— Знаете, что случилось? — повторил Портер. В тихом голосе его чувствовалась какая-то царапающая жесткость. — Сегодня поступили предложения. Цены чудовищные. Ознакомившись с рыночными ценами, я решил' вернуть поставщикам их предложения «и потребовать, чтобы они назначили более сходные цены. Мое предложение было оставлено без всякого внимания. Но это еще не худшее. Поставку дали не тому, кто предложил самую низкую цену, а другому. Ему сообщили цену, назначенную конкурентом, и он скостил свою так, чтобы она оказалась на один цент ниже цены первого. А это значит, что налогоплательщиков здешнего округа на одном этом договоре совершенно сознательно ограбят на тысячи и тысячи долларов. А здесь некий заключенный, обвиняемый в присвоении несчастных пяти тысяч долларов, из которых он и цента в глаза не видел, окажется участником этого грабежа. Вы знакомы уже с такими штуками, Эл?

Возбужденному Портеру казалось, что я мало потрясен его рассказом.

— Разумеется, Биль. Ну-ка, хлебните глоток в утешение. — Я налил ему стакан прекрасного старого бургундского. — Недурно, правда? Это от того малого, который получил последний раз поставку на бобы. Мой предшественник оставил это вино мне в наследство. По всей вероятности, мы тоже будем получать подарки от воров, которым поможем набивать кошельки.

Портер оттолкнул от себя стакан:

— Вы хотите сказать, Эл, что будете покрывать такое гнусное преступление? Но ведь арестанты, живущие здесь, безгрешные агнцы по сравнению с этими разбойниками с большой дороги!

— Вот вы, Биль, возмущаетесь этим. А между тем было бы гораздо благоразумнее смотреть на их дела сквозь пальцы. Ведь вы скорее повалите голыми руками эти каменные стены, чем сокрушите железную твердыню общественной испорченности. Чего вы добьетесь своим протестом? Система узаконенного воровства существовала здесь задолго до нашего появления. Она переживет нашу жалкую оппозицию.

— В таком случае я предпочитаю отказаться» от своей должности у эконома. Я завтра же подам в отставку.

Портер встал, чтобы выйти. Он был достаточно горячим и порывистым человеком, чтобы совершить этот безумный шаг. Я знал, к чему это приведет его. Мне совсем не нравилась перспектива увидеть опрятного, безукоризненного Биля в вонючей, отвратительной одиночке. Еще меньше улыбалась мне мысль, что его разложат и засекут до бесчувствия.

— Сядьте, Биль, безумный вы человек, и послушайтесь здравого совета. — Я поймал его за руку и усадил обратно на стул. — Государство знает об этих, преступниках и ничего не имеет против них. Оно дает им богатство и почести. Это виднейшие персоны в государстве. Они произносят речи на всех общественных собраниях. Это столпы общества.

Портер посмотрел на меня с отвращением.

— Как же вы собираетесь бороться с этим? — спросил я.

— Я пойду к лицам, которые стоят во главе этого учреждения. Я скажу им, что я не вор, хотя и арестант. Я скажу им, что не согласен подписывать эти гнусные договоры. Пусть ищут себе другого секретаря.

— И на следующий день вы очутитесь в отвратительной крошечной камере, а через неделю за какую-нибудь вымышленную вину перекочуете в одиночку. А затем вас начнут мучить… Вот к чему приведет вас ваша безрассудная гордость.

Мрачная тень, точно багровая туча, затуманила красивое лицо Биля. Он с отвращением поджал губы.

— Клянусь богом, для меня это было бы равносильно концу.

Он встал, стремительно вытянув вперед руки, точно вдруг увидел себя покрытым ненавистными рубцами от побоев стражников. — Я сверну им их проклятые шеи. Пусть только попробуют проделать это со мной.

— Вы только в собственных глазах имеете какое-либо значение. И вам следовало бы побольше думать о самом себе. Если вы станете протестовать, все ваше будущее погибнет безвозвратно. Люди, которых вы хотите свалить, — крупнейшие тузы в штате. Они попросту сотрут вас в порошок.

Портер сидел молча, точно ледяное молчание внезапно сковало его язык. Раздался девятичасовой гонг. Это был сигнал для того, чтобы тушить огни. Он нервной походкой направился к дверям, затем снова вернулся с горьким смехом.

— Я совсем забыл, что у меня есть ночной пропуск в канцелярию эконома, и испугался, как бы ворота не заперли передо мной.

— Заперли перед вами? О нет, Биль! Не рассчитывайте на такое счастье! Мы прочно заперты за ними.

Он кивнул головой:

— И душой и телом!

Он взял стакан вина, подарок мошенника, подержал его минуту против света и опорожнил одним глотком. Напряженное молчание воцарилось между нами, молчание, которое сковывает язык, в то время как мысли стремительно передаются от одной души к другой. Казалось, этот удар лишил Портера сил.

— Какое ужасное одиночество испытываешь здесь, в этой тюремной жизни, — сказал он после тяжелой паузы, давившей нас, точно камень. — Друзья, которых мы оставили по ту сторону, забыли о нас, а друзья, приобретенные здесь, стараются использовать нас по-своему.

Мне было известно, что у Портера есть жена и ребенок. Но я не знал, что после того, как мы расстались в Техасе, он пробрался к ним и нашел жену при смерти.

Несмотря на близость, установившуюся между нами в тюрьме, Портер никогда не упоминал в разговоре со мной о своих семейных делах. Он ни разу не обмолвился словом о ребенке, который, однако, постоянно занимал его мысли. Мы с Билли отправляли бесчисленное множество писем маленькой Маргарет. Только раз Портер упомянул о ней. Это случилось, когда ему возвратили один из его рассказов. Он был огорчен — так он сказал нам, — потому что хотел послать подарок одной своей маленькой приятельнице.

— Быть может, нас еще не совсем забыли там, — сказал я.

— Забыли или отвернулись, не все ли равно? Я оставил по ту сторону этих стен много друзей. Это все были влиятельные люди. Они могли бы выхлопотать мне помилование.

Он посмотрел на меня взволнованно и нерешительно:

— Эл, вы верите в мою виновность?

— Нет, Биль. Я готов в любую минуту присягнуть, что вы невинны.

— Спасибо. Значит, у меня все-таки есть один друг. Я очень рад, что они забыли обо мне. Я не хочу быть кому-нибудь обязанным. Я сам хозяин своей судьбы. Если я сбился с пути и угодил сюда, тем хуже для меня. Когда я выйду отсюда, я не буду ничем обязан ни одному из них.

Многие из этих друзей сегодня сочли бы для себя величайшей честью помочь О. Генри в то время, когда он был просто арестантом Билем Портером.

— Мне уже недолго осталось пробыть здесь, полковник… Как вы думаете, много ли договоров о поставке придется еще заключить за это время?

— О, сущие пустяки.

— Мы, может быть, сумеем найти какой-нибудь выход?

— Для вас выход может быть только один: побольше думать о себе и держать язык за зубами.

После этого мы проглотили еще немало стаканов вина, немало рюмок виски и еще долго беседовали, невзирая на то, что огни были уже давно погашены. Портер сдался, признав себя побежденным, но эта сдача терзала его, точно безобразный червяк, то и дело жаливший его сердце. Он старался, как мог, сохранить тайну торгов, он боролся за то, чтобы договоры заключались с теми, кто предложил наиболее низкую цену. Ему приказали открыть тайну торгов. Он значил в их глазах не больше, чем любой из предметов обстановки в канцелярии эконома. Он должен был поступать так, как этого хотело начальство, и не рассуждать.

— Гнусные негодяи! — говорил он мне.

— Не обращайте на них внимания: в тюрьме честность далеко не лучшая тактика.

— Разумеется, я буду плевать. Мы здесь только рабы, отданные во власть мошенников.

Портеру оставалось отбыть в тюрьме около четырех месяцев. Мы составили календарь и каждый вечер вычеркивали по одному дню. Грустно следить за тем, как приближается с каждым днем час разлуки — разлуки, которая будет окончательной и бесповоротной, как смерть. В то время мы разговаривали об этом равнодушно, почти легко, и именно потому, что это нас так глубоко затрагивало.

— Решение мое твердо. Я сделаю так, как сказал. А как бы поступили вы, полковник, если бы вышли отсюда?

— Я подошел бы к первому встреченному на улице человеку и сказал бы ему: «Я бывший арестант. Я только что вышел из тюрьмы. Если это вам не по вкусу, можете убираться к черту».

(Я так и сделал несколько лет спустя.)

Портер расхохотался. Я в первый раз видел, как он смеется от всей души. Из горла его вырывалось не то журчание, не то пение, звучное и мелодичное.

— Я много отдал бы, чтобы обладать вашей дерзкой независимостью. Интересно знать, пожалею ли я когда-нибудь о своем решении?

Не думаю, чтобы Биль когда-нибудь раскаялся в этом, даже в те черные дни в Нью-Йорке, когда он думал, что не в силах будет переносить дольше угнетавшую его неопределенность.

— Что сильнее: страх перед смертью или страх перед жизнью, Эл? Вот я собираюсь выйти отсюда и терзаюсь при мысли о том, что общество догадается о моем прошлом.

Портер не ждал от меня ответа на свой вопрос. Он был в задумчивом настроении и охотно думал вслух.

— Сколько энергии и труда мы тратим на то, чтобы выработать себе маску и скрывать за ней от наших же братьев свое настоящее «я». Знаете, иногда мне кажется, что мир двинулся бы вперед с молниеносной быстротой, если бы люди видели друг друга такими, каковы они на самом деле, если бы они могли, хоть на короткое время, отбросить ложь и лицемерие.

Мудрецы, полковник, молятся о том, чтобы видеть себя такими, какими их видят другие. Я стал бы скорее молиться, чтобы другие видели нас такими, какими мы сами себя видим. Сколько ненависти и презрения растворилось бы в чистом источнике взаимного понимания. Мы могли бы стать достойными жизни, если бы энергично взялись за это. Как вы думаете, сможем ли мы когда-нибудь без трепета смотреть в лицо смерти?

— Я видел, как люди, смертельно раненные, со смехом испускали последнее дыхание. Я скитался с разбойничьей шайкой, и все мы знали, что каждый час может быть для нас последним. Но никому и в голову не приходило хныкать по этому поводу.

— Но эта неизвестность поддерживала в вас надежду. Я же говорю о неминуемой смерти, столь же верной, как мое освобождение из этой тюрьмы. Возьмите, например, приговоренных к смерти: ведь их, как вы знаете, преследуют чудовищные кошмары. Вам приходилось видеть, как умирали некоторые из них. Разве вы припомните хоть одного, который не испытывал бы в эту минуту страха? Я не говорю о напускной бодрости, о браваде, а просто об отсутствии тревоги. Разве кто-нибудь из них улыбался в когтях смерти, как улыбается, скажем, человек, отправляющийся в богатое приключениями путешествие?

— Биль, вы говорите сейчас о тех молодчиках, которые расплачиваются за поминки на собственных похоронах. Это уже другого поля ягода.

— Я хотел бы поговорить с человеком, который смотрит смерти в глаза. Мне хотелось бы узнать, что он чувствует.

— Не потому ли Христос воскресил Лазаря? Быть может, ему хотелось узнать, в чем заключается этот прыжок через бездну? — Я догадывался, что Портер пишет рассказ и хочет развести краски на реальной действительности. Он никогда не гонялся за фактами, но зато выбивался из сил, чтобы придать пейзажу возможно большее правдоподобие. — Я не могу воскресить Лазаря, чтобы удовлетворить ваше любопытство, но здесь есть один малый, которого должны казнить через неделю-другую. Приходите завтра, и я досыта накормлю вас этим блюдом.

— Кто он такой? — Биль словно ослабел, и его бойкий голос вдруг заколебался и сделался нетвердым.

— Не знаю. Но дней через десять он сядет на стул. Несколько месяцев назад он тоже переправил в Великое Ничто одного малого. Но он, разумеется, утверждает, будто это клевета и что он чист как голубь.

В душе каторжника очень мало красивого. Люди в тюрьме зубоскалят над смертью. Обыкновенно мы за несколько недель узнавали, кому предстоит сесть на электрический стул. Мы следили за тем, как этот человек гулял по двору под особой охраной, пока его не запирали под конец в камеру смертников. Там его начинали откармливать на убой.

«Я бы охотно поменялся с ним местами и согласился бы умереть, только бы нажраться за неделю вкусных блюд!»

Много раз я слышал в корпусах и мастерских, как костлявые арестанты с голодными глазами бросали этот вызов.

По мере того как срок узаконенного убийства приближался, вся тюрьма точно подергивалась мрачной серой тенью. В такие дни это холодное и липкое дыхание смерти становилось почти осязаемым в ледяных и мрачных коридорах тюрьмы. Казалось, будто утопленники с прилипшими мокрыми волосами носятся кругом, вытягивают костлявые пальцы и ледяным прикосновением замораживают человеческие сердца.

В подобные дни мы никогда не разговаривали, но часто среди ночи чей-нибудь крик, протяжный, ужасный, задыхающийся, крик, переходивший в смертельные, надрывающие душу стоны, потрясал воздух и будил в нас жуткие предчувствия. Какой-нибудь измученный дневной работой парень видел вдруг во сне смерть.

Вот и теперь в тюрьме начали снова нарастать мрачные шорохи, ибо день казни Кида приближался. В электрическом отделении царила непривычная суета. Немало нужно попотеть, чтобы убить приговоренного к смерти человека.

Портер отправился на двор для прогулок, чтобы побеседовать с человеком, который стоял перед лицом своей смерти.

— Вот он… Вон тот парень, такой кроткий с виду, который гуляет с надзирателем. Он позволит вам потолковать с ним.

Когда человеку остается прожить каких-нибудь семь или восемь дней, ему даже в тюрьме полагаются некоторые льготы: ему позволяют погулять по двору, его кормят ростбифом и цыплятами, разрешают читать и писать, а иногда даже оставляют на всю ночь огонь. Темнота — такая пособница ужасов.

Портер подошел к Киду, чтобы поговорить с ним. Все трое пошли рядом и в течение пяти или десяти минут прогуливались взад и вперед. Осужденный положил свою руку на руку Биля и, видимо, обрадовался, как ребенок, возможности поговорить с товарищем.

Когда Портер вернулся ко мне, лицо его было покрыто болезненной желтизной, а короткие пухлые руки так сильно стиснуты, что ногти у него впивались в тело. Он ворвался в почтовую контору, опустился на стул и вытер лицо. На лбу его тяжелыми жемчужинами выступил пот.

— Вас, как видно, порядком пробрало, Биль. Ну, нагляделись на Курносую?

Он посмотрел на меня с таким ужасом, точно видел перед собой страшный призрак.

— Эл, пойдите поговорите с ним скорее. Это чудовищно! Я думал, что он мужчина, но ведь это ребенок. Он не боится. «Он как будто не понимает, что его собираются убить. Он не смотрел еще ни разу в лицо смерти. Он слишком молод. Нужно было бы что-нибудь предпринять.

Мне не приходилось еще беседовать с этим арестантом. Я знал, что он осужден за убийство. Я думал, что ему около двадцати пяти лет.

— Полковник, вы видели, как он положил свою руку на мою? Ведь это просто маленький, несмышленый мальчик. Ему всего семнадцать лет. Он говорит, что невиновен. Он уверен, что в последнюю минуту произойдет что-нибудь неожиданное и он будет спасен. Господи боже, может ли человек верить во что-нибудь хорошее на земле, где совершаются такие хладнокровные убийства? Этот мальчик наверное невиновен. У него ласковые голубые глаза, Эл. Такие глаза я видел только у моей маленькой приятельницы. Это неслыханный срам — убивать ребенка.

В качестве секретаря начальника тюрьмы я должен был присутствовать при казнях и составлять о них рапорты. Смотреть на казнь кроткого семнадцатилетнего юноши было для меня далеко не приятным долгом.

Я был знаком с обстоятельствами этого дела. Против Кида имелись тяжелые улики. Раз в воскресенье он отправился с товарищем купаться на реку Сиото. Кид вернулся домой один — товарищ его пропал. Три недели спустя его тело нашли в тине далеко на низовьях реки. Процесс разложения зашел так далеко, что опознать труп не представлялось возможным. Все лицо было съедено рыбами.

Родители пропавшего явились в морг. Они осмотрели останки, нашли родимое пятно на разложившемся теле и заявили, что это и есть их сын. Кида арестовали. На суд вызвали свидетелей. Те показали, что видели в день исчезновения юноши на берегу Сиото двух мальчиков, и одним из них был Кид.

Мальчики ссорились. Вдруг Кид схватил своего товарища за руку и потащил его к реке с криком: «Вот погоди, я тебя утоплю за это!» Эту угрозу слышали двое мужчин и одна женщина. Кид был осужден на основании косвенных улик.

— Да, сэр, это правда. — Юноша посмотрел на меня кроткими глазами и положил свою руку на мою, точно так же, как он сделал это с Портером. — Все это так… да только не совсем.

Кид продолжал держать меня, словно боялся, что я уйду прежде, чем он успеет рассказать мне свое дело. Его тяготение к людям трогало и волновало меня. Мы прогуливались на солнце, и он смотрел на небо и на верхушку дерева, ветви которого свешивались через стены. Он говорил, что совсем не боится предстоящей казни, и в голосе его не слышалось никакого озлобления — одна только признательность за то, что с ним беседуют.

— Видите ли, мистер Эл, мы с Бобом Уатнеем спустились в то воскресенье к реке и начали баловаться и возиться на берегу. Мы совсем не ссорились, а только так оно, может быть, и вправду казалось со стороны. Он повалил меня и уселся на мне верхом, а я вывернулся, вскочил и крикнул: «Погоди же, я утоплю тебя за это!» Я потащил его, и мы оба бухнулись в воду. На берегу были люди, и они слышали мои слова, да только не поняли, что мы дурачились. Мне нужно было вернуться на работу и я оставил Боба там. Больше я никогда не видал его. А немного спустя выбросило это тело, и они сказали, что это Боб и что я утопил его; потом потащили меня в суд, да так и скрутили меня. Я сказал им, что мы просто-напросто баловались, и еще, что, когда я уходил, Боб преспокойно плавал в воде. Но они смотрели на меня так, точно я все врал, и судья сказал: «Я приговариваю вас к смерти», или что-то такое в этом роде… Но я смерти не боюсь.

Все время, пока Кид говорил, его грубая веснушчатая рука лежала на моем плече.

Я чувствовал холодную ползучую дрожь, которая поднималась у меня от плеча к шее. Мне никогда не приходилось видеть более кротких, ласковых глаз, чем глаза этого глупого, неразвитого семнадцатилетнего мальчика, так упорно обращавшиеся ко мне. Чем больше Кид говорил, тем труднее было представить себе, как его поведут к электрическому стулу.

Я чувствовал себя совершенно больным при одной мысли, что придется делать заметки о предсмертной агонии Кида. Солнце в этот день светило тепло и ласково, и Кид остановился, как бы наслаждаясь его сиянием. Он то и дело переводил глаза с дерева на меня. У него были совсем детские щеки и подбородок, а в курносом носе не чувствовалось и тени лукавства. Он совсем не был похож на убийцу.

Я с трудом представлял себе, что он может вообще рассердиться. С каждой фразой он казался мне все моложе и моложе.

— Посмотрите только на это дерево… точно сияние на нем. Когда я был маленьким, у нас на заднем дворе было такое же точно дерево. Я не стану праздновать труса. Я совсем не боюсь смерти. Когда я был мальчиком, у меня была сестренка. Я продавал газеты и часто поздно возвращался домой. Мы были круглые сироты и жили со старой мачехой.

Маленькая Эмми висела на мне и спрашивала: «А тебе не страшно так поздно ходить по улице, Джим? Ты принес мне гостинцы?» Мы часто славно проводили время, угощаясь пряниками.

Потом маленькая Эмми заболела, и старая ведьма — мы всегда так называли ее — поколотила девочку. Я взбесился, и мы оба улизнули из дому и поселились в подвале. Мы очень счастливо жили там, только маленькая Эмми вечно всего боялась.

Она боялась выходить на улицу, боялась оставаться дома и всегда бегала за мной, пока я продавал газеты. Около десяти часов мы возвращались домой. Она цеплялась за мою руку и спрашивала шепотом: «Ведь ты ничего не боишься, Джим, правда?» Эмми варила кофе, я покупал пряники, и мы делали все, что хотели.

Потом Эмми заболела и умерла. У нее были маленькие белые ручки, а один пальчик на правой руке она отрубила себе, когда была еще совсем крошкой. И перед самой смертью она протянула мне свои ручки и сказала: «Джим, ведь ты ничего не боишься. Ты не боишься смерти?»

Я и вправду не боюсь. Вот увидите, что я подойду к этому стулу все равно как к плюшевому дивану перед камином.

В этом отношении он был словно одержимый.

— Я достал для вас пропуск на казнь Кида, — сказал я Портеру накануне.

Он посмотрел на меня так, как будто какой-нибудь каннибал приглашал его полакомиться мясом ребенка. Затем он вскочил, словно его подбросил электрический ток:

— Неужели же это случится? Боже, да эта тюрьма просто какое-то логово извращенных зверей. Я скорее соглашусь увидеть у своих ног труп единственного дорогого мне существа, чем присутствовать при холодном убийстве бедного ягненка. Простите меня, полковник. — Портер взял свою шляпу и вышел из почтовой конторы. — Я хочу прожить еще несколько недель после того, как выйду отсюда.

Я охотно поменялся бы с Билем.

Смертная казнь, та изощренная церемония, в которую они обращали свои убийства, не внушала мне ужаса. Но на этот раз мне предстояло присутствовать при казни ребенка.

Он вошел в камеру, где совершалось электрокутирование, между двумя стражниками. За ними шел священник, невнятно читая нараспев по открытой библии. Кид двигался так, точно утратил вдруг способность владеть своими мускулами; он казался совсем размякшим и вялым; курносый нос как будто торчал больше обыкновенного; его кроткие глаза были широко раскрыты и глядели остекленевшим, полным ужаса взором; мальчишеское лицо покрывала пепельная бледность, а подбородок трясся так, что я отчетливо слышал, как зубы его колотились друг о друга. Стражник налил стакан виски и протянул его Киду.

Это была традиция — подбодрить человека перед последней встряской.

Кид оттолкнул стакан, расплескав виски по полу. Он покачал головой, его трясущаяся челюсть отвисла.

— Мне ничего не надо, спасибо.

В лице юноши не было ни кровинки, точно его посыпали мукой, а испуганные глаза перебегали со стула на начальника. Он заметил меня.

Никогда еще я не чувствовал себя таким низким животным, участником такой гнусной оргии, как в этот раз.

— О мистер Эл, здравствуйте, здравствуйте.

Его голова закивала мне, и я увидел большое, круглое, чисто выбритое место на макушке. Один из электродов будет прикреплен к этому блестящему лоскутку кожи.

— Здравствуйте, мистер Эл, видите, я не боюсь… Что я вам говорил? Я ни капельки не боюсь.

Платье Кида было распорото по заднему шву так, чтобы ток мог свободно пройти по телу. Его подвели к стулу, усадили, привязали руки и плечи к ручкам и приладили ремни. К голым икрам и к основанию мозга приложили электроды.

Немного понадобилось времени, чтобы привести все в порядок, но мне чудилось, что этому гнусному делу никогда не будет конца. Несчастный юноша, казалось, готов был вот-вот соскользнуть на пол, словно кости его вдруг превратились в студень, но жесткие ремни заставляли его сидеть прямо.

Дэрби подошел к Киду и назвал его по имени.

— Сознайтесь, Кид, — начальник пыхтел и отдувался, словно готовый к отходу паровоз. — Только сознайтесь, и я спасу вас. Я добьюсь для вас помилования.

Кид смотрел на него широко раскрытыми глазами и бормотал:

— Говорю вам, что я не боюсь.

— Сознайтесь, Кид, — орал на него Дэрби, — и я выпущу вас!

Кид наконец услышал. Он сделал усилие, чтобы ответить. Губы его задвигались, но никто из нас не мог расслышать ни единого слова. Наконец раздались слова:

— Я не виновен. Я никогда не убивал его.

Начальник повернул рычаг. Синее пламя метнулось вокруг головы Кида, опалив ему волосы, и лицо его выступило вдруг точно обрамленное молнией. Страшный ток скорчил в судорогах тело Кида; оно затрепетало, словно кусок колючей проволоки, когда один конец ее внезапно отрежут от изгороди. В тот момент, когда ток проходил через тело юноши, с губ его слетел легкий крик. Рычаг повернули обратно. Кид был мертв.

Долго в эту ночь мы с Портером просидели молча, будучи не в силах обменяться ни единым словом. Вся тюрьма, казалось, была подавлена каким-то отвратительным, гнусным кошмаром. Арестанты чувствовали, что на дворе в солнечном пятне не достает Кида. Они знали, что его казнили.

— Полковник, возлагаете ли вы какие-нибудь определенные надежды на потусторонний мир? — Портер держал в руке стакан вина, который он подносил к губам. Мошенники как раз прислали нам новый ящик дорогих вин.

— Дайте-ка мне глоток этого вина, Биль. Оно должно вызвать божественный подъем — раз, два, и взлетишь на небо.

Портер пропустил это мимо ушей. Не время было для шуток.

— Я не говорю, конечно, о поповском рае. Но как вы все-таки представляете себе вечное блаженство?

— В данную минуту оно рисуется мне в виде пещеры, затерянной где-нибудь далеко в глубине пустыни, куда не могут проникнуть люди. Я хотел бы иметь много скота и лошадей, но чтобы вокруг не было никаких следов человеческого рода, за исключением нескольких книг.

— Нет, книги испортили бы все дело. Разве вы не понимаете, полковник, что Змею, который погубил первых обитателей рая, было имя — Мысль. Адам, Ева и все их несчастное потомство до сих пор проживали бы в блаженном неведении на берегах Евфрата, если бы Еву не ужалило желание знать. Это величайшая заслуга женщины. Мамаша Ева была первая мятежница, первый мыслитель.

Портер, по-видимому, сам увлекся своим красноречием. Он кивнул головой, как бы желая подкрепить свой вывод.

— Да, полковник, — продолжал он, — мысль — великое проклятие. Когда мне приходилось бывать на техасских пастбищах, я часто завидовал овцам, щипавшим траву в степи. Они выше людей. Они не знают раздумья, сожалений, воспоминаний.

— Вы ошибаетесь, Биль, овцы умнее людей. Они думают о самих себе. Они не присваивают себе власти, которая принадлежит природе или Провидению — называйте это, как вам будет угодно.

— Вот это именно я и хотел сказать. Они не думают, поэтому они счастливы.

— Как вы глупы сегодня, Биль. Вы могли бы с таким же успехом восторгаться радостями небытия. Если мысль делает нас несчастными, то ведь она же доставляет нам и величайшие радости.

— Если бы я не думал, я находился бы сегодня вечером в самом блаженном состоянии. Меня не давила бы целая тонна бесполезного возмущения и злобы.

— А с другой стороны, если бы вы не думали, вы были бы неспособны переживать величайшие радости.

— В этом мне нужно будет еще убедиться. Пока же я настаиваю: мысль — это проклятие. На ней лежит ответственность за все пороки рода человеческого, за развращенность, которая является монополией царя природы. Полковник, казнь Кида — только лишнее подтверждение порочности мысли. Люди думают, что то-то и то-то было, и заключают отсюда, что иначе и быть не могло. Это своего рода гипноз.

Портер никогда не отличался последовательностью в своих философских размышлениях. Он начинал с какой-нибудь причудливой нелепости и пользовался ею как нитью для четок своей фантазии.

Тут он подбирал какую-нибудь мысль, там парадокс «и нанизывал их одно за другим. В целом же ожерелье напоминало те цепи из причудливо подобранных талисманов, которые делают индейские женщины.

— Эл! — Он повернулся ко мне с беспечным видом, стараясь скрыть тревогу, таившуюся в душе. — Он был виновен?

Та же мысль в этот момент мучила и меня.

Оба мы весь вечер ни о чем другом не думали.

— Полковник, ужасы этого дня состарили меня. Я каждую минуту чувствую на своем плече его ласковую веснушчатую руку. Я вижу, как его кроткие глаза улыбаются мне. Я верю ему. Я убежден, что он был не виновен. А вы? Вам много раз приходилось видеть, как люди встречают смерть. Мужчина может упорствовать во лжи. Но такой мальчик, ребенок, разве он мог бы так упрямо цепляться за нее?

— Большинство преступников, не признавших себя виновными сразу, обычно до последнего вздоха настаивают на своей невиновности. Не знаю, как насчет Кида. Мне кажется, он говорил правду. Я чувствую, что он не виновен.

— О Эл, какой ужас, если они убили ни в чем не повинного мальчика! Какая непростительная наглость — присуждать к смерти на основании косвенных улик. Разве это не доказывает вам, как высокомерна мысль? При наличии одних только косвенных улик не может быть абсолютной уверенности в факте — какое же право мы имеем в таком случае налагать непоправимую кару? Свидетельские показания могут быть опровергнуты; обвинение может пасть, но казненного не воскресишь из мертвых. Это чудовищно. — Он помолчал, потом продолжал: — Я прав, полковник, несмотря на все ваши возражения. Мысль, не сдерживаемая смирением, это кнут, подстегивающий человеческое высокомерие до истинного безумия. С другой же стороны, мысль, не ослепленная верой в свою непогрешимость, является дубинкой, прибивающей все стремления человека и ввергающей его в полное отчаяние.

Портер вдруг быстро подошел ко мне. Он подобрал новую бусинку для своего фантастического ожерелья.

— Случалось ли когда-нибудь в этой тюрьме, чтобы невиновность преступника выплыла на свет после его казни?

— При мне нет, Биль. Но я слыхал о нескольких подобных случаях. Старые тюремные крысы могли бы заморозить вас до мозга костей своими рассказами.

— Некоторые из них должны быть правдивы. Нельзя допустить, чтобы человеческие решения были всегда правильны. Достаточно, если одного человека вырвали из жизни, полагаясь на ложные показания, чтобы вся система умерщвления на основании косвенных улик считалась несостоятельной. Как могут люди, творящие суд над другими, присваивать себе такую страшную власть?

За несколько часов до утреннего гонга в спящей тюрьме водворилась тяжелая тишина. Приглушенное красноречие Портера перешло в молчание. Беспокойные мысли понемногу растворились в вине, и в наши истерзанные души проникло полудремотное сознание некоторого довольства.

Вдруг из корпуса одиночек раздался хриплый раскатистый стон, перешедший в пронзительный крик.

Портер, вскочил на ноги:

— Что это было? Сквозь сон этот вопль прозвучал в моих ушах как весть о конце света. Это место проклято. Мне хотелось бы знать, покоится ли в мире нынешней ночью душа Кида? Полковник, верите ли вы в духов, в будущую жизнь, в бога?

— Нет. По крайней мере, думаю, что нет.

— Ну а я верю до известной степени. Мне кажется, что существует какой-то всемогущий дух. Но человеческий бог не интересуется этой тюрьмой. Он, как видно, не увлекается криминалистикой. Если бы я стал долго раздумывать над сегодняшней историей, я потерял бы всякую веру, всякую способность быть счастливым. Я никогда не смог бы написать ни одной жизнерадостной строки.

Хорошо, что Портер скоро вышел из тюрьмы. Иначе мир понес бы тяжелую потерю, лишившись его бодрящей веры.

Когда потрясающая истина выплыла наружу, Портера уже не было в тюрьме.

Газета «Спешная почта» опять вернулась к этой истории, изложив все обстоятельства дела. Мальчик Боб Уатней, тело которого, как предполагали, выбросила Сиото, нашелся в Портсмуте. Он написал оттуда своим родителям. Он ничего не знал о казни Кида.

Государство сделало маленькую ошибку. Оно отправило на тот свет семнадцатилетнего мальчика за убийство, которого он никогда не совершал. Оно думало, что Кид виновен.

Последний листок календаря перевернулся. Портеру оставалось пробыть в тюрьме еще семь дней. Даже Билли как-то притих. Когда Портер приходил в почтовую контору, мы обычно уже поджидали его; ему пододвигали единственный удобный стул и ставили под ноги скамеечку. А раз даже Билли схватил со своей койки подушку и сунул ее Портеру под голову. Портер потянулся своим полным телом и повернулся к Билли с херувимской улыбкой:

— Ну, Билли, я еще не собираюсь умирать, пощупай-ка мой пульс.

Как ни странно, но под этим шутовством мы старались скрыть мучительную грусть расставания. Мы были исполнены идиотского стремления ублажать Портера, как это часто бывает с людьми, которые чувствуют, что навсегда теряют друга.

Мы собрали для него целую кучу памяток, которые он должен был унести с собой на волю. Мы оба надеялись, что, перебирая их, он хоть изредка вспомнит о двух каторжниках, которых оставил в почтовой конторе тюрьмы.

Прощания почти всегда бывают односторонние судьба предлагает тост: тот, кто уходит, выпивает вино и передает стакан с осадком тому, кто остается.

Прощаясь с нами, Портер, быть может, испытывал некоторое сожаление, но оно вызывало только легкую рябь на буйной волне его радости перед открывавшейся свободой. Он был возбужден и полон нервной веселости. В его тихом, неуверенном голосе появилось что-то, напоминавшее щебетание, а спокойное лицо сияло счастьем.

— Полковник, сделайте мне одолжение. Вам я не боюсь быть чем-нибудь обязанным. Все равно я никогда не отплачу вам за услугу, и вы, я уверен, не поставите мне этого в вину. Видите ли, Эл, меня беспокоит одно обстоятельство. Я не хочу попасть вторично в тюрьму за появление на улице в непристойном виде, а это, несомненно, случится, если вы не окажете мне своей неоценимой помощи. Вот в чем дело. Материя, из которой они обычно шьют платье для выходящих на свободу арестантов, невероятно быстро изнашивается. Она тает на солнце и растворяется под дождем. В результате человек оказывается совершенно беззащитным перед стихиями. Когда я поступил в это заведение, на мне был прекрасный шерстяной костюм. Я хотел бы получить его обратно в качестве приданого, что ли. Не будете ли вы так добры раздобыть его для меня? Я не особенный поклонник излюбленного в тюрьме серого цвета. Боюсь, что он не в моде нынешним летом.

Его большой насмешливый рот — пожалуй, единственная чересчур мягкая черта в этом лице — улыбался.

Портер застегнул свою куртку и с видом денди стал осматривать себя со всех сторон. В глазах его светилась радость.

— Я чувствую себя точно невеста, получающая приданое. Меня бесконечно интересуют дары, которыми этот отеческий кров снабдит меня на прощание.

Оказалось, что платье, принадлежавшее Портеру, было отдано другому вышедшему на свободу арестанту.

— Пустите в ход все ваше влияние, полковник, и достаньте мне приличное платье на каждый день. Я доверяюсь вашему вкусу, но мне хотелось бы что-нибудь темно-коричневое.

— Друзья мои, обыкновенно перед новой постановкой какой-нибудь замечательной драмы устраивают репетицию в костюмах. Давайте занавес.

Биль примерил костюм. На нем был черный котелок и пара ботинок, сшитых одним из пожизненных каторжан. Все тюремные ботинки скрипели так сильно, что их было слышно за милю. Арестанты обычно острили, что это делается нарочно, дабы они не могли улизнуть потихоньку. Обувь Портера не являлась исключением.

— Я подниму в мире невероятный шум, полковник. Я уношу с собой собственный духовой оркестр.

— Вам так или иначе суждено нашуметь там, Биль.

— Попробуйте-ка на них это средство для волос. — Билли достал лекарство, добытое для него Портером. — Оно хоть кого угомонит!

Такой легкой, бессодержательной болтовней мы заполняли драгоценные часы. Это была та самая пена, которую выбрасывают огромные волны, разбиваясь о неприступную скалу. Они набегают с громким ревом, но у подножия утеса смиряются, точно вся мощь их внезапно улетучилась.

Много мыслей и сотни тревожных вопросов теснились в наших душах, волнуемых глубокими чувствами, но язык отказывался передать их, и мы довольствовались этой пеной. Мы говорили обо всем, кроме своих чувств.

Даже начальник Дэрби нервничал, когда Портер явился в канцелярию за пропуском.

— Я целую ночь обрабатывал их, полковник, — Портер указал на свои ботинки. — Их красноречие не поддается никаким репрессиям.

— Если бы вы выглядели хоть чуточку лучше, Биль, дамы просто похитили бы вас.

— Я не хочу снова попасть в неволю к кому бы то ни было.

На лице Портера виднелись легкие морщины. Он постарел за эти тридцать девять месяцев пребывания в тюрьме, но все же голова его и осанка должны были, несомненно, всюду привлекать к себе внимание. В нем чувствовались какая-то уверенность, независимость, достоинство. Он гораздо больше походил на хорошо образованного, культурного, делового человека, чем на бывшего арестанта.

В приемной были посетители. Начальник отошел в сторону и приказал мне выдать Билю его бумаги на освобождение. Как только мы остались одни, мучительное напряжение сделалось невыносимым. В эти последние минуты я готов был послать все к черту. Мне хотелось сказать ему: «Счастливого пути… с богом… проваливайте к дьяволу!»

Но ни один из нас не произнес ни слова. Биль подошел к окну, а я сел у стола. Минут десять он простоял неподвижно. Мне вдруг пришло в голову, что он очень равнодушно расстается с нами.

— Биль, — мой голос звучал хрипло от обиды, и Портер быстро обернулся, — ведь вы и так скоро будете там. Неужели вам трудно в эти последние минуты поглядеть на нас?

С ласковой улыбкой он протянул мне свою сильную короткую руку:

— Эл, вот книга. Я посылал за ней в город, чтобы сделать вам подарок.

Это был экземпляр «Рубайат» Омара Хайяма.

Я протянул ему пропуск и его пять долларов. У Портера было, по меньшей мере, шестьдесят-семьдесят долларов — гонорар за последний рассказ. Он взял пять долларов.

— Вот, полковник, передайте это Биллю: он сможет купить спирту для излечения своей локомоторной атаксии.

Это было все. Он направился к двери и снова вернулся со знакомой искрой смеха в глазах.

— Мы встретимся с вами в Нью-Йорке, полковник. Вы еще, чего доброго, натравите там на меня ищеек. Я буду начеку. До свидания, Эл.

Голос Портера перешел под конец в замирающий шепот.

Он направился к двери и, не оглядываясь, вышел из комнаты. И мне показалось, будто что-то молодое и прекрасное навсегда ушло из моей жизни.

— Конец календарю, Эл, — Билли Рэйдлер перечеркнул последнее число, покачал головой и оторвал листок. Он посмотрел на меня в мрачном молчании: — Еще один день перешел в ночь.

Вот первое письмо Биля Портера — он уже принял тогда имя О. Генри, — присланное мне в тюрьму. Он не забыл нас; он выполнил свое обещание.

«Дорогой Дженнингс! С тех пор как мы расстались, я каждую неделю собирался написать вам и Билли, но все время откладывал, ибо думал двинуться на Вашингтон. Я очень хорошо устроился в Питтсбурге, но все-таки собираюсь через несколько недель уехать отсюда.

«С тех пор как я взялся за работу, мне пришлось иметь немало дел с издателями, и я заработал литературой много больше, чем если бы занимался каким-нибудь другим ремеслом. Питтсбург самая захудалая дыра на всем земном шаре, а жители его самые невежественные, неучтивые, ничтожные, грубые, опустившиеся, наглые, скаредные, подлые, сквернословящие, непристойные, богохульствующие, пьяные, грязные, гнусные и развратные псы, каких я когда-либо мог себе представить. Население Колумбуса — рыцари по сравнению с ними. Я пробуду здесь ровно столько, сколько это будет необходимо. Ни одного часа больше.

Кроме того, у меня есть еще особые причины, чтобы писать вам сейчас. Я завел целую корреспонденцию с издателем «Журнала для всех». Я продал ему в августе две статьи и получил заказ на другие.

В одном из писем я предложил ему статью под заглавием: «Искусство и уменье грабить поезда» или что-нибудь в этом духе; при этом я указал, что, по всей вероятности, смогу получить эту статью от специалиста по данному вопросу.

Само собой разумеется, что я не называл ни имен, ни местностей. Издателя эта идея, очевидно, сильно заинтересовала, и он два раза в письмах запрашивал меня об этой статье. Он боится только, что специалист не сумеет придать статье той формы, которая подошла бы для «Журнала для всех», ибо Джон Уэнемекер, надо вам сказать, очень строго соблюдает правила благопристойности.

Если вы захотите распространиться на эту тему, то рассказ можно будет пристроить, а вместе с тем откроется возможность и для дальнейшей работы. Конечно, нет надобности делать какие-либо указания на то, кто вы такой. Издателя, как я и полагал, интересует, главным образом, точка зрения на этот предмет самого «оператора».

Я представляю себе, что статейка эта должна быть написана разговорным языком, приблизительно так, как вы обычно рассказываете, только в описательной форме; при этом выделите мелкие черточки и детали, чтобы вышло так, точно человек рассказывает о своем птичьем дворе или о своем ранчо, где он разводит свиней.

Если вы согласитесь взяться за это, сообщите мне, и я напишу вам, как я представляю себе эту статью и какие пункты в ней затронуть. Я могу просмотреть ее и обработать применительно к требованиям журнала или представлю вашу рукопись в том виде, как вы ее пришлете. Словом, как хотите. Поскорей сообщите мне ваше решение, потому что я должен ответить ему.

Писать письма для меня сущее наказание. Когда я пишу карандашом, мой почерк становится почти таким же скверным, как ваш.

Если бы я знал, что меня ожидают тридцать дней заключения в нашем заведении, уверяю вас, я, не задумываясь, расколотил бы какую-нибудь из здешних статуй, лишь бы переменить на время общество этих паршивых питтсбургцев на более приличное.

А поскольку речь идет о развлечениях, я предпочел бы сидеть в этом доме скорби и слушать, как стучат крышки параш, чем беседовать с местными гадами. Если бы вместо всех питтсбургцев у меня был бы здесь тот черный малый, который приходит каждый вечер в тюрьму с жестяной бадьей, то смею вас уверить, что его общество доставило бы мне несравненно больше удовольствия.

Передайте Билли Рэйдлеру мое глубочайшее почтение. Скажите ему, что в нем одном больше аристократизма, чем во всем населении Пенсильвании, не исключая воскресной школы Джона Уэнемекера. Да восходит вовеки к небесам дым его папиросы!

Напишите мне, как только вам захочется, и знайте, что я буду очень рад получить от вас весточку. Меня окружают здесь волки и печеные луковицы, так что словечко от одного из тех, кто принадлежит к соли земли, будет для меня точно лепешка из манны, упавшая в пустыне с чистого неба.

Ваш Б. П.».

Письмо Портера не только воскресило во мне веру в друга, но послужило для меня, кроме того, точкой опоры на огромном мосту. Вера в себя и в будущее возродила в душе трепетную жажду жизни. Биль Портер верил в мои силы. Он протягивал мне руку.

В этот же вечер я взялся за работу. Билли помогал мне. Мы были из той породы писателей, которые «пекут рассказы как блины» для того, чтобы редакторы с такой же стремительностью возвращали их обратно.

Уже почти рассвело, когда первый набросок «Налета на поезд» был готов к отправке.

Наша судьба несется вниз точно лавина, увеличивая скорость движения с каждым нашим поступком. Какое-нибудь событие, кажущееся нам вначале ничтожной снежинкой, падает на пути нашей жизни, и, прежде чем мы успеем заметить ее, — глядь, снежинка удвоилась, утроилась и превратилась в ком. Тысячи разнообразных снежинок устремляются на слияние с нею, пока их не соберется наконец несметная грозная сила, властно толкающая нас к уготованному нам жребию.

Так, по-видимому, было и со мной: первой снежинкой явилось письмо Портера, а следующие налетели уже сами собой.

Передо мной открылись новые горизонты.

Мы послали Портеру набросок рассказа. Через два дня пришел ответ:

«Дорогой коллега! Ваш быстрый ответ получен сегодня и прочитан с удовольствием. Уверяю вас, что для человека, находящегося в Питтсбурге, не может быть ничего приятнее, чем весть из тюрьмы.

Неужели же я так люблю тюрьму Огайо? Нет, сын мой, все на свете относительно. Я пытаюсь только с царской щедростью отдать Питтсбургу должное. Единственное отличие между Питтсбургом и тюрьмой заключается в том, что здесь не запрещается разговаривать во время обеда».

Портер с необычайно вразумительными подробностями дал мне указания относительно того, как следует дописать рассказ. Я взял сюжетом и темой мой первый опыт в налете на поезда. Это письмо было настоящей лекцией о том, как писать короткие рассказы. Оно свидетельствовало о бесконечных муках, через которые прошел О. Генри, чтобы добиться в своих произведениях той неподдельной жизненной правды, которой они дышат.

Он не пренебрегал ничем — характеры, положение, окружающая обстановка, особенности, говор — все должно быть принято во внимание. Все должно находиться в полной гармонии с темой. Это письмо служило мне руководством и при дальнейших попытках.

Закончив рассказ, мы с Билли прочитали его. Билли требовал как можно больше кровопускания, чтобы оживить краски, я же старался придерживаться правды. Настоящий бандит убивает только тогда, когда на карту поставлена его собственная жизнь.

— Чудно это, право, Эл, черт побери! А ведь вы с Билем будете дьявольски знамениты!

Портер отредактировал мой очерк, кое-где сократил его, кое-что добавил, придал ему хлесткость, одним словом, сделал из него рассказ.

Прошли две недели. От Портера получили спешный запрос: «Почему вас не видно, полковник? Я уже зафрахтовал кареты». В том же письме он сообщал мне, что отредактированный им рассказ принят «Журналом для всех» и что чек будет выслан по напечатании.

«Как только чек будет получен, я пришлю вам вашу долю «в дуване». Кстати, не открывайте никому моего подлинного имени. Именно теперь я меньше всего хотел бы, чтобы кто-нибудь узнал его.

Получили ли вы маленькую книжонку о том, как писать короткие рассказы? Я спрашиваю потому, что заказал ее в складе и просил непосредственно переслать вам. С этими проклятыми жуликами нужно всегда быть начеку, иначе они как пить дать обведут вас вокруг пальца!»

В ожидании обещанного помилования, я с головой погрузился в писание рассказов. Наконец пришла телеграмма. Я буду свободен!

В начале 1905 года я получил письмо от Биля. Портер уговаривал меня взяться за литературу. Старые честолюбивые мечты вспыхнули снова. Я опять взялся за «Ночных наездников». Это послужило началом длинной корреспонденции. Однажды я получил от него письмо следующего содержания:

«Элджи Дженнингсу, Западному! Дорогой Эл, получил ваше письмо. Надеюсь, что за ним скоро последуете вы сами. Так как мне нечего было делать, то я решил написать вам, а так как мне не о чем писать, то я кончаю. Это шутка…»

В этом письме на четырех восхитительных, остроумнейших страницах меня самыми разнообразными приемами убеждали посетить Нью-Йорк. Окончив чтение, я начал укладывать свой чемодан.

Биль Портер был уже знаменитостью в Нью-Йорке. Это был О. Генри, человек, близкий миллионам сердец за рассказы, напечатанные в сборниках «Четыре миллиона», «Голос города» и в четырех других столь же популярных сборниках. Мысль о том, что я еду навестить этого прославленного Биля, наполняла меня трепетом.

Сделавшись свободным человеком и гражданином, я отправился в Нью-Йорк, чтобы повидать Биля Портера.

Я слишком рассчитывал на славу моего друга Биля. Я знал, что Нью-Йорк большой город. Но мне казалось, что Портер должен возвышаться над толпой, точно белокурый Геркулес в городе карликов.

Мы вместе с моим сообщником Эбернесси отправились в Нью-Йорк. Когда пароход начал спускаться по Гудзону, мы едва ли сознавали, куда держим путь. Но мы твердо знали, что ищем самого Биля Портера. Я потерял письмо, в котором он сообщал мне свой адрес.

Мы странствовали из улицы в улицу и имели, должно быть, очень странный вид в своих широкополых шляпах. От времени до времени я набирался храбрости и хватал за рукав какого-нибудь мужчину, женщину или ребенка:

— Эй, друг, не можете ли вы сказать мне, где живет Биль Портер?

На нас холодно смотрели и проходили мимо. Я слышал, как один молодой парнишка пробормотал: «Бедняги заблудились как в лесу».

Мы не могли найти Биля.

И тем не менее неудержимо веселое настроение не покидало нас.

Наконец мы забрели в Бреслин-отель, не имея никакого представления о том, как мы добрались туда. Устроившись в баре, мы начали угощать всех направо и налево.

Вся публика узнала, что в город прибыли «Бандит» и «Гроза волков».

— Черт возьми, ведь так мы, пожалуй, и не найдем Биля! — Эбернесси разбил свой стакан о стойку.

Я помнил, что Портер живет где-то в окрестностях Грамерси-парка, и мы с Эбернесси, взявшись под руку, побрели к парку. С величайшим трудом сохраняя достойную осанку, мы взбирались на ступеньки каждого дома и звонили, осведомляясь о Биле Портере. Ни одна душа никогда и не слыхала о нем.

Каким-то образом мы забрели в Литературный клуб. Лакедронам, по-видимому, не понравились наши носы, и нам пришлось сунуть им взятку, прежде чем они решились впустить нас.

— Где мистер Уильям Сидни Портер, писатель? — осведомился я у одного из них.

— Не знаю! Никогда и не слыхал о таком. Спросите-ка вон того. Он знает всю мелкую рыбешку. Это Боб Дэвис.

Неуклюжий маленький человечек с полным веселым лицом и живыми серыми глазами стоял у дверей одной из зал. Я подошел к нему:

— Вы знакомы с Билем Портером?

— Никогда не слыхал об этом джентльмене. — Он даже не взглянул на меня. — В мою сферу ведения входят только писатели, лакеи и полицейские.

И тут только я вспомнил, кого я ищу.

— О, благодарю вас! — Я постарался придать своему голосу легкую небрежность. — Быть может, вам попадалось случайно имя О. Генри?

Лицо маленького человечка засветилось, точно дуговой фонарь. Его рука опустилась на мою.

— Знаю ли я его? Еще бы нет! А вы?

— Я?! — Я чуть не закричал на него. — Черт возьми! Это мой старый земляк.

— Вот как? Из какого же он места на Западе? — Пытливость репортера не упустила даже веснушек на моей руке. Но он не узнает моей тайны. С минуту я не отвечал.

— Он южанин родом, — сказал я наконец. — Не знаете ли вы, где я могу найти его?

— Позвоните в гостиницу «Каледония», 28, Запад, 26-я улица.

Наконец Портер был найден.

— Это вы, полковник? — Все тот же чарующий нерешительный призвук в шепчущем голосе. — Я сейчас присоединюсь к вам.

Через очень короткое «сейчас» в комнату вошел безукоризненный Биль. По виду его можно было подумать, что с ним только что случилось или должно случиться что-то волнующее и необычное. На нем был красивый серый костюм, с элегантным синим галстуком, вечные перчатки и тросточка в правой руке.

— Эй, Биль, почему вы не носите 45-й калибр кольта вместо этой безделушки?

— Полковник, 45-й теперь не в моде. Кроме того, в Манхаттане некоторые чудаки — а именно законодательная власть — протестуют против этого обычая.

Как будто с тех пор, как мы разговаривали с ним в последний раз, прошло не пять лет, а пять минут.

Полный горячего, но сдерживаемого чувства, он молча стоял предо мной, изучая мое лицо.

— Это действительно вы, полковник! И все такой же, не правда ли?

Город был владением Биля Портера, а люди, жившие в нем, — его подданными. Он проникал в самую гущу людей и рассматривал их в сильнейший микроскоп своей всеозаряющей проникновенности. Обман, трусливая подлость, все напускное и лицемерное разлетались перед ним, как клочья тумана при сильном ветре. Души выступали наружу, обнаженные и откровенные. Волшебник умел добиваться своего.

На каждом углу его ожидало приключение. Молоденькая девушка, крадучись, скользила за угол, или старый нищий дремал, скорчившись на пороге. Для Портера это все были тайны, которые он стремился разгадать. Но для этого он не становился поодаль и не предавался размышлениям. Нет, он сближался со своими подданными, вступал с ними в тесное общение. Он знакомился с их тайнами, надеждами, разочарованиями. Он пожимал руку Сони-бродяги, и Сами Дульси рассказывала ему, как она окончательно обанкротилась, сидя на шести долларах в неделю. Нью-Йорк был заколдованным лабиринтом, где вас на каждом повороте ожидал трепет неожиданного и чудесного.

И в это свое царство Биль ввел меня.

Веселый, изысканный, прихотливый, он зашел за мной в один из первых вечеров после моего приезда. В петличке у него была маленькая роза «сесиль». Лукаво подмигнув мне, он вытащил из кармана вторую.

— Полковник, мы устроим маленький маскарад. Вденьте эту розу в петличку, и никто никогда не узнает, что вы с Запада.

— Пусть провалятся к черту. Я не желаю никаких переодеваний.

Но когда Биль хотел чего-нибудь, он доводил дело до конца.

Розовый бутон оказался прикрепленным к моему костюму.

— Я заметил, что фараоны бросают на вас чересчур благосклонные взоры. Этот значок отвлечет от нас всякие подозрения.

— Куда мы пойдем?

— Всюду и никуда. Мы можем очутиться в «Адской кухне» или забраться в «Райскую прихожую». Приготовьтесь к возбуждению и опасностям. Мы пойдем туда, куда нас притянет магнит.

Было около полуночи. Мы спустились по Пятой авеню и стали слоняться где-то между 25-й и 26-й улицами. Десятки женщин с бледными, потасканными лицами пробегали мимо нас.

— «Корабли, что проходят в ночи», — прошептал Портер. — В плаванье им угрожают только две скалы: полицейский и хозяйка. Как они истерзаны и разбиты бурей, не правда ли? Их вид преследует меня.

Из темноты выступила оборванная фигура девушки. Ей было на вид около семнадцати.

— Должно быть, прямо из мирного деревенского болота.

— Ерунда. Это бывалая…

— Несомненно, первый выход. — Портер подтолкнул меня локтем. — Она не научилась еще управлять своей ладьей в волнах городской жизни.

— Это ее трюк. Она просто распустила рваный парус для эффекта.

— Нет, вы ошибаетесь. Заговорите с ней, и мы увидим, кто из нас прав. Я подержу пока лошадей. — У Портера была манера вытаскивать вдруг словечко из прошлого и неожиданно бросать мне его в лицо.

Когда мы приблизились, девушка нырнула в подъезд, делая вид, будто завязывает ботинок. Она взглянула на меня, и в ее расширенных полудетских глазах отразился страх.

— Пожалуйста, не забирайте меня. Я никогда не делала этого до сих пор.

— Я не полицейский, я хочу представить вам моего друга.

Биль подошел к нам:

— Вы испугали барышню. Спросите ее, не пожелает ли она пообедать с нами?

Девушка, испугавшись еще сильнее прежнего, отпрянула назад:

— Я не смею пойти с вами.

— С нами вы можете смело пойти куда угодно. — Портер обращался с ней так, точно она в самом деле была принцессой, а он странствующим рыцарем.

В его любопытстве не было ничего личного. У него была одна непобедимая страсть — раскрывать тайны, скрытые в сердцах мужчин и женщин, окружавших его. Он не желал пользоваться процеженными данными, полученными из вторых рук. Это был ученый, и трепещущее человеческое сердце являлось единственным всепоглощающим объектом его любознательности.

Мы отправились к Мукену. Маленькое, худенькое белесое существо, конечно, никогда не бывало там раньше. Глаза девушки сияли от возбуждения. Благодаря стараниям Портера она почувствовала себя настолько свободно, что это начало даже чуточку смущать меня. Я хотел, чтобы девушка сознавала свою ничтожность перед его величием.

— Это известный писатель, — шепнул я ей.

Портер обернулся ко мне с усмешкой.

— Ничего подобного, — возразил он.

— О нет, я верю, — сказала она. — Мне хотелось бы почитать то, что вы пишете. Должно быть, все о замечательных людях, о деньгах и о всяких великолепных вещах, не правда ли?

— Да, — ответил Портер. — О таких вот девушках, как вы, и обо всех странных происшествиях, которые случаются с ними.

— Но в моей жизни нет ничего красивого. Я знаю только низость, нужду и голод, а красивые вещи никогда не случались со мной, до сегодняшнего вечера. С тех пор, как я себя помню, все было одно и то же.

Портер вызвал ее на откровенность. Он оказался вполне прав. Это была обыкновенная деревенская девушка. Ей наскучило однообразие, и она решила отведать настоящей жизни.

В ней не было ничего замечательного. Я не видел тут никакой темы для рассказа. Она загорелась только один раз: когда принесли обед, и в этот момент вдохновенная радость осветила его лицо. Мне показалось, что Портер должен быть, несомненно, разочарован.

— Когда я вижу кораблекрушение, мне всегда хочется узнать, почему оно произошло, — сказал он.

— Ну, что же вы извлекли на этот раз?

— Ничего, кроме сияния, каким озарилось ее лицо, когда подали суп. Вот вам и рассказ. Что скрывается за этим восторженным взглядом? Почему лицо девушки может так разгореться при виде тарелки супа в этом городе, где каждый вечер уничтожается больше пищи, чем потребовалось бы на дюжину армий? Тут столько материала, что его и не упишешь вовеки.

Каждый встречный открывал ему сокровища. Мы побывали с ним всюду — в притонах, шантанах, подвальных кафе. Все то же неуклонное влечение направляло его в этих странствиях. Не удивительно, что Нью-Йорк сбросил с себя маску перед несравненным «полуночным исследователем».

— Я чую сегодня в воздухе идею, полковник. Пойдемте-ка выследим ее.

Это было на другой вечер после того, как мы пообедали с ним в гостинице «Каледония».

Мы пошли по Шестой авеню. Дождь хлестал нас сзади и спереди. Слабые огоньки мерцали у входов в подвальные ресторанчики. Смешанный запах застоявшегося пива, капусты и бобов поднимался оттуда. Мы обошли немало таких жалких кабачков с посыпанным опилками полом и поломанными солонками на исцарапанных, непокрытых столиках.

— Нет, не тут. Пойдем к О'Рейлю. Мне что-то не нравится аромат этих итальянских трактиров.

На 22-й улице Портер закрыл зонтик:

— Здесь мы найдем то, что ищем.

У стойки стояло человек двадцать мужчин. Столики, разбросанные тут и там, были не шире обыкновенных полок. Расфуфыренные, украшенные фальшивыми бриллиантами женщины едва умещали на них свои локти.

Мы заняли свободный столик. Когда Портер уселся, все женщины, находившиеся в баре, окинули его восхищенными взглядами.

— Черт возьми, Биль, неужели вы собираетесь кушать в этом хлеву?

— Только пиво и сандвичи. Посмотрите-ка туда, полковник. Я вижу свою идею.

В одном углу сидели две девушки, миловидные, бедно одетые, худенькие, с упорным пронизывающим голодным огоньком в глазах. Портер сделал им знак.

Девушки подошли и уселись за наш столик. Это был самый низкопробный подвальный танцкласс с салуном. Какой-то малый выводил на аккордеоне мелодию под аккомпанемент разбитого пианино; несколько вычурно одетых пар двигались в гротескном ритме посередине комнаты. У столиков сидели выпрямившись человек двадцать мужчин, тупо глядя перед собой, — большинство из них были наполовину пьяны; остальные горланили резкими голосами какие-то обрывки песен. Шум и гам в этом заведении раздражали еще сильнее, чем тошнотворные испарения.

Портер протянул девушкам грязный клочок бумаги, который сходил здесь за меню. Глаза их приковались к нему. Одна из девушек, она назвалась Сю, была довольно хорошо сложена, но так худа, что мне все время казалось, будто она вот-вот сломается, как яичная скорлупа. Она делала над собой усилие, чтобы как можно равнодушнее просмотреть карточку, но ее впавшие глаза горели жадным огнем. Круги, черневшие под ними, казались еще темнее от румян, которые покрывали пятнами ее прозрачную кожу.

— Заказывай лучше ты, Мэм.

Мэм не стала ломаться. Она была голодна и ухватилась за возможность поесть.

— Послушайте, мистер, — она нагнулась к Портеру. — Можно мне заказать, что я хочу?

— К сожалению, нет. У меня, видите ли, не хватит денег расплатиться.

Он заказал четыре пива.

Я не мог понять, чего он хочет добиться этим экспериментом. Почему Портер выбрал именно этих двух девиц из дюжины столь же выразительных, раскрашенных лиц? Но он знал свой волшебный круг.

Однако мне было не по себе от этого голодного взгляда. Мэм погрузилась в созерцание краснощекой, пухлой женщины, благодушно уплетавшей ложками капусту. Я не выдержал и сунул Портеру свой кошелек:

— Ради бога, Биль, накормите их.

Он таким же манером вернул мне кошелек обратно:

— Подождите. Тут пахнет рассказом.

Он заплатил по счету что-то около 20 центов. Несколько минут Портер беседовал с хозяином заведения. Тот согласился на все, о чем просил мой друг.

— Не хотите ли пойти поужинать с нами как следует?

Мэм нервно оглянулась кругом. Сю встала.

— Благодарю вас, — сказала она. — Это будет очень приятно.

Мы направились к гостинице «Каледония», где находился рабочий кабинет Портера.

— Зря мы идем туда, Сю. Нас застукают. Только мы сунем нос в обжорку вот с этими франтами, как фараоны накроют нас. Мы делаем большую глупость.

— А что мы с тобой делаем, кроме глупостей? Если представляется случай набить брюхо, я ни за что не упущу его.

Речь Сю представляла собой странную смесь достоинства, горечи и жаргона.

— Вы не делаете никакой глупости.

Портер быстро вел их за собой.

— В том месте, куда мы идем, еще не ступала нога фараона.

Был уже второй час, когда мы добрались до гостиницы. Портер заказал бифштекс, картофель, кофе и салат из крабов. Он расставил все это на том самом столе, за которым было создано столько шедевров. Картина получилась преживописная. Мэм устроилась на сундуке, Сю — на кушетке, а Портер с полотенцем на руке, точно лакей, прислуживал нам. И в этой причудливой обстановке зародился один из его рассказов.

— Много выколачиваете? — Биль говорил с ними как равный. Он всегда усваивал в таких случаях язык и мысли собеседника.

— Много там выколотишь, как же!

Мэм уплетала бифштекс и с невероятной быстротой глотала куски, почти не пережевывая их.

— Только и хватает на то, чтобы заплатить два доллара за комнату. Если повезет, мы сыты, если нет, дохнем с голоду. Вот разве только подвернутся когда такие благородные мужчины, как вы.

— Вы не знаете, что такое голод, — спокойно добавила Сю. Она была голодна как волк и с явным усилием воли удерживалась от того, чтобы не проявить такой же прожорливости, как Мэм.

— Вы не страдали так, как мы.

— Думаю, что нет. — Биль подмигнул мне. — А, должно быть, здорово трудно прокормиться здесь?

— Да, уж насчет этого вы угадали. Дело нелегкое. Если шкура крепкая, тогда еще полбеды. А вот когда слаб человек — ну, тогда один конец: подыхай, и баста.

Сю откинулась и посмотрела на свои длинные белые руки.

— Вот Сади так и сделала. Мы с ней вместе приехали из Вермонта. Думали, заработаем пением. Сначала и вправду устроились в хор и жили себе припеваючи. Потом хор распался, а тут наступило лето, и мы остались без куска хлеба.

Мы нигде не могли найти работы и вечно ходили с пустым брюхом. Бедняжка Сади все изводилась и думала о Бобе Пэркинсе; она молилась, чтобы он приехал за ней, как обещал. Она была здорово врезавшись в него, и, когда мы уезжали, он обещал, что приедет и заберет ее, если она не устроится здесь.

Я больше не могла выдержать и пошла на улицу, чтобы как-нибудь прокормиться. Плевать я хотела на всех. Но Сади не пошла. Она сказала, что не может разбить сердце Боба. Он должен приехать. Я вернулась через несколько недель. Мне удалось сколотить немного денег, и я хотела отправить Сади обратно домой, но ее уже не было в живых. Она перестала надеяться на Боба и покончила с собой. Отравилась газом в той самой комнате, где мы жили.

Портер разливал кофе и не пропускал ни единого слова.

— А Боб, должно быть, так носу и не показал?

— Нет, он приехал. Сказал, что перевернул все вверх дном, чтобы отыскать нас. Побывал во всех меблирашках в городе — все искал Сади. Мне было ужасно тяжело сказать ему. Черт! Он потом долго, долго не говорил ни слова. Затем расспросил меня все о Сади, и как она жила, и почему не дала ему знать о себе. Я выложила ему все начисто, а он сказал мне только: «Вот, Сю, купите себе поесть».

Он дал мне пять долларов, и мы с Мэм заплатили за квартиру и живем на них с того времени. Это было неделю назад. С тех пор я не видела Боба. Все это его просто ужас как пришибло.

Сю продолжала говорить короткими, отрывистыми фразами, но Портер не обращал на нее больше никакого внимания. Он вдруг встал, подошел к маленькому столику и вернулся с экземпляром «Королей и капусты».

— Прочтите это, когда у вас будет время, и скажите мне свое мнение.

Ужин был окончен. Портер, по-видимому, горел нетерпением отделаться от всех нас. Девушки были очень довольны вечером. Младшая с сожалением посмотрела на хлеб и мясо, оставшиеся на столе. На стуле лежала бумага. Я завернул в нее еду и завязал пакет:

— Возьмите с собой. Вам пригодится на завтрак. Сю была в замешательстве:

— Мэм! Ради бога… Ну что за жадюга!

— Черный денек может наступить для нас не сегодня завтра.

Портер был озабочен. Он едва заметил, что они ушли. Идея была выслежена. Она овладела им. Он уже чувствовал аромат резеды.

Сю рассказала свою историю волшебнику. Ее бесхитростный рассказ прошел через тонкую призму его ума и вылился в своеобразном реализме «Меблированной комнаты».

Если Портер, как никто, понимал голос города, проникая в сосуды, питающие его сердце, то это происходило оттого, что он был закоренелым старателем, неутомимо вонзавшим свою кирку в жесткий асфальт. Он открывал богатейшие россыпи на улицах и в ресторанах Манхаттана. Проникая сквозь грубый гранит его материализма, он обнаруживал в недрах золотую руду романтики и поэзии.

Сквозь слой пошлости и глупости он видел мягко сияющее золото юмора и пафоса. Нью-Йорк был его золотой россыпью. Но удача достигалась здесь не везением, а неуклонным стремлением к цели. Ни один писатель не работал упорнее, чем О. Генри. Это был ненасытный исследователь.

Человек обычно выбирает себе какую-нибудь профессию или ремесло и с радостью отдает в часы досуга свое внимание другим интересам. Для О. Генри в работе заключался весь смысл жизни. Они были неотделимы друг от друга. Он попросту не мог удержаться от того, чтобы не подмечать, не наблюдать и не запечатлевать в уме своих открытий, точно так же, как негатив не может не фиксировать изображения всякий раз, как на него падает свет. Гений Портера сам, помимо его воли, выбирал и слагал рассказы.

Иногда он сразу наталкивался на промытое золото, как в той истории, которую рассказала ему Сю. Иногда же ему попадалась только жилка. В общем, следует сказать, что он редко пользовался темами в том виде, в каком они доставались ему.

Песок, который он добывал, много раз промывался, прежде чем заблестеть чистейшим золотом О. Генри: то, что казалось бы другому просто измельченным камнем, сверкало у него, как драгоценный самородок. Так было и с алебардщиком из кабачка «Замок на Рейне».

— Я познакомлю вас с пильзенским, — сказал он мне раз вечером, когда мы отправились бродить по городу. — Оно понравится вам больше вашего кофе. Удивляюсь только, как вы можете пить его? По-моему, в нем пули не тонут.

Мы отправились в немецкий ресторан на Бродвее и заняли там маленький столик, недалеко от подножия лестницы. В одном из рассказов О. Генри говорит, что для ньюйоркца «нет большей чести, чем пожать руку хозяину модного итальянского ресторана, где подают макароны, или удостоиться кивка от метрдотеля с Бродвея». Эти знаки уважения часто выпадали на долю Портера.

Пильзенское было не дурно, но любопытство мое привлекала, главным образом, забавная фигура, стоявшая на площадке лестницы в костюме средневекового алебардщика. Я не мог оторвать глаз от этого человека. У него были необычайно хитрые глаза и необычайно слабые руки. Контраст с внушительным рыцарским панцирем получался преуморительный.

— Взгляните на это колченогое чучело, Биль. Представьте себе средневекового оруженосца.

Пальцы алебардщика были совсем желтые от никотина.

Портер посмотрел на него, откинулся на спинку и молча допил свое пиво.

— Славный рассказ.

Вот все, что он произнес. Мы рано вернулись домой, оба вполне трезвые.

В таких случаях мы обычно усаживались в комнате Биля и беседовали до часу или двух. Но на этот раз все шло по-иному.

— Не чувствуете ли вы потребности заснуть, полковник? — сказал он. — Я, кажется, сейчас удалюсь к себе.

Всякий раз, когда ум его был поглощен какой-нибудь идеей, он впадал в этот до крайности напыщенный стиль. Это ужасно раздражало меня. Я уходил в таких случаях почти оскорбленный, с твердым решением никогда больше не беспокоить его. Однако я понимал, что он и сам не сознает в такие минуты собственной холодности. Он отдалялся от людей потому, что мысль его воздвигала стену между ним и внешним миром. Он ни о чем не мог думать, кроме занимавшего его воображение рассказа.

У нас было назначено свидание на двенадцать часов следующего дня. Я решил не являться на него, если Биль сам не вспомнит обо мне. В десять минут первого он позвонил мне по телефону.

— Вы опоздали. Я жду вас, — сказал он.

Войдя в комнату, я увидел, что большой стол, за которым он всегда работал, завален исписанными листами. Весь пол был усеян клочками бумаги, покрытыми его размашистым почерком.

— Если мне удастся заработать на этом, я поделюсь с вами, — Портер взял со стола толстую кипу листов.

— Почему?

— Это вы подали мне мысль.

— Насчет той макароны в латах?

— Да. Я только что кончил рассказ.

Он прочел его мне. Эти стальные латы дали ему только ничтожный намек. Сам алебардщик никогда не оценил бы той драгоценности, которую Портер отшлифовал для него.

Рассказ, в том самом виде, как мы его знаем теперь, был написан Портером между полуночью и полднем. И, однако, вид у Биля был такой свежий и бодрый, словно он проспал добрых десять часов.

— И всегда вы так подхватываете вдохновение и изливаете его без всяких затруднений на бумагу?

Портер открыл ящик в столе:

— Вот взгляните сюда. — Он указал на примятую кучу листов, покрытых его размашистым неровным почерком. — Иногда рассказ мне совсем не удается, и я откладываю его до более счастливой минуты. Тут куча незаконченных вещей, которые пойдут когда-нибудь в переделку. Я никогда не пеку своих рассказов, а всегда обдумываю их и редко берусь за перо прежде, чем вещь не созреет окончательно в моем мозгу. Написать ее недолго.

Я видел, как он иногда просиживал целыми часами с карандашом в руке, выжидая, чтобы рассказ отлился в его мозгу в нужную форму.

О. Генри был в высшей степени добросовестный художник. Он был рабом словаря. Он рылся в нем часами, находя бесконечное удовольствие в том, чтобы открывать какие-нибудь новые оттенки в давно уже затрепанных словах.

Однажды он сидел за столом спиной ко мне. Он писал с невероятной быстротой, точно слова сами автоматически слетали с его пера. Вдруг он остановился. В течение получаса он сидел неподвижно, затем обернулся, как будто удивленный тем, что я все еще тут.

— Не хотите ли выпить, полковник?

— Биль, — любопытство мое было возбуждено. — Что это на вас затмение находит, что ли, когда вы сидите вот так?

Вопрос, по-видимому, показался ему забавным.

— Нет, я разбираюсь в значении слов.

Портер был совершенно лишен тщеславия. Оно не проявлялось ни в его произведениях, ни во время наблюдений. Я никогда не видел, чтобы он делал заметки на виду у публики. Только изредка он записывал какое-нибудь слово на уголке салфетки.

Он не желал, чтобы другие знали, о чем он думает. Ему не нужно было делать заметок, ибо он не принадлежал к кропателям. Он переливал свои мысли в рассказы еще совсем теплыми и трепещущими.

Несмотря на всю кажущуюся беспечность и легкомыслие, подчас даже некоторую безалаберность моего друга, в нем, я уверен, жила твердая и непоколебимая верность цели, непреклонная решимость оградить от всякого постороннего вмешательства свой некогда выработанный план жизни.

Я не раз испытывал на себе, каким замкнутым, отчужденным делало его это страстное стремление оставаться всегда верным самому себе. Он легко сходился с чужими, ибо мог по желанию избавляться от их общества. Он стремился к свободной жизни, не стесняемой никакими условностями. И добивался своего. Это был неисправимый упрямец. Из всех людей, которых я когда-либо знал, Биль Портер, как никто, оставался всегда верен своим природным задаткам.

Как только Нью-Йорк прослышал о золотых россыпях, открытых О. Генри, он тотчас же принес ему дань своего поклонения. Ревностная, бурная толпа почитателем домогалась увидеть его. Двери широко раскрывались перед Портером, и человек, который всего несколько лет назад был отделен от своих близких непреодолимой стеной, теперь стоял в ряду виднейших из них, вызывая у них по желанию смех и слезы. Биль Портер предпочитал одиночество, но не потому, что он презирал общество, и не потому, что боялся гласности, а потому, что он ненавидел обман и лицемерие. А это, как он чувствовал, были неизбежные спутники людей, вращавшихся в обществе.

— Эл, я презираю этих «знаменитых» литераторов. — Он неоднократно выражал это чувство. — Они напоминают мне большие надутые мячи. Если бы кому-нибудь удалось проткнуть их гордую осанку, раздался бы только один громкий вздох, ибо это было бы то же самое, что проколоть булавкой натянутую резину мяча. А затем они исчезли бы бесследно, не оставив по себе даже самой ничтожной морщинки.

Они тщетно забрасывали его приглашениями. Он не мог тратить попусту время.

Портер не был тщеславен и никогда не пытался сознательно произвести на кого-нибудь впечатление. Он не принадлежал также и к тому прямолинейному типу писателей, которые относятся к себе и к своим идеям с тяжеловесной серьезностью, требуя, чтобы весь мир внимал им и исповедовал их убеждения.

Биль Портер был слишком занят наблюдением над другими, чтобы придавать чересчур много значения своим собственным размышлениям. Будучи в высшей степени самодовлеющим человеком, он не мог примириться с тем, чтобы обстоятельства создавали ему друзей, не считаясь с его желаниями.

Но с теми немногими, кого он избирал сам, с теми, которые знали и понимали его, это был все тот же обожаемый шутник и любимый бродяга. Замкнутость исчезала. Он чувствовал себя среди них в своей стихии, этот трубадур прежних времен, и его прихотливый ум сверкал яркими блестками в каждом дыхании его тяжеловатой речи.

— Я приготовил вам сюрприз, полковник. Сегодня вечером вы встретитесь с немногими избранными.

Он ничего больше не сказал мне, с мальчишеским удовольствием следя за тем, как я злился, терзаясь неизвестностью. «Немногими избранными» оказались Ричард Доффи, Гильман Холл и Баннистер Мервин. Мы вместе пообедали в ресторане Гоффмана.

Это был действительно сюрприз, ибо в тот вечер я увидел О. Генри таким, каким он был бы, если бы кипучая жизнерадостность, которая, по-видимому, была заложена в нем от природы, не подверглась давлению и гнету унизительных лет, проведенных в тюрьме.

Портер протянул мне меню. Он был немного привередлив насчет еды.

— Друзья мои, — обратился он к почтенным редакторам, — полковник выищет нам что-нибудь необыкновенное.

Я думаю, что Портер находил меня немного чересчур самоуверенным в тот вечер, видя, что это избранное общество не внушает мне никакого благоговения.

— Я могу заказать грудинку, жаренную на угольях орехового дерева, морскую черепаху, галеты из кислого теста и кофе, настолько крепкий, чтобы в нем не тонули пули, — как вы насчет этого, Биль?

— Пожалуйста, не подвергайте опасности мое будущее литератора намеками на западное происхождение.

Доффи и Холл посмотрели на Портера, точно его осанистая фигура вдруг пронеслась перед ними верхом на лошади, раскачивая лассо. Портер прочел вопрос в их глазах. Он был в задорном настроении в этот вечер.

— Надеюсь, полковник, вы не откажетесь ознакомить наших друзей с этикой ограбления поездов, не так ли?

Все три гостя выпрямились, полные напряженного любопытства. Я любил такие положения. Я испытывал огромную радость, предвкушая изумление и ужас этих пресыщенных ньюйоркцев.

Я рассказывал им один эпизод за другим. Я описывал им забавные приключения, случавшиеся при ограблении поездов на Индейской территории. Они жадно впитывали мои слова. Я обрисовал перед ними бандита не как безжалостного зверя, а как человека в самом настоящем смысле слова, отличающегося от них только несколько иными склонностями или взглядами. Портер сидел, откинувшись назад, спокойный и величественный, а серые глаза его сияли от удовольствия.

— Полковник, сегодня вы затмили меня, — сказал он мне, когда мы направились в «Каледонию».

— Что вы хотите сказать, Биль?

— Друзья, с которыми я вас познакомил, не обращали на меня никакого внимания. Я был для Доффи и Холла своего рода аттракционом, пока не явились вы, а сегодня вечером они забыли про меня. Не будете ли вы иметь что-нибудь против, если мы скажем им в следующий раз, что я держал для вас лошадей?

— Вы в самом деле хотите этого, Биль?

— Да, я думаю, что это увеличит в их глазах мой престиж.

Несколько дней спустя мы снова собрались у Мукена. Я стал рассказывать издателям историю какого-то мрачного преступления. Дойдя до середины, я остановился и обернулся к Портеру с таким видом, словно память вдруг изменила мне и я не могу вспомнить важной подробности.

— Биль, помните, — сказал я, — это было в ту ночь, когда вы держали лошадей.

Доффи выронил вилку и громко расхохотался. Он потянулся и схватил Портера за руку:

— Черт возьми! Я всегда подозревал вас, Биль Портер.

— Благодарю вас, полковник, за эту любезность. Вы оказали мне большую услугу. Благодаря этому предполагаемому сообщничеству с вами я продал сегодня утром два рассказа, — сказал мне Портер на следующий день. — Эти господа вообразили, что я в самом деле принадлежал к вашей шайке. Теперь я сделался героем в их глазах.

И, однако, Портер ни за какие блага в мире не» сознался бы перед этими людьми в том, что провел три года в тюрьме. Я уверен, что Боб Дэвис знал об этом. Он ясно дал мне это понять. Доффи и Холл тоже чуяли, что этого человека окружает какая-то тайна.

— Знаете, полковник, входя в людные кафе, я всякий раз испытываю ужасный страх, что какой-нибудь бывший каторжник вдруг подойдет ко мне и скажет: «Здорово, Биль, давно ли вы выбрались из каталажки?»

Никто никогда не сделал этого. Это нанесло бы невыносимый удар гордости Портера, особенно в то время, когда слава была для него еще новостью. После веселого уюта, которым был отмечен этот обед у Мукена, после всей болтовни и балагурства им овладела тяжелая, давящая тоска. Воспоминания прошлого, страх за будущее, то и другое, казалось, с гигантской силой сдавливало с обоих концов светлое, счастливое настоящее Биля Портера.

Я убежден, что Портер был бы воплощением бурной веселости и яркой фантастики, если бы стены тюрьмы не набросили на него своей мрачной тени. У него была здоровая философия, которая выдержала ужасы тюремной жизни, не покрывшись ржавчиной цинизма.

Я уверен, что, не будь этих гнетущих воспоминаний, светлая прелесть юности, которой было так богато его сердце, восторжествовала бы над жизненными невзгодами.

— Я принял за вас приглашение, полковник.

Он был в одном из своих мягко-светящихся настроений.

— Надевайте ваши ослиные латы, потому что мы отправляемся на турнир с мишурой и шарлатанством. Мы идем смотреть Маргарет Энглин и Генри Миллера в «превосходном и правдивом» пасквиле на Запад под названием «Великий перевал».

После спектакля знаменитая артистка, Портер, я и еще один или двое знакомых должны были ужинать в Бреслин-отеле. Портер, как мне кажется, взял меня для того, чтобы самому сидеть откинувшись на спинку стула и наслаждаться моей беззастенчивой критикой в присутствии знаменитой актрисы.

— Я очень разочарована вами, мистер О. Генри, — сказала Маргарет Энглин Билю, когда мы заняли наши моста за столом.

— Чем же я провинился?

— Вы обещали привести вашего друга с Запада, этого ужасного разбойника мистера Дженнингса, чтобы он раскритиковал пьесу.

— Но ведь я же познакомил вас, — он махнул рукой в мою сторону.

Мисс Энглин посмотрела на меня, и в глазах ее мелькнула тень улыбки.

— Простите, — сказала она, — но я с трудом могу себе представить, что вы действительно сотворили все те немыслимые вещи, о которых мне рассказывали. Понравилась вам пьеса?

Я ответил ей, что нет. Она показалась мне неправдоподобной. Ни один человек с Запада не станет метать жребий за счет женщин, очутившихся в тяжелом положении. Это нечто неслыханное и может прийти в голову только тупоголовому городскому обывателю, который никогда в жизни не бывал по ту сторону Гудзона.

Мисс Энглин весело рассмеялась:

— Нью-Йорк без ума от нее. Все находят, что пьеса превосходная.

Портер откинулся назад, и ясная улыбка осветила его серые глаза.

— Я согласен с моим другом. Запад не знаком с цивилизованным рыцарством.

После этого он только и делал, что подзадоривал всех присутствующих своими остроумными замечаниями.

Я никогда не видел его в более оживленном настроении. Но на следующее утро он погрузился в глубочайшее уныние. Я пришел к нему довольно рано. Биль сидел за своим столом, неподвижный и молчаливый. Я осторожно вошел на цыпочках, решив, что он сосредоточился над рассказом.

— Войдите, Эл. — В руке он держал фотографию. — Это Маргарет, полковник. Я хочу, чтобы вы имели ее карточку. В случае, если со мною приключится какая-нибудь беда, я прошу вас взять ее под свое покровительство.

Вид у него был убитый и безнадежный. Он подошел к окну и посмотрел на улицу.

— А все-таки я по-своему люблю этот старый печальный город умирающих душ.

— Какое, черт возьми, это может иметь отношение к вашему унынию?

— Никакого. Только фарс кончен, полковник. Есть ли у вас чем заплатить? Давайте выпьем. Нам все равно когда-нибудь предъявят счет.

Я не понимал причины этого внезапного припадка уныния, но вино оказалось не в силах разогнать его. Искрящаяся обаятельная веселость прошлой ночи исчезла. Яркие тона спектра сменились темными и мрачными.

Раз ночью — холодной, сырой, жесткой ночью — мы с Билем бродили где-то в восточной части города.

— Помните того парнишку, которого электрокутировали в тюрьме? — сказал он мне. — Я покажу вам сегодня жизнь, еще более трагичную, чем смерть.

Лица, утратившие человеческий облик, до того изрубцованные и изможденные страданием, что кожа на них казалась похожей на паутину, выглядывали из всех закоулков и подвалов.

— Это оборотная сторона «волшебного профиля». Вы не увидите его на нашем божестве. Оно скрывает ее.

В устах Биля — задолго до того, как он написал рассказ под этим названием, — «волшебным профилем» обозначалось лицо, изображенное на долларе.

Мы свернули за угол в темную, грязную улицу. Какой-то ужасный, опустившийся оборванец, тяжело волоча ноги, прошел мимо нас. Он был трезв. Голод (если вы сами когда-либо испытывали голод, вы безошибочно прочтете его на лице ближнего) — голод смотрел на нас из этих жадных глаз.

— Эй, друг! — Биль поравнялся с ним и сунул ему в руку бумажку.

Мы пошли дальше. Через минуту оборванец нагнал нас:

— Простите, мистер, вы ошиблись, вы дали мне двадцать долларов.

— Кто вам сказал, что я ошибся? — Портер оттолкнул его. — Проваливайте.

На следующий день он предложил мне отклониться на четыре квартала в сторону от нашего пути, чтобы всего лишь заглянуть в бар.

— Нам нужно побольше двигаться. Мы начинаем толстеть.

Я заметил, что буфетчик приветствовал Биля дружеской улыбкой. У стойки какой-то большой толстый человек толкнул меня, чуть не выбив из моей руки стакана.

Это привело меня в ярость. Я замахнулся кулаком. Портер схватил меня за руку:

— Эта нью-йоркская свинья не думала вас оскорбить, дружище.

Та же история повторилась и в следующие дни. Когда Портер в четвертый раз пригласил меня зайти все в тот же бар, я почувствовал любопытство.

— Что вам так нравится в этом жалком притоне, Биль?

— Я разорен, полковник, а буфетчик знает меня. Поэтому я пользуюсь там неограниченным кредитом.

Разорен! А выбросил, однако, двадцать долларов на ветер!

Портер не имел никакого представления о ценности денег. Казалось, он руководствовался каким-то своим собственным мерилом.

Благодаря своей расточительности он совершенно обнищал, но причудливые вклады приносили ему богатый доход в виде опыта и удовлетворения. Возможность выявить во всем своем богатстве собственное «я» было ему дороже всех материальных благ. И, однако, он был не из тех, кто легко примиряется с пустым кошельком. Он любил тратить. Он всегда стремился играть роль хозяина. Часто он говорил мне: «Я буду иметь удовольствие заказать это на ваш счет». Окончив есть, я начинал требовать счет и шуметь.

— Бросьте вы свои тщеславные замашки. Все давно уплачено и забыто. Пожалуйста, не подчеркивайте так вульгарно своего материального благополучия.

Он любил тратить, но еще больше любил раздавать деньги. В книгу, которую он дал Сю, было вложено десять долларов. Через несколько дней после пира в «Каледонии» она явилась к нему. Я ждал Портера.

— Я пришла вернуть ему вот это. Ваш приятель, уж не помню, как его звать, забыл заглянуть в книгу, прежде чем дать ее мне.

Как раз в эту минуту вошел Портер.

— Здравствуйте, мисс Сю.

Я забыл ее имя и называл девушку то Софи, то Сарра, то «милочка».

Портер сбросил плащ, который был на нем: — Войдите, пожалуйста.

— Я пришла только затем, чтобы вернуть вам это.

Портер посмотрел на бумажку, которую она держала в руке, с таким видом, будто думал, что Сю хочет подшутить над ним.

— Что это значит?

— Это лежало в книге, которую вы мне дали.

— Это не мои деньги, Сю. Вы, наверно, сами вложили их туда и забыли потом.

Девушка улыбнулась, но в ее умных черных глазах появилось выражение глубокой признательности.

— Забыла, мистер Биль! Если бы у вас было столько богатства, сколько у меня, вы ни за что в мире не могли бы забыть, что засунули куда-нибудь хоть один грош.

— Это ваши деньги, Сю, потому что они не мои. Но вот послушайте, Сю: если мне когда-нибудь придется туго, я отыщу вас и попрошу вас накормить меня обедом. А если у вас настанут черные дни, постучитесь в эту дверь.

— Не много найдется на свете таких людей, как вы, господа. — Лицо девушки покраснело от удовольствия. — Мы с Мэм думаем, что вы не иначе, как принцы.

На полдороге к вестибюлю она обернулась:

— Я знаю, что эти деньги были ваши, мистер Биль. Спасибо.

Представьте себе человека, который стоит на высочайшей вершине над всем миром и созерцает людской поток стремительно проносящейся мимо него в вечно меняющейся пышной процессии жизни. Каждый образ запечатлевается на живом негативе его души, каждая картина дает другие неожиданные оттенки, другую игру светотени. Таким человеком был по отношению к жизни Биль Портер.

Для него не существовало однообразия «мира, обескровленного умозаключениями», не существовало «жизни, движимой рутиной». Вечно новая, вечно неожиданная, вечно увлекательная, волнующая драма захватывала его ум своим юмором и трагизмом, потрясала его душу своими радостями и скорбями. Подчас она раздирала ему сердце и ввергала его в отчаяние, но никогда не казалась неинтересной или скучной. Портер беспрестанно жил в трепещущем, напряженном возбуждении, ибо он был из тех, кто умеет вслушиваться в громкий гул вечно мятущегося полуслепого человечества и понимать его. У него всегда был нерешительный вид человека, который с трепетом ждет чего-то; казалось, будто он только что пережил приключение или собирается выйти ему навстречу. Всякий раз, как я видел Биля, с губ моих сам собой срывался вопрос: «Что случилось, Биль?» Его манера держаться возбуждала любопытство. Я почувствовал это еще в тот день, когда он, спускаясь с веранды американского консульства, начал тихим высоким голосом свою торжественную юмористическую лекцию о положении питейного распивочного дела в Мексике.

Эта особенность не покидала его ни в унылые годы тюрьмы, ни во время тяжелой борьбы, которая привела его в Нью-Йорк. Он шел по извилистой дороге жизни мужественным шагом, не считаясь с опасными пропастями и шумными туннелями. Жизнь никогда не была для него обузой. С первой минуты, как я увидел его, до последнего проведенного вместе часа она никогда не утрачивала интереса в его глазах.

— Сегодня вам предстоит испытать своеобразное и очень сильное ощущение, мой храбрый бандит, и я буду иметь удовольствие наблюдать при этом за вами.

Это было в последний день 1907 года. Я целыми часами торчал в комнате Портера в «Каледонии», выжидая, когда он кончит работать. Он писал с молниеносной быстротой. Иногда, дописав страницу, он тут же комкал ее и бросал на пол. Затем снова писал страницу за страницей, почти не переводя духа, а то просиживал добрые полчаса неподвижный и сосредоточенный. Я устал ждать.

— В мире еще найдется кое-что новое для вас, — сулил он мне. — Впечатление будет такое сильное, что перед ним побледнеют все театральные ужасы ограбления поездов.

Мы вышли около полуночи. Он повел меня по переулкам и боковым улицам, в которых я никогда еще не бывал. Мы шли по темным узким закоулкам, которые старые пяти- и шестиэтажные дома, обветшавшие и запущенные, наполняли затхлым запахом плесени. Мы продолжали идти все дальше и дальше, пока не добрались, как мне показалось, до самого дна мрачной бездонной пропасти, находившейся в центре города.

— Слушайте, — шепнул он, и через минуту неистовый свистящий рев, словно рога, трубы и самые голосистые колокола небес и земли вдруг загудели, загремели и загрохотали все разом, наполнил эту дыру потрясающим гулом. Я протянул руку и тронул Портера за плечо:

— Ради бога, Биль, что это?

— Нечто новое под луной, полковник, поскольку вы не можете испытать этого нигде в подсолнечной. Это Нью-Йорк, дружище, приветствует вас с Новым годом.

Эта дыра (никто, кроме «странствующего волшебника», вечно ищущего новизны, не нашел бы ее) находилась где-то вблизи Гудзона.

— Не кажется ли вам, полковник, что маленькая беседа в моем успокоительном убежище приведет вас в чувство?

Мы спустились к докам и просидели там добрый час, не произнося ни слова. Это было мое последнее длинное свидание с моим гениальным другом, память о котором всегда была и будет для меня священной.

Портер сделался вдруг мрачным. Я должен был уехать через день или два. По какому-то непонятному побуждению, вызванному, быть может, некоторой меланхолией Биля, я начал просить его поехать вместе со мной.

— Я сам охотно поехал бы с вами на Запад и обошел еще раз знакомые места. Когда мне удастся достаточно обеспечить всех тех, кто зависит от меня, я так и сделаю.

— О, плюньте на все и поезжайте со мной. Я сведу вас со всеми местными старожилами. Вы наберете столько материала, что сможете просидеть десять лет на западных рассказах.

Я продолжал с жаром убеждать его. Горячая, сильная рука Портера сжала мою.

— Полковник, — перебил он меня, — у меня странная уверенность, что это наша последняя встреча. — И тут же добавил другим тоном, с веселой, наивной улыбкой: — Кроме того, я еще не успел окончательно обратить Нью-Йорк.

— Обратить? — Я засмеялся, услышав это слово от Биля Портера. Я вспомнил, как он рассердился, когда я указал ему на эту роль накануне его освобождения. — Так вы все-таки сделались в конце концов миссионером? Какое же впечатление должны, по-вашему, произвести «Четыре миллиона» в этом вертепе? Достигнут ли они цели, искоренят ли зло?

— Это значило бы требовать чересчур много. Слепые не поймут вести, которую я несу им.

— Слепые? Кого вы подразумеваете под этим?

— Не ленивых бедняков, полковник, а ленивых богачей. Они доживут, однако, до той минуты, когда худые, озлобленные руки сорвут повязку с их праздных невидящих глаз.

— Где это вас так осенило, Биль?

— В нашей прежней резиденции, полковник.

Был ли это тот самый человек, который вышел из проклятого туннеля и поднялся на блаженные высоты? Жизнь на воле расширила его кругозор. Этот друг маленькой приказчицы, друг приниженных и угнетенных совсем не походил на гордого заключенного, который затыкал уши, чтобы не слышать о горестях Салли, и содрогался от отвращения при одном намеке на «тюремного дьявола».

— Я не изменился, полковник, но теперь я лучше вижу. Жизнь кажется мне роскошным крупным бриллиантом, который то и дело оборачивается к нам новой сверкающей гранью. Я никогда не устану следить за его игрой. Даже в те дни, когда будущее казалось мне таким мрачным, этот интерес не переставал поддерживать меня.

Несмотря на все его прихоти и на чуткую благородную гордость, несмотря на все горести, которые так часто выпадали на его долю, этот интерес всегда удерживал Биля Портера «на цыпочках». Он никогда не отставал в прекрасном искусстве жить.

У Биля Портера был свой уголок в романтике жизни — монополия, которая принадлежала ему по божественному праву проникновения. Это был тот свет, который озарял гнусный мрак подвальных кафе и извлекал наружу сокровища, таившиеся в душах голодных и жалких проституток.

Если жизнь давала ему вечно новые радости, то и он в свою очередь умел придать ей ласковое сияние, которое веселило сердца многих Сю.

В нем жила какая-то солнечная вера в жизнь — горячая и молодая. Это был великий искатель приключений, державший под пальцами пульс жизни.

Жить рядом с ним и смотреть его глазами было величайшим счастьем: оно смягчало светлым юмором все жестокое и грубое и придавало какую-то волнующую прелесть лучшим элементам бытия.

Загрузка...