Глава четырнадцатая. Что произошло на Шпалерной

1

Вот и камера… Дверь за Верой прикрыли, но не заперли, как обычно. Федоров велел принести чаю и сказал Вере:

– Вы тут быстрее соберитесь, а я за бумагой схожу, за освободительной. Ждать, пока сами пришлют, может, долго, а надо спешить.

– Почему? – уставилась на него Вера.

Он в ответ только рукой махнул и, стуча сапогами, торопливо вышел из камеры.

Теперь полковник боялся не столько за Веру, сколько за себя. На улице толпа уже, конечно, узнала обо всем и не разойдется, пока не увидит ту, за судьбу которой весь день эти люди волновались, стоя под дождем и ветром.

– Еще разнесут ворота, – бормотал Федоров, взбегая по лестнице.

Навстречу спускался Лопухин. Чуть позади виднелась подавленная физиономия Кесселя. Лопухин был красен и на ходу вытирал потное лицо носовым платком.

– Она где? В камере еще? – остановил Лопухин полковника.

– Да, господин прокурор. Собирает вещи.

– Мы едем к министру, к Палену, – сказал, тяжело дыша, Лопухин. – Не выпускайте ее пока. Воздержитесь.

– То есть как? – спросил Федоров, хотя уже понимал, в чем дело. – По закону не имею права ее задерживать…

– Вам говорят: воздержитесь пока с ее освобождением, – сверкнул глазами Лопухин. – А мы, извините, очень спешим…

Ничего не сказав больше, Лопухин побежал вниз, держась рукой за перила. Кессель, зажав под мышкой папку с бумагами, стремглав ринулся за ним.

– Проклятье! – растерянно пробурчал Федоров.

Он заколебался, затоптался на месте и решил не торопить события. Не пойдет он сам за бумагой, а вернется назад, в «дом», и будет ждать. «Предварилку» Федоров называл только «домом», а не тюрьмой.

Он шагал к своей канцелярии и думал:

«Худо дело, худо…»

«Придя в дом, я находился в крайне затруднительном положении, – вспоминал он впоследствии. – С одной стороны, незаконное задерживание мною Засулич, которое хотя и было известно прокурору палаты, но, тем не менее, в таком серьезном деле, без письменного документа, одним словам, невозможно было придавать значения. С другой – возбужденная огромная толпа, собравшаяся на улице, горела нетерпением скорейшего свидания с Засулич и, вследствие задержки в выпуске, могла произвести беспорядок, который, конечно, всецело был бы отнесен ко мне. К счастью, не прошло и четверти часа, как я получил предписание суда об ее немедленном освобождении».

Но тут же возникло новое затруднение. Вместе с предписанием суда Федорову передали и просьбу председателя Кони: не выпускать Засулич на Шпалерную, где стоит толпа.

– А куда? – с сердцем спросил Федоров у судебного пристава, сообщившего об этой просьбе председателя суда.

– Господин Кони советуют вам выпустить ее на Захарьевскую улицу.

– Так нет же из моего дома выхода туда!

– Из здания суда есть выход на Захарьевскую. На улице там пусто, совсем никого… Она тихонько и уйдет.

– Да как же я так сделаю? – взялся с отчаяния за голову Федоров. – Те ворота заперты. Где я ключи возьму? И зачем это?

«Предложения этого я исполнить не мог и не желал: не мог – за неимением выхода на Захарьевскую, не желал, во-первых, потому, что это было бы против установленного порядка, а во-вторых, освобождая Засулич секретным путем, невозможно было бы убедить волновавшуюся толпу в ее освобождении, и, без сомнения, произошел бы крупный скандал, который опять-таки мог быть приписан моей вине».

– Будь оно проклято все! – негодовал Федоров. – Уйду я совсем отсюда. Надоело! Не могу я больше, не могу!..

2

Между тем на улице творилось что-то невообразимое. Точно морской прибой шумел народ на Шпалерной.

Сумерки сгущались, и из-за пасмурной погоды раньше времени наступала темень.

За Невой, на Выборгской стороне, виднелось багровое зарево пожара. Там горели с полудня какие-то склады.

В зале суда еще гремели рукоплескания, когда на улицу оттуда выскочил человек в лисьей шубе нараспашку. Это был журналист Градовский: он спешил в редакцию газеты, чтобы рассказать о том, что видел.

Из толпы бросились к нему трое. Не обращая внимания на крики городовых, подбежали, посыпались торопливые вопросы:

– Засудили ее? Каторгу дали? А надолго?

– Оправдали, оправдали. Признали, что невиновна!

– Ура!..

Не прошло и минуты, как бурное ликование охватило всю улицу. То затихая, то вновь усиливаясь, перекатывалось над толпой «ура»; многие, сняв в первые минуты шапки, уже не надевали их, забыв про ветер и еще сеющийся снежок.

– Братцы! Господа! – раздавались возбужденные голоса в толпе. – Айда на Шпалерную! Там ее должны выпустить! За вещами пошла, оттуда и выйдет!..

– Задержат ее – разнесем ворота!

– Живей, братцы, на Шпалерную!..

Где-то в этой толпе, среди шумного говора и криков, пробивал себе дорогу Кони, спеша к тому месту, где его ожидал экипаж. Анатолий Федорович чувствовал сейчас лишь одну бесконечную усталость и отдувался на ходу, будто после каторжно-тяжелой работы. Сердце ныло, точно предчувствовало что-то недоброе.

«Нехорошо, – вздыхал Анатолий Федорович. – Как бы еще бедой не кончилось все».

«С трудом пробравшись сквозь толпу на Шпалерной, – рассказывал он потом, – я встретил при повороте на Литейную торопливо идущего молодого человека в высоких сапогах и старой медицинской фуражке. „– Позвольте узнать, – спросил он меня, запыхавшись, – не были ли вы в суде? Не знаете ли, чем кончилось дело? Куда ее присудили или оно еще идет?“ – „Дело кончено, Засулич оправдана…“ – „Неужели?! Оправдана! Боже мой!“ Крепкие руки порывисто меня обняли, по щеке моей скользнули влажные губы и жесткие усы, и фуражка помчалась далее».

Растроганный Анатолий Федорович шел дальше, не огибал луж, шагал напрямик и говорил себе:

«Дело сделалось доброе, душа России сказалась в нем. Приговором общественной совести был выстрел Засулич, и приговором той же совести она оправдана. Что же ты, брат, сокрушаешься, эх, старый ты, старый оппортунист! Не стоишь ты поцелуя, каким тебя сейчас наградила медицинская фуражка!..»

Скоро он уже был далеко от Шпалерной, а там события только начинались.

Радостно бурлила толпа. Уже и песня слышалась в некоторых местах Шпалерной. Звучали стихи Некрасова. И как в тот недавний зимний день, когда народ хоронил поэта на Волковом кладбище, звучала снова «Песня Еремушке»; и кто-то, как там, на кладбище, читал из «Саши»:

Нужны столетья, и кровь, и борьба,

Чтоб человека создать из раба.

Слышались знаменитые строки из «Размышления у парадного подъезда»:

Ты проснешься ль, исполненный сил…

И, словно отвечая мучительным раздумьям поэта, какой-то студент в железных очках с азартом повторял:

Нужны столетья, и кровь, и борьба…

Немало было в толпе и рабочих, пришедших сюда прямо с заводов и фабрик, из мастерских и кузниц. Замасленные картузы, пахнущая смолистой стружкой одежда столяров и плотников, залатанные кошелки. Казалось, в том, что сейчас творилось здесь, было что-то сходное и с демонстрацией у Казанского собора, и с настроением людей в день похорон Некрасова.

Несомненно, с точки зрения властей, происходило нечто противозаконное. У майора Курнеева, например, тоже околачивавшегося в толпе, никаких сомнений на этот счет не было.

Мы не станем больше приводить его (должно быть, уже и вам приевшееся) выражение: «Ах ты, мать моя!», которое он издавал множество раз: и когда услышал приговор присяжных, и когда, совсем потеряв голову, стоял в толпе на Шпалерной и смотрел на то, что делается.

«На Сахалин, на Сахалин надо всех, – стучала в голову Курнееву лишь одна мысль. – Да блокировать остров кораблями с пушками!..»

3

К воротам «предварилки» нельзя было пробиться – так густо и плотно сбился народ. Время шло, а калитка тюремная не открывалась, и никто из нее не показывался. В толпе ощутилось нетерпение, стали раздаваться крики:

– Господа! Чего мы ждем? Они не хотят ее выпустить!

– Вот они как? Так мы сами ее освободим! Разбирай, братцы, мостовую, расшибем калитку!

– Дреколья доставай! Ну-ка, ребята, в соседних дворах поищем!

У ворот в эту минуту оказались два адвоката; кто-то узнал их.

– Вам и карты в руки! – закричали адвокатам. – Стучитесь, у вас права есть! Вам откроют! И потребуйте объяснений: почему Засулич не выпускают? Подождем еще! Спокойно, господа!..

Адвокаты постучались и предъявили свои карточки. Этих сразу впустили.

– Спокойно, спокойно, братцы! – раздавалось в толпе. – Давайте организованно! Терпение и труд все перетрут! Видите, правда победила! Правда завсегда верх берет!

– Ну уж и всегда! Не слишком, брат, предавайся восторгам! Забыл, на каком свете живешь? Так напомнят!

– А что? Могут выпороть?

– Могут и выпороть. Как Боголюбова.

– Ну уж нет, этого больше не будет!

– Ишь ты! А вдруг?

– Вдруг? Ну знаешь, вдруг и такое может случиться, как у Пушкина в «Капитанской дочке». Или в его же «Дубровском». Или даже как в Париже недавно было! Что себя в обиду давать? Хватит!

– Это тоже верно…

Были ли в толпе соратники Веры? Трудно сказать. Вероятнее всего, были. Не могли не прийти сюда Малиновская, Любочка Корнилова. Возможно, в толпе была Маша Каленкина, уже давно вернувшаяся в Питер. Был тут, может, и Плеханов. Но все они, если и были, затерялись в массе людей.

Толпа на Шпалерной все росла, и обращало на себя внимание, что люди, собравшиеся здесь, очень разные, вели себя в массе своей сдержанно и сами соблюдали порядок куда более полный, чем если бы его стали наводить полицейские. Крики о дрекольях, правда, иногда снова возникали, но все пока обходилось без крайностей. Народ стоял и ждал.

Тем временем в тюремной канцелярии шли переговоры.

Федоров все не мог решиться выпустить Засулич и растерянно чесал затылок.

– Да не будет вам ничего! Да и выхода у вас нет, – говорили ему адвокаты. – Ни по существу, ни формально вам ничего не сделают!

– Эх, была не была, – махнул рукой Федоров. – Я передаю ее вам на руки. И что на улице будет, уж не мое дело!

«Загремели тюремные засовы, – рассказывает один из очевидцев. – Толпа замерла, и, как только Засулич появилась в просвете калитки, все точно с ума сошли. Раздалось оглушительное, долго не смолкавшее „ура“, и все стали тесниться к тому месту, где была Засулич.

– Господа! Поднимите ее на плечи! Покажите Веру Ивановну всем! Покажите!

Кто-то подхватил Засулич, посадил ее себе на плечо, и фигурка худенькой девушки в черном платье заколыхалась над толпою. Снова оглушительное „ура“ и крики… Толпа напирала, в давке толкали того, кто нес Засулич, и девушка с испуганными глазами, хватаясь за головы того или другого из окружающих ее, вскрикивала:

– Господа! Уроните! Упаду! Пустите меня, пустите!..

Но вокруг была такая теснота, что даже и опустить Засулич на землю было невозможно.

– Господа! Карету!.. Ищите карету! – раздалось вокруг…»

Карету тотчас нашли, усадили в нее Веру, и громадная толпа, теснясь вокруг кареты, потянулась следом.

Вот все это и видел Курнеев, стоя в толпе. И ужасался, пожалуй, не меньше, чем ужасался в эти минуты государь император всероссийский, слушая у себя во дворце доклад Палена об оправдании Засулич и провале «уголовного опуса».

Сердце у Курнеева болело, ныло, скулило, как у собаки, вдруг потерявшей из виду хозяина: «Ай-яй-яй!..»

Вдруг майора осенило: боже ж ты мой, матерь божья! А может, оно и хорошо, что он присутствует при всем этом! Может, отец-благодетель, Федор Федорович, то есть его превосходительство сам Трепов, еще и похвалит за такое дело! Ведь было похожее дело, было! Ходил же он, Курнеев, на похороны Некрасова, не просто ходил, а именно «по службе» представительствовал на кладбище!

Эта мысль завладела Курнеевым, и сразу же он почувствовал себя на месте. И даже стал распоряжаться и покрикивать, пробиваясь поближе к карете.

О том, что произошло дальше, можно узнать из одного любопытного документа. Это революционный листок-газета «Начало», выпущенный петербургскими землевольцами.

«Сначала, – рассказывается в газете (это был первый ее номер), – толпа направилась было к Литейной улице, но полицейские не пустили ее в эту многолюдную, оживленную часть города. Очевидно, в ту пору уже созрел заговор с целью учинить бойню. Литейная для бойни представлялась неудобною… Толпе, сопровождавшей Засулич, предложили идти на Воскресенский проспект».

Курнеев шагал близко от кареты. Сегодня же вечером он сможет доложить градоначальнику обо всем, что видел на суде и вот сейчас.

«Гляди-ка, гляди, что делается! – говорил себе Курнеев. – А ведь эта… как ее… могла ненароком и в меня пальнуть! И толпа бы так же радовалась, а? Ай-яй-яй!»

– Дорогу дайте, дорогу карете, граждане! – кричали в толпе. – Едет заступница народная. Слава ей, слава!..

В «Начале» читаем дальше:

«В настроении радостном, мирном и светлом подвигалась толпа по Воскресенскому проспекту и достигла, наконец, всегда тихой и безлюдной Фурштадской улицы. Тут-то и ждала ловушка. Вдруг полицейские и пешие жандармы бросаются на безоружный, беззащитный народ, оттесняют его от кареты и начинают бить. Один юноша, по фамилии Сидорацкий, особенно восторженно приветствовал Засулич и особенно боялся, как бы ее не украли полицейские. В свалке ему разом попало несколько ударов, два из них пришлись по лицу. Защищаясь и не помня себя от волнения, юноша выхватывает револьвер и дрожащею рукою стреляет наугад… После небольшой паузы стреляют уже в него и убивают наповал. Очевидно, стреляла рука более меткая и с близкого расстояния».

Стрелял в юношу Курнеев.

Не утерпела рука! Сама потянулась в карман к револьверу. Едва майор увидел врезывающихся в толпу жандармов, как сразу почувствовал подъем духа. «Бить! Надо бить!» – понял он и вмиг преобразился, ожил, жарко ему стало, глаза замутились. Стреляя в юношу, он тем самым расплачивался за все, что пережил, и прежде всего за выстрел в своего хозяина.

Казалось, до него чудодейственным образом дошел крик графа Палена: «Эти мошенники, эти девки! В них надо стрелять!» Вот Курнеев и выстрелил, хотя при разговоре графа с Кони не был.

Что было потом?

«В это время сломя голову прискакал отряд конных жандармов. Тут открылась отвратительная сцена… Офицеры науськивали солдат, как собак, и те, разъяренные, бросались на народ и неистовствовали. Беззащитные люди, отупелые от страха, не понимающие, в чем дело, бежали по Фурштадской врассыпную, куда глаза глядят. А жандармы гнались за ними с саблями, топтали их лошадьми, давили, били… В течение 15 минут шла эта бойня. Другого, более подходящего слова для этого деяния не отыщется ни на каком языке».

Но схватить Веру и снова посадить за решетку народ не дал. Карете удалось скрыться во тьме предвесеннего талого вечера.

4

Был поздний час, когда в канцелярию «предварилки» к Федорову явился знакомый ему судебный чиновник.

– Вот, – протянул он Федорову казенную бумагу с печатью. – Это вам предписание от прокурора Лопухина.

– О чем? – заволновался Федоров.

Он смертельно побелел, когда прочел бумагу. Предписывалось не выпускать из тюрьмы Засулич.

– Что за чепуха? – вырвалось у Федорова. – Шутки со мной шутят, что ли? Как я могу эту Засулич держать у себя, когда по закону она уже освобождена?

«Я до того поразился подобным предписанием, – рассказывал Федоров, – что сначала принял его за мистификацию, так как всему Петербургу уже было известно об освобождении Засулич, а тем более прокурору… Но момент столбняка моего прошел, я уразумел, что здесь мистификации быть не может и что такое предписание последовало, вероятно, в силу каких-либо исключительных обстоятельств».

Что же случилось? Федорову вспомнилась встреча на лестнице с Лопухиным и Кесселем… «Мы спешим к министру». Вот оно что! Они бежали к Палену добиваться, чтобы решение присяжных было отменено вопреки всем законам.

Тем же вечером из канцелярии графа Палена вышел приказ о немедленном аресте Засулич.

«Государь император, – говорилось в приказе, – 31 сего марта высочайше повелеть соизволил дочь отставного капитана девицу Веру Ивановну Засулич взять под стражу и содержать ее в Доме предварительного заключения впредь до особого распоряжения».

Приказ графа предписывал прокурору палаты Лопухину сделать распоряжение о немедленном приведении высочайшей воли в исполнение.

Ночью по городу шли обыски. Они продолжались и наутро, но результатов не дали. В десять утра к графу Палену явился только что назначенный вместо Трепова новый градоначальник Козлов и положил ему на стол небольшой белый листок.

– Это что? – выпучил глаза Пален.

– Прокламация, ваше сиятельство. По городу ходит…

– За ночь успели выпустить!

– Они все могут, ваше сиятельство. Возликовали… Воодушевились постыдным приговором присяжных.

Пален угрюмо выслушал доклад градоначальника. Всюду только и разговору, что о вчерашнем событии. Возбуждение умов большое. Многие приветствуют оправдание.

Граф с ожесточением кусал сигару, часто повторял: «Эти мошенники, пожарной трубой надо было их разгонять». Читая прокламацию, никем не подписанную, горестно ахал. В прокламации говорилось:

«13 июля петербургский градоначальник Трепов нанес оскорбление всем честным людям, отказывающимся лизать руку своих злодеев. Торжествуя свою легкую победу, Трепов думал, что укротил всех непримиримых врагов произвола… Но пробил и его час…»

– Черт знает что такое! – негодовал граф. – Желеховский прав: это все вместе – чистая революция! Ужас!

«Оправдывая Засулич, – говорилось далее в листовке, – представители общественного суда обвинили всю систему, на которую Засулич так самоотверженно подняла свою руку.

Давно русское общество не праздновало такой победы»…

– Чистая революция, – бормотал Пален. – Да, ошиблись мы, не надо было это дело поручать присяжным. И вообще впредь не давать им таких дел…

Тем же утром граф принимал Кони.

Тяжелый, неприятный это был разговор – и для Кони и для графа.

Загрузка...