В этот день «Горностай» отдал якорь в порту Тортуги. И тут же неподалеку стоял на якоре бриг, который именовался «Летучим Королем» и имел в качестве капитана флибустьера Эдуарда Бонни, по прозванию Краснобородый. Так что положение вещей как будто бы совсем не изменилось со времени первого прихода Тома в Вест-Индию, хотя приход тот произошел целых семь лет тому назад. И сам Тома, беседуя, как и во время оно, в той же кают-компании, с тем же Краснобородым, мог бы впасть в ошибку и подумать, что какая-то тайная магия перенесла его в самый разгар былых времен, если бы Краснобородый, собственной персоной, как только они осушили стаканы в честь своей встречи, не постарался поскорее разрушить столь поэтическую и романтическую иллюзию, доставив своему старому товарищу и Брату Побережья много доказательств того обстоятельства, — которое он, впрочем, считал плачевным и пагубным, — что они действительно живут в лето Господне 1679 — е, а уж не в лето Господне 1672 — е.
— Как же так? — спросил Тома, ничего не понимая. — Разве разница так уж велика? Какого черта нам беспокоиться, мне и тебе, что мы стали постарше, чем тогда? На таких ребят, как мы, возраст не влияет. И клянусь тебе, что я чувствую ровно столько же, как и раньше, твердости в поступи и меткости в стрельбе, к тому же еще чертовски длинные клыки!
— Алло, — крикнул Краснобородый, хлопая его по ляжкам со всего маху, — алло, товарищ! Вот таким я тебя люблю! Пропади я пропадом, если в недалеком будущем мы с тобой не отправимся вместе всадить эти проклятые длинные клыки в какую-нибудь испанскую шкуру! И сопляк тот, кто отречется! А все-таки ты уж мне поверь, внучок: теперь не то, что прежде, — далеко нет, — как ты сам скоро увидишь… Матрос, поистине я знавал время, когда Тортуга была кое-чем и когда Флибуста тоже кое-что собой представляла. Ну, а очень скоро я узнаю время, когда Флибуста обратится в ничто, а Тортуга — в еще того меньше!.. Да! И пусть изъест им оспой все их потроха и требуху, всем тем, кто послужил этому причиной!
Тогда Тома, ни черта не понимавший в этих сетованиях, спросил:
— Всем тем? Кто же они? И что за причина, о которой ты говоришь? Заклинаю тебя всеми чертями адовыми, говори! В чем дело? Неужто же в этих водах кто-нибудь решится издеваться над такими людьми, как мы с тобой?
На что флибустьер, перейдя к подробным объяснениям, дал исчерпывающий ответ.
Совершенно правильно и правдиво было то, что Флибусте ныне грозило полное разорение, которого можно было бы избежать лишь ценой настоящей революции и тысячи перемен во всех обычаях и законах, принятых на Побережье. И причиной этого было не что иное, как тот всеобщий мир, который подписали восемь или десять месяцев тому назад король Франции, король Испании и республика Соединенных Провинций.
Совершенно исключительным было и противно тому, что всегда делалось в прошлое время, оба помирившихся государства, а вместе с ними и Генеральные Штаты Голландии, которые действительно втемяшили себе в голову распространить свой мир на все его части света и, в частности, на Америку совершенно так же, как на какую-нибудь Германию или Фландрию. Так что французские губернаторы на Антиллах, начиная с господина де Кюсси Тарена, преемника недавно умершего господина д'Ожерона, решительно отказывались в какой-либо мере поддерживать и помогать флибустьерам в их каперстве и различных предприятиях. Флибуста только-только еще могла рассчитывать на то, чтобы на нее хотя бы смотрели сквозь пальцы и чтобы ей позволяли пользоваться французскими рейдами и портами, без чего само существование авантюристов скоро сделалось бы невозможным.
— Пусть так! — перебил Тома, когда Краснобородый дошел до этого места в своих комментариях. — Но если бы даже случилось самое худшее, разве Флибуста не может обойтись без всяких одобрений, так же, как и без всякой поддержки? И ты сам, в свое время, разве не побуждал ты меня нападать на наших частных врагов, совершенно не заботясь о том, являются ли они врагами моего короля или нет, точно так же, как и твоего? Почему же теперь не то, что тогда?
— Черт возьми! Да оттого, что тогда мой король и твой тоже мало заботились о том, будут их слушаться за морем или нет!.. И потому, что отныне и твой король, и мой, — да будут они прокляты и тот, и другой! — требуют, чтобы даже здесь их окаянные приказания уважались. Так утверждал в разговоре со мной, с Бонни, или Краснобородым, сам злосчастный Кюсси, который теперь управляет нашей Тортугой, отказывая мне в каперском свидетельстве, которое я у него просил позапрошлый месяц для того, чтобы принять участие в некой экспедиции, организованной одним из наших Братьев, по имени Граммон, против побережья Куманы. И этот самый Кюсси не скрыл от меня, что очень скоро сюда явятся королевские эскадры, чтобы крейсировать вдоль и поперек по нашим водам и заставить нас, хотя бы даже силой, отказаться от наших авантюр и бросить привычную нам жизнь. Да! Все в точности, как я тебе передаю!
Тома, скрестив руки и нахмурив брови, слушал эти объяснения.
— А ну-ка! — сказал он вдруг. — Брат Бонни, прикинь-ка на пальцах, если умеешь. Помнишь ты тот день, когда я уехал отсюда, возвращаясь к себе домой?
— Конечно, пропади я пропадом! — ответил Краснобородый. — Это случилось через несколько месяцев после взятия Сиудад-Реаля. А я купил этого нового «Летучего Короля» из своей доли в добыче, два года назад.
— Два года, — повторил Тома. — Два года назад я, стало быть, поднял паруса здесь, на Тортуге, чтобы отправиться, весь осыпанный золотом, к родному моему городу Сен-Мало. Ты думаешь, там я не мог бы продолжать жить спокойно и богато? Однако же я возвращаюсь оттуда, чтобы жить здесь. Я возвращаюсь потому, что, испытав раз ремесло флибустьера, я чувствую, что мне уже невмоготу ремесло горожанина. Но, клянусь Богом, раз это так, то я хочу вести жизнь флибустьера, а не городского жителя. Поверь мне и ты, в свою очередь: ни Кюсси, ни его королевские эскадры, ни приказы самого короля не помешают мне, Тома, сеньору де л'Аньеле — я теперь ведь дворянин — нападать на тех, на кого я захочу, имея или не имея каперское свидетельство, безразлично!
Он начал отдуваться, совсем выбившись из сил, выпалив такую кучу слов одним духом. Затем, прервав вдруг одобрительные «ура!» английского флибустьера, захохотал во все горло.
— Чертова перечница! — вскричал он. — Послушай-ка, брат мой Бонни: в прошлом году этот самый король, которого ты так любезно отправляешь к черту, мой король Франции, Людовик Великий, за то, что я захватил, разграбил, разгромил, потопил и сжег сотню-другую неприятельских кораблей, — причем очень часто гораздо раньше объявления войны, как ты, конечно, не забыл, — за все это, стало быть, король Людовик потребовал меня ко двору и собственными своими монаршими устами премного хвалил, поздравлял, чествовал, ласкал и даже, в конце концов, сделал меня, как я тебе уже говорил, настоящим вельможей и настоящим дворянином, со всякими пергаментами, дворянскими грамотами, размалеванными гербами и прочей занятной дребеденью, какую только можешь себе представить! Так-то! И штука эта случилась всего год тому назад… Так заставишь ли ты или кто-либо другой меня поверить, что этот же король, так вознаградивший меня в том году, в этот году вздумает меня наказывать или порицать за те же поступки, за те же дела? Дудки! Меня не проведешь!
Он встал со стула и продолжал говорить, в то время, как Краснобородый, убежденный и восхищенный его доводами, мял ему бока неистово-ласковыми пинками.
— Итак, довольно слов! Для ускорения дела не пойду я с визитом к господину де Кюсси Тарену и ничего не буду у него просить, раз все равно он мне во всем откажет. Как только я возобновлю запас продовольствия и пресной воды, я снимаюсь с якоря, и с Богом! Ты, если хочешь, иди одним путем со мной. Что же касается моего выбора, то, раз король Франции не желает больше иметь врагов, то моими врагами будут все корабли и все нации, какие только возят по морю товары, за исключением только Франции, Флибусты и Англии. Вот распятие, а вот и Библия. Поклянемся, как полагается, во взаимной верности, если желаешь.
Краснобородый вытащил из-за пояса абордажный топорик и взял его в левую руку, лезвием кверху.
— Вот на чем, — сказал он, — желаю я поклясться. Ибо на этом, — на отточенной стали топора — будем мы отныне клясться, мы все, бывшие флибустьеры, которые переживут, если надо будет, Флибусту; и из авантюристов и корсаров, какими мы были, превратимся, если нас к тому принудят, в кавалеров Фортуны и в рыцарей открытого моря!
— Рыцари открытого моря, да будет так! — молвил Тома. И на лезвии топора он поклялся первым, — он, Тома-Ягненок.
Таким образом, с самого своего возвращения на Тортугу Тома-Ягненок на своем «Горностае» снова взялся за каперство и снова начал пенить американские воды, подобно тому, как и прежде он это делал, ничуть не заботясь о том, переменились времена или нет…
Подобно ему, впрочем, продолжали каперствовать и шнырять по морю и все прежние флибустьеры, по крайней мере те, кто до этого времени «избег бесчисленных опасностей столь пагубной жизни», как-то: штормов, подводных камней, канонад, перемежающейся лихорадки и прочих удовольствий в том же духе, незаменимых для спешного отправления живых людей на тот свет. Эти отважные люди, живучие, как кошки, также очень мало заботились о повелениях, приказах и запрещениях, которые стремились навязать им короли европейских королевств. Твердо решив ими пренебречь, чего бы это им ни стоило, хотя бы перехода из их теперешнего положения корсаров на положение пиратов, они удваивали тем временем свою отвагу и энергию, как бы насмехаясь над этими далекими королями, столь самонадеянно желавшими распоряжаться Флибустой. Так что Тома от мыса Каточе и до Порт-оф-Спэйна и от Флориды до Венесуэлы встретил, одного за другим, всех тех, кого он знал в былое время, и много раз, для разных трудных предприятий, заключал он с ними союзы, подписывая договор или давая клятву на топоре. Все здесь были: уроженец из Дьеппа, пуще прежнего дородный и отважный; флибустьер с Олерона, все также приверженный к гугенотскому ханжеству; флибустьерка Мэри Рэкэм, которая по-прежнему не отставала от Краснобородого, хотя, как уверяли, много раз уже изменяла ему с венецианцем Лореданом, но все же продолжала плавать и сражаться с англичанином на его «Летучем Короле»; также и другие, которых Тома меньше знал или совсем не знал, но слава о которых достигла до его ушей. Это были: и француз Граммон, не так давно взявший приступом на Куманском побережье город Пуэрто-Кабельо, — завоевание, о котором Краснобородый отзывался одобрительно; и остендец по имени Ван Хорн, искусный мореплаватель; и голландец, или прикидывающийся таковым, называвший себя Лораном де Граафом, опытнейший артиллерист — словом, целиком вся Флибуста, которая, под угрозой скоро окончить жизнь по слишком уж миролюбивой воле слишком могущественных монархов, яростно торопилась жить, вдвойне и втройне насыщая эту жизнь доблестным и удалыми подвигами.
Настолько и столь удачно, что разные губернаторы и наместники королей Франции и Англии, хоть им и было дано их властителями строгое задание искоренять всякое незаконное каперство и подчинить всех корсаров миру, не могли не поддаться восхищению перед изумительной храбростью и неизменно торжествующей энергией тех самых авантюристов, которых им надлежало уничтожить. Так что губернаторы эти, наместники, долгое время уклонялись от исполнения данных им приказаний и даже начали снова втайне потворствовать Флибусте. Один из них, господин де Кюсси Тарен, даже до того дошел, что возвратил нескольким французским капитанам старые каперские свидетельства, которые сначала сам отнял у них. Он рассуждал, будучи, подобно покойному господину д'Ожерону, человеком сердечным и милостивым к храбрым людям, следующим образом: «Таким способом, ценой небольшого зла можно избежать зла горшего, так как, без сомнения, эти непомерно воинственные капитаны не преминули бы заупрямиться и начать войну со всякими поведениями и против всяких приказов. И, не имея возможности убедить их вовсе не вести войны, я предпочитаю, чтобы они вели ее в качестве корсаров, а не в качестве пиратов. Ибо таким путем я сохраню его величеству храбрых подданных, которым он будет иметь случай весьма гордиться в тот день, когда враги снова принудят его взяться за оружие».
Итак, значит, с апреля месяца 1679 года по май месяц 1682 года, Тома, каперствуя по старому своему обыкновению и грабя все встречные корабли, не разбираясь попусту в цветах их флагов и в их происхождении, взял на абордаж двадцать испанских кораблей, восемь голландских, три португальских, два остендских, один датский, пять других еще национальностей и три, не причислявших себя ни к какой национальности. К этим судам, считавшимся вражескими, и общее число которых доходило до сорока двух, надлежит добавить четыре судна, сочтенных вначале дружескими (три из них шли под английским флагом, а четвертый под французским), но с которыми, по разнообразным и прискорбным основаниям, «Горностай» вынужден был вступить в бой. Все это составило ценную добычу и было с выгодой распродано частью на самой Тортуге, частью на рынках Ямайки, частью на Сан-Доминго и Сен-Кристофе. В качестве своей призовой доли Хуана смогла выбрать себе по своему желанию множество драгоценных камней и жемчугов, которыми она не преминула до такой степени разукраситься, что стала скоро походить, благодаря драгоценностям, которыми она была вся покрыта, на саму Смуглянку из Макареньи — предмет ее самого страстного почитания.
Ибо Хуана, по-прежнему любимая своим любовником, если еще не больше, продолжала жить, надменная и безразличная, на «Горностае», который теперь заменял ей родину и на котором она поистине играла роль хозяйки и арматорши, оставляя на долю Тома лишь обязанности капитана или даже помощника.
Ей, Хуане, исполнилось только что двадцать лет. И возраст этот, равнозначный для женщин Андалузии двадцати пяти или тридцатилетнему возрасту наших француженок, — по той причине, что в южных странах более жаркое солнце заставляет скорее созревать всякое живое существо, — возраст этот довершал великолепный расцвет всех редкостных красот тела и лица, подобных которым Тома не видел никогда. По правде сказать, и без поэтического преувеличения Хуана за все время этих новых походов, бывших последними походами Флибусты, являлась столь блистательной и вожделенной всем взорам, ее созерцавшим, что скоро ей стал сопутствовать целый поток жгучих и диких страстей, поток, день ото дня все более бурный и широкий. И для того, чтобы удержать и подавить эти страсти, нужен был тот глубокий ужас, в который одно лишь имя Тома-Ягненка повергало теперь всю Америку, вплоть до самых бесстрашных авантюристов.
Сам же Тома, как бы грозен он ни был и как бы ни становился все более грозен по мере того, как возрастало число его сражений, из которых ни одно никогда не было проиграно, оставался все так же порабощенным своей любовницей и с каждым днем все больше покорялся ей телом и душой. Дело тут было не только в красоте, хотя бы безупречной. Было нечто получше — или похуже: Хуана, ставшая теперь более страстной, более падкой до любовных утех, — выйдя из детского возраста и став женщиной, подобно праматери Еве, после того, как змей ее умудрил, — увеличивала и укрепляла с помощью множества тайных и сладострастных ухищрений ту деспотическую власть, которую она давно уже утвердила над корсаром и которая с каждым днем становилась все более тираничной.
Так, например, как уже ранее упомянуто, на самом деле она командовала «Горностаем», вместо и взамен Тома, сама и единолично решая, что надобно сделать то, а не это, что надо лучше туда пойти, а не сюда, что надо погнаться за таким-то парусом, замеченном на зюйде, а не за таким-то, усмотренным на норде, одним словом, уступая руководство делами лишь в минуту сражения, — после того, как заряжены пушки. Луи Геноле, который никак не мог примириться с такими неудобными фантазиями, с трепетом ждал всегда, что она пожелает взойти еще ступенью выше и потребует в один прекрасный день руководства и управления боем.
Его предположение совсем не было столь невероятно. Ибо Хуана отнюдь не была из тех боязливых бабенок, которых звук пистолетного выстрела повергает в трепет или даже в обморок. Совершенно напротив: странная девушка нигде не чувствовала себя так хорошо, как в самой гуще яростнейшей свалки. И все могли видеть ее под дождем картечи, очень спокойно прогуливающейся в великолепном наряде по ахтер-кастелю, подставляя с презрением свою открытую грудь смертельным ласкам пуль и жадно вдыхая грубый запах пороха.
Помимо этих прогулок, подруга Тома совсем не показывалась из своей каюты, где все ее время протекало в примерках и прихорашивании, в ленивых мечтаниях и любовных делах. Ибо оба любовника, согласуя теперь свои взаимные и настойчивые желания, изнуряли друг друга, не зная ни отдыха, ни срока, яростно терзая свою плоть и кровь в похотливом исступлении, больше смахивающем на ненависть, чем на нежность. Нередко удивлялись матросы фрегата, видя, что их капитан спотыкается поутру, взбираясь по трапу, и торопится прислониться к поручням на мостике; тогда как мулатка — невольница Хуаны — улыбалась, замечая большие темные круги под влажными еще глазами ее госпожи…
Итак, три года и даже больше плавал «Горностай» таким образом, унося к тысяче случайностей и тысяче приключений своеобразное сочетание людей: остервенелых любовников, ко всему вокруг себя равнодушных, серьезного и набожного Геноле, имевшего рядом с ними вид святого, заблудившегося в аду, и несколько сот бравых малуанских молодцов, которые вначале были вольными корсарами и верными подданными короля, но вскоре снизились до Флибусты и продолжали, впрочем, снижаться и дальше, благодаря сражениям, которые они вели в мирное время против флагов всего мира, благодаря также тому, что в их состав все обильнее вливались подкрепления в виде авантюристов всех наций… так как злокачественная лихорадка и вражеский огонь беспощадно косили их ряды; и отовсюду, с английских, голландских и даже испанских земель, а не только с французской земли, приходилось Тома-Ягненку набирать своих новых товарищей…
И вот, когда прошли эти три года, без того, чтобы какой-либо из них был отмечен среди других чем-либо особо примечательным, в мае лета 1682 — го произошло событие, незначительное с виду, но чреватое пагубными осложнениями.
Действительно, к этому времени, Тома, возвращавшийся с килевания от кубинских Кай, заключил по всем правилам договор с некоторыми капитанами Флибусты, с тем, чтобы отправиться всем вместе на приступ города Пуэрто-Бельо, следуя в этом примеру английского авантюриста Моргана, который захватил его уже десять или пятнадцать лет тому назад и прекрасным образом обобрал его, продержавшись в нем целых десять месяцев под самым носом у президента Панамы, дона Хуана Переса де Гусмана. Столь славный пример достоин был подражания, и тут нельзя было не приобрести разом и славу и богатство. Действительно, Пуэрто-Бельо является главным торговым центром на берегу Атлантического океана для тех американских владений, которые природа отвернула, так сказать, от Европы, обратив их к Южному морю, называемому также Тихим. Сюда-то именно и свозится перед отправкой в Испанию на галионах католического короля весь этот чудесный груз золота и серебра, который Мексика и Перу каждый год извлекают из своих неисчерпаемых рудников.
Итак, указанный договор был подписан на острове Вака, — что было удобнее, чем на острове Тортуга, так как губернатор Кюсси, управлявший последним, несмотря на то, что его первоначальная строгость мало-помалу смягчилась, всегда старался тем не менее противопоставлять широким предприятиям флибустьеров бесчисленные препятствия и затруднения; и самое простое поэтому было действовать без его ведома. Местом встречи назначили якорную стоянку островка Старого Провидения, расположенного, как известно, мористее Никарагского побережья, то есть как раз у выхода из Пуэрто-Бельо. Когда все было таким образом условленно, — и весьма благоразумно, — Тома 19 мая поднял паруса, под покровительством святого Ива, память которого приходится на этот день, и направил курс прямо к месту свидания, убежденный, что найдет там, ожидающими его, почти всех своих Братьев Побережья, большинство которых ушло на три или четыре дня раньше.
И действительно, когда 21 мая, после всего лишь трехдневного, как нельзя более удачного перехода, «Горностай» прямо направился по фарватеру к якорной стоянке, там уже находилось два больших корабля, и тот и другой под белым флагом7, и тот и другой более сильного типа, нежели малуанский фрегат. И Тома, беспечный по обыкновению, не сомневался в том, что эти два корабля принадлежат капитанам Лорану де Граафу и Ван Хорну, принимавшим участие в экспедиции и действительно командовавшим двумя довольно крупными судами. Так что он порядком был удивлен, и неприятным образом, когда оба мнимокорсарских судна, спустив свои белые флаги, подняли вместо них кастильское знамя и в ту же минуту вступили в бой. По счастью, осторожный Геноле, более предусмотрительный, чем его начальник, заподозрил хитрость и, под предлогом отдачи салюта, очень кстати велел открыть констапельскую и созвал к пушкам всю орудийную прислугу. Так что «Горностай» не замедлил ответить на огонь испанцев. Тем не менее, он все же оказался один, и в узком фарватере, совершенно не допускавшем маневрирования, против двух значительно превосходивших его противников. Это была ловушка, устроенная по специальному распоряжению президента Панамы, каковой сановник, совмещавший должность главного управителя в области гражданской и главнокомандующего всеми испанскими силами, расположенными в Перу, поклялся государю, своему королю, что он либо освободит Америку от Флибусты, либо погибнет при исполнении своей задачи. Предупрежденный через шпионов о недавно задуманном походе на Пуэрто-Бельо, он задумал помешать его выполнению, послав к островку Старого Провидения сильную эскадру и поручив ей разгромить или разогнать одного за другим всех корсаров, которые туда явятся. Так, де Грааф и Ван Хорн уже принуждены были спастись бегством от нескольких линейных кораблей. Так, Тома, которому еще меньше повезло, оказался вынужден выдерживать неравный бой против арьергарда той же эскадры, то есть против двух судов, вооруженных вместе шестьюдесятью шестью пушками, тогда как «Горностай» их имел, как известно, всего двадцать.
Все же для авантюристов не было ничего особенного в том, чтобы драться одному против троих или четверых. Тома уже десять раз выходил победителем и при худших обстоятельствах. Отнюдь не удивляясь и в данном случае, он просто принялся за свое ремесло корсара, и испанцы скоро увидели, что они были весьма неосторожны, атаковав такого врага, не имея возможности противопоставить ему целый флот. Тщетно боролись они, отчаянно давая залпы, не успев хорошенько навести орудия. Меткий огонь малуанцев рубил их, как капусту. Напрасно вопили они во все горло, выкрикивая яростные «ура!», чтобы себя подбодрить. Тем убийственнее была работа, совершавшаяся на борту «Горностая», что она была безмолвна, как того всегда требовал строгий Луи Геноле. Наконец, самый крупный из кастильских фрегатов, лишившись рангоута, потеряв возможность управляться, почти неспособный уже к сопротивлению, обрубил свои канаты и понесся по течению к подводным камням у островка, о которые и разбился, довершив таким образом свою гибель; а спутник его, оставшись один и сочтя сражение безнадежно проигранным, спустил свой желто-красный флаг и сдался.
Тут и случилось одно непредвиденное происшествие. Команда «Горностая» спустила уже шлюпку на воду и стала перебираться на борт испанца. Его шкафут весь был усеян ранеными и умирающими. Обычай велит в таких случаях приканчивать всех пленных, вышедших из строя, дабы по возможности облегчить, как и должно быть, заботы победителей. С этой целью малуанцы начали добивать раненых уже врагов, постепенно выкидывая трупы через абордажные сетки. Как вдруг, один из раненых, которого собирались прирезать, поднялся и, вырвавшись из державших его рук, поспешно бросился к ногам Тома.
— Senor capitan, — крикнул он на своем жаргоне, — no me mateis! Jo os dire la verdad!
А это была, слово в слово, та самая фраза, которую сказал перед захватом Сиудад-Реаля пленный мулат, послуживший, в конце концов, проводником. Тома, вспомнив это и к тому же заинтригованный этим словом, «verbad», означающим «правда», заподозрил какую-то тайну и захотел ее выяснить. Но на его прямой вопрос негр не отвечал ни слова, продолжая лишь обнимать ноги корсара, как бы заранее страшась того, что ему надлежало сказать. Негр этот был высокого роста и ранен был всего лишь мушкетной пулей в правую руку. Он трясся всем телом.
— К черту! — закричал Тома нетерпеливо. — Убейте его сейчас же, если ему нечего рассказывать! Эй! Подать сюда пистолет.
На этот раз негр заговорил, — и то, что он сказал, заставило всех вытаращить глаза; ибо, сначала выпросив себе пощаду ценой той правды, которую он откроет, он затем объявил, что его зовут Мохере, что по ремеслу он палач, — палач Панамы, — и взят он был на испанский корабль по личному желанию президента, который, нисколько не сомневаясь в том, что флот его одержит победу над флибустьерами, приказал не щадить таких разбойников и всех их повесить, а сеньора Ягненка выше всех остальных.
Матросы яростно кричали. Бесстрастный, хоть и побледневший сразу, Тома велел им замолчать. После чего, взглянув на все еще распростертого ниц негра-палача, сказал:
— Дарую тебе пощаду, дарую тебе даже свободу, но с тем условием, что ты отвезешь от меня письмо своему президенту, так как мне хочется дать ему знать о себе. Но только смотри получше на то, что здесь произойдет, чтобы дать ему верный отчет обо всем.
С этими словами он обнажил саблю, прекрасного закала и изумительно острую. Матросы, следившие взглядом за его движениями, увидели, что он подошел к люку. Здоровые и невредимые еще испанцы укрылись, как обычно, в глубине трюма.
— Все наверх! — скомандовал Тома.
Появился страшно испуганный испанец, и Тома ужасным ударом наотмашь снес ему голову. За первым последовал второй, и его голова тоже отлетела. Двадцать, потом еще сорок других поднялись один за другим, так как снизу они ничего не видели и не подозревали, какой им готовит прием по выходе из люка смертоносная сабля, обагренная кровью их товарищей, — и Тома, неутомимый, нанес двадцать, нанес сорок ударов. Наконец слетело пятьдесят три головы, — последние были скорее оторваны или отпилены, чем отрублены, но Тома все еще взмахивал, все с той же яростью, своей уже затупившейся, зазубренной и непригодной саблей. Но все было кончено, — последний пленник был мертв.
Корсары молча взирали на ужасную расправу. И как ни огрубели они, привыкнув к самой отчаянной резне, все же они побледнели от какого-то скрытого отвращения. Тем не менее, по знаку начальника, они без всяких возражений выкинули за борт все это изрубленное человеческое мясо. Потом один из них, бывший в свое время семинаристом или даже священником, как утверждали некоторые, и помнивший еще азы, приготовился писать, по приказанию Тома, письмо, которое негр-палач, единственный из всей вражеской команды оставшийся в живых должен был передать своему президенту. Ни у кого, понятно, из присутствующих для такого письма не было ни чернил, ни бумаги, ни пера. Но семинарист, недолго думая, живо смастерил себе из щепки перо и обмакнул его в разлитую по палубе кровь; и ни у одного писаря никогда не было ни такой большой, переполненной чернильницы, ни таких хороших красных чернил.
Что же касается бумаги, то матросы отправились поискать ее в сундуке у испанского капитана, также убитого; и как раз на патенте этого капитана семинарист и написал письмо, продиктованное Тома. И вот каковы были дословно выражения письма, которое президент Панамы счел нужным вручить королю Испании, «как ужасное доказательство наглости и зверства французских разбойников», и которое король Испании поместил впоследствии в свою королевскую библиотеку в Эскуриале, где всякий любознательный путешественник может его видеть и ныне.
«Мы, Тома, милостью Божией и его величества короля Франции, сеньор де л'Аньеле, а равно капитан Флибусты и Рыцарь Открытого Моря, господину президенту Панами желаем здравствовать.
Настоящим доводим до сведения Вашего, что флот Ваш, посланный к островку Старого Провидения, дабы разбить и перерезать нас всех до единого против всяких правил, законов и обычаев честной войны, сам был разбит и побежден нами в честном бою, как сможет то засвидетельствовать освобожденный нами невольник, коего отсылаем Вам с этим посланием.
А как невольник этот признался нам и рассказал, что состоит на жаловании у Вас в качестве палача, и как таковой, посажен на Ваше судно, чтобы выполнить тут свое ремесло палача — подло убивать и вешать за шею всех корсаров и флибустьеров, которых удалось бы Вашему флоту словить и взять в плен, если бы Бог ему даровал победу; и это вместо того, чтобы, с почетом относиться к упомянутым корсарам и флибустьерам, как подобает христианским врагам, то посему и по этой причине, мы сами собственными руками и нашей саблей обезглавили всех изловленных нами и взятых в плен испанцев с упомянутого Вашего флота. Сие, как справедливое возмездие и согласно воле Божиеи, который ради того дал нам победу и отнял ее у Вас, хотя Вы значительно превосходили нас и силой, и числом.
И как поступили мы при этой встрече, так будем поступать всегда и впредь при каждой предстоящей встрече, вознамерившись не давать Вам никогда пощады и перебить Вас всех, а также и Вас лично, если угодно будет Богу, подобно тому, как Вы вознамерились нас убить, что Вы и сделаете, по нашему разумению, если сможете. Но этого не случится, потому что никто из нас никогда не достанется живым в Ваши языческие лапы.
Да будет так, ибо такова наша воля.
Невзирая на сие, да будет с Вами Бог.
Тома-Ягненок».
И вот, таким образом, начиная с этого рокового мая месяца 1682 года, Тома-Ягненок, скорее по воле своих врагов, чем по своей собственной воле, и взаправду сделался рыцарем открытого моря и повел с упомянутыми врагами, вынудившими его к тому, уже не милостивую войну, но жестокую, то есть, не давал больше никому пощады: вешал, топил, расстреливал и обезглавливал всех побежденных, попадавших в его руки, как раненых, так и невредимых. Тогда «Горностай», бывший до того времени кораблем честным, кораблем добрых христиан, соблюдавших, по мере сил, добродетели милосердия и прощения обид, стал вскоре чуть не дьявольской обителью, где властно воцарились сотни самых ужасных пороков и, кроме всего прочего, беспримерная свирепость, ненасытная до крови.
Ибо никакая чума, никакая оспа не столь заразительны, как подлинная лихорадка, сжигающая и пожирающая людей, погрязших в жестокости. Иные ребята, великодушные некогда и кроткие, так быстро привыкают к преступлению, общаясь с закоренелыми уже преступниками, что они и сами торопятся найти величайшее наслаждение в том, чтобы притеснять и мучить свои жертвы, собственными руками терзая их и даже разрывая на куски. И всякий, кто бы посмотрел, начиная с лета этого 1682 года, на команду фрегата, принадлежавшего Тома, команду, состоявшую еще главным образом из малуанцев, — все людей порядочных, рожденных в честных семьях, в лоне которых они вели себя нежными и почтительными сыновьями, — всякий, увидев их теперь, ставших совершенно подобными наихудшим разбойникам, наиужаснейшим диким зверям, наверное, решил бы, что такое дьявольское превращение целиком есть дело величайшего совратителя и похитителя душ, сатаны…
Буйной этой заразе не поддался один Геноле. Не в силах, однако же, сдержать ее или хоть сколько-нибудь утихомирить беспрестанно возобновляемые безобразия, услаждавшие всех его товарищей и совершавшиеся по личному приказанию Тома, не в силах также смягчить хоть немного сердце и волю этого самого Тома, который, однако же, еще любил его и называл братом, но никогда уже не спрашивал у него совета и дружески с ним не беседовал, — ибо Хуана не переставала стоять между ними, — Луи Геноле замкнулся, так сказать, в своей одинокой добродетели и стал жить среди свирепой орды, начальником которой он, волей-неволей, должен был оставаться, как живут в миру монахи и священники, никогда не отрывающие от креста своих благочестивых взоров…
Теперь на целые дни он запирался в своей каюте помощника, выходя из нее лишь для обходов и осмотров, которые он настойчиво производил по всему кораблю, стараясь, по крайней мере, поддерживать повсюду ту строгую дисциплину, без которой на море возможны лишь поражения и аварии. Но, совершив эту обязанность, Луи Геноле снова возвращался к себе и закрывал за собой дверь, чтобы не слышать больше вечного шума, раздоров, споров, богохульств, бесстыдных толков и прочих громогласных бесчинств, которые могли смутить его в молитвах. Ибо, запершись один в своей каюте, Луи Геноле теперь только и делал, что молился. Он молился весь день, или, по крайней мере, все свободные от вахты часы. Да и ночью он еще раза два набожно вставал с постели, чтобы спеть ночное бдение и утреню, при звуке корабельных склянок, отбивавших восемь, а затем четыре удара, что на морском языке означает полночь и два часа пополуночи. Все это, чтобы лучше умолить Господа нашего Иисуса Христа, предетательством Пресвятой Богородицы, святых ангелов и архангелов, апостолов, великомучеников, словом, всех святых, больших и малых, о милости и сострадании к этим самым малуанцам, капитану и матросам, столь безумно предавшим свои души на растление лукавому. И Луи Геноле, для спасения этих душ, а также и ради спасения собственной души, подвергавшейся гибельной опасности в таком соседстве, без устали, сто раз твердил «Отче наш» и прочие молитвы, постоянно имея на теле власяницу и очень часто плеть в руке.
Несмотря на это и вопреки столь усердной набожности, помощник Тома оставался все же хорошим помощником и всегда суровым бойцом. Не было никого, кто бы так способствовал теперь, как и прежде, успеху сражений. Но стоило выиграть сражение, как он внезапно исчезал, с ужасом спасаясь от вида жестокой расправы и резни, торопясь поскорее пасть на колени перед своим распятием и молиться ему, как за палачей, так и за жертвы их…
В те же часы кровавых побед можно было, напротив, видеть, как Хуана, ублажала себя, по своему обыкновению, во время боя прогулкой среди ядер и пуль в самой гуще сражения, наслаждалась созерцанием агонии приканчиваемых побежденных, улыбалась, облизывая острым языком своим красиво накрашенные губы, слыша вопли и рыдания страдальцев.
Она проходила, шагая среди крови и растерзанных тел, осторожно ступая в своих тоненьких башмачках, чтобы не запачкать их атласа или парчи. Она подходила к какому-нибудь умирающему, нагибалась, чтобы получше его разглядеть, и требовала, бывало, оружие, чтобы самой его добить, восхищая этим Тома, так как она была очень ловкой и сильной, и убивала, когда хотела, с одного удара. Но чаще всего она развлекалась медленной смертью своих жертв, изобретая иногда новые муки, длительные, живописные и замысловатые.
Так поступила она, ко всеобщей превеликой радости, при захвате купеческого судна из Кадиса, нагруженного индиго и кошенилью. Хотя это судно не оказало никакого сопротивления, но, конечно, послужило бы источником опасной болтовни, если бы хоть один из его матросов вышел невредимым из этой переделки. И вот в тот миг, когда собирались устранить эту опасность, Хуана, вдруг рассмеявшись, приказала корсарам выдвинуть наружу на корабле, через вырез в борту, ведущий к выходному трапу, длинную доску, наподобие сходен, — сходен, понятно, ни к чему не примыкавших, а лишь возвышавшихся над открытым морем, — затем приказала пленникам немедленно убираться по этим сходням, угрожая содрать с них живьем кожу и терзать калеными щипцами и расплавленным свинцом, если они будут мешкать. Только один заколебался и был мгновенно предан таким пыткам, что остальные поспешно бросились к сходням, предпочитая утонуть. И было очень забавно смотреть, как они тонут, так как матросы из Кадиса, хорошо плавая, долго держались на воде, раньше чем пойти ко дну, и, как Хуана это правильно предвидела, с ними за компанию вскоре стали плавать и акулы…
Но позже, когда покончено было с боями и сечами, когда призовые суда, должным образом разграбленные, начисто очищенные от своего экипажа, и, наконец, подожженные, отходили по воле ветра и удалялись в ночь, наподобие огромных блуждающих факелов, озаряя море, прежде чем в него погрузиться, — тогда хмельная, пьяная пролитой кровью, со сладострастно раздраженными до предела нервами, Хуана, с внезапным нетерпением поспешно удалялась в свою каюту, бросив быстрый взгляд на Тома, служивший одновременно призывом, и повелением…
И не было случая, чтобы Тома ослушался этого повеления…
В такие вечера победоносный и тоже опьяненный своей победой «Горностай» спешно выбирался в открытое море, — где нечего было больше опасаться, — и затем, в случае хорошей погоды, что почти всегда бывает в этих краях, вверялся океану, убрав все паруса, подняв на мачты тридцать огней из страха перед абордажем и принайтовив румпель, чтобы ни одному матросу не надо было беспокоиться насчет курса, вахты и маневрирования. И если какие-нибудь суда, проходя неподалеку, замечали вдруг этот вынырнувший из ночной тьмы или тумана странный корабль, весь освещенный, с которого неслись громкие крики, песни, смех и богохульства, — весь галдеж ста двадцати пьяных пиратов, продолжавших пить, играть и вопить до зари, — то перепуганные эти суда поспешно поворачивали и спускались до полного бакштага, чтобы скорей бежать, вообразив, что увидели призрачный корабль Летучего Голландца и его проклятую команду, которую даже ад, как известно, отказался принять…
В лето господне 1683—е, к концу весны, случилось, что капитаны-флибустьеры, Граммон, Ван Хорн и Лоран задумали напасть на город Веракрус, что в переводе значит «Истинный крест». Этот город, расположенный у Мексиканского залива, служит столицей королевства Новой Испании и является великолепным городом, построенным целиком из прекрасных тесаных камней, со множеством дворцов, особняков, садов, а также со множеством подвалов, и складов, и различных пакгаузов, в которых богатые испанцы бережно хранят свои сокровища. Бесспорно, взятие такого города могло сторицей возместить Флибусте неудавшееся прошлогоднее предприятие, направленное против Пуэрто-Бельо, когда панамский флот рассеял авантюристов, собравшихся ради этого похода у островка Старого Провидения, — неудача, за которую, впрочем, Тома-Ягненок отомстил, как уже известно, разгромив арьергард этого же флота.
И на этот раз договор был подписан на острове Вака, все по той же причине, — губернатор Кюсси, как и прежде, старался отбить у Флибусты охоту к грандиозным экспедициям… Мало того, сделавшись снова весьма придирчивым, он опять, как и прежде, начал упорно отказывать в выдаче всяких указных грамот и каперских свидетельств и даже, из страха, что их дурно используют, простых разрешений на охоту и рыбную ловлю, облегчавших флибустьерам приобретение ими пороха, свинца, и всяких боевых припасов. К тому же, дело было серьезное: четыре тысячи старых солдат стояли гарнизоном в Веракрусе, пятнадцать тысяч пехоты и кавалерии, расквартированных в окрестностях, могли, в случае надобности явиться на помощь городу, потратив на это не больше полусуток. Капитан Граммон, главнокомандующий экспедиции, пожелал поэтому заручиться содействием всех доблестных людей, какие только могли к нему примкнуть, и, несмотря на такой большой приток народа, потребовал от каждого соблюдения строжайшей тайны.
Начальники-флибустьеры, держа военный совет перед тем, как сняться с якоря, были поэтому крайне удивлены весьма неожиданным появлением, прервавшим их в самый разгар обсуждения, господина де Кюсси Тарен, собственной персоной, который, Бог его знает каким образом, пронюхав все, совершенно неожиданно покинул свою резиденцию на Тортуге и отправился лишний раз сказать капитанам Флибусты, до какой степени он не одобряет этого нового воинственного проекта и какова на этот счет королевская воля, с каждым днем все более решительная и гневная.
По обыкновению учтивые и почтительные капитаны выслушали его. Они были здесь в полном составе, а именно: помимо трио — Граммона, Ван Хорна и Лорана де Граафа, — Тома-Ягненок, Краснобородый, уроженец из Дьеппа, гугенот с Олерона и даже Мэри Рэкэм, одетая, как всегда, в мужской костюм. Из всех доблестных корсаров, которых когда-либо знавал Тома, один лишь венецианец Лоредан не откликнулся на призыв. Впрочем, больше года уже его нигде не было видно. И никто не знал, и Мэри Рэкэм не больше всех остальных, что случилось с этим странным человеком, одним из самых таинственных, каких знавала Флибуста.
Между тем, господин де Кюсси Тарен говорил с большой убедительностью и красноречием. Напомнив сначала все услуги, которые он в течение стольких лет оказывал Братьям Побережья, и то, как он изощрялся для того, чтобы подольше отсрочить исполнение приказаний, идущих из Парижа и Версаля, он объявил, что далее невозможно вести дело таким образом и что король, твердо решив пресечь непослушание и заставить повсюду уважать мир, подписанный им с кузеном своим, королем Испании, только что принял грозное решение послать в Вест-Индию несколько своих фрегатов, которым надлежит действовать силой, если уговоры окажутся бессильны.
Услышав это, капитаны переглянулись. Они медлили с ответом, не решаясь на открытое возмущение и все же не желая отступаться от своих намерений. Наконец командующий Граммон как будто нашел лазейку:
— Эх, сударь, — сказал он, — как узнает король, что мы собираемся захватить Веракрус, когда даже собственные наши Братья не все об этом осведомлены? Этого не может быть. И я уверен, сударь, во всем этом вами руководит ваша, всем нам хорошо известная, душевная доброта, не терпящая и мысли о насилиях, которым могли бы при данных обстоятельствах подвергнуться испанцы. Но, клянусь вам честью флибустьера, мы обойдемся без всяких насилий, потому что план наш так хорошо составлен, что мы окажемся победителями, не сделав ни единого выстрела, и испанцы даже и не заметят, как мы их разграбим и возьмем с них выкуп. Согласитесь, что лучше нельзя и придумать.
Все поспешили громко расхохотаться. Но губернатор оставался строг.
— Шутки в сторону, — холодно сказал он, — король не хочет больше ни каперства, ни завоеваний. Мир есть мир. Такова его воля. И тем, кто дерзнет ее ослушаться, может не поздоровиться! Так и знайте.
Снова замолкли все капитаны. Даже сам Граммон смолчал, хоть он и был весьма речист и за словом в карман не лазил. Дело в том, что, откровенно говоря, волей короля мудрено было шутить. Одну минуту господин де Кюсси Тарен считал уж было себя победителем.
Но тут поднялся Тома. И все до единого посмотрели на него удивленно, так как Тома-Ягненок в таких собраниях мало или ничего не говорил, помимо исключительных случаев. Особенно за последний год нрав его, никогда не бывший очень веселым и склонным к болтовне, стал на редкость мрачным. И из всех собравшихся на совет, он один не раскрывал еще рта.
Однако же он заговорил своим грубым, несколько хриплым голосом. И никто не покушался его перебить, так как слава его была огромна; и никто из начальствующих флибустьеров, здесь присутствовавших, не посмел бы оспаривать у него первенства.
— Король, — сказал он, — принял меня самого, в свое время, в своем Сен-Жерменском замке и осыпал милостями. Понятно, стало быть, что я являюсь его подданным и всем сердцем стремлюсь за него умереть. Именно для того, чтобы дать ему достойное и кровавое доказательство своей верности, я и хочу поскорее водрузить его знамя в этом Веракрусе, которому надлежит быть французским, а не испанским, принимая во внимание, что такой великий король рожден, конечно, для того, чтобы повсюду быть властелином.
Восхищенное таким ответом, столь же прекрасным, как и находчивым, собрание разразилось единодушными аплодисментами. Один лишь господин де Кюсси не присоединился к общему одобрению. Он повернулся к Тома и с любопытством смотрел на него, ответив лишь жестом руки в виде приветствия. Но последнее свое возражение он пожелал адресовать всей Флибусте, дабы не длить сверх меры излишние споры.
— Господа, — сказал он, — я не намерен с вами препираться. Я хотел лишь довести до вашего сведения волю его величества. Итак, покончим с этим. Позвольте мне только еще раз воззвать к вашему благоразумию; заклинаю вас самих вернуться к исполнению долга. Так как я вижу уже королевский гнев, готовый пасть на ваши головы. И вы знаете, гнев этот разит быстрее и ужаснее грома. Прощайте, господа.
Он надел шляпу и ушел, оставив их еще более упорствующими в своих намерениях, хотя и несколько обеспокоенными такими угрозами. Но когда они остались одни, по уходе господина де Кюсси, Тома, недолго думая, и скорее всего инстинктивно, трижды воскликнул: «Да здравствует король!» и сейчас же вслед за тем издал не менее громкий возглас: «Вперед! На Веракрус!» И эти возгласы в таком сочетании настолько успокоили всю компанию, — хотя никто не отдавал себе отчета, как и почему, — что в тот же вечер, при попутном бризе, все подняли паруса и взяли курс прямо на мыс Каточе, который необходимо обогнуть, чтобы достигнуть Веракруса…
Неделю спустя они уже хозяйничали в городе, захваченном ими почти без единого выстрела, как шутя обещал это капитан Граммон господину де Кюсси Тарену. Только взятие крепости потребовало от них некоторых усилий. Несмотря на это, их потери составляли всего лишь семь убитых и одиннадцать раненых. Невероятный результат, достигнутый, конечно, прежде всего, благодаря главнокомандующему, сумевшему собрать под свое знамя столько храбрых и искусных капитанов, сколько никогда еще не встречалось при совместном заключении договора. Разносторонняя опытность Тома-Ягненка, приобретенная повсюду и особенно в Сиудад-Реале Новой Гренады, оказалась чрезвычайно ценной для хорошей подготовки атаки. Когда понадобилось уже не разглагольствовать, а драться, он Дрался так и, с таким безумием, что можно было подумать, будто на самом деле он ищет скорее смерти, чем победы.
Захватив и разграбив Веракрус, флибустьеры поторопились уйти восвояси: добыча была значительная, и важно было свезти ее в надежное место, тем более что сигнальщики уже усмотрели появление испанского флота численностью в семнадцать военных кораблей, гораздо более сильных, чем суда флибустьеров, которых было всего восемь, и из них три барки без всякой артиллерии.
Тем не менее, суда эти и барки прошли мимо испанского флота и не были остановлены, хотя флагман этого флота, конечно, не мог не заметить нагроможденное на палубах флибустьеров награбленное золото, серебро и драгоценные товары. Но на мачтах у этих флибустьеров развевались и полоскались от бриза грозные белые флаги, флаги одинаково принадлежащие как Флибусте, так и Франции, а также и другие внушающие страх цвета и эмблемы, как горностай малуанцев и некий кровавый вымпел, в середине которого красовался золотой ягненок. Кастильский народ, несмотря на его храбрость, мало соблазняло вступить в бой с этими флагами, слишком уже привычными к победе.
Таким образом эскадра флибустьеров беспрепятственно вернулась к якорной стоянке у острова Бака, от которого они отплыли так недавно. Тут поделили они добычу по всей справедливости. И тут же, не желая терять ни минуты, каждый начал весело проматывать свою долю в кутежах, попойках и разгуле с девками. Действительно, к этому времени на острове Вака, хоть и сильно отстававшем во всех отношениях от Тортуги, было вдоволь всяких кабаков и домов разврата. И там все можно было купить. что по вкусу матросам и солдатам по части богатых украшений, нарядов, драгоценностей и прочих роскошных безделушек. Само собой, торговцы пользовались случаем набить карманы, и какой-нибудь отрез скверного атласа, стоящий во Франции один экю серебром, продавался обычно на острове Вака за десять — пятнадцать луидоров. Так что торговый народ наживался в Вест-Индии гораздо скорее и вернее, чем корсары. Впрочем, это иногда сердило корсаров. И каждый год это кончалось, рано или поздно, тремя-четырьмя убитыми или ограбленными торговцами.
Итак, флибустьеры на сей раз тут же, на острове Вака, принялись за развлечения. А в этом деле переборщить было нельзя, если хочешь достойно ознаменовать столь высокий воинский подвиг. В течение двух недель все ночи напролет были предназначены питью и еде. После чего, утомленные обжорством и истощенные развратом, победители Веракруса своими осунувшимися и болезненными лицами стали похожи на подыхающих с голоду оборванцев.
Начальники, ничуть не меньше последних своих солдат, принимали горячее участие в этих грубых празднествах. Потому что подлинно все авантюристы между собой братья, как они и сами про себя говорят, то есть равны между собой, имея одинаковые вкусы и сходные суждения насчет всего. В тех же кабаках, в тех же веселых домах, что посещались самыми простыми матросами, сиживали за. столом, не зазнаваясь, самые знаменитые капитаны, пили, пьянства ради, ту же сахарную водку и ласкали тех же распутниц. Тут встречались друг с другом Граммон, Краснобородый и Лоран де Грааф. И Хуана пожелала, чтобы Тома водил ее туда.
Ибо Хуана охотно участвовала в самых грубых попойках Немного похмелья ее не пугало. И она не могла насытиться своим положением королевы среди шумной толпы распаленных пьяниц. В особенности находила она скрытое наслаждение в том, чтобы чувствовать, как растет вокруг нее и бушует поток вожделения и страсти, постоянно возбуждаемый ее расцветшей теперь красотой. Она нисколько не боялась ссор и раздоров. Ей нравился вид крови. И ей случилось и самой ее пролить, — не только на палубе побежденного корабля, вслед за сражением…
Случилось это при обстоятельствах весьма страшных, о которых Тома впоследствии всегда вспоминал со смущением и неловкостью…
Захват Веракруса ознаменован был неожиданным происшествием, которое значительно способствовало окончательному успеху флибустьеров. В то время, когда они собирались пойти приступом на крепость после двенадцати часов безуспешной канонады, кастильское знамя вдруг спустилось, и на место его взвилось знамя Франции. Пораженные этим вожди флибустьеров стали с осторожностью подходить к крепости, опасаясь западни. Но у подъемного моста их встретил человек, чей один лишь вид их сразу же успокоил и даже наполнил восторгом: ибо это был не кто иной, как венецианец Лоредан, их старый товарищ, о котором они уже больше года ничего не слыхали и который таким образом, не без блеска, возвращался в лоно Флибусты. Когда дело дошло до расспросов, он объяснил, что частное дело вынудило его прожить весь этот год в Веракрусе, изображая из себя мирного горожанина, но что, несмотря на это мирное житье, при первом же признаке атаки, как только он узнал своих Братьев Побережья, идущих на приступ укреплений, он и сам во мгновение ока стал снова Братом Побережья, весьма удачно пробрался в крепость и там, сбросив маску и очутившись среди гарнизона с обнаженной шпагой в руке настолько его напугал, что тот сразу разбежался, крича об измене и врассыпную спасаясь через капониры. Таким образом, Лоредан-венецианец единолично завоевал и затем передал Флибусте крепость с ее сорока пушками. Откуда и великая слава ему, и жирная доля добычи.
И вот этот же Лоредан, возвратившись затем на остров Вака на корсарском судне, — он предпочел сделать переход на «Горностае», а не на «Летучем Короле»— также задержался на этом острове и вел тут самую развеселую жизнь. Хуана, весьма его заприметившая во время обратного переезда, старалась постоянно встречаться с ним, — в сопровождении Тома, — в каком-нибудь веселом месте на острове; и тогда начиналось разливанное море вина и рома. В обществе венецианца, красивого малого, столь же обходительного, сколь и храброго, подруга Тома расцветала и становилась радостной и веселой. Тома, без всякой задней мысли, радовался этому и сам.
Но наступил день, когда он перестал этому радоваться. На этот раз все пьянствовали в харчевне под вывеской «Серый Попугай», когда явились сюда поразвлечься также и другие их товарищи, среди которых были сам капитан Граммон, Эдуард Бонни, по прозванию Краснобородый, и его женщина-матрос, Мэри Рэкэм, флибустьерка. Сначала все шло превосходнейшим образом, и все с величайшим дружелюбием перепились. К несчастью, обе женщины, как только опьянели, и та, и другая затеяли, как нередко бывает, ссору. И ссора эта быстро разгорелась по многим тайным причинам, а равно потому, что флибустьерка, гордясь своей мужской одеждой, принялась обзывать свою противницу рабой, годной только на роль потаскухи со своей подмалевкой вокруг носа и парчовой юбкой вокруг задницы. Тогда Хуана живо нашлась ответить, что, если уж говорить о потаскухах, так та, что спокойно сидит дома под присмотром одного лишь любовника, наверное, стоит той, что одевается мужчиной, чтобы свободно бегать, куда заблагорассудится, давая каждому себя щупать по всем закоулкам на поле сражений.
— Проклятая сука, — крикнула в ответ Мэри Рэкэм, — врешь, шлюха ты этакая!
Они обе вскочили, опрокинув свои табуреты. Лицом к лицу, с вызывающим видом, они площадными словами ругали друг друга. И тщетно пытались их успокоить Тома, Краснобородый, Лоредан и даже Граммон. Отрезвев теперь от избытка ярости, обе женщины, вместе и решительно, потребовали по праву, предоставленному всем Братьям Побережья, дать им разрешить спор, как им захочется, с тем, чтобы никто из Братьев не вмешивался.
— Клянусь господней требухой, — восклицала флибустьерка, обнажив кинжал, — пустите меня все, или я распорю кому-нибудь брюхо!.. Капитан Тома-Ягненок, я слишком тебя люблю, чтобы ободрать живьем твою девку. Не бойся! Я хочу только пометить крестом ее задницу, чтобы унять ее болтовню!
Хуана, до крови кусавшая своими маленькими острыми зубками нижнюю губу, также вытащила из ножен свой испанский кинжал с золотой рукояткой, который она всегда носила за поясом, скорее как украшение, чем как оружие. Она молчала теперь; ее черные глаза сверкали, как сверкает солнце, отражаясь в расплавленном дегте конопатчика. И взглядам четверых мужчин, свидетелей боя, вся настороженная, с напрягшимися мышцами, она являлась подобной перуанскому ягуару, готовому прыгнуть…
Поистине, это было удивительное зрелище — эта дуэль шароваров и юбки с треном! Впрочем, обе противницы разнились между собой и сами не меньше, чем их одеяния: хрупкая и тонкая испанка, с иссини черными волосами, великолепно зачесанными в высокий шиньон, который увеличивал ее рост на целый фут, и англичанка, до того сильная, что легко сгибала пальцами самые толстые золотые монеты, со светлыми густыми волосами, ниспадавшими на широкие, как у мужчины, плечи. Ясно, что шансы были неравны у этого крепкого вояки и у этой нежной, стройной женщины. Тома-Ягненок, видя это, попытался снова вмешаться. Но на этот раз Граммон благоразумно отговорил его:
— Разве вы не видите, — сказал он, — что если вы им сегодня помешаете, они подерутся завтра? Пусть лучше уж сгоряча дерутся, чем спокойно!
Впрочем, остальные пьяницы, сбежавшиеся со всех концов, уже составили круг и кричали: «Вольная игра!», что означало требование соблюдать закон флибустьеров и дать противницам поступать, как им заблагорассудится, ничем не помогая ни той, ни другой, разве только в конце, чтобы подобрать побежденную.
— Дорогу! — крикнула тут Мэри Рэкэм, отступая шага на три для разбега.
И она бросилась на Хуану, направляя кинжал ей в лицо и стараясь схватить ее другой рукой, чтобы опрокинуть. Ибо она не хотела убивать, а только лишь пометить свою соперницу, как сказала уже Тома. На самом деле они действительно были соперницами, как это в следующую минуту обнаружилось.
Хуана, подбиравшая левой рукой складки своего трена, чтобы не споткнуться, наступив на него, дралась одной лишь правой рукой. Отскочив в сторону, чтобы избежать острия, направленного ей в глаза, она ответила косым ударом, разодравшим левую руку флибустьерки от локтя до кисти. Пораженная и сразу обезумевшая от боли и ярости, Мэри Рэкэм испустила такой крик, что многие сочли ее рану смертельной. Но в ту же секунду она снова ринулась на испанку, сделав три разъяренных выпада один за другим, которых Хуана избежала, лишь отступив, по крайней мере, на шесть шагов, не пытаясь даже отражать удары.
— Стой же! — вопила флибустьерка, нападая еще яростнее, с протянутым вперед кинжалом. — Стой, подлая тварь! Стой, воровка мужчин! Подожди, дай мне тебя выпотрошить! Подожди, чтобы я могла вытащить у тебя из живота все, что тебе туда впихивает твой венецианский распутник, который был моим…
Она бы, конечно, еще многое сказала. И уже трое мужчин: Тома, Краснобородый и Лоредан переглядывались, нахмурив брови. Но Хуана, в свою очередь опьянев от ярости, вдруг заткнула ей рот, слепо бросившись на нее сама…
Так вероломное и предательское оскорбление вдруг сплело этих диких соперниц, как чету обезумевших любовников. Они вцепились друг другу в волосы, и оба жаждущих крови клинка скрипели сталью о сталь, в то время, как разодранная рука Мэри Рэкэм обдавала красным дождем сплетенные между собой тела. Объятие длилось недолго. Хуана, вдвое слабее, чем Мэри Рэкэм, перегнулась вдруг, как сломанная тростинка, и упала навзничь, увлекая за собой флибустьерку. На этот раз ни та, ни другая не вскрикнули, и обе остались лежать на полу, так что все почитали их убитыми наповал, и ту, и другую. Но когда подняли эти сцепившиеся и спутавшиеся тела, то обнаружили, что одна лишь Мэри Рэкэм действительно мертва, пронзенная испанским кинжалом как раз под соском левой груди. Что касается Хуаны, то она просто потеряла сознание, сильно ударившись затылком об землю, и была почти невредима, — кинжал побежденной лишь оцарапал победительницу.
Тут, придя в себя через некоторое время, она увидела Тома, склонившегося над ней. Кабак опустел; все поспешили удалиться, и прежде всего Краснобородый и Лоредан.
Тома же пристально глядел на Хуану задумчивым и мрачным взглядом. Хуана, приподнявшись резким усилием, прежде всего окинула взглядом помещение, и, все еще с ненавистью в голосе, спросила:
— Мертва?
— Да, — сказал Тома.
Тогда она увидела его взгляд. И припомнила… Волна крови залила ей щеки, лоб, даже грудь. Она вся выпрямилась и вскочила. Вскрикнула:
— Ты не поверил?..
Но он не ответил ни слова и медленно отвернул голову. Она покраснела еще больше и секунды три оставалась в нерешительности. После чего, внезапно очень громко рассмеявшись, дотронулась до него пальцем, затем приказала, — повелительная и презрительная:
— Подними мой кинжал!
Он поднял. Языком она коснулась красного еще лезвия и, с видом лакомки, отведала крови. Затем, вложив кинжал в ножны и направляясь к двери, молвила:
— Так! Вернемся на корабль. Я устала. Идем!
Она ушла, не обернувшись. Он двинулся за ней.
Последовавшие за тем недели Тома-Ягненок провел у себя на корабле, забившись в свою каюту, как раненый кабан в свою берлогу. Никто больше его не видел, ни мужчина, ни женщина, ни друг, ни недруг, ни даже матросы его команды, ни даже Луи Геноле, который от капитана своего и брата за целые два месяца не добился ни единого признака жизни, так же как и смерти. Вести извне не достигали этой чуть ли не замурованной каюты. Тома совершенно не знал, что Краснобородый и Лоредан дрались на дуэли по обычаю флибустьеров, и что венецианец выстрелом из мушкета прострелил англичанина насквозь, не убив его все же, настолько изумительные эти люди легко переносили свинец, железо, сталь и, не хуже слив и яблок, переваривали пули и ядра. Он, Тома, ни с кем не дрался и, верно, даже и не подумал об этом.
Он прожил нелюдимым, с глазу на глаз с одной лишь Хуаной, которую он принудил жить так же нелюдимо. И, действительно, ни разу за все это время, не видела она человеческого лица, если не считать трех ее невольниц-мулаток. Да и то одну из этих невольниц Тома убил в минуту гнева и, убив ее, решительно отказался купить другую: «Довольно двух сводниц, и эти-то две лишние».
«Горностай» эти восемь недель стоял на якоре у острова Вака, ни разу не снявшись для каперства или крейсерства. И Луи, постоянно моля Бога о спасении их всех, не знал, радоваться ли ему столь долгой передышке от кровавых обычаев предшествовавших недель, или еще больше трепетать за будущее, опасаясь этого мрачного одиночества, в котором замкнулся Тома: ибо Тома, бесспорно, должен был когда-нибудь выйти из него, ужаснее и смертоноснее прежнего.
Так и случилось на самом деле, и именно так, как это и предвидел Луи Геноле. В некий сентябрьский вечер, — надо было справиться в календаре, чтобы отличить сентябрь от марта, так как все времена года одинаково жгучи и ясны в Вест-Индии, — в некий, стало быть, вечер, матросы, занятые по обыкновению выпивкой и игрой, сильно подивились, заслышав неожиданно голос капитана, которого мало кто решался ослушаться. Тома, повелительный, обуреваемый странной и внезапной торопливостью, распоряжался отходом. По его приказанию якорь был поднят, паруса выбраны, поставлены, реи обрасоплены, — и «Горностай» двинулся в путь. Через три дня на траверзе Кай де лас Досе Легвас попался им навстречу, был атакован и захвачен остендский трехмачтовик, груженный в Картахене Индийской и направлявшийся в Европу. И Тома проткнул своей собственной шпагой всех остендских парней за то, что один из этих пятнадцати перед тем, как сдаться, выстрелил из пистолета.
И в этот же вечер команда, распевая на палубе при лунном свете, снова увидела, как видела столько раз и раньше, как капитан и капитанова подруга, верно помирившись, — если только они вообще ссорились, в чем, в конце концов, никто не был уверен, — стоят вместе на юте, прислонившись к фальшборту и вместе смотрят на море. Их тесно прижавшиеся друг к другу тела, казалось, слились в одно…
Снова началась бродячая жизнь, жизнь самого что ни на есть открытого моря; жизнь свободных людей, — каковы флибустьеры, кавалеры океана, рыцари удачи…
Как это было и прежде, Хуана снова стала настоящим капитаном, а Тома настоящим помощником, хотя, пожалуй, помощником менее послушным, чем раньше, и иногда покушавшимся на неповиновение…
В остальном то был тот же Тома, только говорил он еще более отрывисто, еще более хрипло и для того лишь, чтобы отдать приказание, никогда больше не болтая ни с кем и не беседуя. Не видно было больше, чтобы он подходил к Луи Геноле и дружески с ним разговаривал, как в былое время. Всего лишь два-три раза, проходя случайно мимо помощника, он положил ему руку на плечо, не больше. И как-то утром, выйдя из своей каюты подышать первым утренним бризом, — матросы впоследствии припоминали это во всех подробностях, до того показался им этот случай удивительным, — он подошел к румпелю, где стоял Геноле, следя за компасом, внезапно обхватил его руками, обнял три или четыре раза, беспрерывно повторяя во время объятий: «О брат мой Луи, брат мой Луи!» Но на этом дело и кончилось.
Между тем, вынужденный возобновлять запас воды и провианта, «Горностай» не мог обойтись без заходов в порты. Он несколько раз забирался в устья рек на побережье континента, где под прикрытием громадных американских акажу8, кораблю легко можно было исчезнуть вместе со своим корпусом и рангоутом и наилучшим образом укрыться от всяких вражеских взглядов. Здесь живут некоторые племена индейцев, враждебные Испании, стало быть, расположенные к авантюристам и рыцарям моря. Племена эти охотно приносили им свою живность, дичь, рыбу и плоды и разрешали наполнять из своих источников бурдюки, анкера и бочки. Но много есть нужного для корабля, чего не найдешь у дикарей, например: парусов и снастей, всякого такелажа, запасных частей разного рода, солонины, сухих овощей, а также ядер, картечи, пуль и пороха. Так что Тома надо было, в конце концов, хотя это, видимо, мало ему улыбалось, взять курс на какую-нибудь цивилизованную землю. Больше не было таких портов, которые бы радушно приняли корсаров, и даже таких, которые бы не встретили пушечными выстрелами рыцарей открытого моря, репутация которых среди миролюбивых и домоседлых людей была, понятно, ненавистна. Итак, «Горностай» еще раз возвратился на Тортугу, единственное убежище на которое можно было всегда положиться. Когда он стал здесь на якорь, прошло день в день ровно тринадцать недель со дня смерти Мэри Рэкэм, убитой Хуаной.
Большая часть капитанов-авантюристов, которые приняли участие в походе на Веракрус, находились в то время на Тортуге, иные потому, что, быстро обеднев благодаря кутежам, явились порасспросить о предстоящих предприятиях, в которых они бы могли заполучить новую добычу, другие, все еще богатые, потому что остров Вака скоро показался им скучным местом и они захотели щегольнуть последними своими пиастрами на глазах у этого губернатора Кюсси Тарена, который так отговаривал их от нападения на Веракрус. Так что, тоже бросив якорь между Большой Башней и Западной батареей, Тома узрел вокруг себя всю эскадру флибустьеров, которая четыре месяца тому назад плавала вместе с «Горностаем».
На берегу также все оставалось по-старому. И те же люди выпивали в тех же кабаках, распевая те же песни, ругаясь той же кощунственной бранью. Говорили лишь о призах, о каперстве, об авантюрах. Одним словом, все было, как раньше. И никто больше не смущался столь ясными и прямыми угрозами, которые привез в свое время на остров Ваку господин де Кюсси, а также и фрегатами, будто бы отправленными королем против Флибусты. Все изменения сводились к появлению нескольких новых Братьев, — свеженавербованных авантюристов, — да к некоторой убыли среди старых Братьев. Но это было обычное действие пушки, мушкета и абордажей. На это не обращалось ни малейшего внимания. Бедная Мэри Рэкэм была погребена в человеческой памяти глубже, чем под землей. Тома, снова ступив на землю, нашел Краснобородого и Лоредана совершенно примирившимися и в наилучших отношениях между собой. Краснобородый на три четверти оправился от раны, и хорошо еще, если он помнил, когда, как и от кого получил он эту рану…
Итак, в среду этого беспечного народа, жившего сегодняшним днем, не желая и не умея помнить вчерашний День, не желая и не умея позаботиться о завтрашнем дне, Тома и Хуана вернулись вместе. Ибо больше не было и речи об отшельничестве. И Хуана, как и в былое время, заставляла своего любовника водить ее по самым веселым кабакам и верховодила на всех попойках, даже и самых буйных, — столь же красивая и даже еще красивее, чем когда бы то ни было. И Тома следовал туда за ней и пил вместе с ней. Те, кто встречал их, удивлялись иногда, что он упорно молчит и никогда не принимает участия ни в разговоре, ни в пении. Но, если подумать, этому нечего было особенно удивляться, потому что он никогда и не был болтлив. Впрочем, он всегда был вежлив и обходителен и встречал людей приветливо, хотя, по-видимому, иной раз довольно плохо отличал их друг от друга.
Однако же фрегаты короля Франции, о которых столько раз возвещалось, наконец пришли. Их эскадра, в одну из этих ясных вест-индских ночей, так озаренных звездами, что можно плавать увереннее, чем среди бела дня, вошла в пролив, отделяющий Тортугу от Сан-Доминго. При восходе солнца они уже были на месте, вытянувшись перед портом длинной колонной с правильными промежутками, как и надлежит военным кораблям. Тома увидел их через иллюминатор каюты, лишь только поднялся с койки. Их было пять; самый большой был вооружен сорока орудиями, самый слабый — четырнадцатью. Их залп всеми орудиями мог накрыть весь рейд и весь город На корме они подняли флаг Франции, белого атласа, украшенный лилиями, на грот-мачте — королевский вымпел, лазурный и золотой.
В то время, как Тома, вооружившись подзорной трубой, разглядывал этот царственный герб, являвшийся ему здесь, в веянии американского бриза, совершенно таким же, каким он видел его некогда на фронтоне Сен-Жерменского замка, большая четырнадцативесельная шлюпка отделилась от административного фрегата и направилась к берегу. На руле сидел королевский офицер. А впереди этого офицера — две важные персоны в больших пиках, восседая в кормовой рубке, являли вид значительных вельмож и весьма горделиво развалились на малиновых подушках. Все они прошли в каких-нибудь пятидесяти саженях от «Горностая». Один из вельмож в большом парике привстал со своей банки, чтобы разглядеть по пути корсара. Снова усаживаясь, он сделал знак рукой и произнес несколько слов, которых Тома, за дальностью расстояния, не расслышал.
Сразу же пополудни стало известно, что две эти персоны именуются господами де Сен-Лораном и Бегоном, и что они являются комиссарами его величества, имея от него задание искоренить все злоупотребления, совершавшиеся как на Тортуге, так и на Сен-Кристофе и Сан-Доминго, и вообще где бы то ни было во французской Вест-Индии. Так начали осуществляться грозные предсказания губернатора Кюсси. Ибо в первую голову среди злоупотреблений, которые надлежало пресечь господам де Сен-Лорану и Бегону, стоял, бесспорно, флибустьерский обычай не различать войны и мира и пользоваться миром так, как принято пользоваться войной, избивая и грабя всякого рода врагов, действительных или мнимых. Не было сомнений, что комиссары короля пожелают немедленно с этим покончить.
Поэтому на следующий же день после прискорбного прибытия королевских фрегатов на «Горностае» состоялось подобие военного совета, как не раз уже бывало и прежде. Сюда сошелся весь цвет Флибусты — Эдуард Бонни, по прозванию Краснобородый, с другом своим Лореданом-венецианцем, затем флибустьер из Дьеппа, гугенот с Олерона, несколько видных англичан и один француз, весьма прославленный, по имени Гронье. Все они очень уважали Тома-Ягненка, почитая его одним из самых храбрых и неизменно счастливых во всем Братстве. Потому им и хотелось прежде всего узнать его мнение и обсудить всем вместе у него на корабле, какое надлежит принять решение, согласиться ли уступить или же решиться не уступать. Тома принял их с почетом, усадил вокруг стола в своей кают-компании за самыми большими своими кружками, наполненными лучшим его вином, и пошел в каюту кликнуть Хуану, дабы она приняла участие в этом обсуждении. Никто, впрочем, не счел это зазорным, ибо в глазах их всех Хуана была настоящей флибустьеркой, в особенности с тех пор, как все могли убедиться, что она владеет кинжалом, как противник, которого следует остерегаться.
Когда все осушили по кружке, чтобы как должно прочистить себе горло, Краснобородый взял слово и постарался ясно обрисовать положение вещей, бесспорно неутешительное: комиссары короля не успели сойти на берег, как отправились для переговоров к губернатору Кюсси Тарену и совещались с ним битых два часа единственно ради того, чтобы хорошенько осведомить его о неудовольствии его величества и о решении, им принятом, покончить во что бы то ни стало со всем, что касается Флибусты и флибустьеров. Все это стало известно благодаря самому же губернатору, который подробнейшим образом рассказал об этом многим лицам, а главное, нескольким авантюристам, с явным намерением, чтобы все и всюду знали все до последнего слова. К тому же королевские комиссары не задавались целью вести следствие о прежних проступках и преследовать корсаров за прошлое их каперство, несмотря на то, что посланники всей Европы осаждали короля своими жалобами по поводу каперства и корсаров. Но король, если и благоволил памятовать об услугах, оказанных ему в свое время этими же флибустьерами, и прощал им, таким образом, все проступки и даже преступления прошлого, зато приказывал быть беспощадным ко всякому, кто осмелится упорствовать теперь.
— И этот обормот-король, — закончил Краснобородый, ударяя рукой по столу, — вознамерился заставить нас сложить сейчас же оружие, сойти с наших кораблей и просить весьма униженно господина Кюсси благоволить оценить нас по достоинству и наделить нас землей, дав нам разрешение обрабатывать ее и возделывать в качестве мирных землепашцев!
Сказав это, он замолк и снова осушил свой стакан, вмещавший три четверти штофа. Этого было едва достаточно для того, чтобы более или менее утихомирить крайнее возмущение, которое его прямо-таки душило при этом названии «землепашец», произнесенном его же собственными же устами.
Впрочем, все бывшие тут же капитаны также возмущались, и Тома вместе с ними. Иные презрительно смеялись. Другие негодовали. Гугенот с Олерона, совещавшийся уже некоторое время шепотом с несколькими англичанами, вдруг громогласно вскричал, что он решительно отказывается повиноваться и, сверх того, отвергает свою принадлежность к французам, не желая больше числиться среди подданных, — лучше сказать рабов, — столь скверного властителя, идолопоклонника, деспота и тирана, фрегаты которого, впрочем, не настолько сильны и не настолько многочисленны, чтобы семьсот, восемьсот Братьев Побережья не могли походя, одним ударом, захватить на абордаж всю их эскадру.
Наступило молчание, так как заявление это было довольно дерзкое. И английские капитаны кивали уже головой в знак одобрения, как вдруг поднялся Тома-Ягненок, раздавив свой стакан судорожно сжавшимися пальцами.
— Клянусь Равелинским Христом! — торжественно поклялся он. — Я француз и французом останусь, стало быть, верным слугой своего короля, что бы он ни делал! Что же касается прохвостов, которые вознамерятся атаковать в моем присутствии его фрегаты или покусятся как бы то ни было на его флаг, прохвосты эти, будь они трижды и четырежды флибустьеры и Братья Побережья, конечно, встретят меня поперек своей дороги и с саблей в руке, если на то пошло!
Между тем мулатки-невольницы Хуаны, подававшие вино, поспешили принести своему господину другой стакан, полный до краев. Он схватил его и одним глотком осушил до капли. После этого, стоя лицом ко всем своим гостям, он крикнул во все горло, во всю силу своих легких.
— Да здравствует король!
И никто не нашелся ничего возразить.
Тома-Ягненок, крикнув это как верный подданный, Уселся снова и больше не добавил ни слова; казалось, он снова погрузился в те странные и сумрачные размышления, которые были ему теперь свойственны. Флибустьер из Дьеппа, который, впрочем, только что ему вторил, крича, как и он: «Да здравствует король!» от чистого сердца, посчитал весьма необходимым все же получить некоторые разъяснения. Поэтому он обратился к Тома с вопросом, и вопрос его был достаточно последователен:
— Значит ты, Тома-Ягненок, теперь вполне доволен, согласен принять волю короля Людовика, подчиниться его приказаниям и, стало быть, разоружить свой «Горностай?»
— Я? Нет! — возразил Тома, настолько ошарашенный, как будто он только что с луны свалился.
Тут он спохватился и, казалось, размышлял. Затем, взглянув на Хуану, как бы спрашивая у нее совета, он пояснил, что, напротив, он твердо решил не повиноваться и самым почтительныйшим образом противиться всевозможным приказам, прошлым, настоящим и будущим; что он на этот счет будет поступать, как ему заблагорассудится, будучи, конечно, хорошим подданным короля, верным, стало быть, и лояльным, но в то же время оставаясь рыцарем открытого моря, свободным, стало быть, человеком.
— Свободным, — подтвердила очень спокойно Хуана.
Она впервые раскрыла рот. И все флибустьеры посмотрели на нее с вожделением, потому что она казалась красивее всех в мире, роскошно разодетая, напудренная, подкрашенная, с румянами на щеках и убийственными мушками, подперевшая подбородок сверкавшей драгоценными камнями рукой. Это не мешало ей, однако же, очень внимательно выслушивать все предложения, скорее как воину или капитану, чем как женщине; и лицо ее, оставаясь все таким же нежным и сладострастным до крайности, казалось сейчас еще более упорным и вдумчивым.
Между тем капитан Гронье, в свою очередь, взял слово. И стоило послушать то, что он говорил.
— Я француз и французом останусь, как и ты, — заявил он сначала, обращаясь к Тома-Ягненку, — французом и, тем самым, лояльным подданным короля Франции, ибо одно предполагает другое. По этой причине я не хочу никаких восстаний; тем более не хочу, что все они рано или поздно будут для нас гибельны. Разве нам не известно, что злосчастный этот мир, столь стесняющий нас, не может не уступить вскоре места войне? Король Людовик Великий — великий король, и даю голову на отсечение, что через три-четыре года он снова двинется на своих врагов, — стало быть и наших. Когда наступит это время, — тем из нас, кто сумеет дотерпеть, ничем себя не скомпрометировав, будет так хорошо, что и сказать нельзя! Остается, значит, выиграть самое большее четыре года. А чтобы их выиграть вовсе не за чем, поверьте мне, делаться нам пахарями. Нам представляется другой выход, и я хочу надеяться, что он хорош.
Он приостановился и обвел взглядом весьма внимательное собрание. Тогда Хуана, легче поддающаяся, как свойственно женщинам, любопытству, спросила его:
— И выход этот?..
— Вот он, — молвил Гронье, перестав колесить вокруг да около и спеша сделать удовольствие даме, — Братья Побережья, все мы, сколько нас ни на есть здесь, знаем, что существует огромное, даже безграничное море, которое мы называем Южным морем и которое омывает, помимо королевства Мексики и Перу, также на диво богатых, кроме нескольких других американских областей, не менее обильных, еще девственную до сей поры землю, землю сказочную, хоть и вполне реальную и которая весьма справедливо носит название Эльдорадо, ввиду того, что она содержит золото в таком изобилии, что жители ее имеют обыкновение пользоваться для своих надобностей, как в хозяйстве, так и в ремесле, утварью и орудиями, сделанными целиком из литого золота. Да! Там сплошь золотая посуда, золотые горшки, миски тоже золотые, кирки, заступы, лопаты, топоры и косы, пожалуй, даже сохи из золота, из чистого золота, самородного золота, без всякой примеси. И это не пустые рассказы, а, напротив, истинная, доказанная действительность. Теперь, Братья Побережья, слушайте меня хорошенько: Южное это море, омывающее Эльдорадо, король Испании объявил своей личной собственностью, и мирные договоры, те самые договоры, что король Франции вздумал соблюдать так строго, действительно, называют это морем испанским и кастильским и предоставляют, в виде особой привилегии, одним лишь кораблям, плавающим под желто-красным флагом. Нечего, значит, опасаться, чтобы фрегаты с тремя лилиями когда-либо заплыли в эти столь запретные воды! Нечего опасаться, чтобы король Людовик, а также его комиссары и губернаторы почувствовали вдруг беспокойство по поводу начинаний, которые мы там предпримем, и мы, если мне поверят, подпишем все вместе договор на столь прибыльную и славную авантюру, что из простых флибустьеров поистине превратимся в Завоевателей Золота!
Он встал. Правой рукой он ударил по столу. Упало несколько стаканов, и потекло вино, что, как известно было старейшим членам Братства, надлежало толковать, как прекрасное предзнаменование.
Тотчас же поднялась суматоха. В восторге некоторые капитаны громогласно требовали чернил, перьев и бумаги, чтобы сейчас же подписать упомянутый договор. Среди них был уроженец из Дьеппа, и он один суетился за четверых. Другие, не столь поспешно дающие свою подпись, требовали дополнительных разъяснений. Спрашивали, например, про пути, ветра, время года. Один англичанин довольно рассудительно заметил, что, сколько ему известно, нет прохода, связывающего между собой Северное море, в котором они находятся, с Южным, куда предполагается попасть. Но на все возражения у капитана Гронье были готовые ответы, казавшиеся как нельзя лучшими.
— Те из нас, — сказал он, — у кого под ногами имеется хорошая верхняя палуба, подобная этой вот палубе, смело может направить курс к зюйду, миновать Оранжевый мыс и мыс Святого Роха и разыскать Магелланов пролив, открывающийся около пятидесятого градуса широты. После чего они снова поднимутся, взяв курс на норд, вдоль всей страны Чили. Я теперь же назначаю всем свидание под стенами самой Панамы, на апрель или май будущего года. Но для менее счастливых людей, к которым и я принадлежу, словом для нас, имеющих взамен кораблей и фрегатов лишь старые калоши и мокрохвостые скорлупки, будет разумно поскорее с ними разделаться: ибо с севера на юг мы пройдем пешком. Пешком, да! С саблей на боку, с мушкетом на плече. А впоследствии эскадры обоих Вице-королей позаботятся, как должно, снабдить нас новыми судами, только что отстроенными тиммерманами его величества короля Испании.
Между тем, кто-то поддержал будущего командующего; и это был венецианец Лоредан, который до этого не вымолвил ни слова. Редкие же его познания во всем, касающемся Америки, придавали ему в таких случаях особый авторитет.
— От Северного моря до Южного, — сказал он, — надо считать, по прямой, двенадцать испанских лье, то есть пятнадцать лье французских, или тридцать-тридцать пять наших морских миль. Это, конечно, пустяк. Однако же мили эти будут усеяны препятствиями: реками, лишенными брода, непроходимыми лесами, горами и пропастями, а главное, индейцами Брави, опасными в искусстве метать издали свои отравленные и смертоносные стрелы. Что касается другого пути, — пути кораблей, — то мне однажды уже пришлось его проделать, и он действительно труден лишь при подходе к самому проливу, так как там царят обычно встречные ветры, дующие с большой силой.
Выслушав его, командующий Гронье спросил:
— А сам ты, брат Лоредан, какой из этих путей изберешь, чтобы достигнуть Южного моря?
— Я? — сказал он. — Увы! Южное море далеко, ц мне, старику, невозможно покинуть это Северное море, на котором я провел свою молодость…
Он улыбнулся, и те, кто услышал его говорящим о своей мнимой старости, живо сообразили, что он насмехается над ними, так как ему было отнюдь не больше тридцати лет, и каждый волос на его голове был черен, как вороново крыло. Но так как он был весьма скрытен, то ему не угодно было оповещать всех о тех причинах, по которым он оставался в Вест-Индии и не желал присоединяться к экспедиции в Южное море.
Повскакав с мест, капитаны собрались кучками и спорили громко и шумно. Проект командующего Гронье собирал уже большинство голосов. Тем не менее, некоторые капитаны определенно не высказывались, и Тома-Ягненок в том числе; он один оставался сидеть за столом и продолжал пить в молчании, озираясь вокруг рассеянным взглядом. Хуана его покинула, и, полуоткинувшись в амбразуре одного из портов, беседовала с Лореданом-венецианцем, также, очевидно, расспрашивая его об отказе, — отказе, удивившем многих флибустьеров.
Гронье тем временем подошел к Тома и положил ему руку на плечо.
— Капитан Ягненок, — сказал он ему весьма почтительно, — пожалуй, это самый грандиозный план, какой намечался со времени возникновения Флибусты! Как вам кажется? Что касается меня, то по-моему, такая попытка должна увенчаться успехом, при условии, понятно, что мы сумеем использовать все возможности и ничего не упустим. Угодно вам выслушать меня на этот счет, вам, — славному Брату Побережья? Я, Гронье, буду командовать сухопутной армией, как я только что сказал, и поведу ее с севера на юг, сквозь болота и пропасти, сквозь испанцев и индейцев. И ясно, — такое командование не шутка. Флот, который будет плавать в Панамском зное, а затем среди Магеллановых льдов, должен руководиться с не меньшей энергией, и я бы хотел видеть его командующим самого искусного и самого достойного человека, какой когда-либо появлялся на море. Но к чему нам ходить вокруг до около? Такого человека я знаю. Это вы, Брат Ягненок! Решено ли это между нами, будете ли вы в этом деле моим товарищем, — командующим вместе со мной, как и я, равноправным со мной во всем? Войдем ли мы вдвоем, нога в ногу, для начала, в ворота столиц Панамы и Лимы и, в заключение, во врата обетованной земли Эльдорадо?
Он говорил довольно тихо, не желая быть услышанным подозрительными и завистливыми ушами. Тома, выйдя из задумчивости, взглянул ему прямо в лицо, затем встал и сделал несколько шагов, как бы колеблясь и не решаясь ответить. Гронье, следивший за ним взглядом, увидел, что он прошел недалеко от Хуаны, продолжавшей беседовать со своим венецианцем и даже смеявшейся не без кокетства. Впрочем, Тома, проходя мимо, не поднял даже головы, чтобы посмотреть на них.
Но тут, как нарочно, голос Хуаны сделался громче, покрыв на мгновение тот гул, который производили флибустьеры, говоря все разом. Хуана, очевидно, одобрявшая венецианца Лоредана за то, что он не желал странствовать по Южному морю в поисках страны золота говорила:
— Я, как и вы, сэр Лоредан, не поддамся на удочку, потому что надо быть безумным, нищим или трусом для того, чтобы плыть пять тысяч лье по соленой воде из-за жалкого страха перед пятью фрегатами…
Услышав эти бабьи речи, Гронье только пожал презрительно плечами. Но Тома, услышав или нет, — по-прежнему он не поднимал головы, — как раз в этот миг принял решение и дал ответ. И ответ этот, волею случая, — в то же время и таинственного, и полного иронии, — совпал с ответом, данным перед тем венецианцем Лореданом, и который он, Тома, конечно, и не слышал даже.
— Брат Гронье, спасибо вам! Вы оказываете мне большую честь… Но мне, старику, невозможно пускаться в столь далекое путешествие и покинуть это Северное море, ставшее мне родным…
И вот на глазах у королевских комиссаров, под самыми пушками королевских фрегатов, начала организовываться эта Южная экспедиция, бывшая, как свидетельствует история, самой значительной из всех экспедиций флибустьеров. Однако же ни господа де Сен-Лоран и Бегон, ни губернатор де Кюсси Тарен ей отнюдь не препятствовали. Как совершенно правильно указал командующий Гронье, Южное море находилось вне юрисдикции и контроля Франции. И благодаря именно этому, флибустьерская эскадра, предполагавшая туда отправиться на свой риск и страх и без каперских свидетельств, ускользала от всех репрессий со стороны Франции. Королю Франции было вполне достаточно того, чтобы упомянутая эскадра хорошо себя вела во все время перехода по Северному морю и не сделала ни одного выстрела, начиная от Тортуги и до Магелланова пролива. А дальше, — Бог мой! — это было дело испанского короля, достаточно могущественного монарха, чтобы самому очистить свое Южное море от разбойников и пиратов, которым нравилось в нем крейсировать. Что касается этих разбойников и пиратов, — неважно было, англичане ли они или французы, так как оба правительства, и лондонское, и версальское, многократно заявляли, что они всячески порицают столь непокорных подданных и отказываются от них. К тому же, дабы еще больше успокоить на этот счет господ де Кюсси, Бегона и де Сен-Лорана, командующий Гронье по секрету обещал им всем троим отказаться, тотчас же по выходе из пролива, от своей национальности француза и спустить, следовательно, свой белый флаг, подняв другой, относительно которого его величество король испанский не будет иметь повода придраться к его величеству королю французскому.
— Какой же это флаг? — спросили удивленные королевские комиссары.
— Вот этот вот! — тотчас же ответил командующий флибустьеров, вытаскивая из кармана кусок свернутого флагдука, который он развернул у них перед глазами.
И все, кроме бесстрашного Гронье, вздрогнули: флагдук был черный, украшенный по четырем углам четырьмя белыми черепами.
Так, волей-неволей, установились тайные, но не лишенные учтивости, сношения между Флибустой и доверенными короля, — теми самыми доверенными, которым было строго наказано их владыкой обуздать и укротить эту самую Флибусту. Несмотря на это, хоть и казалось, что они смягчились и как будто даже отступились от своей первоначальной строгости, комиссары Бегон и Сен-Лоран упорствовали в своих миролюбивых намерениях и продолжали все также настойчиво стремиться к обращению американских корсаров в землепашцев. Их терпимость распространялась исключительно на покорных флибустьеров, уважающих волю короля, на тех флибустьеров, которые, благоразумно повинуясь, соглашались поскорее покинуть Антиллы и отправиться каперствовать настолько далеко, чтобы ни один отголосок их каперства не мог обеспокоить королевский слух. Но другие флибустьеры, не столь склонные к послушанию, не удостоились такого снисходительного отношения.
И Тома-Ягненок оказался в их числе
По особой и в то же время гибельной милости, король Людовик не забыл капитана-корсара, представленного ему лет шесть тому назад господином де Габаре, ныне маршалом Франции. Король же Людовик Великий был, говоря без лести, поистине великий король. И если он никогда не забывал награждать своих достойных, то и не забывал также карать заслуживающих кары. Поэтому, когда в Версаль стали стекаться тысячи жалоб со стороны испанцев, вопивших о тысячах флибустьеров и рыцарей открытого моря, король, перелистывая дело с упомянутыми жалобами и диктуя свою волю господину Кольберу де Сеньела, статс-секретарю морского ведомства, громко и почти горестно вскрикнул, заметив среди имен наиболее подозрительных обвиняемых этого самого Ягненка, им самим некогда возведенного в дворянское достоинство.
— Как? — молвил он, опечаленный, но твердый в своем решении. — Неужели столь достойный человек превратился из героя в разбойника и грабителя? Если это правда и за столь преступным заблуждением не последует скорое раскаяние, то этому заблуждению нет прощения! Прошлые наши милости, отнюдь не охраняя и не покрывая виновника, недостойного извинения, должны, напротив, обратиться против него и заслужить ему особое наказание!
Так что на полях «Инструкции господам комиссарам его величества, на коих возложена миссия в Вест-Индии» имя Тома-Ягненка было внесено, во всю длину, собственноручно упомянутым государственным секретарем, маркизом де Сеньела. Вот почему, в первый же день их прихода на Тортугу, когда адмиральский вельбот отвозил их с корабля на берег, господа де Сен-Лоран и Бегон, заметив стоявший на якоре «Горностай» и узнав в нем чересчур знаменитый фрегат упомянутого Тома-Ягненка, также чересчур знаменитого, не смогли, ни тот, ни другой, сдержать тот жест, — жест удивления и любопытства, — который Тома, глядя в иллюминатор, заметил, как мы видели, как раз, когда они проплывали мимо, — никак, впрочем, не толкуя его, и тем более не подозревая, что этот жест опасный и чреватый для него угрозами…
А Южная экспедиция продолжала, стало быть, спокойно готовиться под благожелательным взором королевских комиссаров, под жерлами молчаливых пушек королевских фрегатов. Тома, со своего все еще стоявшего на якоре «Горностая», вволю мог наблюдать это странное зрелище. Но, несмотря на всяческие рассуждения, он никак не мог с ним освоиться; он даже упорно отказывался его понимать. Как же так? Господа де Кюсси, де Сен-Лоран, Бегон и их прихвостни после того, как сами же столь грозно метали против всяких флибустьеров и всяческой Флибусты гром и молнии, теперь, дивно успокоенные и смягченные, поддерживали это начинание флибустьеров и даже ему покровительствовали?.. Это не подлежало сомнению!.. И каждый день целые караваны шлюпок и плотов, дерзко груженные оружием или свинцом, или порохом в картузах и бочонках, приставали, отнюдь не скрываясь, к кораблям экспедиции…
Оглушенный этим, Тома не выдержал и нарушил, наконец, на один день свое молчаливое настроение. Луи Геноле, тоже очень удивленный, должен был прервать самую длинную из своих послеобеденных молитв, чтобы дать ответ корсару и обсудить с ним создавшееся положение.
— Пресвятая Дева! — гремел Тома. — Пресвятая Дева Больших Ворот! Все, значит, позволено этим людям, а мне ничего? Однако же, разве я так же, как и они, а они так же, как и я, не Братья Побережья и не рыцари открытого моря? Брат мой Луи, что скажешь? Разве король не достаточно справедлив, чтобы не потерпеть такого неравенства?
Геноле не знал, что ответить. Однако же он боялся всего самого худого. И, хватаясь за этот случай, который мог быть единственным, он обнял руками своего горячо любимого брата и убеждал его, плача и рыдая, отказаться от всего, повиноваться королю, — повиноваться тем самым Богу, который строго карает убийц и душегубцев.
— Не забудь: он сам сказал святому апостолу Петру. «Кто возьмется за меч, от меча погибнет».
— Повиноваться я не могу! — молвил Тома, потупив глаза.
Затем, тряхнув внезапно плечами, он вернулся к первой мысли:
— Нет, ты скажи! Ни черта не понимаю! Отчего позволено каперствовать в Лиме и Панаме и не позволено в Пуэрто-Бельо и Сиудад-Реале?
— Почем я знаю? — сказал Геноле. — Однако же, если так, отчего нам не двинуться тоже в Панаму или Лиму? И отчего ты не подписал договор с этим Гронье, который предлагал тебе такие отличные условия?
Тома снова опустил голову. Если он и не часто теперь откровенничал с Геноле, все же он постыдился бы солгать хоть единым словом.
— Она не захотела, — пробормотал он.
И Геноле, услышав это, ничего больше не спросил. Тогда Тома бросился к нему и в свою очередь прижал его к груди.
— Увы! — добавил он, говоря очень тихо, как бы испытывая большое смущение. — Увы! Я люблю ее!.. Я люблю ее! А она… она… Ах, брат мой Луи, ты один у меня остался, ты один… оставайся со мной всегда, оставайся со мной!..
Пополудни же, съехав на берег вместе с Хуаной и переходя из кабака в кабак, так как Хуана пожелала немедленно разыскать разных веселых приятелей, среди которых числился и Лоредан-венецианец, Тома вдруг страшно рассвирепел, заметив нескольких довольно жалкого вида субъектов, которые следовали за ним по пятам, от двери к двери, очевидно с намерением подслушать его разговоры и раскрыть его планы.
Он обнажил шпагу и бросился на них. Подлецы разбежались, подобно стае ворон перед орлом.
— В чем дело? — кричал он вне себя от ярости. — Что я, изменник или бунтарь? Черт возьми! Меня доведут до этого, если выведут из терпения!
Но Хуана, оставшаяся стоять на месте, презрительно усмехнулась.
— Никогда! — сказала она. — До этого тебя не доведут, поджавшая хвост собака ты этакая, умеющая только рычать, у которой ни одного клыка не осталось, чтобы укусить!
Она теперь презирала его и открыто им пренебрегала, упрекая его в излишней покорности велениям всяких Кюсси, Сен-Лоранов, Бегонов и прочих: все из-за того, что он еще не принимался за каперство с тех пор, как фрегаты короля сторожили Тортугу.
Оскорбленный Хуаной таким образом, он всегда становился смертельно бледен. Но и на этот раз он не сумел унять ее болтовню, как бы ему следовало это сделать, пятью-шестью оплеухами, которые бы ей свернули челюсть, или хорошей поркой, которая бы ей с пользой обновила кожу и заново отполировала задницу.
Итак, он миролюбиво к ней возвратился и стал лишь препираться с ней, подобно судебной крысе, которая спорит, желая выиграть заведомо гиблое дело.
— Кто же поджавшая хвост собака? — сказал он. — Я ли, которого дюжина шпионов не выпускают из виду, боясь, чтобы я не пошел, куда мне заблагорассудится? Или другие, хорошо тебе известные люди, которых все какие ни на есть губернаторы и комиссары ласкают и лелеют как всякий может убедиться каждый день прямо на рейде и среди бела дня?
Но она повернулась к нему спиной и не слушала больше. Лоредан вошел в кабак и в эту минуту садился за стол невдалеке от нее. Она подошла к нему и стала тереться об его плечо, подобно обезумевшей от страсти кошке, трущейся об кота.
— Уж вас-то, наверное, — сказала она затем, — вас-то, наверное, сэр Лоредан, никогда бы не посмели ласкать губернаторы! И мухи не смеют жужжать слишком близко от вашей шпаги, которая так же длинна, как коротко ваше терпение!..
Она склонила голову набок, чтобы украдкой взглянуть на Тома. Тома не смотрел в ее сторону. Он пил, безмолвный, развалившись всем телом, медлительный в движениях. Она видела, как он проглотил одну за другой четыре больших кружки рома. Тогда она вдвойне осмелела и обнаглела. Она засмеялась громкими взрывами прерывистого и нервного смеха. Затем вдруг наклонившись, она поцеловала венецианца, прильнув губами к его губам…
Тома, опустив голову, упорно смотрел в землю.
В темной каюте дверь была заперта, иллюминатор задраен, — было невыносимо жарко. Тома, который не спал, обливаясь потом и почти задыхаясь, соскочил, наконец, со своей койки и бесшумно прошел в кают-компанию, а затем по капитанскому трапу на полуют. Он был полураздет. Ночной бриз заиграл в его распахнутой боевой рубахе, в парусиновых штанах, свободно свисавших с его голых ног. Он перешел с правого на левый борт, затем подошел к гакаборту и облокотился в самом дальнем конце его с наветренной стороны, лицом к морю. Небо сверкало звездами, и море, светящееся в глубине, как часто случается в тропиках, казалось, заключало в своих недрах мириады странных факелов, бирюзовое свечение которых, слишком отдаленное, колебалось, потухая и снова зажигаясь ежесекундно, по воле волн. Ночь была прекрасна и прозрачна, как алмаз.
«Черт возьми! — проворчал Тома, говоря сам с собой. — Не дурак ли я, что сплю закупоренный в этой адской каюте, когда здесь такая благодать…»
Он дышал полной грудью, и морской воздух, весь пронизанный солеными брызгами и полный также ароматов близкого берега, восхитительно обвевал ему виски, шею, грудь. Освеженный, он оставался тут, смотря на горизонт…
Королевские фрегаты стояли на якоре не дальше, чем в одной миле. Но на них ничего нельзя было разглядеть, ни корпуса, ни рангоута. Мерцали только желтые и колеблющиеся штаговые огни. Да и то их можно было спутать с чуть померкшими звездами, утопавшими в мягком тумане, стлавшемся над самой водой. Тома сначала их вовсе не заметил. И даже когда пробило полночь, и адмиральская рында ударила восемь раз, а за ней последовали и остальные четыре, Тома, услышав этот слабый и хрупкий перезвон, подумал лишь о колокольнях родной Бретани, часто не настолько богатых, чтобы иметь большие колокола с хорошим, торжественным звоном.
Однако же мысли эти недолго его занимали, так как сигнальщики у шлюпбалок и трапов стали кликать смену вахты, как положено по уставу на судах его величества. Повторяясь, долгий этот крик полетел от фрегата к фрегату, разносясь по морю. Тут уж Тома ничего не оставалось делать, как только вспомнить стоявшую здесь эскадру, эту эскадру, которую он столько раз уже посылал ко всем чертям. И он нетерпеливо щелкнул языком.
«Стало быть, без устали и без конца эти пять проклятых посудин будут мне мозолить глаза и жужжать в уши и днем и ночью!..»
Пожав плечами, он отодвинулся от фальшборта и круто повернулся, не желая больше видеть упомянутые штаговые огни, им теперь запримеченные, оскорблявшие его зрение. Он отошел, ворча и сердито ругаясь, и пересек ют, шагая без разбора, но при этом он споткнулся о решетчатый люк кают-компании. И сразу оборвал свои проклятья, боясь быть услышанным, так как кормовые каюты приходились почти непосредственно под этим самым люком. А из этих кают, которых всего было четыре и которые все четыре выходили в кают-компанию, Хуана занимала самую просторную, тогда как остальные три занимали: одну — Тома, другую — Луи Геноле, и последнюю — невольницы-мулатки, так как Хуана требовала, чтобы они всегда были у нее под рукой, по соседству, дабы являться по малейшему зову.
Споткнувшись, стало быть, о помянутый люк, Тома инстинктивно приостановился и машинально нагнулся, чтобы взглянуть в зияющее отверстие люка. В нем, понятно, ни зги не было видно. Но в нос ему ударило спертым воздухом, и он резко выпрямился. К тяжелым запахам, исходившим от сонного корабля, примешивался нервирующий аромат, — аромат Хуаны, который Тома различил бы среди тысячи других. И Тома, порывисто отскочив, отошел от люка, обошел кругом и снова оперся о фальшборт, на сей раз с подветренной стороны, лицом к берегу.
Там все огни были потушены. Берег не вырисовывался на потемневшем горизонте. Море там было спокойнее и казалось не таким светозарным. Неподалеку от «Горностая» был еле виден очень маленький, неподвижный ялик, хотя он довольно сильно покачивался, стоя, очевидно, на дреке и раскачиваясь на слишком коротком дректове. Тома, если бы напряг глаза, — а они у него были ясные и зоркие, — конечно, удивился бы, не заметив в этом ялике ни рыбака, ни гребца, словом никого, — так что это имело вид весьма таинственной шлюпки, покинутой, эдак, больше чем в миле от берега…
Но Тома не глядел ни на землю, ни на небо. ни тем более на какие-то шлюпки на воде. Тома, так низко опустив глаза, что они ничего не могли видеть, кроме отвесного борта фрегата, омываемого волнами, снова забылся в раздумье, бормоча сквозь зубы беспорядочные слова. Только вблизи можно было бы что-нибудь расслышать. Только раз уста его разомкнулись, произнеся несколько громче:
— Шесть, семь, восемь… восемь ночей…
По-видимому, он считал, с каких пор Хуана вздумала спать одна в своей каюте, запираясь на замок, несмотря на чередуемые мольбы и угрозы. Это случалось и раньше. Однако же никогда еще Тома не чувствовал столько глухого гнева, столько подлинных страданий, — страданий сердечных и телесных, — тяготы и скорби отверженного… Ибо таков грозный Божеский суд, что часто ниспосылает он, уже на эту землю, тем, кого он отринет в судный день, ужасное предвкушение грядущих мук.
— Восемь ночей… — повторил Тома, по-прежнему склонившись над темной водой.
Обеими руками он ухватился за свои локти и так яростно стискивал пальцы, что ногти его, разодрав кожу, врезались в мышцы. Выступили капельки крови.
Но вдруг стиснутые пальцы разжались и раскрывшийся рот перестал издавать звуки. Тома, ухватившись обеими руками за доски планширя и всей своей тяжестью сверившись вниз, хотел, казалось, броситься в море. Он не упал, согнулся только дугой, чтобы получше рассмотреть поближе внешнюю обшивку судна.
Как раз под ним находился иллюминатор одной из четырех кормовых кают, — иллюминатор задней каюты по правому борту, каюты Хуаны. Иллюминатор же этот задраен был лишь наполовину, — верхний ставень был опущен, а нижний откинут. Тома теперь различал при свете звезд багряную окраску этого откинутого ставня. Впрочем, никакого подозрительного света в каюте не было видно. Но ему послышался слабый звук, — звук, не похожий на дыхание спящей, не похожий ни на один из тех дозволенных звуков, какие могут исходить из каюты одинокой женщины, независимо от того, спит она или бодрствует… Тома, уцепившись ногами за две переборки в фальшборте, перегнулся еще больше. И когда подозрительный звук повторился, ноги его и все свесившееся тело охватила такая дрожь, что и сам фальшборт затрясся и затрещал, — но этот треск заглушил непрерывный скрип такелажа, колеблемого бризом…
Ибо Тома услыхал не что иное, как звук поцелуя. Поцелуя, и еще поцелуя…
Тома, однако же, больше не дрожал. Из груди его вырвалось хрипение. И в то же время губы его, внезапно пересохшие, трижды пробормотали одно короткое слово: «Здесь!» Это было подобно стону, стону возмущения, смешанного с ужасом и отвращением. И Тома стал слушать дальше, совершенно уже недвижим, застыв в том грозном спокойствии, к которому приучены были его нервы ожиданием битв. Он продолжал слушать и продолжал слышать. Поцелуи учащались, — звучные, страстные, нескончаемые…
К ним вскоре прибавился некий стон, бесконечно сладостный и томительный, который хорошо был знаком Тома, который он узнал. И тут Тома перестал слушать. Медленным напряжением мышц он выпрямился, снова вскочил на полуют, отпустил фальшборт и, крадучись, бесшумно скользнул к капитанскому трапу и снова спустился в кают-компанию. Здесь все еще витал аромат Хуаны, еще сильнее даже ощутимый, — как бы недавно потревоженный, развеянный. Тома вздрогнул, но не остановился. Дверь его собственной каюты была полуоткрыта. Беззвучнее тени, он скользнул в нее. Ощупью, но по-прежнему совершенно бесшумно, отыскал он кремень, высек огонь и зажег свечной фонарь. Пламя осветило лицо пепельного цвета и глаза, горящие голубыми огнями раскаленных углей. В изголовье койки, рядом с обнаженной шпагой, лежало два стальных заряженных пистолета. Тома взял пистолеты, взвел курки, засунул один из них за пояс брюк, другой зажал в правой руке, указательным пальцем касаясь собачки, а левой рукой ухватил за кольцо свечной фонарь, подняв его на вытянутой руке, чтобы он лучше светил. После чего, выйдя из своей каюты и миновав кают-компанию, он направился прямо к каюте Хуаны. Без стука, подобно разъяренному жеребцу, рванул он дверь с такой силой, что вмиг раздробленная дверная створка рухнула внутрь вместе с засовом, замком, ключом, задвижкой и петлями, разлетевшимися в разные стороны.
И глазам его предстала каюта — на мгновение ока.
На мгновение ока — на время, достаточное для того, чтобы Тома мог разглядеть сбитую, раскиданную постель и на ней обнаженную Хуану в объятиях мужчины. Тома успел заметить тело этого мужчины, — тело худощавое и мускулистое, кожу — белую кожу, подобную женской коже, и одежду, состоявшую из одной лишь рубашки. Голова и лицо оставались в тени. Тома поднял пистолет.
Но быстрее молнии человек этот вырвался из объятий Хуаны, вскочил и отпрянул в сторону. Тома не спустил курок, желая бить наверняка. Тогда тот бросился на него и обоими кулаками ударил по рукам Тома, пытаясь его обезоружить. Это ему не удалось, потому что руки Тома были подобны тискам. Но фонарь, разбитый вдребезги, разлетелся и свеча покатилась по полу. В тот же миг человек этот, бросившись снова вперед, повалился на пол, стараясь избегнуть выстрела, как стрела скользнул между ног Тома и выскочил из каюты. Но Тома, успевший обернуться, смутно различил его в слабом свете, проникавшем через решетчатый люк, — человек приближался к двери, ведущей в каюту Геноле. Тома выстрелил. Человек с шумом повалился.
И Тома, ослепленный снопом огня из пистолета, мгновение ничего не видел.
У ног его опрокинутая свеча еще не совсем потухла. Он схватил ее и поднял кверху. И тут у него вырвался крик изумления: человек снова стоял все на том же месте, — перед дверью Геноле. И он уже не убегал, оставаясь, напротив, недвижим, лицом к Тома. Тома схватил свой второй пистолет и двинулся вперед. Поднятая свеча бросала желтый свет. Вдруг Тома снова закричал и споткнулся, — оглушенный, обалдевший, вытаращив глаза: — человек этот был Луи Геноле! Луи Геноле, да. Никакого сомнения. Луи Геноле — в рубашке, с белой кожей, отсвечивавшей при огне, с крепкими мышцами, проступающими на тонком теле.
Тома подошел ближе. Луи Геноле не шевелился. Ни страха, ни стыда на спокойных чертах его лица. Тома, вне себя, вглядывался в него две-три секунды, потом, шепотом, как будто потеряв дыхание, произнес:
— Брат мой Луи, так, значит, и ты, как другие? — и порывисто нажал курок.
Луи Геноле широко открыл рот, изумленно раскрыл глаза и упал замертво. Пуля попала ему под самое сердце, перерубив на две части аорту. Брызнуло столько крови, что правая рука Тома, стоявшего шагах в трех, по крайней мере, оказалась залитой по самый локоть И он выронил дымящийся еще пистолет и замер на месте, словно окаменев.
Тогда тишину нарушил звук очень мягких шагов. Подходила Хуана — обнаженная. Тома заметил ее. Она была бесстрастна, почти весела. Подошла. Глазами искала труп. Увидела. И живо подняла голову. Брови ее, поднятые на самый лоб, выдавали ее крайнее изумление. Она сказала, как бы не веря собственным глазам:
— Геноле? — И она осмотрелась вокруг.
Тома же пристально глядел на нее. И в эту минуту он со жгучей горечью жалел, что за поясом у него нет третьего пистолета.
Но в то время, как они так стояли, он и она, лицом к лицу, другой звук, четкий, хоть и отдаленный, заставил их вздрогнуть: всплеск от бросившегося с порядочной высоты в воду тела. И когда Тома услышал этот звук, для него это было как бы выстрелом мушкета в голову: он раскинул руки, замахал ими, дважды повернулся на месте и упал перед телом Геноле ничком…
…Тогда как Хуана вдруг разразилась торжествующим ужасным смехом.
Но даже и после этого смеха он ее не убил. Она повернулась, продолжая смеяться, к своей каюте. Из дверей она осмелилась ему крикнуть:
— Иди сюда!
Он пошел за ней, — не сразу, — он уже приподнялся на колени, опираясь на руку, но тут его блуждающий взгляд упал случайно на другую руку, окровавленную. И странным образом он вспомнил внезапно малуанскую колдунью, повстречавшуюся ему пять лет тому назад на улице Трех Королей близ ворот Ленного Креста. И он твердил себе, мрачный, в великом ужасе и великом отчаянии, тогдашнее предсказание, — осуществившееся: «На руке этой кровь… Кровь кого-то, кто здесь близко от вас… совсем близко, тут…»
Он не убил ее ни в этот и ни в один из следующих вечеров. Он так и не убил ее никогда. Это подобно было ярму, который она повесила ему на шею; это подобно было ошейнику, который она нацепила ему на шею. Ярмо плоти, плотский ошейник. Сладострастные узы, которых никакой волей уже не распутать.
Когда она звала: «Иди!»— он шел. Окровавленное тело Луи Геноле, — Луи, бывшего для Тома Братом Побережья, и братом, и товарищем, и еще много большим, бывшего ему настоящим отцом и матерью, и всей подлинной родней, братом, сестрой, другом, — словом, всем, всем решительно, — окровавленное тело Луи Геноле, несмотря на то, что Тома беспрестанно видел его во сне, подобно страшному призраку, — несмотря на то, что он безустанно плакал и рыдал всякий раз, когда возвращался этот призрак, — окровавленное тело Луи Геноле, невзирая на это, не послужило для Тома и Хуаны слишком длительным препятствием… Скажем лучше прямо и откровенно: в первую же ночь, последовавшую за ночью убийства, Хуана, дерзко открыв свою дверь, крикнула Тома: «Иди!» И в первую же ночь Тома пришел…
Когда он приходил теперь, когда он переступал порог этой каюты, которую она, тем не менее, продолжала часто запирать из смелой дерзости… или, может быть, из тонкого расчета, когда он входил наконец, она сначала как будто совершенно не замечала его присутствия. Она не смотрела на него и если пела, то не прерывала песни, причесываясь, не прекращала прически.
Порой она бывала одета в пышное платье, не успев еще снять своего дневного туалета. Ибо она, по-прежнему, больше всего на свете любила красивые материи и роскошные безделушки, и посреди американских вод пыталась следовать изменчивой моде Версальского двора или, по крайней мере, тому, что она о ней узнавала или предполагала. Так всю свою жизнь тратилась она на пудру, румяна, мушки, мази, эссенции и духи. Но чаще всего Тома находил ее обнаженной, — обнаженной и лежащей на той самой койке, на которой так недавно он увидел ее также обнаженной… и вместе с кем-то еще…
Ей по нраву было в ту пору бесстрастно следить за вожделением этого человека, который был когда-то ее владыкой и сделался отныне ее обесчещенным рабом. Развалившись среди подушек, раскинув руки, разметав ноги, одну туда, другую сюда, она нарочно медлила, обсасывая какой-нибудь леденец или вдыхая запах смоченного фиалковой водой платка. Через некоторое время она, правда, отбрасывала духи и сласти, но для того лишь, чтобы зевнуть сладострастно, зевнуть, являя взору, подобно сладостному и запрещенному плоду, весь свой полуоткрытый рот: теплые и подвижные губы, острые зубки, искусный в лизании язык; затем, зевнув, вытягивалась и потягивалась всем телом, медленными движениями, открывавшими взгляду по очереди живот, спину, плечи, груди, бедра. И Тома, в лихорадке, но укрощенный, лицезрел все это, — не смея шевельнуть пальцем, моргнуть глазом, пока она его не позовет, — не позовет, как зовут собаку, резким и повелительным жестом.
И тогда они сплетались.
Даже сделавшись флибустьеркой после стольких битв и сеч, испытав столько разных климатов, посетив столько стран, она оставалась все той же андалузкой, все той же набожной богомолкой, преклоняясь у ног своей Смуглянки и моля ее ниспослать ей более пылкие страсти. И не раз, когда любовник обнимал ее, она его отталкивала, чтобы вместо лишней ласки крестным знамением осветить объятие.
Это было самое буйное, самое неистовое, самое дикое объятие, — и также самое искусное. Из этих рук, столь хрупких и бархатистых, из этих слабых рук с ногтями, подобными лепесткам роз, корсар выходил разбитый, изнемогающий, сонный, с омертвевшим телом, иссушенным мозгом. На растерзанной, смятой, опустошенной койке лежал он распростертый, подобно солдату, которого выстрел приковал к земле и который остается недвижим, сражен.
И тогда она, Хуана, склонившись над ним, не сводила с него странного взгляда…
Слишком женщина, слишком также гордая, чтобы притворно выказывать в объятиях мужчины сладострастие, которого она на самом деле не испытывала, она, случалось, оставалась в иные дни бесчувственной и холодной и отвечала взрывами смеха на рыдания и спазмы любовника. Но гораздо чаще она и сама распалялась в любовных играх, отдавалась им вся целиком, впиваясь пальцами в давящее ее тело, кусаясь, царапаясь, рыча» чтобы, наконец, упасть с вершины миновавшего наслаждения в самую глубь той мрачной и немой бездны, в которую рушился в то же мгновение и сам Тома и где она уничтожалась рядом с ним, поверженная, как и он.
Она любила его, Тома, за то наслаждение, которое он ей доставлял и равного которому не сулил ей дать ни один мужчина, — хотя она, небось, занималась этим не раз, в остервенелых поисках, развратная потаскуха… Ни один мужчина, включая даже венецианца, хотя тот и был весьма изощренным и изобретательным любовником, подобно людям его расы. Но для нее, принадлежавшей к другой расе, простой и бурной, никакое изощрение, никакая утонченность не могли сравниться с силой, со всемогущей силой…
Она любила, стало быть, самого сильного. Но она также и ненавидела его именно из-за этой самой любви, ее обуревавшей, ее порабощавшей. Гордость пленницы, сделавшейся госпожой, уязвлялась этим. И порой она доходила до того, что начинала ненавидеть себя, упрекая себя, как за преступление и гнусность, за каждое испытанное наслаждение, за каждое вольное или невольное объятие, за каждый полученный и возвращенный поцелуй…
Тогда для того, чтобы искупить перед самой собой указанные гнусности и преступления, она удваивала свое презрение и жестокость, стараясь себя успокоить и убедить в том, что, несмотря на взаимное наслаждение, она все же оставалась королевой, а Тома — рабом. И она жадно хваталась за каждую возможность проявить эту свою царственность за счет раба — Тома…
Так, например, несколько дней спустя после смерти Луи Геноле, она заставила Тома сняться с якоря и поднять паруса прочь от Тортуги, с единственной целью нарушить составленный вначале Тома проект, заключавшийся в том, чтобы сняться одновременно с эскадрой флибустьеров, направлявшейся в Южное море, дабы остаться незамеченными королевскими чиновниками в путанице кораблей, снимающихся в таком большом количестве.
Но так как Хуана решила по-другому, «Горностай» снялся с якоря один, задолго до Южной экспедиции, и не стал прятаться…
Через три недели, как раз в день своего возвращения на Тортугу, «Горностай» удостоился весьма неожиданного и странного посещения…
Вечерело, — а Тома отдал якорь ровно в полдень. Когда солнце начало погружаться в западные воды, в порту отвалила шлюпка и тихонько направилась к малуанскому фрегату, — очень маленькая шлюпка с двумя веслами, на которых сидел всего лишь один негр. В этой хрупкой посудине плыл пассажир, который, видно, старался скрыть свое лицо, пряча его на три четверти под опущенными полями большой шляпы. Ночь, быстро спускавшаяся, как спускаются все тропические ночи, наступила раньше, чем шлюпка подошла к корсару. Наконец она достигла его. Тома, случайно прогуливавшийся взад и вперед по ахтер-кастелю, услышал тут свое собственное имя, громким голосом произнесенное. Он посмотрел. Человек в низко опущенной шляпе разговаривал с вахтенным. Тома спустился навстречу посетителю в то время, когда тот поднимался по входному трапу. Они встретились на шканцах И, крайне удивленный, Тома узнал тогда господина де Кюсси Тарена, губернатора короля и господ из Западной Компании, поставленных над Тортугой и побережьем Сан-Доминго.
Господин де Кюсси Тарен тотчас подмигнул ему и приложил палец к губам. Он не назвал себя вахтенному. Тома без труда почуял здесь какую-то тайну, и, не говоря ни слова, провел губернатора в кают-компанию. Там оба уселись и внимательно стали друг друга разглядывать, все также молча. Пораженный Тома не верил своим глазам: сам он ни разу не являлся с визитом к господину де Кюсси! Тем более странным и необычайным казался этот поступок столь важной персоны. Однако же он вскоре получил объяснение.
Действительно, вдоволь поколебавшись, подобно человеку, не знающему, с какого конца лучше начать очень серьезную беседу, королевский губернатор внезапно решился и взял некоторым образом быка за рога: без всяких витийств он с места в карьер стал допытываться у Тома, что делал «Горностай» в открытом море и не захватил ли он, случаем, какой-нибудь добычи, вопреки формальному запрещению его величества.
Быстрые глаза губернатора внимательно изучали лицо Тома. Тот после этого вопроса густо покраснел и уже собирался вскочить с места.
— Не обижайтесь на мой вопрос! — воскликнул тогда господин де Кюсси Тарен, удерживая корсара за рукав куртки. — Не обижайтесь! И умоляю вас, капитан де л'Аньеле, посудите сами, — одно мое присутствие у вас на корабле должно вас убедить в моих добрых намерениях. По чести, сударь, я пришел к вам ради вашего же блага. И не за мной дело станет, чтобы оказать вам ныне самую верную услугу!
Удивленный Тома снова опустился на стул. Господин де Кюсси пододвинул свой стул и протянул Тома широко открытую руку.
— Давайте руку и выслушайте меня! — продолжал он не без живости. — Выслушайте меня, и вы перестанете сомневаться.
После чего он стал увещевать Тома, довольно красноречиво, отметив сначала его редкостные достоинства, ряд его изумительных подвигов и доблестных поступков, поистине невероятных, которыми он в конце концов заслужил несравненную славу по всей Америке, с одного конца до другого. Невыносимо было бы думать, что столь честный человек, как капитан де л'Аньеле, рискует заслужить плохую благодарность за свою великую отвагу. И сам он, де Кюсси Тарен, благородный дворянин и честный солдат, поклялся предотвратить это зло.
— Вот как? — молвил Тома, ничего не понимая.
— Вот так! — подтвердил господин де Кюсси. — И теперь я перехожу к делу без дальних околичностей.
Он отстегнул две пуговицы и стал рыться в карманах, желая, видимо, найти что-то.
— Капитан де л'Аньеле, — продолжал он между тем, — вы помните, быть может, что мы уже однажды виделись с вами на острове Вака, накануне того похода, блистательного, но и прискорбного в то же время, который вы и товарищи ваши флибустьеры предприняли в прошлом году против Веракруса… В тот раз я пришел сам на ваше совещание сообщить вам категорические распоряжения его величества короля Франции. Мне помнится, что вы, сударь… да, вы лично, ответили мне весьма обходительно, — но с недоверием. Не правда ли, я не ошибаюсь? Заклинаю вас ответить мне без страха и вполне искренне.
Слово «страх» не относилось к тем, которые Тома мог слышать без гнева.
— Ну да, черт возьми! — сказал он резко. — Ничего в мире я, сударь, не страшусь, и вы не ошиблись. Только что вы назвали меня, сударь, честным человеком. Я действительно таков. И король тоже таков, я это говорю, так как знаю сам, разрази меня Бог! Поэтому я не верю и никогда не поверю, чтобы такой честный человек, как король, захотел угрожать, да еще жестоко угрожать, как мне хотят непременно внушить, такому честному человеку, как я, за какое-то затопленное испанское барахло или несколько вздернутых голландцев. В особенности после того, как этот честный человек послужил нашему честному королю так, как я!
Он гордо выпрямился на стуле, подбоченясь сжатым кулаком.
Но господин де Кюсси покачал головой.
— Капитан де л'Аньеле, — сказал он медленно и весьма торжественно, — король, конечно, как вы говорите, честный человек и было бы смертным грехом хотя бы усомниться в этом. Тем не менее, он отдал упомянутые распоряжения, подписал приказы, которым вы не хотите поверить, и действительно грозит смертью каждому, кто пойдет ему наперекор. Всему этому есть доказательства. И я явился к вам на корабль с тем, чтобы принести вам эти доказательства, дать вам увидеть их собственными глазами и коснуться их собственными руками!
Он, вытащив наконец из камзола сложенную вчетверо бумагу, развернул ее и протянул корсару. Это было не что иное, как точная копия «Инструкции господам комиссарам его величества, на коих возложена миссия в Вест-Индии». Заинтригованный Тома начал не без труда разбирать первые слова, так как почерк был мелкий. По счастью, не успел он разобрать и полстрочки, как господин де Кюсси его перебил.
— Когда вы прочитаете, — сказал он с искренней печалью, — когда вы прочитаете собственными глазами, вы поверите… Сударь! Мне хотелось вас предостеречь и с этой целью показать вам ваше собственное имя, написанное здесь рукой самого господина Кольбера де Сеньела, стало быть, без сомнения, под диктовку короля.
Ошеломленный Тома подскочил, как ужаленный.
— Мое имя? — воскликнул он.
— Ваше имя, да! — ответил господин де Кюсси Тарен. — Ваше имя полностью: Тома Трюбле, сеньор де л'Аньеле…
Он снова взял из рук Тома написанную, к прискорбию, столь мелко копию. Пальцем указал он на пометку на полях, действительно продиктованную королем Людовиком. И Тома мог вволю таращить на нее глаза.
— Ну? — спросил губернатор после минуты молчания.
Но Тома, прочитав, перечитывал и снова перечитывал. Последняя фраза особенно привлекала и удерживала его взор, подобно гибельному магниту:
«А буде за преступлением не последует скорое раскаяние, то былые наши милости справедливо обратятся против преступника и усугубят ему кару».
— Я полагаю, — добавил господин де Кюсси. — что вы больше не сомневаетесь?
Тома, наконец, опустил голову. Он не ответил. И, действительно, что мог он ответить? Верно, он больше не сомневался. Но так же верно было и то, что он плохо понимал.
Между тем губернатор короля поднялся с места.
— Господин де л'Аньеле, — сказал он торжественно, — имею честь откланяться, я удаляюсь. До губернаторского дома отсюда очень далеко.
Тома молча поднялся вслед за своим гостем и машинально отвесил ему поклон.
Господин де Кюсси Тарен, стоя со шляпой в руке, готов был переступить порог кают-компании. Однако же он остановился, как бы желая еще что-то добавить, и, наконец, достаточно неожиданно, закончил следующим образом:
— Сударь, благоволите еще раз выслушать мою просьбу: не забывать, что здесь дело идет о вашей голове. Те, кто отныне будет каперствовать, будут почитаться не корсарами, а пиратами. Да, пиратами! Сударь, это вот, больше всего прочего, мне и хотелось вам сказать. Прощайте, сударь.
Он вышел.
Сейчас же после того, как Тома проводил своего посетителя до выходного трапа, и тотчас же вслед за тем, как он остался один в кают-компании, широко открылась дверь, давно уже полуоткрытая, и из нее вышла подслушивавшая Хуана.
Тома сидел и размышлял. Она подошла к нему и ударила его по плечу.
— Так-с! — сказала она насмешлива — Теперь мы стали паиньками, раз такова воля короля! Тома, дружок… где твоя соха?
Он не понял.
— Моя соха?
— Ну да, черт возьми! — сказала она. — Твоя соха! Ты разве не станешь хлебопашцем?
Он пожал плечами и не ответил. Она усилила натиск, оскорбляя его словами и жестами.
— Дело идет о твоей голове, мой Тома! Чтобы спасти такую голову, как твоя, — прекрасную голову, еще бы, — чего не сделаешь! Ну же! Грабли, борону, заступ, лопату! Когда слезаем мы на берег?
Он топнул ногой.
— Молчи! — прогремел он. — Кто говорит о том, чтобы слезать на берег?
Она прикинулась крайне удивленной.
— Как, сердечко мое, ты намерен ослушаться? Ослушаться этого доброго губернатора де Кюсси Тарена, столь верного твоего друга? Ты хочешь его огорчить? Неужели, против его желания, ты хочешь снова каперствовать?
Он отвернулся, склонив голову набок.
— Это-то нет, — сказал он, — не сразу теперь…
Она разразилась презрительным смехом.
— Трус! — крикнула она, перемежая крик порывами смеха. — Трус! О, я это хорошо знала!
Он подступил к ней, сжимая кулаки.
— Знала что?
Она перестала смеяться, посмотрела на него, — ее черные глаза метали молнии.
— Ты спрашиваешь? — крикнула она. — Ты смеешь спрашивать?
Он решительно тряхнул головой.
— Отвечай, шлюха!.. Ты знала что?
Она яростно сжала пальцы.
— Трус! — повторила она. — Я знала, что ты испугаешься и подчинишься, и что ты подожмешь хвост, трусливая собака! Я знала, что ты рад будешь спастись от войн и сражений, как ты всегда спасался от опасностей и опасных тебе людей, как ты спасался от…
Она остановилась, несмотря на свою дерзость, в нерешительности под ужасным взглядом корсара. Но тотчас же устыдилась своего колебания, ибо она была храбра.
— Как ты спасался от всех моих любовников! Как ты спасался…
Она не договорила. Впервые поднял он на нее руку. Он ударил. И удар свалил ее, с разбитым носом и окровавленным ртом.
Он бросился на поверженное тело и снова ударил, свирепый, опьяненный, готовый ее убить.
— Молчи! — вопил он. — Молчи!
Но яростным усилием она приподнялась на локтях.
— Трус, трус! — вопила она сильнее, чем он вопил. — Трус, ты меня хочешь убить, но не смеешь убить других! Трус, трус! Лучше удирай, спасайся, беги! Отправляйся пахать свое поле, поле, которое ты получишь от своего Кюсси ценой своей трусости! Трус, трус!..
Он все бил. Она снова упала, замолчав, наконец, обессилев и потеряв энергию, и вдруг зарычала от боли и ярости. Тогда он бросил ее, отпихнув бесчувственное тело ногой.
Но Хуана не потеряла сознания. И она услышала, как выскочив из кают-компании, он командовал своему экипажу, голосом, подобным раскатам грома и грохоту орудий.
— Свистать всех наверх! Всех наверх, черт возьми! По местам, сниматься с якоря!
Хотя наступила уже темная ночь и не было луны, «Горностай» через полчаса плыл под парусами.
Вернулся «Горностай» на Тортугу через семь дней…
В тот день устроен был праздник на королевских фрегатах. Начальник эскадры, человек знатный, принимал губернатора де Кюсси Тарена, а также обоих комиссаров его величества, господ де Сен-Лорана и Бегона, — хотя те и были простыми приказными; но на расстоянии полутора тысячи миль от Версаля можно было несколько поослабить этикет. На этот праздник была приглашена вся городская знать. Адмиральский фрегат, весь расцвеченный флагами и разукрашенный цветами и листвой, имел вид плавучего дворца. На ахтер-кастеле виднелась палатка из малинового отороченного золотом бархата, и в ней важно расселись приглашенные вельможи за длинным столом, заставленным превосходными винами, а также пивом, сидром, лимонадом и прочими подобными напитками, со множеством фруктов, печенья, шоколада, которыми все тешились всласть, осушая за здоровье короля бутылку за бутылкой. Так что до захода солнца и несмотря на то, что угощение было подано уже после полудня, всеми овладело буйное веселье; слышны были одни лишь песни, смех и радостный галдеж.
Тем не менее, вахтенная служба снаружи не ослабевала, и вахтенные сигнальщики направляли на горизонт свои подзорные трубы с той аккуратностью, которая привилась на кораблях его величества короля Франции благодаря указам господина Кольбера. Так что один из вахтенных начальников не побоялся явиться в самый разгар пиршества и притом прямо в бархатную, отороченную золотом палатку, чтобы доложить начальнику эскадры о появлении паруса, приближающегося к месту якорной стоянки.
Начальник эскадры как раз поднял бокал. Сама по себе новость не представляла ничего особенного. Он встретил ее шутливо.
— Черта с два! — сказал он, поднимая наполненный до краев стакан. — Парус этот, бесспорно, подходит к нам в добрый час! Добро пожаловать! Господа, выпьемте за этот парус!
Все выпили. Но вахтенный начальник, с шапкой в руке, вытянувшись в струнку, не уходил. И начальник эскадры это заметил.
— Ну, что еще? — спросил он. — И чего ты стоишь, милейший, будто аршин проглотил? Говори же, черт подери!
— Адмирал, — сказал моряк, — все насчет того паруса…
— Ну?
— Мне кажется, он как две капли воды похож на того проклятого корсара, который отсюда поднялся на той неделе…
— Эге! — вскричал адмирал, сделавшись вдруг серьезен, как на панихиде. — Ты хочешь сказать — «Горностай» Тома-Ягненка?
— Так точно, — ответил вахтенный начальник.
Имя это произвело магическое действие. Смолкли песни и смех. Господин де Кюсси Тарен побледнел. Господа де Сен-Лоран и Бегон подошли, прислушиваясь.
Начальник эскадры оставался, однако же, спокоен. Он даже пожал плечами.
— Ба! — сказал он, минуту помолчав. — Тома-Ягненок, или кто другой, нам на это наплевать! Пусть приходит, если это он. Впервые, что ли, «Горностай» отправляется в поход на восемь — десять дней, очевидно, с целью приучить к морю неопытный экипаж?
При слове «неопытный» губернатор де Кюсси покачал головой. Вахтенный же начальник продолжал между тем стоять перед начальником эскадры, разинув рот и не говоря ни слова.
— Ты еще не кончил? — воскликнул разгневанный адмирал. — Что тебе еще надо, морской жид. смоленый зад? Стаканом вина угостить тебя? Или пинком в задницу?
Такова игривая манера морских офицеров в разговоре со своими матросами. И у вахтенного начальника сразу развязался язык.
— Никак нет, адмирал, — ответил он. — Но дело в том, что корсарский фрегат на сей раз возвращается к якорной стоянке не таким, как обычно.
— А каким же? — спросил удивленный начальник эскадры.
Вахтенный начальник стоял у входа в бархатную палатку. Он протянул руку к западу.
— Не угодно ли будет вашей милости взглянуть…
Заинтригованные гости начальника эскадры вышли вместе с ним из палатки… И они увидели…
«Горностай» был уже недалеко. Под всеми парусами, так как погода была прекрасная и с зюйда дул легкий бриз, он направлялся прямо к якорному месту таким образом, что офицеры королевского флота могли видеть лишь топовый огонь корсара, скрывавший от них кормовой огонь.
Но этого было достаточно для того, чтобы довольно ясно разглядеть четыре реи фрегата, а именно: блинд-рею, фок-рею и фор-брам-рею. На восьми же ноках висели странные украшения. И когда начальник эскадры поднес к глазу подзорную трубу, которую поспешили принести ему от сигнальщиков, у него вырвался громкий возглас, возглас отвращения, ужаса почти…
Ибо гроздьями там висели тела казненных… Трупы испанцев, — теперь уже можно было узнать это по одежде, даже по чертам лица, — трупы пленных, развешенных на разной высоте, которых Тома-Ягненок привозил таким образом, вздернутых попарно, по трое, по четверо, на всех блоках своего рангоута…
Сделал он это ради бравады, — бравады высокомерной и дикой, — для того, чтобы заткнуть осыпавшую его оскорблениями глотку Хуаны. Ибо Хуана несчетное число раз все возвращалась ко всевозможным нападкам и поношениям, которыми уже вывела из себя своего любовника. С остервенением платила она ему сторицей за каждый удар, который он нанес ей во время их последней ужасной ссоры, и платила бесконечно худшей монетой презрительных насмешек и жестоких сарказмов. Так что Тома решил с этим покончить и вознамерился ей доказать исчерпывающим образом, что ни приказы его величества, ни советы губернатора де Кюсси, ни тщетное могущество пяти королевских фрегатов не превозмогут его собственной воли, — воли Тома-Ягненка!
Поэтому, отойдя от Тортуги западным фарватером, «Горностай» направился к Сантьяго на Кубе, с твердым намерением захватить там добычу, хотя бы для этого пришлось проникнуть в самый аван-порт под обстрел испанских батарей. Но судьба решила иначе, отбросив пришедшим с норда ветром фрегат к мысу Тюбирону, который является западной оконечностью острова Сан-Доминго. И как раз в том самом месте, где восемь лет тому назад захватом груженного в Сиудад-Реале галиона Тома-Ягненок положил прочную основу своей славе и богатству, торговое судно из Севильи, возвращаясь в Европу, полное кампешевого дерева и разных пряностей, злополучно подвернулось под руку рыцарям открытого моря. Опять-таки ради бравады и из пренебрежения к опасностям, о которых его предупреждал господин де Кюсси, Тома, атакуя это судно, вместо малуанского флага с багряной вольной частью, поднял зловещее знамя, воистину ставшее теперь его собственным, — черное знамя с четырьмя белыми черепами, помимо своего собственного пурпурного стяга с алым ягненком. Охваченный ужасом испанец в паническом бегстве открыл огонь из имевшегося у него фальконета. За что, в наказание, Тома-победитель, не задумался истребить весь этот злосчастный экипаж от первого человека до последнего, затем, все под хлещущим бичом насмешек Хуаны, впал в такое неистовство и ярость, что решил повесить эти трупы на всех своих реях, и верхних, и нижних, дабы так возвратиться и поскорее явить собственным очам королевских комиссаров этот страшный и дерзостный груз.
«Горностай» придержался, между тем, к ветру, желая, очевидно, выбрать поудобнее якорную стоянку. При этом он открыл в отдельности все свои четыре мачты глазам офицеров королевского флота, все еще толпившимся у входа в адмиральскую палатку. И из этой толпы, подлинно охваченной ужасом, раздался новый крик: так как на каждой из этих четырех мачт висел свой гнусный груз. Покачиваясь от бортовой качки среди надувшихся белых парусов, болталось сорок трупов, вздернутых за шею…
За общим возгласом последовал звон разбитого стекла. Начальник эскадры далеко отбросил от себя полный еще бокал. Повелительный, грозный, он скомандовал:
— На фал! Дать сигнал «Астрее»…
«Астрея» была самым слабым из всех пяти королевских фрегатов, вооружена всего лишь четырнадцатью орудиями и такого легкого типа, что походила скорей на одно из тех маленьких судов английской конструкции, которые начали тогда появляться на море и стали называться корветами.
Голос начальника эскадры раздавался так громко и отчетливо, что ни один из четырехсот матросов адмиральского фрегата не пропустил ни слова из отданного приказания:
— Дайте сигнал «Астрее» немедленно отдать шкоты, поднять паруса, подойти к пирату и привести ко мне вот сюда, на корабль, всю эту проклятую команду, скованную по рукам и по ногам…
Как бы невольно господин де Кюсси Тарен приблизился на шаг к начальнику эскадры и окликнул его, впрочем, почти шепотом:
— Маркиз…
Весь содрогаясь еще, адмирал королевского флота круто повернулся.
— Господин губернатор?
Но губернатор, опустив голову и нахмурив лоб, затаил, казалось, в себе те слова, что хотел было сказать.
И только после довольно продолжительного молчания заговорил он снова, но совершенно в другом уже тоне.
— Не будет ли «Астрея», — сказал он, — несколько слабым судном для такого поручения?..
Но начальник эскадры, чуть не задыхаясь, порывисто скрестил руки на груди.
— Что такое? Можете ли вы хоть на мгновение вообразить, что эти негодяи без стыда и совести осмелятся восстать против нас, слуг его величества?
Сигнальные флаги и вымпела уже трепал ветер. На «Астрее» послышался барабанный бой и завывание маневренного свистка…
А на «Горностае», не заботясь об управлении судном, Тома все еще сидел в кают-компании, и рядом с ним Хуана, разрядившаяся в этот день в самое пышное свое платье из темно-фиолетовой тафты, вышитое золотом и снова, поверх, золотом по золоту расшитое, открывавшее белую шелковую юбку, великолепно разукрашенную прекраснейшим ажурным шитьем.
Они пили вместе, — оказавшись каким-то чудом в ладу между собой и любезничая друг с другом, — кардинальское вино, захваченное среди недавней добычи, как вдруг один из матросов, постучав в дверь кулаком, доложил капитану, что «треклятый королевский фрегат правит, как распутная девка, наперерез рыцарям открытого моря». После чего Тома тотчас же поднялся на мостик, и Хуана вместе с ним.
«Астрея» на самом деле правила так, как доложил матрос. Оставаясь еще пока под ветром у «Горностая», она приводилась к бризу так круто, брасопя до предела и втугую выбирая булини, что малуанский фрегат начинал уже чувствовать себя стесненным. Разделявшее оба судна расстояние было уже не больше трех-четырех сотен шагов.
— Ну, как? — заворчал один из канониров, глядя на Тома. — Не надо ли подрезать крыло этой злосчастной птице?
Он уже подходил к своему орудию и оттыкал жерло. Другие последовали его примеру. Уже неведомо кем люк констапельской оказался открыт.
Тома, нахмурив брови, разглядывал королевский фрегат. Хуана, стоя подле Тома, усмехалась.
И тут над водой пронесся протяжный крик. Поднеся ко рту свой рупор, капитан «Астреи» окликал корсарский фрегат. Внимательно вслушиваясь, рыцари открытого моря разобрали слова:
— На «Горностае»!
— Есть на «Горностае»! — отвечал Тома.
— Именем короля! Спустить флаг!
— А?
— Спустите флаг, вам говорят! Сдавайтесь!
Тома, пораженный, ожидавший всего, но только не этого, взглянул на свою грот-мачту, потом на корму. Тут еще развевалось черное знамя с четырьмя черепами, там — красный флаг с золотым ягненком.
Между тем офицер королевского флота, не уверенный в том, что его расслышали, повторял, крича еще громче:
— Сдавайтесь! Спускайте флаг!
И в ту же минуту команду корсаров охватило внезапное волнение. Ребята эти, за всю свою жизнь не испытавшие ни отступления, ни поражения, ни, тем паче, плена, разом расхохотались, торопясь в то же время занять свои места для боя. Все это было проделано так быстро, что Тома, вдоволь насмотревшись на свои развевающиеся флаги и перенеся вслед за тем взгляд на палубу фрегата, увидел его вдруг в полной боевой готовности для ответа огнем и мечом на дерзость королевского судна. Впрочем, нельзя было и сомневаться в том, что «Горностаю» достаточно было бы трех залпов, чтобы вдребезги разбить «Астрею». Бой между этими судами подобен был бы дуэли опытного преподавателя фехтования и жалкого ученика, впервые взявшего в руки шпагу.
— Спустить флаг! Именем короля, — крикнул все же еще раз капитан «Астреи».
Тогда Тома, рассмеявшись также, как смеялась его команда, обнажил шпагу и направил ее на неприятельский фрегат. И он уже шевелил губами, чтобы приказать открыть огонь, как вдруг на том фрегате, также готовом сражаться и выполнить свой долг, на грот-мачте и на корме развернулись цвета французского королевства: белый атлас, украшенный лилиями, а посередине — королевский герб, лазурно-золотой…
Герб его величества, такой, каким Тома Трюбле, сеньор де л'Аньеле, узрел его когда-то, и приветствовал, и почтил коленопреклоненно, когда этот самый герб развевался по ветру на королевском штандарте, горделиво развернутом над Сен-Жерменским замком…
Все матросы, рыцари открытого моря, впились глазами в капитана, ожидая малейшего его движения или слова, чтобы начать бой. И все, вытаращив вдруг глаза, стали их разом протирать, решив, что зрение у них помутилось.
Тома-Ягненок, увидев и признав флаг короля Франции, задрожал всем телом, потом бессильно уронил руку, опустил свою скорбную голову так низко, что подбородком коснулся груди, потом, наконец, выронил обнаженную шпагу, упавшую плашмя с унылым звоном. И в то время, как капитан королевского фрегата в последний раз кричал: «Именем короля», в то время, как изумленная Хуана испускала громкий крик, перешедший в яростный хохот Тома-Ягненок, не желая сражаться против этого флага, не желая сражаться против королевских лилий, твердым шагом направлялся к фалу собственного своего флага и, выбирая к себе, собственной рукой, этот фал, повиновался, — убирал свои цвета, — сдавался…