Сияющая пирамида. Повести



Артур Мейчен. Великий бог Пан (перевод А. Егазарова)


1. Эксперимент


Как хорошо, что вы пришли, Кларк. Весьма польщен и, знаете, я был не вполне уверен, что вы сумеете выкроить время». «Мне удалось завершить дела в несколько дней, впрочем, все идет не так живо сейчас. Но нет ли у вас дурных предчувствий, Раймонд? Это безопасно?»

Собеседники медленно прохаживались по террасе перед домом доктора Раймонда. Солнце все еще висело над цепью западных гор, но светило уже тускло — красным, не отбрасывающим теней заревом, и было тихо кругом, лишь свежее дыхание старого леса доносилось со склонов гор, а с ним — мягкое воркование диких голубей. Внизу, в вытянутой прелестной долине, извивалась меж уединенных холмов река, и как только низко парящее солнце растворилось где-то на западе, робкий молочно-белый туман начал подниматься от берегов. Доктор Раймонд резко повернулся к своему приятелю.

«Безопасно? О, разумеется. Сама по себе операция простейшая. Любому хирургу по плечу». «И никакой опасности впоследствии?»

«Никакой, даю слово, ни малейшей физической опасности. Вы чересчур робки, Кларк, чересчур, к тому же вам известна моя научная биография. Двадцать последних лет я отдал трансцендентальной медицине и все эти годы только и слышал: знахарь, шарлатан, мошенник! Но, тем не менее, я не сомневался, что нахожусь на верном пути. Пять лет назад я достиг цели, и с тех пор каждый день стал приготовлением к предстоящему нам этой ночью».

«Хотелось бы верить, что все это так, — Кларк сдвинул брови и подозрительно взглянул на доктора Раймонда. — Вы абсолютно уверены, Раймонд, что ваша теория не плод фантазии, пусть и научной, не видение ли это, положим прекрасное, но все же видение... не мечта ли, в конце концов?»

Доктор Раймонд задержал шаг. Он был средних лет, угловатый и тощий, с бледно-желтым оттенком лица, но когда, отвечая Кларку, он полуобернулся к собеседнику, вспышка румянца окрасила его щеку.

«Посмотрите вокруг, Кларк. Вы видите горы и волнами набегающие друг на друга холмы, видите сады, поля созревшей кукурузы и луга, доходящие до плавней у реки. Вы видите меня, стоящего рядом с вами, и слышите мой голос, но я говорю вам, что все это — да, все, начиная с той звезды, рая только что светила в небе, до твердой почвы у нас под ногами — я говорю, что все это, как не иллюзии и тени: тени,| скрывшие от нас истинный мир. Да, есть подлинный мир, не он вне этих чар и этой призрачности, вне этих «гонок за собственным хвостом и карьерных мечтаний», — он спрятан всем этим, словно за покрывалом. Не знаю, приподнимала ли хоть одна человеческая душа это покрывало до меня, но я знаю наверняка, Кларк, что сегодня ночью мы с вами увидим его поднятым перед глазами другого существа. Вы можете счесть; это дикостью, игрой праздного ума — да, это кажется странным, но это правда, и древние знали, что значит поднять покрывало. «Увидеть великого бога Пана[103]», — мудрость не простаков, не находите?»

Кларк задрожал: от белого тумана, сгущавшегося над рекой, несло холодом.

«Это действительно чудесно, — сказал он. — Мы стоим у порога странного мира, Раймонд, конечно, если все, сказанное вами, правда. Полагаю, без ножа не обойтись и в чудесах?»

«Да, легкое повреждение в сером веществе — и все; незначительное перераспределение ячеек коры, совсем микроскопическое изменение, которое ускользнуло бы от внимания девяноста девяти специалистов по мозгу из ста. Я не хочу докучать| вам «кухней», Кларк. Я мог бы погрузить вас в массу технических деталей, и они выглядели бы весьма впечатляюще да для неспециалиста, но при этом вы не стали бы более сведущи, чем сейчас. Но вы, должно быть, читали в подвале ваше газеты о том, что в физиологии мозга сделаны огромные шаги. Как-то я видел параграф о теории Дигби и открытиях Брау Фабера. Теории и открытия! Там, где они находятся сейчас, был пятнадцать лет назад и мне не нужно вам объяснять, я не топтался на месте эти пятнадцать лет. Достаточно, если я скажу, что тому уж пять лет, как мною было сделано открытие, которое я упомянул, говоря, что достиг цели. После долгих лет труда, после изнурительного блуждания в потемках, после дней и ночей разочарований, а порой и отчаяния, когда я дрожал и покрывался холодным потом от мысли о других искателях того же, и вот, когда наконец я понял, что долгие странствия подошли к концу, острая, почти болезненная радость пронзила меня. Рядом с тем, что казалось тогда и до сих пор кажется мне случаем, прихотью сиюминутной праздной мысли, сошедшей, словно кэб, с давно проторенной колеи, великая истина вдруг озарила меня; и целый мир, задуманный в линиях света, увидел я в сфере неизвестного; материки и острова, и огромные океаны, в которых не плавал ни один корабль с тех пор, как Первый человек размежил веки и увидел солнце, и звезды тверди небесной, и твердь земную у ног. Вы можете счесть все это высокопарной болтовней, Кларк, но, поверьте, как трудно передать это словами. И я не знаю, можно ли изложить в простых и понятных терминах то, что я ощущаю. Например, этот наш мир уже сейчас изрядно опутан телеграфными проводами и кабелями, и мысль со скоростью чуть меньшей скорости света носится по ним через пустыни и топи от восхода до заката, то с юга на север, то с севера на юг. Теперь вообразите, что сегодняшний электрик совершенно неожиданно ощутил, что он и его друзья просто играли в бирюльки и ошибочно принимали их за основания мироустройства, вообразите, такой человек вдруг увидел, что бесконечное пространство раскрывается за тем, которое он считал единственным, и слова людей без всяких проводов несутся к солнцу и дальше за него, в потусторонность, а голоса «здравомыслящих» и «отчетливоговорящих» бренчат в пустоте, скованные узостью мысли. Мы продолжим эту весьма удачную аналогию, и вы, надеюсь, поймете сейчас немного из того, что ощутил я сам, когда стоял здесь в один из вечеров. То был обычный летний вечер и долина выглядела почти такой же, как сейчас, Я стоял здесь и вдруг увидел перед дабой невыразимую, немыслимую бездну, что зияла меж двух миров, между миром материи и миром духа, Я видел огромный и пустой разрыв, его глубины в тусклой дымке, и в этом мареве — мост ярчайшего света, переброшенный от земли к неизвестному берегу... Бездна была перекрыта. Вы можете взглянуть в книгу Брауна Фабера, если захотите, и вы обнаружите, что до настоящего времени люди науки не в состоянии объяснить суть или хотя бы точно определить функцию одной группы клеток в сером веществе головного мозга. Эта группа, если позволите, для причудливых теорий специалистов есть только бесполезное место. Но я не разделяю точки зрения Фабера; и иже с ним, я в совершенстве знаю функции этих нервных центров в мозге и шире, в мироустройстве. Одним касанием я могу ввести их в игру, и это касание способно изменить привычный нам ход событий, одним касанием я могу установить; сообщение между этим миром чувств и... мы закончим предложение чуть позднее. А по поводу ножа — да, он необходим, но подумайте, что совершит сей нож. Он устранит крепчайшую из стен, стену чувств, и, возможно, впервые со времен сотворения человека, дух взглянет на духовный мир, Кларк, Мэри увидит бога Пана!»

«Но помните ли вы, что писали мне? Я думал, это будет необходимым — то, что она...» — и Кларк прошептал остальное доктору на ухо...

«Нисколько, нисколько. Чепуха, уверяю вас. Лучше не бывает. Я вполне уверен в этом».

«Подумайте хорошенько, Раймонд. Это большая ответственность. Если что-то сорвется, остаток ваших дней вы ведете в муках».

«Нет, я думаю, нет, даже если произойдет худшее. Насколько я понимаю, из пропасти вытащил Мэри я, я вырвал ее из рук голода и лишений, когда она была еще совсем ребенком. И поскольку ее жизнь — это моя жизнь, я могу использовать ее так, как сочту необходимым. Пойдемте, уже поздно, нам лучше зайти в дом».

Доктор Раймонд вошел первым, пересек холл и спустился! в длинный темный коридор. Он вытащил из кармана ключ, открыл тяжелую дверь и жестом пригласил Кларка в лабораторию. Когда-то на месте ее была бильярдная, освещалась она стеклянным куполом в центре потолка, откуда все еще лился слабый серый свет сумерек, падавший на фигуру доктора, в то время как тот зажигал лампу с тяжелым экраном и водружал ее на стол, стоящий посредине комнаты.

Кларк осмотрелся. Менее фута[104] стен лаборатории оставалось свободным, все остальное пространство занимали полки, уставленные колбами и фиалами всех возможных цветов и оттенков. В углу стоял небольшой книжный шкаф. Раймонд кивнул в его сторону.

«Видите тот пергаментный список Освальда Кролиуса. Кролиус первым указал мне путь, хотя я не думаю, что он нашел его сам. Послушайте, это странное высказывание принадлежит ему: «В каждом пшеничном зерне спрятана душа звезды».

Мебели в лаборатории было немного: стол посредине, в углу каменная плита со сточным желобком, два кресла, на которых сидели Раймонд и Кларк, — и все, если не считать диковинного сиденья в дальнем углу. Кларк взглянул на него и приподнял в удивлении брови.

«Да, на этом вот кресле, — сказал Раймонд. — И мы можем теперь установить его должным образом». Он поднялся и, подкатив кресло к свету, начал его приподнимать, а когда сиденье оказалось на нужном уровне, доктор отрегулировал наклон спинки и подогнал подножку. Теперь кресло казалось достаточно удобным, и Кларк, как только доктор отрегулировал уровень, положил руку на мягкий зеленый бархат.

«Теперь, Кларк, устраивайтесь поудобнее. Несколько часов меня будут занимать дела — нужно сделать последние приготовления».

Раймонд прошел к каменной плите, и Кларк смутно различил, как он нагнулся над рядом фиал и зажег огонь под тиглем. Доктор держал в руках лампу, затененную, как и большая на столе, по краю приборов, и Кларк, сидевший в тени, видел только низ большой мрачной комнаты, дивясь странным эффектам, возникающим при сочетании яркого света и размазанной по верху комнаты тьмы. Вскоре он почувствовал странный запах, а когда тот усилился и стал отчетливым, он с удивлением обнаружил, что это не запах аптекарской или операционной. Некоторое время Кларк пытался анализировать свои ощущения, а потом вдруг ни с того ни с сего начал думать об одном дне, когда он, пятнадцать лет назад, бродил по лесам и лугам вблизи своего старого дома. Это был ослепительный день начала августа, жаркое марево растворило в себе расстояния и границы предметов, и те люди, что следили за столбиком термометра, говорили о небывалой, почти тропической жаре. Странно, что чудесный жаркий день пятидесятых, всплывший из глубин памяти Кларка, своим ослепительным всепронзающим светом, казалось, растворил тени и огни лаборатории, и он вновь ощутил, как бьют в, лицо порывы горячего воздуха, и увидел мерцание, идущее от торфа, и услышал, как мириадами голосов перешептывается лето.

«Я надеюсь, запах не раздражает вас, Кларк; не волнуйтесь, в нем нет ничего нездорового. Быть может, малость усыпляет, и только».

Кларк слышал слова вполне отчетливо, и знал, что Раймонд обращается именно к нему, но даже жизнь, поставленная на карту, не оторвала бы его сейчас от сладостных грез. Он мог думать только о той прогулке в одиночестве пятнадцатилетней давности: это был его последний взгляд на леса и поля, с которыми он был знаком с самого детства, и сейчас вдруг все это выступило перед ним в ослепительном свете, словно из картинки на стене. Но прежде был запах лета: смешанный аромат разных цветов, запах леса, тенистых мест, и густой, вездесущий запах хорошей земли, лежащей словно женщина с раскинутыми руками и улыбкой на губах. Его фантазии, как и в той, уже далекой реальности, заставили его брести из поля в лес, выслеживая крохотную тропинку мел поблескивающих корней бука и слушая, как сплетались прозрачную мелодию стекающие с известняка струйки воды. Затем мысли его начали блуждать и смешиваться с другими воспоминаниями: буковая аллея преобразилась в дорожку под сенью вечнозеленых дубов, где там и сям карабкались по ветвям виноградные лозы, выбрасывая вьющиеся усики роняя на землю лиловые ягоды; и редкие серо-зеленые листья олив выделялись на темном фоне дубовых крон. Кларк в глубине своих мечтаний воображал, что тропинка от дома его отца вела в неоткрытую еще страну, и он шел и удивлялся странности этого мира, когда неожиданно, посреди жужжания и шепота лета, беспредельная тишина, казалось, упала на все окружающее, замолчали леса и поля, и на мгновение он оказался лицом к лицу с сущностью, которая не была ни человеком, ни зверем, не была живой, и не была мертвой, и не было в ней ничего по отдельности, а все смешалось, и не было формы, а только отсутствие всех форм. И в этот момент растворились таинства тела и души, и голос, казалось, выкрикнул: «Уйдем отсюда!» — и мрак, чернее, чем за звездами, глянул из вечности.

Когда Кларк проснулся, он увидел Раймонда, наливавшего по каплям в зеленую фиалу какую-то маслянистую жидкость из склянки с плотно подогнанной пробкой.

«Вы задремали, Кларк, — сказал Раймонд, — путешествие, должно быть, утомило вас. Все готово. Я схожу за Мэри, вернусь через десять минут».

Кларк откинулся назад в своем кресле и любопытство вновь охватило его. Теперь он как бы перескакивал от одной грезы к другой, ожидая увидеть стены лаборатории расплавленными и исчезнувшими, а себя самого где-нибудь в Лондоне, содрогающимся от своих дремотных фантазий. Но наконец-то дверь открылась, это вернулся доктор, за ним вошла девушка лет семнадцати, вся в белом. Она была восхитительно хороша, и Кларк теперь не удивлялся тому, что доктор писал ему о ней. Ее покрывал румянец волнения: шею, лицо, руки, — Раймонд же был абсолютно бесстрастен.

«Мэри, — сказал он, — время пришло. Ты вольна делать, что хочешь. Согласна ли ты полностью доверить себя мне?»

«Да, дорогой».

«Ты слышишь это, Кларк? Ты мой свидетель. Вот кресло, Мэри. Это совсем легко. Просто сядь в него и откинься назад. Ну как, готова?»

«Да, дорогой, вполне готова. Поцелуй меня перед тем, как начнешь».

Доктор остановился и нежно поцеловал ее в губы. «Теперь закрой глаза», — сказал он. Девушка прикрыла веки, как если бы она устала и сильно хотела спать, и Раймонд поднес зеленую фиалу прямо к ее ноздрям. Лицо ее побелело и стало одного цвета с платьем, она вяло поборолась с чем-то внутри себя и с выражением покорства на лице затихла, скрестив на груди руки, словно дитя перед вечерней молитвой. Яркий свет лампы бил ей прямо в лицо, и Кларк отчетливо видел, как менялись его черты, точно тени быстрых облаков на холмах. Через минуту всякое движение в ней исчезло, перед ними лежала мраморная статуя. Доктор приоткрыл ей одно веко. Она определенно была без сознания. Раймонд надавил на рычаг, и кресло мгновенно откинулось назад. Кларк видел, как доктор выстригает на голове девушки круг, потом лампа придвинулась ближе. Раймонд взял маленький блестящий инструмент из небольшого ящика, и Кларк, вздрогнув, быстро отвернулся. Когда он посмотрел вновь, доктор уже стягивал края сделанного им разреза.

«Через пять минут она очнется, — сказал Раймонд, по-прежнему невозмутимый, — все уже сделано, остается только ждать».

Минуты тянулись медленно, в тишине было слышно медленное тяжелое тиканье старых часов, что стояли в коридоре. Кларк почувствовал слабость и тошноту, из-за дрожи в коленях он едва смог подняться.

Неожиданно, когда они смотрели в сторону кресла, до них донесся протяженный вздох, и цвет, что, казалось, полностью сошел с лица девушки, внезапно наполнил ее щеки и так же внезапно открылись ее глаза. Кларк дрогнул перед ними. Они сияли ужасным светом и смотрели куда-то далекие дали, маска нечеловеческого удивления скрывала ее черты, руки вытянулись вперед, точно касались чего-то невидимого. Но через мгновение удивление спало с ее лица и уступило место невообразимому ужасу. Лицевые мышцы отвратительно сокращались, тело от головы до ног неистово тряслось, словно бы запертая в нем душа билась о стены плоти, с чем-то сражаясь там, внутри. Это было невыносимое зрелище, но Кларк все же бросился к ней, едва она, пронзительно крича, рухнула на пол.

Три дня спустя Раймонд подвел Кларка к постели Мэри. Она лежала без сна, вращая головой в разные стороны и бессмысленно ухмыляясь.

«Да, — сказал доктор с присущим ему бесстрастием, — какая жалость, она безнадежный идиот. И здесь уже ничем не поможешь, но все же — именно она видела Великого бога Пана».



2. Мемуары мистера Кларка


Мистер Кларк, джентльмен, выбранный доктором Раймондом в свидетели странного эксперимента с богом Паном, был человеком, в характере которого странным образом смешались осторожность и любопытство. Пребывая в трезвом духе, он думал о необыкновенном и эксцентричном с нескрываемым отвращением, и все же в глубине его сердца притаилась пытливость ко всему, что касалось наиболее сокровенного и тайного в природе человека. Последнее как раз превалировало, когда он принял приглашение Раймонда; хотя по зрелом суждении Кларк отвергал теории доктора как дичайшую нелепицу, все же в тайне он поддерживал веру в чудеса и был бы рад видеть подтверждение этой веры. Ужасы, коим он стал свидетелем в мрачной лаборатории, были в известной степени полезны дли него, а осознав, что доктор Раймонд вовлек его в дела не вполне достойные джентльмена, он все последующие годы отважно цеплялся за банальности и отвергал любой повод к оккультному исследованию. В самом деле, по принципу гомеопатии он некоторое время посещал сеансы признанных медиумов, надеясь, что неуклюжие трюки сих джентльменов заставили бы его переполниться отвращением к мистицизму любого сорта, но лекарство, хоть и было горьким, оказалось неэффективным. Кларк знал, что он все еще томится неведомым, и как только перекошенное в дикой гримасе лицо Мэри стало блекнуть в кладовых его памяти, мало-помалу окрепла в нем и давняя страсть. Вечер после целого дня серьезных и прибыльных дел вносил сильнейшее желание расслабиться, особенно в зимние месяцы, когда пламя из камина наводило теплый румянец на обстановку его холостяцкого жилища, а под рукой стояла початая бутылка отборного бордо. Переваривая обед, он несколько притворно углублялся в чтение вечерней газеты, но простое перечисление нескончаемых фактов вскоре пресыщало его, и Кларк находил себя за любовным рассматриванием японского бюро, что приютилось неподалеку от камина. Похожий на мальчика перед запертым в шкафу вареньем, он некоторое время топтался в нерешительности, но вожделение брало верх, и в конце концов Кларк пододвигал свое кресло, зажигал свечу и садился перед бюро. Отделения и ящики бюро кишели документами по самым болезненным вопросам, а на дне покоился большой рукописный том, в котором он хранил самое дорогое из своей коллекции. Кларк, надо сказать, испытывал стойкое отвращение к публикуемой литературе, только самые инфернальные истории могли удостоиться его интереса, если им «посчастливилось» выйти в свет. Его единственное удовольствие заключалось в чтении, собирании и составлении того, что он называл «Свидетельствами существования Дьявола», и отданный этим занятиям вечер уже не тянулся, а, казалось, пролетал, слишком быстро обрываясь в ночь.

В тот особенный вечер, когда уже падала промозглая декабрьская чернота, Кларк спешно окончил свой ужин, чтобы не мешкая приступить к своему обычному ритуалу перебирания бумаг. Перед тем как подойти к бюро, он два или три раза смерил шагами комнату, потом открыл дверцу и, постояв с минуту в задумчивости, сел. Откинувшись назад, он поначалу погрузился в одну из тех фантазий, которым был особенно привержен, потом вытащил из ящика толстую тетрадь и открыл ее на последней записи. Три или четыре страницы были покрыты плотным каллиграфическим почерком Кларка, начало записи выделялось более крупными буквами:

НЕОБЫЧНЫЙ РАССКАЗ, ПОВЕДАННЫЙ МНЕ МОИМ ДРУГОМ ДОКТОРОМ ФИЛИППСОМ. ОН УВЕРЯЕТ, ЧТО ВСЕ СОБЫТИЯ, ИЗЛОЖЕННЫЕ НИЖЕ, СТРОГО И ЦЕЛИКОМ ДОСТОВЕРНЫ, НО ОТКАЗЫВАЕТСЯ СООБЩИТЬ КАК ФАМИЛИИ УЧАСТНИКОВ, ТАК И ТОЧНОЕ МЕСТО, ГДЕ ЭТИ ЭКСТРАОРДИНАРНЫЕ ЯВЛЕНИЯ ПРОИСХОДИЛИ.

Мистер Кларк начал читать изложенное, наверное, в десятый раз, с любовью поглядывая на карандашные строчки, которые он набросал во время рассказа приятеля. Это была одна из его услад — гордиться своими литературными способностями; он тщательно соблюдал стиль повествования и потому испытывал некоторые затруднения в передаче драматических моментов. Читал же он следующее:

Участниками нижеизложенных событий были: Элен В., которой, если она ныне здравствует, исполнилось бы двадцать три, Ракель М., ныне покойная, но возрастом на год младше вышеуказанной, и Трэвор У., имбецил, восемнадцати лет. К моменту описываемых событий все они были жителями деревни на границе с Уэльсом, и хотя во время походов римлян это местечко имело некоторое значение, сейчас оно представляло собой полузаброшенную деревушку, в которой обитало не более пяти сотен душ. Она расположилась на плоскогорье в шести милях от моря, уютно раскинувшись в живописном лесу.

Около одиннадцати лет назад Элен В. появилась в деревне при довольно необычных обстоятельствах. Будучи сиротой, она находилась на воспитании у дальнего родственника, который заботился о ней до двенадцати лет. Считая, однако, что ребенку необходимо иметь для общения сверстника, этот человек поместил объявление в местной газете, где заявил, что ищет хороший семейный приют в сельской усадьбе для девочки двенадцати лет, на каковое и откликнулся м-р Р., преуспевающий фермер из вышеупомянутой деревни. Его рекомендации оказались удовлетворительными, и джентльмен отправил свою приемную дочь к м-ру Р. с сопроводительным письмом, в котором он поставил условие, что девочке должны предоставить отдельную комнату и что ее попечители не будут беспокоиться о ее образовании, ибо она уже достаточно подготовлена к предстоящей взрослой жизни. М-ру Р. недвусмысленно дали понять, что девочке должно быть позволено самой выбирать себе занятия и проводить время так, как она хочет. М-р Р. встретил ее на ближайшей станции — то был городок в семи милях от его дома — и, кажется, не заметил ничего особенного в ребенке, помимо некоторой скрытности в отношении к прошлой жизни и сдержанности к приемному отцу. Она, однако, сильно отличалась от обитателей деревни: ее гладкая кожа была оливкового цвета, а черты лица — строгими и какими-то чуждыми местному типу. Но девочка, похоже; приспособилась к сельский жизни довольно легко и вскоре стала заводилой среди местной детворы, которая иногда сопровождала ее в лес — любимое место развлечений Элен. М-р Р. утверждает, что прогулки Элен, когда она покидала дом сразу после завтрака и не возвращалась до позднего вечера, не были тайной для него, и вызывали, понятно, вполне оправданное беспокойство. По прошествии некоторого времени м-р Р. связался с приемным отцом Элен, на что тот в коротком послании ответил: пусть она делает, что хочет.

Зимой, когда лесные тропы становились непроходимыми, почти все время Элен проводила в своей комнате, где жила одна, в полном соответствии с инструкциями ее родственника. Первый, выходящий за рамки обычного случай, связанный с Элен, произошел во время одной из прогулок в лесу, примерно через год после ее прибытия в деревню. Прошедшая зима была весьма суровой, с глубоким снегом и небывалыми морозами, и столь же яростным, но только в жаре, оказалось наступившее лето. В один такой исключительно жаркий день Элен отправилась из дому на свою, как обычно, длительную прогулку в лес, взяв с собой на ланч немного хлеба и мяса. Несколько человек видели ее, идущей по старой римской дороге, мостовой с позеленевшими камнями, что пересекает самую высокую часть леса, и были поражены, что девочка шла в эту дикую, почти тропическую жару, намеренно сняв шляпу. В то время в лесу недалеко от римской дороги работал Джозеф У., и ровно в полдень его маленький сын Трэвор принес ему обед: сыр и хлеб. После обеда этот мальчик семи лет от роду отправился в лес, как потом говорил Джозеф У., поискать цветы, и отец, которому были слышны счастливые возгласы сына от маленьких его находок, не испытывал и тени беспокойства. Но совсем неожиданно блаженство сменилось ужасом: из леса, как раз оттуда, куда пошел сын, донесся леденящий кровь вопль, и отец мальчика, бросив инструменты, поспешил узнать, что случилось. Пробираясь в направлении этих ужасных звуков, он вскоре встретил своего мальчика, который бежал сломя голову и был, несомненно, страшно напуган. Расспросив его как следует, отец в конце концов выяснил, что после того, как мальчик набрал себе букетик цветов, он почувствовал усталость и лег вздремнуть прямо на траву. Ребенок был разбужен внезапно, как он говорил, необычным шумом, похожим на странное пение, и, тихо раздвинув ветки, он увидел Элен В., игравшую на траве со «странным голым человеком», о котором напуганный мальчик ничего более сказать не мог, только то, что он почувствовал дикий страх и убежал прочь, отчаянно крича. Джозеф У. пошел туда, куда указал сын, обнаружил Элен В., сидевшую на траве посредине поляны или вырубки. Он со злобой начал обвинять ее в том, что она напугала его ребенка, но Элен полностью отрицала свою вину, да еще посмеялась над выдумками малыша о «странном голом человеке», которым и сам отец, надо сказать, не особо доверял. И Джозеф У. пришел к выводу, что мальчик проснулся от внезапного страха, такое нередко случается с детьми, но Трэвор настаивал на «странном человеке», был очевидно расстроен, и отец поспешил забрал его домой в надежде, что матери удастся успокоить сына. Многие недели, однако, мальчик тревожил родителей: он стал капризным и странным в привычках, отказывался выйти из дому без провожатых и постоянно будил домочадцев, просыпаясь среди ночи с криками: «Человек в лесу, папа! папа!».

И все же с течением времени засевший в нем страх, казалось, рассосался, и тремя месяцами позднее мальчик уже сопровождал отца в дом одного джентльмена, живущего по соседству, на которого Джозефу уже как-то доводилось работать. На время, пока хозяин вводил работника в курс дела, мальчика оставили поиграть в гостиной, и несколькими минутами позднее раздался пронзительный вскрик и звук падения. Поспешив на помощь, мужчины обнаружили мальчика лежащим на полу без сознания, с искаженным гримасой ужаса лицом. Не мешкая, позвали доктора, и тот после небольшого обследования заявил, что ребенок страдает особыми припадками вызванными неожиданным испугом. Мальчика отнесли в одну из спален и через некоторое время привели в чувство, но сознание, которое они пробудили, было уже сознанием жестокой истерии, как охарактеризовал его доктор. Он дал мальчику сильное успокоительное и часа через два сказал, что можно отвести ребенка домой, но когда несчастный пересекал гостиную, пароксизм страха обрушился на него с еще большей силой. Отец видел, как ребенок показал на что-то рукой, а потом услышал уже знакомый выкрик: «Человек в лесу!» — и, посмотрев в указанном направлении, увидел каменную голову гротескной наружности, которая была вмонтирована в стену над одной из дверей. Выяснилось, что владелец особняка совсем недавно делал некоторые изменения в помещениях дома, и когда во время рытья фундамента под какие-то конторы рабочие нашли забавную голову, пролежавшую, очевидно, еще со времен Римской империи, он не преминул украсить ею свою гостиную. Голова, как провозгласили опытные археологи района, была частью фавна или сатира[105].

Что бы ни вызвало припадок, этот второй шок оказался куда опаснее для здоровья мальчика, юноша и сейчас страдает прогрессирующим слабоумием с ничтожной надеждой на исцеление. Дело тогда дошло до сенсации, и м-р Р. расспросил Элен со всем возможным тщанием, однако безрезультатно, она стойко отрицала, что испугала Трэвора или как-то иначе навредила ему.

Второе происшествие, с которым связано имя этой девицы, случилось около шести лет назад и имело еще более экстраординарный характер.

В начале лета 1882 года Элен тесно сдружилась с Ракелью М., дочерью преуспевающего фермера, что жил по соседству. Ракель была годом моложе Элен, и большинство жителей деревни считало ее более очаровательной в этой симпатичной паре, хотя черты Элен с приходом зрелости значительно смягчились. Две девушки, которые старались быть вместе при каждом удобном случае, являли собой странный, но вместе с тем и притягательный контраст: одна — с итальянскими чертами и гладкой оливковой кожей, другая — белокожая и румяная, общепризнанная, по деревенским меркам, красавица. К месту будет сказать, что содержание Элен, назначенное м-ром Р., было притчей во языцех в деревне из-за его исключительной щедрости, и мало кто из местных жителей сомневался в том, что наступит день — и Элен станет обладательницей огромного состояния. Родители Ракель, понятно, не возражали против дружбы своей дочери с этой девушкой и даже поощряли их отношения, хотя сейчас горько сожалеют о своем косвенном содействии беде. Элен все еще сохраняла чрезвычайную расположенность к лесу, и в нескольких прогулках Ракель сопровождала ее — тогда подруги, отправляясь в дорогу рано утром, оставались в лесу до поздних сумерек. Раз или два после этих экскурсий миссис М. замечала, что манеры ее дочери стали довольно странными, да и сама она казалась вялой и рассеянной, говоря словами миссис M., «не похожей на себя», но все эти странности выглядели пока несущественными для серьезного беспокойства. Но однажды вечером после прихода дочери мать Ракель услышала шум, похожий на сдерживаемый плач, он шел из ее комнаты; войдя к дочери, она обнаружила ее лежащей на постели наполовину раздетой в состоянии горчайшего отчаяния. Как только Ракель увидела мать, она воскликнула: «Ах, мама, мама, зачем вы разрешали мне ходить в лес вместе с Элен?» Миссис М. была, понятно, удивлена столь странным укором и решила как следует расспросить дочь. Ракель поведала ей жуткую историю. Она сказала: —

Кларк с громким хлопком закрыл книгу и развернул кресло к огню. Когда однажды вечером его друг сидел в этом самом кресле и рассказывал эту самую историю, Кларк на тех же словах перебил его речь, а несколько позднее, не найдя в себе сил слушать последующие ужасы, и вовсе оборвал рассказ. «Боже! — воскликнул он, — Ты только подумай, о чем говоришь. Это невероятно, чудовищно, такое не может происходить в нашем тихом мирке, где мужчины и женщины просто живут, живут и умирают, и борются, и побеждают или проигрывают — и тогда горюют, мучаются долгие годы от не сложившейся судьбы, но такого, слышишь, Филиппе, такого здесь не случается. Должно, должно быть другое, не столь ужасное объяснение всему этому, если нет — наш мир превратится в кошмар».

Но Филиппс все же рассказал тогда всю историю до конца, заключив ее следующим:

«Полет Элен остается тайной до сего дня; она исчезла среди бела дня, ее видели гуляющей по лугам, а мгновением позже там никого уже не было».

Кларк, как только придвинулся к огню, попытался обдумать все еще раз, но сознание его опять не выдержало: содрогнулось и отпрянуло, испуганное явлением столь мощных, ужасных и неизъяснимых сил, царственно утвердившихся и ликующих в человеческой плоти. Перед ним вытянулась длинная туманная перспектива зеленой[106] мостовой в лесу, как описал ее его приятель; он видел покачивающиеся листья и их дрожащие тени на траве, видел солнце и видел цветы, и две фигуры, идущие к нему из смутного далека. Одна была Ракель, но другая?..

Кларк вовсю пытался разувериться во всем этом, однако в конце рассказа собственноручно записал:

Et diabolus incarnatus est.

Et homo factus est.[107]



3. Город воскресений


«Герберт! О, Господи! Да возможно ли это?»

«Да, меня зовут Герберт. Думаю, что и мне знакомо ваше лицо, но имени вашего я не помню. Память — причудливая вещь».

«И вы не помните Виллиса Уэдхема?»

«Да, конечно, конечно. Прошу прощения, Виллис. Никогда бы не подумал, что буду просить милостыню у старого однокашника. Спокойной ночи, Виллис».

«Мой дорогой друг, к чему такая спешка. Мое пристанище неподалеку отсюда, но сразу мы туда не пойдем. Давай немного пройдемся по улице Шефтебери? Но черт возьми, как ты докатился до этого, Герберт?»

«О, это долгая история, Виллис, и еще более странная, но, если захочешь, можешь выслушать ее».

«Тогда продолжай. И возьми мою руку, ты выглядишь не слишком бодрым».

Странная пара медленно шла вверх по Руперт-стрит: один был выряжен в грязные ужасные лохмотья, другой — в роскошную униформу городского повесы, щеголевато, нарядно, с тем ненавязчивым шиком, что выдает немалый доход и общее процветание. Виллис до этой странной встречи как раз выскочил из ресторана после своего роскошного многосменного обеда, приправленного фляжкой хорошего кьянти; в легком приподнятом настроении, ставшем почти хроническим, он несколько задержался в дверях, дабы осмотреть тускло освещенную улицу в поисках каких-нибудь загадочных происшествий или даже особ, коими Лондон кишел на каждой улице, в каждом квартале, в каждый свой час Виллис, надо сказать, гордился собой в роли опытного исследователя темных закоулков, лабиринтов и трущоб Лондона, и в этом неприбыльном деле выказал тщание, достойное более серьезного применения. Итак, он стоял у столба, оглядывая прохожих с нескрываемым любопытством и той весомостью, что доступна только систематически обедающим джентльменам, и перекатывал в сознании полюбившуюся формулу: «Лондон назвали городом встреч, нет, он больше того — это город воскресений», — когда его размышления были внезапно прерваны жалким скулением где-то у локтя и смиренным прошением милостыни. Он огляделся в некотором раздражении и был явно потрясён, столкнувшись лицом к лицу с воплощенным доказательством напыщенности и никчемности своих капризов. Там, в шаге от него, с помятой физиономией, со слабым телом, едва прикрытым отвратительными лохмотьями, стоял его старый друг Чарли Герберт, который поступил в университет одновременно с ним, и с которым он веселился и набирался мудрости двенадцать семестров подряд. Различие занятий и расхождение интересов прервали эту дружбу, прошло шесть лет с тех пор, как Виллис последний раз видел Герберта, и сейчас он глядел на этот огрызок человека с печалью и тревогой, смешанной с известной долей неуемного любопытства к несчастному: какая же мрачная цепь обстоятельств выволокла его на столь скорбный путь? Как всегда в таких случаях вместе с сожалением в Виллисе прорезался и вкус любителя тайн, так что он имел все основания поздравить себя с успехом в наблюдениях.

Некоторое время они шли в тишине, и мало кто из прохожих не оборачивался, чтобы не потешиться видом хорошо одетого джентльмена и нищего, висевшего на его руке, отчего Виллис, смущенный таким вниманием, решил продолжить путь темными улицами Сохо[108]. Здесь он еще раз задал свой вопрос.

«Как вообще это могло случиться, Герберт? Я всегда был уверен, что ты займешь превосходное место в Дорсетшире. Не лишил ли тебя наследства отец? Ведь определенно нет?»

«Нет, Виллис. Я стал полноправным собственником всего состояния после смерти моего бедного отца, умершего спустя год, как я окончил Оксфорд. Он был мне очень хорошим отцом, и я довольно искренне оплакивал его смерть. Но тебе ли не знать, что такое молодость. Через несколько месяцев я оказался в городе и много времени проводил в обществе. Разумеется, я получил блестящее представление, наслаждениям не было конца. Я немного играл, как без этого, но никогда не делал больших ставок, и даже выиграл в нескольких забегах, что принесло мне несколько фунтов — немного, но на сигары и мелкие удовольствия этого было довольно. Шел второй год моих увеселений, когда все круто переменилось. Ты, конечно, слышал о моей женитьбе?»

«Нет, никогда».

«Да, я женился, Виллис. Однажды в доме своих знакомых я повстречал девушку удивительной и странной, почти неземной красоты. Не могу сказать тебе, сколько ей было лет, я никогда не знал этого, но, насколько мог догадываться — что-то около девятнадцати в то время, когда я познакомился с ней. Мои друзья встретили ее во Флоренции, она сразу сообщила им, что она круглая сирота, отец ее был англичанин, мать — итальянка. Она очаровала их, как потом очаровала и меня. В первый раз я увидел ее на вечеринке. Я стоял в дверях и беседовал с приятелем, когда неожиданно над шумом, суетой и разговорным бубнением услышал голос, который сразу проник в мое сердце. Она пела итальянскую песню. Меня представили ей в тот же вечер, а через три месяца Элен стала моей женой. Виллис, эта женщина, если я вообще могу назвать ее женщиной, съела мою душу. В первую брачную ночь я вдруг понял, что сижу на кровати в ее спальне и слушаю, как ее прекрасный голос говорит о таком, что я не решился бы произнести и шепотом в беззвездную ночь, хотя я и сам далеко не безгрешен. Ты, Виллис, наверное думаешь, что знаешь жизнь и Лондон, и все, что происходит днем и ночью в этом ужасном городе, и уж, конечно, слышал немало гнуснейших историй обо всем на свете, но, поверь мне, о том, что знаю я, ты не имеешь ни малейшего понятия, даже в мыслях своих ты не сможешь вообразить и тени того, что слышал и видел я. Да, видел. Мне довелось лицезреть такие невероятные ужасы, что я останавливаюсь иногда посредине улицы и спрашиваю себя, да возможно ли, чтобы человек продолжал жить, увидев такое... Через год, Виллис, я был конченый человек, душой и телом».

«Но твое состояние, Герберт? И твои земли в Дорсете».

«Я все продал: поля и леса, наш старинный дом — все».

«А деньги?»

«Она все взяла себе».

«И, конечно, после этого исчезла?»

«Да, в одну ночь. Мгновенно, словно растворилась. Я не знаю, где она сейчас, но уверен, если увижу ее еще хотя бы раз — мне конец. Оставшаяся часть моей истории уже неинтересна — убогое нищенство — вот и все. Ты можешь подумать, Виллис, что я все преувеличиваю и говорю для эффекта, так знай, ты не услышал и половины. Я мог бы рассказать тебе и все остальное, что, конечно, убедило бы тебя, но после этого ты бы никогда не испытал счастья. Никогда. Ты провел бы остаток своей жизни, как провожу свою я: вечно преследуем тем, от кого не уйти, — собой, человеком, видевшим ад».

Виллис привел несчастного товарища в свой номер и накормил его. Герберт ел мало и едва прикоснулся к стоящему перед ним вину. Он сидел, понурившись, у огня, молчаливый и унылый, и оживился только к уходу, когда Виллис дал ему немного денег.

«Кстати, Герберт, — уже у дверей сказал Виллис, — как звали твою жену? Ты, кажется, говорил Элен? Элен, а дальше?»

«Когда я встретил ее, она называла себя Элен Воган, но каково ее настоящее имя, не знаю. Не думаю, что у нее вообще есть имя. Нет, нет, не в этом смысле. Только люди имеют именам Виллис, и извини, большего я сказать не могу. Прощай. Да, я не паду больше до того, чтобы просить у тебя денег, если увижу иной способ воспользоваться твоей помощью. Прощай».

Когда нищий уже окунулся в неприютную ночь, Виллис вернулся к камину. Было нечто такое в Герберте, что чрезвычайно потрясло его: нет, ни его лохмотья, ни отметины, что наложила на него бедность, а скорее, бесконечный ужас, который висел вокруг него, точно туман. Он сознался, что сам не избежал напасти, что эта женщина совратила его, войдя в душу и тело, и Виллис почувствовал, что его бывший друг — просто статист на подмостках зла, в театре, где слова теряют свою силу. Его рассказ не требовал подтверждений: он сам был его воплощенным доказательством. Виллис, тщательно обдумывая только что выслушанную историю, задался вопросом, а есть ли у нее начало и конец, «Нет, — подумал он, — определенно; это еще не конец, скорее, это только начало». Подобные случаи похожи на русскую матрешку: открываешь одну за другой, а там все новые и новые головы. Скорее всего, бедный Герберт — самая внешняя, и за его бедой откроются другие, куда более значительные...

Виллису не удалось отвлечься от истории Герберта, мрачность и дикость которой только сгустились к исходу ночи. Огонь начал слабеть, холодный утренний воздух вползал через открытое окно в жилище, Виллис поднялся, осторожно оглядел пустую комнату и, слегка дрожа, пошел к постели.

Несколькими днями позже он увидел в своем клубе одного знакомого джентльмена, звали его Остин, прославился же он своей осведомленностью в интимной жизни Лондона, как в ее темных, так и в светлых проявлениях. Виллис, памятуя их встречу в Сохо и последующие за ней, подумал, что Остин мог бы пролить некоторый свет на злоключения Герберта, и после некоторого обмена любезностями неожиданно спросил:

«Доводилось ли вам что-нибудь знать о человеке по имени Герберт, Чарльз Герберт?»

Остин резко обернулся и уставился на Виллиса с нескрываемым удивлением.

«Чарльз Герберт? Вас не было в городе три года назад? Нет? Значит, вы не слышали о случае на Поул-стрит. В свое время он произвел сенсацию».

«Какой случай?»

«Ну так слушайте. Джентльмен, человек с хорошим положением и репутацией, был обнаружен мертвым вблизи одного дома на Поул-стрит, за дорогой на Тоттенхем. Разумеется, не полиция сделала это открытие: если вы засиживаетесь за полночь с горящим светом в окне, констебль забьет тревогу, а если вам случается лежать мертвым на чьем-нибудь участке, уверяю, вас оставят в покое. В этом случае, как и во многих других, тревогу поднял какой-то бродяга, я не имею в виду обычного бродягу или бездельника из ночлежки, то был, скорее, джентльмен, чье любимое занятие — бродить по лондонским улицам в пять утра. Этот индивид, как он объяснял впоследствии, шел домой, откуда — неясно, и между четырьмя и пятью утра проходил Поул-стрит. Что-то привлекло его внимание к дому под номером 20, он объяснил свое любопытство тем, что строение это имеет наиболее отталкивающий вид, каковой доводилось ему созерцать, но тем не менее он удосужился посмотреть под ноги и был весьма удивлен, когда заметил лежащего на камнях человека с плотно прикрытыми веками и уставленным в небо лицом. Наш джентльмен успел подумать, что лицо лежавшего несло на себе печать неизгладимого ужаса, и, занятый этой мыслью, он поспешил на поиски полицейского. Констебль поначалу был склонен рассудить здраво и просто, заподозрив обычное пьянство, однако после осмотра подозреваемого весьма быстро сменил тон. Та ранняя пташка, которая первой клюнула этого червячка, была отряжена за доктором, а полисмен стал звонить и стучать в дверь до тех пор, пока неряшливая полусонная служанка не спустилась вниз. Констебль поспешил указать ей на непорядок на участке, после чего девица закричала так, что ee благим матом можно было разбудить всю улицу, но человека она не узнала, и вообще никогда не видела его ни дома, ни на улице и т.д. Тем временем своеобразный открыватель успел вернуться с доктором, и следующий этап расследования предполагал изучение места происшествия. Ворота были открыты, и весь квартет заковылял вниз по ступеням. Доктор, не затратив и минуты на обследование, сказал, что бедняга уже несколько часов как мертв, и с этого момента рядовой случай начинает становиться интересным. Мертвый человек не был ограблен, и в одном из его карманов нашли документы, по которым выходило, что несчастный принадлежал, да, к элите общества, был изрядно родовит и, насколько это могло быть известно, никогда не имел врагов. Я не привожу его фамилии, Виллис, по той причине, что она ничего не значит для нашей истории, да и соскребывать истории с мертвого не лучшее занятие для джентльмена. Следующей особенностью было то, что медицинские эксперты не могли прийти к согласию относительно того, как он встретил свою смерть. На плечах у него было несколько синяков, но ушибы были столь легки, что, скорее, выглядели результатом бесцеремонного обращения с кухонной дверью, чем последствием серьезных действий: швыряния на рельсы или спускания с лестницы. Но и других следов жестокого обращения с умершим, которые могли бы прояснить причину смерти, не было решительно никаких. И никаких следов яда при вскрытии. Конечно, полиция захотела узнать все возможное об обитателях Поул-стрит, 20, и здесь снова, как мне сообщили из частных источников, проступили странности. Оказывается, проживали по этому адресу некие мистер и миссис Герберт: он, как говорят, был земельным собственником, хотя Поул-стрит по общему мнению не лучшее место для родовых поместий. Что до миссис Герберт, никто, кажется, не знал, ни что, ни кто она есть, и между нами, я воображаю, что ловцы жемчужных раковин после истории с ней обнаружили себя в довольно странных водах. Разумеется, они оба отрицали, что знают хоть что-нибудь об умершем, и в отсутствие всяких улик против этой пары обвинение с них было снято. Но некоторые весьма необычные факты все же обнаружились. Хотя это происходило между пятью и шестью утра — время, когда увозили мертвеца, у места происшествия собралась большая толпа, оказалось там и несколько соседей, очаровательно свободных в своих комментариях на счет дома 20, из чего и выяснилось, что сей дом был в большой немилости у Поул-стрит. Детективы попытались подвести твердое основание фактов под эти слухи, но ничего не вышло, почва осталась такой же зыбкой. Люди качали головами и сводили брови, и все, чего удалось добиться от них, заключалось в том, что Герберты «странные», «и никто их не видит», и «неприветливые» и т.д., но в целом ничего осязаемого. Власти не сомневались, что несчастный встретил свою смерть в доме номер 20, однако отсутствие доказательств, а также следов насилия или отравления, превращали их подозрения в беспомощные гипотезы. Странный случай, не так ли? Но к вящему любопытству, за этим кроется нечто больше того, что я вам рассказал. Мне довелось знать одного из врачей, консультировавших полицию при выяснении причин смерти, и некоторое время спустя я встретил его и спросил напрямую, что он сам об этом думает. «Не изволите ли признаться, — сказал я, — что тогда вы зашли в тупик, и причина смерти так и осталась не выясненной». «Прошу прощения, — ответил он. — Я вне всяких сомнений знаю, что повлекло смерть. Бланк умер от страха, и никогда еще за время моей практики я не видел столь чудовищно искаженных черт лица, а я видел целое сонмище мертвых лиц». Доктор был, как правило, невозмутим, поэтому горячность его речи и жестов поразила меня, но большего я от него добиться не смог. Я полагаю, судебные органы не нашли способа законного преследования Гербертов за то, что они до смерти напугали человека; как ни крути, «деяния» не было, и, пошумев, случай забыли. А вы, вы знаете что-нибудь о Герберте?»

«Да, — ответил Виллис, — он был моим однокашником и одно время приятелем».

«Да неужели? А жену его вы видели?»

«Нет, не довелось. Я потерял его из виду много лет назад».

«Странно, не правда ли, расстаться с человеком у дверей колледжа, не видеть его годами, а затем обнаружить его нищим. Но я хотел бы повидать м-с Герберт, о ней рассказывают потрясающие вещи».

«Какого рода вещи?»

«Хорошо, но я, право, не знаю, как описать это. Каждый, кто видел ее в полицейском участке, рассказывал потом, что она являла собой красивейшую и одновременно отталкивающую женщину из всех, на которых когда-либо взирал человеческий глаз. Я говорил с одним из тех, кто видел ее, и могу уверить, он, что называется, трясся, когда пытался описать ее, но так и не смог ответить, почему. Она, кажется, была одной из тех загадок, о которых, если бы мертвые умели говорить, можно было бы услышать немало странного. Но увы, головоломка останется без решения, и мы не узнаем, что привело такого весьма респектабельного джентльмена, как мистер Бланк (если не возражаете, давайте назовем его так), в столь загадочный дом на Поул-стрит, 20. Странный случай, не находите?».

«Нахожу. Случай, Остин, действительно, невероятный. Не думал, когда спрашивал вас о своем старом друге, что забреду в такую чащу. Ну, ладно, мне пора. Адью».

Виллис ушел от всезнающего друга с мыслью о своей собственной матрешечке — блестящая работа!



4. Открытие на Поул-стрит


Через несколько месяцев после встречи Виллиса с Гербертом мистер Кларк, как обычно, коротал послеобеденные часы у камина, решительно ограждая свое внимание от блужданий в районе бюро. Целую неделю он успешно удерживал себя от копания в «Записках» и лелеял надежду на полную реабилитацию, но, несмотря на его усилия, удивление не ослабевало, и в конце концов почти неудержимое любопытство к последнему, записанному им случаю, охватило его. Он изложил происшествие или, скорее, очертил его своему гипотетическому ученому другу, который, покачав головой, решил, что у Кларка поехала крыша, отчего в этот особенный вечер Кларк прилагал все усилия для рационализации истории, когда неожиданный стук в дверь оторвал его от внутреннего спора.

«Виллис с визитом», — прозвучало за дверью.

Кларк открыл.

«Дорогой мой Виллис, прекрасно, что улучили минутку. Сколько же я не видел вас, год, наверное? Входите, входите... Да, но как вы поживаете, Виллис? Нужен совет по вкладам?»

«Благодарю, думаю, вклады в полной безопасности. И все же я пришел к вам именно за советом, и в деле, скажу вам, чрезвычайно любопытном. Но, боюсь, вы сочтете все это выдумками, стоит лишь мне рассказать эту историю. Иногда я и сам так считаю, именно поэтому я решился зайти к вам, и потом, вы человек практический и рассуждаете на редкость здраво».

Мистер Виллис был незнаком с «Записками к доказательству существования Дьявола».

«Хорошо, Виллис, я буду счастлив дать вам совет, насколько это в моих силах. Но в чем же дело?»

«Оно целиком из ряда вон выходящее. Вы знаете мои пристрастия, я всегда созерцаю жизнь улиц и на своем веку мне доводилось наблюдать и необычных людей, и необычные случаи, но этот, думаю, превосходит все. В один из отвратительных зимних вечеров, месяца эдак три назад, я, как обычно, вышел из ресторана после весомого обеда и доброй фляжки кьянти, думая, какая же все-таки это загадка, вечерние улицы Лондона и проплывающие по ним компании, как вдруг мои мысли оборвал какой-то нищий — он плелся позади меня и привычно голосил. Я обернулся, обернулся и нищий: передо мной стоял мой старый приятель по колледжу, звали его Герберт. Я спросил его, как он дошел до такого отчаянья, и он мне все рассказал. Мы поднимались и спускались темными улицами Сохо, и я слушал его историю. Он поведал мне, что женился на прекрасной девушке, младше его на несколько лет, и, по его словам, она сокрушила и его душу, и его тело. Он не вдавался в детали, говоря, что не осмеливается, ведь то, что он видел и слышал, преследует его ночью и днем, и, когда я взглянул ему в лицо, я понял — Герберт говорил чистую правду. Было в нем нечто такое, что и меня ввергло в дрожь. Не знаю почему, но это произошло. Я дал ему немного денег и довольно поспешно выпроводил, и уверяю вас, когда он уходил, у меня перехватило дыхание. Его присутствие, казалось, останавливает кровь».

«А не смахивает ли все это на водевиль, Виллис? Полагаю, бедный ваш друг слишком опрометчиво женился и, попросту говоря, захирел».

«Ладно, тогда что вы скажете на это?» — и Виллис рассказал Кларку историю, которую слышал от Остина.

«Поймите, — заключил он, — практически нет никаких сомнений в том, что мистер Бланк, кто бы он ни был, умер от ужаса, он видел нечто столь страшное, столь невыносимое, что именно это оборвало его жизнь. И все, что он видел, он, скорее всего, видел в том доме, который так или иначе снискал дурную славу у соседей. Я решил полюбопытствовать и отправился на место, чтобы осмотреть все самому. Это унылая улица, где дома достаточно стары, чтобы выглядеть значительными и мрачными, но не стары в той мере, чтобы стать необычными. Насколько я мог видеть, большинство из них превращено в квартиры, меблированные и нет, и почти на каждой двери по три звонка. Там и сям первые этажи были сделаны под лавки обычнейшего типа — улица, в общем, оставляла гнетущее впечатление. Узнав, что дом 20 сдается, я от правился к агенту и взял у него ключ. Разумеется, я ничего не выяснил о Гербертах, но я честно и откровенно спросил у агента, как давно они покинули дом, и были ли арендаторы после них. Он подозрительно осмотрел меня и сказал, что Герберт съехали сразу после неприятностей, и с тех пор дом пустует».

Мистер Виллис перевел дыхание и продолжил.

«Я всегда любил осматривать пустые и брошенные дома есть какое-то неуловимое очарование в затхлых комнатах, торчащих из стен гвоздях, в толстом покрывале пыли на подоконниках, но дом под номером 20 удовольствия мне не доставил. Стоило мне ступить за порог, как сразу я отметил нечто загадочное и тяжелое в воздухе этого жилища. Конечно, все пустые дома кажутся душными, но в этом была особенная духота. Я не могу описать это точно, но, казалось, в доме перехватывает дыхание. Я прошел в передние и задние комнаты, спустился на кухню — все эти помещения были пыльными и довольно грязными, что неудивительно, удивительно другое — «то самое» ощущалось и в них. Особенно сильное чувство тревожного ожидания вызывала самая большая комната на первом этаже. Обои, картины на стенах, возможно, в оные! времена и взывали к радости, но теперь на всем лежал налет какого-то мрачного уныния. Комната была переполнена страхом, словно сами стены хранили его: стоило мне тронуть ручку на двери, как у меня заклацали зубы, и когда я вошел, первым моим желанием было броситься на пол. Но я пересилил себя и встал напротив дальней стены, изумляясь тому, что же, черт возьми, заставляет дрожать меня всеми членами, словно у гробовой доски. В одном углу была целая куча газет, разбросанных по полу, и я начал рассматривать их: это были газеты трех— и четырехлетней давности, некоторые наполовину стерты, некоторые измяты, словно в них было что-то упаковано. Я перевернул целую кипу и нашел любопытный рисунок. Я еще покажу его вам. Но я не мог больше находиться в комнате, это было сильнее меня. Я был рад убраться восвояси, целым и невредимым, и быстро вышел на улицу. Обитатели ее дырявили меня взглядами, пока я шел, и кто-то сказал, что прохожий сильно пьян. Я шатался от одной стороны тротуара к другой и делал все возможное, чтобы как можно скорее вернуть ключ агенту и добраться домой. Я провалялся в постели около недели, страдая, как сказал доктор, чем-то вроде нервного срыва и истощения. В один из этих дней я читал вечернюю газету и случайно набрел на заметку, озаглавленную: «Умерший от голода». Это был рядовой случай: меблированные комнаты в Мерилебоне, запертая несколько дней дверь и мертвый человек в кресле. «Мертвец, — говорилось в колонке, — не кто иной, как Чарльз Герберт, ранее процветающий землевладелец. Его имя стало известно публике три года назад в связи с таинственной смертью на Поул-стрит, Тот-тенхем-корт-роуд, когда он был арендатором дома номер 20, и тогда же на участке этого дома джентльмен видного положения был найден мертвым при обстоятельствах, не исключающих подозрений». Трагический конец, не так ли? Но в конце концов, если то, что он рассказал мне, правда, в чем я уверен, то жизнь его была трагедией куда более зловещей, чем представлялось поначалу».

«Так это и есть история?» — меланхолично спросил Кларк. «Да, она самая».

«Ну, Виллис, я и не знаю, что сказать вам. Имеются в этом случае, без сомнения, обстоятельства, выпадающие из обычного понимания, труп того джентльмена, например, и непривычное слуху мнение врача насчет причины его смерти, но, в конце концов, все эти факты могут быть объяснены без обращения к чудесному. Что касается ваших ощущений, Виллис, во время осмотра дома, здесь я бы предположил, что они обязаны яркому воображению, и размышляли вы, должно быть, под бессознательным впечатлением от слышанного. Я определенно не вижу, что еще можно сказать по этому делу, вы, конечно же, думаете, что там кроется тайна, но Герберт мертв, куда еще обратить свои взоры?»

«Я предлагаю обратить их на женщину. На ту женщину, которая была его женой. Она — тайна».

Два человека сидели в тишине у камина: Кларк, тайно поздравлявший себя с тем, что успешно справился с ролью защитника банальностей, и Виллис, вовлеченный в свои мрачные фантазии.

«Думаю, стоит закурить», — сказал гость и полез в карман за портсигаром.

«Ах! — воскликнул Виллис. — Я забыл, ведь у меня кое-что припасено для вас. Вы помните, я говорил вам, что нашел довольно любопытный набросок в куче старых газет. Вот он».

Виллис вытащил из кармана небольшой пакет, обернут коричневой бумагой и перетянутый для сохранности бечевой с запутанным узлом. Невзирая на свою маску бесстрастия, Кларк почувствовал такое любопытство, что вытянулся вперед в своем кресле, глядя, как Виллис разрывает бечеву и разворачивает верхнюю оболочку. Внутри была еще одна, матерчатая, Виллис снял ее и молча протянул небольшой лист бумаг Кларку.

Мертвая тишина в комнате воцарилась на целых пять минут. Эти двое сидели так тихо, что могли слышать тиканье высоких старомодных часов, стоявших в гостиной, и в сознании одного из них этот монотонный звук пробудил давние, давние воспоминания. Он напряженно вглядывался в небольшой набросок женской головы, сделанный мастером так точно и достоверно, что, казалось, душа выглядывает из глаз, т улыбка вот-вот сорвется с разомкнутых уст. Кларк пристально вглядывался в лицо на портрете, и оно выудило из его памяти один давний летний вечер: он снова видел вытянутую очаровательную долину, реку, петляющую меж холмов, луга и поля кукурузы, тусклое красное солнце, холодный белый туман, поднимающийся от реки. Он слышал голос, говорящий ему через годы: «Кларк, Мэри увидит бога Пана!» — а затем стоял в мрачной комнате рядом с доктором, слушал тяжелое тиканье старинных часов и ждал, ждал, поглядывая на зеленое кресло под ярким светом лампы. Мэри поднялась, и он взглянул в ее глаза, и сердце его похолодело.

«Кто эта женщина?» — спросил он наконец; Голос у него был сухой и хриплый.

«Та самая, на которой женился Герберт».

Кларк еще раз взглянул на рисунок; нет, это была не Мэри. Лицо определенно ее, но черты его выражали нечто большее, чего не было у Мэри, ни когда она вся в белом вошла в лабораторию с доктором, ни в момент ее ужасного пробуждения, ни когда она лежала, ухмыляясь на кровати. Чем бы это ни было вызвано: взглядом, идущим из глаз на изображении, улыбкой на губах, или выражением всего лица, — Кларка затрясло той дрожью, что исходит из самых глубин души, и он бессознательно вспомнил слова доктора Филиппса: «самое яркое воплощение зла, каковое я когда-либо видел». Он перевернул набросок совершенно механически и мельком глянул на оборот.

«Милостивый Бог! Кларк, в чем дело? Вы белы, как смерть».

Виллис вскочил со своего кресла, видя, как Кларк со стоном откинулся назад, выронив рисунок из рук.

«Мне плохо, Виллис, я подвержен приступам. Налейте мне немного вина. Спасибо, этого будет довольно. Мне станет лучше через несколько минут».

Виллис поднял упавший набросок и перевернул, как до него сделал Кларк.

«Вы видели это? — спросил он. — То, почему я опознал в портрете жену Герберта, точнее, мне следовало сказать — вдову. Но как вам сейчас?»

«Спасибо, лучше, обычная мимолетная слабость. Не думаю, что я уловил ваши намеки. Что, вы говорили, позволило вам отождествить рисунок?»

«Это самое слово — «Элен», написанное на обороте. Разве я не говорил вам, что ее имя было Элен? Да-да, Элен Воган».

Кларк застонал; теперь не оставалось и тени сомнений.

«Вы и сейчас будете настаивать, — сказал Виллис, — что в истории, которую я только что рассказал, особенно в той ее части, где на сцену выступает Элен Воган, нет ничего загадочного?»

«Да, Виллис, — пробормотал Кларк, — это действительно странная история, очень странная. Вы должны дать мне время все обдумать. Возможно, я смогу вам помочь, а может и нет. Вам, наверно, пора? Ладно, прощайте, Виллис, спокойной ночи. Навестите меня на неделе».



5. Письмо с пожеланием


«Знаешь ли, Остин, — сказал Виллис, степенно прохаживаясь с приятелем по Пиккадилли одним чудесным майским днем, — знаешь ли, я убежден, что все, рассказанное тобой, — лишь эпизод в исключительной истории. Могу также признаться, что, когда я расспрашивал тебя о Герберте несколько месяцев назад, я видел его собственными глазами.

«Ты видел его? Где?»

«Он попрошайничал и наткнулся на меня. Он был в отчаянном, почти плачевном положении, но я его узнал и, более того, выбил из него рассказ о его злоключениях. Если коротко, он дошел до ручки не без помощи своей жены».

«И каким же образом?»

«Он так и не сказал мне, только сообщил, что она погубила его: и душу и тело».

«А что с его женой?»

«Гм, я и сам хотел бы это знать. Но, поверь, я найду ее рано или поздно. И я знаю человека по имени Кларк, он хоть и человек дела, но проницательный донельзя. Ты понимаешь, говорю не о меркантильной проницательности, а о той, что связана с жизнью и человеком вообще. Так вот, я посвящаю его в исключительную историю, и он, проницательный человек, несомненно поражается ей. Говоря, что случай нужно как следует обмозговать, он просит меня прийти еще раз в течение недели. А несколькими днями позже я получаю это необычное письмо».

Остин взял в руки конверт, извлек письмо и с любопытством прочитал его. Оно гласило следующее:

«Мой дорогой Виллис, я обдумал то дело, о котором мы говорили с вами прошлой ночью, и мой вам совет — бросить портрет в огонь и вычеркнуть эту историю из своей памяти. И никогда не вспоминайте ее, вспомните — печаль разъест вашу печень. Вы, конечно, рассудите, что я обладаю какими-то тайными знаниями, и в определенном смысле — это правда. Но по делу я знаю немного, я только странник, который заглянул в бездну и отпрянул назад в диком страхе. Все, что я знаю, загадочно и страшно, но за пределами моих знаний есть глубины таинственного и злого, ужас от которых превосходит всякое воображение. Я твердо решил, и ничто не изменит моего решения не заниматься этим , и, если вы цените свое счастье, то, уверен, примете такое же решение.

Разумеется, ничто не мешает вам навещать меня, но впредь беседовать мы будем на более веселые темы, чем эта ».


Остин методично свернул письмо и вернул его Виллису.

«Письмо, определенно, необычное, — сказал он. — А что знакомый подразумевал под портретом?»

«Ох, забыл сказать тебе, что я был на Поул-стрит и кое-что там обнаружил».

И Виллис рассказал о своем приключении Остину, как и ранее Кларку; Остин слушал Виллиса в полной тишине и, казалось, погружался во все большее недоумение. Наконец он произнес:

«Все это настолько необычно, что я едва не упустил главного: ведь твои неприятные ощущения в той комнате могли быть просто игрой воображения, обычным отвращением, короче».

«Нет, это было больше физиологическим, чем психическим. Так, словно в меня при каждом вдохе проникали Испарения смерти, в каждый нерв, в каждую мышцу и каждую кость. Я чувствовал изнеможение во всем теле, от головы до пяток; мои глаза затуманились, казалось, сама смерть пожаловала ко мне».

«Да, и впрямь очень странно. Ты говоришь, твой приятель признался, что с этой женщиной связана какая-то очень темная история. Не заметил ли ты чего-нибудь особенного в нем, когда рассказывал ему о своем визите».

«О, конечно. Он сильно побледнел и обмяк, но уверял меня, что это рядовые приступы слабости, коим он давно подвержен».

«И ты ему поверил?»

«Да, тогда да, сейчас — нет. Он слушал все, о чем я говорил ему, в совершенном спокойствии до тех пор, пока я не показал ему портрет. Как раз в тот момент с ним случился приступ. Уверяю, он выглядел ужасно».

«Значит, он должен был видеть эту женщину до того. Но есть и другое объяснение, ему могло быть знакомо имя, не лицо. Что ты скажешь на это?»

«Пока ничего. Насколько я помню, приступ случился с ним как раз после того, как он перевернул портрет лицом вниз — он чуть не свалился с кресла. А имя, как ты знаешь, написано на обороте».

«Вполне вероятно. В конце концов, в таких случаях невозможно прийти к чему-то определённому. Я не люблю мелодрам, и ничто не вызывает во мне большего отвращения, чем банальная и скучная история о привидениях из книжной лавки, но здесь, Виллис, действительно кроется какая-то загадка».

Два человека поднимались вверх по Эшли-стрит, направляясь от Пиккадилли на север! Это была длинная, довольно унылая улица, хотя местами более жизнерадостный вкус обитателей оживил темные дома цветами, веселыми занавесочками и бодрыми картинками на дверях. Остин вдруг прервал беседу и взглянул на один из домов: герань, красная и белая, зеленой рекой лилась с каждого подоконника, и желтые шторы струились за стеклом.

«Выглядит свежо, правда?» — спросил Виллис.

«Да, а внутри, скажу тебе, еще милей. Я слышал, это — один из приятнейших домов сезона. Самому мне там побывать не удалось, но я встречался с некоторыми людьми из числа принятых в доме, и они признались мне, что место необычайно веселое». «Чей это дом?» «Миссис Бьюмонт». «И кто же она?»

«Не могу сказать. Я слышал, она приехала из Южной Америки, и в конце концов не так уж важно, кто она. Она, вне всяких сомнений; очень богатая женщина, более того, ее приняли в лучших семействах. Да, вот еще, она угощает своих гостей уникальным бордо, которое стоит огромных денег. Лорд Apгентино говорил мне об этом, он был у Бьюмонт в прошлое воскресенье. Аргентино заверяет, что никогда не пробовал такого вина, а он, как ты знаешь, в этом деле дока. Между нами миссис Бьюмонт весьма странная особа. Как-то Аргентино поинтересовался у нее возрастом вина, и что ты думаешь, она ответила? «Полагаю, около тысячи лет», — каково?! Лорд Аргентино посчитал, что она разыгрывает его, и, когда он рассмеялся над ее «шуткой», она сказала, что говорит вполне серьезно и предложила ему взглянуть на бутыль. Разумеется, после осмотра крыть ему было нечем, но вообще-то, любому покажется подозрительным распивать такой раритет... Ах, смотри, мы дошли до моего дома. Не желаешь зайти?»

«Благодарю, не откажусь. Давненько я не осматривал твою лавку древностей».

Обстановка в комнате была богатой и не совсем обычной, поскольку не только каждый стул, каждая полка и каждый шкаф, но даже коврики и разные банки-склянки, казалось, вели свою собственную, отделенную от других, полную индивидуальности жизнь.

«Есть что-нибудь свеженькое?» — после некоторой паузы спросил Виллис.

«Нет, думаю, нет... Кувшинчики ты, кажется, видел, любопытные, не так ли? А больше... нет, не думаю, что мне приходилось сталкиваться с чем-нибудь интересным за последние, недели».

Остин шарил взглядом по комнате от буфета к буфету, от полки к полке в поисках новых пополнении своей экстравагантной коллекции. Наконец, глаза его остановились на старом сундуке с искусной и причудливой резьбой, что стоял в темном углу комнаты.

«О! — воскликнул он. — Я совсем забыл, ведь у меня есть чем тебя позабавить». С этими словами Остин открыл сундук, вытащил оттуда толстый альбом, положил его на стол и раскурил погасшую сигару.

«Ты был знаком с Артуром Мейриком, художником?»

«Немного. Я встречался с ним разок-другой у моих друзей. С ним что-то случилось? Признаться, я давно не слышал, чтобы его кто-то поминал».

«Как же, помянули. Он мертв».

«Не может быть! Он был достаточно молод, чтобы...»

«Да, всего лишь тридцать».

«И почему?»

«Не знаю. Мейрик был моим близким другом, и каким! Представляешь, он частенько захаживал ко мне, и мы могли толковать с ним часами — собеседник он был отменнейший. Даже о живописи, подумай, с художником говорить о живописи! Года полтора назад он почувствовал себя несколько переутомленным и, частично с моего одобрения, отправился поскитаться по свету без особых целей и программы. Мне кажется, Нью-Йорк был первой его остановкой, хотя я и не получал от него никаких вестей. Три месяца назад мне вручили этот альбом с весьма официальным письмом от английского врача, практикующего в Буэнос-Айресе; в письме утверждалось, что сей врач посещал мистера Мейрика на протяжении его болезни, и что упомянутый больной выражал настоятельнейшее желание, чтобы запечатанный пакет с альбомом после его смерти был доставлен именно мне. Вот и все, пожалуй».

«И ты не догадался написать доктору для выяснения обстоятельств?».

«Я подумывал об этом. А ты бы посоветовал мне написать?»

«Разумеется... Так что там за книга?»

«Она была запечатана, когда я ее получил. Не думаю, что доктор видел ее содержимое».

«Должно быть, редкая? Он что, был коллекционером?»

«Нет, думаю, нет. Вряд ли он что-нибудь собирал... А вот, взгляни-ка на эти айнские кувшинчики[109], как ты их находишь?»

«Своеобразно, но мне нравится. Однако ты, кажется, хотел мне показать альбом бедного Мейрика?»

«О да, конечно. Дело в том, что там, под обложкой, находятся довольно своеобразные вещи, и я еще не рисковал кому-либо показывать их. И тебе не советовал бы распространяться. Взгляни».

Виллис взял альбом и открыл его наугад.

«Кажется, он не печатный?»

«Нет, это коллекция рисунков моего бедного друга Мейрика».

Виллис добрался до первой страницы, она была пуста, рая содержала краткую запись, которую он зачитал вслух.

Silet per diem universus, nec sine horrore secretus est; lucet nocturnis ignibus, chorus Egipanum unique personatur: audintur et cantus tibiarum, et tinnitus cymbalorum per oram maritimam[110]. На третьей странице был набросок, который заставил Виллиса вздрогнуть и взглянуть на Остина — тот стоял у окна и рассеянно смотрел вдаль. Виллис листал альбом страница за cтраницей, погружаясь, вопреки своему сознательному желанию, в рисованную черным и белым Вальпургиеву ночь, в чудовищную вакханалию зла. Фигуры сатиров, фавнов и дриад танцевали перед его глазами, танцы в чащах, танцы на вершинах гор, сцены на пустынных берегах и сцены в зеленых долинах и в пустынях, и среди камней, — чуждый человеку мир, перед которым не может устоять слабая душа, что трепещет и бежит от непознанного. Оставшуюся часть книги Виллис бегло листал, зрелищ было в избытке, но самая последняя страница все же остановила его внимание.

«Остин!»

«Слушаю».

«Ты знаешь, кто это?»

Виллис говорил о женском лице, единственном на белой странице.

«Знаю, кто это? О, нет, конечно, нет».

«Я знаю, Остин».

«И кто же?»

«Миссис Герберт».

«Ты уверен?»

«Никаких сомнений. Бедный Мейрик! Еще одна веха в ее хронике».

«Но каково все-таки твое мнение о рисунках?»

«Они ужасны. Закрой книгу и спрячь ее подальше. На вашем месте я бы сжег ее. Я бы не хотел иметь такого спутника жизни, даже если он и спрятан в сундуке».

«Да, художества несколько необычны. Но мне все-таки интересно, какая может быть связь между Мейриком и миссис Ге берт, или, скажем проще, что соединяет ее и эти рисунки?»

«Ах, кто может сказать? Есть вероятность, что все сказанным и кончится, и мы ничего больше не узнаем, но... на мой взгляд эта Элен Воган или миссис Герберт — только начало. Он вернется в Лондон, Остин, не сомневайся, обязательно вернется, и мы еще услышим о ней. И не думаю, что это будут приятные новости».



6. Самоубийства


Лорд Аргентино был чрезвычайно популярен в лондонском свете. К двадцати, помимо выдающейся фамилии предков, иного богатства он не нажил и был вынужден сам зарабатывать на жизнь, так как даже самые ярые из ростовщиков не рискнули бы и пятьюдесятью фунтами под залог смены его имени на титул, а бедности на удачу. Хотя состояние его отца было в известной степени уже близко к тому, чтобы обеспечить хотя бы одного из наследников, но сын, вот беда, доведись ему вступить в права наследства, все равно не получил бы так много, как хотел, а «состояние» Экклезиаста его не влекло вовсе. Так он предстал перед миром: защищенный лишь одеянием холостяка и сообразительностью бедного родственника, — но и при таких доспехах он решил не сдаваться. К двадцати пяти м-р Чарльз Обернаун обнаружил, что он все еще человек борьбы и дерзаний, из семи родственников, что стояли между его скромным местом в семье и высшим положением, осталось только трое, правда, в этой троице «жильцы» все были отменные, однако против дротиков зулусов и тропической лихорадки средств еще не придумано... и вот однажды утром Обернаун проснулся и понял, что он теперь лорд Аргентино, и что ему всего лишь тридцать, и что, столкнувшись с трудностями существования, он не дрогнул и потому победил. Новое положение развлекло его чрезвычайно, и он решил, что богатство должно приносить не меньше удовольствий, чем до того давала бедность. После некоторого раздумья новоявленный лорд заключил, что трапеза, возведенная в ранг искусства, была, вероятно, наиболее сладким грехом из всех, открытых падшему человечеству. Его обеды стали греметь на весь Лондон и вызвали настоящую охоту за приглашениями. После десяти лет обедов Аргентино все еще проявлял готовность развлекать других и изнурять развлечениями себя, из-за чего и был признан душой общества. Его неожиданная и трагическая смерть вызвала настоящую сенсацию. Обитатели престижных кварталов отказывались верить в эту кончину, хотя со всех углов неслись выкрики газетчиков: «Загадочная смерть в высшем свете!» — и прямо в глаза лезли крупные заголовки газет. Но под заголовками помещалось не так уж много строк: «Лорд Аргентино был обнаружен утром мертвым. Обстоятельства смерти удручающи. Как утверждается, нет никаких сомнений в том, что его светлость совершил самоубийство, хотя мотивов для подобного акта общему мнению не имелось. Умерший был широко известен в обществе и любим всеми, кому довелось ощутить его роскошное гостеприимство, и т.д., и т. п».

Постепенно стали выявляться и детали, но происшествие оставалось загадкой. Главным свидетелем при расследования был слуга умершего лорда, который и сообщил, что вечер, предшествовавший трагической ночи, его светлость проводил с одной весьма уважаемой леди, чье имя выпало из газета сообщений. Около одиннадцати лорд Аргентино вернулся и сообщил слуге, что тот ему не потребуется до утра. Несколько позднее, оказавшись по случаю в прихожей, слуга увидел: его хозяин тихо ускользает наружу, чему был весьма удивлен. Лорд сменил свой обычный вечерний наряд и был одет в. кую куртку, бриджи и низкую коричневую шляпу. Причин предполагать, что лорд Аргентино видит его, у слуги не было и, хотя хозяин нередко ложился спать поздно, мысль о некоторой необычайности вечернего ухода не слишком занимала его голову; утром, без четверти девять, он, как обычно, постучал в дверь спальни. Ответа не последовало, постучав с перерывами еще два или три раза, слуга решился войти в комнату и, войдя, увидел тело лорда Аргентино, свисающее с крова под неестественным углом. Он обнаружил, что его хозяин привязал к спинке кровати прочный шнур, потом, сделав петлю, накинув ее себе на шею, этот несчастный, должно быть, вполне обдуманно бросился вниз, чтобы умереть от медленно удушения. Он был в том же самом легком костюме, в котором слуга видел его выходящим за дверь, доктор же, которого немедленно позвали, объявил, что смерть наступила более четырех часов назад. Все бумаги, письма и прочее оказались в совершенном порядке, не было обнаружено ничего и из того, что намекало хотя бы на малейший скандал или неприятности. На этом очевидное заканчивалось: ничего больше на не удалось. Несколько человек, присутствовавших на последнем обеде, уверяли, что лорд Аргентино был, как обычно» в ударе. Слуга также подтвердил, что хозяин вернулся несколько возбужденным, но признал изменения в его настроении незначительными. Казалось совершенно безнадежным искать какие-либо зацепки, и предположение, будто лорд Аргентино неожиданно подвергся приступу острой суицидальной мании, получило повсеместное распространение.

Однако все эти «находки» пришлось отвергнуть, когда в течение трех недель еще три джентльмена, один дворянского сословия, двое других тоже хороших кругов и не последних состояний, весьма плачевно, почти в той же манере, что и несчастный лорд, закончили свои дни. Лорд Суэнли одним прекрасным утром был найден повешенным на вбитом в стену крючке в своей гардеробной, а мистер Колли-Стюарт и мистер Харрис избрали тот же способ покончить с собой, что и лорд Аргентино. И опять не нашлось ни единой причины в каждом из случаев. Только голые факты: живой человек вечером и мертвое тело с черным распухшим лицом утром. Как-то полиция уже была вынуждена признать себя неспособной арестовать преступников или хотя бы объяснить убийства в Уайтчепел[111], но эти ужасные самоубийства на Пиккадилли[112] и Мэйфайр[113] просто ошарашили полицейских, ибо жестокость нравов, служащая дежурным объяснением для преступлений в Ист-Энд[114], вряд ли могла годиться для Запада. Каждый из этих джентльменов, решивших умереть позорной и мучительной смертью, был богат, уважаем и, по всей очевидности, находился с миром в полной и тесной гармонии, и ни одно, даже самое тщательное расследование не смогло выудить и намека на тайную причину в любом из этих случаев. Ужас разлился в воздухе: при встречах люди стали вглядываться друг другу в лица, гадая, кто же станет следующей жертвой безымянной трагедии. Журналисты тщетно искали в своих коллекциях газетных вырезок схожие случаи, чтобы состряпать предупредительные статьи; и утренние газеты во многих домах разворачивались с чувством страха и напряженного ожидания: никто не знал, где и когда будет нанесен следующий удар.

По прошествии нескольких дней вслед за последним из этих ужасных происшествий Остин навестил мистера Виллиса. Ему не терпелось узнать, преуспел ли Виллис в поисках свежих следов миссис Герберт, с помощью Кларка или как-нибудь еще.

«Нет, — сказал Виллис, — я писал Кларку, но он по-прежнему упрямится, другие каналы тоже ничего не дали. Я не могу выяснить, что стало с Элен Воган после ее исчезновения с Поул-стрит, но думаю, она, должно быть, уехала за границу. И, по-правде говоря, Остин, я не уделял много внимания этому делу в последнее время; я очень близко знал бедного Харриса, и его ужасная смерть просто потрясла меня, просто потрясла...»

«Хорошо понимаю тебя, — серьезно ответил Остин, — знаешь, ведь и Аргентино был моим другом. Если я не ошибаюсь, мы говорили о нем в тот самый день, когда ты заходил ко мне».

«Да, это было в связи с тем домом на Эшли-стрит, что принадлежал миссис Бьюмонт. Ты, кажется, упоминал, что Аргентино посещал его».

«Так и есть. Тебе известно, конечно, что именно там Аргентино обедал перед... перед своей смертью».

«Нет, я ничего подобного не слышал».

«О да, это не дошло до газетных полос, чтобы уберечь репутацию миссис Бьюмонт. Аргентино был ее большим другом, и, говорят, она некоторое время после его кончины находилась в ужаснейшем состоянии».

На лице Виллиса отразилась борьба любопытства и сомнения: и пока он пребывал в нерешительности сказать или не Остин продолжил:

«Никогда еще я не испытывал такого ужаса, как в тот момент, когда мне на глаза попалась заметка о смерти Аргентино. Я до сих пор не в состоянии понять, как, по какой причине он, человек, которого, как мне казалось, я знаю от и до, мог столь хладнокровно отправить себя на тот свет да еще сто чудовищным способом. Не говоря уж о способностях лондонских сплетен: они выведут на свет божий любой похоронный скандал и перемоют косточки всякому скелету, а уж в этом случае — знатный человек, весь на виду, и нате, чудеса — гробовое молчание. Что до теории мании, она, конечно, годится для королевского суда, но даже глупец скажет тебе, что все: чушь. Суицидальная мания — не иголка, в стог ее не упрячешь.

Остин снова впал в печальные раздумья. Виллис тихо снарядом, и выражение нерешительности все еще разгуливало его лицу; он, казалось, взвешивал свои мысли, но коромысло рассуждения, так и не придя в равновесие, держало его в стоянии напряженного молчания. Остин же попытался стряхнуть с себя воспоминание о трагедиях, столь же запутанное, безнадежное, как критский лабиринт Дедала[115], и заговорил нарочито бесстрастно о более приятных происшествиях сезона:

«Та миссис Бьюмонт, — начал он, — о которой мы уже говорили — сущая бестия — она ворвалась в Лондон как буря. Я видел ее как-то у Фулхэмов — удивительная женщина».

«Ты встречал миссис Бьюмонт?»

«Да, и подле нее чуть ли не дворцовые страсти, свита, и все такое. Ее можно было бы назвать красавицей, если бы не что-то такое в ее лице. Не знаю, как сказать, но что-то отталкивающее. Нет, все черты исключительно хороши, но выражение... странное. И все время, когда я смотрю на нее, мне кажется, что как раз это выражение я уже где-то и когда-то встречал».

«Должно быть, ты видел ее в театре».

«Нет, я уверен, раньше она не попадалась мне на глаза; в этом-то и загвоздка. И ко всему прочему я не встречал женщину даже отдаленно похожую на нее; то, что я ощущал при виде ее, было смутным и точно чужим воспоминанием, неясным, но настойчивым. Единственное чувство, с чем я могу сравнить это, возникает во сне, когда фантастические города, невообразимые земли и скользящие тени обитателей кажутся знакомыми и даже привычными».

Виллис кивнул и бесцельно стал шарить взглядом по комнате, вероятно, в поисках какой-нибудь зацепки, способной подтолкнуть к другой теме. Его глаза остановились на старом сундуке, по виду весьма подходящем для странных наследств и фамильных гербов.

«Ты писал что-нибудь о бедном Мейрике доктору?» — спросил он.

«Да, и в письме я просил его сообщить все обстоятельства его болезни и смерти. Я не рассчитываю получить ответ раньше, чем через три недели. Думаю, мне следовало бы расспросить его и о том, знал ли Мейрик англичанку по имени Герберт, и ежели так, то мог бы он дать мне о ней информацию, которой располагает. Но и так, мне кажется, ясно, что Мейрик встретил ее в Нью-Йорке или в Мехико, или в Сан-Франциско, правда о дальнейшем его путешествии у меня нет ни единой догадки.

«Да, и весьма вероятно, что имя у этой дамы может быть и не одно».

«Точно. Жаль, что я не догадался попросить у тебя ее портрет. Я мог бы послать его вместе с письмом д-ру Мэтьюсону».

«Конечно мог, а мне и в голову не пришло. Но мы можем послать его и сейчас. Чу! О чем там голосят эти мальчишки?»

В то время как два джентльмена вели эту беседу, сумбурные крики, доносившиеся с улицы, становились все громче и громче. Шум, набирающий силу на востоке, разбух и уже заполнял Пиккадилли — то был настоящий поток звуков, он катился по обычно тихим улицам, превращая на своем пути каждое окно в раму, откуда выглядывали портреты возбужденных обывателей. Крики и голоса уже ломались эхом между домов улицы, где жил Виллис, когда неожиданно мешанины звуков вылетел отчетливый возглас:

«Ужасы Уэст-Энда[116]! Еще одно ужасное самоубийство! Все подробности!».

Остин бросился вниз по лестнице, купил газету и тут же вернулся. Волна шума уже прокатилась мимо дома, но тишина и покой не вернулись на улицу: там, за окном, царила уже другая тишина, отравленная тяжелыми вздохами почти панического страха. Остин нашел нужный абзац и зачитал его Виллису:

«Еще один джентльмен пал жертвой ужасной эпидемии самоубийств, которая вот уже месяц терзает обитателей Уэст-Энда. Мистер Сидней Крошоу из Королевского Банка Фулхэма, Девоншир, был после длительных поисков найден в собственном саду сегодня в час дня повешенным на дереве. Скончавшийся джентльмен, как утверждается, в обычном расположении духа провел прошлый вечер в клубе Карлтон. Он вышел из клуба около десяти пополудни и несколько позднее был замечен прогуливающимся по улице Сент-Джеймс-стрит. Последующие его перемещения не прослеживаются. Попытка оказать медицинскую помощь была предпринята сразу же после обнаружения тела, но желаемого действия не возымела, жизнь в нем уже угасла. Насколько известно, мистера Крошоу не беспокоили никакие проблемы или неприятности. Это прискорбное самоубийство, следует напомнить, стало за последний месяц пятым из того же ряда, что и предыдущие. Руководители Скотленд-Ярда не берутся даже предположить что-либо, способное объяснить эти ужасные события».

Остин отложил газету в немом страхе.

«Завтра же я покидаю Лондон, — сказал он, — это город кошмаров. Происходящее здесь просто чудовищно, Виллис!»

Мистер Виллис сидел у окна, спокойно поглядывая на улицу. Он внимательно прослушал газетное сообщение, и теперь даже тени нерешительности не было на его лице.

«Погоди минуту, Остин, — сказал он, — я хочу кое-что добавить по поводу происшедшего сегодня ночью. В газете, кажется, утверждается, что Крошоу в последний раз видели живым на Сент-Джеймс-стрит сразу после десяти?»

«Да, кажется так. Секунду, я взгляну еще раз. Да, точно так».

«Почти так. Ну хорошо, я в состоянии опровергнуть это утверждение, что скажешь? Крошоу видели живым и позже десяти, значительно позже».

«Откуда тебе это известно?»

«Потому что мне самому довелось видеть Крошоу где-то около двух часов утра».

«Ты видел Крошоу? Ты сам, Виллис?»

«Да, я видел его совершенно отчетливо, между нами не было и нескольких футов».

«Где, черт возьми, ты видел его?»

«Не так далеко отсюда. На Эшли-стрит. Он как раз выходил из дома».

«Ты узнал, чей это дом?».

«Разумеется... Миссис Бьюмонт».

«Виллис! Подумай, что ты говоришь, здесь, должно быть, кроется ошибка. Возможно ли, чтобы Крошоу был у миссис Бьюмонт в два часа утра!? Нет, нет, тебе это приснилось, Виллис, ты всегда слыл фантазером».

«Нет. Я был бодр, как никогда. Но даже если бы я и спал, как ты считаешь, то увиденное пробудило бы меня лучше пушки».

«Что, что же ты видел? Что-то необычное было в Крошоу? Но нет, нет, я не могу поверить, это невозможно».

«Ладно, если ты не против, я расскажу тебе о том, что видел, или, если тебе больше по вкусу, о том, что вообразил, а ты уж тогда сам рассудишь, было это или нет».

«Хорошо, Виллис, не томи».

Суета на улице как будто улеглась, и хотя отдельные выкрики до сих пор пробивались откуда-то издалека, свинцовая тишина уже накрыла все мрачным покоем, какой бывает после штормов и землетрясений. Виллис отвернулся от окна и заговорил.

«Тем вечером я находился в одном доме возле Регент-парка[117] и, когда я ретировался оттуда, странное желание прогуляться до дома пешком вместо того, чтобы нанять извозчика, овладело мной. Ночь была приятной и достаточно ясной, улицы казались свежими и привлекательными. Удивительное и странное дело, Остин, оказаться в Лондоне ночью: вытянувшиеся в клин пунктиры фонарей, мертвая тишина, всегда неожиданно прерываемая шумом одинокого экипажа, дробный перестук, посвист хлыста, летящие от копыт искры. Я двигался весьма живо и около двух уже сворачивал на Эшли— стрит. Здесь было еще тише, чем на других улицах, мне не встречалось и фонарей, в общем, как в лесу зимой. Пройдя с половину улицы, я вдруг услышал мягкое хлопанье двери , естественно, полюбопытствовал, кто же еще, помимо меня, в столь поздний час высунулся наружу. Как водится, неподалеку от дома оказался фонарь, так что я хорошо разглядел стоящего на ступеньках человека. Он только что прикрыл дверь, и лицо его было направлено как раз ко мне — я сразу узнал Крошоу. Я никогда не был знаком с ним до такой степени, чтобы завести разговор, но и ошибиться не мог, видел я его достаточно часто. Несколько мгновений я смотрел на него, а затем, должен признаться, я буквально сорвался с места чуть ли бегом и сохранял столь быстрый темп до тех пор, пока не закрыл за собой собственную дверь».

«Но почему?»

«Почему? Да потому что у меня кровь застыла в жилах, когда я разглядел его лицо. Я не посмел бы и вообразить, что такая адская смесь страстей способна таиться в человеческих глазах. Я чуть не упал в обморок. Я понял» что заглянул в глаза, которые уже не были вратами души, но стали вратами ада. Неистовая страсть и ненависть бушевали там диким пламенем, утрата всех надежд, и ужас, казалось, надрывался немым криком в ночи, и все тонуло в черноте отчаянья. Я уверен, он заметил меня, он не мог видеть ничего из того, на что смотрим мы, но он видел что-то другое, то, чего мы не увидим когда, если только. Да... Я не знаю, когда он умер, думаю, через час или два, но уже тогда, на Эшли-стрит, человек, открывавший дверь, не принадлежал этому миру, ибо тот, на кого я взглянул, был сам Сатана».

Виллис умолк, тяжелая тишина повисла в комнате, и такс же тяжелое безмолвие царило над улицей, которая еще ч назад кипела от шума. Смеркалось. К концу истории голос Остина, склонилась к столу, руки закрывали глаза.

«Что все это может значить?» — спросил он наконец.

«Кто знает, Остин, кто знает. Темное это дело, и я считаю, что пока мы должны сохранить его для себя. А я тем временем попытаюсь что-нибудь разузнать о доме на Эшли-стрит и, ее мне удастся пролить хоть капельку света на это темное пятно, обещаю, что сразу дам тебе знать».



7. Встреча в Сохо


Три недели спустя Остин получил от Виллиса записку с приглашением посетить его в этот или в следующий полдень. Остин решил не откладывать встречу и обнаружил Виллиса на его излюбленном месте у окна, погруженным в созерцание сонной жизни улицы. Рядом стоял бамбуковый столик, диковинная вещь, украшенная позолотой и странными сценами, на нем лежала небольшая кипа бумаг, собранных и подписанных с такой же педантичностью, как любая вещь в кабинете мистера Кларка.

«Ну, Виллис, есть ли находки за эти три недели?»

«Думаю, да. Я располагаю двумя записками, поразившими меня своей необычностью, есть также одно заявление, к которому я бы хотел привлечь твое внимание».

«И что, эти документы относятся к миссис Бьюмонт? И ты действительно видел Крошоу на крыльце ее дома?»

«Что касается той ночи, моя позиция не изменилась, но все, что удалось узнать, не имеет никакого особого отношения к Крошоу. Правда, мое расследование привело к довольно странному результату. Я выяснил, кто такая миссис Бьюмонт!»

«Кто она? Что ты имеешь в виду?»

«То, что ты и я знаем ее гораздо лучше под другим именем».

«И под каким же?»

«Герберт».

«Герберт?!» — изумленно воскликнул Остин.

«Да, да. Миссис Герберт с Поул-стрит, а также Элен Воган с более ранними приключениями, также неизвестными мне. Поверь, у тебя был повод узнать выражение ее лица; когда вернешься домой, взгляни на лицо в конце альбома ужасов Мейрика и ты поймешь источник твоего воспоминания».

«У тебя есть доказательства?»

«Да, лучшее из доказательств. Я видел миссис Бьюмонт или, назовем ее миссис Герберт?»

«И где ты видел ее?»

«Едва ли там, где ты ожидал бы встретить леди с Эшли-стрит, Пиккадилли. Я видел ее у дверей дома на одной из самых тлетворных и порочных улиц Сохо. На самом деле, я назначил там встречу, нет, конечно не ей, но, в общем, она пришла и была в ладу с местом и временем».

«Все это выглядит весьма забавно, но я бы не сказал, что так уж невероятно. Ты, должно быть, помнишь, Виллис, что я уже видел эту женщину в привычной ей светской обстановке, разговаривающей, смеющейся, потягивающей кофе в уютной гостиной в компании милых людей. Но раз ты сказал о Сохо, то, наверное, знаешь, о чем говоришь».

«Разумеется, знаю. И учти, я не позволял себе увлекаться вымыслами или догадками. У меня и в мыслях не было искать Элен Воган, когда я затеял поиски миссис Бьюмонт в мутных водах лондонского дна, но итог, как ни крути, именно таков.

«Должно быть, ты побывал в диковинных местах, Виллис!».

«О да, в очень странных местах. Как ты понимаешь, было бы безумием идти на Эшли-стрит и просить миссис Бьюмонт рассказать мне о ее прошлых воплощениях. Нет, я предположил то, что и следовало предположить: послужной список это леди далеко не безупречен, а раз так, в прошлом она доля была вращаться в кругах, не столь рафинированных, как внешние. Если ты видишь грязь на поверхности, можешь быть уверен, всплыла она со дна. Знаешь, мне всегда нравилось погружаться в глубины этих странных улиц лондонского дна, но, как выяснилось, знание сих мест очень мне пригодилось, кажется, нет нужды говорить о том, что мои тамошние друз никогда не слышали имени Бьюмонт, и так как я никогда видел эту леди и, следовательно, имел мало шансов описать ее, пришлось приступить к делу с другого конца. Люди трущоб хорошо знают меня, к тому же я имел несколько поводе оказать им добрую службу, подозрений в связях со Скотленд-Ярдом на мой счет никогда не было, так что, пользуясь этим, я мог беспрепятственно получать какие угодно сведения. Мне пришлось оборвать немало обещающих нитей, хотя, перед тем как выудить рыбку из воды, я до последнего мгновения не знал, что ловлю именно ту рыбку. Но я слушал, и моя органическая тяга к бесполезному знанию помогла мне выслушать все, что мне говорили; в итоге я познакомился с одно весьма любопытной историей, на первый взгляд не имевшей к моим поискам никакого отношения. Итак. Около пяти шести лет назад, некая особа, называвшая себя Раймонда, неожиданно очутилась по соседству с тем местом, о котором я только что говорил. Ее описали мне, как весьма юную, не больше восемнадцати, и привлекательную, слегка деревенского вида, девицу. Я бы ошибся, если бы сказал, что она заняла подобающее ей место, очутившись в этом весьма сомнительном квартале, но дело не в том, что оно было слишком грязным для девушки, нет, даже самая грязная, зловонная от пороков дыра была бы слишком хороша для нее! Как ты понимаешь, особа, от которой я получил эти сведения, не относится к пуританскому сословию, так представь себе, даже ее трясло, когда ей довелось перечислять те гнусности, что выкидывала наша деревенская «овечка». После года такой жизни она испарилась так же неожиданно, как возникла, и мои знакомые не видели ее до того самого случая на Поул-стрит. Поначалу она приходила в свое прежнее обиталище эпизодически, потом стала появляться чаще, и в конце концов обосновалась там на целых шесть или восемь месяцев. Нет нужды входить в детали той жизни, которую вела эта женщина; если тебе хочется узнать подробнее, можешь заглянуть в альбом Мейрика. Те наброски — не плод его больного воображения, это зарисовки с натуры... И снова она исчезла, и местные обитатели потеряли ее из виду до настоящего времени за вычетом нескольких месяцев. Потом мой осведомитель сообщил мне, что она заняла несколько комнат в известном ему доме и имеет привычку появляться там два или три раза в неделю всегда ровно в десять утра. Теперь мне оставалось только надеяться, что какой-нибудь из этих визитов совпадет с нашим дежурством, когда мы с моим проводником будем на нашем посту. Да, мне удалось застать ее. Леди была весьма пунктуальна. Я стоял со своим другом под аркой, несколько поодаль от улицы, но она заметила нас и одарила меня таким взглядом, какой долго не забудется. Этого взгляда мне вполне хватило: теперь я знал, что мисс Раймонда — все равно что миссис Герберт, или миссис Бьюмонт, которые, признаться, успели вылететь у меня из головы. Она скрылась в доме, я же продолжил наблюдение; около четырех, когда она вышла, я последовал за ней. О, это были долгие блуждания, мне следовало быть очень внимательным, чтобы не засветиться и не потерять ее из виду. Она спустилась к набережной, потом к Вестминстеру[118], затем поднялась по Сент-Джеймс-стрит вдоль Пиккадилли. Мне показалось странным, что она свернула на Эшли-стрит, мысль о том, что миссис Герберт и миссис Бьюмонт — одно лицо, хоть и пришла мне в голову, но показалась слишком невероятной, чтобы быть правдой. Я подождал на углу, все время держа Раймонду в поле зрения, и проявил особенную заботу, чтобы запомнить дом, у которого она остановится. Да, это был тот самый дом с веселыми шторами, дом, полный цветов, дом, из которого однажды ночью вышел Крошоу, чтобы прийти в свой сад и там повеситься. Я уже отправился восвояси, переживая свое открытие, как на улице появился пустой экипаж и остановился перед домом, из чего я заключил, что миссис Герберт отправляется на прогулку. Я оказался прав. Наняв извозчика, я последовал за экипажем парк. Там мне довелось встретить одного знакомого, и мы стояли, беседуя, неподалеку от дороги. Мы не проговорили и десяти минут, как вдруг мой приятель снял шляпу, я обернулся увидел ту самую леди, которую преследовал весь день. «Кто это?» — спросил я у него, и он ответил: «Миссис Бьюмонт с Эшли-стрит». Все сомнения развеялись. Не знаю, видела она меня или нет, хотя, скорее, думаю, что нет. Я сразу же отправился к себе домой и, по некотором размышлении, решил, что теперь имею достаточно вескую причину, чтобы наведаться к Кларку».

«Но почему к Кларку?»

«Да потому что я не сомневался, что Кларк располагает такими фактами об этой женщине, о которых я ничего не знал».

«Ну, и что потом?»

Мистер Виллис вытянулся в своем кресле и некоторое время смотрел на Остина, как будто что-то решая. Наконец ответил:

«Моя идея заключалась в том, что мне вместе с Кларком было необходимо заглянуть к миссис Бьюмонт».

«И ты бы пошел в такой дом? Нет, что ты, Виллис, нет, не должен этого делать. И, кроме того, подумай, что...»

«Вскоре ты узнаешь обо всем. Но я собирался сказать, что мои сведения на этом не обрываются, конец их куда более невероятен. Взгляни на эту небольшую опрятную подшивку рукописей. Видишь, страницы пронумерованы, вот-вот, меня тоже прельстила эта алая кокетливая ленточка. И все не так уж незаконно, правда? Взгляни на это, Остин. Это список развлечений миссис Бьюмонт, припасенный ею для избранных гостей. Тому, кто написал это, удалось исчезнуть живым, но я не думаю, что ему удастся протянуть долго. Доктора говорят, что он, должно быть, перенес несколько тяжелейших нервных потрясений».

Остин взял рукопись, но читать не стал. Открыв ее на случайной странице, он мельком взглянул, вырвав взглядом всего одно слово, но тут же окунулся в следующую фразу, губы его мгновенно побелели, лоб покрылся испариной, и, застонав от укола в сердце, Остин швырнул бумаги вниз.

«Убери это скорее, Виллис, и никогда больше не говори o6 этом. Ты что, каменный, что ли? Ведь сам ужас и отчаяние смерти, даже точная запись мыслей того, кто в одно прекрасное утро стоит у выщербленной стены со связанными руками и ждет, когда в колокольный звон врежется грубое щелканье затвора, — все это пустяки по сравнению с этим. Я не стану читать, я навсегда лишусь сна».

«Замечательно. Могу представить, что ты там разглядел. Да, все это, конечно, страшно, но в конце-то концов, это лишь старая сказка, древняя мистерия, разыгранная у нас на глазах, здесь, в тумане лондонских улиц, а не среди оливковых рощ и виноградников. Теперь нам известно, что случилось с теми, кому довелось встретить Великого бога Пана, и с теми, кто сумел понять, что все символы есть символы чего-то, а не фиговый листок небылиц. Да, это был тонкий знак глубин, которым люди давным-давно прикрыли свои знания о самых ужасных и тайных силах, лежащих в сердцевине всех вещей, силах, перед которыми души людей чернеют и умирают, как чернеют под электрическим током их белые тела. Такие силы нельзя назвать, о них невозможно говорить, их даже нельзя вообразить, — можно лишь пощупать покров, лежащий на них, — символ, понимаемый большинством просто как поэтическая прихоть, а то и как глупая сказка. Но, во всяком случае, мы с тобой уже кое-что знаем о том кошмаре, который обитает в тайных закоулках жизни, скрывшись под человеческой плотью, — он, бесформенный, присвоил чужую форму. Как такое могло случиться? Нет, как такое может быть? И почему тогда солнце не померкнет, почему не расплавится и не закипит под такой ношей земля?»

Виллис мерил шагами комнату, капли пота выступили у него на лбу. Остин сидел молча, но Виллис заметил, что он украдкой крестится.

«Я повторяю, Виллис, ты не должен переступать порог того дома, ты ни за что не выберешься оттуда живым».

«Да, Остин, но я выйду и, думаю, живым. Я и со мною Кларк».

«На что ты надеешься? Ты не можешь, ты...»

«Погоди минуточку. Какой чудный воздух был сегодня утром, легкий бриз оживил даже эти унылые улицы; вот я и подумал, что неплохо было бы прогуляться. Пиккадилли выгнула передо мной залитый ярким светом простор, и солнце поблескивало на лаковых боках экипажей, и рассыпались в световой дождь его лучи, коснувшись подрагивающих листьев. Это было радостное утро, такое, что даже прохожие, спешащие, как обычно, по своим делам, взглянув на небо, улыбались, и даже ветер, веселящийся только на простерт пахучих лугах, весело дул в каменные ребра улиц. В общем, я и сам не знаю, когда покинул это оживленное место, но вскоре я уже шел по тихой пустынной улице, куда, казалось, не заглядывало солнце и не долетал ветер, и где горстка пеших людей слонялась без дела, позевывая на углах мрачных домов. Я шел по улице, едва сознавая, куда иду и что делаю, лиг странное побуждение продолжать поиски с неизвестной пока целью двигало мной. Итак, я шел по улице, замечая некоторое оживление у молочной лавки и дивясь той несообразной мешанине из грошовых безделушек, табака, конфет и газет, что была вывалена в небольшом проеме единственного окна. Я думаю, что как раз холодная дрожь, пробравшая меня там, это необычный мой собеседник первым сообщил мне: то, что я искал, — найдено. Я остановился напротив лавки и бросил взгляд на полустертую надпись над дверью, на почерневшие за два столетия кирпичи, на мутные окна, вобравшие в себя туманы и грязь бесчисленных зим. Я смотрел на дом и понимал, что вижу то, что давно желал видеть, но, думаю, прошло еще минут пять, прежде чем я успокоил себя и смог войти внутрь и, сделав каменное лицо, бесстрастно спросил то, что мне было нужно. Но и тогда, как мне кажется, голос мой слегка дрожал, ибо старый человек, появившийся из задней части лавки, как-то косо поглядывал на меня в то время, как увязывал сверток с покупкой. Я заплатил, не торгуясь, и остался стоять у прилавка, едва отдавая себе отчет в своей медлительности. Справившись у хозяина о делах, я узнал, что торговля идет плохо, прибыли почти нет, и улица с тех пор, как движение пошло стороной, неузнаваемо изменилась, уж сорок лет тому. «Как раз перед смертью моего отца», — сказал он. Я вышел из лавки и на сей раз пошел очень быстро, эта улица действительно угнетала, и мне было до странности приятно вновь ощутить себя среди шума и суеты. Не желаешь взглянуть на мое приобретение?»

Остин не ответил, но все же кивнул головой, хотя выглядел все еще бледно. Виллис выдвинул ящик из бамбукового столика и показал Остину моток веревки, новой и крепкой, с петлей на конце.

«Это самая лучшая пеньковая веревка, — сказал Виллис, — и дюйма джута, как сказал мне старик».

Остин стиснул зубы и уставился на Виллиса, еще больше белея в лице.

«Ты не сделаешь этого, — прошептал он наконец, — ты не должен брать на себя чужую кровь. Боже! — воскликнул он с неожиданной силой. — Ты что, действительно решил стать палачом, вешателем?»

«Нет, нет, что ты. Я предложу ей сделать выбор, а потом оставлю нашу милую Элен Воган наедине с этой веревкой в закрытой комнате на пятнадцать минут. И если, войдя через пятнадцать минут, мы увидим, что ничего не произошло, я вызову ближайшего полицейского. И все».

«Я должен немедленно уйти отсюда, это чрезмерно, я не вынесу этого. Спокойной ночи».

«Спокойной ночи, Остин».

Дверь закрылась, но через мгновение открылась вновь. В проеме стоял Остин, белый, как полотно.

«Я забыл, — сказал он, — что у меня тоже есть о чем рассказать. Я получил письмо от доктора Хардинга из Буэнос-Айреса. Он говорит, что посетил Мейрика за три недели до его смерти».

«А он случайно не говорит, что лишило Мейрика жизни в расцвете лет? Не лихорадка же, в самом деле?»

«Нет, разумеется, нет. Согласно его заключению, это был предельный коллапс всей системы, вызванный, возможно, каким-то жестоким потрясением. Но он утверждает, что пациент ничего не говорил ему об этом, что поставило его в весьма невыгодное положение при лечении болезни».

«Что-нибудь еще?»

«Да, свое письмо доктор Хардинг заканчивает словами: «Думаю, это все, что я могу сообщить вам о вашем бедном друге. Он недолго прожил в Буэнос-Айресе и едва ли кого-нибудь здесь знал за исключением одной особы, которая, к сожалению, не была наделена благородством характера и с тех пор исчезла без всяких следов — мисс Воган».



8. Разное


(Среди бумаг хорошо известного врача д-ра Роберта Мэтьюсона с Эшли-стрит, Пиккадияли, внезапно скончавшегося от апоплексического удара в начале 1892-го, был обнаружен один листок с карандашными заметками. Все заметки сделаны на латыни, с большими сокращениями и, по всему видно, в великой спешке. С невероятными трудностями большинство фрагментов удалось расшифровать, но некоторые слова так и остались загадкой, несмотря на усилия специалистов. Дата 25 июля 1888 расположена в верхнем правом углу листа, изложенное ниже — перевод рукописи д-ра Мэтьюсона.)


Удовлетворится ли научный мир этими короткими заметками, если они будут напечатаны, или нет, я не знаю, хотя скорее всего, нет. Но одно для меня совершенно определено — я никогда не возьму на себя ответственность опубликовать ил разгласить хотя бы одно слово из записанных здесь, не только в силу моей клятвы, данной тем двум особам, что поведали мне обо всем, но также из-за невыносимости деталей этого злополучного дела. Возможно, что по зрелом размышление взвесив все «за» и «против», в один прекрасный день я уничтожу эту бумагу, или, по меньшей мере, оставлю ее, запечатанной, моему другу Д., полностью положившись на его усмотрение в том, дать ей ход или же просто сжечь.

Как и следовало, я сделал все, находящееся в пределах моих знаний, дабы увериться, что я нахожусь в здравом уме и рассудке и не принимаю иллюзии за действительность. Потрясенный поначалу в такой степени, что едва мог соображать, потом я пришел в себя и убедился, что мой пульс бьется ровно и я в своем уме. Тогда я попытался спокойно и твердо взглянуть на то, что было передо мной.

Хотя ужас и тошнота поднялись во мне, а вонь разложения перехватила дыхание, я все же решил не отступать. И был вознагражден или, лучше сказать, проклят видеть то, что содрогалось на кровати в метаморфозах, превращаясь в черное, подобно чернильной кляксе, пятно. Кожа и плоть, и мускулы, внутренности и кости, — вся та основа человеческого тела, которую я считал неизменяемой, постоянной от сотворения, от Адама, начала плавиться и растекаться.

Я, конечно же, знал, что тело под влиянием внешних воздействий может быть расчленено, но я бы ни за что не поверил, расскажи мне кто-то другой о том, что я видел сам. Там, несомненно, присутствовала какая-то внутренняя сила, о которой я совершенно ничего не знал, и которая отвечала за все превращения.

Перед моими глазами была повторена вся работа по сотворению человека. Я видел великое многообразие форм: форму, единого пола и колебание между мужским и женским, андрогина, разделяющегося на два пола, и воссоздающего себя вновь. Видел тело человека, падшего до зверя, и зверя, поднимающегося из глубин; и то, как бывшее наверху стало низом, и существо из бездны, ниже всех творений. Великая вереница рождений прошла передо мной, и я понял, что вижу не организмы, а саму силу жизни, ее тинктуру[119], лежащую в основе всех форм.

А потом изменился сам свет, он обернулся чернотой, нет, не той чернотой ночи, в которой видны лишь смутные очертания предметов, а прозрачной, нисколько не мешавшей видеть отчетливо и ясно. Но то был не свет, а будто его противоположность, предметы были как бы предъявлены мне без всяких посредников, примерно так, как была бы видна призма, в которой не разлагается свет.

Я смотрел за превращениями до тех пор, пока на кровати не осталось ничего, кроме какой-то желеобразной субстанции. И тогда лестница снова поднялась... (далее неразборчиво)... на мгновение я увидел Форму, восстававшую из мутного желе, форму, которую я описывать не буду. Намек на нее можно увидеть в древних скульптурах и в помпеянской живописи, которая сохранилась под лавой, но все это слишком отвратительно, чтобы описать словами... и как только это ужасное и непредставимое, ни человек, ни зверь, было преобразовано в человеческий вид, оно приняло окончательную смерть.

И я, кто видел все это, не без великого страха и трепета души, ставлю здесь свое имя в подтверждение того, что все, изложенное на бумаге, истинная правда.

Роберт Мэтьюсон, доктор медицины ».


Такова, Раймонд, эта история, с которой я лично знаком и которую сам же наблюдал. Ноша, признаюсь, слишком тяжела для меня, чтобы нести ее одному, но я по-прежнему никому, кроме вас, не решаюсь все рассказать. Виллис, бывший со мной в конце этого дела, ничего не знает о той ужасной тайне леса, о том, как то, что мы оба видели мертвым, лежало когда-то на мягкой благодатной земле среди подсолнухов, в их легкой колеблющейся тени, и цепко держало тонкую руку Ракель, и как, приняв твердые очертания, оно ходило среди Нас, и мы не могли даже назвать его, и пользовались именем фигуры, являвшейся только символом, намеком. Я не стал говорить Виллису об этом, не сказал и о сходстве, поразившем меня, подобно молнии, когда я увидел портрет, который и переполнил в конце концов чашу моей смелости. Не осмеливаюсь я и предположить, что все это может значить. Да, я понимаю: то, чью смерть я наблюдал, не было Мэри, и все же глаза, что взглянули на меня из последней агонии, были ее глазами. Найдется ли кто-нибудь, кто сможет указать мне на последнее звено в цепи этих ужасных загадок. Я не знаю, есть ли такой человек вообще, но если он есть, то этот человек, Раймонд, вы. И, если вам известна разгадка, решайте сами, рассказать о ней или нет.

Я пишу вам это письмо сразу же по возвращении в город. Последние несколько дней я провел в деревне, и вы наверно угадаете, где она расположена. В то время как страсти и страхи в Лондоне накалились до предела, — как я уже сообщал вам, миссис Бьюмонт была хорошо известна в обществе, — я написал моему другу, д-ру Филиппсу, коротко обрисовав или, скорее, намекнув на то, что случилось, с просьбой сообщить мне название деревни, где произошли события, о которых он мне когда-то рассказал. Он выдал мне имя, уже с меньшими, как он сам признался, сомнениями, поскольку родители Ракель были к тому времени мертвы, а остальные члены семьи перебрались к родственникам в штат Вашингтон шесть месяцев назад. Ее родители, как он заявил, скончались от скорби и страха, вызванных ужасной смертью дочери и всем тем, что его предшествовало. Вечером того же дня, в который я получил письмо д-ра Филлипса, я был в Кермене и, стоя под рассыпающимися стенами римских построек, белых от семнадцати прошедших веков, смотрел на долину, где когда-то стоял старый храм Бога Глубин, и видел поблескивающий на солнце дом. Это был дом, где в свое время жила Элен. Я провел в Кермене несколько дней. Местные обитатели, как я выяснил, знали немного и еще о меньшем догадывались. Те, с кем я обсуждал это дело, охотнее удивлялись интересу какого-то антиквара (так я им представился) местной и почти забытой трагедией, чем сообщали что-нибудь важное. В общем, кроме набора общих рассуждений, я от них ничего не добился, ну и понятно, предпочел умолчать о том, что знаю сам. Большую часть своего времени я проводил в огромном лесу, что начинается сразу за, деревней, взбегает на холмы и спускается вниз к реке; там такая же прелестная долина, похожая на, ту, что была перед нашими глазами, когда мы, Раймонд, прогуливались у вашего дома. Многие часы я бродил в самой гуще этого леса, кружась и возвращаясь назад, продираясь сквозь заросли густого подлеска, темные и холодные даже в полдневную жару, делал короткие привалы под раскидистыми кронами дуба, лежал на крошечных лужайках, где вдыхал сладкий запах диких роз, смешанный с тяжелым ароматом бузины, больше походивший на смрадные испарения мертвецкой, — все прилетало ко мне на крыльях одного ветра: благоухание и вонь. Я стоял на опушках, созерцая всю пышность наперстянок, вздымающихся среди прибрежных лугов и сияющих красным в солнечных лучах, и вглядывался в темные глубины чащ за ними, где источники вскипают в камнях и насыщают влагой коварную сырую плесень. Но во всех моих блужданиях одного места я все же избегал вплоть до вчерашнего путешествия, когда я взобрался на вершину холма, туда, где по самому гребню вьется древняя римская дорога. Здесь они гуляли, Элен и Ракель, вдоль заброшенной позеленевшей мостовой, огороженной с обеих сторон высокой насыпью красной глины и живой изгородью буков. Здесь я пошел по их следам и, вглядываясь в просветы между ветвей, увидел, как широкая панорама леса, уходящего влево и вправо, сбегала вниз и тонула в бескрайней равнине, и желтое море было за ней, и земля за морем, а на другой стороне — холмы, волнами набегающие друг на друга, редеющие рощи, луга, еще дальше — кукурузные поля, белые дома, сверкающие на солнце, а за всем этим, далеко на севере, стена величественных гор с зубцами голубеющих пиков. Я пришел на место. Тракт здесь мягко уходил вверх и расширялся в площадку, огражденную плотной стеной зарослей, потом, сужаясь вновь, терялся в голубой дымке летних испарений. И как раз на эту прекрасную поляну Ракель проводила девочку и оставила, вот только кто скажет, что ? Я же пробыл там недолго.

В небольшом городке вблизи Кермена есть музей, в котором содержится основная доля находок римской эпохи, обнаруженных поблизости в различные времена. На другой день после моего прибытия в Кермен я отправился в этот городок и сразу воспользовался возможностью посетить местный музей. Порядком устав от созерцания множества скульптурных поделок, каменных гробов, колец и монету я заметил, наконец, ту небольшую колонну квадратного сечения, что нашли совсем недавно в лесу, о котором я уже говорил, и, как мне удалось узнать, именно у расширения римской дороги. На одной стороне колонны была вырезана надпись. Я ее переписал. Некоторые буквы стерлись, но я не думаю, что могут возникнуть сомнения в том, как я их восстановил. Вот эта надпись:

DEVOMNODENTi

FLAvIVSSENILISPOSSVit

PROPTERNVPtias

quasSVIDITSVBVMBra

«Великому Богу Грез (Бог Великих Глубин или Бездны) Флавий Сенилиус воздвиг этот камень по случаю свадьбы, которую он видел ниже тени».

Смотритель музея сообщил мне, что местные антиквары были озадачены не столько надписью или трудностью в ее переводе, сколько событием или же обрядом, на который дается намек.



***


...А теперь, мой дорогой Кларк, перейдем к тому, что касается рассказа, посвященного Элен Воган, чью смерть, по вашим словам, вы лично наблюдали при обстоятельствах беспредельного, почти невероятного ужаса. Мне было интересно ваше изложение событий, но все, что вы мне сообщили, и даже больше того, я уже знал. Я могу объяснить и поразительное сходство портрета и реального лица, отмеченное вами, — вы видели мать упомянутой Элен. Вы, конечно, помните ту тихую летнюю ночь, когда я рассказывал вам (Боже, сколько лет назад!) о мире, лежащем за миром теней, и боге Пане. Вы помните Мэри. Она была матерью Элен Воган, которая родилась через девять месяцев после той ночи.

Сознание к Мэри так и не вернулось. Всю беременность она была прикована к постели и через несколько дней после того, как разрешилась от бремени, Мэри умерла. Мне кажется, что под конец она узнала меня; я стоял у ее кровати, и она вдруг взглянула на меня, осмысленно, как до помешательства, но это длилось всего секунду, потом она задрожала, испустила глубокий стон и скончалась. Это была дурная работа, та, которую я сделал в вашем присутствии той злополучной ночью. Я взломал дверь обители жизни, не зная и не слишком заботясь о том, что могло войти в нее. Я вспоминаю все, сказанное вами тогда — да, достаточно резко, но, как выясняется, и достаточно правдиво — в одном ключе, — я разрушил сознание человеческого существа, проводя глупый эксперимент, основанный на нелепой теории. Вы в совершенном праве винить меня, и я не стану отрицать вины; но что касается теории, она не вся состоит из нелепиц. Мэри действительно видела то, о чем я ей говорил, но я не принял во внимание одной вещи — ни одно человеческое око не может выдержать этого зрелища. И, признаюсь, было еще одно упущение: когда обитель жизни открыта, она беззащитна, нечто, еще не названное человеком, способно свободно проникнуть в нее, и тогда человеческая плоть может оказаться лишь покровом — чему? — ужасу, какой едва ли можно описать. Да, я играл с силами, которых не понимал, и вы видели конец этой игры. Элен Воган сделала доброе дело, сунув голову в петлю, хотя смерть ее была чудовищной. Почерневшее лицо, отвратительные формы, вовлеченные в те жуткие метаморфозы, что происходили прямо у вас на глазах: от женщины к мужчине, от мужчины к зверю, из зверя в нечто еще более гадкое, — весь тот ужас, свидетелем которого вы были, поразителен, но не скажу, что он сильно удивляет меня. То, что видел и отчего содрогнулся ваш доктор, которого вы позвали засвидетельствовать происшествие, я заметил очень давно. Ведь я знал, что сотворил уже в миг рождения ребенка, а когда девочке не исполнилось и пяти, я успел не раз и не два, «насладиться» ее играми, и теперь вы можете догадаться, с каким партнером. Жизнь с ней стала для меня постоянным непереносимым кошмаром, нескольких лет такой жизни хватило сполна, я почувствовал, что выносить этого больше не могу — и я избавился от Элен. Теперь вы знаете, что испугало мальчика в лесу. Знаете и то, от чего сходили с ума ее жертвы. И посему решили, что в этой загадочной истории теперь вам известно все до конца. Не спешите. Осталась последняя глава. Думаете, Элен умерла? Ошибаетесь, она просто вернулась в круг подобных себе, туда, откуда пришла в наш мир из-за моей беспечности, по невольному моему зову. Но двери в ее мир заперты не до скончания времен. И последнее, Кларк, я слышал, вы женились?»

Перевод с английского — А. Егазарова, примечания — Е. Пучковой. Перевод осуществлен по сборнику: A. Machen "The House Of Souls". New York: Alfred Knopf. 1923.





Артур Мейчен. Белые люди (перевод Е. Пучковой)


Пролог


— Колдовство и святость, — сказал Амброз, — более чем реальны. И в том и в другом случае это прежде всего экстаз, прорыв из трясины обыденной жизни.

Котгрейв слушал с интересом. В этот обветшалый, окруженный запущенным садом дом в северном пригороде Лондона его привел один старый приятель. Здесь в полутемной пыльной комнате корпел над своими книгами мечтательный отшельник Амброз.

— Да, — продолжал собеседник Коттрейва, — магия и по сей день живет в душах людей. И среди них — те, кто ест сухие корки, запивая их сырой водой; думаю, они испытывают наслаждение, какое не снилось даже самым завзятым эпикурейцам.

— Вы говорите о святых?

— Да, но и о грешниках тоже. Вы, похоже, разделяете чрезвычайно распространенное заблуждение о причастности к духовному миру только носителей высшего блага, тогда как носители высшего зла связаны с ним не менее прочно. Раб собственной плоти, обычный чувственный человек может стать как великим грешником, так и великим святым. Большинство из нас — достаточно нейтральные создания, в которых в равной степени переплетены добро и зло. В хаосе своих мелких устремлений мы не осознаем значения и внутреннего смысла вещей и вследствие этого добро и зло выражены в нас не явно, а все наши грехи и добродетели посредственны и незначительны.

— То есть вы полагаете, что великий грешник должен быть аскетом, как и великий святой?

— Великий человек, каков бы он ни был, не приемлет подражания, он отвергает несовершенные копии в стремлении к подлинности. Я ничуть не сомневаюсь, что многие из величайших святых ни разу не совершили «доброго дела» в расхожем понимании этих слов. С другой стороны, среди тех, кто дошел до самых глубин порока, были и такие, кого за всю их «обычную» жизнь не упрекнешь ни в одном «дурном поступке».

Амброз на минуту отлучился из комнаты, и Котгрейв, пребывавший в полном восхищении, поблагодарил своего приятеля за столь многообещающее знакомство.

— Это великий человек! — воскликнул он. — Я до сих пор никогда не встречал такого интересного чудака.

Амброз тем временем принес еще виски и щедро наполнил бокалы гостей. Себе же, проклиная при этом трезвенников, он налил сельтерской и уже собирался продолжить свой монолог, когда Котгрейв опередил его.

— Погодите, — сказал он, — я так не могу, дайте свести концы, с концами. Ваши парадоксы чересчур чудовищны. Человек может быть великим грешником, не сделав ничего греховно! Это же абсурд!

— Вы ошибаетесь, — возразил Амброз. — Парадоксы, к сожалению, не моя стихия. Просто человек может обладать изысканным вкусом, предпочитая смаковать кьянти, а не напиваться дешевым пивом, вот и все. Согласитесь, что это скорее трюизм, чем парадокс. Мое замечание так удивило вас потому, что вы плохо понимаете истинную природу зла. Да, конечно, существует некоторая связь между Грехом с большой буквы и теми действиями, которые принято называть греховными: убийством, воровством, прелюбодеянием и так далее. Но связь эта приблизительно такая же, как между алфавитом и изящной словесностью. Мне кажется, что это разделяемое большинством заблуждение вызвано тем, что мы всегда рассматривали данную проблему с социальной точки зрения. Мы полагаем, что если человек творит зло по отношению лично к нам или к окружающим, то он и сам непременно должен быть очень злым. С общественной точки зрения все правильно; но разве вы не видите, что Зло в своей сущности есть нечто сокровенное — страсть, овладевшая отдельной, индивидуально взятой душой? Обычный убийца сколь бы отпетым он ни был, ни в коей мере не является грешником в истинном смысле этого слова. Он просто дикий зверь, от которого нам следует избавиться, чтобы спасти свои собственные шеи от его ножа. Я бы скорее причислил его к каким-нибудь хищникам, тиграм например, но не к грешникам.

— По-моему, это звучит немного странно.

— Не думаю. Убийца действует, руководствуясь не положительными, а отрицательными побуждениями; ему просто не хватает чего-то такого, что имеется у его жертвы. А настоящее зло, напротив, полностью положительно — только с другой, темной стороны. Можете мне поверить: грех в истинном значении этого слова встречается очень редко; вполне возможно, что действительных грешников еще меньше, чем святых. Бесспорно, ваша точка зрения идеальна для общества и его практических целей; мы, естественно, склонны считать, что тот, кто нам очень неприятен, и есть великий грешник! Когда вам обчистят карманы, это очень неприятно — и вот мы объявляем вора великим грешником. А на самом деле он попросту неразвитый человек. Конечно, он не святой, но вполне может быть — и часто бывает — бесконечно лучше тех тысяч и тысяч «праведников», что ни разу не нарушили ни единой заповеди. Нам он порядком вредит, я признаю это, и мы правильно делаем, что всякий раз, как поймаем его, сажаем за решетку, но связь между его преступным, антиобщественным деянием и настоящим Злом — слабее некуда.

За окном сгущались сумерки. Приятелю, которому Котгрейв был обязан знакомством с Амброзом, должно быть, приходилось выслушивать монологи хозяина дома уже не в первый раз, ибо за все время разговора с его лица не сходила вежливо-снисходительная улыбка, но Котгрейв всерьез начинал полагать, что Амброз скорее мудрец, чем «чудак».

— А знаете, — сказал он, — все это ужасно интересно. Так вы думаете, что мы просто не понимаем истинной природы зла?

— Именно так. Мы переоцениваем и в то же самое время недооцениваем зло. Мы наблюдаем весьма многочисленные нарушения наших общественных «вторичных» законов, этих совершенно необходимых правил, регламентирующих существование человеческого сообщества, и ужасаемся тому, как распространены «грех» и «зло». На самом деле все это чепуха. Возьмем, к примеру, воровство. Испытываете ли вы реальный ужас при мысли о Робин Гуде, о шотландских крестьянах семнадцатого века, о разбойниках или, скажем, о современных основателях фальшивых акционерных обществ? Конечно, нет. Но с другой стороны, мы недооцениваем зло. Мы придаем такое непомерное значение «греховности» тех, кто лезет в наши карманы или посягает на наших жен, что совсем забыли ужас настоящего греха.

— Что же такое настоящий грех? — спросил Котгрейв.

— Я думаю, на ваш вопрос мне следует ответить вопросом. Что бы вы почувствовали, если бы ваша кошка и собака вдруг заговорила с вами человеческим языком? Вас бы охватил ужас. Я в этом уверен. А если бы розы у вас в саду вдруг начали кровоточить, вы бы просто сошли с ума. Или представьте, что камни на обочине дороги при вашем приближении стали пухнуть и расти, а на обычной гальке, которую еще накануне вечером вы видели собственными глазами, поутру распустились каменные цветы? Думаю, эти примеры могут дать вам хотя бы некоторое представление о том, что такое грех на самом деле.

— Послушайте, — вступил в разговор до тех пор молчавший третий из присутствующих, — вы оба, кажется, завелись надолго. Как хотите, а я пошел домой. Я и так опоздал на трамвай, и теперь придется идти пешком.

После того как он растворился в предрассветном утреннем тумане, подкрашенном бледным светом фонарей, Амброз и Котгрейв еще основательнее устроились в своих креслах.

— Вы меня удивляете, — продолжил Котгрейв прерванный разговор. — Я никогда и не думал о таких вещах. Если то, что вы говорите, правда, то весь мир вывернут наизнанку. Значит, сущность греха на самом деле состоит...

— ...во взятии небес штурмом, как мне кажется, — закончил Амброз. — Я полагаю, что грех — это не что иное, как попытка проникнуть в иную, высшую сферу недозволенным способом. Отсюда понятно, почему он встречается крайне редко — немного найдется таких людей, кто вообще стремится проникнуть в иные сферы, высшие или низшие, дозволенным или недозволенным способом. Люди, в массе своей, вполне довольны собственной жизнью, какой бы она ни была. Поэтому так мало святых, а грешников (в истинном смысле этого слова) и того меньше. Что же до гениев, которые иногда бывают и тем и другим вместе, то они тоже встречаются редко. Стать великим грешником, возможно, даже труднее, чем великим святым.

— То есть в грехе есть что-то глубоко противоестественное? Вы это имеете в виду?

— Вот именно. Достижение святости требует таких же или, по крайней мере, почти таких же огромных усилий; но святость предполагает благие и естественные пути. Это попытка вновь обрести экстаз, который был присущ людям до грехопадения. Грех же является попыткой обрести экстаз и знание, которые подобают лишь ангелам, а потому, предпринимая такую попытку, человек в конце концов становится демоном Я уже говорил, что простой убийца именно в силу этого и не является грешником; правда, иногда грешник бывает убийцей. Жиль де Ре[120], например. Итак, очевидно, что ни добро, ни зло не свойственны Тому общественному, цивилизованному созданию, какое мы называем современным человеком, причем зло несвойственно ему в гораздо большей степени, чем добро. Святой стремится вновь обрести дар, который он утратил; грешник пытается добыть то, что ему никогда не принадлежало. Иными словами, он повторяет грехопадение.

— Надеюсь, вы не католик? — спросил Котгрейв.

— Нет. Я принадлежу к гонимой англиканской Церкви.

— В таком случае, что вы думаете о священных текстах, в которых то, что вы склонны рассматривать как простое нарушение правил, считается грехом?

— Но ведь, с другой стороны, к грешникам причисляют и «чародеев», не так ли?[121] Мне кажется, это ключевое слово. Судите сами: можете ли вы представить хоть на минуту, что лжесвидетельство, спасающее жизнь невинному человеку, является грехом? Нет? Отлично, но тогда вам следует признать, что греховность лжеца сродни греховности «чародея», использующего недостатки, свойственные материальной жизни, в качестве орудий для достижения своих чрезвычайно порочных целей. И позвольте сказать вам еще вот что: наша интуиция настолько притупилась и все мы настолько пропитались материализмом, что, вероятно, не признали бы настоящее зло, даже если бы столкнулись с ним лицом к лицу.

— Но разве от самого присутствия злого человека мы не почувствовали бы определенного рода ужаса — вроде того, который, по вашим словам, мы испытали бы при виде кровоточащего розового куста?

— Да, будь мы ближе к природе. Ужас, о котором вы говорите, знаком женщинам и детям — даже животные испытывают его. Но у большинства из нас условности, Воспитание и образование затуманили естественный разум — мы слепы и глухи. Конечно, иногда нам удается распознать зло по его ненависти к добру — например, не нужно большой проницательности, чтобы догадаться, какая сила владела подсознанием рецензентов Китса в «Блэквуде»[122]. Однако подобные неосознанные манифестации случаются крайне редко, и я подозреваю, что, как правило, иерархов Тофета[123] совсем не замечают, а если и замечают, то принимают за хороших, но заблуждающихся людей.

— Вот вы только что употребили слово «неосознанный», говоря о критиках Китса. Неужели зло бывает неосознанным?

— Всегда. Оно и не может быть другим. В этом отношении» как и во всех прочих, оно подобно святости и гениальности.

Это всегда некий подъем или экстаз души; необычайная попытка выйти за пределы обыденного. А то, что выходит за пределы обыденного, оставляет позади и категории сознания, ибо наш разум улавливает лишь те явления, которые ему привычны. Уверяю вас, человек может быть невероятно дурным и даже не подозревать об этом. Но я повторяю, что зло — в определенном и истинном смысле этого слова — крайне редко. Более того, оно встречается все реже и реже.

— Я стараюсь следовать за вашей мыслью, — сказал Котгрейв. — Из ваших слов можно сделать вывод, что истинное зло в корне отличается от того, что мы привыкли называть злом?

— Именно так; Без сомнения, между обоими этими понятиями зла существует некая поверхностная аналогия — чисто внешнее сходство, которое позволяет нам вполне оправданно употреблять такие выражения, как «спинка стула» или «ножка стола». Иногда они говорят, так сказать, на одном языке. Какой-нибудь грубый шахтер, неотесанный, неразвитый «тигрочеловек», выхлебав пару лишних кружек пива, приходит домой и до смерти избивает свою надоедливую жену, которая неблагоразумно попалась ему под горячую руку. Он убийца. И Жиль де Ре был убийцей. Но разве вы не видите, какая пропасть их разделяет? В обоих случаях употребляется одно и то же «слово», но с абсолютно разным значением. Нужно быть невероятным простофилей, чтобы спутать эти два понятия. Все равно что предположить, будто слова «Джаггернаут»[124] и «аргонавты»[125] имеют общую этимологию. Несомненно, такое же слабое сходство существует между «общественными» грехами и настоящим духовным грехом, причем в отдельных, случаях первые выступают в роли «учителей», ведущих человека ко все более изощренному святотатству — от тени, к реальности. Если вы когда-либо имели дело с теологией, вы поймете, о чем я говорю.

— Должен признаться, — заметил Котгрейв, — что я очень мало занимался теологией. По правде говоря, я много раз пытался понять, на каком основании теологи присваивают своей любимой дисциплине титул Науки наук. Дело в том, что все «теологические» книги, в которые мне доводилось заглядывать, были целиком посвящены либо ничтожным и очевидным вопросам благочестия, либо царям Израиля и Иудеи. А все эти цари меня мало интересуют.

Амброз усмехнулся.

— Нам стоит постараться избежать теологической дискуссии, — сказал он. — У меня появилось ощущение, что вы можете оказаться опасным противником. Хотя упомянутые вами «цари» имеют столько же общего с теологией, сколько гвозди в сапогах шахтера-убийцы — со злом.

— Однако вернемся к предмету нашего разговора. Вы полагаете, что грех есть нечто тайное, сокровенное?

— Да. Это адское чудо, так же как святость — чудо небесное. Время от времени грех возносится на такую высоту, что мы совершенно неспособны воспринять его существование; Он подобен звучанию самых больших труб органа — такому низкому, что оно недоступно нашему слуху. Иногда грех может привести в сумасшедший дом или к еще более странному исходу. Но в любом случае его нельзя путать с простым нарушением законов общества. Вспомните, как Апостол, говоря о «другой стороне», различает «благие деяния» и «благодать»[126]. Человек может раздать все свое имущество бедным и все же не испытать благодати, точно так же можно не совершить ни одного преступления и все же быть грешником.

— Ваша точка зрения очень необычна, — сказал Котгрейв, — но я признаюсь, что она меня чем-то привлекает. Мне кажется, из ваших положений логически вытекает заключение, что настоящий грешник вполне может произвести на стороннего наблюдателя впечатление достаточно безобидного создания?

— Конечно — потому что истинное зло не имеет отношения к общественной жизни и общественным законам, разве что нечаянно и случайно. Это потаенная страсть души — или страсть потаенной души, как вам больше нравится. Когда мы случайно замечаем зло и полностью осознаём его значение, оно и в самом деле внушает нам ужас и трепет. Но это чувство значительно отличается от страха и отвращения, с какими мы относимся к обычному преступнику, ибо в последнем случае наши чувства целиком основаны на заботе о своих собственных шкурах и кошельках. Мы ненавидим убийцу, потому что не хотим, чтобы убили нас или кого-нибудь из тех, кто нам дорог. «С другой стороны», мы чтим святых, но не «любим» их, как любим наших друзей. Можете ли вы убедить себя в том, что вам было бы «приятно» общество св. Павла или что мы с вами «поладили» бы с сэром Галахадом[127]? Вот и с грешниками так же, как со святыми. Доведись вам встретить очень злого человека и понять, что он злой, вы, без сомнения, испытаете ужас и трепет; но причин «не любить» его у вас не будет. Напротив, вполне возможно, что, забыв о его грехе, вы нашли бы общество этого грешника довольно приятным и немного погодя вам пришлось бы убеждать себя в том, что он ужасен. И тем не менее разрушение привычного мира чудовищно. Что, если бы розы и лилии с наступлением утра вдруг стали кровоточить, а мебель принялась бы расхаживать по комнате, как в рассказе Мопассана[128]!

— Я рад, что вы вернулись к этому сравнению, — заметил Котгрейв, — и как раз собирался спросить у вас, что в человеке может соответствовать таким вот воображаемым фокусам неодушевленных предметов. Одним словом — что есть грех? Вы дали абстрактное определение, но мне хотелось бы получить конкретный пример.

— Я уже говорил вам, что грех очень редко встречается, — сказал Амброз, который, казалось, хотел уклониться от прямого ответа. — Материализм нашей эпохи много сделал для уничтожения святости, но еще больше преуспел в уничтожении зла. Земля столь уютна, что нас не тянет ни к восхождениям, ни к падениям. Сдается мне, что ученому, решившему «специализироваться» на Тофете, пришлось бы ограничиться лишь антикварными изысканиями. Ни один палеонтолог не покажет вам живого птеродактиля.

— Однако вы-то, похоже, «специализировались» и, судя по всему, довели ваши изыскания до наших дней.

— Вижу, вам действительно интересно. Ладно, признаюсь, я немного занимался этим и, если хотите, могу показать одну вещицу, имеющую прямое отношение к предмету нашей с вами занимательной беседы.

Амброз взял свечу и направился в дальний угол комнаты. Котгрейв увидел, как он открыл стоявшее там старинное бюро, достал из потайного отделения какой-то сверток и вернулся к столу, за которым проистекал разговор.

Развернув бумагу, Амброз извлек из нее зеленую книжечку.

— Только обращайтесь с ней поаккуратнее, — попросил он — Не бросайте где попало. Это один из лучших экспонатов моей коллекции, и мне было бы очень жаль, если бы она вдруг потерялась.

Амброз погладил выгоревший переплет.

— Я знал девушку, которая это написала, — добавил он. — Ознакомившись с изложенными здесь фактами, вы увидите, как это прекрасно иллюстрирует наш сегодняшний разговор. Там есть и продолжение, но об этом я не хочу говорить.

Несколько месяцев назад в одном журнале появилась любопытная статья, — продолжал Амброз с видом человека, желающего сменить тему разговора. — Она была написана каким-то врачом — кажется, его звали доктор Корин. Так вот, этот доктор рассказывает, что некая леди, наблюдавшая за дочкой, когда та играла у окна в гостиной, вдруг увидела, как тяжелая оконная рама свалилась прямо на пальцы девочке. Леди, по-видимому, упала в обморок — во всяком случае, когда вызвали врача и он перевязал окровавленные и изувеченные пальцы ребенка, его позвали к матери. Она стонала от нестерпимой боли — три ее пальца, в точности те же, что были повреждены у девочки, распухли и покраснели, а позднее, выражаясь медицинским языком, началось гнойное воспаление.

Все это время Амброз бережно сжимал в руках зеленую книжечку.

— Ладно, держите, — сказал он наконец, с видимым трудом расставаясь со своим сокровищем.

— Верните, как только прочтете, — добавил Амброз, когда он вместе с гостем, пройдя через холл, вышел в старый сад, наполненный слабым ароматом белых лилий.

Котгрейв откланялся. На востоке уже разгоралась широкая красная полоса, и с возвышенности, на которой находился дом Амброза, открывалась величественная панорама спящего Лондона.



Зеленая книжечка


Сафьяновый переплет поблек и выгорел, но при этом был чистым, непорванным и неистертым. Книжечка выглядела так, словно ее купили лет семьдесят-восемьдесят назад во время очередного выезда в Лондон, а потом засунули куда-то с глаз долой и позабыли о ней навсегда. Она распространяла древний тонкий аромат, какой иногда сопровождает старую мебель, которой уже лет сто или даже больше. Форзац был украшен причудливым цветным узором и стершейся позолотой. С виду небольшая, книжечка, благодаря тонкости бумаги, содержала немало страниц, исписанных мелким, убористым и весьма неровным почерком. «Я, нашла эту книжку, — так начинались записки, — в ящике старого комода, который стоит на лестнице. День выдался дождливый, и я не могла пойти гулять, а потому после обеда взяла свечу и принялась рыться в комоде. Почти все ящики были набиты старыми платьями, но один из маленьких ящичков оказался пустым — лишь в углу на самом дне его лежала эта книжечка. Я давно хотела иметь нечто подобное и, не раздумывая, взяла ее для своих записей. Теперь она наполнена духом таинственности. У меня много других книжек, в которые я записываю разные тайны — все спрятаны в надежном месте. Сюда я тоже запишу многие из моих старых тайн и еще несколько новых. Но кое-что я никогда не буду записывать. Я не вправе указывать действительные даты — дни и месяцы, ставшие мне известными в прошлом году. Нельзя упоминать и о письменах Акло, раскрывать тайну языка Чиан, рисовать большие прекрасные Круги, играть в Игры Мао и, уж конечно, петь главные песни. Я могу написать обо всем этом вообще, но только не объясняя, как это делать. На то есть особые причины. И еще мне нельзя говорить, кто такие Нимфы, и Долы, и Джило и что значит «вулас». Это самые тайные тайны, и я счастлива, что мне все это известно и что я знаю так много чудесных языков. Но есть и такие вещи, которые я называю самыми тайными тайнами из всех тайных тайн: о них я даже думать не смею, пока не останусь совсем одна, и тогда я закрываю глаза, прикасаюсь ладонями к этим вершинам сокровенного, шепчу слово — и приходит Алала. Я делаю это только по ночам у себя в комнате или в заповедных лесных местах — но описывать их нельзя, потому что это тайные места. И потом еще есть Обряды: все они очень важны, но некоторые из них — важнее и прекраснее остальных. Белые Обряды, Зеленые Обряды и Алые Обряды. Алые Обряды лучше всех, но по-настоящему их можно совершать только в одном месте, правда, даже внешняя сторона этих Обрядов настолько восхитительна, что я готова проигрывать их где угодно. А кроме того, есть всякие танцы, и есть Комедия: иногда я разыгрывала Комедию на глазах у всех, но никто ничего не понимал. Впервые я узнала об этих вещах в раннем детстве.

Когда я была очень маленькая и мама была еще жива, я помнила о чем-то, случившемся со мной до того, да только все это смешалось у меня в голове. Однако, лет в пять или шесть, я не раз слышала, как говорили обо мне, думая, что я не пойму. Говорили, будто за год-два до того я была очень странной и няня просила мою маму прийти послушать, как я разговариваю сама с собой, причем я произносила такие слова, которые никто не мог понять. Говорила я на языке Ку, но сейчас могу припомнить лишь очень немногие слова да еще маленькие белые лица, взиравшие на меня, когда я лежала в колыбели. Белые человечки часто беседовали со мной, и я выучилась их языку. От них я узнала о величественном месте, где деревья и трава были белые, и белые холмы вздымались до луны, и дул холодный белый ветер. Это место мне потом часто снилось, но лица стерлись, затерялись в моих детских воспоминаниях. Однако, когда мне исполнилось лет пять, со мной случилось удивительное происшествие. Няня несла меня на плечах; вокруг желтело пшеничное поле, и мы шли по этому полю, изнемогая от жары. Потом мы свернули на лесную тропинку, и нас догнал какой-то высокий человек и шел вместе с нами, пока мы не добрались до пруда, где было очень темно и мрачно. Няня посадила меня на мягкий мох под деревом и сказала: «Здесь она в пруд не свалится». И они оставили меня там, и я сидела тихо-тихо и смотрела на пруд, и вот из воды и из леса навстречу друг другу вышли удивительные белые люди и стали играть, танцевать и петь. Кремово-белого цвета, они походили на древние статуэтки слоновой кости, что у нас в гостиной. Их было двое, он и она. Она — прекрасная леди с добрыми темными глазами и серьезным лицом — все время странно и печально улыбалась мужчине, а он смеялся и гонялся за ней. Они все играли и играли, все танцевали и танцевали вокруг пруда, напевая что-то, пока я не заснула. Когда няня вернулась и разбудила меня, мне показалось, что она чем-то похожа на ту белую леди, и я рассказала ей обо всем и спросила, почему она так странно выглядит. Няня ахнула, как будто очень испугалась, и побледнела. Она посадила меня на траву и долго смотрела мне в глаза, и я видела, что она вся дрожит. Потом она сказала, что все это мне приснилось, но я-то знала, что не спала. И еще няня заставила меня пообещать, что я никому не скажу об этом, а если скажу, то меня бросят в черную яму. Но я совсем не испугалась, тогда как няню буквально трясло от страха. Я всегда помнила об этом происшествии и, бывало, закрывала глаза и в тишине и одиночестве снова видела белых людей, расплывчато и как бы издалека, но они были такими же прекрасными, как тогда у пруда. И мне вспоминались обрывки песни, которую они пели, хотя воспроизвести ее я не могла.

Лет в тринадцать, или даже почти в четырнадцать, со мной приключилось нечто совершенно невероятное, и тот странный день, когда все это произошло, я впоследствии всегда именовала Белым днем. Мама уже более года как умерла. По утрам я занималась, а после обеда меня отпускали гулять. В тот день я выбрала новый маршрут, и ручеек привел меня в незнакомое место. По пути я порвала платье — кое-где было трудно пройти, приходилось пробираться через густые заросли кустарника, и под низкими ветками деревьев, и через колючие кусты на холмах, и через темные леса, полные стелющихся колючек. Путь оказался долгим, очень долгим. Мне представлялось, что я иду уже целую вечность, а потом дорогу преградила стена зарослей, в которых имелся лишь узкий лаз — что-то вроде тоннеля. Наверное, раньше там тек ручей, но он пересох, и дно было каменистое, а наверху переплелись кусты, не пропускавшие света. Долго я брела по тому темному тоннелю, пока не вышла к холму, которого раньше никогда не видела. Меня окружала унылая чаща кустарника, черные переплетенные сучья которого царапали меня, когда я пробиралась сквозь заросли, и я плакала от боли, потому что на мне живого места не было. Я карабкалась по склону, уже плохо воспринимая окружающее, — все вверх и вверх, пока заросли наконец не поредели и я не вышла на большую пустынную проплешину у вершины холма, где в траве серели уродливые камни, из-под которых выбивались чахлые, скрюченные, похожие на змей деревца. Пробираясь между камнями, я продолжила путь к вершине. Никогда прежде мне не приходилось видеть таких огромных и уродливых камней: некоторые выступали из земли, другие были разбросаны вокруг на сколько хватал глаз, далеко-далеко. Я посмотрела поверх камней, охватив своим взглядом все это место целиком — оно выглядело странно и неправдоподобно. Стояла зима, с окрестных холмов свешивались страшные черные леса — словно черные занавеси в огромной комнате. А деревья имели такие очертания, каких я раньше и представить не могла. Мне стало страшно. За лесами тянулись еще холмы — гигантское кольцо холмов и гор, совершенно незнакомая мне местность, глухая и безмолвная. Небо было тяжелым, серым и унылым — отвратительный свод, довершающий картину. Я вновь продолжила путь среди бесконечных камней. Некоторые из них напоминали людей с оскалившимися лицами, словно эти каменные монстры собирались броситься на меня и утащить с собой, чтобы я навсегда осталась в их каменном мире. Другие были похожи на зверей — ужасных зверей и ползучих гадов с высунутыми языками, — встречались и камни-слова, которые невозможно выговорить, и лежащие в траве камни-мертвецы. С трудом преодолевая страх, я все же шла вперед, чувствуя, как полнится мое сердце злыми песнями, которые напевали мне камни. Мне хотелось строить гримасы и корчиться, как они. Я шла долго-долго, и наконец камни стали нравиться мне, и я перестала их бояться. Я пела песни, вертевшиеся у меня в голове; песни, полные слов, которые нельзя ни произносить, ни писать. Я кривлялась, подражая гримасам каменных лиц, принимая разнообразные позы виденных на дороге каменных чудищ, и ложилась на землю, имитируя каменных мертвецов; я даже подошла к одному оскалившемуся истукану и обняла его. Так вот я шла и шла между камнями, пока наконец не вышла к круглому кургану. Высотой он был почти с наш дом, и такой ровный, круглый и зеленый, словно огромная чаша, опрокинутая вверх дном, — а наверху стоял большой камень, похожий на столб. Я стала карабкаться вверх, но склон оказался таким крутым, что мне пришлось остановиться, а то бы я скатилась вниз, ударилась о камни у подножия и, может быть, разбилась бы насмерть. Однако желание забраться на самый верх большого кургана было столь огромным, что я легла на живот, уцепилась за траву и стала понемногу подтягиваться, пока не поднялась на гребень. Потом я села на камень посередине и огляделась. Мне показалось, что я шла долго-долго и удалилась на сотни миль от дома, что я попала в другую страну, в одно из тех удивительных мест, о которых читала в «Тысяче и одной ночи», или уплыла за море, далеко-далеко, и нашла другой мир, которого раньше никто не видел и о котором раньше никто не слышал, а может быть, каким-то образом улетела на небо и попала на одну из звезд, где, как я читала, все мертвое, и нет воздуха, и ветер не дует. Я сидела на камне и смотрела вверх, вниз и по сторонам, представляя, что сижу на башне посреди огромного пустого города — ведь вокруг не было ничего, кроме серых камней. С вершины я не могла различить очертания камней, но видела, как их много и как далеко-далеко они тянутся. Группы камней располагались в каком-то определенном порядке, образуя рисунки и узоры. Я знала, что это невозможно, так как сама видела, что многие камни выступают из земли и соединены со скалой. Поэтому я присмотрелась внимательнее, но по-прежнему видела только расходящиеся круги, пирамиды, купола и шпили, но теперь мне казалось, что все они смыкаются вокруг того места, где я сидела, и чем дольше я смотрела, тем отчетливее вин дела гигантские круги камней, которые все увеличивались и увеличивались. Наверное, я вглядывалась слишком долго, потому что мне стало казаться, будто они все движутся и крутятся, как гигантское колесо, а я сижу в середине и кручусь вместе с ними. У меня закружилась голова, все вокруг затуманилось и поплыло, в глазах замелькали голубые огоньки, и мне почудилось, что камни подпрыгивают, приплясывают и корчатся, кружась в каком-то немыслимом хороводе. Мне снова стало страшно, я громко закричала, спрыгнула с камня, на котором сидела, и бросилась на землю. Когда я поднялась, то с радостью увидела, что камни остановились. Я села на траву и, съехав с кургана, продолжила свой путь. На ходу я приплясывала, стараясь подражать танцующим камням, и была очень рада, что у меня хорошо получается. Я кружилась в танце и напевала странные песни, которые сами приходили мне в голову. Наконец я спустилась к подножию этого огромного пологого холма — камней там уже не было, а дорога снова уводила в лощину, поросшую кустарником. Я с трудом пробиралась сквозь заросли, как и при подъеме на холм, но не обращала на это внимания — меня переполняла радость, дающая мне как бы дополнительные силы. Я видела необыкновенные камни и теперь могла танцевать, как они. Я спускалась вниз, продираясь, сквозь кусты: высокая крапива кусала мне ноги и зло обжигала меня, но я и на это не обращала внимания, а в ответ на уколы сучьев и шипов — только смеялась и пела. Потом я выбралась из зарослей в скрытую лощину — укромное местечко, похожее на темную улочку, по которой никто никогда не ходит. Лощина была очень узкая и глубокая, а вокруг нее рос густой лес. Над крутыми склонами нависали деревья, сквозь ветви которых проглядывали зеленые островки папоротников, хотя на холме папоротники были засохшие и бурые; здесь они всю зиму оставались зелеными и от них шел густой пряный запах. По лощине бежал ручеек — такой маленький, что я легко могла его перешагнуть. Зачерпывая воду горстями, я стала жадно пить — и вкус у воды был как у светлого, золотистого вина, она искрилась и, бурлила, пробегая по красивым красным, желтым и зеленым камушкам, и потому казалась живой и разноцветной. Я пила и пила ее, и все не могла питься, а потому мне пришлось лечь, наклонить голову и пить прямо из ручья. Так было еще вкуснее, к тому же маленькие волны, касаясь моих губ, нежно целовали меня. Я смеялась и снова пила, воображая, будто в ручье живет нимфа вроде той, что на старой картинке у нас дома, а прикосновения волны — это поцелуи нимфы. Я наклонилась еще ниже, опустила губы в воду и поклялась нимфе, что обязательно вернусь сюда, к этому ручью с живой водой. Я не сомневалась, что это не простая вода, и, наконец продолжив свой путь, была по-настоящему счастлива. Я снова танцевала и все шла и шла вверх по лощине, под нависающими кручами, пока передо мною не выросла отвесная зеленая стена — склон вдруг круто взметнулся к небу, и, кроме стены и неба, больше ничего не было. Словно я достигла края мира. «...Мир без конца...» — но здесь все выглядело так, словно за этой стеной вообще ничего не могло быть, кроме царства Врана[129], куда уходят погасший свет и высохшая под солнцем вода. Я стала думать о том долгом, очень долгом пути, который привел меня сюда: как я нашла ручеек и последовала за ним в неведомые края — и все шла и шла, пробираясь сквозь заросли и колючие кусты и темные леса, полные стелющихся колючек; и как потом карабкалась по тоннелю под деревьями и сквозь заросли кустарника, и как обнаружила серые камни и сидела посреди каменной чаши, а они кружились вокруг меня; как снова шла мимо серых камней, и спустилась с холма по колючим кустам, и поднялась по темной лощине. Мысленно я вновь прошла весь этот долгий, очень долгий путь. Но как мне теперь добраться домой, смогу ли я когда-нибудь найти дорогу, и существует ли мой дом вообще, или он и все, кто в нем был, превратились в серые камни, как в арабских сказках? Я сидела на траве и думала, что же теперь делать. Я устала, и ноги у меня горели от долгой ходьбы. Оглядевшись, я увидела чудесное озерцо у самой стены. Всю землю вокруг него покрывал ярко-зеленый влажный мох — самый странный мох на свете: он был похож то на маленькие папоротники, то на пальмы, то на елочки, и капельки воды сверкали на его изумрудной зелени, словно алмазы. А среди мха блестел водоем — глубокий, красивый и такой чистый, что, казалось, можно дотянуться до красного песка на дне, хотя на самом деле там было очень глубоко. Я стояла и смотрелась в воду, как в зеркало. На дне озерца красные песчинки все время шевелились, и я видела, как бурлит вода, но поверхность водоема была совершенно спокойна. Среди мерцающих изумрудов мха озерцо казалось огромным бриллиантом. Я сняла ботинки и чулки и опустила усталые, разгоряченные ноги в воду. Вода была ласковая и холодная, и когда я поднялась, усталости как не бывало, и я почувствовала, что мне нужно идти дальше — вперед и вперед, чтобы увидеть, что там — за стеной. Я стала очень медленно подниматься по стене, и когда выбралась наверх, то очутилась в самом странном месте, какое мне только приходилось видеть, даже более странном, чем холм серых камней. Оно выглядело так, словно там поиграли дети великанов, потому что кругом? были сплошные холмы, впадины, замки и стены, сделанные из земли и поросшие травой. И еще — два кургана, похожие на большие ульи, круглые и мрачные, и глубокие ямы, и круто вздымавшаяся вверх стена вроде той, что я однажды видела у моря (помню, на ней еще были большие пушки и солдаты). Я чуть не упала в одну из круглых ям — земля неожиданно разверзлась у меня под ногами, но мне удалось сбежать по склону; я остановилась только на самом дне и посмотрела вверх. Все выглядело странным и мрачным. Наверху было только серое, тяжелое небо да стенки ямы — остальное словно исчезло, и теперь во всем мире не осталось ничего, кроме этой ямы. Я подумала, что, когда в глухую полночь луна освещает ее дно и наверху стенает ветер, здесь, наверное, полно злых духов, движущихся теней и бледных призраков. Яма была странной, мрачной и пустынной, как заброшенный храм мертвых языческих богов. Это напомнило мне сказку, рассказанную няней, когда я была совсем маленькой, — той самой няней, которая взяла меня в таинственный лес, где я увидала прекрасных белых людей.

Как-то зимним вечером, когда ветер хлестал ветвями деревьев по стенам дома и плакал в трубе детской, няня рассказала мне о глубокой яме вроде той, в которой я теперь стояла: будто где-то была такая яма и все боялись спускаться в нее и даже близко не подходили — очень нехорошим считалось это место. Но однажды одна бедная девушка решилась спуститься в яму. Все принялись отговаривать ее, но она не послушалась и все-таки спустилась, а когда вернулась, то весело смеялась и повторяла, что там ничего нет, кроме зеленой травы, красных и белых камней да желтеньких цветов. Вскоре люди увидели на ней великолепные изумрудные сережки и спрашивали ее, где она их взяла, ведь они с матерью были очень бедны. А она смеялась и отвечала, что сережки эти вовсе не изумрудные, что они из обыкновенной зеленой травы. Потом однажды у нее на груди появился самый алый рубин, какой только можно себе вообразить, и был он величиной с куриное яйцо, а горел и сверкал, как раскаленный уголь в печи. И снова люди спросили ее, где она взяла такое сокровище, ведь всем известно, как бедны они с матерью. А девушка смеялась и отвечала, что это никакой не рубин, а обычный красный камешек. Но потом шею девушки украсило самое расчудесное ожерелье, о каком только можно подумать, — лучше, чем у самой королевы, — и было оно сделано из сотен больших сверкающих алмазов, которые сияли подобно звездам в летнюю ночь. И люди снова спрашивали девушку, где она взяла эти алмазы, ведь они с матерью так бедны. Но она по-прежнему смеялась и отвечала, что это вовсе не алмазы, а пустяшные беленькие камешки. И вот однажды, рассказывала няня, явилась девушка ко двору, и на голове у нее красовалась корона из чистейшего золота, сиявшая ярче солнца, и была она гораздо роскошнее короны самого короля. В ушах у девушки сверкали изумруды, на груди — огромный рубин вместо брошки, а на шее — большое алмазное ожерелье. И король с королевой, решив, что это какая-нибудь знатная принцесса из дальних краев, поднялись с трона и вышли навстречу гостье, чтобы приветствовать ее. Но кто-то сказал королю с королевой, что на самом деле девушка очень бедна. И король спросил у нее: раз они с матерью такие бедные, то почему на ней золотая корона и где она взяла ее? А девушка рассмеялась и ответила, что это никакая не золотая корона, а просто венок из желтых цветов. Королю все это показалось очень странным, и велел он девушке остаться при дворе, чтобы посмотреть, что будет дальше. А когда присмотрелись к ней, то увидели, до чего она хороша: глаза зеленее изумрудов, губы — краснее рубина, лицо — светлее и чище алмазов, а волосы — ярче золотой короны. Королевский сын пожелал жениться на ней, и король разрешил ему. Епископ обвенчал молодых, и был большой пир, а потом принц направился в комнату своей жены. Но когда он хотел открыть дверь, прямо перед ним возник высокий черный человек с ужасным лицом, и грозный голос произнес:


Куда торопишься? Постой!

Она обвенчана со мной.


И королевский сын упал на пол, потеряв сознание. Люди попытались войти в комнату, но не смогли. Тогда стали ломать дверь топорами, но дерево сделалось твердым, как железо, и в конце концов все в страхе бросились прочь, потому что из комнаты доносились ужасные вопли, хохот, визг и плач. На следующий день удалось проникнуть в комнату, и все увидели, что там никого нет: только густой черный дым висел над кроватью — черный человек пришел и утащил девушку. А на краю постели лежали два пучка сухой травы, красный камень, несколько белых камешков и увядший венок из желтых цветов.

Я вспомнила эту нянину сказку, стоя на дне глубокой ямы; там было так неуютно и одиноко, что мне стало страшно. Поблизости я не видела ни камней, ни цветов, но я испугалась, что могу взять что-нибудь, сама не зная об этом, и решила выполнить один обряд, чтобы отогнать черного человека. Я встала точно посередине ямы и особым жестом проверила, нет ли на мне чего-нибудь такого, о чем говорилось в сказке, а потом обошла всю яму, коснулась своих глаз, губ и волос и произнесла несколько странных слов — заклинаний от темных сил и дурного глаза, которым меня научила няня. После этого я почувствовала себя в безопасности, выбралась из ямы и пошла дальше мимо всех этих курганов, ям и стен, а так как дорога все время вела наверх, то в результате я оказалась высоко над земляными сооружениями. Оглядевшись, я увидела, что они, как и серые камни, тоже образуют рисунки, только совсем другие. Уже начинало темнеть, и стало плохо видно, но с того места, где я стояла, это было похоже на две огромные человеческие фигуры, лежащие на траве. Я пошла дальше и наконец нашла одну тайную рощу. Она слишком тайная, чтобы описывать ее здесь, и никто не знает, как туда пройти. Я и сама узнала это случайно, причем довольно занятным образом — я увидела какого-то зверька, который туда побежал. Я пошла за ним, и обнаружила между колючими кустами очень узкую и темную тропку, и когда уже почти совсем стемнело, я вышла на поляну. Там мне явилось самое чудесное видение, какое я когда-либо видела, но длилось оно только миг, потому что я тут же бросилась бежать и выбралась из рощи той же тропинкой, а потом еще долго улепетывала прочь, стараясь бежать как можно быстрее, — так испугалась я этого видения, таким удивительным, таким странным и прекрасным оно было. Но я очень хотела вернуться домой и поразмышлять об увиденном, и к тому же я не знала, что случилось бы, останься я вблизи этой рощи. Мне было жарко, я вся дрожала, сердце у меня колотилось, и пока я бежала через рощу, изо рта у меня вырывались странные крики, которых я не могла сдержать. На мое счастье, большая белая луна выплыла из-за круглого холма и осветила мне дорогу, и при ее свете я побежала мимо курганов и ям, вниз по скрытой лощине, вверх среди кустов, мимо серых камней — и наконец добралась до дома. Папа работал у себя в кабинете, и слуги не сообщили ему, что в столь поздний час меня еще нет дома, хотя на самом деле они испугались и не знали, что предпринять. Я объяснила им, что заблудилась в лесу, но не сказала, где именно, и ушла спать, однако всю ночь пролежала без сна, думая о своем видении. Когда я вышла на поляну, все вокруг светилось, хотя было уже темно, и потом, когда я возвращалась, меня не покидала уверенность в том, что я это видела. Мне хотелось побыстрее очутиться у себя в комнате и в одиночестве наслаждаться своим видением, хотелось закрыть глаза, представлять, что оно здесь, и делать все, что я сделала бы там, на поляне, если бы не испугалась. Но когда я закрыла глаза, видение не явилось, и тогда я стала перебирать все детали своего приключения, вспомнила, как темно и мрачно было под конец, и испугалась, что ошиблась, потому что все это казалось невозможным — словно ожила одна из няниных сказок, в которые я по-настоящему никогда не верила, хоть мне и стало страшно тогда на дне ямы. Мне вспомнились истории, которые рассказывала няня, когда я была маленькая, и я подумала, а правда ли то, что со мной сегодня случилось, или все это было давным-давно в одной из ее сказок? Я лежала без сна у себя в комнате, а луна светила из-за дома прямо на реку, так что на мою стену свет не падал. В доме царила тишина. Я слышала, как пробило двенадцать, папа прошел к себе в спальню и после этого все звуки замерли, словно в доме не было ни души. Сквозь белые шторы в мою темную комнату проникал бледный мерцающий отсвет. Я встала и выглянула в окно: дом отбрасывал огромную черную тень, и она накрывала сад, который стал от этого похож на тюрьму, где казнят людей, а дальше все было белое-белое – лес и тот сиял белизной, исчерченной темными провалами между стволами. Тихо, ясно, и даже на небе ни одного облачка. Я хотела восстановить в памяти свое видение, но не могла, и тогда начала вспоминать все сказки, которые няня рассказывала мне так давно, что я думала, будто уже перезабыла их. Но они ожили во мне и почему-то переплелись у меня в голове с колючими кустами, серыми камнями и тайным лесом, и в конце концов я перестала различать, что было на самом деле, а что рассказывала няня — и то и другое казалось сном. А потом я вспомнила тот далекий жаркий летний день, когда няня оставила меня одну в тени под деревом, а из воды и из леса вышли белые люди и начали играть, танцевать и петь, и мне чудилось, что няня уже говорила о чем-то похожем еще до того, как я их увидела, вот только я не могла точно вспомнить, что она мне говорила. Потом я стала думать, не была ли моя няня той самой белой леди — ведь она выглядела такой же белой и прекрасной и у нее были такие же темные глаза и черные волосы; и иногда она улыбалась, как та леди, особенно когда рассказывала свои истории, которые начинались словами «Давным-давно...» или «В давние-давние волшебные времена...». Но все же я решила, что это не могла быть няня, потому что она ушла в лес в другую сторону, и, по-моему, тот мужчина, что догнал нас, не мог быть белым мужчиной, иначе я бы не увидела того, что открылось мне в тайной роще. Я подумала, что во всем виновата луна, но она появилась потом, когда я уже находилась посреди пустоши, где всюду были загадочные фигуры, торчащие из земли, и стены, и таинственные ямы, и ровные круглые курганы — вот тогда-то я и увидела большую белую луну над круглым холмом. Я думала обо все этом, пока мне не стало страшно — снова всплыла в памяти нянина сказка о бедной девушке и черном человеке, который похитил ее. Я тоже спускалась в глубокую яму — а вдруг это была та же самая яма, просто ужас какой-то! Поэтому я повторила обряд — коснулась глаз, губ и волос особым жестом и произнесла древнее заклятие, чтобы быть уверенной, что меня никто не утащит. Мне захотелось снова мысленно представить себе тайную рощу, осторожно пройти по тропинке и увидеть то, что я видела там, — но тщетно, вспоминались только нянины сказки.

Например, история о юноше, который однажды собрался на охоту и объехал со своими собаками все окрестные леса, перебирался через реки, бродил по болотам, но так и не нашел никакой дичи. Он проохотился весь день, пока солнце не стало спускаться за горы. И юноша был зол, оттого что день прошел неудачно, и собирался уже повернуть назад, как вдруг в тот момент, когда солнце коснулось гребня горы, из чащи выбежал прекрасный белый олень. И юноша крикнул «ату!» своим гончим, но они заскулили и не сдвинулись с места. Он пришпорил коня, но тот дрожал и стоял как вкопанный. Тогда юноша спрыгнул с коня, бросил собак и погнался за оленем один. Вскоре стемнело, и небо стало черным, без единой звездочки, а олень все бежал во тьме. И хотя у юноши имелось ружье, он не стрелял в оленя, потому что хотел поймать его живым, да и боялся отстать в темноте. Правда, пока не отставал, ориентируясь по звукам. Олень все бежал и бежал вперед, и юноша заблудился окончательно. Они мчались бесконечными лесами, полными шорохов, бледный, мертвенный свет исходил от поваленных и гниющих стволов; каждый раз, когда юноша думал, что потерял оленя, тот снова появлялся перед ним, белый и светящийся, и охотник, одержимый погоней, старался бежать еще быстрее, чтобы наконец догнать его, но тогда олень тоже прибавлял ходу, и юноше никак не удавалось его поймать. Они бежали бесконечными лесами, переплывали реки, пробирались по черным болотам, где земля булькала под ногами и вокруг мелькали болотные огоньки, а потом — через узкие горные ущелья, пахнущие подземельем; олень стремительно несся вперед, но и юноша не отставал. Так, словно связанные невидимой нитью, они преодолели высокие горы, и юноша слышал, как предрассветный ветер спускается с неба, а они все бежали и бежали, впереди — олень, а следом за ним — охотник. Наконец встало солнце, и юноша обнаружил, что оказался в совершенно незнакомом месте; это была прекрасная долина, через которую струился светлый поток, а посередине высился большой круглый холм. И олень начал спускаться вниз по долине к холму, и казалось, что он устал и бежит все медленнее и медленнее. Хотя юноша тоже устал, он ускорил свой бег, надеясь наконец-то поймать оленя, но у самого подножия холма, когда охотник уже протянул руку, чтобы схватить свою добычу, олень как сквозь землю провалился, и юноша расплакался: так было обидно потерять оленя после всей этой бесконечной погони. Но вдруг юноша увидел прямо перед собой дверь, ведущую внутрь холма. И он вошел, и там было совсем темно, но он шел вперед, потому что надеялся найти белого оленя. И тут появился свет, и юноша увидел небо над: головой, и сияющее солнце, и птиц, поющих на деревьях, и чудесный прозрачный родник, а у родника — прекраснейшую из женщин, и была это сама королева фей. И призналась юноше королева фей, что это она обернулась оленем, чтобы заманить его сюда, потому что страстно влюбилась в него. Она принесла из своего волшебного дворца большую золотую чашу, усыпанную драгоценными камнями, и предложила юноше выпить вина из этой чаши. И он стал пить, чем больше пил, тем сильнее ему хотелось пить, потом что вино было очарованное. А потом он поцеловал прекрасную леди, и она стала его женой, и он провел весь день и ночь в холме, где она жила, а когда проснулся, то увидел, что лежит на земле, на том самом месте, где в первый раз увидал оленя. Рядом стоял его конь, и собаки ждали пробужденья хозяина. Юноша посмотрел в небо и увидел, что солнце садится за горы. И он вернулся домой, и прожил долгую жизнь, но с тех пор ни разу не поцеловал ни одну женщину — ведь он целовал саму королеву фей, и никогда не пил обычного вина — ведь ему довелось испить очарованного.

А иногда няня рассказывала мне сказки, которые она слышала от своей прабабушки. Та была очень старая и жила одна-одинешенька в хижине посреди гор. В большинстве этих сказок речь шла о холме, где в стародавние времена по ночам собирались люди, и играли в разные удивительные игры, и делали странные вещи — няня мне рассказывала о них, да только я ничего не понимала, и еще она говорила, что теперь про это все забыли, кроме ее прабабушки, да и та толком не помнила, где тот холм. Как-то няня рассказала мне одну очень странную историю об этом холме — меня даже пробрала дрожь, когда я ее вспомнила. Няня говорила, что люди всегда приходил и туда летом, в самую жаркую пору, и сначала должны были долго танцевать. Они танцевали до темноты, причем из-за деревьев, окружавших холм, там было еще темнее. Люди собирались отовсюду, они приходили по тайной тропе, которой никто, кроме них, не знал, и двое стерегли вход, а каждый входящий должен был сделать очень странный знак, няня показала его, как могла, объяснила, что делать его по-настоящему она не умеет. Туда приходили всякие люди; и дворяне, и мужики, и старики, и юноши, и девушки, и совсем маленькие дети, которые просто сидели и смотрели. И когда они входили внутрь, там было совсем темно, только в стороне зажигали какое-то благовоние с сильным сладким запахом, от которого всем хотелось смеяться — видно было, как светятся угли и поднимается красноватый дым. И когда входил последний, дверь исчезала, так что никто не мог проникнуть внутрь, даже если и знал, что внутри что-то есть. И вот однажды некий дворянин, ехавший издалека, заблудился ночью в лесу, и конь завез его в самую непроходимую глушь с болотами и огромными валунами; конь то и дело оступался и проваливался копытами в какие-то норы, и деревья, очень похожие на виселицы, протягивали поперек дороги свои огромные черные сучья. Путнику стало очень страшно, и конь его начал дрожать, а потом и вовсе остановился и не хотел идти дальше; тогда дворянин слез с коня и взял его за узду, но конь стоял как вкопанный и от страха весь покрылся пеной. И дворянин пошел один, все дальше углубляясь в чащу, пока наконец не попал в какое-то темное место, где раздавались шум, пение и крики, каких он никогда раньше не слышал. Казалось, все эти звуки были совсем рядом, но он не мог попасть туда, откуда они доносились, и принялся кричать, и пока он кричал, кто-то схватил его сзади, и не успел он и глазом моргнуть, как ему связали руки и ноги, заткнули рот, и он потерял сознание. Очнулся сей дворянин на обочине, как раз в том месте, где сбился с пути, у дуба, разбитого молнией, а рядом был привязан его конь. И вот приехал дворянин в город, и рассказал, что с ним случилось, и некоторые удивились; а многие, видимо, знали что-то, но помалкивали. Так уже было заведено: когда все входили внутрь, дверь исчезала, и больше уже никто не мог войти. А те, кто оказывался внутри, вставали в круг, плечом к плечу, и кто-нибудь начинал петь в темноте, а кто-нибудь другой грохотал специальной погремушкой, и этот грохот доносился по ночам издалека, из глуши, и жители окрестных мест, знавшие истинную причину грохота, крестились, проснувшись за полночь и услыхав этот ужасный низкий звук, похожий на раскаты грома в горах. Грохот и пение продолжались очень долго, и люди в кругу слегка покачивались из стороны в сторону, а песня была на древнем-древнем языке, которого теперь никто не знает, и напев ее звучал странно. Няня говорила, что, когда ее прабабушка была еще маленькой девочкой, она знала человека, который немного помнил эту песню. Няня попробовала напеть ее мне, мелодия была до того странной, что я вся похолодела, словно дотронулась до трупа. Иногда пел мужчина, а иногда женщина, иногда они пели так хорошо, что двое-трое из тех, кто там был, падали наземь, кричали и бились, будто в припадке. Пение продолжалось, люди раскачивались туда-сюда, и наконец над этим местом, которое они называли Тол Деол, поднималась луна. Она освещала танцующих, а они все раскачивались из стороны в сторону, и густой сладкий дым вился над тлеющими угольями и плавал в воздухе. Потом начиналась трапеза. Мальчик вносил большую чашу вина; а девочка — хлеб. Хлеб и вино передавали по кругу, и вкус их отличался от вкуса обычного хлеба и обычного вина, и никто из тех, кому удалось их отведать, уже не был таким, как раньше. Потом все вставали, и начинали танцевать, и доставали тайные предметы из потайного места, и играли в необыкновенные игры, и водили хороводы в лунном свете, а иногда кто-нибудь внезапно исчезал, и о тех, кто исчез, больше никто никогда ничего не слышал, и неизвестно, что с ними случалось. А остальные снова пили удивительное вино, и делали идолов, и поклонялись им. Однажды няня показала мне, как выглядели эти идолы. Мы тогда гуляли и набрели на овраг, где было много влажной глины. И няня спросила меня, не хочу ли я посмотреть, что делали люди, о которых она рассказывала, и я ответила, что хочу. Тогда она попросила меня поклясться, что я ни единой душе об этом не скажу, а если скажу, то пусть меня бросят черную яму с покойниками, и я трижды произнесла эту страшную клятву. Няня взяла мою деревянную лопатку, накопала глины и положила ее в мое жестяное ведерко, и велела, если кто-нибудь встретится и спросит, сказать, что я хочу напечь дома пирожков. Потом мы пошли по дороге до ближайшей рощи, и няня остановилась, поглядела на дорогу в обе стороны, заглянула за живую изгородь, за которой раскинулось поле, крикнула «быстро!», и мы бегом бросились в рощу, подальше от дороги. Там мы сели под кустом, и мне очень хотелось посмотреть, что няня собирается делать с глиной, но она сначала еще раз заставила меня пообещать никому не говорить ни слова, а потом опять осмотрела кусты и поглядела во все стороны, хотя тропинка, по которой мы пришли, была такая маленькая и такая заросшая, что вряд ли кто-нибудь вообще да ней ходил. Наконец няня достала глину из ведерка, и принялась ее месить, и делать с ней странные вещи, и поворачивать ее во все стороны. Потом она укрыла глину на некоторое время большим лопухом, снова достала, поднялась на ноги, села, опять вскочила и обошла вокруг глины особым образом. При этом она все время напевала какие-то слова, и лицо у нее покраснело. Наконец няня села, взяла глину и стала лепить из нее куклу, но совсем не такую, какие были у меня дома. Она сделала очень странную куклу — мне таких никогда не доводилось видеть — и спрятала ее под кустом, чтобы кукла высохла и затвердела. И все время, пока няня делала куклу, она напевала себе под нос те же странные слова, и ее лицо становилось все краснее и краснее. Мы прикрыли куклу травой, чтобы ее никто не смог найти. И когда через несколько дней мы вернулись к тому месту, няня снова заставила меня повторить клятву и огляделась во все стороны, как и в первый раз. Мы пробрались через заросли к зеленой полянке, на которой спрятали под кустом глиняного человечка. Я очень хорошо все это помню, несмотря на то, что мне было только восемь лет, а с тех пор прошло еще восемь. Над рощей раскинулось густо-синее, почти фиолетовое небо, а там, где мы сидели, цвело большое бузинное дерево, а рядом с ним — купа таволги. Когда я думаю о том далеком дне, мне кажется, что комната наполняется запахом таволги и цветами бузины, а если я закрываю глаза, то вижу ярко-синее небо с ослепительно-белыми облаками и давно ушедшую от нас няню, сидящую напротив меня и похожую на прекрасную белую леди в лесу. Мы устроились под деревом, няня достала глиняную куклу из тайника и сказала, что мы должны «почтить» ее и она покажет мне, что надо делать, но я должна все время внимательно следить за ней. И она делала всякие странные вещи с этим глиняным человечком, и я увидела, что она вся вспотела, хотя мы шли сюда очень медленно. Потом няня велела мне «почтить» куклу, и я сделала все то же, что и она, потому что я любила ее, а эта игра была такой необычной. И няня сказала, что если очень сильно полюбишь кого-нибудь, то этот глиняный человечек может помочь, стоит лишь совершить над ним определенные обряды, и если очень сильно возненавидишь, то он тоже может помочь, только надо совершить другие обряды, и мы долго играли с ним, воображая и любовь, и ненависть. Няня сказала, что ее прабабушка все-все объяснила ей насчет глиняных фигурок, и то, что мы сейчас делаем, никому не вредит, это просто игра. Но потом она рассказала мне одну очень страшную историю об этих фигурках, и я вспомнила ее в ту ночь, когда лежала без сна у себя в комнате — в пустой темноте, — думая о своем видении и о тайной роще. Няня рассказала, что некогда в большом замке жила очень знатная молодая леди, И была она так прекрасна, что все знатные юноши хотели жениться на ней, ведь прелестней и добрей ее они не встречали. Она же, хоть и была любезна со всеми молодыми людьми, которые сватались к ней, все же неизменно отказывала им и говорила, что никак не может решиться, да и вообще не уверена, хочет ли выходить замуж. И тогда отец девушки, очень знатный дворянин, рассердился на дочь, хотя сильно любил ее, и спросил, почему она не выберет себе в мужья одного из прекрасных юношей, бывающих в замке. Но она ответила только, что никого из них не любит и что, если ее не оставят в покое, она скроется в монастыре и пострижется в монахини. И тогда все молодые люди решили, что уйдут восвояси и будут ждать ровно год и один день, а когда год и один день истекут, они вернутся и спросят, за кого она пойдет замуж. День был назначен, женихи разъехались, а девушка пообещала, что ровно через год и один день она выйдет замуж за одного из них. Но на самом деле юная леди была королевой тех людей, что летними ночами танцевали на тайном холме, и в эти ночи она запирала дверь своей комнаты и вместе с горничной тайком выбиралась из замка по потайному ходу, о котором никто, кроме них, не знал, и уходила в лесную глушь к холму. И ей было известно сокровенного больше, чем кому-либо до или после нее, потому что самых тайных тайн она никому не открывала. Она умела делать всякие ужасные вещи; знала, как извести человека и как навести порчу, и другие вещи, которых я не могла понять. И хотя ее настоящее имя было леди Эвелин, танцующие люди звали ее Касса, что на древнем языке означает «премудрая». И была она белее их всех, и выше ростом, и глаза ее горели в темноте, как самоцветные рубины; и знала она песни, которых не знал никто, и когда она пела, все падали ниц и поклонялись ей. И умела она делать то, что они называли «шиб-морок», то есть самое чудеснейшее волшебство. Леди Эвелин говорила своему отцу-лорду, что хочет пойти в лес собирать цветы, и он отпускал ее, и они с горничной уходили в такой лес, где никто никогда не бывал, и юная леди оставляла горничную на страже, а сама, раскинув руки, ложилась на землю и запевала особую песню, и со всех концов леса, шипя и высовывая раздвоенные язычки, начинали сползаться огромные змеи. Они подползали к ней и обвивались вокруг ее тела, рук и шеи до тех пор, пока вся она не скрывалась под извивающимися змеями и видна была только голова. И юная леди разговаривала с ними, и пела им, а они скользили по ее телу, все быстрее и быстрее, пока она не приказывала им удалиться. И все они тут же уползали в свои норы, а на груди у леди оставался удивительный, необыкновенно красивый камень. Он имел форму яйца и был окрашен в темно-синий, желтый, красный и зеленый цвета, а поверхность его напоминала змеиную чешую. Именовался он «глейм-камень», и с его помощью можно было творить всевозможные чудеса: няня говорила, что ее прабабушка видела глейм-камень своими глазами и был он блестящий и чешуйчатый, точь-в-точь как змея. Леди Эвелин могла многое, но она твердо решила не выходить замуж. А ее руки добивались самые знатные, самые богатые и самые храбрые юноши и среди них — первые из первых: сэр Саймон, сэр Джон, сэр Оливер, сэр Ричард и сэр Роланд. Все поверили, что леди Эвелин говорит правду и выберет одного из них себе в мужья, когда пройдет год и один день; но хитрый сэр Саймон заподозрил, что она водит всех за нос, и поклялся следить за ней, пока не откроет, в чем тут дело. А был он еще совсем молодым, хотя и очень умным, и лицо его еще не огрубело — гладкостью и нежностью кожи оно напоминало девичье личико. Сэр Саймон сделал вид, что, как и все остальные, решил не бывать в замке, пока не истечет срок, и объявил, что уезжает за море, в дальние края, а сам отъехал недалеко и вернулся, переодевшись служанкой, да нанялся в замок мыть посуду. И все время он ждал, следил, слушал, помалкивал, прятался в темных уголках, вставал по ночам и подсматривал. И увидел и услышал он много такого, что показалось ему весьма странным. А был он очень хитер и сказал девушке, которая прислуживала леди, что на самом деле он юноша и переоделся девушкой, потому что очень любит ее и хотел быть с нею рядом, и девушке это так понравилось, что она многое рассказала ему, и он больше, чем когда-либо, убедился: леди Эвелин водит за нос и его, и всех остальных. И так ловко и так много наврал сэр Саймон служанке, что однажды ночью ему удалось пробраться в комнату леди Эвелин и спрятаться за шторой, и он стоял там тихо-тихо, не шевелясь и не дыша. Наконец пришла леди. Она полезла под кровать и подняла плитку пола — там оказалось углубление, откуда она достала воскового идола, совершенно такого же, как тот глиняный, которого мы с няней сделали в роще. И глаза у леди Эвелин все время горели, как рубины. И она взяла восковую куколку в руки, и прижала ее к груди, и стала шептать и бормотать что-то, а потом подняла ее и положила,--и снова подняла, и снова положила, и наконец произнесла: «Блажен тот, кто породил епископа, который рукоположил священника, который обвенчал мужчину, который женился на женщине, которая сделала улей, в котором поселилась пчела, которая собрала воск, из которого сделан мой истинный возлюбленный». И она достала из сундука большую золотую чашу, а из шкафа большой кувшин с вином, и налила вина в чашу, и очень бережно опустила свою куколку в вино, и омыла ее всю. Потом она пошла к буфету, достала круглую булочку и приложила ее к губам идола, а потом осторожно перенесла куклу на кровать и укрыла. Сэр Саймон смотрел не отрываясь, хотя ему было очень страшно, и увидел, как леди наклонилась и вытянула руки, что-то шепча и напевая, и вдруг рядом с ней появился красивый юноша, который поцеловал ее в губы. И они вместе выпили вино из чаши и съели булочку. Но когда взошло солнце, юноша исчез, и осталась только восковая куколка, и леди снова спрятала ее в углублении под кроватью. Теперь-то сэр Саймон знал, кто такая эта леди, и продолжал следить за ней, пока не подойдет время, когда она должна будет выбрать жениха — как раз через неделю истекал срок. И однажды ночью, укрывшись за шторой в комнате леди Эвелин, он увидел, как она сделала еще пять восковых куколок и спрятала их в тайнике. На следующую ночь она достала одну из них, налила в золотую чашу воды, взяла куколку за шею и опустила ее под воду. А потом произнесла:


Сэр Дик, черед сегодня твой –

На дне реки найдешь покой.


На другой день в замке узнали, что сэр Ричард утонул, переправляясь через реку. А ночью леди Эвелин взяла вторую куколку, затянула у нее вокруг шеи фиолетовую веревочку и повесила на гвозде, приговаривая:


Сэр Роланд, твой теперь черед –

Тебя в лесу веревка ждет.


И на следующий день в замке узнали, что сэр Роланд был повешен в лесу разбойниками. А ночью леди Эвелин взяла еще одну куколку, вонзила свою булавку прямо ей в сердце и произнесла такие слова:


Сэр Нол, пришел и твой черед –

Путь к сердцу быстро нож найдет.


На следующий день в замке узнали, что сэр Оливер подрался в кабаке, и какой-то незнакомец ударил его ножом прямо в сердце. Наступила ночь, и леди Эвелин достала из тайника четвертую куколку, она держала ее над горящими угольями до тех пор, пока та не растаяла. После чего, глядя на расплавленный воск, юная леди сказала:


Сэр Джон, вослед друзьям иди –

В огне горячки смерть найди.


А на следующий день в замке узнали, что сэр Джон умер от внезапной лихорадки. Тогда сэр Саймон покинул замок, оседлал коня, поехал к епископу и все ему рассказал. Епископ послал своих людей, и они схватили леди Эвелин, и открылось все, что она делала. И в тот день, когда истекли год и один день и когда леди Эвелин должна была выйти замуж, ее провезли через весь город в одной рубахе, привязали к большому столбу на рыночной площади и, подвесив ей на шею восковую куколку, сожгли живьем в присутствии епископа. И люди говорили, что восковой человечек закричал, когда его охватило пламя. Лежа без сна в своей постели, я не переставала думать об этой истории, и мне мерещилась леди Эвелин на рыночной площади, объятая желтым пламенем, пожирающим ее прекрасное белое тело. Я так долго думала обо всем этом, что мне стало казаться, будто я сама попала в ту историю. Я была леди Эвелин, и это меня ждал костер, и весь город собрался поглазеть на казнь. Леди Эвелин делала удивительные и страшные вещи, но боялась ли она сама? И очень ли это больно — быть сожженной у столба. Я снова и снова старалась забыть нянины сказки и вспомнить тайну, что открылась мне днем, и видение в тайном лесу, но различала только какое-то мерцание во тьме, а потом и оно исчезло, и я увидела себя и то, как я бегу, и еще большую белую луну, встающую из-за темного круглого холма. Потом опять мне на ум пришли старые истории и странные заклинания, которые няня, бывало, напевала мне; а еще я вспомнила одну песенку, начинавшуюся словами «Элен в сияньи ореола» — няня обычно очень тихо пела ее мне на ухо, когда хотела, чтобы я уснула. Я стала напевать ее про себя, и очень скоро меня сморил сон.

С утра я чувствовала себя такой невыспавшейся и усталой, что едва могла заниматься, и очень обрадовалась, когда, уроки закончились и пришло время обедать, потому что мне хотелось уйти и побыть одной. День выдался теплый, и я пришла к красивому холму у реки и села, подстелив под себя старую мамину шаль, которую предусмотрительно захватила с собой. Небо было серое, как и вчера, но сквозь облака лился белый свет, и с того места, где я сидела, открывался вид на весь город — тихий, спокойный и белый, как картинка. Я вспомнила, что на этом самом холме няня научила меня играть в древнюю игру, которая называется «Город Троя». В этой игре надо танцевать и змеей извиваться по земле, а когда протанцуешь так достаточно долго, тебе начинают задавать вопросы, и ты не можешь не отвечать на них, хочешь ты этого или нет, и чувствуешь, что должна делать все, что тебе ни прикажут. Няня говорила, таких игр очень много, но только немногие знают о них, и есть такая игра, в которой можно превратить человека в кого захочешь — прабабушка моей няни знала старика, который помнил, как одну девушку превратили в большую змею. А еще есть очень древняя игра, где тоже надо танцевать, крутиться и извиваться: в этой игре можно вынуть душу из человека, спрятать ее и не возвращать сколько захочешь, а бездушное тело будет бесцельно блуждать, лишенное чувств и мыслей. Но сегодня я пришла на холм не играть, а подумать о том, что случилось вчера — о великой тайне, сокрытой в лесу. С того места, где я сидела, мне был виден проход за городом, откуда ручеек привел меня в неведомый край. И я начала представлять, будто снова иду вдоль ручейка, так, шаг за шагом, я прошла в уме весь свой путь, и наконец нашла лес, и пробралась через кусты, и там, в сумраке, увидела то, от чего все мое тело словно наполнилось огнем, и мне мучительно захотелось танцевать, петь и летать по воздуху — я почувствовала, что изменилась и стала необыкновенной. Но мое видение совсем не изменилось и не потускнело, и я снова и снова задавалась вопросом: как такое может быть и неужели нянины сказки на самом деле правда? Днем под открытым небом все выглядело иначе, чем ночью, когда мне было страшно и я думала, что меня сожгут живьем. Однажды я рассказала папе одну из няниных сказок — ту, что о призраке, и спросила его, может ли такое быть, и он сказал мне, что в этой истории нет ни слова правды и только темные, невежественные люди могут верить в такой вздор. Он очень рассердился на няню и долго ругал ее за то, что она рассказала мне эту историю, и я пообещала няне никогда не говорить о том, что она мне рассказывает, а если скажу кому-нибудь, то пусть меня укусит большая черная змея, которая живет в лесном пруду. И, сидя в одиночестве на холме, я думала о том, может ли мое видение быть правдой. Странное, интересное и очень красивое, оно словно пришло из няниных сказок. И если действительно видела его, если оно не примерещилось мне во мраке, родившись из переплетения черных сучьев и яркого сияния луны над круглым холмом, то приходилось подумать о многом удивительном, прекрасном и страшном, чего я то жаждала, то страшилась, и от чего меня бросало то в жар, то в холод.

И я смотрела вниз на город, такой тихий и спокойный, словно белая картинка, и все пыталась понять, может ли это быть правдой. Долго я не могла решить; странный внутренний голос все время шептал мне, что я ничего не выдумала — и все же это казалось совершенно невозможным, и я знала: папа и все остальные сказали бы, что это ужасный вздор. Я и не думала откровенничать ни с ним, ни с кем-нибудь еще, понимая, что это бесполезно и надо мной только посмеются или будут ругать. А потому я долгое время вела себя очень тихо, бродила в одиночестве, размышляя о своем, а по ночам мне являлись удивительные сны, и иногда я просыпалась рано утром, с криком протягивая к ним руки. Но при этом мне было еще и страшно, потому что в моем видении таились всякие опасности, и, не остерегайся я, со мной могло бы случиться что-нибудь ужасное, если только, конечно, все, что со мной происходило, было правдой. Старые нянины сказки беспрерывно вертелись у меня в голове, и днем, и ночью — я все время обращалась к ним, вспоминая мельчайшие детали, и даже гулять ходила в те места, где няня рассказывала мне свои странные истории; и по вечерам, устроившись у огня в детской, я представляла себе, будто няня сидит рядом на стуле и, как всегда шепотом, боясь, чтобы кто-нибудь не подслушал, рассказывает мне какую-нибудь удивительную сказку. На самом деле она предпочитала раскрывать мне свои тайны где-нибудь в поле или в лесу, подальше от дома, потому что она говорила, что это очень важные тайны, а даже у стен бывают уши. Когда же няня хотела рассказать мне нечто большее, чем простая тайна, нам приходилось прятаться в кустах или глубоко в лесу. Мне всегда казалось очень забавным пробираться вдоль живой изгороди, тихо-тихо, а потом, когда мы были уверены, что нас никто не увидит, прятаться в кустах или внезапно скрываться в лесу. Только тогда мы могли быть уверены, что наши секреты останутся между нами и никто их не узнает. Иногда, когда мы прятались особенно тщательно, няня показывала мне всякие странные вещи. Я помню, как однажды мы забрались в орешник над ручьем и нам было очень тепло и уютно, хотя только-только наступил апрель: солнце припекало, и уже начинали раскрываться первые робкие почки. Няня пообещала показать мне кое-что забавное и показала, как можно перевернуть весь дом вверх дном, да так, чтобы никто и не узнал, что это твоя работа: горшки с кастрюлями будут прыгать в немыслимом танце, от фарфора останутся лишь осколки, стулья начнут кувыркаться, и случится еще много забавных вещей. Я попробовала проделать такое однажды в кухне и увидела, что у меня очень хорошо получается, потому что огромное количество тарелок вылетело из шкафа, а кухаркин столик завертелся и перевернулся вверх ногами, как она потом говорила, «прямо у нее на глазах», но бедная женщина так испугалась и побледнела, что я этого больше не делала, потому что любила ее. А еще в той же ореховой роще, где няня научила меня управлять вещами, она показала мне, как вызывать всякие постукивания и шорохи в доме, и этим я тоже овладела. Научила меня няня и стихам, которые надо произносить в определенных случаях, и разным особым жестам, и многому другому — сама она узнала обо всем этом от прабабушки, когда была еще совсем маленькой девочкой. Я не раз размышляла о няниных рассказах после странной прогулки, во время которой мне показалось, что я увидела великую тайну, и мне хотелось, чтобы няня была сейчас со мной, хотелось расспросить ее обо всем, но она ушла от нас более двух лет назад, и никто не знал, что с ней стало и куда она подевалась. Но я всегда буду помнить те дни, даже если доживу до глубокой старости, потому что я все время чувствовала себя очень странно, постоянно осмысляя происшедшее и мучаясь сомнениями. Иногда мне казалось, что все это правда, а потом вдруг моя уверенность снова испарялась — ведь такого не бывает на свете, и все начиналось сначала. Но я старалась не делать вещей, которые могли быть очень опасными. Я долго выжидала и размышляла, но никак не могла обрести уверенность и никак не решалась проверить свои сомнения, пока однажды не убедилась, что все, о чем говорила няня, чистая правда. Я была совсем одна, когда узнала это. Волна радости и страха захлестнула меня, и я со всех ног помчалась в ту самую рощу, где мы любили прятаться от посторонних глаз и где няня сделала глиняного человечка. Там я закрыла лицо руками, бросилась на траву и пролежала часа два, не шевелясь, шепча про себя сладостные и ужасные вещи, повторяя и повторяя некоторые тайные слова. Все, что со мной случилось, — правда, и это было чудесно, это было великолепно, и когда я снова вспомнила нянину сказку и свое видение в тайном лесу, меня бросило в жар и в холод, и воздух показался мне наполненным благоуханием, ароматом цветов и пением чьих-то голосов. И я захотела слепить глиняного человечка, вроде того, которого давным-давно делала няня, но мне пришлось все рассчитать и о многом подумать заранее, чтобы никто не заподозрил, чем я собираюсь заниматься, ведь я была уже большая и не могла носить глину в жестяном ведерке. Наконец я кое-что придумала, и принесла влажной глины в рощу, и сделала все, что делала няня, а когда я закончила лепить, то увидела, что мой идол получился даже лучше и красивее, чем у нее. Через несколько дней, справившись пораньше с уроками, я отправилась к тому ручейку, что привел меня однажды в странные таинственные места. И вновь я пошла вдоль ручья, пробиралась через кусты, под низкими ветвями деревьев, брела темными лесами, полными стелющихся колючек, и зашла далеко, очень далеко. Потом я долго одолевала темный тоннель по высохшему каменистому руслу ручья, пока наконец не вышла к зарослям кустарника на склоне холма. И хотя почки на ветвях уже раскрылись, там все выглядело почти таким же черным, как и в первый раз. Я медленно поднялась вдоль кустов к большому голому склону холма, где впервые увидела странные серые камни. Небо было светлее, чем в первый раз, но кольцо диких холмов все равно оставалось темным, нависающие леса выглядели черными и страшными, а необыкновенные камни имели обычный серый цвет; я посмотрела с большого кургана вниз и снова увидела все эти загадочные круги один в другом; постепенно камни начали танцевать вокруг меня и приплясывать на месте, и казалось, что они кружатся и кружатся, как гигантское колесо, — словно ты сидишь в центре Вселенной и наблюдаешь, как звезды несутся сквозь пространство. Тогда я пошла между камнями, и танцевала с ними, и пела странные песни; и, как в первый раз, опустив губы в воду, пила из светлого потока, что пробегал по дну тайной лощины, а потом направилась дальше, к глубокому озерцу среди переливающегося мха, и села возле него. Передо мной мерцал потаенный сумрак лощины, сзади высилась травяная стена, а вокруг нависал лес, который и придавал лощине такой укромный вид. Я знала, что вокруг совсем никого нет и никто меня не увидит. Поэтому я сняла туфли и чулки и опустила ноги в воду, произнеся известное мне заклинание. И вода оказалась вовсе не холодной, как я ожидала, а теплой и очень приятной — словно нежный шелк струился по моим ногам или нимфа ласкала их поцелуями. Тогда я произнесла еще одно заклинание и сделала особые знаки, а потом вытерла ноги полотенцем, которое захватила с собой, и обулась. Вскарабкавшись на крутую стену, я попала в то место, где были яма, два прекрасных круглых кургана, земляные валы и всякие странные фигуры. Я не стала спускаться в яму, но фигуры различила совершенно отчетливо, потому что было светлее, чем в первый раз, и тут я вспомнила одну историю, которую почти совсем забыла — в той истории фигуры назывались Адам и Ева, и только посвященные могут понять, что это значит. Я продолжила свой путь, пробралась по скрытой тропке и пришла к тайной роще, про которую нельзя писать. Где-то на полпути я остановилась и приготовилась к встрече; завязала глаза платком и удостоверилась, что ничего не вижу — ни прутика, ни листочка, ни неба. Это был старый шелковый носовой платок, красный с большими желтыми пятнами, и я сложила его вдвое и завязала себе глаза, так что совершенно ничего не видела. Потом я пошла дальше, на ощупь, медленно-медленно. Сердце у меня билось все быстрее и быстрее, в горле стоял какой-то ком, от которого я задыхалась, и мне хотелось кричать, но я сжала зубы и продолжила путь. Сучья цепляли меня за волосы, большие шипы царапали меня, но я дошла до конца тропы. Там я остановилась, поклонилась и обошла поляну, вытянув вперед руки, — но ничего не произошло. Я сделала еще один круг — и снова ничего. Тогда я в третий раз обошла поляну — и все оказалось чистой правдой, и я пожалела лишь о том, что приходится столько ждать своего бесконечного счастья.

Няня, наверное, была пророком наподобие тех, о которых говорится в Библии. Все ее рассказы обрели реальность, все стало сбываться — с тех пор произошли и другие события, предсказанные ею. Вот как я узнала, что нянины сказки — самая что ни на есть правда и что я вовсе не выдумала свою тайну. Но в тот день случилось еще кое-что. Я во второй раз пришла в тайное место и, наклонившись к зеркалу глубокого озерца, наполненного до краев, глянула в него и узнала, кто была та белая леди, которая вышла из воды в лесу, давным-давно, в моем раннем детстве. И меня пробрала дрожь, потому что это знание открыло мне и другие вещи. Я вспомнила, как однажды, после того как я видела белых людей в лесу, няня стала очень подробно расспрашивать меня о них, и когда я рассказала ей все в сотый раз, она долго-долго молчала, а потом сказала: «Ты еще увидишь ее». И тогда я поняла, что произошло и что должно было произойти. Я поняла, кто такие нимфы, поняла, что могу встретить их где угодно, и они всегда будут помогать мне, и я должна всегда искать их, и буду находить их в самых необычных формах и обличьях. И если бы не нимфы, я никогда не открыла бы эту тайну, и вообще ничего бы не было, если бы не они. Няня рассказывала мне о них давным-давно, но она называла их другим именем, и я не знала, что она имеет в виду, и о чем те сказки, в которых о них говорится, — помню только, что они казались мне странными. Нимфы бывают как светлые, так и темные, но и те и другие очень милые и чудесные. Некоторые видят только темных, некоторые — только светлых, а кое-кто — и тех и других. Но обычно сначала появляются темные, а светлые приходят потом, и о них рассказывают разные необыкновенные сказки. Впервые я по-настоящему узнала нимф дня через два после того, как вернулась из тайного места. Няня показывала мне, как их вызывать, и я попробовала сделать это. Но я не знала, что она имела в виду, и думала, что все это игра. Потом я решила попробовать еще раз, и снова пошла в тот лес, где был пруд, у которого я увидела белых людей, и попробовала еще раз. Пришла темная нимфа, Алала, и обратила воду в пруду в огонь...»



Эпилог


— Очень странная история, — сказал Котгрейв, возвращая зеленую книжечку отшельнику Амброзу. — Я улавливаю основное направление, но многого совершенно не понимаю. Вот, например, что она имеет в виду, когда на последней странице говорит о нимфах?

— Видите ли, я полагаю, что вся рукопись пронизана ссылками на пути к «открытому входу»[130], которые из века в век поддерживались традицией. Некоторые из них лишь теперь начали обращать на себя внимание. Наука пришла к ним — вернее, пока только к ступеням, ведущим к ним, — самыми различными путями. Я понял ссылку на «нимф», как указание на один из таких путей.

— И вы в самом деле думаете, что такие вещи бывают?

— О да, конечно. Думаю, что могу представить убедительные доказательства. Вы, по-видимому, пренебрегли изучением алхимии? А жаль, потому что присущий ей символизм в любом случае замечателен, кроме того, если бы вы были знакомы с некоторыми трудами по этому предмету, я мог бы напомнить вам отдельные отрывки, которые многое объяснили бы вам в этой рукописи.

— Хорошо; но я хотел бы знать, верите ли вы всерьез, что все эти фантазии имеют под собой какое-то реальное основание? Не принадлежит ли все это к области поэзии, к занятным грезам, коими человек имеет обыкновение тешить себя?

— Могу сказать только, что для большинства людей, несомненно, лучше принимать все это за грезы. Но если вас интересует мое истинное мнение, то я думаю совсем иначе. Это даже не мнение, это знание. Дело в том, что мне известны случаи, когда люди совершенно случайно сталкивались с некоторыми из этих «путей» и бывали абсолютно ошеломлены неожиданным результатом таких встреч. В тех случаях, о которых я говорю, нет ничего общего с «самовнушением» или какими-либо подсознательными действиями. С таким же успехом можно вообразить, что школяр «внушает» себе существование Эсхила, когда механически зубрит склонения греческого языка. Однако вы все же обратили внимание на постоянные недомолвки, — продолжал Амброз. — В данном случае они, возможно, были чисто инстинктивными, ибо автор никогда не думал, что рукопись попадет в чужие руки. Но на самом деле так поступают все носители знания, и поступают более чем обоснованно. Сильнодействующие целебные лекарства, которые в то же время непременно бывают сильными ядами, хранятся в шкафу под замком. Ребенок может случайно найти ключ и отравиться, но в большинстве случаев поиск ведется разумно и целенаправленно, и для того, кто терпеливо подбирает ключ, склянки содержат драгоценные эликсиры.

— Вы не хотите объяснить подробнее?

— Откровенно говоря, не хочу. Лучше пребывайте в своем заблуждении. Но теперь-то вы видите, как эта рукопись иллюстрирует наш недавний разговор?

— А девушка еще жива?

— Нет. Я был с теми, кто нашел ее. Отец девушки, адвокат — я хорошо знал его, — почти не заботился о воспитании дочери. Он думал только о документах и договорах, и то, что случилось, стало для него ужасным ударом. Однажды утром девушки хватились; кажется, это произошло примерно через год после того, как в зеленую книжечку были внесены последние строки. Начали расспрашивать слуг, и те рассказали кое-что, придав всему очень естественное и совершенно ложное истолкование. Зеленую книжечку обнаружили у нее в комнате, а девушку я нашел распростертой перед идолом в том самом месте, которое она описывала с таким трепетом.

— Так это все-таки был идол?

— Да. Она спрятала его в колючих кустах удивительно густого подлеска. Местность выглядела на редкость дикой и пустынной. Да вы знаете ее по описаниям девушки, хотя, думаю, понимаете, что столь юному созданию свойственно сгущать краски. Воображение ребенка всегда делает горы выше, а ямы глубже, чем в действительности; а у дочери адвоката, на ее несчастье, было нечто большее, чем воображение. Картина, возникшая в воображении девушки, которую ей отчасти удалось выразить словами, могла бы представиться талантливому художнику. Но местность и в самом деле очень необычная.

— Девушка была мертва?

— Да. Она отравилась — и вовремя. Нет, с обыденной точки зрения ее упрекнуть не в чем. Помните ту историю о леди, которая увидела, как пальцы ее ребенка были раздавлены оконной рамой?

— А что за изваяние упоминалось в рукописи?

— Статуя римской работы, изготовленная из камня, который за века не почернел, а наоборот, сделался белым и сияющим. Вокруг нее разросся лес, полностью скрывший ее от посторонних взоров. В средние века последователи одной очень древней традиции стали использовать ее в своих целях. Она была вовлечена в чудовищный ритуал шабаша. Обратите внимание на то, что те, кому случайно — или как бы случайно — было явлено белое сияние этой статуи, обязательно завязывали себе глаза, когда шли туда во второй раз. Это очень важно.

— Она все еще там?

— Я послал за инструментами, и мы разбили ее на мелкие кусочки. Живучесть традиции никогда не удивляла меня, — помолчав, продолжал Амброз. — Я мог бы назвать не один английский приход, где обряды, про которые эта девочка наслушалась в детстве, все еще существуют — втайне, конечно, но на редкость устойчиво. Нет, самым странным во всем этом для меня является сама возможность подобной «истории», а вовсе не ее «последствия», ибо я всегда полагал, что чудо — творенье души.

Перевод с английского и примечания — Е. Пучковой. Перевод осуществлен по сборнику: A. Machen "The House Of Souls". New York: Alfred Knopf. 1923.




Артур Мейчен. Сокровенный свет (перевод Е. Пучковой)


1


Осенним вечером, когда бледно-голубая дымка скрыла уродство Лондона и его длинные, широко раскинувшиеся проспекты обрели красоту, мистер Чарльз Солсбери неторопливо спускался по Руперт-стрит, постепенно приближаясь к своему любимому ресторанчику. Он смотрел себе под ноги, пристально изучая мостовую, и уже почти добрался до узкой двери ресторана, когда на него налетел человек, подоспевший с другого конца улицы.

— Простите, — сказал мистер Солсбери, — я задумался и не смотрел по сторонам. Черт, да это же Дайсон!

— Совершенно верно. Как твои дела, Чарльз?

— Все в порядке. Но ты-то где пропадал? Я тебя, кажется, уже лет пять не видел.

— Да нет, поменьше. Помнишь, ты как-то навещал меня на Шарлотт-стрит — дела мои в то время шли совсем плохо?

— О да. Ты еще жаловался тогда, что задолжал хозяйке за пять недель и тебе пришлось по дешевке продать часы.

— У тебя замечательная память, милый Чарльз. Я переживал тогда действительно тяжелые времена. Но, что интересно, вскоре после твоего визита дела пошли еще хуже. Один мой приятель назвал мои попытки выкарабкаться «дохлым номером». Честно говоря, я не люблю жаргон, но точнее не скажешь... Однако нам стоит войти в эту дверь: мы загородили дорогу людям, которые тоже хотят пообедать — вполне извинительная человечес­кая слабость, не правда ли, Чарльз?

— Конечно, конечно, зайдем. Я как раз размыш­лял, не занят ли столик в углу — знаешь, там, где кресло с замшевой обивкой.

— Прекрасно знаю этот столик — он не занят. Так вот, как я уже говорил, дела мои пошли еще хуже.

— И что же ты предпринял? — спросил Солсбери, усевшись за стол; он пристроил свою шляпу и уже с предвкушением рассматривал меню.

— Что я предпринял? Сел и хорошенько подумал. Я получил прекрасное классическое образование, но не имел ни малейшей склонности к бизнесу любого рода. С таким капиталом мне предстояло выйти в мир... Представляешь, есть люди, которым не нравятся оливки. Жалкие дураки! Я часто думаю, Солсбери, что, пожалуй, мог бы написать гениальные стихи, будь у меня оливки и бутылка красного вина. Давай закажем кьянти — может быть, оно здесь и не слишком хорошее, но зато бутыль, в которой его подают, просто бесподобна.

— В этом ресторане хорошее кьянти. Можно заказать большую бутылку.

— Отлично. Итак, я обдумал свое безвыходное положение и решил избрать карьеру писателя.

— Правда? Вот уж действительно оригинальное решение. Однако у тебя вполне преуспевающий вид.

— Однако! Какое пренебрежение к благородной профессии. Похоже, Солсбери, ты не способен понять величия художника. Представь себе, я сижу за рабочим столом — ты вполне мог бы застать меня в этой позе, если бы потрудился зайти, — передо мной чернила и ручка, вокруг — пустота, а несколько часов спустя из ничего может появиться на свет творение!

— Совершенно согласен — я имел в виду, что литература — занятие неблагодарное.

— Ошибаешься, она всегда воздает за труды. К тому же вскоре после твоего визита я унаследовал небольшую ренту. Умер мой дядя, который перед смертью почему-то решил проявить щедрость.

— Ах, вот как. По-видимому, это было очень кстати.

— О да, весьма кстати. Должен заметить, что я воспринял это неожиданное наследство как своего рода стипендию для продолжения моих изысканий. Я только что отрекомендовался писателем, но, возможно, точнее было бы назвать меня исследователем. Право, Дайсон, ты действительно изменился за эти несколько лет. Я всегда считал тебя ленивым бездельником, бесцельно шатающимся по городу, одним из тех, кто с мая по июль проводит время, фланируя по тенистой стороне Пиккадилли.

— Верно. Я находился тогда в процессе становления, хотя и не осознавал этого. Ты же знаешь, мой отец был беден и не мог отправить меня в университет. Пребывая в невежестве, я злился, что так и не завершил своего образования. Заблуждения юности, Солсбери, не более того, моим университетом стала Пиккадилли. Именно там я начал изучать великую науку, которой предан и ныне.

— Какую науку ты имеешь в виду?

— Тайну огромного города, физиологию Лондона; и буквально, и метафизически это величайшая тема для размышлений, какая только может занимать человеческий разум... Что за бесподобное рагу — достойный конец для фазана!.. И все же — мысль о грандиозности и сложности Лондона иногда подавляет меня. Париж можно понять, если не пожалеть времени, но Лондон навсегда остается тайной. В Париже можно точно сказать: «Здесь живут актрисы, здесь — богема, а здесь — Rates[131]»; но в Лондоне все иначе. Ты назовешь какую-нибудь улицу обиталищем прачек — и будешь вполне прав, но при этом где-нибудь на втором этаже одного из домов найдется человек, изучающий исторические корни халдеев, а в мансарде напротив — всеми забытый, умирающий художник.

— Да, Дайсон, ты не изменился — и никогда не изменишься, — заметил Солсбери, смакуя кьянти. — Как всегда, тебя уносит на крыльях воображения: загадка Лондона существует только в твоих грезах. На мой взгляд, это обычный, скучный город! Здесь даже не бывает по-настоящему артистичных преступлений, которыми изобилует Париж.

— Налей мне еще немного вина. Спасибо. Ошибаешься, дорогой, очень даже ошибаешься. По части преступлений Лондону стыдиться нечего. Агамемнонов у нас достаточно — не хватает Гомера. Как говорится, carent quia vate sacro[132].

— Я помню эту цитату. Правда, мне не совсем понятно, к чему ты клонишь.

— Попросту говоря, в Лондоне нет ни одного писателя, который специализировался бы на такого рода вещах. Наши репортеры — глупцы, своим рассказом они способны испортить любую историю. Их представление о страхе, о том, что вызывает в человеке ужас, просто смехотворно. Этих писак интересует только кровь, вульгарная ярко-красная кровь, и когда им удается ее заполучить, они накладывают ее жирными мазками и думают, что вышла впечатляющая статья. Убожество да и только! К сожалению, именно самое заурядное, жестокое убийство и привлекает их, получая, как правило, наиболее подробное освещение. Слышал ли ты когда-нибудь о «Харлесденском деле»?

— Нет, во всяком случае, я ничего не припоминаю.

— В том-то и суть. А ведь это чрезвычайно занятная история. Я расскажу ее, пока мы будем пить кофе. Как ты знаешь — хотя, возможно, и не знаешь, — Харлесден расположен на окраине Лондона, но представляет собой нечто совсем иное, чем старые, густо заселенные пригороды вроде Норвуда или Хэмпстеда. Он отличается от них так же разительно, как сами эти два пригорода отличаются друг от друга. В Хэмпстеде внушительных размеров здание в китайском стиле с прилегающими к нему тремя акрами земли благополучно соседствует с маленькими домиками из сосновых досок, причем такая эклектика стала считаться в последнее время признаком артистичности; в Норвуде обосновались преуспевающие буржуа, привлеченные перспективой жить «рядом с Дворцом»[133], соседство с которым уже через полгода начинает тяготить их; но Харлесден ничем не примечателен. Это совсем новый пригород, еще не успевший обзавестись характерными особенностями. Ряды красных домов, ряды белых домов, нежно-зеленые жалюзи на окнах, вычищенные дорожки перед входами, маленькие задние дворики, именуемые садами, несколько убогих магазинчиков — и вот, едва ты решил, что запомнил физиономию этого места, как она вдруг расплывается перед твоими глазами и исчезает.

— Какого черта ты хочешь этим сказать? Можно подумать, что дома рушатся, стоит только на них взглянуть!

— Ну, не совсем так. Исчезает целостность Харлесдена. Улица сворачивает и превращается в заброшенную тропинку, дома трансформируются в вязы, а задворки — в цветущие луга. Один шаг — и ты попадаешь из города в деревню; нет той постепенности перехода, как в маленьких провинциальных городках, где зеленые лужайки и большие сады, заставляя дома слегка расступиться, плавно изменяют окружающий ландшафт; в Харлесдене ты словно переступаешь невидимую границу и попадаешь в другой мир. Люди, живущие в этом пригороде, по-моему, в основном работают в Сити. Я видел несколько раз переполненные омнибусы, следующие в ту сторону. И все же даже посреди полуночной пустыни человек чувствует себя менее одиноким, чем ясным днем в Харлесдене. Будто попал в город мертвых: раскаленные улицы пусты, и даже мысль, что это тоже часть Лондона, никак не укладывается в голове. И вот, год или два назад, жил в тех местах некий врач, украсивший красной лампой и медной табличкой свой дом в самом конце одной из этих чистеньких улиц, где сразу за домом начинались уходившие на север поля. Не знаю, почему он выбрал такое глухое место — быть может, доктор, назовем его, скажем, Блэк, был прозорлив и строил расчет на будущее. Как потом выяснилось, родственники давно потеряли его из виду, не знали, что он стал врачом, и тем более не имели представления о том, где он живет. Итак, доктор Блэк поселился в Харлесдене, приобрел кое-какую практику и тихо жил в этом пригороде Лондона вместе со своей красавицей-женой. Летними вечерами супруги Блэк отправлялись вдвоем на прогулку, и люди, видевшие их, утверждали, что они производили впечатление очень любящей пары. Прогулки продолжались всю осень, затем прекратились, и неудивительно: когда сильно похолодало и начало рано темнеть, поля возле Харлесдена утратили свою привлекательность. В течение всей зимы никто не видел миссис Блэк, на вопросы пациентов доктор Блэк неизменно отвечал, что «она плохо себя чувствует, однако к весне, несомненно, поправится». Но наступила весна, за ней лето, а миссис Блэк так и не появилась; люди потихоньку начали сплетничать, и все более странные вещи можно было услышать во время «вечерних чаепитий», которые, как вы, наверное, знаете, являются единственным развлечением в такого рода пригородах. Все чаще доктор Блэк стал замечать на себе косые взгляды, а его и так не слишком обширная практика почти свелась к нулю. Вскоре соседи пришли к выводу, что доктор каким-то образом избавился от своей жены, что миссис Блэк мертва. Но это оказалось не так; в июне жители окрестных домов вновь смогли увидеть миссис Блэк. Было воскресенье, один из редких солнечных дней, какими порой балует нас английский климат; лондонцы устремились в поля — на север, на юг, на запад и на восток — вдыхать ароматы цветущего боярышника и наслаждаться красотой диких роз, образующих живые изгороди. Я тоже спозаранку отправился в путь и после долгой прогулки собирался уже вернуться домой, но каким-то образом забрел в этот самый Харлесден. Точности ради должен заметить, что я выпил стакан пива в довольно преуспевающем заведении под названием «Генерал Гордон» и какое-то время бесцельно бродил неподалеку, пока не увидел удивительно соблазнительный пролом в живой изгороди. Я решил обследовать открывшиеся моему взору луга. Мягкая трава необычайно приятна для ног после жуткого пригородного гравия, и я просто блаженно ходил по лугу, но затем нашел скамейку и решил посидеть и выкурить трубку. Я достал кисет и глянул в сторону домов — и тут, Чарльз, у меня перехватило горло и зубы начали выбивать дробь, я так сильно согнул трость, которую привык брать с собой на прогулки, что она переломилась надвое. Казалось, мощный электрический заряд пронзил мой позвоночник, и какое-то время — по-видимому, короткое, хотя мне представлялось, что прошла целая вечность, — я пытался понять, что же произошло. Наконец я осознал, отчего содрогнулось мое сердце и кости съежились, словно в предсмертной агонии. Подняв глаза, я уперся взглядом в последний по этой улице Харлесдена дом, в верхнем окне которого на краткий миг показалось лицо. Лицо женщины — но в нем не было ничего человеческого. Все мы, Солсбери, не раз слышали в церкви — в нашей трезвомыслящей англиканской церкви — о неутолимой страсти и неугасимом огне, но, думаю, мало кто из нас понимает, что на самом деле означают эти слова. Надеюсь, тебе никогда не придется пережить того, что довелось мне, когда я увидел в окне это лицо; представь: надо мной — летнее синее небо, теплый ветерок овевает меня свежим дуновением, и вдруг... Я понял, что случайно проник взглядом в иной мир, заглянул в окно заурядного современного домика — и увидел разверстую пасть преисподней. Первый шок прошел, но еще раза два мне казалось, что я вот-вот упаду в обморок: ледяной пот струился по моему лицу, и я с трудом ловил ртом воздух, как если бы тонул. Наконец мне удалось встать и подойти к дому: у парадной двери красовалась медная табличка — «Доктор Блэк». Было ли то провидение или просто мое везение, но как раз в этот момент дверь отворилась и по ступенькам крыльца спустился какой-то человек — я не сомневался, что это и есть доктор Блэк собственной персоной. Типичный лондонец: длинный, тощий, бледный, с поблекшими черными усиками. Проходя мимо меня, доктор бросил в мою сторону лишь тот рассеянный взгляд, которым обычно обмениваются случайные прохожие, но я почувствовал, что с этим человеком сталкиваться опасно. Как ты понимаешь, я отправился восвояси весьма озадаченный и потрясенный увиденным... Позже я еще раз посетил заведение под названием «Генерал Гордон» и постарался собрать все местные сплетни о докторе Блэке и его жене. Я не распространялся о том, что видел в окне женское лицо, но мне рассказали о прекрасных золотых волосах миссис Блэк, неизменно вызывавших всеобщий восторг, и я понял: то, что недавно привело меня в такой ужас, было ничем иным, как копной золотых волос, подобных сияющему ореолу вокруг лица сатира. Все это изрядно меня растревожило, и, вернувшись домой, я попытался уговорить себя, что все происшедшее — обман зрения, но, увы, — без толку. Я знал совершенно точно: все, о чем я тебе только что рассказал, мне не пригрезилось, я действительно видел это, видел лицо миссис Блэк. И потом — все эти местные сплетни, подозрения в убийстве; хоть я и знал, что они неверны, но меня не покидала твердая уверенность, что в ярко-красном доме на углу Девон-роуд происходит что-то ужасное: как же из этих двух несовпадающих предпосылок выстроить сколько-нибудь разумную теорию? Так я оказался причастным к миру тайны, я ломал себе голову над этой загадкой, посвящал все свободные минуты попыткам собрать воедино нити своих размышлений, но мне так и не удалось хоть на шаг приблизиться к какому-нибудь разумному решению, и, пока утекали летние дни, эта загадка все больше покрывалась туманом, превращалась в какой-то расплывчатый и смутный ужас, словно ночной кошмар, приснившийся месяц назад. И вскоре эта история померкла бы где-то в глубинах моего сознания — вовсе забыть ее я бы не смог, потому что такое не забывается, — но однажды утром, просматривая газеты, я заметил небольшую колонку, набранную мелким шрифтом. Заголовок, который привлек мое внимание, гласил: «Харлесденское дело», и я сразу понял, о чем сейчас прочту. Миссис Блэк мертва. Доктор Блэк вызвал другого врача, чтобы засвидетельствовать смерть жены, но тот что-то заподозрил, в результате чего началось расследование и было произведено вскрытие. И что же обнаружили? Вот это-то и озадачило меня: должен признаться, такого я вовсе не мог ожидать. Оба врача, которые производили вскрытие, пришли к выводу, что никаких следов преступления нет, даже с помощью самых изощренных тестов и всевозможных новейших реактивов не удалось обнаружить ни малейшего присутствия яда. По мнению патологоанатомов, смерть была вызвана странной и очень любопытной, с научной точки зрения, формой воспаления мозга. Ткани мозга и молекулы серого вещества претерпели целый ряд самых необычных изменений; младший из врачей, производивших вскрытие, считавшийся специалистом по заболеваниям мозга, объявляя свое заключение, произнес несколько фраз, которые уже тогда поразили меня, хотя я еще не мог осознать их подлинного смысла. Он сказал: «В самом начале нашего исследования я был крайне удивлен, обнаружив симптомы и явления, совершенно мне неизвестные, несмотря на мой довольно большой опыт в этой области. Сейчас нет нужды подробно их описывать, замечу лишь одно: в процессе исследования мне была трудно заставить себя поверить в то, что передо мной мозг человека». Это необычное заявление вызвало некоторое замешательство, и следователь спросил врача, не означают ли его слова, что исследуемый мозг напоминал мозг животного. «Нет, — возразил доктор, — здесь другое. Некоторые признаки действительно напоминали мозг животного, но другие — и это кажется мне гораздо более странным — выявляли нервную организацию совершенно иного типа, чуждую как человеку, так и животным». Все это звучало довольно странно, тем не менее суд без колебаний вынес вердикт, подтверждающий, что смерть носила естественный характер, публика потеряла интерес к происходящему, и дело было закрыто. Но когда я прочел отчет этого врача, мне захотелось узнать о «Харлесденском деле» как можно больше, и я решился начать то, что представлялось мне увлекательным расследованием. Пришлось преодолеть немало препятствий, но в результате удалось отчасти добиться успеха, однако... Почему-то за разговором, дорогой Чарльз, всегда забываешь о времени. Знаешь ли ты, что мы просидели здесь уже: около четырех часов? Официанты явно косятся на нас. Давай попросим счет и уйдем отсюда.

В молчании они вышли из ресторана и некоторое время стояли под порывами холодного ветра, созерцая суету Ковентри-стрит, прислушиваясь к звонкам кэбов и воплям разносчиков газет, различая иногда за этим шумом далекий, глухой, неумолчный рокот Лондона.

— Не правда ли, удивительная история? — наконец нарушил молчание Дайсон. — Что ты об этом думаешь?

— Друг мой, я же еще не слышал конца твоей истории, так что лучше мне пока воздержаться от каких бы то ни было суждений. Когда же ты собираешься завершить свой рассказ?

— Приходи ко мне как-нибудь вечером — скажем в четверг. Вот мой адрес. Доброй ночи; мне надо в Стрэнд.

Дайсон остановил проезжавший мимо кэб, а Солсбери повернул на север и отправился домой пешком.



2


Уже по тем немногим репликам, которые мистер Солсбери соизволил произнести в течение вечера, можно понять, что сей молодой джентльмен отличался непоколебимым здравомыслием, пасующим перед лицом таинственного и необъяснимого, и врожденным неприятием парадоксов. За обедом Солсбери почти все время молчал, тогда как на него обрушился поток неправдоподобных и странных событий, собранных и изложен­ных человеком, только что исчезнувшим в недрах Сохо, человеком, вся жизнь которого как раз и состояла из всевозмож­ных тайн и лихо закрученных сюжетов; и теперь, когда Чарльз Солсбери пересекал Шефтсбери-авеню, направляясь к скромному кварталу по соседству с Оксфорд-стрит, он ощутил сильную усталость, несмотря на то что все уже осталось позади. По дороге он размышлял о будущем Дайсона, не имеющего надежных родственников, возложившего все свои упования на литературу: что ждет этого талантливого и утонченного человека — пара фанерных щитов с рекламой сандвичей на груди и спине или флажок стрелочника? Поглощенный этими мыслями, Солсбери в то же время восхищался своеобразным талантом Дайсона, сумевшего превратить лицо больной женщины и банальное воспаление мозга в набросок романа, и, пробираясь по тускло освещенным улицам, он почти не замечал ни резких порывов ветра, со злобным завыванием караулившего его за каждым поворотом и взметавшего над тротуаром мелкий мусор, ни черных туч, собравшихся вокруг изжелта-бледной луны. Даже первые капли зарождавшегося дождя, упавшие ему на лицо, не отвлекли его от размышлений, и только когда разразился настоящий ливень и ветер яростно погнал вниз по улице потоки воды, Солсбери стал осматриваться в поисках какого-нибудь укрытия. Дождь, усиленный ветром, обрушился на город словно ураган, со свистом разрывая воздух и разбиваясь о камни мостовой, потоки воды переполнили канавы и начали собираться в огромные лужи вокруг засоренных водостоков. Несколько зазевавшихся прохожих, которые, по всей видимости, просто прогуливались по улице, нежели шли куда-то конкретно, разбежались, словно перепуганные кролики, и попрятались, и сколько Солсбери ни свистел, в надежде остановить кэб, ни один из них так и не явился на выручку. Солсбери огляделся, пытаясь определить, далеко ли он находится от своего надежного пристанища на Оксфорд-стрит, но увидел, что, размышляя, отклонился от привычного пути и попал в совершенно незнакомую глухую местность, где, кажется, не имелось даже кабачка, в котором за умеренную плату в два пенни можно было бы найти прибежище. Редкие фонари на улице располагались далеко друг от друга, слабый свет керосиновых ламп с трудом пробивался сквозь закопченные стекла, и в этом дрожа­щем и мерцающем свете старые мрачные дома по обеим сторонам улицы показались Солсбери пустыми и призрачными. Он торопливо пошел прочь, прижимаясь к стенам домов в надежде хоть немного защититься от дождя и машинально читая почти стертые временем, потускневшие имена на медных дверных табличках под бесчисленными звонками и дверными молотками; иногда фасад того или иного дома украшало пышно отделанное крыльцо с резным навесом, почерневшим за полстолетия. Ливень становился все яростнее, Солсбери уже насквозь промок и безнадежно загубил свою новую шляпу, а до Оксфорд-стрит было по-прежнему далеко, поэтому он испытал чувство глубочайшего облегчения, заметив впереди темный свод арки, сулившей ему убежище если не от ветра, то хотя бы от дождя. Солсбери нашел сухой уголок и огляделся: он попал в узкий проход, над его головой возвышался дом, позади открывалась дорожка в неизвестное. Какое-то время он постоял там, тщетно пытаясь хоть чуть-чуть отжать одежду и прислушиваясь, не проезжает ли мимо кэб, как вдруг его внимание привлек непонятный шум, доносившийся сзади, — шум явно приближался, становясь все громче и отчетливей. Вскоре Солсбери уже мог различить пронзительный и хриплый женский голос, выкрикивавший угрозы с такой силой, что даже камни откликались эхом, повторяя интонации голоса; время от времени что-то в ответ бурчал мужчина, не то возражая, не то успокаивая. Не будучи романтиком, Солсбери тем не менее любил наблюдать уличные сцены и особенно пьяные ссоры, поэтому сейчас он приготовился слушать с рассеянным вниманием завсегдатая оперы. К его разочарованию, ссора быстро прекратилась, и теперь Солсбери различал только нервные шаги женщины и неуверенную походку мужчины — незнакомцы по-прежнему приближались к нему. Скрытый тенью стены, он наблюдал за ними: мужчина, несомненно, был пьян и прилагал массу усилий, чтобы избежать постоянных столкновений со стенами, что придавало ему сходство с парусником, плывущим против ветра. Женщина неподвижно глядела прямо перед собой, слезы струились по ее щекам — и вдруг, как раз когда эти двое проходили мимо Солсбери, угасшее было пламя ссоры вспыхнуло вновь, и женщина, обернувшись к своему спутнику, разразилась потоком проклятий и брани.

— Подлец, низкий трус, подонок, — вопила она, выплеснув перед этим все непристойные ругательства, — ты что, думаешь, я так и буду вкалывать на тебя всю жизнь, точно рабыня, пока ты таскаешься за этой девкой с Грин-стрит и пропиваешь каждый пенни, который у тебя появляется?! Ошибаешься, Сэм, — можешь не сомневаться, больше я терпеть не собираюсь. Черт бы тебя побрал, грязный вор, я порываю с тобой – с тобой и с твоим хозяином, так и передай ему, и можете сколько хотите заниматься своими делишками, надеюсь, они доведут вас до беды.

Женщина рванула лиф своего платья, извлекла нечто, похожее на листок бумаги, смяла его и отбросила в сторону. Бумажный комочек упал у ног Солсбери. Женщина выбежала на улицу и скрылась в темноте, мужчина, качаясь из стороны в сторону, последовал за своей спутницей, что-то неразборчиво и смущенно бормоча. Солсбери еще какое-то время наблюдал за ним: мужчина медленно шел по тротуару, то и дело останавливаясь, раскачиваясь в нерешительности, и наконец, словно выбрав новое направление, отваживался сделать еще несколько шагов. Небо прояснилось, только редкие облака кружили теперь вокруг луны. Ее ясный белый свет периодически мерк, поглощенный проплывавшими облаками, но затем прорывался вновь, и как раз в ту минуту, когда прозрачные белые лучи заглянули в узкий проход, Солсбери, обернувшись, заметил скомканную бумажку, выброшенную разгневанной женщиной. Крайне заинтригованный, он подобрал бумажный комочек, спрятал его в карман и вновь отправился в путь.



3


Чарльз Солсбери был человеком привычки. Когда он пришел домой, до костей промокший, в прилипшей к телу сырой одежде, в шляпе, загубленной отвратительными влажными пятнами, единственной его мыслью было опасение по поводу собственного здоровья, о котором он всегда прилежно заботился. Поэтому, сняв мокрую одежду и облачившись в теплый халат, он первым делом подогрел себе джин с водой; Солсбери считал это целебное питье потогонным средством и готовил его на спиртовке — одном из немногих предметов роскоши, которые позволяют себе современные отшельники. Раскуривая между делом трубочку, он благополучно привел в порядок свои смятенные мысли и чувства и, выпив горячего джина, улегся в постель, с облегчением забыв о недавнем приключении в темном проулке и о безумных фантазиях Дайсона, ставших весьма своеобразной приправой к обеду. Солсбери сохранял блаженную пустоту в мыслях и за завтраком на следующее утро, ибо приучил себя за едой ни о чем не думать, но когда тарелка и чашка опустели и он принялся было раскуривать первую утреннюю трубку, как-то само собой всплыло в памяти воспоминание о подобранном накануне клочке бумаги, — Солсбери стал лихорадочно рыться в карманах все еще сырого пальто. Он не помнил, в какой из карманов засунул бумажку, и, пока обшаривал один карман за другим, его томило предчувствие, что записка так и не найдется, хотя даже ради спасения своей жизни он не смог бы объяснить, зачем ему так уж понадобился этот пустячный обрывок. И все же, нащупав во внутреннем кармане скомканный бумажный шарик, Солсбери вздохнул с облегчением, осторожно извлек его и положил на маленький столик возле своего кресла так бережно, словно то была редкая драгоценность. Несколько минут он сидел неподвижно, попыхивая трубкой и глядя на свою находку: странное желание швырнуть эту бумажку в огонь и забыть о ней боролось с не менее странным желанием узнать, почему же озлобленная женщина с такой яростью скомкала и отбросила ее. Как и следовало ожидать, победило любопытство, и все же, когда Солсбери в конце концов развернул бумажный комочек, он сделал это почти против воли. На клочке самого обычного грязного листка, вырванного из дешевого блокнота, темнело несколько строк, написанных неровным, каким-то судорожным почерком. Наклонившись, Солсбери впился глазами в этот текст, затаил дыхание — и вдруг откинулся на спинку кресла, уставился в пустоту перед собой и разразился таким громким, раскатистым и долгим хохотом, что этажом ниже проснулся хозяйский ребенок, который откликнулся на этот взрыв веселья испуганным плачем. Но Солсбери продолжал хохотать, время от времени вновь поднося к глазам текст, казавшийся ему бредом сумасшедшего.

«К. отправился в Париж навестить своих друзей», — гласила первая строчка. «Трэверс Хэндл С. «Раз — везде трава у нас, два — девчонка первый класс, три — на клен ты посмотри»».

Скомкав бумажку, точно так же, как сделала это разъяренная женщина, Солсбери собирался уже бросить ее в огонь. Но, передумав, он щелчком отправил записку в ящик стола и снова расхохотался. Вся эта бессмыслица раздражала его, ему было обидно так обмануться в своих ожиданиях, подобно человеку, который купился на кричащий газетный заголовок в колонке срочных новостей и не нашел там ничего, кроме рекламы и заурядной информации. Солсбери подошел к окну и принялся созерцать неторопливую утреннюю жизнь своего квартала: неряшливые служанки в платьях из набивного ситца убирали перед входами в дома, мясник и торговец рыбой совершали привычный обход, владельцы мелких лавочек праздно стояли у дверей своих заведений, изнывая от безделья и отсутствия острых ощущений. Вдали улица растворялась в синей дымке, придававшей привычному виду из окна даже некоторую величественность, но само по себе все это зрелище угнетало и могло привлечь разве что усердного исследователя лондонской жизни, который нашел бы здесь нечто редкое и соответствующее своему прихотливому вкусу. Солсбери с отвращением отвернулся и уселся в мягкое кресло, обтянутое веселенькой ярко-зеленой материей с желтым позументом, — это кресло было предметом гордости хозяев дома и своеобразной приманкой для жильцов. Солсбери предавался в нем излюбленному утреннему занятию — чтению романа, в котором переплетались темы любви и спорта; язык и смысл этой книги предполагали тесное сотрудничество конюха и воспитанницы привилегированного пансиона. В обычный день роман завладел бы его вниманием вплоть до ланча, но этим утром Солсбери то нервно вскакивал с кресла, то вновь усаживался в него, брался за книгу и тут же откладывал ее; наконец, обозлившись на самого себя, он тихо выругался. Дурацкий стишок, который был в записке, подобранной им под темным сводом арки, прочно «застрял в голове», и все попытки Солсбери отвлечься не помогали ему избавиться от бесконечно повторяющегося внутреннего бормотания: «Раз — везде трава у нас, два — девчонка первый класс, три — на клен ты посмотри».

Это стало настоящей пыткой, совсем как какая-нибудь нелепая песенка из репертуара мюзик-холла, которую повторяют и распевают днем и ночью во всех домах и которую даже уличные мальчишки рассматривают как источник неиссякаемого веселья на ближайшие шесть месяцев. Солсбери вышел на улицу и попытался ускользнуть от невидимого врага, смешавшись с толпой, растворившись в грохоте и суете большого города, но вскоре заметил, что против воли он замедляет шаги, сворачивает в сторону от уличного шума, по прежнему тщетно ломая голову над смыслом очевидной бессмыслицы. Когда наступил четверг, Солсбери почувствовав облегчение, вспомнив, что обещал навестить в этот день Дайсона, — даже пустая болтовня литератора-самозванца казалась ему желанным развлечением в сравнении с непрестанно изводящей головоломкой, от которой не было спасения. Жилище Дайсона располагалось на самой тихой из улочек, спускающихся от Стрэнда к реке, и когда Солсбери поднялся по узкой лестнице и вошел в комнату своего приятеля, он понял, что покойный дядюшка Дайсона и впрямь проявил щедрость. Пол, устланный ковром, горел и переливался всеми красками востока — это был, как напыщенно объявил Дайсон, «сон о заходе Солнца»; свет фонарей и полусумрак лондонских улиц не проникали сквозь занавески ручной работы, в которых проблеск кивали нити золота. Полки буфета из мореного дуба украшал старый фарфоровый сервиз — по всей видимости французский, черно-белые гравюры на рисовой бумаге были куплены явно не в общедоступном магазине на Бонд-стрит. Солсбери сел в кресло у камина и вдохнул смешанный аромат благовоний и табака, втихомолку дивясь всей этой роскоши, так не похожей на зеленые занавески, олеографии и зеркало в позолоченной раме, украшавшие его собственную комнату.

— Хорошо, что ты пришел, — сказал Дайсон, — уютная комнатушка, не правда ли? Ты неважно выглядишь, Чарльз. Что-нибудь случилось?

— Нет, но последние несколько дней изрядно вымотали меня. Дело в том, что со мной произошло... э... нечто вроде приключения, да, пожалуй, можно так сказать, сразу после нашей встречи, и это приключение оказалось весьма изматывающим. Самое обидное, что все это абсолютная чушь, как-нибудь потом расскажу. Ты ведь собирался окончить ту странную историю, которую начал тогда в ресторане.

— Совершенно верно. Но ты, Чарльз, неисправим. Ты раб того, что именуешь «реальной действительностью». В глубине души ты по-прежнему приписываешь странность этой истории моей выдумке и надеешься, что на самом деле все окажется еще проще, чем в рапорте полицейского. Ну что ж, раз уж я начал, придется продолжать. Но сначала давай выпьем, и ты можешь раскурить свою трубку.

Дайсон подошел к дубовому буфету, извлек из его недр бутылку и две позолоченные рюмки.

— Это бенедиктин, — объявил он. — Я полагаю, ты не откажешься?

Солсбери не отказался, и несколько минут оба в молчании смаковали вино — затем закурили, и Дайсон приступил к рассказу.

— Погоди-ка, — начал он, — мы, кажется, остановились на расследовании? Или нет, с этим мы уже покончили. Ага, вспомнил. Я говорил тебе, что, в общем и целом, мне удалось добиться успеха в моем частном расследовании или исследовании — как тебе больше нравится. Я на этом остановился, не так ли?

— Именно так. Точнее говоря, последнее слово, которое ты произнес по поводу своего расследования, было «однако».

— Верно. Вчера я еще раз все обдумал и пришел к выводу, что это было весьма серьезное «однако». Вынужден признать: то, что мне удалось обнаружить; в сущности, ничтожно. Я так же далек от сути этого происшествия, как и прежде. Но я могу рассказать тебе то, что мне известно. Если ты помнишь, слова одного из врачей, дававших показания в суде, сильно заинтересовали меня, и я решил прежде всего попытаться узнать от самого врача что-нибудь более определенное и вразумительное. Так или иначе, мне удалось связаться с ним, и он назначил время, когда я мог зайти к нему поговорить. Доктор оказался очень приятным, открытым человеком, еще молодым и совсем не таким занудой, как большинство ученых врачей; наша встреча началась с того, что он предложил мне сигары и виски. Я не хотел долго ходить вокруг да около, поэтому сразу объяснил ему, что меня поразило его медицинское заключение по Харлесденскому делу, и протянул ему газетный репортаж об этом судебном процессе — интересовавшие меня фразы были подчеркнуты. Доктор мельком взглянул на статью, потом как-то странно посмотрел на меня. «Значит, вам все это показалось необычным? — переспросил он. — Должен вам сказать, что все Харлесденское дело весьма необычно. В некоторых отношениях оно – не побоюсь этого слова – даже уникально». — «Совершенно с вами согласен, — отозвался я, — именно поэтому оно так заинтересовало меня, и мне хотелось бы узнать о нем как можно больше. Я полагаю, если кто и сможет дать мне какую-нибудь информацию, то только вы. Что вы сами обо всем этом думаете?» Столь прямой вопрос застал моего собеседника врасплох, и доктор на миг растерялся.

«Вот что, — сказал он наконец. — Поскольку вы интересуетесь этой историей только из любопытства, я, пожалуй, могу говорить с вами откровенно. Итак, мистер... э... Дайсон, мое мнение, раз уж вы хотите его знать, заключается в следующем: я уверен, что мистер Блэк убил свою жену».

«Но как же вердикт? — воскликнул я. — Ведь присяжные вынесли свой вердикт на основании ваших показаний».

«Совершенно верно, они вынесли вердикт на основании моих показаний и показаний моего коллеги и, по-моему, поступили вполне разумно. Честно говоря, я не представляю, что еще они могли бы сделать. Тем не менее я остаюсь при своей, точке зрения и не боюсь признаться вам в этом. Меня не удивляет поступок Блэка — а я твердо уверен, что доктор убил жену. Полагаю, он имел на это право».

«Право! Какое же у него могло быть право?!» — воскликнул я. Сам понимаешь, такое высказывание порядком меня удивило. Тут мой собеседник развернул свое кресло и пристально посмотрел на меня, прежде чем ответить.

«Как я понял, вы не имеете отношения к науке? Стало быть, детали вам ни к чему. Я лично всегда возражал против попыток объединить психологию с физиологией. От этого союза страдают обе науки. Я, как специалист, лучше других представляю себе, непреодолимую бездну, безграничную пропасть, отделяющую сознание от материи. Нам известно, что любое изменение в сознании сопровождается перестройкой молекул серого вещества — и все. Какова связь между этими явлениями, почему они происходят одновременно — мы не знаем, и большинство авторитетов в медицине полагают, что нам и не суждено это узнать. И тем не менее вопреки общепринятой теории, анатомируя мозг миссис Блэк, я не сомневался, что передо мной не мозг умершей женщины — этот мозг вообще не принадлежал человеческому существу. Я видел ее лицо — плоское, лишенное выражения. Эта женщина была красива, но, честно говоря, даже за тысячу гиней я не решился бы взглянуть в лицо миссис Блэк, когда она была жива, да что там, даже за вдвое большую сумму».

«Уважаемый сэр, — перебил я его, — вы чрезвычайно заинтриговали меня, сказав, что этот мозг не принадлежал человеку. Что же тогда это было?»

«Мозг дьявола, — Произнес он совершенно спокойно, и ни один мускул не дрогнул на его лице. — Мозг дьявола, и я уверен, что Блэк нашел какой-то способ покончить с ним. Я не могу винить доктора за содеянное. Чем бы ни была миссис Блэк, ей не следовало оставаться в этом мире. Вы хотите знать что-нибудь еще? Нет? Тогда всего доброго».

— Довольно странное суждение из уст ученого, не правда ли? Когда мой собеседник признался, что ни за тысячу гиней, ни за две тысячи он все решился бы взглянуть в лицо этой женщины при ее жизни, я вспомнил то лицо, которое довелось увидеть мне, но промолчал. Я вновь отправился в Харлесден и принялся бродить по магазинам и лавочкам, делая всевозможные мелкие покупки и прислушиваясь к разговорам, в надежде разузнать какие-нибудь свежие сплетни относительно семьи Блэк, но выяснить удалось очень мало. Один из торговцев, с которыми я говорил, сказал, что хорошо знал умершую, она покупала у него бакалейные товары в количествах, необходимых для ее небольшого хозяйства, — служанки у супругов Блэков не было, лишь изредка приходила женщина помочь с уборкой, и та последний раз видела миссис Блэк за несколько месяцев до ее смерти. По словам этого человека, миссис Блэк была «дамой весьма приятной», доброй, внимательной, и все знавшие эту пару полагали, что мистер и миссис Блэк глубоко и взаимно любят друг друга. Тем не менее, даже не учитывая откровений врача, я знал еще и то, что видел сам. Снова все обдумав и попытавшись сопоставить имевшиеся факты, я понял, что единственный человек, который может мне что-то объяснить — это сам доктор Блэк, и я решил найти его. Конечно, в Харлесдене искать не имело смысла — Блэк покинул эти места сразу после похорон. Всю обстановку дома он распродал и в один прекрасный день с маленьким чемоданчиком в руках отбыл на поезде в неизвестном направлении. Оставалось надеяться только на случай; благодаря такому случаю я в конце концов и наткнулся на доктора Блэка. Однажды безо всякой цели я прогуливался по Грей-Инн-роуд, как обычно, поглядывая по сторонам; приходилось все время придерживать шляпу, потому что был один из пронзительных мартовских дней и даже верхушки старых деревьев раскачивались и содрогались. Я поднимался со стороны Холборна и почти дошел до Теобальд-роуд, когда заметил впереди человека, опиравшегося на трость и выглядевшего ослабевшим после долгой болезни. Что-то в его облике возбудило мое любопытство, и, сам не зная зачем, я ускорил шаги, рассчитывая нагнать незнакомца, но тут внезапный порыв ветра сорвал с него шляпу, и она покатилась по мостовой к моим ногам. Конечно, я подхватил ее и, прежде чем вернуть владельцу, окинул взглядом. Эта шляпа сама по себе могла рассказать целую историю: когда-то ее сделали на заказ в мастерской на Пиккадилли — на подкладке стояло имя мастера, но теперь даже нищий, найди он эту шляпу в сточной канаве, не польстился бы на нее. Вручая шляпу владельцу, я поднял на него глаза — передо мной стоял доктор Блэк из Харлесдена. Странное совпадение, не правда ли? Но Боже, Чарльз, как он переменился! Когда я впервые встретил Блэка на крыльце его дома в Харлесдене, у доктора была отличная осанка, он шагал уверенно и прямо, как человек в самом расцвете сил. А теперь передо мной стояло какое-то съежившееся и жалкое существо, слабое, скорчившееся, со впалыми щеками, поседевшими волосами, ноги дрожали и подгибались, а больные и глубоко несчастные глаза выражали отчаяние. Он поблагодарил меня за спасение шляпы, сказав: «Мне бы, наверное, не удалось ее поймать. В последнее время я разучился бегать. Ветреный день, не правда ли, сэр?» И доктор Блэк повернулся, собираясь продолжить свой путь, но мало-помалу мне удалось втянуть его в разговор, и мы вместе отправились в восточную часть города. Кажется, доктор был бы не прочь избавиться от меня, но я не собирался выпускать его из рук, и в конце концов он привел меня к убогому дому на не менее убогой улице. Это был самый мерзкий и заброшенный из лондонских кварталов, какой мне только доводилось видеть на моем веку; дома, по-видимому, имели безобразный вид даже тогда, когда их только построили, теперь же они набрались сырости, пропитались запахом распада и, казалось, готовы были в любую минуту завалиться набок или рассыпаться на куски. «Здесь я живу, — сказал доктор Блэк, указывая на крытый черепицей дом. — Не с этой стороны — сзади. Мне здесь очень спокойно. Сейчас я не могу пригласить вас, но как-нибудь в другой раз, если вы захотите...» Я поймал доктора на слове и заявил, что буду очень рад его навестить. Он странно взглянул на меня, не понимая, с какой стати я — или вообще кто-нибудь — должен им интересоваться, и я ушел, оставив его неловко возиться с ключами. Думаю, ты оценишь мое искусство, если я скажу, что прошло всего несколько недель, а мы уже были закадычными друзьями. Никогда не забуду, как я впервые вошел в комнату Блэка, и искренне надеюсь, что мне больше не придется увидеть, такого запустения, такой жалкой нищенской берлоги. Отсыревшие обои, с которых давно стерся не только рисунок, но даже следы этого рисунка, пропитанные зловещими испарениями здешних мест, отстали от стены и свисали тяжелыми складками. Только в одном месте комнаты можно было распрямиться в полный рост, а вид шаткой и грязной кровати, запах разложения, притаившийся в этой комнате, едва не заставили меня бежать без оглядки. Когда я вошел, доктор Блэк, жевавший в тот момент кусок хлеба, заметно удивился, что я выполнил свое обещание навестить его, но встретил меня любезно и, перебравшись на кровать, уступил мне единственный стул. После этого визита я стал часто бывать у Блэка, мы вели долгие беседы, но доктор ни разу не упомянул ни о Харлесдене, ни о своей покойной жене. Видимо, он полагал, что мне ничего не известно об этой истории, или же, если я и слышал о ней, мне и в голову не придет, что всеми уважаемый врач из Харлесдена и нищий отшельник на задворках Лондона — одно и то же лицо. Странный это был человек, и нередко, когда мы сидели в его комнатушке, разговаривали, курили, я пытался понять, в здравом ли он рассудке: самые безумные фантазии Парацельса или розенкрейцеров показались бы банальной научной теорией по сравнению с теми идеями, которые он совершенно спокойно и трезво излагал в своей мрачной пещере. Однажды я осмелился сделать ему замечание, сказав, что кое-что в его теориях противоречит и положениям науки, и всем известным фактам. «Нет, — возразил он, — это противоречит не всем фактам, ведь я располагаю еще и данными своего опыта. Меня не интересуют неподтвержденные гипотезы, то, что я говорю, подкреплено доказательствами, и я дорого заплатил за эти доказательства. Есть некая область знания, которой вы никогда не коснетесь, мудрые люди бегут от нее, как от чумы, боясь даже приближаться, но я проник туда. Если бы вы знали, если 6 вы хоть на миг могли вообразить это скрытое поле деятельности и то, что один или два человека осмелились совершить в нашем тихом мире, ваша душа содрогнулась бы от ужаса. То, что вы слышали от меня, — лишь шелуха, оболочка подлинного знания, знания, означающего смерть, и оно страшнее смерти для тех, кто им овладел. Люди любят рассуждать о странных вещах, происходящих в мире, но они и понятия не имеют о том ужасе, который таится среди них, который всегда неотступно следует за ними». Этот человек обладал притягательной силой, меня тянуло к нему, и я был очень огорчен, когда мне пришлось по делам месяца на два покинуть Лондон: мне уже не хватало наших странных бесед. Через несколько дней после возвращения я отправился навестить доктора, но на два моих обычных звонка не последовало никакого ответа. Я позвонил еще раз и еще и уже собирался уходить, когда дверь наконец отворилась и какая-то неряшливо одетая женщина спросила, что мне тут понадобилось. Судя по ее взгляду, она приняла меня за полицейского в штатском, интересующегося кем-нибудь из ее жильцов, но когда я спросил, дома ли мистер Блэк, выражение ее лица изменилось. «Нет тут никакого мистера Блэка, — сказала она. — Он помер. Уже шесть недель, как помер. Я всегда считала, что у этого человека не все в порядке с головой — или у него какие-то неприятности. Он каждое утро отправлялся на прогулку с десяти до часу, а тут как-то утром в понедельник пришел с прогулки, поднялся в свою комнату, запер за собой дверь, и вдруг, как раз когда мы сели обедать, раздался такой вопль — я думала, что потеряю сознание. А потом мы слышим, он топает ногами и бежит вниз по лестнице, причем орет и ругается так, что стыдно слушать: будто у него украли что-то такое ценное, аж миллион стоит. Ну и свалился прямо у самой лестницы — мы решили, что он помер. Отнесли его в комнату и уложили в постель, я села рядом, а мой муж побежал за доктором. Смотрю, окно и вправду распахнуто и на полу валяется такая маленькая шкатулочка — он всегда ее пуще всего берег, — и она открыта, а в ней ничего нет; только в окно никто не мог забраться — высоко оно, и то, что он вопил, будто у него ценность какую украли, это же чушь, какие у него могли быть ценности, он и за комнату, бывало, месяцами не платил, муж-то мой сколько уж раз грозился выставить его на улицу, потому как, говорит, мы ничем не хуже других людей и тоже должны зарабатывать себе на жизнь, а только я никак не соглашалась выгнать постояльца — хоть и странный он человек, но, похоже, знавал и лучшие времена. Потом пришел доктор, посмотрел на него и сказал, что тут уже ничем не поможешь; той же ночью жилец наш и помер, я как раз при нем сидела; и сказать вам по правде, мы из-за него еще и убытки понесли — ведь всего-то и осталось что самая малость одежды, да и за ту удалось выручить сущие гроши, когда ее продали». Я дал доброй женщине полсоверена за беспокойство и пошел домой, размышляя о судьбе доктора Блэка, об эпитафии, которой наградила хозяйка своего странного постояльца, и о его непонятных криках об ограблении. Честно говоря, я думаю, что бедняге не приходилось опасаться воров, скорее всего, он действительно был безумен и умер от приступа своей мании во время обострения болезни. Его квартирная хозяйка поведала мне, что, когда она пару раз заходила в комнату мистера Блэка (конечно же, чтобы потребовать с несчастного квартирную плату), он заставлял ее с минуту ждать у двери, и, ворвавшись в комнату, она всегда заставала его с маленькой шкатулкой в руках — он прятал ее где-то в углу у окна; должно быть, доктора преследовала навязчивая идея, будто он стал обладателем какого-то сокровища, и посреди окружавшей его нищеты воображал себя богачом. Итак, моя история окончена; как ты видишь, хотя мне и удалось разыскать Блэка, я так ничего и не узнал ни о его жене, ни о ее загадочной смерти. Это и есть Харлесденское дело, Солсбери, и, сдается мне, оно интересует меня все сильнее именно потому, что нет никакой возможности проникнуть в эту тайну. Ну, и каково твое мнение?

— Честно говоря, Дайсон, я думаю, что ореол таинственности вокруг этой истории — плод твоего воображения. Я согласен с заключением врача: Блэк убил жену в момент обострения своего помешательства.

— То есть как? Выходит, ты согласен и с тем, что эта женщина в самом деле была чем-то ужасным — настолько, что ее не следовало оставлять в живых? Ты помнишь слова врача о мозге дьявола?

— Ну конечно, только ведь он, без сомнения, говорил... э... в переносном смысле. Если ты посмотришь на это дело с такой точки зрения, все станет совершенно ясно.

— Ну-ну, может быть, ты и прав, хотя я в этом совсем не уверен. Ладно, не стоит спорить. Выпьешь еще бенедиктина? Вот и хорошо — и попробуй этот табак. Ты, кажется, говорил, то тебя что-то беспокоит — что-то, случившееся с тобой в тот самый день, когда мы вместе обедали?

— Да, Дайсон, я действительно испытываю беспокойство, причем сильное беспокойство, но это такой пустяк – просто глупости, абсурд какой-то, даже стыдно рассказывать.

— Брось, выкладывай все как есть, абсурд это или нет.

Запинаясь и ежеминутно повторяя «как все это глупо», Солсбери изложил историю своих приключений, нехотя повторив бессмысленную фразу и еще более бессмысленный стишок, который он обнаружил на смятом обрывке бумаги, и смолк, ожидая услышать рокочущий смех Дайсона.

— Ну не глупо ли, что я извожу себя такой чепухой? — спросил он, воспроизведя считалку «раз-два-три».

Дайсон в некотором замешательстве выслушал рассказ приятеля и на несколько минут погрузился в глубокое, сосредоточенно-молчаливое раздумье.

— Да, — сказал он наконец, — действительно, удивительное совпадение, что ты спрятался от дождя под аркой как раз в тот момент, когда эти двое там проходили. Но я бы не торопился объявлять текст записки бессмыслицей; звучит он, конечно, странно, но, возможно, для кого-то во всем этом есть смысле. Повтори-ка мне все еще раз, я запишу, и мы попробуем подобрать ключ к этому шифру, хотя не думаю, что у нас что-нибудь получится.

Превозмогая свое отвращение к тексту записки, Солсбери еще раз произнес чепуху, отравившую его покой, а Дайсон поспешно набросал загадочные слова на бумаге.

— Проверь, пожалуйста, — попросил Дайсон, протягивая Солсбери листок бумаги, — я ничего не перепутал? Кто знает, может быть» главное здесь — порядок слов. Все правильно?

— Идеальная копия. Боюсь только, что тебе ничего не удастся из этого извлечь. Поверь мне, чепуха — она и есть чепуха, бессмысленные каракули, не более того. Знаешь, мне, пожалуй, пора домой. Нет, пить я не буду: твой бенедиктин и так слишком крепок для меня. Спокойной ночи.

— Полагаю, тебе будет интересно узнать результат, если, конечно, мне посчастливится разобраться с твоей запиской?

— Вовсе нет: я бы предпочел ничего больше об этом не слышать. Можешь использовать свое открытие как угодно, если тебе это нужно.

— Хорошо, Чарльз. Всего доброго.



4


Много часов спустят, когда Солсбери давно уже вернулся в свою комнату с обтянутыми зеленым репсом креслами, Дайсон все еще сидел за столом, представлявшим собой настоящий шедевр японского мастера, и, обхватив голову руками, курил трубку за трубкой, вновь и вновь перебирая детали истории, рассказанной ему приятелем. Бессмыслица, раздражавшая и тревожившая Солсбери, Дайсону казалась загадочной и привлекательной; вновь и вновь он перечитывал записку и с особым вниманием — странный стишок в конце. Какой-то знак, символ, условное обозначение, а не шифр — вот чем это должно быть, и женщина, отбросившая скомканный листок бумаги, по-видимому, сама не имела понятия о смысле этой записки, женщина была не более чем посредником Сэма, которого проклинала, да и Сэм в свою очередь работал на кого-то другого, был чьим-то подручным — быть может, того загадочного человека, который фигурировал в записке под буквой «К.» и якобы отправился навестить своих французских друзей. Но что означает «Трэверс Хэндл С.»? Здесь явно крылся корень загадки, но даже виргинский табак не помогал Дайсону хоть немного ее прояснить. Дело казалось почти безнадежным, однако в отгадывании сложных загадок Дайсон считал себя великим стратегом, вроде Веллингтона[134], и в конце концов он отправился спать в полной уверенности, что рано или поздно обязательно нападет на след. Несколько последующих дней Дайсон посвятил своим литературным изысканиям, или, иначе говоря, некоему мистическому действу, как считали даже самые близкие его друзья, понапрасну обшаривавшие привокзальные киоски в поисках великой книги, родившейся в результате многих часов бдения над письменным столом работы японского мастера в обществе трубки, набитой крепким табаком, и чашки черного чая. На этот раз Дайсон просидел взаперти четыре дня, и наконец, с облегчением отложив ручку, вышел на улицу, чтобы расслабиться и вдохнуть свежего воздуха. Уже горели газовые фонари и продавцы газет громко рекламировали последний вечерний выпуск; Дайсон, остро нуждавшийся в тишине и покое, свернул с многозвучного Стрэнда и зашагал на северо-запад. Вскоре он забрел на тихую улочку, где гулко раздавались лишь его шаги, пересек широкое оживленное новое шоссе и, двигаясь на запад, через какое-то время заметил, что оказался в самых дебрях Сохо. Здесь его вновь поджидала пестрая суета жизни: прохожих соблазняли лучшими винами Италии и Франции по подозрительно низким ценам, огромными желтыми, отменного вкуса сырами, прозрачным оливковым маслом, невообразимым разнообразием раблезианских колбас, а в маленьком магазинчике по соседству была представлена вся печатная продукция Парижа. Посреди дороги бесстрашно толклись представители множества наций, поскольку коляски и кэбы не отваживались заезжать сюда, а из окон, притулившихся друг над другом, выглядывали местные жители, с любопытством глазеющие на бурную жизнь улицы. Дайсон медленно шел сквозь толпу, то и дело оказываясь в центре кипевшего на мостовой водоворота, прислушиваясь к необычному звучанию немецкой и французской речи, соседствующей с английской и итальянской, поглядывая на витрины магазинов, уставленные батареями винных бутылок, и уже почти прошел всю улицу до конца, когда его внимание привлек небольшой магазинчик на углу, разительно отличавшийся от всех прочих. Это была типичная лавочка кварталов бедняков, чисто английская лавочка. Здесь продавали табак и сладости, дешевые трубки из глины и вишневого дерева, учебники стоимостью в несколько пенни и подставки для перьев, которые могли поспорить своей древностью с комическими песенками; имелись здесь и газеты с душещипательными историями — романтическая чувственность занимала прочное место среди изобилия последних вечерних новостей. Развернутые листы газет раздувались ветром у входа в магазин, над дверью которого красовалась вывеска: Дайсон взглянул на имя и замер, охваченный внезапной дрожью; волна восторга и страха, настигающая человека в момент неожиданного открытия, на миг парализовала его, лишив способности двигаться. Надпись над дверью гласила: «Трэверс». Дайсон еще раз посмотрел на вывеску, перевел взгляд на стену и в углу, повыше фонаря, разглядел белые буквы на синем фоне: «Хэндл-стрит» — те же слова повторялись и ниже, уже выцветшими буквами. Дайсон с удовлетворением вздохнув, ни минуты не колеблясь, вошел в магазин и уставился прямо в глаза толстяка, сидевшего за прилавком. Тот поднялся; с некоторым удивлением встретив пристальный взгляд вошедшего, и произнес привычно-стереотипную фразу: — Что вам угодно, сэр?

Дайсон наслаждался и самой ситуацией, и явным замешательством, написанным на лице продавца. Аккуратно прислонив свою трость к прилавку и наклонившись к толстяку поближе, он проговорил отчетливо и внушительно:

— Раз — везде трава у нас, два — девчонка первый класс, три — на клен ты посмотри.

Дайсон рассчитывал, что его слова произведут некоторый эффект, и не был разочарован. Обескураженный продавец замер, раскрыв рот, захлебнулся, словно вытащенная на берег рыба, и обессилено привалился к прилавку. Когда рез какое-то время он попытался наконец заговорить, из его уст вырвалось лишь слабое и хриплое бормотание, неуверенное и неразборчивое.

— Не могли бы вы повторить, сэр? Я, кажется, не вполне вас понял.

— Нет, любезнейший, ничего подобного я делать не собираюсь. Вы слышали мои слова. Как я вижу, у вас в лавке есть часы — не сомневаюсь, что это отличный хронометр. Так вот: я даю вам ровно минуту по этим часам.

Продавец по-прежнему нерешительно глядел на своего странного посетителя, и Дайсон понял, что придется немного поднажать.

— Ну же, Трэверс, время почти истекло. Надо полагать, вам доводилось слышать о К. Не забывайте — ваша жизнь в моих руках. Пошевеливайтесь!

Дайсон сам был поражен эффектом, произведенным его словами: толстяк задрожал и скорчился в ужасе, по его ставшему пепельно-серым лицу заструился пот, и перепуганный лавочник беспомощно вытянул руки перед собой:

— Мистер Дэвис, ради самого Господа, мистер Дэвис, не говорите со мной так! Я просто не узнал вас сразу, клянусь, не узнал. Боже мой, мистер Дэвис, вы же не захотите меня погубить? Одну минуточку, только одну минуточку подождите!

— Я бы не советовал вам терять время.

Несчастный лавочник прошмыгнул мимо Дайсона и скрылся в соседней комнате. Послышался звон ключей в дрожащих пальцах, затем — скрип открываемого сундука. Вскоре толстяк вернулся с какой-то небольшой вещицей, аккуратно заверну­той в коричневую бумагу, и, по-прежнему трясясь от дикого страха, протянул сверток Дайсону.

— Рад избавиться от него, — проговорил лавочник, — и больше сроду не возьмусь за подобные поручения.

Получив сверток, Дайсон прихватил свою трость и, холодно кивнув, вышел из магазина. На пороге он обернулся: Трэверс упал в кресло, краски так и не вернулись на сведенное ужасом лицо толстяка, одной рукой устало прикрывавшего глаза; Дайсон быстрыми шагами удалялся от магазина, пытаясь понять, что за таинственные струны он так неосторожно задел своим внезапным вторжением. Остановив первый же встречный кэб, Дайсон быстро добрался домой; когда он зажег лампу и выложил свою добычу на стол, то еще какое-то время помедлил, пытаясь отгадать, что же ему сейчас откроется. Он запер дверь, разрезал веревки, слой за слоем развернул коричневую бумагу и наконец добрался до маленькой деревянной шкатулки — простенькой, но крепкой на вид. Замка на ней не было. Дайсон поднял крышку — и тут же замер, со свистом втянул воздух и отпрянул назад. Лампа едва горела, не ярче свечи, но комната внезапно наполнилась светом — не только светом, но и цветом; словно отбрасываемые, красочным витражом, тысячи оттенков всех цветов раскрасили стены знакомой комнаты, засияли на уютной мебели и вновь вернулись к своему источнику, таившемуся в маленькой деревянной шкатулке. Там, на плотной шерстяной подкладке, лежало изумительное сокровище, драгоценный камень, какой Дайсону и во сне не мог привидеться: в этом камне переливались синева высокого неба и прибрежная зелень моря, глубокий красный цвет рубина и темно-фиолетовые брызги лучей, а в самом средоточии камня горело пламя, фонтан огня вздымался вверх, падал, рассыпался фейерверком звездных искрящихся капель. Дайсон глубоко вздохнул, опустился на стул и, прикрыв глаза руками, погрузился в размышления. Камень был похож на опал, но Дайсон, имевший немалый опыт по изучению витрин магазинов, прекрасно знал, что опала размером в четвертую, даже в восьмую часть того, что лежал перед ним, просто не бывает. Он вновь уставился на камень с чувством, очень близким к страху, осторожно переложил опал на стол поближе к лампе и вгляделся в волшебный огонь, бивший и сиявший в глубине камня; затем Дайсон более внимательно изучил деревянную шкатулку в надежде обрести там еще какие-нибудь чудеса. Он поднял шерстяную подкладку, на которой покоился камень, и обнаружил под ней не драгоценности, а маленькую записную книжку, потертую и потрепанную. Дайсон открыл ее на первой странице и тут же в изумлении выронил свою находку. То, что он успел прочитать, потрясло его — это было аккуратно выведенное синими чернилами имя владельца записной книжки:

Стивен Блэк,

доктор медицины,

Оранмор,

Девон-роуд,

Харлесден. .

Лишь через несколько минут Дайсон решился раскрыть записную книжку еще раз — слишком свежа была память о несчастном отшельнике, его жалком логове и странных речах; не забыл Дайсон и то лицо, которое ему довелось увидеть однажды в окне дома доктора Блэка, и загадочный приговор врача, производившего вскрытие; уже коснувшись пальцами обложки записной книжки, Дайсон невольно вздрогнул и инстинктивно отдернул руку, страшась того, что ему предстояло прочесть. Когда он наконец взял книжку в руки и стал ее перелистывать, то обнаружил, что первые две страницы пусты, а третья исписана мелким каллиграфическим почерком; Дайсон принялся за чтение, а в глазах его по-прежнему отражался таинственный свет опала.



5


«С самой ранней молодости я посвящал весь свой досуг и изрядную часть того времени, которое мне следовало отводить другим занятиям, изучению скрытых и неизведанных областей знания, — начиналась запись. — Меня никогда не привлекали так называемые радости жизни, я жил в Лондоне одиноко, избегая даже студентов, с которыми вместе учился; они же в свою очередь отвечали мне тем же, считая меня человеком эгоцентричным, всецело поглощенным собственными делами и вообще не внушающим никакой симпатии. До тех пор пока мне удавалось удовлетворять свою страсть к знанию особого рода, существование которого само по себе тайна для огромного большинства людей, я был несказанно счастлив и нередко просиживал ночи напролет в своей плохо освещенной комнате, размышляя о том странном мире, на границе которого я оказался. Тем не менее профессиональная подготовка и предстоящий экзамен на ученую степень вынудили меня на время оставить мои хранившиеся в глубочайшей тайне занятия, а вскоре после завершения учебы я встретил Агнессу, и она стала моей женой. Мы нашли новый домик— в отдаленном пригороде Лондона, и я погрузился в обычную рутину ежедневной врачебной практики и несколько месяцев жил вполне нормально, даже счастливо, принимая участие во внешнем течении жизни и лишь изредка вспоминая о тех тайнах, что некогда составляли весь интерес моего существования. Я достаточно успел изучить те тропинки, по которым блуждал прежде, чтобы понимать, насколько они трудны и рискованны: путь к этому тайному знанию смертельно опасен, ибо ведет в такие области, что одна лишь мысль о них заставляет человеческий разум содрогнуться. Кроме того, тишина и покой, которые я обрел в браке, тоже уводили меня от тех страшных мест, где, как я хорошо знал, не будет ни покоя, ни мира. Но внезапно — полагаю, это было делом одной бессонной ночи, когда, лежа в кровати, я пристально всматривался в темноту, — внезапно, как я уже отметил, прежняя, на время забытая страсть вернулась ко мне, вернулась, десятикратно усилившись за время своего бездействия; и когда ранним утром я выглянул из окна и моим измученным глазам открылась картина восхода солнца, я знал, что приговор мне уже произнесен: я успел зайти слишком далеко и мне остается только твердой поступью двигаться дальше. Я обернулся к постели, в которой мирно спала моя жена, лег рядом с Агнессой и горько заплакал, ибо прекрасно понимал, что солнце нашего счастья зашло и новый восход принесет нам обоим лишь все возрастающий ужас. Не стану описывать в подробностях, что последовало за этим; внешне все было как обычно: я продолжал свою ежедневную работу и жена ни о чем не догадывалась. Но вскоре она заметила произошедшую во мне перемену: теперь все свободное время я проводил в комнате, которую оборудовал под лабораторию и которую нередко покидал лишь на рассвете, в сером тумане наступающего утра, когда еще горели многочисленные фонари, освещавшие тусклые лондонские улицы; и с каждой ночью я подходил все ближе к той великой бездне, через которую надеялся перебросить мостик, — к пропасти между миром сознания и миром материи. Я провел множество сложных экспериментов, и прошло несколько месяцев, прежде чем мне удалось осознать смысл полученных мной результатов; когда же в одно страшное мгновение я внезапно постиг этот смысл, то почувствовал, как застыло и побелело мое лицо и сердце замерло в моей груди. Но я давно уже утратил способность к возвращению, отступлению, не мог я остановиться и теперь, когда двери широко распахнулись передо мной: путь назад был мне заказан, оставалось только идти вперед. По безнадежности своего положения я уподобился узнику в подземелье: двери заперты, бежать нельзя, и единственное освещение — слабый свет, идущий откуда-то сверху. Эксперимент за экспериментом давали один и тот же результат, и стало очевидно — сколько я ни гнал от себя эту мысль, — что для завершающего опыта необходимы такие ингредиенты, которых не получить в лаборатории и не измерить. Завершение этой работы, без сомнения ставшей моей жизнью, означало и мой конец; для последнего, главного опыта необходимо было сырье — частица самой жизни: у какого-то человеческого существа я должен был отнять основу его бытия, то, что мы называем душой, и на место души (ибо природа не терпит пустоты) вложить то, что губы мои не смеют назвать, что разум мой отказывается воспринимать, — ужас, ужас без конца и края, ужас, перед которым страх неизбежной смерти — ничто. И когда я понял это, то понял также и кому уготована сия судьба — я заглянул в глаза моей жены. Еще имелась возможность спасти душу Агнессы и мою собственную: взять веревку и повеситься — другого выхода у нас не было. В конце концов я все рассказал жене. Она плакала, дрожала, призывала на помощь свою покойную мать, молила меня о милосердии — я же в ответ лишь вздыхал. Я ничего не утаил от нее, объяснил ей, во что она превратится, что займет место ее души, рассказал о том ужасе и мерзости, которые ей предстояли. Ты, читающий эти страницы после моей смерти — если, конечно, я не уничтожу их прежде, чем умру, — ты, открывший шкатулку и нашедший в ней драгоценный камень, понимаешь ли ты, что кроется в этом опале?! Однажды ночью Агнесса согласилась выполнить мою просьбу, согласилась, несмотря на слезы, оросившие ее прекрасное лицо, и краску стыда, выступив­шую на ее шее и даже груди, согласилась на все ради меня. Я распахнул окно, и мы в последний раз глядели вместе на небо и на темную землю, была чудесная звездная ночь, легкий сладостный ветерок тревожил волосы Агнессы, я поцеловал губы жены, и ее слезы упали на мое лицо. В ту ночь она спустилась в мою лабораторию, я надежно запер двери, опустил и задернул шторы, чтобы даже звезды избавить от зрелища этой комнаты, где тигель раскалялся на спиртовой лампе, — и там я совершил то, что должен был совершить; из лаборатории вышла уже не женщина, а некое существо, переставшее быть человеком. А на моем столе остался камень, сверкавший и переливавшийся светом, какого никогда не видели человеческие глаза, лучи пламени бились и играли в опале так, что это оживило даже мое сердце. Жена попросила меня об одном: убить ее, когда с ней начнет происходить то, о чем я предупреждал. Я сдержал данное ей слово».

На этом запись обрывалась. Дайсон выронил записную книжку, обернулся и взглянул на опал, на бившееся в камне сокровенное пламя. А затем, охваченный бессловесным всепоглощающим ужасом, поразившим его в самое сердце, Дайсон вскочил, швырнул опал на пол и с силой наступил на камень. С побелевшим лицом он отскочил в сторону и с минуту стоял, не в силах унять дрожь, а затем одним прыжком пересек комнату и прислонился к двери. Раздалось гневное шипение, словно под сильным давлением вырвался пар, и Дайсон, оцепенев, увидел, как из самого средоточия опала выплыла облако серовато-желтого дыма и свилось над камнем, словно клубок разъяренных змей. А затем сквозь желтый дым прорвалось ярко-белое пламя, поднялось высоко в воздух и исчезло, а на полу осталась горстка золы, черная, хрупкая, рассыпавшаяся от первого же прикосновения.

Перевод с английского и примечания — Е. Пучковой. Перевод осуществлен по сборнику: A. Machen "The House Of Souls". New York: Alfred Knopf. 1923.





Артур Мейчен. Великое возвращение (перевод Л. Кузнецовой)



1. Слух о чуде


Случается порой: в неприметном уголке какой-нибудь газетной страницы вдруг промелькнет чрезвычайно странное сообщение, которое, впрочем, тут же ускользает из нашей памяти, не оставив в ней сколько-нибудь заметного следа. В качестве примера могу привести небольшую статейку, несколько лет назад обнаруженную мной в одном из лондонских изданий — на мой взгляд, она заключала в себе едва ли не самую удивительную информацию, когда-либо появлявшуюся в печати. Поскольку сообщение поступило по каналам общеизвестного и почтенного агентства новостей, его, по-видимому, перепечатали все газеты, благо приводимые факты и впрямь были достойны внимания.

Обстоятельства, необходимые — нет, не для понимания сути случившегося, о чем не может быть и речи, но, скажем так, — для понимания событий, сделавших его возможным, таковы. Наше недавнее вторжение в Тибет спровоцировало конфликт внутри правящей верхушки этой страны, и некое лицо, известное под именем Таши Ламы, спаслось вместе с нами бегством в Индию и в дальнейшем, перемещаясь из одного буддийского храма в другой, в конце концов оказалось у подножия священной для буддистов горной вершины, название которой я позабыл. Так вот, однажды в утренней газете появилось сообщение:

Его Святейшество Таши Лама взошел наконец на Гору и был преображен. «Рейтер».

И это все. С того дня и доныне я не слышал более ни единого слова, которое могло бы объяснить или хотя бы прокомментировать это более чем странное утверждение.

С другой стороны, что тут можно было добавить? Агентство «Рейтер», по всей вероятности, сочло, что, доведя упомянутый факт до сведения читающей публики, оно добросовестно исполнило свой долг, и на том можно спокойно поставить точку. Насколько мне известно, никто из читателей не обратился в газеты с вопросом — что же, собственно, агентство «Рейтер» подразумевало под словом «преображен» или что подразумевал под ним сам Таши. Лама. Думаю» что краткой этой заметке никто попросту не придал значения; и таким образом весьма примечательное и странное событие — если, конечно, оно и в самом деле имело место — было показано нам как картинка в волшебном фонаре, на один краткий миг, после чего нас отвлекли совсем другими зрелищами.

Вот вам исключительно яркий пример того, как чудесное порой промелькнет перед нашим взором, чтобы тут же задернуть за собой черные покровы забвения; подобные случаи, должен заметить, встречаются не так уж редко. К примеру, время от времени, с промежутками в несколько лет, в газетах появляются сообщения о странных проделках того, что для простоты обычно именуется «полтергейстом». Некоторые дома — чаще всего одиноко стоящие крестьянские жилища — неожиданно подвергаются своего рода нашествиям потусторонних сил. Огромные камни, направляемые чьей-то невидимой рукой, вдребезги разбивают окна, скатываются с грохотом по дымоходам; тарелки, чашки и блюдца вылетают из кухонных шкафов на середину кухни — и никто не может сказать, как или посредством чего все это делается. На верхнем этаже, над самой вашей головой, словно в некоем безумном балете, начинают, вдруг скакать тяжелые кровати и сундуки. Порой подобные выходки неведомой силы взбудораживают всю округу, и тогда какая-нибудь лондонская газета посылает наконец на место происшествия своего корреспондента с поручением разобраться и дать отчет о случившемся. Корреспондент обычно лениво вымучивает полколонки текста для номера, выходящего в понедельник, потом посылает несколько ничего не значащих абзацев для вторника и со спокойным сердцем возвращается в столицу. При этом ничего и никак не объясняется, происшествие уходит в небытие, и вскоре уже никому нет до него ни малейшего дела. День или два история эта кочует по страницам разных газет, а затем мгновенно, подобно австралийским рекам, исчезает в таинственных темных недрах. Впрочем, возможно, что столь поразительное нелюбопытство к чудесным событиям и сообщениям о них не является в полной мере необъяснимым. Не исключено, что они относятся к области так называемых психических аномалий. Они просто не должны происходить или, лучше сказать, не должны проявляться. Все эти вещи принадлежат к миру, находящемуся по другую сторону темного занавеса, и лишь изредка, по странной и драматической случайности, уголок этого занавеса вдруг на мгновение отгибается, и тогда — на какой-то краткий миг — мы можем увидеть нечто поражающее нас; однако таинственные существа, которых мистер Киплинг именует Хозяевами Жизни и Смерти, строго заботятся о том, чтобы мы не увидели слишком много. Мы ведь с вами обычно имеем дело с вещами более высокого или, напротив, более низкого — во всяком случае, совсем иного — порядка, и, как правило, вообще не склонны отвлекаться на то, что, в сущности, нас вовсе и не интересует. Поскольку же преображение Ламы и проделки полтергейста не имеют к нам непосредственного отношения, мы лишь равнодушно поводим бровью и тут же переключаемся на что-нибудь другое — либо на поэзию, либо на статистику.

Следует заметить, что и я вовсе не испытываю особого доверия к фактам, на которые здесь ссылаюсь. Насколько я могу судить, Лама, вопреки уверениям агентства Рейтер, отнюдь не был преображен, а полтергейст, вопреки утверждениям покойного мистера Эндрю Ланга, мог в действительности обернуться какой-нибудь проказницей Полли, служанкой на ферме. И если пойти дальше, то я не уверен, имею ли я право ставить какой-либо из упомянутых выше случаев проявления чудесного в один ряд со случайно же попавшейся мне этим летом на глаза газетной статейкой — ибо она, на первый взгляд и при сравнении ее со всеми этими событиями, не содержала в себе ничего слишком уж необычного. Возможно, я и вовсе не обратил бы на нее внимания, если бы не название места, в котором я некогда, побывал и которое странным, плохо поддающимся объяснению образом запало мне в душу. Поистине, я уверен, что необычайная эта статейка заслуживает особого внимания, ибо если даже признавать полтергейст чем-то истинно существующим, то он всего лишь приоткрывает завесу над некой, обычно нам недоступной областью психической деятельности. Но за немногими строками, относящимися к Ллантрисанту, маленькому городку на берегу моря в графстве Афтоншир, проглядывало нечто большее и гораздо теснее связанное с предметом нашего разговора.

Это «нечто большее», однако, вовсе не лежало на поверхности, ибо газетная вырезка — я сохранил ее — гласила всего лишь следующее:

«Ллантрисант. Погода обещает быть очень благоприятной: вчера в полдень температура воды в море достигала 65° по Фаренгейту [135]. Недавнее Возвращение к жизни, как предполагается, сопровождалось весьма примечательными событиями. За последнее время огни не наблюдались. Свершилось. Вечный покой Рыбака».

Стиль заметки, без сомнения, был весьма оригинален; но, зная мир прессы, я смог понять, что тут изрядно поработал редактор — иначе говоря, словесные излишества местного корреспондента беспощадно и лихо урезаны великими доками с Флит-стрит, а эти ребята в своем усердии частенько перегибают палку. Пусть так, но все-таки, что значат эти «огни»? Какие слова, вызвавшие недоумение редактора, были вычеркнуты и отправлены в небытие неумолимым росчерком синего карандаша?

Эта мысль первой пришла мне в голову, а затем, все еще думая о Ллантрисанте и о том, каким образом довелось мне открыть его для себя и обнаружить в нем некую странность, я перечитал заметку еще раз и был почти огорчен сразу осенившим меня новым объяснением. Ведь на какой-то миг я совершенно забыл, что все еще идет война и что море и суша полнятся страхами и слухами о предательских сигналах и неведомых световых вспышках; без сомнения, кому-то из жителей городка довелось заметить совершенно невинные огни какой-нибудь фермы или свет наддверных фонарей в прибрежных строениях — это и были «огни», которые впоследствии уже не наблюдались.

Лишь позднее я выяснил, что ллантрисантский корреспондент имел в виду никак не предательские световые сигналы, а нечто совсем другое. И все же — что, собственно, доступно нашему восприятию и осознанию? Журналист вполне мог ошибиться, и «огромная световая роза», вспыхнувшая во мраке, на деле могла оказаться бортовым огнем обычного каботажного судна. С таким же успехом ее источником могла быть и стоящая на мысу старая часовня, а то и просто свет красного фонаря на доме врача из Сарноу, что в нескольких милях от нее. Позже я имел возможность исследовать самые удивительные образцы лжи, вольной и невольной, и при желании мог бы представить почти невероятные примеры искусной фальсификации в этом роде. И если я склонен предложить несколько иное объяснение случившегося, то просто потому, что оно кажется мне всецело сообразным с «примечательными событиями», упомянутыми в той газетной заметке. В конце концов, если слухи, молва и сплетни — всего лишь безумные фантазии, которыми можно пренебречь, то, с другой стороны, очевидность есть очевидность, и когда двое вполне уважаемых хирургов заявляют, что случай с Олвен Филипс из местечка Кросвен близ Ллантрисанта — и впрямь «некий род воскресения из мертвых», то просто глупо безапелляционно утверждать, будто подобное невозможно. Несчастная девушка еще недавно умирала от туберкулеза, находясь фактически в стадии агонии, а теперь она, как никогда, полна жизни, и уже хотя бы поэтому я отказываюсь верить в то, что «огненная роза» была всего лишь бортовым огнем какого-то судна, увеличенным и преображенным в сознании задремавших валлийских моряков.

Впрочем, я слишком забежал вперед. К сожалению, я не удосужился проставить дату на той заметке и потому не могу указать точно день выхода газеты в свет, но, полагаю, это было где-то на стыке второй и третьей недель июня. Я вырезал ее прежде всего потому, что в ней упоминается уже знакомый мне Ллантрисант, но нельзя сбросить со счета и заинтриговавшие меня «примечательные события». К подобным фактам я питаю особый интерес, но при этом отнюдь не склонен безоговорочно принимать их на веру, хотя все еще льщу себя надеждой, что когда-нибудь сумею выработать четкую схему или теорию, объясняющую такого рода явления.

Пока же, в порядке рабочей гипотезы, я исхожу из того, чему дал название «доктрины картинки-загадки». Суть ее состоит в следующем: и данное, и другое, и третье «примечательное событие» могут до поры до времени не иметь, да обычно и не имеют никакого особенного значения. Странные совпадения, поразительные случаи и иные не поддающиеся исследованию явления часто предстают перед нами в образе причудливой формы облаков, напоминающих разъяренных драконов, либо забавного вида картофелин, в мельчайших подробностях воссоздающих черты какого-либо известного государственного деятеля, либо скал, в точности похожих на орла или льва. Каждое из этих явлений в отдельности, само по себе, ничего не значит и приобретает некое особое значение лишь тогда, когда составляется целый набор похожих странных форм и вы вдруг обнаруживаете, что они отлично прикладываются друг к другу, а в конце концов оказываются ничем иным, как частями единого огромного рисунка. Именно после таких открытий ваши исследовательские усилия становятся необычайно увлекательными и дают — совершенно неожиданные результаты, когда одна причудливая форма вдруг находит логическое завершение в другой, а в финале сложившееся перед вами целое оправдывает, подтверждает, объясняет каждую отдельную его составную частицу.

Это произошло спустя неделю или полторы после того, как я прочел и вырезал на память заметку о Ллантрисанте. Неожиданно я получил письмо от одного своего приятеля, который, будучи не в силах дождаться настоящего теплого лета, отправился на отдых в те самые, столь привлекательные для меня, края.

«Тебя наверняка заинтересует, — писал он, — что в Ллантрисанте были совершены весьма странные ритуальные действа. Войдя в церковь, на другой же день после них, я явственно ощутил вместо обычного запаха отсыревших каменных сводов густой дух благовонных курений».

Мне, однако, было известно нечто гораздо большее. Старый священник слыл непоколебимым приверженцем евангелической веры и скорее решился бы жечь в своей церкви адскую серу, нежели хоть раз использовать для курений ладан. Таким образом, из сообщения приятеля я не сумел вывести ровным счетом ничего, а потому через несколько недель сам отправился в Арфон[136], решив лично разобраться в сообщенных мне фактах, а заодно и в другом весьма примечательном событии, также случившемся в Ллантрисанте.



2. Благоухание рая


Я прибыл в Арфон в самый разгар лета — знойного, цветущего, благоухающего всеми ароматами, коими безвозбранно наслаждаются жители этих мест. В Лондоне подобной погоды не было и в помине — напротив, казалось, что все ужасы и неистовства войны добрались наконец-то до лондонских небес и со злобным торжеством воцарились в них. По утрам солнце обрушивалось на город нестерпимым, все вокруг опаляющим зноем, но очень скоро со всех концов света стягивались чудовищные тучи, с полудня воздух мрачнел, и вслед за тем на улицы под раскаты грома и блистанье грозовых молний обрушивался неистовый, злобно шипящий ливень. Поистине в то лето лондонская погода сосредоточила в себе все пагубы вселенной, город будто облачился в траур — в сердцах лондонцев поселился ужас, а телесную оболочку их попеременно терзали удушливая черная мгла и опаляющий небесный огонь.

Нет, никакими словами я не сумел бы описать то ощущение высшего покоя, в который я окунулся, очутившись на морском побережье Уэльса; думаю, что всякому пришел бы здесь на ум образ внезапного перехода от тревог и ужасов земли к безмятежной идиллии рая. Тут была земля, погруженная, как мне казалось, в святой, счастливый сон, тут было море, бесконечно переливающееся в своих оттенках от оливина к изумруду, от изумруда к сапфиру, от сапфира к аметисту; белой своей пеной оно омывало основания могучих серых скал и билось в огромные темно-красные бастионы, прикрывающие собой заливы и бухты западного побережья; вот в эту-то страну я и прибыл — в эти благоухающие долины, полные дикого тимьяна и чудесно расцвеченные множеством мелких прелестных цветов. Казалось, само Божье благословение таилось в каждом васильке, само всепрощение в каждом лютике, сама радость в каждом венерином башмачке; утомленные мои глаза всюду находили отраду, обращаясь то к милым крохотным цветкам и вьющимся вокруг них деловито-веселым пчелам, то к магическому зеркалу океана, над которым плыли величественные белые облака, а само оно без устали играло и переливалось под лучами сверкающего в вышине солнца. А мой слух, измученный грохотом и скрежетом города, его праздным, полным бесплодной суеты шумом, наслаждался здесь невыразимым, неописуемым, умиротворяющим рокотом волн, набегающих на берег и вновь откатывающихся прочь, рождая мощные, гулкие отзывы в расщелинах прибрежных скал. Три или четыре дня я грелся на солнце, вдыхая аромат цветов и свежий запах морского ветра, но затем, понемногу приходя в себя, вспомнил-таки о связанных с Ллантрисантом странностях, изучением которых я мог наконец заняться на месте. Не скажу, чтобы я рассчитывал обнаружить здесь нечто исключительное, ибо, следует напомнить, я был заинтересован всего лишь ссылкой газетного репортера — или некоего уполномоченного лица? — на какие-то подозрительные огни; в этой заметке, по всей вероятности, отразилась вполне понятная тревога местных жителей по поводу световых сигналов, якобы кем-то подаваемых врагу, который, кстати, и в самом деле уже торпедировал одно или два наших судна в Бристольском заливе поблизости от Ланди. То, что я намеревался разузнать получше, было связано с упоминанием о «весьма примечательных событиях» при чьем-то чудесном выздоровлении, а также с письмом от Джексона, в котором говорилось о церкви в Ллантрисанте, якобы окуренной благовониями, то есть о событии в данном случае совершенно невозможном, учитывая тот факт, что старый мистер Эванс — приходский священник, рассматривал даже самые скромные украшения вроде цветных лент на одеяниях католических клириков воистину как знамения самого сатаны и присных его, как вещи, дорогие сердцу одного лишь папы римского, великого и неисправимого грешника. А тут вдруг благовония! Впрочем, на сей счет у меня уже имелись кое-какие собственные соображения.

Ибо, когда в понедельник, 9 августа, я добрался до Ллантрисанта и зашел в местную церковь, там и впрямь явственно ощущалось благоухание изысканных ароматических смол.

Между делом мне удалось возобновить знакомство и с самим приходским священником. То был весьма любезный и приятный старичок; во время моего предыдущего посещения его церкви мы встретились на церковном дворе как раз в тот момент, когда я с восхищением разглядывал стоящий там замечательно выполненный кельтский крест. Помимо покрывавшего крест очень красивого и сложного орнамента, на одной из его граней была надпись на огаме[137], о значении которой ученые спорят до сих пор — кстати сказать, это один из самых известных крестов, оставшихся от кельтских времен. Так вот, мистер Эванс, увидев, что я с интересом разглядываю крест, подошел поближе и начал излагать мне, тогда еще незнакомому с ним человеку, свое — как я впоследствии выяснил, достаточно шаткое и неопределенное — толкование различных версий, высказываемых относительно смысла упомянутой надписи, и меня, помнится, позабавило его собственное весьма простое, но столь же твердое убеждение: дескать, на самом-то деле эти так называемые «огамские письмена» обязаны своим происхождением озорству местных мальчишек, выветриванию камня и просто воздействию времени. Напоследок меня угораздило задать вопрос о разновидности камня, из которого был вытесан крест, и тут священник удивительным образом оживился. Он начал с горячностью рассуждать о чисто геологических материях, стараясь — и, надо признаться, не без успеха — внушить мне, что крест или материал, из которого его вытесали, был доставлен в Ллантрисант с юго-западного побережья Ирландии. Этот факт показался мне чрезвычайно интересным, ибо служил любопытным свидетельством направления миграции кельтских святых, которых священник, к моему глубокому удивлению, причислял к истинным протестантам, хотя шаткие его доводы ограничивались лишь рассуждениями о древних крестах. Таким образом, при известной уступчивости с моей стороны, мы в конце концов отлично поладили друг с другом, что и дало мне повод нанести мистеру Эвансу повторный визит. На этот раз я обнаружил в нем существенную перемену. Не то чтобы он состарился — скорее напротив, даже как будто помолодел; при этом лицо его выражало подобие благостного ликования, чего я прежде никогда не замечал — мне вообще доводилось видеть подобное лишь на очень немногих лицах. Конечно же, мы потолковали о войне, поскольку такого разговора никак нельзя было избежать, о местных видах на урожай, о всяких прочих банальностях, прежде чем у меня хватило смелости упомянуть, что я посетил церковь и поразился, обнаружив в ней следы употребления церковных благовоний.

— Вы в чем-то изменили порядок богослужения с тех пор, как я бывал у вас в последний раз? Теперь вы пользуетесь ладаном?

Старик какого странно поглядел на меня и явно замешкался с ответом.

— Нет, — ответил он в конце концов, — никаких изменений не произошло. В церкви я не использую никаких благовоний. Я бы не отважился ни на что подобное.

— Но, — возразил я нерешительно, — вся церковь благоухает так, будто в ней только что совершилась великая месса, и...

Он резко оборвал меня, и голос его теперь звучал так торжественно и грозно, что я поневоле преисполнился едва ли не благоговейным трепетом.

— Я знаю, вы известный критикан и хулитель. — (Сами по себе эти слова из уст столь благообразного и почтенного человека несказанно меня удивили.) — Да, вы хулитель, притом наихудшего толка, я ведь читал ваши статьи, и мне известны ваше презрение и ваша ненависть к тем, кого вы в своем дерзком осмеянии называете протестантами, хотя ваш же собственный дед, викарий округа Карлион-на-Аске, тоже называл себя протестантом и гордился сим званием, а двоюродный ваш прадед Езекия, ffeiriad coch yr Castietown — Красный Священник Кастлтауна, — считался в свое время у методистов великим человеком? и народ, когда он совершал в церкви богослужение, стекался к нему тысячными толпами. Я был рожден и воспитан в Гламорганшире, и старые люди со слезами рассказывали мне, какой вокруг поднимался плач и с какой искренностью каялись люди в своих грехах, когда Красный Священник преломлял Хлеб и воздымал Чашу. Но вы богохульник и не видите вокруг себя ничего, кроме грубых явлений внешнего мира. Вы недостойны таинства, свершившегося здесь.

Я отошел от него, провожаемый градом отчасти вполне заслуженных мною упреков, слегка раздраженный, но в еще большей степени изумленный случившимся. Прекрасно сознавая, что все валлийцы до сих пор составляют единый сплоченный народ, едва ли не одну большую семью — сплоченный в такой степени, что англичанам просто не дано этого понять, — я все же никогда бы не рискнул предположить, что этому старому священнику известно хоть что-нибудь о моих предках и их деяниях. Что же касается моих статей и прочих подобных вещей, то я, конечно, знал, что их порой почитывает местный клир, но воображал себе, что мои высказывания не были по-настоящему поняты даже в Лондоне, не говоря уж о захолустном Арфоне.

Но все произошло именно так, и от самого священника Ллантрисанта мне не удалось добиться никакого объяснения тому странному обстоятельству, что здешняя протестантская церковь оказалась окуренной никак не приличествующими данному храму благовониями.

После этого разговора я принялся бесцельно бродить по улицам Ллантрисанта и наконец вышел к небольшой гавани, у причалов которой все еще велась, правда, в незначительных размерах, прибрежная торговля. Здесь стояла на якоре бригантина, и при свете дня ее крайне медленно и лениво загружали антрацитом — ибо к одной из странностей Ллантрисанта относится то обстоятельство, что именно здесь, где склоны гор изобилуют густыми лесами, из их недр производится добыча топлива совсем иного рода. Я пересек мостовую, отделявшую внешнюю часть гавани от внутренней, и расположился на скалистом берегу, над которым навис крутой, заросший лиственным кустарником пригорок. Морской отлив приближался к своему пику, и на обнажившемся мокром песке уже играли несколько детей, в то время как две женщины — судя по всему, их матери — вели неторопливую беседу, расположившись на ковриках в некотором отдалении от меня.

Сначала они говорили о войне, что в данный момент меня нисколько не интересовало, потому как я вдоволь наслушался подобных разговоров еще в Лондоне. Потом женщины ненадолго замолкли, после чего их беседа переключилась на совершенно другую тему, и тут я снова уловил ее нить. Я сидел на другой стороне большой скалы, и не думаю, чтобы эти дамы заметили мое присутствие. В то же время, хотя они и рассуждали о довольно странных вещах, в этом, собственно, не заключалось ничего такого, что поставило бы меня в положение подслушивающего чужие интимные тайны.

— В конце концов, — говорила одна из них, — что все это значит? Я не могу понять, что происходит с этими людьми?

Говорящая была валлийка, я догадался об этом по подчеркнуто звучному произношению согласных звуков при в целом практически незаметном акценте. Ее собеседница явно приехала сюда из другого района страны, и было очевидно, что познакомились они всего лишь несколько дней назад. Дружба их, должно быть, завязалась на пляже во время совместных купаний, что в порядке вещей на таких малолюдных участках морского побережья.

— С этими людьми происходит что-то странное. Я говорила, что никогда прежде не бывала в Ллантрисанте — собственно, мы и вообще-то впервые проводим свой отпуск в Уэльсе. Я ничего не знаю об обычаях местных жителей и сроду не слышала валлийской речи, а потому подумала, что это всего лишь плод моего воображения. Но теперь все же считаю, что тут в самом деле происходит что-то странное, не правда ли?

— Вот что я могу вам ответить — я и сама уже подумываю, не лучше ли написать мужу и попросить его забрать отсюда и меня, и наших детей. Вы ведь знаете, я живу в доме миссис Морган, а их гостиная расположена как раз по другую сторону коридора; иногда они оставляют дверь распахнутой настежь, так что я совершенно отчетливо могу расслышать, о чем они говорят. Как вы знаете, я понимаю по-валлийски, хотя они об этом не догадываются. И порой я слышу некоторые высказывания, которые меня крайне тревожат.

— Какие же именно?

— Ну, собственно, речь идет как будто о каком-то богослужении, но вовсе не по обряду англиканской церкви, я уверена в этом. Обычно начинает сам Морган, а жена и дети подхватывают. Что-то вроде: «Будь благословен Господь за посланников рая», «Да славится Имя Его и в пище и в питии нашем», «Благодарение Господу за возврат исконных наших жертвоприношений», «Благодарение Господу за явление старинного алтаря», «Восхвалим Господа за радость стародавнего сада», «Восхвалим Господа за возвращение тех, кого так долго не было с нами»... Ну, и все прочее в том же духе. Просто какой-то безумный бред, иначе и не скажешь.

— Но поверьте, — поспешила успокоить ее дама, приехавшая из английской глубинки, — во всем этом нет для нас никакой реальной угрозы. Просто тут обосновались сектанты — не исключено, что это какая-то новая секта. Вы же понимаете, иные сектанты отличаются весьма странным поведением.

— Но это не похоже ни на одних сектантов, о которых я когда-либо слышала в своей жизни, — довольно горячо возразила дама-валлийка, и в голосе ее явственно прозвучали интонации, столь свойственные обитателям этого края. — А вы слышали, как они судачили о каком-то ярком свете, который в полночь исходил из церкви?



3. Загадка таинственного места


Теперь уж я окончательно был озадачен и сбит с толку. Дети вмешались в беседу двух дам и оборвали ее на том самом месте, где речь зашла о ярких полночных огнях, осветивших прилежащее к церкви поле. Когда же девчонки и мальчишки с гиканьем снова умчались на песок, течение разговора уже переменилось — миссис Гарланд и миссис Уильямс теперь как ни в чем не бывало увлеченно толковали о кори Джейни и об удивительном способе избавления от боли в ушах у детей применительно к случаю Тревора. Было очевидно, что от них мне уже не удастся узнать ничего нового, а потому я покинул взморье, пересек мостовую гавани и завернул в местный «Клуб рыбаков», где угощался пивом вплоть до того часа, когда, настала пора преодолеть две мили крутой горной тропы, чтобы поспеть на поезд до Пенвро, где я остановился. Всю дорогу я пребывал в состоянии легкого недоумения — и не столько из-за некоторых с трудом воспринимаемых рассудком фактов вроде сильнейшего запаха ладана в том месте, где благовония не курились на протяжении трехсот пятидесяти с лишним лет, или из-за истории об ослепительно ярком свете, в глухую полночь пробивающемся сквозь запертую церковную дверь, сколько из-за этих весьма подозрительных по формулировкам восхвалений Господа Бога, почему-то вошедших в обиход у здешней протестантской паствы.

Пока я взбирался на склон холма, минуя участки густого леса и горных лугов, солнце уже село, стало вечереть, и я ощутил себя в окружении безбрежного зеленого царства» ощутил магическое дыхание земли и леса, а затем на одном из поворотов тропы далеко внизу открылось смутное мерцание неподвижной глади моря, доносящего до меня свой глухой рокот, как если бы я все еще слушал шорох волн, омывающих этот маленький, затаившийся, скрытый от постороннего взора морской залив, на берегу которого расположился Ллантрисант. И если уж здесь суждено быть «раю в пище и питии», думал я, то сколь же благодатнее рай, заключающий в себе и этот запах зеленой листвы, и это внезапное явление моря, и этот багрянец закатного неба. .Именно в эти минуты ко мне пришло ясное видение извечно окружающего нас реального мира, только здесь я по-настоящему внял языку природы, который лишь потому является для нас тайной, что мы не даем себе труда прислушаться к нему и попытаться его понять.

Было уже почти совсем темно, когда я добрался до станции, которую кое-как освещали несколько жалких масляных фонарей — едва ли не единственных светлых точек во всей округе, где так далеко отстоят друг от друга редкие крестьянские фермы. Поезд прибыл вовремя, я поднялся в вагон, но едва мы тронулись, как я заметил под одним из этих тусклых фонарей небольшую группу людей. С поезда только что сошла женщина с ребенком, и их встретил ожидавший да станции мужчина. Я не различил этого человека в темноте, когда стоял на перроне, но теперь ясно увидел, как он делает знак в сторону холма, у подножия которого располагался Ллантрисант, и в тот же миг мне почему-то стало не по себе.

Это был совсем еще молодой человек — видимо, сын одного из местных фермеров, — облаченный в какое-то грубое темное одеяние; и столь же отличный по виду от старого мистера Эванса, приходского священника, как только вообще могут отличаться люди друг от друга. Но на лице его я в свете фонаря различил такое же благостно-счастливое выражение, какое прежде заметил в глазах почтенного старика. То было лицо, ярко озаренное несказанной радостью — я бы сказал, что оно скорее само освещало фонарь на платформе, чем освещалось им. Сошедшая с поезда женщина и ее дитя, по всей видимости, были не из местных жителей и приехали навестить семью этого молодого человека. Прежде чем увидеть встречающего, они растерянно, почти тревожно озирались вокруг, но потом заметили его сияющее лицо, и легко было понять, что в тот миг все их тревоги рассеялись без следа.

Женщина и ребенок стояли на глухом полустанке, посреди погружавшегося во мрак чужого им края — и в то же время это выглядело так, как если бы их приветствовали в преддверии самого настоящего земною рая.

В то же время, хотя всюду здесь меня сопровождало ощущение света и радости, сам я продолжая находиться в состоянии замешательства. Я чувствовал, что в этом маленьком городке, притаившемся под склоном холма, произошло или происходит нечто весьма странное, но мне было еще очень далеко до уяснения сути творящейся рядом со мной мистерии — или, лучше сказать, ключ от нее уже был мне предложен, но я не принял его, я даже все еще не подозревал, что он находился где-то поблизости; ибо нам не дано осознать то, что мы сами заранее, не рассуждая, предопределили как нечто совершенно невероятное и потому несуществующее, будь даже оно выставлено пред самые наши очи. Меня мог бы направить на истинный путь диалог хозяев миссис Уильямс, пересказанный ею своей английской приятельнице; но этот путь находился уже вне пределов допустимых возможностей, вне круга моего мышления. Скажем, палеонтолог способен распознать свежие, чудовищных размеров и вполне недвусмысленных очертании следы на илистом резном берегу, но при том он никогда не придет к заключению, которое, казалось бы, явно подсказывает его же собственная узкоспециальная наука — скорее он выберет какое-то иное, далекое от очевидности объяснение, поскольку саму эту очевидность он сочтет чем-то абсолютно нереальным и непозволительным — согласно нашему традиционному образу мышления, которое мы по привычке считаем весьма совершенным.

На следующий день я решил как следует поразмыслить над этими вопросами, уединившись в одном с давних пор известном мне местечке неподалеку от Пенвро. Я только еще начал складывать разрозненные части моей «картинки-загадки», или лучше сказать, передо мной лежали лишь некоторые фрагменты цельной картины, и — если продолжить образ — главная трудность заключалась для меня в следующем: хотя знаки на каждой отдельной части уже как бы давали намек на общий рисунок, я все еще не был готов в полной мере воспринять и осмыслить его значение. Я отчетливо видел, что здесь заключена величайшая тайна — я уже уловил ее отсвет в лице молодого фермера, стоявшего на станционной платформе Ллантрисанта, и в моем воображении все время рисовалась живая картина — как он спускается вниз по склону холма, по этой темной, крутой, извилистой тропе, ведущей к городку и морю сквозь самое сердце леса, и как от фигуры фермера исходит все то же ликующее сияние.

Эта картина в свою очередь требовала сопоставления с благоухающей ладаном церковью, и с обрывками разговора, невольным свидетелем которого я стал на берегу, и со слухами о таинственных полуночных огнях; вот почему, хотя Пенвро сам по себе вовсе не многолюден, я счел необходимым отправиться в одно совсем уж пустынное место, называемое Мыс Старого Поля и обращенное к побережью Корнуолла и к великому океану, катящему свои волны за Корнуоллом в дальние концы света; в местечко, где фрагменты моих фантазий — тогда они мне таковыми и представлялись — возможно, смогут соединиться во вполне различимое целое.

Прошло уже несколько лет с тех пор, как я побывал в этом местечке, и в тот раз я добирался до него через скалы, ухабистым и трудным путем. Но теперь я избрал прямую дорогу к побережью, которая, если верить карте графства, являлась конечным отрезком всякого пути, ведущего к этой части побережья. Итак, я отправился сперва в глубь суши, а уж оттуда стал пробираться по пышущим летним зноем проселочным дорогам, пока в конце концов не вышел на тропу, которая постепенно делалась все менее заметной, петляя меж торфяников и зарослей высокой травы, а потом и вовсе пропала посреди выросшего предо мной изгорья. И все же она вывела меня к воротам в живой изгороди из старого терновника, поле за которой еще хранило слабые следы былой проезжей дороги — вероятно, время от времени люди ею пользовались.

Место оказалось довольно возвышенным, но моря отсюда не было видно, хотя вблизи терновой изгороди уже ощущалось его пряное солоноватое дыхание. Отсюда, от самых ворот, шел пологий спуск, но потом почва снова вздымалась к гребню, на котором одиноко торчал белый фермерский дом. Я пошел дальше, в нерешительности прокладывая путь вдоль зеленой изгороди, и вдруг неожиданно увидел перед собой Старое Поле, а за ним сапфировую морскую гладь и туманную черту на горизонте в том месте, где сходились вода и небо. Прямо у моих ног начинался крутой склон, пурпурно-золотой и бархатистый от цветущего дрока и вереска, у подножия которого лежала низина, заросшая сочным густо-зеленым папоротником, а дальше уже виднелось мерцающее на солнце море. Прямо же передо мной, с другой стороны впадины, поднималась гора, увенчанная величественными рядами древних стен Одд Кэмпа — поросшие зеленью, они громоздились одна над другой неприступными бастионами, валами и рвами, непомерно громадные, овеянные дыханием многих прошедших веков.

Посреди всего этого великолепия, не сводя глаз с блещущего в солнечном свете, беспрестанно меняющего свои краски моря, я и устроил привал — вытащил принесенные с собой в рюкзаке хлеб, сыр и пиво; основательно подкрепившись, я напоследок закурил трубку и погрузился в размышления над загадками Ллантрисанта. Однако очень скоро мое уединение было бесцеремонно нарушено каким-то незнакомцем, который, выйдя из зарослей, остановился неподалеку от меня и тоже уставился на море. Поздоровавшись со мной кивком, он после недолгой паузы присел на траву рядом со мной и, начав с обычного «для урожая погода недурна», вовлек меня в сети ни к чему не обязывающей беседы. Судя по выговору, он был валлийцем, но, как я понял с его слов, происходил из другой части этого края, а в здешние места приехал на несколько дней погостить у родственников, живущих как раз в том самом белом фермерском доме, который я миновал по пути сюда. Он довольно долго рассуждал о том о сем, к своему собственному удовольствию и к моей глубокой досаде, пока неожиданно не перешел к разговору о Ллантрисанте и происходящих там событиях. С этого момента я стал прислушиваться внимательней, и вот вам «по рассказу излагаемый мною вкратце. При этом следует заметить, что свидетельства этого человека — всего лишь пересказ с чужих слов, ибо все это он слышал от своего кузена, местного фермера.

Итак, прежде всего я узнал, что в Ллантрисанте между местным адвокатом Льюисом Протеро (назовем его так) и фермером по имени Джеймс долгое время существовала смертельная вражда. Свара началась из-за какого-то пустяка, но становилась все злей и злей, хотя обе стороны уже успели позабыть само существо затянувшегося спора. Но со временем, теми или иными средствами, в суть которых я не сумел как следует вникнуть, законник сумел «прижать к ногтю» своего давнего недруга. Догадываюсь, что Джеймс не в добрый час выдал кому-то вексель, который затем был выкуплен Протеро; в итоге фермера за неуплату долга выгнали из его старого дома, и он был вынужден поселиться в хижине. Говорили, что он даже оказался на собственной ферме в роли батрака и впал в такую ужасную нищету, что жалко было на него смотреть. Учитывая эти обстоятельства и характер самого Джеймса, мало кто сомневался, что при нечаянной встрече он вполне был способен убить адвоката.

И они-таки встретились — в один из субботних дней июня на самой что ни на есть середине базарной площади Ллантрисанта. Фермер был довольно вспыльчивым человеком, он тут же напустился на адвоката с грубой бранью и угрозами, так что находившиеся поблизости люди уже было бросились их разнимать.

— Вот тут-то, — продолжал мой случайный собеседник, — и произошло самое непонятное. Этот законник, как мне сказали, был весьма плотным мужчиной, горластым и нахальным, с багровой физиономией и рыжими бакенбардами — одним словом, не из тех, кто легко пасует в подобных ситуациях. Так вот, представьте: он, в своем парадном костюме и при цилиндре, вдруг падает на колени в самую пыль посреди площади, перед Филиппом Джеймсом, будто охваченный неизъяснимым ужасом и — можете поверить? — просит у Джеймса прощения, умоляет его быть милосердным, заклинает его именем Бога и человека, именем всех святых в раю. Мой кузен Джон Дженкинс уверял меня, что из глаз Льюиса Протеро катились слезы, да частые — что твой дождь! Глядим, говорит, он сует вдруг руку в карман и вытаскивает оттуда бумагу — на право владения старой фермой Филиппа Джеймса. И ведь отдал ему обратно и саму ферму и еще сто фунтов стерлингов за товар, который в ней хранился, и еще две сотни фунтов — все банковскими кредитками — в возмещение убытков и в утешение. И тут, как рассказывали мне, весь народ будто с ума сошел, все стали кричать и плакать во весь голос и в конце концов решили сейчас же пойти в церковь, чтобы там Филипп Джеймс и Льюис Протеро перед древним крестом поклялись друг другу в вечной дружбе и чтобы каждый при этом пел им хвалу. Мой кузен еще уверял меня, что в той толпе оказались люди, которых он никогда прежде в Ллантрисанте не видел. При этом, говорит, его самого и всех прочих трясло будто в лихорадке.

Я выслушал все это в полном молчании. А потом спросил:

— Что же обо всем этом думает ваш кузен? Что это за люди, которых он никогда не видел в Ллантрисанте? Кто они?

— Люди, — весьма размеренно ответил мой собеседник, — их называют просто Рыбаками.

И вдруг на память мне пришел Богатый Рыбак из древней легенды[138] — Богатый Рыбак, который стережет тайну святого Грааля[139].



4. Звон колоколов


До сей поры я вел речь не столько о самих происшествиях в Ллантрисанте, сколько о том, как я наткнулся на эту загадку и тотчас пустился в поиски, еще толком не осознавая, чего, собственно, я ищу, то и дело встречаясь с обстоятельствами, которые казались мне абсолютно необъяснимыми, не располагая ключом к разгадке и даже не понимая самой природы этой тайны. Вы не в состоянии разрешить проблему прежде, чем уясните, в чем именно она заключается. «Скотный двор, разделенный на несколько тесных клетушек, — как-то говаривал нам учитель математики, — никогда не обеспечит приплода ни свиней, ни овец, ни рогатого скота». Он, конечно же, был прав, хотя его манера выражаться отличалась известной экстравагантностью, чтоб не сказать грубостью. С этого момента я перехожу к подробному рассказу обо всем, что произошло прошлым летом в Ллантрисанте — вот история, которую я в конце концов восстановил из отдельных кусочков.

Все началось, как теперь стало ясно, в один из жарких дней июня или, насколько я сумел уточнить, в первую субботу этого месяца. Первый сигнал подала глухая старушка, миссис Пэрри, одиноко жившая в маленькой хижине на расстояний мили или около того от городка. Ранним утром субботнего дня она явилась на базарную площадь в некотором возбуждении и, едва расположившись на обычном своем месте — на тротуаре у церковного двора — с принесенными на продажу утками, яйцами и десятком ранних картофелин, принялась рассказывать соседкам по рынку о том, что, находясь в собственном доме, слышала звон большого колокола. Добрые женщины справа и слева от нее, начали с улыбкой, за спиной у нее, переглядываться между собой, ибо всякому было известно, что всегда приходилось громко орать ей в самое ухо, прежде чем она что-нибудь возьмет в толк, а потому миссис Уильямс наклонилась к ней низко и прокричала: «О каком колоколе вы толкуете, миссис Пэрри? У вас в округе нет никаких церковных колоколов». Затем она тихо спросила у миссис Морган: «Вы слышали, какую чушь она несет? Будто она вообще могла когда-либо расслышать звон какого бы то ни было колокола».

«А вы сами с чего это несете такую чушь? — парировала миссис Пэрри, к изумлению обеих своих соседок. — Я в состоянии услышать звон колоколов так же хорошо, как и вы, миссис Уильямс, так же хорошо, как слышу сейчас эти ваши перешептывания».

Вот вам факт, сам по себе не подлежащий никакому сомнению, хотя, разумеется, выводы из него могут дать начало бесконечным дискуссиям: старушка, уже двадцать лет подряд слывшая глухой как пень — порок этот был наследственным в ее роду, — вдруг в одно июньское утро снова обрела превосходный слух. Само собой, обе старые подруги миссис Пэрри после первого, вполне понятного замешательства поспешили всеми способами ее умилостивить, а заодно и расспросить подробнее о колоколе. Случилось это, как рассказала она, ранним утром, которое выдалось весьма туманным. Она собирала шалфей в своем саду, расположенном на круглом пригорке, откуда видно море. Вдруг до ушей ее донеслись звуки то ли какого-то трепетанья, то ли пения, то ли каких-то гулких ударов — «как если бы откуда-то из-под земли исходила громозвучная музыка», а затем ей показалось, что и в самом сердце ее что-то дрогнуло, и птицы вокруг вдруг запели в согласном хоре, и листва на тополях вокруг сада затрепетала под повеявшим с моря легким ветром; тут же в одном из ближних местечек прокукарекал петух, а в другом залаяла собака. Но над всеми этими звуками, недоступными для ее слуха вот уже много, лет, наконец ясно вознеслось трепетное, полнозвучное, певучее гудение колокола — «будто бы в одно и то же время и колокол этот ударил, и кто-то громко запел».

Женщины снова уставились на нее, затем друг на друга. «И откуда бы такое могло послышаться?» — недоуменно вопросила одна из них.

«Эти звуки плыли откуда-то из-за моря, — абсолютно спокойно ответила миссис Пэрри, — и я точно слышала, что они все ближе и ближе накатывали на берег».

«Ну конечно, — нашлась миссис Морган, — это же на корабле зазвонили в колокол, только не пойму, с чего бы им понадобилось поднимать такой переполох».

«Нет, никакой корабль тут ни при чем», — возразила миссис Пэрри.

«Тогда откуда же, по-вашему, исходило все это?»

«Ym mharadwys», — ответила миссис Пэрри, что означало «из рая», и обе ее собеседницы, переглянувшись, сейчас же переменили тему разговора. Они рассудили про себя, что раз уж к миссис Пэрри столь неожиданно вернулся слух — подобные вещи случаются порой — то, видно, вследствие такого шока она сделалась «маленько не в себе». Данное объяснение, однако, не показалось убедительным тамошнему врачу (лечившему миссис Пэрри более десятка лет — и не от глухоты, каковую он уже счел неизлечимой, но от утомительного и часто повторяющегося зимнего кашля), который немедленно сообщил своему коллеге в Бристоле об этом удивительном случае, разумеется, опустив в своем рассказе всякое упоминание о рае. Бристольский же доктор высказался в ответ в том смысле, что, дескать, симптомы выздоровления оказались абсолютно такими, каких и следовало ожидать. «Вы разумеете в данном случае то обстоятельство, — писал он, — что из ушного канала неожиданно выскочила застарелая пробка, и я совершенно вправе был бы ожидать, что этому процессу будет сопутствовать шум в ушах довольно значительного или даже ярко выраженного характера».

Однако это событие оказалось далеко не единственным, случившимся в тот день на базарной площади. Уже к полудню все торговые ряды и прилегающие улочки кишели стремительно плодящимися странными слухами. То из одной, то из другой отдаленной фермы прибывали все новые и новые продавцы и покупатели; они взахлеб рассказывали о том, как ранним утром с бьющимся сердцем внимали гудению колокола, которое не было похоже ни на что прежде ими слышанное. Выяснилось, что и в самом городке многие люди неожиданно просыпались с ощущением, что где-то вдруг зазвонили колокола, заиграл орган и дружно запел огромный хор сладкозвучных голосов. «То были такие мелодии и такие песнопения, что сердце дрожало от радости».

А вскоре после полудня стали возвращаться на берег рыбаки, всю ночь проведшие в море, — они принесли с собой поразительные рассказы о том, что довелось им услышать в густом морском тумане; один из них даже сказал, что разглядел невдалеке от своей лодки «нечто золотое и блестящее, вокруг которого распространялось сияние». Другой рыбак заявил: «Над водой слышалось пение, как будто нисходящее прямо, с небес».

Здесь мне хотелось бы заметить в скобках, что по возвращении в городок я разыскал одного из старых своих друзей — человека, всю жизнь посвятившего изучению странных и эзотерических явлений. Я был уверен, что поведаю ему историю, которая глубоко заинтересует его, но с удивлением обнаружил, что он слушает меня едва ли не равнодушно. Помню, как после одного из моих эмоциональных рассказов о рыбаках я спросил его: «Ну, так как же прикажешь отнестись ко всему этому? Не считаешь ли ты все это чем-то исключительно любопытным?» Он ответил: «Ни в малейшей степени. Очень возможно, что рыбаки лгут, но, с другой стороны, все это может быть и чистой правдой. Не вижу здесь ничего необычного, такого рода вещи случаются постоянно». Здесь я только излагаю мнение своего друга и воздержусь от каких-либо комментариев.

Следует добавить, что нечто примечательное заключалось и в том, каким образом было услышано гудение колокола, если сам факт действительно имел место. В характере звуков, как и во многом прочем, без сомнения, сокрыта некая тайна; вот вам пример: мне рассказывали, что во время одного из ужасных воздушных налетов, обрушившихся на Лондон этой осенью, в огромном рабочем квартале единственным человеком, услышавшим грохот упавшей с небес бомбы, как ни странно, оказалась глухая старушка, которая к тому же до самого момента взрыва крепко спала. Это достаточно странно даже для звука вполне естественного (и ужасного) происхождения; но то же можно сказать и о происшествии в Ллантрисанте, независимо от того, следует ли считать его массовой галлюцинацией или же все-таки проявлением того, что условно — если не сказать ошибочно — отнесено к разряду сверхъестественного.

Ибо трепетный звон колокола достиг отнюдь не всех ушей — или сердец. Так глухая миссис Пэрри услышала его в саду возле своего одиноко стоящего сельского домика, высоко над туманным морем; но что сказать о ферме, расположенной по другую, западную сторону от Ллантрисанта, где единственным из десятка обитателей, уловившим этот звон, оказался маленький ребенок, едва ли трех лет от роду, в то время как остальные, взрослые люди, ничего подобного не услышали? Ребенок несколько раз невнятно выкрикнул нечто похожее на валлийские слова «Clychau fawr, clychau fawr» — большие колокола, большие колокола! — но его мать никак не могла взять в толк, о чем это он говорит.

Среди членов экипажей более полудюжины рыбацких судов, блуждавших тем утром в морском тумане, нашлись едва ли четверо рыбаков, которым было что рассказать о происшествии. Но и в этом случае вышло так, что человек, который не слышал в течение часа или двух совсем ничего особенного, впоследствии подозревал и уличал во лжи своего товарища, утверждавшего, будто он слышал чудесные звуки; и понадобилось какое-то время, чтобы стечение множества свидетельств, поступивших от разных лиц и из самых различных и отдаленных друг от друга мест, убедило людей в том, что нечто подобное действительно имело место. Некто А может подозревать Б, своего соседа, в том, что он просто выдумал то-то и то-то, но когда третье лицо, В, живущее где-то на холме, а пяти милях от Б, а еще и Д, рыбак, промышлявший в море, свидетельствуют об одном и том же, напрашивается вывод, что и в самом деле что-то произошло.

Но, как мне сказали, еще более странным, чем рассказы этих людей, были очевидные окружающим признаки их внутреннего счастливого преображения. Мне представляется, как многие люди, которым доведется прочитать мои записи, посмеются над некоторыми приведенными в них фразами, сочтя их не очень-то ловкой мистификацией, — рыбаки, скажут они, ни в жизнь не произнесут таких словосочетаний, как «песнь, нисходящая с небес», или «сияние, разлившееся вокруг него». Критика эта была бы достаточно справедливой, имей я в виду английских рыбаков; но валлийцы, сколь бы странным это кому-нибудь ни показалось, еще используют в быту обороты своей древней, возвышенной и поэтической речи. В данном же случае фразы эти звучат в переводе с другого, то есть с валлийского языка.

Таким образом, повторяю, в обычной своей речи эти люди используют порой выражения, подтверждающие былое великолепие их древнего языка; а в эту субботу они начали проявлять, чаще всего неуверенно и смущенно, также и признаки отчетливого осознания своего происхождения, древних прав, обычаев и обрядов их далеких предков, память о которых в них неожиданно разбудили события этого странного утра. Приведу не совсем, возможно, удачное сравнение — представьте себе на минуту состояние мистера Дарбейфилда, одного из героев романа Гарди[140], вдруг очнувшегося от долгой дремы и оказавшегося в величественном зале тринадцатого столетия, где его встречают преклонившие колена пажи и миловидные дамы в роскошных шелковых одеяниях.

Так и случилось, что в тот вечер старые люди вновь припомнили истории, которые когда-то, пятьдесят, шестьдесят или семьдесят лет назад, у домашнего очага, в долгие зимние ночи, рассказывали им отцы; истории о чудесном колоколе Святого Тейло, который приплыл по зеркальным водам из Сиона[141], называемого частью рая, и «звон его колокола был подобен нескончаемому пению хора ангелов».

Вот что вспоминалось в тот вечер старому человеку и передавалось юному на улицах городка и в отдаленных урочищах среди холмов и гор. Солнце, горящее огненно-красным огнем подобно древнему жертвенному костру, спускалось все ниже и ниже, небо заливалось сиреневым светом, море окрашивалось в пурпур, и от человека к человеку шла радостная весть о чуде, спустя долгие-долгие годы вновь вернувшемся в страну.



5. Огненная роза


Это случилось в последующие девять дней, считая с того субботнего июньского утра, когда Ллантрисант и его окрестности не то подверглись целому ряду массовых галлюцинаций, не то сподобились явлению воистину великих чудес.

Я не хотел бы своей волей нарушить баланс между этими двумя истолкованиями происшедшего. Факты между тем совершенно очевидны и поддаются систематическому исследованию.

Уместным, я думаю, будет упомянуть о следующем: обычный человек в обычных обстоятельствах воспринимает славным образом то, что вполне доступно его чувствам, и совершенно вправе полагаться на эти свои ощущения. Он говорит, например, что видит корову или же каменную стену и что корова или каменная стена находятся там-то и там-то. Это в полной мере отвечает практическим требованиям жизни, но, думаю, метафизики никак не удовлетворятся столь самоуверенной констатацией реальности каменной стены и коровы. Они возразят, например, что оба объекта находятся «там-то и там-то» лишь в том смысле, что они просто отражаются в зеркале или в стекле; да, скажут они, там существует некая реальность, но не является ли она внешней по отношению к самой себе? Во всяком случае, ныне все согласились, что сколько бы ни реальным казалось нам то или иное явление, истинная его суть ни в малейшей степени не соответствует нашему представлению о нем. Муравей и микроскоп быстро убедят нас, что мы вовсе не видим явления такими, каковы они есть, и это при том еще, что мы видим их вообще. Если бы нам было дано действительно «увидеть» реальную корову, она показалась бы нам в высшей степени невероятным явлением — впрочем, столь же невероятным, как и те явления, о которых я продолжаю свой рассказ.

Например, я не знаю ничего более убедительного, чем то, что мне рассказывали здесь о «красном свете в море». Моряки с небольших каботажных судов, плывших вдоль Нормандских островов в ночь на субботу, утверждали, что они видели красный огонь; тут следует сразу заметить, что в их рассказах содержится очень большая доля вероятности. Всё это происходило между полночью субботы и часом ночи воскресенья. А двое упомянутых моряков еще более точно определили время яркого свечения — по их собственным тщательным расчетам, это было в 12.20 ночи. Так о чем же они говорят?

Красный свет — яркая вспышка во мраке — была замечена далеко в море и в первый момент воспринята как сигнал, причем, возможно, вражеский. Затем красное пламя с потрясающей скоростью приблизилось, и один из моряков сказал, что принял его за бортовой огонь какого-то нового быстроходного катера, способного развивать огромную скорость — узлов сто или сто пятьдесят, — двигаясь при этом практически бесшумно. Но затем, когда огонь ярко вспыхнул в третий раз, стало ясно, что скорость его перемещения далеко превосходит любые мыслимые возможности судна какого бы то ни было типа. Если сначала эта была просто красная вспышка на далеком расстоянии, то вскоре огонь стал похож на быстро мчащийся во мраке фонарь, и наконец, в какой-то невероятно короткий миг он перерос в огромную огненную розу, которая заполнила собой все морен небо, затмила звезды и очертания отдаленного берега. «Я уж подумал было, что настал конец света», — признался потом один из моряков.

В следующий миг огонь столь же стремительно от них удалился; четверо из моряков позднее утверждали, что то была невероятно яркая вспышка на Церковном Мысу, где высоко над морем, в расселине между известняковыми скалами» расположена старая часовня Святого Тейло.

Сколь бы невероятными ни показались эти рассказы, они явно имеют под собой реальное основание. Уверен, что самые выдающиеся ученые-физики отнесли бы это явление целиком и полностью к разряду чудес, совершенно противоречащих естественному порядку вещей, как мы его понимаем, и в данном случае вряд ли кто-нибудь стал бы с ними спорить. «Явления такого рода случаются постоянно», как сказал мне мой друг. Но что касается все тех же моряков, то независимо от того, существовал этот огонь в действительности или нет, с той самой чудесной минуты он как бы вселился в них самих, о чем можно было судить хотя бы по выражению их глаз. Люди, видевшие этот огонь, словно бы очистились, пройдя сквозь волшебный огонь Горнила Мудрецов, ведомые Тайным Знанием, в чем-то сродни тому, о котором упоминают средневековые алхимики. Без особой заминки рассуждали они о том, что видели — или же им показалось, что видели — собственными глазами, но почти ни слова не говорили о том, что познали их сердца в тот момент, когда раскрылась и засияла гигантская огненная роза.

В течение нескольких последующих недель их не оставляло изумление и — в определенном смысле — даже недоверие к самим себе и собственным ощущениям. Думаю, что, не случись здесь ничего более, кроме внезапного появления огненного призрака, то восстающего из мрака, то вновь тонущего в нем, они понемногу вообще разуверились бы в увиденном и вскоре перестали бы настаивать на истинности своих свидетельств. И никто не посмел бы сказать, что они не правы. Не сомневаюсь, что к людям, подобным сэру Уильяму Круксу и сэру Оливеру Лоджу, следует прислушиваться с должным почтением, а ведь они являются живым и наглядным примером того, как можно аргументированно опровергать общепринятые законы, которые, как полагаем мы или большинство из нас, имеют более твердое основание, нежели древние скалы. И эти их опровержения могут быть прекрасно логически обоснованы, но в глубине души мы по-прежнему сомневаемся. Мы не в состоянии с полной искренностью допустить, что массивный стол может вдруг, без применения каких-либо механических усилий или видимых внешних воздействий, подняться в воздух и таким образом не подчиниться тому, что мы называем «законом всемирного тяготения». Я знаю, какие доводы могут быть приведены в качестве опровержения противной стороной; я знаю, что в этом случае будет несправедливым обращаться к понятию «закона»; что закон всемирного тяготения на деле лишь подтверждает очевидное — я, например, сам никогда не видел, чтобы стол вдруг, без всякого механического воздействия на него, поднялся в воздух или чтобы яблоко, сорвавшись с ветви, вдруг воспарило к небесам вместо того, чтобы упасть на землю. Так называемый закон есть всего лишь вывод из повседневных наблюдений и ничего более; и все же в глубине души мы упорно отказываемся верить в летающие столы, а равно и в громадную огненную розу, способную на какой-то момент объять и небеса, и море, и все побережье Уэльса, как то случилось на глазах у нескольких моряков той удивительной июньской ночью.

Потому-то люди, ставшие свидетелями столь поразительного явления, должны были бы сочинять сказки, чтобы хоть как-то объяснить увиденное, — если бы, повторяю, все это не происходило ради них самих, ради того, что всегда жило в их сердцах.

Позже они говорили все до единого — и теперь следует определенно признать, что они говорили правду, — что в момент появления этого призрака все дурное, всякое страдание, боль и хворь, гнездившиеся до сей поры в их плоти, вдруг исчезли. Рассказывали о человеке, злоупотреблявшем ядовитым спиртом, который он добывал где-то в кардиффских доках. Он испытывал ужасные страдания, постоянно болел и лишь изредка позволял себе выбраться из постели, чтобы подышать свежим воздухом; и вдруг, в какой-то единый миг, весь страх перед неминуемой близкой кончиной куда-то улетучился, а мучительные приступы тошноты прекратились. Другой несчастный просто уже не знал, что и делать со своим зубным флюсом, причинявшим острую нестерпимую боль, — он утверждает, что, когда вспыхнуло это алое сияние, ему словно бы нанесли тупой, тяжелый удар в челюсть, после чего боль совершенно прошла, и теперь он с трудом мог поверить, что вообще когда-либо ее испытывал.

В то же время все они ощущали необычайный душевный подъем, для описания которого у них попросту недоставало слов, но люди эти и не пытались уверять, будто хорошо понимают, что же в конце концов с ними приключилось, а вот опровергнуть их свидетельства было бы столь же трудно, как спорить с человеком, утверждающим, что вода мокрая и что огонь жжет.

«Это уж после, когда все погасло, я почувствовал, что тут что-то не так, — сказал один из них, — и поневоле, чтобы не свалиться с ног, ухватился за мачту, но не могу передать вам, что стало со мной, когда я дотронулся до нее. Никогда бы не подумал, что прикосновение к такой штуковине, как простая мачта, может быть приятнее, чем добрый глоток воды в минуту, когда у вас пересохла глотка, или чем мягкая подушка, когда вас тянет ко сну».

Мне известны и другие примеры подобного «состояния вещей», каковым термином я должен хотя бы приблизительно обозначить данный феномен, поскольку никак не могу подобрать для него более подходящего по смыслу названия. Думаю, всякий согласится, что если иметь в виду человека нормального, среднего здоровья, то столь же средний уровень воздействия явлений внешнего мира на его чувства может оставить его вполне равнодушным. Обычный шум — резкий скрип, визг автомобильного колеса, любое относительно грубое насилие над его слуховыми нервами будут просто раздражать его, в крайнем случае он воскликнет: «Черт побери!» С другой стороны, человек, чье душевное и физическое состояние по каким-либо причинам далеки от нормального, может буквально впасть в ярость оттого лишь, что кто-то слегка заденет его в уличной толчее, либо же от звонка дверного колокольчика или звука с треском захлопнутой книги.

Насколько же я мог судить по рассказам этих моряков, обычное воздействие на них самых простых вещей из внешнего мира вдруг становилось источником радостных эмоций. Их нервы были на пределе, но на том чудодейственном пределе, за которым становились доступными утонченные чувственные наслаждения. К примеру, привычное прикосновение к мачте корабля дарило человеку большую радость, нежели прикосновение тончайшего шелка к чьей-либо изнеженной коже; они пили воду и с первым же глотком застывали в изумлении как fins gourmets[142], которым вдруг довелось попробовать некое изысканнейшее вино; даже скрип корабельных снастей и вой ветра в парусах казался им столь же восхитительным, как ритмы и звуки какой-нибудь фуги Баха истинному ценителю музыки.

Что же касается внутреннего их состояния, то эти простые и грубые парни прежде были в той же мере, как и все мы, подвержены вспышкам гнева, зависти, между ними так же случались ссоры; но всему этому настал конец, когда они увидели сияние огненной розы — давние враги теперь обменивались сердечными рукопожатиями и со смехом вспоминали былые обиды и недоразумения.

«Не могу сказать, как это произошло и вообще что это было, — сказал один из них, — но если вам вдруг стал принадлежать весь мир, вся его красота и мудрость, как можно ссориться из-за каких-нибудь пяти пенсов?»

Церковь в Ллантрисанте являла собой типичный образец валлийских приходских храмов, какими они были до того, как подверглись грубому и порочному чужеродному вмешательству, получившему название «реставрации».

Земная юдоль наша есть обитель лжи, и из всех наших глупых измышлений нет ничего более странного и абсурдного, чем известная сказка о средневековых франкмасонах[143], которая тем не менее глубоко потрясла хладный разум историка Халлама. В сказке этой, если изложить ее кратко, утверждается, что достаточно долго, по крайней мере в период господства готической архитектуры, строительство и украшение церквей находилось в ведении странствующих гильдий так называемых «вольных каменщиков», обладавших многообразными профессиональными секретами, которые они и применяли повсюду, куда их только ни забрасывала судьба. Будь это нелепое утверждение справедливым, готика Кёльна напоминала бы готику Арля и тому подобное. Однако на деле готическая архитектура каждого округа даже в пределах одной какой-нибудь страны, не говоря уж о разных странах, имеет свои отличительные стилевые особенности. То же мы видим и в нашем случае. Арфон расположен на западе Уэльса, и его церкви несут на себе признаки и черты, достаточно сильно отличающие их от церквей восточной части этой страны.

В церкви Ллантрисанта между нефом и алтарем сохранилась древняя перегородка, в которой только крайние тупицы способны видеть всего лишь разновидность восточного иконостаса — родоначальницу завесы перед распятием, принятой в церквах Запада. Глухая стена делит здесь церковь на две части; в центре ее имеется узкий проход с закругленной аркой, сквозь которую те, кто сидит, обратившись к середине храмового пространства, могут видеть небольшой, устланный красным ковром алтарь и три сводчатых окна над ним.

Аналой установлен с внешней стороны стены; тор стоит посреди хора, расположившегося на скамьях вокруг. С внутренней стороны расставлены скамьи для членов привилегированных семей города и округа.

В то воскресное утро все прихожане расселись по своим обычным местам, однако на сей раз в обществе чувствовалось какое-то радостное возбуждение и нечто вроде напряженного ожидания — чего же? Этого они и сами не знали. Колокола перестали наконец звонить, и пастор запел псалом: «Владыка мой Боже, престол Твой...»

Но едва началось пение, как все те, кто занимал кресла возле внутренней стороны стены, сорвались вдруг со своих мест и устремились в главный неф. Они разместились там, кто где смог, а остальные прихожане с изумлением наблюдали за их действиями.

Никто толком не понимал, что случилось. Те, чьи места находились поближе к проходу между рядами, изо всех сил пытались заглянуть в алтарь, нов расположенных над ним окнах пламенел ослепительно яркий свет, и разглядеть что-либо было практически невозможно.

«Там будто повисла золотая пелена, вся изукрашенная разноцветными дорогими каменьями», — свидетельствовал позже один из прихожан; если говорить о стрельчатых окнах, выходящих на восток, к утреннему солнцу, то в них и впрямь все еще сохранилось какое-то число осколков старинного цветного стекла.

Но факт остается фактом: лишь немногие прихожане не расслышали голосов, снова и снова доносившихся из-за золотой пелены.



6. Сон Олвен


Состоятельные и почтенные господа, поспешно ринувшиеся в главный неф, позже никак не могли объяснить свое поведение. Они только чувствовали, что «непременно должны были перейти туда и как можно скорее» — то есть они словно бы подчинились какому-то таинственному повелению, которого не смели ослушаться. Но опять же — все, кто в то утро присутствовал на богослужении, были повергнуты в изумление, хотя, казалось бы, каждый из них мог уже воспринять все и заранее ликовал в сердце своем, ибо, подобно морякам, узревшим пламенную розу над морем, был с той самой минуты охвачен невыразимой, неописуемой и безотчетной радостью.

И точно так же, как те моряки, ллантрисантские прихожане претерпели изменения в своих душах, или, вернее сказать, окружающий мир вдруг переменился в их восприятии. Они испытали то, что врачи называют bien-être[144], но bien-être, достигшим степени ярчайшего выражения.

Старики вновь почувствовали себя молодыми — угасшие их очи вновь обрели былую зоркость и в изумлении увидели мир, который был теперь для них подобен раю: тот же мир, что и прежде, это правда, но мир очищенный и просветленный, словно в каждой вещи вокруг просияло некое внутреннее пламя.

Трудность передачи такого состояния объясняется его уникальностью, ибо не существует пока в природе языка, способного достойно выразить все, что испытали эти люди. Некую слабую тень связанных с ним ощущений радости и восторженного экстаза мы найдем разве что в самой высокой поэзии; туманный намек на них заключен в отдельных фразах из древних книг о кельтских святых; эти чувства знакомы также некоторым старым итальянским художникам, ибо свет высшего знания с очевидностью нисходит с изображаемых ими небес и сияет над стенами сказочных городов, помещенных ими на вершины чудесных цветущих холмов. Но и это все лишь слабые намеки.

Разумеется, мое обращение к столь прозаичной области, как фармацевтика, в данном контексте не будет выглядеть поэтичным, но что поделаешь, если я не могу отыскать иных, более подобающих случаю сравнений. Много лет я храню у себя вырезку из «Ланцета» или, быть может, из «Британского медицинского журнала» — теперь уже не помню точно откуда, — в которой некий врач сообщает о проведенных им экспериментах с наркотическим снадобьем, именуемым Mescal Button или Anhelonium Lewinii. Он шишет, что достаточно было ему принять этот наркотик и закрыть глаза, как сейчас же веред внутренним его взором возникали совершенно удивительные готические соборы, столь величественные и прекрасные, что ни одно человеческое сердце не могло бы вместить всю их непостижимую красоту. Казалось, они вырастали из каких-то глубин и вздымались до небесных высот, их шпили царственно высились где-то между облаками и звездами они были украшены совершенно невообразимой, поразительной по искусству исполнения резьбой. И чем больше он вглядывался в них, тем явственней ощущал, что все камни в них живые, что они трепещут и пульсируют, что они усеяны множеством сверкающих драгоценных вкраплений — изумрудов, сапфиров, рубинов, опалов, но таких необыкновенных оттенков, каких никогда еще не видело око смертного.

Описанное зрелище способно дать лишь слабое представление о том преображенном мире, в который оказались вовлечены все эти люди — о мире трепетном, возвышенном и полном наслаждений. На всех лицах сияли радость и изумление, но самая глубокая радость и самое сильное изумление отражались на лице приходского священника. Ибо до него сквозь чудесный покров донеслось греческое слово, обозначающее понятие «святой», повторенное трижды. И он — тот, кому однажды довелось в чужой стране, в чужой церкви присутствовать на торжественной мессе, смущающей его дух великолепием, — вдруг ощутил благовоние ладана.

В ту же воскресную ночь увидела свой чудесный сон Олвен Филипс из Кросвена. То была шестнадцатилетняя девушка, дочь небогатого фермера, уже в течение многих месяцев ясно осознававшая свою роковую обреченность, ибо она страдала от легочного туберкулеза, столь быстро развивающегося у людей в сыром и теплом климате южной Англии — к этому времени не только легкие, но и все тело ее было поражено неизлечимой болезнью. Как это достаточно часто случается, на ранней стадии заболевания Олвен многократно испытывала обманчивое улучшение здоровья, но теперь все надежды на полное выздоровление остались позади, и в последние несколько недель она отчетливо чувствовала неуклонное приближение смерти. Накануне, субботним утром, к ней вместе с одним из своих коллег пришел врач. Оба они сошлись на том, что болезнь девушки вступила в заключительную фазу. «В лучшем случае, протянет еще денек-другой», — сообщил матери опечаленный доктор. Утром в воскресенье он пришел к ним снова и обнаружил, что пациентка чувствует себя заметно хуже; вскоре она впала в тяжелое забытье, и мать уже не ждала, что дочь когда-либо от него очнется.

Девушка спала в одной из внутренних комнат, сообщающейся со спальней родителей. Дверь между комнатами оставалась открытой — так, чтобы миссис Филипс могла ночью услышать зов дочери. И в самом деде, едва забрезжил рассвет, Олвен позвала мать. Но то были не слабые стенания умирающего человека — чуткий материнский слух уловил громкие возгласы несказанной радости, неожиданно огласившие весь дом. В неописуемом изумлении миссис Филипс очнулась от сна, не в силах сообразить, что такое могло приключиться. И тут она увидела Олвен — ту самую Олвен, которая за многие последние недели ни разу не смогла подняться с постели; теперь, в слабом свете нарождающегося дня, она сама, без чьей-либо помощи, стояла в дверях спальни. Олвен кричала матери: «Мама! Мама! Все прошло. Я опять здорова, совсем здорова».

Миссис Филипс разбудила мужа, и они оба уселись в постели, с изумлением взирая на дочь, ибо, как они признались Впоследствии, им долго не удавалось понять, что же, собственно, происходит на этом свете. Перед ними стояла их бедная девочка, только что лежавшая на смертном одре, — та самая, с чьим каждым вздохом жизнь отлетала прочь, чей голос так ослаб, что его можно было расслышать, лишь поднеся ухо к самым губам. Но не прошло и нескольких часов, и она без всякой посторонней помощи поднялась с постели и стояла, выпрямившись во весь рост; и даже в этом слабом утреннем свете родители могли видеть, что их дочь совершенно, неузнаваемо переменилась. Миссис Филипс вынуждена была признаться, что в первый момент она даже вообразила себе, будто ночью нагрянули немцы и убили их всех во сне, так что теперь они все трое находятся на том свете. Но Олвен снова издала радостный клич, и мать поспешно зажгла свечу, вскочила с постели и неверным шагом пересекла комнату — перед ней стояла Олвен, веселая и полная жизни как в прежние времена, и лицо ее озарялось счастливой улыбкой. Миссис Филипс прошла с Олвен в ее комнату, поставила свечу рядом с постелью и недоверчиво ощупала дочь руками, после чего залилась слезами и начала горячо молиться, стремясь выразить в обращении к Господу все свое удивление, восторг и благодарность; ни на минуту не выпускала она дочь из своих объятий, желая до конца удостовериться, что чувства не обманывают ее. А затем Олвен рассказала ей свой сон, хотя сама она и полагала, что это был вовсе не сон.

Она сказала, что проснулась в кромешной тьме, почувствовав вдруг, как жизнь уходит из нее. Не было сил пошевелить даже пальцем; тогда Олвен попыталась закричать, но не смогла издать ни звука. Она понимала, что в следующий миг весь этот мир для нее исчезнет, и тут ей вдруг послышался очень слабый и нежный звон, словно где-то вдалеке звенел серебряный колокольчик. На миг забыв о своих страданиях, Олвен стала прислушиваться; и вот тут-то, по ее словам, она ясно почувствовала круговое движение мира, который как бы вновь возвращался к ней из уже казалось бы невозвратимого далека. А звон колокола постепенно нарастал, становился все громче, буквально пронизывая тело Олвен, — и в нем была заключена жизнь. А затем слабый свет коснулся стены комнаты — он разрастался одновременно с усилением звона, пока наконец вся спальня не заполнилась розовым сиянием, и Олвен увидела, что перед ее постелью стоят трое мужчин в кроваво-красных одеждах и с сияюще-благостным выражением лиц. Один из них держал золотой колокольчик. В руках другого было нечто, похожее на крышку стола. Эта плита напоминала огромный драгоценный камень и отливала синим цветом, по ней бежали серебряные реки со стремительными золотыми струями, тут и там обозначались пруды, а вода в них была как бы полна цветущих фиалок; чуть погодя она стала зеленой подобно морю у берега, в ней отразилось ночное небо со множеством сияющих звезд, а потом появились луна и солнце. Третий же мужчина воздел высоко над собой огненную розу кубка; «в нем клубилось бурное пламя, в него падали капли крови, над ним вздымалось алое облако, и я увидела великое таинство. Я услышала голос, пропевший девять раз: «Слава и хвала Победителю Смерти, бессмертному Источнику Жизни». Затем красный свет сошел со стены, все погрузилось во тьму, и снова слабо прозвонил колокол в далекой часовне, а я встала и позвала вас».

Утром в понедельник пришел врач со свидетельством о смерти, но Олвен сама выбежала ему навстречу. В первой главе этих записей я процитировал его фразу: «Некий род воскресения из мертвых». Тщательно обследовав девушку, доктор установил, что каким-то непостижимым образом исчезли все следы болезни. Воскресным утром он оставил пациентку в состоянии комы — то было полуживое тело, безоговорочно обреченное на гибель, несчастная женщина одной ногой находилась уже в могиле. А утром в понедельник он встретил ее у садовой калитки полную жизни — она смеялась и ликовала, словно в ней вдруг пробудился неистощимый источник здоровья и жизненной энергии.

Теперь настало время задать один из вопросов — а таковых множество, — на которые, к сожалению, у меня нет ответа. Он касается продолжения традиций, в частности, тех традиций, что по сей день живут среди валлийских кельтов. Этот народ перенес немало исторических потрясений, по нему не раз прокатывались волны чужеземных влияний и веяний. Первой была волна язычников-саксонцев, затем пришла пора католического средневековья, позже — введение англиканской веры, напоследок же хлынул поток кальвинистского методизма, притом весьма странного толка — наполовину пуританского, наполовину языческого. Позволительно спросить — возможно ли было сохранить хоть какую-то историческую память после такого множества потопов? Я уже говорил, что старики Ллантрисанта хранят обрывки старинных предании о колоколе Святого Тейло, но это всего лишь смутные и разрозненные воспоминания. Тем не менее в нужный момент из памяти людей всплыло имя, каким они назвали «чужестранцев», появившихся однажды на базарной площади, — это уже более ценное свидетельство. Тому, кто интересовался легендой о Граале, известно, что хранителем его в рыцарских романах выступает Король-Рыбак или Богатый Рыбак; исследователи кельтской агиологии знают, что еще до рождения Дьюи (или Давида) было предсказано, что то будет «человек, живущий на водах»; другая легенда повествует о том, как некое малое дитя, коему по пророчеству предстояло стать святым, было обнаружено на камне посреди реки, и как на этом камне ежедневно, на протяжении всех детских лет будущего святого, люди находили крупную рыбину, как бы предназначенную для пропитания ребенка; в то же время другой святой, которого, насколько я помню, звали Илар, был с полной определенностью известен людям как Рыбак. Но продолжает ли доныне сохраняться память обо всем этом в сердцах валлийских прихожан англиканской и католической церквей, а равно и сектантских храмов? Трудно сказать. Известна история об Исцеляющей Чаше Нанта Эоса. Будто всего лишь несколько лет назад сия Чаша была явлена некоему странствующему арфисту, который обошелся с ней не слишком почтительно, но затем провел, по его утверждению, жуткую ночь, после чего вернулся на прежнее место с покаянием и остался наедине со священным сосудом, чтобы молиться над ним до той поры, пока «душа его не обретет покой». Это случилось в 1887 году.

Что же до меня самого — должен признаться, что, к сожалению, я лишь поверхностно знаком с современным Уэльсом и его традициями, — помнится, три или четыре года назад я разговаривал с хозяином дома, где мне пришлось на время остановиться, о мощах некого святого Тейло, которые, по известным предположениям, хранятся в одном из самых почтенных семейств этой страны. Молодой мой хозяин оказался весьма общительным и веселым человеком, но его простецкое и непринужденное обхождение вдруг резко переменилось, когда он, неопределенно махнув рукой куда-то на север, многозначительно произнес: «Это, должно быть, где-то там, в горах». И сразу же сменил тему разговора, как это принято у взаправдашних франкмасонов.

Теперь оставим этот вопрос в стороне, сходство же указанных фактов с историей, случившейся в Ллантрисанте, заключается в следующем: сон Олвен Филипс был, по сути дела, явлением Святого Грааля.



7. Месса Святого Грааля


«Ffeiriadwyr Melcisidec! Ffeiriadwyr Melcisidec!» — восклицал седобородый священник, кальвинистский методист, — «Священство Мелхиседека! Священство Мелхиседека![145]»

И далее он продолжал:

«Колокол, подобный у glwys yr angel ym mharadwys — радости ангелов в раю, — возвратился к нам; Алтарь цвета, какой не дано различить ни единому смертному, возвратился; Чаша, некогда явившаяся нам из Сиона, возвратилась; древняя Жертва возобновилась; Трое Святых вернулись в церковь tri sant. Трое Святых Рыбаков снова среди нас, и сеть их полна. Gogoniont, gogoniant — слава, слава!»

Затем другой методист принялся читать по-валлийски строки из гимна Уэсли, прославляющего жертву, приносимую Господу.

Всю церковь наполняли ароматы редчайших благовоний, упоминания о которых можно найти в старинных книгах. Через узкий арочный проем было видно, что в алтаре сияли яркие огни.

Эта месса стала апофеозом событий, случившихся в те дни в Ллантрисанте. Ибо служба проходила в воскресенье, последовавшее за ночью, в которую Олвен Филипс восстала со смертного одра и возвратилась к жизни. И другие сектантские церкви города были открыты в этот день для прихожан. Методисты, священники и все прочие нонконформисты вернулись в то воскресное утро в «древний рой». Все это отчасти напоминало средневековую церковь или церковь в нынешней Ирландии. Людей собралось — море: они теснились на скамьях, стояли в проходах и в церковном дворе; вслед за старым священником у врат святилища прихожане преклонили колена.

Никто даже и не пытался совершать обычное богослужение; когда колокола смолкли, пастор громко воззвал к небу, творя молитву, и прихожане пали на колени как если бы услышали хор, поющий «Аллилуйя, аллилуйя». Как только перестали звонить колокола на башне, трепетно зазвучал колокол из Сиона, золотая завеса солнечного света упала перед входом в алтарь, и небесные голоса завели свои песнопения.

Затем из самой середины этого сияния раздался трубный глас:

«Agyos, Agyos, Agyos».

И прихожане, в которых словно воскресли и зашевелились некие смутные воспоминания, передавшиеся им вместе с кровью предков, ответили хором на своем древнем языке:

«Agyos yr Tad, agyos уr Mab, agyos yr Yspryd Glan. Sant, sant, sant, Drinod sant vendigeid. Sanctus Arglwydd Ddum Sabaoth, Dominus Deus».

Из алтаря доносился чей-то голос, взывавший к прихожанам и певший для них, большинство из тех, кто стоял в отдалении, слышали лишь его слабое эхо в боковых, приделах; голос этот, вздымаясь и вновь затихая, парил над собравшимися подобно трубе ангела, возвещающего день Страшного суда. Люди били себя в грудь, по их щекам, будто дождь с горных склонов, катились слезы; многие пали ниц перед сиянием таинственной завесы. Впоследствии говорили, что горцы, находившиеся в двадцати милях отсюда, слышали эти вопли и это пение, принесенные к ним ветром, и они тоже пали ниц и возопили «Жертва свершилась», сами не осознавая смысла произносимых слов.

Лишь немногие из толпы увидели троих «чужестранцев», когда те появились из алтаря и на какой-то момент замерли перед входом. На них были яркие одежды кроваво-красного цвета. Один из них стоял впереди, глядя на запад, и звонил в колокол. Слышавшие этот звон уверяют, будто все птицы в лесу, и все морские воды, и все листья на деревьях, и все ветры над высокими скалами присоединили свои голоса к голосу чудесного колокола. Второй же и третий из пришельцев обратили лица друг к другу. Второй держал в руках утраченную плиту алтаря, который некогда назывался «Сапфирным» и был подобен небу и морю, бесконечно меняющим свои краски, и волшебному смешению золота и серебра. А третий воздел над плитой чашу, полную алого пламени и жертвенной крови.

И тогда старый священник громко воскликнул перед входом в алтарь:

«Bendigeid yr Offeren yn oes oesoedd» — Будь благословенна Жертва во веки веков!

На том и завершилась Месса Святого Грааля, а затем начался новый исход из страны святых людей и священной утвари, вернувшихся сюда спустя долгие годы. Люди рассказывали потом, что трепетный, пронзительный звон колоколов звучал в их ушах в течение многих дней, даже недель после того воскресного утра. Но с тех пор никто уже не видел ни колокола, ни «сапфирной» плиты, ни чаши — и не только наяву, но даже и во снах, ни днем, ни ночью. И никто из людей не видел больше троих божественных пришельцев ни на базарной площади Ллантрисанта, ни в уединенных местах, где прежде встречал их кое-кто из горожан, по той или иной причине нуждавшихся в утешении и поддержке.

Но память о них будет жить всегда. Многое еще случилось из того, что не нашло отражения в этих записях — или в легенде. Какие-то происшествия, разумеется, можно отнести и к сущим пустякам, хотя в иные времена пустяки эти могли бы показаться странными, например, случай с одним человеком, владельцем весьма свирепого пса, которого он всегда держал на цепи, — в один прекрасный день это злое животное без всякого видимого повода вдруг сделалось добрым и кротким, как агнец. Еще более странное происшествие случилось с фермером Эдвардом Дэвисом из Ланафона: однажды ночью он вдруг очнулся от сна, услышав на дворе странную возню и лай. Фермер выглянул в окно и увидел свою овчарку, играющую с большой лисой, — они наперегонки бегали по двору, перекатывались друг через друга, «выкидывая такие коленца, каких и представить невозможно», как впоследствии повествовал изумленный крестьянин. А иные из людей утверждали, что в то удивительное лето быстро поднялись хлеба, травы потучнели, а плодов на деревьях чудесным образом сильно прибавилось.

Но еще более примечательным было то, что приключилось с Уильямсом, почтенным владельцем бакалейной лавки — хотя при желании все это можно назвать и вполне естественным разрешением обычной житейской проблемы. Мистер Уильямс должен был выдать свою дочь Мэри за славного молодого парня из Кармартена, а положение его было такое — прямо хоть вешайся. Разумеется, не из-за предстоящей свадьбы самой по себе, но лишь из-за того, что в последнее время торговля его шла из рук вон плохо, и он ума не мог приложить, как бы так исхитриться, чтобы при всем том устроить гулянку со щедрым угощением, чего, понятно, ожидали от него родственники и соседи. Свадьбу назначили на субботу — как раз на тот день, когда, как позже стало известно, помирились адвокат Льюис Протеро и фермер Филипп Джеймс; и вот бедняга этот, Джон Уильямс, не сумевший к назначенному сроку ни раздобыть, ни призанять деньжат, ломал себе голову, размышляя над тем, как избежать позора. И вдруг во вторник несут ему письмо из Австралии, от брата, Дэвида Уильямса, о котором вот уже пятнадцать лет не было ни слуху, ни духу. Оказалось, что Дэвид сумел за это время сильно разбогатеть, но до конца жизни так и остался холостяком; к письму была приложена хрустящая банкнота в тысячу фунтов стерлингов с припиской: «Распорядись деньгами в полное свое удовольствие, прежде чем я отдам Богу душу». Поистине, и одного этого хватило бы для полного счастья хозяина бакалейной лавки, но не прошло и часа, как из богатого дома, что в Плэс-Мауре, явилась во всем своем великолепии его владелица; войдя в лавку, она объявила: «Мистер Уильямс, ваша дочь Мэри всегда была весьма благонравной девушкой, а потому мы с мужем считаем своим долгом преподнести ей к свадьбе небольшой подарок и очень надеемся, что ее брак окажется счастливым». И с этими словами она протянула мистеру Уильямсу золотые часы стоимостью в пятнадцать фунтов стерлингов. Едва леди Уотсин вышла за дверь, как на пороге появился старый доктор с дюжиной бутылок портвейна сорокалетней выдержки и произнес длинную речь о достоинствах и способе употребления этого драгоценного напитка. Жена старого священника принесла в дар смуглой красавице два ярда чудесных кремовых кружев для подвенечной фаты, и при том рассказала Мэри, как когда-то пятьдесят лет назад она надевала их в день собственной свадьбы; сквайр Уотсин, словно бы не ведая о том, что жена его уже преподнесла роскошный подарок, подъехал к дому Уильямса и, не вылезая из повозки, вызвал хозяина к воротам, а когда тот подошел, гаркнул на всю округу: «Ну что, дело к свадьбе, старина Уильямс? Да только что за свадьба без шампанского, верно я говорю? Сам знаешь, затея по всем статьям никудышная. Глянь-ка лучше на эту пару ящиков». Вот такой золотой дождь из нежданных подарков обрушился в тот день на старину Уильямса; и в самом деле, никогда прежде не справлялось в Ллантрисанте столь пышной и веселой свадьбы.

Все это, разумеется, можно расценить как нечто чисто житейское, само собой разумеющееся; однако труднее объяснить то, что здесь до сей поры вспоминают как «святой жар». Ибо местные жители утверждают, что за эти девять дней, да и много позже, не только в самом Ллантрисанте, но и во всей округе не было ни одного человека, который пожаловался бы на боли в сердце или на усталость. Стоило кому-то почувствовать, что ему не по силам работа — неважно какая, физическая или умственная, — как тут же все тело его охватывал некий прилив благотворного тепла и он начинал ощущать себя неутомимым гигантом, исполненным силы и бодрости, каких не замечал за собой в течение всей предшествующей жизни; так что и адвокат, и садовник — всяк из них справлялся со своими делами столь споро и весело, как если бы они гоняли в свое удовольствие мяч или перекидывались в картишки.

Но удивительнее всех прочих чудес было всепрощение, которому здешние жители предавались в эти дни с воистину необычайным рвением. На базарной площади и на улицах давние враги вдруг начинали мириться друг с другом, а люди вокруг них благодарно воздевали руки к небесам и клялись, что чувствуют себя так, будто прохаживаются по священным улицам самого Сиона.

Так как же быть со всеми теми событиями, для которых мы в обыденной речи предназначаем слово «чудеса»? Что, собственно, нам об этом известно? Данный вопрос, которым я уже задавался, возникает перед нами вновь и может быть объяснен возрождением давно забытых легенд и традиций в сознании людей, находящихся в сонном, заторможенном, почти бессознательном состоянии. Другими словами, в самом ли деле люди «видят» и «слышат» то, что они заранее ожидали увидеть и услышать? Такой, или примерно такой же, вопрос встал перед Эндрю Лангом и Анатолем Франсом в споре о видениях Жанны д'Арк. Господин Франс утверждал, что, когда Жанне предстал святой Михаил, она признала в нем образ традиционного для религиозного искусства того времени архангела, но, насколько мне известно, Эндрю Ланг сумел доказать, что привидевшаяся Жанне фигура в том виде, как она описала ее, нимало не соответствовала расхожему представлению об этом святом, сложившемуся к пятнадцатому веку. Возвращаясь к тому, что касается Ллантрисанта, я склонен считать, что здесь существует некое местное предание, связанное с колоколом Святого Тейло; не исключено также, что смутное представление о Чаше Грааля пришло к сельскому люду Уэльса через «Королевские идиллии» Теннисона[146]. Но насколько я понимаю, нет оснований полагать, что эти люди когда-либо слышали об алтарной плите, названной «Сапфирным алтарем», или о ее меняющихся цветах, «которые не дано различить ни одному смертному».

В данной связи возникает также немало других, не менее сложных вопросов; о разнице между галлюцинацией и видением, о средней длительности того и другого, о возможности массовых галлюцинаций. Если, к примеру, каждое лицо из какой-либо определенной группы людей видит (или полагает, что видит) одно и то же явление, следует ли считать подобный факт обыкновенной галлюцинацией? При желании именно в таком аспекте можно расценивать известный случай, когда несколько прихожан одной церкви в Ирландии наблюдали на стене храма начертанный там странный образ, невидимый большинству других людей; однако, поскольку их описания сходились во всех деталях, не проще ли предположить, что кто-то один из их числа стал жертвой галлюцинации, а затем уже телепатическим способом сумел передать свои впечатления остальным? Трудно судить о вещах, о которых мы мало что знаем.

Но в конце концов, знаем ли мы что-то вообще?

Перевод с английскогоЛ. Кузнецова, примечания Е. Пучковой. Перевод осуществлен по сборнику: A. Machen "Tales of Horror and the Supernatural". V. l. St. Albans: Panther. 1975.




Артур Мейчен. Красная рука (перевод В. Бернацкой)


Проблема рыболовных крючков


— Нет никаких сомнений в справедливости моей теории: эти кремниевые кусочки — доисторические рыболовные крючки, — сказал мистер Филиппс. — Может быть; хотя вполне возможно, что это всего лишь подделка, сварганенная с помощью обычного дверного ключа.

— Чепуха! — отрезал Филиппс. — При всем моем уважении к вашим литературным способностям, Дайсон, должен признать, что ваши познания в этнологии весьма поверхностны, если не отсутствуют вовсе. Эти рыболовные крючки пройдут любую экспертизу, они абсолютно подлинные.

— Возможно, но, как я уже говорил, вы приступаете к работе не с того конца. Вы не учитываете случайности, которые подстерегают вас на каждом шагу, и исключаете возможность повстречать в бурлящем водовороте нашего загадочного города первобытного человека. Вы проводите долгие, однообразные часы в мирном уединении на Ред-Лайон-сквер, возясь с кремниевыми обломками, которые, на мой взгляд, всего лишь грубая подделка.

Филиппс с волнением поднял одну из лежавших перед ним вещиц.

— Только взгляните на этот срез, — сказал он. — Разве такой подделаешь?

Дайсон в ответ лишь хмыкнул и закурил трубку. Они сидели и курили в полном молчании, глядя через распахнутое окно на детей, играющих на площади. При свете фонарей было видно, как те носятся взад-вперед, мелькая, будто летучие мыши на краю темного леса.

Наконец Филиппс заговорил:

— А вы что-то давно не заглядывали, Дайсон. Все трудитесь над тем же произведением?

— Угадали, — ответил Дайсон. — Вечные поиски точного слова. В них я и состарюсь. Но это и утешает: ведь в Англии не наберется и десятка людей, имеющих представление о стиле.

— Думаю, вы ошибаетесь; впрочем, и этнология — далеко не всем известный предмет. А сколько в ней объективных трудностей! Между нами и первобытным человеком — целая пропасть!

— Кстати, — возобновил разговор Филиппс после непродолжительного молчания, — что за бред вы тут несли о возможной встрече на углу с первобытным человеком? Хотя людей с примитивным мышлением действительно хватает.

— Не пытайтесь придать моей мысли банальный поворот, Филиппс. Помнится, я намекнул, что вы недооцениваете возможность встречи с первобытным человеком в бурлящем водовороте нашего полного тайн города — вот, что я имел в виду. Разве можно точно определить, как долго способен существовать тот или иной вид? Троглодиты, озерные люди или представители еще более древних рас, могут ходить среди нас, современных, одетых с иголочки людей, а в сердцах их будет гореть и клокотать волчья алчба, нечистые страсти болот и мрачных пещер. Иногда, прогуливаясь по Холборн или Флит-стрит, я вижу физиономии, вызывающие во мне откровенное отвращение, однако не сумею назвать вам причину такой яростной неприязни.

— Мой дорогой Дайсон, я отказываюсь принимать участие в ваших литературных домыслах. Мне известно, что некоторые виды действительно могут существовать достаточно долго, но все имеет предел, и ваши предположения абсурдны. Если хотите, чтобы я поверил в вашего троглодита, предъявите мне его.

— Вот здесь вы правы, — подхватил Дайсон, посмеиваясь той легкости, с какой ему удалось вывести Филиппса из равновесия. — Отличная мысль. И вечер для прогулки подходящий, — прибавил он, беря в руки шляпу.

— Что за чепуху вы несете, Дайсон! — отмахнулся Филиппс. — Но против прогулки не возражаю. Вы правы, вечер чудесный.

— Тогда в путь, — предложил Дайсон улыбаясь, — но не забудьте про наш уговор.

Выйдя из дома, мужчины свернули на одну из отходивших от площади узких улочек и направились в северо-восточную часть города. Когда ненадолго смолкал ребячий визг и звуки исполняемой на шарманке «Глории», они, шагая по ярко освещенной мостовой, могли слышать отдаленный гул автомобильного движения на Холборн-стрит. Казалось, этот неумолчный шум производил некий постоянно работающий механизм. Поглядывая то направо, то налево, Дайсон вел за собой своего спутника и через некоторое время они оказались в более тихом квартале, где скверы были пусты, а улицы темны, как ночь. Филиппс уже не понимал, где они находятся; дома, еще хранившие некоторую респектабельность, постепенно сменились бедными и грязными лачугами, оскорблявшими его природный вкус, и Филиппс высказался в том духе, что никогда еще не бывал в более; непривлекательном и убогом месте.

— Более таинственном — будет точнее, — поправил его Дайсон. — Предупреждаю, Филиппс, мы еще не у цели.

Перейдя оживленное шоссе, идущее с запада на восток, друзья углубились в каменный лабиринт; эта часть города не носила сколько-нибудь отчетливого облика: за вполне приличным домом с большим садом следовал запущенный сквер, потом шли фабрики, окруженные высокими, глухими заборами, тупики и темные закоулки; освещение было тусклым, а его источники редкими; тишина же стояла гробовая.

Наконец, когда они шли по унылой улице вдоль стоявших напротив друг друга трехэтажных домов, Дайсон обратил внимание на отходивший от нее темный и мрачный переулок.

— Вот то, что надо, — заявил он. — Многообещающее местечко.

На углу горел фонарь, другой слабо светился в конце переулка. По всему было видно, что днем под первым фонарем работал уличный художник: на камнях остались разноцветные пятна от красок, у стены лежала горка из отломленных кусочков мела.

— Похоже, люди здесь иногда ходят, — сказал Дайсон, указывая на следы трудов уличного художника. — А я уж думал, что такое невозможно. Пойдем-ка сюда, разведаем что к чему…

По одну сторону этого, расположенного поодаль от исхоженных троп тихого проулка стоял большой дровяной склад; над его забором смутным силуэтом высились штабеля бревен. За другим, еще более высоким забором, по-видимому, был сад, на это указывали призрачные тени, в которых угадывались деревья, и хорошо различимый в тишине шелест листвы. Вечер был безлунный; облака, набежавшие после заката, сгустились и потемнели, и пространство между двумя тускло светившими фонарями утопало во мраке. Если остановиться и замереть, то после смолкшего отзвука шагов можно было услышать доносившийся издалека гул лондонской жизни. Филиппс собрался с духом, готовясь заявить, что с него хватит, но в этот момент Дайсон громко вскрикнул, заставив спутника позабыть о его намерении.

— Ради всего святого, остановитесь, а то на что-то наступите! Вон там! Смотрите! Прямо у ваших ног!

Филиппс посмотрел вниз и увидел смутные очертания тела, лежавшего поперек тротуара. Дайсон чиркнул спичкой, та на мгновение осветила белую манжету, и тут же все вновь погрузилось во тьму.

— Пьяный, — холодно произнес Филиппс.

— Мертвец, — убежденно сказал Дайсон и стал громко звать на помощь. Вскоре послышались крики и топот бегущих людей.

Первым на место преступления прибежал полицейский.

— Что тут стряслось? — запыхавшись, произнес он. — Что-нибудь не так? — Он явно не замечал лежавшее на тротуаре тело.

— Посмотрите под ноги, — послышался из темноты голос Дайсона. — Вот сюда! Мы с другом проходили здесь три минуты назад — и вот на что наткнулись.

Полицейский направил свет фонарика на темный предмет и воскликнул:

— Да тут убитый! Он весь в крови — в канавку натекла целая лужица. Но, по всему видно, случилось это недавно. А вот и рана. Его пырнули в шею.

Дайсон склонился над лежавшим на тротуаре покойником. То был явно состоятельный джентльмен: об этом говорила одежда хорошего качества и покроя. Аккуратно подстриженные, чуть тронутые сединой виски — должно быть, ему было лет сорок пять, во всяком случае, так было час назад. Из кармана жилета свисали красивые золотые часы. На шее, между подбородком и ухом, зияла нанесенная искусной рукой огромная рана; кровь запеклась по краям, оттеняя мертвенную белизну шеи.

Дайсон с любопытством огляделся; мертвец лежал поперек тротуара — головой к стене. Тонкая струйка крови сбегала по тротуару, стекая в канавку, где, как верно заметил полицейский, собралась уже целая лужица. Тем временем подошли еще двое полицейских. Постепенно на месте преступления собрались люди из окрестных кварталов, и блюстителям порядка с трудом удавалось удерживать толпу любопытных на расстоянии. То тут, то там вспыхивали фонарики полицейских, изучающих место преступления в поисках улик; при очередной вспышке Дайсон заметил на тротуаре какой-то предмет и привлек к нему внимание полицейского, стоявшего ближе.

— Смотрите, Филиппс, — сказал Дайсон, когда полицейский поднял предмет. — Похоже, это по вашей части.

Полицейский держал в руках темный, плоский, расширявшийся к одному концу и похожий на тесло[147] камень, блеском напоминавший обсидиан.[148] В длину он был дюймов пять — не больше; грубый неотшлифованный конец можно было использовать как рукоятку, противоположный же — заостренный, был обагрен кровью.

— Что это, Филиппс? — спросил Дайсон. Его спутник тем временем внимательно изучал предмет.

— Древний кремниевый нож, — ответил он. — Ему около десяти тысяч лет. Точно такой же нашли неподалеку от Обери, в Уилтшире, и ученые проявили редкое единодушие в определении возраста находки.

Полицейский был явно ошарашен таким поворотом дела, да и самого Филиппса, казалось, ошеломили собственные слова. Однако Дайсон не обратил на это внимания. Только что подошедший инспектор полиции, выслушав беглый отчет о происшествии, поднес фонарик к лицу жертвы. Дайсон же не спускал глаз с того, что вызвало его неподдельное любопытство: на стене, как раз над тем местом, где лежал мужчина, красным мелом были выведены какие-то корявые знаки.

— Грязное дело, — изрек наконец инспектор. — Кто-нибудь знает этого человека?

Из толпы выступил мужчина.

— Я его знаю, начальник, — сказал он. — Это сэр Томас Вивьен, известный доктор. Полгода назад я лежал в больнице, и он туда приходил. Он был добрый человек.

— Бог мой! — огорченно воскликнул инспектор. — Ну и скверное дело! Ведь сэр Томас Вивьен лечит королевскую семью. При нем часы, которые стоят не меньше сотни гиней, и раз их не взяли — значит дело не в ограблении.

Дайсон и Филиппс, оставив полицейским визитные карточки, пошли прочь, с трудом протискиваясь сквозь быстро растущую толпу; доселе пустынный и тихий переулок теперь был полон зевак; в ровный гул из сплетен и слухов — таких жутких, что от них кровь стыла в жилах, — врывались громкие приказы офицеров полиции. Выбравшись из толпы охваченных любопытством людей, двое мужчин быстро зашагали по улице. Минут двадцать они шли молча, не проронив ни слова.

Наконец они вышли на небольшую, но ярко освещенную и чистую улицу. И тут Дайсон заговорил:

— Филиппс, покорнейше прошу простить меня. Не стоило мне говорить сегодня все эти легкомысленные вещи. Нельзя шутить с адскими силами. У меня такое ощущение, что я вызвал к жизни духов зла.

— Ради всего святого, ни слова больше, — прервал его Филиппс, с трудом скрывая обуявший его ужас. — То, что вы сказали у меня дома, — правда: троглодиты по-прежнему скрываются среди нас, убивая ради одной лишь жажды крови.

— Я зайду к вам на минутку, — сказал Дайсон, когда они вышли на Ред-Лайон-сквер. — Мне хочется кое о чем спросить вас. Думаю, теперь между нами не должно быть недомолвок.

Филиппс мрачно кивнул, и они вновь поднялись в квартиру, где все было окутано слабым призрачным сиянием, проникающим с улицы. Когда свеча была зажжена, мужчины сели напротив друг друга, и Дайсон заговорил:

— Не знаю, обратили ли вы внимание, что меня заинтересовала одна вещь на стене — немного выше головы покойного. Когда луч фонарика инспектора осветил стену, я заметил на ней нечто необычное и подошел поближе. На стене был начерчен красным мелом контур руки — человеческой руки. Меня поразило странное положение пальцев — вот такое… — Взяв карандаш и лист бумаги, Дайсон быстро начертил на ней что-то и передал рисунок Филиппсу. Это был сделанный наспех набросок тыльной стороны кисти — пальцы крепко сжаты, а кончик большого пальца, просунутый между указательным и средним, указывает вниз, словно подсказывая, что там должно что-то лежать.

— Именно так, — подтвердил Дайсон, видя, что лицо Филиппса побледнело еще сильнее. — Большой палец как бы указывал на лежащее внизу тело. Словно живая рука, застывшая в омерзительном жесте. А прямо под ней — отметина из меловой крошки, как будто кто-то стукнул изо всей силы по стене и раздробил мел. Обломок его я заметил на тротуаре. Что вы обо всем этом думаете?

— Это ужасный древний символ, — ответил Филиппс, — один из самых устрашающих, какие только известны в связи с теорией дурного глаза. Его следы до сих пор находят в Италии. Нет никаких сомнений: он идет из глубины веков. Это один из сохранившихся пережитков, происхождение которых теряется в той темной топи, из которой вышел на сушу человек.

Дайсон взял шляпу, готовясь уходить.

— Кроме шуток, — произнес он, — думаю, что я сдержат обещание, и мы действительно шли по горячему следу. Похоже, я и в самом деле показал вам первобытного человека или хотя бы оставленный им автограф.


Случай с письмом


Приблизительно месяц спустя после загадочного убийства сэра Томаса Вивьена, известного и всеми уважаемого специалиста по сердечным заболеваниям, мистер Дайсон вновь навестил своего друга мистера Филиппса, который, вопреки его ожиданиям, не сидел за столом погруженный с головой в ученые штудии, а непринужденно развалился в мягком кресле. Он сердечно приветствовал Дайсона.

— Очень рад, что вы зашли, — начал он, — я уж и сам подумывал посетить вас. Теперь у меня нет никаких сомнений в отношении того дела.

— Вы имеете в виду убийство сэра Томаса Вивьена?

— Нет, я совсем не об этом. Я говорю все о той же проблеме рыболовных крючков. Между нами говоря, в прошлый раз я был слишком самоуверен, но с тех пор обнаружились дополнительные факты. Только вчера я получил письмо от известного члена Королевского научного общества, в котором полностью подтверждаются мои догадки. Теперь подумываю, за что приняться на этот раз. Полагаю, еще многое предстоит сделать по части расшифровки неразгаданных письмен.

— Мне по душе ваши планы, — сказал Дайсон. — Думаю, это очень перспективная работа. Но разве вы не считаете, что в смерти сэра Томаса Вивьена тоже много загадочного?

— Вряд ли. В тот вечер я и правда перепугался не на шутку. Но по зрелом размышлении пришел к выводу, что тут может быть весьма простое объяснение.

— Вот как! И какое же?

— Ну, возможно, Вивьен в какой-то период своей жизни влип в некую темную историю, и теперь неизвестный итальянец отомстил ему за причиненное зло.

— Почему непременно итальянец?

— Из-за нарисованной руки, пито in fica . К этому жесту ныне прибегают только итальянцы. Так что самый темный момент в этой истории вполне можно объяснить.

— Хорошо. А как же кремниевый нож?

— Все очень просто. Убийца нашел эту вещицу в Италии или украл из музея. Выбирайте самый простой путь, дорогой друг, и сами убедитесь, что нет нужды поднимать первобытного человека из его могилы в горах.

— В ваших словах есть резон, — сказал Дайсон. — Насколько я понимаю, вы полагаете, что этот ваш итальянец зарезал Вивьена, а руку начертил, чтобы подарить Скотленд-Ярду улику?

— А почему бы и нет? Не забывайте, убийца всегда — сумасшедший. Он может продумать и выверить с точностью шахматного игрока или математика девять десятых из своего замысла, но в чем-то обязательно провалится и поведет себя глупо. Кроме того, надо принять во внимание невероятную гордость или тщеславие преступника: ему нравится ставить свое клеймо на содеянном, как было и в этот раз.

— Да, все это очень остроумно, но знакомы ли вы с результатами следствия?

— Ни в коей мере. Я дал показания, покинул суд и выбросил эту историю из головы.

— Ясно. В таком случае, если не возражаете, позвольте ознакомить вас с обстоятельствами дела. Я внимательно его изучил и, должен признаться, оно меня чрезвычайно интересует.

— Очень хорошо. Но заранее предупреждаю, я покончил с этой историей. Теперь будем принимать в расчет только факты.

— Именно факты я и хочу предъявить. Вот первый. Когда полицейские поднимали тело сэра Томаса Вивьена, они обнаружили под ним открытый нож. Опасная игрушка, с острейшим лезвием — такую часто носят матросы; так вот, хотя лезвие было обнажено и наточено до блеска, на нем нет следов крови; было установлено, что нож совсем новый — им никогда не пользовались. На первый взгляд, может показаться, что ваш вымышленный итальянец — как раз тот человек, который мог бы иметь такой нож. Однако давайте на мгновение задумаемся. Стал бы он покупать новый нож специально для этого убийства? И если уж у него был такой нож, то почему он не воспользовался им вместо диковинной кремниевой штуковины?

Есть еще кое-что, чем бы я хотел поделиться с вами. Вы полагаете, что убийца сделал этот рисунок после преступления — эдакий мелодраматический итальянский злодей, оставляющий свою метку. Не будем спорить, поступил бы так или нет настоящий преступник, я только хотел бы подчеркнуть, что вскрытие показало: сэра Томаса Вивьена убили не более чем за час до того, как мы с вами обнаружили его труп. Это означает, что роковой удар был нанесен приблизительно без четверти десять, а, как вы помните, когда мы в 9.30 вышли из дома, уже совсем стемнело. Тот переулок плохо освещается — он исключительно темный, рисунок же, хоть и грубоватый, выполнен четко, без тех неизбежных промахов, которые допускаешь, когда рисуешь в темноте или с закрытыми глазами. Сначала начертите, не глядя на бумагу, такую простую геометрическую фигуру как квадрат, а потом уж пытайтесь убедить меня в том, что ваш итальянец, у которого с каждой секундой петля все туже затягивалась на шее, был в состоянии так уверенно и четко нарисовать в полной темноте на стене руку. Это просто абсурдно! Следовательно, либо рисунок сделан до темноты, задолго до убийства, либо — внимание, Филиппс! — ее начертил кто-то, для кого мрак и темнота привычны и знакомы, кому неведом страх перед виселицей!

И еще одно: в кармане сэра Томаса Вивьена нашли любопытную записку. Конверт и бумага самые обыкновенные, а на марке — штемпель Восточно-центрального почтамта. О содержании записки я скажу позже, сейчас же я хотел бы остановиться на удивительном почерке писавшего ее. Адрес на конверте написан аккуратным мелким почерком, а вот само послание мог бы написать разве что перс, выучивший английские буквы. Почерк прямой — без наклона, а сами буквы странно искривлены, с замысловатыми загогулинами и изгибами; все это вызывает в памяти восточные манускрипты, хотя само содержание записки понятно. Но — и вот тут-то и кроется загадка — при осмотре карманов покойника обнаружили небольшую записную книжку, полную карандашных пометок. Все они, по большей части, касались не профессиональных, а личных дел: даты встреч с друзьями и театральных премьер, адрес приличной гостиницы в Туре, название нового романа — ничего интимного. Эти записи были однако сделаны тем же характерным почерком, что и послание, найденное в кармане пиджака покойного! Впрочем там хватало отличий, и приглашенный эксперт поклялся: писали двое. Сейчас я прочту вам то место из показаний леди Вивьен, которое касается почерка мужа. Выписка у меня с собой. Слушайте, что она говорит: «Я вышла за покойного семь лет назад; никогда не видела я, чтобы он получал письма, написанные тем почерком, который я вижу на конверте, или тем, которым написано письмо. Я никогда также не видела, чтобы мой покойный муж делал записи в этой книжке, однако уверена, что они принадлежат ему; я не сомневаюсь в этом, потому что мы действительно останавливались в прошлом мае в отеле «Фейзан» на Рю-Рояль в Туре, адрес которого есть в записной книжке; я помню также, что около шести недель назад он купил роман «Часовой». Сэр Томас Вивьен посещал все театральные премьеры. Его обычный почерк очень отличается от почерка в записной книжке».

А вот теперь вернемся наконец к самому письму. Вот его факсимиле, любезно предоставленное мне инспектором Кливом, который доброжелательно отнесся к моему дилетантскому расследованию. Прочтите его, Филиппс; вы говорили, что интересуетесь загадочными письменами; здесь есть над чем поломать голову.

Мистер Филиппс, против своей воли заинтересованный теми странными обстоятельствами дела, о которых поведал Дайсон, взял лист бумаги и стал внимательно его изучать.

В высшей степени эксцентричный почерк действительно сразу же вызывал представление о персидском письме, однако был весьма разборчив.

— Прочтите записку вслух, — попросил Дайсон.

Филиппс так и сделал.

— «Рука указывала не зря. Звезды говорят ясно. Странно, но черные небеса вчера исчезли, или их украли. Впрочем, это неважно: у меня есть еще небесный глобус. Наша прежняя орбита остается без изменений; ты не забыл номер моего знака или, может быть, предпочитаешь оборудовать новый дом? Я побывал на обратной стороне Луны и могу кое-что тебе показать».

— Что вы думаете об этом? — спросил Дайсон.

— Мне это кажется полной галиматьей, — ответил Филиппс, — а вы полагаете, тут есть смысл?

— Несомненно. Письмо отправлено за три дня до убийства и найдено в кармане покойного; написано оно тем же странным почерком, какой применял и сам доктор, делая личные записи. Тут должна быть связь, и мне кажется, что за обстоятельствами гибели сэра Томаса Вивьена скрывается нечто ужасное.

— И каковы ваши предположения?

— Об этом говорить еще рано: они только зарождаются — до выводов далеко. Однако, думаю, вашу гипотезу об итальянце я разнес в пух и прах. Повторяю, Филиппс, это дело кажется мне очень скверным. Я не могу следовать вашему примеру и убеждать себя с помощью разных, якобы неопровержимых, доводов, что то или это не может и не могло случиться. Обратите внимание: первое слово в письме — «рука». Учитывая рисунок на стене, это представляется мне крайне важным, а то, что вы рассказывали об истории и значении подобного символа и о его связи с древними поверьями и религиями, идущими из глубины веков, говорит, что за всем этим таится зло. Теперь я убежден в справедливости своих слов, шутки ради произнесенных в тот знаменательный вечер. Мы живем в мире, в котором есть не только тайна добра, но и тайна зла; живем, толком не зная этот мир, его пещеры, тени и теряющихся в них сумеречных существ. Человек иногда может пойти вспять по тропе эволюции, и я глубоко убежден, что некий ужасный культ еще жив на нашей планете.

— Не могу полностью разделить вашу уверенность, — сказал Филиппс, — но, похоже, все это вас слишком увлекло. И что вы собираетесь предпринять?

— Мой дорогой Филиппс, — ответил Дайсон, взяв более легкомысленный тон, — боюсь, мне придется несколько спуститься по социальной лестнице. Я собираюсь посетить ростовщиков; не обойду своим вниманием и трактирщиков. Так что придется привыкать к дешевому пиву, а махорку я, к счастью, и так люблю.


Поиски пропавших небес


В течение многих дней после этого разговора Дайсон упорно придерживался той линии расследования, которую для себя выработал. Жгучее любопытство и врожденный интерес к разным загадкам были достаточно мощным стимулом; в случае же, связанном со смертью сэра Томаса Вивьена (Дайсон пока не решался с полным основанием назвать конец несчастного «убийством»), присутствовало нечто из ряда вон выходящее. Красная рука на стене, кремниевый нож, которым нанесли смертельный удар, сходство необычного почерка в пресловутом письме и того, к которому с фанатичным упрямством прибегал доктор, делая для себя разные пустячные записи, — эти отдельные пестрые нити сплетались в его сознании в странную и причудливую картину, где задавали тон некие страшные, но плохо различимые фигуры, вроде великанов на старинных гобеленах. Дайсон считал, что у него есть ключ к таинственной записке, и в поисках исчезнувших «черных небес» он с завидным постоянством посещал переулки и мрачные улицы центрального Лондона, примелькавшись в конторках ростовщиков и став завсегдатаем грязных пивнушек.

Дайсону долго не везло, и он трепетал при мысли, что «черные небеса» могут находиться в уединенном Пекеме или в отдаленном Уиллсдене, но тут на помощь ему подоспел как раз тот невероятный случай, которого он так долго ждал. Был сумрачный дождливый вечер, резкие порывы ветра напоминали о приближающейся зиме; Дайсон, слонявшийся по узкой улочке неподалеку от Грейс-Инн-роуд, зашел погреться в грязную забегаловку, заказал кружку пива и на какое-то время отключился от угнетавших его мыслей, сосредоточившись на завывании ветра за окном и на шуме дождя в ночи. В баре сидели обычные клиенты: неряшливо одетые женщины и мужчины в лоснящейся и потертой темной одежде; одни с таинственным видом перешептывались между собой, другое вели ожесточенные бесконечные споры; были и такие, что робко держались в стороне, с наслаждением смакуя в одиночку дешевое спиртное с сильным и отвратительным запахом. Дайсон только изумлялся, как можно получать удовольствие, проводя время в таком месте. Но тут события припали новый, неожиданный поворот, целиком захвативший его внимание. Раздвижные двери вдруг резко разошлись в стороны, и в помещение вошла женщина средних лет; она нетвердой походкой направилась к бару, а добравшись до стойки, судорожно вцепилась в обитый железом край, словно оказалась на палубе в сильный шторм. Дайсон, взглянув на нее, отметил, что внешне она отличается в лучшую сторону от прочих представительниц ее класса; на ней было вполне приличное черное платье, в руке — слегка выцветшая кожаная сумка того же цвета. Женщина была изрядно пьяна. Покачиваясь, она стояла у стойки и было видно, что удерживать равновесие ей стоит большого труда. С неодобрением поглядывающий в ее сторону бармен отрицательно покачал головой, когда она хриплым голосом потребовала выпивку. За считанные секунды женщина превратилась в фурию, глаза ее налились кровью, и она разразилась страшными проклятиями и ругательствами, идущими еще из древнего английского сквернословия.

— А ну пошла отсюда! — разозлился бармен. — Заткни свою глотку и проваливай, а не то я вызову полицию.

— Ах, полицию, такой-растакой, — надрывалась женщина. — Сейчас я тебе кое-что дам, что понравится полиции! — И она резким движением вытащила из сумки какой-то предмет и с яростью швырнула его прямо в лицо бармену.

Тот успел пригнуться, и предмет, пролетев над его головой, попал в бутылку и разбил ее вдребезги. Женщина с диким смехом ринулась к двери, и уже через секунду на мокрых ступенях послышался быстрый топот.

Бармен уныло огляделся по сторонам.

— Без толку за ней бежать, — сказал он, — и, боюсь, то, что она оставила, не возместит разбитую бутылку виски. — Он извлек из груды осколков что-то темное, похожее на квадратную каменную плитку, и поднял, внимательно рассматривая.

— Любопытная штуковина, — сказал он. — Может, кто-то из джентльменов хочет ее приобрести?

Во время этого бурного инцидента завсегдатаи бара лишь ненадолго оторвались от своих кружек и стаканов — и то только в тот момент, когда послышатся звон разбитого стекла. После этого в зале возобновились прежние перешептывания и перебранки, а робкие одиночки вновь принялись потягивать мерзкое пойло.

Дайсон быстро окинул взглядом предмет в руках бармена.

— Нельзя ли посмотреть? — попросил он. — Странная вещица, не так ли?

Это была небольшая каменная плитка — около четырех дюймов в длину и двух с половиной в ширину. Когда Дайсон дотронулся до нее, то, скорее, почувствовал, чем понял, что в его руках находится нечто исключительное. На поверхности камня было что-то высечено. Дайсону сразу же бросился в глаза уже знакомый знак, и от этого его сердце забилось чаще.

— Я, пожалуй, возьму это, — сказал он, с трудом сдерживая волнение. — Надеюсь, двух шиллингов хватит?

— Полдоллара, и камушек ваш, — сказал бармен. На том и порешили. Дайсон допил пиво, похвалил, закурил трубку и поспешил поскорее уйти. Придя домой, он запер дверь, положил плитку на письменный стол, а затем твердо уселся в кресло, чувствуя прилив решимости, как сидящая в окопах армия перед осадой города. Свет от свечи падал прямо на плитку, и, приглядевшись, Дайсон различил кисть с фигой — четко вырезанная на тусклой поверхности камня фига указывала на то, что находилось ниже.

— Это просто орнамент, — сказал себе Дайсон, — возможно, символический орнамент, но, уж конечно, не слова или условные их обозначения.

Кисть указывала на причудливые узоры, завитки и закорючки из тончайших, изящнейших линий; эти узоры занимали все пространство ниже руки, располагаясь на небольшом расстоянии друг от друга. Уяснить композиционный принцип этих запутаннейших узоров было совершенно невозможно, как невозможно понять его в отпечатке пальца на стекле.

«Может, у них естественное происхождение? — подумал Дайсон. — Природа создает удивительные рисунки на камнях, которых не касалась рука человека; в них часто можно угадать подобия зверей или цветов». И Дайсон вновь склонился над каменной плиткой, глядя на сей раз сквозь увеличительное стекло, чтобы убедиться, что эти запутанные лабиринты не созданы по одной лишь чистой случайности. Все завитки были разных размеров; некоторые меньше одной двенадцатой дюйма в диаметре; самые большие чуть не дотягивали до размера шестипенсовика; увеличительное стекло делало очевидным симметричность и четкость резьбы; в самых мелких спиральках линии отстояли друг от друга на сотые части дюйма. Все вместе они производили поразительное, фантастическое впечатление, и, всматриваясь в мистические знаки, на которые указывала кисть, Дайсон не мог избавиться от ощущения, что на него давит тяжесть веков и что этот загадочный предмет был в руках у некоего живого существа прежде, чем сформировались горы, и твердые породы еще плавились в бурлящем котле мироздания.

— Итак, «черные небеса» отыскались, — произнес Дайсон, — но значение этих «звезд» покрыто мраком — по крайней мере, для меня.

За окном спал Лондон; легкая прохлада проникла в комнату, где сидел Дайсон, не спускавший глаз с плитки, тускло поблескивающей в свете свечи; наконец он встал и, когда клал в стол древний камень, его прежний интерес к делу сэра Томаса Вивьена вырос во много раз. Перед его глазами возник образ почтенного, хорошо одетого джентльмена, лежащего под нарисованной на стене рукой, и этот образ вдруг непостижимым образом принес уверенность в том, что между смертью модного доктора из Уэст-Энда и странными узорами на плитке существует загадочная и несомненная связь.

День за днем сидел Дайсон за письменным столом и вглядывался в узоры на плитке, не в силах сопротивляться их магнетическому очарованию и одновременно абсолютно неспособный постичь столь мастерски зашифрованную в них загадку. Наконец, в полном отчаянии он призвал к себе мистера Филиппса, которому вкратце поведал историю обретения камня.

— Бог мой! — воскликнул Филиппс. — Как любопытно! Ваша находка необыкновенна! Она кажется мне более древней, чем хеттские орнаменты. Такое письмо, если это только письмо, мне неизвестно. Очень странные линии.

— Согласен. Но я хочу знать, что стоит за этими завитками. Не забывайте, эта плитка — те самые «черные небеса», которые упоминаются в письме, найденном в кармане сэра Томаса Вивьена. Оно как-то связано с его смертью.

— Нет! Какая чепуха! Не сомневаюсь, что эта древняя плитка украдена из коллекции. Согласен, что изображение руки в обоих случаях — странное совпадение, но все же только совпадение и ничего больше.

— Мой дорогой Филиппс, вы живое подтверждение аксиомы, что крайний скептицизм граничит с полной доверчивостью. Однако взялись бы вы расшифровать эту надпись?

— Я берусь расшифровать любое письмо, — ответил Филиппс. — Не верю в неразрешимые случаи. Эти знаки действительно ни на что не похожи, но это не повод считать, что надпись невозможно разгадать.

— Тогда забирайте эту плитку и сделайте, что сможете. Она уже преследует меня: такое ощущение, что я слишком долго смотрел в глаза Сфинкса.

Положив плитку в боковой карман, Филиппс удалился. Он почти не сомневался в успехе, потому что разработал тридцать семь способов расшифровки древних манускриптов. Однако, когда неделя миновала, и он вновь пришел навестить друга, на лице его не было торжествующей улыбки. Дайсона он застал в состоянии крайнего беспокойства — тот ходил взад-вперед по комнате, как человек, которого терзает какая-то тайная страсть. Услышав звук открываемой двери, Дайсон нервно обернулся.

— Ну как, удалось? — спросил он. — Что там написано?

— Дорогой друг, мне очень жать, но все мои старания ни к чему не привели, — признался Филиппс. — Я испробовал все известные мне способы расшифровки тайнописи. Более того, я проявил настойчивость и, можно сказать, заставил моего друга, сотрудника Британского музея,{1} лучшего специалиста в этой области, изучить плитку, но и он потерпел неудачу. Должно быть, это памятник исчезнувшей расы или вообще другой цивилизации. Вы знаете, Дайсон, что мне чужды предрассудки, но должен признаться: мне не терпится расстаться с этим черным камешком. Я провел с ним отвратительную неделю, он вызывает у меня омерзение.

Филиппс вытащил из кармана плитку и положил на стол перед Дайсоном.

— Между прочим, — продолжал он, — я оказался прав. Эта вещица и правда из коллекции. На обратной стороне сохранился обрывок бумажной наклейки.

— Я тоже обратил на нее внимание, — отозвался Дайсон, который, как по всему было видно, совсем упал духом. — Это действительно след от ярлыка, но меня не слишком заботит, откуда взялась эта плитка: главное — расшифровать надпись. Поэтому я и не обращал особенного внимания на обратную сторону. Однако дело, судя по всему, безнадежное; похоже, мы имеем дело с неразрешимой загадкой, хотя, сомнений нет, тут скрывается что-то очень важное.

Вскоре Филиппс ушел, а Дайсон, все еще находясь в подавленном состоянии, взял в руки плитку и небрежно перевернул ее. Обрывок наклейки на другой стороне так загрязнился, что казался просто темным пятном, но Дайсон, хотя и смотрел на него довольно бесцельно, сумел различить на том, что осталось, карандашные пометки. Вооружившись увеличительным стеклом, он с интересом вглядывался в надпись. К его неподдельной досаде часть пометок была оторвана, и он сумел разобрать только отдельные целые слова и слоги других. Одно слово напоминало «набег», ниже можно было разобрать что-то вроде «жестокий шаг»… все остальное было оторвано… И тут через мгновение решение само пришло к Дайсону, и он радостно рассмеялся.

— Конечно же, — проговорил он вслух, — это не только самый очаровательный, но и самый посещаемый уголок Лондона. Мне остается только занять место на смотровой вышке, откуда можно видеть все, что происходит на соседних улицах.

И Дайсон торжествующе посмотрел из окна через дорогу на ворота Британского музея. Там у стены, под защитой этого замечательного учреждения расположился художник, рисующий мелом; он демонстрировал свои таланты прямо на тротуаре, получая одобрение и материальное поощрение как от веселых забулдыг, так и от серьезных горожан.

— А вот это просто удача! — сказал себе Дайсон. — К моим услугам еще и художник!


Уличный художник


Несмотря на то, что мистер Филиппс постоянно подчеркивал нежелание заниматься делом сэра Томаса Вивьена, несмотря на свой исключительный здравый смысл, которым он так привык гордиться, ему никак не удавалось погасить в себе то жгучее любопытство, какое вызывал в нем этот загадочный случай. Хотя, беседуя с Дайсоном, он и сохранял на лице невозмутимую мину, но в душе не мог не согласиться с мнением друга, что это дело одновременно и ужасное, и таинственное. В нем присутствовали: древнее орудие исчезнувшей расы, которым проткнули жизненно важную артерию; красная рука, символ некоего чудовищного культа, указывавшая на зарезанного человека; и наконец каменная плитка, которую Дайсон поклялся отыскать и сдержал слово, а на ней оттиск все той же зловещей руки и под ней текст, написанный столь странным шрифтом, что в сравнении с ним все древнейшие письмена казались чуть ли не современной латиницей. Но были и другие вещи, которые также мучали ученого и не давали покоя. Чем объяснить, что под телом лежал раскрытый нож, которым однако не воспользовался убийца? Предположение, что красную руку на стене начертил тот, чья жизнь протекала в вечном мраке, порождало у Филиппса смутные представления о неком бесконечном зле. Так что, можно сказать, его терзало самое настоящее любопытство, и уже дней через десять после возвращения плитки Филиппс вновь навестил «любителя тайн», как он называл про себя друга.

Оказавшись в сумрачных и просторных апартаментах на Грейт-Рассел-стрит, Филиппс сразу отметил, что гнетущая атмосфера в доме рассеялась. Дайсон уже не находился в прежнем раздражении; складки на лбу разгладились; он сидел за письменным столом у окна, не спуская глаз с улицы, а на лице его застыло выражение мрачного удовлетворения. Перед ним лежала груда книг и бумаг, на которые он не обращал ни малейшего внимания.

— Мой дорогой Филиппс! Какая радость! Простите, что не встаю. Придвигайте еще один стул и попробуйте эту потрясающую махорку.

— Спасибо, — поблагодарил его Филиппс, — но, судя по запаху, она для меня крепковата. Однако, что все это значит, черт побери? На что это вы глазеете?

— Здесь моя смотровая вышка. Уверяю вас, что время летит быстро, когда любуешься этой замечательной улицей и классической простотой линий портика музея.

— Ваше пристрастие к бессмысленным занятиям — просто поразительно, — отозвался Филиппс. — Однако продвинулись ли вы вперед в расшифровке надписи? Мне это интересно.

— Последнее время я о ней не думал, — сказал Дайсон. — Полагаю, все эти закорючки могут подождать.

— Вот как! А как же убийство Вивьена?

— Ага, значит, вы еще не потеряли к нему интерес? Впрочем, нельзя отрицать, что дело это в высшей степени странное. Но не считаете ли вы, что «убийство» — слишком грубое слово? Оно несколько отдает полицейскими сводками. Может, в душе моей дремлет декадент, но мне больше по душе великолепное слово «жертва» — оно, на мой вкус, куда лучше «убийства».

— Ничего не понимаю, — признался Филиппс. — Даже вообразить не могу, по какой тропе вы сейчас двигаетесь в этом лабиринте.

— Полагаю, довольно скоро все прояснится, хотя не уверен, что вам понравится то, что вы услышите.

Дайсон раскурил новую трубку и откинулся в кресле, не спуская однако глаз с улицы. После продолжительного молчания он вдруг издал громкий вздох облегчения, заставивший Филиппса вздрогнуть, поднялся из-за стола и начал ходить по комнате.

— На сегодня хватит, — сказал он. — Надо в конце концов и отдохнуть.

Ища объяснение поведению друга, Филиппс выглянул из окна. Смеркалось. Фонари еще не зажгли, и очертания музея становились все более размытыми. Однако поток людей на улице не ослабевал. Художник, работавший на противоположной стороне, собирал подручные материалы и стирал с тротуара замечательные порождения своей фантазии, а немного спустя снизу донесся стук закрываемых ставен. Филиппс не находил объяснения тому, почему его друг столь внезапно покинул свой наблюдательный пост, и почувствовал, как в нем нарастает раздражение от множества неразрешимых загадок.

— Видите ли, Филиппс, — произнес Дайсон, меряя шагами комнату, — я хотел бы познакомить вас со своим методом. Я исхожу из теории невероятности. Она вам неизвестна? Сейчас объясню. Представьте, что я стою на ступенях собора Святого Павла{2} и высматриваю слепого человека, который бы впридачу хромал на левую ногу. Согласитесь, маловероятно, что такой пройдет мимо меня за ближайший час. Если я простою еще час, невероятность такого совпадения уменьшится, но все еще останется очень большой. Даже если я не сойду со ступеней в течение целого дня, шансов на успех по-прежнему будет мало. Но вообразите себе, что я день за днем, неделю за неделей стану продолжать это занятие. Разве не очевидно, что невероятность такого совпадения будет от раза к разу уменьшаться? Ведь две непараллельные линии обречены сближаться, пока наконец не встретятся, и тогда исчезнет невероятность такого исхода дела. С помощью такого метода я отыскал черную плитку. Это единственный известный мне научный принцип, который может помочь найти неизвестного человека среди пяти миллионов людей.

— И таким способом вы надеетесь отыскать человека, который сможет перевести текст на черной плитке?

— Именно.

— И убийцу сэра Томаса Вивьена?

— Да. Я собираюсь найти того, кто знает обстоятельства смерти сэра Томаса Вивьена точно таким путем.

Оставшуюся часть вечера после ухода Филиппса Дайсон провел неспешно бродя по улицам, а позднее — за литературными занятиями или «поисками точной фразы», как он называл свой труд. На следующее утро он вновь занял свой пост у окна. Еду ему приносили сюда же, и Дайсон ел, устремив взгляд на улицу. Если не считать этих коротких перерывов на еду, он ни на что больше не отвлекался до тех пор, пока не сгущались сумерки, не захлопывались ставни и художник не уничтожал безжалостно свои дневные труды. Только в это время, когда вот-вот должны были зажечься, разгоняя мрак, фонари, Дайсон чувствовал себя вправе покинуть пост. Это бесконечное наблюдение за улицей продолжалось изо дня в день, вызывая растущее беспокойство квартирной хозяйки, возмущавшейся таким бессмысленным занятием.

И вот однажды вечером, когда противоборство света и тени только начиналось и чистое безоблачное небо понемногу утрачивало яркие краски, наступил момент, которого Дайсон так долго ждал. Бородатый мужчина среднего возраста, сутулый и с сединой на висках, вышел на восточный конец Грейт-Рассел-стрит. Проходя мимо музея, он поднял глаза, а затем машинально оглядел рисунки на тротуаре; поглядел он и на самого художника, сидящего поодаль со шляпой в руке. Некоторое время мужчина стоял неподвижно, слегка покачиваясь из стороны в сторону, словно о чем-то раздумывая. Дайсон видел, что кулаки его судорожно сжались, спина задрожала мелкой дрожью, а та щека, которую можно было видеть из окна, задергалась и перекривилась, говоря о приближающемся эпилептическом припадке. Прихватив легкую шляпу, Дайсон выскочил из квартиры, промчавшись вихрем вниз по лестнице.

Оказавшись на улице, Дайсон увидел, что мужчина, привлекший его внимание, повернул в обратную сторону и теперь чуть ли не мчался в направлении Блумсбери — сквер, не замечая, что за ним следят.

Дайсон подошел к художнику и дат ему немного денег со словами: «Впредь вам не надо рисовать эту вещь». Отойдя от него, Дайсон неторопливо побрел по улице в направлении, обратном тому, что избрал беглец. И с каждым шагом расстояние между ним и сутулым мужчиной все увеличиваюсь.


История сокровищницы


— Почему я избрал вашу, а не свою квартиру для встречи? Тому есть много причин. Но главное — я подумал, что этот человек будет более раскован на нейтральной почве.

— Признаюсь, Дайсон, — сказал Филиппс, — я ощущаю одновременно нетерпение и беспокойство. Вы знаете мой принцип: я верю только голым фактам — можете назвать такую позицию материалистической, если хотите. Но в деле Вивьена есть нечто, что заставляет меня нервничать. Однако, как вам удалось заставить этого человека прийти?

— У него преувеличенное мнение о моих возможностях. Помните, что я говорил о теории невероятности? Когда она срабатывает, ее результаты потрясают непосвященного человека. Уже бьет восемь? А вот и звонят.

На лестнице послышались шаги, дверь распахнулась, и в комнату вошел сутулый бородатый мужчина с сединой на висках. Взглянув на его лицо, Филиппс понял, что тот объят ужасом.

— Входите, мистер Селби, — произнес Дайсон. — Это мистер Филиппс, мой близкий друг. Сегодня вечером мы у него в гостях. Не хотите ли чего-нибудь? Нет? Ну, тогда выслушаем вашу историю. Не сомневаюсь, что она удивительная.

Мужчина заговорил глухим и слегка дрожащим голосом; в его глазах застыл испуг, словно он видел перед собой нечто ужасное, что не покидало его ни ночью, ни днем и не покинет до конца жизни.

— Думаю, вы позволите мне перейти сразу к делу, — начал он. — То, что я собираюсь сообщить, лучше сделать быстро. Нужно сказать, что родился я в уединенном местечке на западе Англии, где в самих очертаниях холмов и лесов, в изгибах рек, текущих в долинах, человек с развитым воображением увидит нечто таинственное. Мальчиком я рос среди огромных округлых холмов, непроходимых лесов и укрывшихся меж холмов долин, и все это не могло не будоражить мою и без того безудержную фантазию.

Став постарше, я стал рыться в отцовых книгах, инстинктивно стремясь, как пчела к нектару, ко всему, что могло насытить воображение. Так, прочитав изрядное количество старых оккультных книг и выслушав множество невероятных легенд, в правдивости которых старики в глубине души не сомневались, я поверил в существование спрятанного сокровища, тайного клада, принадлежавшего давно исчезнувшему народу. Я верил, что он зарыт в наших холмах, и все мои мысли были направлены на то, чтобы отыскать золото, которое, как я полагал, лежит в земле на глубине каких-нибудь нескольких футов.

К одному месту меня тянуло, словно магнитом: это был могильный курган, памятник давно сгинувшего и забытого народа, он венчал гребень горы, и летними вечерами я часто поднимался туда и подолгу сидел на глыбе известняка, глядя поверх бурой морской глади на далекий девонширский берег.

Однажды, когда я небрежно ковырял железным наконечником палки мох и лишайник, облепившие камень, мое внимание привлек узор под зеленым наростом — извилистая линия и отметины, явно неестественного происхождения. Сначала я подумал, что напал на редкую окаменелость, и, вынув нож, стал отскребать мох до тех пор, пока не очистил квадратный участок.

Моему взору открылись два поразивших меня знака: сжатая кисть, в которой большой палец был просунут между указательным и средним на манер фиги, а под кистью — завиток, аккуратно вырезанный на твердой поверхности камня. Так вот, значит, сказал я себе, этот знак, говорящий о близости величайшей тайны. Правда, пыл мой охлаждало воспоминание о том, как в прошлом несколько любителей древностей перекопали этот холм вдоль и поперек и, с своему удивлению, не нашли там ничего, кроме наконечника стрелы. Было ясно, что знаки на известняке содержат информацию общего значения, не привязанную конкретно к этому месту, и я принял решение продолжить поиски в других местах.

Случайно мне довольно скоро повезло. Проходя мимо одного сельского дома, я обратил внимание на игравших у дороги детей. Один из них держал в руке какой-то предмет, а остальные пытались им завладеть, прибегая к разного рода хитростям, присущим загадочной жизни детей. Что-то в предмете, который держал мальчик, привлекло мое внимание, и я попросил показать его мне. Занимавшая детей игрушка оказалась продолговатой плиткой из черного камня с изображением точно такой же руки, какую я видел на каменной глыбе, и она так же указывала вниз. На нижней же части плитки были разные непонятные закорючки и завитки, вырезанные, как мне показалось, с необыкновенным искусством и тщанием. Я выкупил у ребят игрушку за пару шиллингов, а подошедшая женщина сказала мне, что плитка уже много лет как валяется у них в доме: вроде бы, муж нашел ее в ручье, протекающем рядом. В одно жаркое лето ручей пересох, и дно обнажилось; тогда-то муж и увидел плитку меж камней. В тот день я прошел весь ручей вплоть до истока — до той уединенной горной долины, где из земли била холодная чистая вода. Это случилось двадцать лет назад, загадочную же надпись я сумел расшифровать только прошлым августом.

Не буду утомлять вас подробным рассказом о моей жизни, скажу лишь, что, подобно многим, я был вынужден покинуть родной дом и отправиться в Лондон. Денег у меня было мало, и я радовался тому, что мне удалось снять дешевую комнату на грязной улочке неподалеку от Грейс-Инн-роуд.

Покойный сэр Томас Вивьен, бывший в те годы еще беднее и несчастнее меня, ютился в том же доме, в каморке под самой крышей, и вскоре мы стали близкими друзьями. Тогда-то я и поведал ему о деле всей моей жизни. Поначалу было трудно убедить его, что я не провожу дни и ночи в погоне за химерами, но, поверив, что поиски мои не бесперспективны, он не на шутку увлекся мечтой о богатстве, которое станет наградой тому, кто проявит должные упорство и изобретательность.

Мне нравился мой новый друг, а его бедственное положение вызывало у меня глубокое сочувствие: он мечтал стать врачом, но у него не было достаточных средств, чтобы платить за учебу; более того, он часто просто голодал. По собственной инициативе я торжественно объявил, что при любых обстоятельствах часть сокровищ, если они будут мною найдены, отойдут ему, и это обещание стало для Вивьена мощным стимулом: ведь он, хоть и жил всегда в нищете, но стремился к богатству и наслаждениям гораздо больше меня.

Он с головой ушел в разрешение задачи, проявив в своих попытках расшифровать надпись на плитке незаурядный интеллект и настойчивость. Я, подобно прочим изобретательным молодым людям, интересовался разными манерами письма и сам выдумал, иногда применяя на практике собственную систему; моя выдумка понравилась Вивьену, и он изо всех сил старался мне подражать. Мы договорились: если при расставаниях возникнет необходимость связаться друг с другом по поводу волнующего нас обоих дела, прибегать именно к этому неординарному письму. С той же целью мы разработали и особый шифр.

Мало-помалу попытки решить эту трудную задачу совершенно измучили нас, и через пару лет стало ясно, что Вивьену наскучило наше нескончаемое приключение. Однажды ночью он взволнованно признался мне, что его терзает страх, не тратим ли мы наши жизни на бессмысленное и пустое занятие. А через несколько месяцев Вивьену повезло: он получил значительное наследство от престарелого дальнего родственника, о существовании которого он совсем забыл. Теперь, когда у него появился счет в банке, Вивьен отдалился от меня. Вступительные экзамены он успешно сдал много лет назад и сразу же по получении наследства стал ходить в медицинскую школу при больнице Св. Фомы. Мне он сказал, что должен теперь подыскать себе более приличное жилье. При расставании я напомнил ему о своем обещании и вновь торжественно его подтвердил; Вивьен опять поблагодарил меня и рассмеялся, и в его смехе слышалось нечто среднее между жалостью и презрением. Нет нужды рассказывать вам о моей долгой борьбе и нищенской жизни, еще более тяжелой теперь, когда я остался совсем один; однако я не падал духом и никогда не сомневался в конечном успехе; каждое утро я садился за стол, на котором лежала плитка, и только в сумерки вставал из-за него, чтобы совершить вечернюю прогулку по Оксфорд-стрит, которая привлекала меня шумом, оживленным движением и блеском фонарей.

Такая прогулка со временем превратилась в ритуал. Каждый вечер, в любую погоду, я пересекал Грейс-Инн-роуд и следовал в западном направлении, иногда предпочитая идти севернее — по Юстон-роуд и Тоттенхэм-Корт-роуд, иногда — по Холборн, а то и по Грейт-Рассел-стрит. Каждый вечер я прогуливался около часа взад и вперед по северной части Оксфорд-стрит, и на ум мне часто приходили истории Де Куинси,[149] а также прозвище, которое он дал этой улице — «жестокосердая мачеха». Затем я возвращался в свое мрачное логово и опять садился за решение хитроумной задачи.

Ответ пришел ко мне ночью, несколько недель назад; меня словно озарило, и я с маху прочитал надпись, подумав, что все-таки не зря потратил столько времени. «Место захоронения сокровищ тех, кто живет внизу», — были первые слова, которые я прочитал; дальше шло точное указание этого места — оно располагалось в моем родном графстве; именно там хранились прекрасные золотые творения. Сначала надо было идти по одной из троп, стараясь не угодить в волчью яму; затем трона сужалась до размеров лисьей норы; потом вновь расширялась, и через какое-то время подводила к пещере. Я решил не тратить попусту время и тут же удостовериться, на месте ли сокровища, — не то, чтобы я сомневался в этом, просто не хотел разочаровать моего друга Вивьена, теперь богатого и преуспевающего человека. Я сел на поезд, идущий на Запад, и уже ближайшим вечером, с планом в руках, шел по обозначенной тропе в горах и, пройдя весь путь, остановился, только увидев блестевшее впереди золото. Я не хотел продолжать путь в одиночку, решив, что завершу его только с Вивьеном. В доказательство правдивости своих слов, я захватил с собой лежавший на тропе необычной формы кремниевый нож.

Вернувшись в Лондон, я был раздосадован тем, что из моей квартиры пропала каменная плитка. Квартирная хозяйка, запойная пьяница, уверяла меня, что ей ничего об этом не известно, но я почти не сомневался, что это она украла плитку, надеясь получить за нее стакан виски. Впрочем я помнил наизусть все, что было на ней написано, и, кроме того, на всякий случай сделал точную копию надписи, так что утрата плитки была не так уж важна. Только одно беспокоило меня: найдя плитку, я приклеил к ее обратной стороне бумажку с датой и местом находки, а позже приписал еще пару слов — название моей улицы и еще что-то; вот эти-то воспоминания о днях, когда все казалось почти безнадежным, были дорога мне. Я подумал, что в будущем это могло бы напоминать мне о том, что даже в самое тяжелое время нельзя терять надежду. Я сразу же написал сэру Томасу Вивьену, написал тем почерком, о котором уже упоминал, прибегнув к разработанной нами системе шифров. Сообщив ему об успехе предприятия, я упомянул о потере плитки и о том, что у меня осталась копия надписи, а также напомнил, что мое обещание поделиться с ним остается в силе, и просил его написать мне или зайти. В ответ Вивьен назначил мне свидание в глухом переулке в Клакенуэлле — месте, памятном нам обоим по прежним дням, и в семь часов вечера я отправился на встречу. Дожидаясь моего друга на углу, я обратил внимание на полустертые рисунки уличного художника и машинально поднял забытый им кусочек мела. Расхаживая взад и вперед, я гадал, какого человека предстоит мне встретить после стольких лет разлуки; постепенно воспоминания о тех давних днях охватили меня, и я позабыл обо всем на свете, продолжая механически ходить, уставившись в землю.

Из мира грез меня вывел сердитый голос, грубо вопрошавший, отчего это я не держусь определенной стороны тротуара; подняв глаза, я увидел стоявшего предо мной важного, представительного господина, который с явным неудовольствием и презрением смотрел на такую жалкую личность. Я сразу признал в нем моего старого друга, и когда я назвался, он стал извиняться, выказывая свое сожаление, а потом поблагодарил меня за добрые намерения, сделав это с некоторым сомнением, словно боялся связать себя какими-то обязательствами или опасаясь за мой рассудок. Сначала я предался было воспоминаниям о совместно прожитом времени, но быстро заметил, что сэру Томасу это неприятно: он вежливо отзывался на мои слова, но всякий раз норовил перейти «ближе к делу» — так он это называл. Сменив тему, я во всех подробностях рассказал ему то, что уже сообщил вам. Вот тогда его поведение полностью изменилось. Когда я вытащил кремниевый нож как доказательство того, что побывал «на обратной стороне Луны» — так обозначали мы на нашем жаргоне место, где находились сокровища, лицо его приобрело необычайную серьезность, он выглядел очень взволнованным; меня озадачила смена на его лице разных выражений: дрожи ужаса, твердой решимости и старания сохранять спокойствие. У меня хватило времени рассказать ему обо всем в мельчайших подробностях, и, так как еще было достаточно светло, я, вспомнив о подобранном красном мелке, нарисовал на ближайшей стене кисть. «Вот, взгляни, это рука, — начал я, объясняя подлинное значение рисунка, — обрати внимание на положение большого пальца между указательным и средним…» Я собирался начертить и все остальное и уже приложил к стене мел, но тут Вивьен, к моему величайшему удивлению, вдруг ударил меня по руке. «Не стоит, — сказал он. — Это место недостаточно уединенное. Лучше немного пройдемся, и ты расскажешь мне все подробно по пути».

Я согласился, и Вивьен повел меня прочь, выбирая самые глухие улочки, а я тем временем подробно рассказывал ему, как добраться до сокровищ. Раз или два, поднимал на него глаза, я замечал, что он как-то странно озирается, бросает быстрые взгляды по сторонам и поглядывает на дома; его беспокойство и нервное поведение не нравились мне. «Пойдем-ка на север, — сказал он наконец, — там есть уединенные улочки, где можно будет спокойно все обсудить; я в твоем распоряжении на весь вечер». Я отказался под тем предлогом, что должен быть вовремя на Оксфорд-стрит, и продолжал свой рассказ. Когда я закончил, Вивьен знал путь к сокровищам в мельчайших подробностях, не хуже меня.

Тем временем, свершив круг, мы оказались на прежнем месте — в том же темном переулке и как раз у той самой стены, где я начертил красную руку: это я понял по смутным силуэтам деревьев, свесивших к нам свои ветви. «Мы вернулись туда же, откуда начали путь, — сказал я. — Думаю, я могу коснуться того места, где нарисовал руку. И уверен, ты тоже сможешь коснуться той таинственной руки в горах, как и я. Помни — между ручьем и камнем».

Я склонился, пытаясь разглядеть, точно ли это мой рисунок, как вдруг услышал над собой резкий свист и быстро выпрямился. Вивьен стоял передо мной, в его поднятой руке блестел нож, а в глазах застыла смертельная решимость. Только в целях самозащиты я нащупал в кармане кремниевый нож и, ослепленный страхом за собственную жизнь, нанес Вивьену упреждающий удар. Через мгновение он уже лежал бездыханный на тротуаре.

— Вот и все, — произнес Селби после непродолжительного молчания. — А теперь, мистер Дайсон, я хотел бы узнать, каким образом вы меня выследили.

— Я разрабатывал несколько версий и совсем не заслуживаю похвалы за проницательность, так как допустил несколько серьезных промахов. Для меня не составило особого труда разгадать ваш «небесный» шифр: я сразу понял, что за астрономическими терминами скрываются обычные слова и фразы. Вы потеряли или у вас украли что-то черное; небесный глобус — копия «небес» — из этого я понял, что у вас осталась копия украденного. Естественно, я пришел к заключению, что вы потеряли некий черный предмет с буквами или символами, написанными или высеченными на нем: ведь предмет явно содержат важную информацию, а информация могла быть только написана или изображена в картинках. «Наша прежняя орбита остается без изменений» — значит, ваша договоренность сохраняется. «Номер моего знака» должен был означать номер дома — аллюзия к знакам зодиака. Нет нужды объяснять, что «обратная сторона Луны» не может быть не чем другим, кроме как местом, где никто еще не бывал; «новый дом» — другое место для встречи — опять астрологические аллюзии. Следующим моим шагом было найти украденные «черные небеса», тут пришлось трудновато, но в конце концов я их нашел.

— Нашли плитку?

— Вот именно. А на клочке бумаги, оставшемся на ее оборотной стороне, я прочитал «набег»,[150] и это меня сильно озадачило, но потом я догадался, что это окончание названия улицы Грейс-Инн-роуд — вы только пропустили второе «н». Выражение «жестокосердая мачеха» тут же вызвало в памяти фразу Де Куинси, откуда вы позаимствовали эти слова, и я сделал смелое, однако впоследствии оказавшееся правильным предположение, что вы живете либо на Грейс-Инн-роуд, либо поблизости от нее и имеете привычку прогуливаться по Оксфорд-стрит: ведь, как вы помните, любитель опиума именно там регулярно совершал свой моцион.{3} Исходя из теории невероятности, с основными принципами которой знаком мой друг, присутствующий здесь, я пришел к выводу, что при любых обстоятельствах вы когда-нибудь да пройдете через Гилфорд-стрит, Рассел-сквер и Грейт-Рассел-стрит и, если я буду достаточно долго следить за передвижениями людей по моей улице, то обязательно увижу нужного человека. Но как его узнать? Как раз напротив моих окон работал уличный художник, которого я попросил ежедневно рисовать на стене за его спиной крупную кисть в столь знакомом всем нам жесте. Я решил, что если человек, которого я ищу, пройдет мимо, он непременно каким-нибудь образом да выдаст себя при виде этого рисунка, ставшего для него самым страшным из всех символов. Остальное вам известно. Я нашел вас уже через час, и тут уж все было рассчитано, признаюсь, не без некоторого блеска. Зная, что вы в течение долгих лет живете на одном месте в районе, где жильцы меняются постоянно, я пришел к выводу, что вы человек, не склонный менять свои привычки и, оправившись после потрясения, вернетесь, чтобы продолжить прогулку по Оксфорд-стрит. Вы и вернулись — по Нью-Оксфорд-стрит, где я уже ждал вас на углу.

— Ваши умозаключения поразительны, — сказал мистер Селби. — Должен признаться, в ту ночь, когда погиб сэр Томас Вивьен, я тоже возвращался по Оксфорд-стрит. Полагаю, я рассказал вам все, что вас интересовало.

— Не думаю, — отозвался Дайсон. — А как насчет сокровища?

— Мне не хотелось бы об этом говорить, — сказал Селби, страшно побледнев.

— Не бойтесь, мы не шантажисты. Кроме того, не забывайте, вы в нашей власти.

— Ну раз уж вы так ставите вопрос, то знайте: я вернулся на то место. И на этот раз прошел дальше, чем прежде.

Мужчина вдруг замолчал, рот его искривился, губы задрожали, и он затрясся в безудержных рыданиях.

— Успокойтесь, — сказал Дайсон. — Теперь вы обеспеченный человек.

— Обеспеченный, — проговорил Селби с трудом, — да уж, можно сказать место в аду мне обеспечено уже при жизни. Я взял из этого ужасного тайника в горах только одну вещь — она лежала недалеко от того места, где я нашел кремниевый нож.

— Почему же вы не взяли больше?

Несчастный человек сжался прямо на глазах, лицо его приобрело желтовато-стеариновый оттенок, на лбу проступил пот. Зрелище было одновременно ужасным и неприятным, а прозвучавший голос напоминал шипение змеи.

— Потому что стражи все еще там, и я видел их, а еще вот почему, — и Селби протянул друзьям небольшую золотую вещицу весьма странного вида. — Вот, смотрите, — проговорил он, — это «Наказание распутника».

Филиппс и Дайсон издали одновременно ужасные вопли — столь отталкивающе непристойным было изображение.

— Скорей уберите, спрячьте этот кошмар, ради всего святого!

— Только это я и принес с собой, ничего больше, — сказал Селби. — Неудивительно, что я не задержался там, где живут существа, недалеко ушедшие от диких зверей, и где все остальное в тысячи раз страшнее того, что я вам показал.

— Вот, возьмите это, — сказал Дайсон. — На всякий случай я принес ее с собой. — И он протянул дрожащему, испуганному человеку черную плитку. — А теперь, — закончил Дайсон, — мы вас больше не задерживаем.

Друзья какое-то время сидели молча, нервно поглядывая друг на друга; губы их дрожали.

— Признаюсь, я верю ему, — проговорил наконец Филиппс.

— Мой дорогой Филиппс, — сказал Дайсон, широко распахивая окна. — Не думаю, что я наделал так уж много ошибок в этом запутанном деле.

Перевод В. Бернацкой осуществлен по: Machen А. The Three Impostors and The Red Hand. N. Y. Alfred Knopf, 1922.


Артур Мейчен. Сияющая пирамида (перевод А. Егазарова)




Знак стрелы


— Обитель призраков, говорите?

— Да, несомненно. Неужели не помните? Года три назад вы рассказывали мне об одном местечке на западе, о дремучих чащах, о холмах, растущих из грубой земли в виде перевернутых чаш. Ваш рассказ отпечатался у меня в мозгу, как молитва, которую я оживлял в своем воображении, когда сидел за столом и слушал громыхающую суету лондонских улиц. Но когда же вы приехали?

— По сути, Дайсон, я только что с поезда. Я отправился на станцию спозаранку и поспел на десятичасовой.

— Отлично, очень рад, что вы заглянули ко мне. Боже, три года позади! Надеюсь, у вас все в порядке. И, полагаю, миссис Воган все еще не существует?

— Вы правы, — сказал Воган, — я такой же отшельник, как и вы. Бездельничающий одиночка, смею уточнить.

Воган зажег трубку и присел, не переставая беспокойно озираться. Дайсон, когда Воган входил в кабинет, развернулся в кресле лицом к приятелю и вел беседу, продолжая сидеть за столом. Воган, заметив, что рука Дайсона лежит на пачке исписанных листов, спросил:

— Вы все еще увлечены этой старой загадкой? — и показал на гору бумаг и выдвинутые ящики бюро.

— Да, тщеславные занятия литературой, тщетные как алхимия, но и столь же захватывающие. Однако, — Дайсон переменил тему, — надеюсь, вы пробудете некоторое время в городе. И, если это так, чем мы займем сегодняшний вечер?

— Будь по мне, так я бы скорее провел в вашей компании денька три на западе. Это было бы весьма полезно и для вас, не сомневаюсь.

— Вы, как всегда, очень добры, Воган, но из Лондона труд-но уезжать в сентябре. Сам Доре[151] не смог бы изобразить большего чуда, чем та Оксфорд-стрит, которую я видел в один из вечеров; пылающий закат и голубой туман превратили обычную улицу в дорогу, уводящую в сказочный город…

— И все же я настаиваю на своем приглашении. Вы бы получили истинное наслаждение от прогулок по нашим холмам. Неужели этот шум за вашим окном не стихает день и ночь? Я удивляюсь вашему терпению. Как вы можете работать в таком грохоте? Уверен, пребывание в моем старом доме посреди лесов показалось бы вам пиром в сравнении со скудной трапезой осеннего Лондона.

Воган снова зажег потухшую трубку и бросил обеспокоенный взгляд на Дайсона, внял ли тот его увещеваниям, но кабинетный человек лишь покачал головой, давая понять старому знакомому, что дал обет верности шумным улицам.

— Вам не удастся меня соблазнить, — сказал он.

— Ладно, возможно, вы правы. В конце концов, я несколько слукавил, говоря о мирных буднях деревенской жизни. Жизнь деревни замкнута, поэтому случившаяся там трагедия подобна камню, брошенному в пруд, и рябь беспокойства, в отличие от топкого города, кажется, никогда не исчезает с ее поверхности.

— У вас много неприятностей в родных местах?

— Я бы так не сказал. Но то, что случилось месяц назад, вызвало во мне живейшее беспокойство. В обыденном смысле слова это и трагедия, и в то же время нет.

— Но что, все-таки, случилось?

— Исчезла девочка, ничего казалось бы удивительного, если бы не в высшей степени загадочные обстоятельства оной пропажи. Ее родители, носящие фамилию Трэворов, весьма преуспевающие фермеры, и старшая их дочь Анни была писаной красавицей. Как-то в полдень она задумала посетить свою тетю, вдову, у которой собственная ферма неподалеку от родительских угодий, и, поскольку между их домами было немногим более пяти миль, Анни отправилась пешком, сказав родителям, что пойдет короткой дорогой через холмы. К тете она так и не лопата, и с тех пор ее никто не видел. Вот и все, что можно сказать в нескольких словах.

— Ах, что за сверхъестественный случай! Полагаю, что там, среди холмов, нет брошенных шахт? И не думаю, что вы пытаетесь вызвать интерес, намекая на нечто ужасающе внушительное, скажем — пропасть.

— Нет, разумеется, нет. На тропе, по которой должна была идти девочка, никаких ловушек и каверз нет; это обычная старая дорога, что лежит поверх голых безлесых холмов. Поблизости от той дорожки нет даже сколько-нибудь заметного проселка: по ней можно пройти несколько миль и не встретить ни души, но в целом место совершенно безопасное.

— А что говорят об этом люди?

— Ах, они несут чушь. Вы еще не знаете, какими бывают эти суеверные английские поселенцы, живущие в далеких от дорог краях. Они так же дурны, как ирландцы, и каждый из них колдуй, если не того хуже.

— Но все же, что они говорят?

— Будто бы бедная девчушка сбежала с феями, или ее выкрали феи. Сущий бред, — продолжил он, — можно было бы посмеяться над глупостью крестьян, если бы под маской фарса не крылась подлинная трагедия.

Дайсон, похоже, заинтересовался.

— Н-да, феи, — сказал он, — в наше время это звучит несколько странно. Ну а полиция? Полагаю, их не сильно интересуют феерические гипотезы?

— Разумеется, но и сами они мало на что способны. Чего я опасаюсь, так это того, что Анни Трэвор встретила по дороге каких-нибудь злодеев. Касл — большой порт, вы знаете, и среди иностранных матросов всегда найдется несколько негодяев, которые бросают свои команды и отправляются бродяжничать по окрестностям. Не так давно один испанский моряк, по имени Гарсия, убил целое семейство ради добычи, не стоящей и шести пенсов. Этих парней едва ли можно отнести к роду человеческому, и я сильно опасаюсь, что бедная девочка, повстречавшись с ними, могла ужасно закончить свои дни.

— Но ни один иностранный моряк не был замечен вблизи деревни, не так ли?

— Да, действительно, таковых не приметили, хотя, как вы понимаете, Дайсон, обитатели села чертовски наблюдательны, и даже малейшее различие в манере одеваться вызовет их интерес. И все же, мое предположение кажется единственно возможным.

— А по-моему, сведений крайне мало, чтобы делать выводы, — возразил Дайсон. — Ну а как насчет хитросплетений любви или чего-нибудь в этом роде?

— О, нет, только не в данном случае. Уверен, если бы Анни была жива, она бы нашла способ дать знать о себе матери.

— Не сомневаюсь, не сомневаюсь. Едва ли такое возможно, остаться в живых и до сих пор не суметь связаться хотя бы со знакомыми. Теперь я понимаю, все это легко могло возбудить вашу чувствительную душу.

— Да-да, я ненавижу тайны, и в особенности те, которыми прикрывается ужас. Откровенно, Дайсон, я хочу чистосердечно признаться: я пришел сюда не за тем, чтобы рассказывать вам обо всем этом.

— Конечно же нет, — сказал Дайсон, несколько смущенный тяжеловесными манерами Вогана, — вы пришли сюда поболтать на темы, скажем, более веселые.

— О, нет, только не о пустяках. То, о чем я рассказывал вам, случилось около месяца назад, но несколькими днями раньше произошло и нечто другое, имеющее ко мне отношение самое непосредственное. Проще говоря, Дайсон, я пришел сюда в надежде, что вы сумеете помочь мне. Помните тот любопытный случай, о котором вы говорили мне при нашей последней встрече, я имею в виду того оптика?

— Ну, разумеется, помню. Тогда я изрядно гордился своей проницательностью. И даже по сей день у полиции нет ни единой идеи о том, зачем ему понадобились желтые очки. Однако вы, Воган, вижу, действительно, чем-то обеспокоены. Надеюсь, ничего серьезного?

— Нет, думаю, это всего лишь игра преувеличений, но хотелось бы, чтобы именно вы рассеяли мои подозрения. И все же, случившееся выглядит слишком странно.

— Итак, что же случилось?

— Уверен, вы станете смеяться надо мной, но все же я расскажу. Вы, должно быть, знаете, что через мои владения идет дорожка с общим правом прохода, как раз неподалеку от огорода. Не скажу, что много людей пользуется ею — так, один дровосек да пять или шесть ребятишек, которые проходят там по пути в школу дважды в день. Ну да ладно, несколько дней назад я, как обычно, гулял перед завтраком. Решив раскурить трубку, я остановился у больших ворот в ограде сада, мне нужно было укрыться от свежего ветра, а там как раз деревья, возвышаясь на несколько футов над забором, смыкаются над дорожкой, образуя тенистое приятное местечко. В общем, я стоял и неторопливо курил, глядя себе под ноги. И вдруг что-то привлекло мое внимание. На траве у забора я увидел небольшие камешки, это были кремни, разложенные в некую фигуру, примерно такую, — и мистер Воган, схватив со стола бумагу и ручку, быстро нарисовал несколько точек.

— Видите, — продолжал он, — их было, я думаю, около двенадцати. Аккуратно уложенные в линии и разделенные равными промежутками, все они были заострены и их острия указывали в одном направлении.

— Да, конечно, — сказал Дайсон без особого интереса, — нет сомнений, что упомянутые вами детишки играли в камешки по пути из школы. Дети, как вам известно, весьма расположены делать подобные фигуры из ракушек, камней или цветов и вообще из всего, что попадется им под руку.

— Тогда я думал так же и, просто отметив, что кремни разложены в определенном порядке, пошел восвояси. Но на следующее утро я отправился на прогулку тем же привычным маршрутом и обнаружил на траве уже другое расположение камней. На этот раз это была по-настоящему любопытная фигура: нечто похожее на спицы колеса, сходящиеся к оси, а из середины выглядывало подобие чаши, — и все, как вы понимаете, из тех же самых кремней.

— Соглашусь, — сказал Дайсон, — выглядит достаточно странно. Но все же предположение, что ответственность за эти фантазии в камне лежит на полудюжине сорванцов, вряд ли теряет свою силу.

— Допустим, но у меня была возможность проверить подобное предположение. Дети проходят через ворота каждый вечер в половине шестого, а я вышел на прогулку в шесть и нашел рисунок таким же, каким он был утром. На следующий день я был на ногах в четверть седьмого и обнаружил на земле уже другой рисунок. Это был контур пирамиды. Дети, я отметил, прошли в школу через полтора часа, не удостоив и взглядом то место на траве. Вечером я также наблюдал за ними — никакого внимания к камням. И, наконец, этим утром, когда я в шесть часов подошел к воротам, меня ждал еще один рисунок — полумесяц.

— Итак, вся серия выглядит следующим образом: вначале упорядоченные линии, затем фигура из спиц и чаша в центре, далее — пирамида, и последняя фигура, что была сегодня утром — полумесяц. Порядок, значит, таков?

— Все верно. Но вы знаете, это почему-то встревожило меня. Допускаю, это может показаться нелепым, но я ничего не могу поделать с мыслями о том, что под моим носом развертывается сигнальная цепь, и что сигналы эти не несут мне ничего хорошего.

— Но чего вам опасаться? У вас, надеюсь, нет врагов?

— Врагов как будто нет, зато есть очень старая и очень ценная чаша.

— И вы теперь думаете о взломщиках? — спросил Дайсон голосом, выдающим неподдельный интерес. — Но вы должны знать все о своих соседях. Есть ли среди них те, кто может вызвать подозрение?

— Насколько я осведомлен, нет. Но помните, я говорил вам о моряках?

— Прислуге вы доверяете?

— О, совершенно. Чаша хранится в хорошо запираемой комнате, и единственно дворецкий, старый фамильный слуга, знает, где хранится ключ. С этой стороны опасности нет. Однако все знают, что у меня дома целая куча старого серебра, и каждый крестьянин в округе считает своим долгом потолковать об этом. Сведения, таким образом, могут просочиться наружу, причем в самых нежелательных направлениях.

— Да, но мне, признаться, кажется, не все сходится в теории ограбления. Кто, в таком случае, сигналит и кому? Я не могу нащупать связи, чтобы принять подобное объяснение. И что заставляет вас искать соответствие между вашей посудиной и кремневыми знаками, или как там мы их назовем?

— Да как же, а фигура чаши! — воскликнул Воган. — Мне выпала удача быть обладателем очень большой и чрезвычайно ценной чаши для пунша времен Карла II.[152] На ней выгравирован столь тонкий и изысканный орнамент, что, поверьте, чаша стоит целое состояние. А один из тех четырех знаков имеет точно такую же форму, как и мое сокровище.

— Да, соответствие, пожалуй, странное. Ну а другие фигуры или эмблемы: ничего похожего на пирамиду у вас нет?

— О, вы будете удивлены еще больше. Эта чаша для пунша вместе с набором старых и столь же редких черпаков хранится в сундуке красного дерева пирамидальной формы.

— Что ж, признаться, все это заинтриговало меня, — заметил Дайсон. — Давайте продолжим. Что вы скажете относительно других фигур: о множестве или войске, как мы можем назвать первый знак, и что, наконец, о полумесяце?

— Ах, здесь у меня аналогий нет. Но, поймите, у меня есть оправдание для моего любопытства: я был бы крайне огорчен потерей любой из моих редкостей, почти все вещи уже многие поколения принадлежат нашему роду, и я не могу избавиться от мысли, что какие-то бандиты замышляют ограбление, переговариваясь у меня под носом каждую ночь.

— Откровенно, — сказал Дайсон, — я ничего не могу в этом понять и нахожусь в таких же потемках, что и вы. Да, ваше объяснение кажется единственно возможным, и все же затруднения, к которым оно приводит, видятся мне непреодолимыми.

Он откинулся в кресле, и теперь два джентльмена смотрели друг на друга, хмурясь от запутавшей их причудливой загадки.

— Между прочим, — сказал Дайсон после долгой паузы, — какая там геологическая формация под вами?

Мистер Воган в сильном удивлении поднял на Дайсона глаза.

— Старые красные песчаники и известняки, как мне кажется, — сказал он. — У нас ведь нет угольных пластов, вы знаете.

— Однако предельно ясно, что кремня не может быть в известняках или песчаниках.

— Нет, я ни разу не встречал кремня в полях. Признаюсь, это меня несколько поразило.

— Надо думать! Это чрезвычайно важно. А какой, между прочим, величины были кремни из тех фигур?

По случаю один я захватил с собой. Поднял его с травы сегодня утром.

— Подняли с полумесяца?

— Точно. Вот он.

Воган протянул небольшой, дюйма три в длину, кусочек кремня, заостренный с одного конца.

Лицо Дайсона вспыхнуло искренним волнением, как только он взял камень.

— Несомненно, — сказа он после некоторой паузы, — у вас есть странные соседи. Но думаю, едва ли в их планы входит ваша чаша для пунша. Известно ли вам, что это кремневый наконечник стрелы совершенно уникального типа? Я рассмотрел 211 подобных штучек со всех концов света, но такого наконечника в коллекциях нет.

Дайсон положил свою трубку и вытащил из ящика стола книгу.

— Мы успеем к поезду на 5:45 до Касла, — сказал он.


Глаза на стене


Мистер Дайсон с наслаждением вдыхал свежий воздух гор, глубоко очарованный окружающим его пейзажем. Было очень раннее утро, он стоял на террасе перед домом Вогана. Этот дом, построенный предками нынешнего хозяина, возвышался на пологом склоне большой горы в укрытии древних лесов, которые обступали его с трех сторон, а с четвертой, юго-западной стороны, склон мягко стелился вниз и растворялся в долине; по ней в прихотливых извивах своего загадочного и капризного существа бежал ручей, и темные, поблескивающие ольховые кроны следили за его руслом. На террасе, в этом скрытом лесами месте, не было ни малейшего дуновения ветра, мертвенно спокойны были деревья и во всей округе. И только один звук нарушал тишину — то было журчание ручья, доносившееся до Дайсона из низины, песня чистой, поющей на камнях и шепчущей в заводях воды. Через поток был перекинут, мост серого камня, наследие средних веков, за ним валом, наподобие гигантского бастиона, поднимались холмы с темными лесами и зарослями густого подлеска, сбегавшими с них, но вершины гор были безлесыми, и только серые мхи да папоротники, тронутые местами желтизной увядания, латали их плеши. Дайсон посмотрел на север, потом на юг: и снова перед глазами сплошная цепь гор и дремучих лесов, — все серое и тусклое в утреннем тумане, под навалившимся свинцовым небом, в застывшем воздухе, полном призрачного безмолвия.

Голос мистера Вогана вторгся в зыбкую тишину.

— Я думал, вас утомило столь раннее путешествие, — сказал он, — однако вы, судя по всему, наслаждаетесь видами. Чудесная панорама, не правда ли? Хотя, полагаю, старый Мейрик Воган не сильно утруждал себя заботами о видах, когда строил этот дом. Серая, нелепая и старая громадина.

— Да, но до чего он естественно вписывается в окрестности: кажется, что дом неразделим с этими серыми холмами и старым мостом внизу.

— Боюсь, я сбил вас с толку, Дайсон, — сказал Воган, когда они прогуливались по террасе. — Я был на том месте, где видел знаки, так вот, там их теперь нет.

— Да, в самом деле? Не наведаться ли нам туда вместе?

Они пересекли газон и пошли по дорожке, проложенной через дубовый молодняк к задней стороне дома. Там Воган показал на дорожку, уходящую вниз, к равнине, и вверх, к вершинам холмов. Они остановились у забора, рядом с воротами.

— Взгляните, это было здесь, — сказал Воган, указывая на траву. — Я стоял там же, где сейчас вы, тем утром, когда впервые заметил кремни.

— Да, может быть. В то утро было войско, как я назвал первую фигуру, затем — чаша, после — пирамида, а вчера — полумесяц. Хм, но что за странный камень, — воскликнул Дайсон, заметив известняк, выступавший из дерна рядом со стеной. — Выглядит как карликовая колонна, но, полагаю, камень природный.

— Ну да, конечно же. Хотя его сюда принесли, поскольку мы стоим на красном песчанике. Несомненно, камень был заложен в фундамент какого-то старого здания.

— Весьма вероятно, — согласился Дайсон, внимательно осмотрев камень. Взгляд его упал на землю у стены, потом поднялся вверх к глухому лесу, почти полностью закрывающему сад, отчего там, где они стояли, было темно даже днем.

— Взгляните, — наконец-то произнес Дайсон. — И все-таки причина кроется в детях. Смотрите сюда.

Он наклонился и стал пристально вглядываться в тусклую красную поверхность кирпичной стены. Воган приблизился и послушно стал смотреть туда, куда указывал палец Дайсона. После некоторых стараний ему все же удалось различить на красном фоне слабый знак более насыщенного цвета.

— Что это? — спросил он. — Я не могу ничего понять.

— Взгляните с более близкого расстояния, — сказал Дайсон. — Неужели вы не видите здесь попытку изобразить человеческий глаз?

— О, сейчас я, кажется, вижу. У меня не очень острое зрение. Да, вне сомнений здесь угадывается глаз, как вы и говорите. Я бы счел это за повторение урока рисования каким-то школьником.

— Допустим, и все же это весьма странный глаз. Улавливаете ли вы особенность формы? Ведь глаз миндалевидный, почти как у китайца.

Дайсон задумчиво посмотрел на работу неискушенного в рисовании художника и продолжил изучение стены, присев для большей тщательности расследования на колени.

— Хотелось бы мне знать, — наконец сказал он, — как ребенок в этой глухомани мог узнать о монголоидном разрезе глаз. Вы понимаете, что дети имеют очень четкое представление о предмете: они рисуют круг, или нечто близкое к тому, и ставят в центр точку. Не думаю, что каждый ребенок воображает себе глаз именно таким, это, скорее, конвенция инфантильного искусства, но этот миндалевидный глаз озадачивает меня в высшей степени. Возможно, он мог быть скопирован с позолоченного китайца на чайной банке. Однако это весьма неправдоподобно.

— Но почему вы так уверены, что рисунок сделан ребенком?

— Почему?! Взгляните на высоту. Эти старые кирпичи ниже двух дюймов; от земли до рисунка их тут не больше двадцати рядов, что дает три с половиной фута. А теперь представьте себе, что вы собрались нарисовать что-нибудь на стене. Определенно, карандаш, будь у вас таковой, касался бы стены где-то на уровне ваших глаз, то есть, на высоте большей, чем пять футов. Следовательно, незатейливая дедукция приводит к заключению, что этот глаз на стене был нарисован ребенком в возрасте около десяти лет.

— Да, я признаться об этом не подумал. Конечно же, это, должно быть, сделал один из ребятишек.

— Полагаю, так, и все же, как я уже говорил, есть некоторое отклонение, причем явно не детского характера, в этих двух линиях, да и в самом зрачке тоже, видите, он почти овальный. По-моему, у этой картинки до странности древний вид, и нельзя сказать, что манера рисовать привлекательна. Не могу не предположить, что если бы мы увидели лицо целиком, приятным оно бы не показалось. Однако, все это, в конце концов, чепуха, и мы ничего не добьемся своими исследованиями. Непонятно только почему кремневая серия столь внезапно сошла со сцены.

Приятели неторопливо шагали по направлению к дому, и стоило им выйти на террасу, как в серой пелене неба появился разрыв, и брызнувший оттуда солнечный свет окрасил угрюмый холм, возвышавшийся перед ними.

Весь день Дайсон методично бродил по окрестным полям и лесам. Он окончательно запутался в этих, казалось, тривиальных обстоятельствах, которые ему предстояло выстроить в стройный причинный ряд, чтобы разгадать загадку, и сейчас он снова и снова вынимал из кармана наконечник и, вращая его в разные стороны, исследовал кремень с большим тщанием. Что-то было в этом камне такое, что делало его несхожим со всеми теми образчиками, которые Дайсону довелось видеть в музеях и частных коллекциях: и форма наконечника, и прообраз орнамента — пунктирная линия точек, идущая вдоль края. Кто, подумал Дайсон, мог обладать такими штуками в столь захолустном месте, и кто, обладая ими, додумался уложить их в бессмысленные фигуры под оградой сада Вогана. Чудовищная нелепость произошедшего оскорбляла его здравый смысл, Дайсон изобретал теорию за теорией, но лишь затем, чтобы тотчас отвергнуть, — в конце концов, он почувствовал сильное искушение все бросить и поспешить на ближайший поезд, чтобы уехать обратно в город. Он уже осмотрел серебряную чашу, которой владел Воган, и даже успел тщательно изучить эту жемчужину коллекции, и то, что он увидел, вкупе с беседой между ним и дворецким убедило его в бесплодности версии похищения ларца с сокровищем. Да, сундук, в котором хранилась чаша, тяжелая штуковина из красного дерева, датированная началом века, имел несомненное сходство с пирамидой, и Дайсон поначалу чуть было не с охотой напялил на себя глупую личину детектива, но небольшое раздумье склонило его к мнению о несостоятельности гипотезы кражи со взломом, и тогда он отбросил ее ради чего-нибудь более правдоподобного. Он спросил у Вогана, водятся ли поблизости цыгане, и услышал, что романеев здесь не видно уже много лет. Это еще раз перетряхнуло его предположения, так как он прекрасно знал цыганскую привычку оставлять странные иероглифы по ходу своих скитаний и уже успел обрадоваться своей догадке, но ответ Вогана развеял надежды и на эту гипотезу. Откинувшись в кресле, Дайсон, испытывая отвращение от очередного провала, смотрел на копошащегося у старомодного камина хозяина дома.

— Странно, — нарушил молчание Воган, — цыгане никогда не беспокоили нас. Но сейчас, как бывало раньше, крестьяне находят следы костров в одном из самых диких мест среди гор, и никому не известно, кто эти поджигатели.

— Вероятно, они похожи на цыган?

— Нет, только не в тех местах. Медники, цыгане и просто бродяга держатся поближе к дорогам и стараются не уходить далеко от жилья.

— Замечательно, но я ничего не понимаю. Я видел детей сегодня днем. Как вы и рассказывали, они прошли мимо, не останавливаясь. Так что в любом случае глаз на стене больше не будет.

— Нет, но я все-таки подстерегу их у ворот в ближайшие дни и в конце концов узнаю, кто же этот художник.

На следующее утро, когда Воган прогуливался по своему обычному маршруту от газона до заднего фасада дома, у ворот он обнаружил Дайсона, поджидающего его с величайшим нетерпением, тот был так возбужден, что жестикулировал ему с какой-то отчаянной решимостью.

— Что там? — спросил Воган. — Опять кремни?

— Нет, но посмотрите, посмотрите на стену. Туда, неужели не видите?

— Еще один глаз! — воскликнул Воган.

— Точно. Нарисованный, как вы можете заметить, на небольшом расстоянии от первого, почти на том же самом уровне, разве только чуть пониже.

— Кто, черт возьми, малюет эти рисунки? Дети это сделать не могли, прошлым вечером глаза здесь не было, а сегодня они еще не проходили. Что бы это значило?

— Думаю, за всем этим лежат козни самого дьявола! — сказал Дайсон. — И, конечно, невозможно противиться заключению, что эти инфернальные миндалевидные глаза нацарапаны тем же, кто выкладывал фигуры из кремневых наконечников, а уж отсюда можно сделать такие выводы, о которых лучше помалкивать. Да, что касается моей особы, то я беру свое воображение под строгий контроль, иначе все это сведет меня с ума.

— Воган, — продолжил он, как только они отвернулись от стены, — неужели вас не поразил один момент, весьма занимательный момент общности между фигурами из кремня и глазами на стене?

— И какой же? — спросил Воган. Его лицо накрыла тень ужаса, сковавшая естественные черты.

— А такой. Мы знаем, что знаки войска, чаши, пирамиды и полумесяца по всей видимости выполнены ночью. Предположительно наблюдаться они должны были ночью. Ну а теперь те же резоны приложим к глазам на стене.

— Я что-то не совсем понимаю сущность ваших предположений.

— О, да все же ясно. Ночи, с тех пор как я здесь, темные и облачные. Более того, эти нависающие деревья погружают стену в тень даже ясным вечером.

— Ну?

— И вот что меня поразило. Какой же остротой зрения они, кем бы они ни являлись, должны обладать, чтобы выложить в сложную фигуру небольшие камешки, затем нарисовать глаза, и не допустить при этом ни единого промаха, и все это в кромешной темноте!

— Я читал о людях, брошенных в темницу на долгие годы, которые были способны вполне сносно видеть в темноте, — возразил Воган.

— Да, — сказал Дайсон. — Вы читали об аббате в «Графе Монте-Кристо». Но это уж слишком необычный персонаж для сравнения.


Поиски чаши


— Вы знаете того старика, что раскланялся с вами? — спросил Дайсон, как только они свернули с тропинки к дому.

— Да, это Трэвор, хотя он далеко не старик. Но выглядит он, вы правы, старым, бедным и разбитым.

— И кто таков этот Трэвор?

— Неужели не помните? Я рассказывал вам одну историю в тот день, когда приехал в Лондон, о девочке по имени Анни Трэвор, которая бесследно исчезла около пяти недель назад. Так вот, этот старик — ее отец.

— Да-да, кажется, вспоминаю. По правде говоря, эта история полностью вылетела у меня из головы. И что, до сих пор о девочке ничего не слышно?

— Ничегошеньки. Полиция бессильна.

— Боюсь, я не уделил должного внимания деталям вашего рассказа. Так какой же дорогой шла девочка?

— Ее путь пролегал прямо через эти дикие холмы, что начинаются сразу за домом, до этой дороги отсюда примерно две мили.

— Это не рядом с той деревушкой, которую мы вчера видели?

— Вы подразумеваете Кросицелью, откуда пришли дети? Нет, нет, то место находится дальше к северу.

— Н-да, туда я еще не ходил.

Они вошли в дом, и Дайсон заперся в своей комнате, чтобы погрузиться в прихотливый мир собственных мыслей, но то уже были не чистые фантазии — тень растущего подозрения обитала в них, смутная, пока еще иллюзорная, без определенных форм, и тем не менее — неотвязная. Он сидел у открытого окна и смотрел в долину, и видел, словно на картине, извилистый путь ручья, серый мост и огромные горы, вздымающиеся вдали, — все замерло: без дыхания ветра в таинственном поклоне застыли леса, вечернее солнце безмятежно пылало на папоротниках, а далеко внизу набирал силу слабый еще молочно-белый туман и начинал клубиться над водой. День незаметно темнел, огромный вал гор уже смутно вырисовывался вдали, краски леса потускнели, и захватившая Дайсона фантазия уже не казалась абсолютно невозможной. Остаток вечера он провел в грезах, едва ли слушая то, что говорил Воган, потом взял в холле свечу, подошел к приятелю и после некоторой паузы пожелал ему спокойной ночи.

— Я хочу хорошенько выспаться, — сказал он, — у меня есть небольшая работа на завтра.

— Вы имеете в виду свои писания?

— Нет, я собираюсь найти чашу.

— Чашу?! Если вы говорите о моей чаше для пунша, то она в полной безопасности и находится в сундуке.

— Меня не интересуют чаша для пунша. Могу поручиться за то, что вашей чаше ничто не угрожаю и не угрожает. Нет, я не стану досаждать вам предположениями. В любом случае вскоре у нас будет нечто куда более прочное, чем просто догадки. Спокойной ночи, Воган.

На следующее утро Дайсон вышел в путь сразу после завтрака. Он выбрал ту же дорожку у садовой ограды и, минуя ворота, заметил, что с кирпичей на него глядят уже восемь жутких миндалевидных глаз.

— Еще шесть дней, — сказал он сам себе, но стоило ему подумать о том, что побудило его отправиться в путь, как он сразу съежился и почувствовал внутреннее неприятие того, что сам же придумал накануне, — столь невероятны, несмотря на его твердую убежденность, были эти догадки.

Дайсон продрался сквозь густую тень леса, вышел на голый скользкий травянистый склон и стал карабкаться выше и выше, держа направление на север согласно ориентирам, полученным от Вогана. Он ушел недалеко, но ему вдруг почудилось, что он навсегда оторвался от мира людей, лишился привычного окружения; теперь он видел только правый край сада, да робкий дымок, поднимавшийся, подобно колонне, от той самой деревеньки, из которой по дорожке Вогана ходили в школу шестеро детей, — и это был единственный признак жизни, так как густые леса затенили, почти поглотили старый дом приятеля. Добравшись до вершины холма, Дайсон впервые почувствовал нетронутую дикость этих мест; вокруг ничего — только серое низкое небо, такие же сероватые холмы, огромное плоскогорье, казалось, уходящее в бесконечность, да слабое мерцание голубых вершин дальних гор на севере. Наконец он вышел на дорожку, едва различимую на голом хребте, и, вспомнив описание, данное ему Воганом, решил, что это и есть та самая тропка, на которой потерялась Анни Трэвор. Он проследовал дальше по предполагаемому маршруту девочки, скользнул взглядом по большим глыбам известняка, словно выросшим из дерна, угрюмым и даже отвратительным, как если бы они были частями языческих идолов с берегов южных морей, и неожиданно остановился в сильном изумлении, хотя увидел как раз то, что искал. Дайсон стоял на вершине отлого спускавшегося холма и смотрел вниз, на круглую арену в центре чего-то, напоминающего древний римский цирк в обрамлении неуклюжих глыб известняка, похожих на останки разрушенных стен. Внимательно осмотрев это странное место, он запомнил расположение камней, после чего повернулся и зашагал в направлении дома Вогана.

— Любопытно, — ворчал он себе под нос, — более чем любопытно. Чаша найдена, но где же пирамида?

— Дорогой мой Воган, — сказал он, вернувшись домой, — смею вас уведомить в том, что я нашел чашу, но к настоящему моменту это и все мои новости. Впереди нас ждут шесть дней абсолютного бездействия.


Тайна пирамиды


— Я только что обошел сад, — сказал Воган как-то утром. — Я считал эти жуткие глаза и обнаружил, что их уже четырнадцать. Черт возьми, Дайсон, скажите мне, что все это значит?

— Сожалею, но пока не стоит и пытаться что-либо объяснять. Сейчас можно только строить предположения, а догадки, не подкрепленные фактами, я всегда предпочитал держать при себе. Кроме предугадывания будущего все остальные домыслы не стоят ничего. Вспомните, я говорил вам, что у нас впереди шесть дней полного бездействия. Замечательно. Сегодня как раз шестой, последний день ожидания. Сегодня вечером я предлагаю выйти на прогулку.

— Прогулку! И это все, что вы собираетесь предпринять?

— А что, она может преподнести нам весьма любопытные сюрпризы. Короче говоря, мне бы хотелось, чтобы вы отправились вместе со мной в горы сегодня вечером около девяти часов. Возможно, мы будем отсутствовать всю ночь, так что одевайтесь теплее и возьмите с собой немного горячительного.

— Шутите? — спросил Воган, изумленный странным поведением приятеля.

— Нет, нисколько. Если я не ошибаюсь, мы с вами идем за весьма серьезным объяснением вашей загадки. Надеюсь, вы пойдете со мной?

— Не сомневайтесь. И какой же дорогой вы хотите идти?

— Той самой, которой, по вашему рассказу, должна была идти Анни Трэвор.

Услышав имя девушки, Воган побледнел.

— Признаться, не думал, что вы идете по следу девочки, — сказал он. — Мне казалось, что вы целиком поглощены распутыванием истории с глазами и фигурами из наконечников. Хотя, что о том толковать — я иду с вами.

В тот вечер ровно без четверти девять двое джентльменов отправились в дорогу через лес, вверх по склонам холмов. Над землей висела темная, тяжелая ночь, небо пухло от низких облаков, в долине клубился туман. Весь путь, казалось, пролегал в царстве теней и печали, путники шли молча, боясь нарушить хрупкую, полную призрачного присутствия тишину леса. И вот, наконец, они вышли на крутой горный скат, и вместо удручающей тесноты чащи перед ними выгнулась травяная дуга склона, а еще выше, за ней, — фантастические глыбы известняка, отбрасывающие в темноте невидимую тень ужаса; и ветер, спешащий к морю, вздыхал на камнях, заставляя холодеть сердца. Казалось, они шли уже несколько часов, хотя перед глазами была все та же смутная цепь гор, и обветренные камни проглядывали сквозь темноту, словно кривые зубы уснувшего чудовища; они шли и шли, и вдруг Дайсон, приблизившись к своему компаньону, торопливо прошептал:

— Здесь… мы заляжем. Не думаю, что это где-нибудь еще.

— Я знаю это место, — сказал Воган после небольшой паузы. — Я не раз бывал тут, только днем. Крестьяне побаиваются приходить сюда, полагая, что здесь находится замок фей или еще какая чертовщина. Да, но с какой стати мы забрались сюда?

— Прошу вас, говорите тише, — прошептал Дайсон. — Нам несдобровать, если кто-нибудь подслушивает нас.

— Подслушивают! Да здесь на три мили нет ни единой души.

— Возможно, души и нет; мне даже следует сказать, определенно нет. Но, полагаю, есть нечто другое, и, уверяю вас, гораздо ближе.

— Я ровным счетом ничего не понимаю, — прошептал Воган улыбавшемуся Дайсону. — Но зачем мы все-таки пришли сюда?

— Ладно, вон та впадина, что вы видите перед собой, и есть чаша. Но думаю, нам бы лучше не разговаривать даже шепотом.

Они легли, распластавшись на траве. Дайсон то и дело поправлял свою темную шляпу, чтобы закрыть широкими полями предательский блеск глаз, и время от времени отворачивался, не осмеливаясь задерживать взгляд на чаше. Снова и снова прикладывал он ухо к земле и, затаив дыхание, слушал, и так — часами… Темнота еще сильнее сгустилась, и только протяжные стоны ветра нарушали тишину.

Тяжелое молчание, упорное выслеживание какого-то бесконечного ужаса приводило Вогана во все большее беспокойство; не понимая сути происходящего, он стал воспринимать это утомительное ожидание и вынужденное бодрствование как некий мрачноватый фарс.

— И сколь долго это будет продолжаться? — шепотом спросил он Дайсона.

Дайсон, чье лицо выражало предельное внимание, казалось, почти не дышал.

— Соблаговолите послушать, — с паузами между каждым слогом прошептал он Вогану в ухо.

Воган припал к земле и вытянулся, желая знать, что же он должен услышать. Поначалу он не услышал ничего, но затем низкий и вкрадчивый шум пришел со стороны чаши — слабый звук, не поддающийся точному описанию, похожий на шипящий рокот, когда дыхание слегка теребит кончик прижатого к нёбу языка. Он слушал все напряженней и вскоре шум стал громче, превращаясь в резкое жутковатое шипение, как если бы яма под ними вскипала в жарком огне, и Воган, изнемогая от страшного напряжения, натянул свою шляпу, подобно Дайсону, до половины лица и быстро посмотрел вниз, в темнеющую перед ними впадину.

И было там, воистину, кипение, как в адском котле. И стены и дно впадины вздымались и корчились неясными беспокойными формами, что бросались взад и вперед без единого звука, разбухали и опадали, и, казалось, говорили между собой шипящими голосами, похожими на звуки, исторгаемые змеями. И было так, как если бы свежую траву и чистую землю вдруг изгадила вонючая, желтая, перекрученная растительность. Воган не мог отвернуться от мерзкого зрелища, хотя и чувствовал, как Дайсон нетерпеливо толкает его в бок, но он, будто завороженный, глядел в трясущуюся массу и уже смутно различал в ней формы, похожие на лица, торсы и конечности, и, тем не менее, чувствовал, как сокровенные глубины его души холодеют от ясного сознания того, что нет в этом дрожащем и шипящем месиве ничего человеческого. Воган был ошеломлен; задыхаясь от подступивших к горлу рыданий, он увидел, как отвратительные формы свились посредине ямы в какой-то неясный, похожий на нарыв сгусток, их шипящая речь стала более ядовитой, и в переменчивом свете он различил омерзительную желтую конечность, расплывчатую, но уже ясно видимую, скорченную и вывернутую, и ему показалось, что он слышит низкий и очень слабый человеческий стон, прорвавшийся сквозь шум нечеловеческих звуков. Что-то нашептывало ему: «Вот он, червь разложения», и этот образ засел в сознании Вогана в виде зловонных потрохов, шевелящихся вместе со всеми этими раздувающимися, карабкающимися вверх омерзительными формами. Корчи желтых, уже потемневших конечностей продолжались — извиваясь, словно в замысловатом танце, они все ближе и ближе обступали червеобразную тень в центре ямы, и Воган почувствовал, что пот, градом катящийся со лба, холодными бусинками падает ему на руки.

Затем — это свершилось в одно мгновение — отвратительная масса расплавилась и опала на края чаши, а в центре появилась дрожащая человеческая рука. И вдруг искра блеснула под горящим огнем, и как только раздался пронзительный женский крик, крик ужаса и боли, огромная пирамида огня вздыбилась в небо и яркой вспышкой разорвала ночь. В единый миг Воган смог увидеть внизу мириады творений, подобных людям, но малорослых, как дети, и безобразно искаженных; их лица с миндалевидными глазами горели дьявольским, невыразимым пороком, а нагие тела были отвратительно желтыми; и вдруг, словно по волшебству, все исчезло: только пламя клокотало во впадине и освещало окрестности.

— Вот вы и увидели пирамиду, — сказал Дайсон в самое ухо Вогану, — пирамиду огня.


Маленькие люди


— Значит, вещь вам знакома?

— Несомненно. Эту брошь Анни обычно надевала к церковным службам; я отчетливо помню рисунок. Да, но где вы ее нашли? Уж не хотите ли вы сказать, что обнаружили девочку?

— Мой дорогой Воган, удивляюсь вашей догадливости. Надеюсь, вы не успели забыть прошлую ночь?

— Дайсон, — Воган говорил очень серьезно, — я раздумывал над этим все утро, когда вас не было, и пришел к единственно возможному заключению относительно виденного ночью, точнее, относительно того, что я считаю виденным: об этом лучше не вспоминать. Как и все люди, я жил здравой, честной и богобоязненной жизнью, и все, на что я способен — это поверить в чудовищную иллюзию, поразившую воображение. Вы помните, мы возвращались домой вместе в глухом молчании, ни слова не было сказано между нами о том, что произошло, или, лучше сказать, о том, что вообразил каждый из нас; так не лучше ли нам хранить полное молчание и в дальнейшем? Когда мирным солнечным утром я вышел на прогулку, мне казалось, вся земля полна благоговения, и, проходя вдоль стены, я не заметил свежих знаков, а те, что были там, я стер. С тайной покончено, мы снова можем жить спокойно. Думаю, безумие нескольких прошедших недель связано с действием какого-то яда… да, я подошел к черте, за которой безумие, но все, теперь я опять в здравом уме.

Мистер Воган, выдав свою пылкую тираду, подался в кресле вперед и взглянул на Дайсона с надеждой и даже мольбой.

— Мой дорогой Воган, — сказал Дайсон после некоторой паузы, — какая в том польза? Слишком поздно примерять костюм простака; чересчур далеко, или, если хотите, глубоко, мы ушли. Кроме того, вы знаете не хуже меня, что никакого обмана чувств в нашем случае не было, я это утверждаю, хотя со всем жаром сердца хотел бы обратного. Мое оправдание в другом — я должен рассказать вам все до конца, в пределах, разумеется, моей осведомленности.

— Что ж, хорошо, — согласился Воган с протяжным вздохом, — должны так должны.

— В таком случае, начнем с конца, если вам будет угодно. Я нашел эту известную вам брошь в том месте, которое мы назвали чашей. Она лежала на земле, чуть в стороне от кучи еще тлеющей золы и серого пепла. Брошь, должно быть, случайно отцепилась от платья той особы, которая ее носила, перед тем… Нет, не перебивайте меня, Воган. Сейчас, зная конец, мы сможем добраться и до начала. Давайте вернемся назад, к тому дню, когда вы приехали ко мне в Лондон. Насколько я припоминаю, вскоре после вашего прихода, вы вскользь упомянули об одном загадочном несчастном случае, произошедшем в ваших краях, а именно: девочка, ее звали Анни Трэвор пошла через горы повидать родственников и бесследно исчезла. Признаюсь, ваш рассказ не сильно заинтересовал меня; ведь для исчезновения человека, особенно женщины, из круга родственников и друзей, существуют тысячи банальных причин. Доведись нам хорошенько поговорить с полицией, оказалось бы, что в Лондоне каждую неделю кто-нибудь таинственно исчезает, и какой-нибудь достаточно грамотный офицер только пожмет плечами и скажет, что по закону больших чисел по-другому и быть не может. Так что первое время я был преступно небрежен по отношению к вашей истории, и, помимо того, имелась еще одна причина: ее банальность сочеталась с необъяснимостью. Все, что вы могли предположить, так это моряка-негодяя, но я тут же отбросил это предположение. По многим причинам, в основном же из-за того, что преступник «по случаю», любитель, так сказать, почти всегда обнаруживает себя, в особенности, если ареной его действий становится сельская местность.

Вспомните, пожалуйста, о Гарсии, которого вы как-то упомянули. На следующий день после убийства он шел к железной дороге: брюки его были, конечно, в крови, а добыча — часы датской работы — связаны в аккуратный сверток.

Словом, отвергнув ваше единственное предположение, мы пришли к выводу, что история не представляет никакого интереса. Помилуйте, стоит ли забивать себе голову неразрешимыми проблемами? Заботит ли вас, скажем, Зенонова история с Ахиллом и черепахой? Думаю, что нет, поскольку безнадежность поиска решения вызывает лишь зевоту. Так и в истории с пропавшей девочкой — я просто поместил явление в разряд неразрешимых и забыл о нем. Но ошибся, так уж вышло, и если помните, именно вы незаметно перешли к делу, к которому испытывали куда больший интерес — что, впрочем, немудрено, ведь оно касалось вас лично.

Думаю, нет нужды вдаваться в подробности того очень странного рассказа о знаках из наконечников стрел, хотя поначалу я его не оценил. Мне пришло в голову, что это детские шалости, если не обычный розыгрыш, но когда вы продемонстрировали мне наконечники, понял, за всем этим скрывается нечто глубоко неординарное, и как только мы сюда прибыли, погрузился в разгадывание шарады, пытаясь проникнуть в смысл замеченных вами знаков. Первым по счету был знак, который мы назвали войском: несколько линий, выложенных из направленных в одну сторону кремней. Затем линии выстроились наподобие спиц колеса, и острия камней указывали на чашу в центре, затем — треугольник или пирамида, и наконец — полумесяц.

Признаюсь, в начале расследования, пытаясь разом сдернуть покрывало с тайны, я быстро истощил запас предположений, и неудивительно, ибо, как вы скоро поймете, в одной задачке сидели две, если не три проблемы сразу. Ведь было недостаточно задаться вопросом, что значат эти фигуры, не менее важно было и то, кто ответственен за их появление. И опять же, кто, обладая столь ценными редкостями, мог так запросто швырнуть их на дорогу?

Заострив внимание на «художнике», я пришел к выводу, что он или, возможно, они, не могли знать истинной цены редчайших наконечников, и все же, многого это мне не дало — профаном в столь специальной области может быть даже образованный человек. Затем еще одно осложнение — глаз на стене; и вы помните, мы не избежали искушения приписать оба творения одному лицу. Низкое расположение рисунка навело меня на мысль о работе карлика, но карликов в округе не оказалось, а дети, как я успел выяснить не имели к «глазам» никакого отношения.

И все же я был убежден, кем бы ни являлся загадочный «художник», росту в нем было от трех с половиной до четырех футов, поскольку всякий, кто рисует на вертикальной стене, инстинктивно выбирает точку на уровне лица. Далее, необычная форма глаз с явными признаками монголоидного типа, о котором у сельских жителей не имеется ни малейшего представления. И в довершение всего — нелепый, но столь же очевидный факт умения «художника» рисовать в темноте. Вы предположили, что такой способностью мог обладать человек, длительное время проведший в темнице. Но со времен Эдмонда Дантеса я не слышал, что где-либо в Европе имелись такие тюрьмы.

Какое-то время я думал о моряке, отбывшем наказание в ужасных китайских погребах, и хотя карликов в матросы как правило не нанимают, гипотеза не была абсолютно невозможной. Но как приписать моему воображаемому матросу-коротышке коллекцию древнейших наконечников? Однако даже это допущение не избавляет от вопроса, откуда в куцем матросском умишке могло возникнуть намерение поупражняться в художествах, да еще и столь странным образом. Ваши же домыслы о готовящемся грабеже я сразу счел малоподходящими, после чего, признаюсь, рабочих версий у меня не осталось. Чистый случай помог мне выбраться на верную дорогу.

Как-то мы проходили мимо бедного старика Трэвора, вы упомянули его имя, и оно вызвало у меня в памяти полузабытый случай с его исчезнувшей дочерью. И тогда я сказал себе, эта другая задача, сама по себе, может быть, и неинтересная, но что если она находится в какой-то, пусть пока еще невидимой, связи с теми, что мучают меня? И я закрылся в комнате и попытался выбросить из головы все предубеждения, чтобы обмозговать все de novo. В теории все возможно, и я подумал о существовании связи, объединяющей исчезновение Анни Трэвор, знаки из кремней и глаза на стене. Но предположение таковым и остаюсь, а я уже был близок к отчаянию, как вдруг точно из воздуха родилась мысль о возможном смысле рисунка с чашей. Вам, наверное, кое-что известно о Чаше Дьявола в Суррее, так вот я предположил, что и наш символ соответствует чему-то в окрестностях. Объединив два, казалось, далеких события — пропажу девочки и знак из кремней, — я решил поискать чашу вблизи той дороги, по которой в последний раз пошла Анни Трэвор. Теперь вы знаете, как я нашел ее. Я объяснил этот знак исходя из того, что мне было известно, а затем прочитал все «предложение» сначала, с «войска»; оно выглядело так: «должно быть скопление или собрание в чаше через две недели (то есть в первый день ущербной луны) для того, чтобы видеть пирамиду или же строить ее». Глаза, появлявшиеся на стене один за другим, очевидно, отмечали дни, и я знал, что их будет четырнадцать, не больше.

До означенного дня все выглядело достаточно просто, и я решил ждать, не забивая себе мозги догадками ни о характере собрания, ни о том, кто должен собраться в этом заброшенном жутком месте среди отдаленных холмов. В Ирландии, Китае или на западе Америки голову над подобными вопросами можно не ломать: сборище отверженных, ритуальная сходка тайного общества, или «комитет бдительности» созывался в недоступных местах для докладов,[153] — событие в тех краях само по себе понятное, но для этого тихого уголка Англии, населенного мирными крестьянами, такие предположения совершенно не годились.

Однако как было не воспользоваться такой возможностью. И я решил оставить безнадежные поиски, чтобы просто посетить это собрание и увидеть все воочию. А потом вдруг вместо трезвых мыслей у меня возникла дикая фантазия: я вспомнил, что говорили люди об исчезновении Анни Трэвор — они посчитали, что ее похитили феи.

И уверяю вас, Воган, я, как и вы, человек здравомыслящий, но что мне было делать с моей головой — в ней рождались самые дикие, самые невероятные мысли. И вдруг меня осенило: разгадка была связана с древним названием фей — «маленькие люди», «коротышки». Я подумал, а что если эти «коротышки» не выдумка, а вполне реальные потомки доисторической Туранской расы, обитающие здесь в пещерах. Меня бросило в дрожь, ведь я же ищу существо около четырех футов росту, приспособленное к жизни в темноте, пользующееся каменными орудиями и знакомое с монголоидными чертами! Да, вы можете подумать, Воган, что говорить о таких иллюзорных явлениях неприлично взрослому человеку, и это было бы так, если бы я полагался только на собственные ощущения, но ведь и вы, Воган видели то же самое. И согласитесь, глупо делать вид, будто ничего не произошло: когда мы лежали на траве, рядом, локоть к локтю, в отблесках пламени я видел ваши глаза, полные ужаса, и чувствовал дрожь вашего тела.

Характерно, что в этой запутанной истории была одна, казалось бы, очевиднейшая вещь, над которой я ломал голову до самого последнего времени. Я, кажется, говорил вам, как прочел знак Пирамиды: ее-то и должно было наблюдать собрание в чаше, однако такая расшифровка не совсем верна. Символ имеет и другое значение. Старая, хотя и не совсем правильная производная от пиро — огонь, могла бы сразу вывести меня на верную дорогу, но, увы, мысль эта пришла ко мне слишком поздно.

Думаю, что рассказ мой подходит к концу. Вы, конечно же, понимаете, что в этой истории мы были совершенно беспомощны, даже если бы и знали, что должно произойти… Почему знаки появились именно там, у ограды вашего сада? Да, любопытный вопрос. Но насколько я могу судить, ваш дом находится как раз посреди холмов, и, возможно, старые каменные столбы у садовой ограды отмечали место древних собраний в те незапамятные времена, когда кельты еще не высадились в Британии. И последнее, о чем я должен сказать: я нисколько не сожалею о том, что мы не сумели спасти несчастную девочку. Вспомните те жуткие образования, что раздувались и корчились в чаше, вспомните и отбросьте сомнения: то, что лежало в центре, впутанное в самую их гущу, для земной жизни было уже утрачено.

— Почему? — спросил Воган.

— Потому что она превратилась в пирамиду огня, — сказал Дайсон, — и все они вернулись в тот мир, откуда на мгновение вышли, в темный мир глубин.

Перевод А. Егазарова осуществлен по: Machen A. The Shining Pyramid. Chicago, 1923.


Загрузка...