Лето успело войти в июнь. Юнна все переходила от окна к окну, переходила не спеша и, думая, что это незаметно, стучала по барометру, выходила на склон холма, на мыс и снова, войдя в дом, роняла какие-то слова о делах, что не были как следует выполнены, и ругала чаек, которые кричали и спаривались, как проклятые, и высказывала свою точку зрения на местное радио с его самой идиотской программой, например, о дилетантах, выставлявших свои картины и воображавших, будто они — Господь Бог и пуп земли.
Мари ничего не говорила, да и что она могла сказать…
В конце концов Юнна пустилась во все тяжкие, она, словно баррикаду, выстроила целую теорию против своей профессии с ее вечными муками; с помощью маленьких, тонко отшлифованных инструментов она начала мастерить разные изысканные мелочи из дерева, которые выходили все меньше и меньше, все красивее и красивее. Она плавала на западные острова, чтобы отыскать нужную корягу в лесу, бродила кругом по берегу и собирала выброшенные волной на сушу необычные куски древесины, необычные по форме, такие, что могли подать идею, и все вместе приводилось в порядок на столярном верстаке, складывалось в равные кучки… меньшие, большие… Каждый отшлифованный морем обломок дерева, который так и норовит помешать тебе создавать картины.
Однажды Юнна, сидя на склоне холма, занималась тем, что отделывала овальную деревянную шкатулку. Она утверждала, что шкатулка — африканского дерева, но название его она забыла.
— А крышка у нее тоже будет? — спросила Мари.
— Естественно!
— Ты всегда работала с деревом? Я имею в виду не резьбу и не гравюры, а по-настоящему?
Юнна отложила шкатулку в сторону.
— По-настоящему? — повторила она. — Это было бы бесподобно. Пойми наконец, что я играю. И думаю играть и дальше. Ты что-то имеешь против?
Явилась кошка и села напротив, неотрывно глядя на них.
— Рыба, — сказала Мари. — Нам надо вытащить сеть.
— А что случится, если я ничего другого не стану делать, кроме как играть? Аж до самой смерти, что вы скажете тогда?
Кошка закричала, злобно-презлобно.
— Ну а как амбиции? — спросила Мари. — Как ты поступишь с этим?
— Никак. Вообще никак!
— Ну а если не сможешь?
— Смогу. Разве ты не понимаешь, времени совсем не остается. Заниматься чем-то одним, ничего не делать, кроме как наблюдать, наблюдать до отчаяния картины, видеть прежде, чем создаешь их, какие из них — никуда не годятся, переделывать их — этого хватит на всю жизнь, на одну-единственную жизнь! Вообще я их больше не вижу. Разве я не права?!
— Да, — ответила Мари. — Ты права!
Небо покрылось тучами, и в воздухе запахло дождем. Кошка снова замяукала.
— Рыба! — сказала Мари. — Еда для кошки кончилась.
— Сеть может полежать до утра.
— Нет. Если повезет. Там одни водоросли, и сеть застревает на дне. Ты прекрасно знаешь: это последняя сеть дядюшки Торстена, маминого брата.
— О’кей, о’кей, — сказала Юнна, — священная сеть дядюшки Торстена, которую он сплел, когда ему было девяносто лет.
— За девяносто. Мы ошиблись. Я думаю, мы закинули сеть слишком близко к берегу. Там повсюду камни.
Кошка пошла за ними вниз, к берегу. Юнна гребла, а Мари сидела на корме, чтобы поднять улов в лодку. Поплавки виднелись далеко за мысом. Поднялся ветер.
— Мы никуда не приплывем, — сказала Юнна, — разве ты не видишь, мы топчемся на месте. Твой дядюшка и его благословенная сеть…
— Не болтай, это последнее, что он сделал. Чуть-чуть туда, нет-нет, поверни! Подтяни немного, подтяни… Ну вот. — Мари ухватилась за поплавок. — Так я и думала, она застряла на дне. Поднимемся выше, навстречу ветру… Поворачивай! Не греби! Бесполезно! Это его последняя сеть!
— Да, да, — сказала Юнна, — прекрасно, замечательно, ее не поднять, не поднять, и все тут. Я больше не могу! Чего ты хочешь?
Мари тянула сеть обеими руками и чувствовала, как та трещит и рвется там внизу, среди камней; то, что она держала, выскользнуло у нее из рук, превратившись в сплошную ветошь на дне лодки, и Юнна закричала:
— Отпусти сеть, ладно!
И всё целиком свалилось за борт, пока не высунулся поплавок и все не исчезло. Юнна поплыла навстречу ветру и с треском ударилась носом лодки о склон горы, где сидела, мяукая, кошка. Они не стали пришвартовываться, так и сидели на банках[1]. Море почернело на юге, поднялся сильный ветер.
— Ну и что теперь? Что теперь? — спросила Юнна. — Не жалей свою сеть, пожалей обо всем остальном, что разбилось и уже никогда не станет целым. Твоему дядюшке нравилось плести сети. Он знал это дело, он был умельцем, это приносило ему спокойствие и уверенность, я думаю, он даже не замечал всего остального, других людей, когда входил в чулан, как ты рассказывала… Он не думал о рыбе, меньше всего об этом, не думал о тебе, которая получит сеть в подарок… Он лишь был спокоен и работал с тем, что было только его, и больше ничьим иным. Разве я не права? Ему и дела не было до амбиций.
— Плевать на амбиции, — сказала Мари. — То, о чем я говорю, — наслаждение, от которого не отказываются.
— Не отказываются от чего?
— Ты сама знаешь…
— Ну а что потом? Эти картины. Они сгинут. Они сгинут и затеряются среди миллионов других картин. А большинство из них никому и вовсе не нужны, и вообще претенциозны. — Юнна чуть спокойнее добавила: — Я имею в виду других. По большей части…
Непогода приближалась. Грандиозный незнакомый пейзаж царствовал над морем, пейзаж, прежде никогда не виданный в таком великолепии и, вероятно, никогда уже неповторимый. Небо двигалось им навстречу в виде тонко нарисованной завесы из грозовых ливней, каждый в своей легкой драпировке. Море коварно желтело, подводные мели стали зелеными, будто бенгальские огни. Вот-вот все готово было обернуться серо падающим дождем.
— Займись лодкой! — закричала Юнна.
Она спрыгнула на берег и помчалась наверх, к дому. Мари пришвартовала «Викторию» — два линя[2] безопасности с северной и два с южной стороны. Она поднялась вверх по склону и увидела, что завеса дождя приближалась, но приближалась медленно. У Юнны было достаточно времени, чтобы набросать первый, самый важный эскиз.