Агапе подрезала оплетавший веранду виноград и пела, потому что не петь не могла. Серенькое утро непонятно почему было прекрасным, а песенка ни о чем сама текла с губ. Вечером девушка долго не спала — думала, что делать с Карпофором и судьей, а сегодня распелась, будто какой-нибудь воробей. Воробей оказался тут как тут — слетел с крыши и зачирикал, Агапе счастливо рассмеялась и заметила у ворот гостя. Марка! Опомнилась девушка уже внизу, настолько опомнилась, что сумела оглянуться. У сараев совещался с конюхом отец, сквозь распахнутую дверь харчевни слышался голос бабушки.
— Я пела, — сказала Агапе, — а ты пришел… Я тебя услышала и запела.
— А ведь я молчал, — улыбнулось вернувшееся счастье. — Весна тебе к лицу больше осени. Ты всегда калечишь виноград?
— Нет. — Агапе опять рассмеялась. — Только… когда ты должен прийти.
— Привет, приятель! — прогремело от сараев. — Молодец, что завернул! Может, задержишься? Не пожалеешь — ко мне друзья собрались… Лучший винодел Стурна с семейством. Агапе, а ну живо кормить гостя! С недожора только на марше петь. Стой! Матери скажи, чтоб не жалась… А бабку сюда гони, у грымзы руки золотые, как до живности доходит. У Ночки началось…
Это был их день! Тот самый день, когда удачи нижутся ягодка к ягодке, словно бусы. Отцовские приказы, умница Ночка, то, что мать с бабушкой были в доме, а она — на веранде… Сестра-Жизнь протянула их с Марком любви руку и улыбнулась.
— Иди в дом, — велела Агапе, — быстро! И садись…
Певец кивнул и вошел, Агапе просчитала до дюжины и вбежала в боковую дверь.
— Отец зовет, — выпалила она. — Он с Ночкой! Там уже…
Конечно, они пошли вдвоем — бабушка и мать. Марк уже сидел в углу за столом, китара и мешок лежали рядом. У окна доедали свое мясо отрамские купцы, они заплатили за стол и ночлег еще вечером. Агапе схватила кувшин и миску. Если что, она льет гостю молоко.
— Ненавижу молоко, — признался Марк, — но из твоих рук хороша даже цикута. Выйдешь вечером? Осенью звезды — яблоки и падают, а сейчас они цветут.
— Выйду!.. Марк, ты… Я подам мясо, холодное, и… Мне надо уйти, только ты подожди. Я…
— Ничего не понимаю, но я в самом деле голоден как собака. И хорошо, что ты уйдешь. При тебе я могу только любоваться, так что умру. С голоду.
«При тебе»… Они больше не расстанутся, второй зимы, второй пустоты не будет, значит, она возьмет деньги Елены. Прямо сейчас пойдет и возьмет! Подло? Нет, ведь всем будет хорошо, кроме Харитона, ну и пошел он к грифам! Елена сама предложила… Сама…
— Эгей, ты чего?
— Потом расскажу. Все-все…
Это ж надо было! Влюбиться, удрать, забыть, вернуться и вновь захмелеть. Никогда не надо возвращаться весной, или только весной и надо? Ведь ждала же, так ждала, что за десяток здешних стадиев почуяла, а сам он?
— Даже не знаю, — признался Марк. — Соврал, а потом вдруг подумалось, что оно и не вранье. Не совсем вранье.
— А что ты наврал? — сварливо уточнил фавн и почесал ногу, вырвав клок зимнего пуха. — И что ты мог наврать?
— Не хотел в Велон тащиться! Помог тут одному… умнику. Он сдуру с императором заелся, вот его за жабры и ухватили. Хотя, знаешь, от мужей удирать труднее.
— Истинную страсть не подделаешь, — сообщил козлоног, — мужья бесятся всерьез, а стражники — за деньги. Меня тоже не поймали, лень стало… Тех, кто на Фертаровой вилле остался, забрали, не без того. Ну так нечего сидеть было… Чего в Велон-то не пошел? Там в горах, говорят, горгоны еще водятся, про титанов бы своих спросил.
— Нет там никаких горгон, а грифы — не цветочки, пчелкам без надобности. Вот китары у них хороши…
— Ну так за китарой бы сходил. Не даром же всяких спасать!
— А потом куда? На галеры?
— Там бы остался. У моря, с должником, с китарой… Песенки бы пел… В Велоне хорошо, даже зимы нет.
— А петь кому прикажешь? Макрели? Физулл этот скучней мидии. Все ему не так и будет не так, пока подружку не заведет… Вот я и ляпнул, что не могу идти — невеста у меня. Даже имя назвал. Агапе. Сам не знаю, как в голову пришло, ведь не было с ней ничего! После — было, и как лихо, а тут только звезды и пособирали…
— Ну и шел бы к тем, с кем было, сюда-то зачем?
— Спроси что полегче. Болтаться в Стурне я не мог; с Физуллом мы не первый день пили, не прятались, а страже мышей ловить надо. Убрался от греха подальше, а как сюда занесло, сам не понял. Красивая она все-таки…
— Красивая, — подтвердил фавн, — потому и жалко… Угробишь ты ее.
— Не люблю предсказаний, особенно таких, — прикрикнул Марк. — Совсем не люблю, да и врешь ты… Все фавны врут.
— Много ты фавнов видел.
— Ты — третий, и все врут.
— Ну так вали к конягам! Они врать не умеют.
— Зато дерутся. Когда про титанов слышат… И про вас.
— Ясное дело! Хотели во дворцы, а угодили из царской конюшни в мужичью, вот и бесятся. А не предавай!
— Вы лучше, что ли?
— Мы не лезли в чужие дрязги, — с достоинством объявил фавн. — Мы были, как ты сейчас, потому я с тобой и вожусь. Так точно женишься?
— Точно. Девушки любят свадьбы, так что будет Агапе свадьба.
— А счастье будет? Ей ведь счастье нужно, а из тебя счастье, как из меня коняга! Шел бы ты лучше отсюда.
— Шел бы? Вот заладил — «шел бы к тем», «шел бы к этим»… И что это ты меня все время выпроваживаешь, а? Никак слезки утирать собрался?
— Дурак ты! — Фавн опять принялся рьяно чесать ногу. — Тебе назло она со мной не станет, а не назло не станет еще больше… Говорю же, жаль мне ее. Очнется на соломе, рядом — ты. Без песен, без штанов, и лето кончится. Выпьем?
— Выпьем. А лето как кончится, так и начнется. Не бойся, я ее не обижу.
Карпофор предлагал за невесту семь сотен стурниев, Марк положит перед отцом семьсот пятьдесят. Двести пятьдесят останется на свадьбу и дорогу — или просто на дорогу, если певцу откажут. Тогда они уйдут, передав выкуп через храм и уплатив пошлину, как делают все, кто женится без согласия родителей, назвав себя «детьми императора». Это дешевле свадьбы: за «пчелок»[2] писцы берут не больше пятидесяти, но Агапе не хотела ссоры, она так и сказала Марку, провожая его на ярмарку за подарками. Дома пока ничего не знали, но девушке казалось, что ее отпустят. Наверное, из-за Ночки, родившей лучшего в мире жеребенка, и потом, когда Марк пел, мать с бабушкой плакали, а отец… Отец тер глаза и клял чадящий очаг, а тот совсем не чадил…
Что-то шлепнулось на кровать. Абрикос. Зеленый и жесткий… Агапе вскочила и высунулась в окошко. Марк! С ума сошел!
В доме спали, так спокойно спят лишь перед рассветом, Агапе тоже бы спала — мешало счастье. Тормошило, нашептывало что-то странное, тянуло в поля и дальше к заветному бересклету. Марк здесь, они могут встретить рассвет, но если впереди сотни рассветов, один можно и отдать. Сейчас нужна осторожность… Девушка приоткрыла дверь в летнюю кухню. В углу сверкнули желтые глаза — кошка караулила крысу.
— Быстро же ты проснулась! — Марк чмокнул Агапе в щеку. — Опять подслушивала? За сколько стадиев?
— Нет, — невольно рассмеялась Агапе, — не подслушивала, просто не спала… А потом упал абрикос.
— Абрикос, виноград… Завтра обстриги, что хочешь, и соберись. Вечером я тебя уведу.
— Почему? — не поняла Агапе. — Мы же…
— Не выходит у нас как у людей. Делай со мной что хочешь, но твой кошель я потерял.
— Потерял? — переспросила девушка и почему-то села. — Как?
— Спер кто-то, а может, я сам посеял. То ли деньги дурные, не впрок, то ли богиня дорог вранья не хочет… Ничего, хлеб и мясо я всегда добуду! И голой ты у меня тоже не останешься.
— Значит, потерял…
— Сказать, что счастье не в деньгах, или сама догадаешься?
— Не в деньгах… Конечно… Ты хочешь, чтобы я ушла с тобой?
— А ты думала! Пойдем в Ионнеи, давно хотел там побывать… Быстро пойдем, нас не найдут, что-то у меня есть, на мулов и еду хватит, а петь поблизости я не буду.
— Марк, — сердце провалилось куда-то вниз, но она должна это сказать, — так нельзя… Я уйду, они останутся… Отец с матерью тогда совсем… А сестры… Скажут, что они такие, как я, а бабушка… Она хочет, чтобы все было хорошо, она не понимает, что мне не надо как у них! И как у Елены — не надо… Пусть дома думают, что мы, как положено… Это ведь не ложь, когда от нее всем лучше… Мы должны пожениться и уехать в повозке хотя бы до поворота, чтобы… Чтобы на сестрах не повисло, что… Что я сбежала с бродягой!
— Ну и что? Ты любишь бродягу, бродяга любит тебя. Мы ничего не крадем и никого не обманываем. Пусть сидят в своем курятнике, пусть им будет хорошо…
— Да не будет им хорошо! Понимаешь, не будет! Я уйду, а они… Это хуже заразы… Больной не виноват, беда и беда, а тут все из-за меня… Сестрам замуж не выйти, разве что отец друзей вызовет, таких, как он… Старых… Пьяниц…
— У тебя никакая сестра не сбегала, тебе весело жилось? Станет плохо, улетят… Как ты, как я… Думаешь, у меня родни нет? Как бы не так! Полдеревни родственничков, один другого почтенней… Ничего, ушел!
Марк не понимал! Не понимал, и все, а она не могла объяснить. И подлой быть не могла… Осенью, когда ее трясли и раздевали, она бы все бросила, но потом была Елена у оврага, козлоногий с его песенкой и отцовским вином, правда о матери… Мать стала такой не по злобе, она была несчастна, потому и плакала у ограды, и отец… Как он кричал, что не даст продать дочку, а дочка возьмет и сбежит… На радость Елене и сплетницам у источника, а ведь сестренки уже вовсю крутятся перед зеркалом. Бабушка ворчит, что дурехи лицом в отца, и это так и есть…
— Я… Меня берут замуж и так, а вот сестры…
— Еще б тебя не брали! Занеси к вам императора, он бы шмякнулся к твоим ногам. Даром что лысый.
— Ты не хочешь понять…
— Да понимаю я все! Свадьба, наряд, цветы в косах… Я тебе цветы каждую ночь рвать стану. Знаешь, какие в Ионнеях розы?
— Не знаю. Марк, я не пойду с тобой. — Обычно слезы текли из глаз сами, а сейчас как отрезало. Вот грудь чем-то сдавило и виски тоже.
— Ну, было бы предложено. Умолять не стану, только вором не считай. Не брал я твоих денег.
Теперь еще и в горле горит, или не в горле, а ниже? Агапе вздохнула, но словно бы не до конца.
— Уходи. — Она будто тонула изнутри, но глаза оставались сухими. — Увидят.
— Пусть. Вот ведь… Говорил же козлоногий, что не сладится, и не соврал. Предсказатель…
Агапе не дослушала.
Внизу орали песню. Громко и фальшиво — отец принимал друзей, они в самом деле приехали. Двое таких же харчевников и винодел, все с сыновьями. Агапе им показали, и теперь старики о чем-то сговорились, иначе бы не орали и мать с бабушкой не остались бы за столом. Мать все-таки зашла, сказала, что какой-то Публий поставляет красное ниннейское самому императору, и велела еще раз сменить платье. Агапе кивнула, ей было все равно, лишь бы уехать. Куда угодно. Она согласна жить без любви, без надежды, она так уже живет, но чувствовать себя вруньей и воровкой?! А оставшись дома и не вернув Елене ее тысячу, кем она будет? То, что жена судьи вынуждена молчать, ничего не меняет, так даже хуже. Взять у того, кто не может не дать, и обмануть…
Харитон не отступался, лето кончалось, Елена несколько раз заходила в харчевню, но Агапе удавалось прятаться за бабушку и гостей, а со двора девушка не высовывалась. Поля и овраг стали самым страшным местом на земле, и не потому, что ее там пытались убить.
Вернулась мать, заставила пройтись, расправила пару складок и велела сменить серьги на те, которые принесла. На тонких золотых цепочках качались камни, вобравшие в себя сразу росу, звезды и туман. Это было красиво, несмотря ни на что, это было так красиво…
— Вдевай, и идем.
Агапе послушалась; серьги не были тяжелыми, но они так непривычно качались. Закрылась дверь. Скрипнула лестница. Девушка знала, что ее просватали, не знала за кого, но значения это не имело. Мать живет с отцом, Елена — с Харитоном, выживет и она… с мужем. Наверное, у них родятся дети, дочери… Она не будет бить их по щекам, но и плакать при них тоже не станет. Она выбрала такую судьбу сама. Не из-за свадьбы и не из-за семьи… Из-за того, что Марк оказался не тем.
— Дочка! — Отец, пошатнувшись, поднялся из-за стола. — Дочка… Эт… Гай… С-сын моего друга П-публия… Лучшего друга. Д-двенадцать лет рядом под Ид-дакловым роем… и под ст-трелами… Эт… тебе не судейская шкура… Каким с-сотником он был! К-к-каким сотником…
— Я знаю твоего отца тридцать лет. — Утром Агапе не запомнила всех лиц, но этот загорелый с проседью мог быть только Публием. — Хорошо, что в наш дом войдешь ты, а не… девица из «благородных». Гай не слишком хотел ехать, но тогда он не видел тебя…
— Теперь видит! — засмеялся губастый харчевник. Он был пьян, хоть и не так, как отец. — Хорошо, мы не взяли с собой баб… От баб такую п-прелесть нужно прятать… Разорвут. Я б твою Агапе взять в дом не рискнул… нет, не рискнул бы…
— У тебя не будет свекрови, девочка, — перебил Публий, — но Басса, останься она жива, была бы тебе рада. Гай, подойди к невесте. Пусть дети посмотрят в глаза друг другу. При нас посмотрят!
Гай — сын виноторговца Публия, а Публий богаче Харитона… Для матери и бабушки главное это. Гай — сын сотника, это главное для отца. Ну а ей нужно исчезнуть. Навсегда, и будь что будет!
— Да не смотри ты в пол! — потребовал отец, и Агапе заставила себя поднять глаза. Сын виноторговца был старше Марка, но не слишком, высокий, смуглый, курчавый, он мог нравиться девушкам, он наверняка им нравился…
— Да не смущайте вы ее! — раздалось из-за стола. — Диконькая она, сразу видно… Тем и хороша.
Диконькая? Агапе быстро повернулась, позволяя застегнуть на шее ожерелье из туманно-звездных камней. Когда крохотный замочек защелкнулся, девушка вздрогнула. Сидящие за столом захохотали и подняли кубки.
Недостроенный храм напоминал гигантский рыбий садок, а может, Марка бесила императорская наглость. Стаскивать непонятно чьи кости на Черный мыс было кощунством, но нет худа без добра: когда в заклятое место пригнали каменотесов и дровосеков, стража убралась восвояси. Теперь среди пощаженных топором гоферов мог бродить кто угодно, но желающих было немного — о последней битве титанов не то чтоб забыли, просто живым это стало неважно. Тысяча двести пятьдесят семь лет — слишком не только для людей, но и для большинства деревьев, не потому ли на месте срываемых храмов Идакл велел сажать именно гоферы? Если б только они говорили, но разменявшие вторую тысячу великаны не снисходили до ползавшей у корней мелочи, даже когда их рубили. Титаны умирали так же, вот на этом самом берегу.
Марк пытался представить, каким был мир тогда, но воображение отказывало, разве что певец не сомневался: города побежденных превосходили города победителей, как истинный жемчуг превосходит поддельный, потому-то первые людские цари и запрещали подражать бессмертным. У наследников Идакла хватало то ли гордости, то ли ума отказаться от захваченных домов и сокровищ, мечи титанов и те отправились на дно Стурна… Потом их искали — не нашли. Запреты истончались, выцветали вместе с памятью; тянулись к небу гоферы, вымирали кентавры и фавны, дрались и мирились люди… Марк пытался написать об этом, иногда ему даже казалось, что получается…
Мы останемся страхом пред тем, что навеки исчезло,
Непонятной тоскою при виде забытых руин,
Вечной горечью твари бескрылой, замершей у бездны,
Ложью ваших преданий, правдивостью ваших морщин…
Еще утром строчки, пришедшие в голову на постоялом дворе, певцу нравились, здесь, средь гигантских темнохвойных колонн, за них стало стыдно. Марк, словно кому-то отвечая, с досадой махнул рукой и пошел вдоль обрыва. Мыс кончался обрубком — борода дикого винограда укрывала будто срезанные мечом скалы, внизу плескалась озерная вода, слишком мутная, чтобы разглядеть неблизкое дно. Марк добрался туда, куда хотел, и нашел камни, воду, багрово-зеленые предосенние лозы — и все. Странно было рассчитывать на иное, все это было глупостью, детской мечтой о прекрасном исчезнувшем мире, мечтой, превращавшей в сон настоящее, а ведь в настоящем тоже случается счастье. Любовь, дом, мастерство, признанье, деньги, наконец, — глупо жертвовать этим в обмен на пустоту. Золотоволосые полубоги, сказочные дворцы, смолкнувшие песни, полно, да были ли они?
Человек лег на живот и, вцепившись в нагретый солнцем камень, свесился вниз. Тот же дикий виноград, тот же белый блестящий скол, та же словно бы дышащая вода. Вдох. Волна заливает плоскую, зеленую от озерной травы плиту… Выдох. Стурн возвращает добычу солнцу. Снова вдох, снова выдох… В странно знакомом ритме, в ритме шагов, в ритме сердца, в ритме дороги, той самой, на которую вступаешь в юности и с которой в любой миг можешь сойти, да не сходишь. Так дорога становится жизнью, так жизнь вытекает песнями…
С этих пальцев стечет былое
Чтобы стать звездой и судьбою,
И в груди непонятной болью
Дрогнет сердце уже чужое…
Это было не то, что он хотел сочинить, но пришло именно оно и оказалось правильным. Марк не выдумывал, не пытался представить разрушенное, не подбирал рифмы к заученным странным словам — это было не нужно. Озеро тяжело дышало, и человек дышал вместе с ним.
Обожжет тебя холод неба,
Станешь тем, кем ты сроду не был,
Пропоешь не свою дорогу
От богов к себе и вновь к богу,
От веков к себе и вновь к веку,
Ты войдешь не сам в ту же реку…
Агапе уезжала. Было немного жаль — нет, не немного, до почти осязаемой боли, только жалость эта не держала, не возвращала, а гнала вперед. Агапе помнила то хорошее, что было — а ведь было же! — но жила уже другим. Парусниками, скользящими по глади великого Стурна, ниннейскими виноградниками, ионнейскими желтыми розами… Она и раньше чуть ли не вживую видела, как уходит навстречу разгорающемуся дню; этот день пришел, и стало больно и счастливо. Так бывает на самом пороге любви, но любовь от Агапе отшатнулась, а счастье почему-то нет.
Во дворе суетились — таскали вещи, спорили, в который раз обсуждали дорогу и лошадей. Место молодой женщины было там, а она стояла на золотисто-красной от виноградных листьев веранде и смотрела на улицу, которую видела в последний раз. Все кончалось, и кончалось бы хорошо, если б не Еленина тысяча… Голоса на дворе стали тише — отец с бабушкой и Гаем вернулись в дом, Публий остался следить за слугами, если просить, то сейчас…
Свекор не удивился, он вообще ничему не удивлялся, а тысяча для него деньгами не была. Агапе торопливо накинула плащ — имеет же она право попрощаться с… подругой. Мать рассеянно кивнула, бабушка усмехнулась, словно что-то поняла, и молодая женщина в первый и последний раз вошла в дом судьи. Харитон не появился. Елена удивилась, но улыбнулась. Агапе торопливо положила на стол кошелек.
— Здесь все.
— Сглазить счастье боишься? Не бойся, я тебе зла не желаю.
— Я не боюсь, просто… они не понадобились. Я собиралась… уехать, но… испугалась. Гая нашел отец, это совсем другое. Не то, за что ты платила…
— Я платила за любовь, за свою любовь… И еще заплачу. — Лицо женщины стало злым. — Харитон на кого-нибудь глаз все равно положит, не на тебя, так на другую, а мне… Мне моложе уже не стать. Когда-нибудь я его убью. Или ее… Хорошо, что не тебя, ты хоть и от Хрисы, а не сука. Езжай и будь счастлива хоть с сыном, хоть с отцом… Бери свое и не бойся!
— Что?! Что такое ты говоришь?!
— Правду и не со зла. Не губи себя, красивая. Люби, кого любится… Кто один на двоих, тот и выбирает, а троим счастливыми не бывать. Либо двое счастливы, либо никто.
— Как же ты меня ненавидишь!
— Уже нет… Потому и говорю.
— Госпожа, — худющая, других Елена не держала, рабыня неуклюже поклонилась, — за госпожой Агапе пришли…
Жена судьи холодно улыбнулась.
— Мы уже поговорили. Не правда ли, дорогая?
— Да, — подтвердила Агапе.
Она вернулась на уже чужой двор и перецеловала родных. Отец, шмыгая носом, подсадил дочь в повозку, свекор помог устроиться поудобнее, Гай тронул лошадей — он никому не доверял править ими. Застоявшиеся рысаки рвались вперед, дорога была ровной и почти пустой, и у последних домов Гай отпустил вожжи. Замелькали золотистые поля, поднялась, застилая прошлое, пыль. Троим счастливыми не бывать, либо двоим, либо никому… Что это? Проклятие? Благословение? Искушение? Пророчество? Она же никого не любит, не может любить после того, что было… А было ли? Спутать чужие песни со своей жизнью — еще не любить.
— Что притихла, дочка? Боишься?
— Нет!.. Сейчас будут Кробустовы овраги. Там гадают, я тоже гадала…
— Сбылось?
— Нет…
— Сбудется.
Поворот был крутым, и Гай чуть придержал гнедых, Агапе успела рассмотреть желтый обрыв и пену зарослей. Где-то там зеленел незаметный среди чужой листвы бересклет, под которым она видела смерть и слышала свирель. Женщине показалось, что свирель поет и сейчас, но, конечно, только показалось.
Сумерки почти стали ночью, деревья превратились в силуэты, за которыми озеро пыталось слиться с небом и не могло из-за облаков. Розовые с сиреневой, узкие и длинные, они легли на холодную синь тремя мечами, и к ним от невидимого дальнего берега стремились такие же узкие сиренево-розовые облака-лучи, образуя кривую решетку. То, что творилось на небесах, вполне тянуло на знамение, но Марк знамениям не верил. Старым сказкам о бессмертных верил, гонялся за ними по всей империи, а пророчествам и приметам — нет, хотя с Агапе фавн и впрямь напророчил… Как и новую встречу.
Певец поморщился — воспоминания были не из приятных, даже не воспоминанья — предопределенность. Загадываешь, ищешь, надеешься — а все уже предрешено, пусть к лучшему, но не тобой. Марк поднялся и занялся костром — свалившийся на голову фавн до такого не снисходил, сидел, витийствовал и чесался. Закат совсем обезумел, облачная решетка стала тьмой, тьмой стало и поле с гребнем леса, а меж ними текло червонное золото.
— Эгей!
Что-то шлепнулось рядом, что-то тяжелое.
— Что это? — не понял Марк.
Фавн не ответил — усиленно, даже слишком усиленно жевал, но певец уже узнал кошелек Агапе. Нашелся, дрянь эдакая!
— Надо же, — Марк поднял предательский мешочек, — ремень перетерся.
— Нет, — покачал головой козлоног, — не перетерся. Это я его взял. Из-за нее. Другие ко мне за козлиным приходят. Они мне покушать, я им — сам понимаешь, и все довольны. А Агапе не такая, она меня понимала…
— Тебя?!
— Меня. Ее ведь убить хотели, дура одна… Я не дал, а потом я ей играл… Небеса всемогущие, как же она слушала и как я играл! Я заставил ее увидеть весну, виноградники, розы, даже твоих титанов… Я сам стал титаном!
— Опять врешь, — попытался усмехнуться Марк.
— Нет. — Фавн отпихнул сыр и заплакал. — Я… Она больше не приходила… Ни разу… Эта дура сказала: уехала… Далеко. Насовсем… И не простилась! Так слушала и не простилась… Обидно!
Обидно ему!.. Скотина ревнивая, но судьбы нет, не считать же судьбой влюбившегося фавна! Сперва врал, потом крал, теперь приперся невесть куда и ревет… Веселая из такой любви песенка вышла бы, веселей не бывает.
— Другие — те все время лезли… — Поганец хлюпнул носом: себя жалеть он умел. — Надоели… Не хочу быть скотом! Пошел искать тебя, я ведь тебя слышал, а раз услышавши… Эхо, оно такое, не глохнет.
— Ну и что ты от меня хочешь?
— Найди ее, а!
— Вот так вот и найди! После всего…
— А что? — не понял козлоног. — Ее этот увез… Который вино продает… Хорошее вино вроде, многие пьют. Ты найдешь! Я имен не помню, мы ведь отказались от них, от имен-то, когда из чужой войны ушли. Нет имени — нет слова, нет слова — значит, свободен… Только одно имя и застряло — Агапе… Найдешь?
— Нет.
Искать Агапе? Для чего? Увидеть счастливой? Несчастной? Любой? Вернуть деньги и стать в ее глазах вором? Нет уж, что кануло, то кануло. И хорошо, кстати говоря.
— Не хочешь? — наседало козлоногое существо. — Почему? Обиделся? Так не вышло бы у вас ничего… Я ж говорил тебе, не твоя она…
— Так ведь и не твоя.
— А кто говорит, что моя? Я бы просто… Она бы плакала, а я б ей играл. Всем бы было хорошо…
— Ей особенно! — Певец поднялся. — Когда хорошо, всегда плачут.
— Так найдешь?
— Нет.
— Тогда отдавай… Деньги отдавай, сам буду искать.
— Нет.
Тысяча монет. Выкуп за невесту… Цена велонской китары. Чем тебе не жена? Дорога да китара, а большего ты никогда не хотел и сейчас не хочешь, просто обидно за обман. Да и за отказ, хотя такие, как Агапе, по дорогам не бродят. Они на дорогах чахнут, пусть уж лучше живет со своим виноторговцем, и ты живи.
Небо больше не будет легким.
Хрипом в сгубленных песней легких,
Кровью песней резанных пальцев
Метит Небо своих скитальцев…
Несколько догорающих веток или последний клочок небесного буйства? Не поймешь, как не поймешь, что же досталось смертным — жалкие, ненужные богам крохи или же нечто, недоступное тем, кто не познал неизбежности конца.
Это Небо тебя назвало,
Это Время тебя украло,
Это ты, что прощаешь Время.
Это ты. Ты один. Со всеми.
— Эгей! Ты чего?
— Ничего… Помолчи, дай записать…
Это ты, что прощаешь Время…