«…А поскольку сущность весны – это одиночество, легкая грусть и чувство некоторого разочарования, я полагаю, что очищение переживается значительно острее, если для большей полноты ко всему этому добавить еще и известную долю ностальгии. Когда я дома, мне всегда приходят на память яблони, или зеленые лужайки, или цвет моря где-нибудь в далеких краях, и я предаюсь грусти оттого, что не могу находиться везде одновременно, и еще оттого, что в одной весне нельзя изведать все вместе, сразу, как уста всех женщин мира у Байрона[81]. Но теперь я, кажется, обрел цельность и сосредоточился на одном вполне определенном предмете, что, очевидно, свидетельствует в мою пользу». Перо Хореса остановилось, сам оп вперил взор в страницу, испещренную его почти совершенно неразборчивыми каракулями, а изысканные слова, которые он только что написал, все еще звучали в его мозгу, причудливо и немного грустно, между тем как он сам покинул свой письменный стол, и комнату, и город, и всю ту грубую, крикливую новую обстановку, в которую забросила его судьба, и его неуемная фантастическая ущербность уже опять беспрепятственно витала в пустынных запредельных далях, соединив там воедино все свои несовместимые элементы. На толстых плетях, увивавших карнизы веранды, уже, наверно, набухают сиреневые бутоны, и он без всякого усилия ясно увидел знакомую лужайку под виргинскими можжевельниками, сверкающую белыми и желтыми звездами нарциссов и жонкилей, между которыми в ожидании своей очереди зацвести стоят высокие гладиолусы.
Но тело его оставалось недвижимым, и рука с остановившимся пером замерла на исписанном листе. Бумага лежала на желтой полированной поверхности его нового письменного стола. Стул, на котором он сидел, тоже был новый, как и вся комната с ее мертвенно-белыми стенами и панелями под дуб. Целый день в ней палило солнце, не умеряемое никакими шторами. Ранней весною это было даже приятно, как, например, сейчас, когда солнечные лучи вливались в комнату через выходившее на запад окно, освещая письменный стол, на котором цвел белый гиацинт в глазурованном глиняном горшке. Задумчиво глядя в окно на толевую крышу, как губка, впитывавшую и излучавшую зной, за которой, прислонясь к кирпичной стене, стояла кучка усыпанных жалкими цветками адамовых деревьев, Хорес со страхом думал о ясных летних днях, когда солнце будет раскалять крышу прямо у него над головой, и вспоминал темный затхлый кабинет в своем доме, где всегда тянуло ветерком, где сомкнутыми рядами стояли нетронутые пыльные книги, которые даже в самые знойные дни, казалось, излучали прохладу и покой. И, думая обо всем этом, он снова отвлекся от той вульгарной новой обстановки, в которой пребывало его тело.
Перо опять задвигалось по бумаге.
«Вероятно, для множества людей, которые ютятся в темных норах, как кроты, или живут, как совы, не нуждаясь даже в пламени свечи, сила духа – в конечном счете всего лишь жалкая имитация чего-то действительно ценного. Но не для тех, кто носит мир в себе, подобно пламени свечи, несущему свет. Я всегда был во власти слов, но мне кажется, что, слегка обманув собственную трусость, я могу даже придать ей некоторую уверенность. Полагаю, что ты, как всегда, не сможешь прочитать это письмо, а если даже ты его прочтешь, оно тебе ничего не скажет. Но все равно ты выполнишь свое предназначенье, о целомудренная дева тишины»[82].
«Ты была счастливее в своей клетке, правда?» – подумал Хорес, читая написанные им слова, в которых он, как обычно, перемывал косточки одной женщины в доме другой. В комнату внезапно ворвался легкий ветерок; он принес с собой чуть сладковатый запах белой акации; бумага на столе зашевелилась, он встрепенулся и, как человек, внезапно пробудившийся от сна, посмотрел на часы, сунул их на место и стал быстро писать дальше:
«Мы очень довольны, что маленькая Белл с нами. Ей здесь нравится; в соседнем доме целая орава белобрысых девчушек с косичками мал мала меньше, перед которыми маленькая Белл, по правде говоря, немножко задирает мое, она им покровительствует, как, впрочем, ей и надлежит по праву старшинства. Когда в доме есть дети, вое выглядит совершенно иначе. Очень жаль, что они не предусмотрены в квартирах, которые сдаются внаем. Особенно такие, как маленькая Белл – серьезная, лучезарная, как-то удивительно рано и быстро развившаяся. Но ведь ты ее почти не знаешь. Мы оба очень довольны, что она с нами. Я думаю, что Гарри…» Перо остановилось, и, не выпуская его из поднятой руки в поисках слов, которые так редко от него ускользали, Хорес вдруг понял, что говорить неправду о других можно, легко и быстро импровизируя, тогда как неправда, сказанная о самом себе, требует и осмотрительности и тщательного выбора выражений. Потом он снова посмотрел на часы, вычеркнул последнюю фразу, добавил: «Белл шлет тебе привет, о Безмятежная», промокнул письмо, сложил его, быстро сунул в конверт, надписал адрес, наклеил марку, встал и взял шляпу. Если побежать бегом, можно еще успеть к четырехчасовому.
В январе мисс Дженни получила от Баярда открытку из Тампико[83], месяц спустя пришла телеграмма из Мехико-сити с просьбой выслать ему туда денег. И это было последним признаком, что он собирается провести в каком-либо месте столько времени, сколько нужно для получения вестей из дому; хотя иногда в присущей ему мрачной и грубой манере он яркими аляповатыми открытками извещал их о том, где побывал. В апреле получилась открытка из Рио, затем последовал долгий промежуток, в течение которого можно было подумать, что он окончательно исчез; и мисс Дженни с Нарциссой спокойно провели это время дома, сосредоточив все свои помыслы на будущем младенце, коего мисс Дженни уже заранее окрестила Джоном.
Мисс Дженни считала, что старый Баярд надсмеялся над ними, что он изменил своим предкам и романтическому ореолу фамильного рока, скончавшись, как она выразилась, по сути дела, «шиворот-навыворот». И так как из-за этого он впал у нее в немилость, а молодой Баярд пребывал в нетях, находясь, так сказать, между небом и землей, она стала все чаще и чаще говорить о Джоне. Вскоре после смерти старого Баярда, внезапно охваченная желанием рыться во всевозможной рухляди – она называла это зимней уборкой, – она нашла среди реликвий матери близнецов миниатюрный портрет Джона, сделанный одним нью-орлеанским художником, когда мальчикам было восемь лет. Мисс Дженни вспомнила, что в то время были сделаны портреты обоих братьев, и ей казалось, что после смерти их матери она спрятала их вместе. Однако второй портрет так и не нашелся. Поэтому она предоставила Саймону приводить в порядок учиненный ею разгром, а сама понесла портрет вниз, в кабинет, где сидела Нарцисса, и обе принялись его рассматривать.
Даже в этом раннем возрасте волосы у него были густого рыжевато-коричневого оттенка и притом довольно длинные.
– Я помню тот день, когда они первый раз вернулись домой из школы. Оба в крови, как дикие кабаны, – после драки с другими мальчиками, которые сказали, что они похожи на девчонок. Мать умыла их, приласкала, но им было не до нее – они хвастались своими подвигами перед Баярдом и Саймоном. «Вы бы только на них поглядели», – твердил Джон. Баярд, конечно, рассвирепел и сказал, что это позор – выпускать мальчишку на улицу с длинными локонами, и наконец заставил бедную женщину согласиться, чтобы Саймон их остриг. И знаете что? Ни тот, ни другой не позволили даже притронуться к своим волосам. Кажется, в школе осталось еще несколько мальчишек, которых они не успели отколотить, а они решили заставить всю школу признать, что, если им нравится, они могут носить волосы хоть до пят. И наверняка им это удалось, потому что после нескольких кровавых побоищ они в один прекрасный день вернулись наконец домой без свежих ран и тогда разрешили Саймону остричь им волосы, а их мать сидела в гостиной за роялем и плакала. И это было в последний раз – в здешней школе они больше не дрались. А почему они дрались, когда уехали отсюда в университет, я не знаю, но причина у них всегда находилась. В конце концов нам пришлось их разлучить, и из Виргинии, где учились оба, перевести Джонни в Принстон[84]. Тогда они бросили жребий или устроили еще что-то в этом роде, наверно, для того, чтобы решить, которого из них исключат раньше, и когда Джонни проиграл, стали примерно раз в месяц встречаться в Нью-Йорке. Я нашла у Баярда в столе письма, которые начальник нью-йоркской полиции писал профессорам Принстонского и Виргинского университетов с просьбой не пускать их больше в Нью-Йорк. Эти письма профессора переслали нам. А однажды Баярду пришлось за какие-то их проделки уплатить полторы тысячи долларов не то какому-то полицейскому, не то официанту.
Мисс Дженни продолжала говорить, но Нарцисса ее не слушала. Она рассматривала лицо на миниатюре. Лицо, смотревшее на нее, было лицом ребенка и в то же время лицом Баярда, но в нем уже угадывалось не мрачное высокомерие, так хорошо ей знакомое по лицу мужа, а нечто глубоко искреннее, непосредственное, нечто теплое, открытое и щедрое, и когда Нарцисса сидела, держа в руке маленький овальный медальон, с которого на нее серьезно смотрели спокойные голубые глаза, а лицо, окаймленное золотистыми кудрями с гладкой кожей и детским ртом, светилось таким мягким, веселым и безыскусным сияньем, перед ней с небывалой доселе ясностью раскрылась слепая трагедия человеческой жизни. Нарцисса сидела неподвижно – мисс Дженни думала, что она просто смотрит на медальон, а между тем она со всею силой пробудившейся душевной стойкости лелеяла ребенка у себя под сердцем; казалось, она уже различала черную тень рока, который сама на себя навлекла и который в ожидании своего часа притаился рядом с ее стулом.
«Нет, нет», – со страстным протестом шептала Нарцисса, обволакивая будущего ребенка волнами той силы, что с каждым днем все выше поднималась в ее душе и теле, и расставляя на своих крепостных стенах непобедимые гарнизоны. Она даже радовалась, что мисс Дженни показала ей портрет, – ее предостерегли, и она теперь вооружена.
Мисс Дженни между тем продолжала называть ребенка Джоном и вспоминать разные забавные случаи из детства того, другого Джона, пока Нарцисса наконец поняла, что она их путает, и с ужасом обнаружила, что мисс Дженни стареет и что в конце концов даже ее неукротимое старое сердце начинает понемногу сдавать. Открытие это ее ужаснуло – ведь дряхлость никак не ассоциировалась для нее с мисс Дженни, с сухопарой, стройной, подвижной, непреклонной и доброй мисс Дженни, распоряжавшейся в доме, который никогда ей не принадлежал, в который ее насильственно пересадили, с корнем вырвав из родной земли в том далеком краю, где нравы, обычаи и даже самый климат так разительно отличались от здешних, в доме, в котором она поддерживала порядок с неиссякаемой энергией при помощи одного-единственного, безответственного, как малое дитя, глупого старого негра.
И тем не менее она продолжала поддерживать порядок в доме, словно и старый Баярд, и молодой Баярд все еще в нем жили. Но вечерами, когда они обе сидели у огня в кабинете, а время неуклонно двигалось вперед и в комнату уже опять вливался вечерний воздух, напоенный густым и пряным ароматом белых акаций, пеньем пересмешников и вечным лукавством вновь народившейся проказницы весны, когда наконец даже мисс Дженни признала, что больше незачем растапливать камин, – теперь, когда они беседовали, Нарцисса стала замечать, что она уже не вспоминает о своем далеком девичестве и о Джебе Стюарте с его алым шарфом, мандолиной и увитым гирляндами гнедым конем, а что ее воспоминания простираются не дальше того времени, когда Баярд и Джон были детьми. Казалось, будто жизнь ее, подходя к концу, устремлена была не в будущее, а в прошлое – подобно нити, которую наматывают обратно на катушку.
И Нарцисса вновь обрела безмятежный покой – заранее предупрежденная об опасности, она сидела в своих бастионах и слушала мисс Дженни, более чем когда-либо прежде преклоняясь перед неукротимой силою духа, который, вселившись в тело женщины, достался в наследство легкомысленным и безрассудным мужчинам, очевидно, с одною лишь целью заботливо подвести этих мужчин к их ранней насильственной смерти в период истории, когда ее муж и братья погибли в одном и том же бесполезном крушенье людских начинаний; когда, словно в каком-то кошмаре, не проходящем ни во сне, ни наяву, основы ее жизни поколебались, а корни были в буквальном смысле слова вырваны из той земли, где, уповая на чистоту человеческих побуждений, спали вечным сном ее предки, – в период, когда сами эти мужчины, несмотря на всю свою надменную и дерзкую беспечность, непременно дрогнули бы, если бы роль их была лишь пассивной, а уделом их было одно ожиданье. И Нарцисса думала о том, насколько эта доблесть, никогда не опускавшая клинка пред недоступным для меча врагом, и эта безропотная стойкость никем не воспетых (и, увы, неоплаканных) женщин возвышеннее, чем затмивший их мишурный и бесплодный блеск мужчин. «И вот теперь она стремится сделать меня одной из этих женщин, стремится сделать из моего ребенка еще одну из тех ракет, что на мгновенье вспыхивают в небе и тотчас угасают».
Не она вновь погрузилась в свою безмятежность, и по мере того, как приближался срок, дни ее все больше и больше сосредоточивались, а голос мисс Дженни превращался всего лишь в звук – утешительный, но лишенный смысла. Каждую неделю она получала эксцентричные, утонченно остроумные письма от Хореса, но и их она читала с невозмутимой отчужденностью – то есть читала то, что ев удавалось расшифровать. Писания Хореса всегда казались ей непонятными, и даже те их части, которые удавалось расшифровать, ничего ей не говорили. Впрочем, она знала, что этого он и ожидал.
Но вот уже весна окончательно вступила в свои права. Ежегодные весенние пререкания мисс Дженни с Айсомом начались снова и яростно, хотя и безобидно, шли своим чередом под окном у Нарциссы. Они достали из погреба луковицы тюльпанов, с помощью Нарциссы высадили их в грунт, вековали остальные клумбы, распеленали розы и пересаженный жасмин. Нарцисса съездила в город и увидела, что на заброшенное лужайке расцвели первые жонкили – совсем как в те дни, когда она и Хорес еще жили дома; и она послала ему ящик жонкилей, а потом нарциссов. Но когда зацвели гладиолусы, она уже почти не выходила из дому и только под вечер гуляла с мисс Дженни по цветущему саду, наполненному пеньем пересмешников и запоздалых дроздов, по длинным аллеям, где медленно и неохотно сгущались сумерки, и мисс Дженни все толковала ей о Джоне, путая еще не родившегося младенца с покойником.
В начале июня они получили от Баярда письмо с просьбой выслать ему денег в Сан-Франциско, где он наконец ухитрился стать жертвой ограбления.
Деньги мисс Дженни отправила. «Возвращайся домой», – телеграфировала она ему тайком от Нарциссы.
– Ну, теперь-то уж он вернется, – сказала она. – Вот увидишь. Хотя бы для того, чтобы заставить нас поволноваться.
Но прошла неделя, а он все не приезжал, и тогда мисс Дженни послала ему срочную телеграмму-письмо. Не когда эту телеграмму передавали, Баярд был в. Чикаго, а когда она пришла в Сан-Франциско, он сидел среди саксофонов, накрашенных дам и их пожилых мужей за столом, который был беспорядочно уставлен грязными бокалами, залит виски и усыпан пеплом от сигарет, в обществе двоих мужчин и девицы. Один из мужчин был в форме армейского пилота с эмблемой в виде крыльев. Второй, коренастый, с седыми висками и безумными глазами фанатика, был одет в потертый серый костюм. Девица, высокая и стройная, казалось, состояла из одних длинных ног; у нее были ярко накрашенные губы, холодные глаза и сверхмодное бальное платье, и, когда еще двое мужчин подошли и обратились к Баярду, она с плохо скрытой настойчивостью уговаривала его выпить. Сейчас она танцевала с летчиком, то и дело оглядываясь на Баярда, который не переставая пил, между тем как человек в потертом костюме что-то ему втолковывал.
– Я его боюсь, – твердила девица.
Человек в потертом костюме говорил, с трудом сдерживая возбуждение; сложив две салфетки в узкие ленты, он пытался что-то наглядно объяснить, и на фоне бессмысленного рева барабанов и труб голос его звучал настойчиво и хрипло. Вначале Баярд, пристально глядя на собеседника своим мрачным взглядом, еще кое-как прислушивался, но теперь он уставился в противоположный конец зала и вовсе перестал обращать на него внимание. Рядом с ним стояла бутылка, и он все время пил виски с содовой. Рука у него была еще твердой, но по лицу разлилась смертельная бледность, он был совершенно пьян, и, то и дело оглядываясь на него, девица твердила своему партнеру:
– Говорю вам, что я его боюсь. Господи, когда вы с вашим другом к нам подошли, я уже совсем не знала, что и делать. Обещайте, что вы не уйдете и не оставите меня с ним.
– Это ты-то боишься? – с издевкой спросил летчик, однако все же оглянулся и посмотрел на бледное надменное лицо Баярда. – Он же совсем ручной, тебе ничего не стоит с ним справиться.
– Вы его не знаете, – сказала девица, хватая его за руку и прижимаясь к нему дрожащим телом.
Плечо его напряглось, а рука, лежавшая у нее на спине, опустилась чуть пониже, и, хотя они были зажаты в шаркающей ногами толпе танцующих, и потому их не было видно, он быстро и опасливо проговорил:
– Спокойно, малютка, он смотрит в нашу сторону. Два года назад я видел, как он выбил два зуба австралийскому капитану, который всего-навсего пытался заговорить с его девушкой в одном лондонском кабаке. – Они продвигались дальше, пока не очутились на противоположной от оркестра стороне зала. – Чего ты боишься? Он же не индеец; сиди тихо, и он тебя не тронет. Он парень что надо. Я его давно знаю и видел его в таких местах, где плохих не бывает, можешь мне поверить.
– Вы не знаете, – повторяла она. – Я…
Оркестр взревел и умолк; в неожиданно наступившей тишине за ближним столиком резко прозвучал голос человека в потертом костюме: «Мне только удалось заставить одного из этих жалких трусов летчиков…»
Голос его снова потонул в какофонии пьяных выкриков, визгливого женского смеха и скрежета передвигаемых по полу стульев, но когда они подошли к столику, человек в потертом костюме все еще говорил, сдержанно, но отчаянно жестикулируя, тогда как Баярд, не сводя глаз с противоположного конца зала, беспрерывно пил. Девица схватила летчика за руку.
– Вы должны помочь мне напоить его до потери сознания, – взмолилась она. – Говорю вам, я боюсь с ним ехать.
– Напоить Сарториса до потери сознания? Еще не родился тот мужчина, который бы это сумел, а женщина тем более. Ступай-ка ты обратно в детский сад, малютка. – Однако, убедившись в ее полной искренности, он все-таки спросил: – Послушай, а что он тебе сделал?
– Не знаю. Он может что угодно сделать. Когда мы ехали сюда, он бросил пустую бутылку в регулировщика. Вы должны…
– Тихо! – скомандовал летчик.
Человек в потертом костюме умолк и с досадой поднял голову. Баярд все еще не сводил взгляда с противоположного конца зала.
– Там зять, – сказал он, медленно и старательно выговаривая слова. – Не разговаривает с семейством. Зол на нас. Отбили у него жену.
Все обернулись и посмотрели в ту сторону.
– Где? – спросил летчик и подозвал официанта. – Поди сюда, Джек.
– Вон тот, с бриллиантовой фарой, – сказал Баярд, – Ничего парень. Но говорить с ним я не стану. Еще в драку полезет. К тому же с ним подруга.
Летчик снова посмотрел в ту сторону.
– Старикан какой-то, – сказал он, снова подозвал официанта и спросил девицу: – Еще коктейль? – Он взял бутылку, наполнил свой бокал, налил Баярду и посмотрел на человека в потертом костюме: – А ваш бокал где?
Человек в потертом костюме досадливо отмахнулся.
– Смотрите, – сказал он, снова хватаясь за салфетки. – Угол поперечного V увеличивается до определенной величины пропорционально давлению воздуха. Вследствие увеличения скорости. Понятно? Ну вот, а я хочу выяснить…
– Расскажи это своей бабушке, приятель! – перебил его летчик. – Говорят, она два года назад купила аэроплан. Эй, официант!
Баярд теперь мрачно смотрел на человека в потертом костюме.
– Вы ничего не пьете, – сказала девица, толкая под столом летчика.
– Верно, – подтвердил Баярд. – Почему ты не хочешь летать на его катафалке, Мониген[85]?
– Я? – Летчик опустил бокал на столик. – Черта с два. У меня в будущем месяце отпуск. Выпьем до дна, и дело с концом! – добавил он, снова поднимая бокал.
– Ладно, – согласился Баярд, не дотрагиваясь до своего бокала. Лицо у него опять побледнело и застыло, как металлическая маска.
– Говорю вам, что никакой опасности нет, если только не превысить предельную скорость, которую я вам назову, – с горячностью продолжал человек в потертом костюме. – Я испытал крылья под нагрузкой, оценил подъемную силу и проверил все цифры, и теперь вам остается только…
– Разве вы не хотите с нами выпить? – настаивала девица.
– Разумеется, хочет, – сказал летчик. – Слушай, ты помнишь ту ночь в Амьене, когда этот верзила ирландец Комин расколошматил весь кабак «Клош-Кло» и забрал свисток у парня из военной полиции?
Человек в потертом костюме сидел за столом и разглаживал лежавшие перед ним салфетки. Потом он снова разразился речью, и в его хриплом голосе звучала безумная напряженность отчаяния:
– Я работал день и ночь, я выпрашивал и брал в долг, и теперь, когда у меня есть машина и государственный инспектор, я не могу провести испытание из-за того, что вы, жалкие трусы пилоты, не желаете поднять ее в воздух.
Просто шайка бездельников – сидите на крышах отелей, лакаете виски и за это получаете летные. И вы еще кичитесь своей храбростью! Мы, мол, заморские авиаторы. Ничего удивительного, что немцы…
– Заткнитесь, – без всякой злобы, спокойным и ровным голосом сказал ему Баярд.
– Вы ничего не пьете, – повторила девица. – Выпейте, пожалуйста.
Она подняла его бокал, пригубила и протянула ему. Баярд обхватил ее руку вместе с бокалом и, не выпуская, снова уставился в противоположный конец зала.
– Не зять, – проговорил он. – Муж жены зятя. Нет. Муж жены брата жены. Жена была любовницей брата жены. Теперь поженились. Толстуха. Везет человеку.
– Чего ты там болтаешь? – спросил его летчик. – Давай лучше выпьем.
Девица отодвинулась от Баярда на расстояние вытянутой руки. Другой рукой она подняла свой бокал и кокетливо улыбнулась ему короткой испуганной улыбкой. Он не выпускал ее руки из своих твердых пальцев и медленно тянул ее к себе.
– Не надо, – прошептала она, глядя на него широко открытыми глазами. – Пустите.
Она поставила бокал и второй рукой попыталась разжать его пальцы. Человек в потертом костюме изучал сложенные салфетки, летчик сосредоточенно пил.
– Пустите, – снова прошептала девица.
Тело ее изогнулось, она поспешно выбросила вперед руку» чтобы Баярд не стащил ее со стула, и несколько секунд они смотрели друг на друга – она с немым ужасом, он холодно и мрачно, с застывшим, словно маска, лицом. Потом он выпустил се руку и оттолкнул назад свой стул.
– Эй вы, пошли, – сказал он человеку в потертом костюме. Вытащив из кармана пачку банкнотов, он положил одну на стол возле девицы. – Этого тебе хватит, чтобы добраться до дому.
Она терла запястье и молча на него смотрела. Летчик скромно изучал дно своего бокала.
– Ну, пошли же, – снова сказал Баярд человеку в потертом костюме. Тот встал и последовал за ним.
В маленькой нише сидел Гарри Митчелл. Его столик тоже был уставлен бутылками и бокалами; он сидел сгорбившись, с закрытыми глазами, а на его голове, освещенной электрической свечою, блестели розовые капли пота. Женщина, сидевшая с ним рядом, обернулась и отчаянным взглядом посмотрела на Баярда. Возле их столика стоял официант с головой монаха, и, проходя мимо, Баярд заметил, что в галстуке Гарри уже не было бриллианта, услышал их приглушенные сердитые голоса и увидел, что они выхватывают друг у друга какой-то лежащий на столе предмет, благопристойно скрытый от посторонних глаз их спинами. Когда он со своим спутником был уже у самых дверей, женщина в ярости разразилась было грязными ругательствами, но ее резкий истерический визг тотчас прервался, словно кто-то зажал ей рот рукой.
На следующий день мисс Дженни поехала в город и послала Баярду еще одну телеграмму. Но когда эту телеграмму передавали, он сидел в аэроплане на гудронированной взлетной дорожке государственного аэродрома в Дейтоне[86]; вокруг аэроплана, как сумасшедший, метался и суетился человек в потертом костюме, а рядом спокойно и безучастно стояла группа армейских пилотов. Машина внешне напоминала обыкновенный биплан, но между крыльями у нее не было стоек, а скреплялись они изнутри пружинами, и потому, когда она неподвижно стояла на земле, угол поперечного V был отрицательным. Теория состояла в том, что при горизонтальном полете угол поперечного V будет близок к нулю, а скорость будет наибольшей, тогда как на виражах из-за увеличения давления угол поперечного V автоматически возрастет, что приведет к увеличению маневренности. Кабина была сдвинута далеко к хвостовому оперению.
– Значит, будет видно, как крылья начнут прогибаться, – сухо заметил летчик, который одолжил Баярду свой шлем и очки, сообщив при этом, что они старые. Баярд посмотрел на него равнодушно, без тени юмора.
– Послушай, Сарторис, – сказал тот, – не лезь ты в этот гроб. Эти типы каждую неделю привозят сюда какую-нибудь штуку, которая якобы совершит переворот в авиации, какой-нибудь капкан, который отлично летает… на бумаге. Уж если командир не дает ему летчика – а ты ведь знаешь, что мы испытываем любой ящик, если только к нему приделан пропеллер, – можешь держать пари, что авария обеспечена.
Однако Баярд, захватив шлем и очки, направился к ангару. Летчики последовали за ним и, пока мотор прогревался, с мрачным выражением на обветренных лицах молча стояли вокруг. Когда Баярд влез в кабину и надел очки, летчик, который ему их дал, подошел и положил ему на колени какой-то предмет.
– Вот, возьми, – отрывисто сказал он.
Это была женская подвязка. Баярд взял ее и возвратил хозяину.
– Она мне не понадобится, – сказал он. – Но все равно спасибо.
– Ну, что ж. Дело твое. Но помни, что если ты позволишь машине пойти носом книзу, от нее останутся одни колеса.
– Знаю, – отвечал Баярд. – Буду держать нос кверху.
Изобретатель снова подбежал к нему, продолжая что-то объяснять.
– Да, да, – нетерпеливо отмахнулся от него Баярд. – Вы мне все это уже говорили. Контакт.
Механик провернул винт. Пока машина двигалась к центру поля, изобретатель все еще держался за край кабины и что-то кричал. Скоро ему пришлось пуститься бегом, но он не отставал, по-прежнему продолжая кричать, и тогда Баярд прибавил газ. Когда он был уже на краю поля и разворачивал машину навстречу ветру, изобретатель мчался к нему, махая рукой. Баярд дал полный газ, машина рванулась вперед, и, когда она проносилась через центр поля мимо изобретателя, хвост подняло кверху, и аэроплан длинными скачками понесся по полю, а когда скачки прекратились, перед Баярдом промелькнул изобретатель, который, разинув рот, бешено размахивал обеими руками.
Концы крыльев, начиная от У-образных стоек шасси, судорожно раскачивались, но Баярд, осторожно маневрируя, набирал высоту. Он понял, что существует определенная скорость, выше которой он, вероятно, лишится несущей поверхности. Поднявшись почти на две тысячи футов, он начал делать поворот и, управляя элеронами, обнаружил, что угол поперечного V внутренней плоскости уменьшился, а внешней – удвоился, и началось такое бешеное скольжение, в какое он не попадал со времен войны. Машина не просто скользила вбок – хвост задрался кверху, как у ныряющего кита, а стрелка указателя скорости подскочила на тридцать миль выше предела, который назвал ему изобретатель. Аэроплан теперь летел обратно к полю в глубоком пике, и Баярд взял ручку па себя.
Концы крыльев круто прогнулись, и, чтобы не дать им окончательно оторваться, он толкнул ручку вперед, понимая, что только благодаря большой скорости пикирования аэроплан не падает на землю, как вывернутый наизнанку зонтик. А скорость все увеличивалась, он уже пролетел посадочный знак на высоте меньше тысячи футов. Он снова потянул на себя ручку, концы крыльев снова прогнулись кверху, и тогда он толкнул ручку от себя, чтобы удержать скорость, и снова попал в такое же бешеное скольжение. Хвост снова описал дугу и стремительно взмыл кверху, но на этот раз крылья не выдержали, и, когда обломок одного из них с размаху пронесся мимо и врезался в хвост, напрочь отрубив и его, Баярд машинально втянул голову в плечи.
В этот день у Нарциссы родился ребенок, а назавтра Саймон отвез мисс Дженни в город, высадил ее у телеграфной конторы, легонько и незаметно натянув вожжи, заставил лошадей картинно закусывать удила и вскидывать головы, а сам, в необъятном пыльнике и цилиндре, каким-то непонятным способом ухитрился, сидя на козлах, изобразить прогуливающегося спесивого щеголя. В таком виде и застал его доктор Пибоди, который в своем измятом альпаговом пальто шел по освещенной июньским солнцем улице с газетой в руках.
– Ты похож на лягушку, Саймон, – сказал он. – Где мисс Дженни?
– Да, сэр, – согласился Саймон. – Да, сэр. Они нынче ликуют и радуются. Маленький хозяин родился. Да, сэр, маленький хозяин родился, и теперь опять вернутся старые времена.
– Где мисс Дженни? – нетерпеливо повторил доктор Пибоди.
– Она там, шлет телеграмму этому мальчишке, чтоб он возвращался сюда, где ему место.
Доктор Пибоди отвернулся, и Саймон, несколько обескураженный его равнодушием перед лицом столь важных событий, удивленно на него посмотрел.
– Ведет себя совсем как белая шваль, – презрительно рассуждал он вслух. – Ну и пускай себе, теперь мы их всех расшевелим. Да, сэр, опять настает доброе старое время, и это уж точно. Как при мистере Джоне, когда полковник был молодым и все негры пришли на лужайку перед домом пожелать доброго здоровья миссис и маленькому хозяину.
Глядя вслед входившему в контору доктору Пибоди, он сквозь зеркальное окно увидел, как тот подошел к мясе Дженни, которая стояла возле стойки со своей телеграммой.
«Немедленно приезжай домой к своей семье идиот несчастный или я велю тебя арестовать», – гласила телеграмме, написанная ее твердым, ясным почерком.
– Здесь больше десяти слов, – сказала она телеграфисту, – но сегодня это не имеет значения. Теперь-то он вернется, уж будьте уверены. А если нет, я отправлю За ним шерифа, и это так же верно, как то, что его зовут Сарторис.
– Да, мэм, – сказал телеграфист. Когда он прочитал эту телеграмму, ему явно стало не по себе, он поднял голову и хотел было что-то сказать, но мисс Дженни заметила его смущение и быстро повторила вслух текст.
– Если хотите, можете выразиться покрепче, – добавила она.
– Да, мэм, – снова сказал телеграфист, нырнул, скрылся за своей конторкой, и мисс Дженни с растущим любопытством и нетерпением перегнулась через стойку и, держа в руке серебряный доллар, наблюдала, как он три раза подряд в каком-то мучительном смятении пересчитал слова.
– В чем дело, молодой человек? – сердито спросила она. – Надеюсь, правительство не запрещает упоминать в телеграммах новорожденных младенцев?
Телеграфист поднял на нее глаза.
– Да, мэм, все в порядке, – выговорил он наконец, и она дала ему доллар, и в то самое время, когда он сидел, держа монету в руке, а мисс Дженни с еще большей досадой на него смотрела, доктор Пибоди вошел в контору и взял ее за руку.
– Пойдемте отсюда, Дженни, – сказал он.
– Доброе утро, – отозвалась она, оборачиваясь на его голос. – Наконец-то вы явились, Люш. Уже столько лет вы принимаете Сарторисов, а теперь вдруг на целый день опоздали. Как только я заставлю этого идиота вернуться домой, снова настанет доброе старое время, как выражается Саймон.
– Да. Саймон мне сказал. Идемте.
– Дайте мне получить сдачу, – Она опять повернулась к стойке, за которой стоял телеграфист, держа в одной руке телеграмму, а в другой серебряный доллар. – Что такое, молодой человек? Надеюсь, доллара достаточно?
– Да, мэм, – повторил он, обратив встревоженный немой взгляд на доктора Пибоди. Доктор Пибоди протянул свою толстую руку и забрал у него телеграмму вместе с монетой.
– Идемте, Дженни, – повторил он.
Секунду мисс Дженни стояла неподвижно. Одетая в черное шелковое платье, в черной шляпке, плотно надвинутой на голову, она смотрела на него проницательными старыми глазами, которые видели так много и так ясно. Потом твердым шагом направилась к двери, вышла па улицу, дождалась его и недрогнувшей рукой взяла сложенную газету, которую он ей дал.
АВИАТОР ИЗ МИССИСИПИ – гласил напечатанный заглавными буквами скромный заголовок, и она тотчас вернула доктору газету, достала из-за пояса маленький тонкий носовой платочек и вытерла им пальцы.
– Мне незачем это читать, – сказала она. – Они попадают в газеты всегда по одному только поводу. Я знаю, что он был где-то, где ему вовсе не следовало быть, и делал что-то, к чему не имел ни малейшего касательства.
– Да, – сказал доктор Пибоди. Он подвел ее к коляске и, когда она поднималась на подножку, неуклюже поддержал обеими руками.
– Не трогайте меня, Люш, – отрезала она. – Я не калека.
Но он поддерживал ее под локоть своей огромной ласковей ручищей и, пока она садилась, а Саймон полотняным пологом укутывал ей колени, с непокрытой головой стоял рядом.
– Возьмите, – сказал он, протягивая ей серебряный доллар. Мисс Дженни положила монету в сумочку, щелкнула замком и снова вытерла пальцы носовым платочком.
– Ну, что ж, – сказала она и, помолчав, добавила: – Слава богу, это уже последний. Во всяком случае на некоторое время. Домой, Саймон.
Саймон величественно восседал на козлах, но ввиду столь важных обстоятельств несколько смягчился.
– Когда вы приедете поглядеть молодого хозяина, доктор?
– Скоро, Саймон, – отозвался тот, и Саймон цокнул на лошадей, сдвинул шляпу набекрень и, небрежно помахивая кнутом, торжественно покатил прочь.
Доктор Пибоди остался стоять на улице – бесформенная туша в потрепанном альпаговом пальто, со шляпой в одной руке и со сложенной газетой и желтым бланком неотправленной телеграммы в другой – и стоял так до тех пор, покуда стройная спина мисс Дженни и прямые несгибаемые поля ее шляпки не скрылись из виду.
Но это был не последний. Неделю спустя рано утром в одной из негритянских хижин в городе нашли Саймона. Неведомая рука каким-то тупым орудием проломила его седую голову.
– В чьем доме? – спросила мисс Дженни по телефону. «В доме женщины по имени Мелони Гаррис», – ответил голос. Мелони... Мел… Перед глазами мисс Дженни промелькнуло лицо Белл Митчелл, и она вспомнила молодую мулатку, чья кокетливая наколка, фартук, а также стройные блестящие икры придавали такую пикантность вечеринкам Белл и которая ушла от нее, чтобы открыть косметический салон. Мисс Дженни поблагодарила и повесила трубку.
– Старый седой распутник, – сказала она, отправилась в кабинет Баярда и села. – Так вот на что пошли церковные деньги, которые он «дал взаймы». А я-то думала…
Стройная, безукоризненно прямая, она сидела на стуле, праздно сложив на коленях руки. «Да, это действительно последний», – подумала она. Впрочем, нет, он ведь не совсем Сарторис, у него была хоть какая-то тень здравого смысла, тогда как остальные…
– Пожалуй, мне пора немножко заболеть, – сказала мисс Дженни, которая не провела ни единого дня в постели с тех пор, как ей исполнилось сорок.
И именно так она и поступила. Улеглась в постель, подложила под голову множество подушек, надела легкомысленный кружевной чепец и не разрешила звать никаких врачей, кроме доктора Пибоди, который явился с неофициальным визитом и в течение получаса покорно слушал, как больная вымещала на нем свою хандру и рецидив негодования из-за фиаско с мазью. Здесь же она ежедневно совещалась с Айсомом и Элнорой и в самые неожиданные минуты яростно обрушивалась на Айсома и Кэспи, которые торчали во дворе у нее под окном.
Младенец и невозмутимая, увенчанная ярким тюрбаном гора, которая была к нему приставлена, тоже проводили большую часть дня в этой комнате; здесь же была Нарцисса, и все три женщины часами шушукались, совместно предаваясь некой оргии экстатического самоотречения, между тем как предмет оного спал, переваривая пищу, просыпался, заново наполнял свой желудок и снова засыпал.
– Он безусловно Сарторис, – сказала мисс Дженни, – но только усовершенствованного образца. У него нет их безумного взгляда. Я думаю, тут все дело в имени Баярд[87]. Мы хорошо сделали, что назвали его Джонни.
– Да, – промолвила Нарцисса, с тихой и безмятежной грустью глядя на спящего сына.
И здесь мисс Дженни оставалась, пока не истекло ее время. Три недели. Она назначила дату заранее, еще до того как легла в постель, и стойко выдержала срок, отказавшись встать даже для того, чтобы присутствовать при крещении. Этот день пришелся на воскресенье. Был конец июня, и аромат жасмина ровными волнами вливался в окна. Нарцисса и кормилица в еще более ярком, чем обычно, тюрбане принесли к ней в комнату младенца, выкупанного, надушенного и облаченного в приличествующие церемонии одежды, а потом она услышала, как они уехали в коляске, и в доме опять стало тихо. Занавески мирно колыхались на окнах, и солнечный ветерок вносил в комнату мирные запахи лета и звуки – щебетанье птиц, воскресный звон колоколов и голос Элноры – слегка приглушенный по случаю ее недавней утраты, однако все еще мягкий и звучный. Занятая приготовлением обеда, она двигалась по кухне, напевая грустную бесконечную песню без слов, но, случайно обернувшись и увидев в дверях мисс Дженни, еще слабую, но, как всегда, тщательно одетую и прямую, мгновенно умолкла.
– Мисс Дженни! Да что ж это такое! Ступайте обратно в постель. Позвольте, я вам помогу.
Но мисс Дженни решительно продвигалась вперед. – Где Айсом?
– Он в сарае. Ступаете обратно в постель. Я мисс Нарциссе скажу.
– Оставь меня в покое, – заявила мисс Дженни. – Мне надоело сидеть дома. Я еду в город. Позови Айсома.
Элнора все еще пыталась возражать, но мисс Дженни твердо стояла на своем, и Элнора подошла к дверям, кликнула Айсома и разразилась множеством зловещих предсказаний, но тут появился Айсом.
– Вот, возьми, – сказала мисс Дженни, вручая ему ключи. – Выведи автомобиль.
Айсом удалился, и мисс Дженни медленно последовала за ним. Элнора поплелась было следом, преисполненная мрачной заботливости, но мисс Дженни отправила ее обратно на кухню, перешла через двор и уселась в автомобиль рядом с Айсомом.
– Смотри у меня, парень, будь осторожен, а не то я сама сяду за руль, – сказала она ему.
Когда они добрались до города, на стройных шпилях, поднимавшихся среди деревьев к пухлым летним облакам, лениво звонили колокола. На окраине мисс Дженни велела Айсому свернуть в заросший травой переулок, и, проехав немного дальше, они вскоре остановились у железных ворот кладбища.
– Хочу посмотреть могилу Саймона, – пояснила она. – В церковь я сегодня не пойду – я достаточно просидела в четырех стенах.
От одной этой мысли она слегка оживилась, как мальчишка, сбежавший из школы.
Негритянское кладбище располагалось за главным кладбищем, и Айсом повел мисс Дженни на могилу Саймона. Похоронное общество, членом которого был Саймон, позаботилось о его могиле, и теперь, через три недели после похорон, холмик все еще был покрыт венками, но цветы осыпались, и с мирно ржавеющих проволочных остовов свисала жалкая кучка поникших стеблей. Элнора или кто-то другой успели побывать здесь до мисс Дженни, и вокруг могилы неровными рядами были натыканы фарфоровые черепки и кусочки разноцветного стекла.
– Я думаю, ему тоже надо поставить надгробный камень, – громко сказала мисс Дженни и, обернувшись, увидела, что обтянутые комбинезоном ноги Айсома лезут на дерево, вокруг которого с сердитыми криками мечутся два дрозда. – Айсом!
– Да, мэм. – Айсом послушно соскочил на землю, и птицы выпустили в него последний залп истерической брани.
Они вошли на кладбище для белых и теперь проходили между мраморными глыбами. На равнодушном камне были высечены хорошо знакомые ей имена и даты в их мирной суровой простоте. Кое-где памятники были увенчаны символическими урнами или голубками и окружены аккуратно подстриженным газоном; свежая зелень резко выделялась на фоне белого мрамора, синего неба с пятнами облаков и черных можжевельников, из которых доносилось бесконечное монотонное воркованье голубей. То тут, то там на бело-зеленом узоре пестрели еще не увядшие яркие цветы, и вот уже среди купы можжевельников появилась каменная спина Джона Сарториса и его надменно простертая рука, а за деревьями круто врезался в долину высокий отвесный обрыв.
Могила Баярда тоже представляла собой бесформенную груду увядших цветов, и мисс Дженни велела Айсому собрать их и унести. Каменщики готовились выложить вокруг могилы бордюр, и неподалеку уже лежал прикрытый парусиной надгробный камень. Она подняла парусину и прочитала четкую свежую надпись: «БАЯРД САРТОРИС. 16 мая 1893 – 11 июня 1920». Это лучше. Просто. Теперь уже нет ни одного Сарториса, который мог бы выдумать что-нибудь витиеватое. Эти Сарторисы даже в земле не могут лежать спокойно, без тщеславия и спеси. Рядом с могилой стоял еще один надгробный камень, точно такой же, если не считать надписи. Но хотя в этой могиле не было праха, в надписи тоже безошибочно угадывался стиль Сар-торисов, и потому все вместе производило впечатление похвальбы в пустой церкви. Впрочем, здесь чувствовалось и что-то другое – казалось, будто веселый, бесшабашный дух юноши, который всегда высмеивал завещанное предками угрюмое напыщенное фанфаронство, даже несмотря на то что кости его покоились в неведомой могиле далеко за морем, каким-то образом сумел смягчить дерзкий жест, которым они его напутствовали:
ЛЕЙТЕНАНТ ДЖОН САРТОРИС К.В.Ф.
убит в бою 5 июля 1918 года
«Я носил его на орлиных крыльях
И принес его к Себе»[88].
Легкий ветерок, словно долгий вздох, прошелестел в можжевельниках, и ветви горестно закачались. Над неподвижными рядами мраморных глыб монотонно ворковали голуби. Айсом воротился и унес еще одну охапку увядших цветов.
Надгробие старого Баярда тоже было скромным, ибо он появился на свет слишком поздно для одной войны и слишком рано для другой, и мисс Дженни подумала о том, какую злую шутку сыграло с Баярдом Провидение, сначала лишив его возможности стать головорезом, а потом отказав ему даже в привилегии быть похороненным людьми, которые могли бы сочинить и ему какой-нибудь панегирик. Разросшиеся можжевельники почти совсем закрыли могилы его сына Джона и невестки. Солнечный свет проникал к ним только редкими бликами, испещряя выветрившийся камень затейливым пунктирным узором, и надписи можно было разобрать лишь с большим трудом. Но мисс Дженни и так знала, что там написано, – ей было слишком хорошо знакомо всепоглощающее честолюбие, пагубное влияние и пример того, кто поработил их всех и придал этому месту, отведенному, казалось бы, для успокоения усталых людей, претенциозную торжественность, имевшую столько же общего с понятием смерти, сколько переплеты книг со шрифтом, которым они напечатаны, и рядом с ними надгробия их жен, которых они вовлекли в свою дерзновенную орбиту, несмотря на импозантные генеалогические ссылки, выглядели такими же скромными и незаметными, как песнь дроздов, живущих под гнездом орла.
Он стоял на каменном пьедестале, в сюртуке, с непокрытой головой, чуть-чуть выдвинув вперед одну ногу и легонько опершись рукою о каменный пилон. Немного приподняв голову с тем выражением надменной гордости, которое с роковою точностью передавалось из поколения в поколение, он повернулся спиной ко всему миру, и его высеченные из камня глаза смотрели на равнину, где проходила построенная им железная дорога, на голубые неизменные холмы вдали и еще дальше, на бастионы самой бесконечности. Пьедестал и статуя были покрыты пятнами и щербинками от солнца и дождя, усыпаны иглами можжевельников, и хотя четкие буквы заросли плесенью, их все еще можно было разобрать:
ПОЛКОВНИК ДЖОН САРТОРИС
К.А.Ш.[89]
1823-1876
Солдат, государственный деятель, гражданин мира
Всю жизнь свою отдав людскому просвещенью,
Он жертвой пал неблагодарности людской.
Остановись, сын скорби, вспомни смерть.
Эта надпись вызвала смятение среди родственников убийцы, которые заявили формальный протест. Однако, уступая общественному мнению, старый Баярд все же отомстил: он приказал стесать строку: «Он жертвой пал неблагодарности людской» и ниже добавить: «Пал от руки Редлоу 4 сентября 1876 года».
Мисс Дженни немного постояла, погрузившись в раздумье – стройная прямая фигура в черном шелковом платье и неизменной черной шляпке. Ветер долгими вздохами шелестел в можжевельниках, и ровные, как удары пульса, в солнечном воздухе без конца раздавались заунывные стенанья голубей. Айсом пришел за последней охапкою мертвых цветов; и, окидывая взором мраморные дали, на которые уже легли полуденные тени, она заметила стайку ребятишек – чувствуя себя несколько стесненно в ярких воскресных нарядах, они тихонько резвились среди невозмутимых мертвецов. Да, это был наконец последний – теперь уж все они собрались на торжественный конклав среди угасших отзвуков их необузданных страстей, средь праха, спокойно гнившего под сенью языческих символов их тщеславия и высеченных в долготерпеливом камне жестов, и, вспомнив, как Нарцисса однажды говорила о мире без мужчин, она подумала, что не там ли расположены тихие аллеи и мирная обитель тишины, но ответить на этот вопрос не смогла.
Айсом вернулся, и, когда они двинулись к выходу, мисс Дженни услышала, что ее зовет доктор Пибоди. Он, как всегда, был в неизменных брюках из черного сукна, в лоснящемся альпаговом пальто и в бесформенной панаме. Его сопровождал сын.
– Здравствуй, мальчик, – сказала мисс Дженни, протягивая руку молодому Люшу.
У него были резкие, грубые черты, прямые черные волосы ежиком, спокойные карие глаза и большой рот, однако некрасивое, скуластое, доброе, насмешливое лицо сразу внушало доверие. Он был очень худ, небрежно одет, руки у него были огромные и костлявые, но этими руками он с ловкостью охотника, снимающего шкуру с белки, и с проворством фокусника делал тончайшие хирургические операции. Жил он в Нью-Йорке, где работал в клинике знаменитого хирурга, и раз, а то и два раза в год ехал тридцать шесть часов поездом, чтобы провести двадцать часов с отцом (все это время они днем гуляли по городу или разъезжали по окрестностям на старой покосившейся пролетке, а ночью сидели на веранде или у камина и беседовали), потом снова садился в поезд и через девяносто два часа после отъезда из Нью-Йорка был уже снова у себя в клинике. Ему было тридцать лет, он был единственным сыном женщины, за которой доктор Пибоди четырнадцать лет ухаживал, прежде чем смог на ней жениться. Было это в те дни, когда он прописывал лекарства и ампутировал конечности жителям всего округа, объезжая его на пролетке; часто после года разлуки он отправлялся за сорок миль к ней на свидание, но по дороге его перехватывали с просьбой принять роды или вправить вывихнутый сустав, и ей приходилось еще год довольствоваться наспех нацарапанной запиской.
– Значит, ты снова приехал домой? – спросила мисс Дженни.
– Да, мэм, и нашел вас такой же бодрой и прекрасной, как всегда.
– У Дженни такой скверный характер, что однажды она просто высохнет и улетучится, – сказал доктор Пибоди.
– Вы же знаете, что я не позволяю вам меня лечить, когда плохо себя чувствую, – отпарировала мисс Дженнн и, обращаясь к молодому Люшу, добавила: – А ты, конечно, ринешься назад на первом же поезде?
– Да, мэм, боюсь, что так. Я еще не получил отпуска.
– Ну, при таких темпах тебе придется провести его в богадельне. Почему бы вам обоим не приехать пообедать, чтоб он мог взглянуть на мальчика?
– Я бы с удовольствием, – отвечал молодой Люш, – но поскольку у меня нет времени делать все, что я хочу, я попросту решил не делать ничего. К тому же сегодня мы будем ловить рыбу.
– Да, – вставил отец, – и резать хорошую рыбу перочинным ножом, чтобы узнать, почему она плавает. Знаете, чем он занимался сегодня утром? Схватил того пса, которого Эйб ранил прошлой зимой, и так быстро содрал с его лапы повязку, что не только Эйб, но даже и сам пес очухаться не успели. Ты только забыл заглянуть поглубже и посмотреть, есть ли у него душа.
– Вполне возможно, что она у него как раз и есть, – невозмутимо отозвался молодой Люш. – Доктор Строд производит опыты с электричеством, и он утверждает, что душа…
– Чепуха! – перебила его мисс Дженни. – Дайте ему лучше банку мази Билла Фолза, пусть отвезет ее своему шефу. Однако мне пора, – добавила она, взглянув на солнце. – Если вы не желаете приехать на обед…
– Спасибо, мэм, – отвечал молодой Люш, – Я привез его сюда показать эту вашу коллекцию. Мы не знали, что у нас такой голодный вид, – заметил его отец.
– Ну что ж, на здоровье, – ответила мисс Дженни. Она пошла дальше, а отец с сыном стояли и смотрели ей вслед, пока ее стройная подтянутая спина не скрылась за можжевельниками.
– И вот теперь появился еще один, – задумчиво сказал молодой Люш. – И этот тоже вырастет и будет держать своих родных в вечном страхе, пока ему наконец не удастся сделать то, чего они все от него ожидают. Впрочем, может быть, кровь Бенбоу будет хоть немного его сдерживать. Они ведь тихие люди… эта девушка… да и Хорес тоже… к тому же и воспитывать его будут одни только женщины.
– Но кровь Сарторисов в нем тоже есть, – проворчал отец.
Когда мисс Дженни вернулась домой, вид у нее был немного усталый, и Нарцисса попеняла ей и уговорила отдохнуть после обеда. Лениво ползущий день навеял на мисс Дженни сонливость, и когда тени начали удлиняться, ее разбудили доносившиеся снизу тихие звуки рояля.
– Я проспала целый день, – в ужасе сказала она себе, но все-таки полежала еще немножко, между тем как на окнах легонько колыхались занавески, а звуки рояля поднимались в комнату вместе с запахом жасмина из сада и вечерним щебетаньем воробьев в ветвях шелковиц на заднем дворе. Она встала и, пройдя через прихожую, заглянула в комнату Нарциссы, где спал в колыбели ребенок. Рядом спокойно дремала кормилица. Мисс Дженни на цыпочках вышла, спустилась по лестнице, вошла в гостиную и выдвинула из-за рояля свой стул. Нарцисса перестала играть.
– Вы отдохнули? – спросила она. – Сегодня вам еще не надо было выходить.
– Чепуха! – возразила мисс Дженни. – Мне всегда бывает очень полезно посмотреть, как все эти напыщенные дурни лежат там под своими мраморными эпитафиями. Слава богу, что никому из них не удастся похоронить меня. Господь Бог, конечно, свое дело знает, но иногда, по правде говоря… Сыграй что-нибудь.
Нарцисса тихонько коснулась клавиш, и мисс Дженни некоторое время сидела и слушала. Незаметно подкрадывался вечер, и в комнате все больше сгущались тени. За окном крикливо сплетничали воробьи. Ровный, как дыхание, в комнату вливался аромат жасмина, и вскоре мисс Дженни оживилась и заговорила о ребенке. Нарцисса продолжала тихонько играть; ее белое платье с черной лентой на поясе смутно светилось в полутьме, переливаясь как матовый воск. Аромат жасмина волна за волною вливался в окна; воробьи умолкли, и мисс Дженни, сидя в сумерках, все толковала о маленьком Джонни, а Нарцисса с увлечением играла, словно вовсе ее не слушая. Потом, не переставая играть и не оборачиваясь, она сказала:
– Он вовсе не Джон. Он Бенбоу Сарторис.
– Что?
– Его зовут Бенбоу Сарторис, – повторила Нарцисса.
Мисс Дженни с минуту сидела неподвижно. Из соседней комнаты доносились шаги Элноры, которая накрывала на стол к ужину.
– Ты думаешь, это поможет? – спросила мисс Дженни. – Ты думаешь, что кого-нибудь из них можно переделать, если дать ему другое имя?
Музыка все еще мягко звучала в сумерках; сумерки были населены призраками блистательных и гибельных былых времен. И если они были достаточно блистательными, среди них непременно оказывался один из Сарторисов, и тогда они непременно оказывались гибельными. Пешки. Однако Игрок и партия, которую Он разыгрывает… Впрочем, Он ведь должен называть свои пешки какими-то именами. Но быть может, Сарторис – это и есть сама игра – старомодная игра, разыгранная пешками, которые были сделаны слишком поздно и по старому мертвому шаблону, порядком наскучившему даже самому Игроку. Ибо в самом звуке этого имени таится смерть, блистательная обреченность, как в серебристых вымпелах, которые спускают на закате, как в замирающих звуках рога на пути в долину Ронсеваль[90].
– Ты думаешь, – повторила мисс Дженни, – что, если его зовут Бенбоу, он будет в меньшей степени Сарторисом, негодяем и дураком?
Нарцисса продолжала играть, как будто совсем ее не слушая. Потом она обернулась и, не поднимая рук от клавиш, улыбнулась мисс Дженни – спокойно, задумчиво, с безмятежной и ласковой отчужденностью. За аккуратно причесанной поблекшей головою мисс Дженни недвижно висели коричневые шторы, а за ними, словно тихий сиреневый сон, стояла вечерняя полутьма, приемная мать мира и покоя[91].