Сергей Антонович Клычков (Лешенков)
(1889-1937).
САХАРНЫЙ НЕМЕЦ
Роман
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ЗАЯЦ ИЗ ДВЕНАДЦАТОЙ РОТЫ
ЗАУРЯД
...Эх, рассказывать, так уж рассказывать... Простояли мы так, почитай, два года в этой самой Хинляндии, подушки на задней части отрастили - пили, ели, никому за хлеб-соль спасибочка не говорили и хозяину в пояс не кланялись: рад бы каждый от стола убежать, из лесной лужи пить, березовое полено вместе с зайцами грызть - лишь бы спать на своей печке!
Да куда тут с добром: посадили нас, в час неровён, в большое, длиной с наше Чертухино будет, корыто... Сидим мы в этом корыте и день, и два, все депеши какой-то приемной дожидаемся, а к этой поре навалило к нам баб из Чертухина видимо невидимо - прощаться с нами... Поглядишь за борт, так вот по берегу и ходят, только ни песен не поют, не смеются, смотрят, как поколоченые, и, что голосу, плачут...
Жалко нам было о-те-поры, что Зайчика, Миколая Митрича, зауряд-прапорщика Зайцева, с нами не было - вот бы спели тогда Зайчик да я с Пенкиным "Размалинушку"... Стоим так день, стоим так два: ни нам из корыта вылезть, ни самому корыту от берега уйти, так и кажется из-за Гельсинка: стоит это корыто у берега, а с берега нагнулась баба рябая гору мы так прибереж-ную прозвали, больно камниста да конопаста! нагнулась баба рябая и в засиненной крепкой синькой воде полощет наши штаны и рубахи, готовит в поход и складает в корыто, колотит валиком на спине у покатой скалы, с которой сбегает вниз мыльная пена.
Но как-то, спустя неделю иль две, с вечера нас никуда не пустили, бабы по берегу спали в повалку без нас, хватили мы на сон хинляндской сивухи, а утром, когда продрали глаза, так ни баб, ни бабы - рябой постирухи, ни самого берега было не видно, а кругом так синё, так синё, инда глазам неприятно...
Локнули мы опохмелки и, как дальше по морю ехали, как по суху шли, никто хорошо и не помнит, прочистились наши мозги только, когда первая пуля попала в окопный блиндаж и Пенкину трубку разбила...
- Немцы,- сказал Иван Палыч, как-будто того и не знал до сих пор, да и мы тоже не знали...
Но трубку Пенкин не очень жалел, начал у всех одолжаться, немцы стреляли один раз в неделю, а мы и еще того мене: с ружьем плохие балушки! - И время поплыло, поплыло, а с ним за окопом и чистые двинские воды...
Сколько тут времени прошло, уж не помню, может, неделя, а может, и год: у солдата часы смерть заводит, смерть переставляет в них стрелки и в негаданный час останавливает часики вовсе:
- Зайчик вернулся...
Зауряд-прапорщик Зайцев... Его благородие!..
На плече перекладина: - зауряд!..
* * *
Нашему брату эта перекладина не больно сперва приглянулась. Гляди, и руки не протянет, а Иван Палычу - фельдфебелю нашему - так тому рот клещами зажало, так и не ституловал Зайчика "вашим благородичком", а под козырек, да и ляпнул "ваше заурядичко". Ротный, Палон Палоныч, рядом стоял и в первую же встречу дал Зайчику за это хорошую встрепку:
- Вы, дескать, теперь знаете кто, ну, и должны об этом помнить и честь свою соблюдать больше родной матери...
Оно так и должно быть: когда еще Зайчик был у Иван Палыча в писарях под началом, все вставали в шесть, а Миколай Митрич в пять поднимался. Встанет и тут же разные хитрые списки состав-лять, и такие эти списки для Зайчика были натрутные, что, подчас, в десятый раз переписывает, а уж Иван Палыч где-нибудь найдет ошибку. Больше всего из-за почерка Зайчику перепадало.
- Чтой-то у тебя, Зайцев, за руки такие,- каждый раз говорит, бывало, Иван Палыч, принимая от Зайчика список,- ну, и буковки!
И вправду, Зайчик не горазд был на эти списки,- посмотришь, и словно по белому снегу пьяные мужики у трактира в Чагодуе валяются. За то уж Иван Палыч его и строжил. Сапогом! Дошло у них дело до того даже, что Зайчик к Палон Палонычу - ротному - ходил жаловаться. Об этом потом Сенька Кашехлебов - Палонычев денщик - всем нам так рассказывал:
- Припетлял это к нам,- измывался Сенька,- серый наш заяц, да темной ночью. Стучит лапкой в дверь.
- Кто тут? - спрашиваю.
- Я, - говорит,- заяц из двенадцатой роты.
- Что тебе, зайчик серенький, надо?
- Мне, грит, их-высок надо!
Иду я к их-высок и говорю: там вас, ваш-высок, заяц из двенадцатой спрашивает.
- Какой-такой? - кричит их-высок, а сам хлоп стакан, а мне опивки в глотку льет...
- Какой-такой! - отвечаю,- ученый заяц: лапки чернилами вымазаны!
- А,- говорит их-высок,- пускай подождет - а сам к двери: - ты, говорит, что по ночам ходишь: волк с'ест!..
- Мне,- отвечает заяц,- от вас, ваш-высок, об этом-то волке ответ один получить надо.
- Говори! - кричит их-высок.
- Что мне,- спрашивает,- серому зайцу будет, если я того волка за ухо укушу?
- В арестантские рроты,- кричит их-высок,- сошлю!
Ну, заяц наш тут прыг-прыг-прыг, а их-высок вдогонку:
- Эй, косоухий! Таким косоухим во всяком лесу луна хорошо светит, куда хошь дорожку укажет: хошь в острог, хошь в церкву...
...Над Сенькиным этим причудливым рассказом мы поначалу смеялись, а потом как-то чуть не побили, да Палона побоялись, а кто похрабрее, стал дразнить Сеньку: их-висок, намекая этим, что Сенька доносит и кляузы строит про нас у Палона.
Может быть, это было и верно, а может, и нет: мужика в серой шинели можно принять и за арестанта!..
Ну, а тут, когда Зайчику целого зауряда нашили, так само собою, и от "заурядчика"-то у Иван Палыча язык во рту сдавило. Потом все обошлось по-хорошему.
- Вы, Иван Палыч, - сказал Зайчик фельдфебелю, когда ушел ротный,меня не бойтесь и как хотите зовите, а только, вот, при ротном-то уж как бы это так поскладнее...
А Иван Палычу только это было и нужно.
* * *
Зайчик сам очень сильно сперва волновался. Бывало так и зальет всего краской, когда пройдешь мимо да так это по-особенному козырнешь - с кандибобером! Хорошо понимал, значит, что положенье-то это его новое далеко уж не так завидно, как это кажется со стороны, что всего больше в этом его положении самой что ни на есть глупой случайности, и потому чином своим не задавался.
К тому же в окопах погонами очень не зафорсишь.
Вошь - она не разбирает, какого ты чину, а коли попался, так ест тебя и никакого чину не спрашивает. Зайчик все это хорошо раскусил, так как был хоть и чудной человек, но глупого в нем мы ничего не замечали. Как был он Миколай Митрич Зайцев, человек нашенский - с нашей, значит, с одной стороны, Чертухинского лавочника сын,- так и остался, и по-прежнему шло к нему это прозвище - Зайчик - как румянец к девушке.
Бывало, встанет ротный, с пьяных глаз всем недовольный да на все сердитый, и мерным долгом распекать Миколая Митрича: и дела-то всего,- ну, к примеру, пуговицу на штанах человек забыл застегнуть, а, бывало, взглянуть страшно на Палон Палоныча,- борода так и ходит по груди, как волна по берегу. Борода у Палона большенная, вся в завитушках, цыганская, усищи, как у сома какого, и фамилию ему такую попы подходящую дали: Тараканов, Палон Палоныч.
Стоит перед ним Миколай Митрич, как и впрямь зайчик под осинкой - на задних лапках: одной рукой на кант штанной, а другой все под козырек, ровно сам себя за ухо дергает. Стоит Зайчик и только глазами моргает:
- Виноват, господин капитан,- непредвиденный случай-с!
Палон Палоныч вывалит глазищи, плюнет на обе стороны и Зайчику два пальца подаст. Тем обыкновенно и кончались утренние выходы капитана. Вскоре денщик,- Сенька Кашехлебов, - приносил заливухи, за которой в тыл обычно уходил с вечера. Палон Палоныч удалялся в свой блиндаж на покой, до следующего утра, а Миколай Митрич по окопному делу, хоть и не мудрое это дело: стой да винтовку держи - с нашим братом!
Мы были по сю сторону Двины, немцы - по ту. Стрелять и в заводу не было без толку, словно уговорились до время не беспокоить друг дружку, жили мирно: немцы шоколад жрали, а нас - вши. Окопы шли поймами, верховые, под ногами кладинки хлюпают, а по стенкам ползают гладкие, гладкие.
Как мы тут жили, теперь и вспомнить чудно, хотя человек ко всему привышен; а вот как помеща-лось это солдатское хозяйство - так не мало можно надивиться. И кусались-то ведь по-разному: одна куснет, словно тело в зубы натянет, вроде как в клещи такие, а другая только как пьявка: тюк! - и больше ничего: инда даже приятно. В первое же время это добро завелось и у Зайчика. О Зайчиковых вшах потом даже анекдоты среди штабных ходили - будто они величиной с галку, и что до того они кусакие, что у Зайчика, де, вся спина наскрозь об угол блиндажа протерта.
Зато уж вся рота при случае повторяла, что однажды Зайчик капитану сказал:
- Не убьют, так вши всё равно заедят!
И никто потому не стеснялся при нем поскрести под рубахой.
Миколай Митрич только и спросит:
- Едят, дружок?
- Заели, ваш-бродь!
- Керосином рубаху вымочи, от керосинного духу они шалеют и аппетит теряют!
А сам улыбнется и тоже почешется.
Солдату только ведь и одолжение, что ласковое слово. За ласковое слово наш брат жизни не пожалеет. Ну, за то Зайчика и любили. Хотя солдаты и Палон Палоныча уважали и даже, может, любили, что строг был, а солдат во время и строгость любит: Палон Палоныч больше над Зайчиком да над Иван Палычем измывался, а солдата чтобы тронуть, так ни-ни:
- Солдат,- он говорил, когда уж очень в сильном хмелю бывал,- солдат эт-то гордость нации!
Хлестал он водку, почитай, что каждый день. Не мало дивились: откуда берет, когда ее искать надо, что булавку в сене. Может за это удивленье и любили его, да за то еще, что борода большая да черная: четыре фунта черного хлеба завернешь,- солдатская душа - чудная штука!
Зайчика солдаты жалели, сами-то нигде и ни в чем жалости не видя, и к самим себе всякую жалость потерявши...
* * *
Очень даже вскоре после того, как к нам Зайчик приехал, случилась оказия, которая нам всем животы здорово подобрала. Ушли мы к тому времени в резерв, на отдыхи, верст за сорок от линии. Чинимся, моемся, скребки даже такие особые перед баней выдали.
Благодать по началу была, целым днем валяемся в сосновом бору и в козла режемся. Вдруг, как снег на голову,- депеша из ставки: приготовить полк к десанту, сам штаб-генерал приедет, смотр будет делать... Забегали командиры, лица у всех, как потерянные, глаза на вылуп, голова кругом. Спешка, торопка, с высунутым языком шушера полковая носится, как комарье, покою от них никакого, целыми днями муштра пошла - отдание чести, титулование начальства, офицеры в подтяжку, солдаты в струну...
Вспомнили мы тогда нашего Фоку Родионыча и его рассказы о николаевских временах: крепок был старый народ! Тут вот так ноги все измусолил за две недели, что, кажется, лучше бы смерть поскорее пришла, чем это хождение крепкой ногой, бег на месте,- бежишь, а на самом-то деле никуда не бежишь, да и бежать-то не надо,- а Фока Родионыч оттяпал двадцать пять лет, три раза ему всыпали по большому возу березовых палок в сиденье, ногу в турецкой войне оторвало, и ничего, воротился Фока к своей Акулине и прожил до девяносто трех лет, в последний год перед смертью косил вместе со всеми и, может быть, еще двадцать бы лет проканючил, если бы смерть, проводя брод по траве к его покачнувшейся хате, не задела по дороге тупою косой и не уложила Фоку вместе с травою.
Крепок был русский мужик... Эх, вынослив!..
* * *
В неделю нас совсем уходили - стали, как тени в плетне!..
Зайчик на роте был, Палон Палоныч в отпуск уехал...
Раз, часа в четыре поутру, ждали мы полкового командира, ждем час, ждем другой, ноги у всех устамели, все на шнурке, да на шнурке, долго не выстоишь. Миколай Митрич с натуги да со страху лицо потерял. Оглянется, слова не скажет, только на Иван Палыча глазом покосит, как на спасителя.
- Будьте без всякого сумленичка, ваш-бродь, - подбежит к Зайчику Иван Палыч, - не подкачаем!
А сам про себя думает:
- Слава те, осподи, что Палона-то нашего чорт унес, вот бы греху не обобраться!
Часам к восьми, вдруг слышим махальники машут:
- Едет, едет!..
Не успел Зайчик шнурок из-под ног выдернуть, как батальонный кричит, как зарезаннный:
- Смирно-о-о!..
Кажется, все бы ничего, рота стоит, что лес тебе сеяный, солдаты смотрят - вот тебя сейчас слопают, пуговицы в порядке, головные уборы, как и надо быть,- ан, командир весь полк объехал, никакого замечания не сделал: все "спасибо" да "рады стараться", а тут как подъехал к двенадцатой, так весь сразу и посинел.
- Прапорщик Зайцев!..- словно труба трубит.
Зайчик моментально под-козырь...
- Непорядок... Четвертый взвод!..
И сам так рукой,- как Суворов.
Зайчик на каблучках, как по ветру, повернулся, да с под-козырьком к взводу. Глазам не верит: всё, будто, в наилучшем порядке и на своем месте.
Командир следом.
- Этто что такое!..- тычет пальцем на взводного.- Портить роту?!.
Тут только Зайчик и вспомнил.
- В шею гнать... в шею со взвода!..
Вспомнил Зайчик, что настоящий-то взводный с ротным в отпуск уехал, а этот - рыжий, как деревенский мерин - ефрейтор Пенкин, Прохор Акимыч,- и рябой-рябой: курочке клюнуть негде,- не всамделишный взводный, а только как бы заместитель на время отлучки.
- Виноват-с, господин полковник!
- Что это вы со мной делаете? А? - петухом кричит командир,- А? Вместо приказов романы, что ли, читаете?.. В шею!..
Зайчик так и затрясся весь, как осиновый лист, и не своим голосом на весь полк скомандовал:
- Три шага вперед, маррш!..
Что тут случилось, мы и сами сначала не расчухали.
После Зайчик Иван Палычу объяснял, что привиделся ему вдруг не Пенкин - ефрейтор Прохор Акимыч, а наш рыжий дьякон с Николы-на-Ходче.
Дьякон этот, пьяница и озорник, еще когда за бутылку у Чагодуйского корчемника водосвят-ный крест пропил, и как это пришел тут в голову Зайчику, сам Бог не ведает: должно с перепугу, что таким петухом хриплым на него кричал командир.
Ну, Зайчик и расхрабрился да и хлопни, дьякона, то бишь, Пенкина, - в самое рыжее хайло. Вся рота так и замерла на месте: больно уж непредвиденный случай! Про Пенкина тут, конечно, речь молчит, жалеть такую занозу никому нужды не было, жалко было Зайчика: хотел он по военному повернуться к командиру или ветром его сдуло в таком смятении, только не удержался Зайчик на ногах, хлоп с катушек долой да прямо под ноги командирской лошади.
Командир со стыда едва ноги унес: говорили, что во время парада все усы себе искусал!
* * *
Вечером поймал Зайчик рыжего Пенкина в ельнике, куда тот оправляться ходил, и прямо ему в ноги: прости, да прости,- не по своей, дескать, воле! Пенкин был мужик карахтерный. Был у нас этот Пенкин первый в роте песенник, рассказник, задира и балагур. Когда же нападала на него, как он говорил, "мрачность чувства", обычно веселое его лицо съезжало в сторону и закрывалось серой дерюгой: в такие минуты, казалось нам, Прохор мог зарезать. В этот раз несмотря на подскулину Пенкин был в добром духе.
Высвободил Пенкин ногу легонько, чтобы носу Зайчику не поцарапать, да в сторону. А Зайчик все на земле лежит, и фуражка на затылке.
- Не обмарайтесь, ваш-бродь, говорит Пенкин,- тут солдаты на двор ходють!..
- Пенкин,- шепчет Зайчик,- не говори, пожалуйста, никому: мне и так смерть как тяжело!
Известно: у солдата язык бабий! Вся рота в ту же ночь узнала. Только, еще крепче пожалела Зайчика, а Пенкина почла все-таки за молодца: какая же вина на человеке в том, что рыжим родился? Это всякий солдат хорошо понимает. Ну, вот стоять ли рыжему, как Пенкин, на взводе - это особая статья, тут командиру больше видно: на то и на лошади сидит, чтобы всю роту по головам сосчитать!
СЧАСТЛИВОЕ ОЗЕРО
...Через неделю приехал генерал из ставки. Какой-то де-Гурни, из французов, должно быть. Нашему полку был назначен смотр. С девяти часов до самых-то четырех гоняли нашего брата по полю, инда совсем ноги обломали, а в четыре подъехал генерал, седенький, маленький, пузатенький, катушок такой - на плечах серебряные погоны в четверть ширины,- две минуты пощурился, поморщился, всех солдат похвалил, а прапорщику Зайцеву даже в особицу ручку почему-то с лошади подал. Издали даже было глядеть смешно: наклонился Зайчик низко, принимая такую высокую честь, и словно к генеральской ручке приложился. Уехал генерал, будто на крылышках улетел. Зайчик только и успел Иван Палычу шепнуть:
- Вот это люди!
Вечером позвал к себе Зайчик фельдфебеля и протянул ему листок,- а у самого глаза красные, и и руках дрожь ходит, как украл что.
- Инструкция. Я так полагаю, что роту надо под причастие. Я завтра непременно батюшке скажу.
Иван Палыч читарь был хороший, прочитал он эту инструкцию да рот и разинул.
- Так точно, ваш-бродь,- говорит,- верная погибель! Может прикажете у сапогов подметки отодрать?
- Я думаю лучше дырки в ходу навертеть. Без подметок на берегу ноги исколешь о гальку, а самое главное: - батюшке!.. Сбегай-ка, Иван Палыч, счас!..
- Преупрежу, ваш-бродь, как же можно иначе,- ткнул Иван Палыч под козырек.
* * *
Утром читали всей роте инструкцию. Читал Зайчик, как дьячек, мямлил и слова путал, на лице было такое смятение, такая тоска и скорбь! В инструкции сказано было, что от успеха этого дела зависит исход всей войны и слава и благополучие будущее государства. А дело это хоть и трудное, и трудности этой начальство не прячет, но за то уж верное, потому что, если вот так мы из моря в тылу у немцев вылезем да сонному ему руки свяжем, так тогда немец очень испугается и у нашего царя пощады просить будет... А потому, дескать, твердо все это помни, и когда тебя будут вроде как на отмель ссаживать, за полверсты от берега, куда пароходы потащут особые баржи-плоску-ши, так слезай прямо в воду и по воде иди молча, утопнуть не бойся, от воды криком не заходись, а как вылезешь на берег, так сапог не сымай, штанов не выжимай, а в боевой порядок и приступом в полной готовности на немецкие береговые батареи да немцев в плен и забирай. Слушали мы эту инструкцию, а у самих сердце так на другой бок и перевалилось. Главное лататы-то дать некуда: впереди немцы, а на затылке вода.
Мысль о причастии пришлась солдатам очень по-сердцу - как-никак, а сух из воды теперь уж не вылезешь! Пришел батюшка в одном набедренике, наложил угольков из костра в кадило, и по всему сосновому бору поплыл вместе с плаксивым поповским голоском тонкий, как ниточка, ладанный дымок.
- Пошли, осподи, одоление на всяка врага и супостата...
Все мы, может, никогда так не молились, как под этими высокими соснами, стоявшими словно большие свечи с зеленым пламенем, которое, кажется, так и колыбалось в подернутых влагой глазах от набегавшего с озера ветерка. Такая тишина и ясность была разлита вокруг, и так это шло к тому, что было у всех нас на душе. Стоит Зайчик на коленях впереди всех, крестится своим староверским крестом, а в голове вот так кто-то и выстукивает:
- Дырка... дырка... дырка...
Эх, убежать бы да забыть обо всем... Сидеть вон там, на пригорке, откуда смотрит на Зайчика синим глазом "Счастливое Озеро".
- Отчего-й-то это озеро счастливым названо,- пришло в голову Зайчику, когда отец Никодим приклеил к ротной иконе тонкую свечку и начал службу: должно быть, счастливые люди на этом озере живут?!.
- Пошли, осподи, одоление на... всяка...
- Пошли мир в мою душу,- шепчет Зайчик и стукается лбом в корявые сосновые корни...
Оглянулся Зайчик: вся рота, как подкошена, стоит на коленках, глаза словно спрятались в брови, а по желто-загорелым лбам тяжелая безысходная тревога собрала набухшие складки. Показались тогда Зайчику эти солдатские, натруженные одной и той же думой морщины похожими на строки старой в кожаном осохлом переплете книги "Златые Уста", о которой в кои-то веки говорил ему Андрей Емельяныч, староверский поп: счастлив человек, прочитавший эту книгу от страницы до страницы, все в этой книге сказано, обо всем в этой книге написано, и радужные врата открыты душе, а душа как слепец идет по дороге, и посох в руке у слепца больше видит дорогу, чем закрытые пеленою черной, навсегда ослепшие человечьи очи!
- Нет,- думает Зайчик,- нет, не надо, некуда бежать, и не имею я на это ни воли, ни права...
Оглянулся Зайчик еще раз на солдат: переодетые Чертухинские мужики!
Три брата Морковкиных, все как один, словно одним плотником три крепко срубленных избы, а не мужики: на спине выспаться можно, жилы на руках, словно руки ужищами вкось и вкривь перевязаны, только глаза у всех маленькие и под лоб спрятались, как воробьи под застреху!
За ними Голубковы, вся родня тут: шурьё да деверьё, у каждого по охапке ребят дома осталось, род голубиный плодливый, плодоросливый, твердый, как сохлый дуб, семя староверс-кое крепко, как жолудь: упадет, не загниет, и какую хочешь землю корешки пустит. Смотрят под ноги себе Голубки голубыми глазами, мотают белобрысыми затылками, чудится в них хитрища да силища несусветимая, крепкорукая, до земли жадная да охочая; - за Голубками - Каблуко-вы, Абысы, чуть тоже не по пяти человек, со всех домов по мужику пошло, всех братьев уповади-ло,- Каблуки да Абысы пожиже да победнее, зато смирнее их никого не сыщешь, хлопотливей в работе да заботливей не найти. За ними мужики безыменные, схоронившие свое имя в полковых списках, в солдатских поминаньях, о которым потом для креста и места его не найдешь, выклюет ему серая ворона хитрые, подлобые глаза и унесет имя и облик под серым скучным крылом,- мужики с разных сторон, других обычаев и уклада другого, мужики домопоставные, им бы землю с боку на бок переваливать, чтоб была пушней да на урожай проворнее,- зазря стащили с них пестрядники да полусибирки, тесно им в этих желтых казенных рубахах, не будет, не будет проку из дела, которое кажется им хуже безделья...
* * *
...Оглянулся Зайчик на солдат, смотрят они в землю, будто спрашивают ее: где враг, кто враг, что это за враг, сильный и хитрый, к которому надо по морю, как по суху иттить, да еще сапог на берегу не сымай, а чтобы сама вода убралась, проверти дырку, порток не выжимай, а так теленком необлизанным на немецкий штык и тычься: все это пешему человеку, привыкшему к черной земле, как барыня к перине, само собой в диковину немалую померещилось.
Батюшка помахал над солдатами крестиком, положил его на корень под сосну, куда сверху, сквозь ветки, так и сыпалось золото, и взял причастную чашу. Зайчик первый подошел и сложил руки. Сунул ему батюшка ложечку, об ложечку зубы Зайчиковы стучат, причастие поперек горла встало и в утробу нейдет - дух захватило! Поперхнулся Зайчик, кой как откашлялся, клюнул в батюшкину руку:
- У меня задышка, батюшка!
Батюшка старенький, добренький, глупенький - тихонечко сунул ему другую, Зайчик проглотил и за батюшку отошел с лицом затуманенным, будто осенней паутиной закрытым.
За Зайчиком - Иван Палыч. Проглотил и только кадыком екнул. Волосы у Иван Палыча ружейным салом разглажены, пробор за лысиной словно дорожка по Чертухинскому лесу - прямой да видкий, стоит Иван Палыч, как на храмовом празднике.
Долго так совал батюшка ложечку в солдатские рты, почитай весь день ушел. Призрачная у Зайчика в глазах весь день простояла картина: похож был отец Никодим в своей серенькой походной ряске, с этим передником золоченным на какую-то диковинную из сказки бабки Авдотьи- Клинихи птицу, а мужики эти - и не мужики совсем, а будто стая серых воронят с широко раскрытыми ртами у Никодимовых желто-усохлых лапок низко над землей вьется.
* * *
...По дороге в палатку Зайчика кто-то окликнул:
- Ваш-бродь! Ваш-бродь!
Оглянулся: Пенкин!
Бежит радостный такой, на голове рыжие полосы, словно житный сноп с возу свесился, в рыжей бороде усмешка так и юлит.
"Что-й-то он мне тогда за дьякона привиделся",- подумал Зайчик и остановился.
- Ты что, Пенкин?
Пенкин встал по чину, руку, как и полагается, под козырь, хотя на голове и фуражки-то никакой не было и, задыхаясь от того ли, что бежал, аль от того, что в великом волнении был, по-военному отрапортовал:
- Прикажите под ружье встать, ваш-бродь, потому вину свою,- говорит,перед вами чувствую!...
Зайчик от этих самых слов Пенкина в такой расплох пришел, вытянулся тоже и сам под козырь взял. Издали можно было подумать, что это Зайчик Пенкина тянет за то, что таким рыжим родился да что такой рыжины командирский глаз не выносит, и что бедный Пенкин даже, не ожидая на этот раз поучения, к пустой голове приложил руку...
Опамятовался Зайчик, отдернул руку и улыбнулся тоже Пенкину:
- Полно, Пенкин, теперь все под смертью ходим!...
* * *
Совсем вечером, Зайчик вышел, полный странного смятения, смутного желания к кому-то итти сейчас и о чем-то долго и страстно говорить и слушать - что скажет и чем отзовется на это великое и от слов бегущее смятение души первый встречный на какой-то, где-то далекой дороге.
Похожа была тогда Зайчикова душа на уставшую от перелета птицу, спугнутую с высокого дуба ветром ли, зверем ли, следившим в полночи добычу. И вот носится в полночи птица и криком жалобным и нежным, кличет своего товарища, крик свой за ответный крик и тень свою от высокой луны принимая за друга.
Зайчик долго простоял у входа в палатку, сосны погасили свое зеленое пламя и на кудлатые головы густо натянули вечернюю мглу. Зайчик глядит в эту мглу и только еле различает за стволами деревьев цыганский табор, закоптелых цыган, сбившихся в круг у костра, а посреди круга стоит Пенкин, и горят на нем волосы рыжие, и как костер раздувает их озорной ветерок.
Запевает Пенкин в кругу, и словно на него так и накатывает волна: подхватывают песню сотни грудных голосов, как бы из самой утробы идущих:
Раскалинушка, размалинушка,
Ты не стой, не стой на горе крутой,
Не спущай листов во сине море,
Во синем море корабель плывет,
Корабель плывет, и волной несет.
На том корабле три полка солдат,
Три полка солдат, молодых ребят,
Офицер-майор Богу молится,
Молодой солдат домой просится:
- Осподин майор, отпусти домой
На побывочку, не на долгую,
На неделечку на единую,
Ко жене молодой, к отцу с матерью.
Выкатила луна из-за большого облака свой зелено-золотой глаз да так и уставилась им недвижно с полнеба на отливающее вдали серебром и золотом Счастливое озеро, и такая там тишина, и такой оттуда веет покой, что и вправду верится Зайчику, что живут около него счастливые люди.
Счастливые люди живут, и нет у них ни злобы, ни вражды в сердце, и сини глаза у рыбачьих дочерей, как синё Счастливое озеро, а рыбачья вольная доля полна удачей и довольством - носит счастливый ветер челнок по счастливому озеру, и налит ветром белый парус у челнока, как налита молоком высокая грудь у рыбачки!
ФЕДОР СТРАТИЛАТ
В десант мы все же не попали. Нашлась-таки какая-то голова с мозгами, разъяснила кому нужно, что дело затеяли, можно сказать, совсем даже глупое. Статная ли вещь выкупать солдата в море, когда моря он, как чорт ладону, боится: это, ведь, не матрос какой-нибудь, которого на корабль прямо мать из утробы выкинула. Спасибо, должно это генерала де-Гурни этого самого надоумило - больно уж беленький да чистенький: как ангел божий!
- Ай да де-Турни, махорочки заверни,- говаривали солдаты, узнавши об отмене десанта и почему-то сразу поверивши, что никто иной, как этот самый де-Гурни и отменил.- Што значит хранцузская голова, нашей бы не догадаться...
И впрямь: русскому генералу трудно до такого соображения дойти. Ему бы только храбрость свою показать да реляцию порумянее написать, а там есть польза, нет пользы - ему с высокой осины наплевать: после в Питере чиновники разберутся!
Микола и Митрич был, кажется, довольнее всех и всех более уверен, что это де-Гурни отменил, да сам он это и пустил по солдатам.
- Я так и знал,- пел он вечерами в солдатском кругу у костра,- я еще тогда Иван Палычу говорил...
И солдаты охотно поддакивали и охотно верили, что Зайчик раньше всех раскусил, что это за птица де-Турни (может, де-Гурни: шут его знает!), да и не хотелось не верить - уж слишком велика была радость, и слишком в глаза било спасенье. Только после причастия, да еще после случая с Пенкиным, который, конечно, о разговоре с Зайчиком после молебна всем рассказал, да еще с такими прикрасами, о которых Зайчик и не подозревал даже: будто он часто Зайчика во сне теперь видит и что во сне он мало и похож-то на Зайчика, а смахивает, де, как две капли воды, на Федора Стратилата, который у нас на ротной иконе нарисован. Этот-то Федор Страти-лат незадолго перед утренним сигналом уходит из его сна и, уходя, будто, ему, Пенкину, очень явственно всегда говорит:
- Скоро, мол, Пенкин, не с винтовкой, а с своей Пелагеей Прокофьевной спать будешь!..
На складку да небылицу Пенкин был головастый, только после всех этих выдумок солдаты еще крепче привязались к Зайчику.
По солдатам и вправду ходили слухи, что наш царь, будто, к немецкому царю в гости ездил. Гостил у него целую неделю, сколько вина одного выпили со своими советниками и порешили они при расставании все это кончить миром к будущей Пасхе, чтобы как раз русские солдаты домой попали на Красную горку, а на Красной горке известно, что в деревне делается: будто оба они друг другу жаловались, что уж больно много и наших и ваших за эти три года перекокшили, что и подати платить некому будет и оба они скоро без гашника останутся!
* * *
...Но не прошло и недели, как снова нас погнали на линию.
- Остатки сладки,- рассуждало солдатье, и в этой чудной уверенности, что идут в окопы последний раз, шли охотнее, бодрее и даже на выходе из резервных лагерей сами взяли твердую ногу и затянули Зайчикову песню, которую тот сочинил, когда из Чертухина бок-о-бок со мной трясся на навозной телеге.
Рано солнце из тумана встало
Провожать солдат в поход...
Вот собрались: старый тут и малый,
Все-е в прого-оне у ворот:
- Василь! Василь?
- Василиса! Василиса!
Отвали-иса от мене!
Как расстаться пахарю с сохою.
Спокидая край родной?..
Как старухе с молодой снохою
С по-оля выбра-аться одной?..
- Василь! Василь?
- Василиса! Василиса!
Веселиса-а без мене!
Будет в поле непожатый колос,
Ве-есь осы-ыплется овёс!
Плачут бабы, плачут бабы в голос,
А-а у ни-их не видно слёз!
- Василь! Василь?
- Василиса! Василиса!
Не томися обо мне!
Вот в прогоне уж готовы кони.
Ду-уги на-а заре горят,
По-омолились, подошли к ико-оне
И-и погла-адили ребят!
- Василь! Василь?
- Василиса! Василиса!
По-ожалей-ей малых ребят!
Наши дети за нас помолитесь,
Что-об скоре-ей прошла гро-оза!
И-и Василий смотрит, словно витязь.
В Ва-асили-исины глаза-а!
- Василь! Василь?
- Василиса! Василиса!
Отвали-нса-ох-от мене!
Шлепали мы в полуночи под эту залихватскую и заунывную тож, Зайчикову песню про Василия и Василису, плыли у нас в глазах под полуночным пологом родные Чертухинские дали, и чем ближе мы подвигались к линии, тем тяжелее становились предчувствия, что скольким из нас уж и вовсе даже не суждено в будущую Пасху увидать их и закричать во все горло, когда с поповой горы у села забелеет и замашет, как крыло вертуна-голубя, Василисин белый платок.
* * *
Ну, да куда ни шло!
Дело это стало привычное, почитай целый год стоим у этой самой распроклятой Двины, словно два петуха у меловой линейки: ни немцы ни с места, ни мы вперед!
- Эх, да если б седни пуля сорвала кусок с ляжки,- думает рыжий Пенкин, вешая на прежнее место по возвращении на земляную стену взводного блиндажа Пелагеину фотографию.- Не так обидно, как досадно. Ну, да ладно: все одно!
Потом опять снял и к глазам близко поднес.
- Эх, загляденье ты мое ненаглядное, Пелагея ты моя Прокофьевна!
Прищелкнул пальцем и опять на стену повесил.
- Что, Пенкин,- спрашивает Иван Палыч, утонувши в дымном клубу, словно это не трубка у него во рту, а овин, туго набитый и с мочливой погоды стелящий дым по земле; как овчину,- али опять Федора Стратилата во сне видел?..
- Ничего-сь,- бойко отвечает Пенкин,- живем, нисколь не тужим, был уж очень толст, стал дюжим... Да и вы-то, я, Иван Палыч, посмотрю на вас: лысиной-то вон в деревне ребят изволили пугать, а теперь, ён, не только на голове, а и в носу-то волосы выросли...
- Заноза ты, Пенкин,- говорит Иван Палыч, сплюнув под ноги Пенкину,заноза-а...
- Полно-те, Иван Палыч, меня добрее одна только кобыла отца Еремея... Я-то - да самый что ни на есть уважительный человек на свете!..
Иван Палыч еще раз плюнул.
- Оторвет у тебя, мотри, Пенкин, поганый твой язык немецкая боньба.
- Ничего-сь, Иван Палыч, язык оторвет, а все меня в живых оставит: у меня Пелагея скушных не любит!
- Да тебя Пелагея Прокофьевна без языка из дома выгонит, - говорит Иван Палыч, оглядывая Пенкина.
- Не прого-онит, языка не будет, так я тем местом, на котором, как вы не храбрец, Иван Палыч, а все вам ордена за эту вашу храбрость не повесят,таких штук отколю... Да, эх, Палыч, Палыч, да если... Полноте, Иван Палыч,уж без задира говорит Пенкин,- если бы только живым вернуться бог посудил.
Повлажнел на глаза и Иван Палыч, не ожидая такого конца разговору, поднялся, пошел к выходу, а потом вернулся и провел два раза рукой по плечу Пенкина:
- Расскажи лучше, Прохор Акимыч, рассказку... Так-то будет складнее...
Пенкин посмотрел на Иван Палыча и потянул руку за трубкой:
- Давай, Иван Палыч, соску... Садись, ребята, только, чур, не перебивать, а то всего складу сразу решите...
Уселись по нарам Морковята, Голубки, Каблуки, Абысы и безыменки-солдаты, не с нашей, значит, стороны, от кого теперь, если вспомнить, то нос, то ус рыжий в памяти остался, много нашего брата тогда согнали в одну кучу.
- Жалко,- говорит Пенкин,- печки нету: с печки слышнее, да и рассказка выходит с печки занятней и лучше...
Сидим, как на поседках в Чертухине, каждый трубку зарядил, али самокрутку скрутил, набил и Пенкин трубку до верху стогом, высек огниво и, потонув в табачном дыму, начал немного нараспев хитрую небыль да выдумку, которую, может быть, тут же вот в табачном дыму и придумал.
АХЛАМОН
В некоем царстве,
В некоем осударстве,
Не в том конце и не в этом,
Обойди всем светом
Пятки натрешь,
Мозоли натрутишь, а где жил царь Ахламон не найдешь
И другим пути не покажешь... Только лежит эта Ахламонная земля на самом краю света,
А за краем света ничего не видно, потому что ничего нету...
На краю света никто не бывал,
Ахламонной земли никто не видал,
А кто и видал, так живым пошел, да мертвым вернулся... Не царство то,
Не осударство,
Не княжество, не королевство, а земля та - Ахламонство...
А сказка эта дальше так говорит:
Глядит царь-Ахламон на белый свет строго.
Всего у царя-Ахламона много:
Добра не прожить, парчи хоть на портянки верти, хоть попов одевай,
Золото хошь в карманы клади, хошь нищим раздавай,
Всякого одолжишь,
С головою завалишь,
А все у царя-Ахламона не умалишь:
Амбары хлебом забиты,
Подвалы вином залиты,
В деревнях сколько хошь скотины,
В городах сколько хошь народу,
И каждый за полтину,
Что тебе в угоду.
Только нет вот у царя-Ахламона во дворце молодой жены.
Живет царь-Ахламон на крутом берегу Ахламонного моря, только в том море свинья брюха не замочит.
Значит, иди по нему, кто если захочет...
Не синее это море, не зеленое,
Вода в нем очень соленая,
Ни самовар ставить, ни холодной пить,
Только можно в ней огурцы солить,
Коли может тут случиться,
Кому надо учиться да учиться,
Коли может тут глупый статься,
Пойдет в то море купаться,
На берег не вылезет, попросит, так не вытащат, штанов на берегу не найдет, рубахи не сыщет,
И ни с кого не взыщет:
Ну тут и гляди в оба: вон Ахламонный дворец стоит...
Стоит тот дворец на крутом берегу,
Сколько в нем окон сказать не могу.
Только весь он из золота литый,
Серебром покрытый,
С хрустальным крыльцом, с алмазным карнизом,
Женьчугом весь унизан,
Янтарем украшен,
На крыше десять башен,
В кажной башне сидит царевна,
В кажной башне плачет королевна.
Руки у царевны связаны,
Губки медом намазаны,
В сафьян ножки обуты,
На груди шелка фу-ты-ну-ты...
Сыты по глотку,
Живут, значит, вот как...
Только ни одна замуж за Ахламона не хотит:
Нос от него воротит, ножкой топает, словами поносит,
Одной смерти поскорее просит...
Поглядеть на царя-Ахламона - слепой со стыда сгорит...
Нос у Ахламона, что речная коряга,
Под корягой большой сом спит,
Носом сопит.
- Ну как же - думает кажная царевна - я с ним лягу:
Зубы во рту, как горелые пни,
Повалятся, только ногой пни,
Два глаза - два омута темных: Поглядишь в них - топиться захочешь!
Ни болести у Ахламона, ни недуга,
А губы словно дерюга:
- Ну как целовать тут - думает кажная царевна,- друг друга?
...Живет так Ахламон, и жизнь ему не в радость. Выйдет на улицу злой, придет домой - злой.
Встретит кого, на поклон не ответит, в гости к себе не позовет, за стол не посадит, а на кол - любого. Встретит, имени не спросит, в сердце не заглянет:
Коли стар, так в веревку затянет,
Коли добр, так сердце ножом проткнет,
Коли молод, так в солдаты возьмет.
В солдаты возьмет, на войну поведет.
Живет так царь-Ахламон не мается,
В грехах попу не кается.
И вот стукнул ему по затылку 223-й год. Зашел к нему во дворец странник божий,
Ни с кожи,
Ни с рожи.
На человека мало похожий,
На черта, на ангела, тоже.
И говорит Ахламону прохожий:
- Уж ты царь жестокий, Ахламон Ахламонович, покидай-ка ты теплу кровать, протирай-ка кулаком свои буркалы, собирай-ка ты, Царь-Ахламон, свое Ахламонное войско да на Зазнобу-царевну войной иди,
Да за белы руки прекрасную веди:
Вот уж жена тебе в самый раз!
Осподи, помилуй нас!
Собрал Ахламон свое войско Ахламонное, идут солдаты в строю друг друга кулаками тузят. Перешло Ахламонное войско море Ахламонное, одна половина в море утопла, а другая половина на другой берег вышла: глядит, под ногами чужая земля, на глаз эта земля будто красная, на красной земле растет голубая трава, по голубой траве пасутся золотые лошади. Покрыты кони попонами шелковыми, уздечки на них серебряные, а где пастух около стада нет пастуха.
Обжаднел Ахламон на чужое добро, велел всех коней в табун залучить, в табун залучить, да и гнать их в свое Ахламонство. Хотел он этих коней своим десяти невестам подарить.
Такой диковиной сердца их покорить.
Да только ступили кони на Ахламонную землю, так все в одну кучу и повалились, да тут же и сдохли. Глядит Ахламон: стоит на том месте большой курган, над курганом ворон черный вьется, крылом его задевает.
Кричал Ахламон еще дольше,
Собирал войска еще больше,
Опять войной пошел. Идет опять тою же дорогой Ахламонное войско, идет
И не день и не два, а круглый год.
Привел Ахламон свое Ахламонное войско к женьчужному бору,- стоят в бору деревья изумрудные, сучья тянут хрустальные, листочками шепчут шелковыми - у каждого сучка в руке по женьчужи-не, на каждом листочке лежит по яхонту. Велел царь-Ахламон в лесу искать хозяйку-хозяина, поискали в лесу, пошарили кого-кого:
Не нашли никого.
Закричал Ахламон да на весь женьчужный бор, яхонты с листьев, сами в карманы попадали, с хрустальных сучьев женьчужины сами за пазуху повыпали, земля под царем Ахламоном на два аршина в землю подалась, дорога по бору в другой бок пошла... осерчал еще пуще царь Ахламон, обиделся. Обиделся царь Ахламон, велел лес рубить да в Ахламонную землю везти. Срубил царь Ахламон женьчужную рощу, стволы поклал на сто возов, сучки положил на тысячу - сам впереди едет, на чем свет не стоит - ругается. Только как ступил царь Ахламон на свою Ахламонную землю, обернулся назад: рот, как ворота, разинул, за волосы себя схватил, корягой своей так и зафуркал - на возах скрылки от битых горшков.
Ругаться Царь-Ахламон не ругается, кричать не кричит,
Только носом сопит,
Да в голове мозгой шевелит,
Разойтись войску велит:
- Иди,- говорит,- мое Ахламонное войско домой-по-домам,
Видно это дело не по вашим-нашим умам...
Пошел царь-Ахламон один-одинешенек,
В кармане у него ни гроша нет,
Ничего за пазухой, кроме ножика.
Шел он так не год и не два,
А целых двадцать два.
Никого по дороге не встретил, а если и встретил, на поклон не ответил,
Или совсем не приметил.
По зубам коль не дал,
Значит: далеко увидал...
Шел так шел царь-Ахламон и в Зазнобино царство пришел.
Глядит: лежит озеро, как яичко пасхальное - круглое, как лампада пред образом - синее, как сердце божье - глубокое, как благодать божья - тихое, как наша изба - теплое...
Не знает царь-Ахламон как тут дальше итти,
Дальше итти - распросить пути,
Пути распросить,
Хлебца черного попросить...
Обошел царь-Ахламон вокруг озера три раза.
На третий раз у него сами закатились глаза.
Сердце на замок закрылося,
Душа в первый раз затомилася:
Лег Ахламон и заплакал...
Лежит царь-Ахламон сильно плачет, а к нему из озера Зазноба Прекрасная выходит: сама она синеокая,
Грудь у Зазнобы высокая,
Щеки - как яблочки, очи - как белый свет, уста - словно ела малину,
А одета она в ряднину,
Только на Ахламона строго глядит...
- Здравствуй,- она ему говорит,- жестокий царь Ахламон Ахламонович... Зачем ты моих золотых лошадей угнал-погубил?
Зачем ты - говорит,- женьчужный бор срубил?
Не на чем мне теперь, Зазнобе, покататься,
Негде мне теперь, Прекрасной, прогуляться!..
- Жениться, - говорит ей Ахламон, - на тебе хотел...
- Ах ты, Ахламон, Ахламон... Разве,- отвечает Зазноба,- так добрые люди женятся, разве так хорошие люди сватают?..
- А как же,- говорит Ахламон,- с вашим братом поступать иначе можно... Я - дескать,- десять цацаревен,
Десять королевен,
Полонил,
Каждой полцарства сулил,
Ни одна вида моего не выносит,
Одной смерти просит.
- Ах, Ахламон, Ахламон,- говорит Зазноба,- разнесчастный ты,- говорит, человек!..
Стоит около него и сокрушается.
А близь подойти не решается...
Я,- говорит Ахламон,- совсем этого даже не думаю: всего у меня,говорит,- много,
Держу я народ строго,
В ежевых рукавицах:
У меня что баба, что девица,
Что барин, что мужик,
Никто на боку не лежит...
Вот не могу,- говорит,- надивиться,
Гляжу, как у тебя живут?..
- У меня,- говорит Зазноба,- живут,
За обе щеки жуют,
Чужого никто не желает, своего ничего никто не имеет. Власти
Да страсти
Никакой,
Оттого счастье
И покой.
У меня уж, говорит Зазноба,- порядок такой...
- Вот как, - удивляется Ахламон,- а у меня одни воры,
Нельзя и спать без запора, А то и тебя украдут, Вот и живи тут!
Нет, отвечает Зазноба, у меня не так. У меня вот как: живут ни бедно, ни богато, У каждого хата, В каждой хате баба брюхата, А возле бабы играют ребята...
- Ну это дело,- говорит ей Ахламон - пято. У меня у самого есть человечий завод... А вот как у тебя насчет работ?...
- Работают - говорит Зазноба,- у меня в день
Две секунды,
На разную дребедень,
Да разные хунды-мунды...
Сидят за столом две минутки,
А спят круглые сутки...
- Утки! - не верит ей Ахламон - утки...
- Законы у меня - шутки...
Устав у меня - прибаутки...
Во сне мужик богаче,
А купец тем паче.
Во сне девушки краше,
Сон - богатство наше.
Во сне злой добрее,
Потому все поедят, поработают да и спать скорее...
- Ну,- говорит ей Ахламон,- это ты напрасно: из сонного человека малина не вырастет, калина не выцветет...
- От работы,- Зазноба ему отвечает,- волы дохнут.
От заботы люди сохнут,
От сна люди веселее,
Работа у веселого складнее...
Разнесчастный ты человек,- говорит,- как я погляжу...
- Ну,- говорит Ахламон,- скажи, что бы мне такое сделать, что бы мне такое совершить,
Чтобы счастие свое найтить...
- Указала бы я тебе,- говорит Зазноба,- дорогу,
Да больно у тебя всего много,
Не пойдешь, пожалуй... Ну, да ладно, слушай: выбирай самое трудное, поднимай самое тяжелое... Брось-ка ты золото в море,
От золота не радость, а горе.
Разбросай-ка ты камни дороги во темном лесу,
Добрые люди пройдут, примут за росу,
Разбойник же, если захочет, так и из-под замка украдет...
Раздай-ка ты нищим одежды парчёвые,
А себе из дерюги сшей новую.
Дворец свой пастуху подари, а сам суму на плечи натяни, возьми у пастуха палку,
Иди куда полетит галка,
А сам пути не спрашивай, а коль спросит кто, палкой на галку показывай: и пояс поклонись при встрече, в землю лбом ударь при разлуке, а речи иной окромя "подайте Христа ради" да "спаси Христос" тридцать три года не говори. Да и то говори не громко, а говори под самый нос:
"Спаси Христос"!..
А то чертей распугашь... Знай себе собирай
В сумку куски,
В спину пинки!
Царь Ахламон с земли поднялся, а Зазноба в озеро ушла...
Царь Ахламон лоб ногой потер, кулаком в носу поковырял, пятерней пробор расправил,
Ногу отставил,
Голову поднял,
Половину всего не понял,
И пошел в свое Ахламонство...
Пришел царь Ахламон в свое Ахламонство и подданным своим говорит:
- Пожелайте,- говорит,- мне семь-верст-не дорожки.
- Что ты,- говорит ему Ахламонный министр,- ахламел, что ли: одна королевна хочет за тебя замуж,
Или прикажешь жениться нам уж...
- Вали,- говорит Ахламон,- мне жена не нужна уж!..
Ну тут министры закалякали,
Орденами забрякали.
Повалились, как пустые кули,
Слюни потекли,
Значит заплакали:
- Не ходи,- вопят, - не покидай нас, при тебе рай, а уйдешь,- говорят: Будет чортов ад...
- Ну,- говорит Ахламон, всяк о себе старается,
Живет как ему полагается.
И мимо министров прошел. Пришел царь Ахламон в свой Ахламонный дворец,
Дороги камни положил в корец.
- Поди,- говорит Ахламон своему шуту Балбесу,
- Разбросай это дерьмо по лесу...
Шут побежал со всех ног,
Потому что лес был очень далек...
Собрал Ахламон без долгих проволочек
Золото свое в тысячу бочек,
Да и велел министрам катить в море:
- От золота,- говорит Ахламон министрам,- одно только горе!.. Покатили...
Стоит царь Ахламон руки-в-боки, ноги врозь,
Глядит как министрам тяжело довелось:
Катют бочки, потеют,
Золото жалеют,
Карманы из бочек набивают,
А золото не убывает...
- Скрылки! - думает царь Ахламон...
Идет пастух мимо Ахламонного дворца,
С земли не подымает лица,
Согласно приказу:
Итти, не подымать и глазу,
А гнать стадо,
Куда тебе надо...
Идет пастух, в землю глядит, Ахламон его кличет,
В зубы не тычет,
Руку тянет, как милостыню просит:
- Отдай мне, пастух, сумку... Отдай, Христа ради...
Пастух испугался, схватил себя сзади,
Сумку отдал, а сам на утек...
- Отдай - кличет его Ахламон,- подожек...
Отдай дядя
Христа ради...
Пастух Ахламона смерть испугался, палку ему сунул,
Со страху в землю клюнул,
Лежит ни жив, ни мертв...
- Бросай,- говорит ему Ахламон,- пастух свое стадо,
Получай мой дворец в награду.
И кинул на плечи пастуху,
Свою шубу на собольем меху...
Натянул царь-Ахламон сумку на плечи,
Раздавать уж было боле неча.
Взял он в руки палку, стукнул о камень,
Из камени пламень,
Из пламени галка...
Галка по небу летит, Ахламон по земле идет...
- Вот так палка! - говорит Ахламон,- вот так палка!
- За такую палку,- кричит ему с неба галка,
И дворца не жалко...
Галка по небу, Ахламон по земле...
К вечеру Ахламон притомился, сел у дороги на кочку и думает:
Проведу-ка у кочки,
Ночку...
Сел он на кочку, а галка над головой, как на ниточке висит...
Снял Ахламон свою сумку, развязал на суме поясок,
Глядит, в сумке баранины кусок,
Нож да вилка,
Рюмка да бутылка,
Хлеба коврига белого, коврига черного...
- Вот сумка,- думает Ахламон,- просторная:
Бери, что тебе надо,
Чему душа твоя рада...
Водку из бутылки вылил, воды из ручья чистой налил, баранину волку в поле забросил, галке белую ковригу в небо запулил, а черную сам с'ел.
Водички из рюмочки попил, бороду травой придорожной вытер, "спаси Христос" сказал да и спать залег.
Поутру встал Ахламон свежий:
- Никогда,- говорит галке,- я так и не жил!..
Галка по небу, Ахламон по земле...
Пришел Ахламон к вечеру в богатое село.
Хозяин выйдет, Ахламон поклонится,
С дороги посторонится,
А хозяин стоит да смеется:
- Не подаем Христа ради,
Иди к такому-то дяде...
- Спаси Христос...
- Здесь не валтрепные ворота,
Иди, спасихристосик, да работай.
- Спаси Христос,- Ахламон ему ответит.
И так кого не встретит
Бедного иль богатого,
Жадного иль тароватого...
Проходил так Ахламон по земле тридцать и три года.
Перевидел много всякого народа,
Возлюбил он человечью породу:
И умных, и глупых, и добрых, и злых...
- В лесу живет лисица да волчица.
А в поле,- смекает про себя Ахламон,- синица да зайчиха!..
Обошел он кругом всю землю одиннадцать раз, все пути смешал, все дороги спутал, дорогу к Зазнобе Прекрасной потерял.
- Износил, я - говорит себе Ахламон,- сумку,
Разбил бутылку и рюмку,
Избил о дороги палку,
Осталась теперь одна только галка...
Ну, да теперь мне ничего не жалко:
Притомились мои ахламонные ноги,
Не знаю, где найти к Зазнобе дороги?..
Только это Ахламон подумал, глядь: галка с неба ему на плечо.
- Не горюхтайся,- говорит, - Ахламон, не серчай,
А все получше примечай...
Оглянулся Ахламон: Зазноба ему руку подает,
К озеру синему ведет.
- Понял,- говорит Зазноба,- мою задачу?..
Отвечает ей Ахламон: - а как же иначе?
- Посмотрим, - говорит Зазноба, - отвечай: что ты потерял?
- Что иметь - отвечает Ахламон - не надо
Ни человеку, ни гаду.
- Та-ак,- говорит Зазноба,- а что ты нашел?
- Что надо иметь,- отвечает Ахламон,- чтобы в утробе матери не умереть!
- Верно,- говорит Зазноба, - погляди на себя в озеро, как ты постарел!
Испугался Ахламон,
Что очень постарел он,
В женихи не годится.
Подошел к озеру и глядится:
Стоит на берегу такой витязь,
Ну куда вы все к шуту, ребята, годитесь:
В кудрях шелк,
В речах толк,
Что стан, что рост,
А уж как про-ост!..
Идем,- говорит ему Зазноба,- идем
Простота-Витязь в мой терем,
Теперь мы с тобой в одного бога верим,
Одно и то же знаем,
Одного и того же желаем,
И себе, и людям,
И птицам, и зверям.
Так пойдем же в мой терем,
Да вместе жить и будем...
* * *
Сказка на то и по свету бежит, бежит по свету, людей ворожит, слепому с глаз смертную пелену снимет, глухому в ухо настежь дверь откроет, богача одарит, бедного озолотит, веселого рассмешит, печального утешит, сиротину приголубит, на погосте свечку родителям поставит, чорту хвост оторвет: за то-то ее и любит, за то-то ее и славит простой народ!..
- Хорошая рассказка,- сказал тихо Иван Палым,- как раз по нашему рылу... выходит, значит, что мы ни хлопочем, ни ищем, а всякий, промеж прочим, ходит нищим...
Пенкин набил заново трубку и ничего ему не ответил...
ГЛАВА ВТОРАЯ
МОКРЫЕ ОКОПЫ
АКУЛЬКИНА ДЫРКА
Покатилось наше окопное житье-бытье день-задень, как водичка с околицы. Сидели мы больше по блиндажам, где днем и ночью солдаты чаще всего спали, как после угарной бани, а кто не имел этой привычки, тот лежал, выпяливши глаза в потолок или в спину соседу. Что каждый в таком положении думал - одному Богу известно. Только за долгую бессонную ночь, когда начинаешь боков от пролежки не чувствовать, передумаешь все. Про всех вспомнишь, всех родных и знакомых переберешь, словно в гости ко всем сходишь. А уж по дому передумаешь все до самой последней тонкости: где что теперь надо бы починить да поправить; двор в мозгах новой дранкой покроешь и перемшишь, амбар подрубишь и перепаклишь, забор под окном новый, тесовый поставишь,- устанешь, думавши, хуже, чем, бывало, на работе в страду!
А уж когда придет твой черед, да Иван Палыч в наблюдалку нарядит возле акулькиной дырки стоять (окно в наблюдательном пункте так у нас прозывалось) да за немцем смотреть, просунувши в дырку винтовку, тогда совсем всю голову за ночь-ноченскую переломаешь. Стоишь, как дурак на погосте, сесть ни-ни, сидя хуже заснешь, да солдат хитрее начальства: он научился, как извозная лошадь, спать на ногах!
Стоишь так, бывало, упершись в окно, перед глазами Двина чешуится, за Двиной по крутому берегу у самых сосен и елей тянется, обрываясь в окне, с той и другой стороны глубокая песчаная складка, словно морщина, а за этой морщинкой, знаешь, немец также стоит, просунувши пулеметный хобот или винтовку в бойницу, и тоже на твой берег смотрит. И до того доглядишься за смену, что, кажется, немца-то этого увидишь. Стоит он всегда такой толстый, плотный, усы хвостом, борода клином, стоя пиво немецкое пьет, покрякивает и шоколадом закусывает:
- Что, дескать, взял: ты вот сухарики на манер белки грызешь, а я шоколад уписываю: оттого мы вашего брата, Исакия, и лупим...
- Ну, дескать,- ответишь ему,- наш брат, Исакий, бывает всякий: у нас народу в осударстве, что картошки у хорошего домохозяина в подполице - всех не перелупишь!
Разговор даже такой с ним, с пивным немцем, заведешь, и будто этот немец - как на картине нарисованный перед тобой, вот так-таки перед глазами и стоит, только куда сам захочешь, туда его и повернешь, что захочешь, то и скажет...
Так и проговоришь с ним весь вечер, и хоть не немец (бог с ним совсем, какое мне до него дело!), так время убито.
* * *
Тяжелей всего было не задремать в ночную смену, когда с полуночи заступишь. Над Двиной месяц плывет, как у святого на иконе, на месяце светится венчик. Выйдет из легкого облака месяц, все серебром, золотом окатит, а под месяцем низко, над водой, туман белый курится, вода как остановится, будто тоже задремлет, изредка только рыба какая плеснет, или сом на месяц погреть выста-вит брюхо. Кажется, в эти часы из акулькиной дырки до немецких окопов рукой подать, берега близко придвинутся, на берегу все ясно-ясно, только все как-то по-другому, нежели днем...
По началу зорко смотришь на месячную реку, не крадется ли где лодка с разведчиками, да не плывет ли где какой храбрец вплавь через воду на наш берег, чтобы забраться нам в затылок, посмо-треть, как на этом затылке у нас волосья лежат... Смотришь так, смотришь, ин в глазах лодка покажется, ин голова из воды вынырнет, моргнешь - нет ничего!..
Потом все пропадет: и немец с шоколадом, и окопная морщинка на берегу будто сотрется под месячным светом, и Двина уж будет не Двина, а наша тихая, темная, заросшая на берегу ивняком и осокорем, трубачом да хлыстьями, в зеленой ряске, с белыми по ней, словно вышитыми цветами речных лилий и с желтыми бубенчиками, наша лесная красавица, под месяцем с легким ночным шопотком бегущая в Волгу - Дубна...
На дубенском зелено-муравном крутом берегу встанет в полночь наше большое село Чертухино, разойдутся избы перед глазами по берегу, отойдут в сторону сараи, сараюшки и вся холостая построй-ка, в тумане белом потонут и дыме наши овины. Над Чертухиным распушатся по небу столетние липы, березы, серебристые тополя и ветлы, и тогда похожи они в своих расшито-зеленых кисейно-туманных уборах на наших дородных чертухинских баб, которые смотрятся с берега в реку, охорашиваются и оправляют на себе дорогие наряды...
Будешь смотреть и даже разглядишь грачиные гнезда в ветельных сучьях на самой вершине,- кажется, кажный листочек видишь отдельно, и кажный листок словно живой...
По-за-селом, в стороне, из-за ветел и лип, в березах вся, в тополях, поднимет к небу высоко-высоко наша сельская церковь, туда, где проходят облака-полуночники, синих пять куполов, и звезды на них смешаются с звездами в небе, и будет тогда и купол церковный, и синее-синее под месяцем небо - одно.
Слышно все и видно в эти часы куда лучше, чем на яву.
Каждый разглядит свою крышу, увидит свой дом, в каком бы порядке он ни стоял, а если уж очень тоскливо в тот день было на сердце, то привидится плачущая жена у крыльца, а возле нее куча играющих в салки ребят...
Хорошо в такие часы в наблюдалке, хорошо прильнуть лицом к акулькиной дырке и, просунув в нее винтовочный штык, заснуть на ногах, засмотревшись на немцев, и во сне-полуяви увидеть родное Чертухино на другом берегу...
Тогда не поймешь, где ты в такие минуты - с винтовкой стоишь на позиции и наблюдаешь за немцем, или плывешь с острогой на плоту по Дубне...
В первое время, как мы возвратились из резерва в окопы, у нас редко-редко кто затеет стрельбу: днем почти никогда не стреляли, и в заводу не бывало, а ночью только с постов да пикетов. Зачнет ночную стрельбу часовой, продравши, должно быть, глаза не вовремя: то ли разбудит его криком ночная сова, усевшись где-нибудь к стороне на обшарпанных сучьях прибрежного дуба иль вяза, то ли сыч-ухач, прилетевший пить на Двину, вспугнет его с полусонья, то ли проголодаются вши под рубахой, а эта тварь и мертвеца поднимет из гроба,- только вздрог-нет, проснувшись не в час, часовой, прильнет к акулькиной дырке и видит, что никакого в самом-то деле Чертухина нет, что перед носом немцы сидят, жрут за обе щеки шоколад и пьют баварское пенное пиво. Тряхнет солдат солдатской сумой с вечерним пайком, просунет подальше винтовку в акулькину дырку и начнет палить, как угорелый, без перестану, пока перед утром туман другой берег совсем не завесит...
Чудно, что и у немца была та же повадка...
Верно и их с шоколаду да пива клонило в дрему, и они в полудремоте свою фатерию видят: смерть перегнется в окоп, защелкает на своих веселых кастаньетах, и их разбудит сухое цоканье пуль об окопы и гулкое эхо от выстрелов вдали по воде, вскочут они, как и мы, и ответят раскатистым треском двух или трех пулеметов, и посыплется к нам на козырьки над окопом частый свинцовый горох.
* * *
Но на первых же порах нашего возвращения из резерва на линию, на наблюдательном пункте случилось такое, от чего у многих у нас шевельнулось под ребрами сердце, и в голову ударила муть...
В тот день Иван Палыч не хотел долго копаться и нарядном чередовом листу, назначил сразу, тыкнув пальцем, в наряд старшего Морковкина, кого-то еще из безыменных и Голубкова - нас разводить. Морковкин Василий был приземистый, словно его в землю уперли, неразговорчивый и угрюмый от природы мужик; поглядел он на меня, как рублем подарил, дескать, что же не скажешь, что мы недавно были в наряде, что нашей глисте-то шут, что ли, глаза подменил, но я ничего Иван Палычу не сказал, не все ли равно, где провожаться, да к тому же, видно, было так уж и надо, чтоб Иван Палыч перепутал черед...
По дороге на наблюдалку мне, как бы ненароком, Морковкин сказал:
- Что-то, братец, больно сердце знобит...
Я поглядел на него: сильный, крепкий, с места не сдвинешь, как дубовый комель, на плече целое блюдо поставишь, только в глазах меркотно, паутина висит, а на шее проступили синие жилы...
- Седни письмо от Василисы пришло, пишет: соскушнилась больно...
Я ему ничего не ответил, дакнул только невольно, потому что и все мы получили такие же письма... Правда только, Василию было всех тяжелей: женился, как известно, он на второй, взял Василису, молодую, здоровую девку, а свадьбу сыграл почти совсем накануне, как приехал к нам старшина и прочитал приказ о наборе. Часто, должно быть, Василий, за день не сказав никому ни полслова и день весь деньской пролежавши на нарах вниз головой, допивал хмельной и душистый свадебный мед, утирая спросонья губы о жесткую полу серой шинели и вспоминая Василисину крепкую грудь.
Когда Голубков повел Морковкина в смену, в лице у него, в хмуром и темном лице, показалось мне, под темной, угрюмою бровью блеснул огонек, как в осеннюю пору в ночном, когда в отсвете костра вспыхнут вдруг лошадиные рыжие гривы...
- Ну, брат, Василий Василич, гляди,- говорит Голубков, тыкая пальцем в акулькину дырку,- что-то ноне больно туманит... Мотри, как бы немец карасем не подплыл...
- Слушаю, г. разводящий,- сказал тихо Морковкин, сунул в дырку винтовку и словно застыл.
Все было как и всегда, немцы спали на том берегу, мы на этом; изредка только где-нибудь стукнет лопатой или киркой неосторожный сапер. Большой стрельбы не было, а на постах баловст-во шло, как и всегда. Но на небывальщину нет никакого закона или уж есть какой-то особый закон: как бы, кажется, немецкой пуле в акулькину дырку попасть?.. Сиди немец на том берегу хоть месяц и меться с рогатки - не попадет, а тут вот и без рогатки попала...
Должно быть, ему под винтовку нечистый подставил рога, немец спросонок его помянул, схватил винтовку и, не целясь в нашу сторону, бахнул...
***
На свету повел меня Голубков Василья сменять; открыли мы дверку в наблюдательный пункт: Василий Морковкин лежит на полу, раскинувши руки, акулькина дырка забрызгана кровью, на паутине в углу, словно на ниточках, висят человечьи глаза, а на неотесаных бревнах стены засохли мозги. Сняли мы свои картузы: головы у Василья как не бывало, от разрывной немецкой пули вместо головы остается лепешка...
ДВА ДЕНЩИКА
Дело было простое: для того и живем!
Недели через две или три после похорон Василья Морковкина, немец опять подшутил над нами злую и ненужную шутку...
У зауряд-прапорщика Зайцева был, как и у всех офицеров, денщик. Мы его как-то не замечали, да и сам он был незаметен, но как раз вот к слову пришлось помянуть и пожелать ему лебяжьим пухом землицы.
Взял его Зайчик из одиннадцатой роты, потому что так распорядился наш капитан после "заурядичка" Ивана Палыча. По фамилии был он Анучкин, звали же мы его просто: Анучка. И вправду, было что-то похоже в лице у него на онучу: как чисто не мойся, а все на щеках и на висках такие желтоватые пятна, как на онучах и пропотелых местах или на пятках. Но, несмотря на эту невзрачность, Анучкин парень был очень приятный, тихий, лишнего слова не скажет, только все "так-точно", да "никак-нет".
Встретишь его, бывало, и спросишь:
- Анучкин, хорошо, брат, небось, в денщиках?..
А он сейчас ногой об ногу бураками прихлопнет и:
- Так точно! - на вытяжку...
- Не хочется, Анучкин, в роту назад, к землякам?..
- Никак нет!..
И опять каблуком об каблук.
Поглядишь на него: дурак не дурак, а так: задуреная голова, должно быть, у человека.
С ним то вот и случилась история. Глотнул он, должно быть, с вечера болотной, некипяченой воды или по какой еще там причине, только начало к свету Анучку гонять. Зайчик в это время без задних ног спал в блиндаже и не видел ничего и не слышал. Сходит - полежит, сходит - полежит, потом, когда разбутрело да кверху туман подобрало, видно, немец его подглядел пивными глазами, взял ненароком на мушку и под елочками спать навсегда уложил.
* * *
Утром, в тот час, как Иван Палыч крикнет на всех: вставай! - вбежал Пенкин в блиндаж, лица на Прохоре нет:
- Ну, братцы, не будет у Анучки ни дочки, ни внучки...
- Что такое? - недовольно спрашивает Иван Палыч.
- В отхожем лежит: нос в дерьмо!
Ахнули мы от такого гостинца все сразу. О Морковкине мы позабыли, в акулькиной дырке Васильеву кровь выели мухи, и мыши с деревом сгрызли, только в списке у Иван Палыча, против Васильева чина сбоку похилился криво поставленный крест, да прошла черта через фамилью и имя: в этот день мы не ходили на двор, а мочились возле порога в блиндаж.
- А тебя,- спрашивает Иван Палыч Пенкина, - ничего... не тронуло?..
- Должно, не видал! Теперь наладит: на двор пойдешь, на тот свет придешь,- ответил Пенкин.
- На тот свет пойдешь, заставы не встретишь, - миролюбиво говорит Иван Палыч,- к вечеру уберем: все равно мертвый!
Позвонил Иван Палыч Зайчику: звонил, знонил, не дозвонился и плюнул: пускай, коли, дрыхнет!..
Под вечер Иван Палыч отрядил Голубков за Анучкой, но они вернулись пустые назад,- навалились на Анучкина черви и страшно было смотреть на него: кости от тела отстали. Зарыли его неподалеку. Пенкин крест сколотил (по нему дня три немец лупил по утрам, принимая, должно быть, крест издали за солдата, на кресту остались от пуль ржавые дырки, и стоял он, как знак, что солдату только там и молиться, куда добрые люди ходят на двор)...
* * *
Похолодело у нас, у всех, на душе, рано спать залегли, когда еще совсем и не смерклось, да развеселил нас Сенька, денщик командира...
...Только Иван Палыч из блиндажа вышел к Зайчику доложиться, тут ему, чуть не под брюхо головой, так и сунулся Сенька-денщик, Бог весть откуда уж пьяный.
- Тише, ты, каша нерасхлебаная,- цыкнул на него Иван Палыч, хотя здорово Сеньку вообще побаивался,- Ну, и денщики: одного кокнуло, неведомо где, а этот пьяный, неведомо с-ча.
Мы слышим, что Сенька: к дверям, стоим слушаем.
- Иван Упалычу всё наше почтение,- захрипел Сенька, сделавши сперва слабое движение козырнуть.
- Сегодня, Сенька, Анучку убили...
- Вот те на!.. Царство ему небесное... Как это его, дурака, угораздило?
- На грех мастера нет,- Иван Палыч на отхожее рукой показал.
- Что ты?..
- Видишь, скапутились на-бок...
Поглядел Сенька на густо уставленные елочки и верно, у двух елочек головки на-бок, словно пригорюнились, а одна низко нагнулась и раскинула верхние ветки, как ручки, на землю. Почесал Сенька в затылке и, засмеявшись, сказал:
- Посидишь немного, а поверишь в Бога...
- Как есть... Ну парень губастый, садись да хвастай!
- Какие хвасты, коли поджали хвосты... Вам их-высок наказали беспременно притти, а также и этого зауряд-зайца с собой привести...
- Ты бы, зюзя, потише языком-то плел. Давно ли командир пожаловал?
- Утрысь!..
- Злой?
- Уж что: весь язык обломал!..
...Сенька рыгнул и желтую слюну вожжей сплюнул:
- У-у-ж и было разговоров...
- Что, пока на ногах?
- Как полагается: честь честью! Только вошел прямо мне: Сенька, ты, дескать, пьян? Нет, говорю, никак нет,- это, дескать, вам кажется, потому что вы сами маленько выпимши. Он знамо в шею: где ты, говорит, стервяжий сын, без меня мог надрызгаться?
- Ну?..
- Ну, как же, говорю, а иначе? Сами же вы, дескать, ваш-высок, когда в отпуск уезжали, так наказывали мне четвертную с можжевелкой блюсти и на окошке держать... Я ее, дескать, как малое дитя все время с собой таскал, а тут, как пришли из лезерву, так я ее на окошко и поставь сдуру...
- С чего ты все это, Сенька, мелешь,- перебил Сеньку Иван Палыч,выходит, он же сам велел поставить...
- А ты слушай, тут-то вот и все дело заело: четвертной то все-таки, когда их-высок давеча приехали, на окошке не оказалось.
Сенька отставил ногу и поглядел на Ивана Палыча, как на дурака смотрят: как же, де, это так могло произойти, не знаешь ли ты, фефела длинная?
- Ну?..
- Вот тебе и ну!..
- Выпил, что ли?
- Выпил!? - Сенька презрительно посмотрел на сапоги Иван Палыча,выпил то, знамо, выпил, да главное дело, кто выпил!
- Ну?
- Немец выпил!..
- Городи изгороду, не пройти народу...
- Совсем даже ничутельки: четвертная эта, чтобы ей пусто было, видишь, на окошке стояла. Онамеднись, только мы ввалились в нашу фатеру, дзинь: пуля в окошко! Гляжу, горлышко на полу, а из четвертной сама можжевелка лезет и настойка течет...
- Ишь ты... А он что?
- Да известно: я, кричит, ялдой тебя пополам на две ровные части расшибу, да распротаку - твою гриву на валенки сваляю, да твоей жене-кобыле на память пошлю... А теперь, говорит, за то, что хорошо немецкую пулю отлил, давай обнимемся и выпьем со свиданьем...
- Ну, вот видишь, все и утакалось,- с завистью сказал Иван Палыч.
- Как нельзя к лучшему: подошел, да со всего размаху подскулину и порснул.
- Ну-у?
- Ну, да. А потом сели за стол, как ни в чем не бывало, и выпили...
- Ну, вот и ладно. Значит: вдрызг?
- Спать лег, а меня выгнал и сказал, чтобы вы его через час с их блавародием пришли и разбуди-ли,- закончил Сенька, как-будто и действительно не он, а немец пулей можжевеловую настойку выпил.
Он уж не качался и глядел на Иван Палыча, весь подобравшись, будто ожидая, что фельдфебель сейчас его за непочтительность тянуть будет...
- А жаль, Иван Палыч, Анучку: хоть и дурак был, царство ему небесное, с головы до пяток...
Иван Палыч пошел доложиться.
СТАРАЯ ГАЗЕТА
...Перед тем, как итти к командиру, Иван Палыч зашел за Зайчиком. Зайчик спал, как ребенок, раскидавши по сторонам руки, и так крепко, что Иван Палыч долго не мог его добудиться.
- Ты, Иван Палыч?..- сказал Зайчик, протирая кулаком глаза,- что случилось?..
- Да так, кой-что, ваш-бродь... Добрый вечер вашему благородию... Анучку убили!..
- Как убили?.. Когда убили?..- вскрикнул Зайчик, оглядывая блиндаж.
- Утрысь, в отхожем!..
Зайчик перекрестился...
- Как же я это проспал человечью смерть?.. А?.. Иван Палыч?
- А что, разве вы помогли бы...
- Да ведь, и верно: чем тут поможешь?..
- Ну, вечная ему память, только и делов: другого возьмете...
- Нет уж я, Иван Палыч, лучше один... Мне одному даже удобней...
- Ну, это как знаете... Командир приехал, ваш-бродь.
Зайчик вскочил, словно иголкой его шкнули, и стал натягивать брюки.
- Вы, ваш-бродь,- говорит наставительно Иван Палыч,- командиру о Пенкине, ни гу-гу...
- А что?
- Да рта тогда ни мне, ни вам не даст об отпуске раскрыть.
- А, ведь, пожал-что, Иван Палыч!
- А вам завтра очередь!..
- Да, да, конечно, в рот воды набрать.
Едва успел Зайчик сапоги обуть да волоски, во сне растрепанные, пристроить, как Палон Палоныч сам своей особой в блиндаж и входит.
- Ждал, ждал я вас обоих,- сердито он начал еще в двери,- да, ведь, ждать да догонять нет ничего хуже. Думаю, дай я тогда к ним сам пойду, коли они ко мне не идут...
- Здравия желаю, г. капитан, - тихо сказал Зайчик, подавая первый руку Палон Палонычу.
Иван Палыч вскочил с табуретки и кочергой встал в угол у входной двери.
- Здравствуй, Иван Палыч, - полуобернулся Палон Палоныч к фельдфебелю, в то же время пожимая Зайчикову руку,- распаляции были?
Иван Палыч кадыком только ёкнул.
- Никак нет-с, г. капитан,- заторопился Зайчик,- Морковкина только... да Анучку сегодня...
- У меня еще с вами, г. зауряд, будет разговор... А впрочем, если вам уж так угодно, так давайте с вами сначала: отзвоним, да и с колокольни долой, как Суворов говаривал... Прошу, господа, садиться... Ну-с, начну, г. эауряд, с того что отныне вы... (Палон Палоныч, очевидно, нарочито долго закуривал трубку, наслаждаясь, как у Зайчика меняется лицо: то побледнеет, как поблекнет, то так и запышет, как кумачевая Василисина кофта), что отныне вы в лице... моем... (клуб прямо Зайчику в нос)... моем обрели, так сказать, вашего пылкого почитателя и, так сказать, читателя (снова клуб, у Зайчика на лбу высыпали потинки) статеек о вас и ваших стишках, а также, так сказать, и самих стишков ваших.
Тут Палон Палоныч остановился, очевидно, довольный, что он так ловко и кругло наворачива-ет, достал из-за пазухи питерскую газету, очень усаленную и наполовину рваную, рыгнул и от него вдруг сильно понесло перегаром...
- Можете себе, г. зауряд, вообразить, - в чем вы как раз не нуждаетесь, чтобы вам помогали, ибо, судя по вашим стихахушкам - вы простите меня за это явное искажение, но я, как Щедрин, право, не вижу смысла в этом занятии и тем более пользы (это уже вдобавок к мысли сатирика) - пользы отечеству и армии - так судя по всему, говорю, и прочему, фантазией обладаете геркулесовской и потому сами легко об'ясните, как этот клочок газетки от 15-го года попал в мои руки...
Тут капитан опять остановился и опять сильно рыгнул. У Зайчика, как у впрямь настоящего зайца, сердце комочком свернулось, ушки сложило на спинке и так и ушло в холодную снежную ямку. Иван Палыч стоял по-прежнему кочергой и стал еще больше похож на нее...
- Так вот-с, говорю и повторяю, что при всей своей фантазии вы такого романического стечения обстоятельств совсем даже и не предполагаете... Вы, конечно, знаете, что во всяком культурном центре есть такие особые... особые... как бы это сказать... места... да... особые места, куда всякий ходит и не может не ходить. Ну, так естественно, пошел и я... Сижу, видите ли, наслаждаюсь, я, ведь, очень по натуре большой эпикуреец, держу в руках вот этот драный листок наготове и что ж: бац, знакомая фамилия, знаколицомое, как Лесков это любил перевирать и очень хорошо это делал...
Тут Палон Палоныч вдруг встал и совсем другим тоном, строгим и властным, спросил Зайчика:
- Это про вас написано?
- Так точно, г. капитан,- тихо произнес Миколай Митрич, - про меня...
Эту статейку мне Зайчик показывал, когда мы еще были в Хинляндии. Написал ее один его питерский приятель, с которым Зайчик все пивные в Питере обшаркал: до того они с ним дружно жили да любили друг дружку. Приятель Зайчиков даже портрет ему свой в портсигар вставил, вроде, как на память: коли будет Зайчик папиросами угощать, так он из его портсигара всегда длинный, длинный нос высунет: больно уж длиннонос он видно был от природы, кажется, окромя носу, ничего у этого Зайчикова приятеля и не было. Иван Палыч, как увидал у Зайчика Зайчикова приятеля в портсигаре, так я помню, даже поближе показать попросил, долго разглядывал и, наконец, произнес:
- Я бы, говорит, с таким носом непременно удавился!..
Ну, да Иван Палыч в таких тонких делах был совсем даже глупый человек. Одним словом, расхвалил Зайчика Зайчиков приятель в этой газетенке за мое почтение, а самое главное, даже как бы богатырем, ероем выставил. Мне Зайчик показал тогда эту статейку, до половины и дочитать не дал, вырвал у меня ее да за пазуху:
- Ты, - говорит, - прочтешь, смеяться надо мной будешь...
Стало быть, что же это только творилось с Зайчиковым сердцем, когда эту самую газетку Палон Палоныч Зайчику из Питера привез.
- Вы, - сказал капитан и, в знак окончания всяких разговоров, взялся за картуз, - вы, г. зауряд, на каком хотите месте, но зарисуйте так, чтобы долго потом не забыть: все эти ваши стихахушки с сего числа вы будете представлять мне, и после моего одобрения уж я сам буду их направлять в дивизию, и только после разрешения... ну, я думаю понятно... Всех!..
* * *
Зайчик как столб стоял и, кажется, мало что понимал из того, что ему поет Палон Палоныч. Иван Палыч так кочергой и застыл, только, кажется, глаза совсем вылезли и повисли над встопоривши-мися кверху усами, как два мыльных, мутно-зеленых пузыря...
- В трехдневный срок,- кричит ему Палон Палоныч, уже стоя в дверях на выход, - в трехдневный срок... в письменном виде... подать записку и все распаляции и распекации изобразить в наилуч-шем виде-с!..
- Капитан, капитан, - закричал вдруг не своим голосом Зайчик, капитан! Я не буду, я не могу!.. Это даже и не я совсем...
Но Палон Палоныча в блиндаже уже не было, и Зайчик смутно разглядел мыльные пузыри в углу, хотел шагнуть в угол, но зашатался и, как сноп, повалился на пол... Зайчик лежал ничком и тихонько всхлипывал. К нему подошел Иван Палыч, хотел, должно быть, нагнуться и сказать что-то ему, но потом вдруг сжал кулаки и махнул ими в воздухе над плачущим Зайчиком...
- Эх, ты: я - не я и лошадь не моя! Тюря! А, да ну вас всех к растакой твоей бабушке...
Махнул еще раз и опрометью из блиндажа бросился вон...
ПРОБА НОВОЙ БАТАРЕИ
...Памятен мне этот вечер, - последний вечер у очень многих из нас, когда Иван Палыч, вытирая словно срезанный кверху лоб шинельной полой на ходу, перед сумерками показался в дверях блиндажа с приказом в руках. Приказ этот все мы с нетерпением ждали, чтобы поскорее узнать, кому и эту очередь в побывку ехать. Но двенадцатую в этот раз обошли, потому что писарям ничего не дали, и только в самом конце приказа, по описке что ли, стояло:
...Прапорщика Зайчика с сего числа исключить с ротного котла и полагать во временном отпуске.
- Да, - сказал Иван Палыч, свертывая приказ, - пожалели коровью ляжку, а волк всю корову растяжку!..
- Ничего, Иван Палыч, - засмеялся Пенкин,- мы теперь на имянины Пек Пекычу на этой точке (писарь у нас такой в полку был) дерьма в конверте пошлем по почте.
Но не до смеху всем было, никто Пенкину и не улыбнулся, а Иван Палыч собрался и, несмотря на устаток - к Зайчику.
Только он из блиндажа вылез, а Зайчик как раз тут, у двери:
- Я, Иван Палыч, - говорит,- пришел вас проведать.
- Назначение в побывку имеете, ваш бродь,- подал Иван Палыч ему приказной лист, - так что имею честь поздравить и пожелать вам дорожки на обе ножки...
- Значит, едем, едем, Иван Палыч, - схватил Зайчик Иван Палыча за руку.
- Кто едет, ваш бродь, - говорит печально Иван Палыч,- а кто на тарантасе колесами кверху сидит...
- Так, значит, и впрямь надо было складчину устроить да писарю дать.
- То-то и оно-то: кабы знал, отчего лысина у Федота, так и плешивым бы не называл.
- Ах, Иван Палыч, дружище ты мой, как же это такое програчили?
- Ладно, ваш-бродь, где наше не пропадало. Вы вот письма-то наши доставьте, не забудьте...
- Ладно, ладно, - спешит Зайчик, засовывая за обшлаг,- прощайте, Иван Палыч.
- Куда теперь спешить, ваш-бродь, вот смеркнется совсем, тогда впрямки можно, а то ходами-то, почитай, втрое будет!
- Э, Иван Палыч, немцы, поди, спать ложатся! Прощайте!
Зашел Миколай Митрич к нам в блиндаж, пожелал всем остаться целым, и только его мы и видели: выбежал от нас и впрямки через поле, которое, как ладонь, черную, мужицкую, с редкими мозолями бугорков, протянул наш заливной, отлогий берег Двины под самые глаза немцам.
Иван Палыч хорошо знал, какой храбрец Зайчик. Бывало обходят это они с ним окопы, посты на ночь поверяют, Иван Палыч всю дорогу все себе в козлиную бороду смеется: только где пуля поверх бруствера цокнет, Зайчик за фуражку, оглянется виновато на фельдфебеля, будто этим взглядом сказать ему хочет: пуля-то, де, не телега - зацепит, так не отцепишь. Ты про меня там, что хочешь, насчет геройства думай, а цела фуражка, ну и слава богу.
А тут: на вот! К тому же Иван Палыч и сам был не из храбрых. Да зря и толочь языком нечего, есть ли они, храбрые, кто смерти не боится? Разве, вот, только мертвяку не страшно. А чтобы живой человек, да смерти этой не пугался - так этому совсем и поверить трудно.
Глядит Иван Палыч и дивуется, как это Зайчик решился?
- Это оттого, - сказал Пенкин, как бы сам с собой рассуждая, - когда зверь в свою берлогу идет, так у него глаза лучше видят и другого зверя он меньше боится.
Смотрим мы все вслед Зайчику, впереди на закате большая звезда, как материна слеза, повис-ла, на дальнем взгорье, где немцы сейчас шоколад свой за щеки убирают, заря раскрасная красная лежит, словно сушится это после праздника красный Василисин сарафан, - так одной полой на ветру и полощет, а с другого боку синем-синё, большая туча грудью землю надавила, а из-за тучи розовый, словно из бани выскочил, большеротый месяц перегнулся к нам за окопный козырек, смотрит, одна губа, как у мерина старого, вниз свесилась, будто вот так сказать и хочет: эй, вы, там, шушера низкорослая, не видите, что беда на туче в гости к вам едет.
Едва Зайчик с сотню шагов отошел, как из-за Двины бухнуло - немцы совсем за плечами у нас новую батарею, должно, к этому времени сварганили и на Зайчике попробовать бой ее захотели. Палон Палонычу доложили, он, известно, пьяный валялся и Сенькины лясы, чтобы заснуть лучше, слушал...
Бежит Миколай Митрич по полю, полы у шинельки подобрал в руки, фуражку под мышку, чтобы на бегу не потерять, к земле весь так и пригнулся в три дуги, - словно тарантасное колесо по полю в сумерках катится, - а вверху, слышим, ж-ж-ж-ж-ж-ж-ж, и видно по этому жужуканью, что прямо этот шмель Зайчику на голову сесть хочет. Вдруг видим впереди Зайчика землю так и взмыло. Зайчик в ямку. А с батареи опять: бух! ж-ж-ж ж-ж-ж-ж...
И опять земля впереди кверху.
Глядим Зайчик цел, комышком опять в новую ямку катится. Палон Палоныч стоит и от смеха так весь из-под бороды и фукает, как опара в квашне под черной дерюгой:
- Ерой-то наш, ребята?.. А?..
И сам фук-пых-фук-пых на всех.
Иван Палыч поддакивал да улыбался Палон Палонычу сначала, а потом поглядел опять на Зайчика, который в это время в новую ямку впереди себя ткнулся, так и под'елдакивать перестал: как-ни-как, а человек, да еще с письмами Иван Палыча за обшлагом под смертью находился...
* * *
Так, почитай, до самой сутеми немцы по Зайчику и продули, вдруг, как затемнит сразу, и не только Зайчика не стало видно, а такая сразу чернота на землю пошла, как копоть: видно, недаром меринову губу месяц из-за тучи показывал. Добрался ли Зайчик до штаба в этот вечер или его все же так и зажалил немецкий шмель в ямке, - никто у нас в тот вечер не мог догадаться. Спустя же, потому что уж не до Зайчика самим в эту ночь и следующее утро всем было, при первой получке приказа узнали, что Зайчик в штаб не заходил, рапорта об от'езде в отпуск не подавал и вообще пропал без вести, ибо на месте обстрела Зайчика немцами даже и лоскутинки от Зайчиковых брюк не нашли. Да и кому в нашем быту была тогда большая охота искать?!.
НОЧНОЙ КОМАНДИР
Повалила ворохами темень на землю.
В такую темь в деревнях, бывало, тревожно коровы мычат, задравши на спину рога, и, как оголтелые, путая ворота, мечутся в выгоне овцы,- скотина чует черный час лучше, чем человек.
Только на этот раз и у нас у всех захолонуло в сердце - уж очень сразу стало темно.
Месяц с отвисшей губой, как у старого мерина, нырнул куда-то в черную прорву, и за ним не осталось даже следка, ни бисеринной звездочки с кики, ни красной тесемки от Василисиной сарафанной зари: навалилась туча под вечер на землю, как бурый медведь на охотника в темном лесу.
Забрались и мы в свои блиндажи.
Иван Палыч, когда уходил поверять постовых, долго крестился на угол, где висела у Прохора Пенкина грудная иконка, круглая, как коровья слеза, и наша ротная икона над нею, образ Федора Стратилата, вонзившего в землю огненный меч.
Хотел он было сначала с собой Прохора для повадки позвать, да потом взглянул на оконную дырку, которую словно кто заслонил с улицы черной ладонью, подумал, подумал, в башке почесал, махнул рукой и сказал:
- Ин ладно, управлюсь один. Прохор, коли что, за меня.
Пенкин мотнул ему головой, на дырку тоже взглянул и в сокрушенном раздумье промолвил:
- Темно, как в солдатской душе!
- У ведьмы под юбкой светлее, - подтырил ему Иван Палыч.
- То-то и оно-то! Ты, Иван Палыч, наш ночной командир, ну, значит, забота по чину!
Иван Палыч поглядел на него, как лошадь смотрит в запряжке через оглоблю, куда бы ловчее пятой садануть, потом на дырку опять поглядел и ни слова ему не ответил.
Вышел Иван Палыч, прикрыл за собой блиндажную дверку и руку вперед протянул, чтоб не задеть за что кадыком. Начал он вспоминать каждый колышек, каждый уголышек на знакомом, каждонощном пути и все же скоро стукнулся лбом обо что-то, отчего искры полетели из глаз, и глаза запорошило мелким песком.
- Ишь, ты, нечистая сила, какая темень стоит!
Протер Иван Палыч глаза рукавом, послюнил коряблые пальцы, а слеза из глаз так и бьет: обидно Иван Палычу и досадно.
- Не поверить, значит, не спать! Постовые первое дело!
Плюнул Иван Палыч в окопное дно на кладинку и думает сам про себя:
- Посижу здесь немного и доложу, что поверил: все равно у трубки Сенька будет стоять и под'еферивать басом, будто и вправду это не Сенька, а сам командир.
Набил Иван Палыч трубку покрепче и высек огниво: поплыл светлячком в глазах огонек, а дыма от трубки и трубки во рту не видать, ровно и нету.
Ощупал Иван Палыч себя, вроде как цел, а где брюхо, где сапоги, и об какой это торчок, - уж не о чортовы же рогули Иван Палыч наткнулся разглядеть невозможно:
- Чорту здесь нечего делать...
Курит Иван Палыч трубку, чтобы спать не хотелось, да не было скучно, когда в голове словно в брошенном доме: один только сор на полу да и углах паутина, - чтоб не было скучно, думает о разных ротных делах.
- Зайчик верно... того... жалко... а, может, и увернулся - парень шароваристый!
Жалко, коли что, Иван Палычу писем. Не дойдут куда надо, будут бабы зря сумлеваться, надумывать разную всячину, да попу раньше срока деньги за панихиду носить.
- Авось уцелел? А не уцелел, так туда и дорога!
Иван Палыч пыхнул, закашлялся было да вспомнил, что он не в окопе на кладинке сидит, по- турецки подправивши ноги, а поверяет посты, зажал рот бородой, чтоб кто-нибудь его не услышал, и кой-как в нее продохтился.
Что в это время по небу несло, Иван Палычу и взглянуть было страшно... Висело оно черное, низкое, лохматое, как овчинный тулуп на изнанку, и буйный ветер метался в его черных лохмах, и казалось, саму землю хотел заворотить, как подол... Неприютно ныло у Иван Палыча сердце...
- Как был жулик, - для отвода глаз подумал Иван Палыч про Сеньку,- так и остался.
Недавно Сенька от Палона крест получил. Удивительно это было для нас, словно чудо. А Сенька сам с нами над этим смеялся, говорил, что дураков больше нет, да и быть на войне не должно бы.
Сенька нам об'яснил эту историю так:
Напился как-то Палон Палоныч с полудня. К вечеру заговариваться стал и замолил такое, что и Сеньке даже понять невозможно. Потом взял будто командир помело, Сеньку в углу по швам растянул и стал ему внушать артикулы. Сенька командует, Палон исполняет, а как собьется с команды иль Сенька нарочно скажет: - Не так, наш-высок! - так по хайлу помелом.
- К но-о-гип! - Сенька орет, а Палон на плечо.
- На пле-е-чо!
А Палон Палоныч по роже.
Мучились, мучились так оба они, потом их-высок и спрашивает Сеньку:
- Сенька, ты как понимаешь: герой твой командир али нет?
- Так тошно, ваш-высок,- Сенька ему отвечает.
- А, тебе тошно? Тошно? Тошно стало, сукин сын!.. Значит по-твоему: нет?
- Никак нет, ваш-высок?
- Ага-га! Никак нет?!.
Никак не подладится, выбился Сенька из сил: нужно б сказать никак нет, а выходит так точно.
- Ну, брат, я тебе покажу, какой это такой никак не-ет!
- Так тошно, ваш-высок!
Совсем спутался Сенька, должно быть, тоже от мухи.
- Исполняй приказанье,- кричит командир,- спать укладам, сам спать ложись, а к утру вынь да подай мне десять аршин немецкой колючки: поглядим, как ты сам есть герой?
- Слушаю, ваш-высок! - выпучил Сенька глаза.
- А не достанешь,- кричит их-высок,- обе ноги в рот запихаю!
- Слушаю, ваш-высок.
Снял Сенька с их-высок брюки, стянул сапоги и в походную кровать повалил, как борова на опалку. Захрапел Палон Палоныч в обе ноздри, а сам в сонной руке крепко держит бутылку, побоялся на столе на ночь оставить, как бы не вылакал Сенька.
- Вы, ваш-высок, пробочкой, а то подумаете опять на меня...
Прильнул Сенька к горлышку; командир ничего:
- Не пропадать же добру,- Сенька ему говорит и пробку в горлышко сунул.
Сел Сенька о-за-край командирской кровати и задумался о солдатской судьбе. Хватануть нешто ему тоже метлом? Теперь на нем до утра молоти - не проснется.
- Ишь, што с пьяна придумал.
Хорошо знает Сенька, что Палон пошутил, да Сеньке теперь не до шуток: хочется ему коман-дира в дураки усадить!..
* * *
Утром проснулся Палон; глядит: Сеньку митька-прял. Нет Сеньки.
Сапоги стоят нечищенные, а на брюках лежит помело. В руке, смотрит, бутылка, и горлышке пробка, а в бутылке нет ничего.
- Сенька,- кричит их-высок.
- А я,- рассказывал Сенька, хитро прищуривши глаз,- с колючкой, десять аршин, отбил камнем с намотки, за дверью стою, дверь припер сапогом и сам хоть бы хны. Подошел их-высок, хвось в дверь пустою бутылкой:
- Сенька! Мошенник! - кричит,- отпирай!
Как бы не так, посиди, Сенька портки выжимает от двинской воды. Промучил так я его часа два, инда жалко уж стало... Слышу в трубку дудит,догадался, я в блиндаж, их-высок ко мне с кулаками, а я ему проволоку тычу под нос.
- Приказание ваше исполнил, ваш-высок.
- Что ты, смеешься, кобель?
- Никак нет,- говорю,- выш-высок приказали.
- Да ты, дурень, принял нешто в сурьез?
- Так тошно,- говорю,- видите мокрый...
Ну и начал я ему Петра Кирилова заправлять, какие у немцев окопы на том берегу, да как вода холодна в этой Двине, да как страшно к немцам ходить, хотя у них в окопах один человек на две версты. В полухмеле поверил.
- Ну, ладно,- говорит их-высок,- другой раз в зубы получишь, а сейчас приставлю за храбрость к кресту, ставь заливуху,- вспрыснем награду!
- Теперь, брат ты мой,- всегда прибавлял Сенька, тыкая в беленький крестик,- меня только царь разжаловать может и то если с музыкой, а без музыки даже никак невозможно: потому кавалер!
- Жулик ты, Сенька, а не кавалер,- сказал тогда ему Иван Палыч.
- Иван Палыч, дураки чай пить пошли и нас с тобою позвали.
Иван Палыч взял Сенькин крест и себе приколол.
- Идет,- Сенька ему говорит,- как цепочка купцу...
Намекнул было Иван Палыч Палону на счет того, что Сенька крест получил незаконно, да Палон так на него поглядел, что Ивану Палычу вспомнить чудно, и сейчас он хорошо не знает, что это Сенька все врал, аль и вправду он за Двину за немецкой колючкой полночью плавал?
- Сенька хоть жулик, а все же не трус! - задал себе Иван Палыч задачу.
Должно до полночи так промечтал Иван Палыч и забыл совсем, что сидит на кладинке в окопе. Вскочил он только, когда в стороне вдруг словно скрестились две огненных пики, словно это наехал казак на мадьяра и пики у них на скаку перевились концами, а над головой разорвалась большая граната. Ветер так и хлестнул под затылок. Фуражка с головы сорвалась и полетела кверху, в темную муть, ворот сам у шинели поднялся, как шерсть на спине у собаки, и Иван Палыча кубарем покатило к блиндажу. Насилу дверь и него отворил, ветер так и свистит, так и крутит и хлопает громко шинель-ной полой и задирает ее, как юбку у бабы. Еле вошел в блиндаж Иван Палыч.
- Тебе, Иван Палыч, Сенька два раза звонил,- говорит ему Прохор, выстави бороду из-под шинели,- просил передать, что у него никаких происшествиев нет.
- Жулик,- Иван Палыч сказал. Лег рядом с Пенкиным и тяжело, словно лошадь, вздохнул:
- Спокойного сна Прохор Акимыч!
- Спокойного сна, Иван Палыч!
По блиндажу, слышно сквозь земляной трехаршинный настил, забарабанил град-барабанщик в тугой барабан, засвистал в отдушину ветер, и на оконной дырке на стеклах в зеленом отсвете зарницы, распластавшей крылья в полнеба, повисли дождинки, как слезы на мутных, безумных глазах.
РОГАЧ
Долго не мог Иван Палыч заснуть. Мельтешатся в голове какие-то крючки да заковырки, о чем и голову то трудить бы не стоило, потому что сам Иван Палыч не в силах понять их и разрешить. Вертится с боку-на-бок Иван Палыч, а не может заснуть.
- Перед бедой что ли,- думает Иван Палыч и на оконную дырку глядит: полыхает в дырке зеленый петух и бьется зеленым крылом и, разгребая песок возле окна, песчинками стучит в стекла, и по мутному стеклу стекают дождинки и светятся призрачным светом. Солдаты поленницей лежат на нарах рядами, серые шинели на них, как валуны под дорожною пылью, только в изголовьях из-под воротов выпячены бороды, и бороды словно тихий ветер колышет и перебирает руками, заострились, как у мертвецов, кверху носы, а в ногах торчат грязные, вымазанные желтою глиной сапоги,- по блиндажу идет задушенный тяжкий храп, и с храпом мешается булькающий свист из ноздрей.
- Один только я не сплю,- думает Иван Палыч,- будто мне надо больше другого. Вот чортова служба... Теперь, уткнувшись в бабу, спал да спал бы на печке.
Рядом с Иван Палычем - Пенкин, лежит, словно связанный, не всхрапнет, не перевалится с боку-на-бок, только изредка с его стороны из-под шинели слышится глубоко задержанный вздох.
- Прохор Акимыч,- тихо спрашивает Иван Палыч,- Прохор Акимыч, не спишь?
- Сплю, Иван Палыч, сплю и тебе того же желаю.
- А мне что-то не спится. Лезет в голову разная фальшь, никак не могу отвертеться.
- Сходи, помочись, небось чаю надулся.
- Нет, я на ночь пью осторожно. Как ты думаешь, Прохор Акимыч,- скоро?
- Что, скоро?
- Скоро Бог о нас вспомнит, сукиных детях?
- Вон ты о чем, Иван Палыч... Об этом солдату думать не надо: можешь мозги сшевельнуть!
- Уж больно, братец ты мой, надоело.
Иван Палыч сплюнул, не подымаясь, через шинель, губы отер бородой и к Прохору опять повернулся.
- Ты, Прохор Акимыч, вот что скажи, ты в писаньи гораздый: там что, об этом нет ничего?
- Спроси вон у Тихона: он с библией спит.
- Что Тихон: дня по три в книгу смотрит, а видит в книге одни фиги-миги. Ты бы вот, Прохор Акимыч, что мне сказал!
- Про писание?..
- Да!
- Человек за писанием стоит кверх ногами.
- То-есть, как это, Прохор Акимыч?
- Понимать надо, значит, под титлом.
- Под титулом?
- Да, наоборот!
- А ты, Прохор Акимыч, сам как смекаешь?
- Я, Иван Палыч, понимаю все пополам: одна часть мне, часть благая, а другая - рогатому чорту.
- А ведь есть чорт, Прохор Акимыч?
- Существует!
- Откуда только он взялся, ведь Бог его не творил?..
- Чорт сам завелся!
- Должно, Прохор Акимыч, это он и выдумал всю эту штуку?..
- На войне дурь из народа выходит, как дым из трубы.
- Выйдет! Хошь бы я, что мне - надо больше другого?
- Ты, Иван Палыч, начальство,- не в счет! У тебя эна нашивка одна чего стоит.
- Язвило ты, Прохор, с тобой и поговорить, как с человеком, нельзя: на одном слове стушуешь!
- Ты сам, Иван Палыч, кадыком любого проткнешь!
- Дался тебе мой кадык! Но коли так: ты, Прохор - на дверь, а я - на окошко.
- Пятки вместе, ножки врозь!
- Не задевай, когда говорят с тобой, как с человеком.
- Я сплю, Иван Палыч, сплю, и тебе того же желаю.
- Па-ошел!..
От обиды даже привстал Иван Палыч. Нащупал трубку под головами и долго прилаживал, хмурясь в Прохоров бок, кремень и огниво, потом высек сердито, положил жгут на махорку, запыхал и через трубку на пол глядит. Трубка ли то запыхала, оттого, что шибко тянул в нее Иван Палыч, полыхом ли то полыха-ло в оконную дырку, отдаваясь по всем углам блиндажа и освещая на миг спящих солдат не живым призрачным светом,- только показалось Иван Палычу, что посреди блиндажа будто ходит сама, низко над земляным полом, его, защитного цвета, фуражка и мигает ему кокардой, словно глазком.
- Что за шут,- сперва подумал про себя Иван Палыч.
Фуражку Иван Палыч всегда клал в ноги под нары, а сапоги не скидал почти никогда, а если и скинет, так непременно в изголовье положит, чтобы, в случае тревоги, не перепутать с чужими. Глядит Иван Палыч пристально, трубку изо рта уронил на колени: - фуражка так вот и кружит вьюном, а рядом с фуражкой тоже кружат два сапога, друг на дружке у них голенища, а из голенищ портянки торчат, как заячьи уши.
- Сапоги вроде как Прохора, у него лишняя пара, а фуражка моя,- опять думает Иван Палыч,- глаза - как лупленые яйца, руки, как у вора, на голове жидкие волосенки на лысине кто-то перебирает холодной рукой.
- Прохор Акимыч, а Прохор Акимыч? - шепчет Иван Палыч,- вставай: дело-то, братец, неладно!
- Что ты еще, полуночник? - из-под шинели сердитым шопотом спрашивает Прохор.
- И сам не пойму, что такое: по блиндажу ходят твои сапоги, а с ними моя, должно быть, фуражка!
- Чорту впору все уборы! Ложись, Иван Палыч, да спи.
- Брось, Пенкин, глянь, ради бога.
- Ну?
- Такого еще не бывало от роду!
Прохор тихонько привстал, полыхнул в оконце петух зеленым хвостом с синим отливом, и Прохор из-за ворота смотрит, куда Иван Палыч ему кажет рукою.
- Батюшки! - шепчет и Прохор.
- Видишь?
- Вижу!
- Чтобы это такое?
- Рогач!
В оконце опять полыхнуло с размаху; оба они, и Иван Палыч и Прохор, вдруг стукнули в лбы, Пенкин - двуперстием, Иван Палыч - щепотью, и друг дружке в глаза поглядели, а глаза у обоих, как монетки, когда ими ребята в орлянку играют.
- Видишь? - еще раз спросил Иван Палыч.
- Да, вижу!
У Прохора под подбородком борода шевелится, и в рыжих усах стукают зубы. Вдруг Пенкин схватил Иван Палыча за руку и не своим голосом закричал:
- Тонем, ребятушки, тонем!
Иван Палыч первый, от страху ли, от крику ль, с нар соскочил и упал и впрямь в холодную воду ухнул, окатил брызгами нары и скоро тоже заорал что есть духу:
- Заливает, ребята, вставай!
Вскочили мужики, спросонок кто куда тычется, в глазах темно, в блиндаже темно, ничего не разберешь, кто куда лезет, кто прямо в воду, не зная еще хорошо, что случилось, откуда вода, коли тут был сколько времени твердый глинистый пол, кто, поджавши колени, завернулся в шинель с головой и выл под шинелью, как осенью волк на дороге. В беспорядочных криках и воплях, в цоканьи затворов винтовок и лязге штыков отчетливо слышался только голос Прохора Пенкина, который перебежал уже, бултыхая в воде, к двери и с приступок громко кричит:
- Ребята, спасайся!
- За мной! - кричит рядом с ним Иван Палыч.
Прохор, Иван Палыч, Голубки, Каблуки, Морковята, Абысы и все, кто лежал по этому ряду на нарах, бросились к двери, а со ступенек вода так и журчит, и слышно, как за дверью бьется она не много повыше скобы. Отстегнул кой-как Иван Палыч крючок и дверку хотел оттолкнуть, а ее и не сдвинешь, словно кто с улицы плечом на нее навалился.
- Вода не дает,- кричит Иван Палыч,- ребята, дави на меня!
Собрались солдаты гужем, надавили, дверка чуть подалась сначала, потом расхлебястилась настежь, и в блиндаж, с недовольным говором, хлынула буйным потоком вода.
- Немного еще бы и крышка,- кричит Иван Палыч, с трудом вырываясь наружу, за ним, как привиденья, солдаты в мокрых шинелях, без фуражек, из голенищ при каждом движении струей выбивает вода.
- Теперь жители! - радостно говорит Пенкин, стряхая воду с шинели...
- Кум королю, одно слово! - подхватил Иван Палыч.
Выбрались мы, и сначала никак не поймешь, где река, где наши окопы, по лугу, где недавно Миколай Митрич бежал, пена ходит барашком, на небе ни тучи, смотрят частые звезды, мигая словно в дремоте, должно быть, скоро будет светать, а вдали, теперь совсем на другой стороне, стоит большой бурый медведь с длинною шерстью, с которой искры так вот и сыпят. Стоит он, повернувши голову книзу, будто смотрит на нас, и держит в зубах с краю надломленный месяц, и месяц теперь уже не красный, а изжелта-белый: только по-прежнему губа у него свесилась вниз, а глаза на окопы уперлись:
- Что, шушера, напилась двинской водички?
Иван Палыч посмотрел на него, показал на медведя Прохору Пенкину и, хватившись трубки с кисетом, погрозил медведю кулаком.
СРОЧНЫЙ ПРИКАЗ
К свету вспучило Двину. Как опару на новых дрожжах, вышибло из берегов. Вода еще с полночи, должно быть, подошла к самому основанию наших окопов. Должно быть, вздумала она разнимать нас с немцем, что, дескать, стоим друг против дружки, не шьем, не порем, только груди ей побереж-ные солдатскими сапогами топчем,- вздумала видно по-хорошему разнять, подальше от берега прогнать, да и запрудила наши окопы и многих скрыла с головкой. Случиться это могло гораздо и раньше. За последние дни у нас, как придут постовые, был не раз разговор, что вода устала в реке подыматься, мутнеть, видно в верховьях прошли большие дожди. Да после и о том мы узнали, что у нас недели уже три лежала бумага с тремя сургучами из дивизионного штаба, которую сунул, было, как рассказывали тишком писаря, полковой ад'ютант, тихий, смирный, воды прольет, до всего наплевать, штабс-капитан Гусев нашему полковому, да тот не с этой ноги в это утро поднялся, распылил штабс-капитана, что он всегда лезет к нему с пустяками, и не только вовремя не распорядился, а даже и внимания обратить не изволил:
- Нахлестались, небось, коньяку, ну и кажется с пьяна, что тонут.
- Слушаю, г. полковник, - скрепил штабс-капитан Гусев и бумажку в архив.
Исполнение же бумажки шло своим чередом. Нам самим хоть и приходило не раз в голову, что окопы может залить, однако, заботы мало об этом, все равно смерть локтем почитай каждый день задест: пойдешь за нуждой, а от скуки и лишний раз сбегаешь к елкам, засидишься, обрадовавшись тому, что один, а тут тебя шальная пуля и причешет над самым дерьмом. Да и не смотрел бы совсем на эту проклятую реку. Кажется, уж и время мы потеряли, и по колено в землю вросли, и как живут добрые люди - забыли. Только и смотришь, коли Иван Палыч в черед поставит на наблюдательном, ну, да и тут, если не будешь смотреть, так могут, пожалуй, немцы насыпать!
Как бы то ни было, а к свету от ливня Двина надулась, как сердитая баба на глупого мужа, по воде закружилась пышная белая пена, - поглядеть: вода бурлит за окопом, проволочныя заграж-дения в воду ушли, только и видно верхнюю нитку, да и та по середине по воде чертит колючкой и часто-часто дрожит, словно тоже чего-то боится...
Изредка, у самой воды стояли кусты, ивняк да какие-то лозняки, каких в наших местах не увидишь, а теперь вода им по брюхо, а у иных над водой одни только макушки, на которых набита белая пена, как шапка. В окопных ходах поднялись кладинки на четверть, а где и на пол-аршина.
- Только верши бы ставить, да рыбу ловить,- говорили друг дружке солдаты.
Ранним утром, когда месяц совсем побелел, а туча медвежьей тушей свалилась за немцев, в небе стало сине и прозрачно и как-то не по-всегдашнему празднично-тихо. Хорошо было посмот-реть на Двину: любит мужик разглядеться на шуструю воду, а тут хоть и из воды на воду мы любовались, да было после ночи как-то ничего уж не страшно. Иван Палыч, как кругом поглядел, так кадыком и заекал:
- Словно на пасхе!
- Теперь бы к бабам да яйца катать, -поддакнул Пенкин.
Тихон Наумыч поглядел на них на обоих, головой покачал и отвернулся. Хотел Иван Палыч спросить у него, забыл он из-под изголовья библию взять или нет, да кругом поглядел, послушал, как бурлят двинские воды, и раздумал.
- Вот что, ребята,- деловито сказал Иван Палыч,- давайте разделимтесь на пополам, одна половина - сюда, другая - направо. Надо снять постовиков, проверить все блиндажи и сосчитать, сколько утопло нашего брата. Пенкин или Голубков,- выбирайте людей.
Разделились мы пополам, Пенкин повел свою партию вправо, где вода залила луг в затылке окопа и журила в иных местах чуть не через. Мало думали все, кто, как и кого может спасти, если там не спаслись еще так же случайно, как мы.
- Как-то теперь их-высоко? - сказал Иван Палыч.
- У них, господин фельдфебель, наверно еще не залило.
- А если залило, кто будет отвечать? Скажет тогда их-высоко: распро-сукин ты сын, а не фельдфебель.
- Ну, если утоп, то не скажет.
Иван Палыч поглядел исподлобья на старшего Каблука, собрал на лбу морщинки гармош-кой и про себя усмехнулся, но ничего не сказал, а только подумал:
- Ведь и в самделе? Вот было бы ладно!
Мы, да и Иван Палыч, не очень спешили, да и спешить было бы трудно, то и дело сорвется с кладинки нога, зацепит холодную воду за голенище, а под сердцем так и помертвеет, когда из-за окопного козырька шибанут пенным брызгом кипучие двинские сусла.
- Ишь, как ей рожу-то всю разнесло,- говорит Иван Палыч, косясь на Двину,- к вечеру не пришлось бы совсем выбираться.
- Устынет!
- Вот только немец не стал бы палить...
- Не тронет! Нешто водой окатит!
В это время донесся до нас истошный задушенный крик; кто это кричал, и с какой стороны шел этот крик, сначала было понять невозможно. Все мы остановились на месте, руки козырем к ушам приложили и слушаем:
- А ведь это, братцы мои, Сенька орет,- прошептал Иван Палыч, кадык у него посинел, нос заострился, и белковина из глаз словно вывалилась в бессонницу из припухлых век.
- Надо спешить.
- Чего спешить, господин фельдфебель, орет, как под ножем, значит жив. Теперь хорошо завернуть бы!
Иван Палыч строго на нас поглядел, и мы зашлепали дальше. Скоро, за небольшим поворотом, где возле окопа стояли чахлые обдерганные пулями и осколками от разрывов кусты, словно нищие или слепцы присели на корточки около окопов и испуганно заглядывают в них: куды же нам, людям слепеньким, дальше иттить! - скоро увидели мы нашего каптера, сидящего с козьей ножкой во рту на большой куче сапог, а из-под сапог винтом журила вода и гнала вниз по канавке разную мелочь: доносные книжки, листы, с поименованием на довольство, списки на выдачи, лопаты и сумки.
- Каптер,- кричит ему Иван Палыч,- как, дружище, дела?
- Заливает!
- Ну, и чорт с ним... Давай-ка нам сапоги, а старые запиши себе в поминанье.
Каптер, увидя нас, приложил к козырьку козью ножку, а другой рукой протянул кисет и список на желтой бумаге в раскурку:
- Слала Богу, все дома!
- Как Тимонин? - спрашивает Иван Палыч, заглядывая и цейхаузный блиндаж, куда тонкая струйка изогнула черную спинку и словно поет про себя, сбегая по досчатым ступенькам.
- Ну, Иван Палыч, чуть с ума не сошел: сапоги-то только вечерась доставил.
- Да провались ты в кобылью дыру с сапогами! Как, что там выше?
- Пробегал: ничегось!
- Постовые стоят во второй наблюдалке?
- Ни мышки, ни мушки не встретил!!
Иван Палыч на нас посмотрел, мы ничего не сказали, наше дело с горошину.
- Много воды?
- Да, воды-то хватает!
- Проходил мимо Сеньки?
- Вот те хрест, бежал словно лось по болоту: мне и ночь-то все снились одни сапоги!
- Да пропади они прахом! Надо бы тронуть! Ну, поднимайся, табашная рота!
- Погоди, погоди, Иван Палыч, вы покурили и нам бы не плохо!
Обернулись мы, а это Прохор из-за угла выходит, бледный, как смерть, и на бледности этой еще рыжей горит борода, а в бороде на губах повисла кривулей усмешка, и сама борода от холоду немного трясется. Иван Палыч нахмурился, оглядел Прохора, сколь у него мокры шинельные полы и не обманул ли его Прохор, только постояв за углом блиндажа...
- Как, Поохор Акимыч, квасы?
Прохор махнул только рукой...
- Прошли шагов возле триста, а дальше плыви!
- А люди?
- Ни душинки!
- До Зайцева блиндажа не доходили?
- Бесперечь не дошли: видели только на крышу ему насадило песку да каряг нанесло, словно на крыше у него возятся черти.
- Ну, значит, тут крышка!?
- Могила, если, как мы, не вубегли!
- Во-время, значит, наш Заяц в отпуск поехал!
- Где найдешь, где потеряешь: так всегда!
- Надоть теперь-б к их-высоко иттить!?
- Дай хоть покурить, Иван Палыч: все равно спеши не спеши, медаль на ляжку теперь не повесят!
- Ну, нет уж, брат Пенкин, в дороге покуришь... Рябята, забирай сапоги...
Но не прошли мы и полтораста шагов, как опять все остановились, невольно улыбнувшись друг другу: неподалеку от нас впереди, очевидно, шел, не торопясь, Сенька, надо быть, в очень счастливом расположении духа, ибо не громко, но вдосталь внятно доносилась до нас ухарски закрученная песенка:
По такой-сякой погодке
Не пройти мне без калош,
Коль за пазухой на лодке
С парусами едет вошь.
Едут вошки, едут блошки.
Свеся ножки из воды,
Жалко нетути гармошки
Растуды-вашу-туды.
- Сенька...- Иван Палыч протянул руку в ту сторону окопов,- веселый малый Сенька!..
- Золото парень, - говорит Пенкин,- ничем его не проберешь!
- Да уж! - многозначительно собрал гармошку Иван Палыч и опять протянул руку:
По такой-сякой погодке
Я пройду и без калош,
В околодке нету водкя,
Да воды зато сколь хошь!
Если б водочки немножко
И поменьше бы воды...
Жалко нетути гармошки
Растуды-вашу-туды!
- Вот дьявол...
- Рубаха парень...
- Значит командир жив?
- Да куда он заденется?..
- Семен Семеныч! - крикнул Иван Палыч, приставши на цыпочки.
- Эй, кто там, здорово живете!?
- Катись, Сенька, сюда скорей, катись, - кричим и мы тоже.
- А это вы? - весело говорит Сенька, появляясь неторопливо на повороте,- мокрая рота!
- Сенька, жив командир? - строго спрашивает Иван Палыч.
- Не дивись коль скачут блохи.
Значит, водки напились,
Коли нет попа Ермохи,
Значит, богу помолись!
... в полном здравии, господин фельдфебель.
- Ну, слава богу!
- Известно!..
- Залило?
- Как полагается!
Смотрим мы на Сеньку, и самим нам веселее, как будто и беда случилась за неумелую шутку...
- Пьян Сенька, - думает каждый, - иль нет... его не поймешь... у него зады и переды - все вместе...
- Н-но? - недоверчиво говорит Иван Палыч.
- Известно... Выбег я - эна - гляжу... река течет чуть-чуть не по крыше... Ну, думаю, если это у меня не от перепива, то надо будить их-высок... Будил, будил, устал будивши, как каторжный: не встает, да и только, ногой только все норовит под брюхо ударить... Чорт, думаю, с тобой! Вышел опять посмотреть, а вода-то все выше и выше... Вернулся, взял метло да по заду, по заду: еле отходил! Поднялся, да на меня:
- Ты, что,- говорит,- собачий сын, разум что ли потерял?
- Никак нет,- говорю,- тонем! Вот и пакет с вечера лежит, будить вас не хотел.
Посмотрел бумагу их высок, схватил метло, да по мне, да по мне, возил-возил, и коже, и роже попало, потом устал, должно быть, и говорит:
- Ты что же, сукин сын, не разбудил?
- Да, разве,- говорю,- ваше-высоко можно тревожить?
Схватился он, братцы мои, за голову, плачет, в грудь бьет:
- Беги скорей к фельдфебелю... Гумагу кажи...
- Что за бумага, Сенька? - перебил его Иван Палыч,- подавай!
Сенька подал из-за пазухи синий пакет, Иван Палыч ноги расставил, на лбу гармошку развел и нараспев прочитал:
...Командиру двенадцатой роты. С получением сего приказываю вам в виду наводнения принять срочные меры и в случае надобности покинуть в порядке окопы и отступить...
Иван Палыч глупо оглянул нас всех и ни слова не молвил...
- Вспомнили, сукины дети! - прошептал мне на ухо Пенкин.
- Трогай, братцы, тогда по резервам,- нерешительно сказал Иван Палыч.
- Что теперь только будет? Один раз не поверил, да не доложился, и вышла такая история,- про себя Иван Палыч подумал.
Иван Палыч хмуро пошел впереди, а мы за ним гусем...
В это время, кажется, совсем рядом, там, где кончаются окопы нашей двенадцатой роты, взошло веселое осеннее солнце и обдало красным искристым светом наши помертвевшие лица, забросало золотом мутную воду у ног и кладинки, а на окопный загиб вдалеке надела мученичес-кий красно-терновый венец, и из-под этого венца подняли коряги на Зайчиковом блиндаже кверху рогули, а вода под ними по верху, как подернута кровью. В это же время бухнуло с нашей батареи, и по середине Двины взметнулся скоро насквозь пронизанный солнцем столб из воды, как будто это встал из Двины водяной, вытянул длинную шею, посмотрел кругом водяными глазами и скоро, пустивши по речке пузыри, плюхнул назад в мутную воду.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В ЦАРСТВЕ СИНЕЙ ЛАМПАДЫ
ПЕТР ЕРЕМЕИЧ
Смерть!
Нужна она, желанна она в свой час, и нет больше муки, если смерть в свой срок долго нейдет к человеку, уже сложившему в переднем углу на груди руки.
Тогда человечье сердце томится и тоскует по ней, как некогда оно томилось и тосковало, поджидая, когда черемушной веткой в окошко постучится любовь.
Хорошо умереть, коли в головах у тебя и в ногах теплятся тихо путеводные свечи, а у дома, плечом прислонившись к крыльцу, терпеливо дожидается сосновая крышка!
Тогда смерть похожа больше на заботливую, самую младшую внуку, которая закрывает деду нежной ручкой сгоревшие веки, тогда умереть можно с улыбкой, с хорошим неискаженным лицом...
Как умирают все мужики, вернувшись с пашни или сенокоса!
Но ничего нет смерти страшнее, и как не ужаснуться, не облиться холодом и трепетом с кончика волосинки и до мизинца, когда над тобой беззащитным, жалким, несмотря ни на какую силищу, кажется, с самого неба занесен нещадный чугунный колун, под которым сама земля дрожит и расступается, разлетаясь пылью и прахом, тогда... ничего нет смерти страшнее, тогда если и струсишь - будет не стыдно, потому... есть ли они на самом-то деле, эти герои?!..
Или выдумали их генералы?!..
Вернее, что так!
* * *
Когда немцы прекратили стрельбу, Зайчик встал и отряхнулся.
Земля даже за ворот набилась, сползая щекоткой по телу, и пробкой сидела в носу,- ничего и никого вокруг было не видно, то ли оттого, что сразу так затемнило из тучи, то ли потемнели глаза и их земля запорошила ни нашего штаба, ни немецких окопов на том берегу Двины, похожих на тонкую бровку над хитрым глазком,- все, все пропало, прикрытое черной пеленой предгрозовой пустоты.