Глава пятая КРЕСТОВСКИЙ ЗАТВОРНИК

1

Новый, 1912 год Саша с женой встретили на новом месте. Крестовский остров, улица Надеждинская, 5, дача Ломова — таким будет их адрес в ближайшие годы. Здесь они станут обсуждать поездку на Капри к Горькому, здесь родится поэма «Ной», отсюда поэт уйдет на фронт, а Мария Ивановна на этот адрес будет получать от него письма.

Вот уж действительно переехали так переехали!

Флигель дачи Ломова, который они снимали, был так далеко от центра Петербурга, что теперь никому не взбрело бы в голову явиться к Саше просто так, потому что «по пути». Если бы и нашелся такой редкий человек, то ему пришлось бы сначала добираться трамваем на Петербургскую сторону, затем брать извозчика или садиться в конку и ехать до Крестовской аптеки, что у Большого Крестовского моста, потом еще брести берегом реки. Но зато каким берегом! Черный вспоминал: «Тот же Петербург, но знакомые, перебравшись к нам весной через горбатый мост по конке откуда-нибудь с Гороховой, все, бывало, удивлялись. Черемуха у нас в саду цвела, — прямо не дерево, а Монна Ванна. Райская яблоня бледным румянцем разгоралась… Речка своя была… Крестовка. Пристань, лодчонка. Наберешь знакомых и повезешь их лимонную водку пить под Елагин мост. Вверху копыта гудят, внизу мы сидим, покачиваемся и закусываем. Соловьи в кустах аккомпанируют. Где уже мне — только Фету впору описать…» («Сырная пасха», 1925).

Поэт говорил о флигеле на Крестовском с такой же страстностью, с какой булгаковский Мастер вспоминал свой подвал в арбатском переулке. Много лет спустя Александр Михайлович трепетно описывал детали: в кабинете в шкафу «кротко блестели золотыми буквами корешки книг», на стене над диваном портреты: «курчавый, благосклонный Пушкин, седые, бородатые Тургенев и Толстой, гусар Лермонтов с вздернутым носиком» («Кавказский пленник», 1929). Жила здесь и мандолина, с которой Саша будет неоднократно изображен в годы эмиграции.

Разумеется, дачу нашла Мария Ивановна. Ее владелец, инженер-техник Василий Андреевич Ломов, согласно адресному справочнику за 1911 год, работал в Мужском и женском коммерческом училище Санкт-Петербургского общества ревнителей коммерческого образования. Домик с флигелем стоял прямо на берегу речки Крестовки; по соседству была дача британского посла с английским гребным клубом. Каждое утро, выходя во двор, Саша видел перед собой Каменный остров, вдали справа — Мало-Крестовский мост, слева впереди — Елагин мост, переброшенный на Елагин остров.

Качается пристань на бледной Крестовке.

Налево — Елагинский мост.

Вдоль тусклой воды серебрятся подковки,

А небо — как тихий погост.

(«Весна на Крестовском», 1921)

Там, на Елагином, в отдалении, «воняя бензином в просторы», гремели моторы автомобилей, принимая в себя людей с «брезгливо-обрюзгшими» лицами и унося их «на Стрелку» острова гулять по старинному английскому парку («На Елагином», 1912).

Места, в которых поселился Саша, имели темную репутацию. Еще недавно здесь работал Крестовский увеселительный сад и, возвращаясь под утро домой, многие его посетители кто спьяну, а кто по доброй воле оказывались в водах Крестовки. Первую помощь им оказывала та аптека, у которой нужно было сходить с конки и брести до дачи Ломова. Здесь по ночам было пустынно и не дежурили городовые. Мост через речку прозвали мостом самоубийц; в этих местах любил гулять Блок, и, по одной из версий, именно они вдохновили его на известные строки «Ночь, улица, фонарь, аптека…».

В стихах Саши Черного, посвященных Крестовскому острову, нет ничего мрачного, потому что ему было здесь хорошо. Аптеку он вспоминал в веселом стихотворении «На „островах“» (1921), описывая зимнюю поездку в санях, с бубенцами.

Промелькнул орел аптеки.

Солнце кажет алый щит.

Спит Нева. Снег режет веки,

Мост под полозом гудит.

……………………………

Прокатились. Вон наш вейка[67]:

Ждет на тумбе за ларем.

«Сколько?» — «Ридцать пять копейка».

Побренчали серебром…

Наконец поэт смог полностью уединиться. Он не хотел ничего знать о суетном литературном Петербурге, нигде бывать и никого видеть. Мария Ивановна не могла себе позволить такой роскоши и продолжала ездить в гимназию Субботиной и на курсы Раева, преодолевая теперь гораздо большие расстояния. Она дорожила своей работой. Гимназия к этому времени стала весьма престижной, потому что ее взяла под августейшее покровительство великая княгиня Ксения Александровна, сестра Николая II. Мария Ивановна оставалась связующим звеном между издателями и своим мужем, который хандрил и в январе 1912 года интересовался исключительно судьбой своего рассказа «Первое знакомство» о деревне Кривцово, отданного в московский альманах «Земля». Деловую корреспонденцию он теперь подписывал «А. Гликберг (Саша Черный)» или «А. Черный — прежде Саша Черный», прозрачно намекая на то, что старый псевдоним у него более не в чести. Причем раздражало его именно фамильярное «Саша».

Полностью избавиться от контактов с бывшими коллегами, разумеется, не удалось, ведь для этого пришлось бы сменить профессию. Поэт неизбежно сталкивался с ними, например, в редакции журнала «Солнце России», и потому возлагал основные свои надежды на другую редакцию — «Современника», где сатириконцев не было, но, к сожалению, не было и постоянного заработка. Александр Амфитеатров, с которым Саша начал переписываться, сложил с себя редакторские полномочия, и журнал пребывал в стадии реорганизации. Между тем нужно было на что-то жить, и Черный, простившись с «Сатириконом», прибился к другому берегу — издательству «Шиповник», которое в некотором смысле конкурировало с Корнфельдом. Вряд ли со стороны поэта это был случайный выбор.

Первый контракт Александр Михайлович подписал здесь летом 1911 года, после возвращения из деревни Кривцово. Он продал издательству новый поэтический сборник «Сатиры и лирика», которым, вне всяких сомнений, бросал вызов Аверченко и К°: «Я не пропал без вас!» Столь же декларативным видится и обильное включение в книгу лирических произведений, написанных уже в «свободном плавании», после ухода. Оформление книжки было много скромнее, нежели у предыдущей, корнфельдовской: единственной иллюстрацией стал стилизованный венок из осенних листьев на обложке. Тираж был несравненно ниже — 2400 экземпляров (прежде 10 тысяч), однако Черный с потерями не считался и определенно очень торопился. Сделал он и еще один жест — продал «Шиповнику» сборник переводов произведений австрийского юмориста Мориса Сафира. Он вышел под названием «Избранные рассказы» в том же 1911 году, и вполне вероятно, что эта рукопись изначально готовилась для «Дешевой библиотеки „Сатирикона“», но опять же демонстративно была передана конкурентам. Складывается впечатление, что у Саши перед уходом все-таки произошел серьезный конфликт или с Корнфельдом, или с Аверченко, и если о нем до сих пор ничего неизвестно, это значит лишь то, что стороны предпочли не выносить сор из избы.

«Шиповник» занимал огромную квартиру на Николаевской, 31, и хозяйкой здесь была литературный секретарь издательства Вера Евгеньевна Беклемишева. Именно ее первой всегда встречал Саша Черный. Это была молодая дама с безукоризненными манерами, стройная, сухощавая, с умными, внимательными глазами, бывшая бестужевка. Она работала здесь и по призванию (потому что сама писала), и по личным причинам — Вера Евгеньевна была женой владельца «Шиповника» Соломона Яковлевича Копельмана. Эта женщина обладала редким даром располагать к себе людей, вызывать их на откровенность, со всеми ладить. Чуковский вспоминал, что именно она, очень любя Сашу Черного, прикладывала «много усилий, чтобы удержать его».

Переговоры поэт обычно вел не с Копельманом, а с его компаньоном, художником Зиновием Исаевичем Гржебиным, человеком хватким, смелым, остро чувствующим конъюнктуру. Он также умел располагать к себе, держался нарочито простецки, создавал вокруг себя домашнюю атмосферу. В его рабочем кабинете жил огромный сибирский кот, предпочитавший спать на столе, среди рукописей. Саша окрестил его, впервые увидев, «толстой муфтой с глазами русалки», и прозвище прижилось. Вместе с тем Гржебин был человек и отчаянный, и рисковый. Его имя впервые прозвучало в революционном 1905 году, когда он редактировал сатирический журнал «Жупел», с которым сотрудничал Горький. Последствия этого сотрудничества оказались для Зиновия Исаевича плачевными: ему пришлось посидеть в тюрьме. Не побоялся он пойти и на осложнение отношений с Горьким, когда несколько лет назад буквально переманил из «Знания» Леонида Андреева, предложив тому более выгодный контракт. Теперь Андреев был лицом издательства «Шиповник», и именно здесь Саша смог познакомиться с ним ближе. По словам Марии Ивановны, в те редкие дни, когда ее мужу удавалось встретиться с Андреевым, он старался как можно дольше быть с ним, гулять, говорить. Возвратившись поздно ночью, он будил жену и восторженно шептал: «Знаешь, я опять бродил с Андреевым по городу и возвращаюсь домой, как всегда после встречи с ним, как бы обновленным, с верой в лучшее, что есть в каждом человеке!» (цит. по: Андреева В. Эхо прошедшего. С. 207). Любопытные слова, учитывая то, что оба, Черный и Андреев, имели репутацию людей циничных и во всем разуверившихся.

В начале 1912 года, первого года без «Сатирикона», основные издательские контакты нашего героя были сосредоточены в «Шиповнике», поэтому он совершенно не удивился, получив в январе письмо из издательства на фирменном бланке. Однако, вчитавшись, призадумался: письмо было от Чуковского, с которым, казалось бы, они расстались навсегда. Корней Иванович сообщал, что Гржебин запускает новый альманах для детей «Жар-птица», составление и редактирование поручено ему, почему он и просит Александра Михайловича дать что-нибудь детское. Затем настал черед удивляться Корнею Ивановичу: он написал Черному на всякий случай, совершенно не рассчитывая на помощь, и вдруг получил в ответ горячую поддержку. Впоследствии он всегда гордился тем, что привел в детскую литературу Сашу Черного. И добавлял, что их помирили «малые дети».

Черный и Чуковский как детские поэты родились одновременно: на страницах первого номера «Жар-птицы» за 1912 год. Оба до этого были заняты совершенно другими материями, и обоим жизнь вдруг подарила второе дыхание. Детские книги — это вечно, это вне политики и конъюнктуры, это, выражаясь без пафоса, хлеб на все времена, и они будут выручать и Корнея Ивановича, и Александра Михайловича в тяжелейшие моменты их дальнейшей жизни. На книжках первого вырастут многие поколения советской детворы, а второй станет другом русских малышей, растущих в эмиграции.

Саша выслал для альманаха стихотворения «Приставалка» и «Баю, кукла, баю-бай». У Корнея Ивановича были к ним некоторые замечания, которые он после «Корнея Белинского» и других перипетий опасался высказывать, но как редактор был обязан это сделать. Черный воспринял критику на удивление спокойно: «Я не только „не сержусь“, но очень рад, что есть живой человек, который вместо отметок „хорошо — плохо“ интересуется работой по существу и в деталях» (Переписка Саши Черного с Корнеем Чуковским // Новый журнал. 2006. № 245).

Поэт расценивал новую для него работу как очень ответственную и серьезную. Он чувствовал в себе силы, а главное, страстное желание сделать на этом поприще как можно больше. Пригодились теперь и прорвались потоком и собственная нерастраченная нежность, и, что еще важнее, собственная «детскость», умение посмотреть на мир снизу вверх, удивленными глазами. Саша находил особое удовольствие в том, чтобы уходить в мир наивного сознания, естественности. Он растворялся в этой стихии и всей душой стремился и в обыденной жизни как можно больше общаться с детьми, предпочитая их общество любому другому. Благо Крестовский остров, куда он сбежал от мира взрослых проблем, был и в этом смысле подарком. Чуковский вспоминал картину, которую наблюдал как-то по пути к Саше Черному. Еще не доходя до дачи Ломова, он услышал звонкие голоса, кричавшие: «Саша, Саша, скорее сюда!» — а потом увидел лодку, набитую малышами. Корней Иванович оторопел: правил ею Саша Черный. Он катал детей до Крестовского моста и обратно и нисколько не обижался на их фамильярность. Это были обычные, незнакомые дети, которые, по словам Чуковского, днями напролет околачивались на берегу и клянчили у каждого встречного: «Дяденька, прокати!» И вот нашелся такой «Саша», что прокатил. Корней Иванович вспоминал:

«…по лицу его я не мог не заметить, что здесь, на природе, среди детей, он совершенно другой. Волосы у него растрепались, плечи молодо выпрямились, трудно было поверить, что этот беззаботный гребец еще так недавно твердил в отчаянно-горьких стихах, что его

…так и тянет из окошка

Брякнуть вниз о мостовую одичалой головой…»

(Чуковский К. И. Саша Черный [Предисловие] // Черный Саша. Стихотворения. С. 7).

И снова та же ошибка. «Брякать» хотелось не Саше, а его «нищему духом» герою. Если автор и разделял эти настроения, то теперь на Крестовском простился с ними. Приближалась спасительная весна, по которой он всегда так тосковал и первые признаки которой на острове ощущались гораздо явственнее, нежели в городе. Много позже Саша Черный, вспоминая в эмиграции свой «скит», описывал его весенним, оттепельным раем, куда нет хода петербургским порядкам. Здесь, наплевав на регламент, вовсю «лезут почки», галки под кустами «незаконно» сбились в стаю, «нелегальные шайки» ручейков оккупировали лужайки, птицы орут «бесцензурно», рыбки все сплошь «беспаспортные», а наглая Нева «контрабандно» стремится слиться с морем («На Елагином»).

О родине каждый из нас вспоминая,

В тоскующем сердце унес

Кто Волгу, кто мирные склоны Валдая,

Кто заросли ялтинских роз…

Под пеплом печали храню я ревниво

Последний счастливый мой день:

Крестовку, широкое лоно разлива

И Стрелки зеленую сень.

(«Весна на Крестовском»)

Саша Черный был спокоен и собран. Он посчитал обретение «детской темы» подарком свыше и задумал написать об этом большую философскую поэму. Он много думал о том, каким должен быть обновленный журнал «Современник». 21 июля 1912 года Александр Амфитеатров, все еще живший в Италии, сообщил Горькому на Капри: «…вчера получил письмо, что едет, от Саши Черного с женою» (Горький и русская журналистика начала XX века. Неизданная переписка // Литературное наследство. Т. 95). Горький по причине, о которой чуть ниже, интересовался сатириконцами и мог передать супругам Гликберг через Амфитеатрова приглашение заехать к нему на Капри. Могли они принять такое решение и по своей инициативе. В любом случае в августе 1912 года Александр Михайлович и Мария Ивановна появились на террасе каприйской виллы Горького «Серафино»[68], к которой в то время были прикованы взоры всего читающего мира.

2

На остров Капри ходил пароход из Неаполя.

Едва оказавшись на борту, наши герои, подобно тысячам других путешественников, стали живой добычей аборигенов и обреченно начали отсчитывать лиры налево и направо… Сначала на них обрушился местный оркестр, загремел, заплясал, потом пароход неожиданно остановился возле «Голубой пещеры». К борту подлетела туча лодок, их владельцы расхватывали пассажиров и везли к скалам. Там каждая лодка ожидала своей очередной волны, которая вбрасывала ее в узкое, чуть выше и шире лодки, отверстие скалы. Искусные гребцы предупреждали: по команде «цито» нужно мгновенно опуститься на дно лодки или согнуться, убрав голову и плечи. Гребцы убирали весла, и лодки проплывали из зала в зал по синему водяному дворцу.

Пароход пришвартовывался в бухте Марина Гранде, и здесь на тех, кто сходил на берег, нападали торговцы кораллами, изделиями из мозаики, черепаховыми гребнями. Наконец, отбившись от прилипчивых итальянцев, Александр Михайлович и Мария Ивановна по крутому склону горы, мимо садов, раскинувшихся на уступах, поднялись на Пьяцца Умберто Примо, главную площадь острова. Окруженная со всех сторон сомкнувшимися стенами приземистых построек, она напоминала зал. Взгляд задерживался на высокой часовой башне, в окружении неизменных курортных ресторанных столиков. Отсюда открывался вид на море, на соседние Неаполь, Сорренто; сам городок лежал внизу.

Мы не знаем, где именно Саша Черный остановился на Капри, да и точные сроки его пребывания там темны. Горький в письме Екатерине Павловне Пешковой, датируемом концом августа 1912 года, сообщал о присутствии поэта на Капри уже в прошедшем времени: «Приезжал Саша Черный и оказался — седым; лицо молодое, моложе возраста — 32 г., — а волосы седые. Очень милый и, кажется, серьезный парень» (Горький и русская журналистика начала XX века. Неизданная переписка // Литературное наследство. Т. 95). В фондах московского Литературного музея имени А. М. Горького хранится фотопортрет Саши Черного, сделанный на Капри Юрием Желябужским, сыном Марии Федоровны Андреевой, в то время гражданской жены Горького. Никак нельзя сказать, что поэт на снимке седой; с проседью, возможно, но не более того.

Желябужский увлекался фотографией и запечатлел многих из тех, кто летом 1912 года составлял компанию «буревестнику в изгнании» и с кем, следовательно, познакомились наши герои. Например, писателей Алексея Силыча Новикова-Прибоя или Алексея Алексеевича («Алексеича») Золотарева. Последний упоминается в Сашиной стихотворной шутке «Литераторы на Капри» (1912) — творческий галдеж оглашает окрестности виллы Горького, доносится с прибрежных скал, из плещущихся в море барок:

Пониже, средь кактусов пыльно сухих

Весь воздух тоской намозолен:

«Почто, Алексеич, задумчив и тих?» —

«Последней главой недоволен».

Алексей Золотарев и многие другие из гостей Горького представляли собой совсем иное окружение, нежели то, к которому Саша Черный привык в «Сатириконе» и вообще в Петербурге. Это были люди много пережившие и повидавшие, идейные, с твердыми убеждениями, настоящие мужчины, — Соколы, а не Чижи. Например, Золотарев студентом Петербургского университета принял участие в студенческой демонстрации, был сослан в Рыбинск, потом вступил в РСДРП, сидел в Бутырке за агитацию, вторую ссылку отбывал в Нарымском крае, где заболел туберкулезом. Горький его обогрел и побуждал теперь к литературному творчеству.

Весьма необычен был молчаливый и державшийся несколько особняком литератор Иван Егорович Вольнов, чьи рассказы Саша Черный встречал в «Современнике». Пристальный взгляд, огромная физическая сила и нерешительная улыбка. Во время морских купаний Саша увидел, что все тело Вольнова в рубцах, а потом узнал его историю: в прошлом он был эсером-боевиком, три года просидел в Орловской каторжной тюрьме; однажды надзиратели избили его до полусмерти, а потом облили соленой водой, разъевшей кожу. Из Орла Вольнова погнали в Сибирь, с каторги сбежал и вот теперь оказался на Капри. Ободренный Горьким, написал начало автобиографической эпопеи «Повесть о днях моей жизни», посвященное будням орловской деревни, откуда был родом. Общая с Сашей тема в то время. О русской деревне на Капри вообще спорили много.

А друг Вольнова Новиков-Прибой? О нем впору было писать приключенческий роман. Бывший матрос Балтфлота, революционер, в Цусимском сражении попал в плен к японцам. Вернувшись в родное село, написал очерки о цусимской трагедии, сразу же запрещенные цензурой; потом, спасаясь от ареста, перешел на нелегальное положение, бежал в Финляндию, затем в Англию, а недавно приехал сюда, к Горькому, которого считает своим учителем.

Был на Капри и народ более легкомысленный, богемный — художники, которых Горький любил и привечал. Александр Михайлович и Мария Ивановна особенно подружились с супругами Вадимом Дмитриевичем и Екатериной Николаевной Фалилеевыми, гостившими здесь уже второй раз. Современник вспоминал, что эта пара «была легкая, жизнерадостная, увлеченная искусством, — всегда была масса смеха, добрых шуток, высоких разговоров о живописи, музыке, театре»[69]. Понятно, что́ привлекло Сашу Черного в Фалилееве: он почувствовал в нем «своего художника», напоминающего «бородато-пухлое дитя» (стихотворение «Игрушки», 1921). Детскость, доброта, непосредственность были лучшим ключом к сердцу поэта. Что же касается художника, то лицо Саши Черного его сразу заинтересовало, и тогда же, на Капри, Фалилеев выполнил портрет нового знакомого в технике офорта: упрямый наклон головы, плотно сжатые губы, взгляд отрешенный, погруженный в себя. Когда Вадим Дмитриевич наведывался к Саше, на его окрик: «Кто идет?» — он шутливо отвечал: «Боттичелли». Эта шутка сохранилась в Сашином стихотворении «На веранде кромешная тьма…» (1912).

Нравы на Капри были свободными, люди доброжелательными. В стихотворной зарисовке «Там внизу синеет море…» (1912) Саша Черный изобразил колонию русских художников и между прочим упомянул одно имя: «У художницы Маревны / Роза в желтых волосах, / А глаза воды синей…» Значит, он успел там познакомиться с Марией Брониславовной Воробьевой-Стебельской, тогда двадцатилетней девушкой, приехавшей учиться живописи на Капри и попавшей в свиту Горького. Алексей Максимович сразу прозвал ее «Марьей Маревной — прекрасной королевной», поскольку Мария Брониславовна, красавица-полька, напомнила ему героиню одноименной русской сказки. Горький, по воспоминаниям самой Марии, сказал ей: «Ни у кого никогда не будет такого имени, гордись и оправдай его». Так и вышло: вскоре художница окажется в Париже, этой мекке художников и поэтов, станет завсегдатаем Монпарнаса, подружится с Пикассо, Диего Риверой, ее портрет напишет Модильяни, и в конце концов войдет в историю живописи XX столетия как создательница собственного стиля — дивизионизма.

Однако мы увлеклись свитой. Перейдем к главному лицу. Алексею Максимовичу, живущему шестой год в эмиграции, исполнилось 44 года. Он — магнит острова Капри, от чего, похоже, порядком устал. Его облик того времени сохранил портрет, выполненный тем же Вадимом Фалилеевым: изрядно морщинистое лицо, умные и внимательные глаза, при этом роскошные усы и шевелюра почти без проседи. Жена писателя, актриса Мария Федоровна Андреева, некогда слывшая первой красавицей Москвы, все еще очень привлекательна, одета по последней европейской моде, приветлива, ровна со всеми.

Саша Черный был очарован ею. По возвращении в Петербург он отправит Горькому стихотворное послание для Марии Федоровны, где с любовью опишет и ее белый шарф, и сонно-благосклонные движения, и глаза насмешливой Мадонны, и похожий на звуки арфы голос. Припомнит и то, как катался в лодке с Горьким, а с берега раздался тревожный возглас Андреевой: «Алеша, ты б надел пиджак!» — и позавидовал «Алеше»:

Имел бы я такую мать,

Сестру, свекровь иль даже тетку,

Я б надевал, влезая в лодку,

Под шубу пиджаков штук с пять.

(«М. Ф.», 1912)

Это, конечно, шутка. Александру Михайловичу грех было жаловаться. Мария Ивановна играла в его жизни такую же роль — она была и мать, и жена, и друг, и литературный секретарь, и первая слушательница стихов. С той лишь разницей, что не занималась хозяйством и не обременяла себя устройством светских раутов. Андреева же стоически несла эту нагрузку, едва ли не ежедневно обеспечивая прием самых разных людей.

Вилла «Серафино», белоснежный итальянский палаццо, имела открытую террасу с двумя рядами дорических колонн, увитых виноградом. Здесь сервировались многолюдные обеды и ужины; здесь о многом говорили, еще больше спорили, смеялись. Под столами попрошайничали левретки Марии Федоровны Андреевой (судя по одной карикатуре Фалилеева этого времени, их было четыре). Саша Черный, сам сумасшедший собачник, не мог их не описать, к тому же адресуясь к их хозяйке:

Когда взыскательным перстом

Она, склонясь, собачек гладит,

Невольно зависть в грудь засядет:

Зачем и я, мол, не с хвостом?

(«М. Ф»)

Последняя игривая строка вполне могла бы стать эпиграфом к одной из самых известных Сашиных книг — «Дневнику фокса Микки», которую он напишет в эмиграции. К тому времени он уже, как видно, устанет завидовать тем, кто с хвостом, и перевоплотится наконец.

О чем говорили на Капри Саша Черный и Максим Горький? Стенограмм и протоколов никто, разумеется, не вел, однако попробуем воссоздать темы их бесед по косвенным данным.

В представлении Горького Саша устойчиво ассоциировался с «Сатириконом». После отъезда поэта Алексей Максимович писал Екатерине Павловне Пешковой: «Послал тебе стихи Саши Черного, одного из талантливейших людей в „Сатириконе“» (цит. по: Горький и его современники. Исследования и материалы. М.: Наука, 1989). То есть Горький так и не понял, что Саша там больше не работает, а разговор об этом, как нам кажется, не мог не заходить. Дело в том, что прошлым летом к Алексею Максимовичу приезжали Аверченко, Радаков, Ре-ми и Ландау. Трудно представить, чтобы Горький, при его любви ко всяким устным байкам, не рассказал их коллеге Саше Черному, как они вместе ходили в ресторанчик «Гаудеамус», где очень весело провели время. Вряд ли и Александр Михайлович, уже нацеленный на «Современник», упустил свой шанс и не сказал Горькому о том, что хотел бы заниматься сатирой настоящей, жесткой, а не «танцклассной», и мечтает об организации сатирического отдела в каком-нибудь серьезном издании, в том же «Современнике».

Тем летом на Капри вообще много говорили о перспективах «Современника». Горький сетовал на то, что настойчиво зовет к себе нового редактора Евгения Александровича Ляцкого, чтобы потолковать о журнале как следует, а тот все не едет. Черный мог поинтересоваться у Горького, не думает ли он сам редактировать «Современник» (об этом спрашивали все). Алексей Максимович уклонялся от однозначного ответа, но, судя по дальнейшим событиям, заручился Сашиным обещанием писать для журнала.

Случались у них беседы и с глазу на глаз. Поэт поделился с Алексеем Максимовичем замыслом, не дававшим ему покоя: написать собственную версию мифа о Ное. Говорили они и о детской литературе, судя по тому, что Горький читал Саше свою сказку «Воробьишко», трогательную историю маленького Пудика, который учился летать.

Побывав на Капри, наш герой, подобно многим, не избежал магнетизма Горького. Их последующая переписка говорит о том, что Александр Михайлович проникся к Алексею Максимовичу бесконечным уважением с оттенком некоторого подобострастия.

Затем поэт, как и планировал, поехал к Александру Амфитеатрову в городок Феццано, чтобы лично засвидетельствовать свое почтение человеку, поддержавшему два года назад его «Сатиры». Их встреча состоялась где-то до 24 сентября 1912 года, потому что в этот день Амфитеатров писал Горькому на Капри: «Был у меня Саша Черный и понравился мне чрезвычайно. Тем паче, что он Вас очень любит» (цит. по: Горький и русская журналистика начала XX века. Неизданная переписка // Литературное наследство. Т. 95). 26 сентября Горький на это ответил: «Саша Черный и мне очень полюбился: талантливый и чистый такой» (Там же). Идиллия. Оставалось только ждать, когда будет запущен обновленный «Современник», где Саша Черный мог бы блистать в сатирическом отделе.

Обстоятельства этому благоприятствовали. Когда поэт был у Амфитеатрова, к Горькому, наконец, прибыли Ляцкий и издатель «Современника» Петр Иванович Певин. Они уговаривали его вернуться в журнал, просили разрешения поместить его имя в составе сотрудников. Горький окончательного ответа не дал, однако с этого времени взял на себя общее редактирование журнала. Не забыл он, видимо, и о разговоре с Сашей Черным, поскольку начал немедленно подыскивать сотрудников для отдела сатиры. Написал фельетонисту «Киевской мысли» Николаю Иванову и псковскому поэту-«знаньевцу» Александру Черемнову (гостившему на Капри в декабре прошлого года) и, предложив сотрудничество, просил высылать материал на адрес Ляцкого. Самому Ляцкому настойчиво велел нанести визит на Крестовский остров.

Так, 6 октября 1912 года Горький писал с Капри Ляцкому: «Очень прошу вас: тревожьте Черного… для октябрьской книги».

На следующий день: «Повидайтесь с Черным, требуйте у него стихов. Хорошо бы отдел сатиры начать с октября же!»

В середине октября: «Сашу Черного — видели? Сообщите мне его адрес».

Семнадцатого октября Ляцкий сообщил на Капри известный нам адрес: Надеждинская, 5, однако, судя по всему, визит на дачу Ломова не наносил, ограничившись письмом. Мы думаем, что личной встречи не было, потому что свои соображения об отделе сатиры Саша Черный изложил Ляцкому письменно: «С сатирическим отделом, многоуважаемый Евгений Александрович, пока, мне думается, придется подождать. Причина простая: нет работников. Если исключить совершенно заголившихся сатириконцев, то, кроме трех — пяти лихачей-куплетистов… никого сейчас в России нет. <…> Об Иванове (о котором писал Горький) Вы сами говорили, что то, что прислано, — слабо. Черемнов ничего не прислал. Амфитеатров, кажется, тоже. Значит, ни о каком отделе сейчас говорить не приходится. Пока надо просто печатать сатиры (в стихах и в прозе) в числе прочего художеств<енного> материала — само собой, если это сатира, а не куплеты и не маленькие фельетоны»[70].

И снова плевок в адрес «совершенно заголившихся» бывших коллег. Что Саша Черный имел в виду? Видимо, окончательное падение до потребы публики. Сатириконцы действительно осваивали новые сферы — эстрадно-театральные. Радаков и Потемкин стали завсегдатаями артистического кабаре «Бродячая собака», и Потемкин, бывший тихоня-словесник, прослыл там дебоширом и выпивохой, устраивая шутовские пляски в паре с женой, актрисой Хованской. Аверченко в компании с Дымовым и Азовым летний сезон провели как артисты — в гастролях по стране. Поняв прибыльность этого дела, Аверченко начал писать для многочисленных театриков миниатюр одноактные пьесы и скетчи, в которых было все что угодно, кроме политической сатиры. Полагаем, что тайную зависть у Саши могло вызвать единственное новое начинание Корнфельда: осенью 1911 года тот стал выпускать детский юмористический журнал «Галчонок». Редактировал его Радаков, а музыкальный отдел возглавил профессор Лядов, перед которым Александр Михайлович благоговел.

«Сатирикон» продолжал процветать, богатеть, разрастаться. Черный же оказался на обочине. Его уделом стали походы по редакциям толстых журналов и — увы! — отказы. Пробовал работать с маститым «Русским богатством», но там не брали его стихи. К концу года наметился разрыв и с «Современным миром». В письме редактору журнала Кранихфельду Саша сетовал: «Все у меня незадача с „Современным миром“ — многого даже не пойму. Говорил о сатире, — нельзя, традиция не позволяет, потом решили, что одно стихотворение не определяет лица автора, нужен „цикл“. Потом решили, что „цикл“ — слишком много и не надо вовсе „сатиры“. С юмором (в стихах) то же: юмор причислен ко второму сорту поэзии, но юмор в прозе почему-то в журнале допустим. Переводов из Гейне тоже нельзя» (цит. по: Евстигнеева Л. Литературный путь Саши Черного [Предисловие] // Черный Саша. Стихотворения. С. 49). Сатирического отдела в «Современнике» так и не получилось, а те отдельные вещи, которые там печатались, не приносили ни славы, ни денег. Поэт жаловался в письме Горькому: «С „Современником“ пока туго. Вы пишете, чтобы давать больше, а они определили сатирическую норму, ни на вершок больше; 2 страницы сатирических стихов в номере. Дорого — мол. Весь мой гонорар в номер не превышает 40 р., — если будет 50–60, это их разорит… А соображать, когда пишешь, чтобы вышло ровно две страницы, совершенно скучно» (цит. по: Горький и его современники. Исследования и материалы. М.: Наука, 1989).

Некоторые литературные связи были у поэта в Москве. Его рассказ «Первое знакомство», о судьбе которого он переживал в начале года, вышел в альманахе «Земля», органе Московского книгоиздательства писателей. Эта организация появилась в 1912 году по инициативе Викентия Вересаева, пайщиками ее были писатели горьковского круга, некогда группировавшиеся вокруг кружка «Среда». Например, обожаемый Сашей Черным Иван Алексеевич Бунин. В октябре 1912 года поэт узнал, что грядет 25-летие литературной деятельности Бунина, в помещении московского Литературно-художественного кружка пройдет торжественное чествование юбиляра и что желающие принять в нем участие должны подать письменную заявку. Поэт вместо заявки отправил Ивану Алексеевичу поздравление, которое заканчивалось просьбой:

Растроганный Черный поэт

В знак памяти просит… портрет[71].

Бунин просьбу удовлетворил, сопроводив свой фотографический портрет дарственной надписью:

Спасибо за милый привет,

Талантливый «Черный поэт»!

Примите на память портрет.

Дорогой подарок наверняка украсил стену флигеля на Крестовском, составив компанию портретам Толстого, Тургенева, Пушкина и Лермонтова.

В конце 1912 года «растроганному Черному поэту» было чем гордиться: он познакомился с «самим» Максимом Горьким, переписывался с ним и запросто мог взять да и попросить у него что-нибудь. «Очень хочу наладить детский сборник и, если Вы мне поможете, я справлюсь, — писал Саша Черный на Капри. — Помните тех воробьев, которых Вы мне читали? Можно их у Вас попросить, Алексей Максимович? <…> Я бы сейчас снес к Бродскому для иллюстраций. <…> Думаю у Пришвина достать несколько страниц. У детей так мало сто́ящих книг, дешевых и совсем нет, — помогите, Алексей Максимович, прошу и умоляю» (цит. по: Горький и его современники. Исследования и материалы. М.: Наука, 1989). И Исаак Израилевич Бродский, и Пришвин были людьми из горьковского окружения, и, как видно, Черный вращался именно в этих кругах.

И Горький помог. В конце года при финансовой поддержке питерского «Товарищества О. Н. Поповой» вышла «Голубая книжка», для которой Горький дал своего «Воробьишку», а Саша Черный — сказку «Красный камешек» и песенку «Вечерний хоровод». Теперь он дебютировал и в области прозы для детей, придумав сюжет, который в принципе мог бы прийти в голову любому, кто любит животных. Герой сказки, мальчик Жоржик, спас в лесу старушку-колдунью и та в награду одолжила ему волшебный красный камешек: вставишь его в ухо — и понимаешь язык птиц и зверей. Вместо Пришвина сказочку «Как рыбы из верши ушли» дал Казимир Милль, московский друг Саши Черного, которому, как мы помним, он писал о своих страданиях в «Сатириконе». (К слову, сам Милль с журналом никогда не порывал, работал потом и в «Новом Сатириконе».)

Художник Бродский, как и планировалось, не отказался поработать для «Голубой книжки». Вторым оформителем стал Вадим Фалилеев, с которым Саша Черный познакомился на Капри и кому теперь оказывал покровительство.

3

В 1921 году, уже в Берлине, Саша Черный напишет стихотворение «Игрушки», в котором мысленно перенесется в заснеженный Петербург, празднующий Рождество. Герой его приглашен к чудаку-художнику, живущему у Тучкова моста. Дом художника полон игрушками: здесь и «Злой щелкун с башкою вроде брюквы», и Ванька-Встанька «с пузом ярче клюквы», и Матрешка «наглая бабенка», и двухголовая утка со свистулькой в хвосте. Сказочный мир, тишина. Но явились гости: перепились, всё разрушили. Художник спит лицом в елке, гости чокаются с игрушками, Ваньку-Встаньку окунули в бокал, вбили «в пуп огромную иголку». Придя в себя, хозяин дома раздарил все игрушки, и герою стихотворения досталась та самая утка со свистулькой. Теперь у нее уже хвост отбит и свисток «шипит и воет», но она — всё, «что спас он в злые дни погонь», а воспоминания о сабантуе близ Тучкова моста так дороги, что всё внутри дрожит…

Прототипом художника, вне всяких сомнений, был Фалилеев. Поэт мог вспоминать только Рождество 1913 года, потому что годом раньше он не знал Вадима Дмитриевича, а позже того уже не было в Петербурге. Строго говоря, Фалилеев жил не у Тучкова, а у Николаевского моста[72], в Академии художеств. Однако здесь нужно учитывать то, что Александр Михайлович ехал к другу со стороны Крестовского острова, поэтому перебирался с Петербургской стороны на Васильевский остров, где расположена академия, через Тучков мост.

Едва вернувшись с Капри, Саша Черный озаботился заказами для нового друга, о чем тот писал Горькому: «Милого Александра Михайловича Гликберга видел несколько раз. Он старается устроить меня в разные издательства рисовальщиком. Так это у него все хорошо выходит. Он был у меня в мастерской и весь мой хлам видел еще не разобранный, на полу лежащий. И я у него был два раза на совещании с редакторами, так что мне показалось, что он больше склонен к редакторшам, чем к редакторам» (Горький и его современники). Вероятно, под «редакторшей» подразумевалась Вера Евгеньевна Беклемишева из «Шиповника», ведь именно в этом издательстве, в детской библиотечке журнала «Жар-птица», выйдет в следующем, 1914 году совместная книжка-«раскраска» Саши Черного и Вадима Фалилеева «Живая азбука». Это будет уже вторая их работа, первая же увидела свет в 1913 году в знаменитом московском «Издательстве И. Д. Сытина».

Книжечка «для детей младшего возраста» «Тук-тук!», признаться, нас озадачила, потому что ее название содержит подтекст, хорошо известный в те годы. «Тук-тук» — это звук масонского молотка, которым стучатся в дверь храма при посвящении новичков и которым потом, просвещая, «обрабатывают грубый камень», то есть членов ложи. Если авторы книги об этом просто не подумали, то почему они поместили на обложке изображение одного из самых узнаваемых масонских символов — закрытой двери, в которую и нужно «тук-тук»? Известно, что Саша Черный в 1932 году в Париже вступит в ложу «Свободная Россия», однако не был ли он масоном и до этого? Для такого предположения есть еще два основания, о которых мы расскажем в свое время.

С Сытиным были и другие совместные задумки. Саша Черный согласился написать стихи для весеннего детского альманаха «Вербочки», а Фалилеев — участвовать в его иллюстрировании. Вполне возможно, что именно в этот момент пошли разговоры о том, что неплохо бы привлечь поэта в газету «Русское слово», крупнейший издательский проект Сытина. К Саше Черному обращался Аркадий Вениаминович Руманов, возглавлявший столичное отделение этого издания, но что-то не сложилось. Были и другие предложения, но и они как-то провисали. Весной 1913 года «Известия кн<ижных> магазинов С. М. Вольф» (№ 5) сообщили, что Саша Черный намерен перевести всю «Книгу песен» Гейне, однако этот замысел не осуществился. Саша засел на своем Крестовском острове, подобно отшельнику, и все реже интересовался окружающим миром. Как-то Чуковский пригласил его приехать для разговора в Куоккалу, но получил холодную отповедь:

«Многоуважаемый Корней Иванович!

В ваших краях я не бываю, поэтому пришлось бы собраться и Вам. Я не супруга уездного воинского начальника и табели о рангах не придерживаюсь, но одно правило, признаюсь, соблюдаю: когда у меня к кому-нибудь дело, сажусь в трамвай и еду; если же у кого-нибудь ко мне дело, жду, что другой поступит так же. Это справедливо и удобно: иначе мне только и пришлось бы гонять по Петербургу. Вот Гржебин тоже хитрый человек — хочет со мной о чем-нибудь поговорить, и поэтому я должен к нему приехать. Кстати, у меня и удобней — никого нет; никто не прилезет потому, что шел мимо, и не обратит беседы в чехарду. Так вот, Корней Иванович, жду. Мне самому интересно с Вами разговориться и поговорить, если позволите, о Вас. Всего хорошего.

С — а Черный.

<…> В четверг дома не буду; в пятницу, субботу и воскресенье сплошь дома» (Переписка Саши Черного с Корнеем Чуковским // Новый журнал. 2006. № 245).

Тактичную фразу «поговорить, если позволите, о Вас» беремся объяснить тем, что Корней Иванович весь прошлый год болел, как он сам говорил, «малокровием мозга». Гржебин же мог вызывать к себе Александра Михайловича по поводу переиздания его «Сатир и лирики», что осуществил в 1913 году.

Итак, к Чуковскому поэт не поехал. Зато навестил на Пасху, в середине апреля, в Гатчине Александра Куприна, который до сих пор присутствовал в нашем повествовании как бы заочно. Между тем он и его семья в недалеком будущем станут для Саши Черного и его жены почти родными, поэтому считаем необходимым представить их, наконец, читателю.

Царская резиденция Гатчина в 1910-е годы жила Высочайшими визитами, первым в России аэродромом и писателем Куприным, который купил дом на Елизаветинской улице и стал местным возмутителем спокойствия. Александра Ивановича знал здесь каждый, и каждый мог показать Саше Черному, как пройти к его дому. Именно пройти — тот жил в пяти минутах ходьбы от станции Варшавского вокзала, находя прелесть в грохоте поездов и свистках паровозов. Патриархальная провинциальная улочка, утопающая в садах и тишине, уютные деревянные домики. И вдруг — дом ярко-зеленого цвета, над крышей развевается какой-то немыслимый флаг. Это дом Куприна, который стремится быть оригинальным во всем.

Дверь на веранду распахнута: здесь живут по принципу «каждый гость ниспослан Богом», и хозяин уже спешит навстречу Саше. Невысокий, коренастый, раскосые татарские глаза, бородка «под Чингисхана», на голове тюбетейка, на плечах широкий восточный халат. Александр Иванович гордится своими тюркскими корнями: по матери он потомок князей Кулунчаковых. За его спиной вырастает жена и приглашает проходить в дом. Елизавете Морицовне 30 лет, она на 12 лет моложе мужа. Внешность неброская: очень худенькая, мелкие черты лица, но глаза… Эти глаза многое видели и всё понимают. Некогда Елизавета Морицовна была гувернанткой в семье Куприна и его первой жены Марии Карловны, растила их дочь Лиду. Ни на что в жизни эта женщина не рассчитывала: она с детства воспитывалась у чужих людей, была бесприданницей. Их совместная жизнь с Куприным началась шесть лет назад, и если первая жена писателя была деловой дамой, железной рукой продвигавшей мужа к творческим свершениям, то Лиза — просто добрый человек и верная подруга, безропотно сносившая все удары судьбы и чудачества своего знаменитого мужа. Только грусти в глазах прибавлялось. В прошлом году она пережила трагедию: полуторагодовалой умерла их младшая дочь Зиночка. Теперь все ее счастье и вся ее жизнь в старшей — Ксении, которую Куприн привел поздороваться с Сашей Черным. Пятилетнее дитя с толстыми щеками и капризными губами держалось независимо и общаться не торопилось. «Я тогда была еще совсем маленькой и не любила чужих, — вспомнит она много лет спустя. — Саша Черный подарил мне свою книжку с надписью: „Мрачной девочке Ксении“» (Куприна К. А. Куприн — мой отец. М.: Советская Россия, 1971. С. 206).

Куприн не дает присесть за праздничный стол, покуда не покажет весь дом. Вот его кабинет и главная в нем достопримечательность — портрет Льва Николаевича Толстого с автографом, вот многочисленные переводы повести «Поединок», а это настоящий пропеллер — подарили знакомые авиаторы с летного поля. Но это не главное. Главное — сад. Александр Иванович выводит Сашу с черного хода, и они попадают в рай: цветущая черемуха, кусты сирени… Куприн с видом завзятого агронома начинает давать пояснения, но его голос тонет в собачьем лае. К хозяину метнулись два сенбернара; в глубине сада на цепи пес гигантских размеров вторит им гулким басом. Куприн предупреждает, что к нему подходить нельзя, но сам удержаться не может. Рассказывает, что этот его любимец редкой породы — меделян; точно такой же был у Петра Первого. Взял Куприн щеночка на псарне великого князя Михаила Николаевича, дал имя ему царское: Сапсан Четвертый. Породистый страшно, в родословной 11 прямых предков, и каждый мог завалить медведя. Домочадцы боятся жуткого кобеля, признает он только Куприна. В доказательство Александр Иванович демонстрирует гостю любимый аттракцион: хватает Сапсана за передние лапы и, крякнув, кладет их себе на плечи. «Весу в нем, между прочим, шестьдесят четыре кило, — гордится хозяин. — Видите, какой огромный! Стоя он выше меня».

Куприн дальше ведет по саду, с гордостью показывает огород, где летом будут картофель, репа, египетская круглая свекла, клубника «Виктория», дыни «Жени-Линд». А яблоки какие! Собственные! Ведет смотреть птичник: индюшки, курочки… Мальчишеская гордость Александра Ивановича понятна — наконец он осуществил свою мечту «сесть на землю». Когда-то это чуть было не удалось в Балаклаве, но тогда в его судьбу вмешалась политика. И вот только теперь первый в его жизни собственный дом, где можно и огромного меделяна держать, и наслаждаться работой в саду.

Саша понимал Александра Ивановича как никто. Он также испытывал страсть ко всякой живности, земле, «естественным людям». Если попытаться найти слово, точно определяющее отношение Саши Черного к Куприну, пожалуй, это будет — нежность. Он умел видеть в этой противоречивой натуре прежде всего художника, ранимую душу, а наносное не замечать. У него есть стихотворение, появление которого специалисты не могут объяснить, настолько оно не вяжется со всем им написанным:

Любовь должна быть счастливой —

Это право любви.

Любовь должна быть красивой —

Это мудрость любви.

Где ты видел такую любовь?

У господ писарей генерального штаба?

На эстраде, — где бритый тенор.

Прижимая к манишке перчатку,

Взбивает сладкие сливки

Из любви, соловья и луны?

В лирических строчках поэтов,

Где любовь рифмуется с кровью

И почти всегда голодна?..

К ногам Прекрасной Любви

Кладу этот жалкий венок из полыни,

Которая сорвана мной в ее опустелых садах…

(«Любовь должна быть счастливой…», 1911)

Мы предполагаем, что эти строки — читательский отзыв Саши Черного на пронзительный рассказ Куприна «Гранатовый браслет», опубликованный в том же 1911 году. Испытывая к Куприну благодарность за эту и другие чудесные вещи, поэт с грустью наблюдал за тем, как он губит себя алкоголем и дешевой рекламой. Характерной ноткой в одном из писем Горькому 1912 года прозвучала эта грусть: «Можно пойти разве что только в „Вену“, и… услышать, как несчастный Александр Иванович Куприн нетвердым языком посылает какого-нибудь друга в самые интимные части человеческого тела… Куприн, правда, большой, зрячий и сильный — но это в прошлом. Теперь его досасывают разные синежурнальные сутенеры, и это самая тяжелая литературная драма, которую я знаю» (цит. по: Горький и его современники. Исследования и материалы. М.: Наука, 1989). Напомним, что «Синий журнал» выпускал Корнфельд, а в роли «синежурнальных сутенеров» могли выступать журналисты Василий Регинин и Николай Брешко-Брешковский. Последний, кстати, принимал участие в пасхальных гуляньях в Гатчине весной 1913 года, к которым и возвращаемся. Было так весело, что Саша Черный, вспоминая эти дни в эмиграции, написал о них стихотворение «Пасха в Гатчине» (1926) с посвящением Куприну, оттуда мы и позаимствовали некоторые детали.

Праздничный стол был накрыт в «восточной комнате», где низкие диваны с овальными подушками, дорогие хорасанские ковры:

Ковер узором блеклым

Покрыл бугром тахту,

В окне — прильни-ка к стеклам —

Черемуха в цвету!

……………………

В узорчатых бокалах

Оранжевый мускат.

………………………

Весенним разговором

Жужжит просторный стол.

Кто именно «жужжал» рядом с Сашей Черным, известно из питерской газеты «Биржевые ведомости» от 17 апреля 1913 года, давшей отчет о пасхальных празднествах у Куприных. Дружные взрывы хохота срывал друг дома, клоун-итальянец Жакомино, служивший в цирке Чинизелли, лучшем в Петербурге. Он уморительно гримасничал, жонглировал тарелками, распевал под мандолину, порывался демонстрировать сальто и определенно старался привлечь внимание артистки Бениовской. Среди зрителей были Владимир Федорович Гельгардт, владелец кинофабрики «Вита», Николай Брешко-Брешковский, писатель Алексей Николаевич Будищев, гатчинский сосед Куприна. Кому-то пришла в голову идея заснять этот флирт на аппарат, который Гельгардт захватил с собой. Куприн тут же набросал нехитрый сценарий о неудачливом ухажере Жакомино, его возлюбленной Бениовской и обманутом муже Брешко-Брешковском. Себе отвел роль мошенника-шофера, посредника в адюльтере (см.: Гатчинский альбом Куприна. Гатчина, 2010). Снимали для себя, и каково же было удивление участников этого капустника, когда два года спустя они увидели весь этот материал в киноленте «Жакомино жестоко наказан», выпущенной Гельгардтом в прокат. Жаль, что фильм не сохранился. Кто знает, не увидели бы мы «в массовке» насмешливые черные глаза?

Эти зоркие глаза разглядели в обшей неразберихе, как во двор влетел новый гость, «казак уральской сотни», на потрясающем коне, и Куприн «дробным шагом» поспешил навстречу. Проводил в дом «огромного черного дядю», а сам вернулся к скакуну:

…погладил темя,

Пощекотал чело

И вдруг, привстав на стремя,

Упруго влип в седло…

Всем телом навалился,

Поводья в горсть собрал, —

Конь буйным чертом взвился,

Да, видно, опоздал!

Не рысь, а сарабанда[73]

А гости из окна

Хвалили дружной бандой

Посадку Куприна…

Под конец гулянья пели хором:

Мы пели… Что? Не помню.

Но так рычит утес,

Когда в каменоломню

Сорвется под откос…

Мы отнесли события, описанные в стихотворении «Пасха в Гатчине», к весне 1913 года по двум причинам. Во-первых, раньше Саша Черный не мог подарить Ксюше Куприной никакой своей детской книги; «Тук-тук!» вышла у него именно тогда. Во-вторых, сохранился портрет Куприна, подаренный Саше Черному и подписанный так: «Александру Михайловичу Гликбергу с нежной дружбой и всегдашней преданностью. А. Куприн. 1913. Гатчино. Весна» (Книги и рукописи в собрании М. С. Лесмана. Аннотированный каталог. М.: Книга, 1989).

В Гатчине было хорошо, но и на Крестовском острове ничуть не хуже, и цветущей черемухи не меньше, однако на душе у Александра Михайловича было пасмурно. Дела не клеились, и его захлестывало раздражение. В том же апреле 1913 года, незадолго до визита к Куприну, поэт написал желчный «Новейший самоучитель рекламы (для г.г. начинающих и „молодых“)», где обобщил свои впечатления от пишущей братии, озабоченной не творчеством, а коммерческим продвижением себя. Начинающим литераторам, «которые невинность уже потеряли, но капитала еще не приобрели», Саша Черный рекомендовал в числе прочего: обложку делать «цвета раздавленного попугая»; название давать «узывное и тугопонятное» (например, «Арфы из шарфов» или «Шарфы из арф»); везде, где только можно, рассовать свои портреты; каждую сотню экземпляров именовать переизданием; посвящать свои шедевры, например, Анатолю Франсу, который живет далеко и русского языка не знает; придумать себе какую-нибудь поговорку для оригинальности (вроде «три пупа, батенька») и обязательно создать «гениальную внешность». Можно сбрить брови, можно сшить из обложек собственных книг сюртук, а подкладку сделать из своих портретов, можно носить красные очки со своим именем на стеклах. Успех гарантирован: ваше имя, как пресловутая «тарарабумбия», будет преследовать читателя «и в бане, и во сне, и в самые тихие минуты бытия» (Черный А. Новейший самоучитель рекламы (для г.г. начинающих и «молодых») // Русская молва [Санкт-Петербург]. 1913. 13 апреля). Остроумно, но слишком много злости. Накипело…

Саша Черный определенно переживал жизненный кризис из-за неудач. В мае 1913 года он ушел из «Современника», потому что отдел сатиры там так и не получился. Между тем он начал большую поэму и не собирался писать ее «в стол»; нужно было налаживать какие-то новые контакты. Захваченный работой, Александр Михайлович делился с Горьким: «…пишу мировую вещь. Ту самую, с Ноем. Это наверно — вырос, созрел, выдержан во всех погребах томления духа и верю, что смогу» (цит. по: Горький и его современники. Исследования и материалы. М.: Наука, 1989).

Уверенности в своих силах поэту прибавила летняя поездка на Полтавщину, где ему открылись знакомые с детства картины малороссийской жизни, о чем он будет вспоминать годы спустя:

Май — Ромны, — галдеж хохлушек юрких,

В гуще свиток пестротканый лиф…

…………………………………

За рекой курганы, словно митры,

Над зеленой степью спят вдали.

Выступают гуси вдоль дороги

Белою горластой полосой…

И дитя у хаты на пороге,

И барвинок, сбрызнутый росой…

(«Игрушки», 1921)

Таковы были внешние приметы жизни, пестрые мазки, густой колорит. Взор же художника был обращен к тем баснословным временам, когда век человеческий исчислялся сотнями лет и пророки еще внимали воле Божьей. Саша был далеко отсюда, и «галдеж хохлушек» заглушали крики других женщин — тех, что, протягивая Ною своих детей, умоляли их спасти. Грохот ливня и всполохи зарниц преследовали поэта, хотя на самом деле его окружала мирная деревенская тишь. Он жил вместе со своими героями.

…В становище, раскинувшемся в долине, недоумение: что-то старик Ной замолк. То утомлял всех своими проповедями и проклятиями, а то вдруг не видно его. Поймали сыновей его Сима и Хама, спросили: в чем дело? Молчат. Сами толком не знают. Задумались люди. Но ненадолго: едва услышали звуки тимпанов и цитр, как посрывались со своих мест и ну плясать! А Ной с сыновьями упорно рубили кипарисы, строили ковчег и загоняли в него «всю злую тварь / От паука до носорога».

И обрушился ливень, и люди из долины молили Ноя взять их в ковчег, но он был непреклонен. И тонули они, и плавали тела вокруг ковчега, и даже «…у самых тупых / Были мудрые лица уснувших святых». А жальче всего было безгрешных детей, но Господь не велел их спасать. «Быть может, в них зерно разврата…» — так объяснил себе это Ной.

Во всем мире остался единственный очаг жизни: тесная деревянная коробка, плывущая день и ночь неизвестно куда, а за ней — «удивленные дельфины». Люди быстро устали от неизвестности и терзали Ноя вопросами о том, когда же кончится дождь. Не получив ответа, обозлились и становились скотами, а Ной… Что Ной? «Ной бессилен и нестрашен — в зыбкой тьме не нужен вождь». Уже Ноама, жена Сима, упрекает беременную Ли, жену Иафета, что та ей не помогает по хозяйству, а Эгла, жена Хама, задумалась: не соблазнить ли ей лишенного временно женской ласки Иафета? И соблазнила. И ничего такого. Лишь скорбящий Ной тихо плакал.

В ковчеге остались одни близкие родственники, у которых, казалось бы, не должно быть мелочных счетов. Ан нет: Сим старается припрятать какие-то мешки с мукой и дерется из-за них с Хамом. Всё суровее становится Ной.

Ковчег плывет, и не видно просвета в сером ненастье. Измученные птицы, не имея суши для отдыха, камнем падают на крышу и спят, а Хам убивает их сонных.

Люди отупели и потеряли счет дням и ночам.

Даже мужчины плачут, и в ответ на их плач со дна лодки подымается «темный, злой звериный стон». Там, внизу, уже вспыхнул «жадный голод» и львы рвут верблюдов.

Еще неизвестно, кому Бог послал большее испытание: тем, что погибли, захлебнувшись, или этим, оставшимся для чего-то жить? «Безнадежность хуже смерти». Не думать, не думать, забыться… И вот сыновья и невестки Ноя предаются безудержному разврату:

Ждать? Чего? — Не стоит ждать:

Завтра боль придет опять.

Дни уходят… Сладок грех!

Тела хватит здесь на всех.

Смех и пляска все пьянее, и наплевать на стоны бедной Ли, рождающей в муках сына. Ной потрясен: такое падение он уже видел, там, в долине, в шатрах, что навеки погребены теперь под толщей воды. И Ной возроптал на Бога. Воздев руки к небу, он вопрошает: для чего тот велел спасти семью? Разве они лучше тех, что погибли? Ведь они выйдут на сушу и породят себе подобных. А что может от них родиться? «Хам — проказа земли, Сим ничтожен, как крот… / Иафет? Но мятущийся вихрь не оплот». Не лучше ли уничтожить всех и себя, и пусть только немые рыбы останутся на земле. Каков соблазн!..

Путь мой кончен… Я понял. Кто понял — судья.

Берег близко, но нет, — не причалит ладья.

Пусть земля отдохнет. Пусть никто на земле

С перекушенным горлом не бьется во мгле.

………………………………………………

Ты ошибся, Владыка, Ты слишком далек!

Завтра рано, чуть солнце разбудит восток —

Только всплывшая грязь на безмолвной воде

Скажет новому солнцу о нашем следе…

Ной спускается в трюм, к зверям, и ищет секиру, которой некогда строил этот ковчег, но вдруг где-то заплакал младенец, рожденный за время плавания робкой Ли.

Рука безвольно выпустила секиру.

Мудрец всё понял: «Ной над спящим ребенком все думал о жизни, яснел / И, грустя, возвращался в ее необъятное лоно». Если не будет людей, то для кого лес, омытый росой, песня морских волн, «все цветы на земле»? Не для тупых же рыб? Да, жизнь полна страданий, но они — неотъемлемая часть ее: «Скат морской не страдает, — но кто б захотел / Променять все страданья на этот удел?» Смерть же «мертвее тоски» и «бессмысленней зла», и Ной не посмеет быть суровее Творца. Все свои силы он отдаст воспитанию этого младенца, который своим плачем остановил его карающую руку.

Ной всё понял — и немедленно прекратился дождь. Люди собрались на крыше ковчега и протягивают руки к неведомой новой земле. Мудрый Ной в отдалении «всей усталою скорбью души» молится «сияющей матери-жизни».

Такую поэму написал в 33 года Александр Михайлович Гликберг. Достигнув возраста Христа, поэт и человек пришел к осознанию мудрости законов бытия. Зачем растрачивать себя на то, с чем Бог спокойно мирится и без чего мир, как видно, существовать не может? Секиру нужно бросить — с сатирой проститься. Не лучше ли обрести спасительного младенца и посвятить себя ему? Нет своих детей, так разве мало чужих?

«Ной» — это прощание Александра Гликберга с Сашей Черным. Это рубежная, выстраданная и прожитая вещь, по нашему мнению, даже слишком личная, чтобы ее публиковать. Однако же поэт — пророк, а пророков без внимающих им не бывает. И вот Александр Михайлович вез из малороссийских Ромен свою проповедь, мечтая о том, что она будет услышана.

Приехал в Петербург — и сразу окунулся в привычную окололитературную пошлость, которую, надеемся, отныне воспринимал спокойно и как неизбежное зло. За время его отсутствия разразился скандал в «Сатириконе», который широко обсуждался. В мае 1913 года Аверченко, Радаков и Ре-ми рассорились с Корнфельдом и, как они писали в газетах, «in corpore» покинули журнал. Вслед за ними ушли почти все ведущие сотрудники. О причинах ходили какие-то невнятные слухи, так или иначе сводившиеся к материальным претензиям. Стороны подавали друг на друга в суд, оскорбляли друг друга в прессе. Михаил Германович Корнфельд остался один на один со своим известным журналом, в котором больше некому было работать, а Аверченко и компания создали собственный журнал «Новый Сатирикон», над названием которого долго не думали.

Можно предположить, что Корнфельд, отчаянно хватаясь за любую соломинку, дабы спасти подписку и репутацию, мог приглашать Сашу вернуться. С такой же долей вероятности и Аверченко мог зазывать его в свой новый журнал, ведь ему приходилось начинать дело практически с нуля. Однако не станем фантазировать. Во-первых, данных об этом нет; во-вторых, человек, написавший «Ноя», не пошел бы уже ни в какой «Сатирикон».

«Теперь вожусь с поэмой, — сообщал Саша Горькому, — и с отвращением перебираю в уме разные комбинации. Для начала стороной навел справки в „Вестнике Европы“. Оказывается, что поэму в два листа принципиально не только не возьмут, но и читать не будут. Небывалый случай: „два листа стихов!“ И это несмотря на то, что я предупредил о своей гонорарной скромности: столько же, сколько за два листа прозы» (цит. по: Горький и его современники. Исследования и материалы. М.: Наука, 1989). Едва ли поэт делился своими проблемами бескорыстно: Горький сотрудничал с «Вестником Европы» и мог повлиять на редактора, академика Дмитрия Николаевича Овсянико-Куликовского, с которым переписывался. Однако Горький в то время был занят своими хлопотами, он готовился к возвращению на родину. В последних числах декабря Алексей Максимович прибыл в Петербург. С этого времени их переписка с Сашей Черным прервалась, но не прервалось сотрудничество.

Задержимся на декабре 1913 года, последнем мирном российском декабре. В ближайшие семь лет жители огромной страны накануне Рождества и в новогодние праздники будут загадывать одно на всех главное желание — чтобы кончилась война. А пока все были веселы и безмятежны. В Петербурге второй месяц хулиганили московские футуристы. Чуковский читал о них лекции и в Тенишевском училище, и на Бестужевских курсах. Какой-то кубофутурист Маяковский поставил в театре Луна-парка скандальный спектакль, кажется, о себе самом. Слушая эти разговоры, думал ли Саша о том, что потомки в России если и будут помнить его стихи, то только благодаря тому, что их в юности обожал этот самый Маяковский? Однако карты лягут именно так.

В литературу прорывалось новое поколение двадцатилетних, которые в годы революции 1905 года еще были детьми, поэтому протестную сторону стихов Саши Черного воспринимали только в той мере, что была им понятна. Маяковский в автобиографии говорил о своей юности: «Поэт читаемый[74] — Саша Черный. Радовал его антиэстетизм» (Писатели о себе. Владимир Маяковский // Новая русская книга [Берлин]. 1922. № 9). Молодому бунтарю импонировали желчное препарирование быта и человека, фарсовое видение жизни столицы. Чуковский, хорошо знавший Маяковского в эти годы, говорил об этом так: «Насколько я мог заметить, Маяковскому из этих сатир были больше всего по душе те, в которых ненависть к тогдашней действительности выражалась не в декларациях и возгласах, а в бытовых зарисовках, доведенных до гротеска и шаржа. Больше всего привлекала его образность этих стихов» (Чуковский К. Саша Черный // Чуковский К. Современники: Портреты и этюды. С. 371).

У приятеля молодого Маяковского, впоследствии видного ученого-лингвиста Романа Якобсона есть статья «О поколении, растратившем своих поэтов» (1931), где в числе кумиров своего поколения он назвал Александра Блока и Велимира Хлебникова, но не назвал Сашу Черного. Однако сам Маяковский его знал и чтил, а по нашему мнению, оказаться в числе вдохновителей и в чем-то учителей Маяковского — это честь. Виктор Шкловский вспоминал в «Жили-были»:

«Маяковский, уже призванный, но еще не говорящий, ходил среди людей. Он читал сатириконцев.

Был тогда Саша Черный.

Саша Черный писал стихи в „Сатириконе“. <…>

Маяковский любил эти стихи.

Фонари горят как бельма, — писал Саша Черный.

Лужи блестят, как старцев-покойников плешь.

Это похоже на Маяковского:

И тогда уже — скомкав фонарей одеяла —

ночь излюбилась, похабна и пьяна,

а за солнцами улиц где-то ковыляла

никому не нужная, дряблая луна».

Стихи Саши Черного участвовали в формировании мироощущения молодого Маяковского, ими он иллюстрировал свои мысли по разным поводам. Его строки вошли в повседневный речевой обиход начинающего поэта. Лиля Брик вспоминала, что ими Маяковский комментировал многие жизненные ситуации (Брик Л. Из воспоминаний // Современницы о Маяковском):

«Когда на его просьбу сделать что-нибудь немедленно, [он] получал ответ: сделаю завтра, он говорил раздраженно»:

Лет через двести? Черта в ступе!

Разве я Мафусаил?

(«Потомки»)

Если в трамвае кто-нибудь толкал его, он сообщал во всеуслышание:

Кто-то справа осчастливил —

Робко сел мне на плечо.

(«На галерке»)

В разговоре с невеждой об искусстве:

Эти вазы, милый Филя,

Ионического стиля.

(«Стилисты»)

Или:

Сей факт с сияющим лицом

Вношу как ценный вклад в науку.

(«Кумысные вирши»)

О чьем-нибудь бойком ответе:

Но язвительный Сысой

Дрыгнул пяткою босой.

(«Консерватизм»).

В 1915 году Чуковский как-то спросил Маяковского, кого он больше любит: Полонского, Майкова или Фета? Тот засмеялся и ответил: «Сашу Черного». И, словно в доказательство, на портрете Корнея Ивановича[75], сделанном им в этот же день, написал строчки из Сашиной колыбельной: «Спи, мой кролик…» и т. д. Максим Горький, вспоминая лето того же 1915 года, писал Чуковскому: «Как-то, в Мустамяках, Маяк<овский> изъяснялся в почитании Черного и с удовольствием цитировал его наиболее злые стихи» (Горький и его эпоха. Материалы и исследования. М.: ИМЛИ, 1994. С. 110).

Сам Саша Черный футуристов называл «микрокефалами», и ему с ними было все ясно: «Рыжий цех всегда шел ходко». Одного он не понимал — презрения к толпе, без которой клоунам нельзя существовать:

Не смешно ли сворой стадной

Так назойливо, так жадно

За штаны толпу хватать —

Чтоб схватить, как подаянье,

От толпы пятак вниманья,

На толпу же и плевать!

(«Эго-черви (На могилу русского футуризма)», 1914)

Это одно из немногих стихотворений Черного, появлявшихся в печати в 1914 году. Он практически замолчал, лишь изредка посылал материал для публикации в «Солнце России» и московский журнал «Русская мысль», где редактором литературного отдела была бывшая бестужевка Любовь Яковлевна Гуревич (с ней сложились теплые отношения).

Хоть какое-то упоминание о Саше удалось найти в майской статье Василевского (не-Буквы), посвященной Чуковскому. Не-Буква отмечал, что Корней Иванович теперь «так старательно старается отгородиться от былого легкомыслия, так усердно смягчает былые резкости в новых изданиях своих книг», что невольно вписывается в общую новую тенденцию. А именно: «Он, — увы! — не одинок в этом ненужном и, боюсь, трусливом стремлении к „маститости“. Вот и талантливейший Саша Черный настойчиво старается переделать себя в Александра Гликберга» (Василевский И. М. Невзрослые и маститые // Петербургский курьер. 1914. 24 мая). Непонятно, чем был недоволен не-Буква: в 34 года совершенно естественно желание быть уже не Сашей, а хотя бы Александром.

Вполне возможно, что этот выпад был обусловлен публикацией в апреле 1914 года поэмы «Ной». Хотя она была подписана «А. Черный» (а не Гликберг), ее содержание, безусловно, указывало на то, что автор «старается отгородиться от былого легкомыслия».

Выстраданная Александром Михайловичем вещь, как видим, долго шла к читателю и, в конце концов, была куплена все тем же «Шиповником» для очередного альманаха (1914. № 23). Тогда она прошла незамеченной, и едва ли не единственный отзыв на публикацию оставил сатириконец Александр Измайлов, человек из окружения Куприна. Он заметил, что в суетном литературном потоке современности поэма эта — «странная гостья, точно из чужих краев», что автор «применил обывательскую точку зрения к великой легенде всемирного потопа. Торжественное стало обыденным, люди маленькими, трагедия перемешалась с фарсом» (Измайлов А. Нестареющая легенда (Поэма А. Черного «Ной»). Мы же, как потомки, уже знающие дальнейшие события, которых читатели 1914 года знать не могли, позволим себе говорить о пророчестве накануне страшной войны, о предсказанном мировом «потопе». Но никто не услышал и не прислушался. Нет пророков в своем отечестве — истина стара.

Черный гордился «Ноем». Отдельный оттиск поэмы он подарил Гуревич из «Русской мысли», надписав: «Многоуважаемой Любови Яковлевне Гуревич на добрую память от безработного пессимиста. Апрель 1914» (Собрание А. С. Иванова). От Гуревич зависела судьба его нового рассказа «Мирцль» о гейдельбергской кельнерше, и он вел письменные переговоры по этому поводу: «Что касается условий, то я, конечно, ни на чем не настаиваю: вообще настаивать надо лично и талантливо, а я не умею»[76].

В мае Черный уехал в Гунгербург и прекрасно проводил время в любимом Шмецке. Через какие-нибудь пару месяцев события начала лета 1914 года покажутся поэту сном. Неужели они с Марией Ивановной жили этой «Мирцлью» и мечтали, как рассказ выйдет в «Русской мысли»? Неужели бездумно загорали? Правда ли, что собирались в августе ехать знакомиться с древними цивилизациями в Палестину, Египет, Грецию?! Каждая мелочь будет припоминаться с особым чувством: мало ценили то, что имели, мало берегли друг друга…

Место, где они отдыхали, известно точно. Это была дача Константина Ивановича Бормана, сотрудника крупной страховой компании «Россия» (О прошлом Шмецке и Меррикюля // Старый Нарвский листок. 1929. 4 июня). Уютный деревянный бежевый домик стоял на границе Шмецке и Меррикюля: открытая терраса, увитая диким виноградом, развесистые старые ели в саду, звуки фортепиано — хозяева дачи, люди гостеприимные и веселые, устраивали маскарады, концерты.

В семье Борманов было восемь детей, и двое из них — Миша и Ира — оставили воспоминания о «дяде Саше» Черном. Михаил Борман, бывший тогда мальчишкой, рассказывал литератору Юрию Дмитриевичу Шумакову, что поэт все время гонял на велосипеде, пролетал туда-сюда, и Миша все думал: что, если за ним погнаться, перегонит или нет? И в подтверждение своих слов Миша в конце 1920-х годов показывал Шумакову тот самый велосипед, ставший реликвией (Шумаков М. ИрБор // Радуга. 1989. № 5).

Ирина Борман, в будущем достаточно известная эстонская поэтесса, пассия Игоря Северянина, была постарше Миши — ей исполнилось 30 лет — и понимала уже гораздо больше. Она и рассказала Шумакову о том, перед кем «дядя Саша» картинно гонял на велосипеде. Якобы он увлекся ее старшей сестрой Леной, натурой взбалмошной и экстравагантной. Стремясь быть оригинальной, та завела рысь и водила ее на цепочке по улицам. Этот рысий мех попал в стихотворение Черного «Современный Петрарка» (1922), что позволило Анатолию Иванову предположить адресата стихотворения — Елену Борман. Герой влюблен, «застенчив, как мимоза, осторожен, как газель» и вот уже пять недель томится в неведении: любим ли? Он пишет стихи с твердым намерением сегодня же преподнести их Ей и посмотреть, что будет:

Ваши пальцы будут эхом, если вздрогнут, и листок

Забелеет в рысьем мехе у упругих ваших ног, —

Я богат, как двадцать Крезов, я блажен, как царь Давид,

Я прощу всем рецензентам сорок тысяч их обид!

Если же волнения не будет и листок со стихами Она равнодушно вернет, тогда что ж… Герой пошлет их в газету, получит гонорар и напьется.

Если романтическая история действительно была, то, судя по всему, пальцы Елены Борман при чтении не вздрогнули: стихотворение (правда, восемь лет спустя) было напечатано. Ирина Борман, конечно, уточняла, что это не был роман, а так… легкий флирт, красивое ухаживание, прогулки по морскому берегу. Отчего бы и нет? Тем более что Мария Ивановна то и дело отлучалась в Петербург.

Возвращалась она озабоченной и рассказывала, что столица живет тревожными слухами: похоже, что все-таки будет война. С тех пор как 15 июня 1914 года в Сараеве был убит наследник австро-венгерского престола, эти слухи всё более усиливались.

Лето оборвалось внезапно.

Девятнадцатого июля Германия объявила войну России. Эта дата стала началом Мировой войны. В августе «безработный пессимист» Александр Михайлович Гликберг в военной форме уже находился в казармах Варшавы.

Загрузка...