Рассказы

Танцующие собаки

Нас считали слегка «с приветом»: его, тридцатилетнего механика, вечно небритого, навеселе, и меня, шестиклассника, предпоследнего ученика, который по мнению учителей «ходил в школу не учиться, а отмечаться». Кстати, последним учеником был круглый двоечник, а мне все-таки ставили и тройки. А слегка тронутыми нас считали за безоглядные поступки и выходки, и прежде всего, потому что мы устраивали танцы с собаками и часто это делали публично, с большим подъемом.

Нас вообще объединяло многое. Прежде всего нам обоим было в высшей степени наплевать во что одеваться, что есть, на чем спать, и свободное время мы проводили легко — болтались где попало, благо в нашем городке был и речной порт, и стадион, и тьма закусочных. К примеру, с получки дяди Сережи — так звали моего старшего друга, мы садились в попутный грузовик и катили куда шла машина — нам было все равно куда ехать. Где-нибудь на окраине просили шофера притормозить, заходили в закусочную, дядя Сережа брал стакан портвейна, несколько холодных котлет, конфеты, при этом подмигивал мне:

— Трата денег требует искусства. Конфеты тебе, котлеты собакам, а это мне, — он опрокидывал стакан портвейна.

Мы выходили на пятак перед закусочной, кормили местных дворняг котлетами и с веселым задором затевали с ними возню.

Еще мы оба любили технику. Дядя Сережа работал механиком в авторемонтной мастерской, а я собирался после седьмого класса податься в ученики к автослесарю и частенько, прогуливая школьные занятия, торчал в мастерской.

— …Машина это не просто набор железок, — многозначительно говорил дядя Сережа. — Это живой организм. Отсюда пение, пыхтение, дыхание машины. Она вбирает энергию людей, которые ее делали. Злой передает ей злость, непрочность, добрый — доброту, надежность… Потому машина сама выбирает, сколько ей работать…

Я слушал развесив уши и восторгался интеллектуальным величием моего друга и наставника. В масштабах нашего городка он мне казался самой значительной личностью. В свою очередь дядя Сережа тоже видел меня личностью в некотором роде.

— Ты толковый парень, — говорил. — Из тебя выйдет слесарь что надо! По части техники уже имеешь основательный запас знаний.

Вдобавок у нас была еще одна любовь — к собакам. У дяди Сережи жили три беспородные собаки: молодая рыжая сучка Глафира, молодой разнопятнистый кобелек Гришка и старый пес Артем, у которого была облезлая шерсть, но взгляд острый, повелительный. Дядя Сережа не случайно дал собакам такие имена. Он говорил, имея в виду своих собак:

— У моих ребят больше человечности, чем у некоторых людей, которым надобно давать клички.

Собаки считали себя полноправными хозяевами квартиры. Дядя Сережа тоже так считал; и ужинал с собаками за одним столом, и спал с ними на одной кровати в обнимку. Его полуподвальную, захламленную квартиру кое-кто называл «свалкой». В самом деле, она напоминала лавку утильщика или каморку дворника, но я был уверен — у дяди Сережи прекрасное жилище, захватывающая жизнь и лучшие собаки в нашем городке, ведь они были музыкальные, то есть любили музыку и даже танцевали под нее. Стоило дяде Сереже завести патефон, как Глафира вставала на задние лапы и с оглушительным лаем скакала по комнате, при этом вся сияла от радости. Гришка тоже кое-что изображал — быстро перебирая лапами, крутился на месте и то и дело разевал пасть — вроде пытался запеть. Степенный Артем некоторое время невозмутимо взирал на эти фортеля, демонстрируя умственное превосходство перед собратьями, но потом не выдерживал — раскачивал головой в такт мелодии, его взгляд теплел, он улыбался и всем своим видом давал понять, что танцы ему нравятся. Чтобы еще больше завести собак, я вскрикивал:

— Танцы-шманцы-обниманцы! — и приседал, и подпрыгивал.

Потом и дядя Сережа присоединялся к нам: кружил по комнате, раскинув руки. Наш праздничный настрой не очень-то нравился жильцам наверху. Случалось, они барабанили в дверь, кипели, как горох в кастрюле, грозили милицией, после чего дяде Сереже приходилось снимать пластинку.

А бывало, во дворе слышалась музыка — кто-нибудь из соседей громко включал радиоприемник или подвыпивший сторож дядя Коля выходил с баяном; собаки тут же бросали на дядю Сережу выжидательные взгляды и, если он кивал, стремглав выскакивали во двор и устраивали танцы на публике. Останавливались прохожие, из окон высовывались жильцы. Еще бы! Не каждый день увидишь такое зрелище.

Собаки дяди Сережи любили танцевать потому, что по характеру были веселягами, да и жили припеваючи — дядя Сережа кормил их тем же, что ел сам, только что не наливал портвейна. Ну и, конечно, постоянно разговаривал с ними, и собаки с жадным вниманием его слушали. Дядя Сережа вызывал у них чувство трепетного уважения и был для них почти Богом.

— Заметь, — говорил мне дядя Сережа, — Глафира больше любит вальсы. У нее душа нежная. А Григорий больше тяготеет к песням, как и я, кстати. Артем — тот уважает марши… Артем, скажу тебе, пес редкий. Простая дворняга, а смотри как держится. Гордо, независимо. Всегда подтянутый. И справедливый, и кристально честный — без разрешения со стола ничего не возьмет. Гришка с Глашкой могут сцапать, Артем — никогда… А вообще они все трое ребята добрые и ласковые. И утешить умеют и развлечь. И тебя любят — знают ты мой друг, — дядя Сережа хлопал меня по плечу, — ведь мы с тобой друзья — не разольешь водой, верно?

От этих слов я надувался — гордость, почище Артемовской, прямо распирала меня.

После школы, когда дядя Сережа еще был на работе, я выгуливал его собак (ключ от квартиры мы прятали в потайном месте). Окруженный лохматой свитой, я пересекал двор и спускался в овраг, причем, шел медленно, из уважения к возрасту Артема — он тяжеловато ходил; а Глафира с Гришкой неслись впереди в темпе велосипедной гонки. В овраге мы купались в ручье, обследовали бугры и впадины, я раскачивался на ветвях орешника, собаки облаивали ворон — неплохо проводили время.

Вечером с работы приходил дядя Сережа, доставал из вместительных карманов куртки еду, портвейн; мы ужинали, а после того, как дядя Сережа допивал портвейн, устраивали танцы, и не останавливались пока не являлись жильцы сверху или за мной не заходила мать; она стыдила дядю Сережу за «балаган» и под конец говорила одно и то же:

— …Жениться тебе, Сергей, надо. Не женишься — плохо кончишь!

Ну, а меня, естественно, выталкивала за дверь и по пути к дому давала подзатыльник:

— Лодырь несчастный! Кто будет делать уроки? Пушкин?! Знай, если будешь прогуливать школу, отдам в детдом!

Кроме любви к технике и собакам, нас с дядей Сережей объединяло враждебное отношение к женскому полу. Я вообще всерьез девчонок не воспринимал, считал их никчемным сословием и в открытую говорил им гадости; случалось, и дрался с ними, причем, надо сказать, все сверстницы были на голову выше меня и здоровые, как кобылицы, так что во время потасовок мне доставалось. Ну, а дяде Сереже, по его словам «женщины прилично насолили», и потому он твердо решил остаться холостяком. Как-то он сказал:

— У мужчин полно недостатков, а у женщин только два — все, что говорят и все, что делают. Так говорят англичане. Я тоже так считаю. У меня над рабочим местом видел надпись: «Не верь тормозам и женщинам!»?

— Я девчонок ненавижу! — выпалил я, пытаясь развить эту тему.

— Ты гигант! — кивнул дядя Сережа. — Настоящий мужчина должен заниматься техникой, а не волочиться за юбками. И должен любить животных… Послушай, что произошло вчера. Иду, значит, с работы, вдруг вижу ее.

— Кого? Женщину?

— Да, какую там женщину! Собаку! Хорошую такую собачонку. Лежит в пыли, поскуливает. Видно, машина долбанула. И ни один гад не остановится. Вот народ пошел! Ну, отнес ее к ветеринару. Слава богу, ничего серьезного…

Однажды дядя Сережа встретил меня во дворе и хмуро бросил:

— Пойди-ка к сторожу Николаю, попроси лопату, надо похоронить одну собачонку.

Мертвая собака лежала на проезжей части шоссе, недалеко от наших домов.

— Набить бы морду кто ее сбил, — сказал дядя Сережа, когда мы подошли к тому месту. — Не перевариваю разных лихачей. Грамотный водитель едет спокойно…

Мы похоронили собаку в овраге, похоронили со всеми почестями — сделали холм, положили камень в изголовье. На обратном пути зашли в закусочную и дядя Сережа выпил стакан портвейна, помянув бедолагу.

Как я уже сказал, свободное время мы проводили — лучше нельзя: посещали стадион, «болели» за «Трудовые резервы» — футбольную команду нашего городка или направлялись в речной порт, где среди рыбаков и лодочников у дяди Сережи было немало закадычных дружков. Пока мужчины пили портвейн и изъяснялись на деликатном жаргоне, я узнавал, кто сколько поймал рыбы, кто куда плавал, что нового в верховьях и низовьях реки. От любого рыбака и лодочника я получал гораздо больше знаний, чем от всех школьных учителей вместе взятых.

Но прошлым летом все пошло наперекосяк. Ни с того ни с сего мой старший друг стал каким-то задумчивым, рассеянным, отвечал невпопад… И даже танцевал с собаками без прежнего энтузиазма — так, два-три раза прокрутится, ляжет на кровать, запрокинув голову и улыбается каким-то своим мыслям.

— Дядь Сереж! — допытывался я. — Что с тобой? Может, заболел?

— Спрашиваешь! Ясное дело, заболел… Но совсем малость. Думаю, скоро поправлюсь.

Но не поправился, и через несколько дней стал говорить с виноватой улыбкой:

— Ты это… сходи на стадион один, у меня тут есть одно дельце. И это… вот сверток с едой, покорми собачек. Я поздно вернусь.

Или, переминаясь с ноги на ногу:

— Ты это… сгоняй в порт один, скажи корешам, чтоб сегодня меня не ждали. Есть одно дельце. И это… потанцуй с собачками. Я сегодня может и не вернусь.

И вот однажды, возвращаясь со стадиона, я внезапно увидел его в сквере с… женщиной. С женщиной на скамье под деревьями! Я не поверил своим глазам и подошел ближе, чтобы убедиться — мой ли это горячо любимый друг, убежденный женоненавистник?! К великому огорчению, это был он. Рядом с ним сидела полная женщина в немыслимо ярком платье, она была как надувной шар, перевязанный посередине, и вся в украшениях. Почему-то я сразу подумал, что вместе с украшениями толстуха весила должно быть немало. Они прижимались друг к другу, дядя Сережа что-то с жаром говорил и хватал женщину за разные места; потом смолкал, и она посылала ему улыбки и вздохи, а он взмахивал руками — как бы ловил ее улыбки и вздохи, словно бабочек.

— Это похоже на любовь, — хмыкнул я, охваченный ревностью и злостью. Мой друг нанес мне чувствительный удар.

Я думал, на следующий день он сам все расскажет. Где там!

— Есть одно дельце, — только и сказал, с дурацкой блаженной улыбкой.

Казалось, он задался целью подшутить надо мной. Но чаша моего терпения переполнилась, и как только он заикнулся про «дельце» в очередной раз, я едко процедил:

— Не ври!

Он глубоко вздохнул, достал папиросы, закурил.

— Точно, вру. Плюнь мне в морду! — и дальше начал оправдываться: — Понимаешь какая штука. Скажу тебе прямо, от чистого сердца. Я, кажется, немножко полюбил… Она душевная женщина. Очень красивая, любит песни… А чутье и слух у нее — как у собаки. Она тебе понравится…

— Ты что ж, решил жениться? — как бы с вялым интересом усмехнулся я; внутри-то у меня бушевало адское пламя.

— Не знаю, не знаю, — он обнял меня и расплылся. — Но мы все равно останемся друзьями, верно?

Смертельно усталый я побрел домой. «Нет уж, дудки! Друзьями мы не останемся! С предателями не дружу!» — беспощадно бормотал я и пинал все камни, попадавшиеся на пути.

В полдень на улице

Ошалело сверкает солнце, тянет теплый ветерок, птицы в небе ведут брачные игры, из водосточных труб хлещет, как из пожарных шлангов, одним словом — весна.

…Он вышел из ворот завода посмолить сигарету на солнцепеке, поглазеть на девчонок — надо ли пояснять — весна. И вдруг — она; вышагивает с синим зонтом, голову держит высоко, улыбается каждому встречному, что-то шепчет, срывает с веток набухшие почки, пританцовывает — на улице ей явно тесно — это и понятно — весна… Она взглянула на него, дурашливо хмыкнула, прошла мимо; ему стало жарко, несколько секунд колебался, потом все же догнал ее — опять же — весна, и сразу понял — она со странностями. Ну какая нормальная девчонка будет такое говорить?! Он всего-то произнес:

— Я за вами шпионю, — лишь бы завести разговор.

А она, не меняя улыбки:

— Раньше люди знакомились на балах, а теперь и знакомиться негде, правда? — голос низкий, с хрипотцой, на лице капли, а плащ мокрый, будто вся завернута в целлофан. — Поэтому на улицах столько одиноких людей… Весна, уже совсем весна, — она повела в воздухе рукой. — Продают подснежники, мимозу… Смотрите — всюду шарики мимозы, пушистые, пачкающие! Как все изменилось — попробуй узнай переулок, сквер, киоск…

— Как вас зовут?

— Таня. А люди какие-то деревянные. Ничего не видят, не чувствуют, куда-то спешат… Ну конечно работа, ну конечно заботы, но не замечать весну!.. У вас есть любимая улица? У каждого есть. У меня — улица Пирогова. Сейчас там еще не очень, а вот летом… там уйма зелени — и вся скромная, не броская.

— Кто вы?

— Я ведьма. Летаю на метле, — она потрясла зонтом, вновь дурашливо хмыкнула. — Мой зонт волшебного свойства. Чуть что не по мне — фьють! И улетаю…

— Нет, серьезно.

— Я художник, у меня живописная насыщенная жизнь. Как вечная весна. А вы, судя по этой рекламе, — она кивнула на пятна солидола на комбинезоне, — трубочист.

— Что-то вроде. Кручу гайки, работаю слесарем.

— Люблю, когда мужчина все делает своими руками.

— Вот перекур устроил, но надо топать назад. Как вас еще увидеть?

— Зачем? Мы так чудесно поговорили, — она засмеялась. — Пусть все так и останется. Не ахти какое событие — просто весна.

— Давайте вечерком поговорим еще?

— Зачем? Все потому что — весна, остальное совсем ни при чем… Надо же, так неожиданно пришла весна. Но плащи еще снимать рано. — Она медленно пошла по переулку.

— Стойте! Я из-за вас опоздаю на работу. Давайте встретимся!

Она остановилась около подъезда, вздохнула.

— Ну хорошо, придумайте что-нибудь. Запишите мой телефон, — проговорила цифры и «до свиданья», и убежала вверх по лестнице — внезапно, как и появилась — ясное дело — весна.

После работы он позвонил. Она говорила чересчур спокойно, низким голосом — гулким, далеким, как эхо. «Завтра встретимся, — сказала, — сегодня занята». А вечер был теплый: птицы вовсю горланили, в канавах бормотали ручьи, гуляли парочки. «Занята! — ухмыльнулся он. — Если девчонка хочет, она приходит, а не хочет — придумывает отговорку: то голову вымыла, то подруга зашла — дежурные штучки».

На следующий день он позвонил снова. «Да, да, я вас узнала. Я начинаю привыкать к вашему голосу». Они договорились — он подойдет к ее дому. Она вышла в розовой кофте и малиновой юбке и в руках — опять синий зонт «метла». На вид она была его ровесницей, лет двадцати пяти; прямые волосы без всякой прически, зеленые глаза с крапинками, лицо — прямо иконописное. С минуту они смотрели друг на друга, и она дурашливо хмыкала, поджимая губы.

— Хорошо, что пришли, — сказал он, чтобы как-то сломать барьер, — с вами трудновато встретиться. Чем вы так заняты?

— Набрасывала один эскиз, но получилось неважно. Во всем виновата весна.

Они пошли по переулку; она пальцем водила по стенам домов и бормотала хрипловатым голосом:

— Как хорошо пахнут… В детстве я перенесла болезнь почек и на время ослепла. Но у меня обострилось обоняние… Все получилось смешно. Зимой простудилась и лежала в постели, ждала, когда болезнь отступит. Целый месяц лежала и смотрела, как за окном мальчишки катаются на коньках. Раз не выдержала и, когда родители ушли, надела коньки и весь день гоняла как одержимая. Так и схватила воспаление почек.

— И сейчас побаливают?

— Нет, что вы! Теперь я и не знаю, где какие органы — ничего не чувствую. Зато по запаху определяю любую вещь с закрытыми глазами. У меня обоняние, как у собаки… Вы так можете?

— Наверно, смогу, — похвастался он. — А вы живете с родителями?

— Нет, одна… Мой отец умер, а мама живет с отчимом. Я не могу с ней. В доме должна быть одна хозяйка.

— Вы не замужем?

— Нет… И не хочу. Боюсь потерять мечту.

— Какую?

— Мечту о прекрасном человеке, которого все равно не встречу.

— Зачем тогда мечтать?

— А разве вы всегда мечтаете о том, что может сбыться? Мне это помогает работать. Это мой способ жить… Я даже разговариваю с ним.

— С кем?

— С этим человеком. Особенно весной…

Она взглянула на него прозрачными глазами — то ли шутит, то ли говорит серьезно — не поймешь. «Разыгрывает меня? — подумал он. — Просто работает под тронутую или в самом деле того?» Они прошли весь переулок и теперь пересекали сквер.

— Идеалов конечно нет, — продолжала она, — ведь мужчина для женщины главный друг и в то же время главный недруг, потому что женщина по своей сути жертвенница, а мужчина захватчик. Женщина с радостью готова отдать все то, что разглядит в ней мужчина. Разглядит и оценит, — она тяжело выдохнула и предложила: — Давайте посидим.

Он достал сигареты, протянул ей, они закурили.

— Вообще-то у меня есть жених. Ему восемнадцать. С ним я чувствую себя старухой. Ходит за мной как привязанный — смертельно влюблен и ревнует даже к дворовым собакам и деревьям. Правда, он хороший художник. В его работах божественность — они светятся… Но мне жалко его — он слабый. Слабый и ужасно глупый, раздражает своими глупостями. Есть старая истина — можно быть хорошим художником и полным дураком.

— А вы — злая.

— Да. И не люблю добреньких. Они и всех любят и никого, а уж злые если любят, так сильно… И семьи люблю неспокойные, где стычки — те хоть что-то ищут. А остальные квелые люди. Вообще спокойное счастье — удел ограниченных людей… Вы заметили, сколько стало квелых, спокойных? Кооперативные квартиры, «Жигули», дачи. Скупают ковры, хрусталь. «У всех есть, значит, и мне надо». Музеи, а не квартиры… Все завели библиотеки, для них книги — тоже товар. Мой жених предложил выпускать обои с корешками книг классиков и намалеванным хрусталем. Оклеил комнаты и — все есть. Облегченные, развлеченческие вещи! Все-таки он талантливый… Господи, как много у нас трафаретных комнат и трафаретных людей! И как они духовно бедны. Ссорятся из-за мест для стоянок машин, ругаются в очередях, даже весной — противно! — она вдруг замерла, на ее губах застыла улыбка.

Он повернулся в сторону ее взгляда и увидел бабочку.

— Я загадала, если бабочка сядет, значит, я долго не умру… Надо же: ни цветов, ни листвы и вдруг бабочка…

— А где вы работаете?

— В основном на улице. Собираю образы, краски, сюжеты, а дома только монтирую.

— А чем вы рисуете?

— Что под рукой. Мне все равно чем, лишь бы оставляло след. И я рисую не ради славы, одобрения, и не ради денег. Просто не могу не работать, — говорит, а лицо острое, взгляд серьезный и руки сложила молитвенно — точно перенеслась в храм.

— Покажите как-нибудь, что вы делаете.

— Как-нибудь покажу.

— А кто покупает ваши работы?

— Я сдаю их в комбинат. В комбинат графиков. Там, конечно, канцелярская обстановка и чиновники говорят канцелярским языком… Сейчас ведь для искусства дремучие времена… Хорошо хоть нет гонений и дают заказы. У меня есть заказы, я не самый последний художник, — она посмотрела на него с определенной гордостью и хмыкнула, но не дурашливо.

— Так вы — миллионерша.

— Что вы! Вот купила туфли, теперь целый месяц пью один чай. А это, — она кивнула на юбку, — шью сама… Я живу в живописной бедности, среди картин и книг, но свободно, без надрыва… И беру заказы только те, которые нравятся, а большинство работ делаю для себя.

— Зачем такое искусство? Оно же должно быть для всех.

— Должно, нужно — как я не люблю эти канцелярские слова! Никому я ничего не должна. Неужели вы этого не понимаете? — она недовольно повела рукой, вздохнула и продолжила тоном учителя: — Художник выявляет болезни общества, и выносит их на суд зрителей, и ищет истину, отстаивает справедливость… Конечно, вы в другом мире, но вы хотя бы ходите на выставки?

Он кивнул, чтобы не прослыть «деревянным», и перевел разговор.

— Давайте заглянем куда-нибудь, что-нибудь пожуем, выпьем.

— В другой раз. Давайте лучше посидим здесь. Смотрите — клейкие листочки появляются, — она потрогала свисавшую ветку и снова улыбнулась. — Никакая я не миллионерша. И у меня или много денег, или совсем нет — тогда влезаю в долги. А вообще я не люблю деньги. Когда они появляются, стараюсь побыстрее от них избавиться. Накуплю всяких нужных и ненужных вещей и облегченно вздохну. Без денег живется свободнее… Иногда, конечно, худо.

— Может, все же пойдем, выпьем немного.

— Не хочется. К тому же мне скоро нужно возвращаться, гулять с Феклой — моей собакой. У меня чудная Фекла. Лайка. Я ее безумно люблю… Давайте просто посидим, поговорим. Знаете, как приятно поговорить после долгой работы в одиночестве. Вам этого не понять — вы в коллективе, а я все время одна и мне нужно понимание, поддержка… особенно весной…

По дороге к дому он думал: «Она чокнутая, точно. С одной стороны вроде нормальная, с другой — то и дело какие-то выдумки, закидоны. Но художница, и красивая до жути. Надо бы поднатаскаться в живописи, а то еще подумает, что я совсем ничего не волоку. И надо рассказать о себе, чтоб знала, с кем имеет дело. Я ведь тоже собой кое-что представляю: на заводе уважают, денежки зарабатываю немалые, скоро мотоцикл куплю»…

Они договорились встретиться на следующей день около ее дома. И снова она вышла в необычной одежде: в зелено-голубой кофте со множеством складок и короткой темно-фиолетовой юбке, и опять в руках держала синий зонт.

— Вы так странно одеваетесь.

— У каждого свой аквариум… Ничего странного нет. Обыкновенно. А потом, по деталям одежды можно судить о человеке. Ведь вкус — это уже взгляд. О, господи, как с вами тяжело, несмотря на весну.

— Угу… Вы обещали показать работы.

— Сегодня у меня дома работает подруга. Может быть завтра.

— Тогда двинем в ресторанчик?

— Ой, какой же вы неугомонный. Там духота и все эти прилизанные, игольчатые мужчины и конфетные женщины. Терпеть не могу рестораны. Давайте погуляем, ведь весна!..

Она любила бродить в незнакомых районах города, любила тихие переулки, музеи — то, что на него нагоняло тоску.

Через час, когда они забрели на окраину, она вдруг ни с того ни с сего припустилась вперед. Он бросился за ней.

— В чем дело?

— Я загадала, если перегоню вон того мужчину, то у нас с вами будет что-то… как вызов морали… Вообще-то не верится — уж очень мы разные… Правда, вы, чувствуется, сильный, уверенный в себе. И немногословный. Мужчина должен быть именно таким.

Когда они возвращались, он еле волочил ноги, а она шла вприпрыжку и все рассказывала о себе — как в детстве по вечерам с ребятами делили небо на участки и считали, у кого больше звезд, потом заговорила о лошади, которую решила купить, как подыскивала для нее гараж, придумала имя — Святой Павел, а друзьям объявила, чтобы без овса не заходили. Но гаражи оказались занятыми, и она решила держать лошадь в коридоре. А потом подумала: «жильцы будут ворчать, да и по ведру овса в день надо и вообще работу придется забросить, ведь Павла придется пасти».

«Все это интересно, — думал он, — только как бы самому с ней не спятить».

Перед тем как расстаться, они покурили в ее темном подъезде.

— Спасибо вам за вечер, — тихо сказала она. — Завтра можно посидеть у меня. Вам понравится моя Фекла.

Он затянулся, огонек сигареты осветил ее лицо — она не дыша смотрела на него. Огонек погас, и она коснулась рукой его щеки.

— До свиданья! — прошептала и убежала.

Он догадывался — у них совершенно разные интересы и встречи будут ненадежные; он боялся, что не сможет соответствовать ее высоким запросам, но его сильно тянуло к ней, непонятной, загадочной. «Главное, у нее никого нет, — рассуждал он по дороге к дому. — Воздыхатель жених не в счет — сопляк, куда ему со мной тягаться».

Готовясь к свиданию, он долго плескался в ванной — чтобы не несло соляркой, полчаса прихорашивался перед зеркалом, потом направился в магазин за бутылкой вина.

Она открыла дверь, и его обнюхала собака с узкой мордой. Комната отражала чисто художническое бытие — вещи располагались непродуманно, случайно; беспорядочно валялись подрамники, холсты; на стенах висели странные картины — портреты уродливых людей, на столе в банке стояли какие-то блеклые, болезненные цветы, над столом, подвешенный к плафону, красовался раскрытый синий зонт. Она встретила его в брюках и свитере болотного цвета и босиком…

— Хотите чаю? Я вас только чаем могу угостить. С печеньем. Или сразу будете смотреть мою живопись?

— Вначале посмотрю.

Портреты ему не понравились — на них все люди были вроде нее, какие-то с отклонениями. Он долго думал, что сказать, потом протянул:

— Написано здорово, но по-моему, они некрасивые — все эти люди.

— А я люблю все некрасивое: лица, деревья, дома. Все любят красивые ландшафты, киногероев, попугаев. Красивое сразу видно, оно заявляет о себе, но все красивое опасно: огонь, гроза, водопады, лавины… И хищники. И мужчины и женщины. Красивое притягивает к себе, но может и погубить… А некрасивое всегда прячется… Но в нем много красивого… внутри. Нужно только присмотреться… Вот взгляните на этот полуразвалившийся дом! Разве он не красив? А эти подрезанные деревья инвалиды?! Посмотрите, какая у них крона. И у кого только руки поднимаются их подрезать?! Это ж сатанизм!.. Я люблю дикие травы, бездомных животных, нищих, калек. Чем внешне ужасней человек или животное, чем больше слышу о нем гадостей, тем сильней хочу его понять.

Он про себя усмехнулся: «Говорит, точно размазывает пастилу по стене… Меня-то это не колышет. Мне-то по душе все яркое, броское, а у нее все мрачное, дурь какая-то во всем».

Она достала из-под тахты папку, отбросила в сторону эскизы — какие-то пятна, помарки, потеки, кляксы, и вдруг показала пейзажи — далекие, волнистые просторы; картины напоминали праздничные ковры, струящиеся гобелены; он смотрел на них и вдруг вспомнил, как прошлым летом целыми днями гонял на мотоцикле приятеля за городом; носился по раскаленному асфальту и по проселочным дорогам, где по краям рос чертополох и в пыли барахтались воробьи; вспомнил, как пролетал бетонные мосты и деревянные настилы, и рабочие поселки, и деревни…

— Здорово! — сказал он. — Отлично сделано. На них хочется смотреть без конца. Они, как хороший фильм, когда хочется посмотреть вторую серию.

— Спасибо!

Ей было приятно, и он решил что-нибудь добавить, изо всех сил пытаясь говорить покрасивей, но ничего не смог придумать.

— Спасибо! — повторила она и дурашливо хмыкнула. — Но мне как раз эти работы не нравятся. Они как охранная грамота, чтоб не приставали, не разносили вот за это, — она кивнула на уродов в рамах. — Ну ладно, на сегодня хватит. Давайте пить чай.

— Вино, — уточнил он и откупорил бутылку.

Спустя некоторое время он спросил:

— Наверно скучно по вечерам одной-то? Не с кем поговорить.

— Я разговариваю с Феклой (та уже вовсю крутилась у стола и клянчила печенье), и с Читой, и с Дорофеем, и с Митрофаном, — она кивнула в угол — там виднелись игрушки.

Она встала, взяла облезлую обезьяну с бантом.

— Познакомьтесь. Это Чита. Она у меня с детства. Мы с ней носили одну обувь, банты. Когда я собиралась в школу, а мой бант был не глажен, я надевала ее бант… Чита дружит с Дорофеем, а Митрофана боится — он сердитый.

Теперь до него дошло, что она женщина только внешне, а внутри девчонка, девчонка с интересными странностями.

— А еще у меня есть автогонщики, — она отодвинула кресло, и он увидел на полу покореженные и раздавленные игрушечные автомобили: легковушки, пикапы.

Он знал нескольких собирателей: один собирал монеты, соседка детские книжки… но эти сломанные игрушки!

Они сидели на тахте, пили вино, и его разбирала сонливая теплынь. Он взглянул на цветы, она сразу привстала, поправила стебли.

— Это ирисы. Вот жаль, и первые, и последние цветы не имеют запаха. По легенде, ирисы волшебные цветы, принесешь их к мертвым, и они оживают…

Он смотрел на ирисы, переводил взгляд на подрамники, игрушки и всюду видел «цветочный» отсвет, а главное, заметил — цветы еще больше выросли. «Или я тоже стал чокнутым», — подумал и тут же встряхнулся, пододвинул к себе обезьяну.

— Передай хозяйке, что она мне сильно нравится.

Она затаилась, замедленным движением взяла у него обезьяну, прижала к себе, шепнула ей в ухо:

— Скажи, что наш гость мне нравится тоже.

Он подсел к ней, обнял, но она отстранилась.

— Я вообще-то не хотела сегодня встречаться… Боюсь привыкнуть… Не хотела и вот… не смогла. Видимо, потому что весна… С вами почему-то спокойно… Но со мной не может быть ничего хорошего. Для любви люди специально рождаются. А у меня все как-то не так. И потом, я совсем вас не знаю. Где вы работаете?

Он заговорил о заводе, о своем увлечении мотоциклами, но она сразу перебила его и начала рассказывать о своем детстве, о подмосковном городке:

— …Там были горячие лужи, острые камушки, красные помидоры, хрустящая хвоя и густая, тягучая, как мед, смола… Я там училась в художественной школе, собирала яблоки, падающие в овраг, и рисовала болотные цветы, похожие на узоры, завитки, вензеля… Кто туда ни приедет, сразу ругает те места: «Все маленькое и реки нет». А мне так дорог тот клочок земли…

Она совсем забыла о нем; смолкла и уставилась в одну точку.

…Он ушел от нее в полночь, когда гасли фонари и по пустынным улицам ползли поливальные машины; ехал в автобусе и усмехался: «Заумная дуреха! Не говорит, а вещает, как актриса со сцены. И вздорная — никогда не знаешь, что она выкинет в следующую минуту, от нее, от сумасшедшей, всего можно ожидать… Правда, зато с ней не соскучишься. И художница, и красивая… Вот только трусливая, что ли, или запуганная чем-то».

Он был крепким парнем работягой с располагающей внешностью, вполне прилично одевался, слыл компанейским, и в девчонках недостатка не имел — не то что привык к победам, но обычно девчонки особенно не задумывались, встречаться с ним или нет. И вдруг эта Таня. Она даже немного злила его. Он считал ее странность — игрой, а всякие привязанности к игрушкам и к некрасивому — ложными, надуманными. Он твердо знал — все реальное, жизненное имеет огромное преимущество перед выдуманным, но ему не хватало жалости, снисхождения к ней — необычной, чувствительной. А она считала его не тонким, с плохим вкусом, ограниченным — про себя называла «лесорубом», но ей нравилась его внешность; в отличие от жениха, он был настоящим мужчиной.

К новой встрече он настроился решительно — идти к ней и с мужланским напором перевести «прогулки и посиделки» в надлежащие отношения, взять приступом неуступчивую художницу недотрогу. Но она сразу охладила его:

— Давайте сходим куда-нибудь… в театр.

— Пойдем лучше у вас… у тебя выпьем, посидим.

— У меня нельзя.

— Почему?

— Нельзя и все… И потом, у вас что, уже появились требования ко мне?.. Посидеть, в конце концов можно и в кафе — мне не очень хочется, но уж ладно… все-таки — весна.

Накрапывал дождь, и наконец ее зонт пригодился — он раскрыл его и, пока они шли под синим колпаком, крепко прижал ее к себе; она вздрогнула и заговорила тревожно, запальчиво:

— Все-таки тяжело с вами. Какие-то властные набеги. Вы слишком прямолинейны, такой же, как все. Похоже, у вас нет никаких интересов.

Внутри у него все содрогнулось — он не мог понять перемены; накануне сама говорила, что нравится ей, и вот получай — такой, как все, нет интересов! Дикая неразбериха в ее голове! Он почувствовал — тонкая нить, связывающая их, вот-вот порвется, но ее резкие слова задели его самолюбие.

Он высказал ей все: и про свой завод, где работают отборные парни, а не какие-то там хлюпики, вроде ее жениха, и про свой цех, где он может собрать любой агрегат, и про мотоцикл «Яву», который вот-вот купит и, когда прокатит ее с ветерком, она поймет, что все ее разговоры — муть в сравнении с ощущением скорости и пространства.

В кафе она молчала; даже выпив вина, продолжала окаменело сидеть с горькой полуулыбкой. Потом вдруг произнесла — скорее для себя, чем для него:

— Может, мы поссорились потому, что я надела это платье? В нем мне всегда не везло… Нет, здесь другое… Какие-то тяжеловесные отношения. Собственно, я знала наперед, что мы будем ссориться — у нас разные созвездия. Только уж слишком рано начали… все-таки — весна.

«Чего нудит? — хмыкнул он про себя. — Все дело в том, что я четко знаю, чего хочу, а она не знает, чего хочет».

Точно угадав его мысли, она глухо сказала:

— Женщины счастливы от маленького внимания: букета цветов, комплимента, — она глубоко вздохнула и радостно посмотрела на него, только и радость у нее была какая-то печальная.

— Может, действительно я дура, слишком много требую от людей?! В сущности, какой я художник?! Просто женщина. Мне надо рожать детей, стоять у плиты… Женщина должна украшать жизнь, создавать уют, теплоту. Так хочется заботиться о ком-то, кому-то быть необходимой… Нет, не кому-то! А настоящему мужчине. Ведь женщина ценит мужчину, который разбудил в ней женщину, поставил ее на место, ну и, конечно, оценил и боготворит… Тянет женщину к земле, заземляет, но и уносит в небо… Мужчину сильного, но и тонкого, заботливого. Только где такого найти? Вся надежда на весну…

Она посмотрела на него нежно, как накануне у себя дома, когда показывала игрушки, но внезапно что-то припомнила, и ее глаза стали холодными и злыми, как у рыси.

Оборотная сторона удачи

А. Булаеву

Судьба то и дело играла со мной злые шутки: каждую удачу сопровождала подвохом. Все началось с того, что лет в двадцать я решил креститься, но не потому, что пришел к Богу, а потому что уговорили родственники. Особенно на меня наседала одна из теток, глубоко церковная особа: чуть ли не ежедневно она посрамляла меня перед домочадцами, называла нехристем, позорищем, черным пятном на светлой репутации всей нашей родни.

От тетки не отставали мои двоюродные сестры:

— Давай тебя окрестим, это сейчас модно, — верещали они.

В общем, допекли меня и, купив нательный крестик, я отправился в церковь договариваться о святом деле, но по пути каким-то непонятным образом крестик потерял. «Плохое предзнаменование», — подумалось, и точно — в тот же вечер жестокая простуда свалила меня на неделю. Очевидно, Всевышнему стало ясно, что я еще не созрел для серьезной веры и он наказал меня за показушный порыв. С того момента все и продолжается с разными вариациями, несмотря на то, что я уже почти пришел к Богу, правда, не окончательно.

В двадцать лет я выбирал себе подружек только с экзотическими именами: Виргиния, Земфира, Аделаида… Конечно, на внешность тоже обращал внимание, но прежде всего на имя. Опять-таки здесь не последнюю роль сыграла моя глубоко церковная тетка. Она говорила:

— Красивое имя у женщины — выражение ее красивой души. И наоборот — всякие Зои, Ады, Эллы, Норы имеют уродливые души.

Понятно, у самой тетки имя было красивым и редким («сладкозвучным», по ее выражению) — Элеонора. Представляясь незнакомым людям, тетка певуче растягивала свое имя на два звука: «Эле» и «онора», при этом далеко выбрасывала руку и сияла, давая понять, что ее душа полна немыслимых красот. Это производило сильное впечатление на мужчин, но почему-то ни один из них так и не отважился приударить за теткой — вероятно, боялись, что не смогут соответствовать достоинствам моей родственницы. Факт остается фактом: тетка пребывала в девственности, такой же глубокой, как и ее церковность.

Так вот, следуя заветам этой тетки, я подбирал себе подружек исключительно с благозвучными именами. Однажды познакомился с Лариной и сразу обалдел от ее имени, а тут еще она осторожно призналась мне:

— Вообще-то домашние зовут меня Лаура, а друзья Луиза. Ты можешь называть, как тебе больше нравится.

От этого букета красивых имен у меня закружилась голова.

И душа у нее оказалась красивой: она сразу с невероятной искренностью сообщила, что заканчивает музыкальное училище, что у нее нет никакого парня, родители все лето на даче, и мы можем у нее «потанцевать под проигрыватель».

Пока мы танцевали, моя партнерша то и дело посматривала на себя в зеркало и в такт мелодии музыкально пропевала: «Ларина-Лаура-Луиза»… В разгар наших танцев щелкнул замок двери и на пороге появилась довольно энергичная девица; она обеспокоенно затараторила:

— Людка! Ты куда пропала?! Звонили с фабрики, сегодня выходим в ночную смену…

Я заметил, что моя Ларина-Лаура-Луиза украдкой подает подруге знаки, но та все не останавливалась:

— …Хорошо устроилась! Каждый день танцульки, новые диски, а за квартиру кто платить будет? Опять я, да? Очень надо! Или хочешь, чтобы нас отсюда турнули? — и обращаясь ко мне:

— Извините, юноша, нам надо собираться на работу…

Самое смешное, когда я встретился с «музыкантшей» второй раз, она легко, без всякой обманчивости, сообщила:

— Я забыла тебе сказать, что работаю на кондитерской фабрике… Мы делаем жуть какие красивые конфеты (про остальное она не стала упоминать). На работе меня называют Лилией… А мне знаешь какое имя больше всего нравится? Люция! Можешь звать меня так? — она выпятила губы и пропела: Лю-ци-я! Правда, красиво? А в тебе мне знаешь что нравится? Твоя фамилия. Имя у тебя плохое, а фамилия — класс! Я выйду замуж только за парня с красивой фамилией.

Вот такой фантазеркой была эта Люда. Люда Иванова.

В двадцать пять лет мне повезло — я купил подержанную машину и, обезумев от счастья, катал всех без разбору. И докатался — машину угнали. Через неделю автоинспекция нашла мое сокровище, но кузов был сильно покорежен. Оказалось, машину угнали мальчишки, которых я от чистого сердца обучал вождению.

— Эти шалопаи заявили, что хотели покататься, но я не верю, — прокомментировал случившееся многоопытный, искушенный инспектор, вручая мне ключи от машины. — Наверняка, собирались распотрошить на запчасти. Но, сами посудите, что заводить уголовное дело? Они еще и паспорта не получали, да и свидетелей нет… А вы кого-то мне напоминаете. Случайно не за «Динамо» играете?

Я сделал вид, что глубокомысленно обдумываю этот вопрос. Инспектор принял меня за однофамильца футболиста.

Меня вечно принимали за кого угодно, только не за самого себя. И все из-за моей необычной внешности: я довольно полный, у меня большой нос, отвислые уши, густые брови и выпученные глаза — они придают взгляду пронзительность. Именно поэтому в общественном транспорте меня принимают за ревизора и показывают проездные талоны, а в кинотеатры пропускают без билетов, да еще с приветствием:

— Пожалуйста, заходите, рады вас видеть…

После того, как машина нашлась, мне вновь повезло — сосед жестянщик взялся за три бутылки водки привести кузов в порядок, и сделал это отлично. Но не успел я подкрасить машину, как с лобового стекла исчезли щетки-дворники. И оставил-то их всего на полчаса — подъехал к дому в обеденный перерыв, перекусил, вышел — щеток нет. А на следующий день во дворе ко мне подходит один алкаш из соседнего дома, бездельник, некомпетентный во всем, но во все сующий свой нос.

— Дико извиняюсь! Тебе дворники не нужны? — спрашивает и протягивает мне мои щетки (я их сразу узнал по вмятинам на ободах).

— Так это ж мои щетки! — возмутился я.

— Что ты этим хочешь сказать? Что я их стащил? — скривился, прикинувшись дураком, алкаш. — Грубо говоря, как ты можешь такое думать?! Они у меня давно валяются. У кого у кого, но у тебя — рука не поднялась бы. Я ж тебя знаю. Ты ж ментом работаешь. Помнишь, меня забирал в пивной? (Я никогда не работал ментом, я работаю в строительной конторе). Дико извиняюсь, давай на сто грамм и бери дворники, — заключил алкаш и мне ничего не оставалось, как расплатиться за свои щетки.

Немало приятных сюрпризов и вслед за ними неприятностей доставило мне почтовое ведомство. Я знал, что вся корреспонденция из-за границы просматривается бдительными сотрудниками КГБ, знал, что это делается не вскрывая конвертов и называется перлюстрация. Догадывался также, что и посылки вскрывают, но не думал, что при этом кое-что изымают, беззастенчиво и нагло, без всяких объяснений.

Как-то я получил из-за границы от знакомого посылку с пластинками. Посылка была вскрыта, разорванный картон кое-как склеен скотчем. Позднее выяснилось — часть пластинок конфисковали, но все равно моя радость не знала границ. В благодарность я решил послать знакомому шоколадное ассорти — гордость нашей кондитерской промышленности, но на почте посылку не приняли — оказалось, продукты посылать запрещено. Тогда я решил послать книги, но из пяти книг, которые принес на почту, разрешили отправить только одну, да и на ту пришлось ставить визу в «Союзкниге». Прежде чем упаковать книгу, приемщик перелистал каждую страницу, разглядывал на просвет — его подозрительности не было предела — вдруг я посылаю какие шифровки!

В другой раз мой заграничный друг прислал мне приглашение — посетить его сказочную страну; я уже потирал руки, предвкушая прекрасное времяпрепровождение (предстояло плыть на теплоходе из Одессы), как внезапно заболела мать. Я позвонил другу, сообщил, что поездку откладываю и попросил выслать лекарства. Как известно, в наших аптеках имеются только таблетки от головной боли и горчичники, а в аптеки четвертого управления, где есть все, простым смертным доступа нет. Друг выслал лекарства, но я получил… горох!

— Это издевательство! — крикнул я, ворвавшись в кабинет начальника почты. — Горохом можно лечиться?! Да, еще говорят «продукты посылать нельзя!».

— От нас нельзя, а к нам можно что угодно. И успокойтесь, пожалуйста, — начальник вышел из-за стола, протянул мне руку, представился; затем вызвал кого-то из подчиненных, дал команду «разобраться!» — и, как компенсацию за нанесенный ущерб здоровью матери и моему моральному ущербу, вызвался позвонить знакомой из четвертого управления.

— Вам я просто обязан помочь, — заявил. — Я вас сразу узнал.

— Еще бы! — выпалил я, сразу входя в образ неизвестно кого.

На следующий день я получил лекарства, разумеется, за приличную переплату.

В тридцать лет я построил катер (наивно планировал сходить на нем к заграничному другу — не знал, что у нас не пускают в загранплавания). На меня свалилась большая удача — по дешевке я достал дефицитный материал — сосновые бруски и фанеру, а под строительную площадку приятель выделил свой гараж. Катер я делал неторопливо, с особой тщательностью и у посудины получились совершенные очертания и отличные мореходные качества. Можно сказать, в тот год я совершил подвиг, знакомые только ахали; моя доблесть сверкала, как начищенная бляха. И в дальнейшем все, что связано с катером — сплошное везенье, включая покупку подвесного мотора и пробное плавание по чарующей Оке. К сожалению, в старинном русском городе Муроме, где закончилось плавание, не оказалось порта (я намеревался в Москву катер отправить на барже), пришлось обратиться к железнодорожникам.

— Катер отправить сложно, — сказали мне в багажном отделении вокзала. — Но для вас сделаем исключение. (По отделению пошел шепоток: «Вахтанг Кикабидзе! Сам Вахтанг Кикабидзе!»). И, пожалуйста, мотор и канистры отправляйте отдельно — в контейнере. И гарантию за сохранность катера не даем, он пойдет на открытой платформе, без охраны. Даже для вас обеспечить охрану частного груза не можем.

— Неужели могут стащить? — удивился я.

— Всякое бывает, — пожали плечами железнодорожники-почтовики. — Если узнают, что ваш, вряд ли рискнут.

— Именно тогда и стащат, — заметил один из почтовиков.

Прекрасный отпуск закончился плачевно. Катер прибыл на Рижский вокзал, контейнер на Казанский (и то и другое я отправлял на Ленинградский), причем открытки о прибытии груза я получил месяц спустя, то есть, пришлось платить немалую сумму за простой груза. И пока я заказывал трайлер, в катере взломали каюту и стащили весла, насос, спасательный круг, надувные матрацы, спиннинг, примус, бинокль, да еще разбили иллюминаторы, очевидно, в отместку, что я мало вещей оставил.

Последний сюрприз почтовое ведомство преподнесло мне, когда я послал знакомому леснику набор столярного инструмента (в благодарность за проведенный у него отпуск). Оформляя посылку, приемщица вместо сдачи протянула мне лотерейный билет, на который через пару дней я выиграл двадцать пять рублей и наполовину оправдал посылку. Кстати, набор стоил пятьдесят рублей и столько же я заплатил, чтобы его переслать.

Прошло два месяца. Лесник ничего не сообщал о получении драгоценного подарка. «Неблагодарный», — подумал я, и вдруг получаю письмо: «Болтун! Наобещал и ничего не прислал! Больше тебя не приму. Приедешь, натравлю собак!».

Я пошел на почту. «Расследование за счет потерпевшего, за ваш счет», — сказала приемщица и направила меня на главпочтамт.

— Розыск стоит вдвое больше посылки, — заявили на главпочтамте.

Пришлось заплатить — дело упиралось в принцип. Месяца три длился розыск, но так и не дал никаких результатов. Потом еще месяц я проделывал мучительные операции — посылал угрожающие телеграммы в министерство связи и управление железных дорог, в конце концов плюнул, купил новый набор и послал с проводником — это оказалось надежней и быстрей.

В тридцать пять лет я получил садовый участок от нашей строительной конторы, при этом, мне явно повезло. Участков было всего восемь на весь отдел. Решили тянуть жребий. Мне, не семейному, участок в общем-то был ни к чему и для проформы, как бы от моего имени, я поручил участвовать в жеребьевке одному парнишке, нашему курьеру. Члены профкома не возражали. И надо же! Парнишка вытянул участок.

— Не пойдет! Это нас сбило с панталыку, — комкая слова, с унылыми лицами заявили мне члены профкома. — В субботу устроим пережеребьевку. Извольте участвовать непосредственно сами.

— В субботу не могу, — сказал я.

В субботу, действительно, приезжал мой заграничный друг и я запланировал отметить встречу в ресторане «Якорь» (я любил то уютное заведение — на стенах коктейль из морских мотивов; глядя на стены, я вспоминал свои плавания на катере и многое другое).

— В субботу никак не могу, — сказал я. — Пусть за меня тянет парнишка курьер, я ему доверяю.

Скрепя сердце, члены профкома согласились, видимо, были уверены — второй раз парню не повезет. А он возьми, да опять вытяни мне участок. «Раз уж участок сваливается с неба, грех его не брать», — подумал я. Члены профкома начали было снова артачится, но тут уж я вспылил:

— Вы что, будете устраивать жеребьевки до тех пор, пока кто-нибудь из вас не вытянет?! Раз согласились на моего представителя, оформляйте участок и баста!

Клочок земли (четыре с половиной сотки) находился в ста километрах от города в болотистой местности, но ни географическое месторасположение участка, ни топи, ни комары меня не смутили (собственность — великая вещь!) — «там у меня будут неограниченные возможности для отдыха», — подумал я и первым делом решил посадить на участке яблони и цветы. Приехал на центральный рынок, купил саженцы яблонь и клубни пионов.

— Яблоньки белый налив! — причмокивал продавец саженцев. — Цвет, аромат — закачаешься! А на вкус — и не говорю!..

— Редкий сорт! — ликовал продавец пионов. — Цвет, аромат — закачаешься! Сорт называется Анфиса Перова. Я сам вывел. В честь жены. Она была великая женщина, царство ей небесное!..

В выходные дни я посадил саженцы и клубни в самом солнечном месте участка; там же сколотил скамью, чтобы сидеть, покуривать, любоваться цветами, не вставая срывать яблоки. «Счастливчик я все же», — подумал я, разглядывая свои владения, но тут же приготовился мужественно встретить очередную неприятность — у меня уже выработался определенный рефлекс.

Неприятность не заставила себя ждать — в следующую субботу я приехал на участок и застыл от неожиданности — на месте моих необыкновенных пионов зияли пустые лунки. Слегка нервничая, сел на скамью, закурил. Вдруг подходит сторож поселка и с живейшим интересом восклицает:

— Вот уж не ожидал тебя здесь увидеть!

— Почему?

— Но ты же не строитель.

— А кто же я? — с умеренным интересом усмехнулся я.

— Ты же военный. Был майор, а сейчас уж, небось, подполковник!

Я ничего не ответил, и сторож сбавил тон:

— Неужели обознался?! Надо же, а так похож! Вылитый мой знакомый майор, да уж, небось, подполковник… Ну, ладно. Вот что! Ты не собираешься сажать цветы? У меня тут есть несколько пионов. Отдам по сходной цене, рублей по пять за штуку…

Он принес сверток, раскрыл, и я так и подскочил на скамье. Это были клубни Анфисы Перовой! Те же изгибы, тот же цвет — одним словом, судьба второй раз (после щеток-дворников) разыграла меня, выкинула жестокую насмешку. Я не стал разоблачать прохиндея, только взглянул на него пронзительно, и он покраснел и съежился под моим испепеляющим взглядом.

— Возьму по-божески, всего по рублю, — пробормотал, резко уценяя товар, но на всякий случай подстраховал себя:

— Раз уж ты так похож на… Кстати, яблоньки ты высадил не на свой участок, а на соседский. Вот смотри, где проходит линия, — он показал на бечевку, которая пролегала по земле (и как я ее не заметил?). Ничего страшного, не огорчайся, думаю, соседи будут с тобой делиться урожаем, — и чтобы окончательно замолить свой грех, сказал, что в соседнем поселке находится комбинат бытового обслуживания, где делают голубые и розовые гробы из досок «не пропитанных ядом», и что из тех досок получаются хорошие ящики для цветов…

Вскоре мне крупно повезло — меня назначили начальником отдела с приличным окладом, массой привилегий и всем прочим. Я ждал этого дня лет десять, не меньше, но предыдущий начальник, семидесятилетний склеротичный старикан, который постоянно кашлял, сморкался, сопел, кряхтел и фыркал, и тем самым действовал нам на нервы, никак не хотел уходить на пенсию. И вот, наконец, его спровадили на «заслуженный отдых». На радостях я закатил в «Якоре» щедрый банкет для сослуживцев, но, возвращаясь с банкета, упал и сломал лодыжку. Меня постигло величайшее бедствие — полтора месяца провел в гипсе, а потом еще несколько месяцев ковылял на костылях — приходилось посещать разные процедуры в поликлинике. Вот так все и произошло. Как в кино.

С тех пор я не очень-то радовался везению, был уверен — за ним непременно последует какое-нибудь несчастье, и чем крупнее подарок фортуны, тем сокрушительней последующая расплата.

Самое обидное, пока я был на больничном, никто из сослуживцев меня не навестил. Бесчувственные, неблагодарные людишки! Кое-кто даже злословил по поводу моего несчастья. Например, бывший начальник, наведавшись в контору и узнав о случившемся, хихикнул:

— Так ему и надо. Бог наказал за то, что меня подсиживал!

Позднее мы столкнулись на улице. Он шел мне навстречу. Я отвернулся, сделал вид, что его не замечаю, но он подошел, закашлял, зафыркал, схватил меня за локоть.

— Здравствуйте! Вы меня помните?

— Здравствуйте! — холодно произнес я. — Конечно, помню. А вы меня?

— Ну, как же! Кто ж вас не знает! Вас знает весь мир!

Я раскрыл рот от удивления.

— Кто же я?

— Леонид Ильич Брежнев!

В сорок лет я женился. С женой мне невероятно повезло, как никогда, можно сказать — повезло баснословно. У нее было необыкновенное сказочное имя — Мальвина, отличная фигура и лицо без единой морщинки, несмотря на то, что она была старше меня и уже дважды побывала замужем. Ее зажигательный характер и интеллектуальное изобилие оценили все мои друзья. И оценили ее пирог к чаю «Святая Мальвина» (понятно, его она назвала в свою честь), и ее салаты, каждый из которых имел свое название; например, «Блондин Коля», в честь ее родственника, любившего яичницу с луком.

По вечерам мы с женой ужинали в «Якоре».

— Зачем счастье, если им нельзя поделиться? — очень умно пояснил я жене. — Мы всегда будем на людях, с людьми.

В первое наше посещение «Якоря» я набрал выигрышные очки. Пока жена причесывалась у зеркала, к ней подскочил скрипач из оркестра:

— Простите, с кем вы здесь?

— Сейчас узнаю, — задорно-шутливо откликнулась жена.

— И не узнавайте! Я вам и так могу сказать.

— Внимательно слушаю.

— С Германом Титовым! Он часто здесь бывает.

Все это жена рассказала, как только мы сели за стол, после чего чмокнула меня в щеку, как вознаграждение за популярность.

— А я-то думала, что ты всего лишь начальник отдела.

Я хмыкнул и принял выигрышную позу. Скрипач тем временем вскочил на сцену и гаркнул на весь зал:

— Дорогие гости! Персонально для присутствующего здесь космонавта Германа Титова исполняется фокстрот «Рио-Рита».

Счастье с женой длилось целых два года и было самым долгим из всего, что мне послала судьба, другими словами — за то время ничего неприятного не случилось, за исключением того, что я отвадил от нашего дома друзей; последнее время они слишком расхваливали салаты жены, а она старалась — изобретала все новые яства и, естественно, называла их в честь тех, кто ее хвалил. Только в мою честь салата не было.

Дальше — больше: некоторые из моих друзей переусердствовали — стали нахваливать и фигуру жены, при этом руками пытались показать, что именно им нравится. Жена в ответ зажигательно смеялась:

— Я вас всех очень люблю!

И показывала свою образованность, и с каждой посиделкой появлялась во все более легкомысленном одеянии, то есть вела себя далеко не свято и не сказочно, совершенно не оправдывая свое имя — да что там! — попросту пороча его! В конце концов мое терпение лопнуло.

— Разберись в своих чувствах, кого ты любишь, а к кому хорошо относишься, — заявил я жене, а друзей отвадил, чтоб не оказывали на нее вредоносное влияние.

И все пошло хорошо; дальше я относился к жене, соблюдая строгое равновесие между уважением и требовательностью. И вот в тот момент, когда мне все в жизни казалось прекрасным, правильным и разумным, и ничто не волновало, не тревожило, то есть жизнь была полна покоя и радости, когда я уже подумал — Бог сжалился надо мной, ведь я уже прошел суровую школу жизни, даже гордился этой суровостью, в том числе морщинами и складками на лице и скудной, но седой растительностью за ушами, в этот самый момент я и обжегся о зажигательный характер жены — она попросту ушла от меня.

Не скрою, ее уход застал меня врасплох и некоторое время я пребывал в шоке, но потом взял себя в руки. Я подумал: «Во-первых, в ее сказочном имени есть что-то сладко-приторное, даже слюнявое; во-вторых, она не такая уж и красивая (ведь, если долго присматриваться к красоте, она надоест); в-третьих, ее интеллектуальное изобилие оказалось занудством, и салаты — так себе; в-четвертых, найду себе более спокойную женщину, да и помоложе и, само собой, — с по-настоящему красивым именем».

Ну, а последний наш с женой разговор происходил приблизительно следующим образом: она набросилась на меня неожиданно, я прямо-таки попал под ураганный обстрел:

— Ты эгоист и сухарь, правильный и ровный, как часовая стрелка. Даже противно. Хотя бы разок вышел из себя. Тебя ничем не расшевелишь.

Некоторое время я ловил ее язвительные слова озадаченно, потом отреагировал на натиск кратко и твердо, по-мужски:

— Так уж я скроен.

— Мерзко ты скроен! — взвинтилась жена. — Мерзко! (Это у нее было самое страшное ругательство). Мы живем замкнуто, хуже некуда! Нигде не бываем, кроме твоего дурацкого «Якоря», никто к нам не заходит. В интеллектуальном развитии ты остановился на уровне водопроводчика, духовно не обогащаешься вообще. Тебя ничто не интересует, кроме твоей строительной конторы и выпивки в «Якоре». Это крайняя степень падения!

Она расходилась все больше, чудовищно раздувая мои недостатки.

— То, что тебя вечно за кого-то принимают — люди просто заблуждаются. В действительности ты похож знаешь на кого?

— На кого? — я пригнулся, в ожидании удара.

— На предыдущих моих мужей! Они были такие же муд…и!

Она произнесла смертельно-оскорбительное слово, от которого меня и сейчас трясет; рядом с этим смертельным словом, страшное ругательство «мерзко» выглядит, как детский лепет или как птичий щебет, от растерянности не знаю, как лучше сказать.

Мост над обрывом

Вот колдовство воспоминаний — почему-то из, в общем-то безрадостного, послевоенного детства чаще всего вспоминается светлое. Конечно, нельзя из прошлого выбирать только хорошее, но попробуй не выбирать!

Тот мост был деревянный, с белесыми от времени, пружинящими досками и прогнившими, замшелыми перилами. По нему пролегала дорога из нашего поселка в город. С нашей, поселковой стороны настил моста лежал на пологом склоне, поросшем кустами шиповника и медуницей, со стороны города мост упирался в красноглинистый обрыв. Внизу, вдоль обрыва, бежал еле заметный ручей, вспухавший только после продолжительных дождей; зато весной, когда солнце буравило заснеженный склон, ручей превращался в полноводный мутный поток, а под мостом, в узкости с наибольшей разницей высоты, бушевал настоящий водопад — гордость поселковых мальчишек. Обрыв был обращен к югу и находился под постоянным обстрелом солнечных лучей, а на дне оврага всегда стояла сырость; очевидно горячий и холодный воздух редко перемешивался, и на границе двух слоев возникал какой-то парниковый эффект, иначе трудно объяснить, почему шиповник распускался и плодоносил необычно рано, а медуница цвела по два-три раза в год.

Когда-то в овраге под мостом обитало множество куропаток. Птицы отличались добродушным нравом и доверчивостью — случалось, даже заходили во двор и клевали зерно вместе с курами, но постепенно их всех перебили — когда мы переехали в поселок, овраг населяли одни вороны.

Тот мост был для нас, мальчишек, постоянным местом встреч — идем ли в школу, направляемся ли в лес или на озеро — встречаемся у моста; и вечера проводили около него, вдали от родительских глаз.

Все мальчишки считали мост главной достопримечательностью поселка, излюбленным местом для игр, и только в меня он вселял страх — и потому, что выглядел слишком ветхим, и потому, что я от рождения боялся высоты. В то время я ни за что не отважился бы лететь на самолете, не катался в городском парке на чертовом колесе, а оказавшись в многоэтажном доме, держался подальше от окна. Я придумал определенное оправдание своей трусости — вывел что-то вроде научного положения о противоестественности всякой оторванности от земли. Кажется, я сделал это впервые в мире, но почему-то никто не оценил моего открытия.

Особый страх в меня вселяли мосты. Я никогда не видел, чтобы они рушились, но постоянно ожидал этих катастроф. И тот мост, висящий над обрывом, не был исключением. Помню, мы прожили в поселке уже месяц, а я все не осмеливался его пройти — мне казалось, как только дойду до середины, он непременно затрещит, зашатается, и вместе с обломками я полечу вниз. Каждый раз, когда на мост въезжала машина или вступала лошадь с телегой, я ждал, что он вот-вот развалится. Когда мы ходили в лес за грибами, все ребята спокойно проходили настил, но я выдумывал смехотворные предлоги и лез через овраг. В конце концов эти увертки разоблачили и ребята стали откровенно смеяться надо мной; я остро переживал насмешки, но ничего не мог с собой поделать.

Однажды в поселок приехали отдыхающие из города, и вечером у моста появился новый мальчишка, долговязый, остроносый, с копной светлых волос. Его звали Колькой. Общительный Колька быстро вписался в нашу компанию, больше того, благодаря своей великолепной фантазии сразу выделился в лидеры. До него все наше времяпрепровождение сводилось к набегам на чужие сады, стрельбе из рогаток, писанию угрожающих записок пугливым старушкам и прочим бездарным проделкам (наших талантов только на это и хватало). Колька придумал массу интересных занятий: предложил перегородить ручей и в образовавшемся водоеме кататься на плоту, научил нас делать планеры и пускать их с обрыва — чей улетит дальше.

С появлением Кольки наша жизнь приобрела новый смысл; я даже подумал, что на свете и не может быть ничего более увлекательного, чем подобные занятия. Но вскоре Колька доказал — есть вещи намного важней.

Как-то я пошел в лес срезать прут для лука; преодолев овраг, прошел поле гречихи и очутился на опушке леса, где росли кусты орешника. Срезав самую гибкую ветку, я направился к поселку, по пути то и дело выгибая прут, представляя будущее оружие. Неожиданно около моста я увидел Кольку — он стоял перед этюдником на треноге и что-то рисовал, и был настолько увлечен, что не заметил, как я очутился за его спиной, а когда заметил, не удивился и сразу ввел меня в художническую атмосферу.

— Так, пространство обставили, накидали где что. Теперь схватим общую цветовую гамму, — пробормотал, давая понять, что воспринимает меня как соучастника творчества.

На картоне скудными изобразительными средствами, всего одной коричневой краской был нарисован обрыв, мост, наш поселок… Но тут же, размешав на палитре краски, Колька начал класть широкие яркие мазки, и на моих глазах рисунок расцветился, расплывчатые контуры приобрели законченные формы. Это было настоящее волшебство.

Кольку все больше охватывал азарт: словно фехтовальщик, он то делал выпад к этюднику и наносил кистью очередной мазок, то отскакивал и, наклонив голову, сосредоточенно рассматривал свое произведение, и все время морщился.

— Не то, не то, — бормотал и мучительно искал новые цветовые решения.

Наверное, все это длилось около часа, не меньше, но мне показалось — прошло всего несколько минут. Наконец Колька вздохнул, отложил кисть и устало произнес:

— Ну вот теперь вроде получилось, как думаешь?

Он хотел услышать отзыв о своей работе, но я не смог выразить восхищение — только кивнул и еле слышно выдавил:

— Похоже!

Через некоторое время я очухался, разговорился и как-то само собой у меня вырвались слова о том, что все же он, Колька, мог бы красить и поаккуратней. Окончательно придя в себя, я обнаглел и сделал Кольке критическое замечание по поводу его слишком разноцветных домов и невероятно огромных деревьев.

— Этого ведь нет, разве ты не видишь? — возмущался я. — Так не бывает!

— Не бывает, — согласился Колька, убирая этюд. — Но ведь так красивей. Художник ведь не фотограф, он рисует так, как хочет чтобы было.

Он вскинул этюдник на плечо, и мы пошли к поселку.

— Представляешь, как было бы красиво, если бы дома в вашем поселке раскрасить в разные яркие цвета… И сараи, и заборы… Вот было бы весело!..

Тот огненно-памятный день стал значительным событием: предельно ясно Колька объяснил мне основы живописи и так сумел увлечь меня, что за разговором я и не заметил, как мы прошли мост.

Искусство оказалось сильнее врожденного страха, оно навсегда сломало барьер трусости перед реальными мостами и, главное, излечило меня от нерешительности. Мосты стали для меня некими символами — переходами в новую жизнь. Повзрослев, я с невероятной легкостью переезжал на новое местожительство, устраивался на новую работу, заводил всевозможные знакомства и менял увлечения — как бы безбоязненно проходил невидимые мосты.

Иногда мне кажется, что вообще вся моя жизнь по сути дела — длинный мост: временами — величественный пролет без опор над цветущей равниной, то вдруг — зыбкая шаткая стлань над топью неведомой глубины — все зависит от житейских радостей и болей в то или иное время. Но что немаловажно — в юности этот мост казался бесконечным, уходящим в высь, в зрелости я заметил — мост выпрямился, местами даже снижается, а по сторонам нет-нет да мелькнет знак, извещающий о том, что каждая дорога когда-нибудь кончается; теперь, под старость, я четко вижу — мост стремительно уходит вниз и где-то там, в тумане низины, еще не видится — только угадывается — последний пролет и зияющая за ним пустота.

Ну, а начинается мой жизненный мост с того — над обрывом. Именно на том висячем мосту я сделал немало значительных открытий (кроме положения о заземленности). Например, познакомился с мальчишкой, который не говорил ни одного слова правды, причем врал со все возрастающей мощью и, помнится, даже его родители с трудом представляли, что в конце концов получится из этого маленького чудовища.

Он был плотным подростком с прыщавым лицом, на котором постоянно играла хитрая ухмылка — она исчезала только когда он начинал говорить — в эти минуты его лицо выражало полнейшую серьезность — на нее все и покупались. Его звали Эдик. Он жил недалеко от поселка в заводских домах со множеством лестниц на «черные ходы». В день нашего знакомства я начал было рассказывать, как мы возвели плотину и сколотили плот, но Эдик перебил меня:

— Мы с отцом построили лодку и плавали по Волге.

Я попытался рассказать про Кольку, но он сразу нагловато махнул рукой:

— Я в прошлом году закончил художественную школу. Мои работы сейчас в Москве на выставке.

Заметив мою растерянность он победоносно хмыкнул и ошарашил меня еще больше: сообщил, что учится на одни пятерки, является первоклассным спортсменом и обладателем кое-каких морских сокровищ. Под конец, чтобы окончательно доконать меня, он обещал назавтра продемонстрировать свое богатство и подарить одну из морских раковин. Я его не просил, он сам предложил. По нашим понятиям это выглядело невероятной щедростью, почти наградой, и я почувствовал — здесь что-то не то, но у меня еще не было оснований ему не верить.

На следующий день, совершенно забыв о своем обещании, Эдик выдал мне очередную порцию похвальбы, заявив, будто знаком со всеми знаменитостями города, после чего его ухмылка уже перемежалась едким смешком. В какой-то момент я осадил его и напомнил про раковину. Он, не моргнув, пообещал подарить ее через два дня.

Но два дня растянулись на неделю, потом на месяц, и все это время, выслушивая ложные обещания, я поддакивал ему, как бы позволяя себя дурачить; на самом деле с любопытством ждал, куда его заведет вранье.

Вскоре я заметил, что он врет не мне одному. Стоило кому-нибудь из ребят заикнуться про книгу, которой нет в школьной библиотеке, как он тут же, с полнейшей невозмутимостью, объявлял:

— Чепуха! У меня их несколько штук. Завтра дам.

И не давал.

Бывало, сидим на «черном ходу», а он заливает что-нибудь вроде того, что знаком с полярными летчиками. Если кто-нибудь из ребят подозрительно разглядывал его или, чего доброго, хихикал, он распалялся и загибал еще похлестче. Казалось, он просто-напросто издевается над нами, принимая за дураков. Это было какое-то патологическое вранье с определенным садистским уклоном, какое-то идиотское самоутверждение. Надо отдать ему должное — он никогда не повторялся, то есть был неистощим на выдумки.

После того, как Эдик обманул меня с раковиной (которую, ясно, так и не подарил), я перестал воспринимать его всерьез и много раз собирался высказать ему все, что о нем думаю, но так на это и не решился — в то время мать постоянно внушала мне, что «худой мир лучше доброй ссоры», и этим сомнительным правилом я руководствовался довольно долго.

Вскоре семья Эдика переехала в новый район, и больше мы не виделись.

Мы встретились через много лет, когда я был в том городе проездом; встретились случайно, около гостиницы, в которой я остановился. На нас обоих годы наложили след — мы с трудом узнали друг друга. Он отяжелел, стал внушительных габаритов, едкая ухмылка уступила место вполне доброжелательной улыбке, в движениях появилась неторопливость, уверенность. Он неподдельно обрадовался нашей встрече, предложил зайти в кафе «отметить событие» и, когда мы сели за стол, рассказал о себе.

Он работал инженером, был женат, имел сына; причем, как объяснил, женщины от него всегда шарахались, только одна считала талантливым — на ней он и женился.

После первого стакана вина он вдруг засмеялся.

— Знаешь, что сейчас вспомнил? Каким я был в детстве вралем. И как вы меня терпели?

Я ответил расплывчато, в том смысле, что в детстве все мы были хороши — не в одном, так в другом.

После второго стакана он расхохотался.

— А все же, скажу тебе, мое детское воображение пошло на пользу. Я иногда пишу рассказы. Фантастические. Пару даже напечатали в одном журнале, — он подмигнул мне, и я не понял — говорил ли он правду или шутил, или от вина его занесло и он попросту врал, точно так же, как мальчишкой когда-то.

После третьего стакана он внезапно стал серьезным.

— Недавно закончил роман. Хочу послать в центральное издательство.

Это сообщение меня насторожило; я подумал: «Неужели его детская патология пустила корни? Неужели он так и не вышел из образа, только его фантазия стала посолидней?». Но я ошибся.

Из кафе он повел меня к себе и по пути пересказал содержание романа, а дома подарил журнал с рассказом и сделал надпись: «Другу детства от бывшего трепача, с самыми добрыми пожеланиями».

На том мосту детства у меня произошла еще одна встреча — с девчонкой Алей. Когда я вспоминаю ту встречу, наш деревянный, расшатанный мост кажется мне легким, еле различимым, романтическим мостиком, меня охватывает элегический настрой, и все что было в детстве, представляется намного прекраснее того, что произошло в зрелом возрасте.

Аля жила в тех же домах, что и Эдик, и была некрасивой, нелюдимой тихоней; она ежедневно подходила к мосту, но никогда не принимала участия в наших играх; больше того — всячески выражала полное безразличие ко всему нашему клану — обычно стояла на противоположной стороне и, облокотившись на перила, смотрела вниз. Каждый раз когда мы звали ее к себе, она с брезгливой неприязнью качала головой и сбегала по склону оврага к ручью; разгоняя оводов, переходила вброд мелкие рукава ручья и исчезала в кустах шиповника. Всем своим видом эта дурнушка давала понять, что в жизни есть гораздо более стоящие занятия, чем какие-то глупые мальчишеские игры.

Как-то вечером я ждал отца у завода и вдруг увидел Алю — она сидела на дереве и смотрела на крышу своего дома.

— Что ты там высматриваешь? — спросил я.

— Лунатиков, — просто ответила Аля.

Я усмехнулся.

— Не веришь?! Залезай, сам увидишь. Только сейчас еще рано, лучше попозже, когда стемнеет.

Встретив отца, я прошелся с ним до дома и помчал назад. Аля все еще восседала на дереве; когда я забрался к ней, она не отрываясь от крыши, объяснила, что лунатики взлетают на дома с помощью зонтов или залезают по водосточным трубам, что некоторые из лунатиков проникают на чердаки и в комнаты и что однажды она видела, как утром рабочие снимали одного лунатика, зацепившегося за трубу.

— Я тоже хочу быть лунатиком, — высказала Аля не совсем ясную мысль; усиливая торжественность момента, она сделала страшные глаза и приложила палец к губам.

С нарастающим страхом я уставился на обшарпанную крышу, но разглядел только чердачное окно с поломанной решеткой.

На том чердаке складывали разный хлам: старую мебель, драную одежду, битую посуду. Однажды на чердаке поселился брат Али. Ему было семнадцать лет, он работал на заводе и во всем старался показать самостоятельность; в один прекрасный день объявил родителям, что «задыхается в тесных комнатах», и перебрался на чердак; там перекидал всю рухлядь из-под окна в угол, поставил железную кровать, стол, и с того дня, когда бы мы к нему ни поднимались, у него во рту тлела папироса.

Мы сильно завидовали «отшельнику», но как-то залезли на чердак в дождь и увидели — все жилище парня в водяных струях; сам он сидел, скрючившись, на кровати под зонтом, а вокруг стояли булькающие и звенящие ведра, банки, кастрюли, причем размер посуды строго соответствовал дыре над ней. После этого мы поняли, что парень отказался от нормальных условий не ради свежего воздуха, а просто захотел иметь собственный угол.

В тот вечер, когда мы с Алей сидели на дереве, небо было затянуто тучами, только в двух-трех местах в разрыве облаков, как из бездонных колодцев, сверкали звезды. Мы сидели долго, и у меня затекли ноги, я уже собрался слезать с дерева, как вдруг Аля вскрикнула. Я посмотрел в сторону ее взгляда, и внутри у меня заледенело — по крыше двигались два лунатика; переступали осторожно, расставив руки в стороны. Дойдя до трубы, лунатик, который был повыше, протянул руку маленькому лунатику и помог спуститься вниз, к решетке на краю крыши. Там они присели и стали смотреть на звезды.

Затаив дыханье, я боялся шевельнуться, но внезапно из-за облаков выглянула луна, осветила лунатиков, и мы узнали в них брата Али с девушкой.

После окончания школы я уехал в Москву, но каким-то замысловатым образом судьба распорядилась так, что мы с Алей встретились вновь. Это случилось в начале лета, мы ехали в одном троллейбусе и стояли рядом на задней площадке, и оба одновременно повернулись и, узнав друг друга, испытали искреннюю радость от неожиданной встречи. Аля рассказала, что в Москве уже два года, работает лаборанткой, снимает комнату, три раза в неделю ходит на вечернее отделение пединститута.

— Совсем нет времени на свидания, — горько усмехнулась. — Днем работаю, вечером учусь.

Она похорошела — из угловатого подростка превратилась в юную особу с безукоризненно стройной фигурой, и от ее детских фантазий не осталось и следа — передо мной стояла деловая, немного усталая девушка, которая мне явно нравилась (пока, правда, только в эстетическом смысле). Я решил ее взбодрить и изобразил опытного наставника.

— Не огорчайся, Аля! Зато представляешь, как ты будешь любить свою квартиру, когда она появится? Выйдешь замуж за богатого и любимого человека, у вас будет куча детей, роскошная машина, яхта и дача на Багамских островах. Еще меня возьмешь садовником.

— Этого ничего мне не надо, особенно богатого мужа. Главное любимого, а вот квартиру, хоть малюсенькую, но свою, хотелось бы иметь. Ведь даже не могу никого к себе пригласить.

— Все у тебя будет отлично, — уверенно заявил я. — И не вешай нос. Я ведь тоже не богатый — и ничего. Зато мы с тобой живем в столице, и давай не будем унывать, и найдем время для свиданий. Вот давай в воскресенье поедем на «Ракете» на Пестовское водохранилище. Искупаемся, позагораем. Смотри, отличная погодка установилась.

— Хотелось бы, но я договорилась с подругой делать курсовую… Ладно, уговорил. Позвоню ей, сделаем потом. А то еще ни разу не искупалась. Но с условием — без всяких приставаний, идет?

Дни стояли жаркие, но дело было в начале недели, и я все боялся, что до воскресения погода испортится, или Аля забудет, или передумает, но она точно пришла в назначенное время. Мы договорились встретиться у касс Речного вокзала. Я увидел ее издали — она быстро шла в открытом легком платье, с большой сумкой через плечо — от ее усталости не осталось и следа.

— Привет! — махнула мне рукой.

Мы взяли билеты до Пестово и через час уже барахтались в воде, жарились на песке, пили шипучий лимонад, я любовался ее фигурой, и она уже мне нравилась не только в эстетическом смысле. Перед отъездом с пляжа, мы заключили договор — выбираться на природу каждое воскресенье. А уехали раньше намеченного времени; Аля сказала:

— Уезжать от хорошего надо чуть раньше, когда жалко уезжать, а не когда считаешь часы до отъезда.

На обратном пути заехали ко мне. Увидев мою захламленную комнатенку, Аля поморщилась (точно сама жила в комнате, усыпанной цветами), тут же бросила сумку на тахту, скинула туфли и начала наводить порядок.

В следующее воскресенье она опоздала на двадцать минут и выглядела не такой веселой, зато внешне была неотразима — в новом брючном костюме, на голове — шляпа с широкими полями, на кончике носа — большие затемненные очки. Пока мчали по каналу, она тускло взирала на берега; со мной почти не разговаривала — произнесла всего пару фраз со скучающей миной; на пляже все время посматривала на часы, а как только мы вернулись в город, сразу заспешила домой.

На третью встречу она опоздала почти на час и поехала в Пестово с неохотой, словно я тащил ее на аркане, но снова была в новой модной одежде, на ее руке сверкал дорогой браслет.

— Ты сказочно разбогатела? Распухаешь от богатства?

— Ты об этом? — она небрежно показала на браслет. — Это подарки… Родственники.

Купаться она не стала, переоделась в купальник, постояла с полчаса на солнце с закрытыми глазами и пошла в кабину переодеваться.

— У меня сегодня свидание… деловое.

Больше она не приходила. Но через два года, когда я уже жил в другом месте, она внезапно объявилась снова. Однажды под моим окном остановился вишневый «Москвич», их него вышла красивая женщина в облегающем кожаном костюме цвета «металлик», сняла перчатки и крикнула:

— Привет! Еле разыскала проезд к тебе.

Это была Аля, только освещенная счастьем.

— Отлично выглядишь! — выпалил я, высунувшись.

— Стараемся! — она прищелкнула языком. — Выходи, прокачу!

Все получилось, как я предсказал в шутку. Она вышла замуж за преуспевающего, обеспеченного мужчину и теперь жила в большой, хорошо обставленной квартире. У нее уже был ребенок и дача… Вот только в садовники она меня не пригласила, но я не очень-то расстроился, поскольку уже был увлечен работой и не стал бы тратить время на разведение цветов.

Затемненная часть леса

В городе она чахла день ото дня и с щемящей тоской то и дело смотрела в небо, словно птица с подрезанными крыльями.

— …Здесь сплошной асфальт и глухие стены, не дома, а ловушки, а у нас в деревне простор: луга и озеро, синие травы, цветы, землеройки, стрекозы, — говорила она мужу. — У нас летом в домах настежь распахнуты окна и двери, а здесь решетки, засовы, — в ее глазах появлялось целое озеро презрения — такое же огромное, как там, в деревне, где они впервые встретились. — Здесь все механизировано, даже людей знакомит, сводит вычислительная машина. А все должно оставаться, как есть, по природе. Загадка, тайна жизни должны оставаться, их нельзя разрушать всякими вычислениями…

За полгода жизни в столице она так и не смогла вжиться в непривычную среду, так и осталась дикаркой с первобытными чувствованиями. Первое время ее иногда охватывало радостное возбуждение; ванной с горячей водой, газовой плитой, холодильником, телефоном она восторгалась как ребенок; витрины магазинов, кинотеатры приводили ее в тихое восхищение; когда они с мужем находились в квартире вдвоем, в ее голосе звучали веселые нотки, на лице появлялась счастливая улыбка, но это была недолгая, нечаянная радость — вскоре она сникала и мысленно возвращалась в деревню.

— Как там без меня мама, сестренка? — чуть не плача, обращалась к мужу.

Даже в самые счастливые минуты она не забывала о несчастных, о тех, кто нуждался в ее поддержке и помощи.

Если же заходили приятели мужа, она некоторое время молчаливо сидела с гостями и вслушивалась в разговоры; когда обращались к ней, краснела и отвечала, запинаясь, но с такой неслыханной обескураживающей откровенностью, что всех ставила в тупик. Заметив на лицах замешательство, она еще больше смущалась и нервно теребила платье или съеживалась, обхватив себя за плечи. Случалось, в компании разгорался спор, и если тогда спрашивали ее мнение, беспрекословно держала сторону мужа, и вновь всех обезоруживала — уже своей искренней беспредельной преданностью. Находиться в компании — было для нее мукой; не раз она внезапно вставала, уходила на кухню и писала родным письма.

На шумных многолюдных улицах она и вовсе терялась. Первые дни без мужа вообще не выходила из дома, а когда они вместе отправлялись в магазины за покупками, шла вцепившись в его локоть и то и дело пугливо, с опаской озиралась по сторонам.

— Почему все на меня так смотрят? — спрашивала.

— Ясно почему — ты красивая.

— Не-ет. Сразу видно, что я не горожанка… И не знаю, смогу ли стать городской женщиной. Здесь, в городе — жуткий шум, беспорядочная жизнь, бесовщина. Все куда-то несутся, говорят громко, твои приятели кого-то изображают как на маскараде, их суждения скороспелые, а слова заученные, обкатанные… Горожане оторвались от природы и за это поплатились: все нервные, издерганные, нет у них в душе спокойствия — смута одна. И любви к ближнему нет — каждый живет сам по себе.

…Они встретились на озере, около ее деревни — то лето он, студент выпускник, проходил практику в соседнем городке, и однажды, после купанья, загорал на берегу озера. Стоял знойный полдень, над водой текли запахи разнотравья, слышалось гуденье пчел. Внезапно в это гуденье вплелась чья-то песня, какая-то певунья с молодым, чистым голосом приближалась к песчаной отмели. Приподнявшись, он увидел — вдоль берега идет девушка, в светлом платье, с еще более светлыми распущенными волосами. Идет босиком, аккуратно раздвигая цветы и травы. Она вышла прямо на него, и моментально смолкла, и застыла, уставившись на незнакомого мужчину.

— Замечательно поете, — он широко улыбнулся и широким жестом пригласил певунью присесть, как бы щедро отдавая ей часть своих владений. — Спойте еще что-нибудь…

Но девушка стояла неподвижно. Серьезный, недоверчивый взгляд, ни тени улыбки — рот пухлый, немного упрямый — этакая диковатая деревенская простушка, но с отличной фигурой и, судя по выражению лица, — с характером — он это понял сразу.

— Спойте еще что-нибудь, — повторил он, — и присаживайтесь. Не бойтесь, я не кусаюсь.

Поколебавшись, она все же подошла и присела, тщательно надвинув платье на колени. Из-за трав, тяжело дыша, выскочил большой пес дворняга. Бросил на студента суровый исподлобья взгляд, припадая на переднюю лапу, подбежал к девушке и плюхнулся рядом.

— Это ваш телохранитель?

— Его зовут Джуля, — глухо пояснила девушка, все еще пристально изучая незнакомца. — Он ничейный. Ночует, где вздумает… Он свободолюбивый, гордый. Только меня признает…

— Сразу видно, он вас любит.

— Ходит за мной по пятам, — немного оживившись, кивнула девушка и погладила собаку. — Но из дома вырывается… Я его и заботой и лаской окружаю, все равно вырывается… Он лучше погибнет, чем будет жить в доме… Вот однажды попал под машину… теперь калека, — почувствовав, что слишком разговорилась, она опустила глаза и снова надулась.

— Вы из этой деревни? — он показал на косогор, где виднелось с десяток домов под раскидистыми деревьями.

— Угу.

— Издали деревня как картина. Наверное, и вблизи не хуже. Вот бы провести лето в вашей деревне.

Она сдула волосы, падавшие на лоб, и пожала плечами, как бы говоря: «Кто вам мешает?».

— А вам не скучно здесь жить? — вдруг спросил он, вспомнив, что большинство сельской молодежи стремиться перебраться в город.

— Не-ет, — она покачала головой. — И некогда скучать. С утра на работу, вечером надо полоть, поливать огород, загонять коз, кормить поросенка… потом мы с сестренкой еще вяжем кружева… Хм, скучно! Всегда можно покататься на лодке — вон у нас какое озеро!

— Озеро прекрасное. Хорошо бы прокатиться на лодке. С вами. И с Джулей, конечно. А лучше без него.

Она не обратила внимания на его полушутку-полунамек, а может быть просто не поняла.

— Хм, скучно! По вечерам Зинка, моя подружка, выносит во двор проигрыватель и все собираются у нее. Полный двор набивается. И дети, и собаки, и кошки приходят. Ведь музыку любят все: и люди, и животные, и растения, — она вновь погладила пса, который совсем раскис на солнцепеке, потом откинула волосы и вздохнула. — Но, конечно, в городе интереснее… А вы горожанин — сразу видно. Белокожий, не такой, как наши, — она покраснела от своей смелости, но продолжала:

— Я не люблю горожан. Они все самоуверенные, наглые, после их культурных выездов на природу, вокруг озера банки, окурки… Высыпят из автобуса как орда, все переломают, всех распугают. Их накажет Бог… Они говорят: «Бога нет», но почему тогда борются с Богом?! Зачем бороться с тем, чего нет, как они считают?!

Он попытался защитить свое никчемное сословие, сказал, что горожане разные, и что он, например, бережно относится к природе и «иногда» обращается к Богу — «когда бывают неприятности».

Они проговорили еще с полчаса, потом он проводил ее к деревне, причем пес шел между ними и все время недовольно бурчал. На околице они попрощались. Она посмотрела на него долгим взглядом и в нем уже не было прежней настороженности.

— Давайте в воскресенье покатаемся на лодке, а потом послушаем музыку у Зинки, — предложил он.

— Хорошо, — просто ответила она.

Романтическая встреча у озера, катанье на лодке (она все-таки и пса прихватила с собой на всякий случай, хотя тот и не хотел лезть в лодку — видимо, раньше них почувствовал, чем кончатся эти катанья и смирился с тем, что отходит на второй план), вечернее гулянье за деревней, после того, как прослушали Зинкины пластинки, — все это вскружило ему голову, а ее преобразило: ее стесненность и замкнутость перешли в открытость и доверчивость, без всяких сдерживающих границ.

Они катались по озеру и в последующие воскресенья, а потом он стал приезжать в деревню каждый вечер.

От его знакомых горожанок она отличалась естественностью и нравственной чистотой, без всякой наигранности восторгалась простыми вещами, будь то кухонная утварь, которую он купил в городке и подарил ее матери, или его складное бамбуковое удилище. Она была неиссякаема на выдумки: то предложит вылазку в лес «рассматривать мхи» и покажет место «где обитает леший», то приведет на дальний залив озера и почти серьезно скажет:

— Здесь живет водяной, может затащить в глубину.

А от ее внешности он потерял сон; вернувшись ночью в общежитие, только и видел — она идет по тропе, гибкая, смуглая, светловолосая, идет и напевает что-то веселое…

Ее тянуло к нему, как тянет каждую созревшую девушку к парню с легким характером, с которым интересно и надежно, а он был еще симпатичным и простым, не то, что туристы, которые совершали набеги на озеро. Некоторое беспокойство в ней вызывало то, что он из другого мира, но он ни разу не подчеркнул дистанцию между ними, словно между цивилизованным городом и патриархальной деревней нет существенной разницы, и вообще среда не влияет на человека. Больше того, он проявлял неподдельную заинтересованность сельской жизнью — внимательно, без насмешки, выслушивал ее рассказы о доярках, коровах и телятах, а ее кружева назвал «самой красивой паутиной». О жизни горожан он говорил мало и нехотя, как о чем-то малоинтересном, правда, однажды заметил, что «идеально было бы зимой жить в городе, а летом в деревне».

Она работала телятницей на животноводческой ферме в пяти километрах от своей деревни. Каждое утро на велосипеде ездила через луга на работу и ее всегда сопровождал Джуля; под вечер он прибегал к ферме, чтобы встретить свою любимицу. С появлением студента, пес провожал ее только до дома, затем тактично удалялся.

Она привела своего поклонника в дом на глазах у всей деревни и сделала это безбоязненно, даже с некоторым вызовом. И ее мать, и младшая сестра-школьница встретили его приветливо. Мать пожаловалась на расшатанное крыльцо и протекающую крышу сарая, и без всякой задней мысли, объяснила, что «нет мужских рук». Сестра похвасталась отметками в тетрадках и сказала, что хочет стать учительницей, «чтобы учить детей правде и любви к животным».

В их ветхой избе стояла предельно скромная мебель, но полы были тщательно вымыты, застелены половиками, стол покрывала расшитая накрахмаленная скатерть, на окнах висели кружевные занавески и связки благовонных трав.

— Хорошие запахи дают хорошее настроение, помогают работать, а если заболеешь, от них выздоравливаешь, — пояснила она своему ухажеру.

Они пили чай, заваренный листьями смородины; мать говорила о будничных делах, о сенокосе и огороде, об угасании деревни и дачниках, скупающих за бесценок дома; говорила о чем угодно, только не о влюбленных, словно это была запретная тема, святое таинство, которое благословляют не на земле, а на небесах; это подтверждали и ее действия: время от времени она поворачивалась к иконе, которая висела в углу и молилась. И влюбленные помалкивали о своих отношениях, только школьница хитровато посматривала в их сторону и корчила разные замысловатые гримасы.

Ближе к осени, под конец практики, он сделал ей предложение и она восприняла это, как великую милость.

— Ты очень хорошая и красивая, — сказал он и легко обнял ее.

Она затаилась, наклонила голову, так что волосы совсем скрыли ее лицо, еле слышно прошептала:

— Спасибо.

— Ты мне очень нравишься, — он поцеловал ее в ухо. — Я влюбился в тебя.

— Спасибо.

— Давай поженимся.

— Спасибо.

Приятели в общежитии назвали его «дуралеем». По их понятиям он совершил грандиозную глупость, самоубийственный шаг. «Она ударится в накопительство, превратится в мещанку, знаем мы этих из простонародья, „из грязи в князи“», — говорили приятели, а он усмехался:

— Я догадывался, что вы не будете рукоплескать, но мне все равно. Она будет прекрасной женой, моя милая молочница и кружевница! Она вяжет потрясные кружева… Ваши городские девицы всем пресыщены, их ничего не удивляет, у них такие запросы! А она счастлива от мелочей.

— Ну, да, ты будешь ее звать «Сельская дурочка», а она тебя «Городской идиотик!» — не унимались приятели.

— Завистники — вот вы кто! — парировал он.

Для большей прочности и долговечности брака, они устроили три свадьбы: первую, довольно скромную — в деревне, вторую, еще более скромную и чопорную — с его родителями, третью — бурную и расточительную — со столичными друзьями.

Она резко перешла из одной среды в другую и сразу же задохнулась в городе, как рыба, выброшенная на берег. Уже через месяц ее ничто не радовало; она добросовестно выполняла функции домработницы, безропотной прислуги, возлюбленной, с еще не разбуженным темпераментом, но не была мужу единомышленницей, не жила его интересами. И все время думала о родных.

— …Мама без меня не справится с хозяйством, и кто поможет сестренке в учебе? — то и дело говорила мужу. — Я знаю, им без меня плохо… И я скучаю по ним. Так и слышу голос сестренки: то ее смех, то плач… Это грех — нельзя строить свое счастье на несчастье других… И по Джуле соскучилась…

Он успокаивал ее, говорил, что на следующее лето они обязательно поедут в деревню, рассказывал о своей новой работе, пытался заразить будущим: отдыхом у моря, машиной, на которую начал откладывать деньги. Она улыбалась, но смутно, удрученно:

— Да, мама всегда говорит: «Жизнь прожить, не поле перейти».

Он заметил — за прошедший месяц она внешне резко изменилась: ее красота стала какой-то надломленной, в движеньях исчезла гибкость, взгляд потускнел, волосы потемнели. Она была хороша в деревне, в своей привычной среде, а в город явно не вписывалась: в городских одеждах чувствовала себя стесненно, на улицах в сутолоке выглядела уязвимой, незащищенной, не понимала говор москвичей, значение многих слов, постоянно ловила, как ей казалось, «осуждающие взгляды». «Чтобы отражать чужую злую энергию», носила зеркальце в кармане.

Еще по приезде она попросила его сколотить деревянные ящики и развела на балконе осенние цветы, посадила лук, укроп, петрушку.

— Вряд ли наш огород даст урожай, — шутливо заметил он.

— Это требует много времени, но если ухаживать и утеплить балкон… — она обстоятельно и подробно объяснила, как выращивать осенние культуры.

Но несмотря на все ее старания до заморозков, кроме цветов, вырос только лук, да и тот был бледным и тонким. И цветы особой яркостью не отличались.

— Здесь и воздух и солнце не те, что у нас, — горько усмехалась она.

Ее привязанности оказались намного устойчивей, чем он предполагал, но все-таки не придавал этому большого значения. «Привыкнет, — думал. — Главное, ее не надо развлекать, куда-то водить для увеселений. Она домашняя, а это самое ценное в жене».

Днем она прибирала в комнате, стирала, готовила ужин, но все делала без горенья, скорее по обязанности, при этом двигалась по квартире медленно и бесшумно, как улитка, и никогда в квартире не пела. И крайне редко выходила в коридор, где находился мусоропровод — стеснялась соседей по лестничной клетке, и, отвечая на их приветствия, смотрела недоверчиво, отчужденно. Сделает домашние дела, посмотрит телевизор, возьмет вязание, но тут же отложит, подойдет к окну и видит… деревню на косогоре, заливные луга, озеро… Временами ей хотелось все бросить и немедленно уехать к родным, но привязанность к мужу, долг перед ним удерживали ее.

— Я словно в паутине, — бормотала она, — и как мне из нее выбраться? Это дьявол заманил меня в город.

По вечерам, ожидая мужа, она одиноко сидела в сквере перед домом, потерянная, подавленная, безучастная ко всему происходящему. Как-то он услышал от нее какое-то странное измышление:

— Сейчас вон там пробежало что-то восьминогое, быстробегающее…

Он отнес это к ее очередной «деревенской» выдумке и все свел к шутке, но через некоторое время она потеряла сон — не раз среди ночи он заставал ее стоящей у окна в ночной рубашке с застывшей улыбкой и взглядом, устремленным в черную пустоту. А потом…

На окраине города она обнаружила лесопарк и стала чуть ли не ежедневно туда ездить; гуляла вдоль пруда, подкармливала бездомных собак и птиц.

— Как там в зеленом заповедном уголке? — спрашивал он. — В воскресенье можем погулять вдвоем.

— Там много деревьев и есть пруд, — вздыхала она. — Все сумеречное, не такое, как в деревне, но все же… В городе удушливый запах, потому и деревья и люди больные… В лесопарке гуляют старики и старушки, тоже кормят собачек и голубей, но относятся к ним неправильно. Не понимают, их надо любить не как людей, а по-другому, собак по-собачьи, птиц — по-птичьи… А молодежь там бесстыдная. Пустоцветы. Болтают что-то и лопаются, как болотные пузыри… Там есть памятник какому-то ученому, у него глаза живые, куда не пойду, смотрит мне вслед… Недавно его губы зашевелились и я услышала: «Ты большая грешница». У меня предчувствие — что-то случится…

Она сильно нервничала, даже покрылась красными пятнами. Это уже была не выдумка, и в него вселилась тревога. Он понял — городская атмосфера, словно сильнодействующий яд, поглощает всю ее жизнь.

Зимой она впала в депрессию: подолгу остекленело смотрела в одну точку, то вдруг смеялась каким-то тайным мыслям. Возвращаясь с работы, он находил на столе бумажные клумбы, картонные деревья, пятна, подтеки.

— …Здесь солнечная поляна, а это затемненная часть леса, — объясняла она со смущенной улыбкой.

— Какая затемненная часть леса! Ну, что ты говоришь, дорогая?! — он обнимал ее, дружелюбно встряхивал, но внутри чувствовал нарастающий страх.

— Нет, правда. Вот смотри — ты подходишь, ничто не меняется, а я подхожу — все оживает, появляются краски, — прерывисто дыша, судорожными движениями она переставляла бумажно-картонные изделия…

Он вызвал врача. Врач выписал таблетки и на какое-то время она избавилась от навязчивых представлений, сон наладился, но часто во сне из ее груди вырывался тихий жалобный крик. Она стала еще более вялой, ходила по квартире, словно под гипнозом, отвечала невпопад, задавала вопросы, от которых он терялся, и после каждого письма из деревни, начинала плакать.

…Приближалась весна. Однажды, вернувшись с работы, он увидел на столе записку:

«Наверно, я никогда не смогу стать горожанкой. Тебе нужна другая жена. Прости меня, милый!».

Прекрасный человек

Ни один мужчина, ни один нормальный мужчина, не имел таких диктаторских замашек, как Игорь. Масштабная, величественная фигура, он постоянно перегибал палку — жестоко тиранил близких, отчаянно пытался переделать жену, друзей и вообще весь мир. Он считал, что без него все пропадут, все развалится, небо упадет, солнце потухнет. При всем при этом он не выглядел клиническим идиотом с диким нравом и в некотором отношении был прав: лидер и должен быть жестким, иначе каждый начнет навязывать свое мнение, делать по-своему, тянуть воз в свою сторону. А Игорь был капитаном нашей байдарочной флотилии, ветераном речных походов, особым образом одаренным человеком: он много знал и умел, и держал в голове сотни вещей одновременно, потому все время и владел нами и мы невольно ему подчинялись.

Когда он выходил из палатки — а капитан и на суше остается капитаном, и, кстати, от него даже спящего исходила властная мощь — наступала тишина; мужчины настораживались в ожидании взбучки, их сердца начинали биться учащенно; про чувствительные женские сердца говорить не приходится — они просто-напросто замирали от страха.

— Пошевеливайтесь, мужики! — свирепо бросал наш могущественный вождь, широкими шагами пересекая поляну. — Только и умеете делать песочные куличики! Чуть трудности — прячетесь за юбки жен, трали-вали. Чуть не везет — ссылаетесь на плохое Отечество, дрянные условия. Придумали себе, понимаешь, маски мучеников. Не везет тем, кто ничего не делает чтобы улучшить свою жизнь, не пытается изменить положение, сидит сложа руки, ругает судьбу, несправедливость… А вам, сударыни, — он переводил взгляд на слабую половину компании, — вам помогу разобраться в жизни (он любил пафосные обороты, то есть в некотором роде был художником, его искусство следует назвать бунтарским; как всякий художник, он создал себе определенный образ, его приняли, и задача состояла в том, чтобы продлевать это изображение).

Дальше Игорь направо-налево отдавал приказания и следил, чтобы мы «не пугливо и бестолково, а добросовестно» выполняли всякую, даже самую черновую, работу, то и дело подходил и показывал, как усовершенствовать наши потуги, постоянно присутствовал во всех делах и, надо сказать, мы нахватались немало полезного от его яркого присутствия.

Игорь знал себе цену, знал, что найти ему замену не так-то просто, и держался уверено и дерзко, временами с торжествующим нахальством.

— Общество — это воронка: все толпятся, пытаются пролезть в узкость, но пролезают единицы, — говорил он, имея в виду нас, заурядных экспонатов, и себя — многоталантливую личность.

В то знойное удушливое лето, мы две недели шли на байдарках по Ветлуге. Еще в Москве во время сборов Игорь бурно требовал:

— Готовьтесь ответственно. Мы выбрали для похода неплохую погоду, но по последним данным Ветлуга сильно обмелела, так что местами придется тащить лодки волоком. Надеюсь, мы благополучно преодолеем препятствия, опираясь на мой опыт (на эти слова он сделал особый упор). И с помощью Бога, естественно (он частенько поминал Бога, хотя ни разу не заглянул в библию). И готовьтесь к встречам с башковитыми местными жителями. С ними ведите себя прилично, не выпендривайтесь. Учтите, в сельчанах обидчивость очень сильна. Впрочем, они быстро поставят вас на место — там, на Ветлуге, великие люди появляются каждые полчаса.

Жена Игоря тоже собиралась с нами в плавание, но ее старания выглядели беспомощными и жалкими; хрупкая музыкантша, с невообразимо белой, прямо-таки прозрачной кожей, она напоминала стеклянную бабочку, которая живет в каком-то другом мире, а среди нас присутствует только ее отражение.

— Байдарочные походы не для тебя, — объявил Игорь жене. — Ты думаешь, это прогулки в край чистых родничков и фиолетовых колокольчиков, а там топи и мошкара… Да и под рюкзаком ты сломаешься. Сиди дома, музицируй и жди меня… Женщина вообще создана для того, чтобы страдать, — безжалостно заключил он и, взвалив байдарку на плечи, исчез из дома.

Ветлуга — приток Волги, великой многоводной Волги — один из самых безобидных притоков, спокойная речушка с песчаным дном и пологими берегами; она петляет среди лесов, полных трав и цветов. Там вообще немало всяких красот, но все они четко дозированы, без переизбытка. Известное дело, когда слишком много красоты, перенасыщаешься и каждая красота в отдельности теряет самобытность и неповторимость. Единственно, что нам мешало рассматривать красоты (портило все картины), это ненасытные комариные тучи.

Так вот, мы шли по Ветлуге, несмотря на комаров, любовались красотами, на стоянках разбивали лагерь, устраивали вылазки в лес за грибами и ягодами, и набирались впечатлений, общаясь с местными жителями.

Этого самого общения было хоть отбавляй — простодушные сельчане, подстегиваемые жгучим любопытством, так и липли к нам; дотошно рассматривали наше снаряжение, выспрашивали что к чему, а после застолья у костра (именно застолья, поскольку у нас был складной дюралевый стол), на которое Игорь щедро всех приглашал, с подкупающей открытостью рассказывали о себе. Руководил застольем, естественно, наш капитан; он вел стол артистично, тембр его голоса постоянно менялся и смахивал на игру воды на перекате. С нами, как всегда, говорил в наступательном тоне, смотрел с прищуром — во взгляде усмешка:

— Вырази свое мнение, выкладывай, что думаешь по этому поводу, но коротко, без всяких трали-вали… Успокойся, уймись, не возникай, дай другим высказаться!..

К нашим гостям обращался предельно вежливо:

— Расскажи об этом поподробней, но вначале, если не возражаешь, пропустим по стаканчику наливки, чтобы мы выслушали тебя внимательней и прочувственней.

Что особенно знаменательно на Ветлуге — несмотря на убожество деревень, жители сохранили светлый взгляд на мир и нас встречали исключительно радушно. Здесь необходимо пояснение: встречали в основном жительницы; мужчин в деревнях почти не было — после армии парни, как правило, оседали в городе. Девушки и женщины без устали расхваливали свои места:

— И воздух здесь чище и трава зеленее, и вкуснее вода, и цветов таких негде не сыщешь…

При этом их глаза становились как эти неповторимые цветы, и они сами словно покрывались цветами. Они посмеивались над «суетливой городской жизнью», а пригубив наливку, без всяких просьб, затягивали песню. И все, с кем мы сталкивались, пытались еще больше скрасить наше, и без того красочное, пребывание на Ветлуге. Одна девушка с невероятным рвением показывала грибные поляны, чуть ли не насильно отвела на «рыбную заводь»; другая вызвалась «если чего надо» съездить на велосипеде в райцентр, а перед нашим отплытием притащила охапку моркови с ботвой, «прямо с грядки» — сказала и протянула как прощальный букет, а потом еще долго сопровождала байдарки по берегу, выкрикивая, где огибать топляки и заманихи — по ее лицу было видно — она готова плыть с нами куда угодно и на сколько угодно, только позови.

Ох, уж эта доверчивая, податливая славянская душа! Ее унижают, над ней измываются, проводят эксперименты, а она все терпит, все прощает. Ну разве не издевательство над людьми — при таких пространствах выделять под частную собственность шесть соток земли?! И платить копейки за тяжелый труд на земле?! А бездорожье, когда магазин и почта за пять-семь километров, телефон и медпункт и вовсе в райцентре?! Но сельским жителям не свойственно плакаться; они довольствуются немногим. Спросишь про пенсию у какой-нибудь старушки, а она только махнет рукой:

— Какая пенсия?! Подачка одна. Еще чего, хорошую пенсию захотели! С жиру беситься будем, — и тут же на лице появиться улыбка: — Но я картошки много посадила и курочек держу. Не пропаду.

И здесь нет никакой бравады — сельчан спасает природная смекалка и оптимизм, да и деньги на Руси никогда не были главным; на первом плане — дружелюбие, милосердие, сострадание.

Редко, но появлялись на реке и представители мужского населения. На одной из стоянок к нам заглянул парень с вытянутым небритым лицом; назвался трактористом Федором, и с ходу, в виде подарка, протянул банку солярки «на случай непогоды, чтоб разжечь костер». Затем, с видом знатока, осмотрел наши плавсредства, поинтересовался их остойчивостью и ходкостью, и заявил:

— Наши долбленки лучше. Ваши того гляди пропорят днище, а наши идут как рыбки даже против течения. Улавливаете?

Игорь кивнул за всех нас.

— В другой раз наведаетесь сюда, такой тяжелый груз брать ни к чему, — продолжал тракторист. — Возьмете наши долбленки. У нас народ не прижимистый, дешево отдадут. А если вернете, то и за просто так.

— Ценная мысль, — сказал Игорь. — Поплывем как дикари на пирогах, трали-вали. Окунемся в настоящую первобытность. И палатки не возьмем — будем строить вигвамы.

— И спички, и консервы не возьмем, — насмешливо проронил кто-то из нашей команды.

— Именно! — повысил голос Игорь. — Зато будет возможность проверить на что мы способны. Поставим опыт на выживание. Бог нас не оставит…

— А ниже по реке, ближе к городу, народ прижимистый, избалованный, — гнул свое тракторист — он рассказывал о том, что для него имело значение и не вникал в отвлеченную болтовню. — Там за лодки обдерут как липу.

— Продолжай, Федор, не отвлекайся, — вставил Игорь.

— Там жизнь неспокойная — деревенские с дачниками воюют. Дачникам-то участки выделяют получше. И стройматериал они завозят первый сорт. Ну деревенских и заедает. Одну дачку спалили, сказали «нам новых буржуев не надо».

— Это ж вопиющее варварство! — вскипел Игорь. — И что за угловатые речи?! Сколько раз замечал — кто коряво говорит, тот коряво и мыслит. Но ты, Федор, продолжай. Ты выдаешь драгоценную информацию.

— Да погорелец новый домишко отгрохал. Кирпичный… Только ему записку подкинули: «А это произведение искусства мы взорвем». И что он, дачник то есть, сделал? Оставил бутылку ацетона с наклейкой «водка». Оставил как выпивку. Ну весной открыл дачку, а там два трупа.

— Слушай, Федор, — Игорь поднял руку. — Это можно принять только в порядке бреда. Не пугай наших женщин, смотри — они уже съежились от страха. Расскажи что-нибудь светлое!

— А светлое все здесь у нас, — тракторист расплылся и обвел рукой поляну; его улыбка была шириной с Ветлугу.

На другой, более шикарной стоянке, где были заросли орешника и в остроконечных травах прямо кишели жуки, к нам зачастил толстогубый пастух Иван, мужик лет сорока. Отогнав коров в луга, этот Иван появлялся в лагере и заводил осторожный, чрезвычайно тонкий разговор:

— Можно два слова? Я вот смотрю на ваши мытарства и кумекаю: неужто людям в радость такой мученический отдых? Слепни, комарье, сон на земле, кострища — вон как прокоптились…

— Видишь ли в чем дело, — отзывался Игорь, — для нас горожан, повкалывать на природе — лучший отдых, трали-вали. Ведь мы целый год сидим в своих конторах без движения, наращиваем зады… Вот ты-то все время работаешь на свежем воздухе. Видит Бог, ты счастливчик.

— Ну если вы называете это работой, то я работаю, — Иван смотрел в сторону лугов, где паслось его разноцветное стадо, потом снова обращал взор на наш лагерь и пытался сформулировать новую мысль: — С позволения сказать, ну какая радость без толку махать веслом, гнать неизвестно куда? Краше наших мест все равно не сыщете. Остановились бы тут, поселились бы в избе — у нас полно пустующих, к ним дачники еще только приглядываются… Баньку бы приняли, попарились бы всласть с березовыми веничками. У меня имеются.

— Иван, ты прекрасный человек, — говорил Игорь. — Не знаю как тебя и благодарить. Клянусь, мы не забудем о твоем благородном порыве, но, понимаешь какая штука, мы непоседы, больше двух-трех дней на одном месте нам никак не усидеть. Здесь красотища, роскошества хоть куда. Ей Богу! Но нам кажется — впереди нас ждут красоты не хуже, а может даже… Впрочем, наверное это заблуждение, трали-вали, но это заблуждение нас и подгоняет. В широком смысле слова.

После одного из таких малоубедительных доводов, когда Игорь от имени нашего табора отказался ночевать на сеновале пастуха (тот обещал угостить мочеными яблоками), Иван насупился и, кажется, решил покинуть нас навсегда. Желая смягчить свой отказ, Игорь сказал:

— Давай вот что. Неси свои яблоки, а у нас есть наливка, устроим шикарный обед.

Во время обеда мы что-то разгулялись не на шутку, и после трех бутылок наливки, мужская половина компании потребовала от Игоря дополнительного «горючего» (в честь хорошей погоды, приличного улова рыбы и прочего). Кстати, стоянку затоплял резкий полуденный свет и сухой обжигающий воздух придавал алкоголю дополнительную силу. На наши требования Игорь скорчил кислую ухмылку и провозгласил траурным голосом:

— Клянусь Богом, наливки больше нет. Такова наша оснащенность. Прикончили последнее три бутылки.

Услышав эту скорбную цифру, мы приуныли, но внезапно оживился Иван; он объявил, что в сельмаг соседней деревни накануне завезли «Рябиновку», и он готов «сшастать туда быстрым шагом».

— Сможешь без дураков? — усомнился Игорь, явно принижая возможности нашего друга-собутыльника.

— Не впервой, — Иван встал, одернул рубаху и напустил на себя важный вид, тем самым подчеркивая всю серьезность предстоящего дела.

— Вообще-то я не любитель затяжных выпивок, трали-вали, — произнес Игорь, — но уж ладно, сегодня можно расслабиться, завтра нам предстоит длительный переход.

Наш вождь выделил Ивану приличную сумму — десять рублей на пять бутылок, с тем, чтобы пару распить, а остальные приберечь для следующей стоянки.

— Скоро вернусь, — бросил Иван и исчез в зарослях орешника.

Прошло часа три, не меньше. Уже вечернее солнце клонилось к закату, в низинах появились мглистые клочья тумана, уже Ивановы коровы сами по себе побрели в деревню, а пастуха все не было. За это время наши головы проветрились и в них появился новый строй мыслей: «Чего завелись? Надо было выделить Ивану напарника. Может что случилось?!». Вначале Игорь с вялой озабоченностью ходил вокруг костра и только морщил лоб и бормотал:

— Несуразная ситуация. Простор для догадок, трали-вали. Но вскоре его волнение усилилось:

— Здесь что-то не так, голову даю на отсечение! — и, наконец, ткнул в меня пальцем: — Посылаю тебя в деревню на разведку.

Я двинул к домам, теснившимся на косогоре. Первая же встреченная мною женщина, узнав, что я разыскиваю пастуха, разразилась смехом.

— Иван-то? Небось где-нибудь отсыпается пьяный в канаве. Берет у всех деньги в долг и пропивает…

Вернувшись в лагерь, я сообщил этот безрадостный факт.

— Ничего себе вечерочек! Новости прекрасные, лучше не бывает, — хмыкнул Игорь. — Неужели этот прощелыга нас облапошил?!

Женская половина компании позеленела от злости.

— Жульничество! Надо его проучить, чтобы больше не выкидывал таких фокусов! Отлупить и никаких гвоздей!

— Не психуйте! — Игорь поднял руку, прерывая искрометные мысли женщин. — Если он так мелко нас обманул, проучить его, бесспорно, надо. Напомнить, что такое честность. Поступим так: разыщем его дом, возьмем какую-нибудь дорогую вещь, вроде телевизора, и вернем когда отдаст деньги.

Затея обещала быть интересной и в деревню мы отправились всей компанией. Наш грозный настрой держался до тех пор, пока около молочной фермы нам не указали на дом пастуха — покосившуюся избу, с окнами местами забитыми фанерой; вокруг избы бушевали сорняки. Мы сразу поняли — дорогих вещей в таком жилище быть не может, но все же отворили дверь.

В тускло освещенной комнате стояла допотопная мебель бредовой раскраски, за простенькой занавеской засиженной мухами виднелись печь и дешевая кухонная утварь, из «дорогих» вещей, мы разглядели старый радиоприемник «Рекорд» и будильник с вывернутыми наружу внутренностями. Вдрызг пьяный Иван лежал распластавшись на кровати и блаженно улыбался — он уже находился вне времени и пространства и был счастлив по уши. Перед кроватью на полу играли двое полуголых чумазых детишек.

Несмотря на это удручающее зрелище, Игорь растормошил доходягу пастуха и, стараясь удержать в голосе негодование, спросил:

— Ты почему нас надул?! У тебя совесть есть?!

Но у Ивана начисто отшибло память, он смотрел на нас как на пришельцев из другого мира; сидел на кровати, улыбаться и вся его пьяная физиономия выражала тихое, бессмысленное счастье.

В избу вбежала молодая и красивая, по-настоящему красивая женщина, с большими пытливыми глазами; вытирая руки о передник, обеспокоено проговорила:

— Он взял у вас деньги? Сколько? — она достала из кармана кошелек.

— Не в деньгах дело, — меняя тон, тихо сказал Игорь. — Просто он нас надул, и, если его не проучить, он и других туристов…

— Не трогайте его, — взмолилась женщина. — Он сейчас все равно ничего не соображает, — она протянула несколько купюр. — Вот возьмите.

Игорь замотал головой и направился к выходу.

— Вы его жена? — спросил кто-то из наших спутниц.

Женщина кивнула и устало опустилась на стул; сняла косынку — на плечи упала копна роскошных волос.

— Что ж живешь с таким пьяницей? — глухо спросил Игорь у порога.

Женщина не ответила, только наклонила голову — волосы совсем закрыли ее лицо.

— А кем работаешь?

— Дояркой… Услышала, разыскиваете нашу избу, сразу поняла — что-то неладное. Вот и прибежала.

— Тебе надо с ним развестись, — Игорь кивнул на Ивана, который снова завалился на кровать, с еще более счастливой улыбкой. — Это не жизнь. И вообще тебе надо уехать отсюда в город. Ты молодая, красивая, не пропадешь.

— Кому я там нужна… с двумя детьми, — женщина глубоко вздохнула и отвернулась.

В лагерь мы возвращались понурыми, наш вождь долго молчал, правда вышагивал впереди и, как бы подбадривая себя или нас, бормотал: «Трали-вали, трали-вали» — в том смысле, что все это суета, что все это отойдет в прошлое и превратится в историческое предание. Игорь явно давал понять, что он по-прежнему сильный, деятельный, просто с ним случилась маленькая неприятность. Только у реки, чтобы подытожить поход в деревню, он сказал:

— Бог с ним, с Иваном, простим ему этот грех и не стоит надолго запоминать этот жаркий денек. Ведь высокие требования можно предъявлять только близким людям. А вот доярку жалко. Совсем молодая и красавица. Впрочем, в этом захолустье наверняка женщина рассуждает: «Хорошо хоть такой муж есть». Здесь выбирать не приходится…

Вернувшись в Москву, я часто вспоминал красоты Ветлуги: песчаные отмели, цветы на берегах — этакое желто-розовое пространство, облака, которые клубились, разрастаясь над рекой. Но, честно говоря, больше всего запомнились красавица-доярка и комары.

Счастливец с нашей улицы

Я отчетливо его помню. Он жил в конце нашей улицы. Бывало, идет по тротуару, высокий, стройный, в зеленой летной форме, перетянутой портупеей, с планшеткой, перекинутой через плечо, в пилотке, небрежно, с некоторым шиком, сдвинутой набок, в новеньких скрипучих сапогах. Идет и насвистывает модный мотивчик, со всеми здоровается, вскидывая руку к пилотке, и улыбается, приветливо и дружелюбно — улыбка, как нельзя лучше, выражала его приподнятое состояние.

Когда он шел по нашей улице, мы, мальчишки, стонали от зависти, а девушки застывали в тихом восторге. Его имя было Ростислав, но все звали его Ростик. Мы знали о нем все: он закончил летное училище и служит в части на окраине нашего городка, живет с матерью-старушкой, у него есть девушка — по воскресеньям он гуляет с ней в парке и фотографирует ее «лейкой», он играет в защите местной футбольной команды «Крылья Советов», любит музыку и курит папиросы «Казбек»… Мы считали его невероятным счастливцем и торопили время, чтобы скорее вырасти и тоже стать летчиками.

В то предвоенное время на нашем аэродроме базировались самолеты И-2, которые назывались АДД — авиацией дальнего действия… Мы прибегали к закрытой зоне аэродрома, ложились на бугор и часами смотрели, как за колючей проволокой механики готовили машины к полету, как по летному полю сновали бензозаправщики, а с бетонной полосы на тренировочные полеты то и дело с ревом взлетали бомбардировщики. Мы знали их по номерам, и, когда взлетал экипаж Ростика, нас охватывал безудержный восторг, мы вскакивали и с криками бежали вдоль изгороди вслед за улетающим самолетом.

Иногда по вечерам Ростик появлялся на улице; мы сразу окружали его, чуть не висли на нем, а он, с неизменной улыбкой, по-взрослому, здоровался с каждым из нас за руку и называл «орлята»… Присядет на скамью, достанет папиросу, постучит ею о пачку, выбивая осыпавшийся табак, закурит и радостно скажет: «Прекрасный вечер!» Или: «Прекрасная погодка!» Или: «Сегодня прекрасно поработали!»

«Прекрасно» было его любимым словом. И наш городок был для него прекрасным, и на прекрасных самолетах он летал, и его девушка Вера была самой прекрасной на свете — не случайно он столько ее фотографировал! Ростик рассказывал нам о скоростных истребителях и о самом большом в мире самолете «Максим Горький», об испытателях парашютов, о перелетах Чкалова и о спасении челюскинцев. Он рассказывал увлеченно, с жаром, так, что нас начинала бить дрожь… Потом вдруг встанет, одернет гимнастерку:

— Ну я пошел!.. А для вас есть прекрасное задание — научиться делать планеры и закаляться, как сталь. Сами понимаете — авиации нужны сильные и отважные парни…

Мы не пропускали ни одного матча команды «Крылья Советов». Особенно болели за Ростика, для нас он был лучшим защитником в мире. Даже когда «Крылышкам» забивали голы, мы не видели промахов своего кумира, просто считали, что вратарь «шляпа», и уж, конечно, не замечали мастерства соперников.

Однажды в воскресенье, направляясь с Верой в парк, Ростик пригласил и нас «покататься на карусели и сфотографироваться» — сделать, как он сказал, «прекрасный групповой портрет на память». Кажется, это был его последний снимок, и мне думается, он сделал его неспроста, предчувствуя долгую разлуку.

Мы получились смешно: горстка замызганных сорванцов вокруг Веры в ослепительно белом платье; у нас — напряженные позы, вытаращенные глаза, вымученные улыбки, а Вера, точно фея, — одного из нас обнимает за плечи, другого держит за руку — стоит непринужденно и улыбается фотографирующему нас Ростику. До сих пор я храню тот снимок как бесценную вещь, как лучшее напоминание того безмятежного времени и… как свою боль.

В начале войны завод, на котором работал отец, демонтировали и отправили за Волгу. Вместе с заводом эвакуировали семьи рабочих. Собирались второпях, брали с собой самые необходимые вещи; грузились в старые, продуваемые товарные вагоны, которые точно в насмешку называли «теплушками».

Наш товарняк тянулся медленно, подолгу простаивал на запасных путях, пропуская воинские эшелоны, спешившие на запад. В одном вагоне с нашей семьей ехала Елена Николаевна, мать Ростика, и Вера с родителями.

Елена Николаевна, сгорбленная старушка с усталым лицом, закутавшись в плед, сидела около печурки-«буржуйки», которая стояла посреди вагона, и рассказывала Вере о сыне. Почти с детской непосредственностью Вера выспрашивала у Елены Николаевны всяческие подробности из жизни Ростика до их знакомства, а после разговора забиралась на полку и рассматривала фотографии своего возлюбленного. Посмотрев фотокарточки, она перевязывала их бечевкой и прятала в чемодан. Я был уверен — эти снимки представляли для нее единственную настоящую ценность из всего утлого скарба ее родителей… Глядя на Веру, я испытывал романтическое любопытство к тайной связи между нею и Ростиком, ощущал себя причастным к великой любви.

Наш состав прибыл в Заволжье в конце лета. От железнодорожной станции до рабочего поселка, где нам предстояло жить, семьи и заводское оборудование перевозили на грузовиках по расхлябанной, размытой дороге, среди черных от дождей построек и жухлых кустарников. Часть эвакуированных, в том числе Елену Николаевну и Веру с родителями, расселили по частным квартирам. Нам предоставили общежитие металлоремонтного завода — дощатый барак со множеством комнат; рукомойник и туалеты — в одном конце коридора, кухня — в другом. Сколько я помню, в общежитии всегда царил полумрак и холод, только на кухне было тепло от «буржуек». На кухне все и собирались: женщины готовили чечевичные похлебки, мужчины угрюмо курили самокрутки и обсуждали дела на фронте, мы играли в «махнушку» — кто больше подбросит ногой кусок меха со свинцовым кругляшом.

В школу ходили за три километра; на весь класс выдавали три-четыре учебника, тетрадей не было — писали на оберточной бумаге. После школы гоняли тряпичный мяч, играли в «расшибалку» и «чижа», лазали по свалке в поисках «ценных штуковин», через туалет пролезали в кинотеатр «Вузовец».

Как-то возвращаясь из школы, я повстречал Веру. Она первая окликнула меня и удивленно спросила:

— Чтой-то ты несешь ботинки в руках?

— Не видишь разве, они почти новенькие, — ответил я. — Мать недавно купила на базаре. Сказала «береги»… Я и берегу.

— Дурачок! Надень сейчас же, простудишься!

Вера заставила меня обуться, рассказала, что работает учетчицей на заводе, и похвалилась письмом от Ростика, при этом ее лицо посветлело. Я смотрел на нее и думал, что, когда вырасту и стану летчиком, у меня тоже будет невеста, такая же красивая и преданная, как Вера.

Однажды зимой мать послала меня в керосиновую лавку… Я брел по грязному, перемешанному с гарью снегу, пинал попадавшиеся куски льда и вдруг чуть не столкнулся с Еленой Николаевной. Она везла дрова на санках, ее седая голова была укутана драным платком, полушубок опоясывала веревка, из бот выглядывали тряпки. Она шла зигзагами, то и дело проваливаясь в придорожные сугробы. Когда я поздоровался с ней, она подняла на меня темные запавшие глаза:

— А-а, это ты! Здравствуй, здравствуй!.. А Веру ты давно не видел? Первое время она часто заходила, а сейчас что-то редко… Вот уже месяц как ее не видела.

Я помог старушке подвезти санки, и в благодарность она пригласила меня «попить чайку».

Елена Николаевна жила в полуподвальной комнате, где стояли железная пружинная кровать с матрацем, из которого вылезали клочья ваты, «буржуйка» с длинной трубой, тянувшейся через весь полуподвал и выставленной в маленькое окно у потолка, расшатанный табурет и стол с алюминиевой посудой и свечой в ручейках застывшего воска.

Когда мы вошли в помещение, нас встретил тощий пес.

— Это Артур, — сказала Елена Николаевна. — Он был ничейный. Вдвоем-то нам веселее коротать время… Ты животных-то любишь? У нас с Ростиком всегда были животные… А в школе у тебя как, все хорошо? А мама с отцом как?.. Давай-ка с тобой растопим печурку, да заварим кипяток сухариками и попьем. Сухариков у меня много…

За чаем Елена Николаевна сказала:

— Хорошо, что тебя встретила. И помог мне, спасибо. И вот что. На-ка почитай мне письмо от Ростика… У самой-то у меня зрение стало некудышное… Недавно получила. С фотографией…

Она достала из-под матраца конверт и протянула мне.

Я начал читать и сразу понял — старушка уже знала письмо наизусть: подсказывала слова, когда я запинался, и поправляла по памяти. Ростик писал про свой экипаж: о командире, штурмане, стрелке-радисте, о том, что у них замечательный самолет — «летает прекрасно, как пчела». Писал, что в их отряде появился лисенок. Его подобрали полузамерзшим и назвали Лиской. С Лиской они делятся пайком и берут с собой на вылеты. «Первое время, — писал Ростик, — Лиска, боялась шума. А теперь привыкла, только надеваем комбинезоны, сама бежит к самолету и лезет в кабину». Ростик просил мать беречь себя и не волноваться за него и заверял, что они обязательно разгромят фашистов. В конце письма сообщал, что послал Вере пять писем, но получил только два и те давно. «Почему она редко пишет?» — спрашивал он.

На фотографии Ростик выглядел отлично, как и прежде, как всегда: тот же приветливый взгляд, та же улыбка. На руках он держал остромордую зверюшку с пушистым хвостом.

— Вот так, — вздохнула Елена Николаевна, когда я закончил чтение. — У меня Артур, у него Лиска… А Вера… Я и сама не знаю, почему она ему не пишет. Ведь она отзывчивая девушка и любит Ростика… И ко мне не заходит. Работы у них, конечно, много, они и в ночь работают, но все же не написать… Может, заболела? Ты бы ее разыскал, она где-то у завода живет…

Слова Елены Николаевны сильно озадачили меня, я никак не мог понять, почему Вера не пишет Ростику. Ее молчание я воспринимал как личное оскорбление: «Пусть работает, пусть заболела, но не написать Ростику!».

Неделю я проторчал у заводской проходной и наконец увидел ее. Она вышла с парнем в черном флотском кителе, весело кивнула мне, но тут же, прямо на моих глазах, как ни в чем не бывало, взяла матроса под руку, и они зашагали к остановке автобуса. Оторопев, я застыл; потом спохватился и устремился за ними.

Некоторое время я выслеживал их, и отчетливо слышал, как он назвал ее «чудо природы», и видел, как на ее лице появилась счастливая улыбка. Потом до меня донеслись ее слова:

— Заходите ко мне в цех…

Дальше все дорисовало мое воображение — я понял: у Веры появился новый поклонник. «А как же Ростик?!» — моему возмущению не было предела.

Вскоре я выведал у заводских подростков, что матрос — вовсе не матрос, а шофер, что матросом он никогда не был и вообще освобожден от военной службы из-за какой-то болезни — просто живет рядом с Верой и провожает ее, «чтобы не напали хулиганы». Я немного успокоился, но все же решил выяснить, почему она не пишет Ростику.

Из-за Веры я сильно запустил занятия в школе, и, когда об этом узнал отец, мне порядком влетело. Слежку пришлось прекратить… Но к Елене Николаевне я продолжал наведываться раз в неделю. Весной она получила еще одно письмо; Ростик писал, что жив и здоров, что они каждый день «бомбят фашистов», что у них «вовсю бушует прекрасная весна и девушки-техники, которые готовят самолеты к полету, кладут в кабину букетики цветов, чтобы мы знали, что нас ждут на земле». «А Лиска все летает с нами — она приносит удачу». В конце письма Ростик снова спрашивал, «почему Вера совсем не пишет?».

В тот день, когда я перечитывал Елене Николаевне это письмо, она сообщила мне, что в наш поселок приехал цирк шапито. Наутро на окраине поселка я и в самом деле увидел крытый грузовик и прицеп-фургон, облепленный афишами. Фургон был с дверью, окнами и откидными ступенями — целый дом на колесах… Подойдя ближе, я услышал в фургоне рычание собаки и мяуканье кошки. Заглянул внутрь, а там за яркими костюмами на табурете сидит усатый толстяк и… лает и мяукает. «Сумасшедший, что ли?» — подумалось.

— Похоже? — спросил мужчина, заметив меня.

Я кивнул…

— Ну тогда садись, слушай дальше, — и он засвистел соловьем, заквакал лягушкой.

— Здорово у вас получается, — я прищелкнул языком. — Только зачем?

— Приходи вечером, узнаешь… Тебя как зовут? Меня Игорь Петрович…

Вечером около грузовика появился огромный шатер и будка-касса, вокруг которой выстроилась очередь. Я заглянул в фургон — Игорь Петрович сидел на прежнем месте и что-то склеивал.

— Залезай! — махнул он. — Вот билет на самое лучшее место. Отдашь контролерше, она тебя посадит. Только уговор — после представления поможешь разбирать лавки, договорились?

Я кивнул и, прижав билет к животу, дунул к шатру, потом взглянул на билет, а вместо него увидел клочок бумаги, на котором было написано: «Маша! Пропусти этого мальчугана!». Оторвавшись от «билета», я вдруг увидел — к шатру подкатила полуторка, и из нее вылезли Вера с «матросом». Они не заметили меня, хотя прошли совсем рядом, в двух шагах.

— Машина любит чистоту и смазку, а девушка — любовь и ласку, — проговорил «матрос», обнимая Веру.

Неожиданная встреча и присказка «матроса» сильно задели меня… Я мысленно сопоставил «матроса» с Ростиком, и на меня нахлынула жгучая обида, какая-то горечь подступила к горлу.

В том городке, где мы жили до войны, не было цирка, так что я совершенно не представлял, какое зрелище меня ожидает; только войдя под полог шатра и увидев множество ярких ламп и красный плюш на круглой арене, догадался — меня ждет что-то захватывающее. Оркестр из четырех музыкантов грянул марш, и я тут же забыл о Вере с «матросом», и о своих неурядицах в школе, и о родителях, которым даже не сказал, куда направился. Я ждал волшебства, и не обманулся…

Теперь, вспоминая то представление, я понимаю, что выступали довольно посредственные провинциальные артисты, но они были первыми циркачами, которых я видел, и поэтому навсегда остались в памяти. И еще — до сих пор передо мной стоят усталые лица зрителей — заводских рабочих, для них то представление было отдушиной в тягостной, полной изнурительного труда и лишений, жизни.

Больше всех запомнился клоун; он вышел на арену с резиновыми надувными зверями и, щелкая хлыстом, стал изображать укротителя: то стравит медведя с тигром, то сунет голову в пасть льва; и звери, словно живые, раскачивались и рычали. Иллюзия подлинности была полной, зрители покатывались от смеха, а я так просто давился хохотом… Когда погасли лампы и зрители начали расходиться, я увидел на манеже Игоря Петровича, и до меня дошло, кто за зверей подавал голоса.

— Ну как, понравилось? — спросил он, подходя.

Я ничего не смог ответить, только радостно закивал…

Мы принялись убирать лавки, и вдруг на полутемную арену выбежал черный пес и начал танцевать на задних лапах. Я остановился, стал наблюдать за собакой. А она расходилась вовсю: то прыгнет через невидимую планку, то перевернется в воздухе. Проделав трюки, пес раскланялся и заковылял к выходу, но наткнулся на барьер. Я засмеялся.

— Наш Чавка, — услышал я за спиной голос Игоря Петровича. — Он слепой… Два года назад после представления у нас загорелся шатер. Стали его тушить, а он рухнул и накрыл одного гимнаста. Думали, сгорел, вдруг видим — Чавка его из огня волочит. Оба дымятся. Сбили с них пламя, облили водой. Гимнаст выздоровел, а Чавка остался слепым.

Направляясь к дому, в одном из окраинных проулков я внезапно снова увидел полуторку «матроса». Машина стояла в тени под деревьями, но я заметил огонек папиросы в кабине, подкрался поближе и ясно разглядел рядом с «матросом» Веру.

…Летом мы подрабатывали на кирпичном заводе — подвозили к печи вагонетки с сырыми кирпичами. Несовершеннолетним разрешалось работать только по три часа, поэтому во второй половине дня мы отправлялись в парк, где проходили военную подготовку призывники в армию — мы смотрели, как они разбирают и собирают ружья, кидают учебные гранаты и, конечно, мы ужасно жалели, что не можем вместе с ними отправиться на фронт.

Как-то в воскресенье, направляясь в парк, я заметил на скамье парочку. Молодые люди сидели в тени кустов и пили фруктовую воду.

— …Прохладная и вкусная, как раз то, что я люблю, — услышал я и сразу узнал голос Веры.

Сделав дугу, я приблизился к скамье со стороны кустов… Вера сидела с «матросом». Он что-то говорил вполголоса, а она, облокотившись на спинку скамьи и положив голову на руки, внимательно его слушала и то и дело вздыхала:

— Как интересно!

Мои прежние подозрения мгновенно подтвердились… «Вот сейчас, когда она здесь строит глазки этому „матросу“, Ростик летит на своем бомбардировщике и бьет по врагу», — подумал я, и ненависть к Вере охватила меня. Я следил за ними около часа. В какой-то момент «матрос» обнял Веру, и она с готовностью упала в его объятия. Я чуть не потерял равновесие и схватился за ветку; «матрос» обернулся.

— А-а, это ты, свисток! Ну как она, жисть-жестянка?.. Пойдем, Верунь!

Она даже не взглянула на меня, да и как могла взглянуть — ее глаза были закрыты, точно она в обмороке; покорно встала и взяла его под руку. Они проследовали к выходу из парка…

Я шел за ними до самого ее дома и, пока они прощались, стоял за деревьями и бросал в ее сторону гневные, презрительные взгляды… Когда «матрос» ушел, а она направилась к крыльцу, я вышел из укрытия и преградил ей дорогу. Видимо, у меня был угрожающий вид — ее лицо вспыхнуло.

— Предательница! — задыхаясь, проговорил я.

— Почему? Чем я тебя обидела? — удивленно спросила она, то ли не догадываясь, что я все знаю, то ли притворяясь, то ли просто еще витая в романтических облаках.

— Прокатись на машинке со своим липовым матросиком! — выпалил я и пошел в сторону. Где ей было знать, что их отношения с Ростиком давно были и частью моей жизни.

Как-то осенью, возвращаясь из школы, я увидел на окраине поселка мужчину в летной форме. Незнакомец шел, прихрамывая, опираясь на палку, рассматривал номера домов, что-то выспрашивая у встречных прохожих.

Я подбежал к нему, он улыбнулся и отдал мне честь — точно так же, как и Ростик когда-то…

— Вот, ты, наверное, все здесь знаешь… Где здесь проживает Елена Николаевна?

— Знаю, пойдемте. А вы… вы от Ростика?

— Угу, — нахмурившись, буркнул летчик.

Он смолк, а я насторожился, меня охватило какое-то недоброе предчувствие, и я поспешил его отогнать:

— Вы с ним вместе летаете?

— Отлетали, брат, — тихо проговорил летчик. — Я вот с протезом… А Ростик… Ростика уже нет. Погиб он. Вот не знаю, как это выложить его мамаше и невесте…

В горах идут дожди

В двадцать лет в моей голове гулял приличный ветер; не ветер странствий, хотя и этот иногда появлялся, и появлялись другие ветры, например, ветер воображения — что-то вроде порыва к творчеству, но в основном гулял охламонский ветер, как говорила моя подружка. И ветер странствий и другие ветры были даже не ветрами, а так — легкими дуновеньями; они быстро стихали, а охламонский ветер дул беспрерывно и мощно. Приятели учились в институтах, а я никак не мог себя найти, прыгал с одной работы на другую — мне было все равно, что делать, лишь бы платили деньги, но и с ними я расставался чересчур легко, попросту транжирил направо и налево; короче, бездумно проводил время, а точнее — гробил бесценные годы, как нельзя лучше оправдывая свою фамилию Могильнов. Кстати, только в этом, во всем остальном фамилия мне совершенно не подходила. К примеру, когда мы играли в волейбол, приятели кричали:

— Могила, бей!

Я прыгал над сеткой, зрители замирали в ожидании убийственного удара, а я или срезал мяч в аут, или вообще по нему не попадал. Другие непосвященные, услышав столь редкое прозвище, думали, что мое слово — могила, между тем я был несусветный болтун.

Временами охламонский ветер достигал ураганной силы и я совершал глупости немалого порядка. Взять хотя бы увлечение фабричной девчонкой, той самой, которая классифицировала мой ветер. И что я завелся, сам не знаю. Обыкновенная, в общем-то, девчонка, каких полно. Ничего особенно в ней не было. Больше того, она имела неважнецкий воинственный характер, любила командовать и говорила как-то по-армейски: вместо «послушай меня» — «посмотри на меня». Настоящий офицер в юбке! Частенько шпыняла меня за каждый промах, говорила, что мой ветер вырвался наружу, что я и внешне похож на охламона и что это сходство с каждым днем увеличивается.

Вначале я в себе ничего подобного не замечал. По моим понятиям, охламоном являлся непутевый, безалаберный парень, а я все-таки кое-где работал, кое-что делал, кое-каким спортом занимался. Что она имела в виду, трудно сказать, может, не знала значение этого слова, может, просто таким образом подогревала мои чувства к себе. Так или иначе, но она заронила в меня зерна сомнения — посматривая в зеркало, я и в самом деле стал находить у себя какие-то охламонские черты.

Она была старше меня на два года, у себя на фабрике считалась «лидером», и потому сразу захватила инициативу в наших отношениях. И объявила мне войну — решила меня переделать; она наступала, а я оборонялся. Ясное дело, были и перемирия, не без этого, но в основном шла война, и она постоянно побеждала, то есть я все делал, как она говорила, и ходил за ней, будто пленный, которого ведут в рабство.

А уж сколько я поджидал ее после работы, и говорить стыдно. Все лето, словно в полусне, проторчал у фабрики, в общей сложности часов триста, не меньше. За это время мог бы осилить не одно собрание сочинений или выучить какой-нибудь язык. Где там! Стоял на вахте, как часовой.

Ради этой девчонки, я забросил очередную работу и в сентябре, когда она пошла в отпуск, в моей голове подул ветер странствий, я предложил ей махнуть на неделю в Крым. До этого и она и я видели море только на картинах, а о некоторой экзотике, вроде магнолий, инжира и вовсе не слышали. Денег у нас было в обрез, но зато мы имели палатку, а палатка — лучшее жилье для странствующей молодежи. Всякие дачи привязывают к месту, а палатку ставишь, где вздумается, хоть в парке на газоне. Где понравилось, там и ставишь. И ни от кого не зависишь, и все вокруг твое: деревья, часть пляжа, скала. Надоел пейзаж, находишь другой.

В те времена, когда мы отправились в Крым, палатки разрешалось ставить по всему побережью. Конечно, пограничникам, как всегда, всюду мерещились шпионы, но они еще отличали неорганизованных туристов от иностранцев. А милиция еще занималась своим непосредственным делом — ловила преступников, а не штрафовала за отдых без прописки и не измывалась над теми, кто носил шорты, бикини — что стала делать, когда поняла, что с преступностью ей не справиться. В общем, палатки разбивались в пограничной зоне, и были даже целые палаточные городки с «кухнями» и «клубами», где по вечерам играли на гитарах и пели. Эти городки существенно отличались от таборов «хиппи» и стоянок автотуристов, которые появились позднее. В таборах тусовались бездельники всех мастей, из тех, кто выражает протест всему и вся, но, само собой, разрушать легче, чем создавать. «Хиппи» жили «отвязано» (по их понятиям — свободно), но опять-таки свобода-то нужна для созидания, а не для праздного безделья. К тому же, эти компании «баловались травками», чтоб забыться, а это уже вырождение чистой воды.

Автотуристы, понятно, представляли зажиточный класс (по нашим меркам) и разговоры в этом клане велись, тоже понятно какие, — «эта машина лучше, та хуже», «здесь дороже, там дешевле». У этих людей жизнь шла по накатанному пути.

А в первых палаточных городках обитали студенты романтики; они жили будущим, но и находили радость в настоящем. Скажу больше — они были заражены безмерной радостью, и с утра, как просыпались, всем желали радости, потому и общение между ними происходило совсем на другом уровне — радостном. К студентам примыкала рабочая молодежь, свободные художники и прочие группы из числа малоимущих.

Но я забежал вперед — все ветер куда-то уносит. (Теперь в моей, уже старческой, голове другой ветер — ветер, который возвращает прошлое. Посещают голову и еще кое-какие ветры — сомнений, недовольства собой — опасные ветры, они выветривают все стоящие мысли, которые и без того приходят крайне редко. После этих ветров появляются головные боли. А когда дует ветер из прошлого, передо мной встает беспечная юность, и все, что в ней было, кажется не таким уж плохим. Но, конечно, этот ветер имеет печальную окраску).

Начну с ночного поезда, на который мы достали билеты, поскольку с него и начались наши приключения, вернее, мои приключения. Как только разложили вещи, приятельница сразу прошествовала в конец вагона и уселась играть в карты с какой-то компанией. Она называла себя «азартным игроком в дурака». Еще она любила солдатские анекдоты и была помешана на курсантах военных училищ. В то лето оба ее курсанта (она встречалась одновременно с двумя) были на сборах, и я как бы заполнял вакуум. Кстати, один из курсантов должен был стать моряком, а другой летчиком, и она никак не могла решить, за кого выходить замуж. Перед отъездом на юг, призналась мне:

— Прям разрываюсь. Костик-моряк красивый до жути и форма у него клевая, но, посмотри на меня, он все время несет чепуху. А Юрик-летчик от меня без ума, но его зашлют на Камчатку. Что ж, и мне там маршировать?! Очень надо! Прям разрываюсь. Ты как поступил бы на моем месте?

Отношения со мной были для нее полигоном, где она отрабатывала тактические ходы. Сейчас-то я нашелся бы, что ответить на ее безобразный вопрос. Например: «Ты правильно сделала, что выбрала третьего, гражданского» (имея в виду себя). Но тогда хлопал ушами и сильно ревновал ее. Сказать, что она была легкомысленная, было бы поспешно, скорее, она не могла решить, что лучше: море или небо?

После ее признания я, наконец, понял, почему она считала меня охламоном — во мне ничего не было военного: спина не прямая, походка не твердая, аккуратности никакой, в голове не четкие мысли, а ветер. И, вдобавок, впереди — не звезды на погонах, не море и не небо, а отсутствие и самих погон, и безрадостная суша, какая-то голая степь.

Но я отвлекся. Опять ветер виноват — заносит в сторону, и все тут. Вернусь в вагон.

Так вот, пока моя подружка резалась в карты, а я рассматривал пригороды за окном; на одной из станций в вагон ввалился рыжий парень с теодолитом, присел рядом со мной и сразу:

— Москвич? Ты как, насчет спиртяшки? Со случайным попутчиком выпить и потрепаться лучше всего. Сейчас будет остановка, сбегай, приобрети закус, а я пока стрельну у проводника стаканы.

Несмотря на позднее время и усталость, ветер в моей голове не стихал и я тут же согласился; как только поезд притормозил, выскочил из вагона и оказался на полутемной платформе с двумя киосками, из одного сочился тусклый свет.

— Есть бутерброды? — спросил я у сонной киоскерши.

— Только ливерная колбаса. Могу дать хлеба.

— Отлично. Хлеба и немного колбасы.

— Сколько метров?

Заметив, что я не владею ситуацией, киоскерша пояснила:

— У нас она на метры.

— Ну, метр.

Киоскерша отмерила линейкой серую жирную кишку, свернула, точно кабель, и протянула мне.

— «Собачья радость» отличный закус, — сказал парень, когда я появился в вагоне. — Я здесь делал съемку на спиртовом заводе. Их начальник говорит: «Канистру прихватил?». «Нет», — говорю. «Эх, ты, олух!» — говорит, и напузырил мне в камеры.

Парень расстегнул куртку — он был опоясан велосипедными камерами. На одной открутил ниппель и налил в стаканы спирт.

— Чистоган, конечно? — обратился ко мне.

Я кивнул, чтобы поддержать марку москвича.

— Со случайным попутчиком выпить и потрепаться лучше всего, — парень вернулся к началу разговора. — Выговорился и, может, больше и не увидишься. Ну, бывай!

Мы выпили и я сразу опьянел. Ветер в голове стих, но появился густой туман; пытаюсь что-то сказать, но получается бессвязный набор звуков.

— Хм, слабенькие вы, москвичи, — усмехнулся парень и нацедил себе еще полстакана.

Дальше он рассказывал что-то захватывающее, где побывал, чего насмотрелся — кажется, вся его жизнь была на колесах. Я ничего не запомнил — туман поглощал все звуки. И не помню, где он сошел с поезда, помню — исчез в темноте, так же внезапно, как и появился.

Наутро меня мучила жажда, но стоило выпить воды, как снова становился пьяным, хоть выжми, снова в голове появлялся туман.

— Посмотри на меня, — сказала приятельница. — Ты бесхарактерный размазня. Кто тебя на что подобьет, на то ты и идешь, — она презрительно хмыкнула, давая понять, что накануне мое охламонство проявилось во всем блеске. — Еще раз напьешься, я исчезаю. Только меня и видели! Очень надо! Отдохну одна в сто раз лучше, — из ее рта вылетали слова, которые мне показались пулями из чапаевского пулемета; этот обстрел моментально разогнал мой хмельной туман.

Поезд прибыл в Симферополь к вечеру и мы сразу же сели в автобус на Старый Крым — своего рода перевалочный пункт, откуда начинались маршруты в разные концы побережья. Когда добрались до поселка, солнце опустилось за горы, но на улицах стоял сильный жар; из садов текли терпкие запахи абрикосов и слив, и повсюду гуляли парочки.

Мы разбили палатку на окраине среди подсолнухов, и, после долгой тряски в поезде, отлично выспались, причем перед тем, как укладываться, полузгали семечки и приятельница сказала миротворческим голосом:

— С палаткой ты здорово придумал. Никого не надо упрашивать, чтоб пустили переночевать.

Палатка явно напоминала ей армейскую жизнь; в ее глазах появился манящий блеск. Опуская подробности, скажу — в ту ночь я засыпал как бы под звуки военного оркестра, только иногда вздрагивал, когда приятельница, отвечая на мои объятия, называла меня то «Костиком», то «Юриком».

Утром впервые за все лето в моей голове не витал ветер; голова была легкой, как одуванчик, и в ней появились легкие мысли — я смотрел, как приятельница одевается, прихорашивается и вдруг подумал: «А не пожениться ли нам?». Но когда я высказал свои мысли вслух, от приятельницы последовал взрыв смеха. Мои легкие мысли вызвали у нее тяжелый приступ смеха. Отсмеявшись, она выпалила, как из пушки:

— Еще чего! Посмотри на меня, мы будем жить в палатке, да? И щелкать семечки! Ну скажешь тоже! Твое охламонство растет как на дрожжах. Ладно, замнем для ясности. Собирай палатку и барахло!

Вот так, по-солдатски, она и оглушила меня.

Бывалые туристы посоветовали нам махнуть в Новый Свет, сказали «там золотой песок». Туда мы и прикатили с первым автобусом, и, не заходя в палаточный городок, который находился в полукилометре, первым делом сделали заплыв до буйка, а когда вышли из воды, на пляже полным ходом шли приготовления к съемкам какого-то фильма; под солнцезащитным навесом уже вовсю пестрел, оголенный до предела, киношный люд. Чтобы просто поглазеть, мы подошли к съемочной группе вплотную и очутились в гуще местных мальчишек. Подстрекаемые любопытством, сорванцы носились взад-вперед — были на подхвате, что-то приносили, поддерживали, устраивали обменный фонд: за ягоды шелковицы получали значки, открытки.

Мы не успели разглядеть актеров, узнать, что за фильм, как к нам бросилась женщина с мегафоном; на ее лице сверкала застывшая стандартная улыбка, за которой явно ничего не стояло.

— Я режиссер. Прошу вас. У нас не хватает массовки. Всего один час. Максимум два. И заработаете по пять рублей, и вообще. Не заставляйте себя упрашивать. Танцевать умеете?

Она слишком настаивала, слишком была настырной, и это вызывало подозрение. Я раскрыл рот, чтобы отказаться, но меня опередила приятельница.

— Умеем!

— Не умею, — сказал я, подтверждая свое охламонство не только в глазах подружки, но и режиссера.

— Совсем не умеете? — продолжая улыбаться, женщина просверлила меня взглядом, в котором была надежда на легкое охламонство, но после моего твердого кивка, поняла, что мой недостаток достаточно глубок.

— Мужчина должен все уметь, — с упреком сказала она и, не меняя улыбчивой гримасы, добавила: — Хорошо! Присаживайтесь вон на ту лавку, к той яркой девушке, как бы развлекайте ее, легко, непринужденно. А вы туда, в пару тому танцору, — режиссерша подтолкнула приятельницу к парню в костюме оливкового цвета и закричала в мегафон на весь пляж:

— Все по местам! Приготовились! Начали!

— Классная тетка! — бросила мне приятельница, направляясь к парню.

Два часа делали дубли, я добросовестно развлекал свою партнершу, нестерпимо яркую девицу, даже несколько раз обнял ее и, по моим подсчетам, заработал никак не меньше десятки, но мои старания оказались напрасными — этюд режиссерше не понравился и она, с неизменной улыбкой, распорядилась его вырезать. А приятельница танцевала так горячо, так висла на парне в оливковом костюме, что и сама стала похожа на сияющую оливку. И вошла в историю; ее можно увидеть на экране — какая-то лента Ялтинской киностудии; приятельница таскала на нее всех знакомых. Но это было позднее, а в те дни вирус киномании крепко засел в ней — она настояла, чтобы мы разбили палатку рядом с пляжем и ежедневно бегала на съемки, даже забывала про море и обед. И я, как дурак, таскался за ней и злился от ее насыщенного отдыха, и от своего охламонского прозябания. Хорошо, что через три дня съемки закончились и мы перебрались в палаточный городок.

Самым необычным в Новом Свете было то, что на пляже все три дня сверкало солнце, а рядом, в горах, висели тучи и шли дожди.

Ну, о палаточном городке я уже рассказал; добавлю только несколько установленных там правил. Во-первых, там все считалось общим, все лежало в общем котле. Часто к палаткам прикалывались записки: «Мы уехали в Ялту. Консервы в рюкзаке. Надувные матрацы, ласты, маски под тентом». Второй неписаный закон обязывал научить ближнего тому, что умеешь сам, и вообще, прежде делать для других, а потом уж думать о себе.

По утрам все население городка оправлялось в горы — всем скопом подрабатывали на виноградниках; днем купались, загорали, устраивали волейбольные и шахматные баталии, хлопотали на «кухне» в преддверии вечернего торжества, а они происходили ежедневно (чей-то день рождения, рекордный заплыв, пойманная рыба, написанная картина). События отмечались в «клубе» — гигантской палатке, под дешевое вино, гитары и песни. Некоторые молодые люди (особо общительные) веселились в «клубе» далеко за полночь и спали вповалку, без всяких сексуальных поползновений. Именно там, в городке, я понял, что общность, единение — великая вещь, что в общении люди помогают друг другу развиться, найти себя, как бы подпитывают своей энергией, и сделал обратный вывод — разобщенность, индивидуализм ведут к обеднению личности.

Приятельнице понравилось в городке, хотя она и заметила, что в нем «не очень строгий и четкий быт», что на съемках все «более организованно и режиссер классная тетка». Вероятно, она хотела, чтобы в городке все ходили строевым шагом под барабанный бой и кто-то возглавлял туристов, вроде громогласной режиссерши. Возможно, она и себя представляла в этой роли, но палаточный городок не фабрика, и в нем ей было трудно выделиться.

Ну а я, нет чтобы обратить внимание на других туристок (кстати, там были целые палатки красивых, веселых студенток), я, простофиля, по-прежнему пялился на нее и ходил за ней, точно пес на поводке, и смотрел ей в рот, ожидая приказаний. Вот так, хотя на юге и ветра в голове вроде не было. Если это называется любовью, то пропади пропадом такая слепая глупость. В этом плане я, действительно, был охламоном. Здесь приятельница абсолютно права.

Как и во время съемок, три дня в городке нещадно палило солнце, а совсем рядом, в двух-трех километрах, вершины гор как зацепили тучи, так и не отпускали, и там, в горах, шли дожди. Такое соседство соответствовало моему настроению — во мне была сложная комбинация чувств, какое-то весело-грустное состояние. Не как обычно бывает: то весело, то грустно, а одновременно и весело и грустновато. Весело — от беспечного отдыха, грустновато — от того, что все вот-вот кончится, мы вернемся в Москву, где приятельницу встретят красавчик Костик и доблестный Юрик, а меня ждет полная неизвестность.

В день отъезда с утра мы наплавались до икоты, накидали в море монет, чтобы в будущем вернуться, собрали палатку, последний раз обошли городок, место съемок — хотели все запомнить, со всем попрощаться, потом подошли к автобусной остановке и стали отсчитывать время до открытия кассы.

Нам не повезло. Когда касса открылась, выяснилось, что билеты на Феодосию распроданы еще накануне (в палаточном городке нам сказали, что из Феодосии ехать на Москву проще и дешевле). В самом деле, к приходу автобуса, на стоянку набилась толпа местных жителей с детьми и корзинами.

— Пойдем на своих двоих, попутная машина подбросит, — скомандовала приятельница и бодро вступила на шоссе.

С опущенной головой я поплелся за ней и со стороны, наверняка, выглядел оруженосцем своей боевой подруги. Я догадывался — ей уже не терпится вернуться в Москву (весь отпуск она разбила на три части и каждому поклоннику выделила по неделе. Я свою получил, и она уже вся была там, где ее ждал Костик или Юрик, не знаю, кто был на очереди).

Начинались горы и дорога пошла на подъем, но приятельница топала довольно резво, я еле за ней поспевал и все оглядывался — не покажется ли попутная машина, желательно легковая. Но машин не было. А вот тучи, висевшие над горами, приближались прямо на глазах и темнело с невероятной скоростью. Вскоре воздух разорвали сполохи молний, грохнуло, как из гаубицы и сверху хлынуло. Мы попали в сильнейшую грозу.

Несколько секунд я соображал, как действовать дальше.

— Доставай палатку! — приятельница кинула на меня суровый командирский взгляд.

Мы прыгнули в кювет, накрылись палаткой, но не натянутая, она сразу потекла, словно дырявый зонт.

— Дура, что согласилась на эту Феодосию, — хмуро проговорила приятельница, смахивая с лица струи воды. — Посмотри на меня, надо было взять билеты на Симферополь. Как ехали сюда, так и вернулись бы. Чего выдумал?! Весь отдых насмарку.

Дальше она стала развивать тему моего охламонства, в том смысле, что оно достигло крайней степени, и мой ветер пронзил ее до печенок, что я вообще пустозвонский ветряк. Короче, повела войну на мое полное уничтожение. Ее слова усиливала канонада грома. Я что-то говорил в свою защиту, в том смысле, что, несмотря на охламонство, я правдивый и честный, и, между прочим, добрый; упомянул и о своей порядочности — что всегда встречаюсь с одной девчонкой, а не как некоторые, сразу с двумя курсантами. А что касается ветра, то было бы неплохо, если бы он прямо сейчас унес меня отсюда к чертям собачьим. Я говорил долго, мне было трудно остановиться. Наболело. Да, и я прекрасно знал, что с окончанием отдыха, закончатся и наши отношения. Во всяком случае долго не увидимся, пока она не нагуляется с Костиком и Юриком.

В момент нашей перепалки, послышалось ржанье, крики, ругань. Я вылез узнать, в чем дело. За уступом горы открылась та еще картина! На краю оврага лежала запряженная лошадь, опрокинутая телега и груда ящиков с битыми бутылками.

— Испугалась молнии! Шарахнулась, мать ее так! Убыток! — стараясь перекричать шум ливня, объяснил возница.

Я помог ему распрячь лошадь, которая, тут же вскочила на ноги. Потом мы ставили телегу, грузили сохранившиеся ящики. Возница был в плаще, а я промок до нитки, весь извозился в глине, но, как бы в награду за мой благородный поступок, ливень немного ослабел, а главное, со стороны Нового Света показался «газик».

Я подбежал к приятельнице (уже непримиримому противнику), объявил о машине, начал сворачивать палатку; приятельница бросилась «голосовать».

«Газик» притормозил, шофер — молодой, розовощекий солдат, открыл дверь и кивнул на заднее сиденье. Парень в форме привел приятельницу в радостное волнение. Забыв о моем существовании (а может нарочно, чтобы побольше мне насолить), она стала рассказывать о своих съемках. Тараторила без умолку полчаса, пока впереди не показался небольшой перевал.

— Эх, проскочить бы! — вздохнул солдат.

Дальше он осторожно вел машину, объезжал оползни и завалы камней. Приятельница, затаив дыхание, восхищалась его мастерством, а я посматривал вниз, на крутые склоны и ждал, когда мы туда свалимся.

Ближе к Феодосии ливень прекратился, но в городе нас поджидало жуткое наводнение, которого, как мы узнали позднее, не помнили даже старики. Мы не ехали, а плыли по затопленным улицам. А вода все прибывала. Мутные глинистые потоки несли смытые заборы, ветви деревьев. На привокзальных улицах уровень воды доходил до первых этажей; там уже виднелись крыши затопленных легковушек.

— Здесь повыше, — буркнул солдат и свернул в проулок, но тут же мы почувствовали под ногами течь.

Через минуту мотор заглох и вода хлынула в кабину; когда она дошла до сидений, мы вылезли и очутились по пояс в воде.

— Вокзал там, — солдат показал в сторону широкой улицы, где крутились обширные водовороты. — Я пережду здесь. Позвоню, чтоб прислали «амфибию», — он двинул к ближайшему подъезду.

Приятельница чуть не поплыла за ним, но, видимо, вспомнила про Костика и Юрика, и направилась к улице-реке, а мне крикнула приказным тоном:

— Иди за мной и смотри на меня!

Я пошел за ней, как ординарец, готовый в любую минуту прийти на помощь, хотя втайне и не возражал бы, если бы она захлебнулась. С балконов нам кричали:

— Возьмите правее! Возьмите левее! Там яма!

…Вода стала спадать, и когда мы добрели до вокзала, на улице уже лежал только толстый слой глины и на домах, на уровне первых этажей, висела желтая пена и древесная труха.

Грязные, измученные, вошли в здание вокзала. За билетами очереди не было, но поезд отходил лишь на следующий день. И тут я вспомнил, что в палаточном городке говорили о турбазе в Феодосии.

Турбаза представляла нечто среднее между пионерским лагерем и Парком культуры и отдыха. Директору турбазы приятельница описала наше бедственное положение.

— …Понимаете, началась гроза, мы попали под камнепад, чуть не убило. Потом в наводнение, чуть не утонули…

Директор был явно выдающийся человек, то есть смотрел на мир широко и все схватывал на лету.

— Главное, создать впечатление, и сразу все ясно, как в солнечный день, — сказал он. — Вам нужен кратковременный отдых, чтобы снять стресс, а путевки нет. Поможем, при условии — в нашем Отечестве без условий нельзя. Так вот, при условии, что сдадите паспорта. Завтра придет кассир, все оформит.

Как все выдающиеся люди, директор, кроме широты взглядов, обладал широкими жестами. Он размашисто прошелся по турбазе и выделил нам огромную шестиместную палатку с настилом и столом, на котором стояло зеркало, утюг и графин. Приятельница сразу повеселела и лихорадочно принялась наводить марафет.

Остаток дня мы провели в кафе напротив турбазы. Туда, в кафе, пришло страшное известие о том, что с перевала сползли грузовик и рейсовый автобус из Нового Света, на который мы не достали билеты. Будто бы автобус перевернулся и загорелся, и только одна женщина успела выбросить ребенка в окно. Но потом появилась новая версия — автобус на самом только сполз в низину и никто не пострадал.

Утром мы пришли в кабинет директора за паспортами, но ни его, ни кассира не было.

— Еще не пришли, — сказала уборщица. — Проходите, не стесняйтесь. Садитесь в кресла, ждите.

Я сел за стол директора, начал чертить на бумаге загогулины, приятельница пристроилась на подоконнике около аккордеона. Внезапно в помещение ворвалась разъяренная толпа туристов.

— Сидите, бездельничаете, а в путевках написано: «походы, танцы, игры!». Где все это?! Мы напишем куда следует!..

Я смекнул, что нас приняли за работников турбазы и, черт меня дернул, подыграть.

— Тише товарищи! Вот товарищ Сидорова, наш массовик-затейник, — я показал на приятельницу, — она вам сейчас сыграет на аккордеоне, — я чуть не добавил: «За пять рублей», но вовремя спохватился — нас запросто могли отлупить.

— Сделайте одолжение! — прищурившись, ледяным голосом произнес мужчина в плетеной шляпе. — Привыкли здесь ничего не делать, неизвестно за что деньги получать!

— Вас бы к нам, в Москву! — зло сказала женщина в сарафане.

— Куда им! Там ведь работать надо! — стиснув зубы, проговорила девица, стоявшая впереди всех. Она была особенно агрессивно настроена, прямо сжимала кулаки.

От расправы нас спасло появление директора; он сразу все схватил на лету и подмигнул нам:

— Вы создали отличное впечатление.

Но и когда мы получили паспорта и направились к выходу, туристы все не верили, что мы такие же, как они, даже несчастнее, поскольку не имели постоянного приюта; вслед нам неслись проклятия — только что камни не летели. Но приятельница неожиданно оценила мою смешную выходку.

— Ты классно шутишь, — сказала. — Я люблю острые ощущения.

Мы отбыли из Феодосии днем и до вечера пересекли весь степной Крым, и въехали в среднюю полосу; за окном на смену зеленым деревьям появились желтые. Всего за несколько часов мы очутились в новой среде.

— Умора! Недавно купались, жарились на пляже и уже все далеко, — с грустью сказала приятельница, и вдруг ни с того ни с сего чмокнула меня в щеку.

Я до конца не понял ее порыв. Наверно, она давала понять, что война между нами окончена и ей не нужна моя капитуляция, она готова заключить договор о мире и дружбе, но, конечно, без всякой любви.

В подвале

Они сидели в подвале в ожидании казни. Подвал находился в старом доме и напоминал каменный колодец с железными решетками на узком окне у потолка и тяжелым висячим замком на двери. Из подвала на улицу вела лестница со стертыми ступенями; она заканчивалась массивной дверью с надписью на внешней стороне: «Посторонним вход воспрещен!». Где-то там, за дверью, сверкало солнце, тянул ветер, шелестела листва, во дворах разгуливали их собратья — там был огромный, многоликий мир… А они сидели в полутемном сыром подвале; пыльная лампочка тускло освещала замшелые стены и цементный пол с желобом, по которому текла вода. Они тревожно смотрели на ступени; одни ждали, когда за ними придут хозяева, другие надеялись на чудо — что их все же освободят из заточения, но охранник подвала, молодой парень в сером халате, твердо знал — большинство узников обречены.

У них еще был шанс остаться в живых — два раза в неделю к подвалу подъезжали фургоны с врачами из научных институтов; врачи отбирали среди узников самых молодых и сильных на опыты. Тех, кого не забирали в течение двух-трех дней, тащили в соседнее строение и усыпляли; делали смертельный укол и бросали в огромный холодильник.

В те летние дни в подвале находилось семь собак, в том числе трое щенков, недавних сосунков, которых кто-то отнял у бездомной матери-дворняги и передал собаколовам; щенки лежали, прижавшись друг к другу, подрагивали от холода, поскуливали, беспокойно взирали на взрослых собак.

Рядом со щенками лежал Серый, старый больной ничейный пес, с впалыми, облезлыми боками, со множеством шрамов на голове. Серый безучастно смотрел на желоб с водой — ему уже было все равно, где умирать. Он устал от долгой, неприкаянной жизни, устал шастать по помойкам, искать укрытия от непогоды, прятаться от людей, которые швыряли в него камни, гнали из подъездов, вызывали собаколовов. И за что его так ненавидели?! За то, что он тянулся к людям, все хотел найти себе хозяина, кому-то принадлежать, кого-то любить? Многие его собратья, с которыми он разделял скитания, озлобились, а он так и не затаил ни на кого зла, только от обиды иногда плакал.

За всю жизнь Серый встретил всего двух людей, которые отнеслись к нему по-человечески. Первой была старушка в далеком детстве; в то время он обитал в кустах недалеко от ее подъезда. В тех кустах он и родился, но его мать попала под машину, сестер и братьев утопили; его тоже бросили в сточную канаву, но он сумел выбраться и вновь приполз к кустам. Старушка его подкармливала целый год, пока ее не увезли в больницу.

Вторым был мальчишка, которого он провожал до школы и встречал после занятий. Тот мальчишка часто его гладил, чесал за ушами и называл ласково: «Серый». Однажды мальчишка даже привел его домой и сытно накормил; до самого вечера они играли с мячом, веником и тряпкой, но вдруг пришли родители мальчишки и его, Серого, выгнали. Некоторое время мальчишка встречался с ним тайно, но однажды сказал:

— Все, Серый, прощай! Завтра мы уезжаем в другой район.

Третьи сутки Серый находился в собачьей тюрьме. «Скорее бы все кончилось», — думал он и впадал в забытье; стонал и вздрагивал; перед ним возникали то старики, которые так и норовили огреть его палками, то мужчины и женщины, раздраженно топающие на него с криками: «Пошел прочь!». То те парни у столовой, которые плеснули в него горячим чаем. Долго тогда Серый бежал с обожженной лапой, долго от боли катался по земле, зализывал воспаленную кожу.

Иногда Серый и сам удивлялся, как дожил до старости, как не умер от голода, не угодил под машину, как его не забили до смерти?.. Ни одного спокойного дня не было в его долгой жизни. А последнее время еще стали мучить болезни. И он устал, устал от всего. Серый догадывался, что в подвале он первый смертник — кому нужен старый больной пес? Еще в день, когда его заарканили собаколовы, он распрощался с жизнью. Но ему было жалко других сокамерников, молодых, красивых собак, и особенно щенков несмышленышей.

Щенков швырнули в подвал вслед за Серым. Как и ему, им третьи сутки не давали еды, их постоянно трясло от холода и голода; потому Серый и лежал рядом — чтобы немного согреть и успокоить.

Двое суток провела в подвале беспородная молодая лохматая собачонка Алиса, любимица детворы, которая умела по команде сидеть, лежать, ползти и даже прыгать через палку. Алису забрали по доносу дворничихи на глазах у детей. Ребята кричали:

— Не трогайте Алису! Она наша! Мы ее любим!

Но дворничиха безжалостно заявила собаколовам:

— Забирайте! Только гадит и разносит заразу! — и собственноручно запихнула собачонку в фургон.

Разгоряченная Алиса не сопротивлялась — еще не отошла от дворовой игры: ее глаза горели, рот растягивался в улыбке — она была уверена, что начинается новая игра, только со взрослыми.

Как только Алису поместили в подвал, к ней бросились щенки, стали тыкаться в ее живот — подумали вернулась мать. Но Алиса еще не была матерью и немного растерялась; она только обнюхала щенят, каждого дружелюбно лизнула и нетерпеливо забегала вокруг лестницы. Весь день она ждала, когда за ней придут ребята и они снова помчат во двор, но к вечеру заволновалась; предчувствуя неладное, начала скулить и лаять — звала ребят на помощь, но они почему-то ее не слышали. С наступлением ночи в Алису вселился страх, она забилась в угол и с тревогой уставилась на темную лестницу. Серый и щенки урывками дремали, а она так и не сомкнула глаз.

Утром, после страшной, бессонной ночи, Алису шатало от усталости; она решила прилечь всего на минуту, но тут же уснула. Ей снился солнечный двор, белье, сохнущее на ветру, помойка, обложенная жухлым кирпичом, ржавая колонка, кусты сирени и шиповника перед домом, вытоптанная площадка, на которой она играла с ребятами, пожарный щит с ящиком песка, возле которого хорошо спалось в теплые летние ночи, и щель в бойлерной, куда можно было забраться в холодную зимнюю ночь.

Алиса родилась в другом районе города и, как и Серый, никогда не имела хозяина. Однажды на несколько дней ее приютила девушка, которая пахла цветочными духами. Это были замечательные дни: каждое утро девушка надевала спортивный костюм и они подолгу бегали вокруг дома, потом завтракали и девушка уходила на работу, оставив в комнате цветочный запах и включив радиоприемник, чтобы ей, Алисе, не было скучно. До вечера Алиса нежилась в кресле, слушала музыку по радио и смотрела в окно на улицу, где всегда происходило что-нибудь интересное. Вечером девушка возвращалась, они снова бегали вокруг дома, ужинали, смотрели телевизор, при этом девушка все время разговаривала с ней и называла «Астрой», поскольку у Алисы уже тогда была густая бело-розовая шерсть, к тому же, девушка любила все «цветочное».

К сожалению, это длилось недолго: вскоре к девушке приехал жених, который сразу невзлюбил Алису и то и дело покрикивал на нее. Он был жадным и злым молодым человеком, и Алиса никак не могла понять, почему девушка привязалась к нему; почему, как только он приходил, выгоняла ее на кухню, и если заговаривала с ней, то как-то сердито. Несколько дней этот жених пытался сделать из Алисы «злого сторожа».

— Собака должна охранять и не подходить к чужим, — говорил он девушке. — А эта — не поймешь что!

Ему было невдомек, что собака прежде всего друг и не так-то просто из нее вытравить природное дружелюбие. В конце концов тот недалекий жених тайно привез Алису в чужой двор и бросил.

Она была веселой собачонкой и ребята сразу привязались к ней; одни угощали печеньем, другие — котлетой или косточкой; кто-то придумал кличку Алиса — так и превратилась Астра в Алису. Двор редко пустовал и Алиса все дни напролет проводила с ребятами, и никто никогда не видел ее в унынии. Но ближе к ночи, когда двор пустел и в домах гасли окна, Алиса укладывалась около ящика с песком или протискивалась сквозь щель в бойлерную, смотря какое стояло время года, и засыпая, мечтала о хозяине — он представлялся ей девушкой-бегуньей с цветочным запахом. Но ее хозяином вполне мог быть и мужчина, только не такой, как тот жених, и желательно тоже с цветочным запахом.

Игрунья Алиса имела природный красивый окрас — чтобы только посмотреть на нее, во двор прибегали поклонники со всех соседних улиц, но Алиса никому не отдавала предпочтение. «Вначале нужно найти себе хозяина, а уж потом думать о личной жизни», — благоразумно рассуждала она и всячески выказывала свою любовь каждому встречному человеку: и ребенку и взрослому — она любила всех людей, кроме того жениха и дворничихи, которая вечно прогоняла ее со двора. С самого первого дня. И что плохого сделала ей Алиса?! Наоборот — с утра приветствовала, отчаянно виляя хвостом, пыталась сопровождать, пока дворничиха носила ведра к помойке. Всем своим сияющим видом Алиса как бы говорила: «Я хочу вам помочь, скрасить вашу нудную работу».

Но дворничиха была бездушной женщиной. Что собачонка! Она и ребят со двора прогоняла, и молодых людей, играющих в подъездах на гитарах, — и тем и другим постоянно грозила:

— Прекратите безобразие или вызову милицию!

…Алиса проснулась, когда хлопнула входная дверь и, тяжело ступая, в подвал спустились собаколов и охранник; за собой на петле-удавке они волокли породистого сеттера с ошейником. Втолкнув собаку в подвал, они сапогами отбросили щенков, которые поползли к ним, и удалились.

Нового узника звали Джерри. Он держался довольно спокойно — был уверен, что очутился в камере по недоразумению, по нелепой ошибке, ведь у него был и хозяин, и паспорт с королевской родословной. Наверняка, хозяин уже разыскивает его и вот-вот здесь появится.

Отряхнувшись, Джерри перешагнул через щенков и прошелся по подвалу, мимо дремлющего Серого и озирающейся по сторонам Алисы; остановился около лестницы и уставился на дверь. «Как-то глупо все получилось, — подумал он. — Хозяин считает меня умнее своих приятелей, а я оказался дураком, вернее слишком доверчивым — сам подбежал к этим извергам-собаколовам. Хотел просто понюхать кусок колбасы, которую они протягивали. И есть-то не хотел, просто поинтересовался, что за сорт? А они раз — и заграбастали меня! Да еще из фургона больно тащили на петле… Но ничего, сейчас придет мой хозяин, он им все выскажет, чтобы знали, как забирать породистых, потомственных собак! Мой хозяин не кто-нибудь, а уважаемый инженер… У нас квартира со всеми удобствами и даже есть „Москвич“, на котором мы выезжаем на дачу…».

До позднего вечера Джерри прислушивался к наружным звукам; он ничего не вспоминал и ни о чем не мечтал — у него было все, что только может быть у собаки. Он ждал хозяина.

Поздно вечером привезли длинноногого, лобастого Марса, вожака небольшой стаи бездомных собак, которые обитали в парке. Марса отлавливали несколько дней — он был опытный, осторожный, и хорошо изучил людей. Несколько лет Марс служил на стройке, где у него была собственная теплая конура и алюминиевая миска, в которой сторожа приносили кашу; часто и рабочие, возводившие дом, что-нибудь притаскивали — какое-нибудь лакомство, вроде бутерброда с сыром. В благодарность за жилье и еду Марс охранял стройку, добросовестно нес нелегкую службу; в самом деле нелегкую, поскольку строительная площадка занимала большую территорию и была огорожена ветхим, чисто символическим забором, а, как известно, всегда найдутся любители поживиться за чужой счет, так что Марс постоянно был начеку. Когда стройка закончилась и рабочие уехали, конуру Марса сломали и он попросту оказался на улице. Вскоре он примкнул к стае таких же бедолаг, как сам, а поскольку всегда отличался отвагой и силой, его сразу выбрали вожаком.

Целую неделю, пока длилась в парке облава, Марсу удавалось уводить стаю от преследований, но в тот вечер и его, бывалого, перехитрили. В конце парка среди кустарника собаколовы замаскировали сеть и погнали на нее стаю. Влетев в сеть, собаки запутались, отчаянно завизжали. Марс сумел вырваться, но не убежал, а, как истинный вожак, стал освобождать своих товарищей. Всех освободил, но на него успели накинуть петлю из проволоки… С раной на шее он стоял посреди подвала, не в силах отдышаться от долгой изнурительной борьбы. Потом начал метаться от стены к стене, бросаться на железную решетку. Его паника передалась другим собакам: Алиса истошно завыла, Серый и щенки заскулили, и даже Джерри заколотил озноб.

Ранним утром к подвалу подъехала легковая машина; из нее вышли кооператоры из пошивочного цеха. Вместе с охранником они спустились в подвал и сразу показали на Алису.

— Эта ничего, лохматая. Из нее шапка получится. Остальные не годятся.

— Берите и вон этого, с ошейником, — предложил охранник. — Породный. Отдам за пятерку. Перепродадите, получите неплохие деньги.

— Не-ет, этим занимайся сам, у нас и так дел невпроворот, — заявили кооператоры и поманили к себе Алису.

Она с радостью бросилась к ним, начала лизать руки «освободителям».

Алису увели; остальные собаки с надеждой уставились на дверь — подумали, что вот-вот и за ними придут и выведут из этого мрачного сырого подвала.

Первым казнили Серого, потом щенков.

— Этих кобелей пока подержим, — сказал охранник собаколовам, кивнув на Джерри и Марса. — Сегодня должны прикатить врачи.

В полдень у подвала остановился фургон с врачами, но осмотрев собак, они заявили:

— Нам нужны маленькие и молодые, а эти слишком здоровые.

Как только врачи уехали, на усыпление повели Джерри. В тот момент, когда он уже затих в холодильнике, прибежал его хозяин, пожилой мужчина.

— Где моя собака?! — запыхавшись прохрипел он.

— Какая? — с притворным спокойствием протянул собачий сторож.

Запинаясь, мужчина описал Джерри.

— Такого не было, — выдавил охранник.

— Как не было?! — возмутился мужчина. — Мне сказали, что его увезли от магазина.

— Мало ли что сказали. С ошейником и породных собаколовы не берут. Ищите там, где потеряли.

— А где эти собаколовы?

— На работе, на выезде, где ж им быть.

Хозяина Джерри всего трясло от негодования. Выйдя из помещения, он нервно закурил и невольно стал свидетелем, как охранник на петле-удавке выволакивал из подвала Марса. Пес отчаянно упирался, рычал, пытался перегрызть железный прут; охранник пулял нецензурной бранью и с трудом втаскивал большую сильную собаку на ступени лестницы, но было ясно — пес просто так не сдастся, будет бороться до конца. В двери они застряли и охранник со злостью пнул Марса в живот. Пес взвыл и на мгновенье присел, и вдруг метнулся на охранника, сбил его с ног и помчался в сторону улицы.

…Марс обгонял прохожих на тротуарах и машины на проезжей части улицы; за ним, высекая искры, волочился кусок проволоки.

— Бешеный! — неслось ему вслед.

А навстречу ему уже тянул ветер из далеких загородных лесов, тот ветер доносил самое лучшее в мире слово: «Свобода! Свобода! Свобода!»…

Женщина из тайги

Р. Кучарьянцу

Она выглядела довольно привлекательно: высокая, с упругой фигурой; у нее были гладкие черные волосы, тонкий нос и большие темные глаза. Держалась она уверенно, но что-то в ее взгляде мне сразу показалось настороженным, какая-то пугливость дикарки, что ли — она смотрела слишком серьезно, с неприкрытым пытливым интересом.

Она села за стол и сразу уставилась на меня своими глазищами. Я даже заерзал на стуле. Вокруг было полно свободных мест, но она подошла к моему столу.

— Свободно?

Спросила глуховатым голосом, поставила чашку с кофе, повесила сумку на спинку стула и села.

Не знаю, что уж ей там во мне понравилось… Может, то, что я сосредоточенно смотрел в свою чашку и думал о статье, которую нужно было срочно сделать. Меня поджимали сроки, вот я и сидел в одиночестве и обдумывал статью, а она, наверно, решила, что я вообще жутко деловой и положительный тип.

Некоторое время мы сидели молча, потом она — то ли самой себе, то ли чтобы завести разговор — проговорила:

— Очень крепкий кофе, — сказала без всякой улыбки, с каким-то внутренним напряжением.

— Хороший, — подтвердил я. Будущая статья из головы моментально вылетела, я достал сигареты, предложил ей.

Но она качнула головой:

— Я не курю… И кофе не люблю… Жаль, здесь нельзя выпить чая… Там, откуда я родом, все пьют чай… с брусничным вареньем.

Этим бесхитростным откровением она подчеркивала дистанцию между мной и ею, и мне ничего не оставалось как спросить:

— Откуда же вы родом?

— Из Иркутской области.

Она была одета вполне современно, говорила по-московски, с «аканьем», и трудно было поверить, что передо мной провинциалка.

— Сибирячка, — заключил я. — А здесь давно?

— Приехала сдавать кандидатский минимум. Поступаю в заочную аспирантуру, а закончила биофак в Иркутске.

— И в Москве впервые?

— Второй раз, — она размешала сахар в чашке, сделала маленький глоток и снова посмотрела мне прямо в глаза. — А вы журналист?

— Да, — нарочито многозначительно и интригующе произнес я.

— И москвич?

Я кивнул.

— Я не смогла бы здесь жить, — она поджала губы. — Здесь суета и неразбериха, а в спешке ничего дельного не делается… А что суетятся, непонятно, только разбрасываются по мелочам. На работе-то канитель, а после работы собираются и говорят о работе… И друг к другу относятся небрежно. А у нас там, на Ангаре, тишина, густая мягкая трава и пряный воздух, около нашего дома лодка…

— У вас есть семья?

— Я живу с отцом и братьями. Они лучшие охотники в области. Я тоже отлично стреляю… без промаха… Сейчас там талые воды и солнце яркое, жгучее… Бывает, с неба сыплет прямо ледяной душ, и вода в Ангаре белая от ветра… А здесь и весна какая-то вялая…

Все это она сказала с неподдельной искренностью, и я понял, что такая естественность может быть только в значительном человеке. В ней, действительно, угадывалась цельность натуры, какое-то величие. «Лесная дева, дочь природы», — подумал я и разулыбался.

— Чему вы усмехаетесь? — ее глаза недоверчиво сузились.

— Завидую вам, — сказал я, на самом деле подумав, что за свои сорок лет ни разу не был в Сибири.

— В прошлый приезд я сидела в этом вашем кафе, насмотрелась на разных насмешников из литературных компаний, артистической среды… А привези их к нам в тайгу, они оказались бы слабаками…

— Я тоже один их них, — вставил я.

По-моему, она хотела сказать: «Вы, кажется, другой», но осеклась и, помолчав, продолжала:

— Их бы к моему отцу, он сделал бы из них настоящих мужчин… Хотя нет, наверное, не сделал бы. Из кирпича масло не выжмешь и на голом месте ничего стоящего не вырастет…

— Нет, все-таки сделал бы, — помолчав, добавила она. — Отец всесильный, он все может.

— А настоящие мужчины это какие? — я приосанился и надулся, пытаясь внести в беседу элемент игры, но она ответила серьезно:

— В которых есть стержень… Во взгляде готовность преодолеть трудности… Да, в них сразу видно что-то особенное… С таким мужчиной не страшно оказаться на необитаемом острове. Он построит дом, найдет пищу…

Она вновь пригубила кофе.

— И женщины здесь не такие… Наша женщина прежде думает о своем мужчине, а потом уже о себе. А ваша москвичка вначале выяснит, как он относится к ней… Да что там! Наши женщины ходят по углям! И я могу!..

— Ну уж не придумывайте.

— Я никогда не вру, — резко бросила она. — Мой отец тебя за такие слова…

Она сказала «тебя», и я понял, как сильно задел ее достоинство.

— Я никогда никого не обманывала, — твердо заявила она. — И не прощу, если обманут меня.

— Застрелите? — я все не терял надежды внести в разговор юмористические нотки, но вновь потерпел поражение — она говорила то, что думала:

— Просто никогда не подам руки такому человеку.

«Как она не вжилась в городскую среду, ведь года четыре училась в Иркутске?» — недоумевал я. Было похоже, что пребывание в городе еще явственней выявило ее суть, ее определенность и самостоятельность, четче обозначило ее моральную основу. Это не соответствовало привычным стандартам. Но, тем не менее, в центре Москвы, в кафе, в одном из «злачных заведений», как говорят мои приятели, передо мной сидела мифическая Диана.

Успокоившись, она снова перешла на «вы» и без всякой манерности произнесла:

— Конечно, здесь много интересного: театры, музеи, но ведь в них вы, наверно, редко ходите?

— Вообще не хожу.

— Ну вот, видите. А от ежедневной сутолоки можно сойти с ума… На природе — совсем другое дело, там есть время подумать о вечном, проникнуть в таинство мироздания, передать свои наблюдения людям, которые придут за нами на эту землю… В городе люди оторваны от земли, сами себе рубят голову… Конечно, они живут в хороших условиях, но это приедается… Забивают добром квартиры, а добро должно быть внутри нас. Все их добро преходящее, а знания неглубокие, наносные. Сейчас полно таких преуспевающих. Надоели эти преуспевающие… Познать себя, свою связь с остальным миром — вот что главное… У нас люди проще и лучше. Они способны на жертвенность.

«Она права, — мелькнуло в голове. — Настоящие духовные ценности неизмеримо выше разных знаний».

Заметив, что я сник, она сменила тему:

— Поговорим о чем-нибудь другом. О чем вы пишите?!

— Сейчас надо написать статью об одном режиссере… — я начал рассказывать про известного театрального деятеля, про его взгляды на искусство и на жизнь вообще.

Она внимательно слушала, наклонившись вперед и подперев щеки руками, потом, когда я смолк, снова откинулась.

— А что такое искусство вообще? Для меня это память народа. Это прежде всего ремесла. Приезжайте к нам, вы увидите таких мастеров! У них все подлинное, достоверное. Вот о ком нужно писать… А в театре и в книгах много надуманного, ради красивости. Конечно, там богатое воображение и все такое, но… хороших писателей мало. Большинство все что-то выдумывают, какие-то сказки, — она глубоко вздохнула, еще раз пригубила кофе и, как бы приняв допинг, с новой силой обрушила на меня свой разрушительный настрой:

— Вы тоже преуспевающий?

— Ну, по нашим понятиям, я живу неплохо.

Она неопределенно хмыкнула, потом спросила, люблю ли я животных, умею ли бегать на лыжах?.. Ее прямолинейные вопросы ставили меня в тупик. Казалось, я для нее своеобразный стендовый образец, на котором она испытывает москвичей на прочность. В конце концов меня заело, и я рассказал, что зимой каждое воскресенье хожу на лыжах в парке рядом с домом, а летом отпуск провожу на реке со своей собакой.

— У вас есть собака? — удивилась она, и я понял, что мы нащупали общую почву.

Мы проговорили часа три, не меньше. За это время я выпил несколько чашек кофе и выкурил с десяток сигарет, но, видимо, произвел на нее впечатление — она попросила проводить ее до общежития аспирантов и, прощаясь, придумала хороший повод увидеться на следующий день.

— Я постараюсь уговорить вас съездить к нам, — сказала, протягивая узкую крепкую ладонь. — К тому же, у меня здесь, в Москве, никого нет, а с вами можно поговорить.

Весь следующий день я думал о ней. Статья о режиссере писалась плохо: набросал какой-то сумбурный план, исчеркал пять страниц, потом прочитал — все коряво, уровень школьного сочинения, не выше. Когда пришел в кафе, она уже была там, ходила по холлу и рассматривала фотовыставку; увидев меня, пошла навстречу.

— Мы договорились в начале шестого, а сейчас уже около семи, — недовольно выговорила она.

— По-моему, мы договорились от шести до семи, — начал оправдываться я.

— Нет, в начале седьмого. У тебя неряшливая память. У вас, — поправилась она.

— Ну, извините, — я примирительно взял ее за локоть, но она отдернула руку.

Только мы сели, как назло, подходит знакомый журналист, любитель посмаковать анекдоты. Мы сели в углу, в укромном месте. Нет, на тебе — этот прилипала! И главное, как нарочно, накануне ни с того ни с сего подумал о нем: «Что-то давно его не видно». И вот — пожалуйста! У меня всегда так: год не вижу человека, стоит о нем вспомнить — на следующий день встречу как пить дать. Ну, этот говорун, ясное дело, мимо не пройдет. Вот и на этот раз подскочил да еще подсуропил:

— Ого! Привет! Ты, как всегда, с новой девушкой!

Этот тип, сколько ни встречал меня одного, делал вид, что не замечает, но увидит с женщиной — сразу подкатит: «Привет! Как дела?».

Но она, молодчина, сразу торопливо вмешалась:

— Извините, нам нужно поговорить.

Я взял себе кофе, ей — яблочный сок. Она, как и обещала, начала рассказывать о себе, о своем таежном поселке, про деревья, прокаленные солнцем, про труднопроходимые тропы и свежескошенные луга, про то, как она учительствует в сельской школе, про своих братьев — «невозмутимых мужчин», которые «никогда не говорят обиняками».

— …Они сдержанные, понимаешь? Понимаете? — пояснила она. — Не то что городские мужчины, балаболы… А вот мой отец, — она достала из сумки фотографию, и ее лицо просветлело.

На фотографии был высокий прямой мужчина с бородой; в одной руке держал ружье, другую положил на голову лохматой собаки.

— Отца все уважают, — притихшим голосом сказала она, — потому что он справедливый и добрый… Он личность, в нем есть то, чего нет в других, что свойственно только ему.

Она смотрела на снимок, как на икону, и, судя по проницательному, испытующему взгляду мужчины, делала это не зря.

— А рядом с ним наш Буран. Он отважный, ни секача, ни медведя не боится. И он красивый. Видишь, какая у него длинная седая шерсть?

Она совсем перешла на «ты».

— Он однажды спас мне жизнь. Мы тогда шли на лодке по порожистому притоку. На моторе. Отец, Буран и я. Был сильный ливень, и отец соорудил на лодке навес, натянул брезент, чтобы нас не заливало. Мы шли около отвесного берега. Вдруг услышали гул и поняли: приближается обвал. Отец взял на середину реки, но мы не успели: часть берега отделилась и рухнула в воду. Лодку подкинуло, перевернуло, и она быстро погрузилась. Я оказалась в брезентовом мешке, как в ловушке. Вокруг глина, камни, представляешь? У борта была воздушная подушка, в ней я и дышала. Выход из брезента находился где-то подо мной. Я нырнула в грязь, нащупала выход, выбралась, а там камнепад, бревна плывут, ветви… Один камень попал мне в голову, и я потеряла сознание… Потом отец сказал, что меня Буран вытащил… Представляю, какие мы были, в грязи и глине, как черти, — она впервые улыбнулась.

У нее была хорошая, открытая улыбка, она по-новому осветила ее лицо. Эта внезапная улыбка выдала в амазонке женственность и добросердечие.

— Я очнулась на берегу, — продолжала она. — У нас все утонуло, а стояла осень и холод был лютый. Но у отца в кармане всегда был загашник — непромокаемый кисет со спичками. Он развел костер… В ливень это очень трудно. Представляешь, кругом потоки воды и грязи, но он нашел место под елью, уложил прутья, поджег, раздул, костер занялся, и сразу на душе как-то радостно стало… А это наш дом…

Она показала еще одну фотографию, на которой был добротный сруб с крыльцом и резными наличниками.

— У нас чистое жилье… С утра мои мужчины уходят на охоту, я навожу чистоту, готовлю — все как положено: мужчина — добытчик, женщина — хранительница очага.

— А где ваша мать?

— Умерла, — она глубоко вздохнула и убрала фотографии. — Умерла, когда я была совсем маленькой.

Ей явно не хотелось вспоминать об этом, и я пришел ей на помощь:

— У вас, наверно, зимой отлично?

— У нас зимой необыкновенно, — мечтательно произнесла она и снова улыбнулась. — Все укутано снегом, разрисовано. А морозы бывают! Вам такие и не снились. Ночью воздух так промораживается, что избы трещат. У вас здесь чуть двадцать градусов, все боятся нос на улицу показать, занятия в школе отменяют. А у нас под сорок, но ребята бегут. Даже радуются морозу… Бывает, конечно, пурга, снежная круговерть, но редко. В основном у нас тихо. Снег падает, сугробы множатся… Солнце появится над тайгой, и все расцвечивается. Необыкновенно красиво, такого нигде не увидишь.

— Да, — согласился я, окончательно решив приехать в тайгу.

По пути к общежитию она некоторое время выспрашивала о моей жизни, потом рассказывала о своей работе в школе. За разговорами я несколько раз пытался ее обнять, но она каждый раз отстранялась и смотрела на меня с каким-то монашеским укором.

Мы остановились около общежития, и она внезапно смолкла на полуслове, потом посмотрела долгим взглядом и вдруг порывисто поцеловала меня и исчезла за дверью. Я уже ничему не удивлялся.

Возвращаясь домой, я невольно сравнивал ее с другими знакомыми женщинами: она была чище, искренней, прямодушней всех.

Я пришел в кафе раньше времени. Она уже сидела за крайним столом и нетерпеливо посматривала на вход. Ее лицо было непроницаемо, но по блеску глаз я догадался — ее что-то тревожит.

— Я давно здесь, — тихо сообщила она и добавила с обескураживающей прямотой: — Из-за тебя. Сегодня ночью я поняла — ты назначен мне судьбой… Трудно представить более разных людей, но… кто знает… Я должна тебе кое-что сказать…

Она глубоко вздохнула, как бы собираясь с мыслями.

— Я завтра уезжаю… У нас с тобой сейчас нет времени на привыкание друг к другу, но знаешь, как бывает… До тебя я только два раза увлекалась… Первый раз обратила внимание на учителя в школе. Я тогда была совсем девчонка… Второй раз мне понравился один сокурсник в Иркутске, но он оказался с мелкой душой… И вдруг ты… В тебя я влюбилась… Это самая большая глупость, какую я только могла совершить в Москве… Если хочешь, поедем к нам. Поживешь у нас, если не приживешься, уедешь. Я не буду в обиде, — привела она убедительный довод.

Все это она сказала вполне осознанно. Видимо, по ее понятиям, женщина вправе первой признаваться в своих чувствах, но я-то не ожидал такого поворота и понял, что накануне принял опрометчивое решение. Я подумал, что ради нее придется изменить свою жизнь, многим пожертвовать. «Одно дело — съездить в тайгу на несколько дней, другое — поселиться там на неопределенное время», — рассуждал про себя. Я кое-куда ездил, но всегда знал, что за спиной остается Москва, и только на минуту представил, что живу в глухомани, без привычной городской сутолоки, без мельканья знакомых лиц, без кафе, где каждый вечер убивал время, и меня передернуло от озноба.

— Конечно, тебе не повезло — ты встретил однолюбку. Я собственница — хочу иметь или все или ничего… Я готова принадлежать мужчине, но чтобы быть для него единственной и чтобы наши отношения были настоящими, без всякой фальши… У нас ведь любят навечно…

После таких слов я почувствовал сильную опасность нашего сближения. И главное, она явно завышала меня, влюбилась в придуманного мужчину. Она и не догадывалась, что я намного слабее, слабее даже, чем она. Я только подумал об ответственности за все дальнейшее, и сразу меня охватило предательское беспокойство.

— Тебе у нас понравится, вот увидишь. А уж писать там есть о чем… Потом, если мы сможем жить вместе… поженимся. Я буду хорошей, верной женой…

Она уже представляла эту истинную любовь, а меня все больше парализовывала трусость.

— Оставь адрес… Я приеду, — промямлил я и отвел глаза в сторону.

То прекрасное время

Районную библиотеку на нашей окраине судьба послала мне как нельзя кстати — я готовился поступать в институт и мне предстояло прочитать немало литературы. Я набрел на читальню случайно, по пути с работы; она находилась на втором этаже жилого дома в тихом месте. При входе в читальный зал была раздевалка, чуть дальше — подсобка с книжным фондом, каталог и «кафедра» — обычный стол, где принимались и выдавались заказы читателей.

В раздевалке работала тетя Маша, низкорослая, вечно улыбающаяся старушка с поразительно маленькими руками — ее высохшие, скрюченные пальцы напоминали лапы птицы; и все лицо тети Маши, морщинистое и острое, с крохотными, как дробинки, глазами, тоже напоминало какую-то птицу. Тетя Маша ходила на работу с лохматой собачонкой, и та весь день проводила с хозяйкой в гардеробе.

— Не с кем оставить дома, — объясняла тетя Маша сотрудникам, — а одна скучает, скулит.

Завсегдатаи читатели подкармливали собачонку, выгуливали во дворе за домом.

Читальный зал представлял собой просторное помещение со стеллажами вдоль стен, на которых красовались энциклопедии, словари и периодика — журналы, газеты; столы были простыми и удобными — на каждом стояла настольная лампа и лежали стопки белых листков для заметок; а на окнах всегда благоухали живые цветы. Это был особый мир, мир тишины, где слышался только шелест бумаги, скрип перьев и авторучек, шорохи, вздохи… Маленькая, уютная библиотека казалась райским островом; райским еще и потому, что там работали симпатичные девушки — необыкновенно приветливые и внимательные; они, как истинные книжницы, читали все издания-новинки и знали, что предложить самому привередливому книголюбу.

Случалось, какой-нибудь старикан библиофил, покопавшись в каталоге, не находил нужной книги и начинал ругать хилый фонд книгохранилища, но сотрудницы быстро его успокаивали, заказав книгу по телефону в центральной библиотеке.

Бывало, какой-нибудь студент не успевал выучить материал к экзаменам, и ему выдавали книгу на дом, что вообще-то запрещалось, но девушки-сотрудницы всегда старались прийти на помощь, доверяли читателям, и в ответ на это доверие их никогда не подводили.

Библиотекарши получали небольшую зарплату, но по-настоящему любили свою работу: составляли тематические каталоги по живописи, драматургии и кино; в юбилеи известных писателей устраивали вечера — на стендах появлялись книги мастеров, одна из сотрудниц рассказывала о их жизни, другая читала отрывки из их произведений…

В библиотеке царила теплая, семейная атмосфера: сотрудницы подменяли друг друга на разносе и выдаче книг; если одна шла в театр, другая выполняла ее работу; девушки дружили с постоянными читателями библиоманами и покуривали с ними на лестничной площадке, а после работы приглашали в подсобку на чаепитие, и, само собой, совместно отмечали праздники и дни рождения — скидывались, покупали торт, вино и после закрытия библиотеки, в читальном зале устраивали застолье.

Я сразу стал завсегдатаем библиотеки, подружился не только с сотрудницами, но и со многими постоянными читателями, библиотека стала моим вторым домом; хозяин, у которого я снимал комнату, даже в шутку прозвал меня «книжным червем».

Каждый вечер я приходил в библиотеку и, в ожидании своего заказа, устраивал перекур с читателями и сотрудницами, свободными от работы (и потом, уже когда корпел над книгами, не раз и не два выходил в «курилку»). Там, на лестничной площадке, я узнавал о литературной, театральной и киношной жизни столицы (большинство читателей были студентами, а многие сотрудницы учились на вечерних отделениях вузов).

Во время тех перекуров я поумнел на голову, заранее вжился в студенческую среду. Забегая вперед, скажу, что, несмотря на все усилия, студентом я так и не стал, меня никуда не приняли, но те разговоры на лестничной площадке, забористые споры студентов заменили мне, как минимум, два курса университета.

Так вот, получив книги, я проходил в читальный зал, усаживался на любимом месте — в углу, около батареи, — включал настольную лампу, открывал книгу и погружался в чтение. И забывал про все дела; для меня существовал только освещенный закуток стола, на котором происходили исторические события, создавалось и разрушалось личное счастье; на том крошечном пространстве я совершил самые увлекательные путешествия, познакомился с удивительными людьми — стол раздвигался до бесконечности. Маленькая районная читальня, светлое пятнышко на столе — а надо же! — там было сосредоточено все, что волновало весь мир. Нередко я зачитывался до закрытия библиотеки, и по пути домой не мог прийти в себя, переполненный впечатлениями.

В библиотеке работали две неразлучные подруги, двадцатипятилетние Таня и Галя — «мечтательница» и «энтузиастка». В глазах Тани постоянно виднелась какая-то сосредоточенная грусть; походка у нее была робкая, голос слабый; она не курила, но появлялась на лестничной площадке «для общения». У Гали был озорной взгляд, низкий твердый голос, а книги она разносила торопливо, стремительно, на ходу поправляя длинные волосы, рассыпанные по плечам. Подруги были незамужними, в шутку называли себя «старыми девами» и не стеснялись говорить, что «ждут мужчин, отличных во всех отношениях».

Кроме неустроенности в личной жизни подруг объединяла любовь к киноискусству — не модное увлечение фильмами и поклонение актерам, что свойственно симпатичным девушкам, мечтающим о театральной карьере, — они никогда и не хотели быть актрисами — их объединяло серьезное изучение истории и теории кино, обе учились на вечернем отделении киноведения института кинематографии. Они не пропускали ни одной новой картины, постоянно ходили на просмотры старых лент в Кинотеатр повторного фильма, на каждого актера и режиссера заводили карточки со своими заметками к той или иной работе. И Таня, и Галя жили в семьях со средним достатком, но умели хорошо одеваться, «недорого и со вкусом», — как они объясняли любопытным.

На выдаче книг сидела маленькая веснушчатая Лера; нервная, восторженная, немного взбалмошная, она быстро всем загоралась и с невероятной готовностью поддерживала любое предложение подруг, будь то поход на выставку или вылазка на природу. Лера училась на вечернем отделении пединститута и жила за городом с матерью и дочерью, которую водила в детский сад на пятидневку.

Когда-то Лера встречалась с одним парнем, но он бросил ее, как только узнал, что у них будет ребенок. И мать была против безотцовщины, даже пригрозила выгнать дочь из дома. С отчаяния Лера решила покончить с собой.

— Вот дура, — вспоминала она в «курилке», — хотела умереть из-за того дуралея. Сейчас мне смешно. А тогда легла на рельсы, даже газетку постелила, чтоб не испачкаться. А один железнодорожник меня оттащил, и отшлепал, и привел к матери, и все рассказал, а мне объяснил, какая я дура. Такой хороший дяденька! Всю жизнь его буду помнить.

«Книжницей со стажем» в библиотеке называли Тамару, высокую красивую тридцатилетнюю женщину, которая обладала сильным притягательным полем — к ней тянулись все сотрудницы и читатели. Всегда в хорошем настроении, с прекрасной улыбкой, она для каждого находила приятные слова — иногда мимоходом, от душевной щедрости, бросала легкий комплимент или какую-нибудь шутку, и тем самым каждого заражала своим настроением, как бы подпитывала маленькими радостями. Когда она выходила покурить на лестничную площадку, какие бы неприятности ни переполняли меня, общаясь с ней — да что там! — просто глядя на нее, я сразу веселел. Тамара закончила Библиотечный институт, была замужем, воспитывала сына школьника.

Заведовала библиотекой Фаина Ивановна, тихая, даже застенчивая женщина, невероятно преданная книжному делу. Библиотеке всего раз в год отпускали небольшой денежный фонд для приобретения книжных новинок, но Фаина Ивановна после каждой зарплаты обходила книжные магазины и дополнительно покупала на свои деньги интересные издания. Ее можно было видеть в букинистических лавках, где она выискивала редкие книги, подшивки старых журналов, монографии… Особо усердных читателей, дотошных «книгоедов», вроде меня, Фаина Ивановна часто приглашала в свой кабинет и показывала «золотой фонд» — коллекцию ценных книг.

Между собой сотрудницы называли библиотеку «наше царство». Заведующая Фаина Ивановна считалась «королевой», Тамара — «принцессой», остальные девушки — «карандашиками», потому что носили на шеях нитки с привязанными карандашами, чтобы всегда иметь их под рукой.

Каждый вечер за Тамарой заходил ее муж Александр, театральный художник, хромоногий горбун с прямо-таки скульптурным лицом. Он красиво и умно ухаживал за всеми сотрудницами, в «курилке» запросто знакомился с читателями, всему давал неожиданные, но точные характеристики, интересно рассказывал о театральном мире и при этом никогда не говорил о себе, хотя его имя значилось на нескольких афишах.

Мы с Александром сразу стали друзьями и не раз вели длинные беседы «за жизнь» — в основном говорил Александр, а я, как губка, впитывал его житейские лекции.

Несколько раз Александр и Тамара приглашали меня к себе, угощали домашним ужином (для меня — роскошь в то время), а потом Александр показывал мне свои работы — ставил подрамники и картоны на диван и спрашивал:

— Не бликует? Хорошо видно?

В его работах был энергичный рисунок и мощная кладка мазков. Он объяснял их простыми, доходчивыми словами, долго передо мной не держал; улыбаясь, отмахивался, легко, даже чуть небрежно, убирал картину и ставил следующую.

— Все это так, закваска, заготовки, — бормотал. — Когда-нибудь, может, и сделаю что-нибудь стоящее, а пока только подбираюсь… Вот настоящие вещи! — он кивал на стену, где висели репродукции с картин Коровина и Кустодиева. — У них, у мастеров, все продумано, логично. Во всем простота и ясность… Искусство ведь не что иное, как поиск гармонии. Гармонии между возвышенным и заземленным, человеческим…

Иногда я засиживался у них до полуночи, и тогда Александр провожал меня до метро; по пути брал под руку и, вышагивая рядом утиной, переваливающейся походкой, восторженно говорил о красавице жене, о сыне, с которым по воскресеньям ездил на этюды… Счастье переполняло его, он то и дело, как мальчишка, чиркал ладонью по стенам домов, припадая на больную ногу, смешно подпрыгивал под деревьями, пытаясь сорвать листву, желал «доброй ночи» встречным незнакомым полуночникам — в нем было много прекрасных чудачеств, свойственных незаурядным натурам.

Кроме студентов, библиотеку посещали рабочие, выпускники средней школы, пенсионеры.

Каждый вечер в читальном зале сидел парень, работающий землекопом на стройке. У него было одутловатое лицо и вялая походка, он готовился поступать на курсы фотографов. Бывало, обложится, забаррикадируется книгами и альбомами, одна макушка торчит. Он запоем читал литературу по фотоделу, делал выписки в общую тетрадь, а на лестничной площадке во время перекура ходил взад-вперед, не вынимая папиросы изо рта, пыхтел и что-то бормотал себе под нос. Он выкуривал сразу по три папиросы, всю площадку заполнял клубами едкого дыма, постоянно натыкался на других курящих, обсыпал их пеплом, но всегда извинялся, шаркая ногами и прикладывая руку к сердцу.

Однажды парень принес в библиотеку свои фотографии и, показывая их в «курилке», быстро забормотал:

— Здесь я уловил состояние природы, определенное мгновенье, а привязанность к мгновеньям основа вечного…

Он говорил сбивчиво, но с таким жаром, с такой влюбленностью в свое дело, что я сильно ему позавидовал, ведь у меня не было никакого стоящего дела.

Как-то он мне сказал:

— Интересная штука! Я вычитал, что в «Лайфе» работает сто фотографов, и у всех возраст за полста… Молодых не берут. А знаешь, почему? Они там пишут так: мол, молодой может сделать хороший снимок, а может и загубить… Спешит, мол, юношеское нетерпение… Неровно делает, нет глубины мысли. А старички, мол, не напортачат. Они не спешат, ждут, когда там облачко встанет на место, когда тень ляжет где надо, тогда и щелкают… Такая штука… мастерство, мол, приходит с годами. Мастерство — это стабильность…

Звали этого парня Игорь. К сожалению, он не поступил на курсы по семейным обстоятельствам. Я помню, в тот день он вошел в библиотеку удрученный, в зал даже не заглянул; увидел меня на лестничной площадке, закурил.

— Такая штука… подвела меня жизнь. Но я еще попытаюсь разок. Поднатужусь… А потом, кто знает, может, и в институт махну. Не ради диплома, нет. Чхать я на диплом хотел. Для фотодела главное — опыт и хорошая камера… Просто охота повариться среди студентов… Я и сюда-то, в читалку, хожу, потому что здесь студенческий дух. Ты, небось, тоже?

Почти ежедневно в читальном зале сидели две художницы, студентки текстильного института Наташа и Светлана.

Наташа жила с матерью в двух маленьких комнатах, заваленных книгами, подсвечниками, шляпами, разноцветными лоскутами материи; самыми ценными вещами в квартире считались пианино и швейная машинка «зингер». Наташа была страстной собачницей: держала колли с какой-то невероятной родословной, выписывала журнал по собаководству, ходила с колли на выставку и знала всех владельцев знаменитых собак; когда колли щенилась, Наташа продавала щенков через клуб собаководства и на вырученные деньги совершала с матерью путешествие по Прибалтике (мать и дочь связывала крепкая дружба, их отношения напоминали отношения старшей сестры и младшей, причем практичная Наташа часто «учила жить» непрактичную мать и тогда было ясно, что именно она старшая в их «сестричестве»).

Наташа жила в доме напротив библиотеки и часто приглашала всех нас к себе «чаевничать». Мать Наташи встречала гостей радушно: принимала активное участие в разговорах, а под конец играла на пианино.

Светлана тоже жила с матерью, но они постоянно ссорились (их отношения напоминали отношения давно надоевших друг другу квартиранток). Мать пилила дочь, что она «сидит на ее шее», «никак не выходит замуж» и «вообще сильно раздражает ее». Они жили в коммунальной квартире, и Светлане еще доставалось от соседей за то, что «от ее красок у всех болит голова», что «она подолгу говорит по телефону», что «ее петух по утрам орет» (Светлана держала кошку и филиппинского петуха).

— Скорей бы закончить вуз, — вздыхала Светлана в «курилке». — Начну работать, сниму комнату, ни от кого не буду зависеть.

От умершего отца Светлане с матерью осталась большая дача с лесистым участком по Белорусской дороге. С годами строение все больше приходило в негодность, и каждую весну Светлана ездила ремонтировать крышу, подправлять забор. Раза два мы с Игорем (землекопом и фотографом) ездили помогать. На лето мать Светланы сдавала загородный дом дачникам.

В читальном зале Наташа и Светлана всегда сидели рядом, листали зарубежные журналы мод, шептались, рассматривая костюмы, делали зарисовки в альбомы, раскрашивали копии акварелью. Я не раз отрывался от чтения, услышав бульканье их кисточек в стеклянной банке с водой, и если мы встречались взглядами, они улыбались и беззвучно, одними губами, извинялись за шум; но перед тем, как отправиться в «курилку», они нарочно громко «булькали» — подавали сигнал читателям курильщикам, и кивали в сторону выхода.

Часто в библиотеку заглядывала старушка в старомодном одеянии.

— Ой, накурили-то! Хоть топор вешай! — морщилась она, переступая порог «курилки». — И что ж себя не бережете, скажите мне? И девушки курят!.. Нервная молодежь пошла, говорят. А я вам вот что скажу: распущенность это! — она поднималась по ступеням и распалялась все больше. — Вон мои внуки тоже покуривают да еще деньги на сигареты просят. А я не даю. И не из жадности… Они вообще как чуть, так ко мне. А я что, бездонная бочка, что ли? Нам никто не помогал. Пусть всего добиваются сами… Скажу вам — беды формируют человека. У них, да и у вас, есть возможность проверить себя. Если пробьетесь, значит, вы настоящие люди, нет — пеняйте на себя…

Открыв дверь, старушка подходила к гардеробщице тете Маше и начинала жаловаться:

— На улице-то мокро и скользко, и я так боюсь за свои зубы… На каждом углу высматриваю булыжники, о которые непременно выбью последние зубы… А вы хорошо выглядите, и собачка хорошо выглядит.

Эта старушка читала старинные любовные романы. Часа два посидит в зале, начнет шмыгать носом, прикладывать платок к глазам, вздыхать. Сдаст книгу и снова заведет разговор с тетей Машей:

— Нет, скажу вам, теперешние писатели все никудышные. Вот раньше писали так писали, взять хотя бы…

В библиотеке я познакомился с Володей, танцором из ансамбля народного танца. Володя проводил в читальном зале все свободное от работы время, писал курсовые — он учился на заочном отделении ГИТИСа и мечтал, после окончания института, написать книгу о танцах. Володя был блестящим рассказчиком, на лестничной площадке вокруг него всегда толпились слушатели. А рассказать ему было что, он побывал с ансамблем во многих странах. Как-то выхожу в «курилку», а он заливается:

— …Вернулся из Парижа, вошел в аэровокзал Шереметьево, мне сразу носильщик нахамил. А во Франции тебя за франк отнесут вместе с багажом… Не успел приехать, нас послали на овощную базу в подвал. И вот, представляете, стою в резиновых сапогах по колено в рассоле, ловлю огурцы и запихиваю их в банку. Стою в рассоле и думаю о Париже.

Подобные истории Володя рассказывал одну за другой; с ним вечно что-нибудь происходило, и вроде бы незначительное, но каждый случай он умело расцвечивал юмором, и мы, бывало, смеялись так, что из кабинета выходила «королева» Фаина Ивановна и просила нас «проявлять эмоции посдержанней».

Володя не только развлекал читателей рассказами, но и усердно работал в зале над статьями о театре и втайне набрасывал главы будущей книги. Он всегда сидел у стены, спиной к залу, и, склонившись над столом, писал размашисто и быстро. От напряжения его уши краснели, на носу выступали капли пота. Время от времени он поднимал голову, смотрел на стену, морщился и стучал авторучкой по лбу, как бы встряхивая мозги.

Заходила в читальный зал продавщица галантерейного магазина Вера; она изучала на курсах английский язык и не расставалась со словарем — ежеминутно его открывала и вслух учила слова. По воскресеньям в зал заглядывали парни и девчонки из технического училища; долго они не занимались — одни спешили в кино, на свидания, другие отправлялись подрабатывать на овощные базы.

И много других людей посещало библиотеку; она была почти домашним клубом. Но кому-то не понравилась эта «клубность», какие-то завистники написали в райисполком письмо о «нездоровом климате» в библиотеке, и в зал стали наведываться разные комиссии и всякие «проверяющие», под видом случайных читателей.

Вначале запретили тете Маше ходить на работу с собакой, потом внезапно «королеву» Фаину Ивановну перевели на другую работу, а на ее место прислали новую заведующую, бывшую работницу заводской многотиражки, въедливую говорунью с грозным взглядом.

Новая заведующая сразу отменила всякую взаимозаменяемость сотрудниц — «чтобы каждая осваивала узкую специализацию и была мастером своего дела, обязательным и исполнительным». Затем она постановила выдавать читателям в зал не более трех книг на руки, запретила чаепития, перекуры, «чрезмерную дружбу с читателями» и даже «легкомысленное ношение карандашиков».

— Мы культработники, — заявила эта дамочка библиотекаршам. — Мы несем знания в массы, и это следует делать по четкой программе, а не пускать на самотек и не вести праздных бесед. Подобные беседы только отвлекают читателей от работы над книгой, а вас расхолаживают.

Вот таким официальным языком и изъяснялась новая заведующая. Она непрерывно сновала из своего кабинета в читальный зал и обратно, все к чему-то приглядывалась, что-то выискивала, и утомительно много говорила. Она сразу поломала все традиции библиотеки, ввела «добровольно-принудительный метод» уборки зала читателями. Вроде бы этим можно было заниматься по желанию, но, с другой стороны, кто не убирал помещение, лишался права пользоваться «золотым фондом».

Как-то незаметно в библиотеке появились новшества: зеленая дорожка в коридоре, вместо живых цветов на подоконнике — горшки с комнатными растениями, на стенах — количественные показатели о посещаемости читателей… На наших глазах шло какое-то «разрушительное созидание». Устанавливая нелепые порядки, новая заведующая меньше всего думала о посетителях библиотеки, главным для нее были «отчеты о просветительной деятельности». Иногда мне даже казалось, что у нее прямо-таки врожденная ненависть к нам, завсегдатаям читателям. По-моему, она всех нас считала бездельниками и трепачами.

Эта заведующая, видимо, была наделена колоссальной властью, иначе не объяснишь, почему она вскоре уволила Леру, придравшись к ее «неуравновешенному характеру», а на освободившееся место оформила продавщицу книжного магазина.

— Я не хотела уходить из магазина, — доверительно сообщила мне продавщица. — Меня заставили. Сейчас ведь книги основной товар. За книги можно все… достать шмотку, устроить ребенка в детсад…

Первой не выдержала нововведений «принцесса» Тамара — она перешла работать в библиотеку при каком-то заводе. Вслед за ней написали заявления об увольнении «карандашики» Таня и Галя. Спустя некоторое время в другие читальни перебрались и многие из постоянных читателей.

Мне тоже стало в библиотеке как-то не по себе. Бывало, приду, наберу книг, сяду на любимое место, а не читается. Не та стала обстановка, не те лица. Из клуба библиотека превратилась в учреждение, где просто выдавали книги; в ней уже не было единомышленников, родственных душ — были только работники и посетители. После всех этих перемен я почувствовал, что у меня отняли что-то очень существенное — по большому счету, обеднили мою жизнь. Я стал ходить в библиотеку все реже и реже, а после того, как провалился в институт, и вообще перестал.

Вскоре я переехал в соседний район, устроился на другую работу, и у меня началась новая полоса в жизни. Только иногда какая-нибудь случайность возвращала меня в светлый читальный зал, где на окнах стояли свежие цветы, на столах лежали стопки белых листков, а на полках красовались корешки словарей… Я вспоминал своих знакомых по «курилке», тетю Машу и ее собачонку, «королеву», «принцессу», Александра и всех «карандашиков».

Горячее ожидание или Возможно это любовь

Критический возраст у женщин — явление чрезвычайно любопытное, крайне загадочный процесс. И не только в переносном смысле. В самом деле — округлые формы уже смотрятся как мышцы, сочленения, прожилки; сердце разрывают тревоги и сомнения, в голове всяческие причуды. «Обычная женская дурь», — скажут некоторые мужчины. Это возможный, но не единственный ответ. Имеются и другие предположения. Например, желание бурно распрощаться с молодостью или наоборот — нежелание с ней прощаться и, ценой невероятных усилий, продлить ее, или вообще исчезнуть из поля зрения знакомых, чтобы навсегда остаться в их памяти в цветущем виде.

Конечно, критический возраст не окрыляет; тревоги, сомнения — не отвлеченные понятия, а малоприятные штуки, особенно если они возникают из ниоткуда, беспричинно, в крайнем случае из-за пустяка; от них можно было бы избавиться усилием воли, но ее-то как раз и нет. Это особый, печальный случай, тяжкое испытание, дело трудное, но не безнадежное; масса примеров, когда от подобной хандры вылечивала короткая любовь — не адская, всепожирающая, а легкая, как весенний теплый ветерок.

Бывшая гимнастка, а ныне преподаватель общественных наук, Вера Ивановна подходила к критическому возрасту вплотную, тем не менее, в ее внешности угадывались кое-какие отдаленные признаки былой грациозности, то есть она была относительно красивой, и не желала стареть: не только не стеснялась полноты, а даже наоборот — подчеркивала ее облегающими свитерами и брюками. На пороге критического рубежа у Веры Ивановны появилась характерная черта — ненависть ко всему женскому сословию, особенно к его молодым представительницам. Если она и поддерживала отношения с кем-либо из женщин, то они были уродинами или намного старше ее. Исключение составляла соседка почтальонша Ира, которую Вера Ивановна считала «не от мира сего».

Действительно, «старая дева» Ира была со странностями, как, собственно, многие, у кого жизнь сложилась не по природе, во всяком случае иногда на нее находило — ей всюду мерещились насильники и стоило мужчине поздороваться с ней, как она была готова кричать: «Насилуют!».

И внешне почтальонша выглядела не ахти как: высокая, худая, сутулая — правда, не худосочная, не костлявая, а просто очень худая; у нее был большой нос, рыбьи глаза и губы, но она вполне могла гордиться копной густых волос и, главное, имела покладистый характер. Замкнутая, неуверенная в себе, глубоко церковная и суеверная, она носила кофты с рюшами (чтобы скрыть плоскую грудь), и шляпы с широкими полями, которые придавали ее облику трогательную старомодность. Ира ютилась в восьмиметровой комнате — снимала ее в доме, где Вера Ивановна блаженствовала в трехкомнатной роскошной квартире.

— Терпеть не могу баб, они все завистливые, мстительные, — говорила Вера Ивановна Ире, выделяя себя и почтальоншу из общей, далеко не прекрасной, по ее убеждениям, половины человечества.

Вера Ивановна тянулась к мужчинам, и в их обществе держалась как нельзя лучше: рассуждала о технике, спорте, политике, при этом не забывала принимать «непринужденные» позы и показывать свой «нестандартный» профиль. Особенно ее тянуло к молодым мужчинам; она проявляла повышенный интерес к их работе и увлечениям, когда кто-нибудь из них говорил, поминутно восклицала:

— Это захватывающе! Расскажите, пожалуйста, подробнее!.. Вы — гений, честное слово!..

А Ире объясняла:

— Большинство мужчин слабые, им нужно чтобы их любили, поддерживали.

Ира о мужчинах почти не думала; вернее, обращала на них неустойчивое внимание. Она смирилась со своей участью и больше думала о Боге и пыталась понять свою связь с окружающим миром, с природой.

Вера Ивановна постоянно шарахалась из крайности в крайность, испытывала то прилив, то упадок сил. Во время прилива, убеждала Иру в своей бурной жизни, в «насыщенности дня», в том, что «всем нужна и разрывается на части» и вообще «живет на износ». В момент упадка, делилась с Ирой «жуткой» семейной жизнью, «тяжелой биографией»:

— …Мой Веня все-таки полное ничтожество. Лентяй и болтун. На лекциях верещит, студенточек заговаривает до того, что они мысленно ему отдаются, а дома из него и двух слов не вытянешь… Он до меня уже пять лет не дотрагивается… Господи, как все опостылело!.. Вот скоро по телевидению выступлю, тогда мой муженек поймет чего я стою, а то принимает за идиотку…

При одном упоминании о семье, Вера Ивановна бледнела и на ее лице появлялся горестный опыт страданий.

— Надо запастись терпеньем, — со вздохом говорила почтальонша, как бы давая собеседнице успокоительную таблетку от скорбных мыслей.

— …А моего сынулю ничего не интересует. Даже девицы, — продолжала Вера Ивановна. — Только карты. Это ужас какой-то… Каждый вечер перезванивается с дружками. Говорит по-деловому, условными словечками, шифрами. Я уже слышать их голоса не могу, прямо в дрожь бросает. В десять вечера уходит и до утра… Играют они на большие суммы. Мой сынуля все время проигрывает… Раз в месяц заходят какие-то типы, говорят: «Ваш сын проиграл сто рублей», а то и «двести». Требуют деньги, грозят… Приходится отдавать втайне от Вени. Ужас какой-то!..

— Ему легко достаются деньги, а это развращает душу, — вздыхала Ира, без всякого намека. — Все, что легко дается, развращает душу, — и уже с намеком добавляла: — Таким, как он, надо не деньги давать, а библию.

На пороге критического возраста Вера Ивановна говорила противоречивые вещи; когда у сына появилась девушка, Ира услышала:

— …Ужас какой-то! Уж лучше б играл в карты, чем шляться по бабам!

И поступала Вера Ивановна не самым лучшим образом. Как-то пришла к Ире расстроенная, в слезах.

— Ира, прошу тебя, пойдем ко мне. Сегодня мои именины… Никакого подарка не надо. У меня все есть, ты же знаешь, — дальше Вера Ивановна немного поблистала своим богатством, финансовыми возможностями, потом взяла почтальоншу под руку и потащила к себе.

В ее комнате красовался стол, накрытый на восемь персон; на одном из стульев одиноко восседал сиамский кот.

— Представляешь, — всхлипывая, пробормотала Вера Ивановна, — обещали прийти председатель исполкома, директор нашего института, главный врач больницы, режиссер с телевидения. Своих специально отправила к знакомым… И вот, никто не пришел.

Ира как могла успокоила Веру Ивановну, сказала, что Бог все видит и накажет неблагодарных, и то, что произошло, не такое уж страшное падение престижа, и вообще мелочь в сравнении с вечностью, но пригубив вина, почтальонша немного размякла и в ответ на мелкое несчастье именинницы, поделилась своим нешуточным несчастьем:

— Мне тридцать два года и тридцать два года я снимаю комнату. Вернее, вначале мама с отцом снимали — отец был военный. Потом я снимала угол, когда училась в техникуме. И вот сейчас снимаю… А у вас такая квартира!

— Что толку! — всплеснула руками Вера Ивановна. — В этой квартире нет счастья… Мой Веня… А сынуля… Все опостылело, я такая разбитая, словно по мне проехал танк!..

Однажды летом случилось так, что у Веры Ивановны и Иры совпали отпуска и старшая подруга предложила младшей отдохнуть вместе у моря, на что сразу получила радостное согласие.

Вера Ивановна достала путевки в крымский Дом отдыха, достала особенно не напрягаясь, используя многочисленные связи.

Крым встретил их жгучим солнцем, сверкающей акваторией бухты и неправдоподобно синим небом — до рези в глазах; и Дом отдыха среди кипарисов смотрелся впечатляюще, и номер на двоих оказался просторным и прохладным.

— Я умираю от красоты! — восклицала Вера Ивановна.

Единственное что ее огорчило — это чрезмерно спокойное течение жизни курортного городка. Она настроилась на круглосуточный карнавал, на хлещущее веселье, горящие глаза мужчин, страстный флирт, а встретила тишину и дремоту, расслабленных отдыхающих, среди которых преобладали женщины, бесформенные провинциальные толстухи — «жабы», как их сразу прозвала Вера Ивановна.

Ира настроилась на бездумный отдых, на море и солнце, и получив все это, да еще в придачу прекрасный номер с лоджией и обильное питание с фруктами, была счастлива.

Два дня разновозрастные подруги с утра до вечера загорали на пляже и старшая нетерпеливо посматривала по сторонам — пребывала в томительном горячем ожидании «нечто совершенно особенного» — попросту южного романа, ради которого и поехала в Крым. Вера Ивановна ждала молодых мужчин и была уверена — они сразу отметят столичных женщин среди провинциальных толстух — у тех даже купальники были какой-то кричащей несусветной расцветки. А Вера Ивановна и ее необычная подруга явно были украшением пляжа, его жемчужинами, некими чужестранками.

Но молодые поклонники не появлялись; на пляже находились одни «старикашки», как называла Вера Ивановна мужчин своего возраста. Несколько молодых мужчин продефилировали по пляжу, бросили в сторону подруг мимолетное любопытство, но не задержались — рядом с ними неотступно вышагивали какие-то расхристанные девицы.

Два вечера Вера Ивановна не находила себе места, жаловалась на «скукотищу», но Ира, казалось, не понимала мучительного состояния подруги.

— По-моему, здесь все замечательно, я уже немного загорела, — говорила и спокойно шла в холл смотреть телевизор.

На третий вечер в Доме отдыха состоялись танцы под магнитофон. На это мероприятие, принарядившись, собрались все местные курортники и отдыхающие из окрестных поселков, и здесь к лавке, где сидели подруги, началось мужское паломничество. Особым успехом пользовалась Вера Ивановна — она была нарасхват, из-за нее молодые мужчины даже начали ссориться. Жаркий вечер, громкая, то и дело сменяющаяся музыка и мужские лица — одно мужественней другого — все это наполняло душу Веры Ивановны немыслимым коктейлем чувств.

В конце концов всех настырных танцоров разогнал парень здоровяк с грубым лицом, которое, казалось, вылепил скульптор — вылепил основные черты, но не успел их отшлифовать; в теннисной майке, он бахвалился загорелыми мышцами и выглядел настоящим молотобойцем; подругам тяжеловесно представился «земляком из Подмосковья»; во время танца без умолку рассказывал Вере Ивановне о том, как строит свою жизнь в духе американских фильмов, и тискал бывшую гимнастку, а ныне преподавателя, без всяких границ дозволенного. Вера Ивановна почти не сопротивлялась, разве чуть-чуть игриво, для приличия, на ее лице сияла неописуемая радость, она то и дело раскатисто хохотала; коктейль чувств в ее душе становился все более терпким.

Иру тоже пригласили на два-три танца, но танцуя, она вяло поддерживала беседу и не разрешала к себе слишком прижиматься, поэтому второй раз к ней не подходили.

В середине танцевального вечера всемогущий «молотобоец» предложил Вере Ивановне сходить в ресторан. Вера Ивановна слегка пококетничала — в том смысле, что она без подруги никуда не ходит, но тут же оповестила Иру, что «пойдет проветрится».

В ресторане «молотобоец» гусарил как купец, всячески показывал, что ему деньги девать некуда, и снова без умолку говорил о своем американском образе жизни, ну и, конечно, о том, что приметил Веру Ивановну еще на пляже. Это была мягкая ложь, далеко просчитанная комбинация, но напрасно наш персонаж старался — Вера Ивановна сразу поняла, куда он клонит и готова была поддержать этот уклон. Еще на танцплощадке она почувствовала, что внутри нее прорастают волнительные чувства; в ресторане эти чувства уже пышно цвели.

В полночь по пути к Дому отдыха новоиспеченная парочка уже целовалась под каждым деревом, а простившись, «молотобоец» издалека послал Вере Ивановне еще сотню воздушных поцелуев. Она была счастлива, от переизбытка чувств даже разбудила Иру и подробно рассказала, как «жизненно» провела вторую половину вечера, как в ее сердце «вошла любовь».

На следующий день «молотобоец» объявился чуть ли не с утра и повел Веру Ивановну в новый ресторан, обещал «классную кухню, вина — хоть залейся, и танцы до упаду под оркестр».

К вечеру развеселая Вера Ивановна отыскала Иру на пляже, сказала, что идет с поклонником в номер и попросила «не приходить подольше» — их сестричество сразу отошло на второй план — известное дело, женская дружба до первого мужчины.

«Молотобоец» зачастил в Дом отдыха; уже через неделю они с Верой Ивановной ходили по холлу в обнимку, открыто демонстрируя свои отношения. Вера Ивановна совсем потеряла голову, в ней уже созрел обильный урожай чувств и «молотобоец» с удовольствием занимался любовным обжорством.

Теперь Вера Ивановна ежедневно просила Иру «не приходить как можно дольше»; часто греховодники отправлялись в номер сразу после обеда и уже на ходу раздевались. Эти неутомимые деяния заметили все отдыхающие и часть обслуживающего персонала.

— Вы нарушаете режим, ведете себя неподобающим образом, — заявила любовникам сестра-хозяйка, заявила с протокольной сухостью, но и явной завистью.

— Как хочу так и отдыхаю! — вызывающе ответила Вера Ивановна, осложняя ситуацию; других аргументов в свое оправдание она искать не собиралась, ей было не до того, ее переполняли возвышенные чувства, а тут какой-то режим! Но столь вызывающего ответа оказалось достаточно, чтобы зависть сестры-хозяйки перешла в злость; она ополчилась на Иру за то, что почтальонша, как соседка, «потворствует развратному поведению».

— Возможно, это любовь, а любовь это святое, — простодушно и торжественно сказала Ира. — Здесь без Божьего вмешательства не обошлось.

Злость сестры-хозяйки перешла в ярость; отыскав адрес Веры Ивановны, она послала телеграмму о «непристойном поведении преподавателя общественных наук».

Вера Ивановна давно не любила мужа, считала их вымученные отношения «продолжительной неприятностью», но она была не настолько глупа, чтобы ставить под угрозу бытовое семейное благополучие. Поэтому, возвращаясь с отдыха, уговорила Иру в случае чего изобразить правдивую ложь — сказать, что поклонник приходил к ней, а она, Вера Ивановна, вела себя безупречно.

Веня разлюбил жену еще раньше, чем она его; телеграмму он не принял близко к сердцу, и даже далеко не принял, но для показной строгости, как бы по заказу, устроил небольшой скандал, эффектно потрясая телеграммой — как вещественным доказательством неверности супруги, при этом даже произнес пару неприличных слов.

Некоторое время Вера Ивановна нервно и неубедительно оправдывалась, потом привела Иру и почти крикнула, преувеличивая свои обиженные чувства:

— Ирочка, подтверди моему муженьку, что это ты приводила поклонников! Он сам мне изменяет направо и налево, и думает — все такие. А я — святая женщина, на меня надо молиться!

Почему-то Вера Ивановна сказала про поклонников во множественном числе и Ире нечего не оставалось, как кивнуть. После этого Вера Ивановна в негодовании вышла, хлопнув дверью, давая понять, что оскорблена нелепыми подозрениями до глубины души.

Супруги оба были неплохими актерами.

Как только дверь захлопнулась, Веня мгновенно вышел из игры и подмигнул Ире.

— Все понятно, дело житейское… Наши отношения с Веруней давно не первой свежести. Так, бледные чувства… Хорошо, если она нашла любовника, перестанет беситься и ко мне приставать. Только, я думаю, она сама послала телеграмму, чтоб я поревновал, позлился… А ты молодец! Я думал, ты тихоня, а ты…

— Да, я грешница, — потупилась Ира, и для большей убедительности вдруг выпалила: — Люблю всякие романы.

Веня воспринял это как призыв к действию, обнял почтальоншу и зашептал:

— Приходи завтра днем. Моя будет на работе… Ты такая высокая, стройная…

Как я строил катер

Я всегда любил дерево: свежетесанные пахучие бревна рубленой избы, переложенные колкими клочьями пакли, заборы из горбыля, сараи из широких сукастых досок, сшитых нахлестом, распиленные чурбаки, поленницы дров, крытые толем. Мне было приятно трогать и нюхать мебель из темно-красного дерева, цвета перезрелой вишни, рассматривать изделия из клена с его прекрасной текстурой и просто держать в руках дубовые чурки, увесистые, точно чугунные отливки.

Но как строительный материал мне больше всего нравилась сосна; ее сливочная, душистая древесина, разводы с медовыми прожилками смолы; не брусок, а слоеное пирожное «наполеон». Я любил обтачивать ножом сырую сосновую баклашку, срезая длинную спираль стружки, точно шелуху картошки, или строгать сосновые рейки, прилаживать, подгонять их друг к другу, выпиливать уголки, смазывать казеиновым клеем, вгонять в мякоть рейки гвозди, высверливать гнезда под шурупы.

Чуть ли не с детства я мечтал иметь столярную мастерскую, ходил по магазинам, рассматривал инструмент, все прикидывал, что куплю, когда разбогатею. К тридцати годам, так и не разбогатев, я все же имел собственную комнату в коммунальной квартире на Светлом проезде. Я еще не был женат и, наверное, именно поэтому мне пришла в голову прекрасная идея — построить катер. У женатых мужчин полно забот, и подобные идеи им редко приходят в голову, а если и приходят, жены их рубят на корню. Как известно, у женщин стойкое дремучее суеверие к подобным идеям.

Надо сказать, что до этого я уже имел кое-какой навык в плотницком и столярном ремесле: в Казани с отцом строил сарай с сеновалом и пристройками, поставил террасу, изгородь, сколотил чулан. Так что я был не новичком в этом деле, к тому же не раз присматривался к работе мастеров по дереву и, поскольку от природы не совсем болван, кое-что уяснил. Да и нет в ремеслах чудес — есть любовь к предмету.

Здесь будет уместно выразить первые две благодарности (дальше, по ходу дела, я все больше убеждался, что постройка катера — это сплошные благодарности, причем их диапазон огромен: от легкого «спасибо» до крупных денежных вознаграждений). Прежде всего, матери за то, что от нее ко мне по наследству перешли оптимизм и взбалмошность. Отцу за то, что привил мне умение все делать своими руками, а также навыки в разных ремеслах и страсть к путешествиям. Последнее — особенно ценно. Ведь именно путешествия были конечной целью строительства.

Стоит добавить также, что эта великолепная идея втемяшилась мне в голову после многочисленных плаваний по рекам со своими друзьями. Я подумал: «Какого черта мы каждый раз ломаем головы над плавсредствами? Клянчим у местных жителей лодки, покупаем их за приличные суммы с расчетом продать в конце поездки где-нибудь в низовьях реки и каждый раз просто дарим осоловелым от счастья мальчишкам. Кому нужны плоскодонные мыльницы с верховьев какой-нибудь Чусовой на широкой акватории Камы, где в ходу добротные килевые посудины? Пробовали брать напрокат надувные лодки, но на этих дутиках при слабом течении далеко не уедешь — барахтаешься на одном месте, как оса в киселе. На них только удить рыбу или сидеть с красивой девушкой, рвать кувшинки и говорить о любви».

Вначале я сотворил катер в голове, причем начал с общего впечатления от него; и даже не от силуэта, а от следа на воде, который он оставлял. «След на воде, — рассуждал я, — самое главное. В нем все дело. Если за кормой бурные водовороты, этакое нагроможденье волн — грош цена посудине, — ее обводы никуда не годятся, она рыскает, а следовательно, и нет ходкости. Уж не говоря о красоте движения. След на воде должен быть еле различимым, всего лишь легкое волнение, будто перевитая веревка, не больше. Именно по следу судят о качестве судна, так же как и о прыгуне в воду — по количеству брызг, которые оставляет его прыжок». За моим катером виднелось очень легкое волнение, некая косичка и ровная цепочка пузырьков.

Затем я принялся за эскизы катера, перебрал бессчетное количество вариантов и все их, для наглядного сравнения, развешивал на стенах. Разглядывая свою флотилию, я вносил в эскизы существенные поправки, а некоторые для большей выразительности разрисовывал речными пейзажами, тем самым приблизил наброски к сути жизни. Я распалил фантазию не на шутку. Эскизов становилось все больше; катеру уже стало тесно на реке и он рвался на морской простор; уже появились необитаемые острова, клады… В какой-то момент я подумал, что неплохо бы устроить выставку своих произведений, но вовремя вспомнил об изначальной цели, выбрал лучшую посудину и приступил к детальному проекту.

Я загорелся проектом по-настоящему: думал о катере даже во сне, и если ночью приходила на ум ценная находка, не ленился, вскакивал и зарисовывал. Несколько недель я ходил в библиотеку, листал подшивки журнала «Катера и яхты», делал наброски в метро, в трамвае; дома вымерял размеры тахты для лежачих мест в каюте (я решил построить вместительное судно для дальних путешествий). В конце концов я спроектировал отличное инженерное сооружение — катер пятиметровой длины, с каютой и кокпитом.

Сейчас все помешались на скорости и острых ощущениях; в наш суетливый век люди так и стремятся обогнать друг друга. И конечно, все современные катера выходят на глиссирование, чтобы таскать воднолыжников. А мне эта скорость — ни к чему. По опыту знаю: тише едешь, больше замечаешь. Потому и спроектировал крепкую комфортабельную посудину с основными мореходными качествами — остойчивостью и непотопляемостью.

Вычертив в натуральную величину (на склеенных листах бумаги) рабочие чертежи шпангоутов, я купил всевозможный инструмент и поехал на стройбазы за материалом. Я не настраивался на изобилие пиломатериалов, но был уверен, что уж фанеру и бруски куплю наверняка. Кто бы мог подумать, что я увижу пустые прилавки и стенды. Совершенно пустые. На базах царила мертвая пустота. Мне объяснили, что сосновые бруски завозятся крайне редко, а на фанеру запись на полгода вперед; что гвозди бывают, но невероятных размеров, а шурупы не бывают вообще. Не скрою, это сообщение повергло меня в уныние. Заметив мой кислый вид, один продавец посоветовал подъехать к мебельному магазину, сказал:

— Там гарнитуры обивают рейками, их тебе навалят, сколько упрешь!

И действительно, грузчики мебельного магазина за бутылку вина охотно дали мне огромную связку реек и подсказали, что на улице Кедрова сносят деревянные дома и там «всего полно».

На улице Кедрова стоял лязг и грохот; экскаватор и фигуры рабочих скрывала тяжелая пылевая облачность, зато отчетливо виднелись груды строительного материала, по ряду объективных признаков — вполне добротного.

Здесь стоит с благодарностью пожать руки рабочим, которые довольно аккуратно ломали дома, прекрасно понимая, что у них есть возможность прилично заработать — каждый завал стоил бутылку. А охотников разбирать завалы было хоть отбавляй — они съехались со всей Москвы. Я появился поздновато, но все же успел отобрать несколько досок. Нанимать грузовик для доставки столь незначительного груза не имело смысла, и я позвонил соседу по подъезду Георгию, у которого был старый «Москвич».

Поздно вечером мы с Георгием на его машинешке повезли доски через весь город на Светлый проезд. Доски лежали на крыше колымаги и выступали на два метра перед машиной и на три — за ней. Георгий, испытывая внутреннее беспокойство, точнее — полумертвый от страха, все время ворчал, что если нас остановит ГАИ, то у него отберут права. Я как мог успокаивал своего нервничавшего водителя, но в душе восхищался его мужеством.

Здесь необходимо поблагодарить милиционера на Ленинском проспекте: он, молодчина, только отвернулся, видя, как мы перевозим негабаритный груз, да еще на грохочущем и гремящем драндулете. И сердечно благодарю Георгия, который все-таки довез доски, а с наступлением лета без всяких условий, только с предостерегающим наказом «не курить», разрешил мне собирать посудину в своем гараже.

Известное дело, наше Отечество славится бесхозяйственностью: на базах ничего нет, а на стройках гниют тонны материалов. Как-то я подметил (глаз у меня становился все более наметанным), что рабочие, ремонтирующие продмаг около нашего дома, выкидывают перегородки стен, на которых есть бруски, годные на шпангоуты. Не раздумывая, руководствуясь суровой необходимостью, я прибрал их к рукам.

Теперь у меня был материал для поперечного и продольного набора, оставалось достать фанеру для обшивки. Стал выспрашивать у соседей, приятелей и знакомых и совсем незнакомых. Все обещали узнать, но, как правило, при следующей встрече на мой вопрос: «Узнал?» — недоуменно вскидывали глаза: «Что? Ах да!» — и жаловались на частичную потерю памяти. Кое-кто говорил, что достанет точно, но после моего вопроса морщились и усиленно работали мозгами, пытаясь вспомнить мою просьбу. Чтобы не ставить их в неловкое положение, я помогал им, напоминал про фанеру. «Ну как же! — они всплескивали руками. — Узнавал, конечно, старик! Еще как узнавал. Но глухо».

Что и говорить, разучились у нас люди держать слово. И главное, я не тянул их за язык, сказали бы сразу, что достать не смогут; так нет — все как один обещают, даже те, кто ничего не петрит в фанере. И вдруг человек, на которого я меньше всего рассчитывал, научный сотрудник НИИ, человек, далекий от всяких практических дел, мой старый приятель Александр, просто сказал:

— Наверное, я достану.

Я и заикнулся-то ему вскользь — но надо же! На другое утро звонит:

— Тебе удобно встретиться со мной через часик? Поедем за фанерой.

Через час мы сидели в кабинете у завхоза НИИ.

— Ну, молодой человек, чем могу вам помочь? Десять листов фанеры? И все? И не стыдно вам отрывать меня ради такого пустяка? Фанера вам будет. Как бы из отходов. Напишите заявление. А вы мне билеты в театр. Идет?

Билеты обещал достать сосед по квартире Костя, но с условием, что я принесу ему вырезку из говядины ко дню рождения. Я пришел к мяснику в нашем магазине, отозвал его в сторону, начал объяснять суть дела. Мясник меня перебил:

— Все будет, но притащи хороший детектив.

Книгу я купил на толкучке около букинистического магазина; отнес ее мяснику, тот моментально из закутка принес вырезку, которую я вручил Косте; на следующий день Костя достал билеты; еще через день я получил фанеру. Пройдя эту цепочку, я понял, что у нас можно достать все. Ну а старине Александру — наиогромнейшая благодарность. Будь моя воля, я дал бы ему орден.

Следующая благодарность, и тоже немалая, — моему другу, аспиранту Борису, который в каком-то загородном магазине «по великому блату» выбил два огромных пакета шурупов и пакет казеинового клея и без колебаний, вроде второстепенной добродетели, отдал мне свою спецодежду. Я оценил его королевство и тут же назначил боцманом в будущую команду катера.

В начале зимы, получив на работе отпуск, я вытащил из своей четырнадцатиметровой комнаты шкаф в коридор, расстелил на полу чертежи и начал делать шпангоутные рамы (в дальнейшем катер вытеснил из комнаты и книжный шкаф, и стол, и стулья — осталась одна тахта). Ежедневно я вставал в шесть утра и работал до позднего вечера, и с первых дней взял бешеный темп — работал без перерыва и обеда и, естественно, страшно уставал. Это и понятно, работа была не из легких. Вечером попью чайку, перекурю — и трупом на тахту. Иногда не было сил разобрать постель, и спал прямо на инструменте. Потом все же до меня дошло, что так можно сломаться, и я стал обедать в кафе «Весна», недалеко от дома.

К Новому году я сделал все шпангоуты, сделал добротно, крепко, с любовью. Устал жутко, и, что самое обидное — мне никто не помогал. Бывало, звонит кто-нибудь из приятелей и спрашивает:

— Что делаешь?

— Катер, — отвечаю.

— Что? Катер? О! Это замечательно!

— Приехал бы помочь, — говорю.

— О чем речь! В воскресенье прикачу! Я люблю физическую работу.

Но никто не приезжал. Обидно было до чертиков, ведь я не себе одному делал такую махину. Я для них, приятелей, старался; даже распределил должности в будущей команде.

Пол в комнате я порядком извозил, стол попортил, все завалил ворохом стружек и кучами опилок — каждый день выносил по ведру, но они все равно проникали в коридор, в ванную, в комнаты к соседям. Квартира напоминала лесозаготовку, да еще запах клея, стук и визгливое вращение дрели! Соседи ходили насупившись, временами грозились заявить в милицию. «У нас тут лодки делают разные сумасшедшие, — говорили по телефону. — Всю квартиру захламили. Жить стало совершенно невыносимо». Иногда по телефону звонила моя девушка Елена:

— …Все твои приятели пишут кандидатские, чего-то добиваются, а ты делаешь себе игрушку.

Друзьям она жаловалась с явно меркантильными нотами:

— Этот катер сожрал все его деньги (она сильно преувеличивала). Это не катер, а какой-то ледокол! Ноги моей на нем не будет!

Когда я сообщил ей, что собираюсь присвоить катеру ее имя, она стала ворчать на тон ниже. (Я допустил промашку — женские имена даются яхтам, но никак не катерам — впоследствии это сыграло свою роль).

На Новый год у всех стояли наряженные елки, а у меня посреди комнаты — каркас кокпита. К подоконнику, где я набивал себя кефиром и колбасой, приходилось пролезать по табуреткам, на ночь к тахте — проползать под каркасом. Но втайне я радовался: наконец-то осуществилась моя мечта — заиметь столярную мастерскую.

В начале января, весь в синяках и мозолях, с перебинтованными пальцами, я вышел на работу и обрушил на сослуживцев рассказы о своем деревянном детище. Вначале меня слушали, потом отворачивались, при повторной встрече без оглядки бежали.

Самым неожиданным оказалось то, что каркас я сколотил нерасчетливо. Как ни прикидывал, ни замерял оконную раму — думал вытащить секцию через окно (благо первый этаж), — рама не выставилась, и каркас пришлось частично разобрать.

С первыми теплыми весенними днями я перетащил обе секции катера в гараж Георгия, причем, пока нес, прохожие останавливались и обалдело смотрели мне в след, не в силах понять, что за сооружение покоится на моих плечах, а из окон выглядывали ротозеи и, оживленно судача, отпускали колкости в мой адрес.

Вокруг гаража еще лежал снег, но уже можно было работать без перчаток. На свежем воздухе у меня открылось второе дыхание. К тому же, я уже прошел определенный рубеж, уже обозначались контуры будущей посудины, и это придавало мне дополнительные силы. Десять дней перед работой и после нее я пилил и строгал доски для стрингеров. Скуловые стрингера надлежало выгибать, вымачивать в кипятке, для чего на пустыре за гаражом я разводил костер.

Одному работать было тяжеловато, а порой и просто невозможно — все время требовалось что-то поддержать, где-то нажать. Приходилось выдумывать сложные устройства (крепления, распорки) для совершенно простецкого соединения. Иногда эти конструкции рушились, и, стиснув зубы, я пытался быстро их восстановить, хватал материалы, лежащие под рукой, но, оттого что спешил, все получалось шатким и, конечно, не выдерживало нагрузок. В спешке, как известно, хорошего мало. Тогда я брал себя в руки, убеждал, что неудачи — только барьеры в пути, что ими-то и проверяется человек, и уже спокойно, неторопливо устанавливал надежную конструкцию.

Бывало, просил помочь каких-нибудь прохожих или зевак, глазеющих на мое сооружение. Как правило, прохожие убыстряли шаг, а зеваки, спохватившись, бормотали, что куда-то опаздывают. Но находились и бескорыстные помощники. О них расскажу с особым удовольствием и, конечно, отпущу им очередные благодарности.

Как только я перебазировался в гараж, около меня стал вертеться инженер Ваня. По утрам, прогуливаясь с красавицей колли, он непременно заглядывал в гараж и своим присутствием скрашивал мое одиночество. Нередко Ваню осеняла инженерная мысль, и он давал полезные указания: что как прибить, а однажды сообщил, где валяются нужные вещи. За все это его и благодарю, но немного прохладно: все-таки и я помогал ему коротать время; ко всему в гараже Ваня имел возможность потренировать свои инженерные мозги.

Стоит поблагодарить соседа по гаражу, механика и замечательного парня Олега, который шесть лет строил сконструированную им же машину и превратил свой гараж в самую интересную мастерскую, которую я когда-либо видел. Его благодарю за бесценные вещи: рулон стеклоткани и бидон эпоксидной смолы, которые он продал мне за ту же стоимость, что и купил.

Благодарю также другого соседа по гаражу, шофера такси и опытного судостроителя Владимира, за пример постройки катера (он держал его в Водниках) и за поручни, которые он заказал от моего имени токарю в таксопарке, так что утопающим есть за что хвататься на моем судне. Кроме всего прочего, большое спасибо Володе за прекрасный обед перед гаражами, ну и, конечно, за покладистый характер и твердую уверенность в непотопляемости моей посудины. За это — особенно! Горячая моральная поддержка мне была как нельзя кстати.

Иногда Володя рассказывал мне разные истории из жизни знаменитых водомоторников — в частности, о каком-то своем приятеле, который строил яхту из цемента, но, когда спустил ее на воду, она на три метра осела, и только десять сантиметров маячили над водой. Приятель чудак назвал цементное корыто «Гитлер» и разбил его кувалдой. Расправившись с яхтой, он приобрел списанную посудину метров двадцати с двигателем от самосвала, в его машинном отделении можно было играть в пинг-понг. На посудине имелись две каюты, а что находилось в носовой части, никто не знал — туда было трудно добраться. Этот Володин приятель явно страдал гигантоманией — собирался удлинить судно и ставить двигатель от танка.

Но больше всех благодарю мать, которая каждое воскресенье привозила в гараж обед: кастрюлю с супом, завернутую в шерстяную кофту. Мы усаживались на ящики из-под овощей, я принимался за суп, а мать начинала расхваливать мое сооружение. Она ни минуту не сомневалась, что я построю отличный катер, и жалела, что отец не дожил до этих дней.

— Вот уж кто тебе помогал бы! — вздыхала она и предавалась воспоминаниям о нашей бывшей семье.

А друзья и приятели все не приезжали, все не удосуживались мне помочь. Некоторые из них, правда, звонили, проявляли жгучую заинтересованность строительством и, поддерживая мой гаснущий время от времени энтузиазм, подробно рассказывали, как кто-то из их сотрудников плавал на катерах. Должен прямо сказать — злость переполняла меня, хотелось все забросить, но меня уже заело, я должен был доказать ей, жизни, что МОГУ. Могу сделать что-то стоящее. Дело упиралось в принцип. «И потом, — рассуждал я, — в каждом деле главное — довести работу до конца».

В ходе постройки катера мне приходилось много времени тратить на разъезды по магазинам в поисках необходимого материала. В «Детском мире» купил дюралевые трубки, в магазине «Инструмент» — ручки и петли, в «Спорттоварах» — дистанционное управление и якоря. На эти приобретения ухлопал все отпускные деньги.

В те дни я ежедневно что-то таскал в портфеле и карманах: проволоку, гайки, болты и все такое. Куда ни иду — смотрю под ноги; собирал всякую всячину — авось пригодится, прямо барахольщиком стал. Каждый раз, завидев меня с оттопыренными карманами, сосед Георгий тревожился за судьбу гаража и к наказу «не курить» добавлял «не захламлять».

— Все для дела, самый минимум, — успокаивал я своего благодетеля и в знак высшей признательности приглашал в будущее плавание почетным пассажиром.

В конце марта каркас катера был готов, и я начал обшивать его фанерой. Это уже была более-менее интересная работа. По-прежнему тяжелая, приходилось по сотне шурупов вворачивать в один квадратный метр обшивки, но под вечер наступала какая-то приятная усталость — и потому, что я уже втянулся в размеренный труд, окреп, стал двужильным, и потому, что с каждым куском обшивки катер приобретал все более законченный вид.

Во время передышек я представлял первое плавание, укомплектовывал команду; разных приятелей трепачей твердо решил не брать (к сожалению, я оказался мягкотелым), дома перед сном просматривал атлас, намечал маршруты будущих путешествий…

А по ночам видел сны: я пересекаю океан и подплываю к какой-нибудь земле, вроде Северной Америки, где в заливах качаются белоснежные катера и яхты, подавляющие своей роскошью; где на берегу стеклянные здания, широкие автобаны, эстакады — высочайший уровень прогресса, от которой захватывало дух. Мое утлое, потрепанное океаном суденышко подходит к берегу. Меня встречают улыбками, цветами, отводят для отдыха в особняк, говорят, что я герой — в одиночку построил катер! — и что такие таланты они умеют ценить. Я нахожусь среди людей, которые много работают и интересно проводят свободное время; они сказочно богаты, им ничего не надо, у них все есть… Но странное дело — меня почему-то тянет на Светлый проезд, где мальчишки давно побили все фонари, где вдоль гаражей бегают замызганные дворняги, где в поисках элементарных вещей я трачу половину жизни. Меня тянет к приятелям трепачам, к матери…

Я просыпался в своей захламленной комнате и с приподнятым настроением спешил в гараж, а вечером, вдрызг разбитый, снова брал атлас и вновь видел ослепительные сны.

В первых числах апреля я занялся внутренней отделкой катера: в кокпите делал сиденья вдоль бортов и место для рулевого, а в каюте — дверь с круглым иллюминатором, два спальных места и стол, который откидываясь, становился дополнительным лежаком. Теперь я мог посидеть в каюте за столом, перекусить, прилечь отдохнуть. Из каюты уже четко просматривались океанские просторы. Во всяком случае, когда я ложился на лежак и через иллюминатор смотрел в небо, явственно ощущалось покачивание, слышался шум волн, крики чаек.

Почувствовав окончание строительства, стали наведываться друзья. Первыми в воскресенье прикатили врачи Александр и Валерий. Видимо, они наконец вспомнили о своем прямом предназначении, о милосердии, которое обязаны проявлять к нуждающимся в помощи. Осмотрев судно, они нашли его «вполне гигиеничным с медицинской точки зрения» и в один голос заявили:

— Нам нравится, что ты человек с размахом. И правильно! Чего чирикать, строить какие-то лодчонки! Строить — так пароход, ковчег, чтоб было жизненное пространство, то есть санитарные нормы.

Засучив рукава куртки, Александр усердно вкрутил штук сорок шурупов и некоторое время, проявляя полную несостоятельность, шпаклевал борта и днище. Валерий притащил резиновые перчатки и до темноты довольно профессионально оклеивал катер стеклотканью. Разумеется, за это им тоже — мои искренние благодарности.

За врачами последовали оператор телевидения Анатолий и журналист Роберт. Первый раз десять обещал приехать, но не мог выбраться из дома. Его доводы были один смехотворней другого: то выяснял отношения с женой, то слушал музыку. И вот наконец выбрался и несколько часов пилил фанеру для палубы. Второй, Роберт, тоже много раз обещал и, собственно, однажды почти приехал, но, как объяснил позднее, около самого гаража вспомнил про неотложное дело. В конце концов неважно, что за полгода он так и не приехал, главное — собирался, а готовность к подвигу равна подвигу. Посему и благодарю их обоих, не очень тепло, но все же. Забегая вперед, скажу, что на пробное плавание они прибежали первыми. И чтобы до конца быть откровенным, добавлю маленькую подробность — Роберт искренне раскаялся, что не помогал, и сразу стал на голову выше других, ведь признание своих ошибок чего-то стоит.

Ну и под конец рассыплю еще несколько благодарностей: мальчишкам из ближайших домов, которые после уроков с огромным энтузиазмом гоняли по улицам и собирали для меня куски пенопласта и резиновые трубки; малярам из троллейбусного парка, которые налили мне целое ведро водостойкой пентофталевой краски и показали, где стоят разбитые троллейбусы, с которых можно снять резиновые уплотнители; и, конечно, синоптикам — они ни разу не ошиблись в прогнозах — всю весну погодка стояла точно по моему заказу.

После покраски катер выглядел красиво, очень красиво. Весь корпус — ярко-красный, каюта — ослепительно белая. Мать сшила тент для кокпита и два спасательных пояса, которые я набил пенопластом. Тент мать отвезла в мастерскую для пропитки. Как это у нас принято, пропитывали целый месяц, но в первый же дождь сквозь него лило словно через рыболовную сеть. Само собой, работникам мастерской от меня не благодарность, а проклятия.

Наступило лето, в выходные дни все спешили за город, на пляж, а я в гараж — доводить оснастку. Елене надоело мое строительство; некоторое время она пилила меня по телефону с удвоенной силой, потом перестала звонить, а узнав, что я присвоил катеру устрашающее название «Бармалей», вообще порвала со мной и укатила на юг к морю. Я не очень переживал, поскольку считал, что женщина должна жить жизнью мужчины и разделять его увлечения. «Ладно, друзья, — рассуждал я, — но она-то, кукла, могла бы разок приехать. Ради любопытства хотя бы». И если раньше я подумывал о будущем с Еленой, то за время строительства от этой мысли отказался. Так что основная моя благодарность — катеру. Он спас меня, не иначе. Я утонул бы в пучине брака, он же вывел меня на свободную холостяцкую воду.

Катер приобретал все более оснащенный вид. У старьевщика я выпросил сломанную раскладушку и сделал каркас для тента, затем несколько метров стеклоткани обменял у одного гаражника на оргстекло, обрезал его лобзиком и вставил в иллюминаторы.

Я был прямо влюблен в свою посудину: ходил, поглаживал, смотрел со стороны, фотографировал; частенько не задвигал катер в гараж и оставался в нем ночевать, чтобы не мотаться взад-вперед, и уже в снах совершал плавания в реальной обстановке.

Соседям и приятелям я только и говорил о катере — все разговоры начинал и заканчивал им. И гордился шрамами на руках — то и дело закатывал рукава рубашки. Кстати, в конце строительства в меня влюбились две девушки, которые до этого относились ко мне прохладно. Несколько раз они звонили, и соседи объясняли: «Он в гараже». Желание уличить меня в обмане приводило их к месту строительства. Они приезжали в юбках «банан», в широкополых шляпах, с легкими сумками через плечо. С нежными улыбками они смотрели на меня, чумазого, в порезах и ссадинах. Я ничего не говорил, только смахну пот, перекурю и снова строгаю, кручу, верчу. А они не уходят, все стоят и смотрят.

— Приятно смотреть, как мужчина работает, — говорят. — Тебе поесть принести? Или попить? Или сигарет? — И все не отрываясь смотрят с открытой влюбленностью, с готовностью на все.

Позднее я постоянно носил с собой фотографию катера. Многие носят снимки жены, детей, дачи, собаки… Я носил фотографию катера и при каждом удобном случае хвастался своим детищем. Случалось, сидел где-нибудь в кафе с красивой девушкой и, желая ей понравиться, изо всех сил рассказывал, какой я, в сущности, замечательный, но почему-то слова девушку не убеждали и, чем красочней я расписывал себя, тем больше ее глаза недоверчиво сужались. Тогда я доставал фотографию катера и подробно описывал строительство. И лицо девушки светлело. Заметив магическое действие фотографии, я перестал рассказывать о себе, сразу начинал с постройки катера. А позднее при знакомстве и вообще ничего не рассказывал, просто доставал фотографию и говорил:

— Я сделал.

И девушки сразу влюблялись в меня, честное слово.

Находились и насмешники, вроде соседа по квартире Кости.

— Зачем ты его строишь?! Лучше заработай деньги и покупай себе хоть фрегат.

Как я мог ему объяснить, что купить и сделать своими руками — разные вещи. Впрочем, в наше время люди не очень-то утруждают себя ручным трудом (я имею в виду домашние поделки, техническое изобретательство). Большинство стремиться заполучить готовенькое, желательно импортное. Поточный вещизм вытесняет не только народные промыслы, но и губит смекалку, любовное отношение к изделию. Впрочем, это отдельная тема.

Уже заканчивался июнь, а я все оснащал посудину. Как-то в полдень иду по оживленной Пушкинской улице. На уровне третьего этажа маляры красят дом. Я подергал свисающую с люльки веревку (прекрасный канат для якорей).

— Чего тебе? — спросили маляры. — Веревку? Сколько метров? Пятнадцать? Бери тридцать!

Я киваю, они с невероятной готовностью бросают кисти, спускаются на люльке, отматывают и отмеряют веревку прямо на глазах у прохожих.

— Зайдемте в подъезд. Неловко, — говорю.

— Ерунда! Пусть смотрят, может, еще кому надо.

В июле, закончив все доработки и доделки, я одолжил у приятелей деньги и купил подвесной мотор «Вихрь». Катер был готов. Я победил, построил огромное судно в одиночку! И заявляю со всей серьезностью: это — лучшее из всего, что я сделал за свою жизнь.

Мой «Бармалей» не может похвастаться особым изяществом, но крепок, как броненосец, и вместителен. При близком рассмотрении кое-где на обшивке виднеются аляповатые складки стеклоткани, несколько коряво выглядят откидные иллюминаторы, но я вложил в катер всю душу, и он дорог мне гораздо больше всяких элегантных пластиковых судов.

На этом история не кончилась. Предстояло зарегистрировать катер, получить номерные знаки, пройти техосмотр. Два месяца я ходил на курсы судоводителей — изучал судоходную обстановку, звуковые и световые сигналы, створные и ходовые знаки, пестрые и свальные бакены, вехи, буи. Все это было скучновато, вот только лоция мне нравилась — она напоминала некую поэму о природе и придавала занятиям романтический уклон.

В нашей группе в основном занимались заядлые водомоторники, но были и случайные люди, вроде той дамы, которая не знала, куда деть деньги, и купила польскую яхту, но после первых же двух занятий заявила:

— Вот еще! Буду сюда ходить, изучать разную чепуху! Оштрафуют — отдам штраф. Прическа у меня дороже стоит.

Такая была у нас дамочка. И был тип похлеще ее, который имел моторную лодку и занимался браконьерством, да еще меня подбивал на это подлое дело, подбивал с исключительным упорством.

— С твоим катером у нас будут неограниченные возможности, — говорил. — Неограниченные пространства и неограниченные возможности. С твоим катером можно творить чудеса. Здорово погреть руки.

Разумеется, я твердо отвергал его гнусные предложения.

И вот наступил торжественный день спуска «Бармалея» на воду. На это событие съехались все друзья и приятели, пришли гаражники, высыпали соседи. Примчались даже те, кого я вообще видел в первый раз (похоже, слух о моем катере распространился довольно широко). Таксист судостроитель Володя выкатил из своего гаража лафетник, и десятки добровольных помощников помогли нам затащить на него мое полутонное сооружение. Под восторженные крики мальчишек, мы пересекли железнодорожное полотно и очутились у озера.

День выдался солнечным, и собралось невероятное количество зевак. Перед спуском я разогнал уток, крякающих у берега, приличествующим тоном сказал небольшую речь и кокнул бутылку шампанского о борт катера. И надо же! Сделал это нескладно — появилась пробоина, и, к моему великому позору, пробное плавание пришлось отложить.

На следующий день я заделал пробоину и, ясное дело, был благоразумнее — предложил уже сильно поредевшей компании распить шампанское за столом.

После крещения катера меня стали атаковывать совершенно незнакомые люди. Они прямо-таки рвались в путешествие, готовы были плыть куда угодно и на любой срок. С меньшим пылом, но все же собирались плавать те, кто обещал помочь в строительстве. Те, кто помогал, то есть знал о катере не понаслышке, скептически относились к этой затее (видно, помнили о своей недоброкачественной работе и считали плавание небезопасным).

Я же был против плавания вообще. За полгода каждодневного строительства, изнурительных мытарств в поисках материала катер мне осточертел. Как все вспомню — сразу плохо себя чувствую. Да и мысленно я уже давно все проплавал, даже побывал в Америке. Короче, я слишком долго делал свое судно — и перегорел. «Все знают, что у меня есть катер, — рассуждал я. — Вот он — стоит в гараже — новенький, покрашенный, каюта сверкает иллюминаторами, на бортах надпись — „Бармалей“. Любой может приехать, посмотреть. А плавать — это так сложно. Надо как-то довезти посудину до реки, доставать бензин, возиться с мотором». Ко всему, неожиданно для самого себя, я увлекся полетами и уже подумывал о постройке самолета. «Что мне стоит? — размышлял я. — Ведь теперь могу все достать».

В какой-то момент друзья все же уговорили меня проплыть на катере до Оки и, «если он не развалится (именно так они и выразились), — дунуть и дальше, поплавать по притоку великой реки». Понятно, я был уверен в непотопляемости своей посудины и на их жалящие уколы ответил усмешкой. Мы уже закупали продукты, как вдруг вышел указ, запрещающий маломерному флоту плавать в подмосковном бассейне. Какие-то умники решили, что рыбаки и туристы чрезмерно загрязняют воду, хотя каждому первокласснику ясно — сотня «комариных» посудин приносит вреда меньше, чем одна самоходная биржа, за которой тянется шлейф мазута. Пришлось отправлять катер до Оки на барже. То плавание — отдельная захватывающая история, которая тянет на роман.

Сделаю скачок вперед и расскажу о дальнейшей судьбе самого катера.

Осенью сосед Георгий зашел ко мне и строго сказал:

— Ты много месяцев испытываешь мое терпение, но оно не беспредельное. На зиму в гараж я поставлю машину, так что потрудись убрать своего «Водолея», или «Злодея», как он там.

Долго я гадал, куда деть катер. В разгар моих гаданий к соседу Косте приехали погостить молодожены волжане.

— Послушай! — сказал мне Костя. — Эти молодожены живут в Кимрах, у самой воды, и готовы купить твой катер. Сколько ты хочешь за него?

Я начал прикидывать затраты, и у меня закружилась голова от астрономической суммы; потом вспомнил свой титанический труд, который вообще не измерить никакими деньгами. Но главное — катер был для меня почти родным детищем, чуть ли не живым существом…

— Знаешь что, — сказал я Косте. — Я им просто его подарю. Пусть катаются. Но чтоб берегли… И если я надумаю поплавать и приеду, чтоб не морщились… В любое время…

С этим условием я и отгрохал молодоженам свадебный подарок.

Когда грузовик увозил моего «Бармалея», я испытывал чувство расставания с близким другом. Прямо слезы наворачивались в глаза.

…Спустя лет десять я приехал в Кимры, просто чтобы посмотреть на катер, дать на нем круг по Волжской акватории. Адрес, который когда-то оставили молодожены, привел меня на окраину городка, но дом я не нашел.

— Здесь давно дома сломали, — объяснила какая-то старушка. — А жильцам дали квартиры в центре.

Я решил спуститься к реке и пройти вдоль мола; хотел разыскать «Бармалея» среди «комариного» флота, качающегося на воде. Но не сделал и десяти шагов, как в стороне увидел что-то до жути знакомое…

Он лежал на боку, разбитый, засыпанный песком, из его рваной обшивки, точно ребра, торчали шпангоуты; на еле сохранившейся надписи кто-то мазутом приписал начальные буквы, чтоб вышло «Дуралей». Было непонятно, кому это предназначалось: мне, как создателю судна, или моему погибшему детищу. Я подошел к останкам катера, и боль пронзила мое сердце. Эта боль не отпускала меня долгие годы. Я ощущаю ее до сих пор.

Одинаковые сны

В шесть лет я ежедневно играл свадьбы: пять минут поговорю с какой-нибудь девчонкой, и мы уже муж и жена. «Накупим детей», построим шалаш, натаскаем в него моркови, репы, сидим под навесом, грызем овощи — настоящий рай в шалаше. Так и играли, а чуть повздорим — сразу развод. Наверно, тогда, в детстве, я израсходовал свой лимит семейной жизни — столько навыяснял отношений, что, повзрослев, стал побаиваться брака. А тут еще родственники подлили масла в огонь.

Мать говорила:

— Избегай девушек с крапинками в глазах — они колдуньи. И с родинками на правой щеке избегай — приносят несчастье.

А тетка вразумляла меня:

— Бойся девушек с пепельными волосами — они не преданны.

А дядька добавлял:

— От женщин с красивыми руками беги — плохая судьба. Верный признак.

Запугали меня так, что я долгое время весь женский пол обходил стороной.

Я приехал в Москву из Казани, остановился у тетки, устроился работать на почту при кинокопировальной фабрике; днем развозил по вокзалам киноленту, по вечерам писал натюрморты — готовился поступать в художественное училище. Первый «карандашный» экзамен (гипс) я нарисовал неплохо, второй (живопись) тоже каким-то образом вытянул и меня зачислили на декоративный факультет. Я распрощался с теткой и поселился в общежитии училища.

До начала занятий оставалось какое-то время и я с приятелями из общежития подрабатывал на овощной базе. Заведующий базой, толстозадый мужчина с оплывшим лицом, беззлобно называл нас «голодранцами»; в обеденный перерыв кидал на стол десятку и подмигивал:

— Ну, художники голодранцы, давайте, один — горючее, другой — закуски. Искусство надо поддерживать, правильно я говорю?! Художество дело святое (он прямо упивался своим богатством и нашим безденежьем).

В последний день нашей работы завбазой почесал затылок:

— Где бы устроить вам прощальный ужин?

Мы, не раздумывая, предложили «Метрополь» — верх престижности по нашим понятиям.

— Да ну-у, — поморщился завбазой. — Пойдем в «Поплавок» (у него были свои понятия о престижности).

Когда мы прикатили в плавучий ресторан у Крымского моста, к нам подбежал сам директор, откуда-то из запасников притащили икру, миноги; весь вечер завбазой швырял деньги официантам, цыганам, а нам подмигивал:

— Красиво жить не запретишь, правильно я говорю?! Когда станете знаменитыми, не забывайте, кто поддерживал искусство!

На первом же занятии в училище преподаватель живописи, сутулый, почти горбун, старик с пухом на голове, сказал мне:

— Вы неплохо компонуете предметы на плоскости, но ваш дикий цвет никуда не годится. Конечно, вкус вырабатывается опытом, но нужно учиться чувствовать природу вещей, находить им пластические эквиваленты, запоминать благородные сочетания цветов…

Целый год я ходил в музей изобразительного искусства, изучал импрессионистов, и в конце концов пришел к пониманию цветовых решений. Даже «горбун» меня похвалил:

— В ваших работах появилась некоторая притягательность, это уже заявка на серьезность. Теперь предстоит главное — создавать собственную идею совершенства и искать свою манеру для ее воплощения.

Как я ни старался, собственная «идея совершенства» в искусстве ко мне никак не приходила, а в жизни пришла сразу — в нашей группе было много «совершенных» девушек и они вызывали у меня нешуточное волнение. Конечно, помня заветы родственников, я был осмотрителен — в каждой сокурснице выискивал какие-нибудь опасные признаки, и, естественно, находил; тем не менее то одной, то другой пытался назначить свидание, но делал это довольно неуклюже:

— Давай вечером где-нибудь посидим, выпьем винца, — говорил.

А сокурсницы были москвичками и их отпугивали мои провинциальные замашки. К тому же, они, всезнающие, практичные, и не собирались встречаться с бездомным и безденежным парнем из общаги. Ну и главное — я ходил в середнячках, а в группе были по-настоящему талантливые парни. Короче, потерпев несколько поражений подряд, я приуныл и на некоторое время поставил крест на личной жизни.

После окончания училища меня распределили в детский театр. Как декоратор я получал сто рублей; двадцать платил за комнату, которую снял на окраине у платформы Яуза в одном из деревянных домов, остальных денег еле хватало на еду, сигареты и проезды.

Декоратор в театре — это только звучало. Я настроился в театре найти «идею совершенства», а получил обычную малярную работу: рабочие сцены раскладывали декорации в «кармане» за сценой, я составлял в ведрах колера и огромными кистями-«дилижансами» освежал «стены», «деревья», «кусты» — мазал фанеру однотонными красками. Крайне редко выпадала творческая работа: обновление какого-нибудь задника — холмистого ландшафта с замком или морского пейзажа. И каждый вечер приходилось дежурить на спектаклях, на случай срочной подмалевки во время установки декораций.

В театре я подружился с рабочим сцены Гошкой, беспокойным, с бледным лицом и хилого телосложения. В отличие от меня, он не курил и не выпивал — его организм не переносил спиртное, он даже от фруктовой воды шатался. Гошка работал в театре два года и на правах старожила вводил меня в курс дела:

— …Конечно, в театре интересно, но и много фальши. — И дальше выдавал мне «ценную информацию» (попросту театральные сплетни), чтобы я «лучше ориентировался в среде».

Гошка чуть ли не ежедневно менял костюмы — носил реквизитные, с номерами на подкладке (его мать в каком-то театре работала костюмершей); у него был целый шкаф прокатных шмоток, кое-что он великодушно предлагал носить мне, но я отказывался — не по каким-то там этическим соображениям, просто боялся испачкать красками.

Гошка имел явные актерские способности, об этом говорили все, и больше других — его мать — она вполне серьезно считала его гением и называла поэтично «васильковым мальчиком». Закончив школу, Гошка поступал во ВГИК, прошел три тура, но не добрал одного балла. После экзаменов в дирекцию ворвалась его бабка и учинила там скандал.

— Это безобразие! — кричала визгливым голосом. — Мой внук не мог провалиться! Его нарочно срезали! Кто-то пропихивал своих! У вас здесь не конкурс молодых людей, а конкурс родителей!

— Ну что вы говорите, бабуся! — успокаивал ее директор. — Ваш внук способный, мы обязательно его примем. Ему нужно только еще поработать над…

— И слушать ничего не хочу! — не унималась бабка и изо всей силы стучала зонтом об стол. — Я буду жаловаться министру!.. — она схватилась за сердце и, охнув, опрокинулась в кресло.

Принесли валидол, мокрое полотенце, вызвали «скорую помощь», и вот когда врачи поволокли ее к машине, она… сняла платок, а вместе с ним маску, и бабкой оказался… Гошка.

— Спасибо за помощь, — сказал, прыгнул с носилок и исчез.

Ему позвонили, объявили, что зачисляют в студенты, но Гошка швырнул трубку — решил поступать в другой вуз. Мать чуть ли не на коленях упрашивала его, но Гошка был самолюбив и обидчив до чертиков.

Он устроился рабочим сцены в детский театр и в одном спектакле даже играл Бармалея, и постоянно ходил с синяками на лице.

— Ребята пуляют из рогаток, объяснял несведущим. — Это хорошо. Значит, мой Бармалей что надо!

У Гошки было немало знакомых девчонок, в основном из числа театральных фанаток, он доставал им пропуска на спектакли, а после спектакля то одну, то другую приглашал к себе.

— Всякая любовь не зря, — объяснял мне. — То, что не успел отдать одной, отдаешь другой. Получается как бы продолжение чувства. Тем более что они у меня все одного типа… У многих блуждающий вкус, им нравятся всякие, а я люблю определенный тип девчонок.

Гошкина мать, как и ее сын, была неплохая актриса; во всяком случае, с Гошкиными подружками она играла прекрасно. Здесь они семейно разработали все мизансцены. Не раз Гошка приводил домой какую-нибудь девицу и говорил:

— Мама, познакомься — моя невеста.

И мать всплескивала руками:

— Ой, Гошенька, наконец-то!

И целовала девицу в щеку, и принимала, точно родную дочь, и весь вечер сулила ей счастливую жизнь, а через неделю, если Гошка хотел «порвать роман», его мать не очень-то церемонилась с «невестой» и холодно отвечала по телефону:

— Гоши нет дома, и вообще, девушка, не будьте навязчивой и не мешайте моему сыну готовиться в институт.

Раза два Гошка знакомил меня с «театралками», но рядом с ним, артистичным, я, «художник голодранец», естественно, сильно проигрывал и дважды девчонки со мной не встречались.

Однажды Гошка серьезно влюбился в какую-то актрису и каждый вечер бегал выяснять с ней отношения; после работы сразу прощался со мной и бежал в метро.

— Опять выяснять? — спрашивал я.

— Да, кое-что еще недовыяснили.

Я никогда не видел той актрисы и уже подумывал, что Гошка попал в какую-то картежную кампанию или, что еще хуже, — пристрастился к игре на ипподроме (по слухам, это затягивало на всю жизнь), но потом отбросил эти версии — Гошка слишком любил театр, чтобы разделять эту любовь еще с чем-либо, разве что с девицами, но и здесь вскоре поумнел — через год, после многочисленных выяснений с актрисой, заявил мне:

— Знаешь, все-таки встречаться с одной девчонкой лучше — она больше раскрывается… вроде жизнь наполняется смыслом. А сегодня одна, завтра другая — получается просто спортивный интерес.

Эта Гошкина любовь чуть не привела к свадьбе, но ей помешала Гошкина мать — она не собиралась отдавать своего «василька» «разным хищницам». По ее понятиям, все современные девицы делились на две категории: на явных и скрытых хищниц. «Эта из скрытых», — твердо заявила она, как бдительный страж независимости сына, и Гошка поверил.

Гошкина мать не теряла надежды увидеть сына «известным актером» и изо всех сил проталкивала его в «театральные круги»; по пятницам устраивала «творческие встречи» — приглашала актеров, музыкантов и прочих «нужных» людей. Среди гостей бывали и Гошкины приятели, которые обещали стать «известными». По мнению Гошкиной матери мне это «не грозило», но все же она считала, что у меня есть кое-какие способности (Гошка показывал ей мои эскизы декораций). Ну а я не пропускал пятниц, потому что на них можно было плотно поесть. Сам Гошка «творческие вечера» всерьез не принимал и не верил, что мать устраивает их ради его карьеры.

— Она просто бурно расстается с молодостью, — говорил.

Однажды на Гошкин день рождения у них, как всегда, собралась театральная публика. Я заявился позже всех, после спектакля. Дверь мне открыла Гошкина мать и без особого энтузиазма протянула:

— А-а, это ты! Проходи.

Я переступил порог и шепотом спросил:

— Ну как, еще не влезли?

Гошкина мать все боялась, что к ним влезут воры, запиралась на десять замков, а я при каждой встрече подогревал ее страхи и рассказывал о грабежах у нас за городом.

— Нет еще. Проходи, проходи. Гоша там.

Мой друг стоял посреди общества в этакой балетной позе — пятки вместе, носки врозь — и читал стихи. Он имел привычку читать стихи и когда просили, и когда не просили, при этом всегда смотрел поверх слушателей, словно что-то рассматривал вдалеке; заметив меня, кивнул и продолжал тараторить.

Я примостился на краю дивана.

Когда Гошка закончил, поднялся один актер с глубоко сидящими глазами и начал что-то молоть о композиции и сверхзадаче (Гошкина мать достаточно точно называла его «замысловатым человеком»). Актер бурчал невнятно — казалось, набил полный рот камней. После него заговорил еще один тип; торжественно-загробным голосом начал нахваливать Гошку (Гошкина мать называла его «утонченным человеком» и разговаривала с ним заискивающе-размягченным тоном, всем своим видом выказывая немыслимое почтение).

Я в унылой задумчивости уминал все подряд, что стояло на столе; нагрузившись, откинулся на спинку стула и только тогда заметил, что все уже отошли от стола и курят в прихожей — устроили дымовую завесу. За столом кроме нас с Гошкой оставалась только девица в платье «под старину»; у нее были медные волосы и квадратные очки. Почему-то сразу подумалось: «красивые очки много значат; даже когда в лице ничего нет, смотришь на очки».

— Это твоя актриса? — шепотом спросил я у Гошки.

— Нет, что ты! Моя на гастролях. А эту сам вижу впервые. Наверно, с кем-нибудь из актеров.

Девица перегнулась через стол и обратилась к Гошке:

— Где мы могли видеться? На вечере Достоевского? О, когда я погружаюсь в Достоевского, для меня уже не существует действительность… Думаете, со мной все ясно? Ничуточки! Вы, мужчины, странные. То, что вам в женщине кажется сложным, на самом деле просто, а то, что думаете просто, оказывается сложным, — она хохотнула и продолжала пытать Гошку: — Вам нравится Друсиловский?

— Кто это? — поморщился Гошка (его душа явно была где-то на гастролях с актрисой).

— Да вон же он! О-о, это личность! Он каждую весну начинает новую жизнь… Делает работы в новом стиле, заводит новую симпатию…

«Дешевое пижонство», — подумал я и отошел к окну.

Надвигались летние сумерки — виднелось низкое солнце, и окна домов блестели, как слюда. В конце улицы зажглась реклама парикмахерской. Я несколько раз бывал в ней, и всякий раз меня стригла хорошая девчушка с завитками на лбу. Как-то мы разговорились и оказалось, она тоже загородница — жила по моей ветке, чуть дальше Яузы. Я все собирался назначить ей свидание, но каждый раз ее поджидал какой-нибудь парень. И вот, стоя у окна, разогретый вином, подумал: «А что, если сейчас пойти и пригласить ее сюда? Конечно, это будет вызывающе — парикмахерша в таком обществе, — но какое мне дело до всех?».

Она брила какого-то толстяка; маленькая, худая, в белом халате, крутилась вокруг огромного мужчины и снимала бритвой мыльную пену.

Я поманил ее, она кивнула, положила лезвие на стол и выглянула.

— Что вы делаете после работы? — спросил я.

Она пожала плечами:

— Ничего.

— Может, пойдем к моему приятелю? У него день рождения.

— Я только через полчаса смогу, когда закончу работу.

— Я подожду.

Без халата она оказалась еще более худой — совсем девчонка. Простое платье, стоптанные босоножки, откровенный запах дешевых духов. Она поправила прическу и улыбнулась:

— Я готова.

Когда мы вошли к Гошке, все опешили и уставились на парикмахершу с отвращением, а она растерянно остановилась в дверях, и ее глаза заметались. Кто-то прыснул, девица в платье «под старину» разразилась хохотом, Гошкина мать чуть не упала в обморок.

Но еще больше обалдела парикмахерша. Она думала, я приведу ее в комнату, где бутерброды с колбасой и в углу обнимается мой друг с какой-нибудь подружкой, и вдруг… хрусталь и фрукты, и все говорят на каком-то птичьем языке. Парикмахерша села на диван рядом со мной, натянула подол платья на колени, опустила голову и затихла. Я навалил ей целую тарелку еды и подтолкнул:

— Ешьте, вы же с работы! И будьте как дома.

Мне на все было наплевать — я знал, что теперь двери в этот дом для меня закрыты, а раз так, вел себя легко и свободно.

К нам подсел Гошка, подмигнул:

— Не обращайте ни на кого внимания.

Парикмахерша пригубила лимонад, а к еде даже не притронулась.

Скоро Гошкина мать пришла в себя, обо мне и моей спутнице все позабыли, и празднество продолжалось. За стол плюхнулись двое парней и начали болтать о последнем нашумевшем фильме. Парикмахерша ущипнула меня под столом и пробормотала, не поднимая глаз:

— Давайте уйдем.

«В самом деле, что мы здесь высиживаем, отбываем светскую повинность?» — подумал я и, улучив момент для почетного отступления, кивнул парикмахерше на дверь.

На улице стояла теплынь. Небо было безоблачным и еще светлым, мерцали всего две-три звезды.

— Здорово, что мы оттуда удрали, — сказал я, закуривая.

— Ага! — с глубоким вздохом откликнулась моя подружка.

— Знаете, что я вспомнил? — оживился я, действительно вспомнив нечто замечательное. — Сколько сейчас времени? Около девяти? В девять тридцать от пристани отходит теплоход до водохранилища и обратно. Прокатимся?

— Мне все равно. Я завтра выходная.

В автобусе она запросто взяла меня под руку и с потеплевшим взглядом сказала:

— Давай на «ты».

Она повеселела, даже потихоньку напела танцевальный мотивчик. Раскрыла сумку, начала в ней копаться — я заметил пудреницу, стеклянные бусы.

— А у нас сегодня на работе устроили конкурс, — сообщила она. — Конкурс красоты. Во время обеда. Ох и готовились мы! Крутили прически, а конкурс сделали на музыку и фильмы… Победила Людка. Она у нас идейная… Людка недавно вышла замуж. Они познакомились на танцах и влюбились с первого взгляда. Даже не верится, что такое бывает. Он хороший парень. Студент… Денег у них почти нет, но ведь деньги не главное, правда? — она посмотрела на меня без всякого притворства. — Мне после курсов предложили работать в люксе, но потребовали взятку. Я отказалась… Противно это, — она неподдельно скривила губы. — Конечно, в люксе зарабатывают много, но мне здесь больше нравится. Тихо, спокойно, и коллектив у нас хороший…

— А почему ты работаешь в мужском зале, а не в женском? — вскользь осведомился я, думая, как бы не опоздать на теплоход.

— А там намучаешься. Попадется привередливая клиентка: то не так, это не так. Да еще жалобу напишет… У нас тихо, спокойно…

Мне было хорошо с ней, по-настоящему хорошо. Я слушал ее непритязательную болтовню и думал: «Чихал я на то, что она не разбирается в искусстве, зато в ней неподдельность, бесхитростная чистота. А эти Гошкины эстетки просто инертные куклы. У них столько требований… Они вначале узнают, что ты из себя представляешь, а уж потом решают, встречаться с тобой или нет. Сплошной расчет».

Мы купили билеты, вбежали на подрагивающую палубу отходящего теплохода и, прижавшись друг к другу, смотрели, как за бортом бурлила и пенилась вода, как между бортом и причалом увеличивался просвет, а к берегу катились волны. На палубе стояли две-три парочки, из репродуктора слышался вальс, но танцплощадка пустовала.

Теплоход каждый вечер ходил к водохранилищу, там делал недолгую стоянку и в полночь возвращался обратно. Лучшего пристанища, плавучей гостиницы для бездомных влюбленных и не придумаешь!

Город покрывался дымкой, мы стояли на палубе, я курил, а моя подружка рассказывала о своей работе, о загородной станции Перловская, о матери-проводнице, о младшем брате. Я слушал и улыбался — мне все больше нравился ее голос, заторможенные движения, какая-то красивая меланхолия. Я даже подумал, что это романтическое приключение следовало устроить гораздо раньше.

У причала «Водохранилище» мы сошли на берег и я предложил вернуться в город утренней электричкой, благо стояла теплая погода, а до станции было всего ничего. Она послушно кивнула.

Когда теплоход ушел, мы оказались совсем одни в огромном ночном пространстве; нас окружала густая темнота, только на противоположном берегу виднелись верхушки деревьев и расплывчатые фонари. Мы выбрали бухту, где на песке росли огромные листья заячьей капусты. Вначале искупались, потом отошли к зарослям бузины, насобирали сушняк и запалили костер, вспугнув рой каких-то птах. При свете костра я сделал из веток что-то вроде шалаша, нарвал «капусты», постелил на нее пиджак и мы забрались в нашу обитель.

…Ночью раза два я подбрасывал в костер сучья. Она спала крепко и во сне улыбалась. Я смотрел на нее, и мне было хорошо, как никогда, оттого что рядом спала эта доверчивая девчушка. «Она так откровенна, — рассуждал я, — без всякой наигранности. Живет одним сердцем. И пусть у нее примитивные желания, зато самые истинные и чистые». Только сейчас я заметил родинку на ее правой щеке, почти пепельные волосы и красивые руки — все признаки того, чего родственники советовали остерегаться.

…Мы проснулись одновременно, от холода. Над потухшим костром струилась спираль дыма, тени уже становились прозрачными, вот-вот должно было взойти солнце. Поеживаясь, она растерянно заморгала.

— Я вся дрожу, погрей меня. — Она прижалась ко мне всем телом; за ночь она еще больше похудела.

Я снова разжег костер, и, согревшись, мы снова задремали.

Когда я проснулся во второй раз, уже во всю светило жгучее солнце. Моей подружки в шалаше не было — лежала только ее сумка и… несколько мокрых от росы ягод земляники. Внезапно я услышал плеск и увидел ее — она шла по мелководью в струящемся свете.

— Вставай, соня! — крикнула она издали. — Знаешь, что мне приснилось? Как будто мы с тобой давно-давно знаем друг друга и живем на необитаемом острове.

Я засмеялся — мне снилось то же самое. Вскочив, я с удовольствием потянулся, вдохнул гигантскую порцию воздуха, и, глядя на чаек, круживших над нами, пожалел, что не могу облететь все водохранилище.

Что там еще впереди?

Они познакомились ночью, на пожаре, когда стояли среди зрителей, потрясенных происшествием; стояли рядом и смотрели, как на противоположной стороне улицы полыхал двухэтажный сруб.

Дом загорелся в глухую полночь. Огненная волна вырвалась с нижнего этажа, взмыла вверх и понеслась по стене, зажигая наличники окон один за другим; перекинулась через оградительную решетку и растеклась по крыше. Потом вспыхнула другая стена. Два огненных потока схлестнулись на коньке крыши, послышался гул, в черное небо взлетел сноп искр, над улицей повисло зарево. Отражая пламя, стены близлежащих домов забликовали сполохами, окна заблестели, точно красная слюда. Раздались крики, хлопанье — в соседних домах одни жильцы выбегали из подъездов, другие спешно закрывали окна.

Пламя росло, рев огня усиливался… Уже через пятнадцать минут жар от горящего дома достиг места, где толпились погорельцы, навьюченные узлами и сумками, и разные любопытные, вскочившие с постелей поглазеть на редкое событие. Несколько смельчаков метались около горящего дома, оттаскивали вещи, наспех выброшенные из окон.

Вскоре появились пожарные машины. Без суеты, слаженно пожарные раскрутили шланги и принялись струями сбивать пламя.

Они стояли под деревьями. Он одной рукой держал за поводок собаку, другой опирался на палку; она, прижавшись к дереву, поеживалась от адского зрелища.

— Вы слышали, говорят, жильцы сами его подпалили? — спросил он, не поворачиваясь.

— Что вы такое говорите! Как можно?! — откликнулась она.

— Да, да… Я думаю, именно так и было. Сейчас все возможно… Знаете, есть практичные люди. Они рассуждают как? Чего там ждать неизвестно сколько очереди на новую квартиру. А так — раз! И пожалуйте, вам ордер. Есть такие!

— Ну я так не думаю! А как же вещи?! Неужели они ради квартиры готовы сжечь свои вещи, все, что нажито с таким трудом. Это невозможно!

— Хм, какая вы наивная… Ценные вещички они давно припрятали. Что вы! Там все четко продумано.

— Нет, нет, все-таки это чудовищно, то, что вы говорите!..

— А я уверен, что именно так все и было. Не случайно и пожарные приехали уже к шапочному разбору. Взгляните, что уж тут тушить! Они вон и поливают так, для вида.

— Что вы этим хотите сказать?

— А то, что их поздно вызвали… Извините меня, но в таком доме сколько квартир, как вы думаете? На нижнем этаже штуки четыре и на верхнем столько же, так? И что ж получается? Никто из жильцов не уловил запах дыма?.. Такое только в сказках бывает! Меня не проведешь. Я таких хитрецов вижу насквозь.

— Не знаю, не знаю. Как-то все это странно.

— Ничего здесь странного нет. Все ясно, как в божий день. Спрятали вещички, а дом подпалили; подождали, пока разгорится получше, чтобы нечего было ремонтировать, и потом уже вызвали пожарных. Ловкачи те еще! Ишь, стоят припечаленные! Вроде даже расшмыгались, расхлюпались. Актеры!

— Какой вы жестокий!

— Я не жестокий, сударыня, я справедливый… Во всем должен быть порядок. Я, извините меня, фронтовик. У меня обе ноги перебиты, — он возбужденно ударил палкой по ноге. — Но ждал квартиры пять лет, как все очередники. А эти прохиндеи, извините за выражение, все норовят в обход закона. Не годится такое! Я на месте райжилотдела заставил бы их жить на этом пожарище. В шалашах, не иначе… Безобразие! Есть люди — в подвалах живут, и то ничего. А эти такой дом имели!

— Но он старый, деревянный.

— Ну и что?! Да деревянный дом, скажу вам, в сто раз лучше тепло держит, чем эти наши, блочные. И летом приятней — дерево дышит… А уж сколько он стоит? Лет пятьдесят, не меньше. Я помню, мы там на чердаке мальчишками лазили. Задолго до войны. И он еще столько же простоял бы. Наши блочные развалятся, а он все стоял бы. Сейчас ведь все делают тяп-ляп, на соплях, на скорую руку, для плана, а раньше все делали на совесть, без спешки, добротно, навечно…

— Да, — согласилась она. — Это вы верно сказали.

Одна из стен горящего дома завалилась и рухнула. В небо, крутясь и сгорая, взвились щепки и раскаленная древесная труха; отлетев в сторону и остынув на лету, они посыпались на землю черными хлопьями.

— Надо же, никогда не думала, что стекло плавится, — помолчав, кивнула она на оставшуюся часть дома, где стекало оконное стекло.

— Железо горит, а то стекло, — хмыкнул он. — Танк, знаете как горит?! Вот, пожалуйста, — он засучил рукав пиджака и показал на ожог. — Эти отметены мне до сих пор о себе напоминают… Сколько лет прошло, а вот нет-нет, да так разболятся, хоть на стену лезь. Приходится делать примочки, компрессы…

— Разве за вами некому ухаживать? — поинтересовалась она.

— Жена моя умерла. А детей у нас не было, не успели завести. Все она виновата…

— Кто?

— Война, кто же еще!

В лужах вокруг догорающего дома еще полыхали отблески, но небо уже начало светлеть. Пожар стихал. Пожарные уже разгребали дымящиеся развалины. Обугленные бревна стреляли и шипели, поднимая столбы красного дыма.

— И вот что интересно, — продолжал он. — Только заболят эти мои ожоги, заноют раны на ногах, сразу передо мной — мои боевые товарищи. Поверите ли, вижу их как живых, разговариваю с ними… Они ведь так и сгорели в нашей «тридцать четверке». Весь наш «экипаж машины боевой», как пели тогда.

— Как же вам удалось спастись? — торопливо спросила она.

— Просто повезло… Меня выбросило из машины взрывной волной… У нас, как вам объяснить, ну, в общем, башню сорвало снарядом… Ну и меня с ней. Я был наводчиком орудия… Лежал без сознания, горел, пока наши не подобрали…

— Господи! — вздохнула она.

— Да, вот так, сударыня… Ничего, подремонтировался в полевом госпитале, снова сел к прицелу. Только уже в другой машине… Сейчас вот, я смотрю, — повременив, снова начал он, — люди измельчали… У нас в бойлерной… я работаю в бойлерной, дежурю посменно. Понимаете ли, и приработок к пенсии, да и не могу я без дела. Как вам сказать, ну такой уж я человек.

— Это мне понятно, я тоже не могу без работы. Уж несколько лет, как могу уйти на пенсию, но не собираюсь. Чего дома-то сидеть? Но, простите, вы что-то рассказывали про вашу работу…

— Да, собственно, ничего особенного. Просто мой сменщик, молодой мужик, а представляете, копит перегорелые лампочки.

— Зачем?!

— Как зачем? В бойлерной выкручивает хорошие, вставляет перегорелые. Крохобор! Да еще вечно крутится возле начальства. Подлое унижение! Это я к тому, что люди сейчас измельчали… А мои фронтовые друзья, они ко мне иногда заходят, это люди настоящие. Люди старого закала… Нас все меньше остается. Дают о себе знать раны, переживания… А самые лучшие погибли. Самые отчаянные, самые честные, кто не прятался за спины других.

Пожар совсем затих. На месте бывшего дома виднелись тлющие остовы комнат и груды пепла; пахло гарью. Пожарные уехали и все разошлись, а они все стояли под деревьями — старик с суровым лицом и пожилая женщина с добрыми глазами и грустной улыбкой.

Наконец он повернулся:

— Позвольте вас проводить?.. Нам с Диком все равно пора прогуляться.

— Если это вас не затруднит, — она опустила голову.

Они пошли по тротуару в сторону ее дома.

— А я смотрю — в наших домах появилась новая женщина… Я не мог вас не заметить. Вы ведь недавно сюда приехали?

— Да, всего три месяца… Здесь хорошо. Зелени много… Я вас тоже видела, когда вы гуляли с собакой. Его Дик зовут?

— Дик, — он потрепал собаку по загривку, и пес завилял хвостом.

— Ну вот мы и пришли…. Вон мой дом, — она показала на новую, недавно построенную пятиэтажку.

— Если вы не спешите, может, мы погуляем еще? — предложил он.

— В другой раз с удовольствием. Меня ждет моя кошка.

Он жил в однокомнатной светлой квартире, окна которой выходили в небольшой сквер. Обстановка в комнате была простой, без всяких излишеств, и жил он тихо, никому не досаждая, своими проблемами ни с кем не делился, но все равно считался старым брюзгой, стариком с тяжелым характером. Так случилось, что раза два он делал замечания молодым людям, которые по вечерам слишком веселились у подъезда, и с тех пор на него повесили это клеймо.

Соседи по лестничной клетке по нему проверяли время: в шесть утра он, стуча палкой, шаркал в ванну и там громко фыркал; в половине седьмого выгуливал собаку, в семь гремел чайником — готовил завтрак, в восемь отправлялся на работу. В полдень он приходил снова и, прихватив судки, шел в столовую, где брал обеды со скидкой. Вернувшись, обедал с собакой, минут десять с ней прогуливался около дома и опять ковылял на работу. Вечером все повторялось, только с собакой он гулял дольше. Перед сном он слушал по радио «последние известия» и погоду на следующий день, при этом бормотал:

— Не климат, а не поймешь что… Всю природу загубили. Потом спохватятся да поздно будет…

После демобилизации он работал мастером на заводе. Заработок и пенсия по инвалидности позволяли им с женой жить довольно прилично, они даже приобрели садовый участок. Но потом у жены обнаружили туберкулез, и все их накопления, в том числе и участок, ушли на санатории и поездки к морю. Когда жена умерла, он уволился с завода и пошел работать в бойлерную.

Собака была подстать ему: старый кобель с узловатыми лапами, со шрамами на шее… Как и хозяин, пес при ходьбе шаркал и кряхтел.

По воскресеньям к старику приходили фронтовые друзья. Они долго и шумно застольничали, пели военные песни, играли в шахматы. Поздно вечером он провожал гостей до автобусной остановки.

Она работала на почте, выдавала корреспонденцию… В пятиэтажке имела маленькую, но чистую, ухоженную комнату со множеством вышивок. Когда-то у нее была хорошая, дружная семья: муж офицер, две дочери. Но в начале войны муж ушел на фронт и вскоре был тяжело ранен. Она приехала в прифронтовой город, разыскала мужа в одном из госпиталей, услышала бормотанье:

— …Знаю, не выживу… просьба к тебе… не выходи больше замуж… Расти наших дочек и люби меня.

Ей было двадцать пять лет, но всю оставшуюся жизнь она прожила одна, выполняя эту просьбу… Всю жизнь заботилась о детях, работала даже во время отпусков и в выходные и праздничные дни; питалась плохо, ни разу не отдохнула по-человечески в доме отдыха; все деньги тратила на дочерей. Жили они в однокомнатной квартире на пятом этаже в доме без лифта.

Одно время к ее окну на почте повадился ходить мужчина: в день по два-три раза протягивал паспорт. Протянет и улыбнется. Ему не было писем, но он все равно ходил, а однажды протянул в окно билеты в театр и смущенно проговорил:

— Мне никто не может написать, у меня никого нет… Я хожу сюда из-за вас. Вы такая серьезная, аккуратная.

Она прибежала к подруге, кассирше:

— Прямо не знаю, что делать: идти или не идти в театр? Вроде, человек приличный, порядочный, не какой-нибудь там…

— Обязательно иди!

— Но у меня нет хорошего платья. Да и неудобно как-то.

Кассирша дала ей платье, но к театру она так и не подошла.

А ее дочери выросли эгоистками. Старшая вышла замуж, уехала к мужу и запретила матери появляться в своем доме, заявив: «Ты внука неправильно воспитаешь, и говоришь глупости». Младшая приводила парней, а мать спроваживала: «Пойди в кино… И до чего ты надоела, никого сюда пригласить не могу. Хоть бы комнату себе сняла, что ли!».

Почтовикам долго было непонятно, почему вдове фронтовика не предоставят отдельную жилплощадь, но однажды пронесся слух: будто бы ее муж вовсе и не умер, а выписался из госпиталя и остался в том городе. Будто бы завел новую семью и даже появлялся в Москве, хотел взглянуть на дочерей, но бывшая жена якобы его не приняла. Злой слух, ложный и обидный.

В конце концов она разменяла квартиру на две комнаты в коммуналках, и отдала дочери большую комнату, а сама переехала в маленькую.

На другой день на улице все только и говорили о пожаре… Она сидела на лавке во дворе своего дома и обсуждала с соседями подробности случившегося. К ее ногам ластилась пушистая кошка.

Он с собакой появился к вечеру. Еще издали поприветствовал женщин, приподняв кепку. Она взяла кошку на руки и пошла навстречу.

— Добрый вечер, сударыня… Мы с Диком за вами. Приглашаем с нами прогуляться, подышать свежим воздухом.

— С удовольствием, только я сейчас отнесу Машу домой.

Увидев собаку, кошка спрятала голову под локоть хозяйки.

— Конечно, конечно… Если не возражаете, я подожду вас в том скверике, — он показал в сторону своего дома. — Здесь, извините, еще не совсем приглядный вид. У нас ведь как? Дом поставят, а убрать мусорные кучи не удосужатся. Посмотрите, что творится! Ну неужели нельзя все привести в порядок?!

— Да, да, я с вами полностью согласна, но где же ваша терпимость? Поберегите ваши нервы. Экий вы, право!.. Но… сейчас я приду.

— Я вас жду, — повторил он. — Я человек обязательный.

Она вернулась в новой кофте, и это он не оставил без внимания…

— Должен вам сказать, — продолжил он прерванный разговор, — я такой человек: если что мне не по душе, я об этом говорю прямо в глаза. Не люблю всякую скрытность, разные недомолвки. Согласитесь, перед вашим домом никудышный вид, а здесь тихо и деревьев достаточно.

— Да, здесь красиво!..

— Вот я и говорю, здесь можно спокойно поговорить.

Они пересекли сквер и сели на лавку, перед которой бродили голуби.

— Предательское время, — она улыбнулась, поправляя седой пучок на голове. — Кажется, еще совсем недавно я сидела вот так, в сквере, с подругами, и было нам всего по двадцать лет… Мы с матерью жили на Цветном бульваре, знаете?

Он кивнул, отстегнул поводок.

— Иди, Дик, пройдись! — и повернулся к ней: — Я вас внимательно слушаю…

— Да я ничего особенного и не могу рассказать. В моей жизни давным-давно нет ничего интересного… Мой муж погиб на фронте, дочери вышли замуж, а я работаю… доживаю свой век.

— Ну зачем вы так, зачем? — поспешно сказал он. — Вы еще вполне молодая женщина.

— Ой, не смешите меня!.. Взгляните на вещи трезво. У таких, как мы с вами, все уже в прошлом… Сдается мне, пора составлять завещание, приводить в порядок письма.

Он строго поджал губы.

— Я не спешу отправляться на небеса… Еще успеется, так я думаю. Скажу, не хвалясь, мне еще рано складывать оружие. А вам и подавно. Как можно такое говорить еще совсем молодой женщине?! И потом, понимаете ли, в старости есть свои радости. Смею вас уверить, есть. Взять хотя бы то, что уже на все смотришь философски.

— Какие радости?! О чем вы говорите?! Что за радость возиться со своими болезнями, быть всем помехой! — удрученно вздохнула она. — А невольно так получается. Я все время это чувствую. А вы разве нет?

— Как вам сказать? Вопрос серьезный… Если вникнуть, кому-то, может, мы и в тягость, а кому-то и нужны позарез. Не забывайте, на нашей стороне опыт и прочее. А потом, и у нас есть кое-что впереди.

— Что? — она вопросительно повернулась. — Что там еще впереди? О чем вы говорите?!

— Да, есть, — твердо сказал он. — Мы ведь в молодости были многим обделены. Сами знаете, нашему поколению досталось. А теперь надо наверстывать. К примеру, почаще выезжать на природу. Чего мы все шастаем по улице… Так получилось, что я почти не отдыхал в жизни. Все по врачам, санаториям с женой ездил… Она сильно болела. А там, в санатории, доложу вам, гнетущая обстановка. Увидишь такое, от чего еще больше разболеешься… Я вот все хочу присмотреть за городом небольшой домишко… Сад развести… Другое дело одиночество. Это незавидное положение. В этом весь секрет… Общими-то усилиями можно всего добиться, а одному трудновато… Не мешает рядом иметь друга, понимающего тебя человека… Сказать по совести, я давно об этом подумываю и, когда вас увидел, сразу решил…

Он осекся, потом показал рукой на балкон напротив.

— Квартира у меня не хуже, не лучше других. Но есть, конечно, кое-что интересное… И, вдобавок, я все делаю своими руками. Не считаю зазорным починить там туалет или еще что… Так что со мной необременительно, я много хлопот не доставлю…

От него на самом деле исходили уверенность и сила, некая крепкость еще не сдавшегося старика, но она недоуменно откинулась и ответила взволнованным смешком:

— Что вы этим хотите сказать?

— Ну, что мы… Ну, почему бы нам не вести совместное хозяйство? По сути дела… У меня особых сбережений нет, но я… не смотрите, что хромаю и прочее. Я еще достаточно крепок, смею вас уверить, — он хрипло засмеялся.

— Что вы такое говорите? — в замешательстве она передернула плечами, покраснела и как-то неловко улыбнулась. — Как вы додумались до такого? Образумьтесь! Это в нашем-то возрасте? Да нас с вами засмеют, скажут «молодящиеся развалины».

— Мне все равно, что скажут. Умные не осудят, а на дураков не стоит обращать внимания. Короче, я все обдумал… Перебирайтесь ко мне!

— Вы сошли с ума, — дрогнувшим голосом проговорила она и слегка побледнела от волнения. — Это простительно юноше, а вы такой серьезный, осмотрительный, и вдруг… Вы забыли, по сколько нам лет. Это просто смешно. Просто смешно. В этом нет надобности… И потом, послушайте! Мы же совсем не знаем друг друга… Еще преждевременно об этом говорить.

Он обиженно смолк и сгорбился. Возникла мучительная пауза. Она растерялась от неожиданного натиска, этакого дерзкого вторжения в размеренный уклад ее жизни, но немного успокоившись, заговорила уже потеплевшим голосом:

— И как же вы все это себе представляете?

— Я все продумал, — снова воспрянул он. — Мы с вами подаем заявление, составляем список, что надо подкупить…

— Просто и не знаю, что вам и ответить. Все это так неожиданно…

— Я не тороплю вас с ответом, — почувствовав внезапное облегчение, он снова заговорил ровным голосом. — Хорошенько все обдумайте.

Вечером следующего дня они встретились, стесненно улыбаясь.

— Смех меня разбирает, когда представлю нас женихом и невестой, — сказала она. — Я подумала… и впрямь вдвоем легче вести хозяйство и вообще есть с кем поговорить вечером за чашечкой чая… Но давайте все-таки чуточку повременим.

— Конечно, конечно. Немного можно повременить, но особенно и затягивать не стоит. Раз вы в принципе не против, то мы должны все подробно обговорить, — довольный, что все улаживается, он взял ее за локоть. — Нужно решить, что подкупить, и прочее…

Она только улыбнулась:

— К чему такая горячность, такая спешка? И потом, я не знаю, смогут ли ужиться Маша с вашим Диком?

— Я так думаю, что вполне смогут… У Дика покладистый характер, разве вы не заметили?

Я просто не могу жить без тебя

Если бы все неблаговидные поступки ждала расплата, если бы все проклятия, которые посылают истерзанные души, достигали цели и свершалось возмездие, было бы куда меньше грешников. Быть может, на небесах и существует Великий Суд и грешники получают свое, но на земле, к сожалению, это случается не часто. Иначе как объяснить, что масса подлецов, принесших многим горе и страданье, прожили отпущенное им время припеваючи, купались в счастье до самой смерти?! Дай бог, конечно, чтобы они в аду жарились на сковороде, но хотелось бы, не ради мести, а в назидание другим, и на земле увидеть их наказанье или хотя бы услышать от них покаяние в содеянном. Но все же я знал несколько случаев, когда кое-кого при жизни, прилюдно, настигла кара. В первом случае, правда, всего лишь за порок — невероятную жадность.

В юности я снимал комнату на окраине, где было множество частных домов, среди которых выделялся особняк юриста пенсионера, известного богача и скряги. Этот юрист, плоский, долговязый тип с хищной физиономией, в свое время занимался бракоразводными процессами актеров и за долгую практику скопил приличное состояние. У него имелось немало серебра, драгоценных камней, но больше всего хрусталя — целая коллекция хрустальной посуды, а над столом висела гигантская хрустальная люстра из плафонов-тюльпанов. Отягощенный, скованный богатством, юрист жил неинтересно и замкнуто; ежедневно скрупулезно перебирал сокровища, все что-то подсчитывал, прикидывал, а для чего это делал, было непонятно — наследников у него не было и возраст уже поджимал. Он славился скупостью: никогда не одалживал деньги бедствующим соседям; даже в праздники, когда собирали деньги на подарки почтальону и дворнику, словно в насмешку, выделял сорок копеек. Но однажды, во время тяжелой болезни, сказал врачу:

— Если выздоровлю, устрою пирушку для всех соседей.

Он выздоровел и сдержал слово — видимо, впервые подумал о памяти, которую оставит после себя.

На том застолье побывал и я. Нельзя сказать, что юрист раскошелился — его пирушка выглядела обычным празднеством у людей среднего достатка. Вдобавок, мы пили из обычных стаканов и пользовались алюминиевыми вилками, несмотря на то, что в серванте красовалась батарея хрустальных фужеров и великое множество вилок из мельхиора и серебра. Единственно, чем отличался званный ужин — на стене вдоль стола висело огромное зеркало, в котором бутылки и закуски отражались, множились и производили впечатление стола, ломящегося от яств.

В середине торжества, немного захмелев, хозяин решил сделать широкий жест и под бутылку шампанского достал фужеры. Шампанское решил открыть один из гостей — ближайший сосед юриста, какой-то работяга — то ли плотник, то ли слесарь, добродушный мужик могучего телосложения, с огромными, мозолистыми лапищами, по прозвищу Самосвал. Самосвал возился с бутылкой минут двадцать, но так и не открыл — привык открывать только водку и пиво, а не изысканные напитки. Больше того, корячась с бутылкой, он умудрился задеть локтем хрустальный фужер и тот разлетелся вдребезги. Хозяин, до этого более-менее веселый, моментально помрачнел и обрушил на несчастного Самосвала поток ругани. Все притихли, осмысливая происходящее, кое-кто, поглядывая на дверь, приподнялся из-за стола. Хозяин выхватил шампанское у Самосвала, резко раскачал пробку и она легко поползла наверх. Все замерли в ожидании хлопка. Но хозяин не учел одну существенную деталь — тиская бутылку, работяга своими лапищами изрядно взболтал и нагрел ее. Пробка вылетела точно снаряд и на гостей хлынула струя, посланная, казалось, из брандспойта.

Но самое страшное произошло через несколько секунд, после того, как пробка ударила в люстру: хрустальный исполин закачался и вдруг оглушительно рухнул, засыпав стол осколками. Гости бросились от стола и настолько оцепенели от случившегося, что дали возможность некоторым уцелевшим хрустальным тюльпанам спокойно скатиться со стола и на полу завершить свое существование. Хозяин в полуобморочном состоянии опустился в кресло, а мы, его гости, осторожно ступая по драгоценным осколкам, направились к двери.

Второй случай более поучителен. В двадцать семь лет, после развода с женой, у меня появилась уйма свободного времени и после работы я не вылезал из кафе в Южном порту, благо работал поблизости. Вдобавок, там, в порту, у меня появился приятель со схожей с моей беспощадной судьбой. Его звали Виктор; он работал машинистом на маневровом локомотиве. Виктор развелся на год раньше меня и уже несколько залечил душевную рану.

— Моя жена была не женщина, а черноглазая бестия. Пантера, замаскированная под плюшевую кошку. Только и зыркала на мужиков. Всегда! — рассказывал Виктор. — И много из себя строила, а меня унижала. То, видишь ли, от меня несет соляркой, то вид не тот… затюкала. А сама на мужиков так и зыркала… Надоели ее причуды. Короче, я сказал себе: «Витюня, всегда! Надо давать тягу!»… Теперь живу как надо. Всегда!

«Всегда» было любимым словом Виктора; с разными оттенками, он выражал им абсолютно все.

В кафе мы с Виктором потягивали пиво, вели долгие беседы; прощаясь, я говорил:

— До завтра, Вить!

— Всегда! — бросал мой неунывающий приятель.

Собственно, о Викторе — это предисловие, а история произошла с одним из завсегдатаев кафе. Иногда в том кафе рабочие и железнодорожники устраивали соревнование: кто больше выпьет пива за один присест. Судьей на этих соревнованиях неизменно выступал Матвей, вечно безденежный, придурковатый мужичок, у которого все ощущения были недоразвиты. Среди пивных людей он пользовался некоторой известностью — мог залпом выпить стакан спирта «с огоньком» — этот трюк он частенько устраивал, естественно, когда подносили. Впрочем, у него было еще одно достоинство — он имел историческую память — помнил все довоенные цены крепких напитков. Но как судья Матвей выступал добросовестно и беспристрастно, хотя победитель и без него был ясен — если кто-то один восседал за столом как огурчик, а его соперники падали со стульев.

Матвей работал стрелочником на железнодорожной ветке порта, собирал «стеклянную тару» в кустах «на опохмелку», воровал цветы на кладбище для продажи, при случае мог заняться и другим «мелким бизнесом». Он был прописан в общежитии, но жил у одной широкобедрой упаковщицы. Время от времени он появлялся в общаге и со злостью швырял чемодан в комнату.

— Что выгнала тебя красотка? — усмехались его дружки.

— А то! — мрачно бросал Матвей, но через несколько дней снова упаковывал чемодан.

— Помирились? — интересовались дружки.

— А то! — скалился Матвей.

«А то» он лепил в каждой фразе, к месту и не к месту, и в отличие от многозвучного «всегда» Виктора, лепил с одной и той же интонацией, без всяких вариаций.

С получки, перед тем как идти в кафе на пивное соревнование, железнодорожники устраивали соревнование «на профессионализм»: на ветку лоб в лоб подгоняли два маневровых локомотива и по сигналу Матвея — он и там судил и считал это соревнование главным событием в жизни района — начинали толкать друг друга; побеждал локомотив, который продвигался вперед на метр. Как правило, соревнование выигрывал Виктор со своим помощником — восемнадцатилетним пареньком, за что оба с гордостью носили прозвища Головастых.

Однажды на этих соревнованиях Матвей проштрафился: вначале дал победу Виктору, потом объявил, что его локомотив начал «давить» раньше его сигнала, а под конец вообще брякнул чушь — будто Головастые сыпят под свои колеса песок (я же говорю, у него мозги были набекрень). Головастые, честные мастера своего дела, возмутились; младший заявил, что Матвею «пора в отставку», а Виктор, обращаясь к Матвею, отчеканил:

— Тебя занесло. Больше не суди. Всегда! Так что, бывай!

Матвей оскорбился не на шутку; с горя крепко напился и в общаге учинил «мелкое хулиганство» — разбил оконную раму. К полуночи его «мелкое хулиганство» переросло в большое — о нем рабочие «железки» узнали на следующее утро, когда Матвей явился на работу… в форме майора артиллериста.

— А то! — заносчиво крикнул новоиспеченный офицер.

Рабочие от неожиданности остолбенели. Все, кроме Виктора. Он подошел к «офицеру» и заломил ему руку за спину:

— Пойдем в милицию!

— Как смеешь?! — заорал Матвей.

Оказалось, после мелкого хулиганства Матвей где-то увидел подгулявшего спящего майора и «поменялся» с ним одеждой. Матвей получил десять суток, но на первой же «принудительной работе» в припадке бешенства избил, а потом повесил на дереве бездомного пса-подростка, которого местные алкаши нарекли Мускатом. Это был добродушный кобелек дворняга, и для чего на нем выместил свою придурочную злость Матвей, не поняли даже отпетые воры и портовые бродяги. Вечером того же дня Матвей поплатился за свой садизм — его насмерть сбил грузовик скотовоз, и все это восприняли без особого траура, чуть ли не как должное. Даже поминки устроили слабые — молча опрокинули по стакану водки и все. Только Виктор сказал:

— Пусть, как говорится, земля ему будет пухом. Всегда!

Третий случай, с небольшой натяжкой, можно приплюсовать к первым двум; он произошел с моим личным другом, художником Игорем, который занимал прочное место одного из лучших живописцев, имел отличную жену и в материальном плане был обеспечен как нельзя лучше. И вдруг, в сорок лет, в пик мастерства и семейного благополучия, будучи с женой в Доме творчества «Дубулты», потерял голову от эстонки Ули. Бурный роман проистекал на глазах всех обитателей пансионата и доставил немало страданий жене Игоря и мужу Ули.

Они познакомились на этюдах (Ули тоже была художником). Внешне парочка выглядела крайне необычно: Игорь — невысокий, плотный, лысеющий крепыш и Ули — почти двухметровая, тонкая и пластичная, с зелеными глазами, с копной черных волос. Ко всему, Игорь был выходцем из крестьян Новгородской области, а Ули — из пуританской семьи каких-то шведских королей; ее отец был академик, мать — профессор, и жили они чуть ли не в замке в центре Таллинна. Но, говорят, крайности притягиваются — мой друг сошел с ума от Ули и она влюбилась в него без памяти, как потом говорила, «с первого взгляда».

Надо отметить, что тип женщин, вроде Ули, и раньше волновал Игоря; не случайно на полотнах он изображал высоких темноволосых женщин с зелеными, прямо-таки светящимися глазами — неких колдуний. (Его жена была среднего роста, темноглазая, вполне приятной внешности и отличалась спокойствием и благоразумием). Понятно, что Ули являлась голубой мечтой Игоря. И вот эта мечта стала явью.

Все дни напролет они вдвоем пропадали на этюдах, вечера проводили в кафе, а после его закрытия, гуляли вдоль моря — и все это делали открыто, безбоязненно, без всяких благовидных предлогов, несмотря на бурные скандалы мужа Ули и тихую раздраженность жены Игоря. Их чувства нарастали стремительно — уже через неделю, вызывая кривотолки и пересуды, они, раскаленные от любви, ходили, взявшись за руки, без умолку что-то пересказывали друг другу и смеялись по каждому пустяку. Кончилось это тем, что у жены Игоря случилось нервное расстройство, она собрала вещи и уехала в Москву, а муж Ули в глаза назвал жену «стервой на цыпочках» и «монастырской блудницей», а Игоря «мерзавцем», и быть бы драке, если бы не Ули — она встала между мужчинами и объявила мужу:

— Я люблю этого человека!

— Вот, что значит неповторимость каждого дня, — сказал мне Игорь по возвращении в Москву. — Живешь, работаешь, к чему-то стремишься, а одна встреча, как комета, ворвется в твою жизнь и все изменит. Мы с Улей договорились — подаем на разводы. Через неделю она приедет… Каждый день звонит, «я просто не могу жить без тебя», — говорит… А как художник она сто очков вперед даст мне. И что странно, берется за обыденные вещи и находит в них новые грани, новый смысл. Благодаря ей, до меня дошла простая штука — обыденные вещи, житейские проблемы — неисчерпаемы, бездонны, и чтобы их понять, каждый идет своей дорогой, пусть извилистой, путаной, но при этом масса открытий, а ведь это немалая радость — открывать то, чего не было до тебя… Ули обалденная. Увидишь — закачаешься!

Помнится, я еще усомнился:

— Ну уж! — и, корча из себя матерого волка, изрек: — Красота женщины не только во внешности и всяких талантах, основная красота в легком характере, хорошем настроении…

— Все это в ней есть, — твердо заявил мой друг.

Ули действительно была неотразима: редкой, исключительной красоты, непринужденно-приветливая, она винтообразными движениями танцевала по мастерской (они поселились в мастерской Игоря) и шутливо произносила с небольшим акцентом:

— Какие прекрасные старинные вещи! Какая прекрасная бытовая неустроенность! Я здесь займусь домоводством!

Он подскакивала к Игорю, прижималась к нему всем телом. — Я просто не могу жить без тебя! — и кивала на чемодан: — Это пока наше частичное объединение. Я отправила сюда два контейнера вещей!

У нее был проникновенный голос; она говорила предельно искренне, без всякой позы и кокетства, что свидетельствовало о внутренней гармонии и уверенности в себе. Рядом с ней и Игорь преобразился: обычно замкнутый, весь в себе, теперь был — сама раскованность, душа нараспашку. Их внешняя несхожесть особенно подчеркивала индивидуальность каждого.

А в том, что у них общие взгляды на искусство, я убедился, когда они рассматривали работы Игоря. Они понимали друг друга с полуслова, он начинал фразу и тут же смолкал — дальше его мысль развивала она. В разговоре они многое пропускали, до меня долетали только отдельные слова, но это доказывало — в искусстве они полные единомышленники.

— Я сразу была очарована живописью Игоря, — откровенно призналась мне Ули. — В Дубултах у многих получались скверные работы, они по натуре не художники — пишут, но у них нет своего отношения к тому, что делают. У них не живопись, а почеркуши. Не разберешь чья работа, если внизу нет фамилии… Изобразительная манера не просто форма, это образ мышления… А у Игоря работы самобытные… Он русский Ван Гог…

Все друзья Игоря были в восторге от Ули, все с нетерпением ждали их свадьбы, но через неделю я заметил — Игорь внезапно вновь замкнулся в себе, на его лице появилось выражение каких-то мучений.

— Не знаю, как жена будет без меня, — говорил мне. — Как-то все взбаламутилось в моей жизни…

Он говорил расплывчато и я понял — он попросту трусит сделать последний шаг.

— О чем ты думал раньше? — сказал я.

— Ни о чем не думал. Потерял голову.

— А теперь поздно, поезд ушел. Замахнулся, так бей! — Я уже начинал возмущаться.

— Так-то так, но понимаешь, мы с женой прожили пятнадцать лет и вот так, все в миг разорвать. Жена звонила, говорит — без меня не сможет, все простит… Она вне себя, боюсь что-нибудь натворит… С Ули ведь — это вспышка, а как все будет дальше? А с женой все прочно… Конечно, последние годы мы живем по привычке, как брат с сестрой… Потом, понимаешь, там, у моря, все было романтично, а здесь уже как-то не так… Я запутался в своих чувствах, не могу разобраться, люблю ее или это просто сильное увлечение… Ули-то подала на развод. Для нее это невероятный поступок. Перед ней я, конечно, буду выглядеть негодяем.

— Ты что, уже решил? — удивился я.

Игорь глубоко вздохнул.

— Не знаю, что и делать.

Ули почувствовала перемену в Игоре, ее взгляд стал тревожным, слова сбивчивы; растерянность, гримасы боли то и дело появлялись на ее лице. Она нервничала, выясняла причину подавленности своего избранника, взволнованно спрашивала:

— Я что-то делаю не так?

Он отнекивался, невнятно бурчал, что «злится на самого себя». Она отчаянно пыталась его взбодрить, но он мрачно сопел и ссылался на плохое самочувствие.

Наконец, Ули все поняла и ее самолюбие взяло верх над любовью. Она стойко перенесла страшный удар.

— Ты поставил меня в унизительное положение, — сказала дрогнувшим голосом. — Я уезжаю… Я знаю, в Таллинне надо мной все будут смеяться. Ну и пусть… Ты поступил ужасно — не сдержал слово. Так не поступают благородные мужчины, — она вымученно, горько улыбнулась, чтобы не разрыдаться.

Она уехала из Москвы, даже забыв про контейнеры с вещами.

— Вот квитанции на контейнеры, — сказал мне Игорь. — Съезди на вокзал, отправь их обратно. Я сам не могу. Нет сил…

Я взял квитанции.

— Ты поступил подло, Игорь.

— Я знаю. Прости меня, если можешь…

Я-то простил, но судьба не простила.

Прежняя прочность в семье дала трещину. Жена не показывала вида, но про себя запрезирала Игоря.

— Это было не увлечение, а предательство, — сказала как-то мне.

Друзья Игоря стали относиться к нему прохладно, а некоторые и убийственно-насмешливо, известное дело — то, что люди прощают себе, не всегда прощают другим. Собственно, и я простить-то Игоря простил, но перестал его уважать.

И в быту у него все пошло наперекосяк: в квартире случился пожар, к счастью, небольшой и его во время потушили, в мастерскую залезли бомжи и унесли несколько ценных вещей. Но главное, прощальная горькая беспощадная улыбка Ули, как заклятье, лишила Игоря покоя и душевного равновесия.

И уж совсем трагично сложился его дальнейший творческий путь: в нем началось перерождение — он резко сдал как художник, от его самобытности ничего не осталось.

— Во мне идет борьба, — оправдывался он. — Схватка с самим собой. Я что-то потерял… Что-то важное… Свое восприятие жизни, что ли.

Вскоре он вообще забросил живопись, стал делать макеты журналов, писать шрифты… Если и делал работу для души, то выходило что-то безликое, «почеркуши», как сказала бы Ули.

Стакан газировки в жаркий день

Она пришла на вокзал взволнованная; придерживая сумку, перекинутую через плечо, решительно поднялась на перрон и стала нетерпеливо высматривать его среди стоящих у электропоезда; увидела, что он издали машет рукой, подбежала… Они взялись за руки и некоторое время растерянно смотрели друг на друга.

— Какой сегодня необычно жаркий день, — запрокинув голову проговорила она. — Надо же, только середина мая — и уже такая теплынь!

— Да, с погодой нам повезло. Трудно поверить, что еще недавно стояли холода, — он достал сигареты, закурил.

— И как приятно после зимы скинуть тяжелые одежды, — совсем по-женски сказала она.

Обнявшись, они направились к головному вагону, и ощущение еще неизведанного счастья все больше наполняло их радостью, приводило в такое острое возбуждение, что пассажиры почтительно расступались перед ними, как перед чудаками с симптомами какой-то непонятной болезни.

В вагоне они сели на солнечную сторону около раскрытого окна, в которое тянула мощная горячая воздушная струя.

— Сегодня я волновалась как девчонка, которая идет на первое свиданье, — с обезоруживающей искренностью призналась она.

И эти простые слова сразу подействовали на него успокаивающе. Ему стало приятно, что она, такая маленькая хрупкая женщина, утратив страх и осторожность, совершила ради него, почти незнакомого мужчины, смелый неблагоразумный поступок, доверилась ему, и от этого доверия ему хотелось быть с ней особенно внимательным и чутким, сделать предстоящее романтическое приключение красивым.

Между ними давно существовало некое связующее звено: они встречались два раза в неделю в клубе, где он вел детскую изостудию, а она преподавала детям хореографию. Они занимались в одном и том же зале: она — с полудня, он — двумя часами позднее. Обычно он приходил в клуб раньше времени, чтобы приготовить к занятиям мольберты, и заставал ее с ученицами. Он останавливался в двери и наблюдал за ней. Ему нравилось ее изящество, ее аккуратная гладкая прическа и светлые, чуть туманные глаза. Она была женщиной с хорошим вкусом, какой-то особенной женщиной, у которой с годами красота и обаяние перешли в новую, более совершенную форму, придавшую ей дополнительную привлекательность. Он знал, что она бывшая танцовщица, и догадывался, что ее работа в клубе за небольшой оклад вызвана какой-то семейной необходимостью, но, увидев, с какой увлеченностью она рассказывает ученицам о балете, как самозабвенно танцует с ними, подумал, что она, как и он, занималась бы с детьми, даже если бы ей ничего не платили.

Случалось, заметив, что он смотрит на нее, она останавливалась и в замешательстве смолкала. Потом порывисто, но без всякой театральной манерности, бесшумно и пластично подходила к двери и мягко, с некоторым стеснением, спрашивала:

— Мы вас задерживаем? Извините, мы сейчас закончим.

— Нет, нет, что вы, — торопливо отзывался он. — Мне просто интересно посмотреть.

«Она тонкая, восприимчивая женщина, — думал он. — А застенчивость выдает ее душевную чистоту. Да, собственно, все это читается на ее лице — хорошее в людях всегда проступает на лице. Как, впрочем, и плохое».

Иногда, отпустив учениц, она брала в буфете чашку кофе, садилась за столик и через открытую дверь в зале наблюдала, как он проводит занятия. Она слышала его спокойный, ровный голос, видела, как он терпеливо и вдумчиво поправляет работы учеников и при этом ненавязчиво, с юмором, открывает им тайны живописного ремесла. Она видела, с какой влюбленностью ребята смотрят на своего учителя, и ловила себя на том, что и сама к нему неравнодушна.

Он казался ей необыкновенным человеком, необыкновенным во взглядах на живопись, в словах и жестах, в манере говорить. К тому же, она была уверена — мужчина, работающий с детьми, имеет доброе сердце. Она слышала, что он иллюстрирует книги, и представляла его значительным художником.

Однажды, увидев, что она пьет кофе, он вышел из зала и подошел к ее столику:

— Мы с вами учим детей, а почему бы нам и друг друга не поучить. Давайте я научу вас рисовать, а вы меня — танцевать.

Уловив в его словах легко разгадываемый смысл — желание познакомиться, она тем не менее ответила без всякого притворства:

— Давайте.

Ответила с улыбкой, точно давно ждала этого предложения.

— Я научу вас быстрее, поскольку совершенно бездарен в танцах.

— А я никогда не держала карандаш, так что у нас будет отличное сотрудничество.

Они рассмеялись.

— Я много слышал о вас от учеников. Кое-кто из них до изостудии ходит к вам на танцы.

— Да, я знаю. Они мне тоже говорили о вас. Они вас очень любят. Вы умеете заинтересовать, увлечь ребят. И как вам это удается? — она вопросительно вскинула глаза и немного подалась вперед.

— По-моему, у вас это лучше получается. Я заметил, с каким старанием девчонки копируют ваши движения. Когда вы танцуете, даже я невольно начинаю двигаться… Тогда кажется — вы живете на облаках.

— Нет, я очень земная, — она качнула головой и немного смутилась от такого откровения; потом поспешно заговорила об ученицах: — У меня есть две очень талантливые девочки, и как жаль, что здесь у нас всего лишь любительская студия.

— У меня целое созвездие талантов, — шутливо провозгласил он. — Дети все талантливые, только по мере взросления эти таланты куда-то улетучиваются.

— Нет, нет, правда. Девочки удивительно талантливые. Такие музыкальные, впечатлительные, с прекрасными данными, прямо-таки прирожденные танцовщицы.

— Вот это и есть самое интересное в нашей работе — выявить и развить то, что заложено в ребенке, то, к чему он имеет явную склонность, — рассудительно сказал он. — Ну и конечно, воспитать вкус, помочь ребенку почувствовать радость открытия.

Она слушала внимательно, и улыбка не сходила с ее лица, и он видел в этой улыбке понимание.

Через неделю, в день зарплаты, они встретились в бухгалтерии и потом вместе вышли из клуба. Весна была в самом разгаре, она наступила внезапно, с бешеной взрывной энергией, — казалось, происходило настоящее крушение всего, что прочно устоялось за зиму.

— Какая чудная погода! — ликующим голосом сказала она.

— Да, замечательная, — согласился он и вдруг выпалил одним духом: — А не поехать ли нам на днях за город? У моего приятеля есть дача в Мичуринце. Он живет там только летом, а сейчас дал бы мне ключи, — он посмотрел ей прямо в глаза.

Она не удивилась, только ее улыбка чуть дрогнула от выбранной им скорости. На секунду ее лицо стало серьезным, но она пересилила себя, снова улыбнулась и твердо сказала:

— Поедем!

— Когда вы сможете? Например, в субботу сможете? Дня на два-три?

— Смогу, — она кивнула и покраснела, устыдившись собственной смелости.

Потом, как бы оправдываясь перед собой, сказала:

— Я всю жизнь делала то, что нужно, часто даже против своей воли. Разочек я могу устроить себе праздник, поступить так, как хочется.

Они уехали из города почти бессознательно, забросив все дела, не предупредив домашних, без всяких предосторожностей, забыв о приличиях и границах дозволенного, заранее принимая все обвинения и усмешки. И чем дальше состав удалялся от города, тем на большее расстояние отбрасывались все их заботы. Они ощущали себя пленниками, внезапно получившими свободу.

День был безоблачный и жаркий, — казалось, сама природа благословляла их на бездумный и счастливый отдых. Выйдя из вагона на платформу, они очутились в сверкающем свете — и станция, и поселок были залиты солнцем… Электропоезд скрылся за поворотом, и наступила тишина, только в верхушках деревьев слышался бойкий говор птиц, а внизу, вдоль платформы, звонко журчал ручей.

— Господи, как здесь красиво! — воскликнула она, пронизанная восторгом. — И какой чистый воздух!

— Да, наконец-то мы выбрались из города, — он шумно вздохнул, в полной мере ощущая всю накопившуюся ностальгию по природе.

Они пошли мимо дач с цветущими фруктовыми деревьями, вокруг которых вились осы, миновали какие-то беседки, клумбы, скамейки и очутились около запущенного участка, на котором стоял щитовой летний дом с застекленной террасой.

В доме имелись маленькая прихожая с газовой плитой и рукомойником и большая светлая комната, так сильно пропитанная солнцем, что казалась наполненной золотистым древесным настоем. В комнате была чистота и порядок: на столе — отглаженная скатерть, в углу — шкаф с книгами, около которого стояла корзина с прошлогодними, но еще довольно упругими и ароматными яблоками, у стены — аккуратно застеленная тахта.

— Какой пахучий дом! — зажмурившись и принюхиваясь, она раскинула руки, протанцевала через всю комнату и устало присела на тахту.

— И как здесь спокойно! — проговорил он, распахивая створки окна в цветущие кусты.

Они приготовили обед и отметили свой приезд чаепитием с яблоками. Только теперь они поняли, как истосковались по природе, как хотели пожить без разного рода ограничений, уединенно, вдвоем. С каждой минутой они все больше открывали друг в друге общее, и их смутное влечение все явственней переходило во влюбленность. Они еще не могли смотреть на свои отношения отстраненно, осмыслить счастливую естественность всего происходящего, поскольку сиюминутное счастье трудно оценить; пока они считали свое уединение всего лишь некой компенсацией за годы безотрадной повседневности.

Вечером к ним заглянул сосед, который до этого хлопотал вокруг своего дома и с повышенным интересом наблюдал за вновь прибывшими. Это был пожилой мужчина с гримасой недовольства на лице. Познакомившись, он тут же выложил все поселковые новости и пожаловался на прогнившую за зиму крышу и покосившийся забор. Он начал было рассказывать о каких-то застройщиках стяжателях, но, заметив отрешенные улыбающиеся лица, смолк и сам почувствовал нелепость подобной болтовни. На минуту, заразившись чужой радостью, он захотел сгладить произведенное впечатление: доверительно сообщил о количестве заготовленных солений и пригласил опробовать их.

— Спасибо, — поблагодарила она.

— Как-нибудь в другой раз, — заключил ее спутник с выражением легкой иронии.

Когда сосед ушел, они решили прогуляться по поселку. Он обнял ее за плечи, и, весело переговариваясь, они направились в сторону станции.

Они шли, раскачиваясь в такт шагам, и смеялись по каждому пустяку; они светились радостью и, казалось, одним своим видом высвечивают уже темнеющие проулки. Эта откровенная радость разносилась невидимым ветром и невольно передавалась другим: завидев их дачники в садах приостанавливали работу и начинали улыбаться; подростки, гонявшие на велосипедах, оборачивались и прищелкивали языками; а одна старушка, посчитав их молодоженами, подозвала и предложила взять кактус, который, по ее словам, цветет только в счастливых домах.

— Берите, берите, — повторяла она, видя их нерешительность.

Так, с горшком в руках, они и гуляли дальше. Около станции в одном палисаднике услышали шорохи и заметили — из-за шиповника со жгучим любопытством за ними следят две рыжие девчонки — по виду сестры. Поедая парочку глазами, сестры шушукались и хихикали.

— Видали подарок?! — сказал он, кивая на горшок с кактусом.

Старшая девчонка смутилась, присела на корточки и стала что-то перебирать на земле, а младшая заявила:

— А мы подобрали птицу. У нее перебито крыло. Сейчас принесу.

Она побежала к дому и вернулась с картонной коробкой, в которой на травяной подстилке лежал скворец с неестественно оттопыренным крылом.

— Господи, какое злодейство! — проронила она.

— Какой-то мальчишка-дуралей, — пояснил он и обратился к девчонкам: — Давайте мы его возьмем, попробуем подлечить.

— Пожалуйста, берите.

Дома они осторожно ощупали крыло скворца и пришли к выводу, что оно не перебито, а сильно ушиблено, но все же смазали его йодом и, расправив перья, прижали к тельцу птицы. Потом накрошили в коробку хлебных крошек и поставили блюдце с водой.

Перед сном они некоторое время сидели на ступенях террасы и, вдыхая теплый ночной воздух с запахами цветений, смотрели на зеленоватый полумрак кустов, сквозь которые тускло блестели станционные фонари. Он испытывал радость — чего еще желать? — сидит рядом с красивой умной женщиной у порога уютной обители, никуда не спешит и его совершенно не преследуют суетливые городские картины. Она на мгновенье задумчиво притихла, но когда он спросил: «Взгрустнулось? Что-нибудь дома?», вцепилась в его локоть.

— Нет, нет, все хорошо, — на ее лице появилась прежняя улыбка. — С вами мне легко, — она провела ладонью по его руке.

Они проснулись от утреннего солнца и птичьего щебетанья. Вся комната была освещена желтым светом. Скворец, выскочив из коробки, в сильном возбуждении бегал по столу, подпрыгивал, махал крыльями и громко кричал, но все-таки из-за ушибленного крыла взлететь не мог. Он был очень красив: черный со светлыми крапинками, длинноногий, длинноклювый, с глазами — крупными бусинами.

Когда они встали, скворец начал трогательно прихорашиваться: попеременно вытягивал крылья и клювом расправлял перья.

— Кажется, он поправляется, — с сияющим лицом сказала она, — этот свидетель нашего грехопадения.

— Наоборот, свидетель нашей любви, — ответил он, безмятежно потягиваясь и распахивая окна настежь. — Пойду насобираю ему жуков.

— А я приготовлю нам завтрак.

День начинался еще более жаркий, чем предыдущий, — в открытое окно текло горячее испаренье цветов. После завтрака они отправились в лес, который возвышался за железнодорожным полотном; забрались на насыпь, и перед ними открылся луг со множеством ярко-желтых одуванчиков.

— Господи, сколько одуванчиков! — почти прошептала она. — Настоящее море, вот-вот утонешь в нем! По ним жалко идти.

Они пересекли открытое пространство и очутились среди деревьев. В лесу была первобытная мягкость: трава — непримятая, листва — незапыленная, воздух — зеленоватый и сладкий. Они пошли в глубь леса, ежеминутно останавливаясь и целуясь со всенарастающей неутоленностью.

— Я совсем как старая дева, которая вдруг стала женщиной, — смеясь, со сбивчивым дыханием сказала она. — Сейчас все забыла напрочь. Ни о чем не думаю, ни капельки.

— А как же танцы?

— И о них тоже… Я безумно люблю балет, но никаких высот так и не достигла. Солисткой не стала. Танцевала только в четверках. Видимо, большие дела под силу оптимистам, кто трудится с огромным желанием и верой в свое дело. А я всегда сомневалась в себе, чуть что — впадала в уныние…

— А у меня другое. Я, наверно, просто плохой семьянин, — признался он. — Во всяком случае, я никогда не чувствовал себя счастливым. Семья мне не поддержка, а помеха. Сейчас, правда, немало таких — все вроде бы не так уж и плохо, а вечно жалуются. Я думаю, вообще, как ни странно, счастливым быть сложнее, чем несчастным, — он засмеялся, у него было ощущение, что он вернулся в юность и разговаривает с первым другом.

— А сейчас мы какие? — она пытливо подняла на него глаза.

Вместо ответа он обнял ее и глубоко вздохнул, вбирая в себя запах ее волос.

До полудня они бродили по прокаленным солнцем полянам, держась за руки, и, точно дети, радовались, что встретились, нашли друг друга в огромном путаном мире.

— Мы совсем сошли с ума, — говорила она, едва успевая отдышаться. — Господи, как сегодня жарко! Сейчас бы выпить газированной воды.

— Поедем в город?

— Вот еще! — с горьким презрением усмехнулась она. — Может быть, продают на станции?.. Как хорошо было в детстве — мы жили около парка и бегали к питьевым фонтанчикам.

— На станции есть киоск, но я не знаю, продают ли воду. Можно заглянуть. Нам ведь все равно где гулять, мы же никуда не спешим.

Они вернулись к железной дороге, но там пекло еще сильнее: от шпал било таким жаром, что у них сразу пересохло во рту. Она раскраснелась и то и дело смахивала капли пота, выступавшие на переносице; он только отдувался. Но еще издали, сквозь колеблющийся воздух, они увидели открытый киоск и около него знакомых рыжеволосых девчонок. Подойдя поближе, они четко различили, что сестры пьют воду; одна из них, уже напившись, дурачилась — поливала другую из стакана. Это продолжалось до тех пор, пока на них не прикрикнула продавщица; тогда они наперегонки припустились к поселку.

— Как нам повезло, — еле проговорила она, когда они, убыстрив шаг, подошли к киоску.

— Пожалуйста, по стакану воды, — тяжело вздохнув, сказал он продавщице.

Вода была прохладной, шипучей, покалывающей ноздри. Выпив, они одновременно облегченно вздохнули и устало переглянулись.

— Еще по стаканчику? — предложил он.

Она кивнула, не в силах произнести ни слова. Они выпили еще по стакану, но вода почему-то не охлаждала, а еще больше увеличивала жажду. Простая, даже не подслащенная вода пьянила и веселила их. Они пили стакан за стаканом, пили, обливаясь и смеясь до слез.

— Странно, но у меня кружится голова, — сказала она, когда они направились к своему пристанищу. — Кажется земля и небо поменялись местами. Наверное, я перегрелась на солнце.

А он, обнимая ее, вдруг задался вопросом: почему никогда раньше не испытывал такую легкость, как сейчас, в жаркий полдень? Этот скачок за город открыл ему рецепт счастья, расширил границы его видения; все, что до этого он считал значительным, теперь казалось несущественным. Он совершенно выпал из прошлой жизни и не жалел об этом.

Весь оставшийся день они были рассеянны, забывчивы, даже не заметили, что в коробке не оказалось их третьего случайного жильца.

Он прилетел на следующее утро, разбудил их громким криком и, пока они собирались в город, скакал по подоконнику, всем своим видом показывая, что окончательно выздоровел.

— Похоже, скворец и не собирается с нами расставаться, — сказал он, укладывая вещи в сумку.

— Он же прожил с нами часть жизни, — откликнулась она. — С нами как бы вновь обрел крылья.

На реке

В отпуск я уехал на Волгу. Вначале жил на одном из притоков Волги, на хуторе Степаныча, среди лесной глухомани. Ничего особенного там не произошло, но и не было никакой «печали диких мест», наоборот, в памяти все дни светлые, солнечные, с умиротворяющим ленивым покоем.

Дом Степаныча стоял около плотины и старой развалившейся мельницы. От водосброса на хуторе не стихал шум — он заглушал даже гулкое лесное эхо, но к шуму я быстро привык, только когда углублялся в лес, глох от подлинной тишины.

За плотиной река была чистой, прозрачной, с гладкой поверхности в глаза бил острый свет. Степаныч все русло обставил вехами, перегородками, садками.

— По этим отводам рыба сама идет прямо на сковородку, — шутил Степаныч. — Хочешь есть, спускайся к садку и выбирай рыбу руками.

— Ты, Степаныч, гений рыбалки, — сказал я.

— Ну, какой там гений, — отмахнулся Степаныч. — Просто на хуторе работы невпроворот. Некогда заниматься рыбой. Да и сетки нет. Голь на выдумки хитра, сам знаешь, угу?

Степаныч выделил мне целый сарай с сеновалом, где с утра в косых солнечных лучах, словно некое броуновское движение, плавали пылинки.

По утрам меня будил велосипедный звонок внучки Степаныча — Ленки, резвой, глазастой девчушки дошкольницы с пятном от варенья на платье. Велосипеда у Ленки не было, один звонок, которым она беспрестанно тренькала.

Я выходил из сарая и ко мне мчалась Ленка со своей неразлучной подругой — дворняжкой Машкой. Ленка несколько раз неутомимо поздравляла меня с хорошей погодой, а Машка так же неутомимо вертела хвостом. Втроем мы направились к реке; по пути Ленка спрашивала:

— Красивый у меня звонок?

— Очень. Я таких никогда не видел, — говорил я к огромному удовольствию Ленки.

— А Машка очень умная. Раз дедушка потерял ключи, а она нашла и принесла в зубах… Она все понимает, только не говорит. Дедушка сказал: «Нарочно не говорит, чтоб не заставляли работать».

— Наверняка, — кивнул я.

На реке мы купались, пускали щепки-кораблики; рядом на мелководье плескалась и отряхивалась галка.

— Это Клара, — объясняла Ленка и звякала звонком. — Клара залетает прям в дом. Дружит с одной курицей… Та курица очень смелая. Однажды дралась с коршуном, защищала цыплят. Петух испугался и спрятался, а она не испугалась… Потом была вся израненная.

— Она настоящая героиня, — удивлялся я.

— Ага, — откликалась Ленка.

…Яркое солнце над верхушками деревьев, утренняя свежесть, ток воды меж досок плотины, обильная зелень, шмели над цветами, Клара, бесстрашная курица — все это казалось мне, горожанину, немыслимым богатством. Меня охватывал пьянящий восторг. «На природе отдыхаешь не только потому, что дышишь чистым воздухом, но и потому, что видишь красоту, — думалось, — и, конечно, отдых хорош, если забываешь все проблемы».

— Здесь, у деда, был кот, он любил валерьянку, — продолжала Ленка. — Как напьется, идет в деревню к кошкам… И погиб однажды. Под машину попал. Он глухой был. Раньше плавал на барже-самоходке и спал там, где мотор. Там тепло… Вот привык к шуму и оглох… И у нас здесь шум, ты слышишь? Мы тоже можем оглохнуть. Дедушка уже плохо слышит. И у меня иногда уши болят.

— Не выдумывай, Ленка, — говорил я. — От такого шума не глохнут. Это природный шум. Глохнут от механического шума, понимаешь?

Ленка не понимала, но откликалась:

— Ага!

— Ты такая счастливая, Ленка, — говорил я. — Живешь на природе.

— Ага! — Ленка нажимала на рычажок звонка. — У меня в дубовом корытце живет лягушонок… А в горшке с цветами на окне живет червяк дождевик. Иногда выползает, греется на солнце. Иногда привстает, прям как змея.

— Ну уж?!

— Ага! Правда, правда! Спроси у дедушки, если не веришь… А мой брат Вовка говорит — в городе жить лучше. Я, когда вырасту, уеду в город… Расскажи про город…

Я начинал рассказывать. Ленка слушала не просто заинтересованно, а затаившись, широко распахнув глаза, даже забывала про звонок. В городе меня постоянно принимают то за официанта, то за контролера, то за рассыльного — однажды даже дали на чай, когда я принес рукопись в издательство. А здесь, для Ленки, я был самым умным на свете.

Но если Ленка просто завышала меня, то Машка вообще видела во мне титана — запрокинув голову, смотрела мне в глаза и то улыбалась — при этом, столько счастья было на ее мордахе! — то сосредоточенно прислушивалась к моему голосу, ожидая приказаний.

Днем мы с Ленкой помогали Степанычу по хозяйству: я косил травостой, а Ленка таскала пахучие охапки травы во двор для просушки. Степаныч в это время мастрячил телегу. Он делал по заказам телеги и сани-розвальни, причем был завален заказами даже из других областей. Он слыл мастером высочайшего класса и, что особенно обидно, мастером умирающей профессии.

После обеда Ленка спала, прижав к себе звонок, а мы со Степанычем вели деловую беседу: Степаныч рассказывал о родителях Ленки, о рыбачьем поселке, где они живут, я сообщал о своей городские новости. Одновременно Степаныч слушал радио и бормотал:

— Брехня! Все врут. Ни одному слову не верю.

Или:

— Все делают не так! Все неправильно делают! Им просвирки в церкви есть, а не серьезные дела делать.

Ни одно событие не обходило внимание Степаныча — он был в курсе всех мировых дел.

К вечеру мы со Степанычем пилили и кололи дрова, а Ленка носила поленья в сарай и по ходу дела с упоительной серьезностью сообщала мне что-нибудь новое:

— …Вчера мы с Машкой видели лося. У реки… Большой такой, с рогами. Пришел воды попить… Машка залаяла, а он не уходит. Попил, я крикнула: «Шу! Уходи!». И позвонила. И он ушел.

— Не страшно тебе было? — спрашивал я.

— Не-е. Ни капельки… Я и лешего не боюсь… Надо сорвать репей и громко крикнуть: «Шу! Уходи дядька!». И он уйдет, правда, де?

— Угу, — откликался Степаныч.

— Молодец ты, Ленка! — говорил я. — Ты смелая.

— Ага! — улыбалась Ленка и громко звякала звонком.

За ужином Степаныч планировал работу на следующий день, молился, но особенно не надоедал Богу молитвами, а причудница Ленка то и дело цедила: «Цы-ы! Во, опять!» — и, кивала на чердак, где как уверяла, проказничал домовой.

Однажды Ленка, Машка и я пришли за продуктами в сельмаг в пяти километрах от хутора. Как только вошли в деревню, Ленка показала на дом справа:

— Здесь живет Настя. У нее есть кот Барсик. Он бежит на плач. Кто заплачет, подбегает и слизывает слезы. Однажды я спряталась за поленицу и плачу понарошку, а Барсик ищет меня, мяукает… А раз у Насти кукла упала в погреб. Настя полезла, а вылезти не смогла. И расплакалась. И Барсик ее отыскал по плачу. И привел к погребу Настину мать.

Через несколько шагов Ленка показала на дом слева:

— Здесь живет Петька. Он противный. Дерется. В прошлом году у него жила больная ворона. Она всех передразнивала. Услышит лай собаки, пытается лаять. Могла мяукать, как кошка. И даже тарахтела, как трактор. Потом ворона поправилась и улетела.

Ленка тренькала звонком, рассказывала о своих сверстниках и о животных, которых они имеют. Ей казалось, что это самое интересное в деревне. Мне тоже так казалось.

Пока мы с Ленкой находились в магазине, Машка снаружи не отрываясь смотрела на дверь; иногда с невероятной осторожностью взбиралась на крыльцо и принюхивалась. Сложив продукты в рюкзак, я хотел было купить Ленке конфет «подушечек», но она глубоко вздохнула, ее звонок как-то грустно тренькнул и затих.

— Мне нельзя. Дедушка не разрешает.

— Почему? Зубы болят?

— Не-е… У Вовки диабет. Есть такая болезнь, знаешь? Ну, и мне может перейти. Сладкое есть нельзя… Вовка сам себе делает уколы. Он уже взрослый, в седьмом классе учится…

Ленка смолкла, но искоса взглянула на конфеты и потянула меня за рукав.

— Одну конфету купи. Одну можно. Но дедушке не говори, рассердится.

— А почему Вовка не отдыхает на хуторе? — спросил я у Ленки, когда мы вышли из сельмага.

— Он летом подрабатывает почтальоном. Разносит письма по деревням. С ним ходит Тузик. Он тоже умный. Не такой, как Машка, но все же, — Ленкин звонок снова во всю названивал, весело, задорно.

— А где лучше: на хуторе или в поселке?

— Не знаю, — нерешительно протянула Ленка. — В поселке у меня подружки и… аквариум. Наш кот Васька любит сидеть у аквариума. Считает, сколько рыбок поплыли в одну сторону, сколько в другую… Васька старый, спит с грелкой. Я ему на ночь кладу. Он злится, когда она остывает, теребит лапой, урчит…

С каждым Ленкиным сообщением, я чувствовал, что умнею на целую голову.

— А у соседей есть теленок и поросенок, — продолжала Ленка. — У поросенка один глаз голубой, другой зеленый. Поросенок играет с теленком, прыгает на него, как собака, повизгивает… А в поселке в Волге купаются коровы. И мы тоже купаемся. Но у дедушки купаться лучше.

— У дедушки вообще лучше, — подхватил я. — Лучше, чем в поселке и намного лучше, чем в городе. А ты просто молодец, столько мне интересного рассказала!

— Хочешь, я подарю тебе звонок? — вдруг спросила Ленка.

— Нет. Это слишком дорогой подарок, его я не возьму. К тому же, твои рассказы — лучший подарок. Когда вернусь в город, обязательно все запишу — получится целая повесть. Знаешь, как ее назову? «Рассказы девчонки со звонком!».

Еще в начале отпуска я твердо решил пожить на реке в разных местах, не важно где — куда занесет судьба; хотел доказать самому себе, что не пропаду в любых условиях — именно поэтому через неделю я распрощался со Степанычем и Ленкой.

Ниже по течению реки, недалеко от рыбачьего поселка жил резко индивидуальный человек — Николай. У него была хрустальная мечта — освоить всю Волгу, то есть, пожить на всем протяжении реки (само собой, его мечта по своему масштабу значительно превосходила мой план — пожить в нескольких местах). Я был уверен — слишком прекрасные мечты всегда нереальны, несбыточны, а фантастические планы строят только авантюристы, но моя уверенность оказалась ошибочной.

О Николае я узнал от Степаныча и заочно так загорелся познакомиться с этим человеком, что отправился на его поиски. На «большаке» поймал грузовик и прикатил в поселок.

— Чудик, слабосильный философ-самоучка! — отозвались рыбаки о Николае. — У него шило в одном месте. Жил припеваючи в десяти километрах вверх по реке. Место было добротное, участок освоен, все четко выстроено, приличный огород, сад — чего ему не жилось? Так нет, разобрал избу, сплавил сюда.

— Как сплавил? — переспросил я.

— А так. Как плот. И весь скарб на плоту, и жена и сын, и дочь, и кот ихний — умора! Как цыгане… Теперь обустраивается, поднимает целину — и чего ради?

Чудак Николай еще сильнее распалил мое любопытство — оно стало прямо-таки зоологическим. С этим зоологическим любопытством я и отправился знакомиться с «плотогоном».

Меня встретил высокий загорелый мужчина, с энергичными движениями — на вид лет тридцать с небольшим. Поражали его глаза — в них виднелась целеустремленность и свободомыслие. Это был волнующий момент, я сразу понял — передо мной необыкновенный человек.

— …Все так, — сказал Николай, когда мы сели покурить на недостроенной террасе, среди желтых тыкв, и я спросил: «Правда ли, что он сплавил свой дом?».

— Все так, — повторил он. — Я больше трех-четырех лет не могу жить на одном месте. У меня, понимаешь ли, страсть к переменам в крови. Смотри, что получается: люди всю жизнь живут на одном месте, окопаются, как кроты, и ничего не видят вокруг. А мир-то большой, понимаешь?! Ну, обжился ты на одном месте, ну поднакопил барахла, а что дальше? Сидеть и по телеку смотреть чужую жизнь?! Мне, понимаешь ли, нужны живые впечатления… Я не могу без дела. Люблю строить, и без хвастовства скажу, понимаю толк в строительстве. Вот к избе террасу ставлю, на прежнем месте было лишь крыльцо… Еще пару годков здесь покантуюсь, участок освою и разберу избу… Махну вниз по реке. Говорят, там привольней… И работы на новом месте всегда вдоволь… Понимаешь ли, когда всю жизнь живешь на одном месте, тебя подстерегает подводный камень — спокойная жизнь человека разъедает, как ржавчина.

— Понимаю тебя, мне сродни твои горячие мысли, — сказал я совершенно искренне, поскольку и сам в то лето был бродягой. — Мне нравится эта твоя особенность, твой образ жизни, но ведь у тебя семья. Им каково?

— У нас спетая команда, — усмехнулся Николай. — Моим ребятам и в одной школе учиться надоедает. Выбьются в отличники и говорят: «Скучно. В другую бы школу!». Вот так вот. Моя кровь — страсть к переменам… И сын не зря со мной живет, — Николай кивнул на подростка, который с надлежащим старанием тесал сосновый брус. — Он ведь от первой жены. Мог бы жить с матерью, но вот видишь, со мной, — Николай довольный потянулся. — А жена? Жена во всем меня поддерживает, иначе не прожил бы с ней восемь лет… Сейчас она с дочерью в поселке у родственников… Скажу тебе, я здесь бронзовую свадьбу отгрохал. С первой женой прожил семь лет и со второй уже восемь. Так то! В итоге женат пятнадцать…

— Суммарная бронзовая свадьба, — нашелся я.

— Точно, — усмехнулся Николай. — И бронзовая, и стеклянная, и деревянная, и ситцевая, какая хочешь…

Неожиданно пошел тяжелый дождь и Николай крикнул сыну:

— Убирай инструмент!

А мне махнул:

— Пошли в избу, уже ушица поспела…

В доме, расставляя на столе посуду, Николай ухмылялся и все больше подтверждал прозвище философа:

— Злые языки, разные недоброжелатели всякое обо мне говорят, но это от зависти. Некоторые люди ведь не только свои участки огораживают, но и мыслят ограниченно, понимаешь?.. А некоторые обогащаются — противно смотреть! В поселке есть один предприниматель — сдает туристам для охраны палаток своего пса. За плату. И лодку, и сарай сдает… Другой, тоже за плату, показывает грибные и ягодные места. Вот до чего люди дошли! Скоро дорогу будут показывать за деньги… Теперь понимаешь, почему я для них белая ворона?

— Как не понять. Но, наверняка, стяжателей не так уж много.

— Полно!.. Ясное дело, и нормальные есть, так те и относятся ко мне уважительно. Тоже завидуют, но по-хорошему; завидуют, что я легкий на подъем, — Николай снова усмехнулся (его усмешки и ухмылки были полны значения). — Непостоянство нормальная вещь. В природе все непостоянно, все меняется, как река… И в разных истинах надо сомневаться — это ведет к новым открытиям. А тот, кто ни в чем не сомневается, попросту дурак, — Николай в очередной раз усмехнулся, хмыкнул и подал мне деревянную ложку.

Уха была настоящая, волжская, со стерлядкой — такую ни в одном ресторане не отведаешь. И дело не в ее вкусовых достоинствах — от нее исходило тепло домашней еды. Кстати, от всего домашнего исходит особое тепло — от обжитой мебели и ношеной одежды, от кухонной утвари и простых обиходных вещей. Я ел уху и думал: «Причудница Ленка, чудесник Степаныч, чудак Николай — случайно ли это? Быть может, общение с рекой сделало их такими? Наверное, река несет в себе что-то такое, что делает людей необыкновенными, расширяет их воображение, выявляет таланты?.. Надо бы почаще окунаться в Волгу — может, и во мне откроются какие-то неведомые, дремлющие таланты… Собственно, чего откладывать — доем уху и окунусь».

Как бы прочитав мои мысли, Николай сказал:

— Вроде дождь стихает. После дождя река теплая.

Николай предложил мне остановиться в его «плавающим» доме и, само собой, я не заставил себя уговаривать. Три дня я помогал Николаю строить террасу, усердно осваивая профессии плотника, кровельщика и стекольщика. За эти дни я крепко сдружился с Николаем и его сыном Борькой — не по возрасту серьезным пареньком. Когда мы достроили террасу и «обмыли» ее, я распрощался с Николаем и Борькой — мы расстались, как родственники.

Заключительную часть отпуска я провел в Ярославской области (по совету Николая). Туда добирался на трех видах транспорта: вначале на попутном «москвиче», затем до Ярославля на автобусе, дальше — до Волги — на тракторе.

В тех местах деревни маленькие, в несколько дворов, и убогие, с разбитыми дорогами и ветхими настилами — вроде, ничего и не изменилось с царских времен. Есть и вовсе покинутые поселения, где от домов остались одни фундаменты, а меж старых одичавших яблонь бродят тоже одичавшие собаки и кошки.

В одном из таких мест, среди высокого леса, сохранилось два строения: низкая, полуразвалившаяся изба и покосившийся сарай — владения бабки Анастасии. В деревнях о бабке отзывались как о выжившей из ума старухе, которая чуть ли не вышла замуж за домового — во всяком случае по вечерам отчитывается перед ним за проделанную за день работу и вообще постоянно ведет беседы разного толка.

Бабка Анастасия имела огород, держала кур и козу, подкармливала приблудную собаку и дикого кота. До этой живности на чердаке у бабки обитал старый ворон — большая птица со смоляным оперением и зоркими глазами. Тот ворон сильно привязался к бабке: каждый день из других деревень притаскивал ей разные блестящие штуковины: пуговицы, бусины, осколки зеркал, алюминиевые ложки.

— Ты, дед, ворона-то не обижай, поладь с ним, — просила бабка Анастасия домового, который, как она считала, тоже жил на чердаке.

Видимо, домовой с вороном поладили — целых два года они мирно соседствовали на чердаке, а вот сама бабка дала маху: вначале приютила собаку, а потом и кота. Каждый раз, когда она выносила собаке еду, ворон взлетал на крышу избы и недовольно бурчал, а уж если гладила кота — так и норовил его клюнуть.

Долгое время бабке Анастасии было невдомек, отчего такая ревность у птицы? Но однажды городские грибники заглянули в избу и оставили бабке дикого голубя-подранка. С неделю бабка выхаживала птицу в корзине на окне; промывала настоями рану, кормила кашей, и все это время ворон сидел на сарае и косил глазом в сторону окна. А потом вдруг поднялся высоко в небо, сложил крылья и камнем бросился вниз.

— Видать в него переселилась душа покойного мужа, — объяснила бабка Анастасия домовому. — Ну, да простит меня господь! И ты, дед, прости меня, старую.

С того дня у бабки Анастасии появился редкий дар — предсказательницы. Каким-то странным образом (возможно, по накопленной в воздухе энергии) она вдруг стала предугадывать события, которые впоследствии происходили на самом деле. Это было странно вдвойне, поскольку в тех местах крайне редко что-либо происходило. Тем не менее бабка предсказала бурю с лесоповалом, пожар и наводнение в райцентре, причем указала сроки ненастий, и именно в эти сроки они и произошли. После этого в деревнях все сошлись в одном — бабка Анастасия колдунья.

Я прожил у бабки Анастасии пару дней и первое время выслушивал ее с некоторым недоверием, но после того, как она предсказала мне «большую удачу» в работе, поверил каждому ее слову.

В трех километрах от бабки Анастасии у реки, где на берегу ржавел старый буксир, жил инвалид Петр. У него была добротная изба с хозяйственными постройками, лошадь, кобель и ручная чайка, которая обитала в лодке. Дом Петра окружали запутанные тропы, колючий кустарник, буйные травы и цветы.

Петр не верил в нечистую силу, но допускал, что у всего на земле есть душа; не только у животных, но и у растений, камней, воды — у всего, что тянется ввысь, лежит затаенно или течет, постоянно меняясь. «Почему цветок сгибается, когда хочешь его сорвать? — размышлял он. — Почему у разбитого камня затягивается свежая поверхность, а река, как ни направляй ее русло, все одно — упрямо берет свое?».

— Я хранитель реки, — представлялся Петр туристам байдарочникам и разным удильщикам, которые по случаю заглядывали к нему.

Мне тоже представился «хранителем», и сразу, без всяких вступительных словечек, добавил:

— Значит так! Если ты готов к серьезному разговору, жми в райцентр за винишком. Это всего час резвой ходьбы.

Я выполнил его наказ, после чего Петр сказал:

— Располагайся, живи сколько душе угодно.

Мы выпили и Петр развил свою мысль относительно реки:

— Река для меня — живая душа. Я с ней беседую, советуюсь. Она мне, значит, и мудрый друг и ласковая женщина, и ребенок, о котором надо заботиться. И кормилица… Здесь недавно одни байдарочники опрокинулись, теперь как ни брошу блесну, то тушенку, то сгущенку зацепит, — Петр засмеялся, довольный своим юмором.

Дальше он сообщил, что раз в неделю запрягает лошадь и возит в райцентр дрова; в обратную дорогу закупает продукты.

— …И Полкан со мной ходит, — Петр кивнул на кобеля, который вышагивал посреди двора, — но только вступим в райцентр, забивается под телегу — побаивается местных дворняг. Ну, значит, чужая территория. Так и семенит меж колес, пока справляюсь с делами… А в лесу никого не боится, ни волка, ни кабана… Он, чертенок, что надо! Через лес бегает к Альме, сучке бабки Анастасии, в трех километрах отсюда. Бабке это не нравится. Говорит, что «я бывший распутник и собаку этому учу», — Петр засмеялся. — Она совсем спятила старая… С домовым разговоры ведет… Но, кто знает, может, и вправду, колдунья, — Петр начал рассказывать про бурю, пожар и наводнение.

Я переночевал у Петра; наутро он устроил мне отличную рыбалку — я наловил целое ведро плотвы; Петр взялся ее поджарить и опять заговорил про «винишко»:

— …Под жареную рыбешку оно хорошо пойдет!

Погода стояла, как по заказу — ни жарко ни холодно, и мне ничего не стоило отмахать еще раз до райцентра и обратно.

За обедом Петр продолжил свои рассказы.

— …Как-то осенью у меня остановились двое городских охотников. Прикатили на «газике», расположились — все, как положено… Обещали «отблагодарить сполна, поставить богатую выпивку»… К вечеру они, значит, выследили семью кабанов, убили двух молодых свиней, но матерого секача упустили. Им закончить бы охоту — и так трофеи были немалые, но они уже вошли в азарт… Короче, решили и секача уложить… А произошло это недалеко от дома бабки Анастасии. Ну, значит, они завернули к ней, оставили туши, а сами двинули искать секача. Бабка их предупредила: «Нельзя старого кабана трогать. Старый кабан — хозяин леса. Беда будет!»… И что ты думаешь? Секача-то они уложили, но он успел клыками одного охотника пропороть! Другой, значит, повез друга на «газике» в больницу, да недалеко от райцентра влетел в кювет. Сам, правда, отделался легко, но машину помял сильно… Ну, в общем, значит, оба потом в больнице отлеживались. Вот и не верь после этого бабке… А я и без нее знаю — все, что сделаешь плохого, к тебе вернется. Ты сам-то как думаешь?

Одинокая фигура на опустевшей платформе

Он обладал сверхсильным биополем — рядом с ним каждый ощущал тепловые волны, легкое покалывание каких-то невидимых иголочек. Худой, нервный, с резкими, словно высеченными чертами, с вздутыми венами на висках и темными, глубокими глазами, в минуты напряжения он излучал прямо-таки электрический ток, и если смотрел в упор, людей трясло от его прожигающего взгляда. Временами его напряжение достигало такого накала, что он становился опасен для окружающих — невидимые смертоносные стрелы поражали все живое на расстоянии нескольких шагов; своим демоническим взглядом он мог остановить слабое, чувствительное сердце. «Чудовище, а не человек», — шептались те, кто его знал, и при встрече с ним, старались пройти незамеченными, но каждый раз застывали, парализованные, а некоторые, наиболее впечатлительные, впадали в транс.

Его странность обнаружилась еще в раннем детстве: веселый и юркий, но крайне болезненный ребенок, в момент острого возбуждения внезапно окаменевал и, как подкошенный, падал на колени, его рот сводила судорога, из груди вырывался пронзительный вопль, руки мелко дрожали, глаза стекленели и менялись — обычно густозеленые вдруг становились темно-коричневыми и, все больше темнея, превращались в черные с красноватым блеском, словно тлеющие угли. В такие минуты от его дикого, безумного взгляда увядали цветы, всплывали и переворачивались, точно оглушенные, мальки в ручье, точно сбитые, замертво падали жуки и бабочки; из его глаз исходили такие убийственные, все пронизывающие лучи, что пролетающие над ним птицы резко сворачивали в сторону.

Припадок длился несколько секунд; потом он, сникший и опустошенный, забивался в какую-нибудь дворовую щель и, как затравленный зверек, испуганно озирался по сторонам. Постепенно его взгляд светлел, на лице появлялась робкая улыбка, он вылезал из укрытия и, спустя несколько секунд, отдышавшись, вновь веселился с прежней резвостью. Как все дети, он тянулся к животным, пытался играть с ними, но и собаки и кошки от него шарахались и уползали в подворотни.

А во сне он кричал, рыдал и дергался — ему снились черные сны: черные цветы и деревья, черные глыбы льда, черные лица людей. Жизнерадостный ребенок видел во сне страшные картины и никак не мог их увязать с многоликим, многоцветным миром, который открывался наяву.

Припадки и ночные рыданья беспокоили, тревожили его родителей, тем более, что и врачи беспомощно разводили руками и терялись в догадках, не в силах понять таинственную болезнь. Ко всему, врачей поражала его удивительная генетическая память: он помнил то, что происходило с матерью, когда еще был в ее утробе, помнил отдельные случаи из жизни предков по отцовской линии, через огромное временное пространство видел местность, какой она была задолго до его рождения. Впервые это заметили, когда он нарисовал поселок, где жил с родителями. Обычный, ничем не примечательный, загородный поселок он изобразил с широким озером и церковью — чего на самом деле не было, но старожилы подтвердили, что много лет назад поселок стоял на берегу озера, которое осушили и на бугре, действительно, красовалась церковь, которую разрушили.

Второй раз он удивил всех, обрисовав убийцу, которого давно разыскивали. Убийство произошло за год до того, как его родители поженились. Однажды утром недалеко от железнодорожного полотна был обнаружен труп директора местной школы. По слухам убийца руководствовался всего-навсего алчной целью — похитил портфель с зарплатой учителей. Оперативная группа досконально осмотрела место происшествия, опросила всех жителей поселка, но найти убийцу так и не удалось. Прошло десять лет, и вдруг эту историю узнают школьники и в том числе он, необычный мальчишка. Прямо в классе он нарисовал рисунок: от станции удаляется состав электропоезда, на опустевшей платформе виднеется одинокая фигура — усатый мужчина в кителе с керосиновым фонарем в руке. Он показал рисунок учителям и твердо объявил: «Директора убил этот железнодорожник». Не очень-то поверив ему, но зная его удивительные способности, учителя на всякий случай отнесли рисунок в милицию. По рисунку подозрение пало на сцепщика вагонов с соседней станции. Через неделю сцепщик во всем признался.

В подростковом возрасте его хрупкий организм немного окреп; припадки случались, но уже реже, чем прежде и в более легкой форме; его сны посветлели: теперь он то летал под облаками, то снижался и парил над равниной и цветущими деревьями. Его ночные крики и рыдания уступили место стонам и тихим плачам.

Учился он прекрасно, все схватывал на лету; едва взглянув на текст, мгновенно запоминал его, решал в уме сложнейшие задачи, над которыми подолгу корпел весь класс. На уроке истории называл не только даты событий, но и дни недели, на которые падали эти даты, и никогда не ошибался. На уроке географии говорил, что «видит» те или иные горы и называл полезные ископаемые, которые там еще не открыли. Однажды он сказал сторожу школы: «Вы мне привиделись со шрамом на лице». Через несколько дней сторож попал в автокатастрофу и его лицо пересек глубокий рубец.

Учителя были в смятении. Их поражали не столько его невероятные способности — феноменальная зрительная память и умственный счет, сколько — умение «видеть» настоящее, скрытое от обычного глаза, и прошлое, о котором никто не знал, и особенно дар предвидения — способность «принимать» сигналы из будущего. Он явно обладал какими-то вселенскими связями и его порог чувствительности был намного выше, чем у нормальных людей.

Позднее у него обнаружилась еще одна вполне определенная особенность — сила гипнотического внушения. У одной из учениц его класса появилась опухоль; ей предстояла операция. Накануне весь класс навестил больную. И вот, стоя в палате, он мысленно представил девчушку на операционном столе и внезапно отчетливо увидел ее пораженные ткани. От жалости к школьной приятельнице он пришел в такое возбуждение, что покрылся пятнами. Пока ребята беседовали с девчушкой, он решил «помочь ей выздороветь» — напрягся, собрал всю внутреннюю энергию в мощный сгусток и направил его в сторону больной… Наутро опухоль исчезла; врачи изумились не меньше учителей.

Взрослые жители поселка избегали встреч с ним, как избегают нечистой силы, — боялись его наветов и предсказаний. Но сверстники к нему тянулись, тянулись неосознанно, как к чудаку, умеющему совершать чудеса. По просьбам приятелей он без особых усилий, одним лишь взглядом посылал импульсы и двигал предметы или останавливал часы, или рассеивал облака, и при этом сам, не меньше друзей, удивлялся, почему они не могут делать то же самое. Свои способности он объяснял простым умением «собрать всю волю». Добрый от природы, он никогда не использовал свои способности со злым умыслом. Не раз приятели просили его «ранить кошку или собаку», «напустить болезнь на вредного учителя», но он твердо отказывался. Он не знал, что во время припадков, невольно совершает зло, и не верил, когда об этом говорили. Те секунды были провалами в его памяти — в момент припадка его сознание полностью отключалось.

Только в юности он заметил, что когда нервничает, и окружающих охватывает лихорадочная дрожь, некоторые даже впадают в полуобморочное состояние. Он также заметил, что и в полном спокойствии, когда разговаривает с людьми, многие его не понимают — их околдовывала энергетика его слов, им казалось — он постоянно что-то недоговаривает, во всем подразумевает второй смысл; каждое его слово они рассматривали как определенный знак, предначертанье их судьбы. Получалось, что между ним и людьми существует некий прозрачный барьер, и он как бы разговаривает через переговорное устройство с оборванным проводом или через рупор, который заделан кляпом. Повзрослевшие приятели один за другим покидали его, всячески избегали встреч. Жизнерадостный и общительный, он все чаще замыкался в собственном мире — дома за книгами, все больше становился угрюмым затворником.

В юности его припадки прекратились; ночные стоны и плачи перешли в глубокие вздохи и всхлипывания. Чаще всего ему снился пустой вымерший город, залитый солнцем, без людей, без собак и кошек, без птиц…

Закончив школу, он приехал в город и блестяще, почти играючи, сдал экзамены в физико-математический институт, и сразу выделился среди сокурсников необыкновенными талантами; но и среди студентов никто не отважился дружить с ним. Его комнату в общежитии обходили стороной, как заклятое место, как источник непонятного заражения: головных болей и мрачных мыслей. Он замечал косые пугливые взгляды, слышал шепот: «чокнутый», «шизик», и временами от одиночества чувствовал, что и на самом деле вот-вот сойдет с ума. Чтобы развеяться, брал книги и шел в ближайшее кафе, где можно было почитать за чашкой кофе и побыть среди людей, но на шумных многолюдных улицах и в кафе чувствовал свое одиночество еще сильнее. В аудиториях и общежитии его хотя бы окружали знакомые лица; сокурсники примирились с тем, что среди них находится «тронутый с дьявольским взглядом» — как его нарекли, и старались с ним не общаться, но все-таки здоровались, перекидывались словами, а иногда и советовались — он и в институте сразу выделился своими способностями, — а на улицах и в кафе его просто-напросто сторонились, как прокаженного. Огромный мир города был для него недоступен; вне стен института и общежития он становился совершенно беспомощным, как бы тонул в гигантском аквариуме и никто не собирался подавать ему руку помощи.

Как-то в кафе за его стол подсела девица: густо накрашенная, с волосами, похожими на алюминиевые нити, она потягивала коктейль и некоторое время откровенно рассматривала странного парня сидевшего напротив; потом сказала с улыбкой опытной обольстительницы:

— У вас такой жесткий взгляд, прям мурашки бегут. Я в отпаде. Наверное, вас все боятся?

Он кивнул и горько усмехнулся.

— А я ничего не боюсь, — продолжала девица, явно дразня и завлекая его. — Я люблю всякие неожиданности. Страшные неожиданности. Я мазохистка… Дома устраиваю себе массаж с битым стеклом и патефонными иголками… Стекло лучше цветное — чем больше цвета, тем лучше, душа требует разнообразия…

Он сразу понял, что между ним, не умеющим ориентироваться в житейском водовороте — попросту контактировать с людьми, и ею, заземленной, блудливой, существует непреодолимая плотина, тем не менее предугадал — их ждет серьезная связь. Как никогда прежде, он вдруг невероятно разволновался, испытал прямо-таки нечеловеческую нагрузку; его волнение, словно мощный поток, перехлестнулось через плотину между ними и обрушилось на нее. Она поежилась, но притворно вскинула глаза:

— Вы случайно, не экстрасенс? Наверное можете в себя влюбить?! Я люблю властных мужчин, которые заставляют себе подчиняться. Пишут свой телефон и говорят: «Позвони!». Я прячу записку в бюстгальтер.

— Красивые у вас волосы, — тихо проговорил он, чувствуя, что ее земное превосходство, замаскированные хитрости, сразу ослабили его дар внушения.

— Хм, волосы! Я в отпаде! А все остальное? — она бросала вызов, как наживку.

— Расскажите о себе, — попросил он, увиливая от ответа, хотя сразу угадал ее порочность.

— Потом. Не спешите, впереди у нас масса времени, — она улыбнулась, откинула волосы со лба и выдала некую стратегическую уловку. — Но не знаю, получится ли у нас что-нибудь…

Ее самоуверенность выдавала недюжинную внутреннюю силу. Он уловил эту силу и понял — в интимных вопросах она знает все наперед.

— А о себе? Это обязательно? А угадайте! — она как бы великодушно разрешала приоткрыть таинственную завесу. — Попробуйте! Может, скажете, сколько у меня было мужчин?

Он рассказал о ней все, и она была потрясена; улыбка с ее лица исчезла; поеживаясь и запинаясь, она произнесла:

— Вы колдун? Наводите страх хуже аборта. Я в отпаде!

Потом, помолчав, встряхнулась и зло добавила:

— Но я вас не боюсь. Я никогда никого не боюсь. Это даже интересно, это мне даже в кайф. Я люблю сражаться с мужчинами. И всегда побеждаю. Влюблю в себя, добьюсь послушания и ухожу. Слабый мужчина мне неинтересен… Вообще-то я люблю уродливых мужчин. Например, горбунов. Они сходят от меня с ума… Я, кстати, тоже могу кое-что о вас рассказать, у меня интуиция — блеск!

— Расскажите, — глухо откликнулся он.

— Только без обид, — предупредила она и уставилась на него, пытаясь противоборствовать его демоническому взгляду. Силы были явно неравными, но она не сдавалась и он оценил ее мужество.

Она угадала главное — ему трудно живется и он одинок, его сердце улавливает чужие токи и не свободно для земных радостей, голова переполнена информацией и находится в постоянном напряжении, а сейчас у него «сексуальные проблемы».

— …Но не вешайте нос, у вас будут недолгие связи. С необычными женщинами. Такими, как я, — заключила она и этими словами привела его в мучительное возбуждение.

Он знал, что она циничная, роковая особа, тем не менее предоставил себя судьбе. Их недолгий роман длился слишком недолго — всего одну ночь в его утлой комнате общежития. Утром она сказала:

— Мы с толком провели время, но больше нет смысла встречаться. Я в отпаде! Ты не можешь быть лидером, потому что неуверен в себе, — сказала спокойно и безжалостно. — И не ищи меня, не теряй зря время, в этом нет никакой надобности. Я вообще не встречаюсь с мужчинами больше одного-двух раз, потому что дорожу свободой… А для здоровья у меня есть один мужик. Приходит что-то прибить, завинтить, заодно для здоровья… Однажды я была привязана к одному научному работнику, намного старше меня. Жила у него… Была в отпаде. Так его любила, что ревновала к его кошке. Он сильный и грубый самец. Брал меня, не раздеваясь, когда я говорила по телефону, на кухне — сразу заваливал на пол… И в подъезде, лифте… Как ни старалась, он не хотел расписываться. Был мужик тертый. А я его так любила, что хотела отравить… Мы разошлись, а через три года звонит: «Приезжай! Помоги! Меня парализовало!». Бог его наказал за меня!.. «Приезжай, — говорит, — скоро умру. Готов расписаться, все тебе оставлю». Я расхохоталась — «Собаке собачья смерть!»… Я мстительная и не прощаю обид.

Она ушла, а он внезапно ясно увидел однокомнатную квартиру, рабочий стол, стеллажи, заставленные книгами и на постели — беспомощного, скрюченного мужчину; седые волосы разметались по подушке, взгляд тусклый, почти безжизненный… Минуя дистанцию времени, до него донеслись призывы о помощи. Слабые, словно последняя мольба, они еле различались — их глушил громкий хохот в другой квартире — не менее явственно он увидел злорадную ухмылку девицы, которая только что ушла. Боль за умирающего человека пронзила его… Время молниеносно прокрутилось и он увидел ее на другом конце города — она ехала в автобусе; стояла на задней площадке с победоносным видом, точно хищница, после удачной охоты…

Они одновременно почувствовали — плотину между ними прорвало и в обе стороны понеслась зловещая энергия: к общежитию — ядовитая, вдогонку автобусу — мощная, пульсирующая, смертоносная… Опрокинув стул, он соскользнул на пол, забился в судороге; на все общежитие раздался яростный вопль… Она заметалась по автобусу и вдруг вскрикнула, схватилась за сердце и упала в обморок.

Давай дружить!

Наш поселок находился в двух километрах от окраины города, и с «городской» стороны его обрамляли лесопосадки — что-то вроде шумопоглощающей изгороди, но до нас все равно доносилось немало звуков — правда, ослабленных. С другой стороны поселка лениво текла речушка Серебрянка, а за ней открывался незатейливый пейзаж: луга, перелески. Посельчане вели спокойный образ жизни, все время занимались какими-нибудь делами и выполняли их неспешно, добротно; в общении друг с другом были открыты и вежливы, только общаясь с горожанами, проявляли некоторую стеснительность, вызванную комплексом провинциалов — все-таки горожане считались людьми более «цивилизованного мира».

Мы, подростки, по этому поводу никаких комплексов не испытывали, ведь с городскими ребятами учились в одной школе, а там ценилось не место проживания, а личные качества. Больше того, мы считали, что у нас в поселке интересней, чем в городе — мы жили на природе, у нас были свои лесопосадки, своя речка, сады и огороды, где произрастали ягоды, овощи, фрукты, и мы лопали их сколько влезет. Ко всему, кроме домашних животных, нас окружало множество всевозможной живности: от бабочек и стрекоз до сусликов и коршунов, которые кружили над поселком — словом, у нас было то, что городские ребята видели только на картинках. Конечно, нам приходилось пилить и колоть дрова, пропалывать и поливать огород, заготавливать на зиму корм для животных, но именно это — приобщение с детства к труду, помогло нам в дальнейшей жизни.

Поселковые ребята мало отличались друг от друга — как ни рассуждай, а среда делает людей во многом похожими, часто даже уравнивает особенности каждого. Но все же один мальчишка выделялся из нашей команды. Его звали Генка. Этот белобрысый остроносый мальчуган был нашим главным заводилой и выдумщиком: то придумает копать землянку, то строить шалаш из стеблей подсолнухов, то сооружать запруду на реке; а то и что-нибудь захватывающее — отправиться в «далекое путешествие», оставив родителям записки, чтобы нас не ждали. К сожалению, нам не удалось осуществить этот план — родители раскрыли его, как только мы начали тайно запасать продукты.

Но однажды одержимый непоседа Генка оказался в тени другого мальчишки. В один прекрасный день к нашим соседям на лето приехала семья москвичей, среди них был наш ровесник — Юрка. Когда Юрка появился на улице, мы приняли его за иностранца, точнее даже — за инопланетянина: на нем была футболка с надписью на непонятном языке, светлые брюки с накладными карманами, на голове красовалась спортивная кепка с длинным козырьком, а на ногах — кеды, невиданная обувь для нас, босоногих. К тому же, Юрка употреблял какие-то странные словечки. Когда мы его окружили, он поднял большой палец и небрежно бросил:

— Клёвый у вас поселок.

Мы поняли, что ему понравилось у нас, и стали наперебой расхваливать свою местность. Потом Вовка, самый маленький в нашей команде, пожирая Юрку глазами, робко предложил:

— Давай дружить!

— Давай! — кивнул Юрка. — Фронтально!

— Как это? — спросил Вовка.

— Ну, железно, — пояснил Юрка. — Ты что, совсем молекула?

— Что это? — разинул рот Вовка.

— Ну, малявка, ничего не сечешь, — хмыкнул Юрка и объяснил, что молекула — невидимая частица.

Вперед выступил Генка и несколько самоуверенно заявил:

— Мы все сечем.

— Молоток! Похвалил Юрка. — Вижу, ты здесь доберман.

Генка смутился, не зная, что означает это слово. Мы тоже не знали, хотя и сделали вид, что знаем, но опять высунулся Вовка:

— Кто это?

— Клеевая собака. Порода такая, — важно изрек Юрка и заносчиво добавил: — У меня в Москве живет. Большой, сильный, фронтальный.

Понятно, рядом с разодетым всезнающим москвичом Генка выглядел не доберманом, а пуделем, а мы и вовсе дворняжками. Тем не менее, меткие словечки Юрки — меткие и острые, как стрелы из лука — нам понравились и с того дня мы так и звали Вовку — Молекула, а Генку — Доберманом. Они страшно гордились новыми прозвищами.

В тот первый день «нашей дружбы» Юрка после обеда вышел на улицу и снова ошеломил нас — достал из брючных карманов вещи, о которых мы могли только мечтать: перочинный ножик с десятью предметами, пистолет, стреляющий водой, сигнальный фонарик, который светил красным и синим светом. Выставив напоказ свои драгоценности, Юрка безразлично обронил:

— Можем клёво поиграть в это, — он протянул нам свои сокровища.

Мы выхватывали его вещи друг у друга, рассматривали их, гладили, присвистывали и причмокивали от восторга… До вечера мы играли «в ножички», набирали в пистолет воду из пожарных бочек и «стреляли», а с наступлением темноты, попеременно посвечивая фонариком, привели Юрку в один из наших лучших шалашей на окраине поселка — там у нас всегда имелся запас овощей, яблок и груш.

— Фронтальная хижина! — произнес Юрка, когда мы влезли в шалаш и развалились на сладко пахнущей сухой листве. — У нас в Москве квартира недалеко от Кремля, в окно фронтально видно звезды на башнях, ночью они светятся — клёво!

Мы с завистью уставились на Юрку, а он, уминая плоды садов и огородов, продолжал нас удивлять:

— В Москве полно машин и площади побольше, чем весь ваш поселок — Фронтально! И мосты длинные, как отсюда до города. И дома огромные, под сто этажей… На улицах парады физкультурников — клёво!

Мы слушали Юрку и глотали слюни, представляя яркий, захватывающий мир, где жизнь бурлила, как вечный карнавал… А нас окружала тишина. Эта тишина давила, вселяла уныние — наш поселок вдруг стал маленьким и жалким, а вся наша жизнь — совсем не такой интересной, какой казалась раньше.

Похоже, Юрка задался целью пришибить нас своим немыслимым богатством: на следующий день, кроме ножика, пистолета и фонарика, он вынес из дома то, что мы вообще никогда не видели — авторучку и ракетки с воланом. Авторучкой мы стали расписываться на заборах, столбах, пожарных бочках и на всем, что попадало под руку. А волан подкидывали до тех пор, пока он не залетел в печную трубу.

В тот же день мы водили Юрку по окрестностям поселка, показывали норы сусликов на лугу. Кусты орешника в перелеске — показывали без особого энтузиазма, догадываясь, что для столичного гостя все это малоинтересно. Единственно, чем мы собирались Юрку поразить, это нашей главной достопримечательностью — речкой Серебрянкой. Но неожиданно наша любимая Серебрянка не произвела на Юрку никакого впечатления. Рассматривая норы и орешник, он время от времени поднимал большой палец, а увидев речку, вяло протянул:

— Ничего особенного… У нас в Москве фронтальная Москва-река. Там клёвые лодочные станции, купальни, вышки…

Нам стало обидно за нашу Серебрянку, Генка даже шепнул мне:

— Много из себя строит этот Юрка.

В то лето мы ежедневно ходили на речку купаться, и все, кроме Вовки, уже научились держаться на воде (Вовка еще только учился на мелководье); правда, мы плавали вдоль берега и не больше двух метров — «не хватало дыхания». Юрка тоже стал ходить с нами на речку, но так — за компанию, с явным безразличием; и на речке ни разу не разделся, не окунулся в воду. Пока мы осваивали «собачий» стиль, он шастал по берегу, разглядывал коряги, ракушки или что-то выводил на песке перочинным ножиком, или набирал воды в пистолет и обдавал нас тонкой струей. Своим поведением он давал понять, что после просторов московской реки ему скучно плескаться в какой-то невзрачной речушке. Его равнодушное отношение к нашей Серебрянке нешуточно задевало нас — можно сказать, даже оскорбляло. Как-то Генка зло процедил:

— Все городские ребята завидуют, что у нас есть Серебрянка, а этот только и хвастает своей московской рекой. Давай завтра его столкнем в воду!

На следующий день мы, как обычно, отправились на речку вчетвером: Юрка, Генка, Вовка и я. Обычно мы купались на песчаной отмели — там был пологий спуск к речке и глубина чуть больше метра. А перед отмелью, сразу за урезом воды начинался глубокий темный бочажок. Как только мы подошли к нему, Генка подмигнул мне и кивнул на идущего сзади Юрку. Мы остановились, чтобы подождать его и столкнуть в глубину, но вдруг произошло непредвиденное. Сто раз мы проходили то место без всяких происшествий, но в тот день Вовка поскользнулся и упал в воду, и сразу стал тонуть; он отчаянно шлепал по воде руками, его голова то исчезала, то вновь появлялась над водой.

От страха мы с Генкой застыли на месте. И вдруг к Вовке бросился Юрка, прыгнул в воду как был — в одежде. Вначале он весь ушел под воду, потом вынырнул, но подплыть к Вовке почему-то никак не мог, барахтался на одном месте, задрав голову и глотая воздух. А в метре от него Вовка уже совсем выбился из сил — на поверхности воды оставалась только его макушка, и было видно, как под водой он продолжает двигать руками, но уже медленно, еле-еле.

— Ищи палку! — скомандовал Генка.

Мы забегали по берегу, наши длинную корягу и, протянув ее Юрке, закричали:

— Хватай Молекулу! Он за твоей спиной!

Юрка успел схватить Вовку одной рукой, другой вцепился в корягу; с немалым трудом мы выволокли их на берег.

Вовка еще долго лежал на песке, откашливался, выплевывал воду, а когда окончательно пришел в себя, разревелся. Юрка лишь упал на колени, но его руки тряслись, а губы дрожали.

— Спа-асибо, что вытащили, — сбивчиво пробормотал он, и неожиданно, вслед за Вовкой, стал всхлипывать: — Я тоже… не умею плавать.

Через неделю родители увозили Юрку в Москву. Накануне отъезда он попрощался с нами и каждому подарил одну из своих бесценных вещей. Генке вручил пистолет, Вовке — перочинный ножик, мне — сигнальный фонарик. Его подарок я храню до сих пор — он подает мне сигналы из детства.

Пусть завидуют!

Один мой знакомый — да что скрывать, в сущности это мой недалекий двоюродный брат — вообразил себя крупным поэтом. К пятидесяти годам он накатал множество стихов и даже издал пару сборников, но в его виршах чего-то не хватало, не знаю точно чего — пожалуй, души; они были неплохо отделаны, напичканы образами, но не будоражили, от них не становилось жарко или холодно. Все его строфы воспевали любовь. Это и понятно, для многих творческих натур женщины — почти основа жизни, именно почти, потому что все же основным является творчество.

Я работаю продавцом художественной литературы, то есть в какой-то степени тоже творческий человек, но, несмотря на зрелый возраст, еще окончательно не решил, что для меня важнее: женщины или книги, хотя уже склоняюсь к мысли — ни то, ни другое, а третье — общение с друзьями.

Так вот, о моем братце. Представьте себе рафинированного сноба, который пыжится выглядеть необычно, самоутверждается за счет роскошного костюма, эффектной прически, в компании пытается быть современным, щеголяет модными словечками, покуривает дорогие сигареты, но выглядит нелепо, и курить не умеет — наберет дым за щеки и выпускает длинной струей. Все это, и многие другие парадные демонстрации — от внутренней неуверенности и своей незначительности; известное дело, когда у человека маловато за душой, он старается привлечь внимание внешними атрибутами и показными штучками. Брат напоминает наших эстрадных идолов — полуголое тело, подпрыгивание, оглушительный визг, шокирующий текст — и ноль таланта, ничто не трогает сердце; некоторые из этих самых идолов прекрасны внешне и, возможно, прекрасны в семье, в дружбе, в постели, но зачем лезут на сцену! Оставались бы в семье или в постели.

Крайне интересен мой братец в интерьере своей холостяцкой квартиры — здесь с него спадает показной налет и обнажается истинное лицо — этакого седовласого юнца, большого мальчика, который так и не избавился от идеалистических представлений, и стоит одной ногой в прошлом, другой в будущем, а настоящее переступает. Он живет в тумане, в пыльном тумане — в прямом смысле слов — годами не вытирает пыль «чтобы уйти от пошлой реальности». У него пыльные окна и занавески; толстым слоем пыль покрывает все вещи, большинство из которых страшно старомодные, из немыслимо далекого прошлого.

— Старые вещи, как ничто дают почувствовать время, — изрекает брат. — Я собиратель прошлого… пуританских ценностей…

Свои странности есть у каждого, но брат переплюнул всех. Как-то я хотел сдуть пыль с одной штуковины, чтобы лучше ее рассмотреть, брат тут же вспыхнул:

— Не вздумай! На старых вещах не только пыль, но и печаль!

Он вообще постоянно меня поучает:

— Тебе надо сменить гардероб (надо сказать, я годами ношу одни и те же вещи; галстуки не терплю, брюки не глажу, бреюсь раз в неделю).

И поправляет меня брат частенько:

— Не сколько времени, а который час. В твоем возрасте пора бы уже грамотно выражаться по-русски.

Я уже говорил, что достаточно близок к творческим людям, можно сказать, мы вращаемся бок о бок, как шестеренки — это вращенье особо заметно в клубе книголюбов — самом суматошном месте в городе, где по вечерам собираются поэты, художники, представители моей профессии; и, разумеется, это вращенье особо шумное под водочку, без которой нам никак не обойтись, без которой мы просто-напросто заржавели бы. Брат иногда наведывается в клуб, но открыто презирает наши дымные застолья. Брезгливо выпятив губы, он говорит мне:

— Меня поражает слабость твоего интеллекта (это говорит он, недалекий, ничего не петрящий в жизни стихоплет!). Сколько можно пьянствовать и попусту чесать языками? Сумбурные сборища — это более чем несерьезно. И эти ваши некрасивые грубые женщины!.. Ты на глазах распадаешься как личность. Дикий случай…

Скажу честно, общаясь с моим братцем, надо иметь крепкие нервы. Я-то его, полусумасшедшего, всерьез не воспринимаю, ведь он живет отшельником — ни друзей, ни женщин; на его дни рождения приходят как на похороны — одни родственники: я и две наши тетки. А женщины… их у него за пятьдесят лет было всего две: жена, которой он пускал пыль в глаза — говорил о своей нечеловеческой славе, будто уже обеспечил себе бессмертие и стоит вровень с Пушкиным; лет пять она верила в эту ахинею, потом разобралась что к чему и бросила его; и была какая-то помаргивающая девица, которой он тоже пытался запудрить мозги, но она раскусила его еще быстрее. Такая горькая хроника. И вот этот дилетант в женском вопросе на прошлой неделе мне говорит:

— В одной редакции работают две секретарши, мои приятельницы. С одной из них у меня, возможно, будет грандиозный роман. Она сильно мной увлечена. В субботу я пригласил их в клуб, закажи столик, посидишь с нами. Но учти, это женщины высшего класса — не ваши клубные шлюхи. Они дамы комильфо, ты таких и не видел никогда. Веди себя предельно деликатно, тактично, без единого грубого слова. Сможешь?

— Постараюсь, — ляпнул я, подивившись везенью брата и его белоснежной идее.

— И смотри, не напивайся, и будь гладко выбрит, прилично одет. И никого из своих дружков не подзывай, посидим вчетвером спокойно, — предвосхищая романтический вечер, брат сладострастно причмокнул.

Скажу начистоту, несмотря на немалый опыт в любовных делах, в субботу с утра я почувствовал некоторое волнение; как представлю приятельниц брата — этаких голливудских кинозвезд, по спине бежит что-то вроде озноба. Мы договорились встретиться в семь вечера. Какая была погода не помню. Ну пусть будет ветрено и дождливо — ведь с годами нравится всякая погода. Хотя, к черту! Лучше — светлый теплый вечерок. Я приехал в клуб раньше времени, заказал столик, выпил рюмку водки для храбрости, потом еще одну с известным поэтом и две — с неизвестным художником, и сразу почувствовал себя легко и весело. К сожаленью, брат не оценил моего приподнятого состояния — появившись, мгновенно смерил меня изучающим взглядом, подошел и зло процедил:

— Уже принял, гад! В темпе ухаживай за дамами, помоги снять плащи!

Около зеркала крутились две высоченные, крашеные блондинки, с невероятно яркой косметикой сверх всякой меры — обе вульгарные — дальше некуда; я не успел подойти, как одна откровенно подмигнула мне, другая выпятила губы, поддернула кверху, и без того короткую, юбку и, отклячив зад, на мгновенье замерла, давая понять, что готова на все. Я понял — этих краль надо сразу тащить в постель, а не вести в ресторан элитарного клуба, но братец уже вовсю обхаживал блондинок: называл уменьшительными именами, у одной похвалил кофту — «мой любимый абрикосовый цвет», — у другой, словно ботаник, внимательно рассмотрел брошь-цветок и восторженно щелкнул языком; с повышенной предупредительностью показал кинозал, где «бывает нечто интеллектуальное», и туалет, где «удобней привести себя в порядок», а когда блондинки процокали в интимное заведение, ни с того ни с сего умиленно брякнул:

— Королева и в туалете остается королевой.

Похоже, он совсем спятил от своих красоток и из кожи вон лез, чтобы соответствовать их запросам — спину выпрямил, живот втянул, победоносно осмотрел завсегдатаев клуба — те уже вовсю пялились на наших блондинок; в мужской клуб редко заглядывали женщины и когда появлялись даже страшные — какие-нибудь квадратные — на них смотрели как на красавиц. А тут такое явление!

Пока шли в ресторан, брат чего-то верещал, что-то о себе, в том смысле, что он человек здравомыслящий, искушенный в делах и решительный в поступках. Блондинки молчали, всем своим видом показывая, что их молчание полно значения; я обнял одну из них — по имени Камилла; она закатила кошачьи глаза, прижалась ко мне и кокетливо хихикнула:

— Мне жуть как нравится красивая жизнь.

Похоже, это было правдой — на ней висело множество украшений и она пахла, словно фруктовый сад, причем плодовитый (позднее я узнал — у нее двое детей).

Брату показалось, что я чересчур увлекся — он подскочил и, как бы извиняясь за мою невоспитанность, расплылся перед Камиллой:

— Это брат так шутит. Показывает, как здесь себя ведут некоторые непризнанные поэты, — а меня сурово отвел в сторону: — Эта моя! Ухаживай за ее подругой.

— Я переключился на подругу этой самой Камиллы — не помню как ее звали, пусть — Маша; в общем-то блондинки выглядели совершенно одинаково и мне было все равно какую тискать. Как только сели за стол, я сказал:

— Ну девочки, что закажем? Водочку, салатик?

Брат вытаращил глаза и с отвращением поморщился.

— Ты хотя бы думай, что говоришь! Какая водка? Шампанское, коньяк!

В Камилле несколько секунд боролось «королевство», в которое ее возвел брат и в которое она играла, и врожденная порочность — последняя победила и она игриво подернула плечом.

— А я бы выпила водки.

Маша ничего не сказала, ей было без разницы что пить, она зыркала по сторонам, всем улыбалась и только и думала, какую часть тела показать.

— Под водочку хорошо идет селедка с картошкой, — продолжал я гнуть свое, но тут же почувствовал под столом удар брата, а над столом увидел его неестественно сияющую физиономию — он по-лакейски, с большой предосторожностью заглядывал в глаза своей Камиллы.

— Вы, Камилла, не откажетесь от паровой осетрины? И закажем фрукты. А кофе с мороженым позднее.

— Как скажете, — откликнулась «его любовь».

«Моя» Маша по-прежнему вертелась на стуле. Я погладил ее попу и шепнул:

— Клево здесь, верно? А потом двинем ко мне.

— Ага, — она кивнула, глядя куда-то мимо меня — ей было все едино — с кем и куда ехать.

Пока ждали заказ, брат решил развеселить наших подружек и не нашел ничего лучшего, как рассказать о своих болезнях (он вообще страшно любит рассказы о болезнях и умеет болеть — знает все причины и следствия своих недугов — ему впору писать кандидатскую по медицине, а он строчит стишата) — дотошно и обстоятельно поведал о больнице, в которой недавно лежал, какие сдавал анализы, какие его окружали медсестры. Этим дурацким рассказом он преследовал двоякую цель: бил на жалость — мол, болезни — издержки холостяцкой жизни (разумеется, он готов ее изменить с такой как Камилла) и демонстрировал искусство общения с женщинами, представлялся опытным мужчиной (ведь медсестры не просто окружали его, но и влюблялись в него по уши).

— …Одна была строгая, официальная, холодная, другая постоянно посылала мне воздушные поцелуи и все говорила: «Когда выпишитесь, у нас будет нечто фантастическое». Но в день выписки, увидев меня, затряслась от страха и убежала. Зато строгая, холодная подошла и протянула свою визитку. В шутку я могу завести легкомысленный роман, всерьез — никогда! Ведь любовь это избирательность, — брат взирал на Камиллу, будто на хрустальный замок.

— А где же подробности? — произнесла его «королева», явно намекая на сексуальные моменты.

Но никаких моментов не последовало — их попросту не было — брат держал эту историю наготове, но не смог придумать достойную концовку, его воображение дальше слюнявых поцелуйчиков не шло. Чтобы поправить дело, я сказал:

— У меня была знакомая, которая с утра звонила и кричала в трубку: «Я тебя хочу!». Приезжала на такси, сбрасывала одежду, ныряла в постель, целовала меня до синяков…

Камилла залилась далеко не королевским смехом, Маша выдохнула:

— Класс!

Но брат метнул в мою сторону гневный взгляд:

— Может ты умолкнешь?! — и снова повернулся к Камилле: — А однажды в своей палате я устроил поэтический вечер, после чего мне не давали прохода. Одна больная поджидала в холле под часами и каждый раз спрашивала: «Который час?». И томно опустив глаза, вздыхала: «Я в палате одна, ночью смотрю в окно».

Официант принес заказ и, к моему облегчению и к радости блондинок, прервал болтовню брата. После первой рюмки (мы с Машей выпили водку и в дальнейшем пили только ее, родимую; Камилла, чтобы не обижать брата и не выходить из образа «королевы», пригубила коньяк, но тут же попросила налить ей водки и дальше чередовала напитки; брат потягивал только коньяк; шампанское наши дамочки использовали в качестве запивки) — так вот, после первой рюмки, Маша затараторила:

— У меня мечта… закадрить Юрия Антонова. Он здесь бывает?.. И хочу съездить в Венгрию, говорят там классно…

— Когда поедешь, возьми меня телохранителем, — вставил я.

Маша только ухмыльнулась — видимо, мне в ее пламенной мечте места не нашлось. Хотя, что я! Она просто обалдела от счастья.

После второй рюмки, Камилла откинулась на стуле, потянулась, как бы скидывая тяжелую королевскую мантию (ее уже тяготили обязанности важной особы), расстегнула на кофте верхние пуговицы, обнажив бюстгальтер приличных размеров, а заметив, что за пианино сел тапер, потянула брата за руку.

— Пошли танцевать!

— С величайшим удовольствием, но… я не умею, — проронил брат. — И потом, здесь не принято.

— Плевать! — Камилла решительно забросила «корону» и перешла в свою естественную плоскость. — Пойдем с тобой сольемся в экстазе, — кивнула мне и встала. — Пусть смотрят, пусть завидуют!

В танце она прижималась ко мне животом, неистово крутила бедрами, бормотала как ей нравится красивая жизнь и еще успевала разглядывать посетителей и, по-моему, была не прочь потанцевать на столе.

Пока мы вращались в середине зала, брат прикончил третью рюмку — вероятно, чтобы приглушить ревность — на его лице я прочитал далеко не легкое чувство зависти ко мне, умеющему танцевать; как все неопытные застольщики, после третьей рюмки он захмелел и, желая подыграть своей разгулявшейся «королеве», показать, что и он не чужд эксцентричным выходкам, рассказал пошлый анекдот и пару раз неумело, стесняясь, ругнулся — его анекдот не понял даже я, о секретаршах и не говорю. Заметив наши растерянные физиономии, брат закурил, закашлял, прослезился. В это мгновение меня сзади кто-то хлопнул по плечу и я услышал поставленный баритон:

— Ленька, здорово, черт! Ты, как всегда, с женщинами ошеломляющей красоты! — за моей спиной стоял стариннейший друг Сашка Булаев, человек необузданный, с широким размахом — он был выпивши, невероятно развеселый, словно только что с праздника; впрочем, он каждый вечер устраивал праздники, один величественней другого, и утром никогда не жалел, что накануне много выпил.

— Я к вам! — гаркнул Сашка и бесцеремонно поставил на стол бутылку водки, кивнул брату, вроде и не замечая его недружественного прищура, с насмешливым любопытством осмотрел наших дамочек.

— Садись, — ляпнул я по простоте душевной и тут же встретил ледяной взгляд брата — он шевельнул губами: «Не порть вечер!».

Сашка отошел за стулом и я сказал брату:

— Не преувеличивай страхи, он мой друг, отличный мужик.

— Ну приведи еще целую кодлу, — пробормотал брат приглушенным голосом, а Камилле пояснил: — Чем человек глупее, бескультурней, тем больше его тянет в стадо.

Сашка подошел — в одной руке тащил стул, другой обнимал официанта.

— Все самое лучшее! — приказал официанту, плюхнулся на стул, представился:

— Александр. Фотограф. Неженатый, — открыл свою бутылку. — Польская. Из посольства. «Житная» называется.

— Пшеница, в переводе с польского, — сказал брат, желая сверкнуть обширной эрудицией.

— Нет. Рожь, — поправил Сашка и загоготал. — Очень полезна для души.

— Уморительно, хоть плачь! — Камилла протянула рюмку.

— Класс! — Маша тоже подвинула рюмку. — У меня мечта… съездить в Польшу.

— Поедем! — загрохотал Сашка. — Денег полно. Путевки раздобыть несложно. Но вначале всех приглашаю к себе. Обещаю сделать групповой портрет. Я лучший фотограф в Москве. Ленька, подтверди.

— За приятное знакомство! — Камилла подняла рюмку и расплылась.

— За вас! — Маша повернулась к Сашке.

— Вперед! — Сашка опрокинул рюмку, крякнул и безмятежно, с простодушной непосредственностью заехал в другую область:

— Однажды я встретил женщину, она была страшно одинокая. Стало жалко ее и я женился, ха-ха! А она играла в одинокую, привязывала и закабаляла жалостью. Через год я это раскусил и развелся. Теперь абсолютно свободный, ха-ха!

Маша тут же прильнула к нему и начисто забыла обо мне и о брате, и о подруге. Камилла тоже выпила, подмигнула мне и, скосив глаза в сторону Сашки, подняла большой палец, а вслух возвестила:

— Мы тоже свободные.

Брат пить не стал, а на слова Камиллы угрюмо пробурчал ей в ухо:

— Напрасно вы так говорите. Он прохвост и ведет себя по-хамски.

Официант принес кучу закусок, но Сашке этого показалось мало, он притащил из буфета еще две бутылки шампанского и коробку шоколадных конфет, потом снова исчез и вернулся с букетом роз. Пока он отсутствовал, брат выдал мне очередную порцию недовольства (разумеется, рассчитывая на уши слушательниц):

— Этот твой друг обнаглел от богатства. Считает, что за деньги можно все купить, они заменяют ему и знания и культуру. И ты дуешь с ним в одну дудку.

Дело попахивало ссорой; в таком положении спасает только чувство юмора. Я пошутил:

— В компании нужен весельчак, как массовик-затейник.

Но брату было не до шуток, он настроился весьма решительно.

— Вы оба допрыгаетесь! Или ты его турнешь из-за стола, или…

— Он смешной такой… и добрый, — проворковала Камилла и брат, помрачнев, опустил голову.

Мы выпили еще, и Сашка продолжил веселить компанию — он выступал особенно настойчиво, точно и не замечал надутого брата, точно нарочно шел на риск.

— …Ленька знает, я был бедным фотографом. Раз после обильной выпивки еду в троллейбусе и ко мне обращается молодая парочка: «Не могли бы вы нас снять?». А с камерой я не расставался… Я думал, они просто хотят запечатлеть свое счастье, но они привели меня на квартиру, разделись, сказали «снимайте!» и показали много секса. Потом пленку забрали и хорошо заплатили, ха-ха!

— Класс! — чуть не вскрикнула Маша, — она уже напилась и готова была прямо за столом устроить стриптиз.

— Я хотела бы иметь свое фото… обнаженной, — засмеялась Камилла и брат шарахнулся от нее.

— Вы это серьезно? Чем больше женщина раздевается, тем меньше на нее обращают внимание… исчезает тайна.

— Чепуха! — Камилла вздернула плечи и состроила невинные глазки. — Когда я мало на себя надеваю, сбегается пол улицы. Сниматься в одежде так старомодно.

Брат налил себе коньяк, опрокинул рюмку, поперхнулся и в полном расстройстве склонился над столом — наконец до него дошло «королевство» ненаглядной.

А Сашка все нагнетал обстановку, даже нарочно хотел казаться хуже, чем есть на самом деле.

— …Дальше я снимал на пляже нудистов. Отбоя от желающих не было — денежки так и сыпались. А я, не скрою, люблю когда их много. Люблю их тратить, ха-ха!.. Ну вот, потом дал объявление — ну, немного зашифрованное. И что вы думаете? Телефон раскалялся от звонков… Однажды за мной заехали на «мерседесе» и я очутился в шикарной квартире, да… Две пары устроили интим. Денег мне отвалили, еле унес.

— Омерзительно! Замолчите!.. — брат стукнул кулаком по столу — с ним случилась истерика — ясное дело, недостойная взрослого мужчины, но она внушала некоторые опасения.

Наши дамочки притихли; Сашка понял, что переборщил, не предвидел бурную реакцию брата, и красиво закруглился:

— Фотомиры как ничто дают почувствовать время.

Пошатываясь, брат встал из-за стола и я подумал — сейчас огреет Сашку бутылкой, но он зло бросил мне:

— Отойдем!

Мы вышли к гардеробу и он вцепился в мою рубашку.

— Ты негодяй! Весь вечер пошел насмарку! Зачем посадил этого подонка?! Ведь предупреждал — никого не сажай… И Камилла хороша… — он уронил голову и чуть не расплакался от сознания, что потерпел полный крах.

Когда мы вернулись, Сашка галантно распрощался, поцеловав руки наши дамочкам, меня хлопнул по плечу, а перед братом извинился:

— Простите, если сказал что-то не так. У меня бездна недостатков, но, поверьте, совершенно не хотел вас обидеть. Я сильнейшим образом уважаю всех Ленькиных друзей.

Через два дня я встретил его в клубе.

— Этот твой родственничек полный идиот, — начал он, после того, как обнял меня и разлил водку, — трясется над бабами, которые в общем-то так себе… Когда вы с ним отошли, обе сунули свои телефоны. Я не просил, сами дали… Этой самой Камилле я позвонил, она сразу: «Здравствуй, дорогой». Я говорю: «Хочу с тобой встретиться». «Я тоже», — отвечает. «Хочешь, — говорю, — сразу приезжай ко мне, или пойдем в ресторан». «Как ты хочешь, дружочек», — говорит. Короче, она приехала и показала чудеса секса. А сегодня с утра и эта Маша приезжала, показала стриптиз.

Дом на краю оврага

Основной достопримечательностью Грушевки — «района сплошных грешников», как его нарекли горожане, попросту бандитского района, была грязь; приличный запас грязи, как бесформенное студенистое желе, опоясывал покосившиеся дома и сараи; некоторые строения имели критический наклон — их поддерживали балки-подпорки. Ночью пустынный район походил на заброшенное кладбище.

Один из потоков грязи по крутому закоулку стекал в овраг и проходил в двух шагах от дома Хапугиных. Собственно, дом — слишком сильно сказано, это был хозблок, собранный из шпал и крытый неизвестно чем, да еще с выпуклыми, пузатыми окнами, которые деформировались от пожара. В это невзрачное строение никогда не заглядывало солнце, в нем постоянно все трещало по швам, ломалось и падало, воздух был пропитан смесью запахов водки, махорки, уксуса и дегтя; эта густая смесь въелась в мебель и, видимо, проникла на крышу, во всяком случае птицы на нее никогда не садились. Впрочем, на позеленевшей от времени крыше торчали какие-то ядовитые кусты и, возможно, они отпугивали птиц.

Владелец хозблока Матвей Хапугин (в его фамилии явно было что-то воровское, но он никогда не воровал), мужик с грубой физиономией, проложил через грязь дощатый настил, но во время осенних дождей грязевый поток оживал и, сползая в овраг, увлекал за собой доски; так что осенью Матвею работы хватало.

Матвей несомненно был яркой личностью на фоне остального населения района (население в основном состояло из сплющенных с разных сторон мужчин и растянутых в ширину женщин с грушевидными фигурами — каким же им быть в Грушевке?). Бывший фронтовик, он имел пятнадцать профессий и, несмотря на то, что некоторые звали его «летун», большинство считало мастером на все руки. Благодаря этому большинству, кроме «мастера», за ним еще укрепилась репутация знатока по всем вопросам. Поскольку большинство в Грушевке составляли бездельники и пьяницы, вопросы, которые ему задавались, сводились к тому, как безопасней «погреть руки», что и кому «загнать», где пахнет дармовой выпивкой и что предпочтительней: «первач» или денатурат? На все эти вопросы Матвей давал исчерпывающие ответы, а вот на глупый вопрос жены: «когда он, наконец, получит человеческое жилье?» у Матвея ответа не было. А между тем, как бывший фронтовик, сержант запаса, он уже десять лет стоял в очереди на жилплошадь; правда, считая себя невезучим, давно плюнул на очередь и свыкся с тем, что имеет.

Последнее время Матвей числился на стройке подсобным рабочим, «девять наваливай, один тащи», как он сам рекомендовался. Обычно на городских стройках был заведен четкий распорядок: до обеда ожидание транспорта с материалами, перекуры, во время которых велись содержательные разговоры посредством мата (как известно, русский мат имеет массу оттенков и позволяет минимальным количеством слов выражать абсолютно все: от научной мысли до объяснения в любви). Затем следовал обед с небольшой (по понятиям грушевцев) дозой спиртного, после обеда, с приходом транспорта, разгрузка материалов, кое-какая работа и, наконец, крепкая выпивка, за счет сбагренных «налево» материалов. Это последнее мероприятие, как правило, проходило с большим внутренним подъемом, к концу дня перерастало в бурную попойку и обычно заканчивалось мордобоем.

Стройка, где «вкалывал» Матвей, ничем не отличалась от других городских строек, разве что своим географическим положением — она находилась в лесопарковой зоне, на берегу Оки, под ее площадки вырубили корабельные сосны, но тому была весомая причина — возводились необычные объекты — зимние дачи для городских властей, а, как известно, умные головы необходимо проветривать свежим воздухом — начальникам подавай уединенную, экологически чистую местность, да и их жены могут зачахнуть там, где обитают остальные смертные.

Однажды произошел любопытный случай: в городскую газету требовалась статья о строителях, и корреспондент, смекнув, что в лесопарковой зоне трудятся «мастера своего дела», тиснул статью о бригаде Матвея, да еще с фотографией мастеров на фоне коттеджей. Насчет мастеров корреспондент не ошибся — туда собрали лучшие силы и бросили дефицитные фондовые материалы (если обитатели Грушевки воровали по-мелкому, от нищеты, то владельцы дач воровали по-крупному, от корысти), но с фоном за бригадой корреспондент дал маху — фон в газете заретушировали. Тем не менее, Матвей достиг известности в городе, не говоря уже о Грушевке, где по этому поводу устроили обильную выпивку, причем дружки собутыльники, желая польстить Матвею, называли его «лейтенант».

В скором времени этот незначительный случай разбух до захватывающей истории: центральные газеты для показухи перепечатали статью и на бригаду Матвея посыпался звездопад — все его дружки строители, и он в том числе, стали героями труда. Это событие взбудоражило весь город, а в Грушевке разразились такие бури, что, если бы не река выпивки, непосвященный подумал бы — началась война. Таким образом, Матвей достиг не только известности, но и славы. Городские власти, поздравляя Матвея, обещали через полгода предоставить новую квартиру.

Но прошло полгода и год, строители подвели коттеджи под крыши и уже ставили на территории изгороди, разбивали цветники, а городские власти и не чухались, вроде и забыли о Матвее; им было не до него, они обставляли свои хоромы, завозили мягкую мебель, ковры, хрусталь. И слава Матвея, даже в Грушевке, заметно снизилась, стала как бы уцененной, а в городе и вовсе померкла, то есть не стоила ничего. И вот в этот самый момент городские власти получают депешу: «К строителю герою Хапугину едет гость из Голландии. Встретить на высшем уровне». Оказалось, статью в газете прочитал голландец, с которым Матвей во время войны находился в немецком концлагере, и этот голландец давно разыскивал Матвея, хотел отблагодарить за то, что тот спас ему жизнь.

Здесь наслаивалось еще одно обстоятельство: одновременно с депешей, пришло письмо от голландца и самому Матвею, и это обстоятельство его повергло в некоторое смятение.

— Надо же, жив! Занятненько! Крепкий разлив! — удивлялся он, размахивая письмом перед друзьями собутыльниками. — Что спас ему жизнь, это уж он загнул. Ну, что там, поил травами, когда его прихватила желтуха… Пишет, есть у нас где порыбачить? Видать, заядлый рыбак. У кого есть бредешок?

Слава Матвея, пока в радиусе Грушевки, снова поднялась в цене и даже заиграла новыми гранями. Мысленно Матвей добавил себе звезду и из лейтенантов перешел в майоры.

Матвей начал готовиться к встрече гостя, закупил водку, банку малосольных огурцов, затем, в качестве тренировки, чтоб не ударить в грязь лицом перед гостем, сходил на рыбалку и застолбил удачливое место на Оке, а в качестве репетиции к встрече, устроил с женой праздничное застолье. Отхлебнув водки, жена сказала:

— Стыд и срам принимать заграничного гостя в нашей хибаре. Где его уложить спать, чем угощать? И занять денег не у кого, да и чем отдавать? И так в долгах как в шелках.

Матвей закис, стал почесывать затылок. Но на следующий день дружки собутыльники скинулись и Матвей купил для приезжающего гостя раскладушку. Его жена одолжила у соседей фарфоровые чашки, взяла деньги в кассе взаимной помощи (она работала упаковщицей на фабрике) и купила постельное белье для голландца, а себе цветастый платок. Затем Матвей подкрасил выпуклые окна хозблока, прибил к дощатым настилам поручни, чтобы гостю было удобней пересекать грязевый поток (дело приближалось к осени).

В разгар этих приготовлений, явились перепуганные городские власти.

— …Есть ответственное задание. Мы должны показать иностранцу, что и сами с усами, — сказал самый крупный из начальников, безусый и совершенно лысый тип по фамилии Шапошников (он обладал незаурядной изворотливостью, в его фамилии ничего не было воровского, но он воровал. У государства). — Мы приняли решение — выделить для приема иностранца зимнюю дачу одного из наших товарищей. Переезжай с женой туда, скажешь иностранцу, что все твое, а когда он уедет, вернешься сюда. И смотри, ничего там не сломай, не прожги, вещи там дорогие, намотай себе на ус.

Намотать на ус это очередное парадное мероприятие Матвей никак не мог — у него просто не было усов, но он сразу уяснил, что это оскорбительный дар. Потом посчитал: «и в самом деле неловко принимать гостя в хозблоке» и заколебался.

— Понятненько. Надо подумать, — сказал и направился в хозблок посоветоваться с женой.

Та, услышав про оригинальный подарок, пришла в страшное возбуждение; она испытывала двойственное чувство, никак не могла сообразить: радоваться ей или огорчаться? Наконец, дала невнятное согласие.

Матвей вернулся к властям и как бы выразил готовность перебраться на дачу, но все еще оказывал медленное сопротивление. А власти продолжали наседать. Острота положения заключалась в том, что пока Матвея накачивали информацией, объясняли что к чему, на него нашел смешок (он подумал: «а почему и не пожить на широкую ногу?»). В общем, Матвей начал отпускать неуместные вставки, как бы обговаривая детали, спрашивал ерунду — то ли работал под дурачка, то ли насмехался над высоким начальством и своей будущей ролью. В конце концов власти в приказном порядке обязали Матвея выполнить правительственное поручение и выписали ему ордер на дачу, как свидетельство на владение капиталистической собственностью, на случай, если иностранец заподозрит неладное и ему надо будет утереть нос. С напутственными словами «беречь дачу как зеницу ока», власти направились к Оке, чтобы на катере вернуться в центр (машина, на которой они прикатили, увязла в грязи еще на подступах к Грушевке).

Итак, в тот же день Матвей и его жена перебрались в шикарный коттедж. С переездом особых затруднений не возникло — у Матвея с женой просто не было никаких вещей, кроме водки и банки огурцов. Коттедж располагался на обширной поляне — издали белое строение с высоченной трубой от камина, напоминало многопалубный пароход. Внутри коттеджа дрожали солнечные лучи и дорогая мебель, ковры и хрусталь сверкали во всей своей красе.

Осмотревшись, Матвей с женой приуныли. Их можно понять — дорогими вещами хотелось любоваться, но никак не пользоваться (они выглядели музейными экспонатами), да и было страшновато — вдруг что испортишь, разобьешь? Вопиющая роскошь подавила несчастных работяг, на минуту им захотелось вернуться в прокопченный, вонючий хозблок — там все было свое, привычное.

Первой пришла в себя жена Матвея:

— Ничего, хоть немного поживем, как люди.

Не успели Матвей с женой освоить свое временное местопребывание, как у ворот засигналил грузовик — оказалось, власти решили завести на дачу голландский сыр (чтобы угодить иностранцу) и «соленья и моченья» и российские вина (чтоб знал, что и мы не лыком шиты). Когда грузовик укатил, Матвей прошелся по участку, осмотрел подсобные постройки, гараж — все то, что недавно делал с дружками строителями. Теперь, со стороны, и дача и постройки представляли для него определенный интерес. Постройки уже были забиты отборными дровами и бочками с горючим, а в гараже появилось подземное помещение, с электричеством, радиоприемником и ящиками с консервами — похоже, владелец дачи соорудил бункер на случай атомной войны.

— Прочно они обосновались, — сказал Матвей жене. — Навалом всего. Устроили удобную жизнь, не чета нашему брату.

Но надо было входить в образ владельца всего этого состояния, учиться обманывать самого себя, а времени оставалось в обрез — голландец должен был приехать через день-два. И Матвей с женой развили лихорадочную деятельность. Матвей еще раз обошел дом и участок, все прикинул, вымерил, кое-где оставил свои метки в виде забытого инструмента, на видном месте расстелил бредень (как сохнущее орудие лова после ночной рыбалки). Все это Матвей сделал для некоторой правдивости, чтобы не попасть впросак, чтобы дача выглядела обжитой и не показалась гостю подозрительной. В завершение этих дел, Матвей съездил в город и купил себе шляпу, как яркое свидетельство собственного могущества.

Жена Матвея в артистичности превзошла мужа по всем статьям: она придумала себе вторую, более привлекательную профессию — садовника; как завзятая дачница, плотно занялась цветами: купила осеннюю рассаду в горшках и, к уже существующим цветникам, добавила некоторое количество горшков, причем все это проделала с большим усердием, словно ей невдомек, что рассада нальется цветом только весной и она не дождется результата своих усилий. Несмотря на это, Матвей заметил, что процедура с горшками доставляла жене огромное удовольствие. Вечером, засыпая в царских покоях, Матвей пришел к выводу, что первый этап подготовки к встрече был выполнен не слабо, и мысленно возвел себя в ранг полковника.

Наутро Матвей запланировал второй этап: вознамерился завести домовую книгу и записать количество использованных стройматериалов (это он помнил назубок), указать, сколько ушло ведер гравия на дорогу от ворот до дачи, но не успел осуществить свой план — появился голландец.

Он приехал с женой; после взаимных объятий и приветственных слов, бывшие узники отпустили друг другу по клубку комплиментов, в том смысле, что оба неплохо сохранились, представили жен и Матвей широким жестом пригласил гостей к столу. Но гости не двинулись с места. Они воззрились на коттедж и их лица остекленели — их поразило величие строения.

— Какая благодать! — проговорила голландка. — Весьма и весьма славно.

Голландец почтительно промолчал, но войдя в дом, стал жадно обо всем расспрашивать, интересовался до ужаса: сколько стоит это, то, какой налог на столь обширный участок? Матвей пускал пыль в глаза, называл впечатляющие цифры, но в конце пояснил, что ему, как фронтовику, сделали немалую скидку, а кое-что выделили бесплатно.

— Я вижу, у вас заботятся о ветеранах больше, чем у нас, — сказал голландец. — У меня и дом и участок немного меньше, и я на него зарабатывал много лет.

Встречу отпраздновали шумно, вспомнили друзей по концлагерю, заливаясь слезами, помянули погибших… Кивая на стол, уставленный «моченьями и соленьями», голландка что-то говорила мужу по-голландски, как Матвей догадывался — про горы денег, которые «руссо» имеют. Затем мужская половина компании, изрядно выпив, отправилась осматривать хозяйство, а женская (тоже не трезвая) — цветы, при этом Матвей для щегольства надел шляпу, а его жена, чтоб покрасоваться, нацепила платок.

Показывая постройки с внушительными запасами, Матвей уже никого из себя не корчил, а окончательно уверился, что именно он, а не кто другой, является истинным владельцем немыслимого хозяйства, и вел себя соответственно — как генерал, обремененный богатством, славой и почетом.

— Моя дача — мое спасенье! — небрежно бросал он; договор с городскими властями начисто улетучился из его головы.

Жена Матвея тоже вообразила себя генеральшей, она не только не отстала от мужа, но и все сделала с большим отрывом от него: поведала гостье, что вывела новый сорт цветов под названием «Грушевка», и что из лепестков «Грушевки» получается хорошее варенье. Но здесь жена Матвея допустила промашку — сообщила, что варенье продает на рынке, в ее полупьяную голову не пришло — зачем заниматься торговлей, если и так всего вдоволь, с избытком хватит на всю оставшуюся жизнь?

У голландки в голове было больше извилин, и она про себя подумала: «почему эта „руссо“ не занимается благотворительностью?». Она не догадывалась, что «руссо» и не знает такого слова. «Наверно, это причуды богатых „руссо“», — решила голландка.

Осмотр хозяйственных построек дал голландцу пищу для глубоких размышлений; голландка, после осмотра горшков, еще больше уверилась в ненормальности богатых «руссо». Мужу она так и сказала:

— Они просто бесятся с жиру.

На следующее утро иностранный гость изъявил желание поудить рыбу; Матвей поддержал его рыболовный порыв и притащил бредень.

— О, нет! — замахал руками голландец. — У нас сети запрещены. Только удочки. А у вас разве не запрещены?

— Запрещены, но все ставят, да глушат рыбу динамитом, — простецки ляпнул Матвей, но тут же спохватился. — Ерундовина! Мне-то это ни к чему. Не тот разлив! Сетку держу для баловства, а ловлю только на удочки, да вот отдал их соседу. Пойду заберу…

С этими словами, он вышел из ворот и, развивая невероятную скорость, понесся к Оке; там, под угрозой расправы на городском уровне, отнял у мальчишек удильщиков снасти и, вернувшись, предложил голландцу уже «заграничную» рыбалку.

Через несколько дней иностранцы уезжали. Когда прощальные страсти улеглись, в Матвея вселилось унынье; как-то незаметно генерал стал обмякать, понижаться в чине, пока не разжаловался в сержанты.

— А ведь эту дачу ты строил, — сказала ему жена, в которой уже во всю полыхала тревога; она еще только обозначила свою интересную мысль, но до Матвея сразу дошло — у нее крупные намерения. — Мы могли бы и не съезжать, все равно нам ничего не светит, — яснее выразилась жена.

В какой-то степени она была права, для такого шага Матвей имел серьезные основания: фронтовик, герой труда, столько лет ждет квартиры. И сколько еще ждать? Может, и жить-то осталось всего ничего. Дорого яичко к светлому празднику, а потом надо всего четыре доски… Только стал привыкать жить по-человечески, отвоевал себе достойное жилье и вот на тебе — выметайся! Остаться здесь навсегда, и баста! Пусть пеняют на себя, — такие мысли, или приблизительно такие, мелькали в голове Матвея.

— Наплюй на власти, — подзадоривала жена.

— Плевать-то можно, доплюнуть нельзя, — буркнул Матвей.

— Пусть подают в суд, а ты не ходи. Пусть вызывают хоть сто лет. Дача наша по праву, ордер-то есть.

— Ладненько, пусть вызовут в суд, я им, гадам, все выложу! — наболевшие обиды подступили к горлу Матвея и он проглотил дальнейшие матерные слова.

Надо сказать, Матвей был мужик жесткий, и уж если что решил, шел напролом. Короче, он начал корректировать дальнейшие действия и подготовился к визиту властей во всеоружии.

И вот в один, далеко не прекрасный день, власти прикатили, чтобы напомнить Матвею о договоре. Вначале эту деликатную миссию взял на себя владелец дачи, но ему Матвей даже не открыл ворота, заявив:

— Никуда не поеду, мне и здесь неплохо. Чем ты лучше меня? И не тревожь больше!

После этого нагрянуло все высокое начальство, прихватив для устрашения начальника грушевской милиции. Матвей предстал перед начальством в преображенном виде: в тапочках на босу ногу и в шляпе; на приказ «срочно освободить чужую дачу», Матвей усмехнулся и спокойно открестился от договора.

— Чхать я хотел на ваш договор, — сказал. — Остаюсь здесь, понятненько? Порядком надоело ждать квартиры. Не тот разлив!

Вначале власти подумали, что ослышались, что Матвей не врубился в суть дела или пьян и несет бред. Но когда Матвей твердо повторил вышесказанное, да еще скрасил свои слова матом, власти побелели от бешенства.

— Сними… шляпу… со своей глупой башки! — заикаясь закричал владелец дачи (уже бывший владелец) и замахнулся на Матвея.

Матвей таких шуток не прощал. Он поднес кулак к носу владельца и процедил:

— Остынь, а то щас разнесу твой котелок! — он завелся не на шутку. — Все заграбастаю в свои руки, понятненько? Надо вас, гадов, проучить. Будете знать, как измываться над фронтовиками. А сунетесь еще раз, дачу спалю, вас порублю и на себя руки наложу! Мне жизнь в Грушевке не жизнь. Хватит, помучился! Не тот разлив!

Дело принимало угрожающий оборот. Начальник милиции проверил, на месте ли пустая кобура; самая большая шишка из властей изворотливый Шапошников поежился и переменил тактику:

— Обещаю, в этом месяце предоставить тебе квартиру.

— Хватит кормить обещаниями! — взорвался Матвей. — Сыт по горло! И нечего рассусоливать, убирайтесь подобру-поздорову!

— А подадите в суд, напишем голландцу! — визгливо крикнула из-за спины Матвея его жена. — Он враз приедет! Опозоритесь на всю страну!.. И вас турнут! (трезвая она соображала как надо).

Это был убийственный довод и власти прикусили язык. Перед Шапошниковым возникла правительственная комиссия и понижение в должности, перед начальником милиции — разжалование в рядовые и стройбат, перед остальными представителями власти, которые поджали хвост, как только Матвей показал кулак, — высшая мера наказания.

Молодой, веселый, беспечный…

Похоже, он всегда был положительно заряжен, как бы с утра поднимал флаг бодрости и веселья и спускал его только поздно вечером, перед сном. Мы встретились в полдень, в самый пик его прекрасного состояния, когда из него прямо хлестала энергия, то есть флаг развевался особенно зримо. Он догнал нас на тропе после того, как мы преодолели Мамисонский перевал и усталые ковыляли к маячившему внизу селению.

— Эгей! — воскликнул он праздничным голосом, с яркой улыбкой под пышными усами. — Хорошо идем, генацвале! Русский турист в горах хорошо идет. Почти как грузин.

Молодой, загорелый, подтянутый, он как-то по-кошачьи, мягко и пружинисто вышагивал по тропе, неся на плечах вязанку сучьев приличного размера и, судя по отличному настроению (он пел какую-то грузинскую песню), нес еще на плечах и небо, и солнце.

— Почти как грузин, — хохотнул парень. — Чуть не хватает легкости.

— Мы впервые на Кавказе, — еле переводя дыхание, пояснил Алексей. — Не привыкли к горам… Но надо сказать, красота здесь отменная.

— Горы это сказка, — сказал парень, уверенный, что его мысль приближается к великой. — Кавказ самое лучшее место на свете, — он снова запел, на этот раз что-то вроде гимна всему Кавказу.

На окраине села жизнерадостный певун внезапно исчез, вильнул куда-то в сторону.

С полчаса мы блуждали меж домов и хозяйственных построек по пустынным (видимо, все попрятались от зноя) каменистым закоулкам, наконец набрели на небольшой рынок — дощатый прилавок, на котором красовались фрукты и бочонки с вином. За прилавком лениво восседали разморенные на солнце продавцы; самым близким к нам оказался… тот парень. При нашем появлении продавцы оживились, а парень крикнул:

— После дороги без вина никак нельзя! Подходи, генацвале, пробуй! У нас самое лечебное вино! Я знаю, что говорю!

— И самое дешевое, — добавил кто-то из продавцов.

Последнее сообщение было немаловажным, поскольку наши денежные запасы уже подходили к концу; правда, у нас имелись билеты на обратную дорогу, но мы еще планировали отдохнуть пару-тройку дней у моря.

Парень налил нам по стакану вина; мы для приличия немного сладострастно посмаковали красноватый напиток, потом мгновенно опорожнили стаканы. И здесь я дал маху: желая показаться знатоком кавказских вин, брякнул про напиток, о котором знал понаслышке, задал самый глупый из всех возможных вопросов:

— А есть ли здесь вино «Хванчкара»?

Продавцы захохотали так, что чуть не попадали с насестов.

— У нас у всех вино «Хванчкара»… Наше село «Хванчкара».

Мы пошли вдоль прилавка и каждый продавец протягивал нам полные стаканы. Мы пили вино, уже без всякого смакования, вернее, без всякого приличия — опорожняли стаканы у одного бочонка и подходили к следующему, при этом, наверняка, выглядели дилетантами дегустаторами, просто-напросто утоляющими жажду или еще хуже — горькими пьяницами, дорвавшимися до дармовой выпивки. Где-то в середине прилавка я почувствовал головокружение и выразительно (скорее невыразительно) посмотрел на Алексея.

— Если пойдем до конца прилавка, рухнем, — икнув, сказал Алексей и, демонстрируя столичное воспитание, тактично обратился к продавцам:

— У всех вино — первый сорт, но, наверное, мы должны купить у самого первого. Это можно по вашим правилам?

— Можно! — раздались голоса и громче всех — голос парня, как мы поняли — авторитета среди продавцов.

Мы подошли к нему; он по-прежнему то улыбался, то пел, вернее умудрялся это делать одновременно. Алексей протянул самую большую нашу емкость — поллитровую флягу.

— Берем три литра, — сказал я, зная уже не понаслышке, что покупать меньше — просто опозориться.

— А во что? — переспросил Алексей.

— Там в Доме отдыха что-нибудь найдете, — парень показал на двухэтажное белокаменное строение в конце села.

В Доме отдыха, видимо, был послеобеденный отдых — ни в холле, ни в коридоре не было ни души.

— Возьмем напрокат до завтра, — Алексей кивнул на подоконник, где под солнечными лучами сверкал графин.

— Угу! — откликнулся я и нетвердыми шагами направился к изысканной стеклянной таре.

— О, это то, что надо! — встретил нас лучезарный парень и вылил в графин два литра. — Кто пьет наше вино, живет сто лет. Осталось поллитра, всего смочить усы. А-а, так и быть, генацвале, отдам вам мерную бутыль, но завтра принесите. Вон мой дом, — он снова показал в сторону Дома отдыха. — Спросите, где живет Важа. Меня все знают. Вы на турбазу идете?

— У нас палатка лучше всякой турбазы, — сбивчиво, но гордо ответил Алексей.

Запихнув емкости с вином в рюкзак, мы, размягченные, сильно покачиваясь, двинули к окраине села.

Поразительная штука эта «Хванчкара!». Я имею в виду вино, хотя и село довольно поразительное — компактно приютилось на склоне горы; но вино — оно пьянит, но не тяжелит, даже наоборот — вселяет немалые силы. Во всяком случае мы с удвоенной энергией разбили палатку под раскидистыми каштанами и сделали это ловко и быстро, точно до этого и не протопали десять километров по каменьям и осыпям.

Не менее поразителен воздух Кавказа — уже через час он выветрил хмель из наших легкомысленных голов. Незаметно солнце скрылось за главным хребтом и горы преобразились от невидимого источника света.

— Чудо! Прав Важа — сказка! — взволнованно произнес Алексей и потянулся к графину.

А я, переполненный впечатлениями, только вздохнул и тем самым, по словам Алексея, «продемонстрировал свое философское слабоумие».

До темноты мы прикончили весь графин, и в спальники забрались с раздутыми животами, но горный воздух и усыпляющие запахи от каштанов сделали свое дело — мы спали как ангелы, и во сне, как и подобает ангелам, летали над заснеженными вершинами и долинами с серебристыми змейками рек. Само собой, раза два сон прерывали по нужде — вино действовало не только на голову.

Утром, освежившись «Хванчкарой» из мерной бутыли, мы демонтировали палатку и пошли разыскивать дом Важи.

Его дом, действительно, знали все; не дом, а внушительный домина — двухэтажный, белокаменный, с балконом, он соседствовал с Домом отдыха и чем-то напоминал своего государственного собрата — пожалуй, архитектурными излишествами; в обоих строениях были явно нарушены пропорции между полезностью и украшательством.

— О, туристы! — воскликнул Важа, увидев нас с бутылкой (он стоял посреди двора, делал какие-то гимнастические упражнения и неизменная улыбка играла на его лице; как и накануне, над ним трепетал флаг бодрости и веселья). — Заходи, гостем дорогим будешь! Надо ж! Первые русские, которые вернули бутыль. Любико, радость моя! — он крикнул в открытую дверь. — Неси помидоры, инжир, виноград! У нас дорогие гости!

Жена Важи, тонкая, черноволосая, черноглазая, в скорбном одеянии: черном платье и черных тапочках — прямо монахиня, — оказалась, в отличие от мужа, малоприветливой, строгой особой. Безучастно поздоровалась с нами, прошла мимо с подносом фруктов и, накрыв стол в саду, скрылась в доме.

— Она недовольна, что мы зашли? — осторожно спросил Алексей у Важи, когда тот усадил нас за стол.

— Еще как довольна! Как это недовольна! Что ты говоришь, генацвале!

— А почему не посидит с нами? — сморозил я очередную глупость, совершенно забыв про грузинские обычаи.

— Жена, где должна быть, генацвале? — засмеялся Важа. — В доме! Делать все по дому должна! Где ж ей еще надо быть?! Видали, какой у меня дом, а?! Дворец! В нем работы много… А вести беседу должны мужчины. И с вином. Какая беседа без вина?! — довольный своим пояснением, Важа налил из кувшина три стакана вина, еще более красного, чем то, которое продавал; один стакан поднял.

— За настоящих мужчин, которые держат слово! За мужчин, которые умеют ходить по горам и пить вино…

— И работать! — добавил я, развивая тост, но тут же, по недоуменному взгляду Важи, понял, что это нелепая вставка.

— Зачем работать? — пожал плечами Важа. — Пусть работает лошадь. А мужчина должен делать вино… Ну, принести, поколоть дрова… Это ж не работа! Это гимнастика для настоящего мужчины. Не так?! — Важа вскинул ладонь, давая понять, что его свидетельства бесценны.

— Так, так, — поддакнул Алексей. — За настоящих мужчин!

— Как вино? — спросил Важа, когда мы выпили, причем я все-таки про себя выпил только за первую часть тоста, да еще и со своим добавлением.

— Как вино, генацвале, а? — повторил Важа, широко улыбаясь и заранее предвкушая наш ответ.

И Алексей и я, не сговариваясь, развели руками и причмокнули, давая понять, что у нас нет слов.

— Вы, генацвале, извините, — сказал Важа. — Вчера я продал плохое вино. Молодое. Думал, вы просто проходящие, а вы настоящие мужчины. Пошли-ка со мной!

Легкой, натренированной походкой Важа привел нас в подвал дома и мы ахнули — перед нами открылся винный склад: огромные бочки с кранами и на каждой — дата изготовления, в большинстве — задолго до нашего рождения.

— Эту бочку ставил мой прадед, — известил нас Важа, поглаживая драгоценное сокровище. — Здесь не вино, а золото. Такому вину цены нет. Но для дорогих гостей ничего не жалко, — с этими словами Важа взял стоящую рядом кружку и, открыв кран, подставил под мощную шипящую струю.

Мы с Алексеем попробовали «золотой» напиток и, не знаю, как мой друг, а я впервые понял разницу между молодым вином и старым, выдержанным. Разница в пользу последнего была очевидной и безмерной.

— Эту бочку ставил мой дед, — Важа пританцовывая подошел к другой бочке и вновь наполнил кружку.

Потом были бочки отца, дяди и старшего брата — бочки как бы в историческом срезе.

Когда Важа вывел нас на свет, мы были вдрызг пьяны. К счастью, фрукты, которыми мы набили себя после обильного питья, ну, и само собой, — неповторимый горный воздух, вскоре привели нас в чувство.

— У тебя, Важа, несметные богатства, — сказал Алексей, почти протрезвев.

— Кое-что имею, — скромно отозвался Важа. — На мою жизнь хватит. И детям хватит… И машина у меня есть. «Волга», — уже не очень скромно объявил Важа. — Отдал другу. Он поехал к морю, а то подбросил бы вас до Кутаиси. Вы туда идете?

— Туда, — подтвердил я и встал из-за стола, вполне определенно намекая Алексею, что пора прощаться (мне что-то стало надоедать хвастовство Важи).

— Да, нам пора. — Алексей тоже поднялся. — Спасибо за угощенье, за вино…

— Куда спешить?! — раскинул руки Важа. — Оставайтесь! Вечером в Доме отдыха танцы, такие девушки — у-у! — он выпучил глаза, явно увлекая нас в полет своей сексуальной фантазии. — Отлично проведете ночь, а завтра пойдете.

— Нет! — твердо заявил я и ухватился за рюкзак.

— Второй день не просыхаем, — усмехнулся Алексей. — Пора и честь знать, а то еще разум затемнится.

— Разуму темниться никак нельзя, — покачал головой Важа. — Но, подождите, генацвале! — он вскочил и крикнул в дом: — Любико, радость моя! Неси дорогим гостям на дорогу помидоры, инжир, виноград! И это, маринованную свеклу. Совсем про нее забыл! — и, повернувшись к нам, закатил глаза. — Маринованная свекла — это у-у! Не оторвешься!..

Жена Важи подошла с подносом фруктов и свеклы, поставила все на стол и так же безучастно, как поздоровалась, попрощалась с нами. Мы рассовали фрукты и овощи по рюкзакам и горячо поблагодарили нашего благодетеля.

— А-а! — махнул рукой Важа, но проводив нас до дороги, вдруг сказал: — Видали, как я вас встретил, а? Я был в России, меня там никто так не встретил.

Этой репликой он несколько смазал свое гостеприимство, вернее, придал ему немного показушный характер, но все же мы с ним попрощались тепло, и с нашей стороны это было вполне искренне.

Через три часа мы спустились в село Они, откуда, по рассказам бывалых туристов, можно было на попутной машине добраться до Кутаиси. Но на площади — «пятаке», было всего две машины: новый, сверкающий никелем, «Москвич» и видавший виды грузовик «ЗИС-5» с фанерным навесом над кузовом.

Владелец «Москвича» — хмурый и высокомерный толстяк армянин заломил невероятную для нас сумму — по пятнадцать рублей «с носа» — так он выразился, грубо и беззастенчиво, и мы, разумеется, сразу отошли, не удостоив его ответом.

Шофер грузовика — худой, сутулый азербайджанец, снизил тариф до десяти рублей, но и это было нам не по карману (мы рассчитывали никак не больше «пятерки» за двоих).

— А сколько дадите? — поинтересовался шофер и, когда мы назвали свою цену, хмыкнул: — Хм, за такие деньги никто не повезет. Идите на своих двоих, пешком.

Мы и пошли. Но очень скоро почувствовали, что в наших желудках от вино-фруктового завтрака не осталось ровным счетом ничего и силы резко идут на убыль. Кстати, я тут же сделал вывод — «Хванчкара» придает дополнительные силы лишь при умеренном употреблении, а в больших дозах не только ничего не придает, но и отнимает последнее. А Алексей высказался в том смысле, что наши организмы не привыкли к изыскам и требовали чего-то плотного, привычного. Короче, мы присели на обочину и достали незаменимые походные консервы — «кильку в томате». И в тот момент, когда мы уплетали кильку, мимо, поднимая пыль, прокатил грузовик азербайджанца.

Когда пыль осела, мы увидели, что машина стоит невдалеке, а шофер сидит на обочине, покуривает и искоса посматривает в нашу сторону. Ему явно хотелось подойти, но он медлил. Наконец, не выдержал: бросил окурок и подошел.

— Чтой-то вы едите?

— Кильку в томате, — просто сказал я.

— Хм, никогда не видел.

— Высший класс! — Алексей поднял большой палец.

— Ладно, дайте две штуки банок, довезу до самого Кутаиси.

В кабине шофер спросил:

— Из Хванчкары идете?

— Оттуда, — в один голос подтвердили мы.

— У меня там земляк. Важа. Мы оба из Кутаиси. Не встречали?

— Как же! — обрадовался Алексей. — Да мы с ним бочку вина выпили. Веселый и добрый парень.

— Добрый за чужой счет, — презрительно скривил губы шофер. — Я-то его знаю! Бездельник он, и бабник!.. И дом не его. Дом одного директора из Кутаиси. Большой человек и благородный. Сдает дом Важе из жалости. Важа продает его вино…

Какое-то унынье охватило нас с Алексеем. Зачем Важа выпендривался? К чему эта пыль в глаза, дурацкая похвальба?!

— Я сразу усек, что здесь что-то не то, — сказал я Алексею. — У меня сразу зашевелилось подозрение. Настоящие богачи не афишируют свое богатство и ведут неприметный образ жизни. Особенно в нашей стране, где полно завистников.

— Грузия — это вам не Россия, — многозначительно изрек шофер, — здесь все наоборот.

— Именно поэтому я раньше тебя обо всем догадался, — сказал мне Алексей.

— Так что ж давал себя дурачить?

— А как-то стыдно разоблачать человека, когда он беззастенчиво врет. Обижать не хочется… Ну, хочет парень выглядеть богачом — пусть выглядит. Бог с ним, с дуралеем…

Показались пригороды Кутаиси, и мне впервые за последние дни пришла в голову здравая идея.

— Слушай! — обратился я к шоферу. — У нас есть билеты на поезд, не поможешь их закомпостировать до Сухуми? Сейчас курортное время и, скорей всего, с местами туго. А ты, наверно, всех в Кутаиси знаешь?

— Как не знать?! Всех нужных людей знаю, — ухмыльнулся шофер, но больше не произнес ни слова.

Пауза затянулась и Алексей, молодчина, нашел выход:

— У нас есть еще три банки кильки. Отдадим тебе.

— С этого и надо начинать, — угрюмо буркнул шофер. — За просто так никто ничего не делает.

«А Важа»? — подумал я и, размышляя дальше, окончательно запутался в странностях кавказской натуры.

Шофер закурил и задал прямолинейный вопрос:

— С какой целью едете в Сухум?

— Окунуться в море, — расплылся Алексей.

— Хм. Приедешь домой, напусти синьки в ванну и ныряй, — шофер скривился в полуусмешке, радуясь своему юмору. — Я думал, по делу. Продать что-нибудь или купить…

Пока садились в поезд и катили до Сухуми, унынье (уже удвоенное, вернее, уже с примесью горечи) не покидало нас, и только когда открылось море и в окна ворвался йодистый запах, мы приободрились и отвлеклись от мрачных мыслей.

Словесный портрет одного чудака

В юности я был уверен — Гоголь своих персонажей придумал; теперь, к старости, доподлинно знаю — не придумал, а списал с реальных людей. Во всяком случае я встречал живых Маниловых и Ноздревых, а с Плюшкиным до недавнего времени жил в одном доме. Ему было за пятьдесят, но все, даже дети, звали его Коля, а меж собой Долгоносик — за необычную внешность: квадратное туловище, короткие ноги и вытянутое лицо, на котором выделялся карикатурно длинный нос. Благодаря своей колоритной внешности, Коля одно время снимался в кино — участвовал в мелких комических эпизодах (без текста); в те дни нам, соседям по дому, он напыщенно объяснял:

— Хм, чтобы пародировать, надо все делать лучше любого актера.

Но затем Колино мастерство несколько поблекло — он стал повторяться, «выкидывать штампы», и его приглашали только в массовку.

— Коля, давай! — кричали на съемочной площадке.

И Коля давал — строил гримасы, участвовал в драках, а то и просто шастал взад-вперед перед камерой, изображая «прохожего». Случалось, столь незначительные роли вселяли в Колю глубокое уныние; однажды, просмотрев старую ленту, где у него была «приличная роль», он сказал мне, что «как актер кончился, жизнь потеряла смысл» и объявил, что покончит с собой — к счастью, на следующий день забыл о своей угрозе.

На самом деле смысл жизни для Коли заключался совершенно в другом, но об этом чуть ниже — необходимо еще упомянуть об основной профессии незадачливого актера.

Специальность у Коли была самая что ни на есть прозаическая — электротехник, тем не менее он считал ее неким продолжением своей привязанности к кино — его мастерская находилась при киностудии и он отвечал за осветительную аппаратуру. Ко всему, работники съемочных групп то и дело заглядывали в мастерскую что-либо подремонтировать, и недостатка в левых заказах у Коли не было, то есть он выжимал немало выгоды из своей скромной профессии; не случайно, мастерскую (обычный хозблок) Коля называл высокопарно — «электростудия», что приближалось к истине.

В общем-то, Колю можно было охарактеризовать бесхитростным чудаком и, безусловно, неплохим работником (к своим обязанностям он относился добросовестно, на работе не пил — только после работы и исключительно пиво), можно было бы считать электрика-актера и неплохим человеком, если бы не его крохоборство. Он скручивал показания счетчика, чтобы меньше платить за электричество; экономил деньги на еде — старался позавтракать у одних соседей, поужинать у других (заходил как бы по делу) — благо все мы считали за честь побеседовать с «актером», узнать киношные сплетни.

Пиво Коля пил в двух местах — в театрах и в консерватории — заходил в буфет во время перерыва (когда уже не проверяли билеты), покупал пару бутылок и садился за столик.

— Хм, там и пиво дешевое и сиди хоть до конца спектакля, концерта, и публика культурная, не то что разная пьянь в пивбаре, — объяснял он.

Как-то Коля подобрал породистую собаку — думал получить вознаграждение, но объявлений о пропаже не появилось и Коля решил в выходной день продать пса на Птичьем рынке, а до выходного, чтобы избавить себя от лишних расходов, собирал для собаки объедки в столовой киностудии и, по слухам, однажды отнял у вороны рыбу…

В автобусах Коля ездил без билета и не раз бегал от контролеров.

— Неужели тебе не стыдно? — как-то спросил я. — Ты ж не мальчишка!

— Хм, государство обдирает нас как липы. Во всем. Обкрадывает налогами, зарплатами подачками, — дальше, распалившись, Коля готов был разнести «государство» в пух и прах, но, вспомнив о своем актерстве, «демонстрировал искусство паузы» и закончил более-менее спокойно: — И я буду его надувать везде, где можно. Скажешь тоже — стыдно! Государству должно быть стыдно перед народом.

Вот такая у Коли была идеологическая позиция, и многие с ним соглашались, но почему-то не шли по его пути и ничего не делали для того, чтобы приструнить это самое «государство», точнее чиновников, которые, по словам Коли, «разжирели за наш счет».

Однажды умерла какая-то дальняя родственница Коли — одинокая старуха, которая все свое состояние (никчемное барахло) завещала наследникам (Коле и его двоюродной сестре). Через некоторое время я спрашиваю у Коли:

— Ну как, ты разбогател?

— Хм, знаешь, сколько государство припаяло за наследство?! Я взвесил, да еще перевозка — и плюнул на это дело… Хм, государство за все гребет проценты, — после «необходимой паузы», Коля продолжил: — Вот ты подаришь мне что-то, а часть я должен отдать в казну. С какого хрена?! Кукишь ему, государству нашему!

Коля зарабатывал неплохо и долгое время я не мог понять, на что он тратит деньги, тем более что семьи у него не было, никаких увлечений (кроме актерства) он не имел, никаких ценностей не приобретал (в его квартире была не мебель, а рухлядь), но однажды Коля разоткровенничался.

В тот выходной день мы с ним сидели на лавке во дворе — Коля высматривал, кто что притащил к бойлерной (туда наши жильцы частенько выкидывали поломанные вещи), я глазел на женщин, которые время от времени пересекали двор. Все началось с того, что я поставил Коле несколько бутылок пива (его любимого — жигулевского) и думал, что он ответит портвейном (моим любимым напитком), но прикончив пиво (я хлебнул всего два глотка за компанию), он и не заикнулся о портвейне. Я и сам мог купить, но дело упиралось в этику собутыльничества нашего двора, которую никому не позволялось нарушать; вернее, можно было, только следовало оправдаться отсутствием денежных средств или еще чем-либо, и непременно реабилитировать себя в следующий раз, но никак нельзя было нарушать этику из-за скупости. Короче, я намекнул Коле про свой любимый напиток, а он сделал вид что не понял и начал рассказывать очередную киношную сплетню — кто там у них с кем спит. Порядком обозленный, я сам купил портвейн и опорожнив полбутылки, высказал Коле все, что думал о его ненасытном жмотстве. На этом этапе выпивки он и разоткровенничался:

— Хм, понимаешь… у меня была тяжелая молодость… и я стал откладывать денежки, чтоб черный день не застал врасплох… Сам понимаешь, от нашего государства можно ожидать чего угодно, — здесь, как всегда, Коля выдержал затяжную «паузу», затем заключил с блаженной улыбкой: — А так у меня лежат кое-какие сбережения и как-то греют… Вот выйду на пенсию, заживу в свое удовольствие, куплю дачку, машинку…

После этого глупого откровения, мне сразу стало ясно, почему Коля жил закоренелым холостяком — ну какая нормальная женщина такое выдержит? Впрочем, одна такая нашлась — года два-три она наведывалась к Коле, а изредка — и он к ней, что их связывало — один бог знает.

Внешне она была страшновата и возраст имела под стать Колиному, если не больше — возможно, поэтому и привязалась к нему. Бывая у Коли, я не раз слышал, как она звонила, звала к себе, а он, наглец, почесываясь и зевая, бормотал:

— Дорогу оплатишь, приеду.

А потом, обращаясь ко мне, небрежно бросал:

— Хм, надоела! Ей от меня только одно надо… Не успею прийти, бросается в ноги и раздевает меня (да простит мне читатель вольную трактовку Колиного монолога — дурацкая стеснительность не позволяет передать его истинные словечки).

Два-три года Коля только и жаловался на эту свою знакомую — что «с ней нет задушевных бесед», что «ей не понять актерскую душу»; в конце концов эта женщина не выдержала Колиных завышенных требований и бросила его. В их последнюю встречу Коля и вовсе выкинул отвратительный номер: после ее ухода, вдруг обнаружил пропажу какого-то медальона (скорее, то что осталось от медальона, который кто-то выбросил за ненадобностью, а барахольщик Коля подобрал), позвонил своей подружке и проворчал:

— Как ты посмела?! Я тебе его показывал, а теперь он исчез. Кроме тебя никто не заходил!

Это было последней каплей переполнившей терпение несчастной женщины. А через год, когда в доме меняли трубы отопления, Коля обнаружил злосчастную штуковину за шкафом.

И вот, надо же, на удивление всего нашего дома, в пятьдесят с лишним лет Коля объявил, что женится и привел в свою захламленную хибару довольно красивую девицу. Тут же любопытные разузнали, что они познакомились на съемках фильма, где она была статисткой (а Коля уже только таскал софиты), что она из провинции, хочет стать актрисой, но провалилась в театральном училище; будто бы согласилась расписаться с Колей ради жилья и прописки и поставила условие — не прикасаться к ней и вообще не стеснять ее свободу (она рассматривала свою молодость, как бесценный капитал); будто бы Коля пошел на это с тайной надеждой, что рано или поздно уломает барышню и фиктивный брак плавно перейдет в эффективный.

Как ни странно, но именно так и произошло. Вначале Коля приучил свою супружницу пить пиво и в роли собутыльницы она оказалась гораздо талантливей, чем на съемочной площадке — уже через месяц стала требовать от Коли крепких и (к его ужасу!) дорогих напитков и сигарет (здесь Коле пришлось потрясти свои сбережения — но цель оправдывала средства).

Освоившись в новой роли, девица существенно расширила ее диапазон — вошла в образ капризной особы: то ей нужны новые туфли, то деньги, чтобы сходить с подругами в кафе. Пританцовывая, она говорила:

— Не забывай, старикашка (так она называла Колю в настроении, в гневе — «старый черт»), у меня огромное будущее. Все говорят — у меня лицо Аллы Ларионовой, а фигура как у Людмилы Гурченко, а танцую я получше ее. Когда стану кинозвездой, о тебе не забуду — куплю тебе хорошую квартиру.

Обычно заблуждения на свой счет приводят к разочарованию, но, похоже, девица ничуть не огорчилась поражению в театральном училище, была уверена — несмотря ни на что, звездная слава ей обеспечена.

Коля выполнял все желания будущей кинозвезды, но его тревожили сбережения — они катастрофически таяли, и тогда он в свою очередь поставил условие молодой жене: выполнять кое-какую работу по хозяйству. Это было грубейшей ошибкой. В первый же день, когда Коля ушел на работу, его суженая выкинула из квартиры мебель-рухлядь на помойку (в общем-то, там ей и было место). Я думал, Коля убьет новоиспеченную хозяйку. Ничего подобного — промолчал, и, скрепя сердце, раскошелился — выдал денежки на новую мебель — девица настолько запудрила ему мозги своими талантами, что он уже смотрел на нее разинув рот, а нам, его соседям, то и дело говорил о ее гениальности.

Дальше девица обнаружила недюжинные хозяйские способности — потребовала от Коли отдавать ей всю зарплату и деньги за левые приработки. Все это будущая кинозвезда высказала в повышенном тоне, поставленным актерским голосом, а для большей убедительности, под конец вскрикнула:

— Ты жадный, старый черт! Трясешься над каждым рублем! У тебя нет сердца!

Чтобы осмыслить ее слова, Коля впервые выпил вина и, набравшись алкоголя и храбрости, без всяких «пауз» выдал зарвавшейся женушке:

— Хм, я докажу, что у меня есть сердце. Я готов на все. Могу даже потратить все сбережения, но давай это… выполнять супружеские обязанности. Главные… Хотя бы изредка (я вновь недостаточно откровенно передал его прямолинейные слова).

Неожиданно девица согласилась, причем с такой легкостью, словно речь шла о выпивке, и в дальнейшем более-менее соблюдала договор.

С этого момента Колина семейная жизнь и пошла наперекосяк: во-первых, он умопомрачительно влюбился в молодую жену, во-вторых, в нем пробудился неистовый ревнивец: он следил за каждым ее шагом, подслушивал ее телефонные разговоры, копался в ее сумке, закатывал скандалы, когда она возвращалась поздно (она по-прежнему не ограничивала свою свободу), а наутро просил прощения, задаривал подарками и, что совсем невероятно, — за полгода их совместной жизни растранжирил почти все, что скопил за многие годы. От постоянной нервотрепки Коля весь извелся, высох, сильно постарел, стал ощущать боли в сердце.

Его жену это мало заботило; на киностудии она в открытую заводила романы, а дома, выслушивая Колины упреки, отвечала раздраженно и дерзко:

— Ты становишься нахалом, все больше и больше требуешь от меня! Маршировать перед тобой не надо?! Ты забыл, старый черт, что у нас с тобой договор! Остальное тебя не касается.

— Побереги себя, — сказал я как-то Коле. — Эта кукла угробит тебя.

— Хм, наверно, — устало кивнул он. — Зато я с ней живу как следует. И хрен с ними, с деньгами.

Похоже, от женитьбы Коля поумнел, до него дошло, что жизни на пенсии «в свое удовольствие» может и не быть, и в его возрасте ничто не гарантировано, кроме дряхления.

Вскоре его благоверная с киногруппой отправилась на съемки в другой город. Два дня после ее отъезда, Коля прямо задыхался от тоски и ревности, перед ним вставали жуткие сцены измены жены; на третий день, не выдержав, он взял отпуск за свой счет и тайно последовал за киногруппой, причем, как опытный детектив, заранее достал на работе бинокль, фотоаппарат, магнитофон, чтобы документально изобличить жену «в развратном образе жизни».

Он снял комнату напротив гостиницы, где остановилась съемочная группа, и с утра до вечера наводил бинокль на ее номер. И однажды увидел, как она обнимает мужчину. Пока бежал в номер, придумал несколько вариантов мести, но открыв дверь, обнаружил совершенно чужую парочку — оказалось, накануне киношники внезапно уехали.

В какой-то момент Коля возненавидел жену и в приступе злости решил отомстить «за все» — вздумал за «бешеные деньги» (последние из сбережений) изменить ей с ее подругой, известной блудницей киностудии (свою известность она приобрела в постели одного известного режиссера); но в последний момент, когда блудница пришла к нему и разделась, явилась жена и объявила, что они все подстроили, чтобы уличить его в гнусности.

Дальнейшая судьба Коли мне неизвестна — несколько лет назад я уехал из того дома.

По одним рассказам его раскаленное сердце не выдержало перегрузок, и будто бы, лежа в гробу, он погрозил жене кулаком. По другим — красотка жена ушла от него к молодому преуспевающему бизнесмену, забросила кино и просто катается на «Мерседесе»; Коле не только не подарила квартиру, даже не сказала «спасибо», но, вроде, Коля переживал недолго, а выйдя на пенсию, начал увлеченно разводить аквариумных рыбок.

Этим последним рассказам хочется верить — ведь, в сущности, Коля, как все безобидные чудаки, скрашивал жизнь нашего двора, и был моим сотоварищем по безделью в выходные дни и каким-никаким собутыльником, и надо отдать ему должное — он красиво расстался со своим «богатством», ну разве что ему не хватило размаха.

Загрузка...