Перч ЗЕЙТУНЦЯН
САМЫЙ ГРУСТНЫЙ ЧЕЛОВЕК
Повесть
От автора
Каждое столетие имеет своего самого человека — самого гениального, самого отчаянного, самого потешного, самого острослова, самого сорвиголову или же, к примеру, самого знаменитого своего долгожителя, словом — самого, самого, самого... Мне бы очень хотелось рассказать о человеке самом радостном, ведь все мы, как я заметил, предпочитаем веселые истории. И это вполне резонно. Но мне так и не удалось определить, кто же самый радостный человек века, а искать попросту этого радостного — по-моему, это не так уж интересно. Вот почему я пока откладываю в сторону свое намерение. Вместо этого я расскажу вам о самом грустном человеке нашего столетия. Найти его, представьте, оказалось делом нетрудным. Среди читателей этой книги тоже, очевидно, найдется человек, самый печальный среди нас.
История наша документальная. Герой повествования Роберт Страуд — лицо реальное. Реальны и события, происходящие с ним. Поначалу автор оставался настолько верным фактам, что документальная эта история перестала внушать доверие и стала походить на сказку. И тогда автор решил сыграть в обратную — он написал современную сказку, взяв в основу факты.
Основной сюжет и герой остались прежними, но автор позволил себе многое обыграть, изменить, обратить в гротеск, а разные мелкие подробности отмести за ненадобностью. И только так, на наш взгляд, удалось создать вещь, более или менее документальную. Во всяком случае, автор надеется, что рассказ этот будет воспринят читателем серьезно и с достаточной верою, потому что автора и читателя намерение — идти по следам только и только истины, а не ее подобия. Вы увидите здесь знакомые лица. Так как «все великие всемирно-исторические события и личности появляются дважды: в первый раз — как трагедия, во-второй — как фарс».
Действие происходит в стране Алькатраз. Не ищите ее на карте, вы там ее все равно не найдете. А даты вот указаны точные, что, впрочем, вовсе несущественно. И достоверен, безусловно, достоверен век. Что, конечно, весьма существенно.
Глава первая
Боб Страуд частенько заходил к Гее. Раза четыре, а то и пять на неделе. В остальные дни он не шел туда не потому, что был занят, а просто боялся, что надоест и наскучит ей. Но как было занять пустые, невизитные дни? Это была целая сложная и запутанная система чисел со своими законами и логикой, этакая длиннющая таблица, которая человеку непосвященному ничего бы не сказала, но для Страуда была мучительной и требовала огромной энергии и изворотливости. Необходимо было так рассчитать и расположить дни своих посещений, чтобы придать этим посещениям естественный нерассчитанный вид.
Он всего лишь год жил в этом городе. Родом он был из дальней провинции. До приезда в Алькатраз долго скитался по стране, подыскивая себе работу, но, кроме временных сезонных работ, ему ничего не подворачивалось. И вот наконец страна уменьшилась, конкретизировалась, обрела лицо определенного города и даже определенного дома. В Алькатразе его приняли на постоянную работу на фабрику, производящую женские чулки и трикотаж. Он всю жизнь потом не прощал себе, что именно там, а не где-нибудь еще довелось ему работать, до конца жизни все свои несчастья он связывал с этим унизительным фактом.
Когда исполнился ровно год с того дня, как он обосновался в этом городе, он почувствовал, что устал от страудовской своей арифметики, и подумал, что это, верно, хороший признак, мало-помалу он становится мужчиной. Вот тогда-то он и принял решение положить конец всем своим мучениям и очень быстро нашел выход из положения. И даже удивился, как это до сих пор он до этого не додумался. Он тут же направился к Гее, чтобы как можно скорее сообщить ей про свое открытие. Но прежде чем произнести первую и единственную фразу, он окинул взглядом Геину комнату, воображение его лихорадочно заработало, и он вдруг представил, почти что наяву увидел, как в комнату вошли одетые в смокинги двенадцать мужчин, у каждого в руках по стулу. Они расселись вдоль стен и образовали вокруг него и Геи некий квадрат. Он решил, что они так и останутся с ними до самого конца разговора. Бесшумно будут сидеть и мешать им не станут. Корректные и безучастные друг к другу.
— Я пришел предложить тебе, чтобы мы поженились.
И тут он увидел, вернее ему показалось, как одетые в смокинги двенадцать мужчин задвигали стульями и устремились к центру комнаты. Образовавшийся вокруг него и Геи квадрат стал немного меньше. И он решил, что именно так они будут себя вести после каждого поворотного слова его или Геи.
— Вот так, сразу? И что же я должна ответить?
Гея, красивая усталая женщина лет за тридцать, была все время в движении, переставляла что-то в комнате, следила за обедом, приводила в порядок прическу, потом словно машинально повторяла те же действия, в результате чего ействия эти начисто лишались своего смысла.
— Я хочу... ну да, я уже сказал... ты согласна?..
— Я согласна, — ответила Гея, и в голосе ее не было никакого оттенка.
— Ты не веришь? Почему? Я буду хорошим мужем. Самым лучшим мужем на свете. — Страуд кружился по комнате вслед за Геей и от этого еще больше терялся. — Ты будешь меня любить. Если я буду самым лучшим мужем на свете, ты не сможешь не любить меня.
Он был так искренен и так верил своим словам, что ему показалось — отныне никаких неразрешенных вопросов нет и не может быть.
— А почему ты до сих пор ничего не говорил? Не слишком ли много времени прошло, чтобы играть в прятки? — Страуд обрадовался, что в ее голосе появился какой-то оттенок, пусть даже пренебрежительный. — А я уже было поверила, что мужчина и женщина могут быть братом и сестрой. Испортил, все испортил.
— О чем было говорить? — растерялся Страуд. — Ты что же, не понимала разве? Неужели обо всем надо говорить?
— За кого, за кого ты меня принимаешь? Я давно забыла понимать людей по взглядам. По мне — у всех подряд один и тот же взгляд, один и тот же голос, одни и те же мысли. Слова только разные. И я только словам и верю. Да и не то чтобы верю — понимаю. И не понимаю даже, слушаю...—и вдруг монотонно, но с внутренней тревогой начала нанизывать друг за дружкой слова. Страуд от испуга было замер на месте, потому что, произнося эту медленную и стройную лавину предложений, Гея по-прежнему что-то делала и безостановочно двигалась: — В пять часов... сегодня хорошая погода... вечером жди меня... Сигарета есть? Дай...
— Я тебя научу, — взмолился Страуд. — Я сделаю так, что мы будем молчать и понимать друг друга. Я не обещаю тебе ни денег, ни богатства, мы всегда будем без денег. Всегда будем бедными. Но одно я тебе обещаю — молчать и понимать друг друга...
— Если мы будем бедными, мы не сможем молчать и понимать друг друга. Для этого нужны деньги. Если же будем богатыми, опять-таки не сможем, деньги не дадут. Так что выбрось это из головы. И ни с кем ты не сможешь молчать» Залопочешь. Все будешь говорить, говорить, говорить...
— Знаешь, почему ты меня презираешь?.. Потому что я не такой, как остальные. Они мужчины. Времени не теряют. А я каждый день прихожу, ухожу, каждый день решаю быть таким, как они, и не могу... — Он с ненавистью посмотрел на Гею, помолчал минутку, потом вдруг спросил, понизив голос: — А деньги они дают?
— Какие деньги? — напряглась Гея и оторвалась от своих дел.
— Деньги, деньги! За то, что ложатся с тобой! Деньги дают?
— Конечно.— Гея старалась казаться спокойной. Страуд почувствовал это и мысленно усмехнулся. — Если кто очень нравится — не беру. Видишь, все как следует. И честность есть. И порядочность и непорядочность, чувствуешь? Все вымерено, все взвешено.
Страуд и сам не понял, почему задал такой вопрос,— чтобы обидеть ее или же действительно чтобы узнать:
— А... у меня возьмешь?
— Наверное, — еще больше напряглась Гея.
— Сколько? — шепотом спросил Страуд.
— А сколько у тебя есть?
— Нет, ты скажи, сколько...
Не разговор был, а прямо перепляс на острие ножа; тут были и ненависть, и желание унизить, и нервное любопытство, пожалуй. Гея стала накрывать стол скатертью, потому что неведомо отчего почувствовала потребность подчеркнуть решительную разницу между ними: хозяйкой дома и гостем.
— Вот сейчас ты мне нравишься, — улыбнулась Гея.—Я так и знала. Ночью останешься у меня, утром с удивлением посмотришь кругом, не поймешь, куда попал и кто рядом с тобой лежит. Быстренько кое-как оденешься, молча смоешься. И все будет как надо, шито-крыто.
— А по ночам тебе шепчут на ухо слова?.. — не отставал Страуд. — Что они говорят?..
— Не помню... не обращала внимания.
— Помнишь! Скажи! Я хочу знать!
— Что тебе от меня надо?.. — Гея разом сникла и поняла, что уже не может прогнать этого парня.
— Нет, ты скажи... Хочу выучить и те же слова говорить... А если вдруг родится мое слово, не скажу... Хочу как они, как все. Говори, чего они тебе шепчут по ночам...
— Видишь, ты все понял. Знаешь, что получится, если женишься на всех женщинах, с кем хочешь переспать, ха-ха!
— Я хочу жениться на тебе...
Слова Страуда неожиданным, странным образом опять прозвучали искренне. Наверное, поэтому двенадцать мужчин вновь задвигали стульями, и квадрат вокруг Геи и Страуда стал еще теснее.
Гея вспомнила посещения Страуда. У нее почти всегда бывали гости, в основном мужчины. Гея в первый же вечер поняла, что девятнадцатилетний Страуд уйдет первым. Обязательно уступит. И она терпеливо ждала, когда же наконец он проявит упорство и останется до конца. Для Геи это ожидание превратилось в своего рода азартную игру с самой собой. Словно она поставила на лошадь, которая приходит все время последняя к финишу; ты видишь это, но верить в нее не перестаешь. А Страуд и не подозревал даже о скрытой и своеобразной верности Геи, он чинно сидел за столом, вежливо и старательно поддерживал общую беседу.
— Тебе ведь и не хотелось беседовать, просто ты был вежливым мальчиком, — вдруг взорвалась Гея. — Вежливым, красивеньким... вот таким вот бедным, но хорошо одетым... От тебя знаешь чем несло? Чистотой, честностью... У меня прямо дух спирало... Хотелось обнять тебя, баюкать... грудью кормить, сказки рассказывать со счастливым концом... А ты умные вещи говорил, гладкие, плавные... со своим трехклассным образованием... Мне было стыдно за каждое твое изречение... Я чувствовала себя оскорбленной... потому что это тоже было признаком того, что ты бедный... — О, Гея издали узнавала бедных. Очень хорошо она их знала. Неграмотных, но с природным умом. Умеющих держаться. Похожих на свою одежду. Бедную, но опрятную. Ну до чего же все в этом мире неестественно. Лишено всякой логики. Гея еще больше вскипела, когда вспомнила, как он поднимался и искал какой-нибудь глупый повод, чтобы уйти. — И что ты делал, знаешь?.. Прощаясь, ты крепко пожимал им руки... Почему ты это делал?.. Почему ты перед ними расшаркивался? Почему позволял, чтобы они с тобой на «ты» разговаривали, а сам им «выкал»? Вот тут-то ты и потерпел поражение... во всем, во всем... Они тебя со света сживут... на кусочки разнесут, ты не выдержишь... Потому что на «вы» с ними разговаривал... И позволял, чтобы они «тыкали». Ты с первого же дня сдался, потерпел поражение, кончено, поздно уже...
Они знали, как им быть. Как унизить, сломить ее и этого слюнтяя. И почему он на следующий день бывал еще любезнее с нею, почему он сдавался при ней? Вот это-то и было загадкой. А ведь я совсем как ты. Так почему же мы, в свою очередь, должны унижать друг друга?
Что за бред... Нет, нет. Гея не любила невинных мальчиков. Подальше от них. Они все усложняют. И всего от них можно ждать. И нежности и жестокости. И то и другое искренне. И то и другое одновременно. И добро могут творить и зло. Зла больше. Вот если бы вдруг им доверили, вдруг бы им дали править миром, ого, что бы тут было!.. Ей очень хотелось зашептать сейчас Страуду на ухо: «Знаешь, скажу тебе по секрету, я тоже невинная... не удивляйся... господь, убереги нас от невинных...»
— Гея, я люблю тебя...
Одетые в смокинги мужчины зашевелили стульями. Квадрат еще сузился. Страуд совсем не к месту заметил очень знакомую картину: противоположная стена от сырости пошла трещинами. У него часто бывало неудержимое, сумасшедшее желание протянуть руку, отодрать кусок штукатурки и с удовольствием увидеть, как обваливается вся стена.
— Я тоже люблю. Наверное, люблю. Во всяком случае, я благодарна тебе. Я все понимала по твоему взгляду. Не сразу, мало-помалу, постепенно начала понимать. Ты сумел научить меня этому. — Во время этого счастливого признания Гея чувствовала себя беспомощной и беззащитной.— Я тебя прошу... очень прошу... если вдруг родится твое слово... скажи его... обязательно скажи... пусть это будет самое обычное слово... но это будет самое лучшее из всего мною слышанного... самое незнакомое... хочешь... ты ведь хотел... помолчим секунду... может, и в самом деле все поймем...
И они секунду помолчали. Но так ничего и не поняли, да и что они могли понять? Напротив, все вконец запуталось. Десятки вопросов вспыхнули, хлынули сквозь дверные щели и заполнили этот одноэтажный, с низким потолком домик. Так ночью еще бывает в темноте, перед тем как заснуть.
— Мы уйдем, Гея. Куда глаза глядят. Если мы вместе... если два человека вместе... это уже сила... Но зачем нам куда-то уходить, Гея? Зачем бежать? У нас еще есть дела здесь. Со всеми, кто оскорбил нас. Мы не дадим им так легко от нас уйти.
— Да, Боб...
Гея чувствовала себя счастливой. Начинала привыкать к счастью. Она не знала еще, что и к счастью быстро^привыкают. И сейчас, пожалуй, была, как никогда, беспомощна и беззащитна.
— Мы сами, своими руками выстроим свой дом... На высоком взгорке... на виду у всех... — взволнованно говорил Страуд. — Мы побелим его, чтобы и в темноте он был хорошо виден... Мы научим всех таких же, как мы, несчастных силой забирать свою долю счастья... мы заставим их вызубрить назубок наш урок... — Он говорил задыхаясь и с удивительной деловитостью, которая не вязалась с тем, что он говорил. — У нас будет много детей, мы научим их трудолюбию, честности, благородству... Мы не злом, а вот так ответим на всю горечь и мучения, перенесенные нами...
— Да, Боб, да... Так...
Дальше все происходило с головокружительной быстротой.
На следующий день Страуд расплатился с домохозяином, взял свой чемодан и пошел к Гее. Его биография бродяги-путешественника была видна даже по тому, что чемодан был самой значительной частью всего его имущества. Пересекая расстояние между двумя домами, Страуд пытался во что бы то ни стало определить нынешнее свое состояние и дать название пестрой лавине чувств, столь внезапно нахлынувшей на него. Так какое же название дать всему этому? А вот какое — он только теперь впервые в жизни почувствовал, что он житель Алькатраза, его гражданин. Более точного определения нельзя было найти.
Как только Страуд вошел в свой новый дом, он с удивлением обнаружил, что Гея лежит на кровати, спрятав лицо в подушку, и громко и потерянно плачет. Она подняла лицо, и он увидел на этом лице синяки, а шея вся была в глубоких царапинах. Медальона, с которым Гея никогда не расставалась, на шее не было. Взгляд Страуда с сомнением покрутился по комнате и остановился на шкафу, дверцы которого были распахнуты и все содержимое вывалено на пол. Двенадцать мужчин, вызванные воображением Страуда, смущенно зашевелили стульями, квадрат стал совсем узким.
— Опять был он ? — угрюмо спросил Страуд. — Все деньги твои унес? И медальон отобрал?
Гея, воспрявшая от его присутствия, прерывисто всхлипывала и все кивала головой, словно отвечала на множество других вопросов, которые Страуд попросту не успел еще задать.
— Сейчас вернусь... сейчас... сейчас... одна минута, и я здесь... — Страуд был всклокочен. Он, который всю жизнь искал опору и защиту, сейчас обязан был защитить другого. Он не успел подумать о своей новой роли. — Сегодня дождь был, — пробормотал он,—на улицах слякоть... Я быстро...
И, побледнев, выбежал из дому.
Житель Алькатраза пробежал по запутанной сети переулков и без всяких расспросов сам нашел нужный ему дом. Он взбежал на второй этаж и увидел, что дверь в комнату приоткрыта. Возможно, ее специально оставили раскрытой, наверное, уверены были, что он придет. Накопившееся в нем возмущение диктовало — ударь по этой двери каблуком и войди. Но, как назло, в эту минуту по краешку его сознания прошлось, мелькнуло воспоминание о его рабочем месте — о фабрике, на которой производили женские чулки и трикотаж. Он протиснулся сквозь дверную щель и очутился в полутемной комнате, в которой великан мужчина, одетый и в носках, возлежал на кровати. Страуд заметил, что мужчина не умещался на кровати, — ноги его вылезали за прутья. Но другая подробность мгновенно успокоила Страуда: носки на великане были заштопаны, и довольно грубо, кажется, даже нитками другого цвета...
— Отдай Геины деньги. И медальон тоже.
Собственный голос показался Страуду до боли знакомым.
— Значит, это ты Геин муж, — не поднимаясь с места, процедил мужчина. — Очень приятно. Будем знакомы.
— Нет, пока еще не муж, но мы должны пожениться. Что мне еще сказать, чтоб ты понял меня? У меня нет другого выхода. Я должен взять ее деньги и медальон тоже. Я не могу вернуться с пустыми руками.
— Что ж, ты прав. И я бы на твоем месте точно так же поступил, — безмятежно сказал мужчина. — Не стал бы ведь я молча смотреть, как мою будущую жену избивают, отбирают деньги и медальон. Ты правильно поступаешь.
— Видишь, как спокойно я с тобой разговариваю. Как вежливо себя веду. Это тебе ни о чем не говорит?
— Говорит, отчего же нет. Ты очень хочешь быть счастливым. Это желание так и прет из тебя. Не думай, что глаза у меня закрыты и я ничего не вижу. От тебя разит счастьем. Но это смотря на чей вкус. Я, например, терпеть не могу этот запах. Дешевый одеколон напоминает. Ты ведь извинишь, что я не поднимаюсь.
Здесь таилась какая-то опасность. Страуду стало не по себе: тональность разговора диктовал не он, а лежавший на кровати мужчина. А должно было быть наоборот. И он почувствовал, что уже поздно, что он с самого начала потерпел поражение. Он глянул исподтишка в глубь комнаты и призвал на помощь свои смокинги — двенадцать мужчин молча заняли свои места. Оставалось смиренно ждать, куда поведет, как все повернет лежавший на кровати мужчина. Но Страуд не выдержал й снова заговорил:
— Я тебя знаю. Я и в твоем баре бывал. Ты-то меня наверняка не помнишь. В день столько народу приходит, всех разве запомнишь. Я замечал, ты всегда хвалился своей силой.
— Только хвалился? — оскорбился мужчина.— А не показывал ?
— Да, да, конечно. Я видел, как ты однажды сразу трехчетырех парней избил.
— И ты не восхитился, не пришел в восторг, не позавидовал? Если скажешь, что восхитился, я отдам тебе Геины деньги. А если скажешь, что и позавидовал, получишь и медальон.
— Восхитился, — умирая со стыда, сказал Страуд. — Позавидовал.
— Послушай, парень, до чего ж сильно ты хочешь быть счастливым!
— Я прошу тебя, забудь на минуту, что ты силач и можешь измордовать меня. На минуту забудь. И отдай деньги. Прошу тебя.
— Допустим, отдал. Ну а побои, ведь я избил ее? — Человек этот испытывал высшее удовольствие от собственных рассуждений. — Ты слышишь, я избил Гею. А она должна стать твоей женой. Как же быть? Возникает необходимость принести извинения, не так ли?
Он был доволен, что сделал правильный ход на шахматной доске. Шахматы были его слабостью. Остальные игры он не принимал, потому что они не имели ничего общего с умом.
— Я прошу тебя... не надо... Не губи меня... все равно, я эти деньги должен взять... — Страуд не забыл прибавить: — и медальон тоже... У меня нет другого выхода. Хочешь, я потом верну тебе их... Вдвойне отдам... Буду даром работать на тебя, наколю дров на зиму... Но сейчас ты мне их отдай... медальон тоже...
— Не унижайся. Человек не должен унижаться. Не имеет права. — Мужчина расставлял ловушку Страуду. Он был доволен Страудом. И даже, если хотите, уважал его. Потому что его противники обычно бывали грубы и неотесанны и не умели принять уровень игры.— Потом сам будешь презирать себя. Пожалеешь о сказанном. Как бы ты ни был слаб в сравнении со мной, все равно ты не должен бояться. В конце концов не силой ведь все решается, есть еще что-то выше силы. Вот на это ты и должен рассчитывать.
— Встань... встань, когда с тобой разговаривают, — заорал Страуд и попал в ловушку. Разъяренный, он подскочил к мужчине и дернул его за ворот. — Ведь я просил тебя!.. Очень просил!.. Просил ведь, не так ли?.. Почему ты меня губишь? Ведь знаешь, что не уйду... знаешь, что я должен победить... У меня нет другого выхода... И знаешь, что это невозможно... Почему ты не слушаешь меня... почему, почему?..
Громадное тело мужчины приподнялось с постели, в секунду великан отвел руки Страуда от своего ворота, подмял его под себя и начал душить. Это он тоже проделывал с большим удовольствием. С еще большим даже. После тонких шагов грубость и сила приобретают особый смысл. Страуд делал безнадежные попытки высвободиться из великаньих клещей, лицо его посинело, глаза были широко раскрыты, и взгляд прикован к потолку, на котором колебалась слабая тень от абажура. Сейчас в этой тени уместилась вся его жизнь. Он с трудом выпростал руку, потянулся к карману, вытащил револьвер, поднес к виску мужчины и выстрелил. И только после второго выстрела почувствовал, что клещи на горле расслабились. Он закрыл глаза, и тень от абажура исчезла. Сам он не слышал звука выстрела. Ему показалось, что просто-напросто двенадцать мужчин пошевелили стульями и получилась имитация этого звука: бум... бум...
Он выстрелил не только из инстинкта самосохранения, но и потому, что его заставили унизиться. Его, который всю жизнь унижался, но унижался бессознательно, как-то буднично, сам того не ведая. И он понял, что если б даже его не пытались задушить, он бы все равно выстрелил, потому что на этот раз его унизили вопиюще, напоказ, у себя же на виду.
Страуд с трудом выбрался из-под тела и оцепенело уставился на труп. Он с ужасом заметил, что мужчина сейчас свободно помещался на кровати. И только теперь до его сознания дошло, до какой же степени тот мертв. По*ом Страуд посмотрел на его заштопанные носки и еле слышно прошептал:
— Говорил же я... другого выхода у меня не было.
Кровь струилась из виска неподвижно лежавшего мужчины, она залила половину его лица, остальные пол-лица почему-то оставались чистыми, нетронутыми. Потом кровь пролилась на простыню и грубо очертила свой границы. И может, оттого, что простыня была грязной, показалось, что это просто красная краска пролилась откуда-то. Одна капля повисла на краю простыни. Единственно реальной и жуткой была эта капля. Взгляд Страуда тупо приковался к ней. Он не мог выбежать из этой комнаты, потому что эта капля набухала-набухала и никак не могла оторваться и упасть на землю. Двенадцать мужчин загрохотали стульями, квадрат разом сузился, сжал Страуда. Страуд поднял руку. Но почему они в смокингах, ведь ни он сам, ни кто-либо из его окружения никогда не носили смокинга... Даже и не мечтали... Лишь бы на потолок не посмотреть, лишь бы тень от абажура не увидеть...
— Гея, Гея, я с ним разговаривал на «ты»... Знаешь...
Фактография 1
Страуда одели в серую одежду узника и ознакомили с тюремным уставом, состоявшим из, 95 пунктов. В тюрьме господствовал дух молчания. Во время обеда, так же как и во время изнурительных работ, арестантам было запрещено переговариваться. За, обедом нельзя было даже оглядываться. Остатки еды и крошки приказано было оставлять на тарелке только с левой стороны. Тюрьма кишела вшами и прочими паразитами. При появлении тюремной администрации и стражи узник обязан был вскочить и обнажить голову. Нарушившего правила избивали и привязывали к дверям камеры, подвешивали за указательный палец или же на несколько месяцев заковывали в кандалы, а на кандалы навешивали двадцатипятифунтовую металлическую гирю. Этот вид наказания узники называли «тащить ребенка», или, что вернее, «водить за собой ребенка». В этой тюрьме был придуман уникальный способ надзора, который назывался «система сигналов». Особо выученные две громадные собаки всегда бежали впереди надзирателя. Входные ворота — их было несколько — были металлические, двойные и открывались посредством электрического механизма. В случае надобности через ворота можно было пустить ток высокого напряжения. Электрический механизм был настроен так, что, когда открывалась одна дверь, другая оставалась закрытой. Внутренние двери отпирались ключами, но у надзирателя никогда не бывало полной связки этих ключей. Имевшимися у него ключами он мог отпереть только несколько дверей, после чего он передавал ключи другому надзирателю и взамен получал новую связку. Тюрьма была обнесена гигантским забором. По приказу начальника тюрьмы стража стреляла по всем, кто приближался к забору ближе чем на двадцать шагов. Вот почему у узников был хорошо наметанный глаз.
Глава вторая
Суд для пущей значительности решили провести в доме убитого.
Из комнаты была убрана вся дешевая мебель за исключением простого обеденного стола и трех табуреток. На табуретки сели * судья и два присяжных. Обвиняемый Страуд должен был стоять, так как покойный с мистической прозорливостью обзавелся всего лишь тремя табуретками. Остался стоять на ногах и адвокат-защитник, который в отличие от Страуда мог свободно передвигаться по комнате. Он ходил от стены к стене, устав, опускался на корточки в углу или же упирался ногой в стену. Кроме названных пяти человек, в комнате никого больше не было.
— Имя, фамилия? — спросил судья.
— Я виновен, — ответил Страуд. — Это я убил.
— По порядку, все по порядку, спокойствие. Мы ведь не отрицаем, что ты убил. Сообщи нам свои имя и фамилию.
— Это я убил.
— Имей в виду, ты начинаешь оскорблять высшее законодательство. В данную минуту нас совершенно не интересует, кто кого убил. Боб Страуд, скажешь ты наконец свои имя и фамилию?
— Я предлагаю отложить суд, — сказал первый присяжный, — тем более что неясно, кто убийца. Фактически мы его еще не обнаружили. — Он страдал хронической бессонницей и был уверен, что эти толстокожие узники как только приложат голову к подушке, так сразу и заснут крепким, беспробудным сном. — Давайте лучше судить обвиняемого за оскорбление высокого суда.
— Как это неясно, кто убийца? — с сомнением возразил второй присяжный. — Он ведь признался?
— Ну, какое имеет значение его признание, — снисходительно улыбнулся первый присяжный. — Это мы должны обнаружить убийцу. Мы, а не он. В конце концов у обвиняемого нет специального образования. Почему он вмешивается
в наши дела? И откуда он знает, в чем мы его обвиняем? А вдруг да мы предъявим ему совсем другое обвинение?
— Страуд, если не считать этого неприятного столкновения между нами, — сказал судья, — я должен признаться, что восхищен тобой. Ты правильно поступил, совершая это убийство. Ты защищал свою любовь, а я не уверен, что в наши дни найдутся люди, которые способны, во-первых, вообще любить и, во-вторых, принести жертву во имя любви.
— Например, я знаю совершенно твердо, — с искренним сожалением добавил второй присяжный, — мой сын предпочел бы оставить деньги и медальон у силача, а сам бы в это время преспокойно нежился в объятиях любимой девушки, в мягкой и теплой постели.
— Ты всю жизнь искал защиты у других, — обратился к Страуду первый присяжный почти с отеческим терпением, — а как только ты полюбил, ты был обязан сам стать защитником. Ты просто не успел подумать о своей новой роли. И очень хорошо сделал, что не подумал.
Страуд растерянно смотрел на судью и на присяжных. Насколько ему было известно, эти люди являлись его врагами и должны были сделать все, чтобы погубить его. Это было видно уже по одежде, в которой они пришли сюда, и особенно, особенно по галстукам и позолоченным крупным булавкам на этих галстуках.
— Они меня освободить хотят? — прошептал он защитнику.
Защитник отрицательно повел головой.
— Как же так, — не поверил ему Страуд. — Ведь они на моей стороне.
Защитник снова покачал головой.
— Год рождения? — спросил судья.
— 1891-й,—устало и обреченно ответил Страуд.
— Национальность?
— Алькатразец, — устало и примиренно засвидетельствовал Страуд.
— Вероисповедание?
— Католик, — устало выдавил из себя Страуд. Потом очень неожиданно прибавил: — Разрешите сказать имя и фамилию.
— Разрешаю.
— Боб Страуд.
— Мы одержали победу, коллеги, — судья сиял от удовольствия. — Обвиняемый сдался, подчинился силе закона.
Первый присяжный поднялся, подошел к Страуду, несколько секунд внимательно изучал его, потом обернулся к коллегам и сказал с сожалением:
— У него сложение жокея. Он мог стать первоклассным жокеем.
— Бедный парень, — откликнулся второй присяжный. — Он мог жениться, заиметь детей, быть счастливым. И зачем ему понадобилось быть честным, когда кругом сплошная торговля, обман, грабеж и низость...
— Тем более что и неграмотный, — прибавил судья. — Вот только что я прочитал в деле, что он кончил всего три класса.
— Быть неграмотным и совершать честные поступки? — возмутился первый присяжный. — Это уже чересчур. В таком случае его честность объясняется комплексом неполноценности.
— Как ? — сжался от испуга Страуд. — Что это значит?
— Мы не обязаны тебе все объяснять.
— Я хочу знать, что это такое, — попросил Страуд.
— Этого ты уже никогда не узнаешь.
— Прошу вас... — впал в панику Страуд, ему показалось, что секрет заключается именно в этих таинственных словах... Если он выяснит значение этих слов, им трудно будет снова заманить его в ловушку. — Я должен знать, скажите мне, что это значит... Ведь это моя вина, не ваша...
— Я не стану сейчас смотреть на часы, не стану думать, что опаздываю в гости. Это очень дешевый и избитый прием. — Судья торжественно поднялся на ноги, чтобы произнести свой приговор. — Мне уже все ясно, Страуд. Ты обвиняешься в убийстве. Ты приговорен к смерти. Тебя вздернут на виселицу. Ты восстал против всего Алькатраза. Страуд — против Алькатраза.
Страуд знал, что это и есть конец. С того самого дня, когда он впервые в жизни почувствовал, что любит, когда понял, что где-то существует счастье... с того самого дня он смутно стал чувствовать приближение конца. И вот вам развязка. Да какое ему дело было до счастья. Счастье... Что за странное слово...
— Простите меня, — промямлил он, — за мою наглость, за бесстыжесть... — Вдруг он заметил, что у одного из присяжных ворот рубашки тесен и жмет. Это словно подстегнуло его. — Это Гея виновата... — заорал он, захлебываясь.— Почему вы не судите ее? Почему не вызвали сюда? Ведь это ей я объяснялся в любви... Ведь она старше меня... на целых тринадцать лет... и некрасивая, совсем некрасивая... Она обманула меня... притворилась самой лучшей... Она деньги брала у мужчин... за то, что ложилась с ними... судите ее, казните ее...—и он потерянно заплакал. — Бедная Гея, я предал тебя... еще и не любил, а уже предал... это такой народ, Гея... Они кого угодно заставят предать... Заставят отречься от еще не произнесенных слов, от несвершенных дел, от себя самого. — Потом, злобно улыбаясь, обратился к судье и присяжным: — Она не поверит... все равно не поверит... Вы не сможете сделать так, чтобы она считала меня подлым, трусливым... Я доказал, что на все готов ради нее... и сейчас ни о чем не сожалею... — Потом нить мысли оборвалась, он что-то вспомнил и зачастил жалобно: — Я только три класса кончил, я всегда был первым учеником, в транспорте уступал место женщинам и старикам, правил уличного движения не нарушал, может, примете во внимание...
— Почему не даете слова защите? — послышалось из угла.
— Пожалуйста, — судья посмотрел на часы, — но я опаздываю на прием.
— Я только одно скажу. Страуд против Алькатраза не восставал. Скорее наоборот — Алькатраз против Страуда.
— Ага, и этот из тех же, — презрительно усмехнулся первый заседатель, — из тех, кто провозглашает известные истины. Это-де стол, а это стул, а вот стена... — Присяжный огляделся, и воображение его застопорилось, потому что в комнате никаких других предметов не было. Он уныло посмотрел на дверь и захотел было представить, что может быть по ту сторону двери.
— Кроме того, я возражаю против вынесения приговора, потому что допущены процесдуальные ошибки.
— Ну-ка, ну-ка, — испуганно поинтересовался судья.
— У первого присяжного мятые брюки. А это нарушение кодекса. У второго присяжного пальцы все время выстукивают по столу. Это уже грубое нарушение. Ибо означает, что присяжный в нервном состоянии. А с подпорченными нервами невозможно следовать истине.
Судья в панике стал листать свод законов и мрачно подтвердил:
— К сожалению, замечания защиты справедливы. Допущен ряд процессуальных ошибок. — Потом оживленно погрозил пальцем адвокату. — Ну, ты славно подхватил наш стиль. Так серьезно, солидно было начал, я даже обрадовался, а потом взял да и прижал нас к стенке. Думаешь, мы не поняли, кто ты на самом деле? Ты автор. Да, да, ты сам автор. Вот ты кто.
Суд был отложен, и спустя год обвиняемый и суд снова встретились в комнате покойного. Зарубежных туристов гиды первым делом приводили сюда. Когда кто-либо метался, пытаясь спасти родича, попавшего в лапы судей, он приходил в этот дом и зажигал здесь свечу. Приходили сюда и паломники из дальних городов, и потому стены этого дома, превратившегося в своего рода святилище, были полностью закопчены.
— Очень рады встрече с тобой, Страуд, — сказал судья. — Как бы там ни было, а все-таки мы старые знакомые, а это всегда приятно. Представь, что ты нам нравишься. Наша борьба с тобою порождает любовь, потому что мы связаны друг с другом. Если бы тебя не было, не было бы и нас. Но если бы нас не было, тебя бы и вовсе не было. Итак, мы снова приговариваем тебя к смертной казни. Потому что ты восстал против Алькатраза.
Адвокат снова запротестовал, на этот раз довод его был такой: по законам Алькатраза нельзя за одно и то же преступление судить дважды. Это поставило судью в тупик, суд отложили. А на следующем заседании адвокат снова напомнил об этом пункте закона. И так продолжалось бесконечно. Суд не мог вынести приговор, создавался заколдованный круг. Судебный этот эпизод грозил ославить Алькатраз на весь мир. Стали подумывать о том, чтобы обратиться к патриотическим чувствам обвиняемого и уговорить его совершить еще одно убийство, чтобы он снова как бы впервые мог предстать перед судом... Выходом из этого заколдованного круга мог явиться компромисс, некое снисхождение со стороны властей, то есть если бы король заменил смертный приговор пожизненным заключением. Но для этого мать обвиняемого должна была предъявить письменное прошение на имя короля, который как бы ничего обо всем этом не знал.
— Что такое комплекс неполноценности? — нервно спросил Страуд. Эти слова день и ночь беспокоили его, никогда в жизни он не чувствовал себя таким униженным. — Я хочу знать... Я должен знать...— И он опустился на колени.— Умоляю вас, скажите...
Последнее заседание суда состоялось в годы первой мировой войны. Страуд о войне узнал только на суде и, к общему удивлению, попросил разрешения дать свою кровь для раненых.
— Ни в коем случае! Этого нельзя допустить, — возразил первый присяжный (его двадцатилетний сын до сих пор мочился по ночам в постели). — Дело не в том, что он изможден, а просто надо учитывать суть его крови. Он хочет заразить наших солдат. Он хочет, чтобы Алькатраз потерпел поражение.
— Отказать, — изрек судья, — и приговорить к пожизненному заключению. По приказу короля. Боб Страуд, хотя мы множество раз пытались накинуть петлю на твою шею, но благодаря милости короля тебе дарована жизнь.
От радости Страуд опустился на колени и что-то прошептал, совсем тихо. Впоследствии многие толковали это так: это не были слова молитвы, просто обвиняемый инстинктивно произнес две строчки из детского стишка, запавшего ему в память.
— Король также приказал, чтобы ты высказал свое последнее желание.
Сие великодушие со стороны короля некоторые объяснили тем, что правитель попросту хотел смягчить постыдное впечатление от процесса.
Страуд напрягся всем телом, чтобы суметь выдержать эту двойную радость. Ему и жизнь даруют, и последнее желание вдобавок спрашивают. Мозг его лихорадочно заработал. Может быть, попросить, чтобы разрешили выйти на улицу, а там выпить кружку пива и вернуться? Или, может быть, попросить, чтобы кто-нибудь из этих людей подарил ему свой галстук с большой позолоченной булавкой? Или, может быть, попросить, чтобы в этом городе закрыли производство женских чулок и трикотажа? Или — ну да, это самое достойное — чтобы разрешили пройти пешком в тюрьму. Самому, без стражи.
— Книги хочу читать, — сказал вдруг Страуд.
Он вспомнил преследовавшие его два таинственных слова, этот самый «комплекс неполноценности», будь он неладен. Сейчас он им всем отомстит, узнает смысл этих слов. И вообще выучит множество слов. Пригоршнями будет их хватать. Если кто-нибудь попробует в тюрьме его унизить, он швырнет ему в лицо какое-нибудь ужасно сложное мудреное слово...
— Книги? — с презрением переспросил судья и не поверил своим ушам.
— Опомнись, парень, попроси что-нибудь приличное,— пожалел его второй присяжный.
— Как бы я сейчас хотел быть на твоем месте, — искренне признался первый присяжный.
— Разрешите читать в тюрьме книги.
— Как бы король не услышал, — всерьез забеспокоился судья.
— Но это вызов! — оскорбленный до глубины души, возмутился первый присяжный. — Он бросает нам перчатку.
— Да ведь я говорил вам, — простодушно перебил его Страуд. — Я кончил всего три класса. Всего-навсего.
— Ты до конца жизни приговорен к одинокому существованию ! — потеряв себя, вопил судья, а Страуд, счастливый, кивал головой. — Света солнечного не будешь видеть, на прогулки не будешь выходить, лица человеческого не увидишь, ты вынужден будешь сносить насмешки и издевки тюремщиков. — Страуд, счастливый, кивал головой. — Ты сгниешь в тюрьме, тебя будут называть только по номеру. — Страуд, счастливый, кивал головой. — И так до самой смерти, то есть до того самого дня, когда все наши предыдущие приговоры наконец будут приведены в исполнение! Ты от меня и двух моих присяжных не уйдешь. От нас никто не уйдет.
Страуд, счастливый, кивал головой.
Фактография
Когда в 1909 году 23 октября металлические ворота тюрьмы захлопнулись за Страудом, президентом Соединенных Штатов был все еще Теодор Рузвельт, Вильгельм Гогенцоллерн был еще в поре своего всесилия и процветания, и до сараевского выстрела оставалось ровно пять лет и годом больше до первого османо-турецкого геноцида армян в 1915 году.
Этот человек в последний раз целовался до гибели «Титаника», когда на русском престоле еще сидел царь. Он никогда не видел аэроплана, никогда не садился за руль автомобиля, и улицы, по которым он проходил, еще не знали светофоров. Никогда в жизни он не видел телевизора.
Тюрьма попросту поглотила его. Сколько лет провел он в одиночной камере? Больше, чем кто-либо во всей истории двадцатого века. ~
Он жил долго, очень долго.
Глава третья
Все тюрьмы и камеры на свете удивительно похожи друг на друга, однако узники не знают об этом или просто не задумываются... Вот почему одиночная камера Страуда была для него особенной. Цементный пол, толстые оштукатуренные стены, в глубине, почти у самого потолка, слабый свет, символизирующий крошечное, забранное железной решеткой окно. Дверь из толстых железных прутьев защищена металлической сетью. А за нею вторая гигантская деревянная дверь, закрывающая доступ воздуху и свету. В камере были также стул, стол, умывальник и узкая кровать. Вот уже несколько лет Страуд жил здесь. Он разузнал, что в тюрьме есть библиотека, и читал запоем день и ночь. Его стол был завален книгами и хлебными крошками. В день по нескольку раз он придвигал кровать к стене, поднимался на железную перекладину спинки кровати и приближал лицо к окну. Из окна виднелся только кусочек неба, то есть то же самое, что виднелось из самой камеры. Он вынимал из кармана катышки, сделанные из хлебных крошек, и по одному бросал их из окна. Но делал это не просто так, не машинально. Бросая каждый из катышков, он мучительно сосредоточивался, словно хотел что-то сказать. Если бы у него спросили, о чем он думает в это время, он не смог бы ответить, потому что слова тут не играли никакой роли. А однажды, когда на сердце было особенно тяжко, когда потолок камеры показался слишком высоким, а может быть, наоборот, слишком низким, он выбросил из окна одну из своих книг. Спокойно поднялся на спинку своей кровати и спокойно выбросил. Через несколько месяцев у него возникло желание спросить у библиотекаря эту книгу. Как же велико было его удивление, когда библиотекарь протянул ему тот же самый томик. Он был уверен, что его обманули самым бесчестным образом, провели подло, низко, взяли и надругались над ним. А еще один раз, когда овладевшая им ужасная безнадежность в одно мгновение со всей ясностью обрисовала ему его положение, он огромным усилием воли собрался, сделался очень уравновешенным, придвинул кровать к противоположной стене, поднялся на железную спинку и бесстрастно выбросил в окно полосатую куртку узника. То есть причинил себе как узнику настоящий урон. Потом, водворив кровать на прежнее место, улегся и продолжал читать.
У него были определенные часы, когда его навещали гости, воображаемые, разумеется. В эти часы он бывал хлопотлив и деятелен. Он заранее приводил в порядок стол, раскладывал книги, подбирал все хлебные крошки. И даже карманы вытряхивал, освобождая их от хлебных катышков.
Железная и деревянная двери со скрипом распахнулись, и в домашнем халате и нарядных шлепанцах вошла его мать, с подносом в руках, на подносе груда грязных тарелок.
— Не помешала, Боб? — Она подошла к умывальнику и начала мыть тарелки. — Такая досада, в доме теснотища, до сих пор нет отдельной кухни...
— В эти часы я жду не дождусь тебя, ма... Ты всегда первая приходишь.
— Кофе хочешь?
— Свари сладкий. Очень сладкий. Так, чтоб даже затошнило. .
— Я тебе конфет принесла, — заговорщицки объявила мать, но ничего не дала.
— Мама, скажи, кого ты любишь больше всех на свете? — неожиданно спросил Страуд.
— Тебя.
— Скажи правду, — голос был сухой и требовательный. — Меня или брата? Или отца?
— Но их давно уже нет на свете, Боб.
— Вот и получается, что ты их больше должна любить, — грубовато сказал он.
— Наоборот, Боб, я. даже забыла их... — И мать испуганно перекрестилась. — Ведь сколько лет прошло...
— Обманываешь, ма...
— Боб, кроме тебя, у меня никого нет на свете, ты же знаешь...
— Не верю, ма! — с отчаянием крикнул Страуд. — Не клянись понапрасну. Если на самом деле любишь меня, почему до сих пор не распродала все, не знаешь разве, что освободить меня могут только за деньги. Насколько я помню, в мое время так было...
— Боб, что ты говоришь... грех на душу берешь... Я и так все продала...
— Неправда... — Страуд был комком нервов, он сознательно приближал свое падение и испытывал болезненное удовольствие, мучая мать. — Посмотри на себя, разве у тебя вид человека, все распродавшего? Бедный человек наденет разве такой халат, такие шлепанцы ? Посмотри, какие они у тебя новые. Почему они должны быть такими новыми ?
— Боб, подумай, что ты говоришь.
— А если ты в самом деле любишь, почему ты жива до сих пор?.. — Взгляд был жестокий, непрощающий. И особенно бесила его мысль, что мать простит ему и эту пытку.— Другие матери давно бы умерли от горя... покончили бы с собой...
— Я бы не уважала себя, если б хоть на миг позволила себе подумать такое. Я обязана быть сейчас сильнее самой себя.
— Ма, значит, ты в самом деле любишь меня? — Страуд разом сжался, сник и захотел вытереть нос непременно платком матери.
— Глупый мальчик, подойди ко мне, — полушутя-полусерьезно мать дернула сына за ухо. — Встань на колени и проси прощения.
— Дерни крепче, ма... До чего хорошо... как много лет назад... ты меня накажешь... а кофе не дашь, конфет тоже...
Мать обняла, прижала к себе коленопреклоненного сына и стала гладить его по голове.
— Будь крепче, Боб. И не позволяй, чтобы тебя ставили на колени. Ни в коем случае не позволяй. Раньше ты не был таким. Неужели одиночество и четыре стены должны изменить тебя?
— Скажи, ты любишь меня, ма?..—не отставал Страуд. — И всегда будешь любить?.. Больше всех на свете?.. И ты будешь страдать из-за меня?.. Ведь твоя любовь единственная моя связь с жизнью...
— Будь спокоен, Боб, я не оставлю тебя, я буду приходить каждый день. В твоем воображении я всегда буду являться первой...
Страуд, уткнувшись лицом в юбку матери, замер. Сейчас, в эту минуту, он был уверен, что, будь мать всегда рядом с ним, он бы никогда не захотел жениться на Гее.
— До свиданья, Боб. Смотри, кофе остынет. На конфеты не набрасывайся.
Но мать не ушла, отодвинулась в угол и молча встала там, как статуя.
— Надзиратель! — заорал Страуд.
Железная дверь отворилась, вошел надзиратель. Его комната находилась как раз на том этаже, где были камеры-одиночки приговоренных к пожизненному заключению. Внимательнее всех в тюрьме были к приговоренным к смерти, после — к пожизненно заключенным. Остальных для тюремного начальства не существовало.
— Нашел! — с восторженным криком встретил его Страуд. — Я знал, что я на верном пути, честное слово, знал!
— В чем дело? Если опять из-за каких-то глупостей вызвал, пойдешь в карцер, сам знаешь. По тюремным правилам, пункт восемьдесят шестой.
— Берется коробка... вот такой вот величины... — глаза Страуда лихорадочно блестели. — Внутри густая электрическая сеть... есть провода-воспоминания, провода-ответы...— Он задыхался, потому что уже переживал близкую победу, единственный выход из этого жуткого положения. — Можно задать любой вопрос... и, представляешь... нет, ты не можешь представить этого... Нажимаешь кнопку и слышишь ответ. Вот тут схема, посмотри. Ну что, понял? Мы будем ограждены от ошибок... и будем жить как надо. Кто из нас не мечтал об этом...
— Смысл? — бесстрастно сказал надзиратель.
— Но я уже объяснил. Взгляни на схему.
— Кому нужна эта твоя коробка? Кому нужно знать правду? Например, я захочу разве услышать, что я жесток и невежествен?
— Не захочешь, — испуганно подтвердил Страуд.
— А король, к примеру, захочет он?..
— Не захочет.
— Но ты же не знаешь, о чем я спрашиваю.
— Все равно.
— У твоего открытия есть большой минус. Ты придумал его только для себя. Я знаю, ты хочешь нажать кнопку и услышать, что ты невиновен. Ведь так оно и есть на самом деле, ты невиновен. — У дверей он повернулся и добавил: — Не вызывай из-за пустяков, я ведь говорил. В карцер. На неделю.
— Надзиратель... Значит, я все еще несвободен?..
Надзиратель отрицательно покачал головой:
— Твое открытие бессмысленно.
И вышел из камеры. Страуд стоял окаменев. А как же бессонные ночи и сотни проштудированных книг? А схема, эта безупречная схема? Этот чудесный всплеск мысли? Значит, он по-прежнему должен есть водянистую тюремную похлебку и по-прежнему ему не будет казаться, что он ест самые вкусные яства мира.
И он снова обратился к помощи своего воображения. На этот раз через металлическую дверь прошла Гея. Она была в пальто. Гея очень давно не посещала Страуда.
— Ты меня не любишь, — с ненавистью сказал Страуд.— Если бы любила, не пришла бы в пальто. Надела бы и ты халатик и шлепанцы...
— Боб, не мучай меня... я не могу тебя забыть.
— А замуж выйти за другого смогла... Тебе и в голову не пришло ждать меня.
— Но как же, Боб? Ведь ты... никогда не вернешься...
— Кто это сказал? — Страуд ужаснулся, словно только что узнал об этом. — Отвечай скорее... кто сказал... убью, если не скажешь.
— Разве ты сам этого не знаешь, Боб?
— Если помнишь меня, если в самом деле мучаешься, почему же ты осталась такой молодой? — еще больше ожесточился Страуд. — Посмотри, как изменился я.
— Но ведь ты меня помнишь только такой, Боб, после ведь ты меня не видел... ты запомнил меня такой. Я не виновата...
— Но хоть угрызения совести, хоть это ты чувствуешь? — наступал Страуд, он был уверен, что в конце концов поймает ее на чем-то. — Когда этот другой обнимает тебя в постели и ласкает... и шепчет на ухо, ты видишь прямую черту, соединяющую две стены?
— Нет, Боб, нет никакой черты.
— За этой чертой всегда стою я. Ты не видишь меня?
— Нет, Боб, нет...
— Не говори так, Гея. Я сойду с ума. Ты должна видеть меня. Должна мною жить. До последнего дня своей жизни должна быть верна мне. Ложись с кем хочешь, но будь мне верна.
— Боб, но ведь я не твоя мать. Завтра она снова придет к тебе. А я уже начинаю забывать твое лицо. Что поделаешь. Это ведь не от меня зависит. Я даже переехала в другой город. Чтобы похоронить прошлое.
— Не будь жестокой, Гея. Я сойду с ума...
— Нет, Боб. Дай мне быть жестокой. Посмотри на меня и не обманывай себя. Смотри, смотри, не бойся. Ведь ты не любишь меня. Больше не любишь. Я ведь не обижаюсь на это. Не давай себя сломить, Боб. Не допускай, чтобы тебя раздавили.
— А иногда, ну хоть изредка будешь вспоминать меня? — совсем по-ребячески спросил Страуд и подумал, что, если бы успел жениться на Гее, сейчас бы он так остро не чувствовал необходимость присутствия матери.
— Иногда? Ну конечно, иногда буду вспоминать. Прощай, Боб. Будь сильным и постарайся забыть себя. Это твой единственный выход.
Но Гея не ушла. Она подошла к матери и молча стала рядом.
— Надзиратель! — восторженно завопил Страуд.
— Ну что, снова в карцер захотел?
— Нашел! — счастливый и воодушевленный, сообщил Страуд. — Все равно нашел. Представь большое толстое зеркало... ставишь его против любого дома... направляешь особые лучи. Ты слышишь? Я все рассчитал... — и победно заключил: — Все, что творится в здании, — как на ладони...
— Смысл?..
— Опять тебе смысл ? — подавленно спросил Страуд. — Опять нет смысла? Надзиратель?
— Типичное открытие узника. Это тоже ты только для себя придумал. Чтобы не умереть от тоски в четырех стенах. Ерунда. В карцер. На две недели.
— Надзиратель... значит, я по-прежнему несвободен? .
Надзиратель покачал головой:
— То, что ты придумал, лишено смысла.
И вышел. А Страуд вытащил из кармана кусочек зеркала и стал бесцельно пускать зайчиков по стене. Потом выбросил осколочек в окно.
А вот этот гость был неожиданным. Он и в жизнь Страуда вошел неожиданно. Вошел и растоптал все. Страуд напрягся, точно зная, что ему грозит опасность. В дверях стоял Мужчина.
- Я не ждал тебя, — холодно сказал Страуд.
— Что поделаешь. Такова твоя судьба. Если бы тогда ты не был так молод, у тебя было бы больше знакомых и сейчас тебе бы не было так одиноко. Я не виноват, что круг твой так ограничен.
- Почему ты пришел? Ты мне не нужен. Ты не можешь меня любить.
— Я пришел помочь тебе. Я всегда буду приходить и садиться против тебя. Увидев меня, ты почувствуешь ненависть, и ненависть придаст тебе силы. Ты освободишься от потребности быть любимым. И от своего себялюбия.
— Тебе-то что за польза от этого ? Ты ведь тоже ненавидишь меня. Я не понимаю, не вижу твоей выгоды тут.
— Ну да, лучше бы я тогда убил тебя. Но ты оказался находчивей... Ты жив, и поэтому ты в долгу передо мной. Если даже я самый последний подлец на этом свете, все равно ты мой должник. Ты раскаялся? Раскаялся. Твое раскаяние прямым или косвенным образом как-то ведь связано со мной, что, не так разве?
— Что тебе надо? Давай короче. Я занят.
— Занят? — усмехнулся Мужчина. — Среди четырех-то стен? Когда не знаешь даже, который час. Ты должен вернуть мне долг. Так, пустяки. Совсем гроши. Ты должен любить меня.
— Я? — опешил Страуд. — Любить тебя?
— Меня никто не любил. Только ненавидели и боялись. У меня не было друзей. И сейчас, как это ни парадоксально, я только с тобой связан. Кроме тебя, у меня нет никого.
— Но ведь это мне нужна любовь! — убежденно воскликнул Страуд. — Это я у всех прошу ее, молю прямо.
— А сейчас люби сам, — потребовал Мужчина.
— Я ненавижу. Ненавижу всех вас без исключения!
— Но что есть твои открытия? Любовь. Ты своими открытиями ничего не выиграл. Потому что они гениальны и бессмысленны. Ладно, не огорчайся, все равно ты выгадал. Ты выгадал любовь.
Страуд долго молчал, про себя он даже восхитился сообразительностью этого типа, потом подавленно заметил:
— Может, ты и прав. Конечно, прав. Но неужели именно ты должен был сказать мне эту истину?
— Теперь ты видишь, мы нужны друг другу. — Он сделал вид, что не замечает, что Страуд оскорбил его. — Будь здоров, пока.
— Минутку... Значит, мне не верить надзирателю?..
— Что твои открытия только тебе служат, ты об этом? — Мужчина презрительно махнул рукой. — Да ведь он жестокий и невежественный человек, что он знает?!
Но и этот тоже не ушел, приблизился к матери и Гее, неподвижно стал рядом.
— Надзиратель!..
— Три недели карцера!
— Нет, на этот раз ты ошибся, — воодушевленно сказал Страуд. — Слушай меня внимательно. Это я написал, — похвалился он. — Уж этого ты у меня отнять не сможешь!
Победа была почти что налицо. Ее близость была уже бесспорна. Еще немножко, еще капельку, и он освободится от своих видений. Бог свидетель, он все выбросит из окна. Даже последнюю рубашку. Лишь бы свести счеты, снять с себя бремя и начать все сначала, с ничего. Ведь это очень важно. Очень. Вернуть себе ту безмятежность, стать таким, каким он был, когда с чемоданом в руках впервые ступил в этот город.
И он начал декламировать:
Кто встретится мне, кто поздоровается,
Чье приветливое слово услышу?
Чье радостное лицо озарится
Дружеским теплом высоким?
Кто поцелует, кто зарыдает,
Кто засветится неподдельным восторгом,
Может быть, на свете где-нибудь есть такой,
Что живет в моей безрадостной жизни?
Может, в моем сердце, в песнях моих мрачных,
В словах, сказанных о моей душе,
Я — мечта обманчивая кого-то далекого,
Брошенная в необманчивую мечту мира?
Может быть, живя в его мечте,
Я пою о его тревогах глубоких,
И кажется мне в тумане мира -
Я себя пою, свою жизнь одинокую?
Здравствуй, неизвестный, незнакомый друг,
Мир тебе, далекий брат,
Здравствуйте, завтрашние, нерожденные жизни!
Я по-братски и дружески
Приветствую вас с печальной улыбкой,
Мудрой улыбкой рассеявшегося тумана,
ушедшей тьмы!..
— Есть такие стихи, — бесстрастно сказал надзиратель. — Давно написаны.
— То есть как это? — побледнел Страуд. — Но ведь это плод бессонных ночей... Это во мне родилось, мое это... никому не отдам...
— Говорю тебе, уже написаны. И автора могу назвать. Чаренц. Армянин по национальности.
— Армянин?.. Что еще за армяне... никогда не слышал... А ведь я кончил всего три класса... значит, я и он одно и то же почувствовали... не зная друг друга...—Он неожиданно улыбнулся, впервые каким-то полнокровным почувствовал себя, и неудача показалась ему мелкой и незначительной. — Я не огорчен, надзиратель... Напротив... я давно не чувствовал себя таким счастливым...
Надзиратель направился к двери, крайне недовольный тем, что на этот раз ему не удалось разочаровать этого наглого самозванца-открывателя. Все равно, мстительно подумал он, силы его должны быть на исходе, он не посмеет больше идти против логики тюрьмы. Надзиратель немало бунтов перевидел на своем веку, и, хотя этот бунт по своей форме был вопиющим, он не сомневался, что долго это продолжаться не может.
— Надзиратель, а надзиратель...
— Ну что там еще?
— Одну минуточку, умоляю...
Страуд полез под кровать, на четвереньках вылез обратно, держа что-то в ладонях. Надзиратель снисходительно улыбнулся, потому что Страуд держал в руках всего-навсего обыкновенного воробья. Но улыбка вскоре исчезла с его лица. Одиночная камера наполнилась птичьим гомоном.
— Эту маленькую пташку... гляди хорошенько... — с гордостью сказал Страуд, — вылечил я. Она, умирающая, упала ко мне в окно... я ночи не спал, выхаживал ее как ребенка, все лекарства, которые ты приносил для меня, помнишь... те травы, которые я просил, помнишь... Я ее вылечил. Ты бессилен отнять у меня это... Я держу ее в руках, и это реальность... я и она... никто другой не мог ее вылечить. Я тебя посылаю в карцер, надзиратель. На этот раз я тебя посылаю.
Страуд понял, почему судьба улыбнулась ему. Дело в том, что годы подряд он сам все выбрасывал в окно, и вот наконец из того же окна что-то упало к нему. Как воздаяние, как талисман. Он и этот талисман отныне стали неразлучны. Тем более что талисман оказался живым существом.
Надзиратель был в самом деле невежественным человеком, но был таковым вне тюрьмы. В стенах же тюрьмы это был совершенно другой человек. Здесь он все понимал. Обязан был понимать. Сейчас он ошеломленно смотрел на Страуда. Деревянная и металлическая двери одиночной камеры распахнулись, стены исчезли, и камера заполнилась узниками, чьи восхищенные взгляды были направлены на сомкнутые ладони Страуда.
— Запомните, ничтожные, — торжественно провозгласил надзиратель, — он станет ученым. Этот неграмотный несчастный человек. Смотрите, какие чудеса может делать тюрьма. Будьте счастливы, что вы носите эту одежду. Благословляйте тюрьму. Молитесь за меня!
Узники молча смотрели на надзирателя. Надзиратель испуганно отпрянул. Что-то смекнул. Не мог не смекнуть, на то он и был надзиратель.
— Разойдись! Немедленно разойдись! — внезапно заорал он. — Каждому по месяцу карцера. За то, что были свидетелями. А твою птицу я сам собственными руками задушу. Не допущу, чтобы ты меня погубил. Ишь, чего захотел! И чтобы каждый щенок, каждая шваль недостойная могла меня упрекнуть, что я не смог ограничить человеческие возможности, не смог надеть на узника колодки, что я позволил, чтоб у меня под самым носом родился сопливый гений! И не думай, все равно я не обнажу головы перед тобой... пусть хоть весь мир преклонится перед тобой, ты все равно будешь склоняться передо мной... — И он испуганно и трезво завершил: — Да здравствует Алькатраз, виват король!
Узники бесшумно разошлись, вновь возникли стены камеры и двери, надзиратель вышел вон. Птичий гомон стих. Страуд, счастливый, утомленный, лег в постель. Мать, Гея и Мужчина осторожно, на цыпочках, приблизились к нему, укрыли его простыней, сами уселись возле кровати, съежились, стали стеречь его сон.
Глава четвертая
Первое время после коронации король работал день и ночь — вносил изменения во все законы, учрежденные его предшественником, то есть его отцом. Но когда он заменил портреты отца своими, к его великому сожалению оказалось, что они, отец и сын, весьма похожи...
У него не было наследника, и это обстоятельство навело его на весьма своеобразный ход. Он панически боялся новейших идей и вообще всяких идей, и для того, чтобы уберечь себя от возможных бунтов, обеспечить спокойную жизнь до глубокой старости, он издал манифест, в котором говорилось, что после его смерти королевство автоматически станет республикой. Этот манифест дал гораздо больше результатов, нежели он предполагал. Король приобрел необычную популярность. Его почитали как основоположника будущей республики и сентиментально любили как последнего короля. Все это привело к тому, что он перестал править страной, уверенный в том, что инерция и министры сделают свое дело. Он увлекся философией и искусствами, потому что полагал, что из всех занятий это наиболее легкое и наиболее доступное. Так бы и жил он спокойно и беспечно до конца жизни, если бы не одно обстоятельство. Обстоятельство это нарушало его покой, преследовало на каждом шагу и относилось к разряду тех вопросов, которыми мог заниматься только он. И только он один и понял всю глубину вопроса и почувствовал всю таящуюся в нем опасность.
— Это не обычный узник, ваше величество, — докладывал первый министр. — Он, можно сказать, без двух минут ученый. Лечит птиц в тюрьме.
— Ученый? В тюрьме? Среди четырех стен?
— Да, ваше величество, отрезанный от всего мира.
— Значит, этот несчастный творит? — озабоченно спросил король. — А до тюрьмы у него не было подобных наклонностей?
— Он кончил всего три класса. Тем не менее он станет выдающимся ученым, ваше величество. Надзиратель прислал мне донос. Его прогнозы всегда безошибочны.
— Значит, что же получается? — нахмурился король. — Получается, что он... свободен.
— Разрешите не согласиться, ваше величество. Он узник.
— Глупец! — Король впал в еще большее беспокойство.— Он сам обрел свою свободу. Сам. Независимо от ваших законов и приговоров.
Случайность это была или опять несчастливая звезда Страуда, но король и узник были ровесниками. И даже больше: король вступил на престол именно в тот год, когда Страуд был арестован. Два этих совпадения, безусловно, сыграли определенную роль в дальнейшем их поединке.
— Да ведь он пожизненно заключенный, ваше величество, — успокоил короля первый министр и не удержался, обиженно буркнул:—Уж хоть бы образованным человеком был, а то три класса...
— Уничтожить! Немедленно уничтожить! — Это было первое, что пришло в голову королю. — Так, чтобы и следа не осталось.
— Это невозможно, ваше величество. Вы лично даровали ему жизнь. Вы подписали прошение матери.
— Если свободен — уничтожить.
— Ваша подпись — закон и святыня.
— Я мог ошибиться.
— Вы не могли ошибиться. Вы не имеете права. Вы король.
— Значит, суд приговорил его к смерти, а я своей рукой даровал ему жизнь, так? Ликвидировать!
— Ваше величество, будет скандал. Такие вещи не остаются в тайне. Как бы тихо мы все ни проделали. Тем более что эти постыдные заседания суда еще не забыты.
— Выходит, он таким свободным и останется? — с ненавистью сказал король. — Ладно, не напоминай мне больше о нем.
Кабинет короля был маленьким, не больше десяти квадратных метров. Письменный стол, кресло, ковровая дорожка. На стене рядышком два флажка — королевский и будущей республики. Флажок республики из предосторожности и деликатности пока назывался эскизом и существовал в единственном экземпляре.
— Ну хорошо, поговорим немножечко о делах страны. Что с переворотом? Если не ошибаюсь, неделю назад готовился переворот.
— Провалился, ваше величество.
— Потому что бездарные...
— Но слава всевышнему, раше величество, что провалился. Неужели вы недовольны?
— Напротив, сейчас я снова самый счастливый король на свете.
— Тогда в чем же дело? — растерялся первый министр.
— Но вы мои министры, черт побери! — рассердился король. — И я не потерплю, чтобы мои министры были настолько бездарны, чтоб не могли организовать какой-то паршивый переворот. Я всегда должен быть уверен в вашей силе. — Потом спросил угрожающе: — Послушай, скажи мне правду, ты ведь тоже был среди них?
— Да, ваше величество, — стал заикаться от страха первый министр. — И сейчас глубоко раскаиваюсь и готов провалиться сквозь землю.
— Напротив, ты выиграл в моих глазах. Наконец-то ты делаешься мужчиной, — подбодрил король своего первого министра и дружески хлопнул его по плечу. — А если бы я узнал, что ты был руководителем восстания, я бы обнял тебя и поздравил. Ну что у тебя еще?
— На севере страны волнения, ваше величество.
— Подавить. За один день. Но так, чтобы повстанцы не почувствовали. Не задевайте их достоинство. Еще? Нет, подожди минуточку... — Он стал грызть ноготь на большом пальце, жест настолько некоролевский, настолько человеческий, что снискал королю большую популярность в народе. — Этот неграмотный узник... этот новоявленный ученый... который развил деятельность в тюрьме... о нем что, уже известно?..
— Да, ваше величество. Надзиратель полагает, что скоро о нем заговорит весь мир, а его прогнозы...
— А тебе не кажется удивительным, что птицы залетают в тюремную камеру? — прервал его король.— Любопытно, не так ли? Весьма любопытно. Что будем делать, первый министр? Как поступим? Этот несчастный не дает мне покоя.— Он стал расхаживать взад и вперед по кабинету. Он расхаживал из угла в угол и размышлял вслух, словно арифметическую задачу решал: — Если в тюрьме творит, значит, свободен. Если свободен, значит, надо уничтожить. Если невозможно уничтожить и весь мир вскоре заговорит о нем... — тут он на минуту замолчал, потому что сделал открытие. — Значит, он наша гордость, первый министр, национальная гордость, и мы вынуждены сами дать ему свободу. Это единственный достойный выход. — Король блестяще решил задачу, воодушевился собственным величием и сделался нетерпеливым. — Найди повод, быстренько, убедительный повод... быстро, тебе говорят!..
— Мать узника здесь и просит вашей аудиенции, ваше величество.
— Мать узника? — растерялся король.— Что ж ты мне раньше не говорил?.. Нельзя ли не принять? Придумай что-нибудь. Скажи, что я ушел, что меня нет...
— Но вы искали повод. Более удобного повода не найти, ваше величество.
— Я не готов к беседе с ней, — всполошился король. — Если бы это был какой-нибудь король или министр, я бы как-нибудь выкрутился. Но я давно не имел дела с простыми людьми. На каком языке она разговаривает, она поймет меня?
— В вашей стране один общий язык, ваше величество.
— Как ? — опешил король. — Какой позор! При твоем попустительстве небось! Позор, полный позор. Ну ладно, об этом после поговорим. Скажи, пусть войдет.
Вошла мать Страуда, молча поклонилась и протянула королю прошение. Король никак не мог взять себя в руки и пытался не смотреть на нее. Поэтому он уткнулся в прошение, несколько раз подряд прочел одни и те же строки.
Мать прибыла из глухой провинции. Она села на поезд и, не доезжая километров пятьдесят до столицы, сошла, потому что решила оставшийся путь проделать пешком. Когда ее спрашивали, почему она так поступила, она серьезно отвечала :«Чтобы было время подумать, что королю говорить». В руках ее был маленький чемоданчик, все деньги, какие у нее были, она раздала нищим. Потом стала побираться сама. Да с такой легкостью, словно это бьщо ее привычным занятием. Обедала она раз в день и ела очень немного. Ночью спала в открытом поле, а утром засветло пускалась в путь. Это была уловка трусливого, несмелого человека. Она нарочно создавала на своем пути трудности и лишения, чтобы внушить самой себе, что миссия ее справедливая. И действительно, чем дальше, тем фанатичней делалась она. В конце концов вся эта бессмыслица родила в ней слепую веру, некую прямолинейную твердолобую непоколебимость. Как бы это ни показалось странным, сын был вроде бы даже и позабыт, как-то отступил на второй план. Она вообще шла воевать. Может быть, даже желая отомстить за неудачу, выпавшую в свое время мужу. Такая вот усталая, фанатичная и злая она дошла до столицы. В столице все это ей понадобилось, чтобы добиться одного: получить право свидания с королем. И когда это право было наконец получено и она предстала перед королем, это была прежняя обездоленная, безответная женщина, которая могла только плакать. И она заплакала.
Король растерянно смотрел на первого министра. Сейчас он был в самом деле очень и очень беспомощен.
— Первый министр, подумай, что можно сделать,— взволнованно сказал король. — Это действительно хороший случай. Я хочу отпустить на свободу сына этой женщины.
— Это невозможно, ваше величество, — ответил первый министр. — Он совершил преступление. Преступление не может быть ненаказуемо. Если не будет лишения свободы, не будет и самой свободы.
— Нашел время изрекать истины. Вызови министра справедливости.
Мать встревоженно переводила взгляд с короля на первого министра и хотела понять, что у этого министра против ее сына. Так и не поняв этого, она спросила себя: почему же король на стороне ее сына? Оба эти обстоятельства показались ей чрезвычайно подозрительными.
Не постучавшись в дверь, вошел министр справедливости.
— Послушай, сын этой женщины совершил убийство, но я хочу отпустить его на свободу. Как быть?
— Никак, ваше величество. Это нарушение закона. А если нарушится закон, наказание, предусмотренное для выпущенного на волю узника, должен буду понести я как министр справедливости.
— Ему двадцать лет только было, — послышался голос матери.
— Но разве это аргумент, мадам? Другого, более убедительного аргумента у вас нет?
Мать покачала головой, ей показалось, она все сказала этой одной фразой.
— Как же быть все-таки? — искренне и озабоченно повторил король. — Кто учредил этот закон?
— Вы, ваше величество.
— Опять я? Вызвать министра трудных случаев.
Явился, словно из-под земли вырос, министр трудных случаев.
— Сын этой женщины совершил убийство, но я хочу отпустить его на свободу. Как быть? Нельзя ли изменить закон?
— Это невозможно, ваше величество. Закон может быть изменен в одном случае. Извините за дерзость... Если сменится король.
— Я? Опять я? Вы что, сговорились все?
— Это мой единственный сын, — вновь послышался несмелый голос матери.
— Но разве это аргумент, мадам? Более убедительного аргумента у вас нет?
Мать покачала головой, так как была уверена, что уж на этот-то раз она все сказала.
— Как же быть, как же быть ? — взволновался король. — Не понимаю, получается так, что я, король этой страны, не имею права делать то, что хочу? Допустим даже, что я не прав... Надо же, раз в жизни захотел сделать доброе дело и вот...—И он рассерженно закричал на первого министра : — А если б захотел сделать что-нибудь плохое, небось получилось бы ?! Сколько зла, подумать, совершили мы с тобой! Помнишь, как мы отравили моего кузена? А моего кума?! Ты убил его! Не бледней, не бледней, по моему приказу и убил. Король свою вину на другого не перенесет. — И он еще громче заорал: — В бассейне, самым гнусным образом! Ты ведь не можешь сказать, что забыл это! Похороны, правда, были пышные. И кто нам тогда помешал? Кто схватил нас за руку, кто сказал: «Что вы делаете?» Вызвать министра особо тонких дел!
Явился министр особо тонких дел. Мать, несмотря на терзавшую ее боль, с любопытством наблюдала этот парад министров. Чудовищное признание короля не настроило ее против него. Напротив, король понравился ей еще больше.
— Сын этой женщины... словом, ты понял меня. Что можно сделать? Так, чтобы не причинять вреда министру справедливости, ну и, разумеется, чтоб ваш король остался на своем месте.
— Есть только один выход, ваше величество, — ответил министр особо тонких дел. — Поскольку наша страна разделена на пятьдесят штатов, удобнее было бы изменить закон только в одном штате, то есть в том самом, в котором проживает мой король и вышеупомянутый узник.
— Ну вот! — обрадовался король. — Слава богу, наконец-то нашелся человек, который готов пойти мне навстречу. Весьма тебе благодарен.
— Это мой долг, ваше величество, вы платите мне за это жалованье.
— Сам же и займешься этим вопросом.
Мать в этой ситуации больше даже за короля обрадовалась, чем за сына. Сейчас она была ярой его поклонницей. Такой молодой, такой красивый и настолько король! Она мысленно сравнила с ним сына, сравнение оказалось не в пользу сына. «Что же это ты?» — пожурила она его про себя.
— Ваше величество, к сожалению, мне тут нечего делать, — сказал министр особо тонких дел. — Дело в том, что мое предложение, которое вы так высоко оценили, невозможно провести в жизнь.
— То есть как это?.. — удивился король.
— Для этого вы должны упомянутый штат уступить какой-нибудь другой стране. Закон в штате может измениться только в том случае, если какое-нибудь другое государство захватит этот штат. Правда, потом мы можем отвоевать его обратно.
— Уступить штат! — покраснел от возмущения король.— Что это еще за шуточки!
— Шуточки? Но ведь эы всегда подчеркивали мое преимущество как министра, указывая на то, что я начисто лишен чувства юмора. Что же касается моего нового предложения, его тоже невозможно осуществить, так как наши соседи... наши соседи все без исключения слабые страны. Мы ведь не можем уступить штат слабой стране. Это подорвет наш авторитет. Следовательно, нам надо выбрать какую-нибудь из этих стран и укрепить ее, сделать мощной. А это нам влетит в копеечку, ваше величество.
— И в таком случае получится, что мы уступаем штат сильному государству? — опасливо поинтересовался первый министр.
— Но это тоже подорвет наш авторитет. Мы будем вынуждены тут же пойти войной на эту страну, что также влетит нам в копеечку.
— Это и есть переворот! — в бессильной ярости заметался король. — Вы все против вашего короля. Я и не знал, что вы давно уже свели счеты со мной. Вы что, с ума все посходили? — Он вдруг замолчал и*своим династическим чутьем почувствовал, что настала решающая минута. Если он даст им сейчас послабление, они запомнят это и когда-нибудь отомстят. И как это ни парадоксально, отомстят именно за то, что он не смог высоко держать свою королевскую честь. И он деловито спросил: — Сколько человек решено было отпустить в последнюю амнистию?
— Восемьдесят одного, ваше величество. — Глаза у первого министра заблестели, потому что он уловил какую-то перемену в голосе короля.
— Пожизненное заключение всем! — почувствовав наконец себя в своей стихии как настоящий король, приказал он. — Скольких человек решили освободить от виселицы и приговорить к пожизненному заключению?
— Восемнадцать, ваше величество, — ответил первый министр, любуясь своим королем.
— Вздернуть всех!
— Слушаюсь, ваше величество, — сказал первый министр, гордясь тем, что король снова страшен.
Мать тоже мысленно подбадривала короля. Он был прав, во всем прав, прав и тогда, когда считал, что этим арестантам не следует даровать помилование. Так, значит, им и надо. И хотя сама она была здесь с подобным вопросом, но почему-то никак не связывала свое дело с происходящим. Она тоже гордилась этим молодым и решительным королем.
Без вызова, один за другим вошли удалившиеся было министр справедливости, министр трудных случаев и министр особо тонких дел. Вошли и вытянулись в струнку.
— Слушаюсь, ваше величество, — трезво и испуганно сказал министр справедливости, испытывая величайшее удовольствие от собственного страха.
— Слушаюсь, ваше величество, — трезво и подавленно сказал министр трудных случаев и подумал, что всегда, во всех ситуациях он грудью встанет на защиту своего короля.
— Слушаюсь, ваше величество, — трезво и трепеща от страха, сказал министр особо тонких дел и пожалел, что весь министерский кабинет не наблюдает их унижения.
— Вы свободны, — пренебрежительно сказал король министрам.
— Это я во всем виновата... — вдруг послышался голос матери. — Если б я смогла вовремя оградить сына...
— Ну что это за аргумент, мадам? — удивились министры.— Более серьезного аргумента у вас нет?
Мать отрицательно покачала головой и подумала, что они правы, правы с самого начала... И зачем только она прошла пятьдесят километров пешком.
— Разрешите хоть повидать сына, ваше величество,— сказала она, когда осталась наедине с королем.
— В другой раз не говорите, что это вы виноваты, — мягко, как вначале, улыбнулся король. — Если будете настаивать на этом, вас тоже арестуют. И не говорите, что это я вас предупредил...
— Могу я видеть своего сына?..
— Сейчас что-нибудь придумаем, — шепотом сказал король. — Только чтоб никто не узнал. Обещайте, что это останется нашей с вами тайной.
Он приподнял ковер, под ним на дощатом полу был квадратный люк. Король открыл деревянный люк, и внизу показалась одна из камер-одиночек Алькатразской тюрьмы. Король лег на пол и стал смотреть в щелку.
— Как его звать? — спросил он мать.
— Боб.
— Боб, а Боб... — шепотом позвал король. Послышался скрип кровати, и под люком возник человек. — А ну принеси лестницу... — тихо сказал король, — вон она, в углу.
Страуд принес лестницу, прислонил к люку. Король пальцем подозвал мать. Мать с осторожностью спустилась по лестнице и очутилась у сына на руках.
— Боб... как же ты похудел... мальчик мой... и небритый...— Два обстоятельства, которые мать не могла не заметить с первого же взгляда. И дальше вопрос, который ее тревожил и который надо было первым делом выяснить: — Тебя тут не бьют, Боб?..
— Нет, ма, что ты говоришь! — засмеялся Боб.
— А голодом не морят?..
— Да нет же, ма, почему должны морить голодом?
— Будь всегда послушным, слушайся их, Боб... если будешь так себя вести, может, пожалеют, отпустят... слышишь, сынок...
Она враждебно, осуждающе оглядела стены, увешанные клетками, в которых щебетали различные птицы. Житейский опыт и любовь подсказали ей, что именно это и есть знак непокорности сына. Еще что выдумал, подумала она, какие-то дурацкие птицы, зачем ему все это...
— Не беспокойся, ма... Расскажи лучше о себе... — Страуд все еще не мог прийти в себя. — Как ты?.. Ноги не болят больше?.. Как соседи поживают? По вечерам опять заходишь к ним? В карты играете по-прежнему? Ты всегда проигрывала, ма... и все равно продолжала играть.
— Боб, это правда, что тебя не бьют?..
— Э, ма... а помнишь, как ты меня лупила?
— Один только раз, Боб...
— Я не хотел идти в школу... Сказал, что палец болит. Ты перевязала на ночь палец, и я, счастливый, заснул. Утром ты спросила меня: «Ну как палец?» Я схватился за палец и застонал, а ты меня хорошенько отколошматила и отправила в школу. Потому что ночью ты сняла повязку с моего пальца и перевязала тот же палец на другой руке.
Мать с сыном засмеялись, им обоим хотелось бы, чтобы у этой истории было побольше деталей.
— А как это случилось, Боб?.. — вдруг сделалась серьезной мать. — Ну, это...
— Не надо, ма. Зачем тебе, какая польза от этого?
— Верно, верно, не надо, — как-то рассеянно сказала мать. — А правда это, до меня дошло, будто из-за какой-то женщины ?
— Приблизительно, — уклонился от ответа Страуд.
— Боб, а ты не женишься на ней? — забеспокоилась мать, и в глазах ее показалось что-то недоброе.
— Нет, ма... уже невозможно... Тот человек между нами... если мы женимся, мы возненавидим друг друга...
— Значит, не женишься ? Слава богу, — обрадовалась мать. — Ты даже не знаешь, как меня успокоил. Словно камень с души упал. — И она серьезно добавила: — Мы подыщем тебе хорошую девушку.
— Мадам, поторапливайтесь, — сказал король, который, лежа на полу, наблюдал за ними в щель. — Ко мне могут прийти. Неудобно. Что подумают?
Свидание показалось матери очень коротким. Она никак не предполагала, что попадет сегодня к сыну, и ничего для него не взяла с собой.
— Да мне ничего и не надо, ма...
— Погоди, погоди... — Она панически стала рыться в карманах, вывернула их, собрала всю мелочь и сунула Страуду в руку. — Обижусь, Боб, так и знай, что обижусь, не отказывайся... — Потом скинула обувь, сняла черные носки, протянула их Страуду. — Молчи, бери и не разговаривай. Наденешь, когда будет холодно. Какое еще стыдно, никто не увидит. — Она сняла с головы платок, протянула сыну, — пригодится, мало ли. Она дала ему свои варежки, носовой платок, маленькое зеркальце, расческу. Больше у нее ничего с собой не было. Страуд не мог противиться и только улыбался.
— Поторопитесь, мадам.
— Ма, кто это там говорит?
— Это наш король, — шепотом сказала мать.
— Какой король? — удивился Страуд.
— Наш... мой и твой.
Страуд, опешив, посмотрел вверх. Король улыбнулся ему в щелочку и помахал рукой.
— Это я, Боб, твой король. Не думай обо мне плохо. Я виноват, знаю. Ты на моей совести... ведь я отец тебе. Я всем отец. Ах, если бы твоя мать сумела вовремя оградить тебя. Если б ты не бродяжничал всю жизнь. Но все эти «если» в конечном счете бьют по мне... Да, да, это все моя вина.
— Нет, ваше величество, — вздернув голову, трезво сказал Страуд, — у нас с вами ничего общего. Вы сами по себе, я сам по себе. Это именно так. Виноват тот Мужчина.
— Тот Мужчина я.
— Вы знали его?
— Нет, конечно же нет. Ну ладно, помоги матери подняться.
Страуд и мать обнялись. Мать со слезами на глазах, босая, держа в руках туфли, поднялась по лестнице. С последней ступеньки, что-то вспомнив, она обернулась:
— Боб, ради бога, перестань возиться с этими птицами... Это может рассердить их... будь скромным, будь послушным...
Люк закрылся.
Страуд, задрав голову, смотрел на знакомый потолок и пытался понять, где же щель от люка.
— Я обо всем позабочусь, — говорил наверху король матери. — Найму самых знаменитых адвокатов, приглашу из-за границы. Сначала все расходы возьмете на себя вы, а когда у вас не останется ни гроша и вы достигнете степени нищенства, я приду вам на помощь. Я знаю, у меня нет права лишать вас акта материнского самопожертвования. С моей стороны это было бы нечутко...
— Ваше величество... но почему так получилось... почему вы не смогли ничего сделать? — Она зарыдала, в эту минуту ей было жалко и себя, и сына, и умершего мужа, и короля. — Какой же вы после этого король...
— Понимаю, понимаю, — искренне вздохнул король, — но именно в этом наша сила, в демократии. Век тирании прошел. Давно прошел, мадам.
Он взял мать под руку и проводил ее до дверей. Потом вернулся, встал прямо там, где был люк; внизу еще виднелся Страуд. Король прислушался.
— Мама... я боюсь... не оставляй меня одного...
— Кажется, мои расчеты оправдались... — пробормотал король.
И король снова стал решать в уме арифметическую задачу: если этот неграмотный узник творит, значит, он свободен, если свободен, значит, надо уничтожить, если невозможно уничтожить, если так и так весь мир вскоре должен услышать о нем, значит, он гордость, национальная гордость, значит, надо освободить...
— Расчеты были верные... — Король томно развел руками.
Потом поднял занавес и прошел в другой кабинет, чрезвычайно просторный, ошеломляюще роскошный. На стене красовался один-единственный флажок — символ королевства, и, что самое главное, здесь было полным-полно стульев.
- Фактография
Пернатое семейство Страуда росло день ото дня. Человек этот, приговоренный к пожизненному безделью, не имел ни секунды свободного времени. Он выкармливал птенцов, наблюдал за их повадками и даже обучал птиц различным трюкам. Это было поистине чудо: в искусственных условиях, в тюрьме, птицы размножались, давали потомство. За один год число канареек достигло пятидесяти. Страуд попросил передать канареек его матери, с тем чтобы она продала их и выручку взяла себе. Ежедневно, ежечасно, ежеминутно Страуд наблюдал за своими подопечными. Теоретические познания, почерпнутые из книг, он незамедлительно применял на деле. Когда одна из птиц погибла, Страуд осколком разбитой бутылки и ногтями произвел вскрытие и ознакомился с анатомическим строением птицы. Постепенно Страуд изменился, стал неузнаваемым. Его единственным желанием было учиться, постигать тайны природы, изучать животный мир и причины его многообразия. И чем больше он узнавал, тем более несовершенными считал свои познания. Тюремный библиотекарь с удивлением отметил, что за эти годы Страуд проштудировал около десяти тысяч книг. Однажды Страуда постигло несчастье. Птицы его одна за другой стали болеть и умирать. Страуд при помощи книг определил у них злокачественную лихорадку. Его ужаснуло описание этой неизлечимой болезни. Все совпадало. Точка в точку. С большими трудностями он получил из тюремной больницы кое-какие лекарства и стал составлять различные смеси из них, все время меняя дозы. Он проделывал опыты над умирающими птицами, чтобы спасти остальных, еще не заболевших... После долгих и неудачных попыток ему наконец удалось спасти одну птичью жизнь. Он не верил, что нашел средство борьбы с неизлечимой болезнью, то есть открыл лекарство, над которым ученые всего мира тщетно бились десятки лет. Открытие это имело колоссальное значение не только для орнитологов, но и для хозяйства страны, для его государственного бюджета. Страуд написал о своих опытах книгу, следом еще одну, затем третью. Книги эти стали известны в Советском Союзе, Англии, Франции, Голландии, Бельгии, Японии, Австралии и сделались необходимым пособием для орнитологов. Они были изданы даже по системе Брейля — для*слепых. Страуд ничего не знал об этом. Он узнал про все это через много лет. К тому времени он написал еще несколько книг и являлся крупнейшим авторитетом в области орнитологии. Ему позволено было переписываться с отдельными учеными и научными обществами. Единственное условие — никто не должен был знать, что адресат — узник. Корреспонденция прибывала по адресу: абонементный ящик 7, до* востребования. Он получал со всех сторон приглашения и хранил упорное молчание. Впоследствии, много лет спустя, когда тайна всемирно известного орнитолога была раскрыта, все задавали один и тот же вопрос: как смог полуграмотный узник с трехклассным образованием обрести славу мирового ученого, несмотря на то, что был поставлен в такие условия, когда вообще исключается любая возможность достичь чего-либо? И все, словно сговорившись, давали одно и то же объяснение: всю свою любовь к жизни он выразил посредством птиц.
Глава пятая
Приглашений было так много, что в конце концов придворные были вынуждены устроить хотя бы один спектакль. Приглашение от местного общества орнитологов было принято. Страуд в сопровождении надзирателя отправился на встречу. Его везли в закрытом автомобиле. У него кружилась голова, и было чувство легкого опьянения. Он уже целую неделю с нетерпением ждал этого дня, готовил речь, составлял планы, репетировал перед маленьким осколком зеркала, но сейчас все вылетело из головы, сейчас у него сильно колотилось сердце. Он был чрезвычайно растерян и напуган. Он даже предпочел бы вернуться в камеру и избежать счастливого вечера. Ему все время казалось, что ему надо сбегать в туалет.
За Страудом по пятам следовали тюремные психологи, им надо было измерить, сколько квадратных метров свободы прошел узник. Итак, тротуар, от входа до лифта, лифт, прихожая и комната, в которой происходила встреча. Всего пятьдесят четыре квадратных метра. В прихожей Страуд и надзиратель разделись, сдали пальто. Оба были в дорогих костюмах, специально сшитых для них лучшим портным страны по последнему слову моды.
— Не забудь про условие, — сказал надзиратель. — Они не должны знать, что ты узник.
— Но я нехорошо себя чувствую в этой одежде, — побледнел Страуд. — Как-то ненадежно в ней.
— И мне, Страуд, не по себе. А все ты. Я знаю, ты еще много бед принесешь мне.
— Не отходи от меня.
— Будь смелее. Никто не заметит, что мы неуверенно себя чувствуем.
— Не отходи, не отходи от меня, — Страуд был в панике. — Я не люблю незнакомых людей.
Они вошли в просторную комнату, где группа орнитологов с нетерпением ждала их. Собравшиеся почтительно поднялись, чтобы приветствовать Страуда. Страуд напряженно кивнул головой.
— Если вы собрались для того, чтобы узнать секрет моего нового лекарства, уверяю вас, ваши усилия напрасны.
Это заявление Страуда привело ученых в замешательство. Они недоуменно переглянулись. Больше всех был смущен надзиратель.
— Просто нам было интересно увидеть вас, — сказал председатель общества. — Ваши труды приводят всех в восторг, мы хотели засвидетельствовать это.
— Но я готов в случае надобности посылать вам его,— продолжал Страуд. — Когда и сколько захотите. Не так ли, надзиратель ?
Надзиратель побледнел. Все из вежливости пытались улыбаться. Страуд сообразил, что допустил ошибку.
— Извините, я не представил вам своего секретаря,— сказал он. — Извольте. Всюду сопровождает меня, следит за каждым моим шагом.
— Я высоко ценю ваш талант, — промямлил надзиратель.
— И потому я называю его надзирателем. Если мне когда-нибудь удастся освободиться от этого ненавистного человека, я, наверное, снова почувствую потребность в нем. Я уже не представляю свою жизнь без него.
— В конце концов у каждого из нас есть свой надзиратель, — любезно улыбнулся надзиратель. — А если такового нет, мы сами делаемся своим собственным надзирателем.
— Садитесь, Страуд, — председатель указал на кресло. Все уселись. Разговор не клеился. — У нас есть о чем поговорить. Я думаю, что выражу мнение всех, если скажу, что мы давно ждали этой встречи. Нас интересует...
— Я хочу сесть у окна, — перебил его Страуд и повернулся к надзирателю. — Можно? Сейчас на улице самый час пик.
— Пожалуйста, пожалуйста, — растерялся председатель. — Где вам будет удобно.
— И этого ненавистного человека посадите рядом.
Создалась тяжкая и гнетущая атмосфера. Единственный,
кто ничего не чувствовал, был сам Страуд. Как это ни удивительно, это были самые искренние, самые чистые минуты в его жизни. Он был само естество — такой весь неуравновешенный, счастливый, возбужденный. Забыв обо всем, Страуд завороженно смотрел из окна.
— Вы, очевидно, ведете уединенный образ жизни, — заговорил наконец один из ученых и тем самым прервал постыдное и длительное молчание.
— Вы хотите сказать, что я веду себя среди людей как дикарь? — Страуд вскочил с места, словно ужаленный.
— Боже упаси! — тут же пожалел о своей инициативе ученый. — Я просто хотел сказать, что было бы желательно ваше присутствие на наших собраниях.
— Так позовите меня. Почему вы не приглашали меня до сих пор? — Страуд начал удивляться недогадливости этих людей. — Я с удовольствием приму ваше приглашение. Не так ли, надзиратель?
— В зависимости от обстоятельств... — натянуто улыбнулся надзиратель.
— Мы можем установить личные контакты и приглашать друг друга... — Страуд хотел перехитрить судьбу. — Я никогда не откажусь. Ты разрешишь, надзиратель?
— Безусловно, безусловно... если позволит ваше время...
— Я могу быть хорошим собеседником, — воодушевился Страуд, в эту минуту даже надзиратель готов был пожалеть его. — Лишь бы вам удалось завоевать мое доверие и внушить мне симпатию. Я должен знать, с кем я имею дело... Ты согласен, надзиратель?
— Вы совершенно правы...
— Врет он, не верьте ему! — не выдержал Страуд. И случилось это не потому, что он увидел, что хитрость его не удалась — напротив, он вдруг поверил, что таки провел судьбу. — Он всегда подавлял мою волю! — кричал Страуд. — Он не разрешал мне ступить без него ни шагу... Ради бога, освободите меня от него! — умолял он. — Разрешите мне остаться в этом доме, разрешите... — И тут он пришел в себя. Но было уже поздно. От растерянности Страуд начал гладить надзирателя по голове. Оба они тяжело дышали и мечтали только об одном — как можно скорее очутиться в тюрьме.
— Не обращайте внимания, — побагровев, весь в поту, сказал надзиратель. — Иногда у него бывают подобные странности... Потому-то он и избегает публичных встреч...
После каждого его слова Страуд усердно кивал головой.
— Очевидно, наука поглощает все ваше время... — Председатель пытался смягчить впечатление от инцидента.
— Если вы станете говорить о науке, я уйду, — буркнул Страуд. — Я сегодня хочу развлекаться. Нет ли чего выпить?
— Минуточку. — Председатель открыл бутылку, стоявшую на столе, наполнил стаканы и сказал сокрушенно: — Но должен признаться, что все мы довольно-таки беспомощны по этой части. '
— Я постараюсь выполнить вашу просьбу, — раздался вдруг женский голос.
Это была единственная женщина в комнате. До этой минуты Страуд не замечал ее. Он вообще никого не замечал (через несколько дней он сможет все до мельчайших подробностей вспомнить и пересказать себе). Женщина была высокая, с длинными волосами, в черном и узком вечернем туалете — тот стандарт красоты, который Страуд свято хранил в своей памяти. Женщина стояла подбоченившись. Легкими шагами, не глядя кругом, не обращая ни на кого внимания, она подошла к граммофону, поставила пластинку со старым танго и пригласила Страуда танцевать. Приглашение было очень неожиданным и очень желанным. Страуд напряг память, собрал все силы и отчего-то призвал на помощь сложную математическую формулу.
— Вы произвели на нас довольно-таки скверное впечатление, — сказала женщина. — Вы в самом деле странный человек или попросту скандалист? .
— Но я очень хотел произвести хорошее впечатление,— огорчился Страуд.
— Или вы мните себя настолько гениальным, что простые смертные вас уже не интересуют?..
— Напротив, мне здесь очень понравилось, я всех бесконечно полюбил, — искренне сказал Страуд. — Это самый лучший день в моей жизни. Я никогда, никогда не забуду его... — Потом неожиданно спросил: — Как вас звать?
— Гера.
— Гера, вы какими духами пользуетесь?
— Мне кажется, когда впервые обращаются к женщине по имени, следует спросить о чем-либо более существенном.
— Я влюбился в вас, Гера.
— Ого, — засмеялась женщина,—так вот, сразу?
— У меня нет времени, — сухо сказал Страуд. — Мое время дорого.
— Не пытайтесь быть еще более отталкивающим, — оскорбилась женщина. — Вам это уже удалось сполна.
— Будь на вашем месте другая женщина, я бы влюбился в нее. Лишь бы от нее пахло теми же духами.
— Знаете, ваш дорогой костюм не соответствует вашему характеру. Эта мелочь выдает вас.
— Гера, в этом доме так много комнат, нам, наверное, надо уединиться. Хотя мне не хочется. Не обращайте внимания на моего надзирателя.
— Ну, Страуд, я уже не знаю, смеяться мне или сердиться.
— Я спешу, — лихорадочно проговорил Страуд. — У меня считанные минуты.
— Мне кажется, вы просто нашли удобную форму существования.
— Гера... а эти люди, что собрались здесь... смогли бы они танцевать на телефонных будках?.. — спросил вдруг Страуд, целиком захваченный своей фантазией. — Только не говорите, что это слишком маленькое пространство...
— Страуд... знаете, вы даже скучны... честное слово...
— Я бы все отдал, чтобы еще раз увидеть вас.
— А хоть завтра, — невольно, а может быть, из чувства противоречия сказала женщина.
— Не могу. Это выше моих сил.
— А я хочу, — сказала женщина. — Завтра в восемь вечера. Я буду ждать вас в порту на набережной.
— Я не приду... но прошу вас... вы будьте там в восемь... — взволнованно сказал Страуд и почувствовал, что задыхается от счастья, на секунду даже счастье показалось ему чем-то близким к тошноте. — Я с нетерпением буду считать часы... и вы побудьте там, подождите меня десять минут, только десять... Очень вас прошу... — И вдруг он на половине оставил танец. Внимание его что-то привлекло — он заметил чучело орла, висевшее на стене. — Не продадите ли мне это чучело? — обратился он к председателю. — Оно мне очень нравится.
— Я могу подарить вам его, — опешил председатель.
— Ни в коем случае, — категорически отказался Страуд. — Устроим честный обмен. — Он пошарил в карманах. Ничего там не обнаружил и впал в глубокую задумчивость, потом встрепенулся. — Я дам вам мои часы, чистое золото.
— Они стоят гораздо дороже, — занервничал надзиратель.
— Ничего, посчитаем, и они вернут нам разницу деньгами.
— Но я подарю, зачем же...
— Нет, нет, дарить не надо, — разгорячился Страуд. — Я еще что-нибудь подберу, разумеется, с вашего согласия.
— Не теряйся, — восторженно зашептала Гера председателю. — Если станешь торговаться, я соглашусь выйти за тебя замуж.
— Не понимаю, что за позор такой, — проворчал председатель и так несвоевременно, так не к месту сообразил, что эта женщина никогда его не любила.
— Но он в самом деле большой ученый, — уколола его женщина.
— Большой? Великий! Он один больше, чем все мы, вместе взятые. — И председатель обратился к Страуду, который внимательно изучал чучело: — Я должен просить, чтобы вы подписали свои книги, это будет дорогая память для нас.
— Пожалуйста, — мягко сказал Страуд и старательно подписал все книги. Вдруг в нем возникла острая потребность пообщаться с этими людьми. — У вас не бывает такого чувства?.. Когда читаешь рукопись, написанную на бумаге твоим почерком, все кажется гладким и убедительным, а когда видишь свой текст, отпечатанный на машинке, начинаешь сомневаться... А уж когда выходит книга, все ошибки и недостатки разом встают перед тобой. Такие иногда встречаешь ляпсусы, что диву даешься, как это не заметил сразу. И кажется, книга уже не твоя, какое-то отчуждение возникает. Я считаю, это очень честное чувство. Потому что только после этого можно переходить к следующей книге.
Все с приятным удивлением смотрели на Страуда, в особенности надзиратель, который наконец свободно перевел дух. Страуд вел себя и говорил таким образом, словно он всю свою жизнь провел в кругу этих людей. Словно был старым членом этого общества. Блестящим знатоком коктейлей и шампанского, постоянным партнером в бильярде, незаменимым ценителем изысканных яств, непревзойденным рассказчиком самых свежих и самых пикантных анекдотов. ,
— А когда у вас бывает неудача, — поинтересовался один из ученых, — определенная неудача?
— Пусть не покажется это странным, но скажу вам, что неудача — это тоже своего рода счастье. В эти минуты, наверное, более, чем в другие, я чувствую себя человеком, таким, знаете, добрым и сентиментальным. А ведь основа творчества — доброта. Даже когда речь идет о самых прозаических формулах. Не люблю очень удачливых людей. Еще очень здоровых. Не знаю, может быть, есть доля кокетства в моих словах, но, мне кажется, я искренен.
— Я совершенно с вами согласен, — сказал председатель. — Я бы сказал, что творчество само по себе уже свобода, самая совершенная форма свободы. И если мы...
— Простите, что перебиваю вас. Интересно было бы знать, сколько денег на вашем банковском счету?
— Денег?.. — опешил председатель. — Но мы так славно беседовали...
— Ну ладно, я не настаиваю. Если вам не хочется, не говорите. Что, надзиратель, не пора ли нам домой? — И устало и искренне Страуд прибавил: — Здесь хорошо... очень хорошо... но дома лучше...
— Может быть, поужинали бы с нами? — вежливо предложил председатель. — Слишком рано уходите.
— Если есть бутерброды, мы возьмем с собой, — сказал Страуд, окончательно потеряв все связи с миром.—^Заверните, отдайте надзирателю. — Он низко поклонился всем. — Прощайте. Мы провели прекрасный вечер. Незабываемый. Благодарю вас.
Страуд и надзиратель вышли из зала. Психологи, которые незаметно следовали за ними, вдруг спохватились, что
забыли присчитать метраж обратного пути. А тут еще Страуд прошел в туалет. Как быть, присчитывать?
— Я перехватил твой взгляд — немного погодя сказал Страуд надзирателю. — Если бы не ты, я бы купил это чучело. Ты почувствовал, что я мог бы его перехитрить? Дал бы ему часы, взамен бы взял кучу вещей.
— Несчастный! — шепотом, сам не свой от ярости, взорвался надзиратель. — Арестант... узник...
— В самом деле, я так выглядел ? — испугался Страуд. — Как узник?.. Как арестант?..
— Да уж так это, будь ты хоть трижды великий ученый, все равно ты житель моей тюрьмы, — злорадно усмехнулся надзиратель. — Мой квартирант!
— Не может быть! — содрогнулся Страуд. — Я держался непринужденно... Даже слишком непринужденно...
— Ничтожество... тебе померещилось, что ты выше меня... что больше я над тобой не властен...
— Не говори так, прошу тебя... — Страуду казалось, все идет прахом, рушится то, что далось ему с таким трудом, к чему он шел миллиметр за миллиметром. Изо дня в день много лет. — Мы не можем быть равными... Я должен быть выше тебя... Во всем. — Он мучительно напряг сознание, чтобы найти свой просчет. Лицо его сделалось багровым, пот тек ручьями по всему телу. — Может быть, мне в самом деле надо было говорить с ними об орнитологии... Но у меня не было времени... Я двадцать пять лет не видел их. Не говори, что мы равны...— И Страуд, сгорбившись от горя, крикнул:— Подержи мое пальто... Держи, тебе говорят! Если ты не подашь мне пальто, я сейчас же вернусь к ним и расскажу всю правду... Ты обязан уважать меня... Подай мне пальто...
Надзиратель, еле сдерживая гнев, вынужден был подчиниться. Он подал Страуду пальто. Страуд надевал его медленно, долго, словно обряд совершал. Не для того чтобы унизить надзирателя, — для чего-то гораздо более важного...
Интермедия
Поздняя ночь. Все давно разошлись по домам. В помещении царил беспорядок, столы и стулья были сдвинуты, пол затоптан, в пепельницах окурки горой, в рюмках остатки коктейлей. Воздух в комнате тяжелый, полон дыма, сплетен, козней. По пустым огромным залам в темноте передвигалась чья-то тень. То был король, последний правитель, в чьем кабинете хранились дубликаты всех ключей государства. Если творит, значит, свободен, если свободен, значит, надо уничтожить. Если уничтожить невозможно, если весь мир знает о нем, значит, национальная гордость Алькатраза, надо освободить. Если невозможно освободить...
Многие годы подряд король решал эту головоломку, пытаясь найти к ней ключ. Задача эта касалась только его. Потому что это он олицетворял все то, против чего, сознательно или бессознательно, взбунтовался узник, пожелавший отнять у него право быть единственным в своем роде, решивший тоже что-то олицетворять. Это были личные счеты между ним, королем, и обычным узником. Его сверстником, по странному стечению обстоятельств арестованным в день его коронации. Король не знал еще, что следует также добавить: рабочим фабрики, производившей женские чулки и трикотаж. Да, но вместо того, что ты язык проглотил, мой первый министр, молви что-нибудь... А ты, второй министр... Ты, третий министр... Найдите же выход, думайте, соображайте, торопитесь. Из окна стал просачиваться слабый свет, обозначивший мрачные силуэты огромного города. Король подошел к сдвинутым стульям, стал заботливо расставлять их. Потом допил коктейль из одного стакана. Коктейль показался ему чрезвычайно вкусным.
Глава шестая
Вернувшись с приема, Страуд заболел. Его перевели в тюремную больницу и поместили там в изолятор, где ощущался сильный недостаток воздуха. За дверью, правда, стоял баллон с кислородом.
Врач вытащил термометр из-под мышки Страуда. Температуры не было. Подозрительно. Страуд раскрыл рот, высунул язык. Горло чистое. Более чем подозрительно. Врач посадил Страуда на стул и велел закинуть ногу на ногу. Колено не дрожало. Комбинация из трех этих компонентов предполагала единственный диагноз: крупозное воспаление легких. По всей вероятности, от пережитого волнения. Исходя из его известности, врач назначил ему пенициллин. Будь на его месте другой узник, врач назначил бы что-нибудь другое. По больничному уставу, некоторые лекарства, в том числе и пенициллин, запрещено было прописывать узникам, лежавшим в изоляторе. Другой пункт того же устава гласил, что приговоренных к пожизненному заключению в случае заболевания следует помещать только в изолятор.
— Рассуди сам, разве я виноват, что не могу прописать тебе пенициллин? И тем не менее пенициллин. Это во-первых. Во-вторых, свежий воздух, минимум шесть часов в день. В-третьих, усиленное питание. Побольше меду, отвар шиповника. Все пройдет. Если даже диагноз ошибочен, все равно все пройдет. Я сделал тебе столько добра, — сказал врач, — а ведь ты знаешь, долг платежом красен. Я слышал, ты написал книгу о нашей тюрьме. Всех, говорят, ославил... — Доктор покраснел, по-глупому засмеялся и посмотрел на свои стоптанные новомодные ботинки. — Я тебя очень прошу... впиши туда мое имя... напиши, что тюремный доктор в высшей степени злой и жестокий человек... преступник... безжалостный и бездушный... Поноси меня, как только можешь... Выдумывай что хочешь. Я не обижусь, клянусь, не обижусь. Напротив, буду тебе очень благодарен...
И он ушел, уверенный, что наконец-то возьмет реванш, отомстит за все унижения, за низкое жалованье, за дюжину детей, появившихся на свет в результате неосторожности, за трудную карьеру от фельдшера до врача, за невежество жены и ее красноречие, за свои стоптанные ботинки. Но в дверях он столкнулся с надзирателем, покорно уступил ему дорогу и уверенность эта в минуту улетучилась. И когда он оказался по ту сторону двери, он встал обалдело, округлил губы и неизвестно почему дунул — «фу».
— Где ж это ты так простыл? — спросил надзиратель.— Наверное, тогда, на приеме. Свежий воздух тебе противопоказан. Представь, мне тоже. Если подумать, я свободный человек, не так ли? Но я целыми днями просиживаю в этих стенах и дышу одним с тобой воздухом. Когда я все же изредка выбираюсь домой, на улице меня обязательно прохватывает. Знаешь, о чем я недавно подумал? До меня вдруг дошло, что в конце концов я тоже пожизненно заключенный. Хорошая штука логика, Страуд.
Надзиратель очень напомнил Страуду одного его давнишнего знакомого, которого теперь уже не было в живых. Страуд убил его. Сейчас это был голый и сухой факт, который вот уж много лет не вызывал, не будил в нем никаких эмоций и размышлений. Страуд частенько пересчитывал в уме своих знакомых. С самого начала и до сегодняшнего дня, до сегодняшних его пятидесяти лет. Число знакомых едва достигало пятидесяти. За всю свою жизнь он узнал неполных пятьдесят человек. У надзирателя и у его давнишнего знакомого, того самого, которого давно нет в живых, была особая страсть к логическим умозаключениям. Чтобы восполнить недостаток образования. Комплекс неполноценности, усмехнулся про себя Страуд, вспомнив старый эпизод из своей биографии. Потом он ужасно загрустил, подумав, что мало того что у него такой ограниченный список знакомых — к тому ж еще двое так похожи друг на друга.
— Между прочим, поговаривают, будто ты написал книгу о тюрьме, — сказал надзиратель, — наверное, она у тебя с собой, под подушкой небось прячешь. Я вас всех насквозь вижу, все заключенные примитивные люди. Ну вот видишь, в самом деле под подушкой. — И он пренебрежительно добавил : — Вы говорите, будто в камере больше некуда прятать. Но если б даже было куда прятать, все равно б пихали под подушку, — и, весьма довольный собой, надзиратель стал перелистывать рукопись. Он снова нашел повод выказать Страуду свое презрение и был в своей стихии. — Хорошо пишешь, Страуд... Аж мурашки по спине бегают... Переполняешься ненавистью... А, про это тоже ты написал. Ну что ж, правильно сделал. Это сразу прольет свет на все... Ага, и про меня есть... Ну как же иначе... хотя неприятно читать... но справедливо, справедливо... Если бы я был приличным человеком, я бы совершил самоубийство... но ведь я не без причины плохой человек, ты об этом подумал, Страуд? Вот взять, к примеру, моего соседа, мясника, его злоба никак не оправдана... он мог быть хорошим человеком и остаться мясником... А у меня это профессия... цель... сверхзадача... попробуй посмотреть на меня с этой точки зрения. Зло на философской платформе... аристотелевская категория...—его лицо выразило недовольство, он поморщился.— А вот это ты неправильно написал... За последний год в тюрьме от тяжелых условий умерло не двадцать семь, а двадцать восемь человек... документальная вещь должна быть точной...
— Надзиратель, во что были одеты ученые? — заговорил в бреду Страуд. — Какого цвета была их форма?
— Форма?
— Сколько им было лет, всем вместе?.. Мне пятьдесят...
— Это плохой признак, Страуд. Больше всего я боялся этого. Если бы ты был обычным узником, плевать. Но я отвечаю за твою жизнь головой.
— Сколько там было комнат... — бредил Страуд. — Я знаю, но не скажу...
— Удивительное дело, я должен плохо кормить тебя, лишать воздуха, солнечного света, создавать для тебя по возможности тяжелые условия — и одновременно отвечать за
твою целость и сохранность, — и, упрекая кого-то, надзиратель покачал головой. — Ну и кашу ты заварил, Страуд. Не расхлебать никому.
— Надзиратель, а что было из окна видно... не помнишь?
— Тюрьму было видно, Страуд, тюрьму. Не люблю, когда человек настолько невезуч.
— Почему ты не пригласишь их сюда... неудобно... я дал им слово...
— Брось, Страуд. Воспоминания — самый большой враг заключенного. Смотри загнешься. — Он покраснел, как-то глупо засмеялся и посмотрел на свои стоптанные, старомодные ботинки. — Как бы то ни было, я всегда давал тебе дельные советы. Отплати-ка мне добром за добро, окажи услугу. Ты ведь у нас прославленный'человек, хоть и узник. Замолви словечко, пусть мне повысят жалованье... — Надзирателя, как ни странно, успокаивала мысль о том, что его жестокость предопределена свыше. Что у него никогда не было свободы выбора — того, что было у всех. Даже у этого арестанта она была. А это чего хочешь стоит. — Но знай, если даже ты замолвишь за меня словечко, я все равно не буду делать тебе поблажек. А то ведь повышение зарплаты лишится смысла. Я докажу тебе, что даже твое заступничество не поколеблет меня. И ты наконец станешь считаться со мной. Я конфискую твою рукопись.
Надзиратель взял рукопись и вышел. Вот что он думал: пока он надзиратель, эта вещь не должна выйти в свет. А вот когда в один прекрасный день он перестанет быть надзирателем, он сам ее и обнародует. Под своим именем, не скрывая своего истинного лица. И это саморазоблачение принесет ему сногсшибательную славу.
Когда Страуд очнулся, когда он открыл глаза и увидел потолок изолятора, он попытался вспомнить что-то. Он напряг память, в конце концов вспомнил, что хотел, и спокойно перевел дух. Он должен был стать самоубийцей. Именно так. Это решение было до того понятно и естественно в его положении, что о нем, как о всяком обычном житейском деле, можно было даже забыть (как это только что случилось со Страудом). Страуд сел в постели, взял обрывок бумаги и неторопливо вывел: «Моя рукопись конфискована. Прошу опубликовать после моей смерти. Гонорар прошу передать моей матери. Страуд». Он свернул записку, вложил ее в маленькую металлическую капсулу, проглотил капсулу и запил ее водой. Потом достал несколько таблеток снотворного и принял их все разом. Когда произведут вскрытие, записку найдут, и весь мир узнает о существовании рукописи.