Уже шел второй месяц, как Власт томился на дне сырой ямы и только в молитвах находил утешение.
Ярмеж и сестра, несмотря на строжайший приказ отца и бдительное око неумолимой бабушки, втайне приносили ему пищу и вступали с ним в разговоры. Их просьбы и мольбы покориться отцу оставались тщетными; Власт каждый раз отвечал им, что это невозможно. Чем дольше Власт находился в этом положении, вместо того чтобы пасть духом, он удивительным образом все больше вдохновлялся и становился сильнее духом.
Терять ему больше нечего было; часами он простаивал на коленях и тихим голосом напевал церковные песни, которые ему приходили на ум, и слезы струились из его глаз. В темной своей яме Власт смастерил себе из двух найденных деревянных обрубков крест и, перевязавши его лыком, прикрепил его к стене. Перед этим крестсм Власт проводил большую часть дня в молитвах и размышлениях.
Гожа и Ярмехс не раз с любопытством заглядывали в яму; охваченные тревогой и пораженные его выносливостью и мужеством, онл подолгу всматривались в него.
Несколько раз приходил и сам старый Любонь, приказывал открыть яму, бранил сына и заставлял его покориться своей воле. С большой покорностью Власт устремлял к нему свои очи, протягивая руки, но оставался неизменным в своем решении. С проклятием на устах отходил старый Любонь, и долго слышен был его страшный гневный голос; в эти минуты никто не смел к нему приблизиться и заговорить.
Привыкший видеть вокруг себя только одно послушание, старик не хотел уступать; но воспоминания об утраченном и оплаканном ребенке, так чудесно отыскавшемся, а теперь приговоренном, подобно невольнику, к жестокому наказанию, терзали его сердце. Ночами старый Любонь заливался слезами, но гнев осушал эти слезы. Быть может, старик наконец и уступил бы, отогнав совсем от себя сына, но он боялся выдать его Мешку, да и старуха Доброгнева подзадоривала его все время, уверяя, что, измучившись, Власт подастся.
Проходили дни и недели. Власт все еще сидел в своей темнице, творил молитвы и в одиночестве мало-помалу привык к жизни отшельника, покорившись воле Божьей. Его испачканная, пропитанная сыростью одежда отваливалась кусками и мало уже защищала от холода; ворох соломы, брошенный ему из жалости сестрою, искрошился и погнил от воды, сочившейся из стены. Власт не жаловался, а когда приходил Ярмеж и скорбел над ним, смиренно отвечал, что ему приятно приносить свои страдания как жертву Богу, которого познал, и что этот Бог посылает его сердцу утешение.
Слыша все это, Ярмеж со страхом думал и не понимал, откуда берется такая неисчерпаемая никакими страданиями сила.
Гожа неоднократно кидалась в ноги отцу, напрасно умоляя его пощадить брата; подозрительная и повсюду шпионившая за ней старуха всегда появлялась вовремя, чтобы оторвать ее от ног отцовских и зажечь его новым гневом.
Этот домашний узник, к которому никому нельзя было приближаться и даже вспоминать которого строго запрещалось, все-таки отравлял спокойствие и счастье целой семьи. Гожа всегда ходила заплаканная, Ярмеж понурый, а старая Доброгнева никому не давала покоя.
Когда приезжал кто-либо из чужих, приходилось прибегать ко лжи, прикидываться веселыми и быть в вечном страхе, как бы не выдать свой страшный позор, так унизивший старика.
Ярмеж все время размышлял о том, как бы прийти на помощь Власту и как-нибудь его освободить, но ничего не мог придумать. Измена тотчас же обнаружилась бы, а старый Любонь никогда бы ему этого не простил; а между тем, он все поглядывал на Гожу и лелеял мечту, что когда-нибудь ему ее отдадут.
Сложилось, однако, все иначе, чем рассчитывал Ярмеж. Всегда скрывавшийся где-то Войслав часто навещал Любоня и все о чем-то с ним совещался. Малый был он красивый, да к тому еще воспитанный на княжеском дворе. При встречах с Гожей он любовно с ней переглядывался, но никто не замечал, чтобы они между собою разговаривали или уславливались о чем-либо; неизвестно также, надоел ли ей родной дом со старой Доброгневой, хотя и любившей ее, но вечно на все ворчавшей, боялась ли она отцовского крутого нрава… Кто мог бы отгадать? Но в одно прекрасное утро Гожи не стало.
В доме поднялась целая буря, во все концы была разослана погоня, и все, что удалось узнать, заключалось в том, что ее похитил Войслав, скрывшись с нею в лесах. Ярмеж поклялся жестоко ему отомстить.
Еще пустыннее стало во дворе в Красногоре. Доброгнева занемогла и заявила, что жизнь ей опостылела. Гневная, отказавшись добровольно от пищи, в бреду и горячке, окруженная бабами, напрасно силившимися ее спасти, Доброгнева через несколько дней скончалась…
Любонь остался один. Издали поглядывал он на яму, в которую засадил сына, и не желал даже к ней приблизиться. Свою возраставшую злобу Любонь вымещал на батраках и прислуге.
Ярмеж, потерявший надежду и не имея более что терять, с каждым днем чувствовал все большую жалость к Власту. Однажды ночью пришел он к яме, приоткрыл ее, разбудил Власта и начал уговаривать его бежать.
— Возьми пару коней… убежим в лес… Меня здесь ничто не удерживает.
Власт его благодарил, но отверг это предложение.
— Ярмеж, друг мой, — обратился он к сотнику, — не следует мне уходить от мученичества, которому меня подверг мой Господь… Наша заслуга в страдании, и если я убегу, я ее потеряю…
Ярмеж не мог этого понять. Минутами ему казалось, что бедный Власт сошел с ума. На следующую ночь и в последующие он все настаивал, подговаривая его к бегству.
Между тем Власт, все еще сильный духом, начал все больше терять свои телесные силы. От сырости и холода у него сделалась лихорадка, и через день он лежал, дрожа веем телом, а потом впадал в беспамятство и горячку, и в бреду то пел, то плакал.
В таком положении Ярмеж на плечах вынес его наконец из ямы, исхудалого, ослабевшего, уложил его в гумно, накрыл, напоил теплым медом, и когда сон его подкрепил, он заставил его наконец бежать, предупредив, что иначе отец станет ему мстить.
Власт был, однако, так слаб, что хотя Ярмеж и поддерживал его, он не мог долго усидеть на коне, и после часа езды, когда уже совершенно рассвело, они вынуждены были остановиться в зарослях. Бедного узника снова нужно было уложить. Едва только Власт прилег, как тотчас же уснул.
Не зная, что ему предпринять с ним дальше, Ярмежу пришло в голову, что, быть может, на княжеском дворе найдется какая-нибудь помощь.
Не видя в этом никакой опасности и полагаясь на судьбу, он оставил спящего больного, а сам поскакал лесом в город, лежавший над Цыбиной.
Сторожем при Власте остался старый пес, который бежал за Ярмежом. Кличка ему была Кудла. Сотник приказал ему остаться при коне и больном, пес его понял, остался и примостился у ног Власта.
Ярмеж, уже не обращая внимания на то, что мог быть схваченным, направился к городу. На пути ему первая попалась старуха Срокиха. Она была уверена, что Власт с молодой женой справляет уже свое новоселье, но когда Ярмеж рассказал ей обо всем, что случилось, и о том, что он оставил Власта в лесу, старушка заломила руки и опустилась на землю…
Часто она встречала голубка своего с Доброславом, посоветовала к нему и обратиться, а сама отправилась вперед.
Доброслав сразу ничего не мог сообразить, одно лишь уяснив себе, что Любонь склонял Власта к отступничеству. Старуха позвала Ярмежа, и тогда все открылось. Доброслав побежал к князю, и вскоре вслед за тем он сел на коня и ускакал в лес.
Власта он застал спящим, до такой степени и так ослабевшим, что он потерял способность говорить; пес лежал у его ног; в лесу царила тишина. Доброслав наклонился к нему, обнял его и привел в чувство; в город он мог доставить его лишь на покрывалах, прикрепленных между двумя лошадьми.
И только после всего этого закончились долгие страдания, которые вытерпел несчастный. Еще искра жизни тлела в нем, на бледном лице играла улыбка, но силы его исчерпались.
В то время когда Любонь в Красногоре, приказав высечь всю челядь свою, заподозрив ее в соучастии, сам бросился в погоню в сторону совершенно противоположную, Доброслав и Ярмеж благополучно доехали к замку. Больного уложили в избушке, находившейся у ворот дворца княгини Горки. Срокиха приняла на себя заботу ухаживать за больным и лечить его. Ярмеж также остался при нем.
Старуха знала толк в целительных травах и приготовила ему целебный напиток из жимолости.
Когда Доброслав пришел к Мешку, чтобы рассказать ему обо всем случившемся, князь, как обыкновенно, выслушал его, не подав никакого виду, что его это удивляет или волнует. Он приказал взять Власта в город, а вечером надумал послать слугу за Любонем. Слуга не застал Любоня дома; он носился по всей окрестности в поисках каких-нибудь следов Власта, никому ничего не рассказывая, а упоминая только о побеге Ярмежа.
Только на третий день вернулся старик разбитый и в отчаянии. На пороге его встретил приказ немедленно явиться к князю. Сил у него осталось мало, но волей-неволей должен был ехать.
Мешку дали знать о прибытии Любоня; князь вышел к нему со спокойным выражением на лице и ласково приветствовал его.
— Что, ездили полюбоваться счастьем вашего сына? Ну а как он там живет?
Старик в замешательстве что-то забормотал.
— Милостивый князь, — заговорил старик охрипшим голосом, — много несчастий на меня обрушилось… Умерла мать, дочь мою похитили, а слуга, пес неверный, обокрал меня, скрывшись у немцев.
— Пора бы тебе сына с невесткой из новоселья домой взять, — ответил Мешко.
Любонь молчал, его душил гнев.
— Я вашего Власта полюбил. Хотя он к военному делу и не способен, но человек он разумный и молчать умеет… С женой он уж вдоволь натешился. Пошли-ка за ним… Он мне нужен… Думаю его к чехам отправить.
Любонь растерялся, наклонил голову, руки его в бессилии опустились. В мыслях он искал способа, как бы выйти из этой лжи. Мешко стоял со своей обыкновенной гордой усмешкой.
— Что, разве вам это не по сердцу? — спросил он.
— Милостивый князь, к чему мне дальше лгать. Случилось несчастье, у меня нет сына.
Старик прикрыл лицо руками, но, быстро отстранив их, прибавил:
— А если бы даже и был у меня, все равно, что для меня потерян… Немцы окрестили его в свою веру… Я его знать не хочу…
— Значит, вы от него отказываетесь? — спросил Мешко.
— Если он жив, пусть идет к тем, которых больше слушает, чем отца. Пусть он сгинет.
Князь внимательно посмотрел на старика.
— Любонь, — промолвил князь, — со своим детищем вы имеете право поступать, как хотите. А что у нас с каждым днем размножаются христиане… ничего не поделаешь, приходится терпеть… Видно, Бог у них силен, если у наших против Него нет защиты…
После этих слов князь кивнул головою и вышел…
Любонь, не предполагавший здесь дольше оставаться, незаметно покинул двор и, не замечая как, уселся на коня, поехал к Красногоре.
В очень неприятном положении находилась старая, простая и честная Срокиха; ни одной женщины, привязанной к ребенку, не приходилось того испытывать, что ей, — ведь она крепко держалась своей веры.
Ярмеж, смотревший на мученичество, терпение и стойкость Власта, сам уже наполовину поддался его примеру. Он начинал чувствовать, что Тот Бог, Который давал такую силу, был могуществен. Перед старой няней он не скрыл причин, почему Власт подвергся таким преследованиям.
Срокиха была этим поражена, но все-таки жалела своего голубка. Как и отец, она думала, что его непременно следует вернуть к старым богам… В народе ходили страшные слухи об этой новой вере, полной строгостей, воздержания и повергавшей человека в неволю. Срокиха горько плакала над своим питомцем, но все время находилась возле него…
Пища, воздух, а может быть, главным образом ее лечение производили свое действие. Власт уже третий день как мог молиться; первым движением его была глубокая благодарность Богу в проникновенной молитве.
Ярмеж и старая мамка, увидевшие его, погруженного в молитвенный восторг, от которого не могли его никак оторвать, были поражены.
Срокиха была уверена, что немцы его околдовали и что необходимо снять с него это колдовство. Она решила обратиться к самой умелой знахарке, которая могла бы отогнать от него эти чары и отвести дурной глаз, так как себе самой она в этом деле не доверяла.
Когда Власт стал немного поправляться, то он, будучи вместе с Ярмежом, стал все время обращать на то, чтобы его научить и обратить в христианство.
Любонь, вернувшись домой гневный и страдающий, занемог и слег.
Тотчас же обратились к помощи знахарок; но старик отказывался что-либо принимать, жизнь ему надоела, к себе он никого не подпускал, и лежал, забывшись сном, или бредил.
В доме в эго время творилось то, что всегда происходит среди слуг, почуявших свободу после строгих тисков; ничем не стесняясь, они совершенно распустились…
Слух о болезни старика разнесся по соседям, но никому не хотелось вмешиваться не в свое дело. Старик догорал, окруженный знахарками, которых никак нельзя было отогнать. Они кадили вокруг него, заговаривали болезнь, но все напрасно… Наконец, кто-то из соседей дал знать в город, что батраки в Красногоре без хозяина расхищают все имение и чуть ли не разнесли весь двор.
С этою вестью пришла Срокиха к Власту, который уже начал вставать…
Не расхищаемое добро волновало Власта, в нем заговорила сыновняя обязанность. Он чувствовал себя немало повинным в несчастья, приключившемся с его отцом, и немедленно решил к нему вернуться. Напрасно Доброслав и Ярмеж умоляли его и удерживали; вырвавшись, он даже хотел идти пешком; ему дали коня. Ярмеж сразу не посмел его сопровождать, но потом, устыженный мужеством Власта, сказал ему, что его не оставит. Севши на коней, они поспешили в Красногору.
Уже издали, не доезжая ко двору, можно было себе представить, что должно было там твориться. Старик медленно догорал, а слуги в это время с девушками в роще, вблизи двора, занимались танцами, и их смех и пьяные песни далеко разносились по околице. Ворота всюду были пораскрыты, кругом следы опустошения, в дверях видна была целая куча старых баб, шумевших над кадкой пива и мисками, наполненными кашей и клецками… Вновь прибывшие застали всех пьяными, чуть ли не валявшимися на земле.
Ярмеж остался на дворе, чтобы тотчас же навести хоть какой-нибудь порядок, а Власт вошел в избу.
На низком ложе лежал старик, исхудалый, с воспаленными глазами, с обнаженной грудью и тяжело дышал. Уже издали доносилось его тяжелое и хриплое дыхание. Когда вошел Власт, казалось, что старик уже ничего не видит и не узнает его, он лежал неподвижно и стонал. Сын опустился на колени и, слегка коснувшись его руки, поцеловал ее… Любонь вздрогнул, неподвижно устремленные глаза замигали, уста приоткрылись, — взглянул и первым сознательным движением было усилие вырвать руку…
Слабым голосом попросил он пить. Власт нашел кубок и с детской заботливостью наклонил его к запекшимся устам больного, который жадно начал пить.
Это его на минуту оживило, он обвел глазами стены и надолго остановил их на сыне. Казалось, о чем-то думал. Закрыв веки, снова их открыл и еще раз прижмурился…
— Власт! — произнес он тихо. — Упырь!..
— Сын твой, отец.
Любонь ничего не ответил, он закрыл глаза и стал засыпать.
Так просидел Власт целую ночь у ложа, прислуживал отцу, который требовал воды и больше ничего не произносил… Старик засыпал, пробуждался, и снова сон его морил…
Днем у него немного прибавилось сил, он увидел сидевшего у ног его сына и пробормотал:
— Власт?!
— Я, отец мой!..
Старик еще раз недоверчиво повторил свой вопрос и, услышав тот же ответ, начал в него всматриваться.
— Где ты был? — спросил Любонь.
— Я был болен.
— И вернулся сюда?… Власт упал на колени.
— Чтобы просить тебя о прощении за непослушание, отец мой, я должен был быть послушным Богу…
— Богу, Богу, — забормотал Любонь, как бы собираясь с мыслями, а потом произнес ослабевшим голосом:
— Всемогущий Бог, великий Бог!
— Отец мой, Бог этот и добр, и справедлив…
Старик задумался; видно было, что покорность и кротость сына наконец уломали его. Из глаз его заструились слезы и высохли на воспаленных щеках его.
Снова воцарилось долгое молчание; Власт, хотя и слабый еще, служил отцу с бесконечною заботливостью.
Гордость язычника не позволяла сказать своему собственному ребенку, что он чувствует себя виноватым и что прощает его, но он больше не проявлял своего гнева, когда Власт, тихо обращаясь к нему, старался вдохнуть и укрепить в нем надежду; он слушал его с жадным любопытством. Слова любви производили свое действие.
Власт как христианин, сближаясь с больным отцом, не мог не думать о том, чтобы и его обратить в христианство. Это казалось невероятным, но Любонь об этом, еще недавно ненавистном ему Боге христиан, теперь слушал с терпением своего покорного и смиренного сына.
Тем временем жизнь оставляла тело этого надломленного старика… Мысль стала яснее, он пришел в себя, но силы уходили. Воды уже не мог принимать, дыхание становилось тяжелее, уста онемели, и только глаза еще свидетельствовали о том, что дух пока не оставил тела. В эти последние часы Власт начал рассказывать ему о своем Бог, рисуя живыми образами его могущество и кротость, и чудеса им творимые, и вечную жизнь, которую он дарит…
Старик не спускал с него очей, и когда Власт, набравшись духу, спросил у него — хотел ли бы он принять его веру — ответил ему наклонением головы.
С невыразимой радостью Власт покропил больного водой и, творя над ним крестное знамение во имя единого Бога, благодарил, что первым плодом его апостольства был самый близкий по крови ему человек, его отец. Потом он произнес молитву, которую с напряженным вниманием слушал умиравший; это было наше славянское "Отче наш"… При последнем «аминь», как будто засыпая, Любонь закрыл глаза, и рука, которую держал сын в своих ладонях, начала застывать…
Власт снял со своей груди крест и вложил в коченевшие руки умиравшего. Поцеловав этот символ спасения, Власт упал на колени и начал молиться.
Ярмеж в это время заново наводил всюду порядки и угрозой принудил слуг к повиновению. Когда он вошел в избу, он застал Власта еще за молитвой.
Все заботы были направлены теперь к тому, чтобы похоронить старика по христианскому обряду. В то время хотя и сохранился обычай сжигания останков, но не был уже обязательным. По примеру многих соседних христиан, язычники предпочитали хоронить более дешевым способом. Местом погребения служили, однако, урочища, или места, где ранее сжигались трупы, или лесные полянки…
Власт не мог устроить старику пышных похорон, ибо ему пришлось бы при этом прибегнуть ко многим языческим обрядностям, поэтому он уделил часть рощи за домом, посвятив это место вечному успокоению будущих христиан, и здесь без шума похоронил останки отца своего. При отпевании, которое совершал сам Власт, присутствовал только один Доброслав. Все было сделано втайне и не без опаски, чтобы не вызвать в людях разных толков.
Однако толпа, рассчитывавшая на пышные поминки и пир, обманутая в своих надеждах, начала роптать на то, что сын из мести к отцу похоронил его, как пса, бросив в яму, не совершив при этом ни тризны и не принеся никакой жертвы в угоду богам.
Начиная с дворовой прислуги, все роптали на Власта и злобно на него посматривали, а приятели старого Любоня с угрозой отворачивались от него и знать его не хотели.
Часть этой ненависти уделялась и Ярмежу, который во всем был послушен Власту и выказывал ему свое уважение.
На другой день после похорон во дворе в Красногоре стало пусто и грустно. Ярмеж ходил с опущенной головой и мрачно смотрел на будущее… Дворовые, принужденные к послушанию, смотрели исподлобья на нового хозяина и между собою указывали на него пальцами как на изменника и отступника. Власта это мало тревожило, он решил остаться на месте и, не очень скрывая своей приверженности к новой вере, решил приложить свои старания к ее распространению.
Брожение ширилось по всему краю, хотя оно ничем не оправдывалось. По лесам и селениям тихо повторялось, что Власт решил загубить старую веру и что князь явно этому не препятствовал.
Кругом все оставалось по-старому; храмы, кумирни, камни, идолы, жертвенные алтари — все стояло нерушимо. Гусляры по-прежнему бродили со своими песнями, празднества отбывались по древним обычаям, чтимым народом веками. Никому это не возбранялось и не запрещалось, однако всех обуял какой-то страх. С тревогой и опасением поглядывали на город над Цыбиной.
Во дворе появились какие-то подозрительные и никому не знакомые люди, которые замыкались с князем и о чем-то совещались, приходили и снова исчезали… Мешко начал удалять своих фавориток; нескольких повыдавал замуж за воинов с хорошим приданым; остальным позволил искать себе мужей или вернуться к родне.
Старая Ружана уже не имела стольких хлопот, как прежде, со своими подчиненными, стонала теперь, видя, что становится ненужной. Лилия, забившись в угол, плакала, а другие ходили, не зная, что с собою делать. Тем временем приказано было роскошно обновить замок, и в нем работали ремесленники. Хотя никто обо всем этом ничего не говорил и не искал объяснений, что могло это обозначать, однако все догадывались и говорили вполголоса между собою о скором приезде чешской княжны.
Сыдбор в то же самое время, по поручению Мешка, собирал народ и вооружал его, как бы готовясь к войне, хотя на границах всюду было довольно спокойно. Старики только покачивали головою, понимая, что войска собираются не для того чтобы идти на врага, а ради спокойствия у себя дома.
Варга и прочие жрецы советовали покорность и выжидание, так как в данный момент погибло бы без всякой пользы много нужных людей. В лесах устраивали совещания; всем известно было, что делается в замке, но никто не мог сказать с уверенностью, что и когда там думали устроить, так как Мешко по-старому никогда никому не доверялся.
Только в один прекрасный день Мешко приказал перенести из кумирни Иела, что стояла в городе, военную сокровищницу и все драгоценности, которые там находились, в замок, затем, отправившись в священную рощу, велел своим принять статуи, отлитые из драгоценных металлов, и все это отправил в свою сокровищницу в замке. Оставил только одну старую статую и все, что вокруг нее висело.
Никто не знал, зачем он это сделал… Старые сторожа кумирни в недоумении смотрели, но не смели спрашивать. Укладывали в большие корзины всякую утварь, бляхи, драгоценный металл и всякое оружие. Когда по приказанию князя слуги перенесли в замок стоявшие за главным богом все священные статуи, глаза старых волхвов затуманились слезами, они долго смотрели вслед своим богам, пока те не исчезли у них из вида.
Жрецы, бывшие на страже у кумирни, не смели ни спрашивать, ни противоречить: боялись Мешка. Но скрываемая злоба была хуже открытой войны. Если бы вспыхнул бунт, князь сумел бы его задушить; он предпочел бы видеть загоревшееся пламя, которое можно залить водою, чем этот подземный огонь, могущий неизвестно когда и в каком месте вспыхнуть большим заревом.
Народ бурлил. Варга и прочие кудесники старались успокоить и приказывали выжидать; они говорили: не пришел еще час… слишком много собрано войска… настанет время…
Те из полян, которые тайно исповедывали в стране христианскую веру, теперь все меньше скрывали это. Крещеные смело начали подымать головы; их избегали, но никто не решался выступить против них.
Все знали, что в Красногоре, в комнате, в которой скончался старый Любонь, Власт устроил алтарь и что-то вроде каплицы. Проникнуть туда мог только тот, который принял уже крещение, готовившиеся к этому допускались только до ее порога; но слуги, которые туда заглядывали через скважину и щели в комнате, видели, что там стоит непокрытый стол с крестом и двумя подсвечниками, а посередине стола дарохранительница (монстранция), разная медная утварь с водой и всякого рода приборы, назначения которых не знали. Золоченую доску на алтаре принимали за Бога, Которому молились христиане. Все знали, что в известные дни сюда съезжались люди из самых отдаленных мест, и здесь совершалось что-то тайное, и хотя Ярмеж всегда стоял на страже и не допускал дворовых, все-таки им удалось подслушать пение христиан.
Укрывшись в кустах, старые гусляры подсматривали, стараясь запомнить лица и фамилии людей, собиравшихся у Власта, — всем им они клялись отомстить.
Еще явно против них не выступали, но всем этим новообращенным христианам была предназначена смертная казнь, а дворы их присуждены к сожжению.
В семье полян, одной из первых в стране принявшей крещение, убили главу дома, старика-отца, которого неизвестный убийца заколол в лесу, нарочно стараясь попасть ему копьем так, чтобы при этом крестик, который висел на груди, вдавить в тело. Затем у других христиан подожгли дворы, которые, однако, удалось спасти.
У Доброслава сгорели его гумна и сарай, и никто не мог сказать, с какого места и когда начался пожар… Ярмеж, боясь за Красногору, не спал по ночам.
Понятно было всем, что какие-то злоумышленники поджигали дома, поили скот отравленной водой и делали страшные убытки в полях… Но виновников ни разу не удатось поймать.
Так Мешко объявил войну старой вере, которая, казалось, пассивно защищалась, не поднимая головы.
В Познани, в Гнезне и в разных замках собирали вооруженных людей, а в лесных урочищах и в пустынных местах собирались на тайные совещания волхвы и гусляры. Никто явно не объявлял другой стороне войны, но она чувствовалась всюду, и все к ней готовились.
Однажды к Власту прибежал княжеский слуга с приказом явиться в замок… Бросив все на попечение Ярмежа, Власт немедленно отправился туда. На пороге замка его приветствовал Доброслав и, введя его в свою комнату, с веселым выражением лица сказал:
— Отец мой, радуйтесь. Скоро и для нас наступит момент освобождения! Мешко борется еще со своим старым идолопоклонством, но скоро он поддастся. В недалеком будущем приедет Дубравка.
Указав рукою на кумирню и священную рощу, он сказал:
— Там, где теперь народ кланяется болванам, воздвигнется храм Божий. Мешко оттягивает, сердце его еще склоняется к язычеству, жаль ему старых привычек, разнузданности и свободы, в которых он жил; то кажется, будто он уже наш, то вдруг опять становится ярым язычником. Но все же добро возьмет вверх. Остальное сделает княгиня Дубравка. Он не хочет открыто выступать против старых заблуждений, но нам оставляет свободу обращать в христианство. Вас одного мало… нам нужно побольше священников… но откуда их взять? Немцев народ ненавидит, и если бы даже они несли для них спасение, он оттолкнет их, а у чехов много работы у себя дома. Нам нужен человек, который бы своей серьезностью, возрастом, ученостью, благочестием импонировал и руководил князем и нами всеми; надо, чтобы это был человек с большим опытом и с сильной волей.
Доброслав заломил руки, как бы в отчаянии… Власт, вернее, отец Матвей, покорно молчал.
— Вы, кажется, долго жили с немцами, живущими на славянской границе, и вам, может быть, известно, есть ли между их духовниками, знающие наш язык? Князь, который вас призвал к себе, ничего об этом говорить не будет, а только велит вам ехать на границу для разведки, чтобы затем сообщить ему, что там делается, но я вас должен предупредить, что цель вашей поездки — это поиски подходящего духовника, который мог бы впоследствии сделаться хорошим пастырем для нашей области.
— Тяжелое бремя для моих слабых плеч, — промолвил отец Матвей. — Утешаюсь только тем, что не я, негодный слуга Божий, а Святой Дух выбирает того, которого захочет возвысить. Если б я мог пойти в Латинскую землю, а! Оттуда, из Равенны или Рима, я бы привел апостола; но слишком долго пришлось бы здесь ждать всем.
Еще они шептались между собою, как вдруг князь позвал к себе Доброслава, который вместе с Властом отправился к нему; Мешко, поджидавший юношу, милостиво улыбнулся ему.
— Вы нам нужы, — проговорил он. — На границе что-то неспокойно… Герон, или же его наследник, готовится к набегу на нас. Надо высмотреть, как они готовятся, чтобы и нам не быть застигнутыми врасплох. Поезжайте, разузнайте все и вернитесь. Вы знаете их язык и обычаи.
Власт поклонился князю в ноги.
— Милостивейший князь, — сказал он, — ваши приказания исполню, поскольку хватит умения и сил.
— А для путешествия людей и все, что понадобится вам, выдаст Доброслав из моей сокровищницы, — прибавил Мешко.
Власту даже некогда было съездить перед дорогою домой в Красногору; люди, платья, лошади и дорожные припасы были выданы. Таким образом Власт, неожиданно для себя, должен был совершить весьма опасное путешествие, хотя еще несколько часов назад он совершенно об этом не думал. Но так как это было связано с обращением язычников, то молодой духовник ни минуты не колебался. На следующее утро на рассвете он должен был тронуться в путь.
Срокиха, узнав вечером о приезде Власта в замок, поспешила к своему голубчику, хотя с тех пор как узнала, что он христианин, стала к нему менее ласкова и даже побаивалась его. Любовь к питомцу боролась в ней с отвращением к христианству. Старушка плакала, вспоминая судьбу Гожи, Любоня и даже старухи Доброгневы, жалея и ее, несмотря на то, что при жизни мать хозяина весьма скверно обращалась с ней.
Напрасно старая няня допытывалась, зачем он едет, так как всем было известно, что юноша куда-то отправляется по приказу князя, но так как цель этой поездки была тайной, то В ласт не смел ее раскрыть и старушке.
Отряд для путешествия Доброслав составил такой, который не привлекал бы особого внимания. Были выбраны четыре человека, из бывших в немецкой неволе или просто шпионами. Во главе их стоял Рыжий Сулин, самый хитрый из всех людей, служивших при дворе. Он умел в случае надобности прикинуться немцем, сербом, вильком, поморцем или чехом, так как в совершенстве владел языком каждого из этих племен и прекрасно знал их обычаи и нравы.
Он умел даже менять свою физиономию, словно зверь, который зимою покрывается белой шерстью, чтобы не быть заметным в снегу, так и Рыжий принимал облик того, кто был ему нужен. Много раз в жизни он видел занесенный над собою нож, но веселье его никогда не покидало, и поэтому предстоящая теперь поездка ничуть не была ему страшна. Будучи в неволе у немцев, он освобождался от цепей, вылезал из самых глубоких ям, спускался на веревках с самых высоких стен, обманывал самых бдительных сторожей, выскальзывая у них из рук; над вильками и поморцами он явно смеялся. Он мог не спать и кормиться, чем попало… Такими людьми в то время очень дорожили. Ему именно Доброслав вверил начальство над отрядом и дал приказ заботиться о Власте.
Рыжий Сулин, как и молодой священник, одинаково хорошо знал в лесу все тропинки, проходы, все мелкие места на реках, все опасные закоулки и логовища разбойников, ходы и выходы, через которые можно незаметно проскользнуть.
Три остальные человека, дополнявших отряд Власта, обладали необходимыми в таком путешествии качествами, а именно: беспрекословным послушанием, физической силой, умением молчать и бдительностью. С другими людьми было бы невозможно пускаться в такую даль, так как опасность грозила не только со стороны немцев, но и своих же славян. Во времена своей неволи Власт довольно долго жил у одного немецкого воина, который вернулся на родину после продолжительного пребывания во Франконии, поселился в замке над Лабой, на славянской границе, где занимался не то рыцарством, не то грабежом. Гозберт, так звали воина, был главным помощником этого страшного для славян и сербов маркграфа Герона, который проливал кров невинных жертв.
Такие люди, как Герои и Гозберт, делая вид, что хотят обратить язычников в христианство, брали их в плен, убивали и отнимали у них земли.
Гозберт был уже стар, но не бросал ни своего ремесла, ни прежнего образа жизни, к которому слишком привык. В его бурге вечно пировали и бесчинствовали, предпринимали набеги на вражеские племена или устраивали в лесах грандиозные охоты.
Гозберт был именно тем господином, к которому Власт впервые попал в рабство и от которого вместе со своим соколом перешел к царю. Когда много лет спустя юношу крестили и дали ему свободу, то, отправляясь обратно на родину, он считал долгом заехать к Гозберту, навестить его и поклониться как бывшему господину. Благодаря своему священническому сану он был там очень милостиво принят. Вспомнив об этом, Власт и на этот раз решил заехать в бург, откуда ему легко было бы пробраться в Кведлинбург, где он, скорее всего, рассчитывал найти подходящего для известных целей священника.
Замок Гозберта стоял на обрывистом берегу Лабы, как раз на славянской границе. Это было настоящее гнездо хищных птиц, откуда они налетали на мирных жителей, уводя их в плен и присваивая себе их имущество.
Когда же этот старый рыцарь-разбойник был дома, то пиры в замке не прекращались.
Император смотрел сквозь пальцы на многие его прегрешения, так как знал, что в борьбе со славянами он был незаменим. Гозберт и его холопы вели себя прямо ужасно, издевались над славянами самым жестоким образом, отвратительно развратничая, и все это делалось будто бы во имя обращения неверных в христианство. В такой борьбе этот человек совершенно одичал, и, подвергая себя ежедневным опасностям, он старался взять от жизни все, что было можно.
И духовенство относилось к ним снисходительно и должно было отпускать им грехи, так как все равно не умело удержать их от беспутной жизни. Старый Гозберт был два раза женат, но обе жены его умерли, оставляя ему сыновей, которых он воспитал в своем духе как будущих наследников его ремесла, многочисленного двора обоего пола и богатой сокровищницы, в которой хранилось награбленное. Поэтому, когда старый хищник был дома, он не отказывал себе ни в чем… С постриженными головами, худые и истощенные славяне-рабы услуживали всей этой ораве, которая третировала несчастных, как зверей.
Закаленный в такой жизни Гозберт, хотя и седой уже, держался прямо и обладал крепким здоровьем и только отяжелел от чрезмерного пьянства и обжорства.
Бург Гозбертов, стоявший на самой верхушке скалы между двумя реками, с виду хотя и не очень большой, однако считался неприступным; славяне называли его Устьем, немцы же переделали в Адлербург. Вокруг замка, за исключением расположенного внизу маленького немецкого селения, тянулись леса на десятки миль. Это была настоящая пустыня, так как никто не решался жить вблизи этой разбойничьей шайки, не будучи уверенным в безопасности ни своих детей, ни слуг, ни имущества.
Господским холопам все позволялось делать как в мирное, так и в военное время. Они ни на кого не обращали внимания, для них не существовало никаких законов: ни божеских, ни человеческих… Даже старый рыцарь и его сыновья Додо и Берто еле сдерживали этих необузданных животных.
Бывали случаи, когда для примера их вешали и казнили, позволив только перед смертью исповедаться, чтобы на том свете явиться чистыми. Случалось, что эти апостолы по ошибке грабили костелы и хозяйничали в женских монастырях. А когда не помогало публичное покаяние в костеле и шествие с веревкой на шее и босиком, то провинившийся в третий раз подвергался уже смертной казни.
Гозберты славились в своей стране храбростью в сражениях и беспощадностью во время набегов; они очень любили набрасываться на беззащитные селения, в которых безнаказанно хозяйничали по-своему.
Несмотря на образ жизни, который вел старый рыцарь и его слуги, все они, без исключения, были очень набожны. В те времена, кто больше грешил, тот с тем большим рвением исполнял все обряды, требуя такого же отношения к религии и от других. Поэтому и Гозберт оказывал всем духовным большое уважение, а всякие праздники, посты и костельные торжества сам соблюдал с безусловной строгостью и смотрел за тем, чтобы и другие об этом не забывали. Бывало, что накануне самой невероятной резни и развратничания все исповедывались, благоговейно выслушивали мессу и, получив благословение духовников, отправлялись за добычей, неся всюду с собою смерть и разорение…
Зная отношение Гозберта к духовенству, Власт прямо ехал к нему; порукой его безопасности было давнее знакомство со старым рыцарем, платье духовника, а затем немалую роль в этом играло то, что и лошади, и люди имели вид очень скромный, не могущий возбудить ни в ком алчности…
Дорога в Устье, или Адлербург, была длинна и утомительна, так как приходилось обходить кругом селения, часто укрываться, чтобы избегнуть встречи с разными отрядами, рыскавшими по всей стране, идти больше ночью и ранним утром, чем днем. При этом уже настала осень, беспрерывные дожди размыли дороги, вода на реках все поднималась, и проходить их вброд становилось теперь опасным.
В нескольких милях от бурга, приближаясь к берегам Лабы, Власт со своими людьми очутился в стране, где когда-то было много деревень, о которых свидетельствовали оставшиеся после них пепелища, поросшие дикой травой. Кое-где еще стояла забытая статуя бога и давно заброшенное языческое кладбище, точно памятник исчезнувшему народу. Теперь здесь никого не было… Издали только виднелось производившее неприглядное впечатление гнездо Гозбертов; маленькие, широкие, бесформенные башни торчали над замком, а позади них возвышалась без крыши широкая, построенная с незапамятных времен башня. Холм был совершенно голый, около дома не было видно ни одного деревца, высокая каменная стена окружала замок и все пристройки, так что их не было видно из-за нее.
Выехав из лесов на рассвете, наши путешественники к полудню уже приближались к бургу, у подножия которого они заметили маленькое, бедное местечко, состоявшее исключительно из деревянных домишек. Над ними возвышался костел со своей стрельчатой крышей и крестом. На дороге, проложенной к замку, видны были едущие верхом и идущие пешком люди. Это давало Власту основание думать, что старый рыцарь как раз находится дома. Власт был еще на довольно большом расстоянии от замка, как вдруг увидел ехавших к ним навстречу троих всадников с собаками. Это были Додо и Берто, Гозбертовы сыновья, гарцевавшие на своих конях и бесшабашно забавлявшиеся. Им вдруг захотелось подъехать к отряду незнакомых им людей, направлявшихся, по-видимому, в замок.
Додо, бывший ровесником Власта и знавший его в те времена, когда он издевался над ним, как над рабом, вспомнил старого товарища и приветствовал его громкими восклицаниями.
Желая расположить к себе сына старого рыцаря, Власт спрыгнул с коня, но Додо, вспомнив, что перед ним стоит теперь священник, поспешил почтительно приветствовать Власта…
— Какими это судьбами вы сюда попали, отец Матвей? — спросил всегда хохочущий, толстый, почти как его отец, молодой Додо… — Разве твои язычники тебя прогнали?
— Пока еще нет, милостивый граф, — ответил Власт. — Я приехал сюда по доброй воле, поклониться милостивейшему отцу вашему, графу Гозберту…
— Поедемте вместе, отец мой будет вам очень рад. Как раз завтра в костеле богослужение, приглашены несколько священников, и вы пригодитесь к служению обедни, — сказал Додо. — Отец с духовниками весело обедает, хотя это день поста, — но ведь к рыбе необходимы мед и вино…
Додо и Берто, уняв своих лошадей, ехали, разговаривая с Властом, к замку, но, подъехав к гористому месту и не выдержав медленного шага, оставили путешественников с их усталыми лошадьми и сами пустились наперегонки наверх…
Нескоро после них, когда те успели уже слезть с лошадей, Власт наконец вскарабкался на гору и подъехал к первым воротам, ведущим во двор, где находились конюшни и сараи…
Внутренний двор представлял собою какой-то хаос. Везде стояли лошади, коляски, возы, лежали дрова, всякого рода лом, кучи навоза, ходил скот и птица, везде раздавался крик пастухов и всякой прислуги.
Весь этот беспорядок не особенно хорошо свидетельствовал о замке. С трудом протиснувшись сквозь эту тесноту, гул, рев и визг, Власт и его люди добрались наконец до ворот и подъемного моста, от которого вела дорога в бург. Здесь стояла вооруженная стража, более для виду, чем из нужды, а в боковых сенях, раздевшись, лежали слуги и отдыхали…
Второй двор имел лучший вид: его окружали каменные постройки, а в глубине стояла высокая башня, которая в случае осады замка могла служить убежищем. Но и на этом дворе видно было удивительное хозяйство Гозберта: здесь около колодца, посередине площади стояли и лежали слуги, громко хохоча и разговаривая.
Справа и слева в графские покои вели узкие двери, расположение которых хорошо было известно Власту с прежних времен. Оставив лошадь слугам, Власт вошел направо и поднялся наверх поклониться графу… О его прибытии сыновья уже предупредили старого рыцаря…
На первом этаже, куда вела узкая и темная лестница, не в очень большом зале, потолок которого состоял из почерневших резных бревен, за столом, уставленным оловянными кубками и кувшинами, как раз сидел старый граф, окруженный своими гостями. Обед подходил к концу, и рыбьи кости, оставшиеся на блюдах, свидетельствовали о том, что пост был строго соблюден… а по лицу Гозберта видно было, что он усердно заглядывал в кувшин с медом.
По правую сторону графа сидел в черном одеянии духовник с седой головой и серьезным суровым лицом, за ним занимал место второй священник помоложе, в глазах которого отражались ум и энергия, которую еще не успела убить борьба… У обоих на груди на цепях висели золотые кресты… Немного дальше с еле расцветшим личиком, с опущенными вниз глазами, смиренно сидел молоденький священник, желая как можно меньше обращать на себя внимание…
По левую руку Гозберта, развалясь, с выражением надменности в лице, одетый в кожаный кафтан, с колоссальными усищами, черными волосами на голове сидел рыцарь, как будто только что скинувший свои доспехи, он посматривал на всех присутствующих с пренебрежением.
Дальше у стены, как бы прячась в ее тени, сидел какой-то воин, очень похожий на развалившегося рыцаря, но гораздо скромнее его… Додо и Берто, только что вернувшись с прогулки, стояли возле своего отца…
Сквозь узенькие окна с застроенного двора в горницу проникал очень скудный свет, что придавало ей какой-то грустный вид. В глубине ее находился неуклюжий, широкий, невероятных размеров камин, в котором горел теперь огонь. Под его очагом свободно и удобно могло поместиться несколько рыцарей… Пара колоссальных полен догорала в глубине его.
На одной из стен в комнате висело большое деревянное распятие, одетое до колен в белую рубашку, с волосами, которые скульптор, не доверяя своему умению, предпочел заменить натуральными… Неуклюже вырезанная, эта фигура была просто страшная и на самом деле производила удручающее впечатление. На остальных стенах были вполне мастерски нарисованы яркие цветы и листья, среди которых можно было различить какие-то человеческие фигурки… Вдоль стен стояли вытесанные из дуба тяжелые скамьи и сундуки. На них лежали плащи, а только что сброшенные с себя доспехи, распоясанные мечи валялись всюду… Несколько собак ходили по комнате в поисках костей, которые им обыкновенно бросали здесь на пол.
Через открытые двери, ведущие в соседнюю комнату, можно было заметить на возвышении ложе с деревянным сводом и всю спальню графа Гозберта… Тяжелый воздух, насыщенный отвратительным запахом пива, вина, приправленного разными кореньями, и всяких блюд, наполнял эту залу, которая считалась самой парадной и большой во всем замке.
Старый рыцарь, который больше проводил время в поле, чем дома, придя к себе на отдых, все находил прекрасным.
Когда Власт подошел к старому графу, покорно ему кланяясь, то последний, обратив к юноше свое раскрасневшееся лицо, улыбнулся, а затем, указывая на место на скамье возле духовных, проговорил:
— Между своими будешь, отец Матвей… сядь, а если есть хочется, прикажи подать себе — верно еще что-нибудь найдется, а пока что — выпей… На тощий желудок это здорово… после еды здорово… во время еды здорово, и никогда это не вредит!
Говоря это, граф налил из кувшина в кубок, который почти насильно втиснул ему в руки, и Власт, тихо сказав, что пьет за здоровье и благополучие хозяина, пошел занять самое скромное место за молодым священником…
Два старших духовных лица, сидевшие на почетных местах, с любопытством устремили на него свои взоры… Скромно усевшись, Власт, отдыхая после долгого пути, имел возможность присмотреться ко всем сидевшим за столом, так как развеселившийся воин, который на момент прервал свой рассказ, немедленно стал его продолжать, привлекая к себе общее внимание. Голос, выходивший из его широкой груди, точно из бочки, звучал странно резко, но с какими-то нотами грусти и боли. На лице его лежал отпечаток равнодушия и вместе с тем гордости…
Прибытие Власта нисколько не помешало гостям графа Гозберта продолжать начатую раньше беседу. Власт, сидевший в углу, прислушивался, не вмешиваясь.
Разговор вели на тему, которая тогда наиболее интересовала немцев, а именно: о благополучии и большом возвышении саксов, о судьбе Оттона и о его покойном отце Генрихе.
Казалось, что развалившийся рыцарь с гордым лицом лучше других был осведомлен о всех делах императорского дома. Связывавшее его с ним близкое родство не мешало ему критиковать и зло насмехаться над всеми его членами, которых он, по-видимому, недолюбливал и недоброжелательно к ним относился.
— Вы, может быть, ничего не слыхали, — говорил он, опершись рукою на стол, — о первой жене короля Генриха так как благодаря богобоязненной Матильде память о той поблекла, но все-таки люди знают и помнят прекрасную Гатебургу! Не всегда наш императорский род был так предан костелу, так набожен и богобоязнен, как теперь. Это было в то время, когда Генрих прославился победой над Гломегами и взятием их земель, расположенных по берегам Лабы… В старой части города Мерзебурга жил некий Эрвин, которому принадлежал почти весь старый город… У него были две дочери, из которых одна, Гатебурга, славившаяся своей красотою и овдовев очень молодою… прикрылась монашеским платьем… Все-таки, когда красивый Генрих предложил ей свою руку, она предпочла выйти за него замуж, чем исполнить данный ею обет. Но когда об этом узнал преподобный Сигизмунд, Гальберштадский епископ, он позвал незаконных супругов на суд собора и пригрозил им отлучением…
Насилу Генрих упросил епископа, чтобы дело отложили до его приезда. Но дело затянулось, и у Генриха родился сын Таммо. И жил Генрих с прелестной Гатебургой, пока не познакомился с младшей и привлекательной Матильдой… И только тогда, когда его сердцем завладела юная и обладающая при этом большими деньгами девушка, Генрих вспомнил, что его первый брак незаконный и грешный, и, бросив старшую Гатебургу, женился на Матильде, матери императора Оттона.
— Это не тайна ни для кого, — вдруг серьезно проговорил старший священник, — людям свойственно делать ошибки… но лучше поправить их поздно, чем продолжать жить в грехе… Что касается богобоязненной Матильды…
— Я преклоняюсь перед этой дамой, — перебил его Вигман, — но когда славят добродетели Генриха, то отчего бы мне не вспомнить о его легкомыслии?
— О человеческом легкомыслии, — ответил священник, — лучше молчать, чтобы другие не осмеливались ему подражать.
— Досточтимейший отец, — ответил Вигман, — ни молчание не поможет, ни болтовня не повредит, люди всегда останутся только людьми… А разве поведение нашего теперешнего властелина не подлежит никакой критике?
Этот вопрос, сделанный в очень шутливом тоне, был встречен общим молчанием; только хозяин дома, посмотрев исподлобья на императорского родственника, проворчал:
— А в чем вы его упрекаете?
— Да разве он не коварно поступил, отбивая красавицу-вдову Людовика Лангобардского, на которой должен был жениться Беренгари?
— Как отбил? — перебил его Гозберт. — Беренгари ведь заключил Аделаиду в темницу, морил ее голодом и силою хотел заставить любить себя. Ее освободил из жалости наш император… который по дороге в Рим забрал ее с собою, а когда убедился, что и она его любит, то почему же им было не соединиться?…
— Как отец, так и сын, — с иронией заметил Вигман, — особенно были расположены к красивым и богатым вдовам… Прекрасная Аделаида могла дорого обойтись Отгону, так как сын восстал против этой женитьбы, боясь, что от нее могут появиться дети, и тогда часть наследства перейдет к ним…
— Отчего вы лучше не говорите о великих заслугах нашего властелина, — вмешался священник, — о его храбрости, добродетели, о его необычайной отваге, благородстве, о том, как он сумел усмирить сына и покорить Беренгари, покорить всех своих врагов, отогнать угров, расширить границы своего государства и, овладев столицей мира, Римом, надел императорскую корону…
— Отец мой, — воскликнул Вигман, — пока человек живет, дело не кончено… Милостивейшему цесарю уже два раза пришлось ездить в Рим, чтобы навести порядки и одних свергнуть, а других посадить на апостольском троне… Кто знает, что еще может произойти?
— Пусть Бог хранит нас от измены и зла! — воскликнул граф Гозберт.
Вигман ехидно улыбнулся.
— Здесь на востоке много еще осталось работы, — сказал он. — Хотя чех Болько и помогал нам сражаться с уграми, но ведь это так же близко его касалось, как и нас, а кто его знает, с кем он завтра побратается?… Не ручаюсь, что он не пойдет против нас с теми же уграми… А со славянами разве мало хлопот и на долгое время…
Гозберт улыбнулся.
— Мы их не боимся ничуть. Как мы взяли Болька Лютого, так точно усмирим и Полянского Мешка.
Вигман рассмеялся.
— Благородный граф и мой хозяин, — сказал он, — не идет мне, пользуясь вашим гостеприимством, колоть вам глаза костью… Но все эти славяне, поляне, вильки, многоженцы и как их там еще зовут — все-таки это для нас доходная вещь… Они — пруд, в котором водится рыба. Если Герону или вам нужна к столу рыба, вам подают лошадь, и вы едете ее ловить в пруду. Если вам нужна женщина, так их у вас большой выбор; нужны батраки — и тех вам доставляют леса и селения… то же самое — скот, овцы и мед, и всякая добыча…
У Гозберта на лице появилась неприятная улыбка, а Вигман, не обращая на это внимания, продолжал говорить:
— Мне кажется, милостивый граф, что если бы со стороны славян и полян было все спокойно, и если бы они все приняли крещение и заключили мир, то этим самым вам был бы причинен большой вред…
— Дай-то Бог, — сказал один из духовников, — чтобы они приняли святое крещение!..
— А что делал бы на восточной границе или как бы вышел из такого положения благородный Гозберт?… Или наконец такой, как я, Вигман, отвергнутый императором? Как знать, может быть, и ему нужны были бы славяне…
Гозберт, попивая мед из кубка и крутя ус, сидел, задумавшись.
— Что касается всех славян, — сказал он, — об этом нечего беспокоиться, далек тот момент, когда они решатся принять крещение… В Чехии, где насильно строят костелы, в лесах по-старому приносят жертвы, и народ крепко стоит за своих богов и не так скоро им изменит.
Власт, до сих пор сидевший молча, не мог больше удержаться и тихо сказал:
— Бог даст, все это изменится.
Священники и Гозберт посмотрели на него, а Вигман с явным презрением смерил глазами молодого ксендза, по-видимому, ничуть не считаясь с его мнением.
— А как же это должно измениться?… — спросил Гозберт.
— Ведь это уже не тайна, что князь Мешко женится на дочери чешского Болька, Дубравке, а она ведь христианка… Бог даст, с ней войдет к нам вера Христова и распространится по всей стране.
Когда Власт произнес слова — к нам, — все присутствующие стали на него смотреть с любопытством, а Вигман просто впился глазами.
— Мы нуждаемся в энергичных и отважных миссионерах… — прибавил Власт, — в особенности в таких, которые бы знали местный язык и могли обращаться со словом к народу.
— Пройдет сто лет, сотни духовников пропадут там, — начал Вигман, — а вы с вашими слепыми дикарями не прсзреете. Славянин, как щенок, родится слепым, но собака скоро прозревает, а он навсегда остается слепым…
Власт покраснел, сразу не сообразив, что ответить на оскорбление всему его народу.
Это, по-видимому, никому не понравилось, так как цесарскому родственнику, хохотавшему своей собственной шутке, никто не вторил.
— Я духовный и мне ничего не остается, — сказал Власт, — как простить и со смирением принять это оскорбление… Милостивый государь, — прибавил, вдруг вдохновляясь Власт, — как от духовного, примите пожелание, чтобы Бог вас не наказал и не унизил, и не пришлось бы вам сложить оружие перед этими слепцами…
Услыхав такой ответ, гордый Вигман с загоревшимися глазами и стиснутыми кулаками повернулся к Власту.
— Молчи, презренный поп, — вскричал Вигман, — и благодари свой сан и дом, в котором ты находишься, что я не велел закрыть тебе на веки твою преступную глотку!.. Вигман не унизится никогда, даже перед цесарем, своим братом… а то вдруг перед паршивыми идолопоклонниками, как вы…
Это неприличная, наглая и незаслуженная речь никому из присутствующих не понравилась, и все замолкли; но священники наблюдали за Властом, желая узнать, как он ответит и выйдет из этого положения.
— Благодарю вас, милостивый государь, — ответил Власт, — что учите меня терпению и напоминаете учение Христа, Который велел получившему пощечину опять подставить лицо. Я, самый негодный и самый жалкий между его слугами, счастлив, когда могу страдать…
Вигман почти его не слушал, налил себе из кувшина меду и начал жадно пить, сев почти спиною к Власту, опираясь на руку, чтобы не смотреть и'даже забыть о присутствии молодого священника.
Некоторое время царило молчание, священники смотрели на Власта, который сидел теперь бледный, но совершенно спокойный, с любопытством и уважением. Гозберт бросил в его сторону несколько недовольных взглядов, как будто упрекая его в слишком дерзком ответе императорскому родственнику.
Теперь и Вигман старался избегнуть скользких вопросов и, желая отвлечь общее внимание от происшедшего, начал рассказывать о том, что к нему ночью является дух (чему в те времена верили) его покойного отца и что он считал это дьявольским наваждением.
Старший священник, услыхав это, сказал:
— А отчего бы, на самом деле, дух отца не мог прийти к сыну просить о помощи?
— А потому, — воскликнул Вигман, — что Бог не допустит, чтоб душа умершего, не имеющая больше ничего общего с землею, шаталась по ней!
Он проговорил это с насмешкой, но старший священник, выслушав его до конца, сказал:
— А все же такие случаи бывают и подтверждаются людьми, которым безусловно можно верить, и что души умерших часто блуждают по земле. Когда блаженной памяти король Генрих, отец милостивейшего государя, немецкого императора Отгона, своей великой мощью покорил чехов, далемильцев, ободрытов, вильков, гавров и радаров и заставил их смириться, эти дикие племена, прикидываясь покорными и послушными, сначала приносили дань и спокойно у себя жили. Но это продолжалось недолго, и с присущим им упорством, спустя некоторое время, пользуясь тем, что король Генрих был занят в другом месте, вдруг они восстали и громадными толпами напали на наш город Валислево, взяли его штурмом, жителей вырезали, а город сожгли. Конечно, король Генрих не дал им долго наслаждаться их изменою и отомстил им за нанесенную ему обиду и подверг такой же участи их город Ленчицу, а Валислево было отстроено. Здесь, в новоотстроенном костеле, занял место приходский священник, человек очень набожный, который каждое утро, на рассвете, служил первую заутреню.
Однажды, направляясь утром в храм и проходя кладбищем, священник увидел толпы собравшегося народа. Начал ближе присматриваться и заметил какого-то незнакомого ему священника, стоявшего в дверях храма, к которому стремился народ со своими пожертвованиями… Это так поразило священника, что он сразу не мог двинуться с места… Набравшись смелости, он приблизился к храму и начал пробираться сквозь толпу, но был крайне удивлен, что не заметил ни одного знакомого лица. Но, переступив порог храма, он вдруг увидел женщину, умершую неделю назад, которая, подойдя к нему, спросила, что ему здесь нужно. Узнав, что священник пришел молиться, женщина сообщила ему, что служба отслужена без него, и прибавила:
— А тебе тоже долго на этом свете не придется жить!
Все умолкли, и даже Вигман, терпеливо слушавший добавление, сделанное вторым священником, что в Магдебурге, в церкви купцов, были подобные случаи ночью, когда души умерших собирались и при зажженных свечах пели 99-й псалом, заутреню и «laudes», а на рассвете все это исчезло…
После этого рассказа и молодой клирик, робко спросив позволения у старшего духовного отца, рассказал, что слыхал из уст уважаемого старца, что будто в то время, когда в Утрехте был епископом достопочтенный Бальдрих, в городе Довеншере отремонтировали и освятили очень старый и полуразвалившийся храм, И вот однажды, рано утром, новоназначенный священник, ничего никому не говоря, вошел в храм и увидел там толпу покойников, распевавших при зажженных свечах народные песни. Священник немедленно сообщил об этом случае епископу, от которого получил приказ всю следующую ночь провести в храме… Священник сделал, как ему было велено… но только заснул, как его разбудил большой шум, поднятый появившимися покойниками, которые, схватив священника, выбросили его вместе с его постелью.
Епископ не мог этого потерпеть и строго наказал священнику опять стоять всю ночь в церкви на страже, захватив с собою все мощи святых. Священник и на этот раз исполнил приказ, но от страха не сомкнул глаз и все молился. И, действительно, в обыкновенный час толпы покойников ворвались в костел и, схватив священника и положив его на костер перед главным алтарем, сожгли его на медленном огне… После этого епископ приказал всем три дня поститься и отслужил за умерших панихиды.
Когда молодой клирик кончил, самый старший священник подтвердил этот рассказ, и все замолчали. Средний, сидящий подальше, прибавил:
— Не идет нам, обыкновенным смертным, знать больше, и как святой Павел говорил: "Всякому дана Богом известная мера разумения, а дальше этого ему пойти нельзя".
— А моя мера такая крохотная, — прибавил Вигман, — что я из всего этого ничего не понимаю.
Такое заявление все присутствующие посчитали просто неприличным, но родственнику императора никто не хотел возражать, и все сидели молча.
Наконец и тема разговора и большое количество выпитых кружек подействовали на расположение Вигмана и Гозберта, которые начали зевать, потягиваться и подыскивать более веселого сюжета для беседы, а священники, пользуясь тем, что наступило время вечернего служения, попросили проводить их в замковую часовню.
Сын графа Гозберта Додо, сняв со стены большую связку ключей, вышел из столовой, за ним последовали священники, к которым присоединился и Власт.
Сошли с первого этажа и, пройдя весь замковый двор, остановились в противоположном конце его у высокой башни; когда Додо раскрыл дверь, то все очутились перед низенькой избой, служившей в замке часовней. Одно окно в углублении освещало очень скромно устроенный алтарь и возле стен деревянные скамьи и сиденья. Здесь, как и во всем замке, убранство было скромное; деревянные подсвечники и все остальные предметы из дерева. Такой же, как и в столовой, Христос, одетый в сорочку, с натуральными волосами занимал одну стену.
Самый старший священник начал служение, другие ему вторили. Никто из замковых людей не присутствовал на служении, даже молодой граф Додо вернулся обратно в замок.
Уже заходило солнце, когда все четыре священника вышли из часовни, но вместо того чтобы вернуться в замок, где им, по-видимому, надоело быть в обществе гордого Вигмана и сидеть в душной избе, они остались на дворе, присев на каменную скамью против колодца, и начали беседовать.
В особенности Власт возбуждал в них любопытство, и им интересно было узнать его судьбу и все приключения, происшедшие в его жизни.
Он и не думал ничего скрывать, и на их вопросы о том, как ему до сих пор жилось, он рассказал всю свою историю. Наконец, когда пришлось говорить о цели его последнего путешествия, Власт, который горел желанием сделать что-нибудь для спасения своего народа, встал со скамьи и, сложив руки, как для молитвы, обратился к двум старшим священникам:
— Отцы и господа мои, к вам я обращаю мою сердечную просьбу; не находите ли вы, что лучше и согласнее с учением Спасителя обратить наш край в христианство, вместо того чтобы его разрушать и уничтожать?… Мы жаждем света и зовем к себе апостолов… С опасностью для жизни я проник сюда, надеясь, что найду пастыря для нашей пока немногочисленной, маленькой овчарни. Дайте мне его…
Выслушав Власта, старший священник ему ответил, что охотно пошел бы к ним, но не может бросить в Мышках своих недавно обращенных в христианство прихожан, которые нуждаются в его наставлениях и поддержке. В то же время он обратился к своему младшему коллеге со смелым и открытым лицом.
— Отец Иордан, — сказал он, — ведь вы знаете язык, обычаи и всякие предрассудки славян… Неужели вместо спокойного прихода вы не предпочли бы принять на себя труд проповедника и охранять овечек от волков, беспрестанно охотящихся за ними. Разве вам это не улыбается?
Иордан задумался.
— Неужели мне оставить на поле моих овечек и искать других, незнакомых мне? — спросил он с улыбкой после минутного молчания.
— Отец мой, — ответил ему Власт, — ваши овечки сами найдут дорогу в овчарню и подходящего для себя пастыря скорее, чем те одичалые овечки, которых хватают в лесу волки… Правда, что наш князь Мешко еще сам не крестился и поэтому не может настоять на том, чтобы его народ принял христианство. Но он господин терпеливый и умный, и хотя в нем еще бунтует старый язычник против нового христианина, но мы уповаем на Бога, что последний в нем победит… Через женщину грех вошел в мир, и через женщину пришло спасение, и везде через женщин, подобно тем, которые приносили миро, будет проникать святая вера… И к нам она проникнет благодаря Дубравке, женщине сильной духом, которая не боится протянуть руку некрещеному и которого она приведет к истинной вере.
Иордан, выслушав Власта, обнял его обеими руками и, поцеловав по-братски, воскликнул:
— А много ли у вас таких, как вы, отец Матвей?
Лицо молодого священника облилось краской стыда, и, опуская глаза, он ответил:
— Таких, как я, найдется, должно быть, много, но я надеюсь, что придут к нам лучшие… Не отказывайтесь от проповедничества у нас и поезжайте со мною… поезжайте со мною!..
Говоря это, Власт бросился перед Иорданом на колени, обнял их, а затем, встав, продолжал:
— Отец мой! Несказанной любовью я люблю моих темных братьев и мой отрезанный от мира край, который вы считаете диким и языческим. Так… он почитает идола и не знает света, потому, что его ему не дали… но, поверьте, что ни одно племя так не расположено к восприятию настоящей веры и любви к единому Богу… Наши прадеды поклонялись только одному великому, всемогущему божеству, а суеверие сотворило целый сонм маленьких духов; наши отцы не знали многоженства… женщины наши славились незапятнанной чистотою, мужчины гостеприимством для своих и для чужих… Если божеское слово упадет на эту благодатную почву, то верьте, что оно даст золотые плоды…
— Да, сын мой, — ответил старший священник. — Я хочу верить, что тебя не ослепляет любовь к твоему народу, — но эта плодородная земля давно заросла дикими травами, и ее надо поливать теперь кровью…
— А что же делали апостолы после ухода Иисуса Христа? Разве им не завещали нести свет в самые отдаленные уголки мира и обращать? — сказал Власт.
Так разговаривая и споря между собою, они вышли из замкового двора и, пройдя ворота, в которых стояла стража, незаметно для себя самих очутились в первом внешнем дворе, где царил какой-то невообразимый беспорядок, крик и шум. Вся дворня стремилась к воротам, через которые видна была направлявшаяся в замок толпа вооруженных людей, которая, по-видимому, возвращалась из какой-то экспедиции… Громкими восклицаниями встречали этих плохо одетых, обшарпанных, покрытых грязью, окровавленных и пьяных героев…
Кони, на которых ехали люди графа Гозберта, еле держались на ногах, и сверх всего они еще были навьючены тяжелыми мешками. Во главе этой толпы ехал очень похожий на своего господина, толстый, поседевший и озверевший в набегах, с седой бородой, окровавленными руками, посиневшими губами и багровым лицом рыцарь… Подпершись в бока, он гордо смотрел на ехавших сзади холопов, которые старались держать пленных посередине вперемешку со скотом; по большей части все они были ранены, покрыты подтеками, с непокрытыми головами и со связанными назад руками. Между ними шли женщины и молодые девушки, почти нагие, с распущенными волосами, заплаканные, стыдливо закрывавшие лица и грудь… несшие на руках маленьких детей. Стариков и детей было немного. С детьми, плач которых надоедал, не церемонились и по дороге разбивали их головки о пни деревьев, оставляя в лесу их тела… Ужасную картину представляла эта куча невольников, но сердце христиан не знало жалости; все смеялись и дико радовались несчастью этих неверных… которых ставили наравне со скотом…
Рыцари Гозберта, остававшиеся в замке, прибежали посмотреть на невольников с исключительной целью зверски помучить и поиздеваться над несчастными. Начальник отряда, знаменитый Мо-риц, кроме людей, привел еще большое стадо жирных овец и несколько десятков рогатого скота, встреченных радостными возгласами дворни.
Наконец, поднялся такой гам, шум и веселье, что Вигман, все еще сидевший за столом с Гозбертом, которому сын уже доложил о возвращении Морица, вышел тоже во двор, чтобы порадовать свои очи видом счастливой добычи. И на самом деле, она была лучше, чем могла казаться с виду…
В числе невольников, которых вел Мориц, находился, связанный канатами, знаменитый славянский вождь Само, который издавна нападал на немецкие колонии и немилосердно хозяйничал в них… Он был безжалостен к немцам, и от них не ожидал для себя снисхождения…
Никогда бы ему не попасть в руки к немцам, если бы не измена одного венда, именем Змей, который, поссорившись с Само, предал его, когда тот спал. Само бешено защищался, но что же он мог сделать один против двадцати?… Пронзенный несколькими стрелами, с разбитой головой, весь искалеченный и связанный, он еле тащил за собою ноги; он знал, что идет на смерть, но молчал. Если бы здесь были люди, он, наверное, нашел бы в их сердцах сочувствие, так мужественно и гордо он шел навстречу страданиям.
Он обладал исполинской силой и ростом, взгляд у него был угрюмый, лицо загоревшее, опаленное солнцем. Кровь, стекавшая по лицу, не давала различить его черты, только белки глаз блестели в этой окровавленной массе. Ни одного стона, ни одной жалобы не вырвалось из его уст. Ни разу он не посмотрел на своих палачей. Казалось, что он забыл об их существовании. Смотрел в землю и на тех, которых вместе с ним гнали. Его секли кнутом, встречные на дороге дети бросали в него камнями, но он даже не дрогнул… Ругали его — не слушал.
Власт, которому этот человек напомнил его братьев, смотрел на него с состраданием. Остальные священники смотрели на него с ужасом. В толпе рассказывали о том, как Само поступал с пленными немцами.
В этот момент вышел к ним граф Гозберт, а Мориц, соскочив с лошади, поклонился старому рыцарю в ноги, показывая на добычу, которой гордился…
Граф милостиво потрепал его по плечу.
— Привел вашей милости Само! — воскликнул вождь. — Этой добычей я могу похвастаться. Затем молодых девушек есть шесть, несколько недурненьких женщин; мужчин мы брали только способных к работе, старых убили. Нескольких детей привели для священника, чтобы их крестил. Очень маленьких нечем было кормить, да и кто бы захотел воспитывать этих змеенышей…
Граф Гозберт осматривал добычу… Видимо, он был очень доволен.
— Что ваша милость прикажет сделать с Само? — спросил Мориц.
— Повесить, не откладывая! — ответил граф. — Завтра праздник… не стоит портить его такой работой.
— Повесьте за руки, чтобы дольше мучился, — прибавил Мориц, — а то уж слишком короткая и тихая смерть для этого зверя не годится… Стоит того, чтобы с ним поиграли… Нашим пленным он вырывал внутренности…
— Делайте с ним, что хотите, — проворчал граф, — лишь бы до завтра все было кончено… Завтрашний день я хочу весь посвятить службе в храме.
Обойдя вокруг это стадо сбившихся в кучу людей и животных, составлявших для него хорошую добычу, Гозберт еще раз выразил рыцарю свое одобрение, обещал ему награду и, шепнув ему что-то на ухо, направился к первому двору.
В воротах стояли священники и, кроме, может быть, Иордана и Власта, смотрели совершенно хладнокровно на страдания несчастных невольников, которые, упав от изнеможения на землю, лежали полумертвые. Давя и топча, по ним ходили графские холопы, выбирали и сортировали по кучам, чтобы погнать их дальше… Ни стонов, ни жалоб не было слышно… только дети плакали…
Не дожидаясь ночи и исполняя приказание графа, Мориц велел тащить Само за замковый вал и выбрать место для казни… Само, которого согнали с места и потащили на веревке, ушел, исчезая из глаз присутствующих…
Смеркалось, когда пригласили священников к графу на ужин… Стол уже был накрыт, приготовлена рыба и кувшины с молоком. Вигман, вытянувшись, лежал на скамье перед огнем… Все заняли, как утром, свои места. Старший священник прочел Benedicite… и все принялись молча за еду… Первые потянулись к мискам Вигман и графы, за ними священники и после всех Власт и молодой клирик, сидевший возле него…
Беседа велась менее серьезная, чем утром; Гозберт нарочно старался придать ей тон игривый и, хотя за столом сидели священники, не постеснялся цинично шутить. Вигмана, несмотря на все старания, он не сумел втянуть в беседу; цесарский родственник сидел какой-то оцепенелый, почти ничего не говорил, и казалось, что он погрузился в полудремоту. Он замкнулся в себе, как бы соображая что-то тайное.
Когда Гозберт к нему обращался, то казалось, что он его не слушает. Итак, несмотря на все старания хозяина, ужин прошел довольно грустно… Только когда под столом собаки погрызлись из-за скорлупы яиц, костей от рыбы и остатков еды, которые им бросили, Вигман, как бы про себя, начал говорить:
— И собака помнит обиду и желает мстить… как же человеку забыть нанесенное ему оскорбление?…
А когда все посмотрели на него, не понимая, о чем он говорит, прибавил:
— Гостил я как-то у моего родственника Арнольда, который владел Баварией; сидели мы за столом в большой компании, и вдруг к одному из присутствующих подскочила собака, укусила его и убежала. А так как она никому больше зла не сделала, то все очень удивились… И все мы заметили, что человек этот дрожал и растерялся; наконец, когда потребовали, чтобы он сказал причину этого, то он громко ответил:
— Это собака знала, что делала. Встретив в лесу спящего ее хозяина, я его убил… Тогда она напрасно старалась защитить своего господина, сегодня она меня обвиняет и мстит… Теперь я знаю, что каждый преступник здесь или на будущем суде будет наказан.
Он выпил из кубка и прибавил еще:
— Хотя бы и собакой сделаться, все же Вигман укусит и отомстит…
Гозберт, недовольный таким оборотом, грозно посмотрел на Вигмана, но гордый родственник цесаря нисколько не обращал внимания на хозяина, больше с ним не разговаривая и даже не глядя в его сторону.
Молча встали священники и, оставляя хозяина и Вигмана за столом, ушли в назначенные для них избы, желая приготовиться к службе следующего утра.
Когда Власт открыл окно в избе, где была приготовлена постель для него и для молодого клирика, и выглянул через него, то увидел при лунном свете повешенного на балке Само, голова которого поникла на грудь и, казалось, что пришел конец его страданиям… Увидев ужасную картину, Власт заплакал…
На одно мгновение блеснуло сомнение — на самом ли деле эти христиане сыны Божьи? И немедленно он оттолкнул от себя эту мысль, как грех, и, упав на колени, он горячо молился.
Несколько дней спустя Власт ехал обратно, радуясь, что не один возвращается на родину.
По правую руку возле него, тихо произнося молитвы, ехал отец Иордан, оглядываясь кругом по незнакомой стране, которую теперь проезжали-.
Это был тот самый священник, которого само Провидение послало Власту в Адлербурге, у графа Гозберта.
Немало труда стоило ему уговорить ксендза поехать с ним. Ничем прельстить его он не мог, и, кроме проповедничества и борьбы с язычниками, а может быть, и мученичества, он ему ничего обещать не мог.
Но наряду с людьми, которые создавали всякие преграды и отчаянно защищались от нового веяния, были и такие, которые охотно переходили в христианство, а нередко бывало, что христианская религия, попав на благодатную почву, чистые сердца и умы, создавала между язычниками великих подвижников и святых.
Отец Иордан был знаком с проповедничеством, так как с молодых лет приходилось ему работать в этом направлении. Он нес Божие слово и в глухие, дикие закоулки, куда не проникал еще свет, и туда, к полу обращенным, которые пользовались новой верой для своих личных выгод… Поэтому священник знал уже, к кому и как подойти: и к совсем темным язычникам, и к тем, которые кое-что знали, но, не понимая христианского учения, плохо его себе толковали.
Это был человек с неисчерпаемым и неутомимым терпением, необыкновенно ясным умом, обладавший внутренним душевным спокойствием и равновесием…
В обращении он был чистосердечен и простодушен…
Соглашаясь ехать к Мешку обращать его подданных, так глубоко чтивших своих старых богов, он знал, что его ждет тяжелая жизнь, что борьба будет упорная, не преходящая, а долгая. Все же ему улыбалось быть пастырем этого нового стада, созданного им самим. И по дороге, прежде чем явиться в замок князя, он расспрашивал об этих людях, желая уяснить себе свое будущее там положение и составить план действия. Главным образом отцу Иордану хотелось что-нибудь узнать о характере самого князя Мешка, но о нем Власт знал меньше всего. Жившие близко около князя только старались его отгадать, но на самом деле никто его не знал.
Уже от границы Власт старался обратить внимание Иордана на все красоты этой страны, которая ему казалась прекрасной.
Священник же Иордан находил ее грустной… Угнетающее впечатление на него производила страшная масса каменных глыб, столбов, поставленных в честь богов Триглава и Световида, источников, урочищ, старых дубов и священных рощ, в которых находили следы жертвоприношений и языческих обрядов. Все это свидетельствовало о любви народа к своей вере и предсказывало огромный труд будущему проповеднику.
Но глубоко верующий Власт уверял Иордана, что здесь, на месте идолов, как в Чехии, будут поставлены кресты, и что это послужит к обращению народа.
Иордан был принужден снять свою одежду духовного и надеть платье такого покроя, как носили в стране, а так как он владел местным языком, то легко мог сойти за здешнего. Уже в дороге он, разговаривая с Властом и Сулином, старался приноровить свой сербский язык к Полянскому, очень похожему на него, так как большая разница между этими языками создалась гораздо позже.
Даже наружность будущего проповедника, не будучи военной и рыцарской, была очень благообразная, и благодаря отпечатку силы и серьезности, лежавших на всей его фигуре, его можно было принять за богатого землевладельца.
Чем ближе и лучше Власт узнавал Иордана, тем больше его ценил и уважал и глубоко верил, что не слепой случай свел его со священником, а Провидение послало ему Иордана как будущего проповедника и пастыря для его народа.
Так как оба устали с дороги, то Власт решил прежде чем представляться князю, заехать для отдыха в Красногору, как раз лежавшую по дороге, и только через день или два отправиться на Цыбину.
Иордан с радостью принял предложение, так как это давало ему возможность хоть немного ознакомиться со страною. Власт же горел нетерпением опять увидеть родной дом, о котором он все время думал с тоской и любовью, хотя свою привязанность к местам, где протекало его детство, он считал грехом.
Дорога вела через лес, теперь уже лишенный листвы. Власт с большим нетерпением подъезжал к Красногоре, радуясь, что опять, наконец, увидит родной угол и преданного Ярмежа. Показалась роща, примыкавшая к лому. Но как Власт ни всматривался, ничего кроме деревьев, не мог различить… Вдруг он побледнел, остановил лошадь и, как загипнотизированный, встал и смотрел вперед. От старого дома в Красногоре осталось одно пепелище. Кое-где торчали полусгоревшие балки, каменные очаги, опрокинутые стены. Не осталось ни одной пристройки. Картина разрушения была ужасна… Кругом пепелища блуждали люди, и теперь только Власт заметил Ярмежа, лежащего на земле в обгоревшей одежде…
Пожар был недавний, и кое-где еще дымился уголь, хотя огонь потух. За домом стояло стадо овец и скот, который успели вывести из горевших конюшен, тут же сидели пастухи, уныло глядя на пепелище.
Власт соскочил с лошади, но Ярмеж уже поднялся и медленно подошел к юноше. Отец Иордан приблизился к ним.
— Ярмеж! — воскликнул Власт. — Как же все это случилось? Какая была этому причина? — расспрашивал юноша молчавшего слугу, который от горя не мог говорить.
Ярмеж осторожно оглянулся по сторонам.
— Не знаю… ничего не знаю, — ответил он шепотом. — Ночью двор загорелся со всех сторон, и не было спасения. Мы вынесли все, что можно было.
Власт не посмел спросить про часовню… Ярмеж только указал на лежащие в куче разные припасы, платье, оружие, между которыми Власт заметил драгоценную для него дарохранительницу.
Между тем наскоро устроенный в лесу шалаш дал возможность усталым путешественникам отдохнуть, так как из-за наступившей темной осенней ночи уже нельзя было ехать в замок. Остатки съестных припасов утолили голод нетребовательного отца Иордана и хозяина. Сидели они молча; глядя на сгоревший родительский дом Власт плакал.
Ярмеж выглядел измученным и пришибленным: ему стыдно было, что оставленное на его попечение имение постигла такая ужасная участь. Шепотом начал он рассказывать, что накануне ночи, когда вспыхнул пожар, дворовые люди видели в окрестностях нескольких дедов: Варгу и двух его приятелей, грозивших, что сожгут дом, в котором собираются христиане и приносят свои жертвы. Нельзя было сомневаться, что это языческие жрецы мстили христианам, мало-помалу вытеснявшим их, а подговоренные батраки, унеся заранее свои пожитки, отказались тушить пожар и спасать дома.
Власт недолго оплакивал эту потерю, отдавая ее в жертву вере, которую принял… Теперь он стал думать о постройке нового дома.
Ярмеж уже сам до возвращения хозяина послал людей в лес с топорами… Однако мысль, что те же злоумышленники могли и во второй раз подложить огонь, не покидала его.
Но с этим нельзя было считаться, и поэтому Власт приказал начинать постройку дома, решив в душе, что в первый законченной избе должна быть устроена им маленькая часовня, куда будут приходить молиться новообращенные.
Грустно прошла эта ночь в шалаше, частью в молитвах, а частью в тихой беседе с Ярмежом, от которого юноша узнал, что, когда вспыхнул огонь, и все небо зарделось от зарева, которое было видно даже над Цыбиной, то Мешко прислал слуг узнать, что случилось, и слуги Мешко помогали спасать имущество, а после рассказали ему о случившемся несчастьи.
Рано утром, помолившись, Иордан и Власт, оставив пепелище, отправились в Познань, и приехали в замок как раз в тот момент, когда Мешко и Сыдбор делали смотр новобранцам и подсчитывали их. Приготовления шли, как перед войной.
Возле замка было большое оживление. Одни отряды приходили еще невооруженными, другие, совсем готовые, уходили со своими вождями. Вынималось из сокровищницы оружие. Вооружение шло по всем городам, не только в Познани и Гнезне.
Быстрый глаз князя уже издали заметил вернувшегося Власта, и, подсчитав людей его маленького отряда, он заметил в нем чужого. Едва успели сойти с лошадей, князь, спокойный, как всегда, с ясной улыбкой на лице, подошел к ним. Не посмотрев даже на священника Иордана, как будто не желая знать о его присутствии, обратился сразу к сыну Любоня.
— Хорошо случилось, что наконец отделались от старого дома, он был весь изъеден червями… Должно быть, вам уже все известно?
— Да, милостивейший князь, — ответил Власт.
— Не горюйте, построим новый… А теперь идите к Доброславу…
Князь сделал знак рукою и вернулся к Сыдбору; Иордан, который все время внимательно присматривался к князю, ничего не говоря, пошел, куда вел его Власт. Увидев их издали, Доброслав поспешно вышел навстречу и пригласил войти в комнату, где они могли свободно поговорить.
Когда вошли в избу, Доброслав, поцеловав руку отца Иордана и усадив его на первом месте, обратился к В ласту, выражая ему свое соболезнование по поводу несчастья, случившегося у него в имении.
— Княжеские люди, — сказал он, — посланные узнать, откуда взялось зарево, на обратном пути из Красногоры схватили в лесу двух дедов, хваставшихся, что это они подожгли дома. Привели их сюда, в замок, и бросили в темницу… а князь, хотя и колеблется, и это ему не по душе, вероятно, велит для примера их повесить. Но так как народ их уважает, а он раздражать его не хочет, то и сам не знает, как поступить… Боится, что по причине их казни прольется много крови.
Услыхав это, Власт немедленно отправился к князю и, бросившись к нему в ноги, просил пощады для Варги и его товарищей. Мешка очень удивила просьба Власта.
— Ведь это они были причиной несчастья, и ты можешь им мстить!
— Милостивейший князь, — ответил Власт, — христиане не знают мести… наша вера учит прощать обиду врагам в любить их… И я вас умоляю…
Мешко, кажется, был рад такому обороту дела, так как это его освобождало от могущих произойти стычек с народом, и поэтому, когда Власт повторил свою просьбу, князь, махнув рукой, сказал ему:
— Делай с ними, что хочешь…
Не теряя ни минуты, Власт, захватив с собою ключи, побежал к темнице, где был заключен Варга и другие поджигатели. Когда открыли ворота ямы, устроенной у крепостного вала, Власт увидел лежащих на земле дедов, встретивших его взглядами, полными ненависти.
Варга узнал молодого Любоня и не сомневался, что их ждет ужасная участь, так как Власт, пользуясь своим правом, будет беспощаден. И они лежали, не трогаясь с места, готовые ко всему.
Власт подошел к ним ближе.
— Скажите, за что вы сожгли мой дом? — спросил он. Старики посмотрели друг на друга, как бы совещаясь, как поступить, и наконец Варга проворчал:
— Что спрашиваешь? Делай с нами, что хочешь…
— Ведь я вам ничего дурного не сделал, — проговорил Власт, — слепые вы и не знаете, что делаете и за что меня преследуете… Вы мне причинили большой убыток, — прибавил он, — а я вам за это плачу добром: я упросил князя даровать вам жизнь и выпустить вас на волю… Выходите и уходите отсюда… и помните, что христианская вера учит за зло платить добром; она лучше вашей…
Варга, слушая его с видимым презрением, улыбался, и когда Власт кончил, встал, взял палку и сделал знак своим товарищам, чтобы они следовали за ним.
— Ваша вера, — проговорил он, — глупа… потому что ты меня отпускаешь на свободу, а я смеюсь над тобою, и то, что у меня было в сердце против тебя, то и останется…
Уже выходя из темницы и не смотря на Власта, Варга крикнул еще от дверей:
— Вы ничего не смеете сделать с Варгой, да, не смеете! Знаете, что он силен… и что за него будет мстить народ, поэтому вы их и его отпускаете на свободу… Не надейтесь, другой раз вам в руки не попадемся, а скорее вы нам…
Сказал и, зловеще хохоча, ушел. Власт стоял, как вкопанный, на миг в нем закипела страшная злоба, но, вспомнив учение, он сдержал себя; молодой христианин покорно склонил голову, не отвечая ни на оскорбления, ни на угрозы, преодолел себя и позволил уйти другим дедам, которые незамедлили скрыться из виду, направляясь к кумирне в роще знакомыми им тропинками.
Мораль, которую Власт прочел преступникам, нисколько на них не повлияла, но юноша чувствовал свою совесть спокойной.
Когда Доброслав доложил князю о прибытии священника Иордана, которого привел с собою Власт, Мешко ничего не ответил. Казалось, что князь опять находился под чьим-то влиянием нли чего-то боялся, взяв обратно свое прежнее решение, не спрашивал больше ни о чем и дал Доброславу полную свободу действий.
По совету Доброслава Иордан остался у него, поджидая удобного момента, когда можно будет начать проповедь и обращение в новую веру. В замке не замечалось никакой перемены, кроме лишь того, что теперь уже всем было известно о скором прибытии княгини Дубравки, хотя и этот приезд был окутан каким-то таинственным мраком. Неразговорчивый князь давал очень скудные и неясные ответы. Но в замке все уже было готово к приему Дубравки.
Однажды рано утром Власт получил приказ опять ехать в Прагу, ему даны были для сопровождения те же люди, что и в первую его поездку. Когда юноша спросил, в каких целях его туда посылают, Мешко коротко ему ответил:
— Кланяйтесь от моего имени.
Довольный тем, что опять попадет в христианскую страну, Власт немедленно собрался в дорогу и, попрощавшись с отцом Иорданом, поехал.
А в замке протекала та же жизнь без всяких перемен, только новый проповедник, которому начала надоедать эта бездеятельность, с палкой в руке, никого не спрашивая, отправился искать овец.
Часто по целым дням его не видели в замке, а когда обеспокоенный Доброслав собирался посылать для поисков его, Иордан вдруг являлся как из-под земли, веселый и радостный, уверяя, что его оберегает Провидение и что с ним ничего дурного произойти не может. Он необыкновенно скоро познакомился с условиями жизни, с обычаями страны, а так как по счастливой случайности он столкнулся с некоторыми давно уже обращенными, то благодаря их указаниям попал туда, где брошенное зерно могло взойти и дать хорошие плоды.
Вокруг него начали собираться скрывавшиеся до тех пор христиане, которые теперь бодрее смотрели в будущее.
Мешко встречал его, но никогда ни о чем не расспрашивал, делая вид, что ничего не знает.
Однажды князь пошел с Иорданом и Доброславом в священную рощу, как будто желая указать им это место, но ничего при этом не сказал. Несколько дней спустя, он посоветовал им поехать вместе с Сыдбором посмотреть Леховую гору около Гнезна и остров на озере, где раньше стояли кумирни.
Вдруг это спокойствие, которым он усыплял язычников, толковавших его себе, как и Варга, боязнью раздражить их, было нарушено: князь Мешко начал делать необыкновенные приготовления.
Были выбраны двести самых видных воинов из свиты князя, которым была выдана парадная одежда, дорожное вооружение и выбранные из табунов самые красивые кони. Из сокровищницы принесли самую дорогую утварь, которую поставили в нижних светлицах, где происходили обыкновенно большие собрания. Теперь Мешко отослал свою последнюю наложницу обратно к родителям, наделив ее богатым приданым, и старая Ружана, оставшаяся одна на женской половине, ходила целые дни по углам и плакала, боясь, что теперь, когда ей больше делать нечего, ее роль кончена, и ее тоже отошлют. Но однажды Мешко велел ее позвать; Ружана вошла грустная, хотя еще более расфранченная, и еще ниже обыкновенного склонилась к ногам князя.
— Знай, — сказал князь, — что беру себе жену из знатного дома, славную княгиню… И как ты раньше заботилась о тех, так теперь будешь служить этой, имея надзор над ее двором… Смотри, старайся заслужить ее милость… верно исполняй ее приказы.
Ружана еще раз поклонилась князю, желая что-то сказать, так как она всегда чувствовала непреодолимое желание к болтовне, но Мешко сделал ей знак удалиться и сам направился в дом осматривать убранство светлиц.
В ожидании княгини комнаты стояли пустые и грустные, но отделаны были с необыкновенной роскошью. Все, о чем только могла мечтать молодая княгиня, все здесь для нее было приготовлено. Тончайшие ткани, восточные ковры, золотая и серебряная посуда, тазы, кувшины, блестящие подсвечники были расставлены повсюду. В кладовых приготовлены были всякие лакомства, в погребах разные напитки, и везде по всем комнатам были разбросаны в необыкновенном количестве всевозможные осенние цветы и благоухающие зелья.
Там, где раньше раздавался по целым дням шум и крик беспокойных княжеских возлюбленных, теперь царствовала почти могильная тишина. Одна из самых больших изб в глубине замка осталась пустой, но князь никому не говорил, на что он ее предназначает.
Однажды вечером князь пошел навестить свою сестру на ее половину.
Там тоже догадывались, какие приготовления идут в замке, но Горка не особенно радовалась приезду княгини и новым порядкам, не зная, сойдется ли она с незнакомой ей невесткой. Подозрительно смотрела она теперь на брата, встретила его, как обыкновенно, почтительно, но молча.
Князь сел, задумавшись, и начал присматриваться к сестре.
— Что же, Горка… ты не думала о том, что тебе замуж пора выходить? — вдруг спросил князь.
Сестра его вся зарделась, сконфузилась, так как никогда не бывало, чтобы молодая девушка сознавалась, что ей хочется изменить свое положение. Всегда считалось очень неприличным желать надеть чепчик. И Горка, подумав, ответила ему гордо:
— Милостивый господин, возможно, что вам хочется от меня освободиться, но я в этом доме чувствую себя счастливой…
— И все-таки, — ответил князь, — вечно здесь оставаться тебе не следует. Жаль было бы твоей молодости и красоты… Но только это мое дело найти тебе мужа, дать приданое и свадьбу устроить…
Горка больше прежнего покраснела, а князь, глядя на нее как-то боком, сказал:
— Не бойся, милая, найду подходящего мужа такой прекрасной княжне, как ты… Тебе известно, что я женюсь на дочери Болька, для того чтобы стать одной ногой в Чехии, пока не придет время стать обеими… Она христианка, выходит за меня замуж… и ты тоже должна принять крещение, и понесешь эту новую веру между угров, которым мы подадим руку, для того чтобы держать в страхе чехов и не позволить им притеснять нас… Это племя дикое, воинственное и страшное для врага… Чтобы их покорить у Лехни, всем немцам пришлось соединиться… а у себя дома они непобедимы… Тебе там подобает господствовать и царствовать…
Горка ничего не отвечала, так как в те времена женщина, даже высокорожденная, не могла высказывать своего мнения… Мешко обращался наполовину к сестре и наполовину к себе самому, улыбаясь своим собственным мыслям.
— Не бойся, брат не даст тебя в обиду, и если выйдешь из его дома, то не пожалеешь перемены… Бороться против новой веры, которую немцы называют своей, нам уже больше нельзя… Со всех сторон она нас окутывает… везде господствует… воевать с ней невозможно… но, приняв ее, можно воевать хотя бы с самим императором.
Горка не имела, пожалуй, как и в делах своей судьбы, так и религии своего мнения; слушала брата, зная, что ей придется исполнить его волю. Глубоко вздохнула, потому что ей уже раньше рассказывали о всяких ужасах христианской веры.
— Эта вера страшная!.. — произнесла она тихо.
Брат долго не отвечал.
— Если бы на самом деле она была такова, так неужели все бы ее исповедовали? — сказал князь, помолчав.
Он задумался и вздохнул, может быть, вспомнив прежнюю свободу и беззаботность, но ничего больше не сказал.
Он нежно погладил сестру по лицу и медленно вышел из комнат.
На следующий день, рано утром, весь двор был роскошно разодет. Старшины, стольники, чашники, слуги, вся дворня, рыцари и Сыдбор в блестящем панцире и, наконец, сам Мешко в накинутом на плечо плаще, отороченном золотом, выехали из замка на Цы-бине. Никто не знал, куда они едут и когда вернутся; в замке готовились к приему многочисленных гостей.
Каких? Только догадывались, так как Мешко никогда не отдавал никому отчета.
Доброслав остался дома, следя за тем, чтобы все было в порядке.
В тот же день отец Иордан вышел тайком из своей квартиры и направился в приготовленные для княгини покои. В избу, которая оставалась до сих пор пустой, Иордан и Доброслав, не прибегая ни к чьей помощи, начали носить всякую утвари и ризы.
В этой комнате, окно которой было извне закрыто и в которую посторонним нельзя было входить, Иордан устроил часовню. Это он сделал с такой радостью, которую может испытывать искренно верующий священник, ставящий первый алтарь в стране, лишенной настоящей веры. Лицо его сияло, руки тряслись, когда он накрывал жертвенный стол белыми полотенцами, ставил на него подсвечники, украшал их и когда благословил, молясь и вознося на алтаре крест, перед которым он и Доброслав прочли принятые молитвы.
Первая замковая часовня не была особенно роскошна; это был как бы алтарь на бивуаке воинов, которые должны были бороться здесь за веру. Христиане, которые должны были собираться перед этим алтарем, были еще так немногочисленны, что для них вполне хватало этой небольшой комнаты.
Здесь, в присутствии одного лишь Доброслава, отслужил первую мессу пастырь стада рассеянных овец, которые пока должны были скрываться.
Мешко не вспоминал о своем крещении, и хотя Доброслав старался кое-что узнать, князь никогда на эти вопросы не отвечал.
Кортеж, во главе с князем выехавший из замка на Цыбине, потянулся обыкновенной дорогой к чешской границе. Ясная осенняя погода благоприятствовала торжеству. Дни были рассчитаны.
Когда настал вечер, кортеж расположился обозом на самом рубеже у урочища, которое звали Завитым. Разбиты были шатры и шалаши, разведены костры, кругом обоза поставлена стража, но всю ночь никто не спал.
На следующий день утром князь велел убрать палатки, но не сниматься с места.
Когда солнце было уже высоко и, рассеяв утренний туман, ярким летним блеском осветило весь лес, вдруг издали послышался звук рогов и прибежала стража с докладом, что приближается кортеж чешской княжны.
Мешко немедленно сел на коня, и вся свита установилась в известном порядке.
Издали уже был виден пышный кортеж чехов, сопровождавший княжну. По тогдашнему обычаю с ней ехали брат, молодой князь Болько, многие магнаты, свита старого князя и рыцари, а за ними несчетная вереница возов, следующих один за другим и оберегаемых вооруженными стражами. Сзади следовал отряд воинов, одетых в блестящие панцири. Музыканты трубили в рога и трубы.
Княжна ехала возле брата на прекрасном коне, одетая в золотистое платье, с наброшенным на плечи плащом, вышитым золотыми блестками.
При виде Мешка ее гордое лицо зарделось, но она смело подняла глаза на князя. Она не производила впечатления робкой девушки; это была женщина, чувствовавшая себя и товарищем, и королевой.
Молодой князь Болько первый подъехал с приветствием к Мешку, а затем, сойдя с лошади, оба подошли к Дубравке, которая, легко спрыгнув с коня, легким поклоном встретила будущего мужа. Но Мешко не так хотел поздороваться с ней… и, смеясь, обнял ее и совсем по-язычески поцеловал покрасневшую княжну в лицо. Пожали друг другу руки. Лица их сияли счастьем.
— Теперь вы, милостивая госпожа, — сказал Мешко, — находитесь на моей и одновременно уже на своей земле, где хозяин я… Этот счастливый час подобает почтить доброю трапезою.
И, сделав знак своим стольникам и подав руку Дубравке, а другую Больку, подвел их к месту, где уже заранее было разостлано сукно и стояла посуда с разнообразной едой и напитками. Для сопровождавших людей обоих отрядов тоже было все приготовлено. Между тем музыканты наигрывали на рогах и трубах. Лица всех сияли весельем. Оба двора, чешский и польский, в первый раз сблизились, дружески подавая друг другу руки и пробуя разговаривать между собою на разных и вместе с тем близких друг другу языках.
Княгиню сопровождало очень много народу, женщины, слуги, придворные, священники, магнаты… но все это было предусмотрено, и угощения хватило бы для гораздо большей дружины.
На блестящем фоне двора среди духовных резко выделялся отец Прокопий своим строгим лицом и бедной одеждой. Странное впечатление производил этот старик в потертом простом платье, изношенных сапогах, с остриженной головой, скорее похожий на нищего и так смело и свободно вращавшийся среди блестящей свиты магнатов, которые ему оказывали большой почет.
Недолго пировали в лесу, и оба князя, поднимаясь со своих мест, дали знак собираться в дорогу. Привели лошадей, и Мешко теперь стал около Дубравки, на лице которой блуждала счастливая улыбка, а в глазах видно было какое-то любопытство.
От полянской границы начался этот некрещеный край, где на каждом шагу виднелись явные признаки идолопоклонства, при виде которых лица священников омрачились. Дубравка ничуть не испугалась стоявших по дороге статуй богов и как будто совсем не обращала на них внимания. Веселыми шутками и болтовней коротали время, стараясь как можно скорее приехать в замок.
Когда опять остановились, чтобы дать отдохнуть лошадям, Мешко вдруг заметил Власта, призвал его к себе и, милостиво его приветствовав, сказал:
— Возьми несколько человек и лучших коней и поезжай вперед известить о нашем приезде.
И Власт, утомленный дорогой, не отдыхая, должен был немедленно ехать дальше и все время быть впереди кортежа.
Но эта предосторожность была лишняя, так как в городе днем и ночью стоял народ, готовый к приему княгини, и старшины, и жупаны, и землевладельцы, и крестьяне собрались тут же. Их отряды переполнили не только весь город, но и поля по Цыбине и Варте. Толпы любопытного народа с разнородными чувствами сбежались смотреть на прибывающую княгиню.
В ожидании этого необыкновенного зрелища, последствий которого так боялись, стояли толпы, давя друг друга… Эта новая княгиня везла с собою новую веру, новую жизнь, и всех беспокоило какое-то странное предчувствие.
Женщины плакали, мужья, опершись на свои палки, раздумывали… Старцы переходили от толпы к толпе, напевая грустные песни. Все знали, что этот день внесет в жизнь что-то новое, нежеланное. Что? Никто не имел понятия, знали только, что надо проститься со стариною, а с ней срослось все, что им было так дорого.
И среди этой молчащей толпы, которая могла бы испугать менее храбрую, чем Дубравка, медленно двигался кортеж Мешка и чешские рыцари и магнаты.
Уже в нескольких милях от Познани на дорогах стоял не только народ, но и войска, свидетельствовавшие о силе Мешка.
Своей пышностью, красотой и оружием они ничуть не уступали чехам. Уже давно прошли те времена, когда Поляна зазубренными валками и смолеными кольями должна была бороться с врагом, не имея металлов и железа. При Земомысле много было отнято у врагов и много куплено всякого рода оружия и мечей… Теперь железа было много, и оружие очень легко можно было покупать в приморских торговых городах. И в беспрерывных войнах с немцами поляне приобрели много оружия.
Сокровищница Мешка не уступала самым богатым, и она не только не исчерпывалась, но еще с каждым годом ее богатства увеличивались… Чехи были более просвещенные благодаря сношениям с императорским двором и с культурным западом, но зато в полянах было много славянского духа и остатков того таинственного мира, который выработался в течение столетий.
И среди этого шума рогов, труб, восклицаний и пения Дубравка въезжала в свою новую столицу так же не взволнованной и спокойной и рассматривала все такими же любопытными глазами, как и в тот вечер, встретившегося ей над Велтавой незнакомца, за которого ей было суждено выйти замуж.
Из окон своего дома завистливыми, а может быть, и заплаканными глазами смотрела Горка на эту новую госпожу… навстречу которой она не смела выйти. У дверей дома Мешко сошел с коня и, подавая руку своей жене, ввел ее в большую горницу. Здесь была уже вся полянская аристократия; старцы с седыми бородами и молодые мужчины низкими поклонами приветствовали госпожу, смотревшую гордо на своих новых подданных…
Скромный деревянный дворец князя Мешка, должно быть, показался княгине, привыкшей к пышным замкам, очень бедным; ничего здесь не было, что могло бы напоминать ей ее христианскую страну, но деревянная хата Мешка блестела столькими накопленными богатствами, что они поразили даже чешских магнатов.
На столах находилась тяжелая серебряная посуда, поставленная больше для украшения, чем из необходимости…
Выслушав приветствия всегс двора и гостей, Дубравка обратилась к Мешку.
— Милостивейший господин, — сказала она, — я до тех пор не буду себя считать твоей женой и хозяйкой, пока нас не благословит священник.
Мешко немного нахмурился.
— Моя княгиня, — ответил он, — осмотрите покои и весь замок — посчитайте людей, которые вас окружают… Это все, как и я, язычники… Если бы я сегодня преклонился перед вашим Богом, то кто знает, что случилось бы с нами завтра?… Повремените… и работайте вместе со мною…
— Но я с вами иначе жить не могу, — ответила Дубравка. — Пусть о венчании никто не знает, но оно должно быть.
Князь Болько тоже настоял на этом. Мешко стоял нерешительный и не знал, что делать. Ведь ему таких условий не ставили, и он даже не подозревал возможности такого исхода, но, не желая омрачать этот день неприятными недоразумениями, уступил Дубравке. Ничего он не ответил, обернулся только и, глядя на присутствующих, дал знак глазами или же что-то произнес… никто этого не разобрал, — немедленно обернулся к Дубравке и Больку, приглашая их осмотреть замок, все избы и покои, приготовленные для княгини…
Шли медленно, проходя комнаты одну за другой… Мешко вел Дубравку, а Болько шел за ними, как был, весь вооруженный, возле него шел Доброслав, заведующий замком.
И чехи, и поляне остались в большом зале, ожидая возвращения князя. Три высокие сидения с золотистыми изголовьями были приготовлены за отдельным столом…
Через вереницу комнат прошли Мешко и Дубравка в другую часть замка, где были приготовлены комнаты княгини. Здесь уже Ружана принимала придворных дам и прислугу княгини… Дубравка прошла все роскошно убранные комнаты, даже не глядя на них… Последние двери оставались перед ними…
В тот момент, когда они к ним приближались, как будто по мановению чародея, двери распахнулись, и все очутились перед ярко освещенной часовней… У алтаря стоял отец Иордан, а возле него Прокопий и Власт, вернее, отец Матвей.
Мешко вошел нахмуренный и почти гневный, но молчаливый и послушный…
У Дубравки смеялись глаза…
Немедленно за ними захлопнулась дверь, и в присутствии только нескольких свидетелей отец Иордан крестил молчавшего князя, покропив его святой водой, а затем скоро исполнил обряд венчания.
Ввиду исключительного положения, церемонию пришлось сократить. Лицо Мешка выражало беспокойство и нетерпение, которое не исчезло, пока они не вышли из часовни и не вернулись осматривать комнаты с противоположной стороны замка.
С проясненным лицом, Дубравка вернулась со своим мужем и братом в горницу, чтобы занять место, не снимая девичьего венка, возле них…
Полянские господа теперь имели возможность присмотреться к новой княгине, которую им хотелось не только видеть, но и разгадать. И им это показалось совсем не трудным. Дубравка была слишком горда, чтобы маскироваться, и она немедленно выдавала себя своим веселым нравом, мужским характером и отвагой.
В этом отношении она нисколько не была похожа на Мешка, которого никто не умел раскусить. Она охотно и громко смеялась, вызывала на шутки и открыто заявила, что любит веселье и танцы…
Полянским магнатам, привыкшим к запуганным рабыням, эта княгиня казалась каким-то необыкновенным созданием. Смелость чешской женщины имела свою прелесть в глазах полян. Своей речью и отвагой она как будто становилась на одном уровне с мужчинами.
Мешко смеялся с ней вместе, был нежен, добродушен, и даже как будто покорен, и все-таки княгиня чувствовала в душе, что не так легко удастся ей одолеть его и покорить.
Инстинкт должен был ей подсказать, как этого добиться.
Эта смелость и непринужденность, которых Дубравка совсем не старалась скрывать, произвели бы нехорошее впечатление и сделали бы слабого человека недоверчивым и угрюмым. Мешко смотрел на это, как на проделки ребенка, смеялся вместе с ней и веселился.
В конце трапезы, которая затянулась поздно, гости, как это требует обычай, начали слагать подарки молодой паре… И у ног княгини собралась целая гора самых причудливых вещей, которые свидетельствовали о богатстве и родовитости дарящих.
Мешко поблагодарил в нескольких красноречивых словах, Дубравка обратилась ко всем, как к старым знакомым. Все удивлялись, что она так скоро сумела приноровиться и к людям, и к обычаям, к дому и стране. Мешко тоже поглядывал с любопытством на ее оживленное лицо, ясные очи, в которых нельзя было заметить ни тени неуверенности и колебания…
После затянувшейся трапезы начались пляски, а княгиня хотя и прихлопывала в ладоши, показывая этим, что она относится к ним неравнодушно, все-таки в этот день отказалась танцевать и осталась при муже. Немного спустя, брат ее, князь Болько, проводил Дубравку до ее покоев; вскоре исчез и Мешко, оставив Сыдбора на своем месте и поручив ему ухаживать за гостями и не отпускать их домой.
Свадебный пир по обычаю должен был в каждом доме длиться несколько дней без перерыва, а тем более у князя…
Поэтому на следующий день уже с утра были накрыты столы и во дворце, и под открытым небом для польских и чешских воинов, которые забавлялись скачками, метанием дисков и стрельбою… Как и в предыдущие дни, так и на этот раз толпы народа, стоя на валах, присматривались к зрелищу и трапезе.
К счастью, над всем был устроен строгий надзор, так как среди веселья подвыпившие чехи и поляне, христиане и язычники могли из-за пустяка поссориться. Чешские придворные, чувствуя свое превосходство, иногда позволяли себе посмеиваться над полянами, и у последних от негодования закипала кровь. Нужно было их удерживать, чтобы от небольшой размолвки они не перешли к ссоре и драке. Поэтому старшины все время ходили между воинами и заботились о том, чтобы их мирить, и где только замечали раскрасневшееся лицо или слышали крик, немедленно являлись туда.
Вся княжеская свита и служащие замка были уже приготовлены и освоились с мыслью, что придется принять христианство, а поэтому спокойно сидели и беседовали с чехами. Вообще на дворе замка все веселились, и им было хорошо, но народ, который, стоя на валах, издали присматривался ко всем забавам, и куча старцев-жрецов, выглядывавших из священной рощи, имели и грустный, и грозный вид.
Отец Прокопий, привыкший к свободе в Чехии и зная, что и здесь вера имеет опору и защитников, не считал нужным предпринимать какие бы то ни было предосторожности и скрывать то, что он христианский священник. И на следующий день, узнав о том, что уже выбрано место, где должен быть построен костел, отправился туда еще с одним духовником.
Как везде, так и здесь духовенство ставило костелы на местах, посвященных языческим идолам, на урочищах, на земле, где стояли раньше кумирни и священные столбы; поэтому и здесь казалась самым подходящим местом для первого Полянского собора священная роща около замка. И отец Прокопий, не говоря никому ни слова, вышел из замка, прошел двор и, проскользнув между толпами народа, направился к священной роще…
Доступ туда чужим был воспрещен; а на страже здесь стояли несколько дедов и жрецов. Пройдя мимо них, Прокопий преспокойно зашагал к кумирне.
Но не успел он сделать десятка шагов, как стража, повинуясь приказаниям одного из жрецов, пустилась вдогонку за ним. Смотревший издали Доброслав, заметив преследовавших с поднятыми палками, бежавших в ярости за отцом Прокопием, страшно проклинавших, рассвирепевших, немедленно бросился к Прокопию на помощь. Но не успел он добежать, как Прокопия уже поймали и, дергая его со всех сторон, колотя его, тащили к кумирне…
Отец Прокопий был не в состоянии защититься от этой взбешенной шайки — платье было на нем разорвано… его почти несли на руках; вдруг раздался крик Доброслава, который напал на дерзких жрецов. Но их бешенство было так велико, что даже Доброславу с трудом удалось вырвать из их рук чешского ксендза.
Доброслав не хотел звать на помощь людей, а, напротив, старался скрыть происшествие, так как легко могли вмешаться и пьяные воины, и стоявший на валах народ, враждебно настроенный к христианам, и мог тогда произойти общий скандал и драка.
Но Доброслав сам справился, а пришедшие немного в себя и испугавшиеся сторожа кумирни отступили, и отец Прокопий, весь ободранный и побитый, наконец высвободился из когтей ожесточенных старцев.
Доброслав поскорее вывел Прокопия из священной рощи, объясняя ему, что здесь еще не было возможности открыто объявить о введении новой религии, и пока сам князь не обдумает план действий, все должно остаться по-старому…
Итак, случай, который мог иметь очень неприятные последствия, остался никому не известным, и отец Прокопий вернулся в замок, ничуть не взволнованный происшедшим, но серьезно беспокоясь о своей княгине и о стране, так мало подготовленной к принятию христианства.
Тем временем в замке все еще пировали, и княгиня вместе с подругами плясала и пела… А поляне, не привыкшие к такому зрелищу, смотрели на них с удивлением, как на что-то действительно диковинное. Дубравка своим милым обращением и любезностью располагала к себе всех окружавших ее, но, как и отец Прокопий, все время, даже во время забав, думала об обращении подданных, время от времени намекая об этом и с нетерпением ожидая этого момента.
Странными могли показаться эти проповеди во время пения и плясок, но молодая женщина вся горела желанием как можно лучше и скорее исполнить свой долг, и поэтому не очень задумывалась, каким путем идти к цели, и не брезговала никакими средствами; ее придворные-чехи, желая не отставать от своей княгини в ее слишком торопливом проповедничестве, так же, как и она, нетактично стали вести себя, и в конце дня отношения между ними и полянами значительно охладели, и видно было, что между ними образовался какой-то раскол. Мешко только издали смотрел на все это, но ничего не говорил, молчал, и только становился все более и более угрюмым…
На третий день тоже были приготовлены столы в княжеском замке и для народа, но уже не было того подъема, что в первый день. Накануне в городе произошло несколько драк, а народ начал уже ворчать на несимпатичных ему пришельцев.
На четвертый день, в то время как князь у себя в комнате советовался со своим братом Сыдбором и Доброславом, вошла Дубравка. При виде ее лицо Мешка приняло выражение влюбленного, и он сделал знак присутствующим, чтобы их оставили одних.
— Мешко, — начала Дубравка, когда они остались вдвоем, — веселились мы искренно три дня, а теперь пора приступить к делу!
Мешко посмотрел удивленный.
— Священники ждут… следует начать обращать народ и крестить его!
— Прекрасная княгиня! — ответил Мешко. — Если вы захотите обращать ваших придворных дам — я ничего против этого не имею, но что касается моего народа — прошу вас оставьте его моему попечению. Самый верный способ восстановить его против нас, а может быть, и заплатить головой, это действовать, торопясь, не подготовив заранее к этому почву!..
Затем встал, поцеловал жену и сказал ей с улыбкой:
— Это мое дело…
Дубравка стояла пораженная и сконфуженная, а князь прибавил:
— Вчера один из тех, кого вы привезли с собою, едва не поплатился жизнью исключительно из-за своей неосмотрительности… насилу его вырвали из рук взбешенных людей. Твои чехи, милостивая госпожа, плохие проповедники и нас не знают. Мы их наделим богатыми подарками и отправим домой…
Дубравка, которая больше всего рассчитывала на помощь своих придворных, очень была огорчена подобным заявлением, но противоречить Мешку не было возможности… По лицу его видно было, что, хотя он и улыбался, но воля у него была железная…
— Ведь вы не боитесь остаться одна среди язычников? — прибавил Мешко.
Дубравка хотя и почувствовала какую-то внутреннюю тревогу, но стыдилась показать это в себе. Ее мужественная душа возмущалась против такого чувства.
— Я ведь с вами остаюсь — бояться мне нечего… Мешко с благодарностью посмотрел на нее.
— Я найду священников и подходящих людей, — сказал он, — назначу время и час, и когда момент наступит, скажу, что надо креститься, и все покрестятся… Тогда все будет подготовлено, и кто вздумает противоречить — тот погибнет. Но пока это наступит, мои придворные и мое войско должны быть на моей стороне для того, чтобы нам и народ не был страшен… В один день вся эта земля изменит свою физиономию… но этот день мне одному известен… Милостивейшая моя, я сам язычник… Обратите меня прежде всего, научите… Я вас часто слушаю в не понимаю. То, что у нас считалось добродетелью, у вас это преступление, то, что нам кажется прекрасным, по-вашему — скверно. Он пожал плечами.
— Мяса есть нельзя… откуда же брать силу? Месть запрещена — кто меня станет бояться?
Дубравка слушала его… и только теперь поняла, что обращение язычников, которое ей казалось таким легким, требовало много времени и терпения…
Она опустила голову и замолчала. Мешко взял ее за руку.
— Пока пойдем веселиться, а вы, моя княгиня, побеседуйте со своими, с которыми вам придется расстаться. Чехов надо отправить домой, чтобы толпа не говорила, что я их вытребовал, для того чтобы обращать народ в новую веру.
Они вышли молча и направились в ту сторону, откуда доносились звуки труб, песни, шум и голоса.
Это чехи играли на рожках и свирелях, а гусляры, стоя у дверей, пели; у накрытых столов сидели старшины и, попивая мед, подтягивали песню и покрикивали так, что слышно было по всему замку.
Все это смолкло, когда вошел князь с женою, но Мешко сделал знак, чтобы не обращали внимания и веселились по-прежнему.
И опять раздался звук свирели, песни…
Вечером Власт попросил князя отпустить его на короткое время в Красногору. Князь разрешил, и отец Матвей, которому свадебный гам был неприятен, немедленно сел на коня и поскакал на свое пепелище…
Уже смеркалось, когда он подъехал к усадьбе, и как в первый раз, когда увидел оставшееся пепелище, так и теперь испугался и встал, как вкопанный.
И то, что он увидел теперь, его поразило так же и показалось ему каким-то чудом! Вместо пепелища стоял новый дом, гораздо больше прежнего, совсем готовый, покрытый, окруженный забором из тына, не забыты были и всевозможные пристройки — гумно, сараи и конюшни…
Не веря сразу своим глазам, Власт подъехал к воротам и уже собирался соскочить с коня, когда подбежал Ярмеж и с ним несколько парубков. Не зная, что сказать от удивления, Власт прямо прошел в дом… Ярмеж последовал за ним. Когда они остались вдвоем, Власт повернулся к сотнику и спросил:
— Каким это чудом так скоро вы построили дом?
— Это князь прислал сюда целую толпу рабочих, — пояснил Ярмеж. — Я с моими людьми только издали смотрел на их работу.
Дом был в таком стиле, как и старый, но гораздо выше прежнего, виднее и больше. На месте, где была комната, в которой умер старый Любонь, стараниями Доброслава была устроена каплица и алтарь со всеми необходимыми принадлежностями для служения.
Здесь прежде всего Власт пал на колени и, обливаясь слезами, долго и горячо молился…
Встал он взволнованный и сосредоточенный, но, посмотрев в сторону двери, увидел женскую фигуру… Сразу он не смог ее узнать, так как она прятала лицо под чепцом, какие носят замужние женщины… Только когда подошел ближе и когда она склонилась к его ногам, увидел сестру Гожу.
— А ты откуда здесь взялась? — спросил он. — Как сюда попала?
Гожа хотела ответить, но начала плакать, как ребенок, спрятав лицо в косынку, и ничего не могла сказать…
— А где же твой муж? — спросил Власт.
После нового взрыва отчаяния и слез брат мог догадаться, что какое-то несчастье приключилось с Войславом; поэтому больше не хотел расспрашивать обезумевшую от горя сестру.
Ярмеж, который стоял сзади, шепотом рассказал Власту, что по приказу Мешка десятники долго выслеживали Войслава, наконец, поймав его в хате в лесу, связали, привели в замок, а там на следующий день Мешко приказал его повесить.
Гожа, оплакивая мужа, обездоленной и вдовой, пешком пришла в родительский дом, где думала найти себе приют…
Власт успокоил ее, сказав, что она может оставаться и жить по-прежнему, как было при отце. Удивлен был, что князь, который его видел ежедневно и с ним разговаривал, ничего не вспомнил ни о постройке дома, ни о том, что так жестоко наказал Войслава.
Князь был молчаливый и замкнутый в себе.
Итак, первую ночь Власт провел в нововыстроенном доме, где сестра по-старому хотела ему услуживать… Но Власт не согласился, приказав ей сесть вместе с ним за стол, за которым и Ярмеж занял место… Радозалось его сердце, что Провидение вернуло ему сестру, которую надеялся обратить в христианство, как и отца. Казалось ему тоже, что и Ярмеж был вполне подготовлен, и его очень легко можно было склонить перейти в христианство.
Но уже в первый вечер, когда с его нетерпеливых уст начали срываться вдохновенные речи о религии, он убедился, какие у этих людей, воспитанных в невежестве, в глуши лесов, пропитанных языческими предрассудками, отсталые обо всем понятия…
Хотя Гожа и охотно его слушала, но ее скорее удивляло то, что он говорил, чем убеждало.
Власт решил медленно, терпеливо и настойчиво воспитывать эти души.
Он мечтал выдать замуж свою сестру за Ярмежа и оставить им наследство отца. Он сам ни в чем не нуждался и только думал сохранить часовню, где могли бы собираться на службу первые христиане.
Близость замка, положение среди леса и уединенное место было очень удобным для тайных собраний… Казалось ему, что те, которые уже раз сожгли дом, не посмеют сделать этого вторично.
Убаюканный самыми розовыми мечтами, после долгой молитвы у домашнего алтаря Власт лег спать, собираясь на следующий день до рассвета вернуться в замок, где надеялся найти уже тишину и спокойствие… Отслужив рано утром при закрытых дверях первую панихиду за отца и помолившись на его могиле, простившись нежно с сестрой и провожаемый Ярмежом, Власт, в душе успокоенный и счастливый, ехал обратно в замок на Цыбине…
Но вместо тишины и спокойствия, о которых мечтал дорогой, его здесь встретил шум и гам: после веселого приема чехов теперь наступили шумные проводы их.
После отъезда чехов, которых Мешко, щедро наградив, отправил обратно на родину, опять настала в замке тишина, и внешне ничего не изменилось.
Не трогали ни капища, что стояло на горе Леха в Гнезне, ни старой кумирни около замка на Цыбине, а христианским священникам было разрешено совершать обряды при домашней часовне, но без всякой пышности и тайно.
В стране в видимом образе жизни ничего пока не изменилось.
Отец Иордан тайком служил обедню в замковой каплице, но Дубравке редко удавалось заставить Мешка выслушать ее. Новообращенные и те, что раньше уже приняли христианство, собирались в Красногоре, принимая все предосторожности. Когда наступили праздники, которые церковь привыкла торжественно встречать, разными дорогами и со всех сторон стекались христиане к дому Любоней, и часто они оставались по два и три дня, пользуясь гостеприимством Власта и проводя большую часть дня в часовне.
Пение молящихся в каплице Любоня все яснее доносилось, и хотя они еще скрывались со своей новой религией, но надежда этих новообращенных все крепла, поддерживаемая тем, что теперь происходило в замке и что не было больше тайной ни для кого.
Ярмеж, наученный горьким опытом, сторожил дом, не спуская с него глаз и впуская только тех, кто ему был хорошо знаком. Казалось, что жрецы и самые ревностные язычники, упорно защищавшие свою религию, удалились в глубь лесов, стараясь скрыться. Можно было подумать, что они потеряли энергию и боятся выступать против христиан.
Иногда около дома шатались какие-то никому не знакомые люди, но на них мало обращали внимания, так как они держались обыкновенно вдали от дома, а челядь и парубки, имевшие с ними какие-то подозрительные сношения, тщательно это скрывали.
Ярмеж уже принял крещение и прилежно изучал все то, что христианин должен был знать; Гожа тоже не очень противилась воле брата и старалась уразуметь все, что он ей говорил.
В княжеском замке с виду ничего не изменилось, на самом же деле происходили большие приготовления. Душою всего был ксендз Иордан; хотя по происхождению немец, он был истинным христианином и давно полюбил славян, а теперь он особенно был расположен к полянам, для которых стал братом. Бог как будто создал его проповедником, наделив ангельским терпением, ясным умом, веселым настроением духа и умением приноровиться ко всему.
В замке все время собирались войска, с которыми ксендз Иордан беспрестанно беседовал. Позволял им даже шутить с собою, привлекал их на свою сторону разными услугами и даже денежными подачками и вообще на несложные натуры умел воздействовать простыми средствами. Так же поступал и Доброслав.
Не проходило недели, чтобы кого-нибудь тайно не окрестили в замковой каплице, — а каждый из неофитов становился посредником при обращении своих товарищей.
Из знатных вельмож и жупанов не один уже десяток перешел в христианство. Не выпуская по целым неделям из своих гостеприимных домов ксендза Иордана, новообращенные в христианскую религию видели, кроме присущего ей очарования, какую-то высшую силу и мощь, которой она обладала и благодаря которой страна должна была возродиться, разбогатеть и стать на одном уровне с первоклассными державами.
Более знатные люди видели тогдашнее положение христианских стран, которые изобиловали населением, богатством, умением жить как во дни мира, так и во время войны. На многих подействовал пример Мешка, женившегося на христианке и готовившегося к торжественному крещению (так как это ни для кого не было тайной), и у многих явилось желание просто подражать ему.
Дубравка открыто уговаривала и торопила окружавших ее креститься.
Хотя с виду все было покрыто какой-то таинственностью, но народу, твердо стоявшему при своих богах, жрецам, гуслярам, старшинам и кудесникам хорошо было известно, что готовилось при дворах знатных вельмож и в княжеском замке. Боясь открыто выступать, эти староверы собирались в глубине лесов, обдумывая месть, устраивая заговоры против христиан, угрожали, но пока никто из них не смел открыто бороться. Старшины приказывали ждать более удобного момента: войны или какого-нибудь замешательства, внутренних междоусобиц. Искали вождя, но оказалось, что найти подходящего было нелегко.
Мешко был молчалив и бездействовал — но все его знали и боялись. Никто не сомневался, что все, кто его окружает: двор, войско, чиновники будут слепо исполнять его приказания. Да и не было повода для восстания, так как князь явно ничего не предпринимал против старых обычаев.
Между тем число христиан увеличивалось с каждым днем, но меньше всего их появлялось в народе, который твердо держался того, к чему привык испокон веков.
С виду казалось, что в стране было все безусловно спокойно, но князь знал через доверенных людей, что в лесах бурлило, и народ готовился к серьезной защите. Возможно, что по этой причине князь откладывал крещение до момента, когда мог быть уверенным в полной победе… В торжественной тишине готовилось великое дело, которое в будущем должно было составить счастье всего народа.
И среди этой усердной, но невидной работы, на границе по-старому происходили стычки с Героном и его наместниками, которые боролись с полянами будто бы во славу христианства. Иногда во главе отрядов шел сам Мешко, иногда посылал своего брата Сыдбора, который сражался с отменным счастьем.
Наступил праздник Пасхи. Иордан немало намучился, желая заставить князя соблюдать пост, в чем Дубравка очень помогала священнику. Мешко ничуть не обращал на них внимания и по-старому велел подавать к столу мясо, заставляя и жену есть его и с пренебрежением относясь к увещеваниям священника. Уже сорокаденный пост подходил к концу, как в один прекрасный день князь объявил, что куда-то едет.
Дубравка, смеясь, спросила мужа, не убегает ли он от строгостей поста, так как эта суровость распространялась, как рассказывает Дитмар, не только на изгнание мяса, но и на все телесные удовольствия, от которых приходилось воздерживаться во время поста.
Мешка, впрочем, не особенно стесняли все эти запрещения, а на вопрос Дубравки он сделал головой какой-то двусмысленный знак.
Дубравка старалась выпытать у мужа, куда он едет, но князь отвечал ей только молчанием или улыбкой; она пробовала узнать, долго ли будет отсутствовать, но князь равнодушно отвечал ей, что заранее не умеет рассчитать.
Это путешествие было окутано какой-то необыкновенной таинственностью. Князь, обставлявший обыкновенно свои поездки большой пышностью, на этот раз взял с собою только два десятка людей. Но что казалось более всего странным, это то, что князя должен был сопровождать отец Иордан. Платье и лошади, из которых наблюдательная Дубравка хотела вынести какое-нибудь заключение, были выбраны так, как будто князь не особенно желал обнаруживать свой сан. Отряд составили не особенно с виду мизерный, но и не пышный.
Княгиню охватила какая-то тревога. Зная храбрость своего мужа, она боялась, что он с этой маленькой горстью людей готов предпринять какой-нибудь опасный набег на врага. Она пробовала узнать у ксендза Иордана о цели их поездки, но священник ей поручился честным словом, что ему тоже ничего не известно, и что он едет с князем, исполняя его приказание.
Однажды ночью, задолго до рассвета, прежде чем проснулись придворные, князь сел на коня и с крохотным отрядом исчез из замка. Никто не мог даже сказать, в какую сторону он направился.
Старая Ружана, желая заслужить милость своей госпожи, утром при встрече шепнула ей, что она узнала от гардеробщика, будто князь Мешко взял с собою в путь платья и оружие немецкого покроя, а людям, ехавшим с ним, приказал одеться так, чтобы по костюму нельзя было узнать, откуда они едут. Из всего этого можно было заключить, что едут они к немцам, это подтверждало и то, что князь велел следовать за собою ксендзу Иордану.
Княгине было известно, что Мешко, живя по соседству с немцами и имея с ними беспрестанные сношения, еще в детстве прекрасно изучил их язык, поэтому мог очень легко пробраться к ним незамеченным. И мысль, что Мешко отправился к врагам, не давала ей покоя, наполняя сердце тревогой, так как на пути кто-нибудь мог его встретить из тех, которые видели его на поле битвы или на съездах, или же при заключениях договоров на границе.
На самом деле Мешко, никому не открываясь, поехал к немецкой границе, к саксам.
Как раз на полпути, Мешко встретился с Хотеком, являвшимся вождем лютыков, недавно обращенным в христианство, с которым у князя были очень частые, хотя и тайные сношения. Они соединились, а Мешко, приняв имя князя Вротка, родственника Хотека, с удвоенным отрядом вступил на немецкую землю.
Не боялся Мешко ни измены, ни предательства, ехал совершенно спокойно, не выказывая ни малейшей тревоги, ехал в качестве императорского союзника, направляясь к Кведлингбургу, где обыкновенно император Оттон проводил праздник Пасхи.
Зная немецкие земли только из рассказов, Мешко в первый раз в жизни имел возможность присмотреться там ко всему вблизи и убедиться в большой разнице, существовавшей между немецкими и славянскими землями.
Проезжали мимо городов, сел, колоний, замков, свидетельствовавших о богатстве страны, о совершенно другом ее устройстве, казавшимися таким сильным, что никакая война не могла бы их уничтожить… Народ жил дружно, подчиняясь законам и безропотно повинуясь суровым властям.
Отряд подвигался медленно, так как по дороге Мешко ко многому присматривался. Во всех почти селениях были построены пышные костелы и монастыри; два раза ксендз Иордан обращался к гостеприимным аббатствам и монастырям открыть им доступ, и Мешко с нескрываемым изумлением смотрел на богатые собрания работ монастырских монахов. В эту эпоху изящное переписывание рукописей, живопись, скульптура, тонкие изделия из золота, а особенно все то, в чем нуждались костелы и монастыри, было изделием самих монахов. Они чеканили разную утварь из золота, серебра и бронзы и покрывали ее тонкими разноцветными красками. Как светское духовенство, так и монахи во всем и всегда первенствовали.
Образ жизни, порядки здесь были совсем другие. Силой, которая совсем не существовала у славян, было духовенство, тогда как у славян священниками обыкновенно были главы семейств, старшины, князья и жрецы; власть духовенства, ярко выступавшая здесь наравне со светской властью, которую она поддерживала при управлении народом, показалась Мешку чем-то совсем для него новым и незнакомым.
Но в эту эпоху сила и власть императора Оттона была так велика, что она простирались даже на духовенство; это был как раз момент свержения Отгоном папы Иоанна III и назначения на его место Льва XIII, причем Отгон не только для себя, но и для своих преемников заручился правом избрания главы церкви, и несмотря на все это этот сильный правитель должен был покоряться духовенству и считаться с его мнением.
В свою очередь духовенство чтило императора, но вместе с тем стояло на страже своих прав, указывало верный путь, защищало угнетенных, грозило карами, провозглашало анафему.
Это была сила, о которой Полянский князь не подозревал; и он ей тоже должен был покориться. Она возносилась над всеми, император тоже должен был преклониться перед ней.
По дороге отряду Мешка приходилось уступать дорогу кортежам епископов, перед роскошью которых тускнели отряды графов и князей. Эти кортежи были хорошо вооружены, и епископы разъезжали в сопровождении богатой свиты, поражавшей роскошью и знатностью ее членов, и хотя эдиктом было запрещено носить оружие и шлем (в этом упрекали Иоанна XIII), однако много прелатов ездили вооруженными и при мечах.
Иордан все рассказывал, как много земли и селений принадлежало церквам, и сколько дворянства записывалось под покровительство их и подданство им. Ксендз Иордан служил Мешку проводником и часто объяснял ему то, чего князь как язычник не мог себе сразу уяснить. Все это безусловно могло изумить человека, не ознакомленного с этим новым миром, его иерархией, порядками, но Мешко умел скрывать свои чувства, и никто не мог бы угадать, что у него творилось на душе.
Они не избегали встреч со знакомыми, которых у Хотека, сопутствовавшего Мешку, было много; он знал здесь и вождей, и многих графов, перед которыми должен был играть роль покорного слуги, хотя их ненавидел всей душой, вступать с ними в разговоры, рассказывать им много интересного.
Князь, от всей фигуры которого веяло нескрываемой надменностью и гордостью, должен был принимать вид покорности… Если кто-нибудь спрашивал их, зачем едут, — Мешко бормотал, что с поклоном и что давно уже желает увидеть могущественного царя Отгона. Никто этому не удивлялся, так как встреченные по пути ехали туда же; между ними были послы от угров, болгар, датчан и греков.
Это было как раз на пасхальной неделе, и хотя уже наступила весна, но дождливая, переменная погода боролась с солнцем, были размыли дороги, реки разлились, и скучное путешествие все продолжалось.
Но чем ближе подъезжали к Кведлингбургу, тем на дорогах становилось шумнее.
Красивая гористая местность ласкала глаз, но зелени было еще немного, только луга покрылись нежной молодой травкой… Здесь нельзя было оторвать глаз от самых разнообразных зрелищ, целыми караванами тянулись к городу отряды князей, графов, маркграфов, епископов и всякого другого народа. Среди них встречались и отряды завоеванных маленьких славянских князей, ехавших с жалобами и просьбами к императору.
Многочисленные отрады в разнородных одеждах, различно вооруженных, разговаривающие на разных языках, присматривались друг к другу с любопытством, часто даже недружелюбно, с насмешкой и презрением. Грекам казались потешными франкские наряды в обтяжку, болгарам — соломенные головные уборы у саксов, а те, что ходили с непокрытыми головами, смеялись над шляпами итальянцев, находя этот наряд ненужным балластом.
Хотя у Мешка и был вид вельможи, но он вместе со своим малым отрядом терялся в этом хаосе. И это было ему очень на руку, так как ему хотелось все видеть, будучи не замеченным никем. И, действительно, в этом ему везло, так как он проехал уже полпути к цели и никого из знакомых не встретил, и не обращал на себя внимания. И вдруг совсем неожиданно и без посторонней вины чуть было не оказалась раскрытой его личность.
Случилось это так. Утром, спускаясь с горы, Мешко и его люди наткнулись на многочисленный и пышный отряд, который издали уже возбудил любопытство князя. Чтобы лучше присмотреться и догнать его, Мешко пустил своих коней рысью, и в момент, когда проезжали мимо, князь обернулся и узнал в ехавшем во главе отряда своего шурина, молодого чешского князя Болька. Конечно, и тот заметил и немедленно узнал Полянского князя, и Мешку осталось одно: остановить лошадь, поздороваться со своим шурином и сознаться в том, что он тайно и под чужим именем едет к императорскому двору.
— Надеюсь, — сказал Мешко, — что ни вы, ни ваши люди не выдадут, кто я. Еду, чтобы увидеть собственными глазами то, о чем я много слышал от людей, бывавших при императорском дворе, но я не желаю, чтобы о моем путешествии знали.
Молодой Болеслав не только охотно согласился с ним, но даже для большей безопасности предложил Мешку присоединиться к его отраду, чтобы смешавшись с его людьми, еще меньше обращать на себя внимания. Так и сделали, и Полянский князь скромно занял второе место в соединившихся отрядах, оставив первенство своему молодому родственнику.
Хотя съезд ко двору на этот раз был, может быть, меньше, чем в прежние годы, все же он был довольно значительным, чтобы дать в достаточной мере понятие о могуществе и силе императора Отгона. В замке и в городе поместилась его семья, приближенные и свита и самое знатное духовенство; архиепископы, князья Колонии, Тревира, Могунции остались без крова и должны были искать себе приюта в шатрах, устроенных на поле по обеим сторонам Буды.
Почти все прибывшие отряды расположились обозом на равнине и у подножия окружавших ее гор, везде на большом пространстве были разбиты разноцветные шатры, палатки и шалаши… Кое-где развевались маленькие флаги со всевозможными знаками и гербами.
И среди этой толпы военных, слуг и погонщиков целая толпа самых разнородных торговцев, купцов, скоморохов металась по всем направлениям, выкрикивая свои товары и таланты, призывая к себе… У ворот города стояли прикрытые возы купцов из Венеции и Амальфи, добивавшихся разрешения продавать привезенные товары… Тысячи отрядов разных вельмож опередили Мешка и Болька с их людьми, и для того чтобы найти себе более удобное место для обоза, им пришлось долго искать и выбирать, а когда наконец они нашли подходящий угол, то чуть ли не с оружием в руках надо было овладевать им.
Отсюда, с этой равнины, гораздо лучше, чем из самого города, опоясанного высокими валами, был виден укрепленный императорский дворец, костелы и монастыри, недавно построенные со всевозможной роскошью. Игуменьями в этих аббатствах были почти исключительно набожные женщины королевской крови; саксонские короли построили для себя гробницу в придворном храме; там были похоронен Генрих, отец Оттона, и его мать. Кресты и купола высоко возвышались над городом.
Еле отдохнув в устроенном на скорую руку шатре, над которым теперь развевался прикрепленный к копью флаг с гербом чешского князя, Мешко и Болько, одевшись и препоясав мечи, отправились вместе в церковь. Им известно было, что набожного императора, которого им обоим хотелось поскорее увидеть, они могут встретить прежде всего в церкви, на вечерней службе.
За ними и перед ними, оставив свои обозы, двигались целые толпы вельмож разных народностей, составляя интересную и пеструю картину.
Простота франкского платья смешалась с греческой роскошью нарядов, заимствованной с востока; короткие немецкие епанчи выделялись на фоне длинных, сборчатых далматских плащей; тут были и оруженосцы, одежда которых состояла из двухцветной, желтой и голубой, материи; возле них стояли вооруженные, как будто на войну, рыцари с копьями в руках, щитами, длинными ножами у поясов и мечами. Одни из них были с открытыми головами, с длинными волосами; другие были в кожаных, покрытых бляхами шлемах и закованы в латы; иные в соломенных шляпах или меховых шапках… Конечно, привычный глаз мог отличить саксов от баварцев, или франков, швабов, итальянцев, датчан, греков, или угров в странных, но богатых и пышных нарядах. Везде рябили глаза фрясские плащи, греческие хитоны и пестрые, разноцветные, расшитые блестками наряды из шелка и шерсти. Прежняя простота франков начала уступать место новым модам. Необыкновенная роскошь византийского и саксонского дворов начала отражаться и на ленниках императора Оттона, которые, завоевав Рим и Италию, переняли у покоренных народов любовь к пышности и блеску.
Мешко и Болеслав еле могли пробраться в храм сквозь эту толпу.
В первый раз в жизни Мешко созерцал вблизи такое колоссальное и пышное и с таким мастерством сооруженное здание. Эти высокие и гордые стены, стрельчатые и как бы висящие в воздухе своды, украшения, освещение, богатство алтарей, полузакрытых теперь траурными опонами, платья священников, жертвенная утварь, фигура Распятия, золотистый голубь, возносящийся над алтарем и как будто летавший в воздухе, крылатые ангелы, колоссальные статуи, при виде которых становилось жутко, жалобное пение, разносившееся эхом по всем углам храма; торжественная тишина храма и смирение всех там молившихся производили сильное впечатление, даже, можно сказать, наводили какое-то необъяснимое чувство тревоги как на самого короля, господствовавшего над многими странами, так и на всех присутствовавших, наивных, живших в простоте первобытных веков.
Войдя в храм, Мешко прежде всего обратил внимание на два престола: императорский и епископский, стоявшие друг против друга. На одном из них сидел мужчина в шапке, отороченной золотым обручем и унизанной драгоценными каменьями. У него было суровое лицо, темная нестриженая борода, но сидел он с поникшей головой, грустный и задумчивый. Лицо этого рыцаря и властелина, привыкшего бороться с жизнью и уничтожать все стоящее ему поперек дороги, было изборождено глубокими морщинами, складками, как бы иссеченное, и вместе с тем загоревшее и утомленное.
В нем можно было угадать отца, вынужденного бороться с сыном, с братом, с католическим папой, с византийским царем, с сарацинами и уграми, со славянами и собственным народом и покорившего всех, и теперь в расцвете мощи отдыхавшего на лаврах и мечтавшего о соединении двух царских корон для сына, сосватанного с принцессой Теофанией. Покрытый пурпурным плащом, обшитым драгоценными камнями, и в тунике, застегнутой на груди искрящейся пряжкой, перепоясанный драгоценным поясом от меча, и в пурпурного цвета сапогах Оттон сидел на золотом троне, на котором из-под складок его плаща были видны две львиные золотые пасти. Задумчивый, слушал он песнь, лившуюся медленно, как кровь из раны. Не понимая слов, он чувствовал в ней жалобы и стоны как бы умиравших в отчаянии…
Возле трона, на ступенях его, до самого низу стояли недвижные, как статуи, царские чиновники, соблюдая чин и знатность рода, державшие трости, мечи, королевские щиты; с устремленными в пол глазами, обвешанные цепями, одетые в богатые плащи… стояли они на страже около своего властелина.
Напротив, на другом троне, устроенном несколько ниже, но также пышном, как и императорский, под балдахином сидел старец с седой бородой, в дорогой золотистой шапке, расшитые концы которой свешивались вниз, одетый в бархатный плащ, держа в руках золотой пастырский посох. Его окружала не менее многочисленная свита духовных, стоявших перед ним на коленях и подносивших ему свечи и кадила, поддерживающих книги в золотых обложках, не дерзая дотрагиваться до них голыми руками.
Перед императором и епископом и над ними возвышался алтарь, а среди него на простом, еле отесанном кресте замученный Спаситель, покрытый ранами, умирающий, в терновом венце, господствовал над всеми, выше золота и пурпура, во всем величии своей скорби.
Мешко, еще в душе язычник, хотя не понимал этого Бога, но боялся его…
Ниже стоял народ: рыцари, закованные в железо, в кафтанах из блестящей чешуи, некоторые из них с круглыми щитами, по которым можно было узнать датчан; иные с овальными римскими или же большими и неуклюжими готическими, с мечами на богатых, драгоценных поясах, в латах, в светлых плащах, в самых разнообразных нарядах — лонгобарды, итальянцы, скандинавы, греки, далматинцы, болгары и французы…
На каждом из этих лиц: черных, бледных, смуглых, красных, желтых — лежал отпечаток происхождения, характера, и в глазах можно было прочесть разнородные чувства и мысли, то яркие и быстрые, то еще полудремавшие, то, как дитя в пеленках, совсем еще не разбуженные.
Всех этих людей противоположных натур, часто необузданных, всегда соперничавших между собою, здесь соединяла в одно нераздельное целое вера и безусловное подчинение власти.
Могущество этого Бога и этого господина над христианами, который от Его имени господствовал над миром, нигде так ярко не вырисовывалось, как здесь и в этот момент. По одному знаку, сделанному этими двумя людьми, сидевшими на тронах, это вооруженное войско готово было двинуться в самые отдаленные уголки мира.
Был ли Мешко в состоянии бороться с этой силой, подобной волнам разбушевавшегося моря, заливающего берега?
Он стоял задумчивый, ко всему присматриваясь, а в голове у него проходили разные мысли, и он вспомнил о всех землях, теперь разделенных, разбитых, рассеянных, в которых, однако, царит один язык, и которые он мог бы во имя этого самого Бога собрать, соединить в одно целое.
Мешко, или Болько, или третий кто-либо, обладавший умом и силою, разве не мог бы расширить границы своего государства от Византии до границы земель Оттона?
Унижение, чувство слабости, какое испытал Мешко на один момент, уступило место обычной гордости, вере в самого себя и надежде на лучшее будущее. Разве саксонские князья, сидевшие в своих гнездах по берегам Лабы, были сильнее и славнее его?…
Чтобы дорасти до этого могущества и смело поднять голову, надо было усыпить бдительность этих двух тронов, заключить с ними союз, кланяться, унижаться, мучиться и молчать, и надеяться, что, может быть, только потом удастся встать крепко на ноги, не отрицая, впрочем, и того, что этим проложенным столькими страданиями и жертвами путем сможет воспользоваться только будущее поколение.
Когда на хорах раздавалось грустное церковное пение, Мешко стоял и думал о себе, о прошлом его рода и своих подданных и с тревогой смотрел в лицо императора, стараясь разгадать этого непонятного ему человека, такого могучего и сурового, в глазах которого теперь отражались только смирение и грусть. Таким надо было быть и ему, Мешку, чтобы сделаться впоследствии сильным.
Сжатые толпою со всех сторон, оба князя, Полянский и чешский, оставались в храме до конца молитв и пения. Наконец все замолкло, и Оттон, опустившись на колени, тотчас встал и направился к выходу, сопровождаемый епископом и духовенством. Перед ним освещали дорогу и кадили, как перед божеством. Соблюдая очередь, впереди шли придворные чиновники, несшие мечи, копья, скипетр, отстраняя толпу и заботясь о том, чтобы платье властителя не коснулось толпы. Со свитою шел Биллинг Саксонский и Оттон, сын короля Люитгарда, баварские князья и многие другие.
И, как видение, весь этот кортеж исчез во вратах; в храме стало темно, мрак и тишина здесь царили во всех углах, только у гроба Христа горели лампады…
Мешко и Болько долго стояли и смотрели вслед уходившей толпе, которая разбрелась по всем улицам, дворам и замкам.
И им пора была вернуться к своим отрядам, так как к Оттону в этот день никто из посторонних не мог быть допущен. Пошли молча, не разговаривая между собою, и вскоре очутились в своих обозах. Здесь, на равнине, горели фонари, откуда-то доносились звуки музыки, и несмотря на пост раздавались песни, ржали стоявшие под открытым небом кони, и эта равнина ночью напоминала собою картину обоза накануне большого сражения, когда воины в ожидании утреннего боя улеглись спать и в полудремоте прислушиваются к тревоге.
Мешко, обняв шурина и не говоря ни слова о виденном, вошел и улегся под своим шатром.
В первый день Пасхи после обедни Оттон принимал у себя во дворце прибывших издалл послов, вельмож и князей. В этот день Болько тоже должен был явиться к нему с дарами, привезенными им от отца из Чехии.
Каждый из представлявшихся Оттону должен был явиться со своим отрядом, который поджидал своего господина в передней части дворца. Доступ к императору был затруднен; его окружала многочисленная свита, окружали люди с прошениями, жалобами, требовавшие помощи или поддержки, и все они прибыли издалека. Многих Оттон отсылал к своим канцлерам, писарям и многочисленным старшинам, с некоторыми сам разговаривал, а других отсылал обратно ни с чем. И те, кто своим неразумным поведением навлекли на себя гнев или хотя бы нерасположение императора, стояли иногда во дворе замка по три дня, для того чтобы в конце концов получить приказ явиться через год.
Для Болеслава Лютого, нового союзника, Оттон оказался очень милостивым, может быть, потому, что в его памяти было еще слишком свежо воспоминание о победе над уграми на Леховом поле, в которой ему немало помогли чехи. Словом, молодого князя Болеслава тотчас же провели к нему, а Мешко, смешавшись со свитою, издали наблюдал за всем. Оттон сидел в золотистом кресле, обложенном пурпурными подушками, облаченный в легкое шелковое платье, обшитое жемчугами. За его троном стоял весь двор, одетый в дорогие меха, золотые цепи, пурпурные платья и пояса, отделанные драгоценными камнями. Недалеко от трона стоял серебряный позолоченный стол, на котором был изображен вид столицы Византии; на нем размещены были кубки, золоченая утварь, все это было покрыто расшитыми полотенцами, а все вместе выглядело, как какой-то блестящий алтарь. Возле старого Отгона стоял его сын в короне и в шелках, опираясь на громадный меч, ножны которого искрились лучами изумрудов и рубинов. Казалось, будто здесь нагромоздили всякие богатства для того, чтобы их великолепием ослепить тех, что пришли поклониться императору.
Все, что могло дать современное греческое искусство, торговля с Востоком, художество итальянцев и галлов — все это окружало царя.
Луитпранд одинаково усердно добивался порфиры для Оттона, как и руки Теофании для его сына. Полы были устланы коврами, стены покрыты узорчатыми опонами (завесами), собственноручно вышитыми королевой Матильдой.
Но Мешка меньше всего удивляли эти богатства; в его сокровищнице, в деревянном замке на Цыбине, было столько же драгоценного металла, сколько и у Оттона. И Мешко завидовал не золоту и шелку, а силе, почитанию Оттона покоренными народами, количеству земель и многочисленных ленников. Издали Полянский князь всматривался в отца и сына, как будто желая разгадать их мысли и душу…
Оттон принял Болеслава очень милостиво, спрашивал о старом отце, заговорил об уграх, приславших послов, кивнул головой и отпустил князя.
В тот же день Болько был приглашен со своей свитою к императорскому столу, где им пришлось обедать вместе с немецкими князьями, посматривавшими на крещеных славян как на создания, которых еле можно назвать людьми. Мешко сидел и слушал, как ему угрожали и пророчили полное падение его царства. Напрасно Болеслав уверял, что вскоре будет у полян введена христианская религия, — немцы смеялись и издевались над ним.
Один из маркграфов заметил, что один Герон умеет крестить славян, и вспомнил пир, на котором приглашенные славянские вожди по приказанию маркграфа были предательски убиты его холопами.
Уже под конец пира всем неожиданно пришлось быть свидетелями очень неприятной сцены.
Во дворе поднялся, страшный шум, из которого особенно выделялся один резкий голос. Немедленно побежали туда придворные слуги, чтобы узнать, в чем дело, и усмирить дерзких, так как Оттон, сидевший в смежной комнате за столом со своими дочерьми и сыновьями, грозно нахмурился. Вскоре слуги доложили ему, что Вигман, граф Люненбургский, насильно хочет ворваться во дворец.
Это был родственник Оттона, которого Власт встретил в замке графа Гозберта, беспокойный дух, воображавший себе, что он сумеет, подобно Людольфу и Танкмару, заставить Отгона дать ему на границе какое-нибудь графство или княжество.
Но Оттон слишком хорошо знал Вигмана, и поэтому не собирался ничем больше его наделять. Все поручения и предводительства, которые в свое время давали графу, кончались скандалом, ссорами и драками.
При одном воспоминании о графе император терял хладнокровие и выходил из себя; поэтому, узнав, что явился Вигман, велел ему ждать во дворе замка.
Вигману, считавшему себя каким-то племянником Отгона, не хотелось стоять со всяким сбродом и быть его посмешищем. Поэтому он дерзко ответил, что ждать может, но не с холопами, а в цесарских комнатах, и насильно ворвался как раз в тот зал, где с другими вельможами сидели Болько и Мешко. Не раз Полянский князь встречался с ним на поле битвы, и поэтому, заметив вошедшего Вигмана, он серьезно испугался, что граф узнает его и выдаст.
Если бы Вигман обнаружил его инкогнито и указал на то, что он хитростью проник к императору, то, в общем, невинная выходка князя могла очень печально для него кончиться; его, не бывшего еще в то время союзником Отгона, могли заподозрить в шпионстве.
К счастью, Вигман был так взволнован и возмущен приемом, что ничего не видел и не замечал. Остановившись против двери и императорского стола, граф впился глазами в Оттона и так стал ждать. Оттон хотя и видел его, и ему были переданы его камергером все подробности разговора, сделал вид, что его не замечает и что ему совершенно безразлично, что граф его ждет; он смеялся, j нарочно много разговаригал и старался продолжать беседу, исклю- j чительно с целью унизить этого гордеца.
Вигман, у которого достаточно было средств для того чтобы одеться соответственно своему положению, явился чуть ли не в рубище: оборванный, грязный, скверно вооруженный, в стоптанных башмаках и с мечом, препоясанным на неказистом ремешке… чтобы показать собравшимся, в какой нищете живет цесарский родственник. Но несмотря на это с лица этого несчастного, выбитого из колеи человека не сходило выражение гордости и презрения, что составляло удивительный контраст с его убогим нарядом.
Все князья, сидевшие за столом, предчувствовали, чем кончится подобное свидание, и потому решили ждать конца. Все были уверены, что Оттон захочет наказать дерзкого аристократа за беспорядок, произведенный во время трапезы, и каждому хотелось быть свидетелем унижения гордого вельможи.
Беседа между тем затянулась, и Мешко все время был принужден скрывать свое лицо от Вигмана, боясь встретиться взглядом со своим врагом.
Когда, наконец, пир кончился, приняли последние миски и убрали скатерти, к Вигману подошел камергер и объявил ему, что теперь он может приблизиться к императору.
Медленно и как бы нехотя Вигман направился к императорскому столу, стараясь, как можно больше обратить внимания на свою жалкую одежду, и, остановившись напротив Оттона, еле кивнул ему головою.
Император грозно посмотрел на него, смерил глазами и, теребя густую длинную бороду, сдавленным голосом спросил графа, что ему нужно…
— Чего я хочу, милостивейший государь, — охрипшим голосом и гневно ответил Вигман, — это легко угадать, посмотрев на меня и вспомнив о том, кто я. Все, даже те, которые воевали с цесарем и заносили над его головою меч, получили, что требовали, у одного Вигмана ничего нет… Пора этому положить конец.
Оттон слушал, не глядя на графа.
— И Вигман получил все, что ему следовало… и отплатил цесарю непослушанием и изменою… так пусть же он страдает…
— Это не делает чести императорской семье, — буркнул граф, — если их кровь живет в нищете и без приюта… и если родственник императора должен, как простой солдат, служить за жалованье…
— Когда скверная кровь, то ее выпускают из жил, — ответил Оттон.
Вигман с цинизмом расхохотался.
— Я пришел просить не милостыни, а справедливости, — ответил он. — На то вас Бог посадил на этом троне, чтобы творили правду…
— Я и творю ее, — гневно ответил Оттон, — и с большей долей милосердия, чем строгости… А если я и согрешил, то скорее снисходительностью по отношению к тем, которые никогда не исправятся и не вдумаются в свои прегрешения даже тогда, когда им дают время для покаяния.
— Посмотрите на меня, — начал опять, возвышая голос Вигман, — посмотрите и, может быть, поймете, что я имею право жаловаться. Разве мне пристало быть тем, кем вы меня сделали?
Говоря это и издевательски смеясь, граф указал на свою порванную одежду и плохое оружие.
— Не мы из вас сделали такого нищего, а вы сами этому причиной! — воскликнул Оттон. — Вместо того чтобы сидеть на вашем графстве, вы братались со всеми бунтовщиками, пробовали соединить и восстановить против нас славян, и не только указывали им к нам дорогу, но и сами принимали участие в набегах.
— Точно так же и ваш сын ходил против вас, когда вы с ним несправедливо поступили… Да, это правда, что я искал у славян защиты, не найдя ее у вас…
— В таком случае и теперь ищите у них справедливости! — сердито воскликнул Оттон.
Вигман стоял и, глядя Оттону прямо в глаза, презрительно улыбался.
— Это последнее слово императора? — спросил он.
— Моли Бога, чтобы оно было последним, — сказал Оттон, — а то после него могло бы сорваться другое, которое бы навеки разрешило дело между мною и тобою.
Вигман после такого заявления остался равнодушен, не тронулся с места, не испугался.
— Хорошо, — ответил он угрюмо, — что есть многочисленные свидетели этого приговора, угроз и приема. По крайней мере люди не скажут, что Вигман не унижался перед своим господином, не умолял его… и что его оттолкнули.
Оттон отвернулся; сын и дочери стояли позади отца молча и испуганные. Свидетели в первой комнате с интересом прислушивались к разговору и ожидали исхода этой сцены, которая могла кончиться для графа тюрьмой или изгнанием. Оттон стерпел надменность своего родственника. Видя, что граф продолжал стоять, он прибавил:
— Поезжайте, куда вам приказано, под начальство Герона, исполняйте все, что он велит… а через год, когда вы исправитесь, посмотрим, что можно будет для вас сделать.
— Как, мне исполнять приказы Герона? Мне быть под его начальством?… — крикнул Вигман. — Да разве я бы стерпел, чтобы какой-то простой человек помыкал мною, унижал, делал бы из меня своего слугу?…
Оттон больше не желал отвечать, и Вигман, увидев, что он не изменит своего решения, собрался уходить.
— Пусть будет так, как судьба хочет, — сказал он. — Не из вашей руки, милостивый император, а от Бога принимаю то, на что вы меня осудили… Теперь буду знать, как мне поступить. Какие бы ни были последствия, пусть они падут на того, кто был их причиной… Вигман, горемычный и бедный воин, не имеет ни друзей, ни союзников, — прибавил он, — но Бог велик… найдутся такие, которые ему помогут и сделают сильным…
Эта угроза окончательно вывела из себя Оттона; повернувшись теперь к своей свите, он воскликнул:
— Благодари Бога, дерзкий человек, что сегодня Христово Воскресение, день радости и торжества, и поэтому я не хочу омрачать его строгостью! Уйди немедленно!
И Оттон вторично указал ему на двери.
Среди придворных произошло движение, и Вигман, опасаясь, чтобы кто-нибудь из более дерзких не надумал его вывести, с лицом, перекошенным гневом, стал медленно пятиться к двери. В обеих комнатах воцарилась полная тишина. Как будто боясь нападения, Вигман положил руку на меч и всякого, приблизившегося к нему в этот момент, он, без сомнения, зарубил бы.
Император следил глазами за каждым шагом своего дерзкого родственника, который медленно и как бы нарочито отмерял шаги, и уже находясь на пороге первой комнаты, он повернулся к Оттону, грозно и вызывающе смерил его взглядом, а затем, не спеша, чтобы не подумали, что он кого-нибудь боится, вышел из дворца.
Хотя Оттон сумел показать свою силу и стойкость, все-таки это происшествие произвело на окружавших неприятное впечатление.
Никто не смел ни заговорить, ни даже поднять глаз. Один из камергеров вышел в сени и следил за графом во дворе. Вигман сел на лошадь и выехал из замкового двора в сопровождении только двух человек, из которых один держал его щит, а другой громадный обнаженный меч.
Легко можно было догадаться, что после подобного свидания с императором, Вигман опять обратится к мелким славянским племенам, жившим на границе. В подобных случаях он уже неоднократно подговаривал их к набегам, обещая им золотые горы. Но Отгон благодаря Герону и союзу с чехами был достаточно силен на границе, и ему нечего было бояться выходок такого головореза, как Вигман; напротив, он имел скорее основание думать, что славяне, с которыми граф тоже не церемонился, в конце концов схватят его и убьют или же выдадут его в руки императора. Поэтому Оттон не удерживал графа, не старался его образумить, а отпустил его на волю, предоставляя все случаю.
Мешко прислушивался к разговору с большим вниманием, и по голосу и тону Отгона старался составить себе мнение о нем. Вигман в этом случае сослужил ему большую службу, так как Мешко за эти несколько моментов лучше узнал Отгона, чем за все свое пребывание в Кведлингбурге.
В этот же день, еще до заката солнца, молодежь устроила во дворе замка что-то вроде рыцарского турнира, к которому, стоя на крыльце, присматривался сам император; немного спустя он отправился вместе с духовенством и вельможами на совещание, продлившееся до поздней ночи. Гостей, которые остались в большом зале, развлекали и угощали камергеры и стольники. В таком же духе прошли и следующие дни: то на службах в храме, то на турнирах, то на совещаниях, приемах и пирах. Мешко, ободренный тем, что его никто не узнал, наблюдал за всем, что делается в императорском дворце, присматривался к зазедегным порядкам и всем пышным церемониям. Все время находясь в свите Болеслава в качестве его родственника, стараясь как можно меньше обратить на себя внимание, князь был уверен, что на самом деле никто на него не смотрит и не замечает его присутствия.
Будучи все время вместе с Болеславом, Полянский князь не имел основания, да и не подозревал своего шурина в том, что он может выдать его инкогнито.
Наконец, наступили последние дни пребывания императора в Кведлингбурге; как обыкновенно, тотчас после окончания праздников он опять собрался в Италию, обладание которой его гораздо более беспокоило и интересовало, чем все немецкие дела. Поэтому он здесь старался мирить, успокаивать и усмирять лишь только для того, чтобы иметь возможность всю силу свою обратить на Италию.
Перед отъездом был устроен торжественный прием у Отгона, и каждый, приехавший к нему на поклон, был награжден согласно своему чину и положению. Эти дары состояли для более достойных гостей из драгоценной утвари, поясов, рыцарских мечей, из дорогих мехов, шелковых плащей, а для менее важных были приготовлены шерстяная одежда, шубы из обыкновенного меха и разнородные платья. Обычай и честь императора требовали, чтобы никто не уезжал от него с пустыми руками; чтобы дать возможность каждому князю и вельможе поговорить с императором наедине, изложить свою просьбу, выслушать его совет или принять какое-нибудь тайное поручение, каждый из этих рыцарей в сопровождении своего отряда допускался к нему отдельно. Пришла очередь и до молодого Болеслава, которому должны были дать указания относительно угров. Мешко, желавший избегнуть неприятного подарка, объявил чешскому князю, что он подождет его в приемной.
Разговор между ними происходил в присутствии камергера, и хотя князья беседовал шепотом, царский чиновник или догадывался, или услышал решение Мешка и не замедлил объявить, что император просит Болеслава явиться со всей его свитою. Чтобы не возбуждать подозрений, Мешко, пропустив вперед Болько, пошел сзади него, стараясь как можно меньше быть на виду.
Оттон принимал всех сидя на троне, точь-в-точь на таком же, что стоял в храме. Он был одет в пурпурный плащ и красные сандалии с золотом. В тот момент, когда Болько приближался к Оттону, император стал пристально всматриваться в идущего сзади Мешка, чем его страшно смутил. Затем, обращаясь к Болеславу, приказал при всех передать его старому отцу кубок высокохудожественной работы, украшенный драгоценными камнями и жемчугом, просил князя сохранить его на память. Каждый из приближенных князя получил по соответствующему подарку, и все уже собирались выходить из зала. Мешко был доволен, что его оставили в покое. Но император, остановив свое внимание на Полянском князе, шепнул что-то на ухо своему казначею, который подал ему очень ценный меч с поясом необыкновенной художественной работы. Все переглянулись с удивлением, так как в зале, по их мнению, не было достойных подобного подарка.
Взяв меч из рук казначея, Оттон сделал Мешку знак приблизиться и с ласковою улыбкою обратился к нему:
— Не знаю вас, милый князь… не знаю даже, кто вы… Но с меня довольно, что вы пришли сюда с моим союзником и хорошим другом… Мне было бы приятно, если бы вы отныне относились ко мне дружелюбно… Примите этот меч с пожеланием никогда не поднимать его против меня и прийти мне с ним на помощь, как и я всегда готов вас поддержать, если вы этого от меня потребуете…
Мешко не мог не принять подарка, но вместе с тем испугался, что при дворе его узнали и доложили Оттону, кто он. Но лицо Оттона не выражало ни гнева, ни подозрения, а скорее удовольствие и радость.
Молодой Болеслав даже побледнел от мысли, что зять мог его заподозрить в измене. Наступило короткое молчание, после которого император прибавил, улыбаясь:
— На этом мече вырезан крест… Пусть он вам напоминает, что только с ним можно побеждать… и что там, где его нет, никогда не может быть счастья и спокойствия.
После этого все присутствующие еще раз поклонились Оттону и вышли из зала, а Мешко, который не мог ни препоясать свой меч, ни спрятать его, к великому своему неудовольствию, обратил на себя внимание всего двора. Несомненно, что Оттон узнал Мешка или был предупрежден кем-нибудь о прибытии Полянского князя. Окружавшие делали разные догадки. Все шептались и с любопытством присматривались к обласканному незнакомцу.
Едва успели выйти из дворца, как молодой Болько обратился к зятю с уверением, что не он его предал и никто из его свиты, за которую князь ручался, а, вернее всего, кто-то посторонний, узнав в скромном спутнике Болеслава Полянского князя, уведомил об этом приближенных императора., Мешко ни на минуту не сомневался в искренности своего шурина, но все же этот случай остался для него странной загадкой, над разрешением которой он напрасно ломал голову. А ведь подарок в виде богатого меча не мог быть предложен ему по ошибке!
Из боязни, что весть о нем разойдется, князь начал спешить с отъездом; послали за отцом Иорданом, все свободное время проводившим со священниками при храме святого Виперта. Когда отец Иордан явился, и князь спросил его, не рассказал ли он священникам о его присутствии в Кведлингбурге, тот дал отрицательный ответ.
Немедленно начали готовиться к дороге. Постепенно и другие гости начали разъезжаться по разным направлениям. Купцы выносили товары из шалашей и складывали их на возы, отправляясь с ними в глубь страны. Многолюдное и оживленное предместье с каждым часом становилось все спокойнее и тише.
Император и сопровождавшее его войско должны были скоро покинуть Кведлингбург.
Но не всем судьба улыбнулась, и не все уезжали с хорошими воспоминаниями, многие, подобные Вигману, были прогнаны с угрозами, другие не получили того, о чем хлопотали; только духовенство, тронутое набожностью и щедростью Оттона, превозносило его.
Часть дороги Мешко проехал в обществе своего шурина, напрасно старавшегося узнать у него, какое впечатление князь вынес из своего пребывания при дворе. Мешко улыбался, был в хорошем расположении духа и, видимо, доволен путешествием, но о своих впечатлениях молчал.
Оба князя расстались недалеко от границы, как раз на том месте, где несколько дней до того они встретились, и теперь Мешко продолжал путь опять один со своим маленьким отрядом. На следующий день ехавший вместе с князем Хотек получил некоторые сведения о Вигмане; говорили, будто он соединился с волинами и собирался сделать набег на полян или на Оттона, а то на них вместе. Узнав об этом, Мешко еще более стал торопиться. И Хотека отпустил домой с тем, чтобы ему быть готовым на первый призыв князя.
Делали разные догадки; то им казалось, что Вигман, желая угодить императору, бросится за Одру покорять вражьи племена или же пойдет против Оттона (что тоже было весьма возможным). Графу, в общем, ничего не стоило подговорить славян выступить против Оттона, и став во главе многочисленного войска, заставить этим последнего исполнить все свои требования. Но никто с уверенностью не сумел бы сказать, что, собственно, предпринимает этот человек, который уже неоднократно то переходил на сторону славян, то изменял им, в зависимости от того, видел ли он для себя в этом какую-нибудь выгоду.
Бывало, еще не успеет развязаться с пограничными маркграфами, как уже подговаривал против них славян и делал совместно с ними набеги на своих недавних друзей.
Для славян граф был неоценимый, прекрасный воин, необыкновенно храбрый, отлично знавший своих соотечественников-немцев, и вечно недовольный, беспокойный дух, все время бунтовавший и никогда не остававшийся в бездействии.
Мешко как исчез из города, так и вернулся тихонько в одну весеннюю ночь, когда его меньше всего ожидали. Приехал в замок и прямо прошел на половину Дубравки, чтобы приветствовать ее.
Не сказав, где был, Мешко передал жене привет от брата и подарок, что ей дало основание думать, будто муж ее был в Чехии. О путешествии брата Болеслава в Кведлингбург княгиня ничего не знала.
В тот же день князь послал гонца за Гнезно к Сыдбору с приказом готовиться к возможной войне и при первом приказе спешить в Познань.
С первого же дня приезда князя в замке все закипело, начались чрезвычайные приготовления: ко всем вождям были посланы приказы быть готовыми на случай войны, на немецкой границе шпионы, поставленные Мешком, следили за каждым шагом неприятеля. В такой напряженной работе прошло несколько недель, и настала солнечная весна.
Распространенные болтливыми женщинами Дубравки грозные вести давали основание думать, что скоро будут уничтожать все языческие кумирни, и что в один прекрасный день весь народ заставят креститься, как это было в Чехии… Почти ежечасно народ ждал приказа — бороться не было возможности… Мешко имел самую отборную молодежь, безусловно преданную ему и закаленную в битвах, и народ чувствовал, что ему с ними не совладать.
В рядах войска уже много было христиан, и число их с каждым днем увеличивалось; старшины явно переходили в христианство. Все население Познани и Гнезна разделилось на два лагеря, чуждаясь, скрываясь друг перед другом.
Христиане становились все смелее, язычники все боязливее… Бывали случаи, что в одной семье отец скрывался перед сыном, брат перед братом.
Душою сопротивления были старцы, деды, жрецы, гусляры и сторожа кумирен, и люд, живший в глубине лесов… Но там не было еще никаких перемен: проповедники не успели еще там побывать, и от князя не шло никаких приказов; поэтому народ был в полной уверенности, что Мешко никогда не осмелится выступить против старой веры.
Долгое молчание, внешнее равнодушие князя объясняли себе на разные лады. Были и такие, которые думали, что князь нарочно не противоречит, чтобы тем больнее нанести удар христианам. Старый Варга, смотря по тому, как ему было выгодно, то бунтовал народ против князя, то приказывал молчать и вполне положиться на него…
С приездом Дубравки в Познань все надежды язычников рухнули, но когда проходили месяцы, и ничего не было предпринято для крещения, а кумирни спокойно стояли на своих местах, тогда язычники опять воспряли духом. Варга и его товарищи старались натравить народ и приготовить к борьбе, но так как не было явного повода к восстанию, то подстрекатели окончательно потеряли свое влияние на людей. Вместе с ними горевали, поили их и кормили, но уже не обещали им содействия и никаким словом с ними не связывались. На собраниях, с самого начала очень многолюдных, теперь появлялось все меньше и меньше народу.
Неожиданный случай разбудил в народе остывшую любовь к старым обычаям.
В двух милях от Варты и Цыбины в глубине страны, в лесах, находилось одно очень чтимое место, к которому народ относился с благоговением. Урочище это звали Бяла и Святая, так же, как и речку, которая там протекала. Вода ее славилась чудесными свойствами, излечивавшими все болезни, а окружавшую ее рощу считали священной и неприкосновенной. Посередине ее стояла неуклюжая фигура бога, которого звали Бело. Пьедесталом ему служила колоссальная каменная глыба, сам бог был грубо и неумело вытесан из суковатого дерева и представлял собою тулэзище с головой, покрытой шапкой, без рук и без нсг, с какими-то наросгами. Возле Беля стояло еще два других бога поменьше, вроде мисок длл приношения жертв… Недалеко, между двумя дубами, стояла хата, в которой всегда жил жрец, дававший приходившим на поклонение язычникам советы, указывал где и в каком месте черпать священную воду, предсказывал им по земле и огню и жил их жертвами…
В один прекрасный день пришедшие на поклонение женщины нашли старца Злогу у него в шалаше мертвым… Никаких следов насильственной смерти не было. Злога был очень стар, даже самые пожилые люди помнили его уже немолодым и седым. И поэтому не было удивительно, что пришел ему конец, когда исчерпались силы…
О смерти Злоги известили ближайшее село; собрались родственники для сожжения его тела и устройства похорон; деды и бабы начали решать, кому занять оставшееся после Злоги вакантное и очень доходное место.
Начались споры, каждый предъявлял на него свои претензии, не желая признавать никаких прав за соперниками, начали угрожать друг другу и кончилось тем, что уничтожили шалаш, и около Беля не стало сторожа.
Решение этого трудного вопроса отложили до какого-то веча на Купалу…
Однажды баба, больная лихорадкой, придя за водою, увидела, что их бог лежит опрокинутый, камни разбросаны, и сверх того злоумышленник, подложив сухих сучьев под колоду, изображавшую бога Беля, наполовину сжег ее.
А так как народ чтил Беля и считал его своим покровителем, то поднялся страшный плач, рыдания, жалобы, и возмущение народа было безгранично. Все приходили к опустевшему урочищу, плакали, заламывали руки.
Конечно, что заподозрить в таком святотатстве можно было исключительно только христиан. Начали искать в окрестностях, расспрашивать о проезжавших мимо, но на след виновника не напали.
Прибежавший к месту происшествия Варга воспользовался возмущением народа и начал уговаривать, чтобы в назначенный для этого день все дворы и хаты тех, кого подозревали в принятии новой веры, сжечь, а самих убить.
— Когда мы это сделаем, — говорил он, — Мешко испугается и не посмеет идти против старых богов!
В первый момент все с ним согласились; злоба и желание отомстить было великое; но на следующий день один из дедов подал другую мысль, которая, по мнению многих, была гораздо умнее.
— Хорошо, — сказал он, — пусть так и будет, но прежде всего надо попробовать действовать спокойно. Пойдем все, сколько нас есть — тысячами, с жалобой к Мешку, расскажем ему, какую потерю и оскорбление нам нанесли христиане, и что это всем принесет и несчастье, и град, и громы, и голод во всей стране; увидим, что тогда он скажет.
Варга смеялся, но другие соглашались со стариком. Решили отправиться всей толпой с подарками и жалобой к князю. Но пока уговорились, где встретиться и в какое время — новый слух распространился, что в окрестностях Домбровы стоявший там от незапамятных времен каменный столб был опрокинут святотатственной рукой врага, а стоявший на столбе бог, катясь вниз по камням, разбился вдребезги.
Сердца язычников опять запылали гневом, и от Беля побежали к Домброве, там плакать над раскрошившимся божком. Вокруг места, где стоял столб, нашли много следов конских копыт, из чего заключили, что людей было несколько, что было очень правдоподобно, так как невозможно было одному справиться со столбом.
Варга подбивал народ к бунту и указывал на подозрительные дворы, но люди настояли на том, чтобы пойти раньше к князю.
Напекли калачей, приготовили узорчатые полотенца, куриц и яйца, так как в те времена не полагалось без подарков обращаться к князю с просьбами и жалобами и с требованиями чинить суд и правду. Назначили день, и большая толпа во главе с несколькими стариками отправилась в замок над Цыбиной.
Толпа, к которой еще присоединялись по дороге, становилась все больше и больше. Народ не скрывал, с чем идет к князю, но Мешко уже с утра был подготовлен к встрече и уведомлен обо всем. Преданные ему люди известили его заранее, и князь по обыкновению ничего не ответил. В замке никаких предосторожностей не предпринимали.
Остановившись на валах, толпа выбрала из своей среды представителя, который должен был говорить от имени народа, затем, в полном порядке и молча, все отправились в замок и, подойдя к воротам, остановились в торжественном ожидании. Мешко, следивший за всем из-за ставней, выслал стольника спросить, в чем дело?
Старшие из толпы рассказали ему о случившемся; приказано было подождать. Наконец, вышел Мешко, которому тотчас поднесли подарки, и старики склонились к его ногам.
Князь ласково улыбался.
Начали говорить, и как это всегда бывает, перебивали друг друга, повторяли подробности, и повесть затянулась. Сидя на скамье в передней, князь с большим вниманием слушал рассказ.
Когда в конце концов и самой толпе надоели бесконечные рассказы, и одни начали перебивать других, тогда Мешко, вставая со скамьи, спросил, кто был виновником всего несчастья.
На этот вопрос никто, конечно, с уверенностью не сумел бы ответить. А высказывать свои подозрения, в. общем, ни на чем не основанные, никто не решался. Открыто обвинять христиан не было повода и доказательств. Люди ворчали, с недоумением пожимали плечами, а Мешко все спрашивал одно — где же виновник? Один только крестьянин Дрежвица, постарше и посмелее других, наконец ответил:
— Милостивейший пане, если бы мы знали, кто виноват, мы бы сами его наказали; ведь мы должны же заступиться за наших богов? Но вы, милостивый князь, сильнее нас, прикажите следить и накажите — помогите нам стать на защиту наших богов…
— Послушай, Држевица, — ответил Мешко, — а эти боги очень сильны были?
Толпа начала кричать, что они могли послать и гром, и град, и мор на скот, и голод.
— За что же им вам мстить, если вы не виноваты? — сказал Мешко. — А если они обладают такой мощью и силою, то сами за себя постоят и отомстят тому, кто заслужил.
Тут сразу поднялся шум, не все поняли князя. Мешко еще раз повторил свои слова.
— Наконец, — прибавил он, — так как виновника не нашли, то и правосудия нельзя учинить, и лучше всего самим богам предоставить право мстить за себя. У них есть громы — убьют виновника.
Вдруг из толпы выскочил Варга, взъерошенный и весь красный, как в лихорадке. Еле поклонившись князю, крикнул громким голосом:
— Чего тут искать виновного? Разве мы не знаем, кто восстает против нас и наших старых богов? Пальцем можно указать, кто вводит у нас немецкую веру! Слишком много этой сорной травы здесь набралось! Никто другой, только они виноваты: их карать, их изгонять и погубить! Мы не позволим над нами издеваться, и если не найдем у вас справедливости, сами ее учиним.
Мешко смотрел на кричавшего, а затем сделал знак своим слугам схватить бунтовщика. Толпа остолбенела.
— Я тебя, старик, знаю, — сказал князь, — ты уже раз поджигал красногорский дом. Тебе возвратили свободу, — а теперь тебе хочется самому чинить суд и расправу. Это мое дело…
Когда слуги вмешались в толпу, чтобы взять жреца, она задвигалась, заворчала, как зверь. Старики начали просить за Варгу, который стоял теперь весь бледный. Мешко велел отпустить его, но так грозно посмотрел на него, что дед, не сказав больше ни слова, поскорее улизнул и исчез в толпе.
— Никакого удовлетворения я вам не могу дать, так как нет преступника, — продолжал князь. — Боги сильные и сами будут защищаться. Испокон веков было принято, что каждый поклонялся тому богу, которого избрал себе, и никто не был за это в претензии. Одни принесли нам Триглава, другие Радегаста, третьи Световида, иные Волоса, и все ставили их и поклонялись им. Приносили богов от редаров, вильков, от лютыков, волинов и от дулебов, — и никто против этого не восставал. Пусть так будет и впредь! Оставим в покое и тех, кто верует в христианского Бога, а кто вздумает их преследовать, — тот будет наказан!
Затем Мешко встал и, смерив глазами молчавшую толпу, велел удалиться.
Старики поклонились князю, и толпа ушла обратно.
Варга тщательно скрывался, и толпа ему в этом усердно помогала до тех пор, пока не вышли за вал, так как они серьезно боялись, что князь передумает и прикажет его все-таки схватить. Итак, проба вышла неудачной. Долгое время шли все молча и с поникшими головами, грустные, задумчивые — никто не смел говорить. Наконец, утомленные, все прилегли на берегу Варты, недалеко от замка.
Там только, придя немного в себя, начали разговаривать, жаловаться и сетовать. Более смелые критиковали князя, другие поглядывали на них со страхом и молчали, боясь даже их слушать. Варга сидел нахмуренный и сердитый.
— Просить у них справедливости! — воскликнул наконец. — У них! Когда весь их двор переполнен христианами, которые везде распоряжаются. Что тут спрашивать и о чем просить? Все спокойно было, пока не вернулся сын Любоня, зараженный этой немецкой верой! Мы сожгли его дом… да! Но этого мало. Надо вместе с домом и его самого сжечь. Все из-за него вышло. К нему все собираются, там происходят совещания… Но в другой раз я себя поймать не дам… так как меня здесь уже не будет.
Никто на эти угрозы не ответил, и Варга с устремленным в землю взором, не обращая внимания на окружавших, бормотал что-то про себя, метался, кричал все громче, то опять стихал и долго не мог успокоиться.
Никто ему больше не предлагал своей помощи; напротив, старый Држевица даже заметил, что князь правду сказал, что раньше никому не мешали чтить избранного им бога, что христиане уже давно стали появляться в их среде, но их никогда не преследовали ни при отце, ни при деде Мешка.
Остальные поддакивали старику просто потому, что им надоели эти бесконечные споры; Варга умолк и долго сидел так, задумавшись, затем встал, не взглянув даже на присутствовавших и не сказав ни слова, пошел дорогой через поля, куда глаза глядят. Никто его не удерживал и не звал обратно. Некоторые из более ревностных идолопоклонников советовали немедленно поставить новую статую богу Белю и столб в Домброве. С этим все согласились, и каждый принял на себя известный труд в постройке нового столба.
В тот же вечер в Красногоре уже обо всем знали, так как один из слуг прибежал рассказать о жалобе толпы, об ответе князя, об угрозах Варги. Ярмеж, ничего не передав Власту, везде поставил стражу и велел им наблюдать за приходящими.
Мешко вместо того, чтобы испугаться и отложить решительный момент, велел в тот же день начать приготовления к торжественному крещению…
Были посланы нарочные в Чехию за священниками, в которых нуждался отец Иордан; притом Мешко просил чешского князя прислать работников, умевших строить каменные храмы по образцу всех христианских, и других ремесленников для приготовления утвари, необходимой при устройстве храма и при богослужении.
И Власту опять пришлось принять участие в этой поездке. Но юноша охотно делал все, что служило ускорению обращения язычников в христианство. А пока, не говоря для какой цели, Мешко велел свозить камень в Познань и Гнезно.
Большие приготовления шли в замках, хотя народу ничего не говорили… Отец Иордан, подготовляя к крещению всех, кого мог, не забывал прибавить при этом, что у князя имеются подарки для новообращенных… Это были белые платья из тонкого полотна и сукна, шитьем которых был занят весь двор Горки и Дубравки.
Иордан, читая Евангелие, объяснял всем, что новая вера делает всех братьями во Христе, что она соединяет и сравнивает всех, что князь, принимая крещение, становится для всех отцом и вместе с тем братом.
Несмотря на то, что уничтожение Беля произвело такое сильное впечатление на народ, не проходило ночи, чтобы где-нибудь на распутьи или в каком-нибудь урочище не опрокинули священного столба или не разбили статую какого-нибудь бога. Казалось, что это делает невидимая рука, так как виновник не оставлял после себя никаких следов…
Напрасно ждали, что боги накажут святотатца…
Богов, оставшихся по разным заброшенным углам леса и даже стоявших у домашних очагов, набожные язычники начали прятать и укрываться с ними.
Варга, старавшийся склонить народ к более сильным мерам, собрал вокруг себя лишь немногочисленных единомышленников, с которыми ему пришлось укрываться. Вся страна облеклась в траур.
Никогда, даже к лучшему, человек не в состоянии перейти без внутренней борьбы, а тем труднее возродиться целому народу, пережившему тяжелый переворот. Тогда не скоро все входит в нормальную колею. Моменты переворотов у народа — это моменты беспорядков и междоусобиц. Тогда неблагонамеренные пользуются временной свободой, которую приобретают благодаря рушившимся законам и стараются действовать исключительно для своей личной выгоды. То, что бывает во всем мире, случилось и у полян, но благодаря большому уму и умелому правлению Мешка смуты, следствием которых бывает истощение государства, были вовремя остановлены.
Все готовилось медленно, так как исполнение всей задачи оказывалось с каждым днем труднее, а приготовления требовали много ума, такта и хладнокровия; Мешко был принужден отложить торжественное извещение о крещении до следующего года. Надо было обращать и увеличить число готовившихся к принятию христианства и дать достаточно времени для того, чтобы народ привык к мысли о том, что старая вера должна уступить место новой.
Во время этих смут Мешко обдумывал способы сближения с Отгоном и заключения с ним союза… Судьба ему в этом случае помогла.
Уже в Кведлингбурге можно было с уверенностью сказать, что гордый Вигман, прогнанный царем, не преминет воевать с Оттоном. За ним наблюдали, но он исчез в славянских странах, ища себе приюта у их мелких князей.
Как раз в это время ободрытский вождь Мстивой поссорился с вагирским Зелибором. Оба они уже были завоеваны немцами, и поневоле приходилось им покоряться саксонскому маркграфу Герману.
И на этот раз маркграф, решая их спор и убедившись в том, что Зелибор не прав, лишил его земель и власти. Зелибор, находя это решение неправильным и не желая уступать, призвал на помощь Вигмана и, соединившись, оба пошли на маркграфа.
Но еще не успели хорошо подготовиться к борьбе, как Мстивой вместе с Германом сделали набег на село и замок Зелибора и взяли их почти без сопротивления; что касается обоих вождей, то они должны были спасаться бегством. Мешко не вмешивался в эти вечные споры, но внимательно за всем следил и всегда знал, что делается, так как у него там всегда имелись свои люди, доносившие ему обо всем.
Чтобы избегнуть преследования Германа, Вигман скрывался у волинов, живших по берегам Одры, откуда этот беспокойный дух вместе со своими временными союзниками делал набеги на земли Мешка… И этот момент князь нашел очень подходящим для исполнения своей задачи: защищая собственные земли, он мог освободить императора от беспокойного родственника, чем бы, конечно, оказал Оттону большую услугу.
Власт, поехав в Прагу, передал, между прочим, Болеславу просьбу Полянского князя прислать в помощь несколько полков вооруженных воинов…
И в то время когда внимание всех было обращено на приготовление к крещению, князь, который не мог долго жить без войны, готовился к встрече с Вигманом.
Однажды вечером, вернувшись из Праги, Власт привел с собою, кроме нескольких духовных, ремесленников и художников, и два блестящих отряда чешской кавалерии. Все, что жило в замке, высыпало на двор, увидев прибывших.
И Дубравка выбежала с большой радостью, приветствуя своих чехов, в особенности священников, которые должны были ей помогать в великой задаче обращения народа.
Она на самом деле была душою всего и торопила всех кругом. Предоставляя ей делать, что она хотела, Мешко все молчал и оттягивал с последним решением.
Но теперь казалось, что решительный момент настал.
Навстречу чехам вышел сам Мешко, приглашая во дворец вождей обоих отрядов вместе с духовными.
Остальных разместили немедленно в замке, где уже все для них было приготовлено. Дубравка, которая думала, что чешские войска были присланы для того, чтобы присутствовать при обряде крещения, горько впоследствии разочаровалась. Несколько дней все отдыхали. Ремесленникам было указано, что делать, а Мешко, отдав нужные распоряжения и передав отцу Иордану приехавших священников под его попечение, сам занялся приготовлениями к поездке.
Вся пехота, которой было очень много, отправилась на границу к Одре; на следующий день зслед за ними пошли отряды чехов, на третий день, простившись с женою, сев на коня, и в сопровождении Сыдбора: сам князь поехал в поле.
При виде этого Дубравка потеряла терпение и наполовину со слезами, и наполовину с гневом, в тот момент когда Мешко препоясал полученный им от Оттона меч, спросила, что все это значит и куда он собирается?
— Княгиня ты моя, — спокойно ответил Мешко, — позволь мне спокойно заниматься моими делами, как мне хочется… Я ведь не трогаю веретена и не берусь вас учить прясть, позвольте же и вы мне воевать, как знаю и могу.
— Но к чему предпринимать новые войны, не сделав дома самого необходимого, хотя бы для того, чтобы получить Божье благословение? — перебила его Дубравка.
И на этот вопрос Мешко не ответил, а просто рассмеялся и сделал рукой жест, как бы замахнулся мечом…
— Все в свое время, моя милостивая, но нетерпеливая госпожа, — сказал он. — Люди и лучше приготовятся, и скорее свыкнутся с тем, что их ожидает… Священникам еще много предстоит работы и со мною, и с моими подданными, пока нас сделают христианами. Когда я увижу, что настало время, скажу… а пока нужно в поле и на охоту… и будь здорова, милостивая моя госпожа.
И милостивой госпоже пришлось смириться и принять приказы мужа; ей уже было известно из практики, что от князя она могла добиться многого, но только долгим терпением. Он твердо стоял на своем и никогда не уступал, решив что-нибудь по-своему.
И на этот раз он уехал в поле, даже не сказав ей, в какую сторону направляется, а в замке остались проповедники, работавшие под руководством Иордана. Власт в свою очередь продолжал дело в Красногоре…
А около замка в хатах работали присланные ремесленники: отливали колокола из бронзы, приготовляли серебряную утварь, резали на дереве, учили, как надо обделывать камни и жечь известь… Там уже присматривались к этой работе парни, широко открывая глаза и готовясь к работе, которая обладала еще прелестью новизны.
От плуга и меча к молоту и долоту — переход не был легким.
Однажды вечером, в обозе над Одрой, граф, Оттонов родственник, делал смотр войскам своих новых друзей. Он был уже не такой оборванный и грязный, каким мы его видели в Кведлингбурге, а в блестящих доспехах, на прекрасном коне, в кожаном и покрытом железной чешуей шлеме, с красной китой (султаном), в голубом плаще, наброшенном на плечи.
Граф производил странное впечатление среди этих людей, окружавших его, которым ни он, ни его свита совершенно не подходили. И на самом деле, что могло быть общего между немецким рыцарем, принадлежавшим к самому блестящему европейскому двору, но изгнанным оттуда благодаря каким-то несчастным обстоятельствам, и полудикими людьми, принадлежавшими совершенно к иному миру? Трудно было найти какое-либо родство между этим блестящим вождем и его воинами.
Земко и Гласко, два начальника над волинами, ехали по обеим сторонам Вигмана, одетые тоже на немецкий манер, но как-то не стильно: на каждом из них были неважные доспехи… У Земко на голове был кожаный шлем с пером, застегнутый крест-накрест двумя железными ремнями, у пояса висел маленький меч, на плечо был наброшен пестрый плащик, а ноги были обуты в старые, потертые, на шнурках башмаки, а сверху были надеты из толстого полотна панталоны. Гласко, тоже бывавший среди немцев, старался по возможности прилично приодеться, но это ему так же мало удалось, как и его товарищу. На нем был короткий франкский кафтан, обшитый тесьмой и застегивавшийся у шеи двумя бронзовыми пряжками, а на руках он носил старые медные кольца; все это вместе мало подходило одно к другому, но Гласко сделал все, что мог.
И Гласко, и Земко, страстно желая вырваться из-под немецкого ярма, ухватились за Вигмана, как за якорь спасения. Они были в полной уверенности, что этот немецкий рыцарь, родственник императора, лучше всякого другого знает, куда направить войска. Но прежде чем броситься на немцев, им хотелось испробовать силы и счастье на полянах.
Итак, Полянский князь должен был послужить для них пробным камнем.
Земко и Гласко, верившие в Вигмана, как в оракула, не думали, что они служат для него игрушкой.
Они убаюкивали себя радужными надеждами… Прежде всего они надеялись напасть на полян, покорить их себе, взять богатую добычу или заставить их присоединиться и пойти вместе с ними на маркграфов. Все это казалось им очень легким к исполнению; блеск немецкого вождя ослеплял бедных славянских начальников, а вечные споры между собою заставили забыть волинов, что они идут на своих братьев.
Надменность Вигмана, который чувствовал себя бесконечно великим и держал себя среди этих простодушных людей самоуверенно, импонировала двум начальникам и подбодряла их… И этот новый вождь мог с ними делать, что ему было угодно, так как они доверяли ему, как богу, и смотрели на него, как на основателя их будущего величия…
Немецкий граф, объезжая отряды волинов, как-то странно на них поглядывал. Это не было войско — это была толпа храбрых, доблестных молодцев, рвущихся в бой, но, к сожалению, недисциплинированных.
Они были разделены на несколько отрядов и расположились обозом над рекой, на ее высоком берегу; их было так много, что вся долина, насколько глаз мог охватить, была занята ими. Для старших были приготовлены палатки, состоявшие кз куска полотна, растянутого на четырех палках; только для Вигмана была на холме устроена более роскошная; все же остальные спали под открытым небом или в маленьких шалашах около разведенных костров.
Земку удалось собрать очень небольшую и довольно-таки непредставительную конницу. Все воины были крупного роста, на маленьких лошадках, одетые в простые сермяги, с луком на плече, с молотами и секирами, привешенными к их седлам; они держали в руках копья разных размеров. В большинстве, в глазах этих людей, у которых пряди длинных и густых волос выглядывали из-под шапок и падали на лицо, отражалось дикое, неустрашимое мужество, но не то, которым можно управлять и с которым можно было работать совместно, а то, которое рассчитывает исключительно на самого себя и не позволяет собою ни руководить.
Точно дикие кони, они рвались, упрямились, кусались, не в состоянии ужиться вместе; эти люди спорили между собою, ругались и громко хвастались друг перед другом своими подвигами,
В сравнении с немецким войском, молчаливым и послушным, эта хвастливая толпа должна была показаться Вигману довольно странной. Он действительно смотрел на них с удивлением, а Земко и Гласко, ехавшие по его бокам, старались прочесть в его глазах, какого он мнения об их дружине, которой нельзя было отказать в выносливости и храбрости.
Граф все их пересчитывал, надеясь задавить неприятеля исключительно количеством, и ни на что другое не рассчитывая.
По очереди то Земко, то Гласко заговаривали с вождем о своих воинах, но немецкий рыцарь не отвечал, потрясал головою и пожимал плечами.
Сделав смотр коннице, у которой даже не было приличного оружия, Вигман перешел к пешему люду, его было гораздо больше. Приказали всем лежавшим и спокойно отдыхавшим на траве подняться и становиться рядами, чтобы показать себя начальству, как следует.
Но это было нелегко привести в исполнение, так как они вставали неохотно, медленно собираясь в кучи и недовольно ворча. Почти все волины были исполинского роста, широкоплечие, но плохо одетые, и у многих не было сапог; вместо оружия были палки и копья. Зато у всех были щиты, как у полян, сколоченные из тонких досок, обтянутые кожей вдвое и втрое и кое-где набитые гвоздями и стержнями.
С шумом поднимаясь на ноги, волины хватали оружие, кто каким владел.
Глядя на них, Вигман думал, что если бы не принимать в расчет обучение и оружие, то эти толпы силачей, не боявшихся смерти и рвавшихся в бой, ради него самого, ради крови и подъема, который дает битва, были бы страшны. И опять, сидя на своем коне, немецкий рыцарь пересчитывал их, надеясь, что количеством он сумеет задавить неприятеля.
Но идти против Мешка ему не было страшно; он полагал, что у полян войско немногим лучше, чем у волинов.
Земко и Гласко были в радужном настроении; было ли так же легко на душе у Вигмана, отгадать трудно. Объехав все ряды, рыцарь повернул коня и поехал по направлению к своему шатру. На настойчивые вопросы, как вождь нашел их отряды, начальники получили ответ, что это красивый народ.
Вигман пал духом, увидев, с кем он связался и кем он предводительствовал. Около шатра все сошли с лошадей, а когда Гласко и Земко опять заговорили об отрядах, Вигман процедил несколько слов сквозь зубы и, гордо простившись с ними, приподнял опону и вошел к себе в палатку.
Там поджидал его старый, как и его хозяин, слуга, немец Гат-тон, единственный человек, который его не бросил и не изменил, и хотя ему не хотелось идти против императора и воевать вместе с язычниками, все же он не оставил Вигмана. Он был сильно привязан к своему господину и, если бы тот его бросил, он бы не знал, что с собою делать дальше. Маленький, коренастый, поседевший, вечно молчаливый, послушный и смирный, он был создан для того, чтобы состоять при ком-нибудь. Судьба послала ему Вигмана. Прожили они вместе и блестящие годы, и теперь на старости лет скитались по чужим углам.
Когда Вигман вошел в палатку, старый Гаттон вскочил на ноги и бросился снимать со своего господина доспехи. Молчаливый граф позволял все делать с собою, сидел задумчивый и угрюмый.
— Гаттон, как тебе все это нравится? — сдавленным голосом начал немец. — Из Кведлингбурга в обоз волинов? Из гостей у Оттона к Земку? Э! Низко же мы пали!..
Гаттон пожал плечами и долго молчал.
— Милостивый граф, — сказал он наконец, — разве не лучше это, чем судьба Эрика, Бакки, Германа, Вирина и Езерина?…
— Конечно… но ведь те чуть-чуть не убили епископа Гилливарда, поэтому их Оттон велел казнить в Кведлингбурге… А я?… Я ведь только защищал свою голову…
Гаттон что-то ворчал про себя.
— Говори громче, ворчун, если хочешь, чтобы я тебя понял! — крикнул Вигман.
— Вы защищали шею, милостивый граф, нечего было жалеть спины, — ответил щитоносец.
— Спина у меня твердая! Это все мое несчастье! — воскликнул рыцарь. — В моих жилах течет кровь Оттонов…
Гаттон утвердительно кивнул головой. Как раз он расстегивал на нем расшитый стальной чешуей кафтан, под которым виднелся другой, кожаный (тогда их носили по несколько на себе).
— У них… у нас, — продолжал Вигман, — все зависит от настроения и фантазии… Если бы я попал к Оттону в хороший момент, то получил бы все, что хотел; но судьба желала, чтобы он был в дурном расположении духа…
Помнишь, Гаттон, — прибавил Вигман, — Гинтера, епископа Ратисбонского? И откуда у него взялось епископство? Гаттон все качал молча головой.
— Однажды, будучи в Ратисбоне, Оттон шел рано утром на службу в монастырь святого Эммерама. По дороге он сказал себе: освободилось кресло епископа… кого посадить? Кого… пусть судьба назначит… Первый духовный, которого я встречу, будет епископом… У ворот монастыря стоял бедный Гинтер, отворявший двери… "Что ты мне дашь за епископскую шапку?" — спросил, шутя, Оттон. — "Милостивейший император, — смеясь, ответил бедный священник, — ничего у меня нет, кроме порванных на ногах башмаков…" — И его сделали епископом, — прибавил Вигман. — Так же точно и я мог бы быть саксонским князем вместо Германа, если бы попал в подходящий момент…
Гаттон снимал с князя последнюю часть доспехов и что-то невнятно бормотал.
— И к чему тебе все это, милостивый граф? — ответил он, нахмурившись. — Разве Герман, которого осыпали милостями, не вызвал негодования у Оттона тем, что его встречали в Магдебурге при звоне церковных колоколов, что дерзнул лечь отдыхать на царскую кровать и сесть за царским столом? А епископ Бруно разве не проклял этого счастливого Германа, которому вы завидуете?…
— И все-таки я предпочел бы быть отлученным от церкви епископом Бруно, — воскликнул Вигман, — чем отверженным императором!.. Но милость родственников непостоянна… Лучше бы мне быть его побочным сыном, чем родственником.
Гаттон сделал какой-то жест руками, как бы желая противоречить этим откровенностям.
— Конечно, — подтвердил, вздыхая, Вигман, — ты разве не знаешь, что своего сына Вильгельма от невольницы-славянки, простой девки, Оттон сделал архиепископом Могунцким?… Его сыновьям и дочерям, этому побочному потомству все разрешалось… а нам, несчастным, велели молчать и терпеть… Вильгельма сделал архиепископом, а вдова Конрада Франконского, хотя тайно венчалась с Кононом, после от него отреклась, и Бургардт, который стал в ее защиту, отрубил руку у того, кто слишком далеко ее протягивал!..
Все это говорил Вигман с большой горечью, голос его становился все грустнее и наконец совсем затих, и казалось, что в этот момент его гордость и сила сломлены. Когда Гаттон снял с него доспехи и отошел в сторону, Вигман, заметив на столе Распятие, пал на колени и горячо начал молиться.
Покорно и смиренно сложив руки перед Христом, Вигман начал вслух произносить слова молитвы; Гаттон, стоявший в углу, машинально тоже сложил руки и стал повторять за господином молитву. Молились долго, и среди кх шепота, врываясь, доносились из обоза дикие возгласы волинов, как будто насмехаясь над молящимися.
Наконец, Вигман кончил и лег на приготовленную для него постель, но сон бежал от него. С открытыми глазами, подпершись рукой, думал он об Оттоне, о себе самом и о своей странной судьбе.
Начало смеркаться, как вдруг послышался у входа в шатер легкий свист. Гаттон вскочил на ноги и вышел узнать, в чем дело. Вигман, повернувшись в ту сторону, откуда послышался шум, ждал.
Минуту спустя, щитоносец ввел Земка. Он шел очень скоро, с оживленным лицом и горевшими глазами.
— Есть вести о Мешке, — сказал он.
— Очень рад… Где же он теперь?
— Стоит на расстоянии полдня от нас, должно быть, ничего не подозревает… Что же нам делать? Поджидать ли его здесь или наступать?
Вигман поднялся и сел на своем ложе.
— Большой с ним отряд?… Где он расположился?…
Но на этот вопрос Земко не умел ответить. Позвали принесшего весть о Полянском князе. Это был уже старик, с палкой в руке, в рубашке, с мешком через плечо, босой и немного напуганный и чем-то обеспокоенный. Земко начал допрашивать его. Рассказал он, что видел в обозе только пехотных людей, и на вопрос, много ли воинов, уверял, что и половины нет того, что у волинов. Мешко спокойно расположился обозом на лужайке и в роще, как будто не подозревал никакого соседства.
Земко смотрел немцу в глаза, тот долго соображал.
— Если вы уверены в своих людях, то отчего бы нам не пойти им навстречу? — сказал Вигман. — Перевес всегда бывает на стороне того, кто первый нападает…
— Значит, завтра на рассвете двинемся…
Граф не противоречил и не уговаривал, опять улегся, кивком головы ответил на поклон Земка и опять погрузился в думы. На следующее утро, еле успели рассеяться ночные тени, все воины встали и начали становиться в ряды, вожди сели на своих коней, а Вигман, опять заключенный в своем чешуйчатом кафтане, выехал вперед со своим верным Гаттоном, который вез за ним небольшой щит и запасной меч.
День обещал быть знойным. Отряды медленно выступили; впереди каждый из них нес станицу, на которой были очень грубо вырезаны по дереву орлы, птицы и разные уродливые животные. На станице Земка был изображен белый вол.
Выступая в поход, воины затянули какую-то песню, странно звучавшую в ушах Вигмана, который про себя молился.
В обозе Мешка он сам, Сыдбор и два чешских вождя стояли наготове с самого утра. Там уже знали про Вигмана, о волинах, о том, сколько их, и князь, встав рано утром, стал располагать свои войска. Чешской коннице он велел уйти в лесную чащу и там стать в два отряда, причем напомнил им, чтобы они не явились ранее условленного знака.
Мальчик, сидевший на высокой сосне и наблюдавший за приходом волинов, должен был в известный момент дать сигнал полянам. Через несколько времени, почти одновременно с протяжным свистом мальчика, раздались песни приближающегося неприятеля. Воины Мешка еле сдерживали себя, но им было приказано не трогаться с места. Должны были так стоять и ждать, пока враг совсем не подойдет близко.
Когда толпы волинов начали приближаться, Мешко и Сыдбор вскочили на коней и, постояв на виду у них, вдруг бросились бежать, дав приказ людям тоже ехать обратно.
Увидя это, Вигман и Земко, ехавшие впереди, немедленно приказали своим войскам преследовать полян и сами с громкими криками бросились догонять их.
В обозе Мешка как будто произошло смятение, и отряды один за другим начали скрываться в лесной чаще.
Волины во главе с Вигманом с громкими криками, визгом и большим воодушевлением поскакали вслед за полянами.
Воины Мешка все отступали, но так медленно, что враг их уже нагонял. Поляне отступали глубже в лес и, как бы испугавшись волинов, даже не пробовали защищаться.
Считая себя почти уже победителями, Земко и Гласко еще с большим воодушевлением напирали на врага, и даже Вигман стал увлекаться.
Уже они находились в нескольких саженях от неприятеля, как вдруг, по данному Мешком знаку, вся пехота повернулась лицом к волинам. Обе стороны бросились друг на друга с ожесточением.
Отряды волин высыпались, вылились, бросились на полян в беспорядке; подняли щиты, начали бить палками; засвистели стрелы… посыпались дротики…
В тот момент, когда волины были уверены в победе, вдруг с левой и с правой стороны рощи выступили на звук рожка Сыдбора два чешских конных отряда.
От конского топота задрожала земля, и прежде чем недисциплинированные толпы волинцев сообразили, в чем дело, их уже окружила со всех сторон пехота Мешка и конница Хотека и сжала, как клещами, в то время как чехи набросились еще с тылу. С другой стороны налетел отряд пехоты Сыдбора, все люди закаленные в бою. Волины совершенно растерялись и под ударами неприятеля падали, как мухи, а кто мог, спасался бегством.
Земко и Гласко, видя отчаянное положение своих людей, бросились вперед, чтобы или спасти их, или вместе погибнуть. Вигман, стоя на холме, видел, что сражение проиграно.
Пехота Мешка была, пожалуй, не больше, чем у волинов, но все-таки в его отрядах царил порядок, и в то время как у союзников Вигмана почти отсутствовала конница, чешская была прекрасно вооружена и ни в чем не уступала даже образцовой немецкой. Граф с высокого холма смотрел на эту бойню и, видя, что уже спасения нет, с презрением и гордостью повернул коня и медленно начал отступать. Единственным спасением теперь было бегство.
Сердце у него сжималось при мысли, что ему приходится постыдно бежать перед врагом. Вигман замедлил шаги, но к нему подбежал Гаттон и начал умолять его бежать. Еще было достаточно времени, чтобы уйти, избегнуть преследования чехов, занятых ловлей волинов, которые разбежались по лесу, ища убежища.
Вигман уже хотел пришпорить коня, чтобы бежать, как вдруг ему загородил дорогу Земко, с искрящимися глазами, окровавленной головой и в порванной одежде. Он схватил за поводья лошадь, на которой сидел Вигман. Лицо его изображало отчаяние.
— Да, — вскрикнул он, — хорошо вам было вести нас в засаду, отдать нас на убой и гибель, зная, что вас вынесет быстрый конь!
Вигману от этого упрека, точно от пощечины, бросилась в голову кровь; можно было думать, что он мечом, который держал в руке, разрубит дерзкого смельчака. Но он сдержал себя, вздрогнул и соскочил с коня.
С мечом в руке и не отвечая Земко, он пошел туда, где сражались.
Брошенный конь, прежде чем Гаттон успел схватить его под уздцы, испугавшись криков, бросился галопом в поле.
Вигман, одетый в тяжелые доспехи, шел пешком. Возле него, ломая руки и проклиная несчастный день и час, шел Земко, но Вигман даже не обернулся, равнодушно выслушивая проклятия и упреки. Их немедленно окружили люди Мешка. Волиновским старшинам и Вигману пришлось отступить, отбиваясь от неприятеля. Граф шел молча, не обнаруживая ни волнения, ни отчаяния, только страшно рубил попадавшихся под его меч. От железной чешуи его кафтана отскакивали мечи и крошились копья. Земко и Гласко защищались с отчаянием людей, знающих, что хотя они своей жизни не спасут, но заставят врага заплатить за нее дорого.
В долине не было больше сражающихся войск, а только кучка испуганных и спасавших свою жизнь людей, которых преследовали неприятели. Место, где произошла первая стычка, теперь было покрыто трупами зарубленных чехов. В кустах и зарослях прятались раненые. Зеленый луг был весь истоптан, везде видна была кровь, валялись поломанные дротики, брошенное оружие, и все это производило впечатление какого-то страшного могильника. Вправо и влево — по всей роще раздавались стоны и вой. Одни убегали, другие гнались за ними по всем направлениям.
Один отряд во главе с Сыдбором пустился в погоню за Вигманом, который, как им было известно, повел на них волинов. Мешко не хотел ему дать убежать и сам бы его поймал, если бы ему ложно не указали стороны противоположной той, куда ушел рыцарь. Эта погоня началась в полдень и протянулась до вечера. Поляне наступали на Вигмана и тех, кто с ним были, но ни убить его, ни взять в плен не могли. Число его товарищей все уменьшалось. Предлагали ему сдаться, так как он весь обливался кровью, но цесарский родственник с гордостью, присущей его роду, предпочел погибнуть, чем сдаться этой черни и сложить перед ней оружие… Шаг за шагом, утомленные, как он, наступали враги, жаждавшие его схватить; Вигман, думавший только о спасении, отступал, а за ним шли его преследователи. Ругались взаимно по-славянски и по-немецки. Сумерки все сгущались, и казалось, что конца не будет этому упорному преследованию.
Наконец благодаря темной ночи и лесной чаще Вигману удалось немного уйти от этой погони, и казалось, что он сумеет совсем освободиться от врага. Земко уже погиб, Гласко где-то пропал при отступлении, Вигман остался один, а с ним его верный Гаттон, который и здесь не хотел его оставить…
Настала темная ночь…
Время от времени по всем направлениям проезжали люди Мешка в надежде наткнуться на Вигмана, наконец все стихло, и немецкий рыцарь пал полуживым на землю. Острие копья вонзилось сквозь чешую кафтана в его грудь, оттуда сочилась кровь.
С ожесточением Вигман начал его отрывать, хотя это причиняло ему новую боль. Раненый Гаттон притащился к нему, чтоб помочь, но силы оставили его, он упал у ног своего господина и скончался.
Вигман посмотрел на него, как на преданную собаку, убитую во время охоты, глаза затуманились слезами, и свою дрожащую руку он приложил к его лбу. Лицо Гаттона облито было потом, но уже холодное, и оно еще более стыло под его рукой.
Вигман остался один, раненый, со сломанным мечом, не зная, где он и что дальше делать. Здесь ли умирать, в лесу, в пустыне, или еще пробовать спастись? Кругом было тихо, только шумел лес, и иногда непонятный крик птицы, как бы чем-то разбуженной, прерывал глубокое молчание.
Вигман будто застыл, глядя то на труп своего слуги, лежащего у его ног, то на темное ночное небо, которое кое-где мерцало сквозь ветви деревьев своими звездочками. Сам не знал, как долго он лежал, а когда хотел подняться, почувствовал себя разбитым и бессильным.
На его побелевших устах показалась горькая улыбка: наконец, преодолев свою усталость, он приподнялся, опираясь на меч. Тихим шагом начал двигаться вперед, сам не зная, куда его приведет это ночное бегство. Крики сражавшихся, сигналы, команда, все это стихло. Только шумел лес над его головою, и иногда ветер слегка задевал ветви, точно душа на перелете ударялась о них.
Вигман знал, что жизни своей уже не спасет, но зато его рыцарская честь осталась незапятнанной; меч сломался, из ран текла кровь, но он не попал в плен… Хотелось ему помолиться и умереть где-нибудь спокойно, хотел… сам не знал чего. Какой-то инстинкт заставлял его искать себе приюта. Медленно он потащился лесом, стараясь не держаться края его, опираясь на окровавленный меч, думая о Гаттоне, который остался в лесу без христианского погребения.
Охотник и воин, он знал немного и небо, и звезды, так как не раз ему приходилось пробираться ночью через лесную чащу. На небе Большая Медведица указывала приближение рассвета, на востоке показалась светлая полоса, предшествующая восходу солнца. Рыцарь шел дальше, иногда отдыхая около деревьев; вдруг издали, на самом краю леса, ему почудилось, что он видит усадьбу. Приближаясь, он на самом деле отличил высокий забор, окружавший хату, покрытую крышей из драницы, с деревянной трубой и во дворе колодезь.
Жажда его мучила.
Кругом хаты было тихо, даже при его приближении нескоро залаяли собаки. Но их голос показался ему таким милым, он ему предвещал людей… может быть, сострадательных.
Вигман остановился у закрытых ворот, с противоположной стороны которых собрались собаки, поднимая страшный лай. В хате скрипнули дверь, и показался на пороге человек.
Уже было светло, и хозяин мог издали разглядеть эту колоссальную фигуру, которая молча умоляла о приюте.
Это была хата бедного славянина-земледельца, гостеприимно открытая для всех, кто в нее попадал, без исключения. Гостеприимство у славян было законом, из которого не исключали и врагов.
В сермяге, наброшенной на плечо, хозяин вышел открыть ворота. Посмотрел на рыцаря, узнал в нем немца и, ничего не говоря, повел его за собою. Псы, следуя за ними, лаяли и выли.
Еле держась на ногах, Вигман вошел в хату, где от угля в очаге была зажжена лучина; заметив в углу скамью, усталый, он упал на нее. Кровь с него текла, вид был страшный, и хозяин, глядя на него, ломал руки.
Опершись на стол, рыцарь отдыхал, только рукой сделал знак, что хочет пить. Поднесли ему воды.
В то время как хозяин ухаживал за раненым, а собаки, не успокоившись еще, лаяли, во дворе поднялся крик.
Вигман, услышав, слабой рукой схватился за меч, который стоял возле него; хотел встать, но уже больше сил не стало.
Вдруг на пороге хаты появились люди Мешка, простые солдаты, преследовавшие разбитые отряды волинов, которые спасались бегством. Послышались радостные крики: наконец-то Вигман попал им в руки!
С поднятыми палками и копьями начали они толкаться кругом Вигмана, который, подняв меч, еще из-за стола грозил им.
Начальник кричал, чтобы он сдался.
— Я?… Вам?… Никогда!.. Пусть сюда придет ваш князь, только ему мой меч отдам… а нет, буду защищаться до последней капли крови, до последнего издыхания… Прочь, сволочь!..
Люди попятились, но через минуту опять начали наступать, и один из них замахнулся на рыцаря палкой; но тот, схватив обеими руками свой меч, отбросил палку и ранил холопа.
Эта отчаянная защита удержала преследователей. Не было нужды доканчивать несчастного, еле державшегося на ногах, облитого кровью; начали искать старших, послали за Сыдбором, который был недалеко. Солдаты Мешка остановились на известном расстоянии, вспомнив, что перед ними находится человек, минуты жизни которого уже сочтены.
Вигман заметно терял силы, но глаза еще метали грозные искры, а лицо выражало глубокое презрение.
Вскоре явился Сыдбор, поспешно пробрался сквозь толпу и стал напротив.
— Покорись или погибнешь!..
— Кто ты? — спросил.
— Брат Мешка.
Наступило молчание. Вигман посмотрел на свой меч, облитый кровью, схватил его за острие и рукояткой протянул его Сыдбору. Глаза его вспыхнули диким огнем, и губы тряслись.
— Отдай этот меч побежденного Вигмана своему господину и скажи ему, пусть отошлет его своему приятелю. Отгон будет ему за это благодарен… и его вознаградит.
Когда Сыдбор брал у него меч и с любопытством смотрел на него, Вигман прошептал:
— Дай мне спокойно умереть…
И, как стоял за столом, только подвинувшись немного дальше, пал на колени, сложил руки и громко по-немецки начал молиться.
В этой последней молитве умирающего было столько вдохновения, что все, находившиеся в избе, отступили со страхом и глубоким уважением к нему. Рыцарь уже никого не видел, только горячо молился… Слезы, смешанные с кровью, текли из глаз, а из уст выходили непонятные слова и глубокие вздохи; несколько раз он ударял в грудь окровавленной рукою, затем, опустив голову на руки, закрыл глаза, как те римские гладиаторы, которые накидывали на лицо плащ, чтобы скрыть выражение боли… Ничего не было видно, кроме дрожавших рук и побелевшего лба. Он медленно скатился со скамьи и умер.
Там, где он сидел и стоял на коленях, осталась лужа застывшей крови.
Сыдбор и остальные свидетели этой кончины долго стояли и смотрели на несчастного. Становилось все светлее, и солнце уже заглянуло в окошко, когда на дороге раздался конский топот, и к усадьбе подъехал князь Мешко с дружиной. Увидев его, Сыдбор выскочил к брату и, подавая ему меч Вигмана, поздравил его с победой.
Волины были разбиты наголову, все поле битвы покрыто трупами, остатки отрядов были рассеяны, опаснейший враг Мешка, Вигман, умер.
Мешко вошел в хату взглянуть на труп рыцаря и, смерив глазами эту гордую даже после смерти фигуру, ничего не сказал, вышел, приказав похоронить врага с подобающими его сану почестями.
Вскоре начали собираться кругом усадьбы рассеянные отряды, проведшие всю ночь в поисках беглецов. Земко и Гласко оба были убиты в бою, победа была блестящая и надолго навела ужас на племена, жившие по берегам Одры.
Чехи и поляне собрались здесь и начали подсчитывать потери, которые были незначительны. Добыча тоже не была большая, кроме сильных невольников и мало стоившего оружия.
Отдохнув немного, князь передал начальство над отрядом своему брату Сыдбору, приказывая ему идти обратно в Познань, а сам, захватив с собою только приближенных, поехал вперед, взяв с собою меч Вигмана, на память о победе.
Так кончил этот неспокойный дух — Вигман, который нападал с Героном на полян, а после повел на них волинов, воевал за Оттона и против него, за славян и со славянами… и нигде не найдя удовлетворения и покоя, умер для того, чтобы не мутить покоя других.
Напротив усадьбы насыпали для рыцаря могильный курган, но креста на нем некому было поставить.
Император, узнав о смерти рыцаря, ничего не сказал, может быть, пожалел его.
На следующий день в Регенсбурге отслужили торжественную панихиду по скончавшемся графе.
Как когда-то старый Любонь принимал у себя родственников и соседей в Красногоре, когда его сын вернулся, так теперь отец Матвей пригласил всех новообращенных христиан на праздник Всех Святых погостить у него и вместе помолиться. Теперь он уже не очень скрывался с новой верой, число последователей которой с каждым днем увеличивалось; поэтому оставили все особенные предосторожности — так как казалось, что даже самые ревностные язычники не посмеют выступить против христиан, к которым принадлежала княгиня, большая часть придворных, и сам князь исповедовал христианство, хотя об этом еще официально не было объявлено.
Идолопоклонство уступало, молчаливое и встревоженное, и искало себе убежища там, где до него труднее всего было добраться… в глубине лесов, на недоступных урочищах.
Если какой-нибудь проповедник осмеливался пройти туда с крестом и Евангелием, то встречал такой грозный отпор, что должен был поскорее уходить, чтобы спасти свою жизнь. В то время как в городах и в окрестностях все языческие идолы были уже уничтожены — там, в лесах, их ревностно оберегали, и ни одна рука христианина к ним не смела прикоснуться.
Старцы, бабы, парни, вооруженные палками, сидели по берегам святых источников, на распутьях, у священных дубов и защищали к ним доступ.
В лесах между Познанью и Гнезном вместо уничтоженных языческих богов тайком ставили кресты, которые на следующий день находили поломанными и сожженными.
Язычники никогда не выступали в борьбе открыто, но она не прекращалась, и все время чувствовалось брожение в народе… Последователей христианской веры появлялось все больше — язычники все с большим отчаянием защищались…
Дом Власта, куда, кроме новообращенных христиан, никто не заходил, принял новый вид и приметы, отличался всеми специфическими чертами домов западных христиан.
Исчезли прежние разные воинские приборы, латы, луки, щиты, которые Ярмеж попрятал в сундуках. Отец Матвей чуть ли не устроил из своего дома монастырь. Он сам надел темную сутану, подобную тем, какие носили монахи святого Венедикта на Монте-Кассино, у которых Власт жил некоторое время, а комнаты во всем доме убрал, подобно монастырским кельям. Повсюду были развешаны образа с изображением Спасителя и в византийском вкусе Богоматери, на всех стенах висели распятия и другие эмблемы христианской религии. У каждой двери была прикреплена кропильница, а часовня с каждым днем обогащалась разной церковной утварью, блистала драгоценными принадлежностями и роскошными приборами. Алтарь украшали цветы, которые меняли ежедневно. Здесь отец Матвей молился за упокой души своего отца и за обращение своего народа, любовь к которому служила ему беспрестанным побуждением к проповедничеству.
Он, отец Иордан и несколько чехов, которые им помогали, беспрестанно научали всех тех, кто уже принял крещение, но оставались по-прежнему идолопоклонниками. Многие из них переходили в христианство, им совсем не интересуясь, и относились к перемене веры так же равнодушно, как к перемене платья — и, конечно, они в душе оставались язычниками, причем пробовали помирить дорогое им и уходящее прошлое с туманным будущим.
Гожу и Ярмежа, которые получили при крещении имена Ганны и Андрея, Власт, или отец Матвей, обвенчал и сделал их хозяевами своего дома, но и с ними ему пришлось возиться не меньше, чем с прочими новообращенными в деле научения их вере. Медленно распространялось христианство, но еще медленнее обращенные привыкали к его обрядам и обычаям.
Хотя стояла уже поздняя осень, но день Всех Святых вышел удивительно теплый и солнечный. Везде, на лугах и в лесу, носились тонкие, прозрачные паутинки "бабьего лета", на ветвях деревьев дрожали последние желтые листья, а на полях, словно весною, уже зеленел посеянный хлеб. Все это теперь было покрыто легким инеем, ярко блестевшим в освещении утреннего солнца.
В усадьбе еще до рассвета началась жизнь: жарили и варили кушанья для гостей, накрыли столы в избах и даже на гумне, так как в этот день ожидалось много народа. Власт из прежних традиций, которые хорошо сочетались с христианской верой, сохранил стародавнее полянское гостеприимство для всех. Всякий, кто бы к нему ни постучался, был принят в дом — будь он христианин или язычник. Точно также никому не отказывали в милостыне.
Утром, вместе с гостями, жившими в более отдаленных местах, приехали из замка и отец Иордан, и два чешских священника, и в то время как они готовились к заутрене, прибывали все новые гости. Это были по большей части обращенные жупаны и крестьяне, и немного бедного люда, который приходил небольшими группами и, робко озираясь, входил в дом. Многие из прибывших носили повешенные на груди крестики, которые получили при крещении, часто служившие единственным доказательством того, что они христиане.
Маленькая часовня не могла вместить всех молящихся, поэтому части их пришлось стоять на дворе во время службы, но алтарь находился как раз напротив окна, через которое можно было видеть все, что происходило внутри комнаты служивших священников. Ярмеж между тем делал прислуге, накрывавшей столы, последние распоряжения, касающиеся трапезы.
Это новое христианское общество внешне ничем не отличалось от прежнего языческого; платье и оружие носили такое, как и прежде, все осталось то же самое, только выражение лица у всех как бы смягчилось, и все эти вооруженные люди теперь держали себя поскромнее.
Перед обедом, когда весь дом и даже двор наполнились гостями, между которыми преобладали мужчины, в часовню вошел отец Иордан с двумя другими священниками и начали служить обедню. Воцарилась торжественная тишина. Большая часть этих христиан не знала молитв… каждый молился по-своему; только когда после жертвы началась лития, вся эта толпа начала громко повторять за священником: "Молись за нас и смилуйся над нами".
Возможно, что вместо, Kyrie eleysson — по незнанию, как говорит Дитмар о других славянах, они произносили: "Укра олеза" (ukra oleza), что обозначало "о кусте ольхи"; может быть, что и поляне, не понимавшие значения многих слов, их изменяли, но ведь все это было простительно, ибо это делалось по неведению.
Заутреня была отслужена торжественно, при абсолютной тишине, что должно было переполнить сердца проповедников радостью, так как они убедились, что их труд дает прекрасные плоды. С сияющим лицом отец Матвей, помолившись у алтаря, снял с себя стихарь и уже собирался выйти к гостям, как вдруг вбежал к нему Ярмеж и объявил, что со стороны Познани виднеется приближающийся кортеж, который, по всей вероятности, принадлежал князю…
Выйдя из ворот, Власт и в самом деле различил несколько десятков всадников верхом, направлявшихся к усадьбе, во главе которых ехали мужчина и дама… за ними бежали собаки, и мальчик нес на руке сокола.
Ехали, значит, на охоту, и была ли им Красногооа по дороге, или нарочно завернули в усадьбу, никому это не было известно. Власт остался у ворот, чтобы встретить их достойным образом на случай посещения князя.
Когда ехавшие приблизились, тогда можно было разглядеть веселое лицо Мешка и всегда улыбавшуюся Дубравку в своем девичьем венке на голове, которого она и на этот раз не сняла. Княгиня все время посматривала счастливыми глазами на своего мужа и на все окружавшее их. Увидев стоявшего у ворот Власта, Мешко приветливо кивнул ему головой и подъехал к воротам.
— Вот как странно, — воскликнул он, — всегда у вас вижу веселье! И у отца вашего был полон дом гостей, а теперь и сын устраивает у себя пиры.
Князь посмотрел на стоявших во дворе, которые ему низко кланялись. Дубравка, оглядываясь по сторонам, заметила через открытое окно алтарь и смиренно перекрестилась.
— Что это здесь у вас сегодня — свадьба или крестины? — спросил князь.
— Праздник, — ответил отец Иордан, — в память тех, кто страдал за веру и много сделал для ее укрепления, а завтра будем праздновать день всех усопших…
Князь кивнул головою, как будто желая избегнуть разговора о религии и ее обрядах, так как в этих делах он не много понимал и часто задавал Иордану странные вопросы и еще более странное высказывал обо всем мнение, отчего у них нередко происходили споры. Поэтому князь предпочел не затрагивать этой темы, чтобы не дать повода неутомимому священнику подчеркивать в присутствии посторонних его незнание.
Власт покорно предложил князю и княгине сойти с лошадей и отдохнуть.
— Нет у меня времени, — ответил князь. — С собаками и соколами едем в Гнезно; вместо того чтобы мне здесь остаться, я еще от вас одного гостя захвачу с собою… Отец Иордан с нами поедет, он мне нужен; но от меда у вас не откажусь, если предложите — выпью.
Сидя на лошади, Мешко с любопытством поглядывал по сторонам, и когда ему поднесли меду, он выпил его с удовольствием; для княгини тоже принесли кубок, от которого она не отказалась. Смеясь, она к нему прильнула своими красными губами.
Между тем из конюшни уже вывели коня для отца Иордана, и весь кортеж, не спеша, отъехал от усадьбы тихим шагом, направляясь в сторону леса. Оставшиеся долго смотрели вслед.
Отец Иордан ехал молча, бормоча молитвы и стараясь разгадать, зачем он понадобился князю в Гнезне; утешал себя только тем, что у него всегда и везде было много работы и что он приносил пользу. Несколько раз собаки бросались преследовать дичь, и раза два или три взлетал сокол, но охота как-то не удавалась, и отец Иордан приписал эту неудачу праздничному дню, когда охота не разрешалась, но к новообращенным во многих случаях приходилось быть снисходительным.
Весь день прошел в странствовании через поля и леса, и уже смеркалось, когда издали показалось селение на берегу озера, а дальше и само Гнезно, расположенное на Мховой горе. Большое пространство на берегу занимал город, состоявший исключительно из деревянных домов, но очень опрятный и казавшийся не бедным.
Издали уже блестели дома своими раскрашенными стенами и резными столбами. Ремесленников здесь было столько же, сколько и в Познани, точно так же и войско, которое было размещено частью в замке и частью по хатам, расположенным вокруг него. На горе стоял княжеский замок, защищенный с одной стороны валом, а с другой водой. Он был, как и все в то время не только славянские, но и большая часть построек у немцев, деревянный. Недалеко от дома на высоких столбах стояла старая языческая кумирня с красной крышей. На самой ее верхушке возносился вырезанный из дерева какой-то бог-урод.
Вблизи капища стояли разные замковые пристройки, точно такие же, как на Цыбине и так же украшенные, только еще древнее. Тут давно выцвели яркие краски и светлые оттенки, а столбы и стены слились в один серый цвет и производили угрюмое впечатление.
Сыдбор вышел пешком к воротам встречать брата, искренно радуясь его посещению. По всей вероятности, он уже раньше знал о намерении князя приехать в Гнезно, так как и столы были приготовлены к приему, и громада знатнейших земледельцев стояла во дворе с непокрытыми головами, приветствуя князя. Между замком и кумирней были свалены большие кучи камня и другого строительного материала. За спинами старшин стояли какие-то незнакомые люди, которые, по-видимому, ожидали там Мешка и с любопытством к нему присматривались.
Глубокими поклонами до земли приветствовали и князя, и княгиню, которые вместо того чтобы войти в замок, пошли с отцом Иорданом по направлению к капищу, обошли его кругом, причем князь осмотрел замковые пристройки и, ничего не сказав, вернулся в замок и вошел в большую приемную горницу.
Это была горница с низкими потолками, закоптевшая, очень примитивно устроенная, без украшений, словом, здесь все осталось в неприкосновенности со времен Пяста… Кругом стояли скамьи, столы на деревянных козлах, простой пол, посыпанный зелененьким тростником. Сквозь открытые двери виден был ряд точно таких же горниц.
Мешко оглядывался с благоговением. У главного стола были уже приготовлены два сиденья для князя и княгини, на столе стояла серебряная посуда и миски, но князь не сел за стол, а обращаясь к жене, сказал:
— Надо нам поклониться раньше душе хозяина этого дома, первому из нашего рода, долго жившему здесь, в этом доме.
И пошел вперед, ведя с собою жену, а Сыдбор, как будто догадываясь в чем дело, пошел вперед через целый ряд изб и горниц. Так они обошли одно крыло замка, пока не остановились перед запертой дверью. Сыдбор се открыл…
Изба была небольшая, очень похожая на светлицу, какие встречаются в убогих хатах. Все убранство ее состояло из скамьи и стола… Но напротив входа на стене висело что-то, покрытое пышной опоною, точно королевская одежда.
Мешко, видно, очень взволнованный, снял с головы шлем, и Сыдбор тотчас подошел к стене и медленно и осторожно приподнял занавес.
Княгиня, может быть, думала увидеть несметные богатства или что-нибудь чрезвычайное… На стене висела простая серая сермяга, липовые лапти и кузов, а на полу стоял пустой улей…
— Милостивая госпожа, — произнес Мешко, — это одежда моего прадеда, земледельца Пяста, в которой его и посадили на трон… Эту одежду он оставил нам, внукам, чтобы мы помнили наше начало и наше происхождение.
Говоря это, князь взял край этой одежды и поцеловал, Сыдбор сделал то же; Дубравка стояла вдали.
— Не сохранили вы на Градчине соху Пржемысла, но она наравне с сермягой и умом Пяста остантеся в памяти его внуков.
Сыдбор опустил опону. Мешко грустный вышел из избы. Воспоминание прошлого было для него как бы укором в этот момент, когда ему казалось, будто он отрекается от него и изменяет ему. Минуту он поколебался, чувствуя приближение решающего момента.
Дубравка, казалось, угадывала его внутреннюю борьбу и, когда они входили в горницу, где их уже ожидали старшины, разговаривавшие между собою вполголоса, сказала князю:
— Жаль, что вы не захватили с собою туда, в ту избу, отца Иордана; пусть бы он покропил сермягу святой водой, и вам бы легче стало на сердце…
Входили в избу опять приветствуемые низкими поклонами… А так как сумерки совсем уже было опустились, то слуги внесли лучины, и начался пир.
Дубравка была со всеми любезна и мила, и казалось, что ей большое удовольствие доставляет, когда кругом нее все были в хорошем настроении и веселились. Тогда у нее самой все лицо смеялось, и горели глаза, с губ не сходила улыбка; она тогда чувствовала себя хорошо и старалась еще более подзадоривать окружавших. Никто не видел ее с хмурым лицом или грустную, поэтому и все присутствующие чувствовали себя свободно и оживлялись все более и более.
Она заставляла всех, кто умел, петь, а когда ее просили, она тоже не отказывалась и охотно напевала старые чешские песенки, в которых поляне находили что-то свое, давно забытое.
Им казалось, что они слыхали еще в детстве эти песни, или, может быть, где-то в другой жизни… и теперь только вспомнили их. Песенки перекочевывали из-под Велтавы на Вислу и Варгу. Из одного края их гнали тяжелые времена, а из другой страны ее выгоняла война или другие несчастья…
В большой горнице было необыкновенно весело… только Мешко сидел задумчивый… может быть, у него перед глазами стояла серая сермяга Пяста или он вспомнил смерть Вигмана, или думал о том, что даст ему будущее…
Через открытые окна, доносился какой-то странный треск, на который никто не обращал внимания, кроме одного Мешко. Как только раздавался удар, Мешко весь вздрагивал, хватался за кубок с медом и смотрел перед собою испуганными глазами.
В то время как в горнице весело болтали, во дворе творилось что-то такое, на что люди, стоявшие на валах, смотрели с ужасом.
Группа каких-то никому не известных людей, которых князь выписал из Чехии, принялись за уничтожение старой кумирни. На пороге ее стояли два деда, уперевшись на палки. Один из старших рабочих подошел к ним.
— Уходите, старцы, вам тут более ни делать, ни стеречь нечего. Сокровищницу перенесли во дворец, а кумирне пришел конец.
Оба деда слушали и, как бы не понимая, посматривали друг на друга, затем вошли во внутрь кумирни. За опоною стоял старый пень, напоминающий бесформенную человеческую фигуру, обвешанную разными бляхами и кусками лат. С одной стороны было прикреплено копье, с другой — богатый щит. У ног статуи стояла посуда для жертвоприношений.
Деды приблизились к статуе и уселись у ног ее, на земле.
Человек, который приказал им уходить, медленно направился к ним.
— Уходите! — крикнул он. — Князь приказал, идите прочь отсюда, нечего вам здесь делать.
Старики, понурив головы, ничего не отвечали. Тот, кто их хотел прогнать оттуда, подождал немного и наконец, потеряв терпение, схватил одного из них за плечо и рванул. Дед наклонился, старался вырваться из сжимавшей его лапы, но упал, затем встав, опять сел на старое место. Не помогало и то, что их ругали и угрожали им.
Пришлось звать людей, которые, подойдя к старым, схватили их за руки и несмотря на их сопротивление выбросили за дверь кумирни. Но едва рабочие успели отойти от них, как они опять вернулись и легли на полу у подножия статуи; на этот раз их связали и увели куда-то во двор.
На валах молча стоял народ и несмотря на темную ночь глаза всех были устремлены туда, где стояло капище, и, кто мог бы различить голоса, доносившиеся оттуда и смешанные с шумом пирующих в замке, тот услыхал бы стоны и плач, но тихие и сдавленные…
Что делалось внутри капища, никто не видел; что-то выносили оттуда, выкатывали и убирали оставшиеся предметы. Слышно было, как рвали опоны; остались голые столбы и пустой сарай. Вдруг раздались глухие удары топора, которые отдавались эхом в сердцах людей, покорно смотревших издали. И топоры работали до тех пор, пока не подрубили столбов; черная крыша кумирни задрожала, накренилась, качнулась. Все люди отскочили, и старое здание с грохотом упало на землю. Но громче его был стон, пробежавший в толпе: это старый мир рушился! Люди закрыли глаза и плакали.
Из замка никто не вышел несмотря на раздавшийся треск и грохот, который там, без сомнения, был слышен. Слуги со двора закрыли ставни. Остались одни развалины, в которых время от времени еще что-то потрескивало и глубже проваливалось.
Долго люди не подходили к этой куче досок и столбов; наконец, когда старший рабочий приказал убирать, работа закипела. Хватали и вытягивали балки, разрубали стропила, тащили столбы, очищали место, где раньше стояла старая кумирня. Подозванные батраки уносили все это и укладывали на кучу под валом, на котором стоял народ. Сразу никто не тронулся, но немного спустя все, кто стоял на валу, начали спускаться вниз и, как муравьи, стали уносить все эти щепки, останки дорогого им капища. За одними последовали и другие, стоявшие подальше, и в одно мгновение все доски, балки, столбы и щепки, все, что было, исчезло!
Эти щепки поруганного храма, которые передавали тысячи рук, пропали где-то в ночной тьме.
Только на валу толпа, хотя тихая и безмолвная, что-то лихорадочно делала. Одни спускались вниз, другие спешили наверх, не проронив ни слова. Стража, рабочие, уничтожавшие кумирню, хотели воспротивиться этому присвоению. Но толпа, не прерывая молчания, обступила их, сжала со всех сторон, как клещами, и стража едва смогла вырваться оттуда. Тогда вся толпа бросилась к развалинам, а все, что еще там оставалось, хватала и уносила куда-то. Те, кто работал над разрушением капища, должны были теперь стоять молча, не смея ни дотронуться, ни противоречить толпе. У них вырывали из рук куски дерева; кричать и звать на помощь они не хотели. Поэтому они отступили, терпеливо ожидая конца грабежа.
Груда уменьшилась в одно мгновение; самые тяжелые балки уносили куда-то в темноту и пропадали с ними. Осталась груда камней, но и те покатились по направлению к валам, и на площади осталась только вскопанная земля, да уголь и щепки. Народ начал расходиться.
Издали еще видны были отдельные группы, а затем все стало тихо.
Старая кумирня исчезла бесследно.
Когда после веселого пира старшины вышли из замка, разогретые медом и радушным приемом князя, то остановились, как вкопанные, и онемели при виде пустого пространства, где еще за несколько часов до того стоял старый храм. Переглянулись между собой и тихо и молча начали расходиться.
На валах стояла стража и вооруженные войска, точно так, как будто на следующий день собирались выступить в бой. И в городе, и в замке всю ночь бодрствовали, и только один Мешко, не заботясь ни о чем, спокойно лег спать. Но уже на рассвете был на ногах. И в сопровождении Дубравки, Сыдбора и отца Иордана, одетого сверх черной сутаны в белый стихарь и сопровождаемого мальчиком, несшим тяжелую бронзовую посуду с водой, Мешко вышел из замка. Прежней кумирни и следа не осталось, даже не видно было и того, из чего она была построена. Будто чудом каким-то убрали место, смели все до последней пылинки, только вскопанная земля указывала площадь, где когда-то стоял храм Есса.
Медленным шагом все подошли к месту, которое уже отец Иордан, идя впереди, кропил святой водой. Князь посмотрел кругом, но в замке, кроме свиты и вооруженного войска, никого не было.
Какой-то чужой человек подошел с непокрытой головой, держа в руках циркуль, за ним следовали несколько его помощников. Все они пошли вместе с Иорданом отмерить площадь и начертить крест, который тотчас же обозначили белыми кольями, видневшимися уже издали. Эмблема спасения была исполинских размеров — она занимала всю освященную площадь, а Дубравка, перекрестившись, указывая как раз на середину креста, сказала:
— Пусть здесь меня похоронят. Мешко молчал.
Когда церемония кончилась, и все направились обратно домой, к князю подошел один из его слуг.
— Милостивый князь, — шепотом проговорил он. — Старые из храма все еще лежат связанные, что с ними делать? Вчера с отчаянием защищали доступ к кумирне, нельзя было заставить их уйти оттуда.
Князь задумался и ответил, понизив голос и посмотрев в сторону ксендза и жены, как бы боялся, что его подслушают:
— Усадите их на телегу, прикройте соломой и свезите куда-нибудь в глубь лесов и оставьте их на каком-нибудь урочище, — сказал и тотчас отвернулся; на его лице отразились невеселые думы.
Дубравка подошла к князю и положила руку на его плечо.
— Господин мой милостивый! Радоваться следует и веселиться, вы сегодня сделали великое дело.
— Мы еще его не сделали, — прошептал Мешко, — не сделали, а уже больно; каково будет, когда все кончится?
— Тогда перестанет болеть, — сказала Дубравка смело, — и чем скорее это будет, тем лучше.
Князь, как обыкновенно, ничего не ответил, посмотрел на Сыдбора, который тоже стоял испуганный и грустный, и оба вошли в замок.
На обозначенном кресте, теперь освященном святой водой, стоял на коленях Иордан и молился. Его ничуть не смущало, что вокруг него были люди, преимущественно язычники, и смотрели на него с удивлением и суеверным страхом. Это была молитва, в которой нуждалась его душа, и он не мог от нее отказаться. Со сложенными руками, глазами, устремленными в землю, на которой стоял, он молился и плакал, как будто желая отогнать от этого освященного места все несчастья и упросить для него благословение Божие на веки. Между тем чужие люди, которые там измеряли площадь, как будто разогретые внутренним пламенем, двинулись к груде приготовленных камней, другие уже стояли с лопатами, собираясь копать землю для фундамента. Отец Иордан все еще молился. Когда он встал и благословил площадь на все четыре стороны, раздался сигнал и повсюду посыпалась земля. Мешко и Дубравка уже уезжали, с ними отец Иордан, а Сыдбор только провожал брата.
Так все готовилось к введению христианской веры, и Дубравка каждую минуту ждала, что, наконец, над первой церковью будет воздвигнут крест. Но чем больше приближался этот момент, тем Мешко старался отодвинуть его дальше и все медлил с последним шагом. Всякий раз, когда уезжал на охоту и по дороге встречался с народом, глядел на угрюмые лица, разговаривал с земледельцами, которые были далеки от всего, что творилось в замке, и тогда приезжал домой грустный, неуверенный в себе, опять колеблющийся; а если княгиня расспрашивала его, когда наконец будет торжественное крещение, — ничего ей на это не отвечал.
Когда Дубравка обращалась к отцу Иордану за советом, то он увещевал ее быть терпеливой и не слишком спешить с этим; ему казалось, что князь будет принужден искать защиты у немцев и союза с императором, а тогда крест будет необходим и откроется свободный путь для христианской веры.
Хотя уже и теперь христиане больше не скрывались, а Иордан и княгиня брали на свое попечение новообращенных, служили в часовне, но сам князь, перестав быть язычником, однако, еще не сделался христианином. Во многих случаях он противоречил, многого не хотел ни понять, ни слушать. От свободы, к которой он привык в жизни, не мог отвыкнуть, всякое подчинение было ему противным. В душе он прекрасно понимал упрямство народа и искренно ему сочувствовал, а поэтому был так снисходителен к нему.
Иордан был терпелив, а Дубравка, несмотря на свое решение ждать, все более и более возмущалась против мужа, тем больше, что из Чехии не переставали спрашивать о том, когда будет наконец крещение и торжественное венчание княжеской четы, и объявление свободы и господства христианской религии во всей стране. На все эти вопросы Дубравка не знала, что ответить.
Благодаря Дубравке сестра ее мужа, Горка, приняла крещение, а за ней последовал и весь ее двор, за исключением Срокихи, которая убежала от новообращенной княжны к своему питомцу Власту, а увидев там столько для нее грустных перемен, ушла в леса. Напрасно Власт уговаривал ее, упрашивал остаться. Чувствуя себя несчастной в этой новой для нее среде, она однажды утром вышла из дому и больше не вернулась.
Всю зиму княгиня напоминала Мешку о том, чтобы поскорее кончать начатое дело, но Мешко упорно отмалчивался. Дубравка, беспокойная и очень живая, едва сдерживала свой гнев, не зная даже, чем себе объяснить упорство мужа. Князь не возражал против обращения, даже иногда наказывал тех, что осмеливались преследовать христиан, но бывало, что Мешко заступался и за тех, которых Дубравка слишком торопила перейти в христианство, и совершенно не разделял усердия дочери Болеслава, которая думала исключительно о том, как бы в этой языческой стране разрушить все старое. В то время как Мешко равнодушно ожидал и оттягивал решительный момент, доверенные Дубравки тайком опрокидывали статуи, жгли кумирни и ночью на всех старых местах водружали кресты — но напрасно.
После Нового года княгиня опять начала просить мужа исполнить данное слово. Мешко опять молчал, а когда она начала настаивать, вышел из комнаты, ничего ей не ответив.
Князь был очень хорошим мужем, но не хотел признать за женщиной права распоряжаться дома. А когда Дубравка слишком ему надоедала, то обыкновенно в шутливой форме и с милой улыбкой посылал ее к прялке и к пяльцам.
Зима в том году была суровая, но это не мешало устраивать охоты чуть ли не ежедневно, и Мешко очень часто уезжал на охоту еще до рассвета, очень долго оставался там и, возвратившись домой, опять собирался обратно.
Однажды поздно ночью, вернувшись домой с очень удачной охоты, где было убито много всякого зверя, которого привезли в замок на нескольких санях, князь, войдя к себе в избу, нашел ожидавшего там Доброслава.
Князь оживленно начал ему рассказывать об охоте и о том, как его люди живьем поймали дикого кабана, но неожиданно взглянув в лицо верного слуги, заметил признаки какого-то беспокойства. Не желая оставаться в неизвестности, князь тотчас спросил, не случилось ли чего-нибудь в замке?
Доброслав как-то медлил с ответом.
— Милостивый князь, — сказал он наконец, сделав знак слугам, чтобы их оставили вдвоем, — наша княгиня собирается уезжать…
— Куда? Когда? — спросил князь.
— Из Праги приехал нарочный от князя Болеслава… Не знаю, с чем приехал, но приказано все готовить к дороге.
Так как это было уже поздно ночью, Мешко больше ни о чем не расспрашивал и улегся спать.
На следующий день князь встал ранее обыкновенного.
В самом деле в доме Дубравки было большое оживление, запаковывали сундуки и тюки и выносили их во двор; видно было, что люди спешили с работой, и движение было большое. Мешко велел позвать к себе Ружану.
Кажется, что старая дама уже ждала, что ее позовут, так как была наряжена несмотря на раннее утро во все свои любимые безделушки.
— Что это у вас происходит? — спросил Мешко.
— Ах, милостивый князь, — низко кланяясь и подходя совсем близко, как для интимной беседы, сказала Ружана, — что у нас делается?… Право, я теряю голову, сама не знаю… Тут смута… Вчера приехали чехи к милостивой княгине, долго с ними разговаривали наедине. Это не в моих привычках подслушивать… не имею понятия, о чем говорили… Шептались долго-долго, а затем милостивая госпожа вышла и распорядилась все свое, что привезла из Праги, запаковать в сундуки и связывать все в узлы… все… Князь может догадаться, что это обозначает? Я только стою и смотрю… у княгини есть свои чешские дамы, которым она все доверяет… на меня не изволит даже посмотреть… Никогда ничего я не знаю…
Ружана в отчаянии ломала руки.
Мешко посмотрел на нее и кивком головы отпустил. Он с нетерпением ждал прихода Дубравки и надеялся, что она ему объяснит значение всех этих приготовлений в дорогу. На самом деле, час спустя, вошла в комнату княгиня, но не веселая и жизнерадостная, как обыкновенно, а грустная, нервная и взволнованная.
Мешко указал рукой на двор, где лежали приготовленные сундуки и вьюки, как бы спрашивая Дубравку, что все это значит?
Дубравка на него посмотрела.
— Да, я посылала к отцу в Прагу с просьбой прислать за мной… Хочу вернуться домой. Мне здесь дольше оставаться нельзя.
Она на минуту задумалась, а затем, глядя на мужа, продолжала:
— Мне стыдно… Видите, я все еще ношу девичий венок, потому что ни торжественного крещения, ни обряда венчания не было. Поэтому я не имею права назвать себя твоей женой. В глазах христиан дочь Болеслава только твоя возлюбленная, как все эти Лилии и Любуши… а дочь Болеслава Лютого и внучка Пшемыс-лавов ею быть не может и не будет! Предпочитаю вернуться к отцу, чем переносить этот стыд и жить среди язычников. Уеду домой! — еще раз повторила она.
Мешко стоял огорченный и не знал даже, как ей возразить. Дубравка еле удерживалась, чтобы не плакать.
— Нет, вы не уедете! — сказал Мешко. — Пришлось бы вашему отцу прислать все свое войско, иначе я вас не отпущу!
— Тогда я убегу, а так жить не буду и стыдно мне, и грех! — прибавила Дубравка.
Князь, пожав плечами, сел на ложе и задумался.
— Ведь я вам дал слово и сдержу его, — отозвался Мешко. — Я знаю, что делаю.
— И я знаю, что делаю и чего требую… я покорно ждала… а теперь пришло время назвать меня женою или отпустить обратно домой.
Князь медленно поднялся со своего места, задумался о чем-то, а затем, подойдя к плачущей княгине, сказал:
— Когда обратно прилетят ласточки, все кумирни падут, и в Гнезне воздвигнем первый костел. Когда ласточки вернутся, — повторил он.
У Дубравки радостно блеснули глаза, и она, как ребенок, хлопнула в ладоши.
— Поклянись твоим новым Богом, поклянись Христом, карающим вероломных, — воскликнула она, и, снимая с шеи крестик, подала ему его, — поклянись!
— Клянусь! — ответил Мешко.
Дубравка стала его благодарить; князь, нахмурившись, стоял, не говоря больше ни слова.
С того дня начались приготовления к торжественному крещению.
Чешские послы, которых отослали обратно в Прагу, должны были вернуться к Мешку вместе с прилетом ласточек, в сопровождении благочестивого священника Боговида, который должен был торжественно крестить Мешка.
В Гнезне, где уже строился первый костел, кипела работа, спешили его закончить к весне: там должны были крестить князя. Между тем отец Иордан, Власт и другие старались к этому времени собрать как можно более новообращенных, которых решили крестить в тот же день, что и Мешка.
В замок в Гнезне свозили белые платья и все нужное для этого памятного дня. Было решено, что в тот же день все остальные кумирни, идолы в лесах и на распутьях и священные рощи будут истреблены и сожжены.
Кумирня, что стояла около замка на Цыбине, тоже была уничтожена в присутствии всех жителей. Но никто уже не смел восставать против этого, так как не только весь двор, но и войско было обращено в христианство.
В этот же день отец Иордан освятил место, где в скором времени должны были построить церковь. Все это происходило явно, на глазах всего народа; о жрецах и гуслярах как будто забыли; они исчезли куда-то, и никто их больше не видел. В стране было тихо, а люд молчал, и священники спокойно ходили в народ, стараясь их обратить, но оказалось, что только знатные охотно слушали их, гостеприимно принимали у себя, беднейший же класс относился к ним с полным равнодушием, и в этой среде случаи обращения в христианство были весьма редки.
С прилетом первой ласточки из Праги явилось посольство в сопровождении старого священника Боговида.
Дубравка пешком вышла ему навстречу, и Мешко принял его с подобающим его сану почтением. В первых числах марта весь двор, войско, все христиане и те, которые должны были креститься, поехали в Гнезно.
Кортеж отличался необыкновенной пышностью и торжественностью, но дорога, по которой он следовал в Гнезно, была совершенно пуста. Встречавшиеся кое-где по пути следы язычества уничтожали, а на их месте водружали кресты.
Везде на распутьях и у священных ручьев, где раньше приносились жертвы языческим идолам, ставили эти эмблемы новой веры. Нигде народ не смел стать на защиту старых богов. При виде этого кортежа и чешского войска народ бежал с полей и скрывался в лесах, исключительно этим выражая свой протест.
Насыпь, окружавшая замок в Гнезне, и все дворы были запружены народом. Все, желавшие перейти в христианство, собрались там: земледельцы, вельможи, жупаны, все войско и, наконец, те из народа, которых удалось обратить или просто уговорить принять новую веру. Этим последним были подарены специально сшитые белые платья, в которые они переоделись в знак своего обновления.
Так как нельзя было вместить всех в костеле, то священники обходили валы, на которых стоял народ, окропляли людей святой водой и давали им новые имена. Более знатные поляне имели крестными родителями Дубравку и чешских вельмож. В самом конце, перед нововоздвигнутым алтарем и в не совсем законченном храме, для которого Боговид привез из Праги мощи, был крещен Мешко, а затем княжескую чету торжественно обвенчали… Сыдбор и Горка приняли крещение вместе с князем.
Этот день закончился пышным пиром; над костелом был воздвигнут первый крест, который с тех пор был путеводной звездой для Польского края.
Всем непосвященным, видевшим, с каким спокойствием и безропотностью народ принял новую веру, вытеснившую старую, вошедшую в плоть и кровь его, могло казаться все вполне нормальным. Особенно чешские священники радовались этому и предсказывали счастливое будущее. Один Мешко понимал, что значит это молчание, эта видимая покорность и это бегство жителей в непроходимые леса.
Так как нелегко было проникнуть в глубь страны, где еще продолжали стоять статуи языческих богов и столбы, и даже кумирни, тотчас после крещения был снаряжен отряд войска, который во главе с духовенством должен был отправиться в самые отдаленные места для окончательного уничтожения всех знаков идолопоклонства и для водружения на их месте крестов.
Власт с радостью согласился быть проводником одной из таких экспедиций. Не желая терять ни минуты, он из Гнезна отправился в Красногору, куда должны были приехать вслед за ним те, с которыми он собирался поехать в леса.
Проезжая ту самую дорогу, что накануне, он с грустью заметил, что все кресты были опрокинуты, частью сожжены и осквернены, и ни один из них не остался на месте. Власт теперь понял, что обозначало это покорное молчание народа и чего можно было от него ожидать. На дороге ему не встретился ни один человек.
С какими-то неприятными предчувствиями Власт подъехал к дому.
Вечер был прохладный; на крыльце дома сидели Ганна и Андрей.
Увидев подъезжавшего Власта, они оба вышли ему навстречу, расспрашивая, как все произошло в Гнезне. Власт, полугрустный, полу радостный, начал им рассказывать о том, как много народу съехалось и с какой торжественностью крестили князя, как все приоделись в белые платья и, наконец, о том, как поставленные накануне кресты на дороге, ведущей в Гнезно, были опрокинуты злоумышленниками и осквернены.
— Отец мой, — отозвался Ярмеж, теперь Андрей, привыкший так называть Власта, — это пока начало… и надо приготовиться ко всему, и не только сегодня, но еще в течение долгих лет народ будет бунтоваться… Кто знает, что нас еще ждет впереди…
Отец Матвей схватил его за руку.
— Нет, нет! — воскликнул он. — Теперь, когда мы имеем право научать, объяснять и обращать, теперь мы должны открыть глаза народу и стараться повести его на путь истины…
Ярмеж грустно задумался и больше ничего не сказал. Все вошли в дом, и отец Матвей прежде всего направился в часовню, чтобы там помолиться Богу; Ганна стала готовить скромный ужин. И когда, наконец, сели за стол, Ярмеж вспомнил, что надо пойти, как он всегда делал, посмотреть, все ли вокруг дома в порядке, и все ли сторожа находятся на постах.
Но так как Ярмеж долго не возвращался, то обеспокоенная этим Ганна вышла посмотреть, что случилось.
Власт остался один. Наконец, когда хозяева вернулись, то оба были такие бледные и встревоженные, что были не в состоянии ответить Власту на его вопросы о том, что их так испугало.
Когда Ярмеж пришел в себя, он мог только одно сказать:
— Беги!..
Власт все еще не понимал, в чем дело.
Громадная толпа, направлявшиеся сюда из леса, уже была близко около усадьбы… Все слуги ушли, никого не осталось для защиты… Надо было бежать, пока есть время.
Спокойно перекрестившись, отец Матвей встал из-за стола и вместе с Ярмежом вышел во двор.
Оттуда уже видна была толпа, в молчании направлявшиеся к дому Любоня. Во главе толпы можно было узнать жрецов. Вождем был Варга.
Бежать было поздно. Дом был окружен со всех сторон чернью, в дурных намерениях которой нельзя было сомневаться.
Власт обнял сестру и Ярмежа.
— Бегите, — сказал он, — спасайтесь, вас они помилуют и худого не сделают… А что бы ни случилось со мною, я за все буду благодарить Бога и считать, что это Его благословение. Уходите…
Ганна плакала. Ярмеж поклялся, что не оставит брата одного.
Глухой шум, как будто от отдаленной грозы, доносился до них. Они находились в сенях, как раз напротив калитки, у которой, облокотившись рукой на свой посох, стоял Варга, весь взъерошенный и красный. Ярмеж, заметив его, подбежал к калитке, но не успел к ней подойти, как дед, замахнувшись на Ярмежа палкой, закричал:
— Убью!..
Несмотря на угрозу, бесстрашный воин подошел к нему.
— Чего вам здесь надо? — спросил он.
— Мы пришли на ваше богослужение, — заревел старый, — а чтобы не было так темно, сейчас посветим вам.
Говоря это, он отошел от ворот.
Обезумевшая Ганна вбежала обратно в дом, силой таща за собой брата. Вышли с противоположной стороны дома, но и там стояла толпа.
Со стороны леса то же самое: выхода не было. Ярмеж пробовал пробить себе дорогу сквозь толпу, чтобы бежать и звать людей на помощь, но его загнали обратно во двор палками.
— Истребить это гнездо…
— Сжечь их!..
Отец Матвей постоял несколько минут, затем, еще раз обняв сестру, пошел в часовню. Там, став на колени перед алтарем, он спокойно ждал смерти. Напрасно Ярмеж молил у людей пощады, даже пробовал откупиться, все были настроены враждебно, везде его отталкивали, не позволяя даже говорить.
Вскоре со всех сторон загорелся дом, и воздух наполнился удушливым дымом.
Всюду были подложены горящие головни, и дом вспыхнул одним громадным пламенем.
В тот момент, когда, казалось, уже не было спасения, Ярмеж вдруг вспомнил про яму, в которую по воле отца был когда-то брошен Власт. Этот заброшенный колодезь, прикрытый железными дверями, почти никому не был известен, и теперь он показался Ярмежу единственным местом, где можно было искать спасения. Ему казалось, что, спрятавшись там, они избегнут ужасной смерти в пламени, и даже если бы крыша, закрывавшая яму, сгорела, то они все-таки могли бы спрятаться в каком-нибудь углублении и ждать, пока чернь, жаждавшая их смерти, не разойдется. Ярмеж немедленно побежал предложить это Власту.
Но нелегко было уговорить молившегося выйти из часовни, где он решил умереть. В конце концов Власт уступил просьбам и мольбам и позволил увести себя в яму, в которой он когда-то пробыл несколько месяцев.
И втроем, не замеченные никем, так как никого не было вблизи дома, они медленно направились и спустились в яму.
Судьба опять привела Власта к тому же месту, где он столько выстрадал, здесь его ждали спасение или смерть — кто мог это отгадать?…
Когда Ярмеж набросал на двор мокрой соломы и навоза и закрыл опять яму, стараясь сделать ее совсем незаметной, то в этой темноте им вдруг показалось, что они попали в могилу, куда не доносится никакого звука извне.
Власт им напомнил о том, что следует молиться. Тогда все стали на колени и повторяли за ним слова, которые он медленно произносил.
Затем опять стали прислушиваться, но здесь ничего не было слышно.
Им стало казаться, что это молчание длилось целую вечность, как вдруг они услышали вблизи ямы какой-то шум.
Ярмеж догадался, что это потрескивал огонь, который все приближался. Теперь уже горели крыши.
Толпа, издали наблюдавшая пожар, ревела от дикой радости, видя, как с грохотом начинают валиться балки, от падения которых затряслась земля. Затем послышался топот прибежавших посмотреть на пепелище. К счастью, на ворота ямы еще ничего не упало, и огонь не дошел до нее.
Воздух становился все удушливее и тяжелее; Ганна от испуга и утомления все падала в обморок и опять приходила в себя. Власт, стоя все время на коленях, горячо молился. Ярмеж, ухватившись руками за крышу, прикрывавшую яму, старался следить за пожаром. Сквозь щели виден был огонь, и дым, расползавшийся по земле, начал проникать в яму, где почти нечем было дышать.
Скорую смерть они променяли на медленные мучения.
Власт не думал уже о спасении жизни, а только о спасении души, он исповедовал сестру и брата и молился за них и за себя.
Как огненный дождь, с крыши посыпались искры, затем упало на ворота ямы несколько прогоревших стропил, и в конце концов часть крыши рухнула со страшным грохотом, покрывая землю вокруг горящими углями.
Теперь для сидевших в яме смерть казалась неизбежной, так как уже нечем было дышать… воздух все более сгущался, и жара становилась невыносимой…
Слышно было, как вдали падали последние балки и оставшиеся куски крыши, и каждое падение толпа встречала ревом,
Власт, опершись головою о землю, потерял сознание. Ганна тоже лежала полумертвая.
В отчаянии Ярмеж старался приоткрыть немного дверь, чтобы впустить свежего воздуха, но вместо этого яма еще более наполнилась едким дымом.
Ярмеж продолжал поддерживать на своих плечах дверь и прислушивался.
И ему казалось, что шум немного стих, и толпа удаляется.
Сразу не хотел этому поверить… ждал еще.
Но, кроме потрескивания догоравших балок и шума ветра и проливного дождя, никакой более звук не доносился. Дым начал исчезать, и в яму стал проникать свежий воздух, как бы для того, чтобы привести в чувство лежавших без чувств.
Ярмеж осмелился отодвинуть немного ворота и посмотреть, что делается. Ночь была темная, только небо светилось красным заревом, — кругом было тихо и пустынно…
Вся усадьба сгорела, кое-где виднелось еще пламя, которое дождь не успел потушить. Ярмеж выбрался из ямы и ползком облазил весь двор, желая убедиться, что никого больше нет. Толпа разбежалась по всему лесу, вполне уверенная, что обитатели дома погибли в пламени.
Страдальцы спаслись только каким-то чудом. Но все-таки они не могли еще чувствовать себя в совершенной безопасности. Ведь кто-то из любопытства еще мог вернуться на пепелище; а бежать в лес и там искать убежища, значило отдать себя в руки разъяренной толпы.
Привстав, Ярмеж думал, что дальше делать: вынести на воздух жену и Власта или оставить их пока в яме? И опять ползком, чтобы не быть замеченным кем-нибудь оставшимся на страже, он добрался до колодца, у которого нашел полное ведро воды. Тогда он поспешил обратно к Ганне и Власту, которые благодаря свежему воздуху, проникшему в яму, уже пришли в себя.
Власт, стоя, возносил благодарственные молитвы к Богу за чудесное спасение. Со сложенными руками, с глазами, поднятыми к небу, он говорил:
— Боже, ты сотворил чудо, для того чтобы обратить неверных и пристыдить злых… Ты, Боже, сотворил чудо не для нас недостойных его, ради великого имени Твоего…
И Ганна чувствовала это, и Ярмеж, который дрожал от радости, хотя при одной мысли о черни, которая где-то недалеко укрылась, им опять овладевала страшная тревога.
Когда он раздумывал над тем, как ему поступить, вдруг раздался конский топот, с шумом въехала группа всадников и остановилась у пепелища.
Не зная еще, с кем имеет дело, Ярмеж бросился на землю, но вскоре из разговора, который доносился до него, он узнал отряд княжеских людей, высланных из замка, где заметили зарево пожара.
Ярмеж поскорее встал и подошел к ним. Всадники бросились, чтобы его схватить… и нелегко было убедить их в том, кто он на самом деле. Княжеские слуги, сойдя с лошадей, поспешили помочь вынести на воздух Ганну и Власта, полуживых, но все же спасенных.
Дождь понемногу затихал, кое-где еще видны были языки пламени, освещавшие пепелище. Но каково было удивление, когда среди этого костра они увидели нетронутым алтарь, а сзади его блестевший издали крест… Это было такое же чудо, как и спасение этих людей, обреченных на смерть в огне.
Ничто не могло больше удержать Власта, и он подбежал к алтарю, у которого начал молиться, за ним последовали Ярмеж и Ганна, на которых чудесное спасение произвело большое впечатление. Люди, прибывшие из замка, недавно обращенные в христианство, молились вместе с ними.
Вид креста, оставшегося невредимым в огне, произвел потрясающее впечатление на всех и стал для них доказательством могущества нового Бога.
Кончив молиться, Власт взял уцелевший крест и церковную утварь, всю почерневшую, но целую, и тотчас отправился в замок на Цыбину.
Уже светало, когда въехали в лес. Впереди ехал Власт, держа в руках блестевший крест, за ним Ярмеж и Ганна.
Но не успели отъехать и четверти версты от пепелища, как увидели людей, которые здесь прятались от дождя и вместе с тем сторожили пепелище.
Заметив ехавших, все начали всматриваться; первым поднял голову Варга и увидел уцелевшего Власта, ехавшего с крестом в руке. Старый кудесник онемел от ужаса. Он был вполне уверен в его смерти… ведь вокруг дома сторожили, чтобы никому нельзя было выйти. Как при виде призрака, вставшего из могилы, жрец вскрикнул и, закрыв лицо руками, бросился бежать со всех ног в лес, вслед за ним побежали с визгом и криком обезумевшие от ужаса остальные язычники. Они падали на землю.
Кортеж во главе с отцом Матвеем медленно и молча поехал дальше и, наконец, исчез в лесу.