В тот же вечер состоялся разговор между Катериной и человеком, о котором никто ничего не знает. Ну хоть бы какое-то имя! Ни имени нет, ни фамилии нет, ни возраста, ни описания внешности.
– Роди мне ребенка, – сказал он, задумчиво уставясь глазами в огонь. – Уже бы давно понесла. Все пустая!
Катерина, сидящая в легкой лиловой рубашке на красной подушке, слегка усмехнулась.
– Когда-нибудь я за усмешку твою зарежу тебя или выброшу в реку, – сказал он. – Я сына хочу, Катерина.
– А мне говорили, что наша округа полна твоих деток. Ведь ты, говорят, не привык пропускать ни женщин, ни девушек. Даже старух – и тех ты насилуешь.
– Я не насилую! – Он хрипнул, взмахнув рукавом, до локтя обшитым куницей. – Приходят и сами подол задирают. Старухи жадны, похотливы, завистливы.
– И ты станешь старым. – Она усмехнулась. – Седым, редкозубым, весь сгорбишься. Ночью намочишь кровать…
– Молчи, Катерина! Я знаю, что ты ходила к Инессе и пьешь ее зелья. Я-то, дурак, удивлялся, в чем дело? Давно бы должна понести! Так вот же разгадка: волшебные травки! Я влез в твой сундук, дорогая, и вытряс оттуда все эти колючки! Сегодня уж я постараюсь, и завтра ты, золотко, встанешь брюхатой. Сейчас еду в Падую. Буду к полуночи.
Оставшись одна в своей комнате, Катерина упала на затканное розовыми шелковыми тюльпанами покрывало и застыла. Каждую ночь к ней приходил один и тот же сон: беременная, она сидит, привалившись спиной к стене. Все тело болит, а внизу живота как будто ворочаются жернова. Вокруг стоят люди. Они говорят, что нужно раздвинуть как следует ноги, иначе она не родит. Катерина не слушает их и все крепче и крепче сжимает колени.
– Не надо! – бормочет она и руками обхватывает свой огромный живот. – Останься во мне!
Вдруг боль ослепляет ее, и головка ребенка, горячая, словно огонь, вся в крови, проталкивается наружу. В эту секунду Катерина просыпалась от страха. Инесса, горбунья, с глазами столь яркими, как будто бы в каждом зажгли по светильнику, сказала, что сон этот значит одно: родится, наверное, мальчик, которого насильно отнимут у матери.
– Смотри! – говорила Инесса. – Не вздумай рожать от хозяина! Он кормит тебя, это я понимаю, и бархат тебе покупает, и серьги, но дети рождаются не от подарков. Их Бог посылает. Вот, пей мой отвар, и сгниет его семя в твоем женском лоне, а после, смешавшись с нечистою месячной кровью, уйдет.
…Она лежала на покрывале, затканном тюльпанами, и думала, что же ей делать сейчас. Потом поднялась, увидала в окошке, что вечер уже наступил – серебрятся соцветия звезд, – подсчитала в уме часы до его возвращенья из Падуи (а их оказалось не-много!) и тут же решила бежать. Побросала в платок свои украшения, самые ценные, включая рубиновую застежку и нитку холодного белого жемчуга, два платья, мантилью от зимнего холода, потом башмаки из сатина для танцев, потом темно-красные туфли из кожи с подставками, чтобы по грязи не хлюпать, задула свечу и была такова.
Придирчивому читателю уже сейчас понятно, что многие моменты жизни мусульманской девушки Захры Кемал Кигиз, получившей при крещении имя Катерина, я просто-напросто опускаю. И не потому, что не умею складно, с захватывающими подробностями рассказать о том, что испытала она, когда ее кто-то чужой (к тому же мужчина!) схватил, как клещами, и перепоясал ее гибким телом седло скакуна, о том, как стонала она в темноте невольничьей ночи, взывая к Аллаху, о том, как ее волокли по песку к большой каравелле, которая, вяло покачиваясь на зеленых волнах, ждала новой партии женщин-рабынь из Константинополя. Тогда же она потеряла то главное, что есть украшение девушки: честь. Какой-то невольник, не зная различия меж злом и добром, повалил ее, стукнув затылком о лавку, задрал ей подол, но только испачкала кровь ее девичья мерзавцу весь пах, как она, изогнувшись, плевком (столь увесистым, что даже странно, откуда так много слюны набралось во рту, пересохшем от жажды?) попала ему в переносицу. Унизила этим поступком насильника, но чести – увы – не вернула, конечно: ее украшение главное мягко спустилось на темное дно и досталось какой-то акуле, охочей до крови. Да, чуть не забыла! Еще был невольничий рынок, где ей заглядывали прямо в рот и считали молочные и не молочные зубы. В конце концов, все это вдруг завершилось холодным амбаром, где сено немного подгнило от влаги и где наша бедная Зара металась в поту и горячке неведомо сколько. Туда и явился однажды под утро богатый плантатор. А как же иначе назвать мне того, о ком даже в книге «Корней» нет ни слова? Конечно, плантатор, поскольку имел он холмы виноградников, реку, где рыбы водилось столь много, что ей, этой рыбе, и места в воде не хватало, поэтому налимы и щуки, уставши толкаться, стремились как можно быстрее покончить с такой унизительной жизнью и сами, глотнув напоследок родимой водички, ловились в большие рыбацкие сети. К тому же имел он луга заливные и несколько горных альпийских лугов, где верный пастух его в войлочной шапке играл на свирели и нежные овцы водили овечьи свои хороводы. Богат он был, этот – увы! – безымянный. И в Падуе что-то имел: то ли лавку свою ювелирную, то ли пошивочный цех зимней женской одежды. Но хватит об этом. В деньгах разве дело, когда к юной женщине в темный амбар приходит приличный вполне человек, снимает берет и кладет ее руку на свой лысый череп? А после всю ту же безвольную руку кладет на свой шерстью заросший кадык? Отнюдь не в деньгах тогда дело. Отнюдь.
Сначала она была столь благодарна, что не помышляла о сопротивлении. Сидела у ног его и целовала пропахшие мехом корявые пальцы. Он даже не трогал ее поначалу. Потом пригласил к ней врача. Этот врач, с повадками мыши, с большими ноздрями, в узорчатых бархатных туфлях, как будто он не медицине отдал свою жизнь, а танцам и всяким пустейшим занятиям, сказал, что не может ручаться за то, что женщину не заразили на лодке.
– Какой же болезнью? – спросил его тот, чье имя не знает никто.
– Я советую сначала пустить ей как следует кровь, – с гримасками, втягивая ноздрями томительный запах клубники и яблонь, плывущий из сада сквозь пестрые окна, ответил целитель. – Затем я прошу позволения, сударь, на то, чтобы мне осмотреть изнутри ее детородные органы, сударь. – Зрачки его сразу расширились, словно он что-то увидел, пока говорил.
– С условием, лекарь. Я буду присутствовать на вашем осмотре.
– Конечно, конечно! – Врач шаркнул узорчатыми башмаками. – И если желаете, можете даже воспользоваться моей линзою, сударь.
– Вы располагаете линзой?
Врач громко икнул от волнения.
– Да! Привез из Саксонии. Располагаю. Высокого качества горный хрусталь. Оправленный в золото. Дивная штучка!
Катерина слышала весь этот разговор, но ее итальянского языка еще не хватило на то, чтобы понять каждое слово. Она заливалась слезами стыда, пока врач терзал ее смуглый живот, простукивал нежную гибкую спину и приподнимал ее груди, как, скажем, какой-нибудь наш подмосковный грибник, насупившись, приподнимает ладонью еловые лапы и шарит в них палкой. Из кожаной сумки врача извлекли какие-то щипчики, скальпель, ланцет (все средневековое, низкого качества!), потом чистый, белый кусок полотна, потом еще-что в зеленой бутылке.
– Ложись, Катерина, – сказал ей хозяин. – Я верую в Бога, но не сомневаюсь, что наша отечественная медицина способствует лишь продвиженью добра. И люди, которые только молитвой готовы лечиться от разных болезней, весьма ошибаются. Дичь. Темнота.
Врач, нервно хихикнув, раздвинул ей ноги, и оба вонзились зрачками в то нежное, в то золотое с малиновым в своей глубине, лишь слегка приоткрытой.
– Поскольку вы, сударь, я вижу, согласны, – вдруг шумно забрызгав слюной, шепнул врач, – на произведенье осмотра organa femina externa, а также femina interna, прошу вас: закройте и окна, и двери. Боюсь до безумия.
– Боитесь святой нашей церкви?
– Боюсь. – И врач быстрым, скользким, мышиным движением набросил кусок плотной ткани на нежное и золотое с малиновым. – Огня я боюсь, на котором живыми сжигают нас, грешных.
– Не бойтесь. Я не донесу. Ведь я о себе беспокоюсь, почтеннейший. Ведь это, в конце концов, я собираюсь вложить свой единственный меч в эти ножны. Как там на латыни? Не помните, друже?
– Mitte gladium in vaginam, – волнуясь, ответил ученый. – Вложу меч в ножны.
– Вот именно: mitte gladium! Mitte! Не Федька-пастух, не Чиполо-дворецкий, а именно я собираюсь доверить ничтожнейшей девке здоровье и жизнь! Валяйте, осматривайте и не бойтесь!
Собрав тонкие, растрескавшиеся от волнения губы в подсохший бутон, врач немедленно облил себе руки водой из бутылки, и вместо пьянящего запаха роз по комнате сразу разлился тяжелый, как будто нарочно отравленный запах.
– Чем это, почтеннейший, вы поливаете сейчас свои руки? – Патрон, побледнев, вынул шпагу, оперся тяжелым бедром на ее рукоятку.
– Ах это? – И врач засмеялся. – Наука! Защита от гадов и от паразитов. Serpetium, сударь, кругом et serpetium, гады, насекомые!
– Какие же гады вам так докучают? – спросил с любопытством хозяин. – И чем вы их травите, если не шуткасекрет?
Тут врач, на секунду забывши про женщину, приблизил свой сморщенный рот к темно-красному, горящему уху патрона.
– Вы не представляете, что происходит! Ведь труп, простой труп, не достать, понимаете? Один ученик мой, дотошливый юноша, он так говорил: «Какой же я врач, если я не держал в руках даже толстой кишки?» Я предупреждал его, я умолял: «Стогнацио, друг мой, есть верные способы поставить диагноз. Моча, например: темно-желтая, белая. Бывает зеленой, бывает коричневой. При всякой болезни меняет свой цвет». А он, безрассудный, украл где-то труп. Бродяги бездомного, старого нищего. Возился всю ночь, до уретры дошел! А утром донос! И забрали. Потом увезли и сожгли на костре. Я лично не видел, но мне говорили. Мальчишка, сопляк! Но я плакал навзрыд. Ведь так быстротечно сгореть!
«Напрасно старается! Ишь, провокатор! – поду-мал патрон. – Меня хрен поймаешь!»
И плечи приподнял вполне равнодушно.
– Как? Из-за кишки? Опрометчиво. Глупо. Молился бы лучше, чем ночь напролет копаться в прогнивших останках бездельника!
Врач понял, какую ошибку он сделал, и тут же расплылся в дрожащей улыбке.
– О да! Как вы правы! Я предупреждал. Молитва, молитва и снова молитва! Однако за дело!
Он быстро встряхнул рукавами, и пальцы его, изогнувшись, как черви, раздвинули нежное и золотое настолько, что все волоски расступились и перед глазами раскрылся цветок.
Хозяин стал бледным.
– Все чисто! – сказал быстро доктор. – Снаружи здорова.
– Вы дальше смотрите. – Патрон захрипел и вновь ухватился за шпагу.
– Помилуйте! Я и смотрю, ибо женщина содержит в себе столько нежных лазеек, такие глубокие впадины, столько, помилуйте, сока, что все виноградники, когда их плоды соберут одним разом и выжмут в бездонную бочку, – и то не сравнятся с одной грешной женщиной!
– Вы, это, потише с поэзией, сударь… При чем виноград здесь? Какие там бочки?
Но лекарь нащупал внутри Катерины такое, что весь залоснился.
– Ну вот. Il nostro uterio! Nostrous uterius! Матка! Сокровище, в коем все происки дьявола смиряются перед Господнею волей!
– Не понял, однако… – опять прохрипел угрюмый хозяин той женщины, чья покорная и сокровенная плоть сейчас на глазах его вся обнажилась, и звук ее стал звуком талой воды, когда по ней хлюпают громким ботинком.
– Uterius вашей избранницы, сударь, – само совершенство! – с торжественным видом сказал странный лекарь. – Я должен заметить: одна из ста тысяч, нет, ста миллионов, а может, и больше, роскошнейших женщин, невиданных женщин имеет такую прекрасную матку! Вы, сударь, счастливчик, любимец фортуны! И тот, кто созреет в сей матке, кто будет сосать эту грудь, это млеко, – тот будет не просто еще одним смертным…
Глаза его вдруг закатились, он выдернул судорожно из Катерины всю влажную, как в перламутре, ладонь.
– Больная здорова, – сказал он убито. – Вы можете жить с ней и не опасаться.
– И если я буду иметь с нею сына…
– То он вас не разочарует, сеньор!
– Не будет кривым или, скажем, горбатым…
– Кривым? Не смешите меня! В такой матке? В такой la… la bella… прекраснейшей матке? Она же как яблоко, сударь, как яблоко!
– Да что это вы все про фрукты, про фрукты… – скрывая неловкость, прошамкал патрон. – Возьмите, однако. Вот вам за осмотр.
И вынул монету из чистого золота. Тогда докторам так платили.