23

Уже на второй день новой рабочей смены в лагерь начали прибывать шпляндцы с оккупированных территорий. Они выгружались из вагонов уже на огороженной территории: еще ничего не понявшие, еще верящие в разум и человечность, еще надеющиеся дожить до старости, еще сжимающие свои узлы и саквояжи, еще в крепдешиновых платьицах, еще при галстуках и шляпах.

Кирпичников в тот день как раз получил назначение в банную бригаду. Его обязанности состояли в выдаче голым мокрым людям полосатых роб и разноцветных треугольничков, означающих род «преступления»: их следовало пришить к одежде самостоятельно. Кроме того, Краслену полагалось по возможности унижать и бить новоприбывших, «в целях уяснения ими своего места в новом миропорядке», как гласила инструкция. Время от времени, дабы не вызывать подозрений, он выкрикивал что-нибудь вроде «Поворачивайся, ты, жирная свинья!» или «Помалкивай, иначе дам по морде!». Впрочем, обещаний своих он никогда не исполнял. Другие, старшие надзиратели глядели на это сквозь пальцы: Кирпичников чувствовал, что его держат за глуповатого робкого новичка, малоинтересного, зато годящегося для черной работы. Слишком мягкое отношение к шпляндцам легко сходило с рук Краслену еще и потому, что восемнадцатилетняя банщица Гудрун выполняла задачу унижать заключенных за двоих: не только старалась попасть в лицо или в срамное место, обливая их из шланга, но и при всякой возможности пинала под зад новеньким сапогом. В будущем она мечтала стать киноактрисой.

Более матерые и прыткие надзиратели устроились на начальный этап разгрузки: они отбирали у новоприбывших одежду и личные вещи. Издали Краслен видел, как из рук побежденных вырывают брюки, подтяжки, ридикюли и паспорта. «По окончании исправительных работ все личные вещи будут возвращены», — бубнил один из насмотрщков, уже намечающий, что из полученного хозяйства он в итоге присвоит, а что милостиво позволит забрать сотоварищам. Один толстый шпляндец в круглых интеллигентских очочках что-то сказал своей спутнице, никак не желавший расстаться с савояжем, и та, горько вздохнув, отдала сумку надсмотрищику. Кирпичников не знал шпляндского языка, но случайно уловил в речи представителя гнилой прослойки корни слов «цивил» и «красностран». «Не бойтесь, мадам, сделайте, как он велит. Брюнны цивилизованный народ, не то что какие-нибудь красностранцы», — очевидно, так переводился довод либерала. Через минуту очки у него отобрали и с удовольствием раздавили сапогом. Еще через одну — облили холодной водой, дали профилактического пинка и сунули линованную робу.

Тем же составом, что и заключенные, в лагерь была прислана новая партия медицинских препаратов. Местый доктор в одиночку разгружал тяжелые деревянные ящики, завистливо косясь на обладателей новых шпляндских сумок и кошельков. В лагере он был объектом всеобщих насмешек: маленький, щуплый, очкастый, заикающийся, только что вышедший из университета парень мечтал о карьере великого ученого, но был вынужден довольствоваться местом лагерного врача. Последнее время он носился с планами ставить опыты на заключенных, которые, как он слыхал, ведутся в других заведениях подобного типа. Твердил надсмотрщикам, что при Шпицрутене настало «великое время для науки», лелеял грандиозные планы, присматривался к мировым премиям по медицине и мечтал научиться вживлять женщинам чужих зародышей. Но врачу не хватало то ли наглости, но ли подходящих жертв, то ли разрешения начальства — все разговоры об экспериментах оставались разговорами. Делая вид, что не слышит смешков и колких замечаний коллег, он молча тащил к санитарному бараку ящики со своими «средствами производства» — фенолом и мышьяком.

От наблюдения за врачом Краслена отвлек шум в очереди раздеваемых новичков. Какой-то парень ни за что не хотел отдать фашистам маленькую красную книжечку. Он ругался на своем языке, выкрикивал какие-то лозунги и в итоге был избит и обобран сразу четверыми надзирателями, повален на землю, не успев подняться, принял «душ» на четвереньках, снова упал под сапогом Гудрун и наконец сумел встать, только добравшись до Краслена. Встать, гордо подняв голову и выпрямив плечи.

— Коммунист? — спросил Кирпичников.

Это слово было интернациональным.

— Коммунист! — гордо ответил парень и с ненавистью глянул на Кирпичникова.

«Надо же, одного роста со мной. И возраста одного. Телосложение такое же, да и черты лица в чем-то близки, — отметил тот, выдавая тайному соратнику красную нашивку и лагерную одежду. — Как раз такого человека я и высматривал».


В часы отдыха надсмотрщики собирались в спецблоке № 10 для работников заведения: выпить самогону, поболтать, послушать радио. После начала войны его, кажется, ни разу не выключали: постоянно хотели знать новости с фронта. Между боевыми сводками давали истерические речи Шпицрутена, крутили фокстроты, запугивали инородческими заговорами, ругали коммунистов или передавали шутки. Последние пользовались у надзирателей особенной популярностью: напиться до свинского вида после уборки газовой камеры или кремации отработанного человеческого материала, а потом хохотать, повизгивая, над радиоюмором считалось правильным видом отдыха. Основным объектом шуток служили, естественно, инородцы, рыжие, монахини и велосипедисты: высмеивались их мнимая бескультурность, нечистоплотность, потворство низменным инстинктам. Восхищенные чужим остроумием и гордые своим национальным превосходством, «утонченно-интеллектуальные брюнны», «древнейшая и самобытнейшая раса», «потомки богов», пускали газы, выкрикивали проклятия в адрес других стран и, громко гогоча, били кулаками по столу, на котором подпрыгивали алюминиевые кружки с самогоном. Еще пару раз Кирпичников слышал передачи про языческие верования и священные брюннские традиции: надзиратели внимали им без особого интереса, но выпить за какой-нибудь древний, исконный праздник, введенный Шпицрутеном аж три года назад, никогда не отказывались. Просветительских передач по фашистскому радио не было совсем.

Имелся в десятом блоке, кстати, и патефон. Служащие «воспитательно-оздоровительного лагеря» его никогда не заводили. Причин тому было две. Во-первых, год назад нажравшийся до зеленых соплей обер-надзиратель перебил все пластинки, а во-вторых, даже останься они в целости, фашистским церберам все равно было бы лень решать, какую мелодию поставить на этот раз. Ребятам больше нравилось радио: единственная волна не заставляла мучиться выбором; начальство милостиво брало на себя труд думать, чем занять уши подчиненных.

Кирпичников бежал в служебный блок при каждой возможности: ждал сводок с фронта и гадал, не вмешается ли в войну его Родина. Дабы не выдать себя, он натужно улыбался, слушая сообщения о брюннских триумфах, но внутри огорчался от победных новостей. Впрочем, Шпляндии, ангеликанскому сателлиту, он тоже не симпатизировал: буржуазный строй был столь же противен пролетарию, как и высшее, агрессивнейшее его проявление — фашизм. Другое дело, что для Брюнеции война была захватнической, а для Шпляндии — справедливой и освободительной… но окончательное решение, на чью сторону стать, оставалось за мировым пролетариатом и красностранскими руководами. Если оно и было принято, то Краслен ничего о нем не знал. Так что, слыша о новых и новых захватах брюннами иностранной территории, он испытывал лишь смутную, политически неподкованную тревогу.

Международная обстановка тем временем становилась все интереснее, все страшней. Не до конца расправившись со Шпляндией, брюнны объявили войну Фратрийской республике. В Котвасице — еще одной маленькой и очень неспокойной стране, расположенной на границе империалистических держав, случился переворот. К власти пришло профашистское министерство, заявившее свою солидарность с режимом Шпицрутена. Тот в ответ провозгласил котичей равной брюннам, чистой, древней, священной нацией. В ответ взбуновалась Васица, заявив о желании не иметь с Котицей больше ничего общего. Услышав о таких новостях, котицкая диаспора васичей устроила бунт. Живущие среди этой диаспоры этнические котичи зарезали нескольких своих соседей. Власти Васицы приняли меры против бандитов. Котица набросилась на Васицу с обвинениями в бесчеловечности. Шпицрутен любезно предложил свои войска во имя борьбы с «кровавыми васицкими велосипедистами», приносящими, как теперь выяснилось, человеческие жертвы. Котицкие васичи пожелали отделиться от профашистской республики, напавшей на их братьев. Во взаимной резне, которая развернулась вслед за этим, ни брюннские радиорепортеры, ни, тем более, Краслен разобраться уже не могли. Зато царь Збажды — древней, независимой, но очень отсталой феодально-абсолютистской страны, знаменитой своей крайней нищетой, высокими горами и кривыми саблями, — не дожидаясь расправы, признал над собой власть Шпицрутена и объявил войну отделившейся Васице.

Шармантия вела себя, как обычно. Начало крупной войны спровоцировало в ней очередной политический кризис: не продержавшийся и месяца Пон-Бюзо сменился неким Валади-Дюамелем. Тот поклялся вернуть Восемнадцатой республике (так иногда именовала себя эта любившая менять правительства и конституции страна) былое величие, покончить с забастовками горняков, чугунолитейщиков, шоферов и почтовых служащих. Разгоревшуюся войну Валади строго осудил в теории, но на практике — как бы и не заметил. Что касается Ангелики, то она, радуясь своему заморскому положению, сделала вид, будто ее ничто происходящее в мире не касается.

Между делом брюннский диктатор выступил с предложением признать независимость еще одного — он назывался Ждирецким — края Вячеславии. Буржуазия снова посчитала, что в подобном проявлении либерализма не будет ничего страшного, вячеславов, естественно, не спросили, и вскоре новоотделившуюся землю постигла та же судьба, что и Огржицу.

Владения Шпицрутена угрожающе расползались по карте.

О позиции Краснострании по этому поводу фашистское радио упорно молчало…

Подолгу находясь среди лагерных надзирателей, Краслен стал понемногу понимать природу брюннов. Поначалу он боялся быть разоблаченным из-за акцента. Это оказалось напрасным: многие надсмотрщики, коренные брюнны, говорили на родном языке много хуже «Курта Зиммеля». Происходили они, судя по разговорам, в основном из городских люмпенов и раскрестьяненных хлебопашцев, доведенных до ручки латифундистами и сбежавших из деревни. Ни образования, ни устремлений, ни интересов, тем более классовых, у этих людей не было. Не познали они в детстве ни деткомовских ячеек, ни юнкомовской взаимопомощи, не взвивали кострами синих ночей, не играли в «Зарницу», не бредили авиацией, не прыгали с парашютом, не читали ни поэтов-футуристов, ни «Занимательной физики»… Совершенно безыдейные, брели они по жизни, не способные не только бороться за свободу, но даже и желать ее. Тех, кто знал, умел, хотел больше, чем спать, есть и размножаться, не могли понять и презирали. Как дремучим туземцам, для полного счастья, кроме набитого брюха, им требовалась разве что нитка стеклянных бус: желательно та, что была на актрисе из последнего кинофильма. Они гордились своей безыдейностью, считая ее проявлением взрослости и ума, но бессознательно искали если не идеологии, то хотя бы вывески, лозунга, ярлыка для себя. Как любая шпана, они хотели примкнуть к какой-нибудь банде — и тут пришел Шпицрутен. Его банда идеально подходила для деклассированных лоботрясов. В ней не надо было думать, самосовершествоваться. Канцлер очистил своих поклонников от чувства вины — отныне вина за любую неудачу лежала на рыжих и инородцах — и от чувства ответственности — все решения принимало начальство. Молодых фашистов освободили от прав и обязанностей. Сказали, что они лучшие: прямо сейчас, безо всяких усилий, просто потому, что родились брюннами. Разрешили не учиться. Разрешили не работать головой. Разрешили не только безнаказанно издеваться над иными — образованными, рыжими, но и получать за это деньги. Заветные кроны на будущий холодильник. Точь-в-точь такой, как в журнале «Коричневая молодость».

В этот раз в десятом блоке, как обычно, воняло перегаром, табаком, немытым телом, капустой и тем, что обычно производит кишечник после ее употребления. Грязные тарелки с остатками вышеупомянутого кушанья громоздились на столе и, кажется, никому не мешали. Надзирателей в блоке было человек пятнадцать. Треть из них уже находилась в бессознательном состоянии и либо храпела за столом (как вариант: под столом), либо бессвязно подвывала бодрому маршу-фокстроту, льющемуся из радиотарелки: «Прощай, дорогая, помаши мне платком, я поехал в Шпляндию! Тра-ля-ля, ах, тра-ля-ля, поехал в Шпляндию! Напишу тебе из полка, я поехал в Шпляндию, жди меня, вернусь с подарками!» Те, кто еще хоть что-то соображал, увлеченно глотали какую-то гадость из алюминиевых кружек. Не пили только двое: Франц и Густав. Эти отличались от остальных тем, что чистили ногти, любили вести философские разговоры и единственные во всем лагере могли сформулировать, чем же именно им нравится фашизм. В надсмотрщики они подались не от нищеты, а продуманно, по идейным соображениям. С заключенными тоже расправлялись по-научному, с выдумкой, изощренно. Сейчас эта парочка обсуждала проблему перенаселенности планеты и ждала, когда вскипит чайник, стоящий на примусе, чтобы заварить свой эрзац-кофе — отвратительный коричневый порошок с ароматом горящей помойки, неизвестный жителям Краснострании, но здесь, в условиях капиталистической диктатуры, считавшейся одним из достижений «прогресса». Гудрун, как всегда, изображала из себя образцовую хозяйку: поливала наоконные фикусы, произраставшие в маленьких круглых баночках из-под «Циклона-Б», поочередно сгоняла мух с каждого из трех портретов Щпицрутена, «украшавших» убогое помещение, и довольно хихикала, получая шлепок по заду то от одного надсмотрщика, то от другого. Вместо форменной фуражки на ее голове красовалась шляпка-клош, еще с утра принадлежавшая какой-то заключенной.

Марш-фокстрот сменился военной сводкой.

— Интересно, долго еще будет эта война? — спросил один из назирателей.

— Месяца четыре, не меньше, — с умным видом заверил его Франц.

— Шпицрутен обещает, что все закончится в пять недель!

— Говорю вам, не меньше четырех месяцев! Вспомните, что было в Империалистическую!

— Ну-у-у, приятель, ну ты загнул! Империалистическая война длилась несколько лет! Нет, такого нам больше надо!

— А такого больше и не будет. Это не начало века, в конце концов! Тогда у нас были только броневики, а теперь есть танки! И лучестрелы вместо винтовок! Не говоря уж об авиации.

— А мне вот интересно, — раздался голос из другого конца блока. — Из Фратрии нам кого-нибудь привезут или как?

— Для фратриатов есть лагеря и поближе… А тебе-то они зачем понадобились?

— Девки у них там красивые, говорят.

— Ха-ха, приятель, зачем тебе фратрийские девки? Смотри, вон как наша Гудрун вокруг тебя увивается!

— Эй, ты, попридержи-ка язык, придурок! Ни вокруг кого я не увиваюсь!

— Ладно, уж и пошутить-то нельзя… И потом, у меня есть глаза!

— Захлопни пасть, кому сказала?!

— Тихо-тихо, ребята! — вмешался Краслен. — Смотрите-ка, у вас уже чайник вскипел, пока вы тут ругаетесь!

— С Гудрун шутки плохи, — заметил толстый надсмотрщик, развлекавшийся напяливанием на нос складного пенсе, отнятого у шпляндского интеллигента («Мартышка и очки» — назвал его Кирпичников про себя). — Неплохие у меня стеклышки появились, а? Вылитый император, ха-ха!

— Я тоже обзавелся сегодня одной забавной вещицей! — заметил его сосед. — Членский билет компартии! Тот парень сегодня утром вцепился в нее как в тысячекроновый билет! Каких только шизоидов земля не таскает!

На стол между грязной тарелкой и кружкой с самогоном шлепнулась красная книжица. Немытые руки потянулись к ней. «Забавная вещица» пошла по кругу, вызывая хохот надзирателей. Один «остроумно» предлагал подтереться документом, другой хотел заставить хозяина съесть его, третий стремился объединить то и другое… Когда очередь дошла до Краслена, он развернул удостоверение и сразу же узнал по фото того гордого паренька, так похожего на себя. «Франтишек Конопка» — значилось в строках «Имя» и «Фамилия». Двадцать лет. В партии с восемнадцати.

— Здоровый пацан, — заметил Кирпичников. — Спортом, наверное, занимается. Фирма «Арендзее» таких ищет для своих экспериментов.

— Угадал, Зиммель, туда его и отправим, — сказал старший надзиратель. — Завтра же утром потопает к фармацевтам.

— Ну и правильно! — ответил псевдо-Курт. — А можно кофе?

— Эй, женщина, налей-ка кофейку нашему новенькому! — крикнул Франц.

— Пошел к черту! Некогда мне вас обслуживать! У меня через пять минут дежурство начинается!

Гудрун сменила шляпку на фуражку, подошла к двери, нажала на ручку, но открыть ее не смогла: будто что-то навалилось с той стороны. Нажала сильнее. Потом пнула дверь своим опытным сапогом. Один раз, другой, третий. С той стороны что-то грузно свалилось. Между дверью и косяком образовалась наконец небольшая щель, в которую надсмотрища смогла протиснуться.

— Черт подери!!! — заорала она уже с улицы, яростно пиная что-то мягкое. — Чтоб тебе, рыжая морда! Не мог пойти сдохнуть в другом месте?!


В полночь младший надсмотрищик Курт Зиммель слез со своей койки и зачем-то стал натягивать форму.

— Ну, чего тебе не спится? — пробурчал сосед с верхней полки.

— В сортир хочу.

— Вот дурила! Одеваться-то для этого зачем?

— Я так стесняюсь.

Сонный смешок соседа получился больше похожим на хрюк. Через минуту он уже снова храпел. Кирпичников тщательно застегнулся, не забыл табельное оружие и вышел на улицу.

Ночной воздух был чистым и сладким. Над концлагем Мюнненбах светили те же звезды, что и над Правдогорском.

Барак, в котором ночевал Франтишек, Краслен выследил еще с утра, на первом построении. Положение надсмотрщика позволило войти туда, не вызвая особенных подозрений.

— Конопка! — грозно выкрикнул Кирпичников, пройдясь между рядами спальных отсеков. — Конопка! На выход, Конопка!

Одна из двадцати пар ног, свисавших с пятой полки восемнадцатого ряда правой стороны, зашевелилась. Потом появилась голова, так похожая на Красленову.

— На выход! — по-брюннски сказал надзиратель. — Конопка, на выход!

Лысые головы зашептались. Видимо, объясняли коммунисту смысл иностранных слов. Через минуту парень спрыгнул с полки и с вызовом взглянул на Кирпичникова. Ни тени страха не было в глазах борца за народ — хотя в том, что ночной визитер явился, чтобы убить Конопку, наверняка был уверен весь барак.

— Оденься! — строго приказал Кирпичников.

Парню перевели. С некоторым удивлением (ведь, кажется, фашисты, любят раздевать людей перед казнью, а не наоборот?) он натянул полосатые штаны и рубаху, сунул ноги в деревянные боты и последовал за Красленом, для вида строго крикнувшим:

— Всем спать!

Какое-то время Кирпичников бродил по территории лагеря, таская за собой ничего не понимающего Конопку и высматривая уединенное место. Наконец за медицинским блоком он решил остановиться: знал, что спит доктор крепко и ночью гостей не приводит.

Теперь следовало объясниться с Франтишеком.

— Энгеликэн? Брюниш? Шармантель? Эскеридьяно? Красностранский?

Похоже, Конопка не знал ничего, кроме шпляндского. Но на каком языке говорить с ним? Конечно, на языке мирового пролетариата!

— Коммунист! — сказал Краслен.

— Коммунист! — Конопка вскинул голову и презрительно взглянул на надсмотрищика. Терять, думал он, уже нечего.

— Коммуна. Пролетариат. Интернационал. Революция. МОПР, — перечислил Кирпичников и улыбнулся.

Франтишек смотрел настороженно.

— Вождь! — Краслен назвал фамилию того, которого мечтал оживить.

Франтишеку казалось, что над ним издеваются.

— Вождь! — сказал Краслен еще раз и приложил руку к сердцу. К своему, потом к Конопкиному. — Вождь!

Он пожал руку пролетарию.

Кажется, до того что-то стало доходить.

Впрочем, на то, как Краслен раздевается, он глядел все еще удивленно. Да и снять свою робу согласился не сразу: взволнованные жесты и подергивания за край рубахи были ему, сбитому с толку, готовому к худшему, не очень понятны. Натягивая форму надзирателя, Конопка, вероятно, все еще опасался, что над ним смеются. Смотрел, как Краслен облачается в тряпье заключенного, и не верил своим глазам. Даже получив в руку табельный хлыст, не до конца поверил в свое счастье. Только тогда, когда Кирпичников снял с себя парик и нацепил на бритую голову заключенного, Франтишек расцвел, засветился, расслабился. Жест «уматывай из лагеря» — резвый бег на месте, продемонстрированный Красленом, — он понял незамедлительно. Еще раз пожал руку новообретенному союзнику, а потом не выдержал и бросился ему на шею. Два борца за справедливость обнялись.

Обитатели пятой полки восемнадцатого ряда правой стороны совсем не удивились возвращению Конопки. Они только обругали его на смеси шпляндского и брюннского наречий за то, что полез через головы и опять разбудил. В самом ли деле заключенные приняли его за Фратишека, решили ли они поддержать «игру» или попросту наплевали на то, что вместо одного человека появился другой, — этого Краслен так и не понял. Следующие несколько часов он провел, ворочаясь на соломе (фауна концлагерных бараков оказалась намного богаче, чем в ангеликанской камере для чернокожих) и поминутно получая пинки от соседа, не могущего уснуть из-за его возни. За час до рассвета сосед перестал пинаться, а заодно и дышать. Отодвинуть его было некуда. Пришлось лежать в обнимку с трупом и стараться думать о хорошем.

В пять утра Кирпичников поднялся вместе со всеми, съел сухарь и выпил чашку черной жидкости, по сравнению с которой даже пойло Франца с Густавом было кофе: он сам не так давно следил за раздачей этих «завтраков». Во время построения Краслен думал о двух вещах: чтобы не узнали и чтобы не нашли пистолета, который он спрятал под одеждой. На надсмотрщков Кирпичников старался не глядеть, лицо на всякий случай вымазал грязью. За нечистоплотность он, естественно, получил несколько палочных ударов, зато вздохнул с облегчением: подмены Франтишека Конопки на Курта Зиммеля надзиратели не заметили.

Наконец вызвали тех, кто был отобран для фирмы «Арендзее». Кирпичников сделал долгожданный шаг вперед. Через полчаса он уже шагал в общем строю по направлению к Клоппенбергену и лялякал в такт какой-то шпляндской мелодии, слов которой он не знал: надсмотрщики велели петь.


Шли долго, несколько часов без остановки. Солнце встало высоко, пыльная и отвратительно гладкая асфальтовая дорога сильно нагрелась. Гундеть одну и ту же песню надоело до невозможности. Во рту у заключенных пересохло, пели все тише и тише. До смерти хотелось свернуть на обочину, поваляться на зеленой брюннской травке, отдохнуть в тени деревьев, растущих, словно солдаты, по линеечке, спуститься к ручью, освежиться… Но было нельзя.

Автомобилей на дороге почти не ездило. Колонне заключенных встретилось лишь несколько грузовичков. Еще пара, двигаясь в том же направлении, обогнала. Наверное, на них везли из концлагеря свежую партию мыла или волос.

Около полудня арестанты из Мюнненбаха встретили колонну солдат, которых гнали на фронт. Унылые мальчишки в черной форме шли ссутулившись, не в ногу. Воевать им явно не хотелось, но деваться было некуда. «Запевай, запевай!» — приказывал командир. «Прощай… дорогая, помаши мне платком… я поехал в Шпляндию… — не в такт затянули новобранцы. — Тра-ля-ля… ыыыы… тра-ля-ля… поехал в Шпляндию…».

«Круговорот людей в Брюнеции», — буркнул Краслен себе под нос на родном языке.

— Кто вы? — тут же услышал он слева. — Вы что, красностранец? Почему вы пошли вместо Франтишека?

— Да, я красностранец, — прошептал Краслен, не поворачиваясь, чтобы не заметили. — Поэтому и пошел вместо него.

— Нас всех убьют!

— Нет. Я вооружен. Мы нападем на них, как только будем на месте. Скажите остальным — пусть будут готовы. Тс-с-с! Только не поворачивайтесь ко мне!

Заключенные брели медленно, шаркая ногами и перешептываясь. Уставшие охранники по очереди пили из фляжек.

«Скоро вернусь, дорогая, скоро вернусь, я поехал в Шпляндию!» — пели вдалеке новобранцы.


— Пятьдесят голов, как вы заказывали! — надзиратель концлагеря отдал честь и передал накладную человеку в форме штурмовых отрядов.

Заключенные строем стояли перед толстой кирпичной стеной с протянутой поверху колючей проволокой. Единственные ворота на территорию фабрики охраняли штурмовики с лучестрелами наперевес. «Фармацевтическая фирма „Арендзее“ — всебрюннский лидер в области производства касторки — предлагает вам свое сотрудничество!» — значилось с одной стороны от входа. Другую сторону украшала надпись: «Не входить! Частная собственность! Охраняется специальными частями! Внимание: огонь по рыжим и велосипедистам открывается без предупреждения! Будьте осторожны». За стеной виднелись типовые, ничем не примечательные производственные корпуса.

— Пошли! — крикнул штурмовик, открывая ворота. — Ну-ну, давайте, поторапливайтесь!

Заключенные покорно побрели на территорию.

«Труд Честный, помоги мне! — взволнованно подумал Краслен, держась за спрятанный под робой пистолет. — Судьба мирового пролетариата сейчас решается! Марат, Степан Разин, Гай Фокс, Гарибальди, Лакшми-баи, Спартак и Туссен-Лувертюр! Не оставьте меня! Дайте сил!»

Тяжелые ворота затворились за спиной.

— Недолюди, слушай мою команду! Напра-а-а-а… — начал штурмовик.

Но не закончил. Меткий выстрел — спасибо красностранской подготовке! — повалил его на землю.

«Убил или ранил?» — промелькнуло в голове у Кирпичникова. Он увидел, как второй охранник целится лучестрелом, и бросился под ноги товарищам. Те не дремали. Через секунду после выстрела толпа заключенных метнулась на поверженного штурмовика, стремясь затоптать, запинать, забить голыми руками, отобрать оружие.

— Тревога! — заорал второй.

Это были его последние слова. Орава заключенных выбила у него из рук оружие. Зеленый луч, выпущенный из смертоносного аппарата чьей-то рукой в полосатом рукаве, продырявил сначала значок с черепом и костями, потом табачного цвета рубашку, потом кожу, потом мясо, кость… кожу и снова рубашку. Сразу за первым лучом последовал второй, более мощный. Он аккуратно и быстро срезал фашисту голову, которая, потеряв черное кепи с устрашающими знаками, тяжело шмякнулась на вымытый с мылом бетон.

Третий луч был направлен на заключенных. Он вышел из подвала ближайшего корпуса и, судя по общему крику мужчин, женщин и детей, продырявил сразу несколько человек. Штурмовик, нарисовавшийся в дверном проеме, был застрелен из пистолета. Еще один возникший оттуда же — изрезан на куски лучами смерти. Теперь у заключенных было целых четыре лучестрела! Следующие несколько фашистов, появившихся из зданий, тоже прожили недолго.

Загрузка...