Разбойный приказ, главой которого так внезапно стал князь Дмитрий Пожарский, и впрямь сильно смахивал на проходной двор. Дел хватало – в приказ стекались челобитные, нужно было принимать решения о назначении губных старост и целовальников, о строительстве тюрьмы, расследовать разбои и кражи. Судьи менялись ежегодно, дольше всех просидел в этом чине дьяк Нальянов – более двух лет. Великое дело совершили дьяк Третьяк Григорьевич Корсаков и подьячий Никита Васильевич Постников – обновили Указную книгу Разбойного приказа, откопав в залежах старых бумаг и собрав воедино необходимые для работы указы со времен царя Ивана. Ее уже стали переписывать и рассылать по городам.
На помощь губным старостам из Москвы присылали опытных сыщиков, которым местный воевода или же, при возможности, староста обязан был дать отряд ратных людей. Порой удавалось удачно справиться с воровской шайкой, а порой – и нет. Вместе с сыщиком обычно присылался подьячий из Разбойного приказа. Вместе они наводили порядок в деятельности губной избы.
Но на излете Смуты случилась беда. Польский королевич Владислав хорошо помнил, что ему был обещан московский престол, и выступил с ратью на Москву. Было это осенью 7126 года от сотворения мира – или же 1617 года, как считал европеец Владислав. По случаю войны опять разгулялись воры, налетчики и прочие лиходеи. А простому человеку как знать, кто разорил и поджег его дворишко: литвины, ляхи, казаки, черкасы или доморощенные ироды? Когда Владислава прогнали, в Москву хлынули челобитные. Докопаться до правды была невозможно, и Боярская дума в конце концов запретила расследование грабежей и разбоя той поры, сославшись на то, что была война, а война все спишет.
Вот такое наследство досталось князю Пожарскому. И он отлично понимал, что ватаги и ватажки, оставшиеся безнаказанными, никуда не делись.
Князь и Чекмай выписывали не только имена сыщиков, застрявших в Устюжне или Соликамске, не только имена, схожие с литвинскими, делая приписки вроде такой: сдается, замешан в краже кошеля с деньгами у попа Амвросия. Им хотелось отыскать людей, что служили в Земском и в Разбойном приказах не за страх, а за совесть. Они – те, кто не штаны в приказной избе просиживал, а сам выходил с оружием брать татя и злодея.
Никого лишнего в комнату, где проводились эти изыскания, не впускали. Чекмай ночевал не в своей горенке, а в чулане, примыкавшем к комнате. Туда же им приносили кушанье.
– А вот… – Чекмай приподнял столбец. – Павлик Бусурман. Именно так – Павлик. Отличился, когда брали иродов, что священника с дьячком убили и церковь обокрали. В третий раз уж он в столбцах Земского приказа мне попадается. Сдается – наш человек.
– Приказный?
– Да нет, стрелец. Из тех, кого приказные для опасного дела употребляют.
– Берем. Запиши. А у меня – Ермачко Смирной. Тут запутанное дело – думали, он на посадского человека клевещет, оказалось – как-то опознал налетчика.
– Хорош Смирной…
– Чекмай, надобно Мамлея Ластуху сыскать! Вот кто – лазутчик милостью Божьей! Он после Смуты в Москве осел, а когда от королевича Владислава отбивались – сам пришел и стал в строй, я его тогда видел.
– Точно! Его ни с кем не спутаешь. Я с ним в деле был – еще когда на Москву шли, под Ярославлем. Помнишь, когда на две седмицы в поиск уходили да пропали, и дружок мой Глебка уж собирался панихиду служить, уж попа нанял! А тут – мы! В церковь прибежали, помнишь? Кричали: вот-де мы, из гробов вылезли! Как тот евангельский одержимый!
Князь недовольно фыркнул.
– Ты нас тогда еще скоморохами обозвал, – напомнил Чекмай.
– Отчего ж – обозвал? Вы и были истинные скоморохи. Вы ж на паперти, аки бесы, скакали. А Ластуха ржал, как жеребец стоялый. Все войско потешалось.
– На войне без этого нельзя…
– Нельзя…
Оба задумались, вспоминая былое.
Чекмай заметил – было не только веселое безобразие, была кровь ручьями, много боевых товарищей полегло. А вот, видно, время еще не пришло прикасаться к этим воспоминаниям. Когда сидели за столом с Глебом и Митей – тоже о скорбном не говорили. Митя вспоминал, как мешочек с шахматными фигурками с собой возил, а шахматного столика не было – так он клетки на земле чертил. Тоже бойцы смеялись и поддразнивали…
– А ведь скоморохи нам могут пригодиться, – сказал Чекмай. – Их в богатые дома зовут хозяев тешить. А коли у кого на дворе скоморохи галдят, тут же народ сбегается – повеселиться. Вот кого надобно нанять! Их многие знают, они всюду могут приходить, они лучше всяких лазутчиков.
– Да – коли они нам служат. А коли налетчикам? – так князь остудил Чекмаев пыл. – Но ты прав, приглядеться к веселым не мешает. Ну, на сегодня хватит. У меня уж в глазах рябит.
– Хватит, – согласился Чекмай. – Прилег бы ты, княже. А я пойду искать стрельца Бусурмана.
– И прилягу.
Князь не любил признаваться, что давние раны порой сильно беспокоят.
Чекмай сам расправил на скамье тюфячок, сам укрыл князю ноги беличьим одеяльцем. А потом надел мясного цвета однорядку, просунув руки в прорези там, где пришиты рукава, рукава же в хорошую погоду просто связываются за спиной, чтобы не мешали. Он вышел во двор – и даже захлебнулся свежим весенним воздухом. Там он окликнул дворового парнишку Миколку и велел сыскать Гаврилу. Сам же прошел в уцелевший сад – невеликий, но в хозяйстве необходимый. Когда в семье девицы на возрасте – где ж им летом быть, как не в саду?
Чекмай сам себе напомнил: спешно нанять толкового садовника, чтобы привез саженцы и укоренил их, как полагается, пока не поздно. Также этот толковый садовник укажет место, где копать пруд. В московских садах до Смуты всегда пруды были. В тот, что на княжьем дворе, столько всякой дряни за эти суматошные годы было сброшено – чем чистить, проще зарыть и сделать новый.
По просьбе Чекмая ему прикатили почтенный чурбан и поставили под яблоней. Он притянул к лицу ветку с набухшими почками – скоро, совсем скоро проклюнутся листочки и родятся на длинных тонких стебельках розовато-белые цветы.
Новая весна не приносила прежней радости. Раньше было ожидание счастливых перемен, ожидание побед. А теперь – впору благодарить иродов-налетчиков: охота за ними давала ощущение, что жизнь протекает не напрасно. И сильное, крепкое, лишь малость огрузневшее тело еще для всего годится – и для поиска во главе лазутчиков, и для сабельного боя, и для ночной скачки. Тело, хотя и обзаведясь шрамами, все еще молодо…
Чекмай подставил лицо солнечным лучам и закрыл глаза. Ему было хорошо. Ветер доносил запах распиленной древесины, запах стружек – самый что ни есть мирный. Когда Чекмай впервые ощутил в воскресающей Москве этот бодрый запах – просто стоял и дышал им. Это означало, что Смута завершается, что люди готовы жить обычной жизнью. Значит, не зря собиралось Ополчение!
– Звал, дядька?
– Звал. Пойдем в Кремль. Я – впереди, ты – следом. Если кто-то уже вертится вокруг княжьего двора, тут мы его и обнаружим. Они, сукины дети, знают меня в лицо – впрочем, и тебя тоже. Отстанешь на полсотни шагов…
Шагая по Лубянке, Чекмай думал о Гавриле. Очень ему не хотелось, чтобы воспитанник повторил его путь и остался одиноким. С одной стороны, неженатый Гаврила был Чекмаю нужен – его можно всюду послать на любой срок, он рваться домой, к женке под бочок, не станет. А с другой – на ком бы его женить? Молодец он видный, кровь с молоком, не найдется дуры, что не захотела бы с ним повенчаться.
В конце концов Чекмай решил обсудить это с Настасьей. Она Гавриле мать, тоже, поди, о невестке задумывается.
Если Ульянушку Чекмай любил и радовался за Глеба, который так удачно женился, то Настасью – не очень, считая, что эта баба – ни рыба, ни мясо. Он понимал, что за Митю Настасья пошла без особой любви, а также знал, что к этому браку княгиня Пожарская руку приложила. Но сына родила – и на том превеликая благодарность.
Вспомнив про Митиного Олешеньку, Чекмай невольно подумал о Никитушке. Этот Гаврилин дядюшка был уже в тех годах, что можно к делу пристраивать. Ежели он рос при Деревнине – то должен знать грамоте. И не забрать ли его на княжий двор? Нельзя оставлять парнишку при бабах – бабой его вырастят. Ульянушка – та на войне с мужем побывала и знает, что почем, опять же, Глеб – родитель строгий. А Митя – мягок, грубого слова жене не скажет, и это не всегда похвально…
Чтобы найти на Москве стрельца, нет нужды искать его в приказе – стрелецкие караулы стоят вокруг Кремля, у всех лестниц и ворот, на стенах и башнях. И не может же князь Черкасский, сидя в каменных приказных палатах, знать в лицо каждого забулдыжного стрельца. Стало быть, нужен любой стрелецкий караул – молодцы подскажут, где искать этого Павлика Бусурмана. Вряд ли человек, которого употребляют для дел Земского приказа, служит в Стремянном полку, охраняющем государя. Хотя всякое может быть.
Стрельцы у Никольских ворот сразу поняли, о ком речь, но как-то подозрительно засмеялись. Искать Павлика посоветовали в кабаке – в любом, их возле каменных Рядов немало.
Павлик оказался тонким, черноволосым, черноглазым, брови – вразлет, и, ежели сбрить бородку, так от красивой девки не отличить. Сказывалась черкесская кровь. И Чекмай знал, откуда на Москве такие бусурманские красавцы.
Семьдесят три года назад царь Иван, овдовев, взял за себя черкесскую княжну Кученей. Ее покрестили в память Марии Магдалины. Как он жил с этой Марьей Темрюковной – передавали разное, и даже такое, что срам выговорить. Разумеется, вместе с княжной приехала ее родня. Марья Темрюковна умерла – а родня так и осталась на Москве. Один из её племянников – Хорошай-мурза, во святом крещении Борис Камбулатович, ухитрился понравиться Никите Романовичу Захарьину, отцу нынешнего патриарха Филарета, тогда еще – Федора, да так, что за него отдали Марфу – родную сестру Филарета. Сейчас их сын Иван возглавил Стрелецкий приказ. Надо полагать, он мог бы покровительствовать Павлику Бусурману…
Этого человека Чекмай и Гаврила вывели из кабака. Был он простоволос, в одной рубахе, в портах столь изгвазданных, как будто ими Ивановскую площадь мыли, но – со стрелецкой берендейкой поперек груди. Ругался он гнилыми словами и даже князя Черкасского честил неудобь сказуемо.
– Как быть? – спросил Гаврила.
– Как, как… Идем к реке.
На берегу кипела жизнь – солнечный день выманил туда ребятишек, отважно шлепавших босиком по узкой полоске мелководья, и баб-мовниц с корзинами белья.
Чекмай разжился у толстой портомои ведром и вылил холодную воду на голову своей находке, при этом Гаврила держал Бусурмана в согбенном положении – чтобы его одежку не замочить.
Павлик заорал благим матом, но в голове у него явственно просветлело.
Он сорвал в себя рубаху вместе с берендейкой, яростно растер голову и шею, мгновение подумал – и швырнул рубаху в реку. Тут же задравшая подол и забежавшая по колено в воду баба подхватила ее, вытащила и пошлепала прочь от безумца.
– Не отдаст, зубами вцепится, а не отдаст, – заметил Гаврила.
– Ну и леший с ней, – сказал Павлик. – Не буду бегать за всякой дурой!
И лихо подбоченился.
– Ежели вся наша добыча будет такова… – Чекмай не завершил мысль, но Гаврила его понял.
– Дядька Чекмай, он так – не от хорошей жизни.
– Дурак нам не надобен.
Думая, какое тут можно принять решение, Чекмай глядел на реку. По реке тащилась большая плоскодонка, груженая белым камнем так, что вода достигала самого края бортов; камень везли для строительства богатой усадьбы. Это был последний за весну груз такого рода – местные крестьяне трудились в штольнях зимой, до начала полевых работ, и все, что было выработано, уже попало в руки каменщикам, строящим новую Москву.
Павлик Бусурман вздыхал, охал и мотал головой – да так, что водяная россыпь летела во все стороны, а вороные кудри становились дыбом и трепыхались.
– Опамятовался? – спросил Чекмай.
– Нет. Башка совсем дурная.
– Хорошо хоть, не врешь, – сказал ему Гаврила. – Что стряслось-то?
– Я его порешу.
– Кого, свет?
– Бакалду.
– А Бакалда кто таков?
Павлик только рукой махнул.
– Дядька Чекмай, негоже ему тут телешом стоять, – сказал тогда Гаврила.
– Я ему не мамка, чтобы ручки в рукавчики вдевать. Да и ты тоже. Кто кашу заварил – тот пусть и расхлебывает.
– Я его к дядьке Митрию отведу. Замерзнет на ветру – привяжется к нему гнилая горячка.
– Дядька Митрий, как придет домой, его тут же усадит в шахматы играть.
– Шахматы? – спросил Бусурман. – Это мы можем!
– Ну, веди, – вздохнув, позволил Чекмай. Ему было жаль красивого молодца, но он знал особую способность пьющих людей садиться на шею тем, кто их жалеет. А Митя был из жалостливых. Однако дом ведет Настасья – этой на шею не сядешь и ножки не свесишь!
Настасья, овдовев и будучи долгое время под строгой опекой свекра, почти отучилась что-то для себя решать и действовать. Замужество ее преобразило – она вдруг поняла, что Митя станет приносить и отдавать жалованье, тратить же по своему усмотрению – она! Оказалось, для женщины это много значит. Княгиня Пожарская, сладившая этот брак, примерно так себе и представляла семейную жизнь чудака, заядлого игрока в шахматы и способного резчика по дереву Мити, плохого она бы другу Чекмая не сотворила.
Пообещав устроить Павлика в чулане и бегом бежать на княжий двор, Гаврила стремительно увел его, а Чекмай остался на берегу и стоял бездумно, подставив лицо солнечным лучам. Зима вроде выдалась не слишком бурная, откуда же эта усталость? Наконец сказываются годы?
Вешний душистый воздух, и серебряная рябь на воде, и звонкая перекличка босоногих парнишек, и внезапный мощный бас дьякона, который, стоя в лодке, переправлялся из Замоскворечья и окликал знакомцев на берегу… Тот безмятежный мир, за который воевали… Воевал-то ты, а достался он – другим…
Ермачко Смирной и Мамлей Ластуха. Что за птица Ермачко – еще неведомо; вполне может статься, что сделался питухом, царева кабака отшельником. А вот Ластуху следовало отыскать во что бы то ни стало. Даже странно, что его след оказался потерян.
Мамлей – имя не христианское, хотя этот человек крещен в православие; когда перед боем молебен служили и причащали, он к причастию приступал. У него есть крещальное имя, записанное в церковной книге, но ежели его этим именем окликнуть – может и не обернуться. Мамлеем, видать, звала бабка-татарка…
С именами в Московском царстве была знатная путаница. Взять хотя бы князя, Дмитрия Михайловича. Чекмай насилу привык к этому имени, потому что с детства звал князя Кузьмой. Так его нарекли родители при рождении, так звали близкие довольно долго. А почему окрестили Дмитрием да почему это имя не сразу прижилось – Чекмай не знал. Как-то спросил матушку, служившую старой княгине, Марье Федоровне, она ничего толком объяснить не могла.
Умственно выстраивая путь, который может привести к Ластухе, Чекмай пошел с берега прочь, намереваясь вернуться на княжий двор и продолжить раскопки в приказных столбцах, однако ноги сами привели в Зарядье, где поселились Митя с Настасьей. Точнее сказать, поселилась Настасья – отсюда ее взяли замуж за покойного Михайлу Деревнина, тут у нее остались двоюродные сестры, пережившие все беды Смуты в Москве.
Митю же это устраивало – недалеко утром бежать на службу в мастерские Оружейной палаты. Его вообще нынче все устраивало: в Москву вернулись из Вологды те богатые купцы, что звали его потешиться игрой в шахматы и за то делали хорошие подарки, в мастерских он был на хорошем счету, а главное – рос поздний и долгожданный сынок Олешенька.
Сынка Настасья просто обожала. Когда у нее родился Гаврила, она была еще очень молода и настоящей матерью себя не осознавала, тем более, что Иван Андреевич сразу приставил к внуку толковую мамку. Потом родились дочки, но умер муж, отпускать сноху из дома замуж за другого мужчину свекор не желал, и хорошей матерью Настасья сделалась поневоле. В Вологде был всплеск внезапного чувства – вдруг понравился пригожий молодец, но он об этом так никогда и не узнал. А дальше – ее сосватали с Митей, который однажды спас ее от смерти, их повенчали, и истинная любовь, захватившая душу, была – к Олешеньке. Уж как она гордилась дитятей, как наряжала, как баловала – на всей Москве, пожалуй, не было такой замечательной матери.
Гаврила, здоровенный детина, даже малость ревновал – ему-то такой любви не досталось.
Когда явился Чекмай, Гаврила сидел за столом и ел щи из квашеной капусты, сдобренные сметаной.
Как он и обещал, Павлик Бусурман спал в чулане. Настасья же и гостю налила в отдельную миску щей. Хорошо готовить еду она так и не выучилась, но получалось вроде бы съедобно.
Разговор за столом был деловой.
– А я, кажись, знаю, как искать Ермачка Смирного, причем так, чтобы не идти за ним в Земский приказ, – сказал Гаврила. – У покойного деда остались приятели, старые приказные, они к нам приходили, а сейчас, поди, при внуках на покое живут. Тот Ермачко им должен быть ведом. Погоди, дядька, доем – и припомню имена.
– Дело говоришь, – одобрил Чекмай и убрал с усов и бороды длинные и тонкие капустные ошметки. – У тебя же и причина есть их навестить – рассказать про деда.
И тут откуда-то сверху донесся пронзительный визг.
– Мои! – воскликнула Настасья, как раз перекладывавшая в миску горячие оладьи, чтобы полить их медом.
Метнув миску на стол, она подхватила кочергу и кинулась к лестнице, что вела в девичью светелку. Чекмай и Гаврила поспешили следом.
В светелке они обнаружили полуголого Павлика. Он сидел на полу, обхватив голову руками, а Дарьюшка с Аксиньюшкой били его всем, что под руку подворачивалось. Да и неудивительно – девки перепугались, когда к ним ввалился плохо соображающий и почти раздетый молодец.
Чекмай вовремя удержал Настасьину руку – удар кочерги по дурной голове мог оказаться смертельным. Гаврила же быстро вытащил свое приобретение на лестницу и спустил по ступеням.
– Гони его в тычки! – крикнул сверху Чекмай. – Вычеркиваем из списка – и пусть катится на все четыре стороны!
Бусурмана в тычки согнали со двора. Потом долго успокаивали Настасью и девок, божились, что больше они этого аспида никогда не увидят. Наконец Чекмай увел Гаврилу из материнского дома. По дороге к княжьему двору ничем не попрекнул, и лишь, взойдя наверх, сказал задумчиво:
– Не забыть бы попросить отца Гурия проповедь прочитать о вреде милосердия.
Остаток дня они сверяли и изучали столбцы Разбойного и Земского приказа. Выяснили, что за Ростокиным чуть не десять лет шалит атаман Мишута Сусло со своими налетчиками, и многие его видели, да только издали, и Мишута неуловим. Потом обратили внимание на некого Дорошка Супрыгу, труженика Земского приказа, который занимался шалостями Сусла, когда тот появлялся на Москве. Было еще несколько имен, к которым стоило приглядеться. Хотя бы к атаману Густомесу, оседлавшему Стромынку; судя по всему, Густомес, взяв добычу, прятал ее в деревне Щелково, принадлежащей князьям Трубецким.
А потом Чекмая вызвали на двор.
– Тут один детина шатается, то взад-вперед пройдется, то норовит через забор заглянуть, и все как-то по-дурацки, открыто.
– Пошли, разберемся, – и Чекмай, подозвав двух надежных и плечистых молодцов, вышел с ними за ворота.
На другой стороне Ивановского переулка торчал человек с непокрытой головой, в длинной рубахе, достигавшей края голенищ.
– Сей? – спросил Чекмай.
– Он самый.
– Возвращайтесь. Он не опасен.
Но молодцы остались стоять у калитки. Мало кому внушил бы доверие кудлатый человек, что среди бела дня разгуливает в бабьей рубахе.
– Ступай прочь, Бусурман, тебе тут делать нечего, – сказал, подойдя, Чекмай.
– Ты мне сперва скажи, из какого списка собрался меня вычеркивать.
За несколько часов Павлик протрезвел. Говорил внятно, глядел прямо.
– Рубаху где взял?
– С веревки стянул. Я верну.
– Ступай. Ты нам не надобен.
– А коли пригожусь?
– Бабьи рубахи с веревок таскать?
– В каком списке я был?
– Мы искали нужных людей. Думали, из тебя выйдет толк. Ошиблись, ты уж прости, – Чекмай повернулся и пошел прочь.
Павлик забежал вперед и заступил ему дорогу.
– А ты испытай меня!
– Есть на Москве человек, Мамлей Ластуха, – поразмыслив, сказал Чекмай. – Он лет сорока, я полагаю, а лицом, хотя имя вроде татарское, почти не смахивает на татарина. Разве что глаза как-то по-татарски щурит. Где обретается – хрен его знает. Вот тебе три дня. Отыщешь – будем разговаривать. Нет – не обессудь.
– Сыщу. А как с ним дальше быть?
– Приходи сюда, спроси Чекмая. Да без лишнего шума.
– И то будет исполнено, – как полагается приказному служителю, четко отвечал Павлик. Затем, не прощаясь, повернулся и зашагал прочь. Люди давали дорогу чудаку в бабьей рубахе и громко смеялись у него за спиной. Но его это вовсе не смущало.
Чекмай проводил Бусурмана взглядом и усмехнулся – чего только не увидишь на княжьей службе…
Оказалось – было еще поручение, да такое, что похожего исполнять не доводилось. К нему подбежал Ивашка, служивший на посылках, и доложил, что княгиня велит прийти.
Прасковья Варфоломеевна редко напрямую о чем-то просила Чекмая, а более – через мужа. Именно князь еще зимой передал, что она сама хочет выбрать изразцы для нового дома, так чтобы ей принесли образцы. Князь укатил по зимнику в Новгород, а Чекмай сам был при том, как два купца предлагали княгине товар.
– Что твоей милости угодно? – спросил он, поклонившись и встав в дверях опочивальни.
– Сослужи мне службу – поезжай на двор покойного князя Зотова и забери оттуда княжну Вассу. Вот ее мамка, она с тобой поедет, – княгиня указала на женщину средних лет, стоявшую у стены вместе с комнатными женщинами.
– Исполню, коли велишь, – отвечал несколько удивленный поручением Чекмай. – Только возок наш… Подойдет ли для княжны?..
Возок был стар, и Чекмай собирался к следующей осени раздобыть новый.
Княгиня посмотрела на мамку.
– Так нам хоть на старой кляче верхом, лишь бы поскорей оттуда уехать, – сказала мамка. – Беда, беда!
В возок заложили возника, на облучок сел Пафнутьич, на другого возника вскочил верхом Чекмай, с ним пошли пешком Дементий – пожилой мужичище той породы, что бычка могут на плечах унести, и Стенька – тоже крепкий детинушка.
Дементия Чекмай раздобыл в Новгороде – тот был ведомым кулачным бойцом, не раз стаивал в стенке, в самом челе, хотя бойца-надежи, что прорывает с налету стенку противника, из него не получилось, чересчур тяжел для быстрого бега. Решив, что такой кулак величиной с горшок-кашник на войне непременно понадобится, Чекмай сговорился с ним и увел его с собой. И точно – в поиск Дементий не ходил, был изрядно велик и неповоротлив, а при князе состоял и однажды этим самым кулаком насмерть зашиб подосланного убийцу.
А пока запрягали одного возника и седлали другого, мамка Манефа Григорьевна все обсказала.
Княжна в Смуту потеряла родителей, жила при бабке, а та возьми да и помри. В тот же день часть дворни разбежалась – ушли дворник, истопник, кухарка с мужем. Близкой родни не осталось, одну Вассушку в терему оставлять негоже. Опять же – положил на нее глаз некий молодец и вбил себе в голову, что непременно должен ее увезти. Пока бабка была жива – он не осмеливался, а теперь девицу и защитить некому. Григорьевна и побежала к княгине Пожарской…
– Кабы у нас государыня была! – говорила она Чекмаю. – Так нет государыни, государя никак не женят. А заведено – при царице живут боярышни-сиротинушки, учатся рукодельям и Закону Божию, и она их замуж выдает. Была бы государыня – я бы ей в ноженьки пала: забери Вассушку, спрячь ее! А государыни-то и нет…
– Да, тут у нас сущая беда, – согласился Чекмай.
О том, как молодой государь пожелал жениться по собственному выбору, да злые люди помешали, вся Москва знала. Великая инокиня Марфа, не пожелав видеть невесткой Марью Хлопову, сейчас, сказывали, избрала княжну Марью Долгорукую. С этим делом уже следовало спешить – молодца стараются обыкновенно женить лет в двадцать, а государю – двадцать восемь, поди.
Замысел мамки был весьма неглуп – в палатах князя Пожарского девица была в полной безопасности. А для княгини это – богоугодное дело.
Мамку посадили в возок, Чекмай подбоднул коня каблуками, и они неторопливо двинулись к Дмитровке. Там совсем недавно начали заводить дворы знатные люди, а зотовский был выстроен при царе Борисе, благосклонном к князьям Зотовым, не настолько родовитым, чтобы мешать ему в его замыслах.
Когда подъезжали – Чекмай услышал заполошные крики. Услышала их и мамка Григорьевна.
– Это он, ирод проклятый, это он! – завопила мамка.
Чекмай редко брал с собой саблю, а вот хороший персидский клинок и летучий кистень дома не оставлял. Он спешился и, спросив у мамки, где может быть княжна, побежал, скользя по раскисшему двору, к терему, Дементий со Стенькой – следом.
Это действительно был попытка похищения. Неведомый молодец привел четверых товарищей, в переулке их ждал возок. Княжну, заткнув ей рот, уже несли на руках к тому возку. Сенные девки уже и визжать не могли – дыхание иссякло. Одна стояла, привалившись к стене, другая сидела на ступеньках крыльца.
– Совсем сдурели! – сказал Чекмай, заступая похитителям путь. – Смута давно кончилась, а вы еще колобродите!
Летучий кистень в опытных руках – очень неприятное орудие. В бою не на жизнь, а на смерть, им можно так благословить противника в висок, что – со святыми упокой. Чекмай же, шагнув вперед и в сторону, хорошо треснул одного из похитителей по плечу. Судя по крику – сломал какую-то кость. Дементий, тоже бывший при кистене, даже не стал вытаскивать рукоять из-за пояса – обошелся кулачищами. Стенька же подхватил княжну и не дал ей упасть в грязь.
На него наскочил долговязый детинушка, попытался выхватить перепуганную княжну, однако Чекмай это затею разгадал. Он ловко перехватил руку противника, вывернул и уложил детинушку рожей в слякоть.
Девушку закинули в возок к мамке, возок покатил прочь, а Чекмай с товарищами остались прикрывать отступление. Но похитители разбежались.
– Сопливцы! – презрительно сказал Стенька. – Боя не видывали, а туда же…
– Возвращайтесь на княжий двор, да с бережением, – велел Чекмай, – а я поеду охранять возок. Как быть с дворней – пусть княгиня решает.
Когда добрались до Лубянки, когда возок въехал в распахнутые ворота, Чекмай спешился у крыльца и кинул повод парнишке Фролке.
– Пафнутьич, поближе, поближе подводи! – крикнул он.
– Не получается! – отвечал Пафнутьич.
Делать нечего – Чекмай по грязи подошел к возку.
– Не дрожи, княжна, я тебя на руках донесу, – сказал он. – Держись за меня крепче. Потом доставим тебя, Григорьевна.
На гульбище вышла княгиня с юными княжнами и комнатными женщинами.
– Неси прямо ко мне, – велела княгиня.
– Не могу, у меня сапоги – чуть не по колено в грязи.
– Ничего, девки полы отчистят.
Пол в палатах княгини, был устлан войлоком, поверх войлока натянуто плотное сукно мясного цвета.
Вышел на гульбище и сам князь.
– Надобно писать челобитную в Земский приказ! – крикнул ему Чекмай. – Среди бела дня девку выкрасть хотели! Это так оставлять нельзя.
И, оглядевшись, высмотрел в дворне детину покрепче, Федьку, велел ему взнести на крыльцо мамку Григорьевну.
– Будет челобитная! – отвечал князь. – Только нужны имена и прозвания.
– Будут имена!
Чекмай внес княжну в богато убранный покой, поставил на ноги, она покачнулась, тут же к ней кинулись женщины, усадили на лавку.
– Набралась страху, бедненькая… Обеспамятела, голубушка… – шептали они.
Княжна Васса уже в возке пришла в себя, она даже не нуждалась в том, чтобы ее на руках по лестницам таскали. А мамка Григорьевна опустилась перед Чекмаем на колени:
– Бог тебя наградит, молодец!
– Да ладно тебе…
Княжна встала и сделала шаг к Чекмаю. Он повернулся и тут наконец разглядел девушку.
На вид ей было лет шестнадцать. В суматохе она потеряла девичью повязку с головы, ворот рубахи был надорван, черная однорядка распахнута, волосы взъерошились. Княжну вытащили, как она по дому ходила, без белил и румян, а в том, чтобы брови чернить, у нее нужды не было – от природы черны и довольно густы. Чем-то она смахивала на Павлика Бусурмана – может, тоже в роду были черкесы, приехавшие на Москву еще при царе Иване.
Княжна встала перед Чекмаем и уставилась на него так, как девице глядеть не положено, без всякого стыда.
– Ахти мне, голубушка моя! – воскликнула мамка Григорьевна, с трудом поднялась на ноги и обняла ее. – Ты прости, молодец, мы потом поблагодарим… молебен во здравие тебе закажем…
– Веди ее наверх, я велела приготовить ей постель в светлице, – сказала княгиня. И княжну Зотову увели.
– Пойду и я, – сказал Чекмай, – дела много.
– Ступай. Моя благодарность потом будет.
Чекмай кивнул и вышел.