12

С тех пор как началось падение — как продан был «роллс-ройс» и куплен маленький автомобиль, а потом продан и маленький; как были уволены излишние служащие; как кредиторы, объявив себя хозяевами Арктура, впервые бесстыдно вывернули карманы доктора Клебе, — с тех пор не выпадало дня, более трудного по переживаниям, чем второй день пасхи.

Штум явился поутру не с обычным визитом доктора, а затем, чтобы поздравить своих больных с праздником: он придавал большую цену такому нелекарскому общению с пациентами, у которых праздники от буден отличались только бисквитом вместо булочки к послеобеденному кофе.

Он зашел к доктору Клебе и узнал, что Левшин живет в Альп-Грюме, а Инга собралась к отъезду вниз. Он смотрел па пол, засунув руки в брючные карманы, и говорил упрямо, с ретийским акцентом крестьянина.

— Вы не должны были отпускать Левшина без моего согласия.

— Но, господин доктор! Я был бы счастлив, если бы пациенты жили у меня вечно!

— Это для них совершенно излишне, господин доктор.

— Но для меня…

— Я приглашен сюда лечащим врачом.

— Я понимаю вас. Левшин сказал, что вернется в Арктур, как только уедет фрейлейн Кречмар.

— Я, вероятно, не улавливаю здесь какой-то зависимости, — глухо сказал Штум и постучал ногою по полу.

— Ну, вот именно, — оживился Клебе, — приходится выбирать: вместе они оставаться не могут.

— Так, так. Тогда кому-нибудь надо переехать в другой санаторий.

— Я не гожусь в святые: нельзя требовать от меня, чтобы я думал о других санаториях.

— По о больных?

— Я же и говорю о больных! Разве мне может доставить удовольствие отъезд нашей милой фрейлейн Кречмар?

— Она не уедет без моего разрешения.

— Она хотела с вами говорить.

— А я хотел бы о намерениях моих больных узнавать заранее.

— В конце концов я тоже больной, господин доктор, — измученно выдохнул Клебе, отбегая к балконной двери.

— Вы — больной, однако не пациент. Вы сделали неправильное употребление из санатория: вы его содержите, вместо того чтобы в нем лежать. Это порочный метод лечения.

— Это метод существования, господин доктор, — задыхаясь, прошептал Клебе.

— Метод самоубийства в наше время, — сказал Штум.

— Может быть, может быть! Виновато наше время, а не я. В данном случае не все безнадежно: Левшин возвратится, а нашу милую фрейлейн вы, господин доктор, конечно, убедите лечиться.

— Лечиться от чего? — буркнул Штум. — Попробую пойду.

Около лаборатории ему встретилась доктор Гофман. Взяв за локоть, он повел ее к лифту, и она улыбалась его приятной, грубовато-ласковой неуклюжести.

— Ну, как наш Левшин? Клебе говорит — вы ездили к нему.

— О, так еще он себя никогда не чувствовал! — краснея, сказала она.

— В чем же это выражается? — как на консилиуме, спросил Штум.

— Ну, он очень… он вообще…

— Ах, вообще, — сказал Штум так же сосредоточенно. — С точки зрения врача, это весьма хороший показатель, если… вообще…

У него шевельнулся расчесанный гладкий ус; она заметила это и, еще больше загоревшись, так что потеплели уши, засмеялась. Он опять взял ее под локоть, вывел из лифта, сказал баском:

— Зайдем-ка вот к барышне.

Инга собирала мелочи на туалете, пахло потревоженными флаконами; чемодан, разинув набитую вещами пасть, лежал — сытый — посредине комнаты.

— Я так хотела вас видеть, — сказала Инга, протянув пахучие руки и близко становясь к Штуму.

— Я смотрю, вы собрались. Наверно, ко мне?

— Не смейтесь. Я хотела сейчас поехать к вам, рассказать, попросить совета.

— Какой же совет? У меня один совет: раздевайтесь, ложитесь в постель. А всего этого, — он показал на чемодан, — как будто не было. Вот и фрейлейн доктор того же мнения, верно?

— Безусловно, — не глядя на Ингу, произнесла Гофман и строго вынула из нагрудного кармана молоточек и стетоскоп, как будто намереваясь немедленно приступить к выслушиванию.

— Нет, это невозможно, — сказала Инга. — Надо все, все переменить.

Штум слегка обнял ее, и они вышли на балкон. Весенние тающие редкие хлопья снега торопились на землю, сквозь их рябь окрестность была видна наполовину.

— Посмотрите на небо, — мягко сказал Штум. — А ведь возможно, что через час или два оно станет прозрачно и ярко. И как трудно будет вообразить эту свинцовую крышку, которой сейчас захлопнута долина.

Инга покачала головой.

— Это слишком поэтично. В жизни так не бывает. В моей жизни.

— Как раз в вашей так и будет.

Штум поднял руку.

— Видите, на горе белеет дом?

— Вы там работаете, я знаю.

— Да. Там лежат двести человек. Так каждый год, так двадцать лет. И если говорить о жизни, о том, как бывает в жизни…

— Я верю. Но беда в том…

Она обернулась к нему.

— …в том, что верю вам и не верю себе. Что я подойду под ваши правила, под ваши мерки. Что мне надо лежать, а не бегать, не уставать от какого-то труда, риска, опасностей, не знаю — чего.

— Вам надо научиться послушанию. Это все.

— Значит, ваша… можно спросить?

— Да.

— Ваша жена… вы были женаты?

— Да.

— Ей тоже недоставало послушания?

Штум молчал. Он смотрел в беспорядочную пляску снежных хлопьев, точно в ней могло находиться решение — должен ли он отвечать Инге.

— Простите, — сказала она очень тихо и положила пальцы ему на руку.

И он увидел пальцы своей жены, какими они были незадолго до конца — длинные, с широкими суставами, с ногтями, выгнутыми, как челночки, с самодельным маникюром. Он глядел на них застыло. Потом медленно стер с них большую каплю от растаявшей снежинки, подумал и, нагнувшись, поцеловал их.

Инга хотела что-то сказать, придвинулась к нему и промолчала.

— Нет, — ответил Штум спокойно, — в случае с моей женой виновен я. У меня не хватило мужества заставить не слушаться. А врач ни в каком случае не имеет права терять мужества.

— Мне кажется, я могла бы послушаться одного человека.

— Но он уехал?

— Он уехал.

Штум опустил веки.

— Холодно, — сказал он. — пойдемте в комнату.

И там, всегдашним своим хрипловатым голосом, наказал:

— Значит, ни шага из Давоса. Если нужно — перемените санатории. Это не помешает мне быть вам полезным. До свиданья. Фрейлейн доктор смерит вам сейчас температуру, уложит в постель и подтвердит, что вам никуда нельзя ехать, верно?

— Безусловно верно, — быстро отозвалась фрейлейн Гофман.

И Штум оставил их вдвоем.

Они сразу будто выросли, распрямившись, подняв головы. Они предоставляли друг другу начало разговора и, может быть, обдумывали тактику. Фрейлейн доктор потрогала в кармане неизменные, как талисман, инструменты.

— Будьте любезны, ваш термометр, — по-деловому сказала она.

— Не помню, где он.

— Вы считаете, он вам больше не понадобится?

— Не знаю.

— Скажите, почему, собственно, вы решили, что вам можно уезжать? — другим, неофициальным тоном спросила Гофман.

— Потому, что я себя прекрасно чувствую. Да, да, да! Вы же не можете знать, как я себя чувствую, И еще потому, что здесь все лгут!

Инга выговорила это одним духом, без остановок, и только на последнем слове, как на грани, к которой рвалась, обрезала речь почти вскриком. Впечатление, произведенное этим словом на Гофман, подхлестнуло ее к новому удару:

— Да, все лгут. И доктор Клебе. И вы!

Она испытала пьянящее торжество при виде растерянности фрейлейн доктор, беспомощно закрывшей лицо руками. Она трепетала от радости, у нее шумел в голове приток восхищающих сил, каких она в себе никогда не подозревала, и уже озорно, войдя во вкус, она ударила еще раз:

— Вы — лгунья!

Гофман открыла лицо. Она была бледна, нижняя губа по-детски дрожала, растрепались и жалко повисли на лоб легкие прядки волос.

— И уезжайте. Скатертью дорога. Лучше для всех, — сказала она, набирая воздух после каждого слова, и тяжело ноша а к выходу.

Распахивая дверь, она толкнула ею майора, собравшегося постучать, но не остановилась и даже не могла ответить на его готовное приветствие.

Инга бросилась к нему навстречу.

— Милый, милый майор! Как же случилось, что мы покидаем Арктур в один день?

Он стоял на пороге, неловко озирая себя — в извинение не вполне годной для визитов одежды: он был в глубоких ботах, в шубе, шерстяной шарф вылезал из-под воротника, шапка торчала под мышкой, он держал в одной руке патефон, в другой — зонт и черные очки.

— Какая жалость, что мы едем в разных поездах, — не переставая говорила Инга. — Как хорошо, что вы решились двинуться вниз! Вы не боитесь, нет? Я не боюсь ни капельки. Это все выдумки докторов. Довольно, довольно докторов! Вы знаете что? Знаете что?

Она вытащила у него из рук все вещи и потянула его в комнату. Он неповоротливо повиновался. С умилением он глядел на нее, и ему казалось, что вот-вот наконец он спросит, рассердилась ли она в тот раз, когда он так близко нагнулся к ее лицу и она толкнула его. Ведь больше никогда не случалось захватывающего дыхание разговора, как в тот раз, и что же этому было виною — тогдашний ли дерзкий порыв или, может быть, — о боже! — проклятая вечная робость?

— Знаете что, — твердила Инга, — там, в Локарно (вы ведь едете в Локарно?), так вот, там, под пальмами (там ведь, правда, пальмы?), достаньте свою записную книжечку и сосчитайте, сколько дней, часов и минут вы пролежали в Давосе на балконе, и сколько ампул кальция вам влили в мышцы, и сколько раз вы сыграли в Арктуре на рояле до-ре-ми-фа-соль, и потом запечатайте свою книжечку сургучом и начните новую, совсем новую жизнь! Хорошо? Хорошо?

Она не давала ему произнести ни звука, а он любовался ею и видел, что нет, не спросит ее, никогда не спросит, рассердилась ли она в тот раз, или — о! — неужели то была лишь женская увертка?

И вот он подержал, сжимая, ее тонкие руки, и она опять вооружила его зонтом, патефоном и очками.

— Ступайте, ступайте! И никогда, никогда не возвращайтесь назад!

Она вывела его в коридор и, когда он стал спускаться по лестнице, положила ему сзади на плечи руки. С ощущением этой ласки майор вытер мокрые глаза и надел очки.

Снег все летел и летел. Вязкий покров его лежал на дорожке. Дверь была залеплена хлопьями, стекла умывались слезами.

Первым вышел наружу майор и широко растворил дверь Карлу, нагруженному кладью: портплед, баул, связка разных тростей через плечо, два больших чемодана в руках. Доктор Клебе, в халатике, остановился на пороге. Надо было прощаться.

— Не очень удачный день для отъезда, — сказал доктор.

Майор раскрыл зонт и стоял неподвижно, в молчании.

— Я надеюсь, вам не повредит эта чертова слякоть, — сказал доктор.

Майор не отвечал. Хлопья испятнали его, вокруг бот на дорожке образовались вытаины, с зонта начало капать.

— Можно идти, господин майор? А то нас придется откапывать лопатой, — улыбнулся Карл.

Майор бессильно тряхнул рукой, точно хотел сказать: все пропало!

— Будьте здоровы, господин доктор, — грустно произнес он.

— Счастливый путь, господин манор.

Они простились, и майор двинулся следом за Карлом. Когда они сделали шагов десять, раздался женский голос:

— До свиданья, милый майор, до свиданья там, внизу!

Майор оборотился. С балкона махала ему платочком Инга, и сквозь толчею снегопада только и проглядывалось это мелькание руки с платочком. Он поднял насколько мог высоко зонт и потом опустил его до земли и увидел, как платочек, в ответ на его салют, замелькал часто-часто.

Доктор Клебе не мог вынести этой сцены, вдруг почувствовав, что его знобит. Он побежал к себе и уже где-то в коридоре расслышал, как наглухо захлопнулась брошенная парадная дверь…

К обеду, из-за праздника, в столовой появились гости. Так как Инга уезжала, ей тоже накрыли столик, и она с удовольствием оглядывалась, рассматривая знакомые и неизвестные лица.

Особенно привлекал ее стол англичан. Она испытывала к ним признательность, потому что на первый день пасхи жена пастора прислала ей поздравительную карточку: весенний ландшафт, ландшафт надежды, раскрашенный любительской рукою: синий ручей, распушившаяся верба, над нею — переведенный через индиговую бумагу херувим Рафаэля. Инга решила непременно поблагодарить добрую пасторшу и все ждала, когда та отвернется от своих гостей и взглянет на нее, чтобы поздороваться.

Но англичане были заняты собою. Они много и легко смеялись над прочитанным в газетах, которые лежали у них в ногах, на полу. Они получали кучи газет и вообще имели слабость к почте, углубляясь перед обедом в длинные письма, приходившие из разных концов света, как будто воображаемые моционы к корреспондентам им были нужны для аппетита. Пока не подали кушанья, они держались непринужденно, точно в холле, занятые сначала газетами, потом разглядыванием пасхальных карточек. Но и за едою им было весело, и они, кроме себя, ничего не замечали.

После обеда Инга стала прощаться с санаторием, по немецкому обычаю, никого не минуя, знакомым — пожимая руки и наговаривая пожелания счастливо оставаться, с чужими — раскланиваясь. Переходя от столика к столику, она все больше горячилась, огонь занимался на ее лице, ей было ясно, что совершается нечто особенное — она расстается с Арктуром! Она была уверена — ее кругом любят: так много сердца вкладывали все, все в прощанье с ней; и она тоже страстно хотела всем, всем так много хорошего, счастливого. Она едва не обняла Лизль — праздничную, накрахмаленную, сильно трясшую ей руку под голосистое приговаривание:

— Адэ, адэ! Благодарю вас, вы очень были ко мне добры!

И тогда Инга с разбегу подлетела к столу англичан и, почти задыхаясь, выпалила пасторше:

— Я хочу вам сказать спасибо за ваше поздравление, сударыня. Это было необычайно любезно с вашей стороны и доставило мне огромную радость.

Англичане смолкли. Пасторша сосборила все морщины на лбу, брови ее соединились с прической, она оглядела Ингу с головы до ног.

— О, пасха, — выговорила она старательно на негодном немецком, но таким тоном, который сразу объяснил, что хотя в этот праздник допустимо снизойти к каким угодно нациям, однако избави бог питать надежды на сближение.

Она все-таки прикоснулась к протянутой руке Инги. Зато пастор, когда Инга подошла к нему, уставился на нее с бешенством. Он разминал челюстями мягкий торт, но казалось, что жует пересохшую американскую резинку и вот сейчас, растерев на зубах жвачку, выплюнет ее в глаза девушке, осмелившейся ворваться в его бытие. Он медленно поднес к своему лбу указательный палец. Предчувствуя шутку, англичане улыбнулись. Он перевел взгляд с лица Инги на ее руку, дрогнувшую и немного опущенную. Палец у него словно прирос ко лбу. Нельзя было догадаться — то ли пастор не может понять намерений Инги, то ли хочет сказать, что она глупа. Англичане уже посмеивались. Инга стояла с протянутой рукой.

— Я уезжаю. Я хочу с вами проститься, — сказала она с усилием.

Вдруг пастор рванул из кармана платок и начал тереть глаза, шутовски плача. Англичане захохотали.

Чувствуя непонятную тягость. Инга тоже засмеялась, бледнея, покашливая, и в отчаянии снова подняла для пожатия руку. К неудержимой забаве стола, пастор наконец церемонно распрощался со смешной барышней, продолжая тереть платком щеки.

Инга выбежала из столовой.

Обида, пришедшая внезапно, откуда-то сбоку, облегчила отъезд: невозможно было оставаться в этом доме! Но когда унесли вещи вниз, Инга на цыпочках быстро подошла к соседней комнате и, прислушиваясь, взялась за дверную ручку. Сердце странно остановилось, в его вдруг стало отчетливо слышно. Инга постояла без движения, затем осторожно налегла на ручку. Дверь была заперта. Все так же на цыпочках, но уже не спеша. Инга подошла к лифту.

Ее отвозили на лошади, в санях, и — как даму — доктор Клебе провожал ее на вокзал.

Шел послеобеденный мертвый час, город-санаторий был пустынен: закрылись магазины и конторы, не бегал автобус. Тишина словно наблюдала за отъездом Инги, — дома глядели вслед и то примечали про себя: вон она поехала вниз, то словно переговаривались: смотрите, смотрите, что она делает — она уезжает из Давоса!

Перед тем как войти в вагон, ей захотелось сказать что-нибудь искреннее, отвечавшее смятению ее души. Но, приблизившись к доктору и увидев тоскливый холод в его взоре, она сказала:

— До свиданья, — усмехнулась и добавила с кокетливым вызовом: — Я мерила температуру, у меня тридцать восемь.

— Ай-ай, — покачал головой Клебе, ничуть не удивляясь, и посоветовал, какие лучше принять лекарства, чтобы уберечься в дороге.

Он сделал два шага вместе с тронувшимся поездом. Инга из-за стекла вагона махнула ему снятой перчаткой. Он приподнял шляпу, тотчас надел ее, повернулся и пошел прочь.

Его все время знобило, и он загадал: если у него больше температура, чем у Инги, значит, анализ будет положительный: с утра он поручил фрейлейн Гофман сделать анализ мокроты. В санях он ежился и вздрагивал. Снег перестал, по воздух был непривычно влажен, дорога потемнела, полозья с шипением отжимали из колей воду.

Дома он сейчас же лег, закутался в плед, взял в рот термометр. С бессмысленной путаницей в голове он задремал. Очнувшись, он долго не мог разглядеть на термометре шкалу, потому что начались сумерки, а когда поймал глазом металлический столбик ртути, передернул плечами, будто отказываясь постигнуть шутки своей натуры: было тридцать семь и девять десятых. Он позвонил и велел Лизль принести анализ.

Минут пять спустя фрейлейн доктор через дверь заявила, что хотела бы говорить с ним как с коллегой.

— Понимаю, коллега, — крикнул он. — Сколько в поле зрения?

— Можно к вам?

— Извините, не одет. Суньте анализ под дверь.

Он соскочил с дивана, поднял с пола желтый листок лаборатории, бросился к окну. На тыльной стороне листка — против графы «эластические волокна» — он увидел «да». Он сделал шаг, на миг остановился и начал с точнейшей размеренностью ходить от окна к дивану и обратно. В листок он долго не глядел, зажав его в кулаке, руки — за спину. Потом он опять устроился на диване и прочел весь листок. Бацилл анализ обнаружил от пяти до десяти в поле зрения.

Да, доктор Клебе слишком мало думал о себе. Все о других, о других! Арктур был приобретен, чтобы лечиться, постоянно лечиться и жить в горах, жить в условиях, обеспечивающих здоровье, в обстановке, уничтожающей болезнь. Арктур был задуман как лекарство, как гарантия, как хитрость: он должен был лечить и оплачивать лечение, он должен был стать вечностью и в то же время ценою, которой приобретается вечность. А он стал пожирателем здоровья доктора Клебе, стал пагубой.

И, упрекая Арктур, как провинившегося человека, Клебе перебирал в уме заботы, причиненные санаторием, кредиторами, пациентами, всею страшного судьбою последних лет, когда началось падение, и предстоявшие беспокойства подавляли прошлые, и опять все путалось в голове. Вечно пугавшая пустота с какой-то безрассудной торжественностью явилась перед Клебе: пустые коридоры, пустые комнаты, в пустой кухне — застывшая повариха, в люке подъемной машины курит Карл, мертвым глазом подмигивая Лизль, и где-то под чердаком, на чемоданах, прильнула к микроскопу фрейлейн доктор. «Да» — было начертано в самом конце коридора, по которому раздавались незнакомые шаги, и кто-то прочитал вслух: «да», и доктор вздрогнул во сие.

Проснувшись, он опять схватился за термометр. Шутки продолжались: никакого жара не было, озноб прошел. Клебе заказал пунш и принялся за письмо в Альп-Грюм. В выражениях старого друга, пожалуй приверженца, он приглашал Левшина возвратиться в Арктур, где отныне все было создано для идеального пребывания: ни тени чьей-нибудь докучливости, покой, мир; и даже доктор Штум умилостивлен и не будет сильно корить нарушением режима.

Чтобы письмо скорее дошло, Клебе велел Карлу отправить его с вокзала и перешел к другому делу — взялся вычерчивать расписание собственного режима, поставив себе начать новую жизнь со следующего утра. Этим повторялось пройденное, поэтому тотчас возникло сознание, что болезнь будет преодолена так же, как раньше, что это — очередное обострение, вещь обыкновенная, хотя и неприятная. Как себя вести, что делать — было давно известно, и приколотый над столом распорядок времяпрепровождения означал, что вступал в силу проверенный благотворный закон.

Клебе не торопясь выпил пунш, хорошо согрелся и, решив рассеяться, стал перелистывать, припоминая, книжки своего верного Эдгара.

И когда он углубился в полузабытое приключение, в смежной комнате прозвучал очень сдержанный, словно таинственный, голос Карла:

— Господин доктор.

И еще раз:

— Господин доктор.

Клебе отворил дверь. Карл стоял с открытым ртом, шумно дыша. Он тотчас немного отстранился, и Клебе увидел в коридоре прилегшую на стул Ингу.

Он кинулся к пей.

— Господин доктор, — бормотал Карл, — я застал фрейлейн Кречмар на вокзале. Она спустилась до Ланкарта. Там это началось. Тогда ее доставили назад… Нам было трудновато добираться…

Он с нежностью прикоснулся к ее руке, державшей слабыми пальцами окровавленную тряпку, может быть кусок полотенца.

— Не беспокоитесь, — в горячке испуга сказал Клебе, — не беспокойтесь, фрейлейн Кречмар. Мы вас поднимем на руках.

Она могла только закрыть глаза.

— А письмо? Письмо, с которым я вас послал, Карл? — вдруг вспомнил Клебе.

— Не беспокойтесь, господни доктор, — сказал Карл, — я его опустил прямо в почтовый вагон.

Загрузка...