ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Хоть убей, следа не видно.

Сбились мы... Что делать нам?

В поле бес нас водит, видно,

Да кружит по сторонам.

Пушкин

Как в людях многие имеют слабость

ту же:

Все кажется в другом ошибкой нам.

А примешься за дело сам —

Так напроказишь вдвое хуже.

Крылов

1

Возвращение государя на Ставку после отречения. Первые шаги захватчиков власти. Генерал Алексеев.

3 марта днем на одной из остановок по пути к Могилеву в императорский поезд вошел Базили, директор дипломатической канцелярии при штабе Верховного главнокомандующего. Командирован он был генерал-адъютантом Алексеевым под предлогом представления на утверждение Его Величеством проекта извещения наших союзников об отречении государя императора от престола, на самом же деле был послан от штаба разведчиком — для выяснения отношения государя к чинам Ставки.

Его разговоры во время довольно длительного пребывания в моем купе обнаружили, что ввиду совершенно неожиданного поворота дела на Ставке царила полная растерянность среди носителей присяги в их собственном толковании: вместо чудившихся их воображению лавров, венчавших, по преданиям истории, устроителей удачных переворотов, они очутились у разбитого корыта, поддерживаемые исключительно главнокомандующими армий и флотов.

По установившемуся за последнее время обыкновению катастрофическое положение Родины тоже ставилось в вину государю, поступившему не так, как угодно было возглавляемым генералом Алексеевым могилевским мудрецам — генералам Клембовскому, Лукомскому, Кондзеровскому, адмиралу Бубнову и чиновнику Базили; тем не менее эти строгие судьи не постеснялись открыто выступить в роли работников по свержению власти царя тотчас после его отъезда из Могилева, т.е. за три дня до отречения государя.

По прибытии на станцию Могилев государь был встречен генерал-адъютантом Алексеевым с офицерским составом чинов как штаба, так и военных управлений, находившихся в Ставке Верховного главнокомандующего. Вид у встречавших был весьма подавленный. Государь вышел из вагона, обнял генерала Алексеева, поздоровался с генералами и старшими чинами, а затем поехал в дом губернатора, где внешне все оставалось в том же виде, в каком находилось в день недавнего выезда Его Величества.

253

Штабные офицеры старались замаскировать деяния генерала Алексеева рассказами о том, как он на коленях умолял Его Величество даровать стране ответственное министерство, а также не покидать Ставки в такие тревожные дни. Когда я проверил эти слухи у государя, он был очень удивлен и сказал, что об ответственном министерстве Алексеев с ним действительно говорил, но не стоя на коленях. Что же касается отъезда со Ставки, то такого совета государь от Алексеева не слыхал.

Грустное чувство возбуждали во мне сведения о деятельности генерала Алексеева за время отсутствия Его Величества в Могилеве: в тяжелые дни, когда еще можно было многое сделать и спасти положение, генерал Алексеев не обратился ни к одному из главнокомандующих с напоминанием о долге присяги перед царем и Родиной.

Начальник штаба государя императора, сносясь по аппаратам и телефонам, все время внушал главнокомандующим, что правительство не может вести войну самостоятельно, без помощи общественных сил; говорил, что коллективный голос высших чинов армии должен оказать влияние на ход назревающих событий; запугивал главнокомандующих решением зародившегося Временного правительства, в случае отказа императора Николая II отречься от престола, прервать подвоз продовольствия и боевых припасов на фронт, что парализует боеспособность армии и лишит нас возможности исполнить наши обязательства перед союзниками (интересы союзников в то время почему-то ставились выше блага царя и Родины).

Такова была прелюдия генерала Алексеева к его предложению всем главнокомандующим телеграфировать царю просьбу об отречении от престола. Телеграммы, которые посылал главнокомандующим председатель Государственной думы Родзянко, и сообщения генерала Алексеева свидетельствовали об их единомыслии.

Но 3 матра, ко времени возвращения государя на Ставку, картина почему-то изменилась: генерал Алексеев стал телефонировать главнокомандующим несколько в ином тоне, говоря, что левые партии оказывают давление на Родзянко, в сообщениях которого нет ни откровенности, ни искренности...

В этот последний приезд Его Величества в Могилев никакой почты и никаких телеграмм государю не подавали. Полковник, заведывавший отделом прессы в штабе Верховного главнокомандующего, сказал мне, что будет присылать агентские телеграммы, с тем чтобы я давал возможность государю быть в курсе происходивших событий. Исполнил он свое обещание только раз — в тот же вечер я получил пять или шесть листов телеграмм, дававших сведения о полном хаосе, воцарившемся в столице.

В 1910 году вся Россия читала речь П. А. Столыпина, произнесенную им в Государственной думе. Последние ее слова были: «Если бы нашелся безумец, который в настоящее время одним взмахом пера осуществил бы политические свободы России, то завтра же в Петербурге заседал бы Совет рабочих депутатов, который через полгода своего существования вверг бы Россию в геенну огненную».

Пророчество П. А. Столыпина вполне сбылось: из телеграмм и доходивших до меня сведений я узнал, что одновременно с властью исполнительного комитета Государственной думы в Петрограде в последних числах февраля возникла новая параллельная власть — Совета рабочих и солдатских депутатов.

Начала она свою деятельность следующим объявлением:

«Старая власть довела страну до полного развала, а народ до голодания. Терпеть дольше стало невозможно: население Петрограда вышло на улицу, чтобы заявить о своем недовольстве. Его встретили залпами; вместо хлеба царское правительство дало народу свинец. Но солдаты не захотели идти против народа и восстали против правительства. Вместе с народом они захватили оружие, военные склады и ряд важных правительственных учреждений. Борьба продолжается. Она должна быть доведена до конца. Старая власть должна быть окончательно низвергнута и уступить место народному правлению. В этом спасение России. Для успешного завершения борьбы в интересах демократии народ должен создать свою собственную народную организацию.

Вчера, 27 февраля, в столице образовался Совет рабочих и солдатских депутатов из выборных представителей заводов и фабрик, восставших воинских частей, а также демократических и социалистических представительств и групп. Совет рабочих и солдатских депутатов, заседающий в Государственной думе, ставит своей задачей организацию народных сил и борьбу за окончательное упрочение политической свободы и народного правления в России. Совет назначил районных комиссаров для установления народной власти в районе Петрограда. Приглашаем все население столицы немедленно сплотиться вокруг Советов, образовать местные комитеты из рабочих и взять в свои руки управление всеми местными делами. Все вместе, общими силами будем бороться за полное устранение старого правительства и созыв Учредительного собрания, избранного на основе всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права.

Совет рабочих депутатов».

А перед тем Совет рабочих депутатов обратился к населению со следующим воззванием:

«Граждане, заседающие в Государственной думе, представители рабочих, солдат и населения Петрограда объявляют, что первое заседание их представителей состоится сегодня в 7 час. вечера в помещении Государственной думы.

Всем перешедшим на сторону народа войскам немедленно избрать своих представителей по одному на каждую роту, заводам избрать своих депутатов по одному на каждую тысячу; заводы, имеющие менее тысячи рабочих, избирают по одному депутату.

Временный исполнительный комитет Совета рабочих депутатов».

Временное правительство, образованное с согласия Совета рабочих и солдатских депутатов, было объявлено исполнительным комитетом Государственной думы в следующем составе: князь Львов — председатель и министр внутренних дел; Милюков — министр иностранных дел; Керенский — министр юстиции; Некрасов — министр путей сообщения; Коновалов — министр торговли; Мануйлов — министр народного просвещения; Гучков — министр военный и морской; Шингарев — министр земледелия; Терещенко — министр финансов; Годнев — государственный контролер; Львов — обер-прокурор Святейшего Синода.

Чтобы понравиться подонкам общества, представители которых заседали в Совете рабочих и солдатских депутатов, Временное правительство с первых же шагов своей деятельности обнародовало 1 марта за подписью члена Думы Энгельгардта, революционного начальника петроградского гарнизона, следующее воззвание:

«Сего 1 марта среди солдат петроградского гарнизона распространились слухи, будто бы офицеры в полках отбирают оружие у солдат. Слухи эти были проверены в двух полках и оказались ложными. Как председатель временной комиссии временного комитета Государственной думы, я заявляю, что будут приняты самые решительные меры к недопущению подобных действий со стороны офицеров, вплоть до расстрела виновных».

Последние слова воззвания, будучи горячо восприняты теми солдатами, которые поняли свободу в смысле отсутствия подчинения, дали в результате известные всем случаи зверской расправы нижних чинов с офицерами. Автором этого воззвания был бывший воспитанник Пажеского Его Императорского Величества корпуса, офицер лейб-гвардии Уланского Его Величества полка и, как окончивший Николаевскую академию, носитель мундира генерального штаба.

2

Отречение императора Михаила от престола. Декларация Временного правительства.

Самым крупным событием, последовавшим за актом 2 марта, было отречение императора Михаила от престола.

По получении Временным правительством из рук Гучкова и Шульгина акта об отречении государя Николая II состоялось 3 марта в 10 часов утра продолжительное заседание совета самозваных министров; после него к императору Михаилу, в пользу которого отрекся от престола державный его брат, прибыли все члены Временного правительства во главе с князем Львовым, председатель Государственной думы Родзянко и члены исполнительного комитета Шульгин и Караулов. У императора Михаила состоялось совещание.

Жил он в это время на Миллионной, в частной квартире князя П. П. Путятина. По имевшимся у меня сведениям, Михаил Александрович до революции вел частное знакомство с Родзянко, Львовым и другими работавшими в оппозиции общественными деятелями.

Михаил Александрович после обмена мнениями с присутствовавшими выразил желание побеседовать отдельно с Родзянко и князем Львовым, на что Родзянко возразил: «Мы все представляем одно целое, и частных разговоров никто из нас вести не может». Керенский с этим не согласился. «Наш нравственный долг, — заметил он, — предоставить великому князю все возможности для правильного решения вопроса. Мы не должны возражать против частной беседы, при том, однако, условии, чтобы на решение великого князя не было произведено никакого влияния со стороны, чтобы не были допущены никакие телефонные переговоры».

Удалившись с Родзянко и князем Львовым в соседнюю комнату на короткую беседу, император Михаил спустя некоторое время вышел и заявил, что не считает для себя возможным принять престол без одобрения народа. Решение это было встречено молча. Лишь Керенский заявил: «Ваше Высочество, ваш поступок оценит история... ибо он дышит благородством. Он высоко патриотичен и обнаруживает великую любовь к Родине».

Император Михаил спокойно подписал акт отречения и вручил его Родзянке.

Манифест этот гласил:

«Тяжелое бремя возложено на меня волею брата моего, передавшего мне императорский всероссийский престол в годину беспримерной войны и волнений народа.

Одушевленный единой со всем народом мыслью, что выше всего благо Родины нашей, принял я твердое решение в том лишь случае восприять верховную власть, если такова будет воля великого народа нашего, которому и надлежит всенародным голосованием через представителей своих в Учредительном собрании установить образ правления и новые законы государства Российского.

Посему призываю благословение Божие и прошу всех граждан державы Российской подчиниться Временному правительству, по почину Государственной думы возникшему и облеченному всей полнотой власти впредь до того, как созванное в возможно кратчайший срок на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования Учредительное собрание своим решением об образе правления выразит волю народа.

Михаил.

3 марта 1917 г

В разговоре по поводу этого манифеста государь выразил свое глубокое огорчение как отказом августейшего брата взойти на престол, так и формой, в которую он был облечен.

Таким образом, казалось, было устранено последнее препятствие к захвату власти Временным правительством, которое объявило свою программу в декларации, подписанной Родзянко и всем составом министров:

«1. Полная и немедленная амнистия по всем делам — политическим и религиозным, в том числе террористическим покушениям, военным восстаниям и аграрным преступлениям.

2. Свобода слова, печати, союзов, собраний и стачек, с распространением политических свобод на военнослужащих в пределах, допускаемых военно-техническими условиями.

3. Отмена всех сословных, вероисповедных и национальных ограничений.

4. Немедленная подготовка к созыву, на началах всеобщего, равного, прямого и тайного голосования, Учредительного собрания, которое установит форму правления и конституцию страны.

5. Замена полиции народной милицией с выборным начальством, подчиненным органам местного самоуправления.

6. Неразоружение и невыход из Петрограда воинских частей, принявших участие в революционном движении.

7. Выборы в органы местного самоуправления на началах всеобщего, прямого, равного и тайного голосования.

8. При сохранении строжайшей воинской дисциплины в строю и при несении военной службы устранение для солдат всех ограничений в пользовании общественными правами, предоставленными остальным гражданам, и что военные обстоятельства не послужат для промедления по осуществлению реформ».

Словом, захватчики власти, до того времени кричавшие «все — для войны», тут о ней забыли и ради создания популярности в массах объявили целый ряд гибельных для Отечества свобод — в духе предложений безответственных митинговых ораторов.

3

Ставка после отречения. Приезд императрицы Марии Федоровны. Генерал Алексеев. Причина моего отъезда со Ставки одновременно с графом Фредериксом.

На следующее утро, 4 марта, за утренним чаем зашел с государем разговор о генерале Алексееве; я убедился, что ему и теперь удается вводить государя в заблуждение относительно искренности его чувств к царю совершенно так же, как удавалось раньше, когда Его Величество принимал за скромность генерала Алексеева его двукратный отказ от получения звания генерал-адъютанта; отказ этот Алексеев мотивировал тем, что он якобы недостоин такой царской милости, тогда как на самом деле он этим возвышал себя в глазах масонских марионеток.

После чая Его Величество по старому обыкновению пошел в штаб, чтобы (как он мне сказал) принять последний доклад генерала Алексеева и проститься с ним и с его ближайшими помощниками. Сопровождали государя дежурный флигель-адъютант и я. Как и прежде, на панели у подъезда подошел к Его Величеству с рапортом дежурный по штабу офицер. Генерал-адъютант Алексеев встретил государя на том же месте — на первой площадке лестницы, и Его Величество вошел в ту же комнату, в которой обыкновенно принимал доклад генерала Алексеева.

По отношению лично ко мне все держали себя по-прежнему, за исключением одного генерала, обязанного мне своим назначением в штаб Верховного главнокомандующего: еле поздоровавшись, он повернул мне спину.

Зайдя по привычке к генералу Борисову, я застал его за обычной работой. Он был грустно настроен. Так как генерал Борисов всегда очень любезно принимал участие в деле мобилизации спорта и даже зачастую редактировал некоторые отделы брошюр, я попросил его принять материалы, разработанные мною для издания дополнений к положению о мобилизации спорта.

До завтрака государь проехал на вокзал навстречу своей матушке — императрице Марии Федоровне, приехавшей в сопровождении великого князя Александра Михайловича из Киева повидаться со своим сыном. По выходе из вагона вдовствующая императрица, внешне спокойная, обняла подошедшего к ней государя, обошла встречавших ее великих князей, лиц свиты и чинов штаба с генералом Алексеевым во главе. Затем прошла с государем в находившийся на платформе деревянный сарай, где они оставались вдвоем довольно продолжительное время. По выходе из сарая государь с императрицею в сопровождении лиц свиты проехали в губернаторский дом на завтрак, оставивший в моей памяти самое грустное впечатление: разговоры совершенно не клеились и вид как у императрицы, так и у государя был в высшей степени подавленный.

Еще до прибытия императрицы Марии Федоровны генерал-адъютант Алексеев сказал мне, что ему нужно со мною переговорить по очень важному делу, касающемуся меня и графа Фредерикса, и спросил, не могу ли я сегодня к нему зайти в штаб в 4 часа? Я ответил, что, конечно, зайду. Несколько моих якобы доброжелателей сказали мне, что против меня начинается возмущение частей гарнизона Могилева. Так как начальники этих частей мне ничего об этом не докладывали, я понял, что полученные сведения исходят от тех самых чинов штаба, которые ведут против меня пропаганду.

В 4 часа я отправился к генералу Алексееву. В передней дворца скороход Климов с усмешкой сказал мне, что генерал находится в городе на базарной площади, где под его председательством происходит первый солдатский митинг. Вскоре он вернулся. Я вошел. Вид у генерал-адъютанта после непосредственного контакта с освобожденными солдатами был менее самоуверенный, чем утром. Из нашего довольно длинного разговора особенно врезались мне в память сказанные им слова: «Вы понимаете, что в такое революционное время, которое мы переживаем, народу нужны жертвы. Переговорив с Родзянко и Гучковым, мы пришли к выводу, что граф и вы должны быть этими жертвами». После этих слов мне стало ясно, что граф и я должны были быть теми козлами отпущения, на которых в настоящую минуту профессиональным демагогам нужно было натравить революционный поток. На мой вопрос, каким образом оформить это жертвоприношение, он ответил, что нам с графом необходимо как можно скорее уехать от государя куда угодно, только не в Петроград, и притом не вместе, а в разных направлениях. На это я ответил генералу Алексееву, что передам графу его слова; что же касается моего отъезда, не считаю себя вправе его решить без повеления Его Величества, которого я просил и после отречения продолжать смотреть на меня как на своего верного слугу. Обещав переговорить с государем, генерал-адъютант Алексеев добавил в виде успокоения: «Ну что ж... Сегодня вы, а завтра, быть может, я подвергнусь неприятностям. Если вы уедете, вероятно, ничего не будет; а если останетесь, вас могут арестовать во дворце, так как против вас восстал гарнизон». Я повторил, что сам этого не сделаю, а если государю будет угодно, исполню его повеление.

Выйдя от генерала Алексеева, я поставил в известность обо всем от него слышанном государя и графа Фредерикса. Мое сообщение, видимо, поразило Его Величество. Через полчаса после моего ухода от генерала Алексеева последний явился во дворец со всеподданнейшим докладом о настоятельной необходимости графу Фредериксу и мне покинуть Ставку; мотивом он выставил свою заботу о безопасности царя, так как, по имевшимся у него сведениям, гарнизон враждебно настроен по нашему адресу; при этом он ручался государю, что мы, уезжая, ничем не рискуем, тогда как, оставаясь, можем вызвать нежелательные эксцессы. По уходе генерала Алексеева камердинер государя Тетерятников доложил мне: «Его Величество вас просит». Когда я пришел, государь мне сказал, что ему очень больно и тяжело принять такое решение; но, принимая во внимание доклад Алексеева, он находит желательным, чтобы граф и я уехали, так как наше присутствие на Ставке почему-то всех раздражает. Во время разговора об отъезде из Могилева генерал Алексеев мне также сказал, что просит меня и графа из предосторожности никуда не сопровождать государя, так как наше появление около него может вызвать на улицах нежелательные демонстрации.

Когда государь поехал на станцию к обеду в поезд императрицы Марии Федоровны, я впервые не сопровождал §го при поездке по Могилеву. Вернувшись в исходе 11-го часа от императрицы, государь послал за мною и сказал, что императрица Мария Федоровна, предполагая завтра ехать в Киев, не возражает, чтобы я ехал в ее поезде. С одной стороны, это меня глубоко тронуло, а с другой — поразило, так как со времени моего вступления в должность дворцового коменданта императрица Мария Федоровна не давала мне повода считать ее благорасположенной ко мне, несмотря на то что мой отец был при императоре Александре II почти во все время его царствования и, кроме того, был единственным из лиц свиты покойного императора, оставшимся и при императоре Александре III до его кончины. Нерасположение императрицы Марии Федоровны к себе я объясняю помимо других причин соревнованием между двумя дворами: почти все приближенные к большому двору подвергались ее строгой критике, тогда как осуждавшие молодую императрицу любезно бывали приняты императрицей Марией Федоровной, не чувствовавшей расположения к своей августейшей невестке. Проявлением этого нерасположения императрица Мария Федоровна неосознанно наносила большой вред престижу трона. Умение прикрывать милой улыбкой затаенные неприязненные чувства вводило многих в обман, благодаря чему общественное мнение приписывало вдовствующей императрице большую доброту — в противоположность молодой императрице, которая, однако, проявляла большое благородство по отношению к своей августейшей свекрови: никто из посторонних никогда не слыхал от государыни Александры Федоровны ни единого слова осуждения по адресу императрицы Марии Федоровны, причем и детей своих она воспитала в полнейшем уважении и почтении к бабушке, матери своего супруга.

4

Мероприятия Временного правительства. Отношение к революции разных классов населения.

В ночь на 28 февраля исполнительный комитет Государственной думы выпустил воззвание:

«Временный комитет членов Государственной думы при тяжелых условиях внутренней разрухи, вызванной мерами старого правительства, нашел себя вынужденным взять в свои руки восстановление государственного и общественного порядка. Сознавая всю ответственность принятого решения, комитет выражает уверенность, что население и армия помогут ему в трудной задаче создания нового правительства, соответствующего желаниям населения и могущего пользоваться его доверием.

Председатель Государственной думы Михаил Родзянко».

Несколько дней спустя это новорожденное правительство объявило, за подписью своего председателя князя Львова, по телеграфу всей России:

«2 сего марта последовало отречение от престола государя императора Николая II, за себя и за своего сына, в пользу великого князя Михаила Александровича. 3 марта Михаил Александрович отказался восприять верховную власть впредь до определения Учредительным собранием формы правления и призвал население подчиниться Временному правительству, по почину Государственной думы возникшему и облеченному всей полнотой власти впредь до созыва Учредительного собрания, которое своим решением об образе правления выразит волю народа.

Председатель совета князь Львов».

Недаром был выдвинут князь Львов русскою революцией, которая в нем имела самого горячего поклонника. Доказывал он это преклонение не только фразами вроде следующих: «Мы можем почитать себя счастливейшими людьми... Великая русская революция поистине чудесна... Поколение наше попало в наисчастливейший период русской истории...», но и некоторыми действиями — еще в 1905 году говорилось, что он по ночам руководил печатанием в канцелярии тульской губернской земской управы антиправительственных прокламаций для чинов нашей действующей армии в Маньчжурии и в эти прокламации заворачивались рассылаемые на фронт подарки.

Исходя из положения, что каждая революция есть сочетание работы честных фанатиков, буйных помешанных и преступников, — интересно было бы знать, к какому типу по своей деятельности подходил новый председатель совета министров Временного правительства?

В числе выдающихся его перед революцией заслуг было натравливание толпы на должностных лиц старого правительства, на оставшихся верными присяге офицеров, чинов полиции и корпуса жандармов, брошенных им на самосуд распропагандированной черни.

Не менее доблестной заслугой был вывоз, при благосклонном содействии министра юстиции А. Ф. Керенского, сибирских каторжан, возглавляемых сотрудницей цареубийц Желябова и Ко, Брешко-Брешковской, возведенной в почетное звание «бабушки русской революции».

Натравить чернь на чинов полиции и корпуса жандармов было нетрудно, так как они во время войны являлись угрозой дезертирам, которых вылавливали для передачи в руки военных властей. Что касается офицеров, они разделялись на две категории: оставшиеся верными присяге подвергались «гневу народному», а обработанные в сознательном направлении, являясь с красными бантами (эмблемой солидарности с революцией), были встречаемы овациями.

Мятежный председатель Государственной думы завершил свою многолетнюю крамольную деятельность против устоев монархического строя нашего Отечества, приняв непосредственное участие в вопросе отделения «козлищ» от «агнцев»: от имени комиссии Государственной думы, за личной своей подписью, он пригласил всех не имевших от комиссии определенных поручений офицеров явиться I и 2 марта для получения удостоверений и точной регистрации — «во исполнение поручения комиссии по организации примкнувших к представителям народа солдат на предмет охраны столицы»; а М. А. Караулов предложил осчастливленному освобождением от тирании населению Петрограда руководствоваться следующими правилами, сообщенными приказом по Петрограду частям войск и народной милиции: «Немедленному арестованию подлежат: 1) пьяные, 2) грабители, 3) оказывающие сопротивление, 4) все чины наружной и тайной полиции и корпуса жандармов, 5) все лица, производящие обыск без полномочий на то».

В числе адресов, куда направлять арестованных, стоял и манеж Кавалергардского полка. К стыду моему, должен сознаться, что один из штаб-офицеров полка согласился быть по назначению Гучкова комендантом этого манежа, обратившегося в место истязаний оставшихся верными присяге городовых, околоточных и жандармов.

Отношение народонаселения к совершившемуся перевороту и к ежедневно выпускаемым объявлениям было разное: интеллигенция, одураченная пропагандой еврейской прессы, проявляла невероятную радость по поводу своего освобождения, так что люди при встречах говорили друг другу: «Христос воскресе... наконец-то мы свободны»; ставшие у власти общественные деятели под влиянием масонской морали о создании нового, интернационального, свободного от всех пут человека совершенно забыли, что они — русские и что родина их — Россия; прислуга господ, видя начавшиеся обыски и грабежи квартир, помалкивала, думая, что революция коснется интересов только господского класса, а их совершенно не заденет; в низших же слоях, по-своему воспринявших революцию, начинало проглядывать наиболее доступное их пониманию стремление безнаказанно чинить «крадло».

В общем же сумбур в понятиях и рассуждениях невольно приводил на память изречение незабвенного Козьмы Пруткова: «Всякая человеческая голова подобна желудку — одна переваривает входящую в нее пищу, а другая от нее засоряется». По-видимому, у нас под влиянием революции произошло засорение голов.

5

Возвращение генерал-адъютанта Иванова.

4 марта из Вырицы вернулся в Могилев генерал-адъютант Иванов с Георгиевским батальоном. Проходя мимо дворца государя, батальон шел в блестящем порядке. Офицеры на местах; было скомандовано: «Смирно... глаза направо». Впечатление от батальона было совершенно такое же, как в дореволюционный период.

Генерал-адъютант Иванов явился к Его Величеству с докладом о результате командировки и о том, что узнал про Царское Село, до которого он не добрался.

Встретив меня при выходе от государя, он сказал, что проехал вполне благополучно, останавливал поезда, проверял пассажиров — воинских чинов, дезертиров арестовывал и по всей линии навел порядок; но касательно главной цели своей поездки уклонился дать какое-либо объяснение.

Впоследствии я узнал, что полковник генерального штаба Доманевский был специально командирован начальником генерального штаба генерал-майором Занкевичем в Вырицу навстречу генерал-адъютанту Иванову и представил ему следующий доклад:

«Все запасные части, квартирующие в столице, постепенно перешли на сторону Временного правительства, составленного из членов Государственной думы. С 12 часов дня 28 февраля в распоряжении законных военных властей не осталось ни одной части. С этой минуты прекратилась борьба восставшей части населения. Офицеры частей, отказавшихся от повиновения, с целью вновь забрать части в свои руки отправились в Думу. Туда же явились и нижние чины. Временное правительство поставило офицеров вновь на свои места, и в частях начал водворяться порядок, но запасные батальоны поддерживали порядок лишь в исполнении начертаний временного, а не постоянного правительства. Рассчитывать на эти части для борьбы с революцией нельзя. Полиция частью была снята, частью попряталась. Часть министров арестована. Министерства, в том числе и военное, могли продолжать работу, заручившись согласием Временного правительства, т.е. как бы его признав. То же самое разыгралось в пригородных гарнизонах. Рассчитывать на водворение порядка силой, на вооруженную борьбу с восставшими и Временным правительством — трудно. Для этого потребовалось бы много войск, причем войска, вновь прибывающие, попадали бы в тяжелые условия расквартирования и продовольствия.

Все окрестности Петрограда и даже весь Петроградский округ забиты запасными и беженцами. Подвоз необходим из глубины России. Правильный же подвоз не обеспечен без ведома Временного правительства.

При таких условиях порядок подавления восстания, с тем чтобы он возможно лучше отразился на ходе войны, казался достижимым не путем вооруженной борьбы, а соглашением с Временным правительством, узаконением наиболее умеренной его части. Этот выход напрашивался еще и по другой причине. Из разбрасываемых среди населения листков было видно, что в среде самих восставших обозначилось два совершенно определенных течения: 1) одни примкнули к думскому выборному Временному правительству, 2) другие поддерживали Совет рабочих депутатов. Первые, оставаясь верными монархическому принципу, желали лишь некоторых реформ, стремились к скорейшей ликвидации беспорядков, с тем чтобы продолжать войну; вторые — искали крайних результатов и конца войны. До 1 марта престиж думского правительства стоял высоко и фактически оно являлось хозяином положения, по крайней мере в столице. Но было ясно, что с каждым днем положение думского правительства, не поддержанного законом, становилось труднее и власть все больше могла перейти к левым крайним.

Все это приводит к заключению, что в настоящую минуту вооруженная борьба только осложнит, ухудшит положение, что каждый час дорог и что порядок и нормальный ход можно восстановить легче всего соглашением с Временным правительством».

Кроме того, генерал-адъютант Иванов получил от генерала Алексеева телеграмму, в которой ему сообщалось о наступившем в Петрограде сравнительном успокоении и возможности умиротворения путем соглашения государя с народными представителями. С одним из представителей, А. И. Гучковым, генерал Иванов обменивался телеграммами и стремился лично повидаться, но это ему не удалось. После бесплодного трехдневного пребывания в Вырице генерал Иванов по предписанию Ставки вернулся обратно в Могилев, не оправдав возлагавшихся на него государем надежд.

По прошествии девяти дней после своего последнего доклада государю генерал Иванов, будучи в Киеве арестован «товарищами», вновь обратился к Гучкову с письмом, в котором вполне выявил свое лицо, заявив, между прочим, «о своей готовности служить и впредь Отечеству, ныне усугубляемой сознанием и ожиданием тех благ, которые может дать новый государственный строй».

6

Измена воинских частей. Великий князь Кирилл Владимирович. Царское Село.

В последних числах февраля в войсках, охранявших императорскую резиденцию, началось брожение, о чем до сведения моего довел свиты генерал П. П. Гротен, незадолго перед тем назначенный помощником дворцового коменданта.

Матросы батальона Гвардейского экипажа, в то время входившего в состав войск охраны, начали постепенно исчезать; кончилось тем, что остались одни офицеры, а матросы-дезертиры направились в Петроград в свои казармы, где 1 марта утром собрались на митинг, на который пригласили своего командира, в то время великого князя Кирилла Владимировича.

Великий князь разъяснил матросам значение происходивших событий. Результатом разъяснения было не возвращение матросов-дезертиров к исполнению службы, а решение заменить высочайше пожалованное экипажу знамя красной тряпкой, с которой Гвардейский экипаж и последовал за своим командиром в Государственную думу.

Шествие великого князя под сенью красного знамени .по улицам Петрограда напомнило мне два случая, происшедшие вскоре после манифеста 17 октября 1905 года: в Москве флигель-адъютант В. Ф. Джунковский, тогдашний московский губернатор, оказался среди бунтарей, направлявшихся к тюрьме для освобождения политических заключенных; а в Перми губернатор А. П. Наумов подошел с толпой к губернаторскому дому, лично неся красный флаг. (Джунковский воздержался от донесения по начальству о своей прогулке, которая не послужила для него препятствием как к оставлению в занимаемой должности и звании, так впоследствии и к занятию поста товарища министра внутренних дел; Наумов же, имевший гражданское мужество донести министру внутренних дел о происшедшем с ним несчастье, был уволен.)

Великий князь Кирилл Владимирович, с царскими вензелями на погонах и красным бантом на плече, явился 1 марта в 4 часа 15 минут дня в Государственную думу, где отрапортовал председателю М. В. Родзянке: «Имею честь явиться вашему высокопревосходительству. Я нахожусь в вашем распоряжении, как и весь народ. Я желаю блага России». Причем заявил, что Гвардейский экипаж — в полном распоряжении Государственной думы. По-видимому, так понимал великий князь Кирилл Владимирович «возложенную на него присягою ответственность перед царем и Родиной». М. В. Родзянко в ответ выразил уверенность, что Гвардейский экипаж поможет справиться с собственным врагом (но не объяснил с каким).

В стенах Государственной думы великий князь был принят весьма любезно, т.к. еще до его прибытия в комендатуре Таврического дворца уже было известно о разосланных им записках начальникам частей царскосельского гарнизона, гласивших:

«Я и вверенный мне Гвардейский экипаж вполне присоединились к новому правительству. Уверен, что и вы, и вся вверенная вам часть также присоединитесь к нам.

Командир Гвардейского экипажа свиты Его Величества контр-адмирал Кирилл».

Но недолго продолжалось благоволение революционеров к великому князю: вскоре и он был ими уволен от службы.

Если судить по заявлению, сделанному Родзянко в печати в октябре 1922 года, появление великого князя Кирилла Владимировича в Государственной думе и тогда произвело впечатление не из особенно выгодных: по словам Родзянки, «прибытие члена императорского дома с красным бантом на груди во главе вверенной его командованию части войск знаменовало собою явное нарушение присяги государю императору и означало полное разложение идеи существующего государственного строя не только в умах общества, но даже среди членов царствующего дома».

В июле того же, 1922 года появилось воззвание блюстителя государева престола, а 31 августа 1924 года — императорский манифест. Подпись на обоих этих актах была та же, как и на направленных командирам частей царскосельского гарнизона записках 1 марта 1917 года.

В 1932 году та же подпись появилась под новогодним обращением- к русским людям, в котором великий князь Кирилл Владимирович в туманных выражениях высказал свое сочувствие уничтожению капитализма и одобрение новым, социалистическим путям.

7

Мой последний день на Ставке. Прощание с Его Величеством.

В первых числах марта на царскую семью обрушились все удары судьбы: великие княжны заболевали одна за другой корью; на ногах оставалась одна великая княжна Мария Николаевна. Большим огорчением для государыни было то, что люди, которым она привыкла верить и на преданность которых рассчитывала, стали постепенно ее покидать.

Толчок измене воинских частей был дан уходом батальона Гвардейского экипажа. Те, кто еще накануне восторженно приветствовали Ее Величество, начали 1 марта уходить, а уже 2 марта стали по дворцу бродить кучками совершенно распропагандированные солдаты. Примеру нижних воинских чинов последовали и многие из приближенных — офицеры, врачи, видевшие от Ее Величества так много добра. Верной осталась личная прислуга императрицы и августейших дочерей, за исключением дядьки цесаревича — боцмана Деревенько.

Ответом на такие тяжелые разочарования в людях была чисто христианская незлобивость императрицы, говорившей: «Мы не должны винить ни русский народ, ни солдат — они обмануты».

Не упустил случая проявить себя и камергер двора Его Величества М. В. Родзянко, который по непонятной причине до сих пор многими считается монархистом: он предложил государыне выехать из дворца с больными детьми. «Когда дом горит, все выносят», — ответил он на возражение императрицы, что выезд в настоящую минуту грозит гибелью детям. Но самой глубокой драмой государыни в эти трагические дни было отсутствие связи с государем, о котором она ровно никаких сведений не имела.

Последний проведенный мною с государем день (воскресенье 5 марта) начался с выходки за утренним чаем одного из лиц свиты, пользовавшегося особым расположением к нему Его Величества: когда государь еще сидел за столом и разговаривал, он обратился к нему с просьбой разрешить ему встать из-за стола, т.к. ему нужно идти к новому начальству. Государь ничего не ответил, кивнул головой и многозначительно посмотрел на меня.

В этот день на завтраке у государя присутствовали его матушка императрица Мария Федоровна, великие князья Борис Владимирович, Александр Михайлович, Сергей Михайлович, принц Александр Петрович Ольденбургский, свита государя и прибывшие с императрицей. Один из последних сказал мне: «Как ты можешь проситься ехать в поезде с императрицей? Во-первых, мы сегодня не уезжаем, а во-вторых, твое присутствие в поезде императрицы может представлять для нее большой риск». На это я возразил, что, раз императрица сегодня не уезжает, вопрос отпадает сам собою. Тут же ко мне подошел страшно взволнованный принц А. П. Ольденбургский со словами: «Вы должны просить генерала Алексеева дать вам назначение в строй на фронт, чтобы вы этим могли искупить свою вину».

Принц Ольденбургский, знавший меня с детства, всегда относился ко мне очень хорошо, как-то даже предлагал мне должность заведующего его двором и делами. На мой вопрос, какую именно вину я должен искупить, принц (которого добродушно называли сумбур-пашой) ответил, что все считают одной из главных причин революции мое влияние на государя. Разубеждать принца я не стал, видя, что он, как и большинство, еще не отрезвел от революционного угара; обращаться же с какими бы то ни было просьбами к Алексееву считал совершенно излишним, выслушав накануне его взгляд о необходимости включить меня в число одной из жертв революции.

После завтрака ко мне пришел полковник генерального штаба, заведовавший военными сообщениями Ставки, и спросил, когда и куда я хочу ехать. Я ответил, что хочу ехать в направлении своего пензенского имения, находящегося в пределах Казанского военного округа, и желал бы отправиться только тогда, когда буду иметь предписание начальника штаба Верховного главнокомандующего.

После целого ряда телефонных и других переговоров я пошел к генералу Алексееву сообщить о своем решении ехать, добавив, что мой отъезд может состояться не иначе как с предписанием в кармане, на что получил ответ, что оно уже готово. Выходя от генерала Алексеева, я его получил. Подписано оно было генералами Клембовским и Кондзеровским.

В воскресенье 5 марта в 6 часов вечера я последний раз в жизни видел своего государя. Я зашел к нему проститься. Принял он меня в своем кабинете. Государь был на вид очень расстроен. Он обнял меня и в самых сердечных выражениях еще раз высказал свое сожаление по поводу того, что ввиду сложившихся обстоятельств ему приходится со мною расстаться. Во время нашего разговора я обратился к Его Величеству с вопросом, с которым и раньше обращался, — отчего он так упорно не соглашался на некоторые уступки, которые, быть может, несколько месяцев тому назад могли бы устранить события этих дней?

Государь ответил, что, во-первых, всякая ломка существующего строя во время такой напряженной борьбы с врагом привела бы только к внутренним катастрофам, а во-вторых, уступки, которые он делал за время своего царствования по настоянию так называемых общественных кругов, приносили только вред Отечеству, каждый раз устраняя часть препятствий работе зловредных элементов, сознательно ведущих Россию к гибели; им же лично руководило желание сохранить престол в том виде, в каком он его унаследовал от своего покойного родителя, дабы в таком же виде передать его после смерти своему сыну. Затем государь выразил надежду в скором времени соединиться с семьей, жить с нею спокойно вдали от мирской суеты и через некоторое время встретиться со мною при менее тяжелых условиях жизни. Его Величество задушевным голосом в теплых выражениях высказал, как он ценил мою подчас трудную службу и выразил благодарность за неизменную преданность ему и императрице. Обняв меня в последний раз со слезами на глазах, государь вышел из кабинета, оставив во мне мучительное чувство, что это свидание — последнее и что перед царем, как и перед Россией, разверзается страшная черная пропасть...

На царской Ставке в первые дни революции жизнь внешне текла спокойно; появились газеты, радостно сообщавшие о «бескровных днях» переворота; приехали агитаторы, под влиянием которых войска Ставки начали организовывать митинги и собрания. Перед одним из таким митингов генерал Алексеев, желая сдержать солдат, приказал офицерам сопровождать свои части. На этом митинге должны были быть и роты собственного Его Величества железнодорожного полка. Незадолго до начала митинга в комнату барона P. A. Штакельберга вошел смущенный и растерянный генерал Цабель, командир этого полка, до переворота находившегося в блестящем состоянии: он не знал, как ему поступить с царскими вензелями на погонах — снять ли их, как советовал генерал Алексеев, или оставить? «Не знаю, как и быть, — говорил он, — пожалуй, уже все солдаты сняли вензеля, и может выйти скандал, если мы этого не сделаем». Начав снимать вензеля с пальто, он обратился к стоявшему здесь же старому преображенцу курьеру Михайлову с просьбой ему помочь. «Никак нет, не могу, увольте. Никогда этого делать не согласен, не дай Бог и смотреть...» И, потупившись, он отошел. Сцена эта произвела на всех тягостное впечатление.

На самом же митинге оказалось, что все чины собственного Его Величества полка были в вензелях, кроме командира генерала Цабеля и полкового адъютанта барона Нольде, явившихся без вензелей.

В этот вечер государь поехал на обед в поезд к императрице Марии Федоровне, а я остался во дворце и обедал с лицами свиты, с которыми простился перед отъездом, не подозревая, что со многими вижусь в последний раз. Один из них обратился ко мне со словами:«Отчего у тебя такой удрученный вид? Что тут особенного, если тебя при перевороте и арестуют? У тебя же есть состояние; правда, ты лишишься положения, которое имел при государе, но прекрасно можешь устроить свою жизнь и без придворных привилегий».

На такие слова я даже не нашелся ничего ответить: до того меня поразило полнейшее непонимание и поверхностное отношение к трагическим событиям тех дней.

Отправив вещи, я зашел проститься к министру двора и на моторе поехал на вокзал с подполковником Г. А. Талем — состоявший при мне подполковник Таль (лейб-гусар) решил не пускать меня одного и вызвался сопровождать меня в пути. Днем генерал Кондзеровский сказал по поводу моего выезда из дворца, что для графа Фредерикса и меня представляет большую опасность появление на улицах Могилева в автомобиле императорского гаража, и советовал нам ехать в моторе штаба. Это предложение как графом, так и мною было категорически отвергнуто, и мы оба поехали на придворных моторах, в которых постоянно ездили. На вокзале мы расстались: граф поехал на юг, я — на север. Как потом оказалось, граф Фредерикс доехал только до Гомеля: в Гомеле он был арестован и отправлен в Петроград, в павильон Государственной думы, откуда был перевезен в евангелическую больницу, где долгое время содержался как арестованный. Узнав, что вечерний поезд на Оршу опаздывает более чем на два часа, я в ожидании его прихода прошелся последний раз по императорскому поезду и простился со служащими. От инженеров я узнал, что против меня началась сильная газетная травля, ввиду которой они мне даже не советовали ехать в имение; но я все-таки поехал. Всю дорогу я из вагона не выходил.

8

Мой арест в Вязьме. Прибытие в Москву.

7 марта мы приехали около 2 часов ночи в Вязьму, где должны были пересесть из скорого московского поезда в поезд, шедший на Тулу. При выходе из вагона я увидел взвод солдат-бородачей, как их называли, «дядей»; на платформе же станционное начальство было, видимо, чем-то очень озабочено. Вскоре ко мне подошел начальник станции Розанов, очень симпатичный старичок, весьма вежливо сообщивший мне, что им получена от министра юстиции Керенского телеграмма с приказанием меня арестовать и экстренным поездом спешно доставить в Москву. В экстренном поезде, в котором под начальством прапорщика должен был ехать и взвод бородачей, кроме меня еще оказался арестованным полковник Пороховников, страшно волновавшийся и всем объяснявший, что он — староста Успенского собора в Кремле.

Впоследствии оказалось, что Керенскому со Ставки было сообщено, что я еду не один, а с полковником... Арестовали бедного старосту вместо сопровождавшего меня подполковника Г. А. Таля, с которым мне пришлось невольно расстаться. Он поехал в Петроград, а меня повезли в Москву.

Прапорщик оказался бывшим полевым объездчиком тамбовского имения графа Орлова-Давыдова, личностью очень мало симпатичной. От своих подчиненных он отличался только погонами.

Около 9 часов утра наш экстренный поезд остановился в Москве у царского павильона Александровского вокзала. В этом месте платформа разделена решеткой, за которой стояла большая толпа народа; а впереди, около поезда, было человек десять юнкеров во главе с офицером и начальником движения Александровской дороги действительным статским советником Чурилевым, инженером путей сообщения. Этот инженер во время поездок государя за последние три года войны сопровождал по обязанности службы императорский поезд по Александровской дороге. Судя по подобострастию, с которым он в те времена пожимал подаваемую мною руку, можно было вывести заключение, что он ценил такое внимание к нему; на этот же раз он предпочел одобрение собравшейся толпы благорасположению арестованного бывшего дворцового коменданта и, вероятно, в целях снискания популярности, жестикулируя и что-то объясняя публике, все время показывал на вагон, в котором я находился.

Офицер вошел в вагон. Это был присяжный поверенный Солодовников, в офицерской форме, с штабс-капитанскими погонами. Представившись мне очень корректно, он сказал, что командирован командующим войсками Московского военного округа полковником Грузиновым для сопровождения меня к нему в штаб на допрос. Я вышел за ним из вагона. Толпа загудела. Меня окружили юнкера, и мы направились к выходу через царский павильон. Проходя мимо Чурилева, стоявшего впереди гудевшей толпы, и увидев нахальное выражение его лица, я посмотрел ему в глаза, махнул рукою и плюнул... Этого никто не ожидал. Стоявшая впереди публика расхохоталась, а мой обличитель хотя и побагровел от злости, но ничего не мог сделать с арестантом, окруженным добрым десятком вооруженных юнкеров. Посадив меня в автомобиль, с юнкерами на сиденьях и подножках, меня повезли на Арбат, в помещение кинематографа около ресторана «Прага», где в то время находился революционный штаб округа.

Войдя в фойе кинематографа, я остановился посреди зала. Солодовников пошел докладывать, а юнкера стояли вокруг меня с выражением сознания важности возложенного на них поручения. Через несколько минут с лестницы, находившейся в правом углу против входа, начали сбегать офицеры. Став полукругом впереди меня, они принялись хихикать, громко произнося мою фамилию. Какой-то полковник, решив, что ему, как старшему в чине, необходимо себя в чем-нибудь проявить, обратился ко мне со словами: «А это — изменник государя». По старой командирской привычке я махнул над головою левой рукой и, воспользовавшись минутой воцарившегося молчания, во всеуслышание ответил ему: «Желаете видеть изменника государя — потрудитесь подойти к зеркалу». (А зеркал там было много: почти в каждом простенке.) Произошло замешательство. Из задних рядов стоявшей против меня толпы вышел совершенно незнакомый мне большого роста инженер путей сообщения с длинной русой бородой; протянув мне руку, он сказал: «Гражданин Воейков, дайте вашу руку». «Извольте», — ответил я, и мы обменялись рукопожатием. В толпе раздались голоса офицеров: «Как вы можете подавать ему руку?» Инженер сказал: «До осуждения народным судом он — равноправный со всеми нами гражданин». После этого инцидента Солодовников заявил мне, что командующий войсками сейчас занят и что я должен отсюда уехать. Мы направились к выходу, причем часть офицеров провожала меня до улицы, выкрикивая всевозможные дерзости.

С Арбата меня повезли на тверскую гауптвахту — против дома генерал-губернатора, в котором я часто бывал у своего деда князя Владимира Андреевича Долгорукова. Думал ли я тогда, глядя из окна на эту гауптвахту, что меня к ней когда-нибудь подвезут арестованным?

На тверской гауптвахте места для меня не оказалось, и меня повезли в кремлевскую, где я расстался со штабс-капитаном Солодовниковым. В кремлевской гауптвахте для арестованных было отведено помещение, в которое меня повели по дворам дворца. Каково было мое изумление, когда я увидел, что помещением для арестованных служит моя бывшая квартира дворцового коменданта в кавалерском доме. У дверей, рядом с часовым, оказался придворный лакей, который состоял при этой квартире и почтительно меня приветствовал. Войдя в квартиру (это было около часа дня), я в ней застал московского градоначальника генерала Шебеко, его помощников — полковника Назанского и моего бывшего подчиненного Тимофеева, жандармского генерала Крюкова и еще несколько лиц администрации, арестованных в Москве. По прошествии часа за мною приехал комендантский плац-адъютант, тучный ротмистр, который объявил, что меня приказано везти на другую гауптвахту.

9

День в Москве.

Мы сели в автомобиль и поехали в Анастасьевский переулок, в дом, где помещалась ссудная казна. Во дворе оказалась гауптвахта. Я был единственным арестованным. Было уже 4 часа дня, а я со вчерашнего дня ничего не ел. Пришлось обратиться к караульному начальнику, поляку. Капитан оказался очень любезным и немедленно распорядился, чтобы мне принесли обед из ближайшей кухмистерской. Бывший с ним в карауле младший офицер роты зашел ко мне и предложил почитать газеты.

Не успел я кончить обеда, как приехала комиссия, состоявшая из военного юриста (генерала), военного врача и нескольких господ в штатском. Они были украшены красными розетками с длинными лентами. Войдя в мое помещение, комиссия расселась и объявила, что по поручению командующего войсками должна произвести мне допрос. Руководителем комиссии был давно не стригший волос военный врач, как у нас в корпусе называли, мохноногий господин. Он все время подсказывал генералу-юристу те пункты, которые, по его словам, необходимо было выяснить для общественного мнения; вынимая от времени до времени из кармана газету, он из нее черпал данные для своих вопросов. Дело заключалось в том, что, по мысли возникших общественных организаций Москвы, необходимо было путем моего допроса выяснить подробности распространенного прессою сообщения, будто бы в момент, когда до сведения Его Величества дошло известие о начавшейся революции, я доложил государю:«Теперь остается одно — открыть немцам минский фронт. Пусть германские войска придут для усмирения этой сволочи». Мне не составило особого труда им объяснить, что в силу создавшейся вокруг государя императора в последние февральские дни обстановки не представлялось ни малейшей возможности сообщить в прессу результаты какого бы то ни было совещания; в те дни совещания вообще никакого не было; а если бы даже таковое и состоялось, то происходило бы оно без свидетелей: следовательно, все, выдаваемое газетами публике за достоверные сведения, было не чем иным, как очередной клеветою.

Почувствовав, что после моего объяснения неловко продолжать разыгрывать комедию обвинения в несуществовавших преступлениях, члены комиссии стали постепенно исчезать, так что заканчивали мой допрос генерал-юрист и один молодой человек, назвавшийся товарищем прокурора; он вел журнал и попросил меня его подписать.

На смену с апломбом вошедшей и скромно удалившейся комиссии появился господин с портфелем. «Что вам угодно?» — спросил я его. Он мне отрекомендовался следователем по чрезвычайно важным делам, получившим от министра юстиции предписание объявить мне причину моего ареста, которая согласно закону должна быть сообщена арестованному в течение первых 24 часов. По его словам, основанием для ареста оказалась статья 126-я Уголовного уложения. На мой вопрос о содержании этой статьи следователь со сконфуженным видом заявил, что она касается лиц, обвиняемых в действиях, имеющих целью ниспровержение существующего строя. Посмотрев на него, я с улыбкою спросил, не ошибся ли он в выборе статьи, так как эту, казалось бы, скорее я мог применить к нему, чем он ко мне. На это он растерянно ответил, что по службе иногда приходится поступать против своего желания.

Впоследствии мне удалось узнать фамилию господина с портфелем. Это был В. В. Соколов, исполнявший предписание министра юстиции, переданное ему Чебышевым, прокурором московской судебной палаты. С наступлением революции Чебышев направил свой юридический опыт на выискивание, в угоду восходившей тогда звезде — А. Ф. Керенскому, данных для обвинения слуг того самого строя, с которым была связана его карьера.

После Соколова вновь появился тучный плац-адъютант, заявивший, что министр юстиции меня приглашает ехать с ним сегодня в Петроград. Я поблагодарил за приглашение. Последний, с кем мне пришлось в этот день беседовать в Анастасьевском переулке, был караульный начальник, выразивший свое возмущение поведением некоторых из моих посетителей, позволявших себе рыться в моем ручном багаже и задавать самые, по его мнению, некорректные вопросы. Я же лично ничему не удивлялся, объясняя себе все происходившее исключительно желанием рисоваться перед солдатами караула, свидетелями моих допросов.

Из принесенных караульным начальником газет я узнал, что 1 марта Родзянко послал московскому городскому голове Челнокову следующую телеграмму:

«Старое правительство не существует. Министр внутренних дел арестован. Власть временно принята комитетом Государственной думы под моим председательством. Войска признали новую власть. Восстановлен порядок в городах. Предложите Мрозовскому подчиниться, возложив всю ответственность за возможное кровопролитие на его голову.

Родзянко».

В то же самое время, по словам московской прессы, заседавшие в московской Городской думе общественные организации предложили председателю московской губернской земской управы — А. Е. Грузинову принять на себя командование перешедшими на сторону думы войсками московского гарнизона. Грузинов заявил, что согласится принять на себя это поручение, если Совет рабочих депутатов и революционный комитет выразят свое согласие, изъявят готовность быть в постоянном контакте с ним и подчинятся его распоряжениям по военной части.

После полученных от всех организаций утвердительных ответов Грузинов принял на себя командование и вступил в отправление своих обязанностей.

10

Мое путешествие в поезде Керенского и прибытие в Петроград.

Около 10 часов вечера тучный плац-адъютант повез меня в автомобиле на Николаевский вокзал. Находившаяся на вокзале толпа, через которую я проходил, не выражала по моему адресу гнева народного, и я совершенно спокойно достиг вагона министра юстиции, оказавшегося спальным вагоном 1-го класса, одно из отделений которого было оставлено мне, а в соседнем находился часовой для наблюдения за мною.

Прошло около часа времени, когда на платформе послышался шум приближавшейся толпы и в вагон вбежал молодой прапорщик с большим букетом красных тюльпанов, перевязанных широкой муаровой красной лентой; за ним — бритый штатский и еще один прапорщик, также на вид очень юный, в пенсне. Толпа на платформе не унималась, и второй прапорщик все убеждал штатского в необходимости выйти к народу проститься. «Александр Федорович, наденьте пальто и выйдите к ним сказать несколько слов: они хотят еще раз увидеть вас на прощание». Пальто Александр Федорович не надел, а к толпе вышел и, выкрикивая фразы, которые мне не удалось расслышать, за исключением часто повторявшегося слова «бескровная», говорил до свистка паровоза, прекратившего трогательные овации, устраивавшиеся ему Москвой в течение всего дня.

«Ваша фамилия?» — услышал я обращенный ко мне вопрос бритого штатского, стоявшего в дверях моего купе.

«Я — Воейков, —ответил я. — А вы кто такой?»

«Я — Керенский».

«А, Александр Федорович, — сказал я ему, — очень рад познакомиться».

Тон генерал-прокурора Сената сразу перешел с очень напыщенного на совершенно простой.

«Я хотел бы с вами побеседовать, — заявил он мне, — и потому попросил вас ехать со мною в поезде». Немного спустя он вернулся ко мне в купе, где мы с ним провели несколько часов в беседе, главной темой которой была царская семья и войско. Я высказал ему свой взгляд, что все, сделанное как против царской семьи, так и с целью подорвать дисциплину в войсках, в скором времени неминуемо приведет к полному крушению устоев, на которых может удержаться власть в нашем Отечестве.

Керенский производил впечатление человека нервно-переутомленного, с которым вот-вот сделается дурно... настолько, что я ему предложил воспользоваться имевшимся у меня препаратом брома. Но он без доктора не решился его принять. Он обратил мое внимание на свой костюм, говоря:«Как генерал-прокурор Сената, я приказал Сенату собраться на заседание. Сенаторы, конечно, надели мундиры и ордена, а я приехал вот как есть... вошел в зал заседания, вынул из бокового кармана подписанную государем бумажку об отречении от престола, приказал ее заслушать, поклонился и уехал... Видимо, сенаторы были поражены этим приемом, а я им дал таким образом понять, что время формы миновало и что теперь нужно обращать внимание только на суть дела». Он также хвастал мне своим успехом в течение последних дней на заседаниях рабочих и солдатских депутатов в Петрограде, а сегодня в Москве и выразил уверенность, что новая Россия под их руководством покажет всему миру чудеса. Говорил он, что уверенность в этом ему дает сдержанность, проявляемая Советами, держащими всю власть в своих руках.

Впоследствии до меня дошли слухи, что Керенский, воспользовавшись отсутствием свидетелей нашего разговора, сообщил представителям прессы, будто бы я критиковал государя и государыню.

В том же вагоне ехал из Москвы Н. К. Муравьев, товарищ Керенского по партии, которого он вывез в Петроград, чтобы поставить во главе верховной следственной комиссии для расследования противозаконных по должности действий бывших министров, главноуправляющих и других высших должностных лиц. Муравьев тщательно избегал в вагоне встречи со мною, Керенский же прислал своих прапорщиков, предлагая, вплоть до выхода из вагона в Петрограде, чая, закусок и пр. Все время он внешне держал себя очень любезно; по его словам, он принял решение меня арестовать только для того, чтобы оградить от гнева народного. Прощаясь на Николаевском вокзале, он сказал, что мой арест — вопрос очень непродолжительного времени; просил относиться к нему с полным доверием, добавив, что он, как министр юстиции, сделает все, чтобы мне помочь.

На Николаевском вокзале в ожидании приезда Керенского собралась многотысячная толпа, запрудившая платформы. Остановившись в дверях вагона, Керенский воспользовался случаем, чтобы произнести длинную речь; вряд ли аудитория могла следить за ходом этой речи ввиду необыкновенной быстроты, с которой говорил темпераментный оратор. Мне лично удалось запомнить только несколько фраз: «Я ездил в Москву, чтобы лично руководить задержанием бежавшего от государя его дворцового коменданта генерала Воейкова, совершившего перед народом столько преступлений... я его арестовал и привез в своем поезде... он не избегнет суда... Товарищи, в моем распоряжении находятся бывшие председатели Совета министров и министры старого режима... Они ответят согласно закону за преступления перед народом... Свободная Россия не будет прибегать к тем позорным средствам борьбы, которыми пользовалась старая власть... Без суда никто наказанию подвергнут не будет. Всех будет судить гласный народный суд...»

Не могу сказать, чтобы слова Керенского не подействовали на его аудиторию: когда меня вывели из вагона через четверть часа после его отъезда, настроение публики было весьма напряженное. Вместо того чтобы прямо пройти к автомобилю, меня зачем-то повели вкруг всего вокзала на противоположную сторону, в помещение караула. Возбужденная толпа подступала ко мне близко-близко, готовая каждую секунду перейти от площадной ругани к расправе; сопровождавшие же меня четыре прапорщика оказывались, при особенно сильных натисках толпы, шагах в двух позади. Невольно привлек к себе мое внимание человек чисто еврейского типа, хотя и одетый матросом, но совершенно непохожий на военного: он исключительно был занят натравливанием публики на меня. Как только толпа подступала с угрожающими жестами ко мне очень близко, он мгновенно исчезал, с тем чтобы вновь появиться при малейшем ослаблении ее напора.

Этот эпизод напомнил мне описание в «Войне и мире» Толстого сцену, когда граф Растопчин настроил бушевавшую на дворе его московского дворца толпу против ни в чем не повинного Верещагина; выйдя к народу, он сказал: «Здравствуйте, ребята. Спасибо, что пришли. Я сейчас выйду к вам, но прежде всего нам нужно управиться со злодеем, от которого погибла Москва...» Гнев разъяренной толпы направился на арестованного Верещагина, над которым она и учинила самосуд.

На этот раз благодаря Богу шествие мое окончилось благополучно и я наконец очутился в помещении караула. В караульной комнате одетые офицерами молодые люди сидели у окна за малым столом, а за двумя большими помещались солдаты, пившие чай и уничтожавшие массу хлеба. На столах лежали кучи сахара и горы нарезанного ситного. Чины караула были с красными бантами или кокардами. Лица молодых солдат выражали полное непонимание происходившего. В этой обстановке просидел я более часа, пока из Таврического дворца не прибыл украшенный красными флагами автомобиль, в котором меня повезли под охраной трех офицеров и нескольких солдат.

11

Во что обратилась Государственная дума. Свидание с женою. Погром дома министра двора. Доброта императрицы Александры Федоровны.

Меня доставили в приемную коменданта Таврического дворца. Государственная дума представляла как бы военный лагерь: на каждом шагу вы наталкивались на «чудо-дезертиров», в эти дни находивших в Думе радушный прием и сытный стол. Даже дворы Государственной думы были заполнены военными грузовиками, броневиками, автомобилями и т.д. В управлении коменданта сидело бесконечное число лиц, окруженных толпой посетителей. Писались какие-то бумаги, пропуска, ставились какие-то печати... От одного стола к другому бегали озабоченные бойскауты, руководители которых, внимая голосу интернационала, с детского возраста делали из них работников революции... Суета была большая.

Через несколько минут ко мне подошел, как я потом узнал, полковник Перетц, новый комендант Таврического дворца, и предложил за ним следовать. Повел он меня по залам Государственной думы, в которых лежали на полу и стояли в боевом снаряжении массы солдат. В Екатерининском зале грязь была невообразимая. Впечатление у меня получилось такое, что заполнявшие залы Государственной думы солдаты представляли из себя не опору ее, а распропагандированную стихийную силу, столь же отрицательно настроенную против Государственной думы, как и против старого правительства.

В зале заседаний все места, не исключая и министерской ложи, были заняты рабочими и солдатами. На кафедре стоял маленький штатский с черной бородкой; он визгливым голосом страшно быстро говорил речь, которую я не успел расслышать. Внимание мое было привлечено видом солдат большого роста, казавшихся пьяными, с потными лицами. Они выражали свое одобрение оратору, говоря не переставая: «Правильно», причем, по-видимому, совершенно не понимали, что он говорил. На следующий день я из газет узнал, что в этот момент происходило заседание солдатских частей Совета рабочих и солдатских депутатов. По рассмотрении текущих вопросов собрание это обсуждало доклад Утгофа «Об общем праве солдата как гражданина». Утгоф предлагал заменить ряд пунктов прежнего воинского устава новыми, отменяющими архаическую и жестокую форму наказаний за нарушение дисциплины.

Из зала заседаний Совета солдатских и рабочих депутатов меня по коридору провели в министерский павильон. Войдя в зал павильона, служивший местом совещаний министров, я увидел сидящими на всех стульях арестованных, среди которых был градоначальник Балк и почти все его старшие сотрудники. Вид у них был очень испуганный и весьма почтительный по отношению к нескольким солдатам-преображенцам, расхаживавшим в качестве наблюдающих.

В соседней комнате — кабинете премьер-министра, где мне предложено было оставаться, находилось человек 15, из которых знакомы мне были только генерал Никольский, начальник штаба корпуса жандармов, и протопресвитер военного и морского духовенства отец Григорий Шавельский. Последний резкой переменою своих внешних отношений ко мне вполне оправдывал пословицу: «Не делай добра — не получишь зла». Я должен покаяться в своей непростительной ошибке, за которую мне пришлось услышать немало упреков: когда скончался предшественник Шавельского — протопресвитер Е. П. Аквилонов, по уму, благородству и порядочности представлявший из себя личность выдающуюся, я принял на себя грех, рекомендовав на такую высокую должность Г. И. Шавельского. К сожалению, последний не оправдал возлагавшихся на него со стороны «несознательных» элементов паствы надежд, но зато в тот день был успешно поддержан «сознательными» элементами из числа духовных лиц, заседавших в Государственной думе, благодаря ходатайству которых он и был очень скоро освобожден.

Поместился я у камина на свободном большом кожаном диване. Вслед за моим приходом был принесен мой ручной багаж, осмотр которого был произведен солдатом-преображенцем под руководством прапорщика. Последний совершенно спокойно положил в карман все найденные среди моих вещей перочинные ножи, которых я с тех пор больше не видал. Преображенский солдат ничего решительно из моих вещей не тронул. Через несколько минут ко мне подошла барышня, оказавшаяся курсисткой, добровольно взявшая на себя обязанность помогать арестованным в павильоне, и предложила свои услуги соединить меня по телефону с семьей или с тем, кого пожелаю вызвать. Я очень благодарил ее и попросил сообщить жене, находившейся по моим предположениям в это время в нашей городской квартире (на Мойке, у Певческого моста), мой номер телефона. Через несколько минут она вернулась, сказав, что объяснила жене, как ей получить пропуск, и что скоро моя жена придет меня навестить. Затем я ее попросил войти в связь с моим главноуправляющим — Германом Германовичем Биршертом. Когда она его вызвала по телефону и в квартире узнали, что говорит кто-то по моему поручению из Таврического дворца, от Биршерта ответили, что никого дома нет и чтобы я не беспокоился звонить, так как он никакими моими делами больше не заведует. Подтверждение такого стремительного его отказа от ведения моих дел в связи с революционными событиями я получил через некоторое время от жены, а впоследствии убедился сам, прочитав на первой странице нескольких газет объявление, гласившее, что правление акционерного общества «Кувака» (в котором Биршерт был членом правления, а я — председателем), горячо приветствуя всенародное движение, освободившее Россию от многовекового гнета, считает своим долгом довести до всеобщего сведения, что уже с 18 августа 1916 года акционерное общество владеет источниками, представляющими общественное достояние, и никакого отношения к бывшему владельцу не имеет, и что в экстренном заседании правления общества 8 сего марта постановлено В. Н. Воейкова исключить из состава правления и переименовать общество в «Акционерное общество натуральных минеральных вод».

Через несколько времени в павильон приехала моя жена, которая подробно рассказала о пережитом ее матерью, сестрой и ею самой при разгроме и сожжении дома.

Дом графа Фредерикса находился против казарм конной гвардии, в которой служил и командовал полком граф до назначения ко двору. В этих казармах на время войны был размещен запасной батальон Кексгольмского полка.

Самым удобным лозунгом для агитаторов того времени было возбуждение толпы против носителей немецких фамилий, к которым ошибочно (так как его фамилия шведского происхождения) был причислен и граф Фредерикс. Выдав его, кроме того, за немецкого шпиона и предателя нашей Родины, провокаторы достигли того, что 27 февраля с 10 часов вечера солдаты Кексгольмского полка начали собираться около дома, смотреть на крышу, на которой якобы находились пулеметы для стрельбы в народ, и наконец стали стрелять в нижнее окно, пробив внутреннюю ставню. До 2 часов ночи продолжалась осада дома, в котором находилась лежавшая в постели больная графиня; при ней были две ее дочери — моя жена и графиня Фредерикс — с растерявшейся прислугой. В 2 часа солдаты ушли и на улице наступила тишина, давшая обитателям дома надежду, что все кончено.

Но с 8 часов утра следующего дня улица опять наполнилась совершенно недисциплинированными солдатами, из которых человек 10—15 стали у входной двери с ружьями наперевес, требуя, чтобы их впустили в дом, где они якобы должны найти и отобрать находившееся оружие и скрытые пулеметы. Под этим предлогом в дом стали входить солдаты кучками по 15—20 человек; к ним присоединились какие-то матросы, выпущенные из тюрем арестанты и, наконец, просто прохожие с улицы. В результате дом графа Фредерикса оказался наводненным толпою около тысячи человек. Среди агитаторов, по типу похожих на евреев, был и актер Мамонт Дальский, не побрезговавший присвоить себе два чучела громадных сибирских медведей и особенно старавшийся подбадривать толпу на полное разграбление и уничтожение всего находившегося в доме. (Недолго пришлось ему пользоваться награбленными вещами: в следующую зиму он попал в Москве под трамвай, перерезавший его пополам.)

Несмотря на зажигательные речи революционных ораторов, толпа вначале как бы стеснялась предаваться открытому грабежу, видя одних беззащитных женщин и находившуюся при смерти графиню. Но это было только до момента, когда они ворвались в винный погреб, где дрались из-за бутылок, выхватывая их друг у друга, толкая, отпихивая ногами упавших. Пьяные сваливались тут же; по ним, как большие серые крысы, ползли полупьяные, а державшиеся еще на ногах заполнили весь двор... Еле удалось вынести умиравшую графиню из совершенно разграбленного дома, который толпа в конце концов подожгла со всех сторон. Когда несчастную женщину переносили при 17-градусном морозе в лазарет находившихся напротив казарм лейб-гвардии Конного полка, провокаторам и этого показалось мало: они стали подстрекать обезумевшую, опьяненную грабежом и вином толпу стрелять в несчастных людей, в несколько часов лишившихся имущества и крова. К счастью, пули, летавшие во все стороны, в них не попали, но задели любимую молодой графинею собаку, бросившуюся защищать свою хозяйку, когда один солдат ее грубо схватил за руку. Несчастная красавица-овчарка была изранена, избита каблуками и лежала на снегу в луже крови. Каким-то чудом собака выжила и в 21-м году прибыла с моей женою в Териоки.

Семья графа была гостеприимно принята в лазарете старшей сестрой милосердия, уступившей больной графине свою комнату и единственную кровать. С улицы всю ночь продолжали доноситься пьяные крики, стрельба, треск пулеметов и, наконец, стали врываться солдаты, требовавшие уплаты за якобы оказанные семье графа услуги. Утром явился доктор еврейского типа, который, подав два пальца, заявил, что ввиду возможных эксцессов со стороны солдат он просит семью графа Фредерикса через два часа покинуть госпиталь, иначе он их сам удалит. На просьбу дочерей графини послушать пульс у умирающей он ответил, что не желает иметь ничего общего с немкой (графиня была полькой). Положение было отчаянное. Дочери вспомнили об английском пасторе, друге их воспитательницы-англичанки. Надев косынку сестры милосердия, чтобы с меньшим риском пройти по запруженным пьяными солдатами улицам, моя жена отправилась на Галерную к английскому пастору. Он принял участие в семье и предложил им переехать под именем Жимсон в английское общежитие.

Возник вопрос о перевозке больной графини. Доктор, боясь себя скомпрометировать, категорически отказал в каком бы то ни было содействии. В конце концов удалось у него вымолить разрешение воспользоваться маленькими санями в одну лошадь. По прибытии в английское общежитие семья думала найти успокоение; но спокойствия в Петрограде в то время нигде не было. Во многих местах происходили пожары; на другой стороне улицы догорал Литовский замок, пожар которого длился несколько дней; по ночам беспрестанно слышался шум от поднимавшегося и опускавшегося лифта, громкие крики врывавшихся в помещение солдат, наводивших своим появлением ужас на беззащитное население, которое они под видом обыска просто грабили. Оставшаяся тоже без крова прислуга графа Фредерикса, часто прибегая к ним за советом, куда деться, невольно своими посещениями выдала, кто они. Хозяйка дома, искренно сочувствовавшая антинемецкому движению, в резкой форме потребовала удаления семьи графа Фредерикса. Жена моя в отчаянии побежала просить помощи у супруги английского посла. Когда секретарь посольства доложил леди Джиорджине Бьюкенен, что ее желает видеть дочь министра двора и супруга дворцового коменданта, она наотрез отказалась ее принять. Впоследствии она объясняла свой отказ тем, что не считала себя вправе по долгу (какому — осталось невыясненным) перед Временным правительством принимать у себя лиц старого режима.

Помощи больше ни от кого уже ожидать нельзя было. Пришлось воспользоваться автомобилем с английским флагом, в котором пастор приехал за семьей, и под ругань провожавшей их хозяйки дома с соизволения А. Ф. Керенского выехать в мою маленькую казенную квартиру у Певческого моста. В эти тяжелые дни скитания семьи графа из одного конца Петрограда в другой единственным светлым лучом была проявленная императрицей Александрой Федоровной присущая ей доброта: будучи сама в ужасном состоянии из-за неизвестности касательно судьбы государя, ухаживая за больными детьми, она тем не менее вспомнила о семье графа Фредерикса и поручила мистеру Гибсу, учителю наследника цесаревича, разыскать их, выразить ее сердечное сочувствие и получить сведения о состоянии здоровья больной графини.

12

Послы наших союзников.

В № 4 от 1 марта газеты «Известия», зародившейся в первые дни революции, помещено было сообщение о том, что послы Англии и Франции уже вступили в сношения с революционным комитетом Государственной думы.

Официально вступление в деловые сношения с Временным правительством, образовавшимся, по словам князя Львова, Алексеева и Родзянко, только днем 2 марта, началось «по собственной инициативе послов» с первого же дня возникновения Временного правительства. Что касается формального признания иностранными державами нового государственного строя России, то оно последовало уже после отречения государя.

Другими словами, аккредитованные при всероссийском престоле послы наших союзников открыто выразили еще в дни царствования государя императора одобрение обращенному в революцию петроградскому уличному бунту. Добрые отношения послов союзных держав с главарями нашей революции не представляли для меня неожиданности: в начале февраля в периодическом журнале, представлявшем из себя сводку сведений, касавшихся войны, и издаваемом начальником типографии главного штаба, появилось объявление комитета по сбору пожертвований на находившийся на театре военных действий лазарет Государственной думы. Председателем этого комитета был М. В. Родзянко, а почетной председательницей состояла супруга английского посла леди Джиорджина Бьюкенен.

По доходившим до меня слухам, члены Государственной думы, будучи приглашаемы в дом английского посольства для участия в работах думского благотворительного комитета, собирались для обсуждения подготовки русской революции при благосклонном содействии сэра Джорджа Бьюкенена. Все мои обращения по этому делу к ответственным представителям министерства внутренних дел, начиная с самого министра, кончались уверениями, что слухи эти никакой почвы под собою не имеют. Присутствовала ли хоть на одном таком заседании леди Джиорджина Бьюкенен, мне тогда было неизвестно; но впоследствии невольно бросилось в глаза сходство имен членов исполнительного комитета Государственной думы с именами деятелей комитета по сбору пожертвований.

Прочитав в начале февраля номер газеты с объявлением от возглавляемого леди Бьюкенен комитета Государственной думы, я при первом же докладе представил эту газету государю и осведомился, имеются ли у Его Величества сведения о том, что супруга русского посла при английском короле состоит почетной председательницей какого-нибудь парламентского комитета в Англии. Взяв эту газетку, государь понес ее к находившемуся в глубине комнаты шкафу со словами: «Я это положу в коллекцию собираемых мною курьезов». Я же попросил положить ее в правый ящик письменного стола, куда государем складывались срочные бумаги, — с целью спросить у министров иностранных и внутренних дел объяснения роли супруги английского посла.

Вообще трудно было разбираться во всем слышанном в первые дни революции. Рассказывали, что, когда несколько солдат ворвались в квартиру генерала графа Стакельберга и живший поблизости хорошо ему знакомый дипломат обратился по телефону за содействием к сэру Джорджу Бьюкенену, последний дал следующий ответ: «Я ни во что не вмешиваюсь. Революция должна иметь свои жертвы». На ту же просьбу о спасении Стакельберга Палеолог якобы сказал: «Ввиду данного Милюкову обещания мой английский коллега лишил нас права давать убежище». Пока шли эти телефонные переговоры, солдаты, вытащив графа Стакельберга, зверски убили его около дома.

Почему-то при каждом совершавшемся событии светская молва приписывала Бьюкенену какую-нибудь недоброжелательную по отношению к царской России фразу: в начале войны он будто бы уверял, что Англия исполнит свой долг верной союзницы до конца и будет вести войну до последнего русского солдата; при начале революции рассказывали, будто он в своей речи поздравлял русский народ, «отделавшийся от врага в собственном своем лагере».

Если верить распространявшимся в то время слухам, глава великобританского правительства Ллойд Джордж пошел еще дальше, — узнав о революции в России и отречении государя императора, он сказал: «Одна из целей войны теперь достигнута для Англии».

Хотелось бы знать, долго ли продлится для сынов коварного Альбиона восхищение последствиями русской революции, или оно будет столь же кратковременно, как было восхищение Бьюкенена министром иностранных дел П. Н. Милюковым: говорят, что уже через неделю совместной работы с нашим достопочтенным «профессором исторической клеветы» Милюковым Быокенен так оценил его дипломатические способности: «In politics he is as clever as a five years'old baby» («В политике он — пятилетний младенец»).

13

Деятельность Гучкова, Поливанова, Корнилова.

Работа Временного правительства в первые дни его возникновения проявлялась в ломке существовавшего строя. Спешная перекройка воинских уставов и положений была поручена А. И. Гучкову, общественным мнением возведенному в светила военного дела, невзирая на то что, в бытность свою вольноопределяющимся в одном из московских гренадерских полков, он не скрывал своего презрительного отношения ко всему военному, считая в то время пребывание в строю позорной страницей своей жизни. Так как «один в поле не воин», он должен был подобрать себе подходящих сотрудников. Первую скрипку в разрушительном оркестре военного министерства играл вновь всплывший генерал Поливанов; ему было поручено образовать комиссию для проведения в спешном порядке реформ, которые должны были отвечать насущным нуждам армии, и главным образом положению офицеров и нижних чинов.

Гучков и Поливанов закрепили уничтоживший в войсках дисциплину приказ № 1, введя его положения в составленные ими воинские уставы. Служебный ценз и соблюдение воинской иерархии при назначении на командные должности они заменили выборным началом, чем подорвали основы боеспособности армии, окончательно разложившейся благодаря введению солдатских комитетов, которые представляли один из видов процветавших большевистских совдепов. Стараниями А. И. Гучкова создавалось привольное житье для тех нижних чинов, настоящее место которым было в разряде штрафованных. Гучков принимал самое деятельное участие в легализации вводимой в войсках распущенности. Приказы за подписью военного министра составлялись келейно, почему-то даже без участия моги-левских мудрецов, столь наглядно доказавших свою опытность и знания в ближайшие к перевороту дни.

Один из приказов Гучкова гласил:

«1. Отменить наименование «нижний чин», в подлежащих случаях заменять его словом «солдат».

2. Отменить титулование, заменив таковое формой обращения: «господин генерал, господин полковник, господин шт.-ротмистр, господин хорунжий, господин врач, господин чиновник»; или по должности, например: «господин казначей, господин отделенный»; или по званию: «господин унтер-офицер»,

3. Отменить все ограничения, установленные для воинских чинов статьями 99, 100, 101, 102, 104-й устава внутренней службы, — воспрещение курения (на улицах и в общественных местах), посещения клубов и собраний, езды внутри трамваев, участия в качестве членов в различных союзах и обществах, образуемых с политическими целями, и пр.

<...>

(Приказ этот прочесть во всех ротах, эскадронах, сотнях, батареях и во всех воинских строевых и нестроевых командах)».

Считавшийся столь нужным для контроля и руководства военными заготовками военно-промышленный комитет прекратил свое существование, потеряв председателя в лице Гучкова, теперь возглавлявшего военное министерство, а члены одной из наиболее активных секций — рабочей — превратились в членов Совета солдатских и рабочих депутатов. По-видимому, критиковать деятельность военного министерства и разрушать порядок было гораздо легче, чем его создавать: с какой легкостью тот же Гучков распропагандировал запасные батальоны Павловского полка, подкрепляя проводимые им лозунги красными и синими бумажками Государственного банка, обильно притекавшими из неизвестных источников.

А. И. Гучкову не пришлось особенно бороться с руководителями центральных органов военного министерства: на первом же заседании военного совета вынесено было следующее постановление:

«Военный совет не может не высказать своего восхищения перед достигнутым Временным правительством быстрым восстановлением порядка и свидетельствует полную свою солидарность с теми мерами, которые Временное правительство принимает в отношении реформирования наших вооруженных сил соответственно новому укладу жизни государства и армии».

По-видимому, это старательно продуманное постановление было вынесено составом государственных деятелей, мало отличавшихся своими талантами от осмеянного генералом Драгомировым генерала О.: рассказывали, что, когда военный министр обратился к генералу Драгомирову, в бытность его командующим войсками Киевского округа, с просьбой о согласии на назначение генерала О. членом военного совета, знаменитый Драгомиров ответил: «Долгом почитаю уведомить ваше высокопревосходительство, что к назначению генерала О. членом военного совета с моей стороны препятствий не встречается. По мнению моему, генерал О. заседать в совете может, но советов давать не может».

Неистощимая в первые дни революции энергия А. И. Гучкова распространялась не на одни военные дела: вечером 7 марта он в сопровождении двух своих адъютантов приехал в Александровский дворец, требуя, чтобы императрица его приняла. Несмотря на указание прислуги на поздний час и болезнь детей, он с большим шумом ворвался в комнату, смежную с гостиной, где находилась государыня, а один из адъютантов объяснял прислуге, что теперь они — хозяева дворца. По словам императрицы, Гучков был совершенно невозможен и, между прочим, даже сказал ей, что приехал посмотреть, как она переносит все эти испытания и сильно ли напугана.

Тяжело думать, что русский интеллигентный человек мог в такие трагические минуты позволить себе подобную выходку; но еще тяжелее вспомнить о поступке генерала Корнилова: узнав о прибытии его во дворец, императрица вышла к нему в полной уверенности, что он приехал с целью оказания ей помощи... Можно себе представить ее чувства, когда она услыхала от генерала императорской армии, что он явился по поручению главарей революции с тем, чтобы объявить государыне императрице об ее аресте.

Генерал Корнилов начал свою деятельность в должности главнокомандующего Петроградским военным округом с выявления полнейшей солидарности с проводниками идей III Интернационала: он собственноручно приколол Георгиевский крест к груди унтер-офицера Волынского полка Кирпичникова в награду за убийство им 27 февраля прямого своего начальника — заведующего учебной командой того же полка капитана Лашкевича; а накануне своего прибытия в Петроград генерал Корнилов, будучи в Могилеве в штабе Верховного главнокомандующего, не постеснялся сказать, что «русскому солдату нужно все простить, поняв его восторг по случаю падения царизма и самодержавия». Эти слова генерала Корнилова наводят на размышление, какую опору престолу могли оказывать генералы, пропитанные подобными антимонархическими чувствами и убеждениями?

14

Прощальный приказ государя войскам. Отъезд Его Величества из Могилева. Арест государя генералом Алексеевым. Прибытие в Царское Село.

6 марта государь прощался с чинами Ставки. Это был единственный случай, когда он после отречения находился в среде своих бывших верноподданных.

Картина, по словам очевидцев, была потрясающая... Слышались рыдания. Несколько офицеров упали в обморок... Государь не мог договорить своей речи из-за поднявшихся истерик... Было раздирающее душу проявление преданности царю со стороны присутствовавших солдат.

8 марта, перед своим отъездом из Могилева, государь обратился к войскам с написанным им прощальным словом, которое передал генерал-адъютанту Алексееву:

«В последний раз обращаюсь к вам, горячо любимые мною войска. После отречения мною за себя и за сына моего от престола российского власть передана Временному правительству, по почину Государственной думы возникшему. Да поможет ему Бог вести Россию по пути славы и благоденствия.

Да поможет Бог и вам, доблестные войска, отстоять нашу Родину от злого врага.

В продолжение двух с половиной лет вы несли ежечасно тяжелую боевую службу; много пролито крови, много сделано усилий, и уже близок час, когда Россия, связанная со своими доблестными союзниками одним общим стремлением к победе, сломит последнее усилие противника.

Эта небывалая война должна быть доведена до полной победы. Кто думает теперь о мире, кто желает его, тот — изменник Отечества, его предатель. Знаю, что каждый честный воин так мыслит. Исполняйте же ваш долг, защищайте доблестно нашу великую Родину, повинуйтесь Временному правительству, слушайтесь ваших начальников, помните, что всякое ослабление порядка службы только на руку врагу.

Твердо верю, что не угасла в ваших сердцах беспредельная любовь к нашей великой Родине. Да благословит вас Господь Бог, и да ведет вас к победе свят, великомученик и победоносец Георгий.

Николай 8 марта 1917 г. Ставка».

Генерал-адъютант Алексеев вместо того, чтобы исполнить волю отрекшегося императора опубликованием этого приказа, в тот же день объявил ему, что он должен считать себя арестованным. Таким образом завершился арест царской четы, и из уст членов Совета рабочих и солдатских депутатов стали исходить слова: «Суд над царем и царицею...»

Государь сел в императорский поезд, к хвосту которого был прицеплен вагон, занятый четырьмя делегатами Государственной думы, долженствовавшими доставить отрекшегося и уже арестованного генералом Алексеевым императора в Царское Село. Из лиц, обыкновенно сопровождавших государя в поездках, генералом Алексеевым были удалены министр двора и дворцовый комендант, а делегатами Государственной думы — флаг-капитан Нилов. Бывший командир собственного Его Величества конвоя граф Граббе и флигель-адъютант полковник Мордвинов приняли новые назначения в Ставке Верховного главнокомандующего, где и остались. При возвращении в Царское Село Его Величество сопровождали только гофмаршал князь Долгоруков, свиты генерал Нарышкин, флигель-адъютант герцог Лейхтенбергский и лейб-хирург Федоров.

После очень трогательного прощания с императрицей-матерью государь, пройдя среди провожавших его со слезами чинов Ставки, вошел в вагон. Императорский поезд в последний раз отошел от места нахождения штаба российской армии. Генерал-адъютант Алексеев, стоявший во главе провожавших, по-солдатски отдал честь государю, а при прохождении хвоста поезда снял шапку и поясным поклоном засвидетельствовал свое глубокое уважение и преданность новому правительству в лице четырех сидевших в вагоне делегатов Государственной думы.

В Царском Селе государя ожидало еще одно разочарование: он увидел, что за ним в Александровский дворец на добровольное заключение последовал лишь гофмаршал князь В. А. Долгоруков.

15

Верховное командование после отречения государя.

Перед подписанием манифеста 2 марта верховное командование было государем передано великому князю Николаю Николаевичу, который еще до отречения Его Величества получил от Родзянки разосланное главнокомандующим циркулярное оповещение следующего содержания:

«Временный комитет Государственной думы сообщает вашему высокопревосходительству, что ввиду устранения от управления всего состава бывшего Совета министров правительственная власть перешла в настоящее время к временному комитету Государственной думы».

Бунтарское выступление Родзянки не встретило ни малейшего противодействия со стороны главнокомандующих армиями и флотами.

Люди, близко знакомые с деятельностью великого князя Николая Николаевича, еще с 1905 года знали, что он использовал свои хорошие отношения с государем для поддержания предложенного тогда графом Витте дарования манифеста 17 октября о гражданских свободах и законодательной думе. С тех пор он не прекращал сношений с теми, кто определенно работал против императора Николая II.

1 января 1917 года тифлисский городской голова А. И. Хатисов, исполняя поручение князя Г. Е. Львова, председателя не разрешенного в Москве в начале декабря 1916 года съезда городских и земских деятелей, доложил великому князю Николаю Николаевичу, что дальнейшее пребывание государя у власти многими политическими кругами считается невозможным и что выходом из создавшегося положения предполагается вступление на престол великого князя Николая Николаевича. После трехдневного всестороннего обсуждения этого предложения великий князь заявил, что, по его мнению, при задуманном низвержении царя русский крестьянин и русский солдат ни в каком случае не станут на сторону заговорщиков, а потому просил Хатисова передать князю Львову, что великий князь не считает возможным сделать то, что ему было предложено. О долге верноподданного великий князь даже не упомянул, не говоря уже о том, что, будучи наместником Его Величества на Кавказе, не счел нужным доложить государю императору об этом крамольном предложении.

27 февраля, получив по прямому проводу сведения о начавшейся в Петрограде революции и захвате власти Государственной думой, великий князь вызвал к себе А. И. Хатисова и дал ему поручение оповестить о происходящих событиях население Тифлиса, тифлисский гарнизон и политические партии, заявив им, что великий князь сочувствует начавшемуся народному движению.

На Эриванской площади был созван всенародный митинг; Хатисов с генералом князем Вачнадзе объехали казармы, где объявляли солдатам тифлисского гарнизона о сочувствии великого князя революции. После объезда Хатисов вернулся во дворец в сопровождении главарей социал-демократических партий, которым наместник Его Величества лично заявил о своем присоединении к народному движению. На вопрос великого князя, верят ли ему социал-демократы, Жордания ответил: «Да».

По прошествии трех дней, 2 марта, вслед за посылкой по телеграфу коленопреклоненной просьбы государю великий князь Николай Николаевич послал мятежному председателю Государственной думы следующую телеграмму:

«Сейчас, в согласии с мнением генерал-адъютанта Алексеева, обратился к государю императору с верноподданнической мольбою — ради спасения России и победного окончания войны принять решение, признаваемое вами единственным выходом при создавшихся роковых условиях.

Главнокомандующий Кавказской армией генерал-адъютант Николай».

Выехав после телеграфного запроса о сроке его отбытия с Кавказа, великий князь совершил поездку, обратившуюся в сплошной триумф благодаря овациям, которыми его встречало население на остановках поезда. Либеральный дядя государя посылал в Могилев начальнику штаба телеграммы, в одной из которых, между прочим, стояли слова: «Враг знает, что иначе, как вселяя разруху, победить нас не может. Верьте только тем, кто призывает вас к порядку». (Как было бы хорошо, если бы великий князь сам своевременно следовал этим запоздалым указаниям.) По прибытии на Ставку великий князь Николай Николаевич немедленно подписал приказ о своем вступлении в должность Верховного главнокомандующего. Этому документу, так же как и прощальному слову государя, не суждено было увидеть свет благодаря мудрой осторожности генерала Алексеева, вероятно почуявшего перемену настроения по отношению к великому князю как в революционных верхах, так и низах Петрограда.

О принятии великим князем присяги в Могилеве было им доведено до сведения министра-председателя Временного правительства в следующих словах:

«Сего числа я принял присягу на верность Отечеству и новому государственному строю. Свой долг исполню до конца, как мне повелевает совесть и принятое обязательство.

Великий князь Николай Николаевич.».

Это, однако, не изменило решения революционных кругов избавиться от вождя, популярность которого могла затмить их собственную славу. Несмотря на заверения генерала Алексеева, что для нового правительства великий князь Николай Николаевич будет помощником, а не помехой, министр-председатель Временного правительства князь Львов просил великого князя во имя блага Родины сложить с себя должность Верховного главнокомандующего и передать ее генералу Алексееву; при этом он почему-то ссылался и на голос «народа» (вероятно, того, который так шумно приветствовал великого князя от Тифлиса до Могилева). Великий князь исполнил эту просьбу, и генерал-адъютант Алексеев, хотя и ненадолго, возглавил свободную армию свободного народа. Таким образом, великий князь Николай Николаевич пожал на Ставке в Могилеве те плоды, которые посеял на Ставке в Барановичах, потворствуя зарождавшемуся дискредитированию царской четы.

16

Деятельность Временного правительства. Салон супруги Родзянко. Пропаганда против меня.

Исполнив при содействии генерал-адъютанта Алексеева повеление Государственной думы об аресте государя императора, четыре комиссара — Бубликов, Вершинин, Грибунин и Калинин — вернулись в Петроград, где не покладая рук работал князь Львов по децентрализации и полной дезорганизации всякой власти на местах, требуя по телеграфу устранения губернаторов и вице-губернаторов, переименования председателей губернских земских управ в губернских комиссаров, упразднения полиции и замены ее милицией. Подобные распоряжения, значительно облегчавшие жизнь подонков общества, требовали огромной затраты сил со стороны неутомимых деятелей — князя Львова, А. И. Гучкова и А. Ф. Керенского, которые своей кипучей энергией отодвинули на задний план М. В. Родзянко. Несмотря на то что последний так много способствовал вступлению России на путь славы, он в этот момент потерял престиж среди своих сотрудников, а также современников, позволивших себе прозвать уважаемого председателя Государственной думы «чучелом революции». Можно думать, что одной из причин такой перемены в оценке личности Михаила Родзянко со стороны его соратников послужило, между прочим, следующее обстоятельство: в конце февраля или начале марта 1917 года, когда Государственная дума отказалась исполнить высочайший указ о роспуске и постановила продолжать занятия, в одном из собраний старейшин кто-то из участников этого заседания сказал: «Ну-с, Михаил Владимирович, возглавляйте революцию», на что Родзянко, к общему изумлению, ответил: «Я не революционер, я присягал...»

Пошатнувшийся престиж М. В. Родзянко не помешал блистать салону его жены, дававшей идейную поддержку революции. Люди, томимые жаждой последних новостей и уже открыто перешедшие на сторону нового правительства, черпали в этом салоне сенсационные известия касательно ожидавшего преступников старого режима возмездия. Нельзя сказать, чтобы получаемые в нем сведения были всегда вполне достоверны. Так, например, Родзянко однажды громко заявил: «Первыми, в тяжелую минуту бросившими царя, были министр двора граф Фредерикс и дворцовый комендант Воейков. Вот как государь не умел выбирать людей». В это время в гостиной случайно была троюродная сестра жены баронесса Н. М. Фредерикс, знавшая все подробности нашего отъезда из Могилева и уже состоявшегося ареста — графа в Гомеле, моего в Вязьме. С большим возмущением и волнением указала она Родзянке на удаление его от истины. Но то, что волновало баронессу Фредерикс, перестало уже волновать меня, за последнее время увидевшего беспредельную глубину человеческой злобы и недоброжелательства даже от людей, среди которых я провел всю свою жизнь.

Помня сказанные генералом Алексеевым слова: «Революции нужны жертвы» — и видя, сколько людей было отравлено ядом революционной пропаганды, я стал вполне равнодушен и к выливавшейся на меня в листках и газетах грязи. Совершенно случайно удалось мне получить объяснение облетевшей всю Россию клевете о моем предложении государю открыть минский фронт: один еврей, бывавший по делам в семье моей жены, сказал ей в конце февраля: «Скоро о вашем муже появится такая статейка, после которой ему нельзя будет никуда показаться, не рискуя быть разорванным в клочки». На вопрос жены, чем может быть вызвана такая статья, он ответил: «Необходимостью направить общественное мнение против вашего мужа». И статья действительно появилась.

Желая подладиться под развращенную солдатскую массу, бульварные листки преподносили публике рассказы о пьянстве государя в компании моей и флаг-капитана Нилова. Во время моего невольного пребывания в министерском павильоне Государственной думы один из «сознательных» солдат — унтер-офицер Преображенского полка Круглов, прочитав такую статью, подошел ко мне с номером газеты и, торжественно подавая его, предложил почитать.

Почувствовав, что тут кроется какой-то подвох, я поблагодарил его за любезность, положил газету рядом с собою и сказал, что прочту, когда буду свободен. На этот раз заряд пропал даром.

17

Мое заключение в Петропавловскую крепость.

В министерском павильоне Государственной думы я провел 24 часа. В первый день жене удалось меня посетить два раза, а на следующий — 9-го после ее ухода полковник Перетц объявил, что меня переводят в Трубецкой бастион Петропавловской крепости. При этом он от меня потребовал снятия вензелей с погон, говоря, что иначе я рискую своей жизнью.

Вопрос питания в министерском павильоне был организован очень оригинально: какие-то три курсистки и один студент хлопотали о нашем продовольствии, а откуда оно получалось — так и осталось для меня тайной. Уезжая, я подошел к ним спросить, сколько я им должен. Когда они отказались от платы, я пожал руку трем курсисткам, поблагодарив их за хлопоты. Подойдя к студенту, я услышал слова: «С такими преступниками я ни в каких личных отношениях быть не могу».

Когда я вышел с офицером какого-то саперного батальона из павильона Таврического дворца, автомобиль к подъезду подан не был: пришлось к нему идти по двору сквозь толпу разнузданных шоферов. Для сопровождения меня до крепости кроме офицера саперных войск было назначено два юнкера инженерного училища и два нижних чина Варшавской гвардейской дивизии. В момент когда я садился в закрытый тентом автомобиль, один из юнкеров взволнованно шепнул мне: «Нагнитесь». Только я успел нагнуться, раздался удар по тенту, вероятно прикладом, как раз на высоте моего затылка. Я горячо поблагодарил неизвестного мне юношу.

Мы поехали по Шпалерной мимо казарм Кавалергардского полка, в котором я прослужил 20 лет, и через открытые ворота увидел построенную мною полковую церковь. Невольно вспомнилось и детство, проведенное в доме на набережной, по которой теперь ехал и вид которой меня страшно поразил: на некоторых балконах особняков моих хороших знакомых развевались красные флаги. Проехав со всякими кукольными комедиями через несколько ворот крепости, в которых каждый раз солдаты спрашивали «документы», мы достигли решетки Трубецкого бастиона. Миновав эту решетку, тоже с целым рядом формальностей, попали в приемную бастиона, откуда по каменной лестнице меня повели во второй этаж — в камеру № 72, представлявшую из себя комнату с крашеным асфальтовым полом и оштукатуренными, покрытыми клеевой краской стенами. Потолок был сводчатый. Под ним было одно небольшое окно, дававшее очень мало света из-за двух толстых железных решеток, а также льда, намерзшего с внутренней стороны стекла на два-три вершка. Две стены камеры оказались наружными и были сырыми. Температура по ощущению была близка к двум градусам. Когда меня ввели, дверь камеры закрылась... скрипнули засовы, щелкнул замок... Я почувствовал себя так, как, вероятно, чувствуют себя люди, заживо погребаемые.

Часа через два в камеру принесли мои вещи, заявив, что согласно существующему положению я могу иметь свои постельные и туалетные принадлежности, белье, чай, сахар, табак, книги, бумагу и карандаши, но что все остальное должно быть отобрано и будет храниться в цейхгаузе бастиона. Сверх того, было объявлено, что отобранные у меня деньги я могу расходовать через каптенармуса бастиона на приобретение съестного и имею право заказывать обед и ужин в офицерском собрании крепости. Эти условия продолжались не более одного-двух дней.

Наблюдение за арестованными было возложено на унтер-офицеров, командированных от корпуса жандармов, и на чинов нестроевой роты Трубецкого бастиона. Согласно положению входили они в камеры всегда вдвоем: жандарм и нестроевой. В то время они еще не были проникнуты озлоблением по адресу арестованных и смотрели на себя как на наших защитников от возможных выходок со стороны ежедневно сменявшихся чинов караула. Но такой состав людей оставался очень недолго: кажется, уже через день стали прибывать новые элементы, образовавшие по предписанию министра юстиции Керенского так называемую наблюдательную команду из 36 человек, выбранных по одному от каждой части петроградского гарнизона.

На словах эти люди были заражены новыми веяниями, но при ближайшем с ними знакомстве оказывалось, что некоторые из них говорили не то, что думали.

18

Первые дни заключения.

Распоряжения Керенского не ограничились переменой состава команды: по желанию Совета рабочих и солдатских депутатов он счел нужным во всех отношениях изменить режим арестованных в Трубецком бастионе. Было объявлено, что мы, как тяжкие государственные преступники перед народом, не должны пользоваться никаким комфортом и никакими поблажками, а потому питание наше надо приравнять к питанию солдат, а наши постельные принадлежности отобрать, чтобы мы спали так, как спали арестованные солдаты. Одежду должны мы были иметь только верхнюю на случай, когда нас будут вызывать в приемную и выводить на прогулки; в остальное время было предписано носить тюремное белье и арестантские халаты. Туалетные принадлежности приказано было отобрать; на столе и койках не должно было быть никаких вещей; чернила и перья по миновании в них надобности велено было сдавать; книг иметь не более двух.

Благодаря этим мерам я очутился на железной койке, на негнущейся поверхности которой выступали 102 заклепки; на них лежал тюфяк из парусины, набитый сеном или соломой, толщиной в полтора пальца. Ложась спать, я боками чувствовал каждую заклепку. Подушку изображал тонкий грязненький и притом очень вонючий предмет квадратного вида, набитый чем-то вроде перьев. Затем была одна простыня и давно сносившееся байковое одеяло. Носильное белье состояло из бумажной рваной рубашки, рваных подштанников и белых нитяных носков. Нерваными были только туфли из толстой желтой кожи, которые совсем на ногу не приходились. Если прибавить к этому запрещение бриться и стричься, станет ясно, что мы своей внешностью должны были мало отличаться от патентованных каторжан.

Через несколько дней после моего прибытия в коридоре послышались шаги большого количества людей, щелканье замков и засовов во всех камерах... При приближении шагов к моей камере (последней в коридоре), когда ключ уже был вставлен в замочную скважину, я услышал вопрос: «А тут кто?» После получения ответа: «генерал Воейков» — люди быстро удалились. По словам одного из вошедших ко мне вскоре солдат, оказалось, что это был главнокомандующий военным округом генерал Корнилов, производивший инспекторский смотр арестованным в Трубецком бастионе сановникам.

Мне до сих пор непонятно, почему генерал Корнилов, знавший меня лично по Могилеву (где он так волновался за свои приглашения к высочайшему столу), уклонился от свидания со мною в моем заключении.

В этот же самый день вновь послышались быстро приближавшиеся к моей камере шаги. Дверь с шумом отворилась — и в нее ворвалась толпа, предшествуемая людьми в солдатской форме, с ружьями наперевес и весьма агрессивно настроенными. Я почувствовал, что настал критический момент. Меня осенила мысль схватить находившуюся около моей койки икону, в виде исключения оставленную мне... Этой иконой-складнем благословили меня кавалергарды в день сдачи мною эскадрона. На задней стороне этого складня (чудом уцелевшего у меня) выгравировано: «Дорогому и горячо всеми любимому отцу командиру эскадрона Ее Величества ротмистру Воейкову — от нижних чинов эскадрона Ее Величества Кавалергардского полка. 15.VII.1900 г. — 15.VIII.1905 г.»

Взяв икону, я сделал несколько шагов вперед со словами: «Читайте» — и показал надпись, которую они не в силах были одолеть. Произошло замешательство... Ружья пошли прикладами вниз, и все остановились. Замыкал солдатское шествие комендант крепости штабс-капитан Кривцов, молча ожидавший, чем кончится посещение этой натравленной ордою камеры дворцового коменданта. Сопровождал его поручик Чикони.

...Посмотрев на икону, солдаты стали один за другим выходить, а последние три-четыре перед уходом почему-то даже раскланялись со мною.

Одно из очень тяжелых условий тогдашней жизни представлял вопрос питания: запрет получать что бы то ни было из дому или приобретать на свой счет, обязательная еда из так называемого солдатского котла — все это привело к тому, что я в день имел только три чайника с кипятком (чай и сахар у меня был свой), три маленьких кусочка черного хлеба, в обед несколько ложек так называемых по-солдатски пустых щей (т.е. воды, в которой ничего не плавало) и затем ложки две-три каши, и то не каждый день. Порцию ужина составляли несколько ложек тех же пустых щей. Называть такое наше питание «солдатской» пищей было очередной ложью членов Временного правительства: за 30 лет службы в войсках я никогда не видел, чтобы солдаты получали что-нибудь подобное той гадости, которую Керенский называл солдатской пищей, а генерал П. А. Половцев в своей книге сравнивал с питанием в первоклассной гостинице «Астория». Такие суждения могли высказывать люди, ограничивавшиеся подглядыванием в дверные скважины камер; не думаю, что они остались бы при своем мнении, если бы сами в то время посидели в Трубецком бастионе.

В камере стоял собачий холод и была невероятная сырость. Почувствовав приступы болезни сердца и подагры, я решил обратиться к крепостному врачу, который, посмотрев на меня, сказал: «Что же тут удивительного? Вы — гусар, гусары все пьют — попили слишком много шампанского, теперь и платитесь за это». Фраза эта, очевидно, была сказана в угоду присутствовавшим при разговоре нижним чинам. Больше я к нему не обращался. Невзирая на носимые им красные розетки с кулак величиной и аршинную пунцовую ленту на груди, этот милый эскулап почему-то не приобрел расположения нижних чинов и вскоре был заменен И. И. Манухиным, прекрасным врачом и очень порядочным человеком. Внимательно осмотрев меня, он велел мне принимать лекарство, прописанное профессором Сиротининым, и стал следить за моим здоровьем.

Дней через семь после первого посещения моей камеры чинами очередного караула ко мне вошли со словами «обыск, обыск» менее агрессивно настроенные, но все-таки держа ружья наперевес караульные того дня. Скинув с себя халат и рубашку, я пошел к ним навстречу со словами «ищи». Озадаченные, они опустили ружья и стали потихоньку один за другим выходить из камеры.

Через два дня после моего прибытия в Трубецкой бастион моей жене удалось получить разрешение на одно свидание со мною, происходившее без прокурорского надзора; но после этого всякий доступ ко мне был совершенно прекращен. Не думаю, чтобы я составлял исключение: вероятно, это запрещение распространялось на всех арестованных.

В одну из пятниц мне было объявлено, что я должен идти на прием. Меня провели в комнату, устроенную для следователей, приезжавших допрашивать преступников старого режима. Тут же раз в неделю был прием близких родственников — не более одного посетителя на каждого арестованного. В назначенной для приема комнате стоял длинный стол, на одном конце которого сидела жена, на другом пустой стул был оставлен для меня; рядом со мною сидел офицер, наблюдавший за нами, а рядом с женою — товарищ прокурора; напротив разместились два представителя от нижних чинов — один от наблюдательной команды, а другой от караула, с винтовкой. Разговор не мог продолжаться более десяти минут; темами для разговоров не должны были служить никакие вопросы политики, и ни одного слова нельзя было произносить ни на каком языке, кроме русского. Эти условия свидания совершенно парализовали возможность иносказательного обмена мыслями по интересовавшим нас вопросам; но, конечно, через некоторое время у нас установился условный способ обмена мнениями. Однажды моя жена имела неосторожность сказать, что арестован великий князь Павел Александрович, на что я ответил, что не вижу смысла в этом аресте. Через несколько дней товарищ прокурора заявил, что мое замечание вызвало негодование чинов наблюдательной команды. В действительности таковым был в этот день один матрос Гвардейского экипажа, симпатичный малый, который неоднократно доказывал мне свое искреннее и благожелательное отношение. Не я один не верил в то время заявлениям представителей прокурорского надзора: каждый из нас, заключенных, имел случаи воочию убедиться в том, что тогдашние служители Фемиды частенько удалялись от истины, приписывая солдатским массам требования, никогда ими по нашему адресу не предъявленные, и суждения, никогда не высказанные.

19

Жизнь в Трубецком бастионе.

Непривычная для меня тюремная жизнь скрашивалась неожиданно хорошим отношением большинства солдат, составлявших наблюдательную команду Трубецкого бастиона.

День в тюрьме начинался в 7 часов утра с принесения двумя солдатами чайника с кипятком и дневной порции черного хлеба. Украдкой от товарищей один из них часто вытаскивал и передавал мне спрятанную им газету, указывая глазами на угол камеры, т.е. место, куда она по прочтении должна быть направлена. Ни разу не слышал я ни от кого из солдат ни одного грубого или резкого слова. Объяснением такого факта может служить чрезвычайно для меня счастливое совпадение обстоятельств: оказалось, что из числа чинов наблюдательной команды был один, служивший в Кавалергардском полку вскоре после моего ухода оттуда, другой — сапожник, живший неподалеку от Кавалергардского полка и работавший на офицеров, а третий — отбывавший службу в Конно-гренадерском полку в бытность мою командиром лейб-гвардии Гусарского полка той же дивизии.

В первой переданной мне с таинственным выражением лица газете я прочел: «12 марта Временное правительство постановило смертную казнь отменить». Извещение это было помещено за подписью управляющего делами Временного правительства Влад. Набокова (убитого в Берлине при спасении жизни своего учителя П. Н. Милюкова). Трогательно было со стороны солдата желание порадовать известием об отмене смертной казни того, кто, судя по зажигательным речам Керенского и его присных, должен был считаться тягчайшим государственным преступником против народа. Из той же газеты я узнал, что 25 марта, в день Благовещения, в петроградской синагоге совершено было торжественное богослужение по случаю получения евреями из рук русского народа свободы. Сообщение это мне показало, что евреи уже не стали стесняться открыто признавать полученные ими от революции блага. Впечатление мое впоследствии подтвердилось: в 1923 году в Англии главный раввин публично возносил моление за продление в России иудо-большевистской власти.

Председателем учрежденной по распоряжению премьер-министра князя Львова чрезвычайной следственной комиссии для расследования противозаконных действий бывших министров, главноуправляющих и прочих должностных лиц был назначен присяжный поверенный Н. К. Муравьев, а наблюдение за комиссией было возложено на министра юстиции присяжного поверенного А. Ф. Керенского.

В течение марта и в начале апреля в мою камеру время от времени входил Муравьев, иногда в сопровождении одного или нескольких своих сотрудников; он мне задавал вопросы, обыкновенно касавшиеся бывших приближенных к государю лиц. Мне не составляло ни малейшего труда каждый раз доказывать Муравьеву, что полученные им сведения представляли чистейший вымысел. Настоящего допроса мне еще сделано не было, что, однако, не помешало моим бывшим хорошим знакомым не только поверить, но и дальше распространять слухи, будто бы я на допросе в крепости в угоду тогдашним властителям позволил себе критиковать государя и императрицу.

2 апреля было светлое Христово Воскресение. Никого из арестованных ни на страстной, ни на пасхальной неделе в церковь не пустили: вместо пасхального перезвона узники Петропавловской крепости должны были довольствоваться обычным боем каждые 15 минут башенных часов с курантами, в 12 часов дня исполнявшими «Коль славен наш Господь в Сионе».

После заутрени группа солдат наблюдательной команды пришла в мою камеру с принесенным от себя разговеньем. Трижды пропев «Христос воскресе», они все со мною похристосовались. Руководил этой группой унтер-офицер, который больше в Трубецком бастионе не появлялся. Исчез ли он добровольно или был удален за проявление религиозных чувств — осталось для меня тайной.

В один из пасхальных дней в мою камеру под предлогом смены белья пришел солдат наблюдательной команды — кажется, единственный из бывших чинов нестроевой команды бастиона — и таинственным шепотом сказал мне: «А я вас помню — вы у нас раз были лет десять тому назад». Признаюсь, я из боязни провокации стал этот факт отрицать и сказал, что, вероятно, это был мой однофамилец. В действительности он был прав: 29 января 1907 года я был в числе четырех полковников членом военного суда по делу двух участниц покушения на П. А. Столыпина на Аптекарском острове. Обеим подсудимым — Терентьевой и Климовой — смертная казнь была заменена бессрочными каторжными работами.

Вскоре после Пасхи было опубликовано распоряжение министра юстиции, запрещавшее караульным солдатам, а также разного рода делегатам с фронта посещать Трубецкой бастион. Это распоряжение внесло большое успокоение в жизнь нашей тюрьмы, но мало изменило мое личное настроение: допроса мне не делалось, и неопределенность положения сильно меня угнетала.

20

Постепенный переход власти к большевикам.

Были дни, в которые чувствовалось страшное возбуждение среди чинов наблюдательной команды. Как впоследствии выяснилось, это было время, когда большевики делали попытки свергнуть Временное правительство, т.е. когда массы явно уходили из рук захватчиков власти и шли против всякой организации.

В это время увяла слава Гучкова, не успевши расцвести, и он покинул пост военного министра. Последний акт его государственной мудрости проявился в распоряжении о снятии мундира с полковника Назимова, которому вменялась в вину его якобы дружба с Сухомлиновым и сотрудничество со мною. Оба эти преступления Назимова являлись плодом расстроенного воображения уходившего военного министра, которому почему-то везде мерещились сановники старого режима. К сожалению, мне не удалось видеть Гучкова в дни его славы; видел я его только на одной из ступеней к ней — в начале 1915 года, когда он пожелал со мною повидаться. Из первых же слов я понял, что цель его появления — выяснить мое отношение к тогдашнему военному министру В. А. Сухомлинову.

В это время Гучков считал себя самым компетентным в военных делах человеком, будучи о них осведомляем своими сотрудниками — Поливановым, Гурко и другими, дававшими возможность ему, по образованию совершенно не подготовленному, рисоваться перед публикой своей осведомленностью по техническим военным вопросам. Он с апломбом изложил мне свою беспощадную критику на все, что имело отношение к деятельности его личного врага — В. А. Сухомлинова. Я ему сказал, что мой служебный опыт дает мне право судить о работе военных министров не меньше, чем общественным деятелям.

Как командир полка, я невольно был в курсе проведения в армии целого ряда реформ и имел возможность убедиться в том, что в вопросах организационных и административных В. А. Сухомлинов проявлял большую талантливость. Думаю, что не мог этого не заметить и сам Гучков как один из активных работников в Красном Кресте во время русско-японской войны. Я сказал Гучкову, что из бывших за последние царствования военных министров я считаю графа Милютина и Сухомлинова самыми талантливыми и потому против генерала Сухомлинова ничего делать не стану, на что Гучков ответил, что он теперь перевалил на мою совесть все, что лежало у него на душе. Расставаясь с ним, я никак не думал, что жму руку будущему военному министру России, хотя и недолговечному.

Благодаря моим добровольным почтальонам «из народа» я узнал из газет, что приглашаются на заседание члены Государственной думы всех четырех созывов. Вызвана была такая мера параличом Думы, постигшим ее через несколько часов по возглавлении русской революции Родзянко и временным комитетом Государственной думы. Недолго пришлось Думе воспользоваться результатами своей десятилетней работы и вложенных в нее трудов. Съезд этот цели своей не достиг, и вместе с ореолом Думы сошел на нет и председатель ее М. В. Родзянко, совершенно устраненный от участия в управлении обновленной Россией.

С востока поднялось новое светило и достигло высоты покоев императора Александра III в Зимнем дворце, где в царской опочивальне А. Ф. Керенский находил отдохновение от своих трудных обязанностей главы вооруженных сил России — обязанностей, усложненных еще уговариванием на ратные подвиги «товарищей», так быстро восприявших основы нового быта Отечества.

21

Мой допрос чрезвычайной следственной комиссией.

На фоминой неделе Муравьев, зайдя в мою камеру, предупредил меня, чтобы я приготовился к допросу, на который буду скоро вызван. На вопрос, к чему именно я должен приготовиться, ответа от Муравьева я не получил.

28 апреля меня вызвали на заседание чрезвычайной следственной комиссии. В большой комнате вдоль окон за длинным столом восседали под председательством Муравьева еще четыре мне неизвестные фигуры. Кроме большого стола было два маленьких, за одним из которых сидел секретариат, за другим — стенографистки. Посредине комнаты, в отдалении от присутствовавших, был круглый столик и при нем венский стул — это было место, которое мне предложено было занять. Вдоль стен заняли места господа с серьезными и сосредоточенными физиономиями иностранного типа.

Когда я, войдя, машинально сделал общий поклон, я почувствовал, что поставил «ареопаг» в очень неловкое положение: они не знали, как на него реагировать. Начал председатель Муравьев с сообщения, что я нахожусь не перед следователем и даю показания не в качестве свидетеля или обвиняемого, а что от меня требуются объяснения по некоторым интересующим по ходу следствия комиссию вопросам. Осведомившись о моем кратком послужном списке, Муравьев задал мне вопрос о причине моего назначения дворцовым комендантом, государственном и политическом характере этой должности и моей приверженности к так называемой германской партии.

Я указал, что назначение это было личной волею государя, что обязанности мои никакого политического характера не имели; слухи же о своей принадлежности к немецкой партии и совете открыть немцам фронт я даже и опровергать не стал: это была гнусная бессмыслица, вроде изобретенной общественными деятелями инсинуации, что царь не хотел защищать Россию и со своими приспешниками на каждом шагу изменял ей. Затем председатель коснулся целого ряда вопросов: о моем отношении к войне и миру, о расположении ко мне императрицы, о посещении дворца Распутиным, моем о нем мнении, о влиянии Распутина на императрицу, о моем отношении к Государственной думе, к князю Андроникову и об отношении государя к Бадмаеву... Под конец председатель спросил, пробовал ли я указывать императрице, что для нее было недопустимо касаться политических дел и принимать доклады, подлежавшие высочайшему разрешению. На последний вопрос я резко ответил, что был не опекуном Их Величеств, а только дворцовым комендантом. После этого мне вопросов больше не задавалось. Прекрасно помню, что на этом допрос кончился; между тем, когда я его читал 10 лет спустя в изданной большевиками книге «Падение царского режима» (т. 3), ответ этот оказался помещенным в середине допроса. Насколько помнится, не вполне точно воспроизведены и некоторые вопросы председателя, так же как и мои на них ответы. Объясняю я это себе не умышленным искажением, а неумелыми стенографами, а также тем, что вопреки общепринятому правилу протокол моих показаний 28 апреля не был мне дан на прочтение и подпись.

Какой вывод мог сделать человек, присутствовавший на подобном торжественном заседании чрезвычайной следственной комиссии? Каковы были цели допроса? И что интересовало комиссию? Больше всего интересовали ее, по-видимому, сплетни о личной жизни государя и императрицы и о придворной жизни. Весь допрос, на мой взгляд, был сплошной комедией, и так его, вероятно, понимали и сами члены комиссии, так как преступлений (как мне в августе говорил следователь) со стороны сановников старого режима никаких в течение полугода найдено не было, за исключением, по его словам, генерала Сухомлинова. (На мой же взгляд, были найдены факты, которые, будучи искажены и раздуты, дали возможность создать в революционном суде процесс Сухомлинова.)

Почему-то иногда у допрашиваемых являлось непонятное желание похвастать перед следственной комиссией своим бывшим положением и выказать себя, как говорится, «молодцом». Так, например, Родзянко в одном из своих показаний не постеснялся представить наше с ним свидание в совершенно не соответствовавшем истине освещении: вероятно, для внушения большего к себе уважения со стороны членов следственной комиссии он заявил, что «вызвал к себе дворцового коменданта и распек его за покровительство Распутину».

Для выискивания не существовавших преступлений члены комиссии прибегали к приему натравливания одних допрашиваемых на других. Прием этот приводил, по-видимому, к тому, что у некоторых выявлялась общечеловеческая черта — желание ради спасения своей шкуры отвлекать внимание следователей указанием на якобы неправильные действия своих бывших «друзей-сослуживцев».

Приблизительно через месяц после моего допроса следственная комиссия привлекла в качестве обвиняемых графа Фредерикса, генерала Спиридовича и меня за «служебные подлоги с целью способствовать уклонению от воинской повинности личных слуг; лица эти для освобождения от воинской повинности фиктивно зачислялись в дворцовую охрану, но никакой службы не несли и отказывались от получения жалованья». Нелепость этого обвинения ясна каждому: как министр двора, так и я, занимая высшие должности при дворе, должны были быть окружены людьми известными, на которых могли положиться и которые не пошли бы на подкуп революционерами типа Керенского, Муравьева и пр., часто избиравшими этот путь для достижения своих целей.

Председатель чрезвычайной следственной комиссии не постеснялся в прессе заявить, что сановников павшего режима нужно судить не по статьям старого закона, по которым они, по тщательному расследованию, оказались невиновными, а на основании «здравой революционной политики», и не обыкновенными судами, а «судами политическими», т.е. партийными. Вообще деятельность следственной комиссии произвела на меня такое впечатление, что возглавлявшие ее стремились найти какие-нибудь преступления в действиях арестованных ими бывших сановников не для освещения истины, а для продления пользования жизненными благами, широко на них сыпавшимися из народных денег, которые с гораздо большей пользою могли бы быть истрачены на нужды жертв войны, чем на содержание огромного штата шарлатанов революции, в придворных экипажах катавшихся по улицам Петрограда.

22

Изменение режима Трубецкого бастиона.

В мае под влиянием условий тюремной жизни у меня сделался в обеих ногах флебит, как определил И. И. Манухин, сумевший руководить моим лечением при полном отсутствии какого бы то ни было медицинского ухода. Среди администрации бастиона он был единственным человеком, хорошо к нам относившимся; наблюдавшие же за нами офицеры готовы были из страха перед Советом солдатских и рабочих депутатов пожертвовать кем угодно из нас: когда этот Совет надумал перевести сановников старого режима из Петропавловской крепости в Свеаборгскую тюрьму, известную своими тяжелыми условиями содержания заключенных, — то запротестовали против такого решения не чрезвычайная следственная комиссия и не офицеры Петропавловской крепости, а чины наблюдательной команды. Что касается меня лично, то эта наблюдательная команда совершенно не проявляла того «гнева народного», из-за которого я, по словам Муравьева, Керенского и Ко, должен был содержаться в Трубецком бастионе.

Установив довольствие арестованных Трубецкого бастиона якобы из солдатского котла, с запрещением покупать или получать из дому пищу, высший блюститель законности — Керенский, по-видимому, умышленно обрекал нас на голодовку, от которой я начал пухнуть, но которая значительно облегчалась благодаря неизвестным мне благодетелям: почти ежедневно, возвращаясь с прогулки, я находил под подушкой завернутую в последнюю газету еду. Вероятнее всего, что этими анонимными подарками я был обязан двум командированным из пересыльной тюрьмы в крепость сиделкам, ухаживавшим за моими соседками Е. В. Сухомлиновой и A. A. Вырубовой, так как с переводом последних в другие тюрьмы исчезли сиделки, а с ними вместе и вкусные подношения. Я же продолжал находиться в заключении, невзирая на то что, по словам посещавшего меня следователя, следственная комиссия получила к июлю полное опровержение возводимых на меня обвинений и даже разобралась в моей переписке с женою, которую неоднократно вызывала, требуя разъяснения непонятных в ее письмах слов.

Жену я продолжал видеть раз в неделю, по пятницам, на десять минут. В одну из пятниц собравшихся родственников арестованных долго не пускали на прием из-за того, что офицеры играли в канцелярии в карты. Жена моя пошла в находившиеся тут же казармы и обратилась к одному солдату с просьбой оказать содействие ожидавшим. Солдат, несмотря на вывешенное объявление «Вход воспрещен», вошел в канцелярию, ввел туда посетителей и грубо сказал офицерам: «Чего вы заставляете их ждать? Потрудитесь сейчас устроить прием». Офицеры молча бросили карты, застегнули кителя и покинули канцелярию. Прием немедленно начался.

Однажды жена принесла мне икону, присланную императрицей Александрой Федоровной. Беспредельно тронуло меня оказанное государыней внимание: несмотря на такое тяжелое время, она, узнав о моей болезни, просила передать мне в крепость маленькую икону.

Суровый режим Петропавловской крепости продолжался около пяти месяцев — до тех пор, пока в конце июля в Трубецкой бастион не попали арестованные большевики, ради которых изменились тюремные порядки и для нас: опять разрешено было иметь свое белье, платье, постельные принадлежности и даже стали позволять два раза в неделю приносить из дому съестные припасы. Хотя делались ограничения, устанавливались нормы, во всяком случае хорошо было после такой голодовки перейти отчасти на домашнее питание. Было разрешено приносить и книги, но уносить их воспрещалось: таким образом, библиотека Трубецкого бастиона обогащалась без всяких затрат.

23

Приезд в Петроград Тома. Керенский.

В апреле 1917 года в Петроград приехал с французскими социалистами Альберт Тома в качестве, по выражению одного английского дипломата, «посланца французского правительства, которое само себя считало в некоторой степени традиционным специалистом по революционной части».

Нераздельно тогда царствовавший в новой России А. Ф. Керенский возил по Петрограду дорогих гостей, произносивших зажигательные речи, восторгавшихся великими достижениями русского народа, который так смело порвал со всякими условностями. «Все для народа», — произносилось на каждом заседании, происходившем при участии и английского министра труда Гендерсона. (Вероятно, для того же народа были с первых же дней революции Керенским присвоены два моих автомобиля, из которых один, как поведал жене наш бывший шофер, удостоился великой чести возить «бабушку революции».)

Альберт Тома, упоенный пребыванием среди товарищей, объединенных лозунгом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь», заявил в Совете рабочих и солдатских депутатов о готовности ехать на интернациональную Стокгольмскую конференцию при условии гарантии со стороны германских социал-демократов, что в Германии к концу войны установится демократический строй.

После нескольких посещений Совета рабочих и солдатских депутатов восторги социалистов стали понемногу остывать: как только заходила речь о желании Франции получить обратно Эльзас, Лотарингию и довести войну до победного конца, товарищами начали произноситься слова — «без аннексий и контрибуций». Этой резолюцией единомышленники Тома были смущены, но сам он смотрел на нее только как на формулу, «которую нужно принять, а на самом деле аннексии превратить в дезан-нексии и контрибуции в репарации». Хотя Альберт Тома и сопутствовавшие ему социалисты и похваливали на обратном пути на свою родину вступившие в силу Советы, но уже начали понимать, что с концом ненавистного им царизма они потеряли и необходимую для Франции поддержку России.

Вскоре после отъезда Тома стала обнаруживаться трудная роль А. Ф. Керенского в отношении Временного правительства: с одной стороны, он был «главноуговаривающим» на фронте, а с другой — в Совете рабочих и солдатских депутатов ратовал за мир без аннексий и контрибуций, избрав этот путь для расширения своей популярности, росшей среди народных масс не по дням, а по часам. Один солдат, передавая мне газету с описанием подвигов Керенского, заявил с громадным энтузиазмом, что народ за ним пойдет в огонь и в воду. Сильно он призадумался над моими словами: «Вчера народ шел за царем, сегодня за Керенским, а завтра за кем пойдет?»

А на «завтра» стали уже собираться толпы под окнами дома балерины Кшесинской и прислушиваться к речам Ленина, указывавшего еще более новые пути. Под влиянием этих речей в головах солдат получился полнейший сумбур: «Запасной батальон гвардейского гренадерского полка одобрил отказ действующего полка от наступления и вынес резолюцию о недоверии Временному правительству и военному министру». Полковые комитеты стали «усматривать похвальные примеры проявления революционной дисциплины, достойные сознательного солдата и гражданина» и т.д.

Такие постановления и резолюции, напускавшие туман на наших милых Михрюток, ясно показывали, до какого состояния была доведена армия вторжением в ее жизнь борцов за свободу.

Невольно вспоминается изречение Наполеона: «Невежество ни в чем не сомневается — ему все ясно сразу».

24

Борьба с большевиками. Отношение послов к спасению царя. Записка государыни императрицы. Отъезд царской семьи в Тобольск.

3 июля в Петрограде начались крупные беспорядки, устроенные вооруженными солдатами, матросами и рабочими, на почве требования свержения Временного правительства. Ясно было, кто руководил бунтарями. Результатом уличных боев было несколько сот убитых и раненых. Администрация крепости и наблюдательная команда Трубецкого бастиона переживали сильные волнения. Впоследствии оказалось, что Петропавловская крепость привлекала к себе внимание большевиков, чем и объяснялся испуг на лицах входивших в мою камеру солдат. Только через трое суток борьба против большевиков увенчалась кратковременным успехом, и тогда Временное правительство переименовало себя в правительство спасения революции.

В этот период князя Львова уже «ушли» и все возглавлял А. Ф. Керенский. Мне впоследствии рассказывали, что, судя по беззаботному виду встречаемых в это время на улицах бывших носителей вензелей государя и по посещению ими ресторанов и увеселительных заведений, нельзя было себе представить, какие ужасы переживает Родина и царская семья.

В Совете рабочих и солдатских депутатов часто возвращались к вопросу о судьбе императора Николая II и его семьи, но тем не менее он оставался открытым. Сначала шли разговоры о выезде государя с семьей в Англию, где у него имелись родственники, но на это было сделано возражение, что «отрекшийся царь знает все наши военные тайны и его опасно выпустить из России, так как из Англии он может переехать в другие места и сообщить сведения нашим врагам».

Временное правительство, в марте месяце овладевшее в Петрограде положением, настолько дорожило благорасположением союзников, которым во многом было обязано своим существованием, что послам Англии и Франции — сэру Джорджу Бьюкенену и Морису Палеологу — при желании не стоило бы большого труда спасти царя и его семью, тем более что на запрос через датского посла германского командования о возможности безопасного морского переезда царской семьи в Англию от германского командования был получен следующий ответ: «Ни одна боевая единица германского флота не нападет на какое-либо судно, перевозящее государя и его семью».

Между тем лондонский кабинет почему-то заявил, что до окончания войны въезд царя и его семьи в пределы Британской империи невозможен.

... Через 15 лет дочь сэра Джорджа Бьюкенена разъяснила, что отец ее был исполнителем предписания из Лондона, где Ллойд Джорджем было королю предъявлено требование не давать убежища государю и царской семье.

А помнится не мне одному, как 16 февраля 1916 года в царскую Ставку прибыли английской службы генерал сэр Артур Пэджет и капитан лорд Пемброк, командированные по повелению короля Великобритании Георга V для поднесения Его Величеству государю императору жезла фельдмаршала английской армии. При передаче жезла генерал сэр Артур Пэджет обратился к государю со словами:

«По повелению Его Величества короля я имею честь поднести Вашему Императорскому Величеству жезл фельдмаршала британской армии. Мой августейший повелитель верит, что Ваше Императорское Величество примете этот жезл как знак его искренней дружбы и любви и как дань уважения геройским подвигам русской армии».

На следующий день за завтраком в честь английского гостя государь император поднял бокал со словами: «Я с большим удовольствием пью за здоровье Его Величества короля Георга, моего дорогого двоюродного брата, друга и союзника...»

Как недавно все это было, и как много с тех пор изменилось...

Представители союзников оставались молчаливыми свидетелями всех унижений, оскорблений и страданий, пережитых в Царском Селе государем, императрицею и ни в чем не повинными августейшими детьми. Не дрогнули их сердца и тогда, когда царскосельские узники должны были быть отправлены в далекую Сибирь. Преступление это тем более ужасно, что государь в свое время, будучи верен данному обещанию, ничего не пожалел, чтобы спасти армию союзников от неминуемого разгрома.

Не много усилий нужно было употребить для освобождения царя и Керенскому с сотрудниками, принявшими на свою душу тяжкий грех за судьбу императора. В данном случае кроме Временного правительства большая вина лежит и на высшем обществе, которое, вместо того чтобы единодушно возвысить свой голос за принятие каких-нибудь мер к спасению царя и его семьи, поддерживало лживые обвинения против царской четы. Лишив царскую семью свободы, возбудив против царя и царицы следствие по обвинению в государственной измене, члены Временного правительства сами подготовляли почву для неслыханного преступления большевиков.

Окончились разговоры и переговоры о выезде государя с семьей за границу предложением Керенского поселить царскую семью в Тобольске. Отъезд состоялся 1 августа в 6 часов утра. Все мельчайшие подробности организации этого путешествия были выработаны самим А. Ф. Керенским.

1 августа днем на дачу в Царском Селе к жене пришел придворный лакей и принес в корзине подаренного мною наследнику кота. При этом он передал жене собственноручную записку государыни (упоминаемая в этом письме Мэри Б. есть графиня М. С. Бенкендорф, супруга обер-гоф-маршала).

Несмотря на переобременение разновидными обязанностями, неутомимый труженик А. Ф. Керенский нашел время для того, чтобы 3 же августа в 2 часа ночи посетить Трубецкой бастион и через дверные щелки самолично удостовериться в нахождении за замками врагов русского народа...

25

Суд над В. А. Сухомлиновым. Дело Мясоедова.

Кроме допросов, делаемых чрезвычайной следственной комиссией в общем присутствии, прикомандированные к комиссии следователи снимали еще отдельно показания для выяснения преступлений арестованных. Меня допрашивали касательно В. А. Сухомлинова, A. A. Вырубовой и других, причем знакомили с показаниями, на мой счет даваемыми другими лицами. Если следователь находил эти показания заслуживающими внимания, он требовал моих объяснений; но были случаи, когда ввиду совершенно очевидной неприязни он даже не считал нужным мне их прочитывать. К таковым принадлежали показания князя Андроникова, бывших министров Тимашева, Коковцова и других. По-видимому, хороши были эти показания, если даже следователь их охарактеризовал «лицеприязненными». (Читая мемуары В. Н. Коковцова, я только этим и мог себе объяснить как его обо мне отзывы, так и ни на чем не основанное предположение о моем участии в его ликвидации.)

Однажды в конце лета следователь сказал мне: «Как ни ищи, с какой стороны ни подходи, а в денежном вопросе ни к чему придраться нельзя — не только в казенных, но и в частных делах».

В августе из крепости отбыли Сухомлинов и его жена. Суд над ними продолжался 32 дня и закончился 12 сентября оправданием Е. В. Сухомлиновой и приговором к бессрочной каторге В. А. Сухомлинова. Все, что было сделано на посту министра генералом Сухомлиновым, сумевшим своими плодотворными реформами поднять боеспособность армии, дать ей возможность успешно провести мобилизацию 1914 года, улучшить военные сообщения, блестяще организовать интендантскую часть, — все это было забыто, когда на фронте обнаружился недостаток снарядов, до чудовищных размеров раздутый прессой и личными врагами Сухомлинова, возглавляемыми Гучковым. Вероятно, не всем известно, что недостаток снарядов обнаружился не в одной русской армии — его переживали все воевавшие государства, и он же помешал французской армии использовать успех марнского боя, купленный гибелью несметного количества русских жизней на полях Восточной Пруссии.

Предшествовавшее суду над В. А. Сухомлиновым следствие производилось людьми, находившимися под гипнозом раздутого общественного мнения, причем как во время следствия, так и в течение процесса допускались нарушения закона, вроде выяснения частной жизни супругов и т.п.; весь же процесс проходил под давлением и угрозами чинов караула распропагандированного Преображенского полка, которым некоторые члены суда считали допустимым давать в частных разговорах разъяснения обвинительных доводов против подсудимого. На этом процессе впервые явился продукт революции «прокурор-общественник», который должен был освещать процесс с точки зрения «революционного права». Сей муж высказал в своей речи мысль, что, если бы генерал Сухомлинов и не был виновен, обвинительный приговор должен быть вынесен для удовлетворения возбужденного общественного мнения. По-видимому, только благодаря переходу на этот путь и удалось обвинить В. А. Сухомлинова, так как ни комиссия генерала Петрова, ни затем чрезвычайная следственная комиссия не нашли подтверждения ни одного из фактов, распространявшихся прессой, Государственной думой и врагами В. А. Сухомлинова. Имя Сухомлинова непосредственно связывалось с именем полковника Мясоедова, обвиненного и повешенного в 1915 году. Этот строгий приговор был вынесен составом военного суда, сменившим по распоряжению великого князя Николая Николаевича другой состав, который накануне не нашел в действиях полковника Мясоедова приписываемых ему преступных деяний. Остается неразрешенного загадка: кому так необходимо было обвинить полковника Мясоедова в измене и предательстве? Все обвинение его было построено на бездоказательном докладе поручика Колаковского, отпущенного, по имевшимся сведениям, из немецкого плена под условием организовать в России ряд террористических актов. Может быть, Колаковский и не погрешил против истины в данных им показаниях, а может быть, он был каким-нибудь путем до этих показаний доведен...

В дни своей власти Временное правительство возбудило вопрос о пересмотре обвинения полковника Мясоедова и причастных к нему вдовы полковника Мясоедова и других. Военно-прокурорский надзор, вновь расследовав дело, пришел к заключению, что данных для признания полковника Мясоедова виновным не имеется, а потому Временному правительству пришлось это дело прекратить.

Невзирая на то что две следственные комиссии не нашли подтверждения возведенных еврейской прессой на В. А. Сухомлинова обвинений, в публике многие продолжали смотреть на него как на тяжкого преступника.

В бытность свою уже беженцем в Германии В. А. Сухомлинов, узнав однажды, что в Саксонии ищут учителя русского языка в немецкую школу, предложил свои услуги. «Конечно, мы его туда не пустили», — с гордостью сказал мне один из моих соотечественников.

В начале 1926 года В. А. Сухомлинов скончался в Берлине. Когда тело его было предано земле на русском кладбище, совершавший богослужение архиерей сказал у могилы несколько теплых слов, которыми выразил сострадание к человеку, видевшему за последние годы своей жизни так много горя. Нашелся милый соотечественник, позволивший себе, к великому возмущению присутствовавших, даже в такую минуту возразить архиерею в резкой форме и сказать по адресу покойного несколько грубых слов. Этот факт свидетельствует о том, как сильно действует на людей массовый психоз, заставляя их повторять с чужих слов то, о чем они ровно никакого понятия не имеют и в чем даже разобраться не хотят.

26

Освобождение мое из Петропавловской крепости и помещение в больницу.

Однажды в начале августа ко мне в камеру вошли два солдата и обратились с вопросом: «За что вы сидите?» Я ответил, что они должны это лучше знать, так как те, кто приказал меня держать взаперти, вероятно, объяснили им причину моего заключения.

Не удовлетворившись таким ответом, солдаты, как я впоследствии узнал, стали обсуждать этот вопрос в комитете команды, постановившем послать ко мне двух уполномоченных для подробного выяснения моих преступных деяний против народа. И на этот раз не узнав от меня ничего нового, солдаты решили командировать на румынский фронт в лейб-гусарский полк, которым я командовал больше шести лет, трех делегатов: они должны были опросить оставшихся в полку гусар, каким я был командиром. Таких старых гусар, как мне говорили, оказалось 28 человек. Они (по солдатскому выражению) меня одобрили, сказав, что я всегда заботился о своих солдатах и был хотя и строг, но в то же время и справедлив.

Получив от вернувшейся делегации благоприятные обо мне отзывы, наблюдательная команда обратилась к членам следственной комиссии, как мне потом говорили, с требованием выяснить мою вину перед народом. Может быть, это обстоятельство и было причиной постановления чрезвычайной следственной комиссии о переводе меня в другую тюрьму.

В конце августа ко мне вошли трое-четверо солдат наблюдательной команды и сообщили о принятом ими новом решении — предложить мне не соглашаться на перевод в другую тюрьму. Я ответил, что власть в их руках и они сами могут заявить следственной комиссии о своем решении; я же могу им дать только один совет — когда придет моя жена на прием, поставить ее об этом в известность.

Результат всей этой истории получился самый неожиданный: председатель комиссии Н. К. Муравьев, встретив мою жену, сообщил ей, что они постановили разрешить перевести меня из Трубецкого бастиона, для чего необходимо признать меня больным и поместить в какую-нибудь больницу, причем добавил, что просит ее поторопиться с приисканием соответствующего помещения для меня.

Жена обращалась почти ко всем врачам, заведовавшим больницами, и отовсюду получала отказ: никто не хотел принимать к себе такого преступника. Случайно одна знакомая помогла ей устроить меня в частной лечебнице для душевно- и нервнобольных доктора А. Г. Коносевича благодаря согласию заведовавшего этой больницей доктора Оршанского. В этой больнице мне был предоставлен мезонин над квартирою доктора Оршанского, в деревянном доме во дворе. Помещение, состоявшее из одной большой комнаты, двух маленьких и прихожей, вполне подходило с точки зрения охраны, под которой я должен был находиться в больнице.

Когда жена сообщила о найме помещения чрезвычайной следственной комиссии, меня никто не поставил в известность о предстоящей перемене; а на приеме в пятницу жена не имела возможности никаким способом намекнуть мне на увенчавшиеся успехом хлопоты о моем освобождении; только на следующий день, будучи вызван в приемную, я увидел двух ожидавших меня врачей: профессора Карпинского и окулиста Сергиева. Они были привезены в автомобиле женою, ожидавшей их во дворе крепости. Их миссия была осмотреть меня и для проформы составить протокол, согласно которому они определенно требовали помещения меня в больницу. Хотя они мне ничего об этом не сказали, но я инстинктом почувствовал, что Карпинский недаром задает мне вопросы о моем нервном расстройстве... Присутствовавшие чины караула и наблюдательной команды, зорко следившие за нами, ужаснулись, услыхав мнение Карпинского о состоянии моего здоровья.

На следующее утро 17 сентября — в день Веры, Надежды и Любви — несколько человек наблюдательной команды пришли со мною проститься, заявив, что в 11 часов утра я должен быть готов для перевода. «Какого перевода?» — спросил я их и получил ответ: «Для перевода в больницу, а там на свободу... Кончилось ваше сидение». На мой вопрос, откуда они это знают, они ответили: «А мы давно уже хлопочем и давно знали, что так кончится, оттого-то мы вас от себя и не пускали».

Из камеры меня вывели не в 11, а только в 2 часа дня в приемную, где ожидал комиссар милиции, командированный министром внутренних дел для передачи меня под наблюдение начальника милиции Петроградской стороны. Получив на руки хранившиеся в канцелярии письма и деньги, я сошел вниз вместе с комиссаром, все время не выпускавшим изо рта сигары. За решеткой бастиона мне было предложено сесть в закрытый автомобиль, в который люди наблюдательной команды уложили все мои вещи.

Как ни странно, но в момент прощания мне пришлось услыхать от моих тюремщиков слова сожаления по поводу нашего расставания и много всяких благопожеланий.

27

Жизнь в больнице. Освобождение. Версия о происхождении Керенского.

От ворот больницы Коносевича до подъезда деревянного дома во дворе стоял наряд милиционеров.

Войдя в отведенное мне помещение, я в нем застал еще двух представителей милиции, очень серьезно толковавших о мерах наблюдения за мною, необходимых для предотвращения возможности побега. Затем мне было объявлено, что старшему врачу Оршанскому будут сообщены правила, которые я должен буду соблюдать, причем при мне безотлучно будут находиться два милиционера.

Как только все покинули мою комнату, в нее вошел один из милиционеров со словами: «Здравия желаю, ваше превосходительство». Смотрю... незнакомое мне лицо с черными усами. Спрашиваю его: «Кто вы такой и откуда меня знаете?» — «Помилуйте, ваше превосходительство, я — Ахмет, я вам каждое воскресенье в михайловском манеже на Concours hyppigue подавал завтрак от Пивато... Вы еще изволили всегда занимать с генералом Безобразовым первый стол... Как мне вас не помнить? Очень рад увидеть вас здоровым и невредимым». Разговор, конечно, перешел на те времена, когда Ахмет был бритым и во фраке, а я — в венгерке и красной фуражке.

Откровенно говоря, эта первая встреча со свежим человеком доставила мне очень большое удовольствие.

Скоро приехала ко мне жена, а затем принесли из дому штатское платье, надев которое я сам себя уволил от государственной службы.

В больнице был прекрасный стол. Доктор, внимательно осмотрев меня и найдя следы тюремного сидения, потребовал тщательного ухода. Прогулки были разрешены в любое время дня и любой продолжительности при одном условии: чтобы я не выходил за ограду больницы и чтобы меня всегда сопровождал один из двух милиционеров.

Товарищи Ахмета, вероятно, доложили по начальству о дружеской нашей встрече, и его больше ни разу не назначили ко мне на дежурство. Явился другой милиционер — молодой белокурый смоленский крестьянин, отбывавший военную службу в артиллерии. Получив удар дышлом орудия по голове, он после долгого лечения был уволен со службы и поступил милиционером. На мой вопрос, как его звать, он попросил меня называть его Федькой, что я и исполнял, но, конечно, без посторонних. Этот Федька устраивал всевозможные комбинации, чтобы как можно чаще попадать ко мне на дежурство: сменялся с другими, оставался две очереди, т.е. 12 часов подряд. На прогулках Федька, находя, что скучно гулять по дворам больницы, предлагал мне ходить по улице. Сначала мы с ним ходили только около больницы, а потом стали и удаляться от нее. Мечта Федьки была дойти до Невского проспекта, но на это я не рискнул.

5 октября, в памятный мне день именин наследника цесаревича, с меня было взято 50 тысяч золотых рублей залога и караул милиции был снят. Последним милиционером был Федька, который, получив приказание идти домой, был этим сильно огорчен. Таким образом, «враг народа» и во второй раз расставался с его представителями в самых лучших отношениях.

С 5 октября до большевистского переворота я продолжал ночевать в больнице, но уже в главном здании, где мне отвели комнату в нижнем этаже. Днем я бывал дома, во вновь нанятой женою даче на Каменном острове. Чтобы не быть узнанным на улице, я стал носить бакенбарды, сильно изменившие мой внешний вид.

Вскоре помещение, которое я занимал во флигеле во дворе, было предоставлено освобожденному из Трубецкого бастиона бывшему министру внутренних дел H. A. Маклакову, и милиционеры вновь появились в больнице на дежурствах при нем.

От времени до времени меня навещали знакомые. В числе их однажды зашел A. M., бывший ученик двухклассной школы в моем пензенском имении, уроженец Сердобского уезда Саратовской губернии. Теперь он был штабс-ротмистром одного из кавалерийских полков. Знал я его с детства за очень способного и порядочного человека. В школах шел он первым и во время войны получил за храбрость много боевых наград. Так как он никогда не давал мне повода усомниться в полной его правдивости, я должен был поверить и тому, что он мне сообщил в этот раз; он сказал, что его родственник по матери Федор Керенский в молодости женился на особе, у которой уже был сын Аарон Кирбиц.

Федор Керенский, происходивший из русской православной семьи, усыновил Аарона Кирбица, который и превратился в Александра Федоровича Керенского. Таким образом, A. M. оказался сродни А. Ф. Керенскому, в то время мнившему себя столь полновластным хозяином и распорядителем земли русской, что даже не задумался перед созывом Учредительного собрания, долженствовавшего выработать форму государственного управления для России, уже 1 сентября 1917 года объявить Россию республикой.

Рассказ A. M. навел меня на объяснение высказанного А. Ф. Керенским, вероятно, искреннего его убеждения, что «единственные инородцы, не готовящие ножа в спину русской государственности, — евреи».

Загрузка...