Глава седьмая, в которой выясняется, что никакой интердикт не может остановить пилигримов, усердных в вере

Иерусалим, 1229 год от Р. X., канун Похвалы Святой Богородицы (30 марта)


Путь к побережью Мертвого моря стал еще одним тяжким испытанием. Дно ущелья еще не успело высохнуть после наводнения, и Жаку то и дело встречались застрявшие меж камней, словно рыбы, застигнутые отливом, избитые обезображенные тела, в которых он несколько раз с ужасом признал братьев ордена-рыцарей и сержантов.

Возвращаться в обитаемые земли в орденском платье было настоящим безумием, и Жак, превознемогая брезгливость и отвращение, уж собрался было воспользоваться одеждой одного из утонувших врагов, как судьба подкинула ему подарок в виде переметной сумы одного из генуэзцев, которая зацепилась ремнем за острый край скалы. В ней обнаружилась темно-серая камиза из грубого хлопка, недорогая черная котта[33], брэ, шоссы и мягкие кожаные башмаки. Одежда пришлась ему почти впору, так что из скал на побережье уже выехал не рыцарь Святого Гроба, а просто одинокий франкский всадник неизвестно чьей принадлежности. Не зная здешних гор, в одиночку, с переметными сумами, доверху набитыми монгольским золотом, пытаться разыскать в горах проход, ведущий в скальный монастырь, где остались братья, было делом изначально обреченным на неудачу. Поглядев на солнце, висящее над недвижными водами, в глубине которых покоились развалины библейских Содома и Гоморры, он постоял, размышляя, что ему делать дальше, и направил коня на север.

Для того чтобы добраться до Иерусалима, ему понадобилось четыре дня. В первом же арабском селении он, не желая рисковать жизнью и имуществом, нанял у местного эмира отряд из семи человек, заплатив ему десять серебряных дирхемов и пообещав награду каждому из всадников, если они доставят его до Аль-Кудса (так называли Святой Град мусульмане) целым и невредимым. Эмир долго боролся с искушением ограбить невесть откуда взявшегося назарея, который был настолько безрассуден, что путешествовал в здешних местах в одиночку. Однако здравый смысл переборол в нем природную тягу к грабежам, и он, опасаясь, что этот воин — гонец, вслед за которым из ущелий выйдет большой отряд, предпочел синицу в руке.

Никем не узнанный, Жак переправился через реку Иордан, миновал Иерихон и на закате дня добрался до тевтонской заставы, расположенной на месте разрушенных Восточных ворот. Там он отпустил сопровождающих, расплатившись щедро, но не чрезмерно, и, расспросив у орденского сержанта, как ему добраться до нужного места, двинул коня по узким восточным улочкам, распугивая редких по вечерней поре прохожих.

Жак, мечтавший о встрече с Иерусалимом с тех самых пор, как покинул отчий дом, оказался совершенно не готов к тому, что древний город, место чаяний и устремлений многих тысяч верующих, колыбель христианства, центр обитаемого мира, окажется обычным арабским захолустьем. Святой Град был бело-желтым пыльным селением, состоящим из невысоких, от силы двухэтажных домов. Окружающие его когда-то древние стены были разрушены, и единственным здешним укреплением оказалась цитадель, еще во времена первых крестоносцев получившая название башни Давида, — уродливый квадратный донжон, окруженный невысокой стеной, вокруг которой теснились разномастные, наспех сложенные из подручного материала бедняцкие постройки.

Церковь Святого Гроба обнаружилась лишь после долгих поисков и нескончаемых расспросов. Она пряталась в лабиринте улиц, в конце глухого, плотно застроенного квартала. Зная о том, что в подвергнутых интердикту городах запрещалась любая церковная служба, Жак не удивился, обнаружив, что высокие и мощные врата, приличествующие скорее не храму, возведенному над местом, где был распят и воскрес Спаситель, а хорошо укрепленной крепости, были наглухо затворены и надежно заперты изнутри на засов. Он спешился и долго стучал кулаком в калитку, но изнутри не слышалось ни звука. Лишь после того, как он пустил в дело ножны и пригрозил, что войдет вовнутрь во что бы то ни стало, из окошка над входом показалась макушка с плохо выбритой монашеской тонзурой.

— Вот я тебя, охальник! — раздался знакомый голос. — Ходят и ходят тут целыми днями. Сказано же было, что город, по приказу его высокопреосвященства патриарха Геральда де Лозанна, отлучен епископом Петром Кесарийским и находится под интердиктом, поэтому доступ в храм закрыт до особого распоряжения. Ступай, пилигрим, откуда пришел. А будешь бесчинствовать — кликну братьев-тевтонцев. Уж они твою прыть живо умерят.

— Смотри только, чтобы я тебе в кликалку меч не воткнул, святой отец, — весело отозвался Жак. — Лучше ответь мне, приятель, с каких это пор ризничий бенедиктинского монастыря охраняет вход в церковь Святого Гроба?

Его слова произвели на неведомого хранителя церкви немедленный эффект. Не успел Жак закончить фразу, как вслед за тонзурой из окошка высунулась вся голова целиком, затем, с трудом протискиваясь меж стен, в окне появились упитанные плечи, укрытые шерстяной рясой, которая местами еще сохраняла свой первозданный белый цвет, предписанный инокам еще святым Бенедиктом Нурсийским в знак чистоты их духовных помыслов и мирских деяний. Жак не ошибся — самые желанные в христианском мире врата действительно охранял бывший послушник, который был знаком ему еще по путешествию из Марселлоса.

— Глазам своим не верю, — отозвался монах, и его откормленное лицо озарила широкая, добродушная улыбка. — Это вы, господин Жак! Вот уж воистину неожиданная встреча. А я-то думаю, что за неведомый рыцарь, статный да пригожий, ломится ко мне на ночь глядя. Погодите, сейчас я спущусь и отопру вам дверь…

Вскоре за вратами раздались торопливые шаги, скрежет отодвигаемого засова, и в правой половине врат отворилась едва заметная калитка.

— Где я могу оставить коня? — спросил Жак у монаха.

— Там, справа, во дворе есть коновязь, которой пользуются госпитальеры, — ответил тот. — Привяжите его вместе с лошадьми братьев-рыцарей и можете не беспокоиться ни за животное, ни за поклажу.

Воспользовавшись советом, Жак отвел коня во двор, препоручив его заботам конюха, одетого в бурое сюрко с крестом ордена Святого Иоанна. Седло и поклажу он, однако, забрал с собой. Возвратившись к вратам, Жак, перешагнув через высокий порог, ступил под гулкие своды храма. Изнутри церковь оказалась намного больше и значительнее, чем выглядела снаружи. Сумрак не давал рассмотреть все внутреннее пространство в подробностях, в глаза ему бросились лишь сложенные из прямоугольных блоков серого палестинского песчаника стены да мерцающие в отдалении лампады.

Жак оставил поклажу, прошел вперед и, встав напротив алтаря, несколько раз осенил себя крестным знамением. Хранитель церкви затворил за ним калитку, наложил на нее засов, способный выдержать не меньше полутора сотен ударов большого крепостного тарана, и присоединился к нему. При виде золотых шпор и рыцарского пояса глаза послушника округлились.

— Так, значит, вы теперь не орденский сержант, а брат-рыцарь, — уважения в его голосе ощутимо прибавилось. — Ну что же, не знаю как для кого, а для меня новость сия не стала большой неожиданностью. Слава о ваших с сиром Робером деяниях до сих пор гремит по всему Заморью. Буду несказанно рад, сир рыцарь, если вы согласитесь разделить со мной скромную трапезу. Уж не обессудьте — сейчас время Великого поста, а потому стол мой, как и подобает скромному служителю Господнему, постен и небогат.

— Я успел закусить по дороге, в духане, что стоит на дороге, ведущей к Храмовой горе, — возвращаясь к оставленным вещам, произнес Жак. — Так что не переживай, монах, все, что мне нужно, — это разве что кружка чистой колодезной воды.

Они прошли через боковой притвор, свернули в узкую сводчатую галерею и оказались в просторной келье. Здесь, как пояснил монах, испокон веку обитали святые отцы, охраняющие церковь по ночам от безбожных сарацинских воришек, для которых ограбить величайшую христианскую святыню было все равно что мацу у еврея на базаре стянуть.

«Скромная монашеская трапеза» включала в себя кувшин греческого вина, двух свежесваренных омаров, которыми можно было легко насытить троих или четверых человек, ведерную миску отборных мясистых оливок и целую гору ливанских сластей, выложенных на широкое плоское блюдо с затейливым восточным орнаментом.

— Одна живущая неподалеку набожная вдовица, — с хрустом взламывая ярко-красный панцирь, пояснил монах, — из любви к Господу согласилась два раза в день доставлять ко мне в обитель сию не стоящую доброго слова стряпню, которую я и вкушаю, только для того, чтобы не протянуть ноги от голода и иметь силы для ежедневного прославления имени Господа нашего Иисуса Христа.

С этими словами монах вгрызся чуть не по уши в белое сочное мясо, зацепил из миски пригоршню оливок и немедленно отправил их в рот. Прикинув, в какие деньги обошелся служителю Господа его скудный постный ужин, Жак перестал удивляться тому, что встретил своего старого знакомца именно в этих местах…

— Расскажи мне, святой отец, что тут у вас происходит? Я и вправду около года был в отлучке и словно возвратился в другую страну.

— Что вам сказать, сир? — вздохнул монах, сплевывая оливковые косточки в ладонь. — Святой Град ныне пребывает в столь странном положении, что этого в двух словах, пожалуй, и не опишешь. После отбытия его величества императора Фридриха со всей его армией обратно в Яффу его наместник, Томмазо д'Арчерра, сказал, что, пока Иерусалим не имеет мощных укреплений, переносить сюда столицу королевства нельзя. Это было бы равносильно тому — да простит меня Всевышний, но я лишь в точности повторяю сказанное, — чтобы добровольно засунуть собственные яйца в щель двери, ручку которой тянут в разные стороны дамасский и каирский султаны. Как только один из них перетянет, или же они смогут договориться, тут-то Иерусалим так прижмут, что визг будет слышен до самой Ирландии. Так что сейчас в городе из всех войск квартируют лишь тевтонцы, что укрепились в башне Давида, да госпитальеры, живущие в своем дворце и охраняющие странноприимный дом. Пару месяцев назад, правда, прибыли францисканцы. Они обосновались как раз на середине Via Dolorosa — Страстном пути, на третьей остановке, где Симон из Киренаики взялся нести крест, помогая Спасителю. Вот и вся христианская община в сегодняшнем Иерусалиме. А рыцари Храма в город так и не пришли, потому что их Тампль остался под властью сарацин — на Храмовой горе, как и раньше, мусульмане молятся и совершают свой хадж. Вон, сами послушайте.

Действительно, из-за стрельчатых окон доносился высокий напевный голос муэдзина.

— А тут еще отлучение это, будь оно неладно, — покончив с омарами и отдавая должное халве, шербету и заваренным в сахарном сиропе фруктам, продолжил монах. — Правда, прибывающие в Акру и Яффу паломники посещают Вифлеем — это сейчас считается вроде как исполнением обета. Однако многим истинно верующим, к счастью, этого недостаточно, и они, попав в святую землю, непременно хотят хоть одним глазком поглядеть на место, где воскрес наш Спаситель.

Жак, почуяв зерно истины в последних словах, чуть подался вперед. Монах, поняв, что сболтнул лишнего, вцепился в кувшин с вином и сделал три таких огромных глотка, что ему мог бы, наверное, позавидовать и сам Недобитый Скальд.

— А что же с церковью Святого Гроба? — поинтересовался Жак. — Ни за что не поверю, что ты сейчас единственный и бессменный ее протектор…

— Еще Саладин, изгнав из города весь латинский клир, отдал церковь Святого Гроба Константинопольскому патриарху, — отдышавшись после выпитого, пояснил монах. — Однако одновременно с греками он разрешил совершать здесь богослужения и христианам подвластных ему земель — армянам, маронитам-сирийцам и коптам-египтянам, разделив, таким образом, храм на четыре части. Но после передачи города Фридриху все они, ожидая возвращения франкских крестоносцев, пустились наутек. Вот теперь никто и не может решиться взять на себя ответственность за церковь до тех пор, пока папа не снимет отлучение. Были тут, правда, два английских епископа, что прибыли в свите императора. Пытались свои порядки наводить, но после первого же сарацинского набега, позабыв про пастырский долг, быстро ретировались в Яффу. В общем, сир рыцарь, врать не буду: живем тут, как суслики, — каждый в своей норе. Боимся всех — сарацин, христианских разбойников, друг друга и собственной тени. А весь патриарший клир, так и не решившись переехать в Иерусалим, сидит по-прежнему в Акре.

Монах еще долго говорил, пересказывая Жаку палестинские сплетни и новости, и, по въевшейся в кровь привычке, жаловался на жизнь, каждым третьим словом намекая на пожертвования. Однако на все попытки выяснить, при каких обстоятельствах он поменял сытное монашеское место в Яффе на опасную и голодную должность сторожа при запертом храме, отважный инок хранил молчание, достойное истинного подвижника, отделываясь лишь общими, ничего не значащими и ничего не поясняющими фразами.

Убедившись, что проникнуть в тайну столь странного изгиба пастырской карьеры ему не удастся, Жак, дождавшись, когда монах завершит трапезу, поднялся со скамьи.

— А теперь, отче, отведи меня к Гробу Господню, — сказал он тоном, не предполагавшим ни малейших возражений.

Монах не стал возражать и не высказал ни малейшего удивления. Он вытер руки об полы своей рясы, порылся в дальнем углу, достал большую, в руку толщиной, сальную свечу, зажег ее от стоящей на столе лампы и, жестом пригласив рыцаря следовать за собой, покинул келью.

Они пересекли пустое пространство и оказались под куполом небольшой базилики, известной всему христианскому миру как Царская опочивальня — Кувуклия. Миновав помост, соединяющий храм с гробницей, Жак с монахом остановились подле камня, отваленного ангелом от Гроба Господня. Отсюда, через неширокий проход, было видно погребальную камеру и ложе Спасителя, с которого он, приняв смерть и искупив грехи человечества, восстал к новой, вечной жизни.

— Зажги мне все свечи, что здесь есть, и ступай к себе, — склоняясь в низком поклоне, тихо произнес рыцарь.

— Да как же так, монсир, ведь запрещено… — попробовал возразить монах, но Жак бросил на него взгляд настолько тяжелый, что тот осекся на полуслове.

— Я оставлю тебе пожертвование, достаточное для того, чтобы целый месяц освещать весь храм свечами португальского воска и лампами, наполненными лучшим оливковым маслом, — тихо проговорил Жак.

Монах склонил голову, всем своим видом показывая, что он, скромный служитель храма, вынужденно подчиняется грубой силе. Вскоре небольшое помещение осветили десятки свечей.

— Покинь меня, — устремив взгляд на гробницу, повторил рыцарь, — я хочу остаться здесь один.

Монах поежился, втянул плечи, перебирая толстыми пальцами большие сандаловые четки, забубнил молитву и, пятясь назад, растворился в темноте.

Жак, оставшись в одиночестве, взял в руки меч, по рыцарскому обычаю воткнул его в щель между каменными плитами и опустился на колени. Он вдруг подумал, что с тех самых пор, как святая Елена приказала возвести над этим местом первую базилику, мало кому из мирян довелось здесь молиться в полном одиночестве. Он сложил перед собой ладони и зашептал «Отче наш…», вспоминая о Робере и братьях, что остались в проклятом ущелье, и долго молился, что-то тихо нашептывая и произнося имена, так что притаившийся в нише монах, как ни напрягал слух, не расслышал ни единого слова.

Жак продолжал молиться, не замечая, что свечи уже давно оплыли и начали гаснуть одна за одной. Казалось, что в этом особенном месте само время течет по иным законам. Рыцарь возвратился в келью перед самым рассветом и устроился спать прямо на земляном полу, укрывшись шерстяным плащом и подложив под голову седло.

Проснулся он, разбуженный жаркими солнечными лучами. К удивлению Жака, монах, столь радушный и гостеприимный вчера, теперь откровенно тяготился его присутствием и, даже получив обещанное пожертвование, явно желал поскорее распрощаться с рыцарем, проявляя при этом плохо скрытое нетерпение. Он то и дело прислушивался к происходящему на улице, при этом в непритворном беспокойстве морщил лоб и закатывал глаза.

— Уж и не знаю, как бы вам сказать, сир, — в конце концов, решился он объясниться. — В общем, дело такое, что соглядатаев да недоброжелателей, как вы сами понимаете, тут пруд пруди. Что госпитальеры, что тевтонцы, а в особенности змеи-францисканцы, что спят и видят, как им в церковь Святого Гроба перебраться. Не ровен час узнают, что я здесь богомольца приютил, да немедля и доложат в Акру. А за столь тяжкое прегрешение меня лишат монашеского сана, заработанного тяжким многолетним послушанием. Так что, пожалей, монсир Жак, недостойного инока, ибо в миру ему не найти ни жилья, ни пропитания…

Не желая доставлять неприятности монаху, который и так сделал для него больше, чем ему позволяла его должность, Жак тепло распрощался со старым знакомым и, взвалив на плечо неподъемные от золота сумы, двинулся в сторону выхода. Теперь, когда храм освещали косо падающие на пол солнечные лучи, он уже не казался таким загадочным и бесконечно огромным, как вечером.

Не успели они пересечь центральный неф, как вдруг им перегородила дорогу ошеломляюще странная процессия. По каменному полу, цокая коготками, по-хозяйски трусили две огромные черные крысы, а вслед за ними, смешно переваливаясь на лапках, семенил выводок в полтора десятка забавных разномастных крысят. Та, что покрупнее, вероятно отец семейства, совершенно не опасаясь людей, остановилась, села, отбросив длинный хвост, и, сверкая глазами-бусинками, без тени смущения начала разглядывать рыцаря и монаха. Жак разглядел у нее на груди яркое белое пятно. Крыса, не отрывая взгляда от людей, что-то пискнула приказным тоном, и выводок продолжил путь за ее спиной. Дождавшись, пока крысиное семейство пересечет открытое пространство и скроется в дальнем притворе, счастливый отец медленно опустился на передние лапы и, ни на миг не теряя достоинства, удалился по своим утренним делам.

— Недавно здесь объявились, — оправдывающимся тоном пробубнил монах, — видать, богомольцы со скарбом на телегах привезли. Я таких крыс, черных да здоровых, только в портовых городах встречал. Здешние, иерусалимские, совсем другие — рыжие, тощие, носатые и трусливые. Теперь живут, проклятые, как у себя дома, масло и воск таскают. Я сперва с ними воевал, а потом привык. Тут хоть и святое место, а по ночам, ежели в одиночку, такая порой оторопь берет — не то что такой твари, и таракану будешь рад…

С этими словами монах снял засов и отворил калитку, выпуская Жака наружу.

— Ну что же, прощай, преподобный, — протиснувшись с поклажей через узкий проем, Жак обернулся к монаху. — Спасибо тебе за то, что дал приют одинокому страннику.

— Удачи тебе, сир рыцарь, — ответил монах, щурясь от яркого солнца и благословляя его крестным знамением.

— Прости, но за все время, что мы знакомы, я так ни разу и не спросил, как тебя зовут.

— Мое монашеское имя Гобер, — ответил тот, — да пребудет с тобой Господь, сын мой.

Засов застучал о врата, вновь превращая храм в неприступный бастион, а Жак оседлал коня и, присоединившись к проезжавшему мимо отряду тевтонцев, двинулся в сторону Яффы. Штормовая палестинская зима еще не закончилась, и первое, что он увидел, когда яффская дорога вышла на побережье, было покрытое темными кучевыми облаками свинцовое небо, сливающееся на горизонте с поверхностью Средиземного моря, густо покрытой белыми бурунами.

Добравшись до стен отстроенной Фридрихом цитадели, в возведении которой, как припомнил он с грустью, участвовал и мастер Григ, Жак, не желая, чтобы о его возвращении узнали раньше времени, остался ночевать за пределами города в небольшом и небогатом постоялом дворе. Народ здесь останавливался самый разный, и никому не пришло бы в голову поинтересоваться, кем на самом деле является прибывший из Иерусалима рыцарь, не имеющий при себе не то что оруженосца, но даже и слуги, который представился хозяину как «просто Жак», однако в желании выглядеть как можно неприметнее, не стал усердствовать сверх меры. Расплатившись наперед, он потребовал себе отдельную комнату, обустроил коня, смыл дорожную пыль и заперся изнутри на засов. Только теперь, опустившись на жесткий и колючий матрас, набитый остро пахнущими сушеными водорослями, Жак ощутил, насколько вымотала его походная жизнь, — ведь с того самого дня, как они покинули Багдад, единственной его подушкой было конское седло. На этот раз он не видел снов…

Его разбудили звуки мирной жизни, позабытые настолько, что, услышав недовольные крики нагружаемых поклажей верблюдов и истошные вопли погонщиков и еще толком не успев открыть глаза, рыцарь сразу же схватился за меч. Но это всего лишь готовился к убытию большой караван богомольцев.

По походной привычке, которая за время пребывания на Востоке въелась ему в кровь, он, перед тем как позавтракать, отправился в конюшню, чтобы позаботиться о коне. У длинного глубокого корыта, в которое два дюжих слуги-сирийца, черпая ведрами из огромной бочки, переливали привезенную речную воду, как обычно бывает в местах, где главная забота путников — уход за тягловыми и скаковыми животными, было шумно и многолюдно. Жак не стал дожидаться очереди. Он остановился в стороне, у высокого плетня, отделяющего постоялый двор от странноприимного дома, кликнул мальчишку из дворовых слуг и, пообещав ему медную монету, попросил наполнить и принести ведро.

Наблюдая за тем, как юный сарацин, воодушевленный щедрым вознаграждением, проталкивается поближе к бочке, он рассматривал путников и прислушивался к гомону за тонким ограждением. Там, набирая воду в дорожные фляги, толпились недавно прибывшие в Яффу богомольцы.

— Нет, уважаемые, такие деньги я принять от вас не могу при всем желании — турские ливры и денье здесь не в ходу. Мы же с вами не в Лионе, а в Яффе. Однако могу посоветовать одного честного менялу, который, узнав о том, что вы мои друзья, с радостью и с самой выгодной наценк… то есть скидкой, обменяет ваше серебро на полновесные сарацинские безанты. Затем, как я говорил еще вчера, всего за пол серебряного дирхема в день с человека я с радостью буду сопровождать вас по святым местам, показывая то, что обычно укрыто от взоров простых паломников, а также уберегая от лживых проводников и алчных торговцев. И еще, — невидимый рассказчик понизил голос, — в Иерусалиме, всего за один серебряный дирхем сверх уже уплаченного, вы сможете тайно, невзирая на интердикт, посетить церковь Святого Гроба, дабы воочию увидеть это святое место.

— А не грех ли это, уважаемый? — раздался неуверенный голос, судя по выговору, принадлежащий какому-то ремесленнику из Верхней Бургундии, — разве можно в отлученном городе молиться? Да и требуемая тобой плата, не слишком ли несоразмерна?

Вокруг загудели одобряющие голоса.

— Я расскажу вам одну историю, — без тени смущения ответствовал проводник. — Давно, очень давно, в Риме жил священник, звали его Валентин. Он венчал юношей и девушек, не получивших родительского благословения, за что языческий император Клавдий, по наущению недоброжелателей, приказал отрубить ему голову. И вот, за то, что дух христианской веры он предпочел букве римского закона, Валентин был причислен к лику святых. Вот точно так же и наш иерусалимский святой подвижник, преподобный отец Гобер, отринув спокойное монашеское бытие и ежечасно подвергаясь смертельному риску, допускает паломников к Гробу Господню, закрывая глаза на формальный запрет, дабы все истинные христиане могли получить хоть толику благодати, что источает место сие. А столь высокая мзда, взимаемая мною, вызвана алчностью завистников, которых удерживает от наветов лишь непомерное сребролюбие…

Удовольствовавшись тем, что столь неожиданным образом прояснилась вчерашняя тревога достопочтенного брата Гобера, ожидавшего прибытия своего компаньона во главе толпы паломников, Жак позавтракал тушеной бараниной с бобами и, более не мешкая, направился по дороге, идущей вдоль побережья в сторону Акры.

Чтобы не утомлять сверх меры коня, он купил в первой же повстречавшейся на пути деревне мула-трехлетку. Неприхотливое животное отличалось недюжинной выносливостью, однако в скорости сильно уступало походному жеребцу, и он добрался до цели лишь на пятый день пути.

После первого же взгляда, брошенного на стены и башни города и на окружающие его поля Акрской равнины, вопрос, который возник еще в Яффе — а куда, собственно, делась вся императорская армия, — отпал сам собой.

Над воротами Святого Антония и барбаканами подъемного моста развевались два огромных знамени — императорский штандарт с брабантским львом Гогенштауфенов и полотнище с эмблемой Иерусалимского королевства. Они красноречиво свидетельствовали, что на сей раз Фридрих не стал останавливаться в загородной резиденции, замке Рикордан, а въехал в город полноправным хозяином. Однако похоже, что положение недавно коронованного монарха было не так прочно, как он это желал показать окружающим. От наметанного взгляда Жака не смог укрыться раскинутый в поле, на отдалении от городских стен, походный лагерь. Над ровными рядами палаток Жак разглядел знамя великого магистра тевтонцев. Осторожный и рассудительный фон Зальца не стал вводить своих рыцарей в город, а это могло означать лишь одно — визит Фридриха в Акру был не возвращением законного короля, а вторжением нежданного гостя.

Городская стража, составленная из сицилийских сержантов, не знала Жака в лицо и, удовольствовавшись именем «пилигрим Жак» да платой за въезд, пропустила его внутрь без особых вопросов. Выяснилось, что наряд, в который он облачился в ущелье, в сегодняшней Акре является лучшим пропуском. Фридрих в последнее время особо сдружился с пизанцами, поэтому Жак смог беспрепятственно добраться до самого патриаршего квартала.

На первый взгляд, столица королевства жила своей обычной жизнью — император не стал притеснять горожан, обратив все имеющиеся у него в наличии силы против патриарха и тамплиеров. На въезде в переулок, ведущий в патриарший квартал, его ждала первая неожиданность — дорога была перекрыта тяжеловооруженными пехотинцами.

— Что здесь происходит? — поинтересовался он у апулийского капитана, командовавшего оцеплением.

— Ты что, только что на свет родился? — искренне удивился тот. — Патриарх и тамплиеры попытались закрыть ворота перед своим коронованным монархом. Тогда его величество разбил временный лагерь на берегу моря и созвал на государственный совет всех крестоносцев, нобилей, прелатов и горожан. Пилигримам он под страхом смерти запретил покидать окрестности Акры, а горожан, духовенство и знать предупредил, что если они будут ему чинить малейшие препятствия, то он сочтет это бунтом против законного государя. В тот же день ворота были отворены, и вся императорская армия расквартировалась внутри. Патриарх и тамплиеры, так и не пожелавшие покориться Фридриху, заперлись в своих кварталах. Император приказал лучникам и арбалетчикам оцепить Тампль и патриарший квартал и не доставлять бунтовщикам продовольствия. Вторая неделя пошла, как попы голодают. Так что не обессудь, уважаемый, — дальше тебе проезду нет, а ежели твой конь сделает вперед еще хоть один шаг, прикажу арбалетчикам стрелять…

Жак молча развернул коня и поскакал в объезд монастыря Святого Лазаря в сторону хорошо знакомой улицы, что вела мимо цитадели госпитальеров к венецианской фактории. Дорогу ему преградила странная процессия. Дюжие германские сержанты, поигрывая по согбенным спинам кнутами, гнали посреди улицы несколько десятков монахов. Судя по грубым шерстяным рясам, перетянутым кусками простой веревки, это были братья нищенствующих орденов.

— Что еще за крестный ход? — искренне изумился Жак. — Эти-то кому не угодили?

— А это по приказу императора лупцуют братьев-миноритов, — весело отозвался стоящий неподалеку румянощекий оруженосец, на плаще которого красовались гербы какого-то мелкого швабского рыцаря. — Эти папские выкормыши, доминиканцы и францисканцы, в Вербное воскресенье повылезали из всех щелей, как тараканы, и начали призывать горожан, чтобы они не подчинялись императору. Вот их, в назидание остальным, и вразумляют с самого утра.

Дождавшись, когда освободится проезд, Жак подъехал к высокому глухому забору и постучал условным стуком в калитку. Дверь ему открыл слуга мастера Грига — старик-киликиец с большим мясистым носом.

— Ну наконец-то, монсир! — обрадованно воскликнул он, едва разглядев, кто стоит на пороге. — А мы-то уже отчаялись ждать господина. Милости прошу в дом, мастер Григ, отбывая, дал строжайший наказ, если прибудут брат Жак или брат Робер, впустить их в дом в любое время дня и ночи.

Непроизвольно отметив произнесенное «мы», Жак вошел внутрь и сразу же отскочил к дальней стене, вытягивая из ножен меч. Из темного угла комнаты ему навстречу шагнули двое, одетые ремесленниками, но с оружием в руках, физиономии у этой пары были настолько разбойничьи, что, встреть их Жак два года назад на дорогах родной Бургундии, — скорее всего отдал бы им добровольно свой кошелек.

— Хор! Папикий! А ну-ка, немедленно назад! — закричал из прихожей слуга. — Это друг нашего господина, тот самый Жак.

«Разбойники» тут же подчинились окрику. Как выяснилось, это были люди мастера Грига, которых он вызвал из Киликии незадолго до того, как покинуть Акру, для охраны дома.

Громилу с окладистой и не очень опрятной бородой звали Хор. Единственным оружием, которое он носил при себе, была огромная деревянная колотушка. «Я, почитай, лет десять кожи в мастерской отбивал, — пояснил он свой необычный выбор, — вот и приспособился этой штукой орудовать. Опять же, если ударить не очень сильно, то можно только оглушить. Очень сподручно, если нужно лиходея живьем взять для допроса либо потом в плен продать». Его приятель, невысокий, но жилистый и очень проворный, носил имя Папикий. Этот признавал лишь кривой разбойничий нож, которым, впрочем, владел в совершенстве. Оба они занимались тяжелой и опасной работой — ездили по невольничьим рынкам, скупая для гильдии рабов-мусульман, а затем занимались их укрощением в каменоломнях. «Работа непыльная, — отозвался на этот счет Папикий, — только зевать нельзя, иначе мигом киркой затылок размозжат. Одно слово — сарацины».

Поинтересовавшись, когда возвратится сам почтенный мэтр и не желает ли уважаемый гость отужинать, старик, носивший на камизе знак гильдии каменщиков, принял на себя заботу о коне и поклаже. Жак, хоть и был голоден, попросил слугу, чтобы тот не беспокоился, — ему нужно лишь, чтобы он позаботился о животном в его отсутствие. Затем он проследовал в дальнюю комнату, отодвинул ковер, спустился в хорошо знакомое подземелье и двинулся по тоннелям в сторону патриаршего квартала.

В зале, где братья ордена Святого Гроба обучались воинскому искусству, царило запустение. Двери, ведущие во двор, были заперты снаружи, и Жаку пришлось долго стучать, прежде чем ему отворили до смерти перепуганные служки, решившие, что императорские солдаты атакуют их, прорыв подземную галерею. Не снисходя до ответов на посыпавшиеся на него градом вопросы ошалевших обитателей капитула, он потребовал немедленной аудиенции с патриархом.

Представший пред ним глава Иерусалимского патриархата, его высокопреосвященство Геральд де Лозанн, несмотря на разгар дня, судя по всему, был только что поднят с постели и более всего походил на разбуженного в полдень сыча. Вперив в Жака круглые пустые глаза, он ощупал рукой непокрытую голову и взъерошил и без того всклокоченные волосы.

— Что, вернулись? — спросил он, окидывая Жака испуганным взглядом. — А где же монголы, у стен стоят?

— Вернулся лишь я один, — с неприязнью глядя на прелата, ответил Жак. — Обещанная вами подмога так и не подошла. Мало того, нас окружили посланные Фридрихом наемники. Мы приняли бой и сражались до конца. Те, кто уцелел, погибли во время землетрясения.

— Значит, подмоги не будет, — патриарх услышал из всего сказанного лишь то, что хотел услышать, — и, стало быть, надеяться больше не на что. Эй, кто там из писцов, живо сюда, немедленно готовьте хартию об интердикте Акры. Ну ничего, я им устрою пасхальное воскресенье! А мы пока, — он снова оборотился к рыцарю, — поговорим о том, что с вами произошло.

«Он, видать, от страха совсем голову потерял, — подумал Жак. — Стоит мне произнести еще хоть слово, и он с перепугу подвергнет отлучению всю святую землю, от Яффы до Триполи, вместе с Назаретом и Вифлеемом». Жак уже задумался всерьез, как бы в беседе с осажденным прелатом уйти от прямых ответов, ограничившись лишь общими фразами, как вдруг в кабинет, расталкивая немногочисленную свиту, влетел личный постельничий патриарха.

— Митру, митру забыли, святой отец! — проблеял он, протягивая своему хозяину белую высокую шапку — главный, после посоха, символ высокого пастырского сана.

Геральд, немедля позабыв о посетителе, охнул, подозвал к себе еще двух слуг и, при живейшем участии постельничего, начал приводить себя в порядок.

Жак, ожидая, когда его высокопреосвященство предстанет перед ним во всей красе и соизволит продолжить беседу, отошел к окну и оперся на каменный подоконник. Над гаванью, заполненной кораблями, в дальнем ее конце, поднимались клубы дыма, подсвеченные отблесками большого пожара.

— Что это там горит? — спросил он сидящего рядом писца.

— По приказу отлученного императора жгут галеры, которые не пойдут с ним обратно, — старательно водя по листу пергамента остро отточенным пером, ответил тот. — Чтобы никто не мог добраться до Италии раньше, чем туда придет его флот.

— Сир рыцарь! — Отвлекая Жака от пожара, кто-то осторожно потянул его за рукав.

За спиной рыцаря, нервно теребя в руках свернутый пергамент, стоял усталый, измученный человек, в котором он с огромным трудом узнал личного секретаря приора Сен-Жермена.

— Скажите, мессир погиб? — спросил он тихо, чтобы не слышали остальные, и, в ожидании ответа, затаил дыхание.

— Нас разлучил горный обвал, — честно ответил Жак. — Я не видел мертвого тела и не знаю о судьбе остальных.

— Я буду и дальше молиться за его спасение, — прошелестел одними губами секретарь. — А для вас, сир, вот это, — он протянул Жаку пергамент. — Послание доставлено из Венеции месяц назад на ваше имя из Бургундии. Архидьякон Дагоберт не велел его вам показывать, однако я считаю, что это по отношению к вам слишком жестоко. Если спросят, где взяли, — скажите, что случайно заметили в куче бумаг, иначе мне несдобровать.

— Спасибо, Тристан! — Жак наконец-то вспомнил имя монаха. Склонив голову в благодарном поклоне, принял от него письмо и отвернулся обратно к окну.

По мере того как он вчитывался в ровные строчки, написанные аккуратным, прямым почерком, лицо его становилось все мрачнее. Когда он, наконец, добрался до конца и поднял голову на патриарха, губы его побелели и сжались в две узкие прямые полоски, а лоб пересекла глубокая вертикальная складка.

— Ну что, сын мой, — к нему возвращался приосанившийся Геральд, — теперь мы можем спокойно поговорить. На обед не приглашаю, сам знаешь, что этот еретик устроил нам форменную осаду, и в патриархии вскоре совсем не останется провианта…

— Прошу простить меня, ваше высокопреосвященство, — не особо церемонясь, перебил его Жак, его сейчас меньше всего интересовали проблемы оголодавшего прелата, — я очень устал с дороги и плохо соображаю. Мне необходим небольшой отдых, после чего я с радостью отвечу на все ваши вопросы.

Его высокопреосвященство, мигом позабывший о рыцарях разгромленного ордена, милостиво позволил Жаку отдыхать и, в знак особого расположения, не выходить к вечерне, обязательной для обитателей патриаршего квартала. Благословив его унизанным кольцами перстом, Геральд вернулся к прерванному богоугодному занятию — подготовке интердикта Акры.

Жак покинул резиденцию патриарха, но не отправился в келью, которую они в свое время делили на двоих с Робером, а, сжимая в кулаке прочтенное письмо, возвратился в подземный ход. Пройдя под землей почти весь город, он добрался до выхода, расположенного в Темпле, неподалеку от Магистерской башни, объяснился со стерегущими вход охранниками, поднялся на поверхность и, в сопровождении одного из тамплиеров, отправился прямо к великому магистру. Весь остаток дня они беседовали с мессиром Пере де Монтегаудо с глазу на глаз при закрытых дверях. Когда солнце наполовину скрылось за горизонтом, Жак, сжимая в руках еще две только что подписанные грамоты, возвратился по тоннелю в дом мастера Грига, с благодарностью принял предложенный ужин и отошел ко сну. Рано утром, никому ничего не объясняя, он покинул Акру и отправился в Тир.

Патриарх Геральд и архидьякон Дагоберт напрасно ждали его возвращения. По истечении трех дней они, окончательно убедившись в том, что рыцарь исчез столь же бесследно, как и появился, отправили сообщение об этом папе и возвратились к более насущным делам — выживанию из своих владений надоевшего всем императора.

Жизнь в окрестностях Тира текла тихо и размеренно — казалось, что последние события вовсе не коснулись здешних мест. Крестьяне пололи грядки и ухаживали за плодовыми деревьями, на перекрестках дорог, расхваливая свой товар, вовсю горланили продавцы, а к главным воротам города негустым потоком тянулись идущие из Сирии караваны. Жак не стал въезжать в город. Он миновал гипподром, добрался до селения маронитов и вскоре остановился у знакомых ворот.

Дом Хафизы встретил его так, будто он оставил его только вчера. Над соломенной крышей, преддверием скорого ужина поднимался печной дымок, на плотно утрамбованной земле сновали юркие ярко-рыжие куры, петух, взгромоздившись на шаткий забор, с надменностью султана оглядывал свои владения, а в соседнем дворе привычно жаловались на тяжелую и беспросветную жизнь ослы, только что доставившие с причала утренний улов. Сама хозяйка, отчаянно размахивая большой плетеной хлопушкой, выбивала зимнюю пыль из огромных перин, развешанных на длинной, пересекающей двор веревке.

Крик радости, изданный Хафизой после того, как, заслышав гомон на улице, она, обернувшись, разглядела, кто именно стоит у ворот, был слышен, наверное, и в Сидоне. Бурей промчавшись по своим владениям, сирийка распахнула тяжелые створки, смела перины, перегораживающие проход, влетела в дом и, не успел Жак заехать внутрь и спешиться, как она его уже встречала стоя на пороге в своем самом лучшем наряде, который надевала лишь на самые большие христианские праздники. Жак понимал, на какой вопрос она ждет сейчас ответа, и сердце его в который раз сжалось от боли, которую он, словно несущий недобрую весть гонец, доставлял, рассказывая о гибели своих друзей.

— Я не буду тебе лгать, Хафиза, — тихо произнес он, приближаясь к женщине, — Робера больше нет. Я и сам до сих пор не верю в это, но он сражался и погиб у меня на глазах. Это случилось всего две недели назад. Мне очень жаль.

Хафиза происходила из древнего финикийского рода, и текущая в ее жилах кровь воинов и мореплавателей, многие сотни лет державших в страхе все Средиземноморье, не позволяла ей прилюдно выказывать свои чувства.

— Пойдем в дом, Жак, — медленно вымолвила она, опуская к полу глаза, — расскажешь мне все как было…

Честно поведав обо всем, что он видел собственными глазами и о чем мог рассказать, Жак отдал дань мгновенно появившейся на столе жареной рыбе, пообедал и перешел к тому, ради чего он, собственно, и приехал в Тир. Он вышел во двор, к сложенной под навесом поклаже, и возвратился в дом, держа в руках увесистую переметную суму, поставил ее на стол, расстегнул ремни и откинул клапан. Сумка оказалось доверху заполненной тускло блестящими золотыми монетами.

— Здесь, — сказал он, — две тысячи золотых безантов. Это доля Робера в наших военных трофеях, ее он велел оставить тебе. Деньги не заменят его ни мне, ни тебе, но он хотел, чтобы, даже если он погибнет, ты ни в чем не нуждалась. Ты сможешь скупить все рыбацкие фелуки в окрестных водах, чтобы тирские рыбаки и ныряльщики-собиратели пурпурниц работали только на тебя. С таким состоянием ты легко выйдешь замуж за достойного человека и успеешь еще нарожать детей.

— У маронитов есть давний обычай, — не проявив ни малейшего интереса к горе золота, словно Жак доставил ей не состояние, которое делало ее одной из самых богатых женщин Заморья, а гору пустых раковин, ответила Хафиза. — Если один из боевых товарищей гибнет в буре или во время сражения, то оставшийся в живых женится на вдове и усыновляет его детей. Войди в мой дом, Жак, и стань моим мужем. Думаю, что Робер будет радоваться, наблюдая за нами с небес. Хотя не знаю в чем дело, но мне почему-то кажется, что он до сих пор жив. Сегодня же ночью я буду гадать на него.

— Я женат, Хафиза, — ответил Жак, голос его при этом дрогнул. — Поступай как знаешь и молись за его душу. А я должен ехать. Мне предстоит долгий и нелегкий путь.

Он молча покинул дом, оседлал коня, выехал за ворота и, не оглядываясь назад, двинулся в сторону городских стен. Оказавшись в Тире, рыцарь первым делом отправился на постоялый двор, где поговорил с несколькими бедными крестоносцами, ночующими по безденежью прямо во дворе, под открытым небом. После бесславного завершения похода город был полон крестоносцев, примкнувших к императору в расчете на трофеи. Десятки рыцарей и сержантов сидели в Тире без гроша в кармане и, ради того чтобы вернуться домой, были готовы нести службу просто за прокорм и фураж для лошадей. Сговорившись с семью ломбардскими копейщиками, он приступил к поискам корабля, который должен был доставить его в Европу.

В портовой таверне, где по давней, заведенной еще со времен финикийцев традиции собирались левантийские судовладельцы, капитаны стоящих на рейде галер и купцы, желающие найти перевозчика, было шумно и многолюдно, как это бывает всегда перед началом весенней навигации.

— Скажи-ка, любезный, — заняв отдельный столик и отгородившись от зала охраной, спросил Жак у мигом подлетевшего к нему хозяина, который, несмотря на более чем скромный наряд, безошибочно определил в нем состоятельного сеньора, — какая из галер в ближайшее время будет отправляться в Венецию?

— Вряд ли вам удастся покинуть город, господин, — ответил тот, сметая полотенцем несуществующие крошки и опуская на деревянную поверхность пинтовую кружку доброго вина. — В Акре стоит императорский флот, и все негоцианты, изгнанные из столичной гавани, слава Фридриху, перебрались в Тир. Однако они предупреждены, что до убытия его величества никто, под страхом смерти, не может удаляться от побережья в сторону Кипра. Хотя один марсельский неф вроде бы собирается в путь — его капитан рассчитывает пробиться в Италию не напрямик, а в обход, вдоль побережья. Не желаете ли, чтобы я позвал его сюда?

Жак, отхлебнув из кружки вина, коротко кивнул головой, выражая одновременно одобрение напитку и желание поговорить с капитаном. Вскоре, опасливо косясь на грозных и воинственных от затянувшегося безденежья охранников, к нему чуть не подбежал невысокий человечек с оттопыренными ушами и огромной проплешиной.

— Если вы желаете как можно скорее отплыть, сир рыцарь, то вам несказанно повезло, высокородный господин! — Он начал говорить, находясь еще в нескольких шагах от возможного пассажира. — Король Венгрии добился от императора Фридриха особого соизволения на доставку предназначенных ему грузов — пряностей и тканей из Сирии, которые повезет мой неф. Груз уже на борту, все бумаги в порядке, так что завтра на рассвете «Акила» поднимет якоря и, двигаясь вдоль побережья через Триполи и Атталию, пойдет в Фессалоники.

— Значит, помощник… нет, прости, уже капитан Понше, память у тебя и вправду девичья, — улыбнулся, глядя на опешившего моряка, Жак. — Своих бывших пассажиров ты уже не признаешь.

Узнав сидящего перед ним человека, достопочтенный Понше из Арля застыл как громом пораженный.

— Неужели это ты, виллан?! — воскликнул он и, одновременно, цепким оценивающим взглядом боящегося продешевить купца, окинул рыцаря от макушки до золотых шпор. — Ой! Ради всего святого, простите меня, сир рыцарь. Вы уж не велите казнить, однако и впрямь признать в столь грозном воине того виллана, что, едва сойдя на берег в Акре, остался без гроша в кармане, мудрено. Вижу, что ваш крестоносный обет исполнен, да так, как многим и мечтать не приходится. Милости прошу на борт! Ради такого случая велю, чтобы неф подвели к пирсу, чтобы ваших коней не пугать, перевозя их на барках.

«Что же, пожалуй, это судьба», — подумал Жак, а вслух спросил:

— Надеюсь, у тебя найдется для меня местечко в трюме?

— О чем вы говорите, сир? — воскликнул Понше. — Выбирайте на свой вкус — лучшая носовая каюта или отдельный палубный шатер. Ежели вам и эти апартаменты покажутся убогими и недостойными вашего звания, готов поступиться капитанской каютой. Времена нынче непростые, дорога дальняя и опасная, так что для вас, как для доблестного воина, будут обеспечены все условия и предоставлены самые низкие расценки.

— Что же, — подзывая рукой хозяина, усмехнулся Жак, — Фессалоники так Фессалоники — оттуда совсем недалеко до фиванских земель. А в Фиванском мегаскирстве у меня имеются кое-какие дела. Не возвращаться же, на самом деле, домой рыцарем, не имеющим титула. Давай-ка я угощу тебя обедом, капитан, а потом отправимся на пирс и будем готовиться к погрузке.

Жак особо не удивился, когда у самых портовых ворот ему навстречу шагнули две знакомые фигуры, зато Понше, едва завидев Хора и Папикия, немедленно спрятался у него за спиной.

— Вот что, сир рыцарь, — смущенно вертя в руках колотушку, произнес Хор. — Нам господин приказал, если понадобится, помогать его друзьям. По чести сказать, истомились мы в Акре от безделья. Возьмите нас с собой — лучшей охраны, чем мы, и не придумать.

— Это точно, монсир, — добавил Папикий, — уж мы будем служить на славу, главное, чтобы кормежка была…

— Ну что, Понше, ты не против взять еще двоих пассажиров? — спросил Жак.

В ответ капитан лишь мрачно кивнул и, продолжая опасливо коситься на колоритную парочку, изобразил на лице подобие улыбки и жестом гостеприимного хозяина протянул руку в сторону высящегося над пирсом нефа.

На следующее утро «Акила» вышел из гавани и двинулся на север вдоль побережья Сирии. Поглядев, как скрываются в дымке стены и башни Тира, Жак вернулся в свой шатер, достал из шкатулки полученное в Акре письмо и заскользил взглядом по строчкам.

«Сын мой, Жак, который для твоего первого духовника, отца Брауна, навсегда останется любознательным крестьянским мальчиком, открывающим для себя великий и необъятный мир положенного на бумагу слова!

Денно и нощно возношу молитвы Всевышнему, дабы это послание, направленное мною почти без надежды, все же настигло тебя.

Однако некоторые, пусть хоть и весьма хлипкие, основания для того, чтобы направить пергамент именно в Акру, на имя Жака из Монтелье, брата ордена Святого Гроба, у меня имелись. Дело в том, что еще на Троицу в нашей обители останавливался на ночлег возвращающийся из святой земли пилигрим — лионский купец, исполнявший крестоносный обет за неведомые мне прегрешения, который хорошо знал твоего отца. Он-то и рассказал мне о том, что, посещая патриархию, видел тебя среди орденской братии. Однако не будучи уверен в том, что узнал тебя, и зная нелюдимость рыцарей и сержантов этого малоизвестного и загадочного братства, не рискнул заводить разговор. Позже, на обратном пути в Марселлос, некий капитан Турстан, вскоре геройски погибший во время неожиданно налетевшей бури (его смыла волна в то время, как он, в одиночку управляя рулевым веслом, пытался удержать корабль на курсе), разрешил его сомнения и рассказал все, что знал о паломнике Жаке, который, прибыв на святую землю, сначала стал оруженосцем у некоего арденнского рыцаря, затем выслужился в конные сержанты и вступил в привилегированное крестоносное братство.

Теперь к делу, сын мой, сколь ни прискорбно мне писать, а тебе читать о свершившемся, — строчки, которые я вывожу на пергаменте, кажутся мне сейчас кровью, замешанной напополам слезами.

Речь идет о твоей жене, бедняжке Зофи. Все, о чем я тебе пишу, сам я узнал уже после свершившихся событий, когда единственным моим участием в ее судьбе могла быть разве что заупокойная молитва.

Глубокой осенью, через полгода после известных событий, которые потребовали от тебя принятия крестоносного обета, настоятельница монастыря августинок в окрестностях Дижона, преподобная Элиния, принявшая столь деятельное участие в судьбе твоей многострадальной семьи, на шестьдесят третье лето своей подвижнической жизни отдала Богу душу. Ее преемница, едва будучи рукоположена в сан, немедленно начала проводить в монастыре крутые преобразования, в результате которых Зофи, в обществе двух десятков других послушниц, родственники которых были не в состоянии вносить в монастырскую казну пожертвования, оказались выставленными на улицу. Дело в том, что незадолго до этого скончался и ее батюшка, живущий в Лионе, а все его состояние досталось дальнему родственнику, который, не будучи исполнен истинного христианского человеколюбия, наотрез отказался тратить деньги на содержание незнакомой ему троюродной племянницы, ко всему еще и замужней.

С негодованием отвергнув подруг по несчастью, которые, для того чтобы не умереть с голоду, стали торговать телом в окрестных постоялых дворах, она, не имея ни сил, ни теплой одежды, столь необходимых, чтобы добраться до далекого Лиона, где она могла рассчитывать на пусть холодный, но родственный прием, отправилась прямиком в Монтелье.

Но на бывшей вашей земле к тому времени уже распоряжался управляющий, поставленный графами Колиньи-ле-Неф. Узнав, кем на самом деле является нищая оборванка, босиком по снегу пришедшая в селение, он, памятуя о причине учиненного тобой и твоим покойным отцом бунта и желая выслужиться перед своими господами, снарядил сани, взял двух дюжих приказчиков и лично доставил ее в Гренобль. Нужно ли говорить, какой прием ее ожидал в стенах графского замка.

Все, о чем я тебе пишу далее, известно мне со слов гренобльского кюре, принимавшего у Зофи последнее причастие.

Граф объявил во всеуслышание, что право первой ночи, которое у него было якобы незаконно отобрано тобой, требует удовлетворения и позволяет, во искупление преступлений твоих и твоего убиенного отца, взять Зофи пожизненно в сервы. Однако бедняжка простудилась, была очень больна и еле держалась на ногах, так что граф Гуго, глядя на нее, отложил исполнение своих обещаний и приказал определить ее, дочь лионского ремесленника и жену вольного виллана, в дворовые девки.

Зная нравы гренобльских Колиньи, несложно предположить, что ей была уготована роль наложницы самого графа или рабыни для всеобщих утех.

Прошло примерно полтора месяца. Зофи поправилась и выполняла в замке самую грязную и тяжелую работу. Нужно ли говорить, что в ожидании, когда мстительный и распутный сеньор осуществит свою угрозу, каждый день ее превратился в ад.

И вот наконец-то настала та роковая ночь, когда граф Гуго, возвратившись с охоты и напившись вина, вдруг вспомнил о ее существовании. Выполняя приказ, слуги ворвались в людскую, подняли ее с брошенной на пол старой овчины, заменявшей ей постель, и привели девушку к нему в опочивальню. Что произошло на верхнем ярусе старого донжона, так и осталось неведомо, однако через короткий промежуток времени Зофи, сильно избитая, была возвращена в людскую и на четвертый день скончалась от тяжелых побоев. Граф же долго лечил глубокую колотую рану в паху, которую она нанесла ему спрятанным в рукаве кинжалом.

Не знаю, сын мой, будет ли тебе это утешением, однако Зофи, царствие ей небесное, умирая, просила передать, что своей честью она не поступилась никому.

Более, сын мой, поведать мне нечего. Прости старика за горестную весть, да услышит Всевышний мои молитвы, которые я денно и нощно возношу, моля о том, чтобы твое доброе и горячее сердце смогло пережить тяжелую утрату.

Скромный служитель Господа, отец Браун»

«Ну что же, Гуго Колиньи-ле-Неф, — подумал он, возвращая пергамент обратно в шкатулку, — ты сам выбрал свою судьбу. Но теперь за гибель жены непокорного виллана ты будешь держать ответ перед рыцарем-крестоносцем».

Загрузка...