Первые свои восемнадцать с половиной лет я прожила в белом колониальном доме в идиллическом городе Ньютон, штат Массачусетс. Ньютон – это Город-сад, по статистике, самое безопасное место в Америке; за всю мою жизнь там было совершено лишь одно-единственное убийство. Это старый красивый город, в котором весенний свет покоится на мандариновых деревьях и клумбах из фиолетовых маргариток, на бархатцах, сахарных кленах и яблонях-кислицах возле белых кирпичных домов, обвитых скрюченными лианами голландского плюща.
Никогда меня не заставляли переезжать, менять уклад своей жизни, рвать связи с моими корнями. Мои родители были счастливы в браке, район процветал, а тротуары сверкали чистотой. Мама и отец окончили Гарвардскую школу права и стали бостонскими юристами. В деньгах мы не нуждались. У меня было два старших брата. Я была любимицей семьи. Никто, кого я любила, не умер.
Я была очень близка со своей матерью; люди, жившие по соседству, знали меня как маленькую девочку, которая всегда ходит со своей мамой. Мы гуляли по вечерам, несколько раз в неделю, мимо продуктового рынка и футбольного поля Малой Лиги, начальной школы Мэйсон Райс и гладкого, как стекло, озера, тихонько обходя окрестности, которые днем за секунды проезжали в нашем минивэне. Ночи в нашем пригороде были тихими и очень темными, в спокойном Кристальном озере, как в большом неподвижном черном глазу, отражались уличные фонари; мокрые скользкие листья собирались у бордюров и гнили. Все обращенные к воде дома излучали ласковый желтый свет. Мы шли рядом по бетонному тротуару, перешагивая через корни и беседуя – в основном обо мне. Я рассказывала маме, как прошел день, какое домашнее задание мне предстоит сделать, а также о будущих контрольных и планах, даже о колледже. Во время вечерних прогулок мы проходили от трех до семи миль, а переходя большие улицы, держались за руки. Мне это очень нравилось.
Позже, когда мы уже были дома, приходил отец. Обычно я сидела одна за кухонным столом, съедая обед, который мама готовила специально для меня. Часто она готовила отдельный обед для каждого из нас – то, что мы хотели; днем она звонила нам, чтобы узнать о наших пожеланиях.
Отец не говорил со мной обо мне, как это делала мама. Иногда, когда мы вместе возвращались на машине домой, он просил меня: «Дэбби, расскажи мне что-нибудь замечательное». Я что-то рассказывала, и он объявлял маме или только мне одной: «Она гениальна».
Меня переполняла гордость, у меня кружилась голова, и я пьянела от надежности этой любви. По моему телу бегали мурашки, когда он называл меня «шедевром» и хвалил глупые рассказы, которые я писала. А иногда, по вечерам, я садилась в старое деревянное кухонное кресло и ждала, когда он придет домой; но когда он приходил, и я говорила: «Папа», он отвечал «Привет», проходил через комнату мимо меня и шел по лестнице наверх. Каждый шаг отдавался скрипом под его тяжестью. Я никогда не могла предугадать его настроение, но всегда надеялась, что оно будет хорошим, что он посмотрит на меня и поцелует, будет ждать ответного поцелуя и желать моей любви и саму меня.
Укрывшись за закрытой побеленной деревянной дверью своего домашнего кабинета, он писал. Когда я начала ходить в среднюю школу, он написал уже 13 больших книг, в самой толстой из которых было 2600 страниц. Иногда там, наверху, он играл на гитаре, акустическом гибсоне – прекрасном, пронизанном солнечным светом инструменте, заменившем тот, что украли из папиного «Доджа», когда ему был 21 год и он только что женился на маме.
Вечерами, когда отец бывал в хорошем настроении – а это случалось три-четыре раза в неделю, – он проводил час в своей комнате, занимаясь на тренажере, который мы называли Лыжной машиной. Я слышала, как работает машина – ква, ква, ква. Она была очень старой и шумной, деревянной, с двумя старыми лыжами, скользящими по металлическим полозьям. Когда отец тренировался, из акустических колонок в его комнате звучал Дилан, исполняющий «Ты уже большая девочка», а иногда Спрингстин. Это была музыка, которую он любил и которую не могла не полюбить я – так громко она была слышна в каждой комнате. Папа говорил мне, что у него есть все до единой песни, записанные Диланом. Я чувствовала, как общая любовь к Дилану сближает нас. Когда кто-нибудь спрашивал, какая музыка мне нравится больше всего, я отвечала: «Музыка поколения моего отца».
Я всегда отчаянно нуждалась в его одобрении. В старших классах я вошла в команду по классическим лыжам Южной средней школы Ньютона, но как только я начала показывать хорошие результаты в гонках, папа выбросил свою Лыжную машину, заменив ее беззвучной беговой дорожкой.
Гораздо больше внимания отец уделял моему брату Джейкобу, который был старше меня на пять лет, пользовался популярностью и был преданным игре бейсболистом. Отец не отличался спортивными способностями. Он был классическим ботаником – маленького роста, в очках с толстыми стеклами, вечно погруженный в себя. Мама всегда говорила: «Я занимаюсь Дебби, а у Брюса есть Джейкоб». Общаясь с Джейкобом, папа словно и сам становился одним из заводил и всеобщих любимцев – впервые в жизни. Отец весь светился от признания спортивных способностей мальчиков. Ему очень льстило, что его сын был спортивным и что его любили.
А моего большого брата Джейкоба трудно было не любить. Энергичный, необычайно красивый и скромный, своим спокойствием и великодушием он вызывал всеобщее доверие, и это привлекало к нему людей. Он был моим героем, и я слушалась его. Он дал мне много мудрых советов. Он сказал мне, что нужно всегда выбирать беспроигрышные варианты, и говорил: «Ты должна знать, что ты хочешь, и ты должна это получить». Для маленькой непоседы, какой я была, этот совет звучал очень весомо. Определись, чего ты хочешь. Получи это. Джейкоб точно знал, что хочет, и работал над тем, чтобы этого достичь. Он хотел быть игроком в бейсбол. Он работал над тем, чтобы увеличить скорость и набрать силу, ел постное мясо, хлеб и макароны из цельнозерновой муки, свежие овощи и фрукты – никакой вредной пищи и никаких деликатесов. Как монах. Учась в средней школе, он играл за университетскую команду все четыре года, а на последнем курсе был капитаном. Он внушал мне, что тяжелый труд окупается сторицей. Меня привлекало его несгибаемое упорство.
Мне нравилось, что мои одноклассники считали его удивительным. Когда я была в детском саду, а он в пятом классе, я каждый день встречала его на игровой площадке, когда наши классы проходили друг мимо друга. Иногда при всех он опускал руку и, проходя мимо, ударял своей ладошкой по моей. Я вспоминаю тот трепет, который испытывала от этого шлепка; я чувствовала защиту.
Когда Джейкобу было девять лет, мама стала разрешать ему одному ходить на поле Мэйсон Райс в Ньютонском центре. Его смелость пугала меня. Я испытывала прилив восхищения. В дни, когда у него была игра, мы с мамой приходили на поле, а Джейкоб с папой были уже там – отец пораньше уходил с работы; он приходил на все игры Джейкоба, и мы семьей наблюдали за его игрой.
Я размахивала плакатами с надписью «Вперед, Джейкоб!». Я рисовала на них № 4, его номер, фломастерами и украшала их разноцветными блестками. Иногда на плакатах красовалась надпись «Я люблю № 4». Иногда они уточняли: «Я люблю № 4 (это мой брат)».
Во время игры я ходила вокруг поля, срывая лютики, показывая всем матерям свои плакаты, а у самых красивых просила одолжить губную помаду. Мамочки всегда смеялись, вынимали помаду из своих сумочек и давали ее мне, и еще больше и сильнее смеялись, когда я намазывала ею свой крошечный рот.
Мама постоянно волновалась о моей самооценке. Она всегда боялась, что безобидные высказывания отца или братьев подорвут мою самооценку. Когда отец говорил: «Дебби, замолчи на минутку», и я замолкала, мама волновалась.
«Брюс, – говорила она, – позволь Дебби рассказать свою историю до конца». Она поворачивалась ко мне и говорила: «Это очень-очень хороший рассказ», не важно, о чем я говорила. Затем, в моем присутствии, она беседовала с отцом о моей неустойчивой самооценке: «Самооценка так важна для нее».
Моей маме выпало на долю расти в куда более суровых условиях. Она рассказывала мне о том, как ее мама, моя бабушка Белл, диктовала ей, сколько квадратиков туалетной бумаги следует использовать; бабушка была очень экономной, она говорила, что дети тратят слишком много зубной пасты, набирают неверный номер телефона, что они неблагодарны и разрушают ее жизнь.
Бабушка редко целовала своих девочек. Мама же целовала меня каждое утро, когда вставала, в конце каждого дня и когда забирала меня из школы или отвозила туда. Она была очень ласковой. Она всегда говорила «да», когда я спрашивала, может ли моя подруга остаться на ночь, могу ли я взять то, что мне нужно для творчества, могу ли я пойти с ней куда-то, например, собирать яблоки, кататься с горки на лыжах или купаться. Да, да, да, можно. Мы могли делать вместе все.
Мои родители были необычайно щедры. Они годами оплачивали балетную школу и частные уроки рисования, занятия керамикой и классическими лыжами, поддерживая всю мою «полезную» деятельность, все, что я хотела. Когда мне было 16 лет, они сделали так, что мой старший брат Роберт «издал» мою первую «книгу» – иллюстрированную книгу для детей «В саду» с акварельными рисунками, которые я нарисовала на частных уроках рисования. Они напечатали две тысячи копий книги в твердых обложках. Они всегда поощряли мои занятия творчеством.
Мама говорила мне, что спасением от ее холодного детства стал колледж. Она бежала туда за две тысячи миль.
Она окончила Гарвард. Она защищала права брошенного ребенка в Верховном суде штата Массачусетс, писала статьи о прецедентной практике для юридических изданий и родила двух мальчиков, а затем меня. Я родилась, когда ей было 43 – на целых 20 лет больше бабушки, когда та стала ее матерью. Я была ее младшенькой, ее маленькой девочкой.
Мама звала меня Девочкой-Куколкой. Она сама одевала меня каждый день, собирая сначала в младшую, затем в среднюю, а потом и в старшую школу, – расправляла мои трусики, надевала их на мои вытянутые ноги и натягивала их вверх, говоря, чтобы я выгнула спину, застегивала на мне лифчик. Летом после четвертого класса в выездном лагере, впервые без нее, я не меняла одежду целый месяц и ни разу не причесывалась, так что к концу сезона мои кудри сбились в один клубок, похожий на сухое крысиное гнездо. До этого лета я никогда сама не мыла свои волосы и, столкнувшись со столь ничтожной задачей, впала в ступор. Мама поняла, что мне нельзя доверить заботу о себе, и сразу, как только я вернулась домой, принялась отмывать меня под душем, вместо того, чтобы заставить меня саму сделать это.
Когда я была ребенком, я составила список всего того, что не могла делать. Я лежала на животе на гладком деревянном полу своей спальни, опираясь на локти, и аккуратно выписывала:
– кататься на велосипеде
– вставить контактные линзы
– сделать так, чтобы мои волосы выглядели лучше
– навсегда сбросить десять фунтов веса
– быть симпатичной
– любимой
– проглотить таблетку. Хотя бы Тик-Так!!
Это было не то, что мне запрещалось делать – фактически, родители разрешали мне многое. Это было то, что, как я считала, я не смогу сделать, то, что в моем понимании было мне недоступно. Закончив составлять список, я бросила его в мусор, чтобы никто не увидел; но я помнила его наизусть.
Однажды, когда мне было 12 лет, я сочла себя достаточно смелой и сообщила маме, что собираюсь одна пройтись до Мэйсон Райс и обратно, но она сказала: «Я тоже иду».
Я была к этому готова и сказала: «А Джейкобу можно одному».
Она смущенно посмотрела на меня. Я уже слышала не раз, что веду себя неправильно и мне нельзя доверить заботу о себе. «У Джейкоба есть бейсбольная бита», – ответила она неловко и вышла из комнаты.
Я знала, что это не было истинной причиной, но смирилась.
Впервые я вышла одна в 13 лет и была очень напугана. Ветка хрустнула под моей туфлей, сердце жутко забилось. Я проходила по этим тротуарам с мамой тысячи раз, но сейчас надо мной витали все ее страхи.
Не говори с незнакомцами, быстро проходи мимо припаркованных машин, гляди в обе стороны. Во все стороны, всегда. Будь начеку. Чертовски много следовало помнить, чтобы быть в безопасности.
Минут через десять, примерно на полпути к Ньютонскому центру, я развернулась и побежала. Я прибежала к подъездной дорожке вся в поту, разгоряченная, у меня кружилась голова, но я чувствовала невероятное облегчение от того, что снова была дома.
Летом самым безопасным местом был Колорадо. Мамины родители, бабушка Белл и дедушка Мэл, жили в маленьком доме на ранчо в Колорадо Спрингс, и каждый август мы приезжали к ним на две недели. Дом был одноэтажным, весьма скромным, с экзотическим кроваво-красным декоративным ковриком на серебристо-оливковом ковре, весь забитый тысячами старых хрупких безделушек, золочеными часами и фарфоровыми птичками с крыльями, окрашенными в желтый цвет. На ранчо было великолепно, воздух был чистым и прозрачным и пах красной глиной. У нас с Джейкобом была уйма времени, чтобы бродить и играть в ковбоев и индейцев, Дэви Крокетта, снежного человека и в любые другие игры, которые мы хотели. Однажды, когда папа снимал на фотоаппарат, как жонглирует Джейкоб, бабушка повела меня на задний двор собирать листья мяты, которая росла в тени за домом. Она научила меня распознавать это растение. Мы мыли листья, делали шарики из ванильного мороженого и ели его со свежей мятой, уложенной сверху. Я дарила бабушке свои рисунки с изображением деревьев и возвышающихся над нами гор.
В конце каждого лета мы прощались, целуясь с бабушкой Белл и дедушкой Мэлом, уезжали из Колорадо Спрингс. Мерцающие золотые огни меркли, и над нами вырастали черные горы. Мама, папа, Джейкоб и я медленно подъезжали к горам, а затем шли пешком.
Мы проходили через осиновые леса вдоль высоких хребтов и спускались в долину к озерам. Тропинки были венами, а горный пейзаж – телом, необычайно красивым и юным. И это был наш дом, по меньшей мере, на семь чудных дней каждый год.
Отец ловил рыбу. Он стоял посреди ручья в тихом месте за стремниной и все бросал, бросал и бросал леску до тех пор, пока резкая поклевка не подсказывала ему, что у нас будет еда. Тогда он наматывал леску на катушку и говорил: «Отлично. Хорошая форель». Он брал ее посередине и ударял головой о камень. Я протягивала к ней свои теплые ладошки. Рыба еще извивалась и отчаянно билась. Трепыхалась, как подбитая птица.
Она опускалась в мякоть моих маленьких ладоней, мертвая.
За то время, пока я перепрыгивала с камня на камень и поднималась по тропинке, она совсем затихала, а ее глаза выкатывались. Я отдавала ее маме. В ожидании рыбы она уже накрошила ложкой крекеры. Не говоря ни слова о рыбе – так было всегда между нами, когда нам было холодно или слишком жарко, или нам что-нибудь было нужно, – она потрошила ее и обваливала в крошках крекеров.
А затем, под драгоценными камнями Млечного Пути, светившегося в чернеющем небе, она разогревала сковородку над крошечной печкой; масло при этом прыгало и шипело от жара. Я стояла рядом, вдыхая запах жира и остывший от гранитных скал воздух – очень холодный и насыщенный хвоей. Рыбу жарили до золотистого цвета, отец возвращался, а брат умирал с голоду. Он отжимался, лежа на земле.
Мы ели рыбу все вместе. Все наедались. У рыбы всегда была хрустящая корочка, которая легко отслаивалась, иногда из-под нее сочился белый жир. «Мы сами поймали эту еду», – думала я. Мы съедали ее всю – на тарелках оставались только полупрозрачные косточки, очень белые в лунном свете и тонкие, как высушенные вены.
Каждое скопление звезд выглядело, как городские огни в тумане. Слишком много светящихся точек, чтобы их когда-нибудь можно было хорошо разглядеть.
И я тогда думала: «Мы племя, которое собирает ягоды и ловит рыбу».
Наш костер светился языками пламени, они находили новую сосновую ветку и быстро пробегали по ней, как капли чернил в воде; сильный огонь красиво разрастался. Костер трещал и шипел. Обжигал мои белые щеки.
Мои самые лучшие воспоминания об отце связаны с одним из этих летних сезонов в Колорадо. Мне было восемь, может быть, девять лет. Он взял меня – только меня одну – в поездку по Колорадо Спрингс до самых скал. Я никогда раньше не оставалась с ним одна. Мы шли пешком; он впереди, а я за ним.
Мы не разговаривали. Я представляла, что он Уильям Кларк, а я капитан Мериветер Льюис. Я смотрела документальный фильм о них в школе и прочитала несколько красиво иллюстрированных книг, и мне это понравилось. Они открывали новые места, которые до этого никто не видел. Они были профессиональными первооткрывателями, которые должны были изучать новые места по поручению президента; я тоже хотела стать исследователем, когда вырасту и мне придется выбирать профессию. Я сказала об этом папе. Он сказал: «Эврика! Не думаю, что кто-то видел это место, молодой Льюис».
Я торжественно кивнула: «Никто, Кларк. Только мы». Я приставила ладонь ко лбу, защищая глаза от солнца, и театрально медленно скосила глаза, посмотрела вниз на зеленые футбольные поля в парке, ромбовидную площадку для софтбола и жемчужно-золотистую дикую траву, блестевшую на мягкой полосе поля, освещенной ласковым солнцем. Над нами резко вздымалась красная скала, доходившая до нижних облаков; облака простирались до бесконечности, как мерцающий свет на зыбкой поверхности океана. «Как колоритно! – провозгласила я. – Я буду называть это место Ко-лор-адо!»
Мой отец Кларк громко хлопнул в ладоши: «Ты великолепна! Ты должна это записать, чтобы не забыть».
Я следовала за ним вверх и вниз по горам, объявляя о каждой новой победе, примечая оленью траву и тритонов; мы шли вверх до самых густых облаков, до самого верха Ко-лор-адо Спрингс. С самого верха я увидела вдали зеленое пятно. Зачарованная, я медленно произнесла: «Это райское место». Затем я воскликнула: «Папа, посмотри». Я указала, как могла, на изумрудное пятно, освещенное летним золотым светом.
Он прищурил глаза, приложив ладонь домиком к бровям. Его руки сильно загорели на солнце. «Это просто школа, колледж Колорадо».
Это название ни о чем мне не говорило, ни о хорошем, ни о плохом; я раньше никогда его не слышала. Он начал спускаться назад по пыльной бледно-красной скалистой тропе, а я спросила ему вслед: «Это как Гарвард?»
Но он продолжал идти. Он не отвечал, и мы двигались в молчании. Я спешила за ним вниз по красным скалам. Вскоре я его перегнала и опустилась на камни. «Не поранься, – раздался позади меня голос отца, спешащего ко мне, – пожалуйста».
Изумрудное пятно пропало из виду. Я не забуду его. Я помню, как видела его, похожее на зеленый драгоценный камень.
Когда пришло время задуматься о колледже, я подала заявление лишь в один, тот который выглядел как Эдем во время прогулки с отцом – колледж Колорадо.
Десять лет спустя мои родители прилетели из Бостона в Колорадо, чтобы помочь мне устроиться в общежитии.
Поступление в этот колледж стало сражением, которое я выиграла; отец считал, что я могла бы сделать выбор получше. Теперь, сидя на заднем сиденье арендованной машины, я очутилась в другом, бежевом мире Колорадо Спрингс. Вдоль первой линии зданий шли широкие мощеные тротуары, сплошной лентой тянувшиеся вдоль торговых зданий. Это был один огромный участок с чередующимися друг с другом ресторанами «Карлс Джуниор» и «Тако Белл», кредитными агентствами EZ и кофейнями «Старбакс». Улицы были прямыми и широкими. Казалось, что в моду вошло прикреплять американский флажок к антенне автомобиля. Этот незамысловатый красно-бело-синий город стал моим новым домом. При моих-то либеральных взглядах. Это вызывало у меня смех. Я поселилась в многоквартирном доме. Горы были снаружи, где-то за бетонными полями.
Колледж считался оазисом в городе. Студенческий городок был зеленым, затененным деревьями – либеральная творческая школа, ютящаяся среди массы консервативного военного города. За год до моего поступления, по данным «Принстон ревю», наш колледж занимал третье место по употреблению марихуаны в учебных заведениях; трава здесь пользовалась большим успехом, чем спиртное. Студенты были яркими творческими личностями; мы могли обучаться современным танцам и кинопроизводству; у нас были художественные галереи. Школа искусств являлась главной достопримечательностью. «Принстон ревю» характеризовала атмосферу здесь как «интеллектуальную и нейтральную во всех отношениях». Ничего плохого не должно было случиться.
Сидя в моей детской спальне, мама рассказывала мне историю о своих первых днях в колледже, пока я погружалась в сон, – правдивую историю. На второй день первого курса в многолюдной толпе студенческого зала она оказалась притиснутой к стене. Рядом с ней у стены оказался парень. Они посмотрели друг на друга, и он ей что-то сказал. «Это было не столь романтично, как в той сцене „Вестсайдской истории“, когда Мария и Тони увидели друг друга на спортивной площадке», – рассказывала она мне. Иногда она смеялась. «Вероятно, мы говорили о том, откуда приехали. Когда парень сказал, что он из Бронкса, я, вероятно, ответила, что моя мама тоже из Бронкса. Я не помню, танцевали ли мы. Я не помню, когда, да и было ли вообще наше официальное первое свидание», – некоторые моменты этой истории она не запомнила.
Но мама помнит, что они сидели рядом в университетской библиотеке, которая закрывалась в 11 часов вечера, хотя девушки первого курса обязаны были возвращаться в свои комнаты живыми и здоровыми к 10 часам. Мальчикам не позволялось посещать женское общежитие, хотя в определенные часы они могли находиться в общей гостиной. Мама жила в «Кэйпен Хаус» – старом викторианском здании вместе с двадцатью первокурсницами, которых опекала пожилая женщина, вдова профессора. После библиотеки мальчик провожал ее до общежития. Каждый вечер она записывалась о прибытии в журнале и делала отметку о времени прихода.
Мама печатала его работы, она стирала его одежду. Поздно вечером они вместе ходили есть пиццу, иногда ребрышки с рисом в ресторанчике «У Бобо» на Болл-сквер, который находился недалеко и работал допоздна. Иногда она приносила ему еду из столовой, так как его родители не могли позволить себе оплатить обеденную карту. В выходные дни девушки должны были отмечаться о приходе до полуночи. Мама и этот юноша проводили время на крыше библиотеки.
Как-то ночью они были там, наверху, над городом, когда внезапно все огни Бостона погасли. «Мы увидели, как целый освещенный город исчез», – рассказывала она, и во всем мире остались только они одни. Мальчиком был мой отец. Это было кульминацией истории.
На старой крыше библиотеки, в полной темноте, они занялись любовью.
На следующий день электричество было полностью отключено. «Несколько парней, как и папа, вынесли гитары», и они праздновали это событие в темноте.
Они поженились в вечер перед выпуском.
Мама с энтузиазмом вычистила мою спальную комнату. Она встала на колени и скребла квадраты бледного линолеума. Комната уже была убрана силами колледжа и пахла полиэтиленовой упаковкой от нового матраца и хлоркой, но мама все равно вымыла все заново. Я просто стояла и тупо смотрела на нее. Она наклонилась, и отец попытался, но тщетно, обхватить ее ягодицы – она не давала – и пробормотал что-то нежное, назвав ее «Артур Пэт», так они зашифровали одно из своих прозвищ – «абсолютно плохая». Она сновала вокруг нас, мыла у наших ног и стерилизовала все вокруг.
Я мигала глазами, как в летаргическом сне, и вяло сказала: «Моя комната уже чистая, мама. Можешь прекратить мыть». «Но ведь у тебя аллергия», – ответила она и продолжила шоркать пол, проявляя заботу обо мне, как она делала всегда.
Я понимала, что спорить с ней бесполезно – она всегда оставалась глухой к подобным моим протестам.
В шестнадцать лет я заявила, что с этого момента намерена одеваться сама.
Она сделала паузу. Она сказала: «Ты будешь опаздывать в школу». Я не могла опаздывать.
Когда она все же пыталась одеть меня, я вся тряслась. Я говорила: «Прекрати. Я сама». Я говорила: «Отвали. Мне нужна какая-то свобода». Я сопротивлялась.
Ее поведение не менялось. На следующее утро она стала одевать меня, когда я еще спала. Я просыпалась. Я могла что-то говорить, но она меня не слушала.
Мои слова уходили в пустоту.
В наших спорах мы действовали по одному сценарию. Я что-то говорила, протестуя, она не отвечала. Я говорила: «Ты слышишь меня?» Она говорила: «Да». Она включала Национальное общественное радио, если мы были на кухне или в машине, или кран, и начинала чистить зубы. На следующий день она вела себя так же, как и всегда, – покупала «для меня» еды больше, чем я могла съесть, одевала меня перед школой, чтобы я не опоздала, свободно забегала и выбегала из ванной комнаты, когда я принимала душ.
Я кричала на нее, иногда я называла ее сукой. Однажды я попросила ее оставить меня в ванной одну. Она не слушала, и я в ярости оцарапала ее, как дикая кошка. Я ударила ее в грудь ладошкой.
В тот раз она закричала – и тоже назвала меня сукой. Она вышла из ванной комнаты, но на следующий день все повторилось, как будто она обо всем забыла.
Как-то, учась в средней школе, я осознала, что наши отношения – то, как она помогала мне одеваться, а я допускала это и позволяла это делать, – были необычными. Я поняла, что это ненормально. Никто из сверстников не нуждался в том, чтобы их одевали матери.
В разговорах я опускала этот факт. Я притворялась, лгала, что перед школой одевалась сама, компенсируя свою ложь упоминанием о том, что я сама надевала блузку, что, по большому счету, ничего не значило.
Я знала, что владею неприятным для меня секретом.
Я росла и верила, что мне нужна ее помощь. Что я не смогу без нее обойтись. Я сама себя в этом убедила. Такая позиция была величайшим моим позором.
Я начинала впадать в ярость и чувствовать к ней ненависть. Было желание оторваться от нее и доказать ей, а также всему миру и себе, что я сама что-то собой представляю.
Когда я наконец воспротивилась ее необходимости контролировать и «устраивать» все для меня, она сказала: «Я думала, что поступаю правильно».
Она была непреклонной и говорила, что я опоздаю в школу: «Тогда у тебя будут настоящие проблемы». Я чувствовала, что меня принижают. Я ненавидела то, что теряла контроль, и чувствовала бессилие.
Спорить было бесполезно, все попытки казались бессмысленными.
Мы с отцом сидели рядом на кровати, чтобы не мешать маме в маленькой комнате, и чувствовали свою бесполезность.
Отец листал брошюру о моем курсе и, казалось, был поглощен этим занятием. Он указал на смеющееся лицо профессора политологии и сказал, что знает его. Перед тем как поступить в Гарвард, он изучал труды французского политического деятеля Алексиса де Токвиля в кампусе Беркли Калифорнийского университета, с которым была связана та часть папиного прошлого, о которой я совсем ничего не знала. Я не знала, как можно было об этом спросить. Когда я наконец собралась это сделать, мама наклонилась, чтобы выбросить груду моей чистой одежды в большой черный мусорный мешок, и папа похлопал ее по заду – момент был упущен. Я просто улыбнулась и отвела глаза. Мне нравилось, что родители до сих пор так сильно любят друг друга.
Школа предоставила мне одноместную комнату в очень большом, недавно выстроенном общежитии, что стало для меня решающим фактором при выборе формы расселения. Я пролистала справочник о размещении, чтобы сделать правильный и разумный выбор. Поскольку я не могла жить вместе с кем-то – я никогда не жила в комнате с кем-нибудь, – это определило мой выбор.
За окном моей спальни чистая синева неба сгущалась, дневные краски темнели. Мама повесила мои осенние платья в шкаф, свернула мои шорты, блузки и нижнее белье и все это тщательно убрала с глаз. Я сидела на виниловом матрасе и смотрела, как она отделила груду маек и хлопковых трусов и засунула их в новый черный мусорный мешок.
«Мы что, взяли слишком много лишней одежды? – спросила я смущенно. – Ты заберешь мое белье домой?»
«Нет, – сказала она. – Мы перестираем эту чистую одежду вместе, чтобы ты научилась, как нужно стирать». Она направилась вниз в гостиную и позвала меня: «Тебе нужно знать, как пользоваться стиральной машиной и сушилкой».
«Мама, нет, все же чистое», – сказала я, следуя за ней, но меня не услышали.
Когда она все вновь перестирывала, я даже не пыталась помочь ей. Она не пускала меня. Я все время оказывалась у нее на пути. Я просто хотела, чтобы она ушла. Настало время, наконец, освободиться от нее.
Она вручила мне 400 долларов, мелочь и кредитную карточку, которую они с папой будут оплачивать. Она посмотрела на меня. Она сощурилась, но в то же время ее глаза казались широко открытыми.
«Что?» – сказала я.
Сушильная машина грохотала.
«Если мальчик пытается дать тебе шампанское, – сказала она медленно, как будто говорила с глупым ребенком, – он пытается тебя напоить». Она отчетливо произносила каждое слово; эта речь была подготовлена.
Я смотрела, как крутится сушильная машина. Мое белье вертелось, застревая в центре: белое, телесного цвета, темно-вишневое. Я ответила ей слишком громко, увязнув в ее бесконечной и безжалостной чрезмерной опеке: «Мам, ты сошла с ума. Никто не пьет шампанское. Такое не происходит. Ты сумасшедшая. Пожалуйста, не могла бы ты уйти».
Она дала мне еще одну пачку двадцаток, обняла меня и ушла.
Это был последний день августа, воскресенье 31-го, и на следующий день начинался новый учебный год. Я почувствовала себя свободной, как будто в падении. Я не знала ни одного человека в колледже Колорадо. Я была счастливо неизвестной, освобожденной от своего унизительного прошлого. Я чувствовала себя свободной от пут и вызывающе дерзкой. Я была полна решимости доказать родителям – и себе самой, – что могу сама позаботиться о себе, раз и навсегда. Я сама могла заботиться о себе. Они мне были не нужны. Наконец-то они увидят, что их беспокойство обо мне было ненужным. Сумерки поглотили городские кирпичные и каменные здания; извивающиеся лианы плюща охватывали камни, как черные, длинные, гигантские разрастающиеся пальцы.
Всего несколько дней назад я улетела в студенческий городок от границы Калифорнии и Орегона, от прогулки по дикой тропе через горы, которую я предприняла в одиночку, в попытке освободиться от опеки моей матери.
Я впервые узнала о тропе в 17 лет, когда в нашем семейном гараже, среди сдувшихся баскетбольных мячей и средств от насекомых, я наткнулась на ветхую и пожелтевшую книгу «Путешествие по Аляске» 1979 года издания, в мягкой обложке – классическое произведение Джона Мьюра. Когда я раскрыла ее, у меня позвоночник чуть не переломился. Я ощущала прилив симпатии к своим родителям, подумав о том, что они купили эту великолепную старую книгу. Когда-то они испытывали стремление к чему-то далекому, порой большому. Это было посаженное, но заброшенное семя.
Несколько недель после того, как я обнаружила книгу в гараже, я перечитывала ее вновь и вновь, представляя себе, как Джон Мьюр пишет письма и эссе, описывая в них очарования от своего нового пристанища, настолько красивого, что даже состоятельные туристы стали приезжать туда, чтобы все это увидеть. Он был беглецом, пионером в области сохранения дикой природы во время возникновения и развития промышленного бума. Я хотела узнать Мьюра, встретиться с ним, разделить его радость. Ходить там, где ходил он. Быть свободной и испытывать наслаждение, которое испытывал он, когда открывал для себя Аляску, катился по снегу, в одиночку пересекал бесконечную снежную пустыню. Я хотела повторить его жизненный маршрут, идти по его следам, вместо того, чтобы следовать по пути, который для меня определила моя мать.
И тогда я поняла, что смогу это совершить. Путь его странствий был известен. Шириной два фута и длиной 211 миль эта непрерывная тропа начиналась от Хэппи Айлс в долине Йосемити, шла на юг через Высокую Сьерру в Калифорнии до вершины горы Уитни высотой 14 505 футов (4418 м), самой большой среди двенадцати гор Калифорнии, превышающих 14 футов. И эта великая тропа – лишь маленькая часть огромного пути, который идет от границы Мексики до Канады. Этот долгий маршрут называется Тропой Тихоокеанского хребта.
В то лето я солгала родителям, зная, что они никогда не отпустят меня одну, я сказала, что вместо летнего лагеря собираюсь в Калифорнию вместе с туристической группой старшекурсников, с которыми я познакомилась через электронную почту, и что сама уже проходила через горы Высокой Сьерры по тропе Джона Мьюра длиной 211 миль.
Узнав об этом, они всполошились, отец особенно почувствовал себя преданным. В то лето, когда мне исполнилось 18 лет, опять с их кредитной картой, я вернулась в Калифорнию и вновь прошла по тропе Джона Мьюра. На этот раз я не остановилась на северном конце тропы, а продолжила путь на север до тех пор, пока моя тропа не сошлась с более протяженной природной тропой – Тропой Тихоокеанского хребта. Я все шла и шла. Лето перед занятиями в колледже началось, и я спокойно отправилась в поход длиной в тысячу миль.
Эти летние каникулы стали временем моего великого бунта. Я счастливо проводила оставшиеся до занятий месяцы с новым ощущением своей независимости.
Мне было чертовски весело, я была необузданно свободной. Я мечтала взять академический отпуск на год, чтобы продолжить поход и пройти по тропе до самой Канады.
Я рассказала матери о своих намерениях, и она ответила «нет». Она сказала, что в этом случае я буду старше всех в колледже и что мне будет сложно догнать остальных. Я пропущу целый год и буду слишком старой.
Итак, я прошла тысячу миль и затем вернулась к учебе. Прямо из Медфорда в штате Орегон я прилетела в колледж Колорадо. Лесная свобода все еще жила во мне; я чувствовала возбуждение. Я надеялась, что это меня изменит, позволит посеянным зернам независимости укорениться в райской почве моего детства и прорасти, и тогда, наконец, этого уже нельзя будет отрицать.
Новые первокурсники болтались на дорожках студенческого городка. Я наблюдала за тем, как группки студентов перемещались от столовой к залу ознакомительного видеоинструктажа, с танцплощадки шли на лекцию по правилам безопасности в студгородке, без определенной цели и направления, без друзей. Их темные фигуры выглядели неуверенно, неуклюже. Я распрямилась. Я тоже шаталась, но в одиночку. Я никого не знала, и никто не знал, кто я такая. Я была просто ученицей Южной старшей школы Ньютона, приехавшей сюда. Не столько из-за гор и хорошей программы по английской литературе, сколько из-за анонимности, которая была мне здесь обеспечена, я выбрала колледж Колорадо, крошечную школу в двух тысячах миль от моего дома в Массачусетсе.
Теперь, наконец-то в колледже, я была спокойной, умиротворенной и одинокой. Я очутилась здесь внезапно и уже чувствовала себя совершенно потерянной. Каждый вечер я долго гуляла одна по дорожкам студенческого городка. Я всегда оставалась чертовой одиночкой. Я никогда ни с кем не могла поладить. Мне нужен был парень, с которым мы могли бы держаться за руки. В тот день был мой второй вечер в колледже. Я подумала о своей маме, которая в толчее оказалась прижатой к отцу. Со мной вряд ли могло такое случиться, думала я, конечно, нет.
Моя новая комната была в порядке, футболки и свитера были свернуты, летние платья висели в ряд в шкафу – отличная работа моей мамы. На следующий день с утра начнутся занятия. Я сидела на синем матрасе кровати, обернутом в полиэтилен, открывая картонную коробку с книгами, когда меня напугал резкий сигнал тревоги. Я замерла на кровати – уаа-уаа-уаа, – сердце мое учащенно забилось. Это была пожарная тревога. Я всегда терялась в чрезвычайных ситуациях. Оставайся на месте, подумала я – и осталась сидеть. Иди, подумала я. Снаружи воздух был горячим и совершенно неподвижным. Колонна пожарных машин включила мигалки с серебристыми и красными огнями, отчего менялся цвет поля и лица первокурсников.
Ребята бегали на улице между пожарными спринклерами. Вращающиеся красные и серебристые огни пожарных машин высвечивали грязь, а вода от спринклеров окатила меня. Я заметила девушку, которая смотрела на меня. Она была миленькой. У нее была бледная кожа, которая в лунном свете казалась прозрачно-лунно-голубой. Присмотревшись, я увидела, что у нее были веснушки, галактики веснушек, я увидела в них целые миры. Она направилась ко мне. Я замерла. Я даже закрыла глаза.
«Привет, – сказала она. – Ты в Слокуме?»
Слокумом называлось мое общежитие. Я раскрыла глаза: «Да».
Она сказала, что ее зовут Кэтрин. Мужской голос эхом раздавался из мегафона. Я не понимала, что он говорит.
Я сообщила ей, что меня зовут Дебби. Я сказала: «Я ничего не слышу, что он нам говорит, а ты?»
Не помню, сказала ли она, что слышит. Я помню, как она спросила меня, нормальные ли у меня соседи по комнате. Я сказала, что живу одна. Она сказала, что тоже одна, и назвала нас «одинокими сестрами». Кажется, мы даже обнялись.
В тот блаженный час я пробила стену, нашла своего первого друга – веснушчато-фарфоровая Кэтрин вошла в мою комнату, а за ней – худощавый черноволосый парень с деревянными барабанными палочками в заднем кармане джинсов, который также оказался моим соседом, а за ним – более плотный рыжеволосый парень, которого я раньше никогда не видела. Кэтрин их практически не знала; на самом деле никто из нас еще хорошо не знал друг друга, хотя она знала парня, сообщившего ей, что он знаком с рыжим и что тот клевый парень. Рыжий держался очень уверенно. Он был красив, как задавала – с поднятым воротником и в шортах цвета хаки. Как в Лиге Плюща. Его рыжие волосы были как проволока, а губы – пухлыми и сочными. Его звали Джуниором. Второго парня звали Зак. Все мы были первокурсниками, новичками здесь.
У кого-то оказался диск с фильмом «Клуб „Завтрак“». Я не помню, почему мы решили посмотреть его в моей комнате. Это произошло слишком быстро. Я многих подробностей не помню – только те, которые меня впечатлили.
Я вспомнила, как видела себя в высоком зеркале, висевшем на белой деревянной двери в моей комнате. Свет в комнате беспорядочно менялся: бледно-голубой, бледно-желтый. Пояс на моих розовых шортах был высоким, и мне было жарко. Ребята из «Клуба „Завтрак“» разговаривали и смеялись – они отражались в части зеркала, истонченные, в искаженном, перевернутом слева направо виде. Героиня наносила на губы темную помаду, тюбик которой держался у нее между грудями, ребята курили травку и общались, они стали большими друзьями и влюбленными.
Джуниор скрутил косячок. Я затянулась, затем еще раз. Я старалась вдыхать неглубоко. Я не хотела полностью потерять над собой контроль. В комнате по-прежнему пахло хлоркой. Мы все вчетвером сидели на моей кровати, не снимая обуви, грязной от пожаротушения. Это был мой второй вечер в чертовом колледже, и я впала в эйфорию. Я во второй раз в жизни курила травку. В зеркале мои шорты казались крошечными; они смотрелись хорошо. Моя помада была темной, как кровь. Джуниор сказал мне что-то, но я не услышала.
Мне было интересно узнать, что он сказал, но я подумала, что глупо переспрашивать, и не стала этого делать. Кэтрин и мой сосед передавали косячок; их сознание не помутилось. На бесформенном косячке выделялось бордовое пятно от помады.
Джуниор положил руку на внутреннюю часть моего бедра. Я заметила, что его руки были толстыми и очень бледными.
Я подумала: «Что я делаю здесь? На окраине Колорадо, с помадой на губах, затягиваясь травкой?»
Еще я думала: «Что я делаю здесь? Что я делаю здесь? Кто я?» Я хотела быть хорошей девочкой, даже в Колорадо, где меня никто не знал. Быть красивой. Жить красиво. Я намазала губы бордовой помадой.
Упоминание моей матери о шампанском, то, о чем она сказала мне раньше, казалось теперь еще более странным. Я вновь подумала о том, что никто не пьет шампанское, и решила, что она совершенно сумасшедшая.
Кто-то барабанил карандашом по резиновой подошве ботинка, а скромная девушка в фильме поцеловала парня – это была свобода, – а затем фильм внезапно прервался, и в комнате стало темнее, а затем вдруг ослепительно-светло.
Худой парень встал и вышел с Кэтрин в тихую гостиную. Я пошла вслед за ними и обняла девушку, а затем парня – он покраснел – и вернулась назад. Я была рада, что Джуниор остался. Он мне нравился. Я хотела, чтобы он захотел меня поцеловать. Моя толстая дверь захлопнулась.
Я села на блестящий линолеум пола, не зная, где лучше разместиться. Джуниор все еще сидел на моей кровати. Моя новая кровать была грязной от нашей обуви, на ней лежали куски грязи. Джуниор раскрошил один из них в пыль, сжав в ладони. Мы сидели молча, и я чувствовала, как у меня тихо бьется жилка в ключице, которую я сломала в детстве. Я немного возбудилась, мы были вместе, одни. Когда оставшийся парень повернулся ко мне, его рыжие волосы вызвали у меня улыбку; я радостно его поцеловала. Он казался веселым и спокойным. Он опустил свою руку мне на бедро. Я застыла. Внезапно я испугалась. Я сказала: «Спасибо, что пришел. Вскоре увидимся, да? Хорошо?»
Он сжал мою ногу рукой, – сжал до боли, – но я освободилась и встала. Я стояла на кровати, готовая прыгнуть! – он встал на колени, а я сказала: «Пока! Я собираюсь спать». Я была возбуждена. Я была напугана.
Но он не ушел. Казалось, что он совсем меня не слышал, и ему было все равно, что я говорила.
Он попытался засунуть руку мне в шорты. Я сказала ему: «Успокойся». Он не успокоился. Я пошла на компромисс; я не хотела, чтобы он трогал меня под шортами, и сказала, что вместо этого он может заняться моей грудью – везде выше моих коротких розовых шортов он мог целовать меня. Я хотела дать ему немного, после чего он мог бы уйти, не получив все, – сделать так, чтобы парень не рассердился и не стал опасным. Он взял то, что я ему предложила, а затем вновь принялся за пояс шортов. Я чувствовала себя виноватой в том, что возбудила его, но я попросила его встать и уйти. Он уже не казался мне привлекательным.
Он, не расстегивая, стянул мои шорты вниз, ниже бедер. Ткань вонзилась мне в тело. Я услышала, как пластмассовая пуговица ударилась о линолеумный пол моей комнаты. Звук крючка был пугающим. Я сказала: «Остановись». Он ничего не слышал, и это сводило меня с ума. Я помню, как закрылась руками, оцепеневшая, как мертвая деревяшка. Я только прошептала: «Прекрати», хотя хотела закричать. Все это время он смотрел на мое тело и ни разу не взглянул на лицо, а его пустые глаза были голодными и совсем меня не видели. Я не была личностью, только телом. Я могла говорить что угодно – он все равно меня не слышал. Он никак не отвечал, не останавливался и ничего не говорил.
Я доверяла ему, думала, что он остановится, если я скажу: «Подожди». Думала, что он встанет и уйдет после слова «Конец» – после того, как парень и девушка в фильме поцеловались и экран стал темным.
Вместо этого он овладел мною. Кусочек неба в моем треснутом окне стал черным, плотным, как бомба.
После всего, что произошло, я спросила, не хочет ли он остаться. Чтобы поспать. Я отчаянно хотела почувствовать, что я этого хотела, что раз это случилось, значит – случилось. Я просила, чтобы он остался.
Он сказал мне, что я «долбаная дура» – потому что попросила его об этом. Это были единственные слова, которые он сказал мне после того, как Кэтрин ушла. Он знал, что сделал. Моя просьба напугала его. Но он был доволен. Моя иррациональная просьба позже затмит все, и это избавит его от исключения из колледжа, обвинений и стыда.
Я одна чувствовала стыд.
За шесть недель из девушки я превратилась в жертву изнасилования. Когда я встретила Джуниора, я не была девственницей, у меня был секс с мужчиной лишь раз – в городке у туристской тропы перед тем, как я покинула горы Калифорнии и отправилась на учебу.
За несколько недель до вылета в Колорадо я приняла решение расстаться с девственностью, и я это сделала. Я хотела сделать это до учебы в колледже, не хотела быть той странной девушкой, у которой не было секса.
Я выпила четыре банки рома с колой. Мужчину звали Тайлер. У него была бритая голова, а на мускулистой шее – черная татуировка в виде шмеля и номера 66. Тогда я еще не знала, что это была бандитская татуировка. Мы встретились с ним в баре забегаловки, где я неумело играла сама с собой в пул. Мы разговорились, он наклонялся ко мне, и оказалось, что мы оба остановились в одном «Мотеле 6» на пути через этот городок на юге Калифорнии. Он прошел 850 миль по Тропе Тихоокеанского хребта, оставив свое гангстерское прошлое во Флориде в надежде определить, какая работа ему больше подходит. Я почувствовала в нем стремление к чему-то лучшему. Удивительно, но тогда мне в голову пришла пьяная мысль: у нас было много общего.
«Ты чертовски сексуальна», – сказал он, и мне польстило, что он меня заметил, я подумала, что я в его вкусе. Мы шли по дороге, возвращаясь вместе в мотель. Он не брал меня за руку, но положил свою ладонь на мой зад, держал ее там, похлопывая, когда я шла, и иногда толкая, когда я замедляла ход.
В ту ночь он раздел меня быстро и грубо, бросая части моей одежды на кровать, на коврик и на бежевую плитку пола в ванной комнате его номера в мотеле. Мы занялись сексом на холодном линолеуме. В комнате мотеля было еще трое парней, они спали. Когда я застонала, он подумал, что это от наслаждения, закрыл мне рот ладонью, сказал, чтобы я замолчала, и повторяющимися толчками прижимал меня к холодной спинке унитаза, пока не увидел кровь. Он выругался: «Черт. Стоп». А я сказала: «Нет, у меня это в первый раз», и он прекратил свои толчки, остановился.
Он сказал: «Что, правда?»
Я подумала, что мне следовало рассказать ему об этом раньше, почувствовала свою вину и прошептала: «Прости, прости». Я не сказала, что откладывала это, говоря «нет» в течение многих лет в ожидании своей любви – то есть ждала, когда скажу кому-то «Я люблю тебя», чтобы не сожалеть об этом позже.
Он спросил, не хочу ли я продолжить. Я сказала: «Да, пока ты не кончишь», потому что так нужно было сделать, я так считала.
Я никогда не была холодной. Я любила стихи Кэй Райан, одиночество и снег. Мне нравились полевые цветы и дикая природа, мне нравилось быстро бегать. Зиму я любила больше, чем лето. Любила музыку ушедших дней моего отца. Глупо, конечно, но я нерационально считала, что могу преодолеть свой страх и допустить, чтобы мне причинили боль, овладели мной и запятнали на всю жизнь: иначе, если бы я оставалась девственницей, это могло преследовать меня во время пребывания в колледже. О том, что я думала, всем, конечно, было наплевать – совершенно.
Это странное убеждение дало мне возможность плюнуть на все и расслабиться.
Когда я свернулась калачиком на кровати в ту вторую ночь в колледже, я подумала: неужели секс с Тайлером стал причиной того, что Джуниор проник в меня. Я была слишком пьяна, чтобы сказать Тайлеру «нет»; я бы могла его остановить. Он не вынуждал меня. Я просто не хотела оставаться прежней девушкой – невинной, ребенком. И так произошло, что стремительно, после нескольких лет ожидания, постоянных слов «подожди», я доверилась незнакомцу. Без любви. Ужасная история. «Мотель 6». Моя кровь. Я никогда-никогда больше не буду незапятнанной. Я гнила, я прогнила, чувствовала себя больной, затуманенной и сумасшедшей.
Может быть, если бы я не пожертвовала свою невинность Тайлеру, я могла бы заставить Джуниора уйти. Что было бы, если вместо повиновения, а затем нерешительности я проявила строгость и возмущение, успокоила бы его член. Неужели секс с Тайлером лишил меня не только невинности, но и разума, моих мыслей, способности сказать «нет» и проявить решительность? Было бы глупо отрицать, что, если бы я не занялась сексом с Тайлером, я не осталась бы наедине с парнем, которого не знаю. Если бы не было первого секса, не было бы и изнасилования. Я бы никогда не позволила Джуниору остаться.
Я хотела быть чистой и чувствовать себя в безопасности, контролируя свою сексуальность. Я связывала безопасность с девственностью. Если бы я не старалась быть такой крутой, оставаясь ночью наедине с парнем и наркотиками, ничего бы такого не случилось.
После того как парень ушел в ту ночь, я натянула на себя те же трусы и спала в них, а утром обнаружила два темно-красных пятна крови на белой хлопковой ткани, что было единственным свидетельством моего изнасилования, моего полного физиологического изменения. Внизу все было тихо, еще было рано и темно, и в кабинке просторной женской ванной комнаты я отмывала пятна руками под ярким флуоресцентным светом, при этом лицо и руки мои горели. Я оцепенела. Солнце взошло. Прошло два, три часа, небо просветлело и стало голубым. В комнату входили и выходили другие девушки, они смеялись, чистили зубы. Я присела на унитаз в своей кабинке с нижним бельем в руках, глядя на пятна крови. Я не могла смыть эти две ужасные отметки, стоявшие перед моими закрытыми глазами.
Это было знаком.
Мои родители повстречались друг с другом на второй вечер в колледже.
Во второй вечер в колледже меня изнасиловали.
На следующий день я увидела его на большом зеленом поле, где фотографировали наших первокурсников. Нас там было человек пятьсот, но я видела только его. Я сказала: «Привет». Он не взглянул на меня, ничего не сказал и ушел, как глухонемой, как унылый пес. Я рассказала Кэтрин о том, что произошло, когда она ушла, а Джуниор остался. Она нежно обняла меня. Она спросила, не хотела бы я, чтобы ее старший приятель побил Джуниора. Я отказалась.
Мне никто не говорил, как следует вести себя при изнасиловании. Нереально было выговорить это простое слово «изнасилование».
Я не позвонила родителям.
Через две недели, которые прошли как в тумане, я обратилась к консультанту колледжа по вопросам изнасилования.
Она была уверена, что сможет помочь мне. Она угостила меня синим леденцом, который я положила под язык, и сказала: «Присядь, дорогая». Приемная была опрятной, но без окон. И я помню, что у нее было три коробки салфеток «Клинекс», стоявших в ряд на маленьком столе возле моего стула. Я запомнила ее скромное свадебное кольцо, ее полные губы и глаза цвета шоколада. Она была красива. Я рассказала ей все. Она посоветовала мне дать ход делу для рассмотрения властями колледжа. Она заявила, что было уже поздно засвидетельствовать факт изнасилования и что полиция не сможет мне помочь. Но у нас будет «обвинение». Джуниор будет исключен.
Она напечатала на машинке все, что я рассказала о том вечере, и дала мне салфетку персикового цвета, чтобы я утерла слезы.
Я скрестила руки на груди и упала в ее плюшевое «гостевое» кресло.
У меня не было доказательств того, что Джуниор изнасиловал меня. Я должна была давать показания на внутренних слушаниях колледжа Колорадо в бежевом конференц-зале за длинным складным пластиковым столом, в присутствии консультанта по изнасилованиям, посредника и посредника-стажера (она наблюдала). Посредник заявила: «Ты курила с ним наркотики, и никто не видел, что произошло».
Конечно же, когда все произошло, свидетелей с нами не было. У меня не было свидетельств. Физических признаков моего изнасилования не осталось. Мое тело уже очистилось от них. Это было необратимой реальностью.
Я подтвердила, что все так и было: «Мы немного покурили, но я старалась не затягиваться».
Она сделала какую-то запись. Она, не отрываясь, смотрела в свой блокнот. «Марихуана является галлюциногеном», – сказала она тихо.
Вывод: изнасилование произошло в моем воображении.
Это было полным абсурдом. Я была готова это выкрикнуть, но не смогла ничего произнести. Будто ком застрял у меня в горле. Консультант по изнасилованиям передала мне показания Джуниора.
В своих показаниях Джуниор подробно описал, как я сказала, что он может заняться моей грудью. Я вся дрожала; горло мое сжалось, щеки горели. Хотя Джуниор солгал, упустив некоторые подробности, все остальное было правдой. Мне трудно было дышать. Я почувствовала себя ужасно виноватой, в ужасе от того, что просила его так сделать, поскольку считала, что, если я ему предложу это, он не сделает большего. И я буду в безопасности. Сейчас, при свете дня, в трезвом сознании, я понимала, что это ничего не значит. Я нутром почувствовала, что сделала что-то совершенно непростительное. Я предложила ему: «Ты можешь трахнуть меня в грудь». Конечно, это не могло быть изнасилованием.
Но Джуниор не сообщил о том, что у нас был секс по согласию. Он написал, что я попросила его положить свою голову мне на грудь, и он так и сделал. Затем я захотела, чтобы он трахнул меня в грудь. Он написал, что это предложение показалось ему довольно странным, но он сделал это для меня. До этого его никто не просил об этом. Он это сделал. Затем он ушел. У нас не было сексуального контакта. Я, вероятно, хотела, а он – нет. Вместо этого он оставил меня в моей новой комнате, одну и в безопасности. Это была самая удивительная часть того, что он написал. Я не могла этого понять. Он просто написал, что у нас совсем не было секса.
Заговорила посредник. Она сказала, что, по ее мнению, события той ночи, все то, что случилось, было «не ясно». Пока она говорила, я тихо напевала слова из песни «Ты уже большая девочка» из альбома Боба Дилана «Кровь на дорогах»: «О, я знаю, где найти тебя, о-о, в чужой комнате, вот чем я должен платить, ведь ты уже большая девочка». Я поняла, что она считала Джуниора невиновным в изнасиловании. Это означало, что я была виновна во лжи. Я напрягла скулы и мелкие мускулы за глазами. Я увидела, как в воздухе зависла пыль. Я не видела своих рук. Я не могла пошевелиться. Я не знала, что мне следует делать. Я не думала, что вообще можно что-то еще сделать. Я свернулась в позе эмбриона на кровати, на которой он меня изнасиловал. Коробка с книгами, привезенными из дома, лежала в нескольких футах от моего обмякшего тела, все еще не распакованная. Я не могла плакать. Я нажала МАМА на телефоне и стала слушать гудки, тяжело дыша. Я расскажу ей. Я должна.
Я совершенно не думала о том, как может опечалиться и прийти в ужас моя мама, узнав, что ее Девочке-Куколке причинили боль, я размышляла о том, что в ее глазах подтвердила все ее опасения насчет меня. И от этого я чувствовала себя опустошенной.
Она считала, что я не в состоянии позаботиться о себе, и в моих глазах изнасилование это, естественно, подтверждало. Я считала, что в одну секунду изнасилование стерло все мои достижения и доказало, что мама была права насчет меня. Я страдала не только из-за стыда от произошедшего, но и от стыда за то, что не смогла доказать даже себе, что была состоявшейся и независимой личностью.
Я рассказала ей только: «Я ему сказала „Успокойся“, а затем – „Прекрати“. Я словно одеревенела». Я не сказала ни слова о марихуане. Я не сказала о траханье в грудь.
Пока я говорила, она не произнесла ни слова. Я представила ее в нашем доме в Ньютоне. Ей было 62, она была еще весьма энергичной, а ее волосы были цвета серой плачущей горлицы. Я пережидала ее молчание. Я боялась, что новость о том, что ее девочка была изнасилована, напугает ее. Я боялась, что это убьет ее. Прошло несколько секунд молчания. Наконец она заговорила.
«Ты должна поговорить об этом с консультантом, – сказала она решительно. – Моя мама знает психолога на Вебер-стрит». Она сказала, что сейчас же найдет для меня информацию.
«Сейчас же», – теперь замолчала я.
«Дебби?»
«В этом нет необходимости, – сказала я. – Я уже кое с кем говорила в колледже».
Ее тон переменился, я это почувствовала по ее дыханию – почти бесшумному и, как обычно, легкому. Я ждала, когда она скажет что-нибудь еще. Мне не нужна была ее практическая поддержка, мне нужно было утешение. Наконец она вновь заговорила: «Ты хорошо пообедала?» Я почувствовала себя так, будто получила пощечину. Я быстро захлопнула крышку телефона.
Я не могла поверить, что она задала такой странный, неуместный вопрос. Я пожалела о том, что все ей рассказала. Я хотела бы отмотать время назад, чтобы не делать этого. Воздух в моей комнате был затхлым, пах грязными носками и засохшей менструальной кровью. Но сейчас у меня не было месячных. Телефон мой зажегся – МАМА, – но я не ответила. Мне нужно было выйти наружу, убраться отсюда подальше.
Я забрела в магазин повседневных товаров «Коноко» и купила фунтовый пакет розовых арбузных леденцов «Джолли Ранчерс». Я сосала их один за другим на пути к реке. Река была гладкой и черной, она красиво изгибалась к северу в сторону Денвера. Я представила себе, что, не останавливаясь, иду на север, до самого Денвера, ложась поспать, когда устану, в тихих кустах у реки, никем не замечаемая – в моем безумном воображении я чувствовала освобождение. Белые осины и желтая земляная тропа пропадали: их поглощала ночь.
Я ожидала, что мама опечалится, что ей будет больно, что для нее это будет потрясением. Ее безразличие было совсем не тем, чего я ожидала. Оно шокировало меня так же сильно, как и само изнасилование.
Я подумала о своем брате Джейкобе, хотела получить от него совет.
Когда я начинала учебу в средней школе, неуверенная и испуганная, я спросила Джейкоба, что будет, если я никому не понравлюсь. Он сказал, что мне надо записаться в несколько кружков, чтобы попробовать что-нибудь новое и узнать как можно больше. Когда я переживала, что в новой школе мне будет очень трудно, Джейкоб меня успокоил: он также сказал, что я буду одной из самых умных ребят в Оук Хилл. Там будут такие же дети. У меня будет все хорошо.
От этого я почувствовала себя лучше. Я почувствовала сильное облегчение. Джейкоб был прав. Я доверяла своему брату.
На этот раз Джейкоб тоже должен знать, что мне делать.
Спустя четыре недели после изнасилования Джейкоб вылетел в Колорадо Спрингс; я не могла его дождаться. В последний раз, когда мы с ним разговаривали, мы поссорились, и я нервничала – отношения между нами охладели, но я надеялась, что все это осталось в прошлом. Он был мне нужен. Я не сказала ему, что произошло со мной на вторую ночь моего пребывания в колледже. Он оставался в счастливом неведении. И я знала, что он прилетел в Колорадо не из-за меня, а чтобы участвовать в выборной кампании в пользу Обамы – был конец сентября 2008 года, а Колорадо был «колеблющимся штатом». Осень была свободным временем Джейкоба – период после завершения бейсбольного сезона и до начала весенних тренировок в феврале. Но я верила, что он выбрал Колорадо Спрингс из-за меня.
Я обдумывала, как я ему все расскажу, пока мы будем ехать в старом нежно-голубом «Кадиллаке» моих дедушки и бабушки среди золотистых дрожащих осин до самых гор цвета утреннего неба. Я сообщу ему плохие новости. Очень плохие новости. Он будет слушать, а ветер будет шуршать в осинах с необычайно белыми стволами, красиво будет опускаться первый осенний снег, а автомобиль занесет на льду, и он врежется в мягкий сугроб. Белоснежные хлопья будут собираться в сугробы возле бесцветных осиновых стволов. Дороги с замерзшей желтой почвой будут расходиться в разные стороны и пересекаться, образуя непредсказуемую и беспорядочную дорожную систему.
Я представила, как он будет слушать, как он опечалится, как будет разбито его сердце и он скажет: «Мне жаль. Я люблю тебя. Это ничего не меняет». Он стиснет мои плечи и погладит меня по спине, и мы будем сидеть в тишине, в уютном тепле стоящей машины, а снежные хлопья будут лететь на ветру. Мой большой брат даст мне почувствовать себя вновь защищенной.
Но все произошло не так. Он приехал, когда меня не было дома; я была в пешем ознакомительном походе по каньонам Юты с небольшой группой первокурсников, членов Клуба отдыха на природе. Он остановился на ранчо моих бабушки и дедушки, в трех милях от студенческого городка, провел там две ночи, и вечером, когда я вернулась, встретил меня на лужайке. На мне был рюкзак, а все вещи были грязными от пыли пустыни. Он обнял меня, а я прижалась к нему. Он был здесь, чтобы агитировать за Обаму. Но он нужен был здесь для меня. Я чувствовала себя в большей безопасности, зная, что он рядом. На зеленой лужайке, вся запыленная и утомленная, под желтыми придорожными фонарями я на минуту почувствовала себя лучше, так хорошо, как будто все налаживалось, как будто Джейкоб мог все уладить.
Я рассказала ему все в «Кадиллаке» нежно-голубого цвета. Мы были не в осиновом лесу, а в студенческом городке колледжа Колорадо. Мы говорили о том, где будем ужинать – в ресторане техасско-мексиканской кухни «Хосе Малдунс» или обойдемся бутербродами. Он спокойно слушал. Машина была припаркована с южной стороны кампуса, возле общежития первокурсников. Вдали, на месте дорожной аварии, машина «Скорой помощи» мигала красными и ярко-синими огнями. Мы сидели в машине с тихо работающей печкой вдали от этого; мы не слышали звука сирен и не знали – или нам было все равно, – что кому-то была нужна помощь.
«Могу я тебе что-то рассказать?» – спросила я, зная, что начала неправильно. Мой голос был обыденным, несоответствующим. Джейкоб выглядел раздраженным в тот вечер, он был голоден, и мы не говорили ни о чем важном. Я уже сожалела, что начала этот разговор таким образом. Но я не могла не сказать.
Он подождал: «Я слушаю».
«Меня изнасиловали во второй вечер в колледже», – быстро проговорила я, настолько быстро, что не была уверена в том, что он услышал.
«Как? – сказал он. Его лицо становилось то красным, то синим от переливающихся огней „Скорой помощи“. – Как это?»
Глаза мои наполнились слезами. Я не знала, что надо было говорить дальше.
«Мне жаль, – сказал брат. – Но как это случилось?»
Я не хотела рассказывать обо всем. Я не знала, как можно было рассказать.
Джейкоб спросил, не разыгрываю ли я его. Я прошептала: «Нет». Я плакала, но не знала, видит ли брат. Он не глядел на меня. Он смотрел через ветровое стекло в темноту, может быть, на машину «Скорой помощи», которая все еще оставалась на месте, так долго мигая своими огнями.
«Ты кричала?» – спросил он. Он не мог понять, как это произошло, как я это допустила, как кто-то мог изнасиловать меня, как я могла остаться наедине с тем, кто мог меня изнасиловать.
Я молчала. Я чувствовала, что была стерта, замазана, как досадная опечатка, мой рот как будто забило снегом.
Тогда он спросил: «Хочешь, чтобы я побил его?»
Единственное, что я могла ответить, выговорить, было «нет».
Я почти не видела Джейкоба в последующие шесть недель его пребывания в Колорадо Спрингс. Он был очень занят, хотя и старался уделить мне время. Я старалась избегать его. Я была все еще рассержена – мне было ненавистно то, что он дал мне понять, когда я рассказала об изнасиловании: что я должна была защищаться. Но перед его отъездом мы погуляли вечером по студенческому городку колледжа Колорадо.
Когда мы шли по зеленой лужайке, я чувствовала себя непривлекательной и толстой – я почти ощущала вину за свою внешность. Волосы мои представляли собой запутанный клубок из темной массы завитков, и на мне были спортивные брюки, которые я не снимала уже несколько дней, может быть, неделю. Я призналась ему, что чувствовала себя непривлекательной со средней школы. Я сказала, что выгляжу совершенно уродливо после изнасилования.
Он сказал, что мне следует закрыть на это глаза. «Дебби, ты была классным ребенком», – сказал он. Он рассказал, что его подружка видела мою фотографию и сказала, что я очень мила: «Ты и сейчас такая».
Я скосила глаза на брата. Я никогда не пользовалась косметикой, постоянно носила очки.
Мальчики в старшей Южной школе Ньютона никогда не обращали на меня внимания. Они не ухаживали за мной. Они не оказывали мне особых знаков внимания, не открывали передо мной двери и не поднимали оброненный мною карандаши, как делали это для более популярных и красивых девочек. «На самом деле я всегда была уродиной».
Джейкоб сказал мне, что я совершенно не права: «Ты просто не проявляешь все свои возможности».
Такими «возможностями» были, очевидно, контактные линзы, хорошая прическа и, может быть, тушь для ресниц или что-то подобное. «То, чем пользуются девушки, – сказал он. – Например, губная помада».
«Например, губная помада», – повторила я. Я это сделала.
Это я могла сделать.
Но я не могла вставить контактные линзы. Я не могла этого сделать. Никто не увидит того, что видел Джейкоб: втайне я была милой. Это было то, о чем знал только Джейкоб, и он мне об этом сказал, а я слушала и улыбалась, но не верила, что это было так.
«Ты красивая», – сказал он.
Он был любезным и убедительным. Но это меня не тронуло.
Я сказала, что он как будто изменился – он казался мне ниже ростом.
Он хотел быть крупным человеком, а я в своем горе уязвила его самолюбие, принизила его.
Оставшиеся шесть недель в Колорадо Спрингс Джейкоб ночевал в доме моих дедушки и бабушки, в детской нашей мамы. Он стал управляющим в штабе Обамы в Маниту Спрингс. Я почти не видела его. Он был очень занят.
Когда Обама одержал победу, Джейкобу нужно было пойти на общий банкет всех его сторонников. Меня не пригласили. Потом он уехал, отправившись обратно на восток. У него были профессиональные бейсбольные игры в то лето под ярким освещением перед ликующими толпами болельщиков. Я не посетила ни одну его игру. Джуниору позволили оставаться в кампусе. Через несколько недель примерного поведения колледж выселил его из комнаты большого общежития в другом конце кампуса – они не объяснили почему; его переместили в мое общежитие, в одиночный номер на этаж выше моего. Иногда я встречала его на лестнице. Я видела его в общей гостиной. Он жил в комнате рядом с Кэтрин, которая стала моим единственным другом. Я видела его, когда шла на занятия, за завтраком или в середине дня, когда я возвращалась в свою комнату, чтобы оставить учебные принадлежности и прилечь. Казалось, что он меня совсем не замечал.
Консультант колледжа по изнасилованиям помогла мне найти новое жилье. Я в этом «остро нуждалась». Мне позвонили из службы по размещению студентов колледжа. «У нас больше не осталось одноместных комнат», – услышала я резкое контральто. Мне нужно было выбирать между трехместной комнатой – с тремя девушками в двухместной комнате – или своей комнатой за пределами студенческого городка, подальше от него.
«Полагаю, тот, что подальше», – сказала я.
Она сказала: «Отлично! Очень хорошо. Хорошо». Затем она повесила трубку.
Таким образом, Джуниор остался в кампусе, в здании, где жила я. Я затолкала все свои платья в плотные мешки для мусора, засунула их туда, как будто это был хлам, вместе с вешалками и всем остальным. Меня быстро переселили в гостиницу колледжа Колорадо. Это было место за пределами колледжа для студентов, которые при размещении вытянули несчастливый билет, или для ребят, которым не то чтобы не повезло, они просто хотели жить одни. Студенты называли ее Дворец из шлакобетонных блоков. Я сама перенесла по одному свои мусорные мешки в новую комнату. На третьем мешке, на полпути между двумя комнатами, руки мои задрожали. Я волочила его еще минуту, затем остановилась, присела на широкий тротуар с этим своим растянувшимся мусорным мешком. На мне были спортивные брюки, которые я не стирала несколько месяцев, запятнанная желтая фуфайка с выцветшей надписью «Colonials» – названием прежней бейсбольной команды моего брата, написанным курсивом.
Когда я перетаскивала свои вещи в новое место, я увидела нескольких человек в зале, но ни одной девушки. Мальчики – там и здесь. Как оказалось, почти все комнаты в этом здании были заняты молодыми парнями. Моим соседом оказался тощий отшельник, который измазал искусственной кровью окно своей комнаты, выходящее в зал. Я надеялась, что больше его не увижу.
Моя новая комната стала моей пещерой среди пещер странных незнакомых студентов: везде было темно и сыро, как в мотеле, скрывающемся в темноте. Белая краска отслаивалась от деревянной крышки унитаза, обнажая выцветшую голую древесину; оставшаяся краска, еще державшаяся на крышке, потрескалась. Она отслаивалась от деревянной поверхности, вздымалась и имела желчно-желтый цвет по краям трещин. Я почувствовала себя такой же грязной, как и это чертовски унылое место.
В спальной комнате лежал ковер с коротким серо-голубым ворсом грубого плетения, частично из искусственного материала, уплотненный у шлакобетонных стен резиновыми накладками черного как смоль цвета. Я лежала на спине на узкой кровати и часами глядела на голый потолок и побеленные шлакобетонные стены. Я размышляла, почему я здесь оказалась, почему я переехала в гостиницу колледжа Колорадо. Я чувствовала себя брошенной, наказанной за то, что я совершила. Меня обманули – это страшное место на самом деле было недалеко от моего прежнего общежития. Оно было за дорогой, за бензозаправочной станцией «Коноко», и всегда скрыто в тени. Здесь не было безопаснее. Я совсем не чувствовала себя безопаснее.
Я лежала там, сердитая и напуганная, понимая наконец, что колледж мне не поможет. Консультант по изнасилованиям не помогла. Родители не могли помочь. Я должна помочь себе сама. Я должна покинуть это место.
Больше всего я думала о матери. Я чувствовала, что она бросила меня.
В своей темной комнате я набрала номер горячей линии Национальной сети по случаям изнасилования, жестокости и инцеста. Раздались гудки, и сразу ответила женщина, не назвавшая своего имени. Горячая линия была анонимной; голос мог принадлежать любой женщине из любого места. Я тоже могла быть никем. Она не будет знать. Поэтому я рассказала ей о травке, моем мимолетном влечении к Джуниору, о его толстых розовых пальцах, о трахании в грудь – обо всем. Я призналась в том, что до изнасилования он мне нравился.
Когда я это говорила, сердце мое колотилось. Поведение мое, должно быть, было ужасным, так могла подумать она. Мама была права – я не умела себя правильно вести. Я сказала ему, что он может трахнуть меня в грудь; все, что было выше моих шортов, я позволила ему целовать. Как я могла хотеть этого? Как я могла довериться насильнику? Как-то смогла. Я воспринимала женщину на горячей линии как священника.