Моей маме
Он действительно был немножко шляпой. Начнёт в футбол играть, ударит по мячу — мяч в окно, ботинок в воротах. Пойдёт рыбу ловить, насадит червяка, махнёт удилищем — червяк за шиворот, а крючок вместе с удочкой и большим клоком штанов далеко в реке плавает.
Все ребята, конечно, кричат:
— Шляпа, лопух!
Он поэтому и в пионерские лагеря ездить не любил. Нынче вот в городе проболтался всё лето. Ходил на пришкольный участок, сорняки полоть. Сорняки оставил, а какие-то полезные корешки повыдергал. Все опять шумят:
— Пономарёв — дурак! «Пономарь» — лопух! — А один говорит: — «Панама»!
Так и превратился он из Пономарёва в «Панаму». Теперь пошло: «Панама, Панама»… Он уже привык, откликаться начал. Панама так Панама, у других ещё похуже прозвища.
И ещё у него была беда. Постоянно Пономарёв опаздывал в школу. Выходил-то из дому вовремя, просыпался рано, в шесть часов, когда отец вставал гимнастику делать. А на улице обязательно что-нибудь происходило. То в трамвае мотор перегорел: дым валит, вожатый бегает, пожарные прикатили. Хоть Панама и не досмотрел, чем там дело кончилось, а всё-таки в школу опоздал. То увидел, как над городом журавли летят в тёплые страны, — в люк свалился, в открытый. Ещё хорошо, не сломал себе ничего. Зато потом пришлось весь день отмываться. Всё-таки канализация.
Вот и сегодня тоже. Панама за полчаса до уроков из дома вышел, а школа-то вот она, рядом. Подумал Панама, что ещё рано, решил квартал кругом обойти. Один дом прошёл, второй, завернул за угол. А за углом, около закрытого ларька утильсырья, лошадь стоит, извозчик — седенький старичок — на огромной платформе сидит, газету читает. Ну Панама и прилип.
Он обошёл лошадь вокруг.
Лошадь была мохнатая, словно плюшевая, на лоб свисала залихватская чёлка, и вообще вид был у неё какой-то хулиганский: нижняя губа оттопырена, задняя нога полусогнута только сигареты и гитары не хватало, а то прямо хиппи из подворотни.
А над копытами были белые мохнатые метёлочки, и из-за этих метёлочек лошадь казалась какой-то беззащитной. Тем более, была она вся перевязана ремнями и верёвками, на шее болталась какая-то штука, вроде как солдаты шинели скатывают, а на копытах были железные подставки с шипами.
— Дядя, а что это у неё на ногах? — спросил Панама и добавил: — Извините, пожалуйста. — Вечно он эти слова забывал вовремя сказать.
Старичок посмотрел на него сверху и сказал в пространство:
— Дожились, дитё живой лошади не видало! Цивилизация называется! Это подковы, заместо ботинок, значит. Чтобы пятки не стоптать.
— У!.. — сказал Панама. — Большое спасибо.
Он ещё походил вокруг лошади, а старик смотрел на него печально, поверх очков.
— Ну что? Нравится?
— Да! Очень! — ответил Пономарёв. — Такая вся красивая, и пахнет хорошо.
— Эх! Не видал ты, парень, красивых-то коней. — Старик сложил газету. — Вот у моего отца тройка была! Кони-птицы, одно слово. Коренником — это который в средине — рысак орловский был, дак его, бывало, в оглобли два мужика заводят. Мотнёт головой — они на вожжах, как тряпки, болтаются.
— А это вожжи? — спросил Панама.
— Вожжи! Да, меня отец всё вожжами порол, дак я их век ни с чем не спутаю. Вот они, вожжи, а это вот шлея, гужи, чересседельник, постромки, хомут, опять же удило и, конечное дело, супонь. Запомнил?
— Не-а…
— Это без привычки. Нонче опять же асфальт, а тогда всё лошадка…
— Лошадь лучше, — сказал Панама. — А можно мне её погладить?
— А чего ж нет? Погладь.
Панама дотронулся ладонью до меховой конской морды, лошадь насторожила уши, прислушиваясь. И Пономарёву вдруг захотелось обхватить её за шею и прижаться изо всех сил к этой добродушной голове с отвисшими замшевыми губами.
— Так, говоришь, лошадь лучше? — услышал Панама голос за спиной.
— Лучше, — сказал он, всё ещё не в силах оторвать руку от лошадиной морды. — Лошадь живая. Её позовёшь — она идёт. Машина что? Сел и поехал, а лошадь всё понимает. Вон она уже уши подняла — не боится меня больше. Поняла, что я ей худого не сделаю.
— А теперь ответь мне, ученик пятого класса Пономарёв Игорь, почему ты не в школе? — спросил тот же голос.
Панама оглянулся и увидел учителя русского языка и литературы Бориса Степановича.
— Ой, — сказал Панама, — а сколько времени?.. Извините, пожалуйста.
— Через пятнадцать минут первый урок кончится.
— Но ведь я же на минуточку, — пролепетал Панама. — Я только лошадь посмотреть. Ах, шляпа я, шляпа…
— Парнишка коня-то как увидал, всё на свете позабыл, — сказал старичок, улыбаясь.
— Не он один такой! — усмехнулся Борис Степанович. И вдруг зажал портфель коленками, а руками ловко открыл лошади рот. — Так, говоришь, отец, восемь лет кобылке-то?
— Восемь и есть, — закивал старик. — Восемь.
— Рановато ей ещё на задние-то хромать.
— Дак шпат это. Шпат, милый…
— Следить надо было. Кормите чёрт знает чем. О копытах и не говорю, за такое копыто кузнеца убить мало.
— Дак ведь, милый, — извиняющимся голосом заговорил старик, — кузнец говорит: инструмента нету. Напильник, скажем, копыто опилить, и то купить негде.
— Совести у него нету, — строго ответил Борис Степанович. — Самого бы его так подковать. А напильник я принесу, ещё приедете сюда, так я через утильщика передам.
— Вот спасибо, вот спасибо… — закивал возница. — Кузнец-то говорит: не продают за безналичный.
— За наличный бы купил, копейки стоит! Не трактор ремонтирует — живую лошадь куёт. Ну, Пономарёв Игорь, как вы сегодня? Настроены посетить учебное заведение? Я ведь только на минуточку остановился… Ладно, какой урок-то прогулял?
— Географию… — убито ответил Панама.
— Ну вот что. Будут спрашивать — скажи, я тебя задержал: ругал за контрольную. Кстати, ты хоть иногда в учебник русского языка заглядываешь? Так, хотя бы из любопытства…
Панама стал рассматривать трещины на асфальте. А уши его, он чувствовал, опухают и становятся такими огромными и горячими, словно к голове приставили две оладьи.
— Ну ладно, смотри, на второй урок не опоздай. — И Борис Степанович зашагал к школе. Он шёл размашисто, широко, и тяжёлый портфель в его руке, казалось, ничего не весит.
В прошлом году, когда Борис Степанович появился в школе, в первый же урок задал контрольную и поставил двадцать две двойки! Никогда ни один учитель столько двоек не ставил. После этого началось: каждый день диктовка, какие-то игры на составление слов, весь класс кроссвордами увешал. Вообще-то заниматься у Бориса Степановича интересно, но уж больно легко двойку заработать. А у него получать двойки почему-то очень неловко. Посмотрит, словно сквозь человека, и скажет:
— Встань, Пономарёв, у тебя чувство юмора есть?
— Ага…
А класс уже замер.
— Так это ты что, для смеха написал: «Над городом мурлыкали журавли»? Дай дневник, хочется мне на память оставить автограф. Кстати, напиши это слово на доске и объясни классу его значение…
Все хохочут, Пономарёв готов через все четыре школьных этажа провалиться. Борис Степанович сидит, не улыбнётся, бородку пощипывает, только в глазах ехидные черти пляшут. Портфель у него словно сундук у фокусника: никогда не знаешь, что он оттуда вынет. Один раз достаёт пакет полиэтиленовый с кусочками моркови, другой раз вытаскивает хлыст какой-то с костяной ручкой, а то ещё какие-то железки, ремни, пряжки…
А как-то пришёл на урок в сапогах и в красном пиджаке! И штаны белые. Вообще-то, конечно, красиво, но так по улице не ходят. И ему, наверное, самому неловко было. Как только звонок, он бегом, только каблуками простучал, и в такси. Другого бы учителя ребята сразу спросили, почему он так одет, а этого только спроси, он тебе так ответит — не обрадуешься.
Он при ходьбе носки ног в стороны раскидывает. Старшеклассники-мальчишки все ему подражают. Весь десятый класс так ходит.
«Обязательно, когда подрасту, бороду такую отпущу, — подумал Панама, открывая тяжёлую школьную дверь. — Не для красоты, а просто так».
— Ты чего географию-то промотал? Кино показывали! — встретил Панаму Столбов, его товарищ по парте. — А я тут такую книгу достал про дореволюционных шпионов. Не знаю только, как называется: начала нет и конца тоже. Написано: «Продолжение в следующем выпуске…»
— Столбов!
Столбов закрывает рот, но ненадолго.
— Там, понимаешь, один шпион придумал такое средство…
— Столбов, пересядь к Фоминой.
— Марьсанна, я больше не буду…
— Кому я сказала?
Столбов сгребает с парты учебник, тетрадку и плетётся к окну, где сидит Юля Фомина. С ней не поговоришь. Она на истории всегда математику делает. Закроется учебником и пишет. Попробовал Столбов слушать. Учительница рассказывает, как в Древнем Египте пирамиды строили… Неинтересно. Он ещё в начале года учебник истории до конца прочитал.
— Знаешь, — шепчет он Юле Фоминой, — «в одном переулке стояли дома, в одном из домов жил упрямый Фома…».
Юля молча показывает ему из-под тетрадки чистенький крепкий кулак.
С ней лучше не связываться, она всех сильнее в классе. Ещё бы, спортсменка, фигуристка! Того гляди, на чемпионат мира попадёт. За ней недавно тренер в школу на машине приезжал.
Столбов один раз видел, как она тренируется. Как шлёпнется на лёд. Даже гул пошёл. Губу закусила. А тренер сбоку подзуживает:
— Сама виновата, торопишься, всё хочешь рывком взять. Соберись, соберись… Ещё разок!
А потом по телевизору показывали — танцует так легко, вроде это одно удовольствие.
— Больно, наверное, об лёд-то биться? — спросил тогда её Столбов.
— Нисколечко.
«Вот это сила воли, — думает Столбов. — Её даже учителя боятся. Нужно на тренировку, так она с последнего урока, никого не спрашивая, уходит. Директор в коридоре встретит: „Ну, Юленька, как наши успехи?“ „Наши“! А сам, наверное, на коньках-то и ездить не умеет.
„Спасибо, хорошо“. И глазки такие скромные сделает, как будто тихонькая такая девочка. А на самом-то деле она совсем другая.
Она на чемпионате победила немку одну на какие-то сотые балла. Немка ревёт, вся Европа на её слёзы в телевизор смотрит. Жалко, конечно…»
— Тебе немку не жалко было побеждать? — пристал к ней Столбов.
А она смерила его глазами и говорит:
— Пусть неудачник плачет. Взрослая женщина — нюни распустила…
«Вот какая Юля Фомина. А подружка её закадычная — Маша Уголькова — совсем другая. Она и с виду отличается. Юля — высокая, мускулистая, ей на глаз можно лет пятнадцать дать. Маша — маленькая, худая и сутулится. А краснеет как! Вызовут к доске, она — раз! — и вся красная делается. Её даже дразнить неинтересно — сразу плакать начинает.
Кого хорошо дразнить, так это Ваську Мослова. Выбрали его председателем, так он теперь ходит важный, даже лицо такое озабоченное делает, как будто занят целый день. А на самом деле лодырь.
В прошлом году был председатель Коля Вьюнков, вот это был председатель! И в кино ходили, в театр, и газету какую выпустили, нас за неё шестиклассники даже чуть не побили. И в „Зарницу“ победили всех. А этот только заседает — по два часа „пятиминутки“ длятся. Жалко, Вьюнков с родителями на Север уехал».
Вырвал Столбов из тетрадки лист. Стал Мослова рисовать. Голова у Мослова круглая, нос пупочкой, глаза хитрые и бегают, особенно когда струсит. А он всё время трусит. То боится, что от старшей пионервожатой влетит, то, что его ребята переизберут. А уши-то, уши! Как это раньше Столбов не замечал. Нарисовал Столбов председателю длинные ослиные уши. И чтобы с зайцем не спутали, решил подпись сделать. Сначала написал: «Мосёл-осёл!» Посидел, подумал. Неубедительно. Стал стихи сочинять — получилось! Прямо целая басня Крылова:
Наш Васечка Мослов
Осёл среди ослов!
В председатели прорвался,
Но ослом, как был, остался!
Сложил карикатуру вчетверо, написал: «Не вскрывать! Совершенно секретно. Пономарёву И. Лично» — и послал записку по рядам. Но все смотрели и смеялись.
— Столбов! Повтори мой вопрос и ответь на него.
«Пропал», — подумал Столбов. Медленно поднялся… И тут прозвенел звонок.
Пономарёв покатывался со смеху, разглядывая карикатуру. Вокруг него толпились ребята. Вдруг подбежал второгодник Сапогов, схватил карикатуру, захохотал своим дурацким смехом и потащил листок Мослову.
— Во! А? Во! Эта! Портрет! А?
Васька покраснел, надулся и пошёл на Панаму:
— Твоя работа?
— А что? Тут всё правильно написано: «В председатели прорвался, но ослом, как был, остался!»
— Сейчас же порви! На моих глазах порви! — сказал Васька, а сам просто от злости трясётся.
— Ты что! — не выдержал Столбов. — Это же произведение искусства! Это же сатирическая графика! Сатира графическая! Она, может, лет через сто будет в музее висеть! Ты, Васька, её сохрани, через сто лет большие деньги заработаешь.
— Хорошо, — медленно сказал Мослов, — я её сохраню.
— Носи, Вася, на здоровье! — заорал Столбов и вскочил на парту.
Тут в класс вошёл Борис Степанович.
— Ясно! — сказал он весело. — Теперь ясно, кто будет парты мыть.
— Да я только вскочил, — возмутился Столбов. — Другие всё время бегают!
— Другие будут мыть в другой раз.
— Борис Степанович, вот! — Мослов протянул ему карикатуру. — Вот! — Он словно гордился. — Вот, оскорбляют…
В классе стало тихо.
— Ну, если это тебя оскорбляет… — сказал учитель.
— Значит, ты осёл и есть! — крикнул Столбов и захохотал.
Борис Степанович глянул на него внимательно и сказал:
— Кстати, автор этих стихов себя и своих одноклассников тоже считает ослами.
— Это почему же? — удивился Столбов.
— А тут так написано: «Осёл среди ослов», и я не понимаю, почему ослов так раздражает, что один из них «в председатели прорвался». Это справедливо, ведь, значит, льва-начальника они не заслужили.
— Это почему же? — опять спросил Столбов.
— А потому, что они даже не ослы, а зайцы. Стихотворение-то без подписи. Кто писал — трус!
Тут Столбов хотел было сказать: «Да вы что! Это я нарисовал и написал. И ничего тут такого нет, пошутить нельзя», да только не успел. Васька Мослов вскочил и заорал:
— Это Пономарёв нарисовал. Пономарёв!
— Что же он, сам себе письма пишет? — сказал учитель. — Это письмо Пономарёву адресовано.
— Это он для конспирации.
— Нелогично. Успокойся. — Борис Степанович заложил руки за спину и прошёлся по классу.
— Меня сильно огорчает не то, что вы не умеете шутить, но что вы не умеете отличать остроумие от оскорбления. Как вы медленно взрослеете и как вы медленно умнеете!..
— А Пушкин тоже карикатуры рисовал, — сказал Столбов.
— Пушкин в вашем возрасте свободно владел французским языком, латынью, дружил с умнейшим человеком своего времени, с философом Чаадаевым… А вы, я вижу, живёте со дня на день, не думаете ни о прошлом, ни о будущем. Посмотрите, большинство из вас ничем серьёзно не интересуется… Даже гражданская жизнь, я не боюсь этого слова, гражданская жизнь вашего класса вас не интересует… Ну, ладно! — Он устало потер лоб. — Уж коли зашла у нас сегодня речь о басне, нарушим программу и поговорим сегодня о баснях. Наспи писать уметь надо, ибо басня подчиняется определённым законам… В Древней Греции жил старый и безобразный раб по имени Эзоп…
В перемену Мослов подошёл к Панаме и, показав кулак, сказал:
— Ты, Панама, у меня ещё узнаешь, как карикатуры рисовать!
Панама потерял спортивные трусы. Ну как теперь на физкультуру пойдёшь? Все трусы у Панамы для этого дела не годятся. Из старых он вырос, а те, которые постоянно носит, вообще показывать нельзя. Они в маленький цветочек. Это у мамы была такая материя, она взяла и Панаме трусов нашила.
Мыкается Панама по коридору. Все на физкультуру ушли. Как раз четвёртый и пятый уроки — физкультура. Мог бы Панама домой пойти, да там делать нечего. Все на работе. Шатается он по школе, боится на завуча нарваться. Вдруг из учительской вылетает Борис Степанович, какой-то встрёпанный — и в класс. В классе сразу тихо. Он чего-то там поговорил, опять в учительскую побежал, ну в классе, конечно, сразу шум, даже кто-то кукарекать начал. А ещё восьмой класс! Опять вылетает Борис Степанович.
— Ну что ты будешь делать, — говорит, никак дозвониться не могу. Как провалился! — И вдруг видит Панаму. — Ты чего делаешь здесь?
Панама объясняет: мол, так и так, трусов нет.
— Это очень кстати, то есть это скверно, конечно. И вообще, в этом месяце я второй раз вижу, как ты уроки прогуливаешь. Смотри, добром это не кончится.
— Ну я же не специально… — оправдывается Панама, а в восьмом классе орут — хором петь начали! А ещё восьмой класс!
— Вот что, — говорит Борис Степанович, — выручить меня можешь?
— Безусловно, — отвечает Панама.
— Это, конечно, непедагогично… И вообще категорически запрещается учеников по своим делам посылать, да тут вопрос жизни и смерти. Такие, брат, дела… Вот тебе деньги, адрес, садись на такси. Коли охрана пускать не будет, звони по такому телефону. И записку эту в собственные руки Петру Григорьевичу отдай. Понял? В собственные руки!
На стоянке было несколько машин. Видно, стояли они давно: на них успел жёлтый лист нападать. В первой машине шофёр читал книжку. Панама решительно открыл дверцу, сел рядом и протянул бумажку:
— Здрасте, отвезите меня вот по этому адресу…
— Есть! — сказал водитель и начал выруливать со стоянки. — Собака, что ли? — спросил он, когда они понеслись по улице.
— Где? — спросил Панама.
— Да вот лечить-то?
— Кого?
Шофёр как-то странно на него посмотрел.
— Я говорю, зачем в институт-то едешь?
— В какой?
— Да ты хоть знаешь, куда едешь?
— Там написано, — глядя прямо перед собой, ответил Панама.
— Там написано: «Ветеринарный институт», вот я и спрашиваю, собака, что ли, заболела?
— Нет, — ответил Панама, — я с письмом…
— А, — сказал шофёр, — другое дело… А то я раза три доктора по адресам возил. Смехота! То у щенков зубки режутся, то кошка окотиться не может. Как сбесились все. А один едет, чуть не плачет — рыбки заболели! А рыбки-то эти гроша ломаного не стоят, и на сковородку-то не положишь.
Панаме почему-то стало очень скверно. И неожиданно для себя он сказал:
— У меня тоже рыбки есть! — Хотя никаких рыбок у него не было.
— Ты — пацан, ты — другое дело. А тут взрослый дядька в игрушки играется!..
— Всё лучше, чем водку пить! — сказал Панама и сам себе удивился.
— Это точно, конечно… — сказал шофёр и замолчал.
Панама выскочил из машины, бодро толкнул дверь института, но сердце у него бешено колотилось.
В большом вестибюле, за никелированным забором стояла толстая тётка с громадной кобурой на боку.
— Тётя, извините, пожалуйста, могу я видеть Петра Григорьевича Николаева?
— Пропуск заказан? — рявкнула тётка.
— Нет, тётя, я с письмом, — сказал Панама самым вежливым голосом, на который был способен.
— Звони по телефону!
Панама набрал номер, написанный в бумажке.
— Можно попросить Петра Григорьевича, извините, пожалуйста…
— Его нет! — И трубка загудела.
Панама опять набрал номер.
— А где Пётр Григорьевич? Извините, пожалуйста.
— На конференции! — И трубка загудела.
— Тётя, — сказал Панама, — у меня важное дело. Можно, я отнесу письмо?
— Оставляй на охране. Пойдёт домой, я передам.
— Борис Степанович велел в собственные руки. Тётя, это очень важно! Можно, я пройду? Я вам портфель в залог оставлю.
— Да на что мне твой портфель с двойками! Сказано: без пропуска не пущу. Так что уходи отсюда!
Пошёл Панама на улицу, получил по спине вертящейся дверью, сел на скамейку. Думает. «Никчёмный, — думает, — я человек. Борис Степанович с таким лицом белым из класса в учительскую носился, а я его письмо отдать не могу… Панама я, панама!» А в горле уже ком стоит.
Вдруг машина подъезжает. Странная какая-то. Пузатая. Автобус не автобус, бочка не бочка… Шофёр с бумажками в руках выскочил, в институт побежал. Потом из фургона дядька в ватнике вышел и тоже в институт пошёл, дверь не закрыл.
Панаму как кипятком окатило. Встал он, носом пошмыгал и медленно к фургону двинулся. А кровь в ушах — бух-бух-бух… Медленно поднялся в машину и дверь за собой захлопнул.
Темно в машине и пахнет, как в цирке. И чувствует Панама: кто-то дышит.
«А вдруг тут тигры!» Он чуть не взвизгнул со страху. Всей спиной прижался к железной двери, ему захотелось вдавиться в неё, стать маленьким, незаметным. И тут он услышал, как впереди за перегородками что-то затопало и раздалось тонкое, заливистое ржание.
«Кони! Коней везут!» Панама пришёл в себя и только тут почувствовал, как намокла у него от пота рубаха. Он сунул руку в темноту, и пальцы его нащупали тёплую конскую шкуру. Потом он почувствовал, как в ладонь его стали тыкаться шёлковые лошадиные губы…
Машина дёрнулась, поехала. Стала. Открылась дверь, и в ослепительном свете хриплый голос сказал:
— Выводи жеребца из первой секции.
Панама постоял, привыкая к свету. Вокруг него были железные перегородки, а из-за них высовывались конские головы. Он присмотрелся, открыл дверь и оказался в проходе, как раз позади коня, которого выводили. Конь вышел, за ним потихонечку Панама. Никто его и не видел. А дальше куда идти? Недалеко от машины во дворе стояла группа людей в белых халатах. Они стояли спиной к Панаме и слушали кого-то в середине группы. Тот, невидимый Панаме, говорил:
— В нашем институте впервые в мире создана промышленная установка для получения желудочного сока, а также различных препаратов на основе конской крови. Желудочный сок берут один — два раза в неделю по шесть — семь литров за раз. После обработки он идёт в лечебные учреждения. Для получения препаратов из крови мы поступаем следующим образом. В кровь совершенно здоровых, многократно проверенных коней вводятся болезнетворные токсины таких страшных болезней, как гангрена, столбняк, дифтерия, и целого ряда других, против которых до недавнего времени медицина ничего не могла сделать. В крови заражённых животных образуются защитные вещества. На основе этой крови мы получаем сыворотку, которая не только излечивает больных людей, но и делает человека невосприимчивым к заболеванию. За время использования одной лошади мы получаем шестнадцать — двадцать тысяч доз сыворотки.
— Згажиде бажалузда, — проговорил огромный врач-африканец, — зголько живед лошад?
— Кровь мы берём периодически, давая коням три — четыре недели отдыха, однако лошадей хватает весьма ненадолго… Потом они поступают в зоопарк на корм хищникам. — Голос рассказчика вдруг сделался грустным. — Вот сейчас к нам как раз поступила новая партия лошадей, специально отобранных на конных заводах.
Тут все повернулись и увидели Панаму.
— Это что за явление? — удивился пожилой доктор, тот, что рассказывал про промышленную установку.
— Я не явление. Я Пономарёв! Мне Пётр Григорьевич нужен, у меня к нему письмо!
— Давай! Я Пётр Григорьевич. Проходите, товарищи, смотрите. — Он снял очки и, держа бумажку у самых глаз, начал читать.
В это время через двор проводили лошадей. Они были все как на подбор, очень высокие. Панама таких никогда не видел. Копи шли, нервно подрагивая кожей и всхрапывая. Огромный рыжий жеребец вдруг рванулся и стал на дыбы. Конюхи закричали страшными голосами и повисли на верёвках, как акробаты. Копь проволок их, мотая головой, через двор, тут его скрутили и завели в дверь дома, которая зияла как тёмная пропасть.
— Так. Ясно. Вот разделаюсь с аспирантами — приеду. Э? — сказал Пётр Григорьевич. — Да ты, как тебя, Пономарёв, плачешь?
— Да! — закричал Панама. — Это ветеринары, которые животных лечат, это, значит, как Айболит! А какой же вы Айболит! Вы всю кровь из коней высасываете, как вампиры! Лошадь вам всё здоровье отдаёт, а вы её в зоопарк. Вы никакие не доктора! Вы хуже зверей… Волк тот хоть сразу загрызёт, а вы постепенно все соки вытянете! Живодёры!
Панама кричал, топал ногами и размахивал кулаками перед самым носом Петра Григорьевича. Все доктора столпились вокруг них и смущённо переглядывались.
— Перестань орать! — вдруг тонким голосом крикнул Пётр Григорьевич.
И Панама сразу замолчал, только всхлипывал, глотая слёзы.
— Нгуен, идите сюда! Вот! Вот! — Пётр Григорьевич вытащил в круг маленького вьетнамца. — Расскажите, как у вас в госпитале дети от столбняка умирали. Расскажите этому припадочному! И вы, и вы, пожалуйста, — он схватил за руку огромного африканца, — расскажите ему, как у вас целая деревня отравилась консервами и погибла, потому что не было сыворотки от ботулизма! Пётр Григорьевич суетился, лицо у него было в красных пятнах, руки тряслись. — Он меня учить будет! Он меня будет укорять! Слюнтяй! Научись сначала людей жалеть!
Панама махнул рукой, повернулся и побежал.
— Стой!
Но он не останавливался, он бежал и бежал, сам не зная куда.
Панама сидел в большом кабинете, заставленном книжными шкафами, пил чай, а Петр Григорьевич ходил из угла в угол и говорил:
— Так, брат, нельзя! Чуть что и в истерику. Оно, конечно, дело это неприятное… Но что поделаешь? Жизнь, вообще, вещь довольно жестокая. В конце концов, ты думаешь, мне их не жалко? Да если хочешь знать, они мне по ночам снятся. Я глаза их видеть не могу…
— Пётр Григорьевич, — сказал Панама, — не надо рассказывать, а то я опять заплачу.
— Ну-ну… я не буду. Конфет дать?
— Нет. Спасибо. Я домой пойду.
— Нет уж, брат. Домой я тебя сам доставлю. Только давай сначала в манеж заедем.
— А это что?
— Манеж — это, брат, самое сказочное место. Там самые красивые кони в нашем городе. Там уже, наверное, и твой Борис Степанович.
— А что он там делает?
— Как что? Тренируется. Он ведь мастер спорта. Так поедем? Он в записке пишет, лошадь его посмотреть надо, что-то она плоха.
— Конечно, поедем! — поднялся Панама. — Надо ехать. Он так волновался, из учительской — в класс и из класса — обратно. Прямо так и бегал…
У ворот института их ждал «газик» с синим крестом на борту и надписью «Ветеринарная помощь». Панама ещё никогда не ездил в «газике». Машина катила быстро-быстро. У Петра Григорьевича прыгали очки на носу, а шофёр сидел прочно и молча, на рукаве его куртки был синий крест и надпись «Санитар».
Они проехали несколько станций метро, высокий соборе голубыми куполами, свернули во двор и остановились около дощатых ворот с объявлением «Посторонним вход воспрещён».
Мальчишка лет пятнадцати с повязкой дежурного встретил их в проходной.
— Ох, — обрадовался он. — Наконец-то, Пётр Григорьевич. А мы уж прямо не знаем, что и делать…
— Ложится?
Панама удивился, как изменился голос доктора, стал жёстким и деловым.
— Венчики распухли! Стоять не может. Опой, наверно…
— Посмотрим. Температура?
— Высокая.
Панама еле поспевал за ними. Прошли двор, где были навалены какие-то пёстро раскрашенные шлагбаумы, кубы, полосатые шесты, стойки. По двору задумчиво бродил маленький шелудивый ослик. Панама никогда живого ослика не видел, но останавливаться было некогда.
Они поднялись по мосткам и оказались в полумраке конюшни. В длинный коридор выходили двери с решётками, из-за каждой на Панаму взглядывали умные лошадиные глаза.
В конце коридора толпилось несколько человек и слышались приглушённые голоса.
— В деннике? — спросил врач. — Ложится?
В глубине денника, над открытой дверью которого была табличка «Конус. Чистокровный верховой жеребец. 1968 г.р.», на полу, неестественно завалясь, лежал огромный конь. Панама видел, как тяжело у него ходят бока.
— Дежурную лампу! — сказал врач. — И давайте его на растяжках в коридор.
Все зашевелились. Появился яркий прожектор. И Панама увидел, что у головы коня на корточках сидит Борис Степанович, бледный, с трясущимися губами. Одной рукой он поддерживает коню голову, а другой часто-часто гладит его по чёлке, по глазам.
— Подымай, подымай, теперь осторожно выводи!
Длинно и жалобно застонав, конь тяжело поднялся. И, оседая на задние ноги, ступая передними словно на иглы, вышел. Его привязали так, чтобы он стоял посреди коридора и к нему можно было подойти с любой стороны.
— Счас, милый, счас, золотой. Потерпи, мой хороший, — приговаривал Борис Степанович, и все: и конюхи и ватниках, и дежурный мальчишка, и седоусый худой старик в белых штанах и красном пиджаке поглаживали коня, поддерживали, приговаривали ласковые слова.
— Ах ты. Конус, Конус… — вздохнул старик, — конь-то какой. Этому коню цены нет. Вон глаз какой породный!
Панама глянул. Глаз у коня был глубокого тёмно-фиолетового цвета, а когда он поворачивал голову, глаз вдруг становился на просвет солнечно-янтарным.
Конус постоял, постоял и, вдруг качнувшись, повалился на пол, морда на растяжках оскалилась, показались огромные, как клавиши, зубы, а шея вытянулась, будто резиновая…
— Держи, держи, ребята… Боря, возьми губу, не отпускай. Ну-ка, Конус, мальчик ты наш милый, вставай, вставай, дорогой, надо встать… Вставай, голубчик…
Жеребца снова подняли. Доктор присел на корточки и дотронулся до ноги над копытом. Конус вздрогнул и застонал.
— Что, доктор, опой? — тревожно спросил Борис Степанович.
— Откуда опой? Откуда ему быть? — заговорил небритый конюх. — Я его вчера два часа выводил. Что ж я, не знаю дела? Я с пяти лет при конюшне. Ещё у Пашкова служил.
— Такое может быть и не оттого, что напоили после езды… задумчиво сказал доктор. — Корм, скажем, тяжеловат, вот сердце всё кровь к ногам гонит… Вон как живот вздут. Но тут ещё что-то. Тут ещё какая-то инфекция сидит. — Он раскрыл чемоданчик, вынул блестящий шприц, звякнул ампулой. — Боря, закрути!
Борис Степанович своей длинной жилистой рукой скрутил коню губу, и копь мелко задрожал.
— Спокойно! — И резко, как нож, шприц воткнулся в круп. — Ну вот и всё, вот и всё… Теперь немножко переждём, чуть кровь пустим, чтобы затёк с ног спять. А завтра массаж, массаж, если только не будет температуры. Борис Степаныч, ты тут ночевать будешь?
— Да, да, — закивал тот. — Куда ж я. Тут буду, конечно.
— Ежели что ночью, сразу звони, пока не разбудишь.
— Вроде падает температура? — Конюх дотронулся до коня. — А?
— Рано ещё…
Панама тоже коснулся лошади. Шкура была сухой и горячей. Когда они вышли во двор, уже темнело. Борис Степанович проводил их до проходной.
— Значит, рацион питания надо пересмотреть. Да, Боря, не везёт тебе: третий год перед самыми соревнованиями свистопляска какая-то получается. То Агностик у тебя пал, то у Готлиба такая засечка[1] страшная, а вот теперь Конус…
— Невезучий я, — ответил Борис Степанович. — Ещё сегодня всё так удачно. Вы быстро приехали.
— Это вот кого благодари! — Пётр Григорьевич положил руку Панаме на голову. — Ты бы знал, как он в институт проник — целый детектив… А какую он нам речь закатил! Такое, брат, в кино не покажут.
— Спасибо, Игорёк! — сказал Борис Степанович. — Я тут замотался, совсем про тебя забыл. Извини. А ведь ты небось и уроков не готовил, и есть хочешь, и дома волнуются?
— Борис Степанович, — сказал Панама, — можно, я завтра сюда приду?
Рядом с пионерской комнатой была маленькая каморка, где хранились барабаны, горны, отрядные флажки и другие полезные вещи, которые назывались звучно и непонятно «пионерская символика».
Машу Уголькову попросили нашить на отрядные флажки номера и буквы, там, где они оторвались. В каморке было уютно. Пахло краской, из застеклённого шкафа весело сияли кубки — школьные призы, косяками свисали вымпелы. Маша работала быстро, а мысли текли плавно, как бы сами собой. Она вспоминала вчерашнюю телепередачу и одновременно мечтала о том, как они в воскресенье пойдут с папой в театр.
— …Пономарёв, — вдруг услышала она знакомую фамилию. Маша заглянула в приоткрытую дверь. В пионерской комнате за столом сидели старшая пионервожатая и Васька Мослов.
— А ты заставь его быть активным! — говорила пионервожатая. — Что-то, извини меня, Вася, мне не очень верится, чтобы Пономарёв был таким ужасным, как ты говоришь…
— Честное слово! Карикатуры рисует, уроки прогуливает…
— А ты проводил с ним индивидуальную работу?
— Какая там работа! Он со мной и разговаривать-то не желает! Я считаю, его поведение надо на совете дружины обсудить.
— Ну, так сразу и обсудить! Нет, Вася, нужно сначала с человеком ну хотя бы поговорить. А ещё лучше знаешь что: поручи ему какое-нибудь дело…
— Да завалит он любое дело!
— Вот тогда и поговорим. А друзья у него есть? Может быть, на него через друзей повлиять?
— Он со Столбовым дружит, но этот тоже человек ненадёжный… Я считаю так: поручим ему дело, а если он откажется или провалит, тогда обсудим его на совете отряда. И пусть Столбов как человек, который его лучше других знает, это обсуждение и проведёт! Если и после этого Пономарёв не исправится и не откажется от своих делишек, тогда уж вплоть до исключения…
— Ну ты хватил! — сказала пионервожатая. — Думаю, до этого не дойдёт. А ты не боишься, Вася, расколоть класс?
— Это как?
— А так. Часть класса поддержит тебя, а другая — Пономарёва, и начнётся у вас в классе склока.
— Да кто это будет Пономарёва защищать? У него и друзей-то нет. Один Столбов. А Столбов не в счёт. Так что этого не будет…
Маша слушала, сжав кулаки. «Ай да Васька, совсем он не „осёл среди ослов“ — он гораздо хуже. Это ведь он Панамке за карикатуру мстит. А карикатуру-то Столбов нарисовал. Мало того, что этот Мослов шуток не понимает, ещё и невинного человека погубить хочет!» — думала Уголькова. Она хотела прямо сейчас выйти и рассказать, как было дело, да вовремя спохватилась. Во-первых, скажут, подслушала, во-вторых, ведь Борис Степанович ясно сказал, что Панама сам себе письмо писать не стал бы, а Мослов всё равно не поверил. Он и теперь не поверит! Маша вспомнила понурую фигуру Панамы, его узкие плечи, сутулую спину. И как тот сидит на уроке, подперев голову рукой, мысли где-то далеко-далеко. Его вызовут — он очнётся, ничего не слыхал, только глазами своими голубыми хлопает. И Маше стало его вдруг жалко. Ишь, заступиться за Панамку некому! Нет, есть кому!
Сразу из школы она побежала к своей подружке Юле Фоминой, на стадион. Юлька, раскрасневшаяся, потная, носилась по льду, выделывая сложные фигуры танца. А музыка визжала и мяукала, звук «плыл», и магнитофонная лента всё время рвалась.
— Да что ж это такое! — возмущённо кричала Фомина. — Михаил Александрович, скажите вы им! Ведь так совершенно невозможно работать! Сапожника какого-то посадили в радиорубку…
Тренер пошёл выяснять. А Юлька, возмущённая, подкатила к барьеру.
— Ты чего? — спросила она Уголькову.
— Ой, Юля! — И Маша рассказала всё, что слышала.
— Ну вот, всё нормально! — К ним подкатил тренер. — Давай с самого начала. Ты уж нас, девочка, извини, нам некогда.
— Я понимаю, — сказала Маша. — Юля! Так что же теперь делать?
— Потом, потом поговорим! — замахала руками Юлька. — Вообще, твоя-то какая забота?
Маша посмотрела-посмотрела, как Юлька легко скользит по зеркалу катка, потом тихонько повернулась и побрела домой. «Это потому, что она занята очень, а на самом деле она добрая», — уговаривала себя Уголькова. Но чувствовала: что-то здесь не так. Юлька — вся на катке, а в классе тоже как на тренировке…
— Ну и ладно! — сказала Маша. — Всё равно у Панамки есть защита. Это — я!
— Ну вот, сейчас копыта замоем, и на сегодня всё. Давай воду!
Панама тащит ведро Борису Степановичу. Довольный, растёртый соломенным жгутом Конус весело хрупает сено. Он выздоравливает. Сегодня Борис Степанович сделал небольшую проездку.
Панама теперь каждый день ходит в манеж. И странное дело: сейчас, когда у него времени в обрез, он перестал опаздывать в школу и даже начал лучше учиться. За месяц только две тройки.
Раньше, бывало, сядет за уроки и сидит часов пять. Пишет, на промокашке рисует, в окно глядит. А теперь в окно глядеть некогда: на уроки Панама может потратить час — полтора, не больше, а то в манеж опоздает к вечерней проездке. Поэтому и на уроках сидит как памятник, не шелохнётся, каждое слово ловит: запомнишь на уроке — дома учить не надо.
Только вот с классом отношения испортились. Первым поссорился Столбов, с которым они с первого класса за одной партой сидели. Сколько раз их рассаживали за болтовню, но они опять вместе садились, а тут Столбов сам ушёл, да ещё стукнул Панаму по голове.
— Знаю, знаю, Панамочка дорогой, — сказал он на прощание, — чего ты такой замечательный стал, в отличники прорываешься: Юлечке своей хорошенькой понравиться хочешь. Только ничего у тебя не выйдет! Ты ростом от горшка два вершка, а она вон жердина какая.
Ну что мог ответить ему Панама? Что в школе у него всё получается само собой? Кто этому поверит! Рассказать про манеж он не мог, да и что рассказывать? Как он из денников тачками навоз вывозит, как Конусу компрессы делает и клизмы ставит?
А сказать, что он Юле понравиться не хочет, тоже нельзя. Да и разве есть в классе такой мальчишка, который бы ей понравиться не хотел? Даже Сапогов-второгодник и тот замолкает, когда Юля входит в класс. Она такая красивая, у неё свитер красный, её даже по телевизору показывали. И комментатор сказал: «Это надежда нашего города, подрастающая достойная смена», и всякие другие хорошие слова.
Конечно, Панаме она очень нравилась, даже ночью снилась один раз, только как — он не запомнил. Хорошо снилась.
И всё у неё получается ловко и весело. Иной раз выйдет отвечать — ничего не знает, а глаза свои огромные распахнёт и начнёт говорить, говорить и, глядишь, на четвёрку ответит… Панама от удивления только в затылке чешет.
— Личное обаяние, — говорит Столбов, — ничего не попишешь. Вот есть обаяние — и делай что хочешь, а нет — давай учи! Обаяние — оно как лазер, от него никуда не денешься, вот, к примеру, лазерная винтовка…
Кончались такие беседы тем, что Столбова ставили столбом — за разговоры.
На одного только Бориса Степановича это обаяние почему-то не действовало. Когда он вызвал её в первый раз и Юля своей необыкновенно красивой взрослой походкой вышла к доске, учитель оглядел её с ног до головы и весело сказал:
— Нуте-с, Фомина Юлия, поведайте миру, что такое народное творчество, имеется в виду устное. Что мы к нему относим и почему?
— Устным народным творчеством называется, — начала бойко Фомина и пошла крутить: — Народное творчество называется народным, потому что его создавал народ, поэтому оно народное…
Борис Степанович подпёр своей длинной ладонью щёку и не мигая смотрел на Юлю, пока она не сбилась.
— Всё? — удивлённо спросил он. — Жаль. В таком стиле можно отвечать часами на любой вопрос, о котором никакого понятия не имеешь. И не смотрите на меня, барышня, как некое животное на некие ворота. Естественно, за такой ответ вознаграждение будет минимальное.
— Два? — радостно выкрикнул второгодник Сапогов.
— Знакомая отметка, Сапогов? — спросил учитель и влепил в журнал здоровую, жирную двойку,
Фомина стала красная, как свитер, и раздражённо хлопнула крышкой парты.
— Кстати, садиться нужно тихо, дабы не травмировать нервную систему педагога и глубокоуважаемых однокашников. А что такое фольклор, нам сейчас растолкует Пономарёв.
И Панама пошёл и заработал четвёрку, хотя ему сквозь землю хотелось провалиться. Правда, с тех пор Фомина на уроках литературы тише воды, ниже травы и так на Бориса Степановича глядит, когда он рассказывает, словно хочет ему в рот прыгнуть.
Ну, а сегодня скандал произошёл. На большой перемене остались все в классе — объявили экстренное собрание. Председатель совета отряда Васька Мослов говорит:
— Ребята, в школе проходит конкурс стенных газет. Мы должны принять участие.
— Как принять? — засмеялся Столбов. — Мы ещё с начала года ни одной газеты не выпустили…
— Ну и что? Нот сегодня останется актив и выпустит сразу несколько газет. Дадим им в помощь ребят. Вот Пономарева, например.
— Не могу я сегодня.
— Ну, завтра.
— И завтра не могу, — ответил Пономарёв, — занят я, ребята.
— И когда же ты бываешь свободен? — ехидно так спрашивает Васька.
— В четверг. И то до пяти, а потом я в баню хожу.
Тут все как закричат:
— А мы что, не ходим? Все в баню ходят. Пономарёв выделяется, хочет особенным быть!
— Знаешь, ты что-то стал себе многое позволять, — говорит Васька. — Я считаю, что тебя обсудить надо. Со сбора сбежал, в культпоходе не участвовал… У тебя что, уважительные причины есть?
— Есть, — сказал Панама.
— Ну, так объясни коллективу. Вот Фомина имеет уважительные причины, мы её стараемся максимально освободить. Идём навстречу.
— Не могу я объяснить. А причины есть, — твёрдо ответил Панама.
Тутопять все как закричат. И вдруг встаёт Машка Уголькова и говорит:
— Что вы пристали? Я за него останусь.
Все сразу замолчали.
— Пономарёв, — говорит она, — не такой человек, чтобы врать.
— Ха! — сказал Столбов.
— Ты вообще, дурак, молчи! Если Игорь говорит, что у него есть причины, значит, есть. А если кого надо обсуждать, так это тебя, Васечка; за два месяца ни одной газетки не выпустили, потому в конкурсе участвовать — это показуха!
Тут опять все как закричали! А Пономарёв смотрел на Уголькову, точно видел её в первый раз.
Целый день он над этим думал. И сейчас, когда помогал Борису Степановичу Конусу копыта замывать, вдруг сказал:
— А всё-таки Маша Уголькова — хороший человек.
— Да? — усмехнулся Борис Степанович. — Из чего ж это следует?
— Из поступков.
— Ну, ежели из поступков, тогда конечно.
— А вы как считаете?
— А я считаю, что Маша — человек очень порядочный, с доброй душой и очень ясной головой. И потому она — красивая…
— Ну да! — засмеялся Панама. — У неё нос конопатый!
— А ей это идёт, — отжимая тряпку, ответил учитель. — А ты что думаешь, одна Фомина, что ли, красивая? Она особа эффектная, спору нет, но ей много горького нужно будет в жизни хлебнуть, чтобы стать настоящим человеком.
Панама долго не мог заснуть, всё думал над словами Бориса Степановича. Даже ночью встал в словарь посмотреть. Раскрыл толстенную книгу и прочитал: «Эффект — впечатление, производимое кем-чем-н. на кого-что-нибудь» — и ничего не понял.
Конус выздоровел окончательно.
Он весело ржал и топотал, когда Панама или Борис Степанович входили в его денник. Дружески прихватывал их зубами за куртки, когда они натягивали седельные подпруги или застёгивали на его тонких пружинистых ногах ногавки — кожаные высокие браслеты, чтобы сухожилия не побил копытами, не поранился.
Борис Степанович вдевал ногу в стремя и махом взлетал в седло. Панама забирался в судейскую ложу и смотрел восхищённо, как умопомрачительной красоты конь, пританцовывая, топчет песок на кругу.
Высокий, тёмно-гнедой, очень тоненький и в то же время мускулистый конь, пофыркивая, мягко проходил мимо Панамы. Мускулы так и переливались под атласной шерстью. И мальчишке казалось, что это он сидит высоко в седле, что это под ним упруго ступает жеребец.
Однажды в манеж вошли мальчишки, ведя разномастных лошадей. Женщина-тренер что-то сказала. И они полезли на коней. Тут Панама невольно отметил про себя разницу между ними и Борисом Степановичем.
Учитель сидел в седле так, точно это была самая удобная для него поза. Гибкая поясница, мягкие, как у пианиста, руки отвечали на каждое движение лошади. Конь и всадник двигались так, словно кто очень легко и просто.
Мальчишки пыхтели, охали, тяжко стукались задами о сёдла. Лошади шли под ними боком, а то и вовсе останавливались. Одни кудлатый конек выскочил в середину круга и начал подкидывать задними копытами. Мальчишка мотался в седле, как мешок.
— Сидеть, сидеть! — кричала женщина-тренер.
Мальчишка цеплялся изо всех сил. Но потом медленно и грузно сполз на песок.
А всё-таки Панама им завидовал! Ему казалось, что он никогда не смог бы вот так сидеть высоко в седле, так откидываться назад, так ударять коня в бока каблуками.
— Что, брат, нравится? — подъехал Борис Степанович. — Хотелось бы так?
— Да!
— Ну вот… А я всё ждал, когда же ты меня попросишь. Но ваша скромность, сударь, превзошла мои ожидания. Мне покачалось, что для тебя пределом мечтания стала карьера конюха.
— Я так никогда не смогу, — грустно сказал Панама.
— А это мы посмотрим. — И с места поднял коня в галоп.
В пятницу Панама надел белую рубашку и новый костюм, и они отправились в тренерскую, где в своей отдельной комнате сидел тот самый седоусый старик, которого Панама видел в первый свой приход.
Он уже много про него знал. Знал, что Денис Платонович, может быть, самый старый и самый опытный жокей в Советском Союзе, что он ещё до революции был известен за границей и привозил на Родину такие призы, о которых почтительно пишут справочники. Знал, что в войну у него погибли четыре сына, знал, что для этого красивого старика не существует ни чипов, ни званий, что он отхлестал ремённым кнутом какого-то принца за то, что тот сломал коню ногу (в те годы Денис Платонович был приглашён на тренерскую работу в Англию и жил там несколько лет). Знал, что, когда старика за многолетнюю работу награждали орденом, ответную речь он начал словами: «Свою жизнь я отдал на благо лошадей…» И когда Панама ещё только подходил к тренерской, у него со лба уже падал крупными каплями пот.
— Денис Платонович, позвольте? — спросил Борис Степанович.
— Прошу… — раздалось раскатисто за дверью. — А, Боренька, здравствуй, голубчик! — Панаму старик словно не заметил.
Крошечная комнатка была вся завешана фотографиями, вымпелами, лентами, а на стене висели два серебряных венка. На шкафу, на столе, на подоконнике стояли статуэтки коней с какими-то надписями.
— Конуса я твоего смотрел в езде. Ты напрасно так много работаешь его на рыси, не стесняйся — больше прыгай…
— Я не с этим сегодня, — сказал Борис Степанович. — Вы помните, как пятнадцать лет назад к вам сюда привели мальчишку, который каждый день приходил смотреть на коней?
— Я ещё из седла не падаю. И память не изменяет, — засмеялся старик. Он глянул в зеркало и пригладил седые кудри.
— Так вот, сегодня этот мальчишка привёл вам своего ученика. Денис Платоныч, я имею подозрение, что он будет ездить.
Старик посерьёзнел.
— Нынче я тренирую мало. Слышал, что про меня на совещании говорили? «Старик-де обучает варварскими методами». Нынче время не то — кругом сплошной гуманизм. Я их спрашиваю, мы кого воспитываем секретарш или всадников? Конный спорт — это спорт! А им что же, после каждого прыжка седло кружевным платочком вытирать?..
— Потому к вам и привёл, — возразил Борис Степанович, — что хочу настоящего всадника получить.
Старик помолчал, и глаза его блеснули.
— Кха! — рявкнул он и вытер усы. — Подойдите, мальчик. Вид не глупый! У тебя высокие родители?
— Метр семьдесят пять и метр пятьдесят восемь, — отбарабанил Панама.
— Разденьтесь, мальчик.
Панама начал судорожно расстёгивать рубаху, брюки.
— Так, — сказал старик и протянул к нему страшную двупалую руку (рассказывали, что три пальца ему в молодости откусил жеребец). Пальцы ловко ощупали локти, коленки. — Руки-ноги не ломал? Головой не ушибался?
— Нет…
— Так. Не дыши. — Старик наклонился и плотно прижал ухо к Панаминой груди. — Ангиной часто болеешь?
— Нет.
— Ну-ко, — старик достал из стола силомер, протянул Панаме: — Сожми. Так, — сказал он, глянул на цифру, пошевелил усами и небрежно бросил силомер в стол. — Отойди и резко подними ногу как можешь выше! Рраз! Вторую — ррраз!.. Ну что, Боря, сложен этот молодой человек нормально, но костяк слабый, в суставах хлипок и мускульно слаб.
— У него есть главное, — сказал Борис Степанович, — у него есть душа.
— Ну что ж. Если она не расстанется с телом за период начального обучения, может, что и получится. Ибо сказано римлянами: «Сила духа многое искупает». Итак, слушайте меня, мальчик. Все бумажки — секретарю. С понедельника, нет, лучше со вторника, я суеверен, на постоянные тренировки. Первый месяц — два раза в неделю, второй — три, третий ежедневно, кроме четверга, ежели вы, конечно, выдержите и не сбежите. Предупреждаю, вы зачислены из уважения к вашему педагогу. Более вам льгот не будет. И от вас я о вашем педагоге более не должен слышать. Он сам по себе, вы сами по себе. Пропуски занятий по болезни, по занятости и прочее исключаются. И предупреждаю: я набираю осенью сто мальчиков, весной у меня остаётся пятеро, и это не значит, что из оставшихся получаются настоящие всадники… Не смею долее задерживать.
Ах, как замечательно пахнет щами из школьной кухни! А если повар Галина Васильевна печёт оладьи, то запах проникает даже сюда, в класс. И ребята ещё задолго до второй перемены, когда вся школа ринется в столовую, взволнованно поводят носами.
Стриженые первоклассники мечтают, как они будут слизывать с оладьев клюквенное варенье. У рослых усатых десятиклассников при одном воспоминании о тарелке густых щей начинают урчать животы.
Нот ведь как устроен человек — завтракали-то три часа назад, а уже опять есть хочется.
Маша Уголькова зажмуривается и, чтобы не представлять себе румяные булочки и белое молоко, льющееся в стакан из бумажного кубика, начинает считать в уме, сколько у неё денег. Медяки и гривенники, пятиалтынные и полтинники и даже несколько рублёвых бумажек завязаны в носовой платок и хранятся в самом потаённом углу портфеля.
— Марьсанна. — В перемену Маша подходит к учительнице. — Я не смогу пойти в ТЮЗ.
— Да что ты, Машенька, такой спектакль замечательный… Ведь билетов всего пять на класс.
— Я не смогу, — говорит Маша и так краснеет, что на главах у неё появляются слёзы.
— Горячие пирожки с мясом, с рисом, с повидлом!
— Маша, Маша! — К Угольковой подбегает Юлька. — Кричу тебя, кричу! Вот! — говорит она и показывает новенький полтинник. — Айда в мороженицу!
— Не могу, — говорит Маша. При одной мысли о мороженом у неё начинает сладко ломить горло.
— Что, денег нет? — спрашивает Юлька и внимательно смотрит на неё.
— Нет, — отвечает Маша и опускает голову.
— Врёшь. Зачем ты врёшь? Я же видела, как ты в перемену деньги считала. Там у тебя в платке, наверно, рублей десять!
— Это не мои… Это не мои деньги, — говорит Маша.
— А чьи?
— Не могу я тебе сказать! Не сердись, Юлечка! Не могу…
— Машка, ты с ума сошла! — говорит Юлька. — Ты же и так худущая, как щепка, а теперь ещё в столовку не ходишь. Я же всё замечаю.
— Юленька, так надо! Я потом всё объясню! Потом! — И Маша бежит домой, и толстый портфель с галошным мешком бьёт её по ногам.
Панама лежит в постели. Ему кажется, что у него даже веки болят от усталости. Словно сквозь слой ваты, слышит он, как мама выговаривает папе:
— Ты только посмотри на него, ведь он же совершенно искалечен. Ребёнок еле дошёл домой. Ну, кормить лошадок — это ещё куда ни шло, тем более, это даже помогает занятиям в школе. Но ты бы видел, какой он сегодня пришёл! Он же сесть не мог. Мало того, что у нас в квартире теперь царит этот ужасный запах, ещё и ребёнок уродуется! Что ты молчишь?
— Я не молчу, — говорит отец. — Я даю тебе высказаться.
— Не остри, пожалуйста! Мне совершенно не до смеха. Ты видел, что у него на руке? Рубец в палец толщиной! Я спрашиваю, откуда это, а он говорит: «Шамбарьером досталось, чтобы за седло не хватался». Это, видишь ли, бич такой, на гибкой рукоятке. Вот! Так что там у них — спортивная школа или казарма аракчеевская?! Ты посмотри, у него все ноги в синяках. Это, говорит, об седло. Ну скажи что-нибудь! Ты же отец!
— Слушай, старик! — Отец наклоняется над Панамой. — А может, мама права? Брось ты всё это! Придумал тоже лошади… Я понимаю, радиодело там, или авиамодельный кружок, или, наконец, мотоцикл! А то лошади, ведь это не современно! Ну, где сейчас на лошадях ездят? Одни только чудаки.
Панама открывает глаза и медленно говорит:
— Папа, если ты будешь так говорить, я перестану тебя уважать.
Отец отшатывается и вдруг начинает бегать по комнате, хватаясь за голову.
— Чёрт знает что! — кричит он. — Это чёрт знает что! Выдумал каких-то коней. Ты же шею свернёшь! Ну пойми же: вот ты лежишь сейчас, словно тебя сквозь строй пропустили, как при Николашке Палкине, а чего ради? Что ты получаешь за свои страдания? Ходишь еле-еле, пахнешь, как цветок душистый прерий! А чего ради?
— Корень ученья горек, но плод его сладок! — говорит Панама любимое присловие Дениса Платоновича.
— Да какое «сладок»! На тебя смотреть страшно!
— Ребята! — говорит Панама родителям. — Я сегодня полкруга галопом проскакал, только потом за седло схватился.
— И получил бичом!
— Это за то, что испугался. Если бы не испугался, не получил бы. Ребята, галоп — это такое! Это такое счастье!
— Это ненормальный! — говорит отец. — Он ненормальный. Ты же завтра в школу идти не сможешь!
— Не-е-е… наверное, смогу, — неуверенно говорит Панама. — Отлежусь и пойду…
— Ну что ты с ним разговариваешь! Запрети, и всё! — говорит мама. — В конце концов ты — отец.
— И я стараюсь быть хорошим отцом! — с металлом в голосе возражает папа. — Я не хочу, чтобы мой единственный сын всю жизнь попрекал меня тем, что я ему запретил ездить верхом. Если хочешь, в детстве я тоже несколько раз ездил верхом, в эвакуации. И в этом нет ничего ужасного.
— А седло какое было? — спрашивает Панама.
— Без седла! Ватник какой-то стелили.
— А! — говорит Панама. — Колхоз! Это не езда…
— Посмотрим, как ты ездишь. — Обида звучит в папином голосе.
— Я через полгода на третий разряд сдам, если вытерплю, конечно.
— О чём ты с ним говоришь, о чём мы говорите! — возмущается мама. — Ты запрещаешь ему или пет?
— Ребята, я так устал! Вы ругайтесь на кухне, а?
— Он прав! — Это папа говорит. — Пойдём на кухню. А ты знаешь, — говорит он, выходя, — мне кажется, эти занятия вырабатывают в мальчишке чертовскую силу воли. Я наблюдаю, как он встаёт по утрам, чистый спартанец. Раньше такого не было…
Панама не слышит, что возражает мама. В полусне перед ним плывёт, качается самый первый день тренировок.
…В раздевалке Денис Платонович проводил перекличку:
— Васильчук? Нету. Отлично. Вычёркиваем. Бройтман? Нету. Отлично. Баба с возу — кобыле легче. Ковалевский?.. Распределяем лошадей: Олексин — Формат. Ватрушкин — Ромбик. Пономарёв, так как вы у нас первый раз, дадим вам римского императора — Нерона, гонителя христиан и юношей, стремящихся стать всадниками. Маленькое замечание: седлать осторожно, — он хоть и мерин, а строгий, бьёт передними и задними, а будешь валандаться с трензелем, может пальцы прихватить. Вкладывать трензель, говоря по-крестьянски, удила, аккуратно, пальцы совать только в беззубый край. Спицын, повтори порядок седловки!
— Подхожу с левой стороны. Если лошадь стоит неудобно, говорю: «Прими!», надеваю недоуздок. Зачищаю коня…
— Стоп! Бычун, перечисли части оголовья.
— Ремни, — начинает бойко сыпать маленький вёрткий мальчишка, — два нащёчных, налобный, сугловный, подбородный, поводья. Трензельное железо, кольца…
— Как оголовье носят в руке?
«Как много они знают», — думает Панама. Ему объяснял раньше Борис Степанович, но сейчас всё вылетело из головы. Ещё хорошо, старик ничего не спрашивает, а то бы опозорился.
И вот он тащит, как положено, в левой руке оголовье, седло. Совсем не такое седло, как у жокеев, а огромное, строевое, подпруги волочатся по полу. Панама спотыкается о них и чуть не падает. Хочет подпруги поднять, тяжёлое стремя больно стукает его по ноге. Наконец находит донник с табличкой: «Нерон, мерин, рысак орл. 1952 г. р.».
Панама осторожно входит. Мерин стоит в углу и злобно смотрит на него.
— Тихо, тихо, это я, я, — опасливо говорит Панама и пытается зайти слева.
Нерон резко поворачивается и становится к Панаме крупом. «Ой, счас накинет копытами!» Душа Панамы проваливается в пятки.
— Кто денник открытым оставил? — раздаётся окрик тренера. — Лошадей повыпустить хотите?
Панама торопливо запирается, роняет седло, уздечку и остаётся один на один с мерином, который злобно глядит на него через плечо. Нет, это не добродушный, податливый Конус, с которым было легко и весело, а злобный, жестокий зверь, готовый на всё. Панама прижимается в угол.
— Эй! Новенький! Как тебя, Пономарёв, что ли? Открой!
Панама оглядывается. За дверью стоит тот чернявый мальчишка Бычун.
— Что, прижал он тебя? Я тебе, пакость! — замахивается он на мерина, и тот сразу прижимает уши. — А ну, прими! Прррими! Вот смотри, как взнуздывают. Понял? Бери голову рукой в обхват! Держи вот так локоть, а то тяпнет. Ну-у! Что, напоролся на локоть, гангстер. А теперь смотри, как седло кладут… Ой, тренер идёт! Я побежал, а то раскричится. Ты его не бойся, мерина-то. Он сам боится, вот и лягает.
— Ну что? — входит в денник Денис Платонович. — Так, оголовье надел — полдела сделано. Теперь седло. Ну-ко, клади. Так. Подтяни подпруги. Не от пуза, не от пуза… Не по-бабски. Вот. Выводи.
«Никогда я не научусь коня седлать», — думает Панама, шагая в манеж.
— Равняйсь! Смирно! Садись!
А Панама маленький, стремя где-то на уровне глаз. Тянет он ногу, тянет, чуть на спину не опрокидывается.
— Путлище сделай длиннее! — Это Бычун подсказывает.
А кто его знает, где оно, это путлище? А! Догадался: это к чему стремя пристёгнуто. Есть, взгромоздился в седло. Ух ты, как высоко.
«Я сижу в седле! — И радость захлёстывает Панаму. — Какой же этот Бычун молодец! Помог!»
— По-головному шагом марш! — поёт тренер, и что-то оглушительно хлопает.
— Во! — говорит кто-то за спиной. — Шамбарьер притащил, ну, теперь держись, ребята.
Нерон почему-то стоит. Как ни дёргает Панама за повод, он стоит.
— Вперёд шенкелем подай! — кричит тренер. И конец бича частично попадает по коню, частично по Панаминой икре.
Нерон срывается рысью. «Боже ты мой, какая тряска! Кажется, сейчас в животе что-то оборвётся. Ой, куда это всё поехало набок!»
— Сидеть! — И конец бича достаёт Панамину спину.
Он дёргается и перестаёт падать. Вот оно что, выпрямиться нужно…
— Стремя брось! Учебной рысью марш!
«Кто это только придумал, что ездить на коне удовольствие, боже ты мой, мучение какое! Ой, ой, ой, ой… Ой, надаю налево… нет, направо…»
Через полчаса пот течёт с Панамы ручьями, ему кажется, что эта тренировка никогда не кончится. И тут тренер кричит:
— Полевым галопом!
Что это? Как мягко, как плавно, как быстро пошли кони!
«Я еду, еду, еду…» Опять Панама счастлив. Но в какую-то секунду ему становится страшно. Рука судорожно, машинально хватается за седло — и её сразу словно огнём обжигает.
— Без спасителя! — кричит старик.
У Панамы слёзы навёртываются на глаза.
— Слезай! Тридцать приседаний делай!
А ноги-то не гнутся совсем. Ой! Совсем не гнутся. А поясница как болит!
— Ничего, ничего, — говорит Бычун, когда они моются в душе. — Ты вон ничего не стёр, а у меня в первое занятие такая язва была, думал, вообще нога отвалится. Давай терпи, учиться ездить — это значит учиться терпеть. Зато потом будет хорошо.
— А что он бичом-то дерётся! — рассматривая рубец, спрашивает Панама.
— Ты что, «дерётся»?! Это он тебе показывает ошибку! «Дерётся»! Этим бичом если драться — можно человека пополам перешибить.
— Сказал бы словами!
— Пока он скажет, да пока ты поймёшь, сто лет пройдёт — ты из седла тыщу раз полетишь. И вообще, не обращай внимания на физическую боль. Мало ли что может случиться. Вон во Франции на скачках из-под копыта камень вылетел, жокею глаз выхлестнуло, а он ничего, скачку закончил. А упал бы, так ещё неизвестно, остался бы жив. А тут к финишу вторым пришёл. Ему орден Почётного Легиона дали.
— Нужен мне этот орден…
— А мог ещё чего похуже — коня, например, изувечить с перепугу-то! Надо в себе стойкость вырабатывать… Ну, посмотрим, придёшь ты на второе занятие или нет, — ухмыляется Бычун на прощание.
Но Панама пришёл и на второе, и на пятое, и на двенадцатое занятие. Стиснув зубы, преодолевая боль, делал он по утрам гимнастику. Пятьдесят наклонов, пятьдесят приседаний… Без пальто бегом до школы, бегом из школы — вот двухсотметровка. Два часа — уроки, и на троллейбус, и та же обычная пытка.
— Отстегнуть стремена! Отдать повод! Учебной рысью марш! — Хлопок бича и резкий окрик: — Где локоть? Прижать! На Нероне — колено плавает, плавает колено! — И конец там барьера ударяет по ноге. — На Формате — спину держи! Крючок, а не посадка! Пономарёв, вперёд смотреть! Взгляд на копыта впереди идущего! Что нос висит? Пятку вниз! Пятку! И опять бичом.
Это не больно, но это очень обидно. Словно в тебя, как в географическую карту, указкой тычут. А сидеть и так трудно: стремена отстёгнуты, опереться не на что. Жмет Панама коленями тугие конские бока. А от колена до щиколотки нога должна быть свободна, это шенкель — средство управления. Им, в основном, лошадью-то и командуешь. Жмёт Панама, от напряжения спина взмокла, а за ним, закусив губу, Бычун едет на Формате.
Бычун маленький — Формат большой, у мальчишки ноги торчат в разные стороны, будто он шпагат делает.
Только Бычун да Панама из двадцати мальчишек, что в первое занятие ездили, и остались. Остальные бросили. Кого отметки наели, кто устал синяки считать, кому Денис Платонович сказал язвительную фразу:
— Вы, кавалер, любите не коня, а себя на коне, стало быть, с конным спортом вам не по дороге! Пересаживайтесь на мотоцикл.
Идут дни. Сильно похолодало. Теперь, когда они выходят из манежа после тренировки, от конских потных крупов идёт пар. Лошади шумно издыхают, передёргивают кожей. А рядом с ними на дрожащих ногах, шатаясь от усталости, шагают мальчишки.
А завтра опять:
— Лечь на круп! Покачать шенкелями! Поменять лошадей!
Панама уже всех учебных коней знает. Вон шагает злобный истеричный Нерон, который, кажется, только и ждёт момента, чтобы укусить или лягнуть. У него есть излюбленное издевательство: с разбегу прижаться боком к стене. И когда всадник, скрючившись от боли, хватается за колено, Нерон его мгновенно сбрасывает и ржёт заливисто и нагло, точно смеётся.
Тяжело ступает огромный, как слон, Формат, нет такой силы, которая подняла бы его в галоп. Панаме кажется после тренировки, что не он на Формате ездил, а Формат на нём.
У Ромбика на правом глазу бельмо, поэтому он очень пуглив. Хлопнет бич — он сразу влево шарахнется, боится, что его со слепой стороны опасность подстерегает.
Раз в две недели Панама получает «хорошую встряску для массажа кишок», как говорит Денис Платонович, — на Карантине. Карантин был в прошлом довольно порядочным рысаком. От его спортивного прошлого осталось неудержимое стремление быть первым и невероятно крупная рысь, от которой у всадника глаза готовы выскочить на лоб. Ехать на нём — всё равно что скакать на взбесившемся паровозе.
— То ли дело у Бориса Степановича Конус, — мечтательно сказал как-то Панама Бычуну, когда они вместе шли с тренировки.
Мастера тренировались в той части манежа, куда на учебных лошадях лучше и не показываться. Там пофыркивали, мягко ступая точёными ногами, кровные красавцы. И всадники неуловимыми движениями заставляли выделывать их сложнейшие фигуры высшей школы. Плавно, как во сне, длинные гнедые тела взмывали над барьерами. Это был другой мир, прекрасный и недосягаемый.
— Наши-то не виноваты, что они такие, — ответил Бычун. — Надо любить их такими, какие они есть. И дурных, и хороших. Я так считаю.
— Ха! Любить. Вот меня Вермут так крупом в доннике придавил — думал, умру, — вспомнил Панама. — Вот его и люби.
— А ты знаешь, что Денис Платоныч Вермута на улице из телеги выпряг. Вермута возница поленом по голове бил. Вот он теперь людям и мстит. Люди сами виноваты.
— Плохо, что на этих лошадях сегодня один, а завтра другой. Они привыкнуть не успевают. Закрепили бы за каждым коня.
— Нельзя, — сказал Миша Бычун. — К одному привыкнешь — на другом ездить не сможешь, у нас ещё класс низкий. А так, конечно, хорошо иметь своего коня. Это друг. А у тебя есть друг?
— Был, — сказал Панама, — мы с ним рассорились. Понимаешь, тут всё тренировки да тренировки… Столбов его фамилия.
— Да, — задумчиво ответил Миша. — Нам дружить трудно… Но лучше всего с хорошей девчонкой дружить.
— Да ну их! — И Панама почему-то покраснел, ещё хорошо, что темно было на улице.
— Конечно, смотря какая девчонка, — сказал Миша. Я про хорошую говорю. Чтобы раз подружиться и на всю жизнь.
— Можно с мальчишкой дружить всю жизнь. Ещё и лучше даже.
— С девчонкой интереснее. Мальчишка — он такой же, как ты сам, а девчонка совсем-совсем другая. Девчонки, они смешные… А тебе какая-нибудь девчонка нравится?
— Не-а…
— Так как же ты живёшь? — Бычун даже остановился. — Это же скучно. А мне нравится. Только она в другом городе живёт, я туда на каникулы к бабушке ездил.
— А она кто?
— Как это кто?
— Ну, какая она?
— Хорошая! — твёрдо ответил Миша. — А что мне там сказали, что она с нахимовцем переписывается, так это врут от зависти, что она со мной дружит. Ну, мне в метро. Пока! — И он протянул жёсткую сухую ладонь.
Панама две остановки прошёл пешком. Всё думал. Накрапывал мелкий дождь. Шуршали по асфальту шинами троллейбусы, а Панама думал о Юле Фоминой.
Хорошо бы приехать к школе на коне. Только так, чтобы по всей форме. Алый сюртук, белые брюки, высокие сапоги и рубашка с кружевами. А конь чтобы был вороной, и белые подпруги, скромно и нарядно. Тогда бы она наконец увидела, что такое Пономарёв на самом деле. Он бы прошёл кружок по спортивной площадке коротким галопом, потом в центре свечку и прыжком через изгородь.
«Да. тогда бы она поняла, — вздохнул Панама. — А то и не замечает».
Он никому не рассказывал, что учится ездить верхом. На это было много причин. Ну, во-первых, это была не только его тайна, но и Бориса Степановича, тот ведь тоже никому ничего… А во-вторых, Панама хотел сразу всех удивить. Прийти в класс и сказать так небрежно:
«Завтра всесоюзные соревнования, кто хочет за меня поболеть — приходите, я билеты на проходной оставлю».
Все так и ахнут. А то всё «Панама, Панама», вот вам и будет «Панама»!
«Только когда это будет! — вернулся он с небес на землю. — Ещё и барьеры прыгать не начали, всё шаг да рысь. В других группах давно прыгают. А Денис Платонович одно знай кричит: „Ноги макаронные! Спина, пятка, подбородок, локоть…“ А то ещё: „Что зад, как пузырь, отставлен? Сесть под себя!“ — и шамбарьером».
Панама вздохнул: «Поделиться-то не с кем. Бычун так же мучается. Эх, вот Столбов был бы… Всё-таки друг». Хотя Столбов вряд ли понял бы Панаму. Он всё — «я» да «я». И болтает всё время, как радио.
А как Денис Платонович говорит: «Только тот настоящий конник, для кого „я“ интересно только после коня. Не будете чувствовать лошадь — никогда ездить не научитесь. А чувствует лошадь только тот, кто о ней постоянно думает».
Как он Спицына-то выгнал! У него лошадь стала в коридоре — сзади кричат: «Чего стал!» А Спицын коня тянул-тянул, а потом как даст ему ногой. Денис Платонович подходит и тихо так говорит: «Вон из манежа». Только Спицына и видели.
Панама уже много всего про лошадей знает. Недаром у них раз в неделю теория. Два часа сидит он в классе и, раскрыв рот, слушает удивительные истории о конях и всадниках. А Денис Платонович мастер рассказывать. Услышанное Панаму распирает, а вот поделиться не с кем. Он бы всё Юле Фоминой рассказал. И про его мучения она бы тоже всё поняла — ведь она спортсменка. Нет, Панама не стал бы жаловаться, а просто обидно: он так старается, ему так трудно, и никто об этом не знает. Родителям нельзя рассказывать, а то ещё, чего доброго, запретят в манеж ходить.
«Надо с Юлей подружиться», — решает Панама.
«Не надо было вчера телевизор смотреть!» — думает Панама.
Идёт второй урок, и его неудержимо тянет в сон. Учительница что-то объясняет у доски, стучит мел, доска быстро покрывается цифрами. Стоит Панаме посмотреть чуть подольше на них, как глаза у него начинают сами собой закрываться. «Квадратные скобки… Круглые скобки… Умножение и деление делаются прежде вычитания и сложения… Масти бывают: чубарая, каурая, вороная, гнедая, соловая. Чистокровные скаковые бывают в основном гнедые… При делении простой дроби знаменатель делителя пишется… Чтобы поднять лошадь в галоп с левой ноги, нужно сделать правое постановление, то есть повернуть голову коню поводом так, чтобы видеть правый глаз коня…»
Страшный удар в бок заставляет Панаму открыть глаза. Он сидит на полу рядом с партой, а все ребята просто умирают от смеха. Напрасно учительница стучит по столу ладонью. Класс развеселился! Ещё бы, не каждый день ученик на уроке засыпает и с парты падает!
Домой Панама несёт замечание в дневнике: «Сорвал урок математики. Рассеян. Стал хуже учиться». Дневник отец подписывает в субботу. Значит, попадёт только в субботу.
«Ой, — говорит сам себе Панама. — Сегодня среда — сегодня вольтижировка». И у него заранее начинают болеть мышцы рук и ног.
В манеже сначала идёт общая подготовка.
— Лечь! Встать! Лечь! Встать! Взять скакалки! Бегом со скакалками марш!
Панама машет скакалкой, и она то и дело захлёстывается у него на шее, того гляди, сам себя задушит.
— Сесть на корточки, «гусиным шагом» марш…
Панама кряхтит, ему кажется, что у него уже не то что ног, а вообще ничего до самой груди нет, что он уже превратился в бюст, памятник, который торчит на их улице ещё с дореволюционных времён…
Но самое страшное ещё впереди. Лафет — огромная вороная лошадь, на его широкой спине может уместиться вся группа мальчишек. Лафет бежит по кругу, а они один на другим должны вскакивать в седло.
Для Панамы вскочить на высокого — коня всё равно что вскочить на крышу идущего автобуса. Аспрыгнуть — всё равно что спрыгнуть с парашютной вышки.
— Бычун!
Ну, Мишка хоть куда запрыгнет. Вот он переминается на месте, вот побежал рядом с конём, вот своими тонкими жилистыми руками схватился за седло, раз — и уже едет…
— Пономарёв!
Панама тоже хочет сделать всё так же легко, как Бычун. Он переминается на месте, бежит и ударяется о бок коня.
— Вы что, мальчик, — кричит тренер, — забодать коня хотите? Ещё раз!
Панама переминается, быстро бежит, зажмурившись, прыгает — и попадает лбом в стенку! Не успел! Лошадь уже пробежала.
«Не могу я больше! Не могу!» — думает он, а слёзы градом катятся из глаз: ещё бы, так треснуться! Вот какая шишка на лбу напухает.
— Без соплей! — кричит тренер. — Не разводите в манеже сырость, а то у коней мокрец заведётся! Кстати, что такое мокрец? Пономарёв!
— Болезнь, — всхлипывая, отвечает Панама, — от сырости она…
— Точнее! Бычун!
— Поражение венечного и путового сустава, возникает при…
«Чего ради я мучаюсь? — думает Панама. — Всё равно я никогда не научусь прыгать, как Бычун. Да и зачем это? И без этого можно прожить. Вон папа вообще ничего не умеет, а какой сильный! Выбрал я спорт какой-то несовременный! Умные ребята в фотокружок ходят, в радиокружок, а я как дурак — лошадей выбрал! Брошу, не могу я больше!»
Ему от этой мысли даже радостно стало.
«Ну и что, — думал он, — а кто сейчас умеет верхом ездить? И ничего…»
Он шёл по улице домой, пытался сумкой размахивать, а руки-то болят, намотались за тренировку. Быстро идти тоже не может ногам больно.
«Прошу, брошу! — твердит он. — Столько мальчишек уже бросили. И тренер попался какой-то… Вон в соседней группе ездят себе потихонечку, уже барьеры прыгать начали, а мы всё „лечь-встать, отстегнуть стремена“! А ну-ка, поезди всю тренировку без стремян! Это он специально, да ещё шамбарьером бьёт. Старый, а злой какой! Брошу! Завтра же брошу! Не могу я больше!»
Панама вошёл в свою подворотню. У них во дворе был маленький садик и песочница, в которой по утрам копошились малыши, а вечером собирались взрослые мальчишки, громыхали на гитаре, пока их дворничиха не прогоняла. Сейчас темно и холодно, и в садике никого нет. Нет, есть! Посмотрите, кто-то идёт навстречу Панаме. Да это же Маша Уголькова!
— Здравствуй, Игорь!
— Привет. Ты чего?
— Яничего. Игорь, ты не бойся. Вот держи… — И она суёт в руки Панаме узелок, из которого сыплются какие-то монеты, звякнув, катится по дорожке блестящее колечко.
— Машка, ты что, сдурела? Зачем мне это?
— Бери, бери! Теперь они не будут тебя обижать!
— Кто? — совсем сбивается с толку Панама.
— Бандиты! — шепчет Маша.
— Какие бандиты?
Панама только обалдело смотрит на неё.
— Игорь, я сегодня смотрела на тебя на физкультуре, когда мы в ручеёк играли, ты же весь в синяках. У тебя прямо рубцы на теле. Я читала, одного мальчика так басмачи пытали — били его проводами. Игорь, ты им, наверное, задолжал? Скажи, да? Угадала ведь? Вот мои деньги и колечко, — приговаривает Маша, ползая по песку и собирая рассыпавшееся богатство. — А ещё можно у бабушки попросить — она даст, и ты расплатись с ними. Игорёк, ты ничего не бойся! Они тебя вовлекли и запутали. Тебя дома нет, из школы ты прямо бегом бежишь… Я давно хотела с тобой поговорить, да за тобой разве угонишься! А сегодня как посмотрела на тебя… Нет, думаю, хоть до утра сидеть буду, а дождусь, не могу я, когда человек на глазах пропадает.
— Ты что, — сказал Панама, — чернил выпила? Вот девчонки, начитаются всякой дряни, телевизора насмотрятся и выдумывают! — Его прямо душило возмущение. И тут он услышал странный звук.
— И-и-и… — тоненько так, жалобно. А это Маша плачет.
— Да не реви ты!
Но Маша только руками замахала. Встала и пошла, только плечи дёргаются да помпон на шапочке дрожит.
— Стой, Маш, да не реви ты! Ну подожди. Ну, Маша!
— И… и… — и всхлипывает.
— Ну, послушай, только я тебя очень прошу, никому пока не говори!
Всхлипывания стали потише.
— Я занимаюсь в школе верховой езды. — Панама сам удивился, как это торжественно прозвучало.
— Не хочешь правду сказать, — сквозь слёзы проговорила Маша.
— Нет, честное-пречестное! Бориса Степаныча спроси, он тоже там занимается. Он меня и устроил.
— И ты учишься кататься верхом? — выдохнула Маша.
— Не кататься, а ездить, — солидно поправил Панама. — Катаются верхом на палочке.
— Игорь! Какой ты смелый! Я бы никогда не смогла к лошади близко подойти! Я даже мышей боюсь.
— Чего там, — ответил Панама, но потом ему стало неловко. — Вообще-то я тоже мышей боюсь.
— Всё равно, всё равно ты очень смелый! Игорёк, а можно мне когда-нибудь посмотреть, как ты катаешься там?
— Езжу, — поправил Панама. — А чего ж нельзя! Можно. Вот будут соревнования, и приходи, я тебе билет достану, с ребятами познакомлю.
— А на тренировку нельзя?
Панама представил, как Маша, в своём чистеньком платьице, смотрит, как они, потные, грязные, злые, крутятся в пыли манежа, как хлопает бич и слышатся такие слова, которые лучше вообще никогда не слышать.
— На тренировку неинтересно, — сказал он. — Вот скоро конкур будет — приходи. Борис Степанович выступать будет.
— А что это — конкур?
— Конкур — это препятствия ставят и нужно их перепрыгнуть в определённом порядке. Высота метр тридцать.
— А если перепутаешь? — испуганно спросила Маша.
— Снимут с соревнований. Вон на Олимпийских играх всадник перепутал, и золото тю-тю! Но паркур обычно один и тот же.
— А что такое паркур?
— А это препятствия и есть…
Домой Панама пришёл поздно.
— Почему так поздно? — сказала мама. Ты ведь знаешь, и так за тебя волнуюсь, на этот твой манеж провожаю тебя, как на фронт.
— Да я около дома погулял немного, — уминая ужин, ответил Панама.
Когда он залез под одеяло, спать почему-то совсем не хотелось. «А всё-таки Маша — хороший человек, — думал он. — Я даже не боюсь, что она кому-нибудь разболтает. А было бы лучше, если бы это была не Маша, а Юля»
— Папа!
— Ну, — откликнулся сонным голосом отец.
— Я, оказывается, не выношу женских слёз…
— Это у тебя наследственное… Спи, — ответил отец.
Кавалетти — это тренировка перед прыжками. Лошадь просто перешагивает через жерди, одним концом лежащие на земле, а всадник в это время, опустив повод, ведёт себя так, словно это прыжок.
— Да! — говорит Бычун. — В первой группе давно уже вон какие барьеры прыгают, а мы все перешагиваем.
Наступила зима, теперь белые звёздочки падают на спины коням, когда их ведут в конюшню через двор. Панама чувствует, как сильно изменилось его тело, он словно бы подсох. Натянулись и стали каменными мышцы живота, окрепли ноги — хоть сто приседаний подряд делай. Теперь уже он не болтается в седле, а сидит прочно, уверенно. Экономно расходует силы и коня не затрудняет. А поседлает лошадь теперь хоть с закрытыми глазами за полторы минуты.
— Равняйсь, смирно! Тема занятия: преодоление препятствий. Высота барьера — тридцать сантиметров. Садись! Размять лошадей.
«Ну вот, — думает Панама, разъезжая по манежу: вольт-поворот налево, вольт-поворот направо, шагом, рысью. — Ну вот, сегодня самое интересное начинается. Сегодня будем прыгать».
Денис Платонович рывком поднимается в седло. Резко набирает повод. Рысью, рысью, поднял в галоп.
— Посыл! — вскрикивает он, и конь перелетает жёрдочку. — Ясно? Повторяю! Теперь попробуем сами. Пономарёв, пошёл! Посыл!
Лошадь вдруг проваливается вниз, и седло больно ударяет Панаму.
— Отстал! Огладить лошадь. Повторить. Пошёл… Посыл! Поторопился. Огладить коня, повторить.
Второй, третий, седьмой раз… Панама уже всё понял, а вот сделать не может.
— Пономарёв, не горячись! Спокойнее! Коня нервируешь. Повтори.
— Денис Платоныч, — говорит Панама, — помогите шамбарьером, Я никак момент поймать не могу.
Что-то дрогнуло в лице старика.
— Хорошо, — говорит он, — только не горячись.
Длинный бич змеится по песку.
— Вперёд! Посыл! — Короткий удар по голенищу Панаминого сапога.
— Есть! радостно вскрикивает мальчишка. — Есть! Поймал!
— Конечно, есть! — весело отвечает тренер. — Раз сам бич попросил, не может не быть. Мне кажется, Пономарёв, вы становитесь всадником.
У Панамы от этих слов делается горячо в груди.
— Можно ещё?
Ну, разве что разок, а то ты совсем коня замотал. Повод не натягивай. Руки мягче в кистях. Пошёл!
А в дальнем углу манежа тренируются мастера. Манеж заключил контракт с киностудией, и вот теперь конники учатся падать. Панама вышагивает усталого коня и следит, как падает Борис Степанович. Вот он поднял коня в галоп. У того на передних ногах, чуть выше копыта, привязаны ремни-штрабаты, концы их у всадника в руках. В короткое мгновение, когда передние копыта отрываются от земли, нужно дёрнуть за ремни: конь и всадник летят через голову.
Каждый раз, когда всадник делает подсечку, у Панамы обрывается сердце, и в то же время ему хочется попробовать самому.
— Что, Игорь, — кричит Борис Степанович, — похоже?
— Здорово! Очень здорово! — откликается Панама. — А вы не устали?
— Нельзя уставать! Во вторник съёмка. А конь ещё надает плохо, если упадёт на жёсткий грунт, может пораниться. Нужно научить его на бок падать. Я ещё плохо ему голову поводом направляю… Так что никак нельзя уставать.
И название придумал и сам себя руководителем назначил Столбов. Он раздобыл тёмные очки, которые закрывали пол-лица, берет, а подбородок прятал в поднятый воротник пальто. И вообще напустил на себя такой таинственный вид, что прохожие останавливались и ошарашенно смотрели ему вслед.
— Так! — сказал он через два дня на совете звена. — Всё узнал. Объект расположен во дворе дома в двух автобусных остановках отсюда. Охрана: две собаки-дворняги на цепи и старуха. Старуха иногда уходит пить чай, тогда её сменяет старик. Вот план местности.
Четыре головы склонились над листом кальки.
— Ясно? — шёпотом спросил Столбов.
— Не-а! — так же шёпотом ответили заговорщики.
— Забор. Две доски. Я их уже выломал — висят на одном гвозде. Проходим во двор. Я нейтрализую собак. Девочки: одна следит за проходной, вторая у забора. Ты, Панама, и Бычун, твой партнёр, проходите на объект. По окончании работ операция свёртывается в обратном порядке. Время операции: двадцать ноль ноль — сейчас уже рано темнеет. Сбор в сквере у автобусной остановки завтра. Пароль: «Панама», отзыв: «Подкова»!
Вечер следующего дня был на редкость гадким. Мелкий дождь вперемешку с какой-то мглой висел в воздухе. Тускло светили фонари. Панама и Бычун спрыгнули с автобуса и, озираясь, вошли в сквер.
— Пароль! — Из темноты выступил Столбов.
— «Подкова»! — сказал Панама.
— Сам ты подкова! То есть ты Панама, а это пароль. Тьфу, напутал… Специалист — он?
— Да. Знакомьтесь.
— Не нужно, — остановил Столбов. — Лучший способ не проболтаться — ничего не знать. Ну что ж, пошли. Наши люди уже на местах.
Прижимаясь к стенам домов, они дошли до ворот.
У проходной стояла Юля.
— Бабка ушла. Дед сидит, — сказала она.
— Тихо, — зашипел Столбов, — ты что, всю операцию провалить хочешь?
Маша заботливо придерживала доски, когда во двор.
— Так! Где же тут собаки?
— А их дед в проходную забрал.
— Тем лучше. Путь свободен. Вперёд!
— Слушай, спросил Панама Бычуна, — а ты ковал когда-нибудь?
— Вообще-то нет, — ответил Бычун. — Но ты не волнуйся, всё будет нормально. Я вчера специально главу в учебнике коневодства чуть не наизусть выучил. Подкуём!
В бараке было темно, маленькая лампочка, желтевшая в коридоре, казалось, только подчёркивала эту темноту.
— Ну, давай с крайнего и начнём. Сначала снимем старые подковы. Ну-ко, дай ногу! Кому говорю, дай! Ах ты, чтоб тебе!.. Игорь, давай вместе ногу подымем!
Они отодрали одну подкову, вторую… Лошади хрупали сено и грустно, по-стариковски, вздыхали время от времени.
— Эх! Вот незадача! — сказал Бычун. — Наши подковы не подходят — малы.
— Что же делать? — спросил Столбов.
— Ничего. Мы старые поставим. Только копыта расчистим и поплотнее поставим.
— Подождите, — сказал Столбов. — Давайте посмотрим, может, у какой-нибудь лошади копыта подходящие… Дай подкову. Сейчас примерю. — И он пошел и соседнее стойло.
— Стоп! — выпрямился Бычун. — Здесь кто-то есть.
Они замерли. Осторожно скрипнула дверь.
— Мальчики! — раздался шёпот. — Вы где? — Это была Юля.
— Ты почему покинула пост? — взвился Столбов.
— Да, — капризно сказала она, — я тоже хочу посмотреть, как лошадок подковывают! И ещё мне нужна старая подкова на счастье, я вообще уже вся промокла. Давайте работайте, я буду нам помогать… Ты ноги у лошадки смотрел, ну и смотри себе на здоровье, а я ей сена дам. — И она стала шарить в кормушке.
— Ну знаешь… — начал возмущённо Столбов и вдруг, как-то странно рявкнув-икнув, отлетел к стене. — Ой! — завопил он, схватившись за живот. — Ой, лягнула! Ой, лягнула!
— Тише ты! Тише! — шептал Панама.
И тут раздался такой вопль, что на него разом откликнулись собаки в проходной.
— Крыса! Крыса! — истошным голосом визжала Юлька.
— Бежим! — крикнул Бычун.
Они подхватили Столбова — тяжёлый, чёрт! — и поволокли к дверям; когда подбежали к двери, то услышали, как торопливо громыхает замок.
— Есть! — как-то отчаянно сказал Бычун. — Попались…
— Что там стряслось, папаша? — спросил капитан Никифоров, слезая с мотоцикла. Капитан был грузный, в свете мотоциклетной фары его плащ блестел и делал Никифорова похожим на пожилого кита, зачем-то вылезшего на берег.
Старик сторож, с трудом сдерживая собак, заторопился:
— Я так понимаю — воры!
— Прямо так сразу и воры. Тихо! — сказал Никифоров собакам, и те, жалобно вякнув, сразу замолчали.
— Воры, воры и есть! Несколько человек! А может, фулюганы какие…
— Вот это скорее! Ну давай глядеть, кого ты там запер.
— Товарищ милиционер! — услышал Никифоров тоненький голосок.
У забора стояла девчонка. Она вся промокла, и дождевые капли покрывали её лоб и щёки, как роса. Они скатывались за воротник, но девчонка этого не замечала, а только нервно сдувала капли с верхней губы.
— Товарищ милиционер, мы не воры и не хулиганы…
— А кто это «мы»?
— Ребята!
— Так, уже легче! — сказал Никифоров и отбросил капюшон. — А вы, папаша, сразу: «Воры, воры»… Хорошо ещё, целый наряд не взбаламутился. Ну что, девочка, на лошадках поездить захотелось? «Неуловимых мстителей» насмотрелись? Только, брат, адресом ошиблись. На этих лошадках только навоз в поля вывозить…
— Нет, мы не кататься, мы подковать.
— Чего?
— Лошадей подковать. А то они подкованы плохо…
— Видал, папаша? А ты говоришь, «воры». Это, брат, юные кузнецы или, как там, отряд «Красный молоток»…
— Нет, — сказала девчонка, — просто Панама сказал, что если лошадей не перековать, то у них к весне копыта совсем пропадут.
— Ну, батя, что на это скажете?
— Дак ведь кузнец у нас уволился. Ковать-то некому. Лошадки, конечное дело, ногами страдают. А возчики сами ковать не решаются.
— Ну и что, ждёте, когда лошади обезножат?
— Кузнеца ищем, по всему городу объявления развесили.
— А чего вам его искать — вот вам кузнецы. Сколько вас?
— Пятеро.
— Вот вам, папаша, сразу пять кузнецов. Ну, давай открывай конюшню. Да собак привяжи, а то напугают ребят.
— Момент, момент… — засуетился старик, зазвенел ключами.
Никифоров завёл мотоцикл и прямо на мотоцикле въехал в распахнутые двери конюшни, быстрая тень метнулась мимо мотоцикла, но Никифоров не успел её схватить. А прямо перед ним в снопе света плечом к плечу стояли трое мальчишек.
— Так! — сказал милиционер. — Будем знакомиться: капитан Никифоров.
— Бычун.
— Пономарёв.
— Столбов.
— А где четвёртый?
Мальчишки молчали.
— Не бойтесь, — сказал Никифоров. — Вон девочка мне уже всё объяснила. Где четвёртый? Он, что ли, в дверь-то прошмыгнул? Бросил вас, а вы его выдавать не хотите.
— Это не он, а она, — сказал Столбов. — Мы ещё с ней поговорим.
— Не надо с ней ничего говорить! — возразил Бычун. — Она для меня больше как человек не существует.
— И для меня, — согласился Столбов. — Накажем её всеобщим презрением.
— Ну-ну! — Никифоров прошёлся по конюшне. — Накажите-накажите. «Кузнец, ты кузнец, — запел он вдруг, — расковался жеребец… Кузнец, ты кузнец… — Он переходил из стойла в стойло, светил фонариком. — Кузнец, ты кузнец…» Кто у вас начальником, папаша? Надо будет участковому его навестить.
— Да начальник в больнице лежит, уж второй месяц… У него инфаркт, сердце, значит…
— На такие копыта посмотришь — моментом инфаркт заработаешь. «Кузнец, ты кузнец, расковался жеребец…» А ну-ка давай вот этого, разутого, в проход. — Никифоров скинул плащ, снял китель и засучил рукава рубашки. — Ну, ребятки, посмотрим, помнит ли бывший сержант конной милиции Никифоров П. И., как он лошадей ковал…
Никифоров зажал заднюю ногу коня коленями и ловко начал срезать старый роговой слой.
— А вот теперь стрелочку. «Кузнец, ты кузнец…» А вот подкову. Ну-ка посвети. «Кузнец, ты кузнец…» Ну, а теперь краешки щипцами обкусим, спилим… Картинка! Так как это вы надумали коней-то перековать? Подай клещи!
— Да на сборе… — неохотно начал Столбов.
— Ты веселей, веселей! Вот на сборе, значит, решили коней ковать.
— Да нет. Решили тимуровские дела делать, а то мы по тимуровским делам план не выполняем…
— О господи, — вздохнул сторож, — и здесь план.
— Ну вот, а поручили это дело Пономарёву.
— Это специально, — заговорила Маша взволнованно, — это Васька Мослов специально придумал, чтобы Игорь поручение не выполнил, а его за это из пионеров исключить…
— Ишь, ты! — Капитан Никифоров даже фуражку на затылок сдвинул. — И послал вас в конюшню коней перековывать? Пойди, значит, туда, не знаю куда… Как в сказке?
— Да нет, — сказал Панама. — Это я сам придумал. На коней же смотреть жалко.
— Так «Кузнец, ты кузнец…» А Мослов, это кто?
— Председатель совета отряда.
— Начальник… — сокрушённо вздохнул старичок.
— А вы его переизберите! — сказал милиционер, приколачивая последнюю подкову. — Выводи следующего. Переизберите, и вся музыка, чтобы интриги не разводил…
— Вот и именно что! — сказал старичок. — И вся музыка.
— Ну да, — возразила Маша, — его старшая пионервожатая очень ценит.
— А вот я к вам в школу зайду… Какая школа?
— Не надо в школу, — сказал Панама, — мы же сами в конюшню-то пошли, он нас не посылал.
— Да! — вдруг возмутился Столбов. — Он говорит: «Соберите макулатуру, сходите старикам в булочную… Только, говорит, обязательно старикам скажите, чтобы они отзывы о вашей работе в школу написали, мне для отчёта нужно…» Разве это тимуровские дела, разве так Тимур поступал?
— О господи, — вздохнул старичок, — и тут отчёт давай!
— Тимур никогда не делал хорошие дела в расчёте на похвалу. Нужно, чтобы тайна была… Понимаете, тайна!
— Понимаю. Давай подкову… Тайны я вам хоть килограмм отыщу. «Кузнец, ты кузнец…» Мне от этих тайн некуда деваться. Ты давай вот что, ты приходи ко мне в пикет, будешь мне помогать.
— Будем преступников ловить?! — задохнулся Столбов. — И пистолет дадут?
— Будем следить за порядком! А оружие… «Кузнец, ты кузнец…» В зависимости от обстоятельств…
Утром следующего дня Панама. Столбов и Маша специально побежали смотреть, как выезжают лошади в новых подковах.
— И звук-то совсем другой, — сказала Маша.
— Конечно, — объяснял Панама, — подкова плотно сидит, вот и бряканья нет.
Разномастные кобылки, весело мотая чёлками, разбредались по городу, и ребятам капалось, что лошади украдкой им подмигивают.
— Литературы не будет! — ворвался в класс Сапогов. — Борода в школу не пришёл.
— Ура! — закричали мальчишки.
Панама вздрогнул. Он поймал испуганный взгляд Маши Угольковой и быстро пошёл к двери.
— А! — закричал Сапогов. — Сорваться хочешь! Не выйдет! — И он растопырил свои огромные ручищи.
— Пусти, — сказал Панама и голосу своему удивился. Голос был резкий и дрожал. — Пусти, говорю!
— Предъяви документы! — заорал Сапогов.
Но в этот момент получил такой толчок в грудь, что от неожиданности сел на пол. Когда он опомнился и выскочил в коридор, Панама был уже в учительской и дрожащими руками набирал помер телефона манежа.
— Алё! Кто это? Денис Платоныч, что с Борис Степанычем? Как разбился! Как разбился! В какой больнице? Да какие теперь занятия! Да как же он так… Вот беда-то… — приговаривал он, вешая трубку. И тут он увидел, что на него тревожно смотрят учителя, что были в комнате. — Борис Степаныч вчера на съёмках разбился! — сказал он, словно оправдываясь.
— На каких съёмках? Где?
Но Панама уже бежал в класс. У него было такое лицо, что Сапогов, ждавший его с мокрой тряпкой в руках, ошалело отступил.
— Вот беда-то, вот несчастье… — приговаривал Панама, запихивая книжки и тетрадки в портфель. — Борис Степаныч вчера на съёмках разбился, — ответил он на испуганный взгляд Маши, не знаю как. Денис Платоныч говорит, что крепко. Коня привели, всё седло поломано, оборваны стремена и подпруги в клочья! Побегу в больницу…
Но в больницу Панаму не пустили. Дежурный врач, заглянув в какие-то бумаги, сурово спросил:
— Это что, твой отец?
— Учитель. Учитель мой. Что с ним?
— Перелом рёбер, перелом лучевых костей со смещением, но самое скверное: перелом коленного и голеностопного сустава. Вот, брат, скверно…
— Ногу отрежут? — похолодел Панама.
— Ногу не отрежут, но это будет уже не та нога. В лучшем случае двигательные функции восстановятся года через два-три. Это, повторяю, в лучшем случае.
— А в худшем?
— А в худшем — нога не будет сгибаться ни в колене, ни в щиколотке.
— Как же он ездить верхом будет, доктор?
Эх, малыш, сейчас вопрос в том, будет ли он без костылей ходить, а не то что ездить. Иди домой. Я тебя всё равно к нему не пущу — ему сейчас не до тебя.
— Доктор, вы ему передайте, чтобы он за Конуса не волновался. С ним будет всё в порядке, всё как следует…
— А что это за конус?
— Это его жеребец. Конь его. Борис Степаныч на нём… — Панама чуть было не сказал «ездил», но проглотил невесть откуда взявшийся в горло комок и сказал твёрдо: — Это его конь!
— Хорошо, я, как видишь, ни на конус, ни на цилиндр не претендую, ступай, малыш, домой. Всё, что мы можем, для твоего учителя мы сделаем.
Панама медленно вышел в больничный сад. Холодный ветер мёл по асфальту снег и пыль, свистел в кустах, что, как веники, торчали вдоль дорожки.
— Пономарёв! — Панама оглянулся. По дорожке, как-то вприскочку, шёл-торопился Денис Платонович. — Ну что там? У доктора был? — спросил он, задохнувшись от быстрой ходьбы.
Панама рассказал.
— Вот несчастье! — Денис Платонович рухнул на скамейку. — Такой спортсмен, такой мастер, а человек какой! Умный, интеллигентный, образованный, добрый… Боже мой! Боже мой! Ведь он и разбился-то, коня спасая. Мне сейчас ребята рассказали. Кони стрельбы испугались — понесли. Всадники бы справились, но места нет, понимаешь, места нет… Забор там, какой-то каменный, и овраг за забором. Забор невысокий, кони и нацелились через него прыгать, а он не только первому коню прыгнуть не дал, а и его-то спас: как-то так развернулся да сам с коня об стену, да через забор, да в овраг… А кони все целы, все… — Денис Платонович гордо глянул на Панаму.
— Лучше бы кони пропали, чем Борис Степаныч! — зло сказал он.
— Да что ты говоришь! — всплеснул руками старый тренер. — Ну-ка сядь. Вот что я тебе скажу. Жизнь человека, конечно, дороже жизни коня. Когда болен человек, — конь спасает его ценою жизни. Но когда конь в опасности, его любой ценой спасает человек! Если это не так, человек перестаёт быть человеком! Ты понял меня, мальчик?
— А я предлагаю такой выход. Сейчас будем звонить прямо по списку и посмотрим, что нам ответят, — сказал начальник манежа.
Шёл второй час ночи, но в его кабинете сидели люди. Здесь были тренеры, ветеринар, старший конюх.
— Я прошу добавить в список ещё одну фамилию, — сказал Денис Платонович.
— Какую? И так уже шесть человек…
— Пономарёв. Пусть он будет седьмым.
— А кто это?
— Вы о нём скоро узнаете, — усмехнулся старый тренер. — Поверьте моему опыту, права он имеет равные со всеми.
— Ну хорошо. Я начинаю. — Начальник манежа снял трубку. — Извините, пожалуйста, за столь поздний звонок, можно позвать мастера спорта? — И он назвал фамилию. — Это вы? Вас беспокоят из манежа. Заболел Конус, мы не знаем, что делать. Да? Вы думаете, нужно старшего конюха разбудить? Вызвать ветеринара нужно? «Скорую помощь»? Хорошо. А вы не могли бы приехать? Нет, я не шучу! Да, такси действительно поймать трудно. Ну, извините! — Начальник манежа повесил трубку и вычеркнул первую фамилию.
Он сделал это так ожесточённо, что карандаш порвал бумагу…
Панама видел цветные сны и от удовольствия причмокивал губами, когда в квартире зазвонил телефон.
Папа нащупал босыми ногами тапочки и пошёл в переднюю.
— Да! — сказал он хриплым сонным голосом. — Он спит. Ему завтра рано вставать. Да что вы, товарищи, ночь на дворе… Ну ладно, попробую… Да я понимаю!
Панаме снились солнце, синее небо, зелёное поле, и по этому полю они скакали на копях. Он. Маша. Юля и даже Столбов.
Кони плавно неслись, словно по воздуху, потому что трава под ними не приминалась. «Как же вы так скачете?» — спросил Панама у коня. Тот повернул к нему голову и вдруг сказал папиным голосом:
— Игорь. Игорь, позвонили с манежа — Конус заболел…
— Что? — Панама с трудом разлепил веки. — Что? — вскрикнул он, когда до него дошёл смысл сказанного. — Счас, счас…
Он начал торопливо хватать одежду.
— Что с ним? — закричал он в трубку. — Ложится? Опять, наверное, обкормили. Я сейчас приеду…
Трубка что-то возражала, но Панама не слышал.
— Ты с ума сошёл! — В дверях стояли родители.
— Ребята! — умоляющим голосом сказал он. — Ведь конь может умереть…
Родители переглянулись.
— Я поеду с тобой! — сказал отец. — Во-первых, ночь… А во-вторых, может быть, я тоже чем-нибудь пригожусь.
— Да! А я, по-вашему, буду сидеть здесь и волноваться? — сказала мама. — Я тоже поеду. Хоть теперь посмотрю, что это за манеж такой. Каким он мёдом намазан, что единственный сын скоро дом на конюшню променяет…
Они быстро оделись, выскочили на улицу. Им повезло: они вскочили в проезжавшую мимо машину.
— Что с Конусом? — ввалился в кабинет начальника манежа Панама.
Все сидевшие в кабинете обернулись. Воцарилось неловкое молчание.
— Всё хорошо! — весело сказал Денис Платонович. — Всё хорошо, мальчик. Ты — молодец. Это твои родители? Честь имею представиться… У нас хороший, добрый мальчик…
— Что же, сказать ему? — нерешительно спросил начальник манежа.
— Нет, вы в самом деле думаете решать таким нелепым образом такой серьезный вопрос? — возмущённо спросил один из тренеров.
— Отчего же нелепым? — сказал Денис Платонович. — Самый правильный способ. Но, я думаю, нужно обставить это торжественнее… После экзаменов, я думаю… Извините нас, вышла маленькая несуразность, — раскланялся Денис Платонович перед родителями Панамы.
Никогда ещё мальчишка не видел своего тренера таким весёлым.
«Чем же старик так доволен? — подумал он. — Ох, неспроста всё это!»
Они вышли на улицу.
Стояла непривычная для города ночная тишина. Из темноты над головами медленно падали большие пушистые хлопья. Они серебрились в свете фонарей и плавно ложились на плечи, на дома.
— Весёленькая шутка, — сказал папа, — поднять людей и два часа ночи за здорово живёшь. Чёрт знает что!
— Мне кажется, здесь что-то непросто! — сказала мама. — Но Игорь поступил правильно! Вспомни, как тренер его прямо расплылся весь от удовольствия…
— Ребята! — сказал Панама. — Вы посмотрите, какая ночь красивая! Как будто Новый год! Это хорошо, что нас разбудили, а то бы мы спали и ничего не видели. Как тихо! И снежинки медленно падают, словно письма от снежной королевы…
Мама остановилась и, поймав снежинку на рукавицу, сказала:
— Отец, тебе не кажется, что твой сын становится поэтом?
— Мне кажется, что он ещё и не такую ночную тревогу нам устроит. Этот бег на конюшню — цветочки, а ягодки впереди…
— Да брось ты ворчать! — сказала мама, скатала снежок и хлоп — папе в спину.
— Стой! — сказал отец. — Есть предложение! Давайте слепим снеговика и поставим его на перекрёстке, вместо милиционера. А?
Панама шёл по заснеженной улице, и в руках у него были завёрнутые в несколько слоев бумаги цветы. Рядом с ним с одной стороны шла Маша Уголькова, а с другой Юля Фомина. Они шли домой к Борису Степановичу.
Собственно, собирался идти один Пономарёв, но Маша заволновалась, разахалась: «Как же так идти с пустыми руками! Нужно обязательно цветов купить! Да ты сам выбрать не сумеешь! Я с тобой пойду, хотя мне ужасно неловко». А Юля Фомина просто подошла и сказала: «Вы к Борису Степановичу? Я с вами».
Светило солнце, плясали солнечные зайчики. Они прыгали на стенах домов, на боках автобусов, норовили заскочить в глаза, а прохожие морщились, отворачивались, и у всех были очень забавные лица.
— Открыто! — прозвучал за дверью знакомый голос. — О! Вот это сюрприз! Проходите. И цветы! Ну спасибо, спасибо…
Борис Степанович сидел в кресле, худой, с землисто-жёлтым лицом, и нога у него была неестественно вытянута, но он улыбался так радостно, что ребята скоро забыли про его болезнь.
Они весело рассказывали, как идут дела в школе. Никогда ещё Панама не видел, чтобы Юля смеялась так заливисто. «Какая она красивая, — думал он, — и глаза смеются, и волосы такие густые. И вся она какая-то совсем взрослая».
— Хотите, я вам кофе сварю? — сказала Юля. — Мы ездили в Швецию на состязания, и там меня научили такой кофе варить. Все шведы пьют такой кофе по утрам…
— Да не стоит, — сказал Борис Степанович. Но Юля уже гремела посудой на кухне.
— У вас «Арабика»?
— А бог его знает, — ответил Борис Степанович, — я его от случая к случаю покупаю.
— Ну что вы, кофе обязательно должен быть в доме.
Борис Степанович наклонился к Маше и заговорщически спросил:
— А ты умеешь кофе варить?
— Нет, — тихо ответила она. И вообще она всё молчала и сидела в сторонке.
— Я тоже, — подмигнул ей Борис Степанович и засмеялся.
— Я зато борщ умею! — просияла Маша. — И блинчики.
— Красота! Вот у меня нога новая вырастет, и мы с Игорем придём к тебе обедать. Хотя его сильно кормить нельзя, а то будет мучиться, как Фред Палмер. Он за пятнадцать лет работы на ипподромах мира вынужден был выпарить в бане пять тонн веса. Но тебе, Игорь, это, по-моему, ещё не грозит.
— Вот и кофе! — Юля внесла поднос с маленькими чашечками. — Берите сахар.
Хлопнула дверь в прихожей.
— О! Да у тебя гости! — сказала красивая девушка, входя в комнату. — А я ещё на лестнице подумала: «Где это так вкусно кофе пахнет?»
— Это вот у нас мастерица Юля, — сказал Борис Степанович. — Ну, иди мой руки да садись с нами.
— Это ваша сестра? — спросила Юля, и голос её показался Панаме каким-то странным.
— Нет, — ответил Борис Степанович,
Девушка вернулась, и они с Борисом Степановичем о чём-то весело заговорили.
— Да! Я же не представил тебе гостей, — сказал учитель. — Это наш знаменитый конник Пономарёв, это Юля — можно сказать, будущее фигурного катания. А это Маша…
— Ничем не знаменитая, — засмеялась Маша.
— Неправда. Ты моя самая любимая ученица.
— Извините. Мне нужно на тренировку, — сказала Юля, — я пойду.
— Да выпей хоть кофе.
— Нет, я пойду, мне нужно! — Она быстро ушла.
— Чего она убежала? — спросил Панама, когда они шли по улице с Машей. — По-моему, никакой тренировки у неё нот.
— Эх, ты! ответила Маша. — Ничего ты не понимаешь…
Первым уроком была история. Марья Александровна окинула взглядом класс и сказала:
— Фоминой Юли нет. Бедная девочка… Это после вчерашнего.
— А что случилось? — спросил Панама у Столбова.
— Эх ты, Панама! — ответил тот. — Ты что же, телевизор не смотришь?
— Некогда, — виновато ответил Панама.
— Продула вчера наша чемпионка! Три раза упала! Никакого места не заняла. Так и надо, воображать не будет. Её немка, которую она в прошлом году победила, теперь уделала…
— Столбов!
— Я больше не буду, Марьсанна.
«Оно конечно, так ей, в общем-то, и надо, — думал Панама. Он вспомнил Юлькину высокомерную походку, её любимую фразу „я так хочу“. — Она же никого равным себе не считает. И человек неверный. Всё только о себе заботится. Как она нас бросила в конюшне! Хорошо, что всё обошлось… Вот теперь расстроилась — дома сидит, плачет, наверное. Никто-никто к ней не пойдёт… Потому что она всех оттолкнула. Смотрит на всех, будто мы дети, а она взрослая… Вот и сидит одна!» И Панаме вдруг стало её жалко. С болезненной отчётливостью он вспомнил тот вечер, когда он решил бросить манеж. Ведь если бы не Маша… Бросил бы обязательно! Бросил бы, а потом пропал, потому что теперь Панама не представлял споем жизни без коней…
«А ведь и она так же! Если сейчас не окажется кто-нибудь рядом, она тоже спорт бросит. Бросит и всю жизнь будет несчастна. Ах, была не была! Пойду к ней! — решил Панама. — Авось не выгонят!»
Он долго стоял у двери, обитой клеёнкой, не решаясь позвонить. Наконец нажал пупырышек звонка.
— Тебе чего? — открыла дверь Юлька.
На лестнице было темно, но и здесь было заметно, как она осунулась, как опухли у неё зарёванные глаза.
— Уроки тебе принёс! — сказал Панама. И быстро протолкнулся в квартиру.
— Ко мне нельзя! А уроки мне не нужны!
— Ну, раз уж я пришёл… сказал Панама. А сам пальто снимает.
— А чего ты раздеваешься?
— Неудобно в пальто в комнату.
— Я тебя в комнату и не зову.
— А здесь темно! — Панама уже проходил в комнату.
Там был беспорядок. Вещи раскиданы, постель не прибрана.
— Ты чего, — спросил Панама, — лежишь, что ли?
— Не твоё дело. Давай уроки и сматывайся.
— А ты умеешь класть гордость в карман?
— Что?
— Для пользы дела. Вот ты меня обижаешь, а я свою гордость в карман положил, и мне совсем не обидно, потому что ты обижаешь меня напрасно. Я ведь даже не жалеть тебя пришёл, тем более что я вчера соревнования и не смотрел… И вообще, пошли в кино!
— Чего я там не видела…
— А можно в мороженицу сходить. У меня рубль есть!
— Что ты ко мне пристал, что тебе нужно?
«Ну-ко, попробуем тебя с ходу взять, как препятствие с шамбарьером», — подумал Панама. Он часто теперь ловил себя на том, что в трудных положениях начинал думать так, словно он ехал на норовистой лошади.
— А то, — сказал Панама, — что ты слюнтяйка: подумаешь, соревнования проиграла! Вон Борис Степанович чуть ногу не потерял, а ничего, улыбается… — И тут же он понял, что так у него ничего не получится. «Закидка! — сказал он про себя. — Не с той ноги начал. Нет, тут нужно как-то по другому. Ну-ко, начнём всё сначала».
— Ну и хорошо, хоть бы он совсем себе шею свернул!
— Эх, ты, а он-то тебя расхваливал! Говорит, какая она хорошая девчонка, волевая, целеустремлённая и красивая…
— Так и сказал?
— Так и сказал. И зря ты тогда убежала, мы ещё долго сидели. Борис Степаныч фотографии показывал, он во многих фильмах дублёром работал.
Юлька внимательно слушала.
— А ещё он говорил, что с тебя пример брать нужно, как ты умеешь планировать день… — несло Панаму. — Только ведь это всё неправда.
— Это почему же?
— Никакая ты не волевая, вон маленькая неприятность, и всё…
— Хорошенькая маленькая… Весь мир видел, как я падала. «Фомина! Советский Союз!» А я ляп об лёд, ляп второй раз, и в третий… Как я теперь на улицу-то выйду!
— Знаешь, а давай всей компанией пойдём. Машу позовём, Столбова. В куче-то тебя и не видно будет. А дома нельзя сидеть — нужно прогуляться…
— А ребята пойдут?
— Да они хоть куда пойдут!
— Ну ладно, — сказала Юлька, — ты посиди здесь, я переоденусь.
Панама мысленно подпрыгнул. «А всё-таки она не такая уж плохая девчонка. Но Маша лучше, Маша умнее да и, пожалуй, красивее…»
И Панама вдруг поймал себя на том, что и Маша, и Юлька, и Столбов кажутся ему теперь совсем другими, будто смотрит он на них из седла. «Что это? — подумал он. Я повзрослел?»
— Во — видал! — Конюх протянул Игорю скребницу, всю набитую конской шерстью. — Весна, брат! Весна! Зимняя шерсть сходит.
Весна грохотала льдом в водосточных трубах, рассыпалась воробьиным чириканьем по садам и скверам и, наконец, зазеленела первой травой на газонах.
Пономарёв разрывался между школой и манежем. И в школе и в манеже заканчивался учебный год. Игорь подрос, у него начал ломаться голос. Денис Платонович уже больше не зовёт его «мальчик», а всё больше «Игорь» или «Пономарёв».
— Завтра у нас большие состязания, так вы уж, Игорь, придите пораньше, поможете мне одеться.
— Есть, — отвечает Игорь.
Помочь мастеру одеться перед соревнованием — это старая традиция, такой чести удостаиваются только самые лучшие ученики. Игорь горд и счастлив, когда на следующий день он, только что пришедший от парикмахера, стоит в тренерской, держа вешалку с одеждой Дениса Платоновича.
Старик чисто выбрит, напудрен и завит. Он долго расчёсывает усы перед зеркалом.
— Брюки, — говорит он, не оборачиваясь, и влезает в белые узкие штаны. — Сапоги… О…о…о… — начинает он кряхтеть, натягивая высокие, тонкой кожи сапоги. — Чёртов сапожник, совершил такие немыслимые голенища, это ж какие-то перчатки, а не сапоги…
Наконец и сапоги, сияющие чёрным лаком, на месте. Тренер прохаживается, постукивая высокими каблуками.
— Сюртук!
Тёмно-синий, мягкого сукна сюртук с бархатным воротником и бархатными манжетами ловко лёг на плечи. На Игоре такой же костюм, только сюртук ярко-алый.
— Ну что ж, пора! — поправляя кружевной манжет рубашки, говорит тренер.
И вот они выезжают на ярко-зелёное поле ипподрома, где пестрят полосатыми боками препятствия. Громит оркестр, шумят трибуны, и кони нервно переступают точёными ногами.
Соревнования шли своим чередом. Наверху, в главной ложе, судья следил за участниками, и на лицо у него было такое выражение, точно он съел что-то кислое.
— Это что, все так кататься будут? — спросил он скучным голосом, глядя, как очередной всадник не может послать лошадь на препятствие.
— Они ездят лучше, я не знаю, что с ними такое сегодня. Волнение сказывается… — заступилась за своих женщина-тренер.
— Вот я и говорю: катаются. Им бы по дорожкам в садике кататься…
Помощник председателя, маленький старичок во фраке, снял пенсне и, протирая его, произнёс:
— Такое впечатление, что некоторые юноши с трудом различают, где у животного голова, а где хвост… От всего этого хочется лечь и тихо умереть. Сидят как собаки на заборе.
— Барьеры высоковаты, — вставил журналист, который тоже сидел в судейской ложе.
— Барьеры стандартные, — возразил Денис Платонович, не меняя позы.
— Плохому танцору, — злым хриплым голосом добавил начальник манежа, — всегда что-нибудь мешает… Нос, например!
— Ну, Денис Платоныч, если и твои гусары… хе-хе… так ездят, то я буду вынужден пригласить тебя в цирк… — сказал ехидный старичок, — чтобы, так сказать, компенсировать сегодняшнее представление. Хе, хе, хе…
— Что у нас там следующим номером программы? — Судья-информатор посмотрел список. — Так, Пономарёв, конь ему по жребию выпал Нерон… Ну что ж, посмотрим, какую нам этот пономарь обедню отслужит.
У Панамы тряслись руки, кисти были холодными и прыгали, как лягушки. Нерон тоже волновался, всхрапывал и копал копытом.
— Смотри ты, — сказал Бычун, — Нерон-то горячится, вроде как порядочный конь. — Миша пытался шутить, но и у него от волнения были до синяков искусаны губы.
— Вызывается шестнадцатый номер!
— Меня! — сказал Панама и почувствовал, как сердце горячим комком оборвалось в груди.
«Нет, — подумал он, — так ехать нельзя, нужно успокоиться. Нужно о чём-нибудь спокойном и хорошем подумать». Он вспомнил кинотеатр, куда они пошли все вчетвером, и как они ели мороженое в фойе, а Столбов строил такие рожи, что их чуть не выпели из зала.
И Юлька тоже смеялась. А когда они проводили её домой, она вдруг повернулась и сказала: «Ребята! Я вас очень люблю! Я бы без вас совсем пропала!»
А теперь все трое: и Маша, и Юлька, и Столбов — сидят где-то на трибунах и переживают за него.
— Давай, давай садись! — торопил Бычун. — Ну-ка, я стремя подержу. Сел. Ну, всё нормально! Картинка! Повод не затягивай, и всё будет как надо. Ну, пошёл!
Панама выехал на залитое солнцем поле. Волнами доносился шум с трибун. Хлопали праздничные флаги, пестрели свежевыкрашенные барьеры.
Панама резко взял повод, и конь весёлым галопом пошёл на середину. Поворот. Поклон судьям. Ну, это-то Панама умеет делать красиво. Недаром их Денис Платонович целое занятие учил. Шапку нужно снимать чётко, в два приёма. Раз-два и резко подбородок к груди.
— Это твой? — спросил старичок в судейской ложе.
— Мой! — отвечал старый тренер.
— Ну, кланяться ты их научил, посмотрим, научил ли садить…
Донна-донннн! — звякнул судейский колокол. И Панама повёл Нерона на первый барьер. Конь шёл очень резво, но мальчику капалось, что всё движется медленно и плавно, как во сне. Исчез шум трибун, не слепило солнце, остался только он и горячо дышащая лошадь. Посыл! Ему показалось, что прыжок длится бесконечно долго.
— Ух ты, — сказал журналист в судейской ложе, — с каким запасом прыгнул!
— Сдаюсь, — сказал ехидный старичок, — это дитя не производит впечатление собаки на заборе.
— Очень, очень красиво и свободно сидит! — сказал газетчик.
— Сажали крепко, вот и сидит… его теперь хоть вверх ногами переверни, он из седла не выпадет! — повеселел председатель.
— Посмотрим, как он пройдёт «гвоздь программы», — опять встрял старичок во фраке.
«Гвоздём» был забор и широкая канава за ним. Пока ещё ни один всадник не сумел послать коня на это препятствие. Панама вёл коня коротким галопом, чуть подаваясь вперёд при скачке. Впереди торчали планки забора. Панама на секунду дрогнул и сейчас же почувствовал, как Нерон приготовился перейти на рысь. Панама начал «качать» поводом.
— Нерон, голубчик! — просил он. — Давай, давай!
Но конь, словно нарочно, замедлял бег: он помнил, что сегодня уже двое всадников на нём доходили до этого препятствия и останавливались.
— Да пойдёшь ты или нет! — крикнул Панама и дал шпоры. Нерон дёрнулся вперёд. «Эх! — тоскливо подумал мальчишка. — Темп потерял! Теперь не смогу правильно посыл дать!» — Ну давай! Давай! Славный конёк! А теперь прыгай! — И он ударил лошадь хлыстом.
Конь понял сигнал и взвился над препятствием.
Денис Платонович тугим накрахмаленным платком промокнул лоб.
— Школа, равняйсь! Смирно!
Замирают шеренги всадников, замирают тренеры, конюхи, ветеринары. Слышно только, как позвякивают удилами кони да хлопают на весёлом весеннем ветру флаги.
— Сегодня мы присваиваем очередной спортивный разряд нашим воспитанникам! За время обучения ребята прошли не только большую специальную подготовку, они научились любить коней, научились сострадать им, научились преодолевать себя. Ибо без этого конный спорт невозможен…
Пономарёв ловит каждое слово. Смотрит на торжественные лица старых конников, что стоят на трибуне. Вот Денис Платонович, рядом с ним старичок во фраке.
— В соответствии с правилами нашей школы молодые конники получают коней, которые будут закреплены за ними. Желаю вам, чтобы вы не только нашли контакт с лошадьми, но и чтобы между собой вы всегда шли стремя в стремя, как ваши наставники и старшие спортсмены.
— Коней!
Со стороны конюшен торжественно выходит группа коневодов. Они ведут осёдланных коней.
«Что это? думает Панама. — Это же Конус! Конус! Это же конь Бориса Степановича». Он не видит коневода. Но вот шеренга разворачивается.
— Это же Борис Степанович! — чуть не вскрикивает Пономарёв. Тяжело припадая на больную ногу, учитель ведёт коня.
— К столу квалификационной комиссии вызывается Пономарёв Игорь Владимирович.
Он не сразу соображает, что это его.
— Вот здесь и здесь распишись, — говорит секретарь.
Панама ставит подпись в каких-то бумагах.
— Передать коня его новому владельцу!
Борис Степанович подводит Панаме Конуса.
— Ну, — говорит он, — получай.
— Что? — растерялся Панама.
— Не что, а кого. Конуса получай!
— Нет! — чуть не кричит Панама. — Это ваш конь. Я не могу его принять! Не надо…
— Это твой конь, говорит учитель. — Я ещё нездоров, а коню нужна работа. Это теперь твой конь. Ты его заслужил.
— Чем?
— Добротой, вероятно, — говорит подошедший Денис Платонович. — Помнишь, как ты к нему ночью прибежал?.. Так владей!
— Прощай, дорогой! — говорит Борис Степанович и прижимается лицом к голове коня. И они оба замирают,
Панама готов заплакать. Борис Степанович целует коня в замшевые ноздри. Он бледен, и у него дрожат губы.
— Бери. — Учитель вкладывает в руку Панамы повод. — Всё хорошо. Всё хорошо. Я рад, что этот конь тебе, а не кому-нибудь другому.
В тот ранний утренний час, когда дворники в белых фартуках поливают улицы и маленькие радуги пляшут над шлангами, по городу едут три всадника. Услышав цокот копыт, от которого давно отвыкли городские улицы, прохожие останавливаются, оглядываются, и на их лицах появляется необычное выражение.
Три всадника — седой красивый старик и два мальчика — ловко сидят на стройных конях.
Их алые сюртуки, белые брюки и сияющие лаком сапоги отражаются в мокром голубом асфальте.
Машины уступают им дорогу, весело подмигивают светофоры, и кажется, что все кони с крыш домов и постаментов памятников радостно приветствуют их.