Часть первая Петроград 1916


1

Не пробило еще и пяти, однако уже стемнело. Трое жандармов прогуливались у ворот Смольного. Им вовсе не пристало находиться у входа в Институт благородных девиц, однако ничего не попишешь: их голубые мундиры с белой оторочкой, сияющие сабли и увенчанные пышными султанами барашковые кивера ни с чем не спутаешь. Один нервно пощелкивал пальцами, другой то расстегивал, то снова застегивал кобуру своего маузера, третий же стоял неподвижно, расставив ноги, засунув большие пальцы за ремень. Позади них мелькнула пара лимузинов, пронеслись несколько запряженных конями саней, украшенных золотыми и малиновыми фамильными гербами. В неверном свете фонарей да еще фар редко проезжающих авто медленно кружились снежинки.

Уже третью зиму шла мировая война, и эта зима казалась самой долгой и самой темной. Даже это учебное заведение, патронессой которого была сама императрица, где учились дочери аристократов и тех, кто наживался на войне, было больше не в состоянии кормить своих воспитанниц и отапливать помещения.

Семестр заканчивался раньше срока. Дороговизна военного времени ударила и по богатым: мало кто мог позволить себе купить бензин, чтобы заправить машину, — вновь вошла в моду езда в каретах и санях.

Зима в Петрограде военного времени дышала тьмой и ледяным холодом.

Трескучий мороз поглотил рев моторов и храп лошадей, но обострил обоняние: резче запахло бензином, конским навозом, перегаром от дремлющих почтальонов, едким одеколоном и табаком от шоферов в желтой форме, расшитой алым позументом, и цветочными духами от проходящих женщин.

В красных кожаных недрах маленького уютного «Де лоне-Бельвиля» (плавно закругленный радиатор, сияющий медью бампер, резиновый клаксон, ацетиленовые фары) расположилась серьезная молодая женщина, читавшая какой-то английский роман при свете керосиновой лампы. Одри Льюис — миссис Льюис для нанимателей и Лала для горячо любимой воспитанницы — мерзла. Она накинула пушистый овчинный тулуп на колени, однако все еще зябла, хотя на ней было теплое пальто, кроличья шапка, а на руках — перчатки. Когда шофер Пантелеймон, щелчком отправив папиросу в снег, взобрался на водительское сидение, миссис Льюис его даже не заметила. Ее карие глаза были прикованы к дверям института.

— Ну же, Сашенька! — по-английски пробормотала Лала себе под нос. Она посмотрела на медные часы, встроенные в стекло, отделявшее пассажиров от шофера. — Уже скоро!

Ее охватило материнское нетерпение: она представила, как длинноногая Сашенька бежит к ней по снегу. Мало кто из матерей и практически ни один отец не забирал своих дочерей из Смольного, но Лала, гувернантка, всегда встречала Сашеньку.

«Еще несколько минут, моя девочка, — думала она, — моя любимая, умная, грустная девочка».

Сквозь изукрашенные морозом окна лился тусклый свет, и это напомнило ей детство в Пегсдоне, деревушке в графстве Харфордшир. Она не была в Англии уже десять лет. Интересно, увидит ли она еще когда-нибудь родных? Но если бы Лала осталась дома, то никогда бы не встретила свою дорогую Сашеньку.

Десять лет назад она получила место у барона и баронессы Цейтлиных и начала новую жизнь — в столице России. Десять лет назад маленькая девочка в матросском костюмчике прохладно поздоровалась с ней, с любопытством оглядела, потом протянула англичанке руку, словно делала ей подарок. Новая гувернантка едва ли знала по-русски хотя бы два слова — она просто опустилась на одно колено и заключила эту маленькую горячую ладошку в свои ладони.

Малышка — сначала нерешительно, потом все смелее — склонилась к ней, и вот уже ее головка легла на плечо Лалы.

— Мне зовут миссис Льюис, — проговорила она с сильным акцентом.

— Приветствую, ожиданный гость Лала! Я называюсь Сашенька, — ответила девочка на скверном английском. Так и повелось с тех пор: миссис Льюис стала «называться» Лалой. Они понравились друг другу с первого взгляда.

— Без двух минут пять, — раздался из переговорной трубы голос шофера. Гувернантка выпрямилась, сняла с аппарата свою трубку и сказала в медный цилиндр на безупречном русском (хотя и с английскими интонациями):

— Спасибо, Пантелеймон. А что здесь вынюхивают фараоны? Может, девицы прячут под юбками донесения немцам? — хохотнул шофер.

Лала не была расположена говорить с шофером в подобном тоне.

— Пантелеймон, вам следует пойти и взять ее вещи, — строго сказала она. Однако и вправду — что здесь делают жандармы?

Девочки всегда выходили вовремя. Директриса, мадам Буксгевен, которую воспитанницы за глаза называли Гранмаман (Бабушка), командовала институтом, словно это была прусская казарма, — разве что командовала по-французски. Лала знала, что Гранмаман была в фаворе и у вдовствующей императрицы Марии Федоровны, и у нынешней — Александры Федоровны.

Один кавалерийский офицер и целая толпа студентов и гимназистов — все в мундирах с золотыми пуговицами и фуражках — прошли в ворота, чтобы встретить своих любимых. Завидев жандармов, они вздрогнули от неожиданности, затем двинулись дальше, то и дело оглядываясь: что нужно жандармам в Институте благородных девиц?

Кучера в длинных тулупах, подпоясанных красными кушаками, и шапках-ушанках в ожидании хозяйских дочерей переступали с ноги на ногу, обходили своих лошадей, недоуменно наблюдая за жандармами.

Пять часов. Двери Смольного отворились, отбросив полоску ярко-желтого света на лестницу и дорожку до самых ворот.

— Ох, наконец-то! — Лала отложила книгу.

На верхней ступеньке в потоке света появилась мадам Буксгевен со строгим лицом, в строгом шерстяном платье с высоким белым воротником и черной пелериной — ни дать ни взять часовой на швейцарских часах, пришло Лале в голову. Пестрый корсаж на пышной груди Гранмаман был виден даже с такого расстояния, а от ее звучного сопрано и лед мог раскрошиться за сотню шагов. Несмотря на мороз, Лала открыла окно и с возрастающим нетерпением выглянула на улицу. Она подумала о любимом Сашенькином чае, который ожидал ее подопечную в маленьком салоне автомобиля, о печенье, которое она специально купила на набережной в английском магазине, — жестяная коробочка с этим лакомством лежала возле нее на красном кожаном сиденье.

Пантелеймон натянул фуражку с околышем и тужурку, расшитую алым с золотом позументом, разгладил нафабренные усы и подмигнул Лале.

«Отчего это мужчины считают, что мы непременно в них влюбимся лишь потому, что они умеют заводить машину?» — недоумевала Лала, когда мотор чихнул, фыркнул и наконец ожил.

Пантелеймон ухмыльнулся, обнажив ряд гнилых зубов. Из переговорной трубы донесся его хриплый голос:

— Где же наша лисичка? Скоро у меня в машине будут аж две красавицы!

Лала покачала головой.

— Пантелеймон, поторопитесь. У нее чемодан и саквояж с эмблемами лондонского магазина. Быстро, быстро!


2

Последним был урок шитья на благо царя и Отечества.

Сашенька делала вид, что наметывает форменные брюки, но ей не удавалось сосредоточиться, и она постоянно колола свой большой палец. Вот-вот уже прозвенит звонок и вызволит ее и остальных институток из этой тюрьмы восемнадцатого века, из этих холодных дортуаров, столовых с гулким эхом и бальных залов с лепниной.

Сашенька для себя решила, что первая сделает прощальный реверанс, а значит, первая покинет классную комнату. Она всегда хотела быть не похожей на остальных: неважно, первой или последней, но никогда в общем ряду. Поэтому она сидела ближе всех к выходу.

Сашенька чувствовала, что ей уже тесно в стенах института, у нее были дела поважнее всяких глупостей, занимавших остальных воспитанниц заведения, которое Сашенька про себя именовала «институтом благородных тупиц». Они не говорили ни о чем другом, кроме фигур в котильоне, недавних любовных записочек от гвардейских офицеров Миши или Николаши, модных фасонов бальных платьев, а особенно о том, как подчеркнуть свое декольте. Они после отбоя бесконечно обсуждали это с Сашенькой, у которой была самая роскошная в классе грудь. Как они ей завидовали! Их ограниченность не только изумляла Сашеньку, но и приводила ее в замешательство, ибо она, в отличие от остальных, не имела ни малейшего желания выставлять свою грудь напоказ.

Ей уже семнадцать, и она больше не девчонка, напомнила себе Сашенька. Она ненавидела свою форму воспитанницы: простое белое платье из ситца и муслина, элегантный передник с накрахмаленными крылышками, в которых она выглядела еще более юной и наивной. Теперь она женщина, женщина с секретным заданием. И все же, вопреки всем своим секретам, Сашенька не могла отделаться от мысли о милой Лале, которая поджидает ее в папенькином авто, а на сиденье припасена коробка английского печенья.

Маман Соколова (ко всем преподавательницам следовало обращаться «маман») резко хлопнула в ладоши и прервала Сашенькины грезы. Маленького роста, грузная, с вьющимися волосами и низким грудным голосом, маман прогудела:

— Девушки, пора собирать шитье! Надеюсь, вы славно потрудились на благо наших доблестных воинов, которые не щадят жизни, сражаясь за государя императора и Отечество!

В тот день «работа во имя царя и Отечества» состояла в том, чтобы пришивать пояса к брюкам для простых русских солдат, которые тысячами гибли на поле боя по воле своего главнокомандующего — Николая ІІ. Трудясь, воспитанницы Института не могли удержаться от перешептывания и смешков.

Следует чрезвычайно старательно отнестись к своей работе, предупредила маман Соколова. — Плохо пришитый пояс может сам по себе таить угрозу для наших защитников, которые и без того окружены опасностями.

— Они там хранят винтовки? — шепотом спросила Сашенька у своей соседки. Остальные услышали ее вопрос и захихикали. К порученной работе все отнеслись спустя рукава.

Казалось, этот день никогда не кончится. Тягостно тянулись часы: сначала завтрак в главном зале, потом обязательный поклон огромному портрету матушки-государыни, вдовствующей императрицы Марии Федоровны, дамы с пытливым взглядом и злыми губами…

Но наконец все штаны с пришитыми кое-как поясами были собраны, и маман Соколова опять хлопнула в ладоши.

Осталась минута до звонка. Но прежде чем вы покинете эти стены, mes enfants[1], я желаю увидеть лучший реверанс в семестре! А хороший реверанс — это…

Глубокий реверанс! — хором засмеялись девушки.

— Именно, барышни. Глубокий реверанс, достойный благородных девиц. Вот вы увидите, чем выше положение дамы или девицы в обществе, тем глубже реверанс она делает, когда ее представляют их императорским величествам! Буквально до земли! Продавщицы делают книксен, вот так… — И она слегка присела. Сашенька обменялась взглядом с девушками и прикусила губу, чтобы не рассмеяться.

— Но благородные дамы и девицы приседают низко-низко! Колени почти касаются пола — вот так…

И маман Соколова с невероятной ловкостью склонилась в таком глубоком реверансе, что ее колени едва не уперлись в дощатый пол.

— Ну, кто первая?

— Я! — подскочила Сашенька, схватив свои вещи: кожаный ранец с тиснением и холщовый мешок. Ей так не терпелось уйти, что она сделала самый глубокий и аристократичный реверанс, присела даже ниже, чем перед вдовствующей государыней в день святой Екатерины.

— Merci, maman![2] — произнесла она. За спиной послышался удивленный шепот сокурсниц — она считалась в классе бунтаркой. Но Сашеньке было на все наплевать. С минувшего лета. Лето перевернуло ее жизнь.

Зазвенел звонок, Сашенька уже была в коридоре.

Огляделась: высокие, покрытые плесенью потолки, начищенный до блеска паркет, люстры с яркими электрическими лампочками. Она была совершенно одна.

Ее ранец с сияющими золотом буквами — «Баронесса Александра Цейтлина» — висел у нее на плече, однако самое главное свое сокровище она бережно прижимала к груди — безобразный мешок с драгоценными томиками реалистических романов Золя, суровой поэзии Некрасова и бунтарских стихов Маяковского.

Она побежала по коридору к Гранмаман, чей силуэт четко вырисовывался на фоне толпы гувернанток и шоферов, которые приехали забрать юных благородных воспитанниц Смольного. Но было уже поздно. Двери классов распахнулись, и в одно мгновение коридор заполнился смеющимися девочками в белых платьях и белых кружевных передниках, белых чулках и белых мягких туфлях.

Подобно снежной лавине они понеслись по коридору к раздевалке. Им навстречу двинулись кучера — на длинных бородах серебрился иней, — чтобы забрать чемоданы институток. Среди них Сашенька увидела и Пантелеймона, ослепительного в своей новой ало-золотистой форме и фуражке, который, как загипнотизированный, не сводил с нее взгляда.

— Пантелеймон! — окликнула она своего шофера.

— О, мадемуазель Цейтлина! — Он стряхнул с себя снег и зарделся.

«Что так смутило известного сердцееда всей нашей женской прислуги?» — удивилась Сашенька и, улыбнувшись шоферу, сказала:

— Да, вот и я. Мой чемодан и сундук в двенадцатом дортуаре возле окна. Минуточку. Это ваша новая форма?

— Да, мадемуазель.

— Кто ее придумал?

— Ваша маменька, баронесса, — пробубнил он в ответ, тяжело поднимаясь по лестнице, ведущей в дортуары.

Сашенька задавалась вопросом: на что он так уставился — на ее ужасную грудь или слишком широкий рот? Встревоженная, она повернула к раздевалке. В конце концов, что такое внешность? Это для тупиц-институток! Внешность — ничто в сравнении с историей, искусством, прогрессом и судьбой. Она улыбнулась про себя тому, что ослепительная униформа Пантелеймона явно свидетельствует о недавнем происхождении богатства Цейтлиных.

Сашенька оказалась первой и в гардеробной. Вся эта комната чем-то напоминала сибирскую тайгу: шелковистые меха — коричневые, золотистые, белые; шапки и меховые накидки с мордочками чернобурки и норки. Она надела шубу, закутала голову в оренбургский пуховый платок, вокруг шеи обернула песцовый палантин и уже направилась к двери, когда помещение наводнили остальные воспитанницы — радостно возбужденные, с раскрасневшимися лицами. Они сбрасывали туфли, надевали сапоги и галоши, снимали со спины кожаные ранцы и закутывались в шубы, беспрестанно болтая.

— Ротмистр Пахлен возвратился с фронта. Он собирается с визитом к маме и папе, но я знаю, что он придет, чтобы повидаться со мной, — рассказывала маленькая княжна Татьяна своим удивленным одноклассницам. — Он написал мне письмо.

Сашенька уже была на пороге, когда услышала, что несколько девочек окликнули ее. Куда она так спешит; неужели не может их подождать; чем она думает заниматься сегодня? Если читать, можем ли мы почитать стихи вместе? Сашенька, пожалуйста!

У дверей образовалась толчея: конец семестра, все хотят домой. Одна институтка бранила старого потного кучера, который нес чемодан и случайно наступил ей на ногу.

Несмотря на лютый холод на улице, в вестибюле было невыносимо жарко. Однако даже здесь Сашенька чувствовала себя довольно обособленно, окруженная невидимым, непреодолимым барьером.

Она перебросила на плечо свой мешок, такой грубый по сравнению с мягким мехом шубки. Ей казалось, что она может на ощупь отличить каждую книгу: сборники стихов Блока и Бальмонта, романы Анатоля Франса и Виктора Гюго.

— Мадемуазель Цейтлина! Желаю вам приятно провести каникулы! — звучным голосом произнесла Гранмаман, стоя в дверях. Сашенька выдавила «мерси» и присела в реверансе (не настолько глубоком, чтобы порадовать маман Соколову). Наконец свобода!

Морозный воздух освежил и очистил ее, обжег легкие, а медленный, косой снег стал покусывать щеки. Фары автомобилей и экипажей освещали пространство всего на десять-двенадцать шагов. Но над ней высилось дикое, безграничное небо Петрограда — черное, чуть смягченное белыми пятнами.

— Вон где наше авто! — произнес Пантелеймон, неся на плече английский дорожный чемодан, а в руках — саквояж из крокодиловой кожи. Сашенька пробивалась сквозь толпу к машине. Она всегда знала: что бы ни произошло — война, революция, конец света, — Лала с коробочкой печенья непременно будет ждать ее. И скоро она увидит своего папá.

Когда чей-то лакей уронил ей под ноги свою поклажу, она перепрыгнула через нее. А когда дорогу ей перегородило гигантское авто с великокняжеским гербом на дверце, Сашенька просто отворила эту дверцу, запрыгнула внутрь и выбралась с другой стороны.

Фырканье и рев двигателей, гудки клаксонов, тихое ржание лошадей, бьющих копытами по снегу, пошатывающиеся под тяжестью сумок и чемоданов слуги; бранящиеся извозчики и шоферы, пытающиеся проехать между санями, пешеходами и кучами грязного снега…

Казалось, что некая армия сворачивает свой лагерь, однако генералы в этой армии носили белые передники, кутались в шиншилловые палантины и норковые манто.

— Сашенька! Сюда! — Лала стояла на подножке автомобиля и неистово махала ей рукой.

— Лала! Я еду домой! Я свободна! — На мгновение Сашенька забыла о том, что она серьезная женщина с определенной целью в жизни, в которой нет места глупостям и сантиментам. Она бросилась Лале в объятья, вдохнула такой домашний аромат кожи и цветочных духов гувернантки. — А где печенье?

— На сиденье, дорогая! Ты пережила еще одну четверть! — Лала крепко обняла воспитанницу. — Как ты выросла! Не могу дождаться, когда уже повезу тебя домой. В маленьком будуаре все готово: лепешки, имбирное пирожное и чай. А сейчас можешь полакомиться своим любимым печеньем.

Но только Лала разомкнула объятья, как тень упала на ее лицо.

— Александра Самойловна Цейтлина?

— Их окружили жандармы.

— Да, — ответила Сашенька, внезапно почувствовав легкое головокружение.

— Следуйте за нами, — произнес один из них. Он стоял настолько близко, что Сашенька могла разглядеть оспины на его лице и каждую волосинку рыжеватых усов. — И побыстрее!


3

— Вы меня арестуете? — медленно проговорила Сашенька, оглядываясь.

— Вопросы здесь задаем мы, барышня, — отрезал второй, с бородкой клинышком. Изо рта у него воняло простоквашей.

— Погодите же! — вмешалась Лала. — Она воспитанница института. Что вам угодно? Вероятно, здесь какая-то ошибка.

Но жандармы уже вели Сашеньку к саням, стоявшим у обочины.

— А вот вы у нее самой спросите, — не оборачиваясь, бросил жандарм, который крепко держал Сашеньку. — А ну пойдем, дуреха, ты-то знаешь, за что.

— Я ничего не знаю, Лала! Скажи папá! — успела прокричать Сашенька до того, как ее затолкали в сани.

Возница, тоже в форме, взмахнул кнутом. Жандармы забрались в сани вслед за арестованной.

Когда гувернантка уже не видела их, Сашенька повернулась к офицеру с бородкой.

— Отчего вы так медлили? — спросила она. — Я уже давно вас жду.

Она подготовила речь на случай неизбежного ареста, но увы: жандармы, кажется, ее не слушали.

Сердце Сашеньки бешено колотилось, пока сани бесшумно скользили по снегу мимо Таврического дворца к центру города. Зимние улицы были тихи, запорошены снегом.

Зажатая с обеих сторон жандармами, она откинулась назад, согреваясь теплом, исходившим от этих цепных псов самодержавия. Перед ней простирался Невский проспект, запруженный санями и лошадьми, малочисленными машинами, трамваями, которые катились по середине улицы.

Газовые фонари, зимой горевшие круглосуточно, мерцали розовым сиянием сквозь падающий снег. Она осмотрелась по сторонам: ей так хотелось, чтобы ее увидел кто-то из знакомых! Безусловно, некоторые приятельницы матери могли заметить ее, когда выходили из Гостиного двора или Пассажа.

Мимо нее мелькали коричневато-желтые дворцы и сверкающие магазины города Петра Великого, мигающие фонари и электрические лампы на фасадах министерств. Вот Пассаж с любимыми матушкиными магазинами; английская лавка с душистым мылом и твидовыми пиджаками, «Друс» с английской мебелью, «Брокар» с французскими духами. Пушистые снежинки кружились на легком ветру… Сашенька обхватила себя руками.

Сашенька решила, что не боится, а просто нервничает. Ее земное предназначение в том, чтобы пережить все это, в этом ее призвание. Интересно, куда ее везут? На Фонтанку, в Департамент полиции?

Но сани свернули на Садовую, справа открылся мрачный Михайловский замок, где в свое время дворяне-заговорщики убили безумного царя Павла.

Теперь она знала, куда они направляются: сквозь снежную пелену вырисовывались башни Петропавловской крепости. Неужели ее похоронят заживо в Трубецком бастионе? Однако сани повернули сначала направо, потом налево и понеслись по Литейному мосту.

Нева была черной, и лишь фонари на мосту и вдоль набережной отбрасывали маленькие круги на синий лед. Когда они ехали по мосту, она прислонилась к сидящему слева жандарму, чтобы посмотреть на свой любимый Петроград глазами Петра Великого: Зимний дворец, Адмиралтейство, дворец Меньшикова и где-то в сумраке — Медный всадник.

«Люблю тебя, Петра творенье, может, больше и не свидимся!

Прощай, родной город, прощай, папá, прощай, Лала!»

Она процитировала одного из героев Ибсена: «Все или ничего!» — эти слова всегда были и будут ее девизом.

Вот они и приехали: впереди маячила унылая кирпичная коробка «Крестов». На какое-то мгновение высокие стены нависли над маленькими санями, ворота открылись и с лязгом закрылись за ними.

Не дом, а настоящая могила.


4

«Делоне-Бельвиль», за рулем которого сидел Пантелеймон, пронесся по Суворовскому, затем по Невскому и затормозил на Большой Морской у фамильного особняка коричневато-желтого цвета с готическим фасадом из финского гранита. Лала, вся в слезах, открыла парадную дверь и едва не споткнулась о трех служанок, которые стоя на четвереньках полировали каменный пол.

— Эй, а разуваться?! — воскликнула горничная Люда.

Лала оставляла грязные лужицы от растаявшего снега на сверкающем полу, но ей было не до подобных мелочей.

— Барон дома? — спросила Лала. Одна из горничных кивнула с недовольным видом. — А баронесса?

Девушка взглядом показала на лестницу, которая вела на второй этаж, — Лала, стараясь не поскользнуться на мокром полу, побежала прямо к приоткрытой двери в кабинет.

Изнутри доносился какой-то звук, похожий на грохот локомотива.

Дельфина — старая угрюмая повариха-француженка — принесла на утверждение меню. Обычно такими вещами ведает жена, но в этой беспокойной семье было заведено иначе. У Дельфины, женщины с лицом землистого цвета, худой как жердь, одетой в коричневую форму, на кончике длинного носа постоянно висела капелька, которая опасно подрагивала над готовящимися блюдами. Лала вспомнила, как это веселило Сашеньку. «А что будет, если эта капля упадет в борщ?» — удивлялась она, хитро сверкнув глазами.

— Они вам не помогут, господин барон, — убеждала повариха.

— Если желаете, я с ними побеседую и все выясню.

— Спасибо, Дельфина, — ответил барон Цейтлин. — Миссис Льюис, входите!

Повариха выпрямилась, как березка, и, не удостоив гувернантку взглядом, вышла.

Даже сквозь слезы Лала почувствовала запах кожи и сигарет в кабинете барона. В темной, отделанной орехом комнате, освещенной электрическими лампами под зелеными абажурами, царил полный беспорядок.

Казалось, что все стены утопают в листьях пальм.

Портреты, свисавшие на цепях с потолка, укоризненно взирали на лепные бюсты; маленькие статуэтки мужчин и женщин в платьях и цилиндрах, подписанные черно-белые фотографии государяимператора и великих князей; веера из слоновой кости, верблюды и слоны, овальные камеи лежали вперемешку на зеленом карточном столе.

Барон Самуил Цейтлин восседал в странном приспособлении, которое ритмично покачивалось, как идущая рысью лошадь, когда барон манипулировал полированными стальными ручками: его руки лежали на деревянных поручнях, щеки раскраснелись, в зубах была зажата сигара.

Это кресло-качалку специально разработали для улучшения пищеварения барона.

— Миссис Льюис, что произошло? В чем дело?

Стараясь не разреветься, Лала рассказала барону все. Он так и подпрыгнул в своем кресле. Лала заметила, что его руки немного дрожат, когда он вновь прикуривал сигару, не вынимая ее изо рта. Он расспросил ее еще раз, со всеми подробностями.

Только сам Цейтлин решал, когда их беседа будет носить дружеский характер, а когда — сугубо официальный. Уже не впервые Лала пожалела детей знатных господ, которые не умеют любить так, как большинство простых смертных.

Потом, собравшись с духом, гувернантка посмотрела на своего хозяина, и под пристальным взглядом этого худощавого красивого мужчины с усами и бородкой аля Эдуард VII она поняла: если кто и сможет вернуть Сашеньку домой, так это барон.


* * *

— Миссис Льюис, прошу вас, перестаньте плакать, — протягивая ей шелковый носовой платок, сказал барон Цейтлин, владелец Бакинско-Санкт-Петербургского Англо-Российского нефтяного банка.

Сохранять хладнокровие в критических обстоятельствах было для него не только жизненным принципом, не только отличительной чертой воспитанного человека, но искусством, почти религией.

— Слезами горю не поможешь. Присядьте. Успокойтесь.

Цейтлин увидел, что Лала глубоко вздохнула, коснулась волос, расправила платье, села, сцепив руки и явно пытаясь прийти в себя.

— Вы кому-нибудь еще об этом говорили?

— Нет, — ответила Лала, чье лицо сердечком с хрустальными слезами на глазах показалось Цейтлину необычайно привлекательным. Только ее высокий голос немного портил общее впечатление. — Но Пантелеймон знает.

Цейтлин обошел стол, сел и дернул бархатный шнур звонка.

Явилась горничная, расторопная крестьянская девушка с характерным для выходцев из Малороссии курносым носиком.

— Люда, вели Пантелеймону помыть автомобиль, — приказал Цейтлин.

— Слушаюсь, барин, — ответила она с легким поклоном и удалилась: простой деревенский люд по-прежнему кланяется своим хозяевам, подумалось Цейтлину, а городская челядь только знай себе посмеивается.

Как только за Людой закрылась дверь, Цейтлин устроился в своем кресле с высокой спинкой, вынул зеленый кожаный портсигар с золотой монограммой и рассеянно достал сигару.

Поглаживая завернутые в трубочку листья, он отрезал бечевку и поднес сигару к носу, провел по усам, коснулся губ. Потом, сверкнув своими запонками, он взял серебряную машинку для обрезания сигар и отсек кончик. Медленными и чувственными движениями он подбросил сигару между указательным и большим пальцами, повертел ее, как палочку дирижера военного оркестра. Потом вставил в рот, поднес инкрустированную камнями серебряную зажигалку в форме ружья (подарок военного министра, по заказу которого он производил деревянные рукояти для ружей русских пехотинцев). Запахло керосином.

— Calme-toi[3], миссис Льюис, — обратился он к Лале. — Нет ничего невозможного. Несколько телефонных звонков, и Сашенька будет дома.

Но под этой маской самоуверенности сердце Цейтлина трепетало: его единственное дитя, его Сашенька сейчас в тюрьме. При одной мысли о том, что к ней прикасаются жандармы или хуже того — преступницы, возможно, даже убийцы, у него закололо в груди от стыда, какой-то растерянности и чувства собственной вины, но последнее он вскоре выбросил из головы. Этот арест — либо какая-то ошибка, либо результат интриг конкурентов, но терпение, связи в высоких сферах и щедрые взятки все поправят. Он улаживал и не такие дела, как освобождение невинной девушки: провинциальный еврей, он поднялся до своего нынешнего статуса в Петрограде, получил высокий чин, заработал огромное состояние, даже Сашеньку устроил в Смольный — все это свидетельство холодного расчета всех «за» и «против», легкой руки и природного чутья на выигрыш.

— Миссис Льюис, что вам известно об этом аресте? — спросил он, немного смутившись. Такой сильный, он был очень раним, когда речь шла о семье. — Если вам известно хоть что-нибудь, что может помочь Сашеньке… Быть может, вам лучше расспросить ее дядю? — Сквозь сизый сигарный дым Лала взглядом встретилась с недоумевающими глазами барона.

— Менделя? Он же в ссылке!

— Быть может.

Он уловил насмешку в этом голосе, который обычно звучал так, будто она пела колыбельную его дочери, а ирония во взгляде гувернантки натолкнула его на мысль, что он вовсе не знает свою дочь.

— Но перед своим последним арестом, — продолжала Лала, — он сам мне признался, что в этом доме ему уже небезопасно оставаться.

Уже небезопасно… — пробормотал себе под нос Цейтлин. Она намекала на то, что за их домом наблюдает охранка. — Значит, Мендель бежал из Сибири? И Сашенька с ним виделась? Ах, Мендель, негодяй! Почему мне никто ничего не сказал?

Менделя, его шурина, недавно арестовали за революционную деятельность и сослали на пять лет в административном порядке. А вот теперь он бежал и как-то связался с Сашенькой.

Лала, качая головой, поднялась со стула.

— Барон, я понимаю, что мне не пристало… — Она разгладила складки на своем цветастом платье, которое еще больше подчеркивало ее формы.

Цейтлин перебирал нефритовые четки — единственный намек на нерусское происхождение хозяина во всей подчеркнуто русской обстановке кабинета.

Внезапно за дверью послышались шаги.

— Шалом алейхем! — прогудел широкоплечий бородатый мужчина в собольей шубе, каракулевой шапке и сапогах со шпорами, распахивая дверь в святая святых барона Цейтлина. — Даже не спрашивай, где я был вчера! Просадил все деньги до последней копейки — да кто их считает?

По кабинету разнесся удушливый запах смеси одеколона, водки и лошадиного пота.

Барон поморщился — его братец заявлялся только тогда, когда ему были нужны средства.

— Вчерашняя красотка стоила мне кучу денег, — признался Гидеон. — Сперва проигрался в карты. Затем ужин в «Дононе». Выпил коньячку в «Европе». Потом цыгане в «Медведе». Но оно того стоило. Ведь это же райская жизнь, разве нет? Приношу свои извинения, миссис Льюис!

Он театрально поклонился, сверкнув большими черными глазами из-под густых черных бровей.

— Чего еще желать от жизни, кроме свежих губ и молодого тела? Наплевать, что будет завтра! Мне очень-очень хорошо сейчас! Гидеон Цейтлин коснулся шеи миссис Льюис, отчего та подпрыгнула, и втянул носом запах ее сколотых английскими шпильками волос.

— Прелестно! — пробормотал он и стал пробираться к столу, чтобы запечатлеть мокрые поцелуи дважды на щеках и один раз на устах барона.

Он бросил в угол свою мокрую шубу — она обосновалась там, похожая на живое существо, — и опустился на диван.

— Гидеон, Сашенька попала в беду… — устало начал старший брат.

— Я слышал, Самуил. Идиоты чертовы! — прорычал Гидеон, который все ошибки человечества списывал на тайный заговор дураков, к коим он причислял практически всех, за исключением себя самого. — Я был в редакции, мне позвонил один из моих информаторов. Я со вчерашнего дня еще не ложился. Хорошо еще, что наша мамочка не дожила до такого позора. Как ты, Самуил? Как твое сердце? А желудок? А легкие? Покажи-ка язык!

— Я молодцом, — ответил Цейтлин, — свой покажи!

Хотя и внешне, и по характеру братья были совсем непохожи: младший — вечно нуждающийся журналист, и старший — утонченный набоб, оба, как это свойственно евреям, были убеждены, что их жизни постоянно что-нибудь да угрожает: начиная от стенокардии и слабых легких и заканчивая чахоткой, несварением желудка, язвой, которая еще усугублялась невралгией, запорами и геморроем. Лучшие петроградские врачи, специалисты из Берлина, Лондона и курорты Биарриц и Карлсбад боролись за право лечить этих «инвалидов», чьи органы являлись золотой жилой для эскулапов.

— Я в любой момент могу умереть, может, и в объятиях этой красотки, генеральской доченьки, — велика важность! К черту геенну, Тору с Талмудом и весь этот еврейский вздор! Жить надо сегодняшним днем! Там не будет ничего! Главнокомандующий и генеральный штаб (он имел в виду страдалицу Веру, свою жену, и двух их дочерей) бранят меня на чем свет стоит. Меня! Уж кого-кого! А я просто не могу удержаться. Я тебя теперь долго не буду просить, несколько лет! Но я остался должен в карты… — прошептал он брату на ухо. — Самуил, сделай мне подарок, дай мне денежек, и я побегу по делам!

— Куда ты собрался? — Цейтлин открыл стоявшую на столе деревянную шкатулку — ключ от нее висел на цепочке его золотых часов — и передал брату двести рублей, весьма внушительную сумму.

Цейтлин говорил по-русски без еврейского акцента, как следовало при дворе государя, и полагал, что Гидеон засоряет свою речь еврейскими словечками только для того, чтобы его поддразнить, посмеяться над его «взлетом», напомнить, откуда они родом. На взгляд барона, от его младшего брата до сих пор за версту разило чертой оседлости.

Брат схватил деньги и разложил их веером.

— Это мне. И теперь нужно еще столько же, чтобы умаслить кое-каких чертовых идиотов.

Цейтлин, который редко отказывал брату, потому что чувствовал свою толику вины в том, что его брат такой неудачник, снова открыл шкатулку.

— Я куплю английской выпечки, узнаю, где держат Сашеньку, суну на лапу жандармам и чинушам и попытаюсь ее вытащить, если повезет. Если я вам понадоблюсь, миссис Льюис, звоните в газету! — Еще один насмешливый поклон, и Гидеон ушел, громко хлопнув дверью.

Несколько секунд спустя дверь вновь отворилась.

— А ты знаешь, что Мендель прячется где-то поблизости? Он бежал! Если я встречу этого шмендрика[4], так дам ему в челюсть, что он въедет носком ботинка прямо Ленину в живот. Эти большевики такие идиоты! — И он во второй раз грохнул дверью.

Барон закрыл руками лицо, забыв о присутствии Лалы. Потом, глубоко вздохнув, потянулся к недавно проведенному телефону — кожаному ящику со свисающим сбоку переговорным устройством. Он трижды нажал на рычаг и проговорил:

— Алло, коммутатор? Соедините меня с министром внутренних дел Протопоповым! Петроград, 234. Да, срочно, пожалуйста!

Цейтлин зажег потухшую сигару, ожидая, когда его соединят с только что назначенным министром.

— Баронесса дома? — спросил он. Лала кивнула. — А старики, цирк-шапито? Так он называл своего тестя с тещей, которые жили над гаражом. Лала снова кивнула.

— Я сам скажу баронессе. Спасибо, миссис Льюис.

Когда Лала закрыла за собою дверь, он спросил, ни к кому конкретно не обращаясь:

— Что же такого наделала Сашенька? — И уже другим голосом:

— Да, здравствуйте, господин министр, это Цейтлин. Вы уже пережили последний карточный проигрыш? Я звоню вам по деликатному делу, касающемуся моей семьи. Помните мою дочь? Да, ее. Так вот…


5

В «Крестах», в жандармском «доме предварительного заключения», томилась ожиданием Сашенька. Она по-прежнему была в своей собольей шубке и муфте из чернобурки, но ее форменное институтское платье все покрылось жирными пятнами от копоти и жандармских прикосновений. Ее оставили ждать вызова на допрос в помещении с бетонным полом и фанерными перегородками. Тысячи ног отполировали проход от двери к лавкам и затем к конторке, которая слегка прогнулась в тех местах, где заключенные опирались на локти, когда на них заводили дело. Сашенька была не одна — здесь же ждали своей очереди карманники, «медвежатники», убийцы, революционеры. Сидящие рядом женщины зачаровали Сашеньку, особенно ближайшая — жирная, похожая на моржиху, с грубой потемневшей кожей, пропахшая самогоном, одетая в солдатскую шинель, под которой оказалась балетная пачка.

— Сучка, тебе чего? — огрызнулась та. — Что уставилась?

Сашенька не на шутку перепугалась, что это чудовище сейчас набросится на нее. Но та лишь придвинулась к ней вплотную.

— Я образованная женщина, а не какая-то подзаборная шалава, как можно подумать. Это тот сукин сын во всем виноват, он избил меня и… — Жандарм выкрикнул ее имя, но она продолжала говорить, пока он не выволок ее из камеры. Когда окованные железом двери уже захлопнулись за нею, она все продолжала вопить: — Вы, скоты, я образованная женщина, а тот сукин сын погубил меня…

Когда женщину увели, Сашенька вздохнула с облегчением, но затем устыдилась собственных чувств. Старая проститутка была не из пролетариев, просто представительница загнивающей буржуазии, убеждала себя Сашенька.

По коридорам «Крестов» сновал люд: женщин и мужчин переводили из камеры в камеру, вели на допросы, отправляли по этапу. Кто-то плакал, кто-то спал — всюду била ключом жизнь. Жандарм за конторкой не сводил с Сашеньки глаз, словно она была здесь белой вороной.

Сашенька вытащила из ранца сборник стихов и сделала вид, что читает. Наткнувшись на клочок папиросной бумаги, исписанной крохотными буковками, она огляделась, широко улыбнулась надзирателю и затолкала бумагу в рот. Этому ее научил дядя Мендель. Бумагу не так уж противно и сложно глотать. Когда настал Сашенькин черед предстать перед конторкой, все компрометирующие бумаги были уже уничтожены. Она попросила стакан воды.

— Барышня, наверное, шутит, — ответил на это жандарм, который записал ее имя, возраст и национальность, но отказался сообщить, в чем ее обвиняют. — Здесь вам не отель «Европа».

Она подняла на него свои серые, полные мольбы глаза.

— Ну пожалуйста.

Он с глухим стуком поставил на конторку жестяную кружку с водой и хрипло засмеялся.

Пока она пила, выкрикнули ее имя. Еще один жандарм с целой связкой ключей открыл обитую железом дверь, и Сашенька оказалась в следующем помещении. Ее завели в маленькую комнатку, приказали раздеться, потом ее обыскала женщина-гора в грязном белом фартуке. Никто, кроме Лалы, еще не видел ее обнаженной (гувернантка до сих пор каждый вечер мыла ее в ванне), но Сашенька убедила себя, что это пустяки. Все пустяки, кроме ее благого дела, ее священного Грааля. Вот, наконец, она за решеткой, где должен побывать каждый порядочный человек.

Женщина забрала ее верхнюю одежду и ранец, взамен выдав расписку.

Потом ее сфотографировали. Она стояла в ряду остальных арестанток, которые постоянно чесались; воняло потом, мочой и менструальными выделениями.

Старый беззубый фотограф с совиными глазами, в коричневом костюме и галстуке-бабочке поставил ее перед треногой, на которой громоздилась огромная фотокамера, напоминающая гармошку. Он скрылся под куском материи и приглушенным голосом выкрикнул:

— Анфас. Профиль. Барышня из Смольного с богатеньким папочкой, да? Долго вы тут не пробудете. Я был одним из лучших фотографов в Питере. Я и семейные портреты делаю, если угодно замолвить за меня словечко папе… Готово!

Сашенька поняла, что ее арест вписан в анналы истории, — она широко улыбнулась, и ее улыбка придала смелости и без того словоохотливому фотографу.

— Какая улыбка! Какая грация! Большинству из тех ничтожеств, которые сюда попадают, плевать на то, как они выглядят, но вы на фото будете выглядеть превосходно. Это я вам обещаю.

Потом чахоточного вида надзиратель немногим старше Сашеньки препроводил ее в камеру. Едва Сашенька переступила порог, из ниоткуда возник какой-то служака в серой форме с поясом.

— Молодец, парень. Дальше я сам.

Сашенька была разочарована: она хотела, чтобы к ней относились серьезнее, как к работнице или крестьянке. Однако в ней заговорила воспитанница Смольного, когда он деликатно прикоснулся к ее руке.

Вокруг нее в холодных каменных стенах эхом разносились крики, бормотание, лязганье ключей, хлопанье дверей и скрежет открываемых замков.

Кто-то вопил: «Фараоны чертовы! Долой царя! Вы все немецкие шпионы!»

Но старший надзиратель, хлыщ, взявший на себя дальнейшую заботу об арестованной, не обращал на это ни малейшего внимания. Он держал Сашеньку за руку и говорил, захлебываясь от волнения:

— Здесь уже было несколько студентов и гимназистов, но воспитанница Смольного — впервые. Что ж, я уважаю «политических». Уголовщину не уважаю, полное ничтожество. Но «политические» — люди образованные, с ними работать одно удовольствие. Вас это, должно быть, удивит, но я не такой, как другие надзиратели. Я книжки читаю, даже читал кое-что из ваших Маркса и Плеханова. Честное благородное слово! И вот что еще: имею слабость к швейцарскому шоколаду и одеколону «Брокар». У меня тонкий нюх: видите мой нос? — Он раздул свои маленькие ноздри, и Сашенька послушно взглянула. — У меня нюх эстета, а я застрял в этой дыре. Вы не родственница барону Цейтлину?.. Вот мы и пришли! Уж вы постарайтесь, чтоб он запомнил мою фамилию — Волков, вахмистр Волков.

— Непременно, вахмистр Волков, — ответила Сашенька, которую тошнило от удушающего аромата лавандового одеколона.

— Я не такой, как другие надзиратели? Я вас удивил?

— Да, вахмистр, удивили.

— Так все говорят! Ну вот, мадемуазель Цейтлина, вот и ваши нары. Не забудьте, вахмистр Волков, ваш преданный друг. Не просто там надзиратель!

— Конечно-конечно.

— Через минуту я испарюсь, — предупредил он.

Другой надзиратель открыл камеру и провел Сашеньку внутрь. Она обернулась к старшему надзирателю, даже хотела помахать ему рукой, но он уже ушел. Ей в нос ударил запах женских тел, скученных в тесной камере. Вот настоящая Россия!

Двери захлопнулись за ней. Повернулись ключи в запорах. Сашенька стояла сгорбившись, затылком ощущая, как в темноте и тесноте без устали бурлит жизнь: кто-то храпит, пукает, поет, кашляет, слышен шепот, шелестят карты.

Сашенька медленно повернулась, ощущая тлетворное дыхание двух или трех десятков женщин.


Помещение освещалось единственной керосиновой лампой. Арестантки лежали вдоль стен на матрацах, брошенных прямо на холодный, грязный пол, спали, играли в карты, некоторые даже обнимались. Две полуголые старухи, как обезьяны, выбирали друг у друга вшей. Из-за низкой перегородки, отделявшей «очко» от остального помещения, доносились стоны и звуки испражнений.

— Давайте там побыстрее!

Грузная женщина с раскосыми восточными глазами читала «Исповедь» Толстого, бледная как смерть арестантка в солдатской шинели поверх крестьянской сорочки декламировала непристойные куплеты об императрице, Распутине и их общей приятельнице мадам Вырубовой. Слушательницы смеялись. Вдруг декламаторша замолчала.

— А это кто у нас? Фрейлина Вырубова снизошла до нашей дыры? — Существо в шинели поднялось. Наступив на спящую, она бросилась к Сашеньке и схватила ее за волосы. — Ты, богатенькая сучонка, не смей на меня так смотреть!

Впервые с момента ареста Сашенька испугалась по-настоящему — так, что у нее внутри все похолодело. Не успела она и глазом моргнуть, как оказалась на полу, а это чудовище — на ней верхом.

Задыхаясь, Сашенька хватала ртом воздух. Из-за страха умереть Сашеньке вспомнились Лала, Гранмаман, ее лошадка-пони в деревне… И вдруг нападавшую схватили и отшвырнули в сторону.

— Полегче, сука этакая! Не смей ее трогать! Она из наших. — Над ней стояла та грузная женщина с открытым томиком Толстого. — Сашенька? Утром тебя вызовут на допрос. Нужно поспать. Можешь лечь на мой матрац. Я товарищ Наталья. Мы не знакомы, но я все о тебе знаю.


6

Жандармский ротмистр Саган опустился в свое любимое кресло в Его Императорского Величества яхт-клубе на Большой Морской и только-только втер в десны кокаин, как в дверях вырос его ординарец.

— Ваше благородие, разрешите доложить?

Саган заметил, как рябой ординарец быстро оглядел огромную пустую комнату с кожаными креслами и английскими, французскими и русскими газетами. Над бильярдным столом он мог увидеть портреты увешанных наградами председателей клуба, а в дальнем углу комнаты над камином с ярко горящими яблоневыми поленьями — голубые глаза государя Николая ІІ.

— Докладывай, Иванов.

— Ваше благородие, мы арестовали революционеров. Нашли динамит, взрыватели, маузеры, листовки. Среди арестованных институтка. Генерал хочет, чтобы вы занялись ею безотлагательно, пока влиятельный папаша ее не вытащил. На улице вас ждут сани.

Ротмистр Саган со вздохом поднялся из кресла.

— Иванов, выпьешь? Или, может, нюхнешь? Доктор Гемп рекомендует от усталости и головной боли.

— Его превосходительство приказали поторапливаться.

— Я устал, — ответил Саган, хотя его сердце учащенно забилось. Шел третий год войны, работы было по горло, он измотался до предела. Саган был не просто жандармским офицером, а одним из руководителей Охранного отделения. — Немецкие шпионы, большевики, эсеры, предатели всех мастей. Мы не можем их всех так быстро перевешать! А тут еще Распутин! По крайней мере, присядь хоть на минутку.

— Слушаюсь. Мне коньяку, — несколько неохотно, как показалось Сагану, сказал Иванов.

— Коньяку? Вкусы у тебя, Иванов, становятся не по карману! — Саган позвонил в серебряный колокольчик. В дверях появился захмелевший официант. — Две рюмки водки, да поживее.

Когда принесли выпивку, мужчины встали, подняли тост за царя, одним махом опорожнили рюмки и поспешили к дверям.

Они надели свои форменные шинели, шапки и вышли на трескучий мороз.

Вокруг них в беспорядочном танце кружились бесформенные снежинки. Было уже за полночь, но при свете полной луны недавно выпавший снег отливал красным светом.

Саган решил, что из-за кокаина — идеального секретного укрепляющего средства для полицейских — его зрение обострилось. Возле дверей его поджидали сани, запряженные храпящей лошадью, на козлах, закутавшись в тулуп, дремал извозчик.

Иванов толкнул извозчика — из тулупа показалась розовая блестящая лысина и затуманенный взгляд, словно это был гротескный младенец, рожденный слепым и пьяным. Саган внимательно оглядел улицу.

От кокаина сердце продолжало учащенно биться.

Слева золотые купола Исаакиевского собора зловеще нависли над крышами домов, будто собираясь их раздавить. Справа, дальше по улице, виднелась подъездная аллея к усадьбе Цейтлиных. Он проверил «наружку». Так. За углом притаился усач в зеленом пальто и котелке — это Батько, бывший казак, стоит, курит в дверях здания напротив. Из казаков и бывших военных получались отличные «внешние агенты», которые работали в «наружке».

Чуть дальше по улице на дрожках дремал извозчик — Саган надеялся, что он всего лишь притворяется.

Мимо проехал «роллс-ройс» с цепями на колесах и гербом дома Романовых на дверях. Саган знал, что машина принадлежит великому князю Сергею, который, видимо, направлялся домой с любовницей-балериной, ложе которой он делил со своим кузеном великим князем Андреем.

Со стороны Синего моста на Мойке раздались крики, звуки ударов и хруст снега под ногами и падающими телами. Какие-то матросы из Кронштадта дрались с солдатами — синие атаковали хаки. Когда Саган уже занес одну ногу на приступку, к клубу с грохотом подкатил лимузин «бенц». Из кабины выпрыгнул шофер в форме и распахнул обитую кожей дверь. Из недр машины показалась бледная как смерть фигура в шубе.

Мануйлов — Манасевич, шпион, журналист, военный делец, друг Распутина, еврей и ставленник председателя Совета министров, толкнув Сагана, поспешил в яхт-клуб Его Императорского Величества. Внутри лимузина Саган заметил нечто мятое, алое, атласное и норковую горжетку на бледном горле. Запах пота и сигаретного дыма вызвал у ротмистра отвращение. Он залез в сани.

— Вот до чего опустился император, — сказал он Иванову. — Жиды-шпионы и влиятельные барыги. Каждый день скандал!

— Но-о! — крикнул извозчик, едва не задев нос Сагана кнутом.

Сани тронулись.

Саган откинулся назад и смотрел на проплывающие мимо огни города Петра Великого. От выпитого коньяка по телу разлилось приятное тепло. Здесь была вся его жизнь — в столице величайшей империи, которой правили глупейшие люди, в пылу самой ужасной мировой войны, с какой только сталкивалось человечество. Саган убеждал себя, что государю повезло, раз он и его коллеги до сих пор не утратили веру в императора, не оспаривали его право на трон; ему повезло, что они такие бдительные; повезло, что они не останавливаются ни перед чем, чтобы спасти дурака-царя и его жену-истеричку, не принимая во внимание то, с кем они водят дружбу…

— Хотите знать, о чем я, барин, думаю? — спросил извозчик, сидя сбоку от своих пассажиров; его бородавчатый нос освещался висящим над санями фонарем. — Овес опять подорожал! Еще одно подорожание, и нам не на что будет кормить лошадей. Было время, я хорошо помню, когда овес стоил всего… Овес, овес, овес… У чертовых извозчиков одна песня.

Саган глубоко вздохнул, от кокаина кровь запульсировала в висках подобно быстрому горному ключу.


7

— Куда ты собираешься сегодня вечером? — поинтересовался Цейтлин у супруги.

— Еще не знаю, — мечтательно вздохнула Ариадна Абрамовна. Она полулежала на диване в своем свежевыкрашенном будуаре, в одних чулках и нижней юбке, зажмурившись, пока горничная щипцами завивала ей волосы. У Ариадны был низкий хриплый голос, к тому же она говорила очень быстро, и от этого казалось, что она не совсем трезва. — Хочешь поехать вместе?

— Дорогая, это очень важно.

— Ну, возможно, загляну на коктейль к баронессе Розен, потом поужинаю в «Дононе», потанцую в «Аквариуме»: мне там нравится — ты видел тех красивых рыб на стенах? Потом… еще не решила. Эй, Нюня, давай примерим, я хочу быть сегодня в парче.

Две горничные вышли из гардеробной: Нюня несла шкатулку с драгоценностями, а вторая — целый ворох платьев.

— Перестань, Ариадна. Мне необходимо знать, куда ты собираешься, — отрезал Цейтлин.

Ариадна резко села.

— В чем дело? Ты выглядишь расстроенным. Крах на фондовой бирже или… — она, блеснув белоснежными зубами, одарила его нежной улыбкой, — ты учишься ревновать? Никогда не поздно. Девушки любят, когда их холят и лелеют. Цейтлин вздохнул. Их брак свелся к подобному обмену любезностями, после чего оба окунались, каждый по отдельности, в ночную жизнь Петрограда, хотя по-прежнему посещали балы и официальные приемы вместе. Барон взглянул на неубранную постель, где его супруга так долго отсыпалась днем, взглянул на платья из батиста, шифона, шелка, на флаконы с духами и снадобьями, на дымящуюся сигарету, на целебные кристаллы и другие прихоти, на всю эту роскошь, но дольше всего он задержал свой взгляд на самой Ариадне: на ее белоснежной коже, широких плечах, фиалковых глазах. Она все еще была красавицей, даже несмотря на то, что ее глаза налились кровью, а на висках выступили вены.

Она раскрыла объятия и потянулась к нему, но он был слишком озабочен для их обычных игр.

— Сашеньку арестовали, — сообщил он жене. — Прямо у ворот Смольного. Она в «Крестах». Можешь представить, какие там камеры?

Ариадна непонимающе заморгала.

Крохотная морщинка залегла меж бровями.

— Это какая-то ошибка. Она же вся погружена в книги, даже трудно представить, чтобы она совершила что-то дурное. — Баронесса посмотрела на супруга. — Разумеется, ты сегодня же вытащишь ее оттуда, Самуил, да? Позвони своему приятелю министру. Разве он не должен тебе деньги?

— Я уже звонил Протопопову, он сказал, что дело серьезное.

— Нюня, — Ариадна наклонилась к горничной, — думаю, я надену розовато-лиловое парчовое платье от мадам Шансо, с золотым лифом и оборками, а к нему — жемчужное ожерелье и сапфировую брошь.

Цейтлин начал терять терпение.

— Ариадна, довольно. — Он перешел на идиш, чтобы прислуга их не поняла. — Прекрати вести себя как хористка, черт возьми! Мы говорим о нашей Сашеньке.

Он снова перешел на русский:

— Девушки, оставьте нас! — Цейтлин знал, что он редко выходит из себя, но уж в гневе страшен.

Поэтому все три служанки бросили платья, украшения, щипцы и стремглав выскочили из комнаты.

— Неужели было так необходимо их выгонять? — спросила Ариадна дрожащим голосом, слезы накатились на ее накрашенные глаза.

— Ты увидишь Распутина? — Цейтлину было не до сантиментов.

— Да, я сегодня встречаюсь со Старцем. После полуночи. И перестань говорить о нем в таком насмешливом тоне, Самуил. Когда монгольский лама доктора Бадаева загипнотизировал меня в Доме духов, он сказал, что мне необходим особый учитель. Он был прав. Старец помогает мне, подпитывает меня духовно. Он говорит, что я невинная овечка в жестоком мире, говорит, что ты подавляешь меня. Считаешь, мне сладко здесь живется?

— Речь идет о Сашеньке, — запротестовал барон, но Ариадна уже разошлась.

— Помнишь, Самуил, когда я пошла на балет, все бинокли были обращены в мою сторону, а не на сцену? «Что надето на баронессе Цейтлиной? Посмотрите на ее глаза, на драгоценности, на ее прекрасные плечи…» Когда на меня смотрели офицеры, они думали: какая красивая, породистая кобылка — за такую не страшно и грех взять на душу! Неужели ты не гордился мною, Самуил? А сейчас — взгляни на меня сейчас!

Цейтлин разозлился, подскочил:

— Ариадна, речь сейчас не о тебе. Попробуй понять, мы говорим о нашей дочери!

— Извини, я слушаю…

— Мендель бежал из ссылки. — Барон увидел, как супруга улыбнулась. — Ты знала, да? Что ж, скорее всего, это по его милости наша дочь попала в тюрьму!

Он опустился на колени возле дивана и взял Ариадну за руки.

— Слушай, Протопопов ничем не может помочь. Даже Штюрмер, председатель Совета министров, бессилен что-либо сделать — его вот-вот сменят. Все в руках императрицы и Распутина. Поэтому на этот раз я хочу, чтобы ты пошла к Распутину — хочу, чтобы ты пошла к нему! Я рад, что тебя там принимают. Скажи, что ему сегодня повезло. Только ты можешь помочь, Ариадна, только ты. Просто пойди к нему и умоляй их всех — Распутина, друзей государыни, хоть самого черта, чтобы Сашеньку освободили!

— Ты посылаешь меня на задание? — Ариадна отряхнулась, как кошка после дождя.

— Именно.

— Посылаешь меня с политической миссией? Мне это нравится. — Она замолчала, и Цейтлин чуть ли не слышал, как в ее мозгу, пока она что-то решала, вращаются колесики. — Я докажу тебе, что я хорошая мать.

Она встала с кровати и потянула за шнур звонка.

— Девочки, быстро сюда! Мы на задании. — В будуар, робко оглядываясь на барона, вошли горничные. — А ты, Самуил, чем займешься?

— Буду держать нос по ветру и отправлюсь к князю Андроникову. Там сегодня все собираются.

Ариадна зажала в ладонях лицо супруга. От ее пряного дыхания и аромата туберозы у барона защипало в глазах.

— Самуил, мы с тобою на секретном задании.

Хотя ее кожа от алкоголя и опиума огрубела, лицо оставалось прекрасным. У нее были пухлые губы, красивые плечи и ноги, ее не портил даже выступающий живот. Несмотря на все изъяны, Ариадна оставалась женщиной, для которой плотские утехи стояли превыше всего. Сейчас, с потекшей тушью на ресницах, она была похожа на Клеопатру, опьяненную наркотиком.

— Самуил, я могу взять «Руссо-Балт»?

— Возьми. — Цейтлин обрадовался, что она поедет на лимузине. Он встал с колен и поцеловал ее.

Ариадна затрепетала от удовольствия, открыла крышку своих золотых часов, усыпанную бриллиантами, достала из тайничка египетскую сигарету, посмотрела на барона.

Размышляя над тем, как его жена превратилась в избалованное дитя, он дал ей прикурить и прикурил сам потухшую сигару, которую держал в руках.

— Тогда я пошел, — откланялся он, наблюдая, как его супруга затягивается, потом открывает рот, чтобы выпустить голубой дымок.

— Удачи, Самуил, — пожелала она.

Ему нельзя опоздать на прием к князю Андроникову — на карту поставлено Сашенькино благополучие — и все же он остановился и оглянулся, прежде чем закрыть за собою дверь.

— Как сидит это платье? А это? Посмотри, оно колышется, когда я иду. Люда, видишь? — смеялась Ариадна, пока горничные хлопотали вокруг нее. — Скажи, Нюня, правда же, остальные наряды блекнут перед платьем месье Уорта? Не могу дождаться, когда появлюсь в нем в «Аквариуме»…

Сердце у Цейтлина защемило, барон понял: как только его супруга выйдет за порог этого дома, она напрочь забудет и о нем, и о Сашеньке.


8

Всю ночь Сашенька льнула к необъятной Наташе и молилась о том, чтобы ее вытащили отсюда.

Женщина захрапела, а когда перевернулась на бок, столкнула с матраса Сашеньку, которая была настолько напугана, что боялась пошевелиться. Сашенька лежала на студеном каменном полу, но была рада даже этому — рядом с Наташей она находилась в безопасности. Губа, по которой ее ударили, раздулась, а руки дрожали от страха. Она все еще боялась, что это чудовище снова набросится на нее или ночью в бешенстве запинает ногами. У всех заключенных есть ножи. Сашенька вглядывалась в полутьме в клубок женских тел — одна лежала, полуобнаженная, со сморщенной грудью и вытянутыми сосками, — от которого исходили тепло и вонь. Она молилась, чтобы ее поскорее выпустили.

Снаружи вспыхнули фонари — надзиратель дважды повернул ключ в двери. В коридоре уборщица елозила тряпкой по полу. Запах керосина и хлорки перебил смрад испражнений, но ненадолго. Сашенька, ожидая скорейшего освобождения, прислушивалась к каждому шороху, скрипу, лязгу замка, но никто не шел.

Ее ждала бесконечная холодная, пугающая ночь.

— Я получила весточку по «тюремному телеграфу», что тебя арестовали, — прошептала Наташа. — Мы с тобой, считай, родственницы. Я жена твоего дяди Менделя. Мы познакомились в ссылке. Готова спорить, ты и знать не знала, что он женился на настоящей сибирячке, на якутке? Да я вижу, ты вообще не знала, что он женился. В этом весь Мендель, прирожденный конспиратор. Мне тоже до сегодняшнего дня было неизвестно, что у него есть племянница. Как бы там ни было, тебе он доверяет. Только будь начеку, всегда существует вероятность…

Наташа глубоко вздохнула и что-то пробормотала на своем языке. Сашенька помнила, что якуты верят в шаманов и духов. Какая-то женщина кричала во сне: «Я тебе глотку перережу!», другая всхлипывала: «Погибла… погибла… погибла». За стеной в мужской камере вспыхнула драка, кого-то ранили. Стонущего уволокли, а надзиратели принесли тряпку, чтобы замыть пол.

Двери открылись и с лязгом закрылись. Сашенька прислушивалась к постоянному кашлю, шагам надзирателей, урчанию в животе у Наташи. Она не могла поверить, что все это происходит с ней на самом деле. Несмотря на гордость — она попала за решетку, — от страха, вони и ночи, которая, казалось, никогда не кончится, Сашенька готова была прийти в отчаяние. И все же — разве дядя Мендель не предупреждал ее, что тюрьма — своеобразное крещение? И что там шептала перед сном Наташа? Ну конечно: «Мендель тебе доверяет!»

Именно Мендель был виновен в Сашенькином аресте, она попала сюда из-за их встречи прошлым летом. Все лето семья Цейтлиных проводила в поместье недалеко от Варшавского шоссе.

Хотя евреям обычно запрещалось жить в столице и иметь недвижимость, ее папочка как-то ухитрился приобрести не только особняк в Петербурге, но и настоящий барский дом с белыми колоннами, земельными угодьями и парком. Лишь крупным купцам разрешалось жить в городах, но Сашенька знала, что ее отец был не единственным евреем, добившимся подобных привилегий. Еще один еврей, барон Полякофф, «железнодорожный король», владел дворцом князя Меньшикова — старым зданием красного кирпича, первой резиденцией Петра Великого в новом городе, на новой набережной, практически напротив Зимнего.

Каждое лето Сашенька с Лалой переезжали в деревню и отдавались собственным увлечениям, хотя Цейтлин уговаривал их поиграть в теннис или покататься на велосипеде. Ее мать, обычно умирающая от невралгического кризиса, мистических болезней и разбитого сердца, редко покидала стены своей комнаты, а вскоре сбегала назад в город. Лала целыми днями собирала грибы и ягоды или каталась на Алмазе, гнедом пони. Сашенька, уединившись, читала. Она вообще предпочитала уединение.

Прошлым летом Мендель тоже отдыхал вместе с ними.

Маленький горбун с толстым пенсне на длинном кривом носу, с деревянной ногой, он целыми ночами работал в библиотеке, курил самокрутки и варил турецкий кофе, горячий пряный аромат которого наполнял весь дом. Он жил над конюшней, трудился в библиотеке, все утро спал, вставал лишь к обеду. Казалось, он никак не привыкнет к лету: всегда был одет в один и тот же засаленный темный костюм и мятую рубашку с грязным галстуком. Башмаки его всегда были дырявыми. По сравнению с Сашенькиным элегантным отцом и модницей мамой он и впрямь казался существом с другой планеты. Если он ловил на себе Сашенькин взгляд, то хмурился и отворачивался. Выглядел Мендель совершенно больным: землистого цвета кожа, шипящее дыхание астматика — следствие долгих лет, проведенных в тюрьмах и ссылке.

В семье Менделя презирали, даже родная сестра, Сашенькина мать, избегала его — однако позволяла ему жить у них.

— Он такой одинокий, бедняжка, — презрительно сказала она.

Как-то раз ночью Сашеньке не спалось. Было три часа.

Лето выдалось жарким, и в ее мансарде было не продохнуть. Сашеньке захотелось лимонаду, и она спустилась вниз, прошла мимо портрета графа Орлова-Чесменского, бывшего владельца этого особняка, пятнадцати хрустальных павлинов на полке и дедушкиных английских часов, и оказалась в приятной прохладе вестибюля с его бело-черным плиточным полом. В библиотеке все еще горел свет, пахло кофе и махоркой, которую обычно курил Мендель.


Сашенька спряталась в гардеробной, когда двери библиотеки отворились и оттуда, прихрамывая, вышел Мендель. Своими крючковатыми пальцами он сжимал драгоценные бумаги. Ее обдало зловонным запахом махорки, которую он курил беспрестанно. Сашенька дождалась его ухода и стремглав бросилась в библиотеку, чтобы посмотреть, какие же это книги так интересуют дядюшку, что он готов за них идти даже в тюрьму. Стол был пуст.

— Любопытство, Сашенька? — В дверях стоял Мендель. От неожиданности она подпрыгнула.

— Просто интересно.

— Тебя интересуют мои книги?

— Интересуют.

— Я прячу их, когда заканчиваю работать. Не хочу, чтобы знали, чем я занимаюсь, знали, о чем думаю. — Он помолчал.

— Но ты девушка серьезная. Единственный интеллигентный человек в этой семье.

— Откуда вам это известно, дядя? Ведь вы со мной даже никогда не разговариваете. — Сашенька была польщена и удивлена.

— Остальные — капиталисты, они вырождаются, а наш раввин, глава семейства, вообще застрял в средневековье. Я сужу по тем книгам, которые ты читаешь: Маяковский, Некрасов, Блок, Джек Лондон.

— Значит, вы за мной подглядывали?

Пенсне у Менделя было таким грязным, что сквозь линзы практически ничего не было видно. Он похромал к шкафу с книгами английских писателей, нашел полное собрание сочинений Диккенса в кожаном переплете с тисненым золотом гербом Цейтлиных, вытащил один том и извлек из глубины зачитанную до дыр книгу Чернышевского «Что делать?».

— Прочти ее. Когда закончишь, найдешь следующую за «Дэвидом Копперфильдом». Поняла? Вот оттуда и будем их брать!

— Что брать? Откуда?

Но Мендель уже ушел. Сашенька осталась в библиотеке одна.

Вот так все и началось. Следующей ночью она уже не могла дождаться, когда все уснут, чтобы пробраться в библиотеку, вдохнуть аромат кофе и едкий запах махорки.

— Готова к следующей? Что скажешь о книге? — спросил Мендель, даже не подняв на нее глаза.

— Рахметов — самый привлекательный герой, которого я знаю, — призналась она, возвращая книгу. — Он бескорыстный, преданный, упорно идущий к своей цели. Избранник судьбы. Я хочу быть похожей на него.

— Мы все хотим быть на него похожими, — ответил Мендель.

— Я знаком со многими Рахметовыми. Я тоже сперва прочел эту книгу. И не только я, даже Ленин ее читал.

— Расскажите мне о Ленине. Что значит «большевик»? Вы кто — большевик, меньшевик, эсер, анархист?

Мендель посмотрел на нее как на диковинную зверушку, прищурился, затянулся; махорка из плохо скрученной самокрутки попала в рот. Он откашлялся.

— А почему ты спрашиваешь? Что ты думаешь о сегодняшней России? О рабочих, крестьянах, о войне?

— Не знаю. Кажется… — Она замолкла под взглядом его горящих глаз.

— Ну, продолжай.

— Все должно быть не так. Это несправедливо. С рабочими обращаются как с рабами. Войну мы проигрываем. Все прогнило. Я революционерка? Большевичка?

Мендель не спеша, с удивительной аккуратностью скрутил новую папиросу и прикурил. Вспыхнул и погас оранжевый огонек.

— Ты еще мало знаешь, чтобы быть большевичкой, — сказал он. — Не стоит торопиться. Отныне ты моя единственная ученица на лето. Вот следующая книга.

Он протянул ей роман Виктора Гюго о французской революции — «93-й год».

На следующий день Сашенька еще больше томилась ожиданием.

— Прочла? Что скажешь?

— «Никто никогда не видел, чтобы Симурден плакал, — начала она цитировать Гюго, описание главного героя.

— Он был человеком непостижимой непредвзятой добродетели. Справедливый, но ужасный человек.

Для революционного фанатика не существовало полумер, революционер должен иметь безупречно дурную репутацию.

Симурден был безупречным, суровым, отталкивающим, угрюмым, но прежде всего — непорочным».

— Молодец, если бы Симурден жил в наше время, он был бы большевиком. Что ж, душа у тебя есть. Знаний вот не хватает. А марксизм — это наука. Теперь прочти это.

Он передал ей роман «Леди Синтия де Фортескью и любовь жестокого Колонэ». На обложке была изображена молодая женщина, похожая на змею, с алыми накрашенными губами и румяными щеками, за ее спиной маячил дьявольски красивый офицер с вощенными усами, в начищенных до блеска сапогах.

— Что это? — удивилась Сашенька.

— Не спорь — читай то, что я тебе даю. — Мендель вернулся за стол и взялся за перо.

Уже в спальне, когда она открыла книгу, внутри обнаружился «Коммунистический манифест» Маркса. Вскоре за ним последовали труды Плеханова, Энгельса, Лассаля, снова Маркса, Ленина.

Никто и никогда еще не говорил с Сашенькой так, как Мендель. Ее мать хотела, чтобы она выросла глупышкой, подготовленной к лихорадке балов, несчастливому замужеству и сомнительным любовным связям. Сашенька обожала отца, но тот едва ли замечал свою «лисичку» — для него она была не больше чем эдаким пушистым талисманом. А милая Лала уже давно смирилась со своей судьбой, читая лишь романы, подобные «Леди Синтии…». Что касается дяди Гидеона, патологического сластолюбца, то он пытался флиртовать с ней и однажды даже шлепнул ее по попке.

За столом и во время приемов она едва раскрывала рот — так была поглощена кратким курсом марксизма, так горела желанием задать Менделю все новые вопросы. Она мысленно находилась с ним в прокуренной библиотеке, далеко от отца и матери.

Лала, которая временами находила ее спящей возле включенной лампы с каким-то пошлым романчиком, беспокоилась о том, что ее любимица читает так поздно по ночам. Именно Мендель раскрыл Сашеньке ужасающую несправедливость капиталистического общества, показал, как угнетают рабочих и крестьян, объяснил, что Цейтлин — да-да, ее собственный отец — настоящий эксплуататор рабочего класса.

Но она узнала, выход есть: классовая борьба в итоге приведет к равенству и торжеству справедливости.

Теория марксизма была универсальной и нацеленной в будущее, все людское существование укладывалось в ее стройные законы истории и справедливости. Она не могла понять, почему пролетарии, особенно в Петрограде и Москве, и крестьяне в российских и украинских деревнях, лакеи и служанки в доме ее отца не поднимутся и не свергнут своих хозяев.

Сашенька просто влюбилась в идеи диалектического материализма и диктатуры пролетариата.

Мендель говорил с Сашенькой как со взрослой женщиной, даже не просто женщиной, а товарищем по самому славному движению в мире. Вскоре они начали встречаться, как любовники, днем, в сумерках, на рассвете, при свете месяца, на конюшнях, в березовых рощах и кустах ежевики, бродя по лесу, собирая грибы.

Они ночами шептались в столовой среди обитых шелком стен, где пахло гвоздиками и сиренью.

Да, сейчас Сашенька понимала, что дорога в эту наполненную миазмами тюрьму началась не темной петроградской зимней ночью — она началась еще в похожем на сказочный замок поместье ее отца, в те белые ночи, когда поют соловьи, а сумерки подернуты нежно-розовой дымкой. Но неужели она, Сашенька, представляет такую угрозу для трона, что ее нужно было арестовать у ворот Смольного и ввергнуть в этот ад?

Женщина, лежавшая за Сашенькой, встала и пошатываясь направилась к толчку. Она споткнулась о Сашеньку, та подпрыгнула. Женщина извинилась, но Сашенька внезапно поняла, что ей все равно. Сейчас она на собственной шкуре ощутила всю беспросветность российской жизни. Теперь она могла всем сказать, что видела не только особняки и лимузины.

Теперь она была совершенно самостоятельным взрослым человеком.

Она попыталась заснуть, но не смогла. Оказавшись в этой клоаке, среди тех, кто в Российской империи считался отбросами, она впервые почувствовала, что живет полной жизнью.


9

Собираясь окунуться с головой в петроградскую ночь, Цейтлин надел новый крахмальный воротничок, фрак, к которому приколол орден Св. Владимира второй степени — награду, которой могли похвастать считаные капиталисты-евреи.

Уже спустившись по лестнице, он на секунду задержался у покрытой изящными изразцами голландской печи: нужно сообщить теще с тестем о Сашеньке. Его жене, конечно, и в голову не пришло сказать что-либо своим родителям. Миновав гостиную и столовую, стены которых были затянуты светло-желтым и кирпично-красным шелком, он открыл обитую простым сукном дверь, ведущую на черный ход, в темные недра дома. Здесь витали совсем другие ароматы: воздух был пропитан запахами масла, вареной капусты и пота. «Вот тебе, — подумал Цейтлин, — и настоящая Россия».

Внизу жили шофер и повариха, но он направился совсем в другую сторону: Цейтлин стал подниматься по черной лестнице. На полпути он, обессиленный, испытывая головокружение, наткнулся на дверной косяк. То ли сердце пошаливало, то ли с желудком проблемы, то ли приступ неврастении? Неужели он тут и умрет? Гидеон был прав, лучше позвонить доктору Гемпу.

Чья-то рука легла на его плечо, и барон он неожиданности сильно вздрогнул. Это была его старая нянюшка Шифра — призрак в оранжевом халате и мягких тапочках; до того как в доме появилась Лала, она воспитывала Сашеньку.

— Ты одобришь меню на сегодня? — проговорила она надтреснутым голосом. Все слуги продолжали притворяться, что старуха Шифра по-прежнему ведет хозяйство, хотя теперь кухней заведовала Дельфина.

Шифру тактично отодвинули в сторону.

— Я тут спросила совета у высших сил. Заглянула в Книгу Жизни. С ней все будет хорошо. Хочешь горячего какао, Самойло?

Цейтлин взглянул на меню, которое ему уже показывала Дельфина, и кивнул в знак одобрения, но от какао отказался… Старуха исчезла в лабиринтах дома так же неслышно, как и появилась.

Оставшись один, барон, к собственному удивлению, почувствовал, что на глаза наворачиваются слезы. Его дом внезапно показался ему чужим: слишком велик, слишком много в нем незнакомых людей. Где сейчас его дорогая Сашенька? С накатившим вдруг ужасом он осознал, что дочь — единственное, что у него есть.

Потом он вновь стал богатым и могущественным бароном. Как у него, Цейтлина, может не получиться уладить это дело? Никто не осмелится грубо обращаться с его девочкой, ведь всем, разумеется, известны его связи с Их Императорскими Величествами!

Его адвокат Флек уже едет; министр внутренних дел уже звонит начальнику полиции, который, в свою очередь, звонит директору Отдельного жандармского корпуса, а тот уже будет отдавать приказ непосредственно начальнику тайной полиции. Он не может допустить того, чтобы его дочь ночевала в полицейском участке, осталась одна в тюремной камере. Но что она сделала?

Она казалась такой скромной, такой порядочной, даже слишком серьезной для ее возраста.

Слуги жили выше, но он остановился на втором этаже, открыл металлическую дверь, которая вела к апартаментам над гаражом. Здесь царил более чуждый, но в то же время и более знакомый Самуилу запах: куриного жира, фаршированной рыбы, жареного картофеля и вишняка. Отметив, что на дверном косяке вновь прибили мезузу[5], {1}который набожные евреи вешают на дверной косяк. В 1915 году великий князь Николай Николаевич, главнокомандующий русской армией, объявил всех евреев потенциальными немецкими шпионами и выслал их с насиженных мест. Им дали всего лишь несколько часов, чтобы погрузить на телеги все нажитое веками добро. Цейтлину удалось спасти тещу с тестем: он нелегально, поскольку они не имели соответствующего разрешения, поселил их в Петрограде. И, искренне порицая поведение своей дочери-безбожницы, они невольно гордились тем, что их Ариадна вышла за Цейтлина, человека, который владел нефтяными промыслами в Баку, кораблями в Одессе, лесными угодьями на Украине…

Цейтлин открыл дверь, ведущую, как он любил говорить, в «цирк-шапито».

Большая комната была забита стопками книг, готовых вот-вот упасть, подсвечниками, холщовыми сумками и приоткрытыми сундуками. Посреди всего этого стоял высокий белобородый старик с пейсами, в черном сюртуке и кипе. Обратившись лицом на восток, к Иерусалиму, он заканчивал молитву и читал восемнадцать раз подряд «Благослови, Господи!».

Серебряной указкой он водил по Талмуду, на который было наброшено шелковое покрывало, ибо Слово Божие не должно быть открыто взору.

Пусть Абрам и Мириам не были его отцом и матерью, но они оставались той последней ниточкой, которая связывала Самуила Цейтлина с миром его детства. «Это мои корни», — с грустью подумал он.


Раввин Авраам Бармакид, в прошлом известный туробинский раввин с собственной паствой и последователями, сейчас был окружен разными религиозными атрибутами, которые раньше украшали его синагогу и кабинет. Здесь был ковчег со скрижалями в бархатных переплетах с серебристыми цепочками; настороже стояли золотые львы с красными глазами-бусинами и гривами из голубых камней. Поговаривали, что раввин мог творить чудеса.

Его губы двигались быстро, на лице отражалась возвышенность и красота священных слов, по контрасту с нынешними временами беспорядков и низвержений.

Он недавно отпраздновал Йом-Киппур и Дни покаяния в этом безбожном доме — однако, потеряв все, оставался здесь единственным счастливцем.

— Самуил, ты? — послышался низкий грудной голос. В крохотной кухоньке у плиты стояла жена раввина, Мириам, в шелковом халате.

— Сашеньку арестовали, — сообщил Самуил.

— О горе мне! — заплакала Мириам в голос. — Перед светом еще темнее мгла! Это наше наказание, наша геенна огненная! Наказание за детей, которые забыли Бога, отступники! Мы-то уже давно умерли, а человек, слава Богу, может умереть только один раз. Мой сын Мендель — анархист-безбожник; Ариадна — заблудшая овца, которая, храни ее Всевышний, каждую ночь полуголая уходит из дому! А сейчас в беде и наша Сашенька, наше золотко!

В детстве у Сашеньки были золотистые локоны, поэтому бабушка и дед продолжали называть ее золотком.

— Ну, не будем терять времени даром. — Старуха стала наливать мед в тарелку.

— Что это вы затеяли?

— Медовик и куриный супчик для Сашеньки. В тюрьму. Благодаря домашним кумушкам им уже было все известно.

Цейтлин чуть не расплакался — пока он звонил министрам, жена старого раввина пекла медовик для своей внучки. Ему даже не верилось, что это родители Ариадны. Как мог вырасти такой тепличный цветок на этом еврейском дворе?

Он наблюдал за Мириам, как раньше наблюдал за собственной матерью на их кухне в доме, находившемся в черте оседлости.

— Мне даже неизвестно, за что ее арестовали, — прошептал Цейтлин.

Цейтлин гордился, что никогда не был по-настоящему православным.

Не было в этом необходимости. Будучи купцом первой гильдии, он имел право оставаться в Петрограде, несмотря на то что он еврей, — и незадолго до начала войны его повысили до ранга тайного императорского советника, который приравнивался к чину генерал-лейтенанта согласно Табели о рангах. Но несмотря ни на что, он оставался евреем, осторожным, но все-таки евреем. Он до сих пор помнил мелодию Кол-Нидр и волнение, когда задаешь Четыре Вопроса на Пейсах.

— Самуил, на тебе лица нет, — сказала Мириам. — Сядь! Выпей!

Она дала ему стопку вишневки, барон залпом выпил, чуть тряхнул головой, вернул теще пустую стопку и поспешил вниз, на ходу принимая у Пантелеймона свою бобровую шубу и шапку. Теперь он был готов действовать.


10

В лунном свете тускло поблескивал лед на замерзшем канале. Сани ротмистра Сагана остановились у здания Департамента полиции на Фонтанке, 16. Саган лифтом поднялся наверх, миновал два контрольных пункта и вошел в святая святых — Охранное отделение. Даже глубокой ночью «сливки» охранки работали не покладая рук — молодые чиновники в пенсне и синей форме разбирали картотеку (голубые карточки для большевиков, красные — для эсеров) и вносили новые имена в гигантскую таблицу революционных групп.

Саган был одной из восходящих звезд охранки. Он мог без труда, даже во сне нарисовать всю структуру большевистской партии во главе с Лениным и назвать поименно всех ее руководителей, даже недавно вошедших в состав центра. Мгновение он помедлил, чтобы насладиться успехом, — вот, извольте: за исключением Ленина и Зиновьева, весь Центральный комитет, избранный в Праге в 1912 году, плюс шестеро большевиков-депутатов Государственной Думы, — все пребывают в ссылке. Большевики слишком слабы, чтобы даже думать о революции. То же с меньшевиками — как организованная группа они подавлены. Эсеры — разбиты.

Осталось раздавить еще несколько большевистских ячеек.

Дальше по коридору, в кабинетах, над колонками тайных знаков склонились немытые головы шифровальщиков; старомодные, украшенные бакенбардами офицеры, переведенные из провинции, изучали план Выборгской стороны — готовили облавы.

«В тайной полиции всякому дело сыщется», — подумалось Сагану, когда он увидел коллегу, исповедовавшего ранее революционные взгляды, но недавно переметнувшегося на сторону правительства.

В блокноте Сагана имелись подробные сведения о бывшем «медвежатнике», который стал специалистом охранки по взлому дверей в квартиры, и об итальянском аристократе-гомосексуалисте (а на самом деле сыне еврея-молочника из Мариуполя), который оказался незаменим при допросах, требующих особой деликатности… «А я, — подумал Саган, — тоже дока в своем деле — вербовке агентов среди революционеров. Я хоть Папу Римского могу завербовать, чтоб шпионил за Господом Богом». Он велел принести отчеты о проведенных нынешней ночью облавах и отчеты филеров о слежке за евреем Менделем Бармакидом и его племянницей, девицей Цейтлиной.


11

Аромат розовой воды и благовоний в салоне князя Андроникова так ударил в нос Цейтлину, что у того закружилась голова и стало ломить в груди. Он взял бокал шампанского и залпом выпил: необходимо было набраться смелости. Он стал вглядываться в лица присутствующих, приказав себе сохранять подобающую мину.

«Неужели всем известно, зачем я здесь? Неужели новости о Сашеньке достигли салона? — задавался он вопросами. — Надеюсь, что нет». В комнате было не продохнуть: дельцы в рубашках с отложными воротничками, в сюртуках, увешанных медалями, курили сигары, но даже они терялись меж голых женских плеч и румяных девушек с яркими щечками и розовыми губками, в бархатных платьях, украшенных гвоздиками.

Женщины курили сигареты с золотыми мундштуками.

Барона отпихнул в сторону тучный господин, бывший министр Хвостов.

— Это лишь вопрос времени, пока государь не назначит действительно представительное министерство, — так не может продолжаться вечно, верно, Самуил?

— Почему не может? Так продолжается уже больше трехсот лет. Может, система и не идеальна, но она прочнее, чем кажется. — В жизни Цейтлина, как бы ни ложилась карта, он неизменно оставался в выигрыше. Так будет всегда, так предначертано в Книге Жизни. Он уверял себя, что все будет хорошо — у него и у Сашеньки.

— Может быть, ты что-нибудь слышал? — не отставал Хвостов, хватая Цейтлина за руку. — Кого он собирается назначить? Так не может продолжаться, правда, Самуил? Я знаю, что ты со мною согласен.

— Где Андроников? — Барон высвободил руку.

— В дальних комнатах… к нему не пробраться! Слишком много людей. И еще…

Но Цейтлин уже нырнул в толпу. От жары и благовоний нечем было дышать. Мокрые от пота мужские ладони скользили по нежным, бледным спинам дам. Сигарный дым был настолько плотным, что образовал едкую пелену: наполовину смертельную, наполовину изысканную.

Генерал-губернатор, старый князь Оболенский, настоящий дворянин, и двое из рода Голицыных тоже были здесь.

«По уши в дерьме», — подумал Цейтлин. Какая-то красавица, явившаяся в компании заместителя министра внутренних дел, нового военного министра и великого князя Сергея, целовалась в губы на глазах у всего честного народа с Симановичем, секретарем Распутина.

Цейтлину это совсем не понравилось, он подумал о раввине с Мириам, которые остались дома. Они бы никогда не поверили, что российский двор докатится до подобного разврата. Среди сплетений рук, ног и шей Цейтлин заметил крошечный, навыкате глаз с такими густыми ресницами, что они, казалось, склеились между собой. Он был уверен, что глаз, как и все остальное тело, принадлежит Мануйлову-Манасевичу, опасному барышнику, урожденному еврею, который иногда был лютеранином, иногда православным, но чаще всего — полицейским осведомителем, а сейчас стал правой рукой председателя Совета министров Штюрмера.

Цейтлин локтями прокладывал путь сквозь толпу, но коротышка Мануйлов-Манасевич был всегда впереди, его не удавалось догнать. Вместо этого барон оказался в святая святых князя Андроникова — его кабинете, недавно отделанном в стиле турецкого гарема: все в шелках; из золотого крана, выполненного в форме пениса позолоченной статуи, бил фонтан. И уж совсем тут был не к месту большой золотой Будда. От хрустальной люстры с сотнями свечей, с которых капал воск, жара становилась просто невыносимой.

«Вероятно, на что-то из этого дерьма пошли и мои денежки», — подумал барон. Он вошел в крошечную комнатку, где теснились просители, хлопотавшие о доходном местечке. Тут, потягивая кальян и целуя в розовую шейку мальчика, одетого пажом, сидел сам Андроников. Рядом с ним расположился министр внутренних дел. Барон Цейтлин никогда ни перед кем не унижался — это было одно из многих преимуществ, даруемых богатством. Но сейчас гордыню надо было смирить.

— Эй, из-за вас я расплескал свою выпивку! Вы невежа! — крикнул ему один из просителей.

— Куда-то торопитесь, барон Цейтлин? — ядовито усмехнулся другой. Но Цейтлин, не думая ни о чем, кроме дочери, продолжал ломиться сквозь толпу ожидающих.

Он присел на корточки рядом с Андрониковым и министром.

— А, Цейтлин, дорогой! — поприветствовал его князь Андроников, из-за своего накрашенного лица похожий на китайского евнуха. — Чмок-чмок, мой персик!

Цейтлин закрыл глаза и поцеловал Андроникова в накрашенные губы. Все ради Сашеньки.

— Очень милый прием, князь.

— Слишком жарко, слишком жарко, — рассудительно заметил князь, добавив шепотом:

«Чтобы оставаться одетым, да?», и паж рядом с ним фыркнул. На стенах, затянутых красным шелком, висели портреты министров, генералов и великих князей с дарственными надписями: был ли среди них хоть кто-то, кто ничего не должен Андроникову? Андроников, аристократ с широкими связями, грязный журналюга, могущественный и язвительный сплетник, помогал улаживать дела и недавно «свалил» военного министра.

— Ваше сиятельство, я хочу вас просить о моей дочери… — начал Цейтлин, но более нахрапистая просительница — тощая рыжеволосая морщинистая женщина со страусовым пером, торчащим из броши на ее шелковом тюрбане, перебила его. Ее сын хотел получить место в министерстве юстиции, но сейчас он уже в поезде — его отправляют на фронт.

Протопопов увидел, что за решение этого вопроса можно немало получить; он встал и взял даму под руку.

Цейтлин не упустил свой шанс и присел на освободившееся место рядом с Андрониковым, который склонил голову и положил руку на свой знаменитый портфель — на языке жестов это означало: «давай договоримся».

— Дорогой князь, моя дочь, Сашенька…

Андроников взмахнул своей бледной рукой, унизанной перстнями.

— Я в курсе… твоя дочь, институтка… арестована сегодня вечером… И кругом виновата. Не знаю, не знаю. А что, собственно, ты предлагаешь?

— Она сейчас в «Крестах». Ее можно выпустить уже сегодня?

— Брось, душечка! Милый, сегодня несколько поздновато. Однако мы же не хотим, чтобы она провела три года в Енисейске у полярного круга, верно?

У Цейтлина тревожно забилось сердце при одной мысли об этом: его дорогая Сашенька такого просто не переживет!

Андроников впился в губы пажа. Когда он оторвался, задыхаясь, Цейтлин показал ему глазами на потолок.

— Князь, мне хочется купить… вашу люстру, — предложил он.

— Я всегда ею восхищался…

— Она очень дорога моему сердцу, барон. Подарок самой государыни.

— Правда? Позвольте предложить вам достойную сделку. Скажем, я дам вам за нее…


12

Компанию Ариадне в ее вояже от салона баронессы Розен в ночной клуб «Аквариум», а потом на ужин составила графиня Мисси Лорис — веселая блондинка, американка, вышедшая замуж за русского. Мисси давно умоляла Ариадну познакомить ее с Распутиным, который, как говорили, фактически правит страной.

Рука об руку с Мисси Ариадна вышла из лимузина и шагнула под тенистые своды здания на Гороховой под номером 64, через асфальтированный двор, вверх по ступеням красного трехэтажного дома.

Дверь отворилась как по мановению волшебной палочки.

Швейцар, явно отставной военный и, несомненно, агент охранки, отвесил поклон.

— Второй этаж.

Женщины поднялись по лестнице к открытой двери, занавешенной алым шелком. Краснолицый мужик в синих саржевых штанах и подтяжках, явно полицейский, резко бросил:

— Дамы, сюда!

Приземистая женщина с деревенским лицом, в цветастом платье приняла их шубы и провела в приемную, где дымился большой серебряный самовар.

Возле него, поигрывая шелками, шиншиллами и соболями, бриллиантами и перьями, восседал Старец — Григорий Распутин. У него было морщинистое обветренное лицо с горбатым носом и рыжевато-каштановой бородой.

Волосы, разделенные посередине на пробор, свисали немытыми прядями. Желтые глаза не мигая смотрели на Ариадну, остекленевшие зрачки сновали туда-сюда, будто ничего не видя.

— А, моя пчелка, — приветствовал он, — иди сюда!

Он протянул женщинам руку. Ариадна преклонила колено и поцеловала протянутую руку, вслед за нею обряд исполнила Мисси.

— Знамо, зачем ты пришла. Ступай в приемную. Мои голубки уже все там, Пчелка. А ты новенькая. — Он притянул Мисси к себе за талию, той стало щекотно, и она взвизгнула. — Покажи ей все, Пчелка.

— Пчелка, — прошептала Ариадна на ухо Мисси, — это он меня так называет. У нас всех есть прозвища.

— Не забудь про Сашеньку.

— Сашенька, Сашенька. Ну конечно, я помню.

Обе вошли в комнату, где собралось около десятка гостей, в основном женщин, за столом, ломившимся от яств: горы черной икры, заливное из осетрины, залежи имбирного печенья, вареные яйца, кофейный пирог и бутылка кагора.

Распутин остановился за ними. Он обнял Ариадну за талию, повернул ее и подтолкнул к свободному месту за столом. Он поздоровался со всеми поименно: «Дикая Голубка, познакомься с Пчелкой, с Красавчиком, Тихоней…»

Среди женщин выделялась полная круглолицая блондинка в желтовато-сером, мятом, скверно пошитом платье — и с тройной нитью жемчуга на шее. Такого большого Ариадне еще видеть не доводилось. Этим румяным созданием была сама Анна Вырубова, а рядом с ней сидела красивая темноволосая дама в модном матросском платье и черно-белой шапочке — Юлия «Лили» фон Ден. Ариадна знала, они — лучшие подруги императрицы.

Присутствие этих двоих лишь подчеркивало нереальность происходящего. Ариадна отдавала себе отчет, что в то время, когда государь на фронте, государыня правит Россией через людей, присутствующих в этой комнате. Она знала, что Мисси пока не сторонница Старца — по правде говоря, она поехала с ней за компанию. Подруга просто заскучала с милым, банальным графом Лорисом, она обожала все модные новинки и эксцентричные выходки. Визит к Распутину удовлетворял обоим требованиям. Но Ариадна приехала не за этим. Уже находясь навеселе, она чувствовала, что очищается в этой комнате. Кем бы она ни была за ее пределами, насколько бы несчастлива и неуверенна была дома, насколько бы безрассудными ни были ее романы и желание постичь смысл жизни — здесь, как нигде, она нашла умиротворяющую простоту.

Распутин обошел стол, протягивая каждому гостю руку для поцелуя, потом присел на свободный стул, голыми руками взял осетра и начал неопрятно есть — крошки застревали у него в бороде. Дамы молча ждали, когда он, без малейшего смущения, громко, с удовольствием чавкая, доест огромные порции пирога, рыбы, икры. Когда Распутин закончил, он положил руки на ладони Ариадны и сжал их.

— Ты сладкая моя, тебе я сегодня нужен больше всех, и вот я здесь.

Ариадна зарделась, как гимназистка. Пучеглазая Вырубова лукаво, даже ревниво, однако доверчиво взглянула на нее. Что наш друг нашел в этой простушке-жидовке, распутной жене банкира-еврея?

Ариадна знала, что о ней думают, хотя и сама Вырубова, и государыня лишь выигрывали от щедрости Цейтлина.

Ей было наплевать на общественное мнение, хотя ужасный, предательский румянец залил ее шею и обнаженные плечи. Здесь она уже больше не была дочерью известного раввина из Туробина, урожденной Фейгель Бармакид, не была беспокойной неврастеничкой, которая едва сдерживала свои страсти. Здесь она была желанной женщиной, достойной любви — даже среди друзей самого царя.

Распутин и с государыней, и с проститутками вел себя одинаково, как будто они были друг другу ровня. В этом проявлялся гений Старца: он превратил своих смущенных голубок в гордых львиц, жертв неврастении — в красавиц победительниц. Этот святой крестьянин спасет Россию, царя, весь мир.

Ариадна с шумом выдохнула, облизала пересохшие губы. В комнате слышалось лишь мерное бормотание Старца и пыхтение самовара в соседней комнате.

— Пчелка, — тихо сказал он, за руку поднял ее из-за стола, провел к дивану, стоящему у стены, усадил ее, придвинул свой стул, зажал ее ноги между своими ногами. Ее тело охватила дрожь.

— У тебя внутри пустота. Ты мечешься между отчаяньем и внутренней опустошенностью. Ты еврейка? Вы беспокойный народ — правда, вам и обид много чинили. Я уберегу тебя от неприятностей. Лишь следуй за мною святой дорогой любви. Не слушай своих раввинов, — он взглянул в ее сияющие глаза, — они не ведают всех таинств. Грех дан для того, чтобы мы могли каяться, а покаяние очищает душу и укрепляет тело, понимаешь?

— Мы понимаем, понимаем, — раздался позади Ариадны громкий, резкий голос Вырубовой.

— Как одичавший человек со своими звериными привычками выберется из греха и заживет богоугодной жизнью? Ты моя милая, моя Пчелка. — Его лицо было настолько близко, что Ариадна чувствовала, как у него изо рта пахнет осетриной и мадерой, чувствовала, как от бороды и тела разит водкой. — Грех можно понять. Без греха нет жизни, потому что нет покаяния, а нет покаяния — нет очищения. Как глядишь ты на меня, Пчелка?

— С благоговением, отче. Я согрешила, — ответила она. — Я бы умерла без любви. Мне нужно каждую секунду ощущать любовь.

— Ты жаждешь любви, Пчелка. — Он неспешно поцеловал ее в губы. — А сейчас, Пчелка, ступай за мной. Пойдем помолимся.

Оставив прочих женщин за столом, он взял ее за руку и повел за занавеску.


13

Промозглый рассвет встретил Сашеньку слепящим светом и вызывающими тошноту парами испражнений — каждая «сиделица» по очереди опорожняла свой мочевой пузырь после долгой ночи. Смольненский форменный передник был весь влажный, в кровавых пятнах. У Сашеньки болела каждая клеточка тела.

В коридоре послышался стук сапог. Двери камеры отворились.

Вошел жандарм.

— Ух! Ну и смердит же здесь! — пробормотал он, указывая на Сашеньку. — Вон та. Приведите ее.

Наташа сжимала Сашенькину руку, пока двое надзирателей пробирались через распростертые тела.

Потом они выволокли ее из камеры и отвели на допрос. Она слышала мужские крики из соседнего кабинета.

Следователь, подпоручик с коротко стриженными волосами и окладистой бородой, ворвался в комнату, подскочил к Сашеньке и стукнул кулаком по столу.

— Ты нам все расскажешь, всех сдашь, — заявил он.

— Фокусы здесь не пройдут!

Сашенька вздрогнула, когда он присел на край стола и придвинул мертвенно-бледное лицо к ее лицу.

— У тебя в жизни одни удовольствия, — рявкнул он.

— Правда, ты нерусская. Ты жидовка, не дворянка. Твой папочка, наверно, каждый вечер молится кайзеру…

— Мой отец русский патриот! Государь наградил его орденом!

— Не сметь мне прекословить! Титул барона — не русский. Жидам титулы не жалуют, это даже дети знают. Он купил его на ворованные рубли у какого-нибудь немецкого князька…

— Титул ему пожаловал король Саксонии. — Что бы там Сашенька ни думала о классовой принадлежности отца и об империалистической войне, она оставалась его дочерью. — Он не покладая рук работает на благо своего отечества.

— Заткнись, пока по морде не схлопотала. Жида и могила не исправит. Спекулянты, революционеры, жестянщики. Все вы евреи такие, разве нет? Но ты красотка. Да-да, настоящая клубничка!

— Как вы смеете! — тихо произнесла она: ей всегда было неловко, когда речь заходила о ее внешности. — Как вы смеете так со мною разговаривать!

Со вчерашнего дня у Сашеньки во рту и маковой росинки не было. После храброй вспышки самозащиты ее смелость и энергия стали испаряться. Ей хотелось есть, хотелось принять горячую ванну. Подпоручик продолжал орать, но его крики переставали действовать на Сашеньку. Она уже не боялась его маленьких красных глазок и голубого мундира держиморды. Было нелепо смотреть на то, как он буквально брызгал слюной.

Она на секунду прикрыла глаза, мысленно перенеслась прочь от этого полицейского солдафона. Уже не впервые она представляла, какой переполох вызвал дома ее арест. Мой дорогой далекий папочка, где ты сейчас?

Неужели я для тебя лишь очередная проблема? А что скажет Фанни и остальные девочки в Смольном? Как бы хотелось хоть краешком ушка услышать, о чем они сегодня болтают? А моя дорогая Лала, добрая, задумчивая миссис Льюис с тихим, баюкающим голосом?

Она все еще не знает, что девочки, которую она любит, больше не существует…

Крик раздался над самым ее ухом. Сашенька чувствовала головокружение от голода и усталости, пока подпоручик заполнял свой нелепый протокол.

Имя?

Возраст?

Национальность?

Образование?

Родители?

Рост?

Особые приметы?

Он захотел взять отпечатки ее пальцев: она протянула правую руку. Он прижал каждый палец к штемпельной подушке, потом к формуляру.

— Вы обвиняетесь согласно параграфу первому статьи сто двадцать шестой: членство в нелегальной РСДРП, и параграфу первому статьи сто второй: членство в вооруженной организации. Да-да, малышка, твои друзья — террористы, убийцы, фанатики!

Сашенька понимала, что все — из-за брошюр, которые она распространяла по поручению дяди Менделя. «Кто их писал? Где печатный станок?» — снова и снова спрашивал следователь.

— Ты передавала «лапшу» и «бульдоги»?

— Лапшу? Не понимаю, о чем вы.

— Не строй из себя оскорбленную невинность! Тебе прекрасно известно, что «лапша» — это пулеметные ленты, а «бульдоги» — пистолеты, маузеры.

Опять брызги слюны.

— У меня кружится голова. Мне необходимо поесть… — прошептала она.

— Ладно, принцесса, интересный оборот получается! Обморок, как в «Евгении Онегине»? — Он резко отодвинул стул и грубо схватил ее за локоть. — Сейчас тобой займется ротмистр Саган.


14

— Здравствуйте, мадемуазель баронесса, — приветствовал ее офицер в аккуратно прибранном кабинете чуть дальше по коридору, где стоял запах опилок и сигар. — Я ротмистр Саган. Петр Михайлович Саган. Приношу извинения за дурные манеры и запах изо рта некоторых моих подчиненных. Прошу, присаживайтесь.

Он встал и стал изучать свою новую арестантку: перед ним стояла стройная девушка с роскошными каштановыми волосами, в помятой и испачканной форме воспитанницы Смольного института. На бледном лице резко выделялись припухшие и покрасневшие губы. Она как-то неловко стояла, крепко прижав руки к груди, потупив глаза.

Саган поклонился, словно они были на рауте, и протянул ей руку. Ему нравилось пожимать руки арестантам. С одной стороны, он «измерял их температуру» и демонстрировал то, что генерал называл «мягко стелет, да жестко спать». Он заметил, что руки у девушки дрожат, от нее уже разило камерой. На ее форменном переднике что? Кровь?

Верно, ударила какая-нибудь сумасшедшая. Что ж, это вам не яхт-клуб. Шикарным девицам следует быть предусмотрительней, прежде чем затевать заговор против государя-императора.

Он придвинул стул и помог ей сесть. Сашенька както сразу показалась ему слишком юной. Но Саган с удовольствием говаривал, что он профессиональный контрразведчик, а не нянька. Он не делал скидки на совершенно юный возраст, избалованность и растерянность. Пусть она всего лишь пешка, но что-то она должна знать — ведь, в конце концов, она племянница Менделя.

Сашенька устало опустилась на стул. Саган не без удовольствия отметил, что она полностью истощена, и рассчитал необходимую дозу сочувствия. Она не что иное, как просто растерянный ребенок. Тем не менее это открывало перед ним интересные перспективы.

— Вы, похоже, проголодались, мадемуазель. Хотите, закажем завтрак? Иванов! — В дверях появился жандарм.

Она кивнула, избегая смотреть ему в глаза.

— Что мамзель будет угодно? — Иванов, изображая официанта, размахивал воображаемыми карандашом и блокнотом.

— Посмотрим! — ответил за нее капитан Саган, припоминая, что написано в досье. — Держу пари, барышня желает горячее какао и гренки из белого хлеба с маслом и икрой?

Сашенька молча кивнула.

— Что ж, икры у нас нет, но какао, хлеб и мармелад из «Елисеевского» на Невском найдется. Годится?

— Да, спасибо.

— Вы поранились.

— Да.

— На вас кто-то напал?

— Да, вчера ночью, но это пустое.

— Знаете, почему вы здесь?

— Мне предъявили обвинение. Я невиновна.

Он улыбнулся: она все еще не поднимала на него глаза. Руки прижаты к груди, она вся дрожала.

— Виновны, виновны. Вопрос только, в какой степени.

Она отрицательно покачала головой. Саган решил, что это будет очень глупый допрос. Иванов, в белом фартуке поверх голубого мундира, ввез на тележке завтрак: хлеб, мармелад, какао.

— Как вы и заказывали, мамзель, — произнес он.

— Очень хорошо, Иванов, у вас изысканный французский. — Затем Саган обратился арестантке: — Неужели Иванов не напомнил вам официантов из «Донона», любимого ресторана вашего батюшки, или из «Гранд-отеля» в Карлсбаде?

— Я там никогда не была, — прошептала Сашенька, кончиками пальцев дотрагиваясь до распухших губ — к этому жесту, как Саган заметил, она прибегала в минуты задумчивости. — Там бывает моя матушка, меня же с гувернанткой селят в захудалом пансионе. Но вам, разумеется, об этом известно.

Она вновь замолчала.

Все они такие: из-за нелюбви в семье попадают в плохую компанию. Должно быть, она умирает с голоду.

Но он ждал, когда она попросит разрешения приняться за еду.

Однако вместо этого она посмотрела прямо ему в глаза, как будто вид еды вернул ее к жизни. Холодные серые глаза внимательно изучали капитана. Зрачки в крапинку под нависшими бровями, насмешливое любопытство заключенной застали ротмистра врасплох.

— А вы так и будете сидеть и смотреть, как я ем? — поинтересовалась она, отламывая кусочек хлеба.

«Один-ноль в ее пользу», — подумал Саган.

Проснувшийся в нем кавалер, потомок прибалтийских баронов и русских генералов, хотел ей зааплодировать, но Саган лишь усмехнулся. Сашенька взяла нож, намазала хлеб маслом и мармеладом и быстро и аккуратно съела все до крошки. Он заметил милые веснушки на крыльях носа и, поскольку она больше не скрещивала руки, самую роскошную грудь.

Чем больше Сашенька пыталась ее прикрыть, тем больше она бросалась в глаза. Саган для себя решил, что тем, кто ведет допрос, стоит учитывать подобные вещи.

Иванов убрал тарелки. Саган протянул пачку сигарет, украшенную изображением крокодила.

— Египетские, с золотым фильтром? — удивилась Сашенька.

— Разве это не единственная роскошь, которую вы себе позволяете? — ответил он. — Я знаю, воспитанницы Смольного не курят, но в тюрьме никто не увидит.

Она взяла сигарету, Саган помог прикурить. Потом взял сигарету и себе, подбросил вверх и поймал ртом.

— Не только мучитель, но и цирковая мартышка, — прокомментировала она и выпустила голубые колечки дыма. — Благодарю за завтрак. А теперь я могу ехать домой?

«Ага, — подумал Саган, — у нас таки есть характер!»

Свет заиграл в ее роскошных золотисто-каштановых волосах.

Он потянулся к пачке написанных от руки отчетов.

— Читаете чей-то дневник? — усмехнулась Сашенька. В ответ он бросил на нее испепеляющий взгляд.

— Мадемуазель, как вы понимаете, ваша жизнь кончена. Вероятно, вас отправят лет на пять в Енисейск, к самому полярному кругу. Да-да, на пять лет. Вы можете никогда не вернуться из ссылки. Такое суровое наказание адекватно вашему преступлению — государственной измене в военное время. А поскольку вы еврейка, в следующий раз оно будет еще суровее.

— Пять лет! — прерывисто выдохнула она. — Это вы затеяли войну, ротмистр Саган, а не мы. Вы гоните рабочих на убой по приказу императоров и королей.

— Ладно. Вот отчеты моих агентов. Почитаем-ка, что в них написано о некой особе — назовем ее мадам Икс. Вам придется угадать, как ее зовут. — Он набрал побольше воздуха, улыбнулся ей, театрально понизил голос и зачитал отрывок из агентурного отчета.

«Следуя эротическим фантазиям романа Арцыбашева «Санин», объект принял участие в пьяной оргии, после окунулся в восточную философию, отдался в руки так называемой ясновидящей мадам Аспазии дель Бальзо, которая посредством оккультизма выяснила, что в прошлой жизни мадам Икс была служанкой Марии Магдалины, а потом шила корсажи для Жанны д’Арк».

— Все просто! Мадам Икс — моя мать, — улыбнулась Сашенька Сагану. Тот отметил, что губы у арестованной постоянно полуоткрыты. Он продолжил:

— «Во время спиритического сеанса мадам Аспазия представила баронессу Цейтлину Юлию Цезарю, который заявил, что не позволит ее дочери Сашеньке высмеивать их телепатические сеансы».

— Ротмистр, это лишь ваши фантазии, — сухо заметила Сашенька.

— В сумасшедшем доме, таком как Петроград, и выдумывать ничего не нужно. Вы довольно часто фигурируете в этих отчетах, мадемуазель, — или мне следует называть вас «товарищ Цейтлина»? Вот опять: «Баронесса Цейтлина продолжала изыскивать всевозможные способы занять себя. Наши осведомители выяснили, что мадам дель Бальзо — урожденная Берилл Крамп, незаконнорожденная дочь Файнеаса О’Хары Крампа, владельца похоронного бюро из Балтимора, чье настоящее местопребывание неизвестно. Будучи ученицей известного французского врача месье Филиппа, а позже тибетского целителя доктора Бадмаева, в настоящий момент баронесса Цейтлина является последовательницей простолюдина, так называемого Старца, которого она попросила изгнать из ее дочери Сашеньки злого духа, поскольку, по словам баронессы, дочь ее презирает и затуманивает ее ауру».

— Своим допросом вы меня позабавили, — серьезно произнесла Сашенька. — Не думайте, что я попалась на вашу удочку.

Саган швырнул папку на стол, откинулся на стуле и поднял вверх руки.

— Что вы, что вы! Я ни на секунду не преуменьшаю ваших заслуг. Я восхищен вашей статьей в подпольной газете «Рабочий путь». — Он вытащил помятую газетенку с эмблемой в виде красной звезды. — А заголовок: «Диалектический материализм, империалистическая война и предательство меньшевиками пролетарского авангарда».

— Я никогда подобного не писала, — запротестовала она. Ну да, ну да. Но статья очень основательная, и, как сообщил мне один из наших агентов в Цюрихе, на вашего Ленина она произвела впечатление. Не могу себе представить другой воспитанницы Смольного, которая могла бы это написать, цитируя Плеханова, Энгельса, Бебеля, Джека Лондона и Ленина — и это лишь первая страница. Я не хотел показаться высокомерным.

— Я же сказала, что ничего не писала.

— Статью подписал «товарищ Песец». Наши шпики доложили мне, что вы всегда носите мех песца, — вероятно, подарок вашего безотказного папочки?

— Легкомысленный псевдоним для революционера. Но не мой.

— Бросьте, Сашенька, если позволите так вас называть. Ни один мужчина не выбрал бы такой псевдоним: есть товарищ Каменев, товарищ Сталин — обоих я лично отправил в Сибирь. Товарищ Молотов. Вам известны их настоящие фамилии?

— Нет, я…

— Нашему спецотделу все известно о вашей партии. Там повсюду наши информаторы. Но вернемся к «товарищу Песцу». Не многим женщинам в партии подойдет данная кличка. Могла бы Александре Коллонтай, но мы знаем ее революционное прозвище. В любом случае, она сейчас в ссылке, а вы здесь. Кстати, вы читали ее «Любовь рабочих пчел»?

— Конечно, читала, — ответила Сашенька, сидя с прямой спиной. — Все читали!

— Но думается мне, вся эта свободная любовь больше в стиле вашей матушки?

— Чем занята моя мать — это ее дело. Что касается моей личной жизни, у меня ее попросту нет. Мне она и не нужна. Она вызывает у меня отвращение.

И опять пронзительный взгляд серых глаз. В нем не было ничего ханжеского или наивного (особенно принимая во внимание, что перед тобой сидит драгоценная дочурка богатенького банкира). Саган был озадачен ее игрой, он не знал, как себя вести: отпустить и продолжать обрабатывать? Она может оказаться приманкой, на которую клюнет большая рыба.

— Вам известно, что оба ваших родителя и дядя Гидеон, — все пытались вас вытащить отсюда?

— Мама? Удивительно, что она вообще озаботилась…

— Вахмистр Иванов! Где у нас последние донесения из дома Распутина? — В кабинет, громко топая, с папкой в руках вошел Иванов. Саган быстро перелистал испещренные чернилами страницы. — А, вот! Докладывает агент Петровский: «Черный — прозвище Распутина, если не догадались, — имел беседу с Ариадной Цейтлиной, еврейкой, женой капиталиста, и заверил ее, что им есть что обсудить.

Но после приватной беседы с Черным, касавшейся вопросов греха и несдержанного поведения мадам Лупкиной, Цейтлина в компании графини-американки Лорис в 3.30 покинула апартаменты Черного и поехала на Мариинскую площадь, в «Асторию», на ландо Цейтлиных. Обе выглядели захмелевшими.

Они посетили ночной клуб «Аквариум», потом апартаменты ротмистра Двинского, карточного шулера и спекулянта, где… заказали шампанского… так-так… уехали в 5.30. На Цейтлиной были порванные чулки, а одежда помята. Шофер доставил ее в резиденцию Цейтлиных на Большой Морской, а потом отвез американку в квартиру супруга на Миллионной…»

— Но… она обо мне не сказала ни слова. Саган покачал головой.

— Зато ее американская подруга была более разговорчивой. Вашему отцу повезло больше. Однако, — он поднял палец, заметив на ее лице ожидание, — вы останетесь здесь. Поймите, я вам делаю одолжение. Если бы я вас выпустил, это подорвало бы к вам доверие среди ваших друзей-революционеров.

— Не говорите ерунды.

— Если я выпущу вас прямо сейчас, они решат, что вы стали агентом охранки, и придется им исключить вас из своих рядов. Не думаю, что к вам проявят снисхождение из-за возраста. Их этим не проймешь. Или они могут прийти к выводу, что ваши родители побежали к Распутину или Андроникову и выкупили вас. Они подумают — и будут совершенно правы, по-моему, — что вы просто избалованная авантюристка. Поэтому я окажу вам услугу, если сошлю на пять лет в Сибирь.

Он увидел, как румянец залил ее шею, как вспыхнули щеки, запылали виски. Он с удовольствием отметил, что Сашенька испугалась.

— Это была бы для меня высокая честь. «Режь меня, жги меня: я тверда; не боюсь ни ножа, ни огня», — процитировала она слова Земфиры из «Цыган» Пушкина. — Кроме того, я убегу. Все бегут.

— Оттуда не сбежишь… Земфира. Вы, скорее, там умрете. И вас похоронят чужие люди в безымянной могиле в тайге. Вы никогда не совершите никаких переворотов, никогда не выйдете замуж, у вас никогда не будет детей. Само ваше пребывание на этой земле — пустая трата времени, денег и нервов ваших родных.

Он увидел, как дрожь прошла по всему ее телу, и решил затянуть паузу.

— Чего вы от меня хотите? — спросила она дрожащим от волнения голосом.

— Поговорить. Просто поговорить, — ответил Саган.

— Меня интересуют ваши взгляды, товарищ Песец. Что такая барышня, как вы, думает об этой власти? Что читает? Каким видит будущее? Мир меняется, за вами и мною — каковы бы ни были наши убеждения — будущее.

— Трудно найти более непохожих людей, чем мы с вами, — воскликнула Сашенька. — Ваша вера — царь, помещики и эксплуататоры. Вы — тайная рука самодержавия, этого отвратительного строя, который, я верю, скоро рухнет. Власть будет принадлежать народу!

— По правде сказать, Сашенька, у нас схожие взгляды на многие вещи. Я тоже понимаю, что многое надо менять.

— История изменит мир, это ясно как день, — заверила Сашенька. — Исчезнут классовые различия. Будет править справедливость. Цари, князья, мои родители и их загнивающий мирок, дворяне, такие, как вы…

Она прикусила язык — слишком разоткровенничалась.

— Правда, жизнь странная штука? Я бы так не говорил, если бы мы с вами не стремились к одному и тому же, Сашенька. Мы, вероятно, читаем одни и те же книги. Я обожаю Горького и Андреева. Маяковского.

— Я тоже обожаю Маяковского!

— Я был в «Бродячей собаке», когда он читал свои стихи, и знаете, я плакал. Разумеется, я был в штатском! Да, я расплакался от смелости и красоты его стихов. Вы, конечно же, бывали там, в «Бродячей собаке»?

— Нет, не была.

— Жаль! — Саган сделал вид, что удивлен и расстроен. — Кажется, Мендель не любит поэзию.

— У меня просто нет времени посещать прокуренные кафе, — угрюмо ответила она.

— Жаль, что я не могу взять вас с собой, — признался он. — Вы сказали, что любите Маяковского? Мое любимое:

Где пели птицы — тарелок лязги.

Где бор был — площадь

стодомным содомом.

Шестиэтажными фавнами ринулись в пляски Публичный дом за публичным домом. И она с энтузиазмом подхватила:

Бутафор! Катафалк готовь!

Вдов в толпу!

Мало еще вдов в ней

И вновь Саган:

Никто не просил,

Чтоб была победа

Родине начертана.

Безрукому огрызку кровавого обеда

На черта она?!

Сашенька вскочила на ноги, лицо ее раскраснелось от волнения, и Саган подумал: «Вот воплощение мятежной юности!».

— Ну-ну, а я-то полагал, что вы просто глупая институтка, — медленно проговорил Саган.

В дверь постучали, вошел Иванов и передал Сагану записку. Тот стремительно встал и, подняв облачко пыли, бросил бумаги на стол.

— Что ж. На этом все. Прощайте.

— Вы отправляете меня назад в камеру? Но вы же ни о чем меня не спросили! — Казалось, Сашенька была в ярости.

— Когда ваш дядя Мендель Бармакид завербовал вас в РСДРП? В мае 1916. Как ему удалось бежать? На оленьей упряжке, потом на пароходе, потом поездом (между прочим, билет второго класса!). Не волнуйтесь, товарищ Песец, нам и так все известно. Я больше не буду тратить время впустую на ваш допрос. — Саган сделал вид, что немного раздражен, хотя на самом деле был вполне удовлетворен результатами допроса. Он получил от встречи именно то, что хотел. — Но я чрезвычайно рад нашей беседе. Думаю, вскоре мы сможем вновь поговорить о поэзии.


15

Сашенька куталась в свой песцовый палантин и оренбургский пуховый платок, а старший надзиратель помогал ей надеть соболью шубу. Вновь ощутить гладкий шелк ее подкладки, почувствовать ее тепло, словно окунуться в парное молоко! Она вся задрожала от блаженства, едва слыша, что там вахмистр Волков бормочет о «политических» и уголовниках, швейцарском шоколаде и одеколоне «Брокар».

Сашеньке казалось, что в «Крестах» она провела уже целую вечность, хотя и суток не прошло после ее ареста. И когда вахмистр заявил: «Видите, я не просто тюремный надзиратель», ей внезапно захотелось его обнять. Он подал ее институтский ранец.

Когда Сашенька покинула здание тюрьмы, ей показалось, что у нее выросли крылья. Надзиратели кланялись. Дверь за дверью распахивалась, свет становился все ближе. Жандармы, умело обращаясь с ключами, висящими на связке, с лязгом отпирали замки. Жандарм у конторки даже взял под козырек.

Казалось, все желают ей счастья, как будто наступил день выпуска в институте.

Кто приедет ее встречать? Папа? Флек, семейный адвокат? Лала? Но не успела она даже поразмыслить, как попала в распростертые объятья дяди Гидеона, который танцующей походкой приближался к ней, кренясь то на одну, то на другую сторону, будто земля уходила у него из-под ног. Он окутал племянницу собственной шубой, его борода колола Сашенькину шею, Гидеон на радостях чуть не подбросил ее в воздух.

— Душенька! — проревел он, не обращая внимания на жандармов. — Вот и ты! Иди сюда! Тебя все ждут!

В эту секунду Сашеньке показался удивительно приятным исходивший от него запах коньяка и сигар, и она с наслаждением вдыхала этот аромат.

После тюремной духоты она ощутила колючий ветер северной зимы. Лимузин ее отца с цепями на колесах (чтобы не скользили по гололеду) тронулся им навстречу. Пантелеймон, в красном сюртуке с золотыми галунами, обежал вокруг, чтобы отворить Сашеньке дверь, и девушка, теряя силы, упала на кожаные, приятно пахнущие сиденья. В серебряной вазочке стояли гвоздики. Сашенька оказалась в объятиях Лалы, дядя Гидеон залез на переднее сиденье, хлебнул коньячку из фляжки и поднял трубку переговорного устройства.

— Пантелеймон, поехали домой, сердцеед! Крастакой матери Менделя! И революцию туда же, и всех чертовых идиотов! — Лала округлила глаза, обе пассажирки рассмеялись.

Когда они оказались на мосту, Лала протянула Сашеньке коробку ее любимого печенья и бабушкин еврейский медовик. Она жадно проглотила угощения, размышляя над тем, что еще никогда так не любила шпиль Адмиралтейства, великолепие рококо Зимнего дворца и золотые купола Исаакиевского собора. Она ехала домой. Она свободна!


* * *

На Большой Морской дядя Гидеон распахнул дверцу автомобиля, Сашенька побежала вверх по лестнице, мимо Леонида, старого дворецкого, у которого даже слезы на глаза навернулись, когда он кланялся в пояс молодой баронессе, как деревенский мужик молодой хозяйке. Гидеон бросил ему на руки свою пушистую шубу — дворецкий чуть не упал под ее весом — и приказал одному из лакеев стянуть с него сапоги.

Сашенька, чувствуя себя маленькой девочкой, которую время от времени показывали слишком занятому отцу, вбежала в его кабинет. Дверь была не заперта. Только бы он был там! Она не знала, что и делать, если его там не застанет. Но он сидел в своем кабинете. Цейтлин, в галстуке-бабочке и коротких гетрах, разговаривал с Флеком.

— Что ж, Самуил, начальник тюрьмы потребовал четыреста рублей, — говорил семейный адвокат, внешностью напоминавший жабу.

— По сравнению с тем, что ушло на Андроникова, это мелочь…

— И тут отец увидел Сашеньку.

— Слава Богу, ты дома, моя дорогая лисичка-сестричка! — выдохнул он, вспомнив одно из ее детских прозвищ. Он распахнул объятья, она бросилась к нему, почувствовала, как его коротко подстриженные усы щекочут ее шею, ощутила знакомый запах отцовского одеколона. Она поцеловал его в шершавую щеку. — Снимай шубу.

Он провел дочь в зал. Леонид, послушно следуя за госпожой, помог снять ей шубу, накидку, шаль.

Сашенька заметила, что отец с неприязнью, подергивая ноздрями, оглядывает ее с ног до головы.

Она совсем забыла, что на ней все еще надет форменный передник. Внезапно она почувствовала, как воняет тюрьмой ее одежда.

— Ой, Сашенька, это кровь? — воскликнул ее отец.

— Дорогая, тебе нужно выкупаться и переодеться, — воскликнула Лала своим хриплым голосом. — Люда, немедленно готовь ванну.

— Сашенька, — пробормотал Цейтлин. — Слава Богу, ты дома.

Ей не терпелось принять ванну, но она задержалась, наслаждаясь замешательством отца и слуг.

— Да! — воскликнула она срывающимся голосом. — Я побывала в тюрьме. Я видела могилы, которые называются царскими тюрьмами. Я уже не та благородная девица из Смольного, которую вы знали раньше!


* * *

В наступившем за этим заявлением молчании Лала взяла Сашеньку за руку и повела наверх, на третий этаж, в их собственное царство. Здесь каждая потертость на ковре, каждая трещинка на стене, каждое пятно сырости на розовых обоях ее спальни, которые украшали веселые картинки с изображением пони и кроликов, напомнили Сашеньке о ее детстве с Лалой, своими руками отделавшей комнату, чтобы создать уютный уголок для своей единственной воспитанницы.

Уже на площадке был, как обычно, слышен запах хвойного экстракта «Пирс» и соли «Эпсом» для ванн.

Лала повела Сашеньку сразу в ванную, где на полочках выстроились всевозможные туалетные принадлежности, доставленные прямо из Англии: красивые голубые, желтые и зеленые бутылочки с лосьонами, маслами и эссенциями. Толстый брусок душистого английского мыла, черный, потрескавшийся, такой любимый, ждал на деревянной полочке.

— Что у нас сегодня? — спросила Сашенька.

— Как всегда, — ответила Лала. Сашенька, несмотря на то что считала себя уже взрослой женщиной, не возражала, когда Лала стала ее раздевать.

Провонявшие вещи она отдала Люде.

— Сожгите их, будьте добры, милочка, — велела Лала. Сашенька обожала ощущение мягкого ковра под ногами и обволакивающие ее легкие ароматы. Она посмотрела на себя нагую в запотевшем зеркале, поморщилась от увиденного, пока Лала усаживала ее в ванну. Вода была такой горячей, а сама ванна (тоже английская, выписанная с Бонд-стрит) такой глубокой, что Сашенька тут же прикрыла глаза и откинулась назад.

— Сашенька, дорогая, я знаю, ты устала, — начала Лала, — но расскажи, что произошло? Ты хорошо себя чувствуешь? Я так волновалась…

И гувернантка разрыдалась: по щекам покатились огромные слезы.

Сашенька села и поцеловала заплаканную Лалу.

— Лала, не волнуйся. Со мной все хорошо… — Но, расслабляясь в ванной, она мысленно вернулась к своему последнему разговору с Менделем минувшим летом…

Спускались сумерки. Солнце село за сосновый бор.

В сиреневом свете звенела тишина.

Сашенька лежала, чуть раскачиваясь, в гамаке за их загородным домом и читала стихи Маяковского, как вдруг ее мерное покачивание прервалось. На гамак легла рука Менделя.

— Ты готова, — произнес он, зажав в зубах папиросу.

— Когда мы вернемся в город, ты поведешь агитацию среди рабочих, научишь их тому, что знаешь сама. Потом вступишь в партию.

— Меня примут не потому, что я ваша племянница?

— Родство меня мало волнует, — ответил Мендель.

— Что оно в сравнении с историей?

— А как же мама и папа?

— А при чем здесь они? Твой отец — сверх эксплуататор и пиявка на теле рабочего класса, а твоя мать — да-да, моя родная сестра — представительница вырождающейся буржуазии. Они стоят на пути исторического процесса. Семья в нашем деле неуместна. Пойми это, и навсегда станешь свободной.

Он вручил ей брошюру с тем же названием, что и первая книга, которую он дал ей несколько недель назад: «Что делать? Насущные вопросы нашей партии» В. И. Ленина.

— Прочти это. Ты поймешь: быть большевиком — значит быть рыцарем тайного воинствующего ордена, рыцарем священного Грааля.

И неудивительно, что спустя месяцы она стала строгим и беспощадным рыцарем в тайном авангарде Ленина.

По возращении в город Сашенька стала выступать перед рабочими. Она встречалась с простыми тружениками, пролетариями огромных военных заводов, с мужчинами и женщинами, даже с детьми — им всем было присуще такое спокойное достоинство, какого она раньше никогда и ни у кого не замечала.

Они пахали как рабы на опасных производствах, жили в душных, загаженных общих спальнях, спали на голых матрасах, без доступа света и воздуха — как крысы в подземельном аду. И она встречалась с рабочими оружейных заводов, где изготавливали ружья и гаубицы, на которых разбогател ее отец. Днем она трудилась с самыми преданными и верными членами партии, рисковавшими своей жизнью ради революции.

Тайный мир собраний, кодов, конспирации и товарищей захватил ее — а как же иначе? Творилась история!

Когда ей следовало быть на уроках танцев или же наносить визит графине Лорис, чтобы поиграть со своей подружкой Фанни, она вместо этого работала курьером Менделя: поначалу передавала брошюры и детали печатных станков, потом «яблоки» — гранаты, «лапшу» — пулеметные ленты, «бульдоги» — пистолеты. Пока Фанни Лорис и остальные гимназистки мечтали о письмах на надушенной бумаге от гвардейских поручиков и корнетов, Сашенькиными «любовными письмами» были шифровки от «товарища Горна» (одна из партийных кличек Менделя), а танцами — поездки на трамваях или отцовских санях, когда она прятала под юбками или меховой полостью секретную ношу.

— Ты идеальный курьер, — признался Мендель. — Кому придет в голову обыскивать благородную девицу из Смольного в песцовой шубе, разъезжающую в санях с баронским гербом?

— Сашенька! — Лала тихонько трясла ее за плечо. — Пора обедать. Потом можешь спать хоть целый день. Тебя все ждут за столом.

Пока Лала вытирала ей спину, Сашенька размышляла о допросе Сагана, о словах Наташи, жены Менделя, о своих собственных планах. Она ощутила себя сильнее и старше, чем была еще вчера.


16

Не прошло и пяти минут, как Сашенька появилась в дверях гостиной.

— Входи, — пригласил отец, который грелся, сидя спиной к камину, и курил сигарету. Над ним висело полотно одного из мастеров старой школы — «Основание Рима» — в огромной золоченой раме.

Сбоку от него сидели краснолицые господа в сюртуках.

К ее удивлению, в комнате собралось много людей.

По русскому обычаю дворянин всегда держал двери своего дома открытыми, а Цейтлину нравилось изображать из себя русского дворянина. Но Сашенька ожидала, что хотя бы сегодня ее родители не станут строить из себя аристократов. Когда она оглядела комнату, то чуть не расплакалась, — вспомнила то время, когда была еще маленькой девочкой, а ее родители давали обед в честь военного министра, великого князя и разных вельмож. В тот вечер ей так необходимо было родительское внимание, но когда она спустилась к отцу в кабинет, то услышала: «Я же просил не беспокоить, уведите, пожалуйста, ребенка», а ее мать в расшитом бисером бархатном платье с орнаментом из золотых листьев рассаживала гостей: «Быстро! Уведите ее наверх!» Когда она ушла, Сашенька тайком схватила хрустальный бокал с вином, а когда услышала, какая поднялась суета из-за приезда кузена государя, на третьем этаже разбила его о перила и наблюдала за тем, как он разлетелся на кусочки внизу на плитах. В пылу последовавшего скандала мать отвесила ей оплеуху, хотя отец и запретил ее наказывать; и в очередной раз только в объятиях Лалы Сашенька нашла утешение.

Войдя в комнату, Сашенька заметила вездесущую Мисси Лорис (в парчовом платье цвета слоновой кости, отороченном собольим мехом), которая беседовала со своим мужем, глупым, но добрым графом Лорисом. Гидеон подставил свой бокал, чтобы ему еще плеснули коньяку, и обратился к адвокату Флеку, чей огромный живот упирался прямо в круглый стол.

Был тут и английский банкир — приятель давно покинувшего страну брата Ариадны и Менделя, Артура.

Кроме того, присутствовали два депутата Государственной Думы, несколько закадычных друзей барона по покеру, генерал в аксельбантах и с эполетами, французский полковник, заводчик Путилов, один из крупнейших фабрикантов оружия. Этому последнему Сашенька улыбнулась с особым удовольствием, поскольку не один час провела, науськивая его рабочих уничтожить этот завод-кровопийцу.

— Бокал шампанского, Сашенька? — предложил отец.

— Лимонный ликер, — ответила она. Леонид принес ликер.

— Что на обед? — спросила она у лакея.

— Любимые блюда барона, мадемуазель Сашенька: сухарики «мелба», паштет, блины с икрой, пожарские котлеты в сметане, английский пудинг и клюквенный кисель. Все как обычно.

«Нет, все изменилось, — подумала Сашенька. — Неужели никто не видит?»

— Сначала прошу на пару слов в мой кабинет, — сказал отец. «Я так устала, — подумала Сашенька, — а придется болтать ни о чем с этими болванами».

Цейтлины направились в кабинет.

Сашенька вспомнила: когда мамы не было дома, отец позволял ей лежать свернувшись калачиком в уютном местечке под столом. Ей нравилось быть рядом с отцом.

— А мне можно послушать? — спросил Гидеон, усаживаясь с бокалом в руках на диван и откидываясь на подушки. Сашенька обрадовалась его приходу: он поможет нейтрализовать ее мать, которая сидела как раз напротив, в отцовском кресле.

— Леонид, закрой дверь. Спасибо, — поблагодарил Цейтлин, усаживаясь в кресло-качалку. — Сядь.

Сашенька послушно села напротив матери.

— Мы очень рады, что ты снова дома, малышка, но ты нас здорово напугала. Вызволить тебя было делом не из легких. Скажи спасибо Флеку.

Сашенька заверила, что обязательно скажет.

— Ты сейчас могла бы уже быть на пути в Сибирь. Плохо то, что тебе нельзя будет вернуться в Смольный…

«Не беда, это институт для тупиц!» — подумала Сашенька.

— …но мы договорились с учителями. Что ж, ты уже показала нам свою независимость. Ты читаешь Маркса и Плеханова. И ты легко отделалась. Я когда-то тоже был молод…

— Неужели? — ядовито заметила Ариадна.

— Что-то не припомню, — поддакнул ей Гидеон.

— Что ж, может, вы и правы, но когда-то я ходил на собрания народников и социалистов в Одессе — точнее, один раз, когда был совсем юным. Но твое дело намного серьезнее, Сашенька. Необходимо прекратить общаться с этими опасными нигилистами.

— Отец подошел и поцеловал ее в макушку. — Я так рад, что ты дома!

— Я тоже рада, папенька.

Она протянула руку, он пожал ее, но Сашенька была уверена, что ее матушка не сможет промолчать при виде этой сентиментальной сцены. Конечно же, Ариадна откашлялась и сказала:

— Ну-ну, ты выглядишь совершенно целой и невредимой. Ты долго надоедала нам своими взглядами на «рабочих» и «эксплуататоров», а сейчас заставила нас сильно поволноваться. Мне даже пришлось рассказать о тебе Старцу Григорию.

В душе у Сашеньки кипело негодование, хотелось закричать, что ей стыдно, что такой человек, как Распутин, правит Россией, стыдно за собственную мать, которая раньше заводила интрижки с карточными шулерами и шарлатанами, а теперь ублажает полоумного монаха. Но вместо этого за нее ответила девочка-школьница, которой, по сути, Сашенька все еще оставалась. Она коснулась платья.

— Мама, я ненавижу матросский костюм. Я надела его в последний раз.

— Браво! — воскликнул Гидеон. — С твоей фигурой ты просто напрасно…

— Довольно, Гидеон. Оставь нас, — попросила Ариадна. Гидеон встал, чтобы уйти. Подмигнул Сашеньке.

— Ты будешь носить то, что я тебе велю, — отрезала мать, наряженная в ниспадающее платье из крепдешина, расшитое кружевами. — Ты будешь ходить в матроске до тех пор, пока ведешь себя как глупое дитя.

— Замолчите обе, — спокойно оборвал Цейтлин. — Что тебе носить, будет решать твоя мать.

— Спасибо, Самуил.

— Но я предлагаю компромисс, малышка. Если ты обещаешь, что никогда больше не будешь исповедовать нигилизм, анархизм, марксизм, никогда не будешь говорить с Менделем о политике, мама купит тебе настоящее взрослое платье у Чернышева, я плачý. Она сделает тебе прическу у месье Труайе. А визитные карточки и почтовые принадлежности можешь заказать у Трейманна. И вы с мамой возьмете машину и нанесете несколько визитов. И ты больше никогда не наденешь матроску.

«Отец проявил невиданную щедрость, — подумала Сашенька, — будто разрубил гордиев узел или разгадал тайну дельфийского оракула». Ей совсем не нужны платья от Чернышева, и уж точно они не к месту там, куда она собиралась. Ее любимый, наивный папочка так хотел, чтобы она оставила свою революцию и засела за любовные послания скудоумным князьям и гвардейцам. У нее уже было все необходимое: простая блуза с высоким воротом, удобная юбка, шерстяные чулки и практичная обувь.

— Согласна, Ариадна?

Ариадна кивнула и закурила. Родители повернулись к Сашеньке.

— Сашенька, посмотри мне в глаза и торжественно поклянись. Сашенька задумчиво посмотрела в голубые глаза отца, взглянула на мать.

— Спасибо, папенька. Обещаю, что никогда не буду говорить с Менделем о политике и никогда больше не стану интересоваться нигилизмом.

Цейтлин потянул за парчовый шнур.

— Да, господин барон, — отозвался Леонид, распахивая дверь.

— Кушать подано.


17

Невысокий мужчина в пенсне, не по размеру большом тулупе и кожаной фуражке с наушниками стоял на Невском и наблюдал, как к нему с грохотом приближается трамвай. Уже стемнело, колючий, холодный ветер кусал его уже покрасневшее незащищенное лицо. Слева высилась громада Главного штаба.

Мендель Бармакид обернулся. Усатый шпик с военной выправкой, в гороховом пальто, продолжал следить за ним. Обычно шпики работают парами, но второго нигде не было видно. Мендель стоял у освещенных витрин ателье Чернышева. В витрине, заставленной манекенами в модных в этом сезоне бархате и тюле, он видел собственное отражение: горбун с деревянной ногой, толстыми губами и маленькой бородкой. Отражение не радовало глаз, но Менделю было не до сентиментальных капризов.

Невский почти пустовал. Мороз крепчал — сегодня уже градусов двадцать, и шпики снова вышли на него, когда Петроградский комитет заседал на явочной квартире в Выборге. Прошло лишь десять дней, как он бежал из ссылки, и теперь полицейские болваны гадали: то ли снова арестовать его, то ли не трогать, чтобы он вывел на остальных товарищей.

Зазвонил колокольчик, трамвай остановился, от электрического кабеля посыпался град искр. Вышла женщина. Шпик хлопал рукавицами, стараясь согреть руки; в свете уличных фонарей блеснула в ухе казацкая серьга.

Трамвай погрохотал дальше. Внезапно Мендель подбежал к трамваю — если можно так выразиться, поскольку он сильно хромал. Его тело извивалось, но для инвалида он бежал довольно быстро. Трамвай уже набирал ход. По снегу было трудно бежать, но, даже не оглядываясь, Мендель знал, что «хвост» заметил его маневр и пытается догнать. Мендель вцепился в поручни. Кондуктор с криком: «Прыткий ты, однако, старик!» — схватил его за обе руки и втянул на подножку.

Мендель, вспотевший от бега в тулупе, оглянулся: «хвост» отставал. Коснувшись козырька фуражки, Мендель насмешливо отдал ему честь.

Он проехал две остановки, потом спрыгнул с трамвая возле розового дворца Строгановых и вновь проверил, нет ли «хвоста». «Хвоста» не было, хотя они неизменно его находили. Он миновал колоннаду Казанского собора, где иногда встречался с товарищами после побега из ссылки. Валил густой снег, Менделю постоянно приходилось протирать стекла пенсне. Улица с этими оранжевыми фонариками, освещающими шикарные магазины, с желто-коричневыми фасадами и кривыми сосульками, свисающими с водосточных труб и крыш домов, казалась нарисованной на открытке, но Менделю было не до подобных сравнений. Он видел лишь магазины, принадлежащие кровопийцам: Пассаж с его дорогими костюмами и украшениями; гастроном «Елисеевский», где продавали ветчину, осетрину, торты, устриц, моллюсков, вкусный чай и печенье; лабиринт Гостиного двора, где бородатые купцы в кафтанах продавали антикварные иконы и самовары; канцтовары Трейманна, который выгравировал на писчей бумаге шурина новый баронский герб.

Мендель услышал цокот копыт — двое конных жандармов патрулировали улицу, но они были заняты разговором и его не заметили. Он подождал у окон «Елисеевского», пока они уедут. Потом мимо проехал «роллс-ройс», а навстречу ему двигался «делоне»: возможно, это Цейтлин?

Он добрался до «Европы», где в дверях стояли швейцары в бордовых шинелях и цилиндрах: тут в фойе и ресторане было шпиков на одну квадратную сажень больше, чем в любом другом месте в Европе, — именно поэтому Мендель чувствовал себя в безопасности. Никому и в голову не могло прийти, что беглый ссыльный будет околачиваться в подобном месте. Но на нем было потрепанное, штопаное пальто и шапка, а народ вокруг выхаживал в соболях, сюртуках и гвардейской форме. На него уже косился швейцар — полицейский осведомитель.

Мендель услышал, как по снегу прошуршали сани. Он похромал к двери, выискивая глазами шпиков и филеров. Ничего подозрительного, один сгорбившийся извозчик. Мендель окликнул его и вскарабкался в сани.

— Куда прикажете, барин?

— К Таврическому дворцу.

— Пятьдесят копеек.

— Двадцать.

— Цены на овес снова выросли. Едва свожу концы с концами… Овес, опять овес. Цены растут, война приносит одни беды. Но чем хуже, тем лучше — вот его девиз.

Мендель решил, что извозчик мелкий буржуа, за которым нет будущего, однако в России так мало настоящих пролетариев. Девять из десяти — упрямые, отсталые, жадные и жестокие простолюдины. Ленин, с которым Мендель делил кусок хлеба в Кракове до войны, размышлял над тем, что, если крестьяне не поддержат историческое развитие, им придется ломать хребты.

Мендель был совсем серым от недоедания и недосыпания. Когда ты в бегах, уже не до сна и еды — однако такое существование его полностью устраивало. Нет семьи — но дети его утомляли.

Жениться — ладно, но только на якутке Наташе, таком же преданном товарище, с которой он время от времени встречался.

Привыкнув постоянно перебираться с места на место, он с легкостью мог заснуть на скамье в парке, на полу, на любом диване.

Ленин находился в Швейцарии, почти весь Центральный комитет — Свердлов, Сталин, Каменев — в Сибири, сам Мендель был практически последним из видных деятелей 1905 года, оставшимся на свободе. Но Ленин приказал: «Ты нужен в Петрограде. Беги!» Он выслал Менделю сто рублей на фальшивые документы.

Лишь партия и правое дело имели значение. «Я рыцарь священного Грааля с большим мечом в одной руке и книгой в другой, вооруженный поборник Идеи», — думал Мендель, когда сани подъехали к шикарному желтому фасаду Таврического дворца, где когда-то князь Потемкин давал свои экстравагантные балы в честь Екатерины Великой, а теперь заседала Государственная Дума — сборище болванов — и велись нелепые дебаты. Но пока сани не проехали мимо, Мендель наклонился и похлопал извозчика по плечу.

— Приехали! — Мендель вложил несколько монет извозчику в рукавицу и спрыгнул с саней. Возле ворот Государственной Думы стояли машины с включенными моторами, но Мендель не пошел к дворцу. Он похромал к сторожке у караульного помещения Конногвардейского полка. Старый лимузин с гербом великого князя остановился у ворот и загудел клаксоном. В авто сидели гвардейский офицер и лакей в ливрее.

Выбежал сторож, одновременно кланяясь, застегивая портки и придерживая картуз, и попытался открыть ворота. Мендель огляделся, постучал в грязную дверь сторожки.

Дверь открылась. Румяный швейцар в крестьянской рубахе и пожелтевших подштанниках впустил его в мрачную комнатушку с печью, самоваром и тем спертым воздухом, который царит в помещении, где спит много людей и варятся овощи.

— Ты? — удивился Игорь Верезин. — Я думал, ты на Камчатке.

— В Енисейском крае. Я бежал. — Мендель заметил, что у швейцара лысая, вытянутая голова, похожая на раскаленную докрасна пулю. — Верезин, я умираю с голоду.

— Щи, бородинский хлеб и колбаса. Самовар уже кипит, товарищ.

— Для меня есть сообщения?

— Да, кто-то просунул под дверь газету.

— Значит, сегодня ждем гостей.

Верезин пожал плечами.

— Где газета? Дай взглянуть. Отлично. — Мендель сбросил тулуп, проверил, заперты ли окна и двери. — Можно я посплю?

— Будь как дома, товарищ.

Диван в твоем распоряжении, я и сам тут иногда дремлю, когда выдается минутка. — В этой темной комнатке не было другой кровати, сторожа спали по очереди. — Как тебе удалось бежать?

Но Мендель, как был в шапке, сапогах и в пенсне, уже вытянулся на диване.


* * *

Кто-то тихонько постучал в дверь. Мендель увидел юную девушку в красивой шубе, явно собольей, в белой песцовой накидке. Она нерешительно вошла в комнату. Она была стройной, с большим ртом и необыкновенными светло-серыми глазами.

— Везет мне сегодня! — пошутил Верезин. — Прошу прощения за мой вид!

Она бросила на него испепеляющий взгляд.

— Барамян? — спросила она.

— Входите, ваша милость, — продолжал веселиться Верезин, низко кланяясь, — ни дать ни взять придворный лакей. — В такой шубе вам бы через парадный входить, вместе с фельдмаршалами и князьями.

Мендель не спеша встал.

— А, это ты, — произнес он; при невзрачной внешности у него был замечательный голос — глубокий и звучный, как иерихонская труба, и Мендель умел им пользоваться. Он повернулся к Верезину.

— Верезин, можешь пойти прогуляться.

— Что? В такую погоду? Ты, наверное, шутишь… — Но Мендель никогда не шутил, разве что о виселице. Вместо этого он многозначительно посмотрел на печь, за которой лежал завернутый в тряпицу «бульдог». Верезин тут же передумал. Натянул шинель и со словами «Пойду куплю селедочки» выбежал наружу.

Когда сторож ушел, Сашенька села за плетеный стол у печи.

— Вы ему не доверяете? — Она предложила Менделю одну из своих ароматизированных сигареток с золотистым обрезом.

— Он привратник.

— Мендель закурил.

— Большинство привратников связано с охранкой. Но если они сочувствуют нам, то прикрывают самые надежные и безопасные явки. Пока он с нами, никому и в голову не придет искать большевиков в казармах Конногвардейского полка. Он из сочувствующих и, возможно, вступит в партию. За домом твоего отца следят: ждут меня. А тебе как удалось уйти?

— Дождалась, пока все заснут. Мама и так каждую ночь уезжает. Потом я вышла черным ходом, а дальше — через гараж. Ехала на трамваях, шла через черные ходы, магазины с дверями, ведущими во двор, через проходные дворы. Я была прилежной ученицей. Обучилась всем хитростям. Я совершенствуюсь в искусстве уходить от слежки. Как привидение. Я бегаю как горная козочка.

Менделя охватило странное чувство — он вдруг понял, что рад видеть Сашеньку. Она так и лучилась жизнью. Но он сдержался, не стал обнимать ее, хотя очень хотел. Девочку и так уже слишком разбаловали.

— Не будь слишком самонадеянной, — угрюмо произнес он. — Товарищ Песец, ты доставила сообщение на явку?

— Да.

— Ты забрала листовки?

— Да.

— И где они сейчас?

— В квартире на Петроградской стороне, на Широкой улице.

— Завтра их необходимо передать товарищам на Путиловском заводе.

— Я передам. Все как обычно?

— Ты хорошо работаешь, товарищ, — кивнул Мендель.

Она казалась такой юной, когда улыбалась. В неярком свете убогой комнатушки Мендель заметил несколько веснушек на крыльях ее носа. По ее односложным ответам он понял, что она хочет ему что-то сказать.

Он решил охладить ее пыл. Под ее напором он почувствовал себя стариком — рябая морщинистая кожа со вздувшимися венами, седые пряди в засаленных волосах, артрит. Таким боком выходят ссылка и тюрьма.

— Дорогой товарищ, — начала она. — Не могу передать, как я вам благодарна за учебу. Теперь все встало на свои места. Никогда не думала, что меня станут так волновать слова «товарищ» и «комитет». Но теперь я от них в восторге!

— Слишком много болтаешь, — одернул он ее. — И будь поосторожней с товарищами. Им известно, из какой ты семьи, они высматривают признаки мещанства. Перестань носить соболей. Надень каракуль.

— Вы правы. Я чувствую себя мелкой сошкой подполья, винтиком в колесе мировой истории.

— Мы все — мелкие сошки, но в Питере на настоящий момент ты более весомая фигура, чем думаешь. Нас слишком мало, — признался Мендель, полуприкрыв свои покрасневшие глаза и затягиваясь.

— Продолжай читать, девочка. Невозможно прочесть все. Самосовершенствование — вот путь большевика.

— Хлебные пайки все урезаются. Вы видели очереди? Все жалуются, начиная от капиталистов, которые приходят обедать у папá, и заканчивая товарищами на заводах. Что-то должно произойти?

Мендель покачал головой.

— Однажды — да, произойдет, но не сейчас. В России до сих пор не сформирован настоящий рабочий класс, без которого революция невозможна. Сомневаюсь, что мы станем этому свидетелями. Как можно перепрыгнуть стадии развития по Марксу?

Такого не может быть, Сашенька. Невозможно.

— Конечно, но…

— Даже сам Ленин не уверен.

— Вы получаете от него письма? Мендель кивнул.

— Я рассказал ему о воспитаннице Смольного по кличке Песец. Как родители?

Она собралась с духом. «Вот оно», — подумал Мендель.

— Товарищ Мендель, — проговорила Сашенька. — Вчера меня арестовали, и я всю ночь провела в «Крестах».

Мендель похромал к плите, взял грязную ложку и, не вынув сигарету изо рта, склонился над щами.

— Мой первый арест, дядя Мендель!

Он вспомнил, как его впервые арестовали двадцать лет назад, вспомнил ужас своего отца, вспомнил, как сам был горд, завоевав такую честь.

— Поздравляю, — ответил он. — Ты становишься настоящей революционеркой. О тебе в камере позаботились наши товарищи?

— Мне помогла товарищ Наташа. Не знала, что вы женаты.

«Временами, — размышлял он, глотая колбасу, которую нашел на сковородке, — Сашенька ведет себя как обычная гимназистка».

— Я женат на партии. Товарищей арестовывают каждый день, но редко кого выпускают на следующее утро.

— Тут вот какое дело…

— Продолжай, — велел он, прислонившись к печи — фокус старого ссыльного, чтобы не так ощущать полярную зиму.

— Меня несколько часов допрашивал ротмистр Петр Саган.

— Саган? — Мендель знал, что Саган — офицер охранки, цель которого — уничтожение партии. Он вернулся к маленькому столику, волоча тяжелый сапог.

Когда он сел, стол скрипнул. Он сосредоточился и не сводил с Сашеньки взгляда. — Кажется, я слышал эту фамилию. И что Саган?

— Он старался завербовать меня, но, дядя Мендель, — произнесла она, присаживаясь к нему за стол и беря за руку, вновь становясь девочкой из Смольного института, — он гордится своей гуманностью. Он, скорее, буржуазный либерал. Я знаю, что я новичок, просто хочу сообщить вам и Петроградскому комитету, что он, кажется, стремится быть моим другом. Я, естественно, не делала ему никаких авансов. Но в конце разговора он сказал, что хотел бы со мною встретиться и продолжить нашу беседу…

— … беседу о чем?

— О поэзии. Почему вы улыбаетесь, дядя Мендель?

— Ты правильно поступила, товарищ, — ответил Мендель, обдумывая новый поворот дела. Саган ловкий сыщик, молодой дворянин без гроша в кармане, который специализируется на вербовке девушек-революционерок. Но он мог с тем же успехом сочувствовать левым, потому что никто так не ощущает, как прогнил режим, как тайная полиция. Может, это сигнал, может, хитрость, может, приманка, может, измена или всего лишь надменный полицейский.

Существует сотня вариантов развития событий, но Сашенька понятия не имеет, чем это может обернуться.

— А если он все же попытается встретиться со мной? — спросила она.

— Почему ты так думаешь? — удивился Мендель.

— Если он подойдет ко мне на улице, я велю ему больше со мною не заговаривать, побраню его. Так мне следует поступить?

Слышалось лишь потрескивание керосиновой лампы. Мендель внимательно вгляделся в ее глаза, как священник в нечистую силу. Девочка, которую он знал с детства, была еще не расцветшим, но уже удивительным созданием. Он понимал, что Саган пытался ее завербовать, чтобы выйти на самого Менделя. Но планами ротмистра можно было воспользоваться в собственных целях — он не мог упустить шанс уничтожить Сагана, чего бы это ни стоило.

— Нет, не так, — медленно проговорил Мендель.

— Если комитет прикажет, я убью его из папиного браунинга или из маузера, который спрятан на Широкой. Позвольте мне!

— В конечном счете мы всех их поставим к стенке, — сказал Мендель. — А сейчас послушай меня. Может, ты никогда больше и не услышишь о Сагане. Но если он покажется на горизонте, поговори с ним, узнай, что ему известно. Он может принести пользу партии и мне лично.

— А если он попытается меня завербовать?

— Обязательно попытается. Сделай вид, что согласна.

— А если меня с ним увидит кто-либо из товарищей? — встревожилась Сашенька.

— Я проинформирую об этой операции Русское бюро ЦК. Будут знать лишь трое: я и еще двое товарищей. Боишься?

Сашенька покачала головой. В темноте ее глаза так и сияли. Он видел, что ее пугает и одновременно вдохновляет такое задание.

— А меня не убьют собственные товарищи — как предателя?

— Мы оба в опасности каждую минуту, — ответил он.

— В ту самую секунду, когда ты стал большевиком, ты покончил с обычной жизнью. Ты ходишь по горящим углям. Это как кинуться головой в омут. Мы — солдаты тайной войны, ты и я. Участники величайшей игры. Партия против охранки. Сделаешь так, как я сказал, — никакой самодеятельности; будешь докладывать мне о каждом слове. Ты знаешь наши законы. Будь бдительной. Бдительность — качество, присущее большевику. Ты вступишь в партию даже скорее, чем я полагал. Поняла?

Мендель старался, чтобы его слова звучали убедительно. Он протянул руку. Они скрепили договоренность рукопожатием. Ее нежная, тонкая, сильная рука напоминала маленькую птичку, которую легко раздавить. Спокойной ночи, товарищ.

Сашенька встала и надела шубу, накидку, сапоги, шапку и обернула голову шарфом. У двери она оглянулась, очень бледная и серьезная.

— Я бы не хотела, чтобы вы оберегали меня, потому что я ваша племянница.

— Этого и не будет, товарищ.


18

— Видишь вон там девчонку? — Старик с пунцовыми щеками, одетый в тулуп, повернулся к другому извозчику.

— Снова она. Она что, лечит сердечную рану?

— Работает здесь аль собирается банк ограбить?

— Может, она забронировала номер в гостинице?

— А может, она ищет ухажера, который знает, как почистить лошадиный зад и почем овес? Меня, например!

— Эй, барышня, выпейте с нами водочки!

Посреди Исаакиевской площади, недалеко от Большой Морской, где-то между Мариинским дворцом и собором, находилась шаткая деревянная хибара, выкрашенная в черный цвет, с брезентовой крышей, делавшей ее похожей на экипаж с поднятым капюшоном. Сюда, в туманное царство кипящих щей и пота, поздней ночью приходили выпить и поесть усталые извозчики.

Сашенька в жесткой каракулевой шубе и кожаной шапке сидела в одиночестве в трактире для извозчиков на Исаакиевской площади и бросала мелочь в прорезь шумного автоматического органа. Полилась песня «Янки-Дудль», потом какой-то вальс Штрауса, потом снова «Янки-Дудль». Закурив сигарету, она наблюдала за «роллс-ройсами» у дверей «Астории», смотрела, как падает снег, как лошади бьют копытами по льду, терпеливо ждут, а из ноздрей валит пар.

После встречи с Менделем прошло два дня. В одиннадцать к Сашеньке в спальню заглянула Лала.

— Гаси свет, дорогая, — сказала гувернантка. — Ты выглядишь усталой.

Она присела на кровать и, как всегда, поцеловала воспитанницу в лоб.

— Всеми этими книгами ты испортишь себе глаза. Что ты читаешь?

— Ох, Лала… когда-нибудь я тебе расскажу, — сказала Сашенька, свернувшись калачиком: она побаивалась, что гувернантка обнаружит, что под одеялом она лежит полностью одетая, готовая отправиться по делам.

Как только Лала уснула, Сашенька выбралась на улицу, села на трамвай, потом взяла извозчика и поехала на Петроградскую сторону. Она целый час провела в кружке рабочих Путиловского завода, а затем вместе с юным гимназистом и двумя токарями перевозила разобранный печатный станок в новый тайник на Выборгской стороне.

Оставался в запасе целый час свободного времени — Сашенька побродила по набережной Мойки, по своему любимому Поцелуеву мосту, мимо коричневато-желтого дворца Юсуповых, который, как никакое другое здание, выставлял напоказ кичливую роскошь кучки богачей.

Здесь она и зашла в трактир, потому что он был недалеко от дома, а она проголодалась.

Сашенька заказала уху, брынзу, кусок бородинского хлеба и чай — и стала прислушиваться, о чем болтают посетители.

Когда они обсуждали ее как женщину, она не совсем поняла, что они имели в виду. В маленьком окошке девушка видела собственное отражение и, как всегда, была недовольна. Она бы предпочла оставаться на улице, закутавшись в высокий воротник шубы, меховую накидку и надвинув на брови шапку.

«К черту тщеславие», — говорила себе Сашенька. Ей было наплевать, как она выглядит. Как и ее дядя Мендель, она жила ради революции. Куда бы она ни кинула взгляд, по улицам шли лишь те, кто только выиграет от величавого марша диалектики.

Она окунула хлеб и сыр в горчицу и зафыркала, когда горечь попала в нос. После она стала грызть кусок сахара и размышлять над тем, что она еще никогда не была так счастлива.

В детстве родители возили Сашеньку в Туробин к деду-раввину, Абраму Бармакиду. Она была очень маленькой, а отец еще не такой важной птицей. Они жили в Варшаве, где было много хасидов. Но никто не подготовил Сашеньку к средневековому царству Абрама Бармакида. Неистовый фанатизм, скупая радость, даже гортанный еврейский язык, мужчины с пейсами, шали с бахромой, габардиновые пальто, женщины в париках — все это испугало Сашеньку. Даже повзрослев, она боялась их средневековых заклинаний и предрассудков.

Однако сейчас она понимала, что колдовской мир ее деда ничем не хуже светского мирка ее отца, который вертелся только вокруг денег. С раннего детства ее шокировала несправедливость, которую она видела в усадьбе на Днепре. Распутство и невоздержанность, царившие в несчастливом браке ее родителей, казались Сашеньке типичной картиной загнивающей России и капитализма. Мендель спас ее от греха, изменил ее жизнь. Алексей Толстой написал: «Коль любить, так без рассудку, коль грозить, так не на шутку».

Ее девиз: «Все или ничего!». Она наслаждалась чувством приобщенности к некой тайне, к глубокой конспирации. Было так соблазнительно приносить в жертву старую мораль среднего класса ради новой революционной морали. Вот и эта забегаловка: даже самое неромантичное место превращалось в романтичное.

Она взглянула на часы. Без четверти пять. Пора. Она надела шубу, шапку, бросила на столик несколько монет.

Наблюдавшие за ней извозчики лишь кивали головами.

По улице провозили большие деревянные ящики с бутылками молока, проехала телега с горячим хлебом.

Грузчики тянули кули с углем. Привратники обметали лестницы. Город просыпался.

После душного трактира морозный воздух показался таким свежим, что Сашенька сделала глубокий вдох — пока не закололо в легких. Как она любила Петроград за его особый климат, почти антарктически темный зимой, но летом здесь никогда не темнело, город был настоящим раем до самой осени. Шикарные бледножелто-голубые фасады выглядели необычайно величественно. Но за ними скрывались фабрики, трамваи, желтый дым, переполненные общие спальни, где спали те, за кем было будущее страны. Красота, окружавшая ее, была обманом. Правда, вероятно, показалась бы отвратительной, но она имела свою притягательность. За ней было будущее!

Она пересекла Исаакиевскую площадь. Даже зимой можно разглядеть приближение рассвета: золотой купол собора начинает таинственно мерцать еще задолго до того, как зарозовеет горизонт. В «Астории» до сих пор гуляли — до Сашеньки доносились звуки музыки, в полумраке на женщинах сверкали бриллианты, в руках у мужчин — оранжевые кончики сигар. Яхт-клуб был открыт, у дверей придворных и финансистов поджидали тройки и лимузины. Сашенька поспешила на Большую Морскую. Услышала звук мотора и скользнула в дверной проем, как настоящее привидение, о котором говорила Менделю.

«Делоне» остановился у дверей ее дома.

Пантелеймон в начищенных до блеска сапогах распахнул дверь машины. Из авто вышла ее мать.

Сначала показался один роскошный сапожок из тончайшей замши. Потом — шелковые чулки, потом парчовое платье, отороченное бобровым мехом и расшитое блестками.

Затем появилась белая, вся унизанная перстнями рука. Сашенька почувствовала отвращение. Вот она возвращается после того, как послужила делу рабочего класса, а вот ее мать — полная противоположность — явилась, ублажив какого-то торгаша, которым был явно не ее отец. Сашенька имела смутное представление о том, что происходит между любовниками, хотя знала, что это похоже на случку собак, виденную ею в имении отца. Какая гадость! Сашенька видела, как ее мать, выбравшись из машины, стояла покачиваясь.

Пантелеймон поспешил подать ей руку.

Сашеньке хотелось вцепиться матери в лицо и втоптать ее в грязь, ибо там было ее настоящее место, но вот девушка вышла из тени — и увидела, что Пантелеймон склонился над сугробом и тянет извивающийся черный тюк. Это ее мать отчаянно пыталась вновь подняться на ноги.

Сашенька подбежала к ним. Ариадна стояла на коленях, ее чулки порвались, а голые коленки кровоточили. Она снова упала, одной рукой хватаясь за снег, другой отталкивая протянутую Пантелеймоном руку.

— Спасибо, Пантелеймон, — сказала Сашенька. — Открой дверь. И отправь сторожа спать.

— Но, барышня, баронесса…

— Пожалуйста, Пантелеймон. Я о ней позабочусь. — На лице Пантелеймона отразились смешанные чувства слуги, который стал свидетелем падения своих хозяев: слуги терпеть не могут кутерьму вокруг позорящей себя хозяйки точно так же, как боятся гнева упавшего хозяина.

Он поклонился, прошаркал в дом, через минуту показался опять, взобрался в грохочущий «делоне» и резко нажал на газ.

Мать и дочь остались одни на улице под фонарем у особняка.

Сашенька опустилась подле рыдающей матери.

Слезы бежали черными ручьями из черных глаз по грязным бледным щекам, подобно грязным потекам на талом снегу.

Сашенька помогла ей подняться, перекинула ее руку себе через плечо и потащила по ступенькам в дом. В прихожей — огромной зале — было почти темно, горела одна электрическая лампочка на площадке первого этажа. Огромные белые квадраты, которыми был выложен паркет, сверкали, а черные казались дырами, ведущими к самому центру земли.

Как-то Сашеньке удалось довести мать до спальни.

Электрический свет слишком бы бил в глаза, поэтому она зажгла керосинку.

Ариадна уже не рыдала, а всхлипывала. Сашенька поднесла руку матери к своим губам и поцеловала, от недавнего гнева и следа не осталось.

— Мама, мама, ты уже дома. Это я, Сашенька! Я помогу тебе раздеться и уложу в постель. — Ариадна немного успокоилась, хотя продолжала бессвязно бормотать, пока Сашенька ее раздевала:

— Спой мне еще… одиночество… твои губы как звезды, дома… вино так себе, плохой год… держите меня… так плохо… заплатить, я плачу, я могу себе позволить… Бог есть любовь… я дома… кажется, я слышу голос дочери… моей порочной дочери… еще бокал, пожалуйста… поцелуй меня как следует.

Сашенька стянула с матери сапожки, сняла меховую накидку, шляпу со страусовым пером, расстегнула атласное платье с золотым тиснением, развязала корсаж, стянула разорванные чулки, расстегнула броши, сняла три нити жемчуга и серьги с бриллиантами. Когда она стянула белье, которое было надето шиворот-навыворот, ощутила животный запах, — запах пьяной, потной городской женщины, который претил ей. Она поклялась, что никогда не позволит себе опуститься до такого состояния. Вода нагрелась, и Сашенька умыла мать.

К собственному удивлению, девушка поняла, что они поменялись ролями: мать стала дочерью, а дочь — матерью. Она сложила и развесила вещи матери, спрятала украшения в бархатную шкатулку, бросила белье в корзину. Потом она помогла матери лечь в кровать и поцеловала ее в щеку, погладила по лбу и присела рядом с ней.

— Ты и я… — произнесла Ариадна сонным голосом; она металась по кровати в пьяном полузабытье.

— Спи, мама. Вот так. Все закончилось.

— Сашенька, милая, мы с тобой…

Когда Ариадна наконец уснула, Сашенька расплакалась. «Я не хочу иметь детей, — сказала она себе. — Никогда!»


19

Сашенька все еще спала в кресле в будуаре у Ариадны, когда услышала, что мать зовет ее:

— Сашенька! Мы поедем сегодня за покупками. Как и хотел твой отец. Коктейльное платье от Чернышева! Тебе, возможно, даже повезет купить платье у мадам Бриссак. Как у юных великих княжон!

— Но мне нужно на занятия, — возразила Сашенька, потягиваясь и входя в спальню к матери.

— Дорогая, не говори ерунды! — сказала мама. — Посмотри, как ты одета. Как какая-нибудь учительница!

Она завтракала в постели, в комнате витал аромат кофе, тостов, икры и яиц-пашот.

— Мы стали лучшими подругами, правда, сладкая моя?

Леонид, закончив подавать завтрак, вышел из комнаты. Ариадна подмигнула Сашеньке, которая не переставала удивляться, как быстро мама пришла в себя после ночного загула. Чтобы вести подобную жизнь, нужно иметь лошадиное здоровье.

— Я не уверена, что смогу поехать.

— В одиннадцать мы выезжаем. Лала готовит тебе ванну. Сашенька решила уступить. Днем ей все равно нечем было заняться. Она жила лишь по ночам.

Час спустя третья машина Цейтлиных, кремовый «мерседес-бенц» с Пантелеймоном за рулем доставил их к известным витринам с манекенами в шляпах, токах и бальных платьях — к ателье Чернышева на углу Большой Морской и Невского.

Двери империи моды распахнули швейцары в зеленых ливреях. В святая святых этой империи женщины в белых перчатках, в шляпах, больше похожих на корзины с фруктами, и гофрированных платьях, туго затянутых на талии, примеряли очередные наряды. В воздухе стоял густой аромат изысканной парфюмерии.

Ариадна приковала к своей особе внимание всего магазина, и, к Сашенькиному удивлению, продавцы стали источать мнимую любезность. Сначала Сашенька подумала, что продавцы лебезят перед ней из-за дерзкого поведения ее матери, но потом поняла, что подобная лихорадка неистового ликования присуща дорогим магазинам, когда приезжает очень богатый клиент, не имеющий собственного вкуса и к тому же несдержанный.

Всей суетой руководил какой-то кузнечик в красном платье, на ломаном французском отдавая приказания.

Все продавцы прилежно выполняли поручения: разве на их устах не играла самодовольная улыбка?

Манекенщицы (на которых, на Сашенькин взгляд, были надеты слишком пышные кринолины) прогуливались взад-вперед в платьях, ничуть не заинтересовавших ее. Мама указывала то на одно, то на другое, из парчи или кружевное, с рюшами или блестками, и даже заставила ее парочку примерить.

Лала, поехавшая с ними, помогла Сашеньке надеть эти платья.

Сашенька решила избегать препирательств с матерью и получать удовольствие от поездки по магазинам, чтобы как-то скоротать день. Но все эти одевания-переодевания, прищуренные взгляды и тычки от костлявой мадам, к тому же совсем не француженки, которая молниеносно вкалывала и убирала булавки из платьев, начали ее раздражать.

Сашеньке совсем не нравилось, как она выглядит во всех этих нарядах, она начала терять терпение и злиться.

— Лала, я такая уродина в этих платьях! Я не стану их носить! Я их сожгу! — Ее мать была прекрасным лебедем (в бархатной юбке и болеро с меховым воротом), она же хуже гадкого утенка, какая-то замухрышка. Она отказывалась смотреться в зеркало.

— Но у мадемуазель Цейтлиной такая прекрасная фигура, идеальная для новейших модных фасонов, — заметила портниха. — Какая восхитительная грудь!

— Я ненавижу себя в этом тряпье! Я хочу домой!

— Бедная Сашенька! Ты устала, правда, дорогая? — подмигнула мать. — Не нужно брать все, купим только то, что тебе понравилось, верно, моя милая?

Чувствуя какой-то подвох, Сашенька кивнула.

Работники ателье вздохнули с облегчением.

Баронессе Цейтлиной принесли бокал токайского.

Женщина, откинув голову назад, громко смеялась, потом расплатилась крупными зелеными купюрами.

Продавцы помогли Ариадне, Лале и Сашеньке надеть шубы.

Пантелеймон нес за ними покупки в пухлых пакетах, которые он быстренько бросил в багажник, чтобы открыть дверь.

— Вот так-то! Наконец у тебя есть пара приличных платьев.

— Но, мама, — возразила Сашенька, испытывая раздражение от стоимости покупок и удивление, что подобные магазины работают даже во время войны, — я ведь не бываю в свете. Я хотела чего-то простого, незамысловатого. Мне не нужны бальные платья, платья для коктейлей и для чая.

— Еще как нужны! — ответила Лала.

— Я иногда переодеваюсь шесть раз в день, — заявила Ариадна. — Утром я надеваю платье к завтраку. Потом переодеваюсь к чаю, потом еду к Лорисам в моем новом шифоновом платье, отороченном парчой, а вечером…

Сашеньке невыносима была одна мысль о ночных похождениях матери.

— Нам, женщинам, нужно приложить немало усилий, чтобы найти себе мужа, — объяснила Ариадна.

— Куда прикажете, баронесса? — спросил Пантелеймон по переговорному устройству.

— В Сашенькин любимый английский магазин, — ответила Ариадна.

Там, в витринах магазина, были выставлены масла для ванной, духи, мыло, для джентльменов — экзотические пряности и джем.

Дамы купили имбирных пирожных и печенья, продолжая обсуждать покупку новых платьев.

— Сашенька, привет! Ты ли это? — Несколько молодых студентов в форменных шинелях и фуражках слонялись на улице неподалеку от ателье Чернышева: баловались, ухмылялись и толкались, как молодые жеребцы.

— Ох, Сашенька-озорница! Мы слышали, что у тебя были неприятности с жандармами! — кричали они.

Сашенька отметила, что «эстеты» были в беретах, а «денди» в фуражках. Один из «эстетов», наследник огромной империи, некогда писал ей любовные стихи.

Сашенька лишь улыбнулась уголком губ и пошла дальше.

— Боже! — воскликнула Ариадна. — Это еще кто?

На мгновение Сашенька замерла, но потом к ней вернулась способность ясно чувствовать и мыслить, когда сквозь группу слоняющихся студентов решительно пробрался ротмистр Саган. На нем было твидовое пальто, манишка и котелок — все явно куплено в английском магазине. Он, улыбнувшись краем губ, поклонился, приподнял котелок и поцеловал ей руку.

— Мадемуазель, какое счастье вновь встретить вас! Я покупал запонки. Почему всем так нравятся английские вещи? Почему не шотландские или уэльские, или не американские — они ведь тоже наши союзники?

Сашенька покачала головой и постаралась припомнить, как ей велел вести себя Мендель. Ее сердце учащенно забилось, застучало, как колеса набирающего скорость поезда. «Началось, товарищ Мендель!» — подумала она про себя.

— Уверен, что вы не собирались со мной больше встречаться, но как же наши беседы о Маяковском, и не забудьте еще про Ахматову! Я спешу. Надеюсь, я вас… не встревожил.

— Неслыханная наглость! — возмутилась она.

Он приподнял свой котелок, и от Сашеньки не укрылось, что у него длинные волосы, делающие его похожим скорее на артиста, чем на полицейского.

Саган жестом подозвал ожидающие сани, которые подъехали, звеня бубенчиками, и унесли его прочь по Невскому.

Ариадна с Лалой пристали с расспросами.

— Сашенька! — воскликнула мать. — Кто это? Ты могла бы быть и повежливее.

Но теперь Сашенька чувствовала себя неуязвимой, какие бы дурацкие платья на нее ни натягивали. Она обожала тайную ночную жизнь активного члена большевистского движения.

«Теперь, — размышляла она, — я стану настоящим кладом для партии». За домом следят. Саган, вероятно, догадался, что они поедут в английский магазин, — там его присутствие не так бросалось бы в глаза, как в ателье у Чернышева. Он заговорил с ней в присутствии матери и гувернантки, чтобы дать понять, что за ней наблюдают. Она не могла дождаться, когда она сможет сообщить новость Менделю.


* * *

По дороге домой Ариадна потрепала дочь по щеке.

— Мы с Сашенькой будем добрыми подружками, закадычными, правда, дорогая? — повторяла мать.

Сидя на сером кожаном сиденье между Ариадной и Лалой, Сашенька вспоминала, что раньше, когда бы она ни прибежала к маме, чтобы ее обнять, Ариадна уворачивалась со словами: «Миссис Льюис, миссис Льюис, это новое платье от мадам Бриссак, а у ребенка грязный рот…»

Вчера ночью она наконец обняла дочь, но Сашеньке ее объятия были уже ни к чему.

Когда они приехали домой, Ариадна взяла Сашеньку за руку и уговорила подняться в будуар.

— Поехали со мною сегодня в новом платье, которое так подчеркивает твою идеальную фигуру! — хрипло шептала она, нюхая свое запястье, пахнущее розами. — После вчерашней ночи, когда ты вернулась так поздно, я догадалась, что у тебя есть тайный любовник! Я ничего не расскажу папе, но мы могли бы поехать вместе. Я думала, Сашенька, ты такая бука, никогда не улыбаешься — неудивительно, что у тебя нет поклонников, — но я ошибалась, да? Тихонько как мышка возвращаешься домой под утро! А кто же он? Тот, в твидовом пальто и котелке, которого мы недавно встретили? Мы наденем наши шикарные новые платья, и люди подумают, что мы сестры. Ты и я, мы так похожи…

Но Сашенька должна была доставить по адресу оттиски статей для партийной газеты и журнал с записями денежных взносов. На явочной квартире она встречается с товарищами, они вместе будут варить желатин, чтобы печатать на гектографе листовки.

До этого ей еще необходимо найти Менделя и рассказать о встрече с Саганом.

Она с трепетом ждала ночных приключений, как объятий любовника.


20

В час ночи Сашенька вышла из дому. Заметив на улице двух шпиков, она направилась по Невскому к гостинице «Европа». Вошла в фойе, на служебном лифте спустилась в подвал, миновала кухню, где бородатые, косматые грузчики в длинных фартуках носили яйца, капусту, розовые свиные и бараньи туши, бьющихся в предсмертной агонии освежеванных кроликов, громадные половины говяжьих туш. Потом она вышла опять на улицу, окликнула тройку и оставила шифрованное послание для Менделя у грузина-аптекаря на Александровском проспекте.

В трактире у Финляндского вокзала она грызла кусочек сахара и в третий раз слушала, как механическая шарманка крутит «Янки-Дудль», когда на стул рядом с ней опустился молодой человек. Он был старше Сашеньки, но их объединяла твердая вера в торжество революции, пусть им и приходилось недосыпать ночами.

— За-заберешь «бульдог» у то-товарища в караулке Конногвардейского, — заикаясь, произнес студент; у него были маленькие глазки, очки с толстыми стеклами в железной оправе, кожаная фуражка мастерового на неправильной формы, почти квадратной голове. Это был товарищ Молотов, ему исполнилось двадцать шесть лет. Из всего состава Русского бюро ЦК лишь он, товарищ Мендель и товарищ Шляпников еще оставались на свободе. Когда он снял свою кожаную тужурку, под ней обнаружились кургузый пиджачок и крахмальный воротник, делавшие его похожим на приказчика. Когда он снял свою кожаную кепку, его лоб неестественно навис над глазами.

— Спросишь то-товарища Па-Палицына. Хочешь что-нибудь сообщить?

Сашенька отрицательно покачала головой.

— Удачи, то-товарищ. — И Молотов исчез. По Сашенькиной спине от волнения пробегали мурашки.

В караулке ее снова встречал Верезин.

— А где соболя? А песец? — удивился он.

— Привлекают слишком много ненужного внимания, — ответила она. — Меня спрашивали?

У печи, за круглым столом, заставленным какими-то бутылками, сидел товарищ Палицын. Когда Сашенька вошла, он встал.

— Я товарищ Палицын. Иван, — представился он. — А я вас знаю: видел, когда вы выступали в рабочем кружке путиловцев.

Он протянул ей руку — огромную и красную как рак.

— Я вас помню, — ответила она. — Вы единственный из всех задали вопрос. Я так нервничала!

— Что ж удивительного? Девушка, интеллигентка, среди нас, простых рабочих. Вы говорили так убежденно и страстно — мы были очень благодарны, что такая девушка, как вы, пришла нам помочь.

Сашенька понимала, что он имеет в виду, говоря «такая девушка, как вы». Ее это задело. Вероятно, Палицын заметил ее смущение. Он мягко добавил:

— Мы выходцы из совершенно разных миров, но вы расскажете мне то, что знаете, а я поделюсь с вами тем, что известно мне.

Сашенька почувствовала благодарность. Высокий, с густой копной волос, с доставшимися от пращуров-татар широкими скулами и раскосыми глазами, Ваня Палицын являл собой тип настоящего русского мужика, простого петроградского рабочего. Сашенька знала, что, в отличие от Менделя и Молотова, Ваня был именно простым рабочим: он с восьми лет вкалывал на Путиловском заводе и разговаривал как настоящий пролетарий. Вот ради таких, подумала Сашенька, и создавал свое учение Маркс, ради таких и она сама вступила в партию.

— Товарищ Песец, я должен кое-что вам передать. Вы знаете, что с этим делать?

— Знаю.

— Присаживайтесь. Что будете — коньяк? Водку? У нас с Верезиным небольшой праздник, правда, Игорь?

— Меня приняли в партию, — похвастался Верезин.

— Поздравляю, товарищ Верезин, — сказала Сашенька.

Только члены партии заслуживали уважительного обращения «товарищ». Но Мендель предупреждал ее: никаких посторонних разговоров.

«Интеллигенты, — подумала она, — перегибают палку с конспирацией, а вот настоящие пролетарии смотрят на вещи гораздо проще».

Ваня Палицын — в вышитой рубахе, сапогах и крестьянских штанах — передал ей завернутый в тряпку «бульдог».

— Отнесите его наборщику в погребок на Гоголя.

Он грузин. Красивый, черт! Так что вы поосторожнее, не потеряйте голову! — Ваня посмотрел ей прямо в глаза и улыбнулся.

Пробило три, Сашенька миновала Таврический дворец, села на трамвай на Литейном. Она чувствовала, как оттягивает карман заряженный маузер и целая коробка патронов. Она нащупала рукоять, почувствовала холодную сталь. Первый раз она была вооружена, хотя никогда в жизни не пробовала стрелять.

Она взяла извозчика до «Караван-сарая» на Гоголя — этот погребок в турецком стиле посещали в основном рабочие и бедные студенты. Вход в заведение напоминал голову огромной многоножки, распластавшейся на улице, коридор проходил под улицей.

Пробираясь между столами, Сашенька ощущала запах папирос, колбасы, кислого вина, слышала, как притихли бедно одетые студенты, когда она проходила мимо.

В темном уголке с бокалом красного вина одиноко сидел мужчина в лихо заломленной белой кавказской папахе и солдатской шинели. Я жду вас, товарищ Песец. Я Ираклий Сатинов, — приветствовал грузинский товарищ, который изменил свою настоящую фамилию Сатинадзе на русский манер. — Следуйте за мной, товарищ.

Он повел ее в глубь трактира, открыл дверь в пивной погреб. Воздух тут был влажный и зловонный.

Нагнувшись, он приподнял крышку лаза. Крутые металлические ступеньки вели к печатному станку.

Она слышала гулкий ритм вращающейся болванки, похожий на жужжание механической пчелы. Мужчины в холщовых рубахах выносили пачки шершавых газет, перевязанных красной веревкой. Воняло керосином и жженой бумагой.

Сатинов стянул свою папаху.

— Я только что вернулся в Питер. Из Баку. — Его жесткие густые волосы цвета воронова крыла низко нависали надо лбом. Сатинов был высок, жилист и мускулист, от него исходила настоящая мужская сила.

— Газетная бумага?

Сашенька передала пакет.

— Рад с вами познакомиться, товарищ Песец, — произнес он без тени насмешки, целуя ей руку.

— Настоящий джигит! — сказала она несколько настороженно.

— Может, и лезгинку станцуете? И «Сулико» споете?

— Лучше меня лезгинку никто не станцует! Может быть, сегодня вечером попоем, выпьем вина?

— Нет, товарищ, — ответила Сашенька. — У меня нет времени на подобную ерунду. И у вас быть не должно.

Сатинов, кажется, вовсе не обиделся. Он громко рассмеялся и поднял вверх руки: «Сдаюсь».

— Простите, товарищ, мы, грузины, не такие сдержанные, как русские! Удачи! — Он вывел ее из помещения через другой вход, и она оказалась на пустынном дворе за улицей Гоголя.

В конце узкой улочки она проверила, согласно законам конспирации, нет ли хвоста. Хвоста не было.

Она подождала. Улица оставалась пустынной. Внезапно Сашеньку охватило необыкновенное ликование: ей захотелось смеяться и весело танцевать от неприкрытого обаяния этих конспираторов — Палицына и Сатинова, юношей из разных социальных слоев, которых объединило общее дело. Она в глубине души знала, что за такими парнями будущее, ее будущее — вероятно, причиной тому была ее твердая убежденность. Суровая правда жизни делала ее еще тверже. Маленькие удивительные люди вроде Менделя были фанатиками. Норма? Ответственность? Семья и дети? Она вспомнила, как обрадовался ее отец, когда получил последний контракт на поставку 200 тысяч ружей, вспомнила свою обманутую, несчастливую мать.

Ариадна была сама смерть, унылая проститутка, живой мертвец. Сашенька миновала арку и нырнула в соседний двор. Одно из правил Менделя: никогда не входи в здание через парадное и всегда проверяй, есть ли запасной выход. В России возле черного входа не стоят ни швейцары, ни сторожа.

Войдя во двор, Сашенька поспешила к черному входу, открыла дверь и взбежала по холодной темной лестнице. Она уже бывала тут, но тогда ее товарищ на встречу не пришел. Возможно, сейчас он здесь.

Она открыла дверь ключом и тут же захлопнула ее за собой. Квартира утопала в темноте, но тут было темно даже днем: настоящая пещера с восточными коврами, старыми керосинками, стегаными одеялами и матрацами. Она вдохнула знакомый запах нафталина, соленой рыбы, пожелтевших книг: здесь жил интеллигент. Сашенька прошла на кухню, потрогала, как учил Мендель, самовар — самовар был холодный. В спальне все стены были заставлены книжными шкафами, на полу — аккуратные стопки «Аполлона» и других литературных журналов.

Однако что-то настораживало. Сашенька затаила дыхание.

Проявляя свойственную настоящим большевикам бдительность, она осторожно передвигалась по квартире, нервы ее были натянуты как струна. Она вошла в гостиную. Чиркнула спичка, и керосиновая лампа осветила комнату.

— Мое почтение! Думал, вы уже никогда не придете, — услышала она знакомый голос. Тогда что же ее так напугало?

— Хватит играть в кошки-мышки! — От волнения у нее перехватило горло. Но теперь у нее был маузер, и это придавало ей уверенность. — Поднимите лампу повыше.

Собеседник осветил лицо.

— Купили себе очаровательных платьиц, Земфира?

Ротмистр Саган, в черном костюме, как с чужого плеча, и галстуке-бабочке, сидел на стуле. Его шуба валялась на полу.

— Что вы здесь делаете? — Сашенька словно со стороны слышала свой голос: неестественно высокий, едва не срывающийся на визг.

— Можете не ждать своего товарища, он не придет. Мы его арестовали. Завтра комиссия при департаменте приговорит его к двум годам ссылки в Сибирь. Ничего серьезного. Чтобы вы зря не тратили вечер, я пришел вместо него.

Она пожала плечами, изо всех сил стараясь казаться спокойной.

— И что? Эта явка теперь провалена, и если вы не собираетесь меня арестовывать, я, пожалуй, пойду домой — спать. Спокойной ночи. — Сашенька повернулась, но вспомнила приказ Менделя. Она должна познакомиться с ним поближе. Кроме того, ей было очень интересно, зачем он здесь. — Или уже поздно ложиться спать?

— Должно быть, так, — заметил Саган, откидывая волосы со лба и от этого становясь значительно моложе. — Вы сова?

— По утрам мне хочется спать, а ночью глаз не сомкну. Вся эта конспирация по мне. А вы, ротмистр? Если я сова, то вы летучая мышь.

— Я в постоянном напряжении. Совсем как вы и ваш дядя Мендель. Когда я прихожу домой, сон не идет ко мне. Просто ложусь в постель, ворочаюсь с боку на бок и не могу уснуть. Тогда я встаю и читаю стихи. Вот что с нами происходит. Мы так любим конспирацию, что она меняет нас, мы не можем думать ни о чем другом. Мы, конспираторы, Сашенька, как вампиры. Мы пьем кровь рабочих, а вы пьете кровь у кровопийц, которые высасывают кровь рабочих. Вполне по Дарвину.

Она громко засмеялась, присела на край металлической кровати, отметив, что керосиновая лампа заливает комнату желтовато-коричневым светом.

— «Мы, конспираторы»? Между нами нет ничего общего, вы — фараоны. У нас есть научно обоснованная программа, а вы только реагируете на наши действия. В конечном счете мы победим. С вами будет покончено. Вы сами роете могилу эксплуататорам.

Ротмистр Саган усмехнулся.

— Ну, лично я пока ничего такого не вижу. На сегодняшний день ваша хваленая партия — не больше чем кучка фанатиков: интеллигент Мендель Бармакид, рабочий Шляпников, мещанин по фамилии Скрябин, чья партийная кличка — Молотов, несколько рабочих кружков да немного смутьянов на фронте. Ленин за границей, остальные в Сибири. Остаетесь только вы, Сашенька. По всей России не найдется и тысячи опытных большевиков. Но вы неплохо проводите время, верно? Играя в революционерку.

— Вы сами себя обманываете, Саган, — горячо запротестовала Сашенька. — Очереди все длиннее, люди все злее и голоднее. Они хотят мира, а вы предлагаете, чтобы они умирали за Николая Кровавого — Николая Второго и последнего, за изменницу-немку Александру, за извращенца Распутина…

— О котором вам все известно со слов вашей матушки. Позвольте высказать несколько соображений. Ваши родители — прекрасный пример того, насколько глубоко Россия погрязла в продажности и взятках.

— Согласна.

— Существующая система полностью игнорирует интересы и права рабочих и крестьян.

— И это верно.

— И нам известно, что крестьянам необходим хлеб, но им необходимы еще и права, и представительство в органах власти, и защита от капиталистов. Крестьяне должны иметь землю, им крайне необходим мир.

Мечта вашего отца о блоке прогрессивных партий слишком скромна, да и слишком запоздала. Нам необходимы настоящие перемены.

— Если у нас на все схожие взгляды, почему же вы не большевик?

— Потому что я верю, что скоро произойдет революция.

— И я верю!

— Не верите! Исповедуя марксизм, вы должны считать, что социалистическая революция пока невозможна. Русский пролетариат еще не созрел. Вот где наши взгляды расходятся. Если исходить из ваших убеждений, никакой большевистской революции не будет.

Сашенька вздохнула.

— Наши взгляды очень похожи. Жаль, что в последнем они расходятся.

Повисло молчание, и тогда Саган сменил тему разговора.

— Вы слышали новые стихи Маяковского?

— Прочтете?

— Попытаюсь.

Вам ли, любящим баб да блюда,

жизнь отдавать в угоду?!

Сашенька подхватила:

Я лучше в баре б…ям буду

подавать ананасную воду!

— Вы отлично декламируете стихи, мадемуазель Цейтлина. Аплодирую вам!

— В нашей стране поэзия сильнее пушек.

— Вы правы. Нам стоит чаще прибегать к поэзии и реже — к виселице.

Сашенька пристально посмотрела на ротмистра, прекрасно отдавая себе отчет в том, что они оба ведут очень рискованную игру — Мендель называл это игрой высочайшего класса.

Ее рука, сжимавшая маузер, онемела. За несколько месяцев до того Мендель возил ее за город в березовый лес и учил стрелять: вскоре она стала чаще попадать в цель, нежели промахиваться. Когда партия прикажет убить Сагана, она убьет его.

— Что это у вас там, в кармане?

Сердце ухнуло вниз. Она услышала свой донельзя незнакомый голос: глубокий, спокойный.

— Арестуйте меня, если вам угодно. Тогда в участке одна из ваших медуз горгон меня обыщет.

— Между нами, Сашенька, существует большая разница в одном: я верю в то, что человеческая жизнь священна. Вы верите в террор. Почему вашим товарищам так нужно убивать? Неужели так устроен их ум? Кто они — преступники или сумасшедшие? Иной раз я теряюсь в догадках.

Сашенька снова встала.

— Ротмистр, у вас есть дом? Вы женаты?

— Да.

— И дети есть?

— Пока нет.

— Счастливый брак? — Сашенька потерла уставшие глаза.

— А разве браки бывают счастливыми? — последовал ответ.

— Мне жаль вас, — призналась она. — А вот я никогда не выйду замуж. Доброй ночи.

— Один вопрос, Земфира. Полагаете, что мне бы надо быть дома, а не здесь?

Сашенька нахмурилась.

— Это вовсе не комплимент вам. Подозреваю, что большинству мужчин не хочется идти домой. Особенно таким вампирам, как мы с вами.

Оказавшись вновь на улице, Сашенька почувствовала, как мелкий мокрый снег ласкает ее лицо и ресницы. Саган явно был непростым полицейским. Она играла с ним, выводила на разговор. Он был старше ее, намного старше, и за свою жизнь завербовал не одного двойного агента, но его самодовольная уверенность в умении вести «большую игру» была его ахиллесовой пятой.

Непостижимым образом она раскусила его и подала партии на блюдечке с голубой каемочкой. Вдалеке просвистел ночной трамвай. Черный дым от заводских труб обвил серебряный диск луны. Светало: небо окрасилось розовым, а снег стал пурпурным. Еле слышно прошуршали сани, и она окликнула извозчика.

Холодная сталь маузера в кармане жгла ей пальцы.

— Опять подорожал овес, — сказал извозчик, подергивая спутанную бороду, когда лошадь рысью пустилась к особняку Цейтлиных на Большой Морской.


21

Барон Цейтлин постучал в будуар Ариадны и, не дожидаясь разрешения, вошел. Был полдень, но Ариадна еще не вставала, она лежала в кровати в шелковом пеньюаре с рукавами по локоть, которые даже не скрывали синяков на белоснежных плечах. В комнате пахло яичницей и кофе. Леонид принес ей завтрак раньше, и теперь расписной деревянный поднос с грязными тарелками и пустыми бокалами стоял у кровати. Горничная Люда готовила платья — для обеда, для визита к друзьям, для ресторана, потом для ужина.

Пять платьев. Неужели и впрямь необходимо так много нарядов?

— Это подойдет для чая, госпожа баронесса? — Люда показалась из будуара, держа крепдешиновое платье. — Господин барон! Доброе утро!

— Люда, оставь нас.

— Слушаюсь, хозяин.

— Присаживайся, Самуил, — предложила Ариадна, потягиваясь: было видно, как ей нравится демонстрировать свое тело. — Что произошло? Крах на бирже? Ведь это единственное, что тебя волнует, верно?

— Я лучше постою. — Барон ощутил, как сильно он сжал в зубах сигару.

Ариадна напряглась.

— Да что с тобой? Ты же всегда присаживаешься. Хочешь, я прикажу подать кофе? — Она потянулась за колокольчиком. Нет, благодарю.

— Как хочешь. Я так отлично провела вчера время! Опять встречалась со Старцем. Он рассказывал такие захватывающие вещи, Самуил! Все только и говорят, что о новом премьере. Слышишь, Самуил?

— Ариадна, я хочу развестись. — Наконец-то он это выговорил. Повисла долгая пауза. Цейтлин видел, что смысл сказанного дошел до жены не сразу. Но вот Ариадна покачала головой, подняла руку и наконец заговорила.

— Развестись? Но почему? Мы живем так уже много лет. Ты же не ревнивец. Ты слишком… слишком уверен в себе, чтобы ревновать. Самуил, ты шутишь, правда? Мы женаты восемнадцать лет. Что же случилось теперь?

Цейтлин затянулся, стараясь выглядеть спокойным и рассудительным.

— Просто… устал.

— Устал? Ты требуешь развода, потому что устал?

— Ты получишь щедрое содержание. Ничего не изменится. Ты просто будешь жить в другом месте. Неужели это такая трагедия?

— Ты не можешь так поступить! — Барон повернулся, чтобы уйти, но Ариадна спрыгнула с кровати и бросилась к его ногам, выбив при этом у него из рук сигару. Цейтлин нагнулся, чтобы поднять сигару, но жена так крепко вцепилась в него, что он потерял равновесие и упал рядом с ней. Ариадна заплакала, глаза у нее бегали, как у безумной. Он попытался было вырваться, но в этой возне порвал пеньюар Ариадны, обнажив ее груди. Тем не менее она продолжала так крепко держать его, что бриллиантовые запонки отлетели от его накрахмаленной манишки и упали на пол.

Они лежали друг подле друга, тяжело дыша. Он опустил глаза вниз и увидел ее большие темно-коричневые соски, которые проглядывали сквозь густые пряди ее волос, распущенных, как у танцовщицы-цыганки. Барону внезапно пришло в голову, что именно такой Ариадну и видят ее любовники. Он дивился ее необузданной игривости, которая граничила с сумасшествием. «Какие странные существа люди, — размышлял он. — Свет — тень, ночь — свет».

Все эти годы, несмотря на то что днем они были почти чужими людьми, у них были страстные ночи.

Днем она ему только докучала, но под утро приходила к нему — от нее пахло давно выпитым шампанским, только что выпитым коньяком, вчерашними духами, душистым шампунем, сигарами других мужчин; она нашептывала ему о своих приключениях, о царившей вокруг ужасающей распущенности. Она говорила на смеси простонародного польского и ломаного еврейского — на языке, на котором они оба говорили, когда познакомились во дворе дома ее отца, раввина Туробина (еврейского местечка недалеко от Люблина).

Что только она ему не рассказывала, какие восхитительные картины рисовала! Какие желания и непристойности — невероятные для уважаемой дамы!

Однажды ночью какой-то любовник возил ее в Летний сад — место, где живут собаки и проститутки… она не упустила ни единой детали. До предела возбужденный, прямо до дрожи, он продемонстрировал эротические подвиги, достойные настоящего спортсмена — он, крайне сдержанный человек, который считал страсть весьма опасной штукой. Наутро он проснулся, ощущая себя грязным и преисполненным раскаяния, как будто провел ночь у проститутки в убогой комнате и выставил себя дураком! И это его собственная жена!

— Неужели я больше не красива? — вопрошала она; от нее исходил запах тубероз и миндаля. — Как ты можешь отказываться от этого? Займись со мной любовью. Ну же, иди ко мне! Я знаю, ты хочешь. Но ты так холоден! Неудивительно, что я так несчастна. Ты пошутил о разводе? Самуил? — Она засмеялась, сначала потихоньку, затем откинула голову и хрипло расхохоталась. Он чувствовал, как от ее кожи, словно от печи, исходит тепло, ощущал, как от нее веет пороком. Она взяла его руку и зажала между своими бедрами, потом кивнула на зеркало. — Посмотри на нас! Посмотри на нас, Самойло! Какая красивая пара! Совсем как в то время, когда мы познакомились. Помнишь? Ты сказал тогда, что еще не встречал такой девушки, как я. Как ты говорил? «Ты словно дикая кобылица».

Самуил все видел иначе, даже сейчас он дивился, неужели она настолько непредсказуема — слишком непредсказуема для жены.

Барон не без труда поднялся, поправил одежду.

— Ариадна, мы стали посмешищем.

Слуги совещались: Пантелеймон советовался с Леонидом, который заметно беспокоился, как сказать хозяину о том, что Сашенька волокла свою мать, пьяную, по улице. Лакей отослал его к Шифре, старой няне самого барона, чтобы та сообщила Цейтлину неприятные новости. Барон никак не отреагировал, вежливо поблагодарил Шифру, поцеловал ее руку с распухшими венами и указал на дверь. Он размышлял над тем, что историки хотят найти одно единственное объяснение происходящему, хотя на самом деле существует несколько причин.

Прикурив сигару «Монте-Кристо», он размышлял над Сашенькиным арестом, над заверениями миссис Льюис, что он совсем не знает свою дочь, над нежелательным появлением в его жизни Распутина — это было похлеще всех любовников Ариадны. Да еще его неугомонный братец Гидеон продолжал прожигать жизнь, говоря: «Я могу умереть в любую минуту и попаду прямо в ад». Сам Цейтлин был уверен, что залогом длинной жизни служат сдержанность и дисциплина.

Вчера ночью Цейтлину снились кошмары: поезда сходят с рельсов, гремят выстрелы, врезаются друг в друга автомобили, дом охвачен огнем, переворачиваются сани, происходит революция, снег залит кровью, а он сам лежит на смертном одре, погибая от туберкулеза и грудной жабы… Сашенька сидит рядом и плачет. И у самых райских врат он вдруг понял, что на нем ничего нет. Он был наг, жизнь рассыпалась прахом.

На рассвете он пошел к Шифре в ее чулан, но старуха, похожая в своем кресле на паучиху, уже знала его сон.

— Тебе в жизни нужна любовь, — сказала она. — Не нужно жить завтрашним днем — он может и не наступить. Кто знает, что написано о тебе в Книге Судеб?

Цейтлин ненавидел перемены — он так боялся, что его уютный мирок рухнет. Но что-то в цепи бытия сместилось, и он не смог сдержаться. И он пошел в комнату Ариадны вопреки всем своим правилам, словно в трансе — вероятно, подумал он, это перст Судьбы.

Сейчас он смотрел вниз на жену, которая так и осталась лежать на полу.

— У тебя кто-то есть? — настаивала она. — Ты влюбился в какую-нибудь кокотку из балета? В бесстыжую цыганку из «Медведя»? Если так, мне плевать. Понимаешь, самовлюбленный холодный дурак, мне наплевать! Я буду паинькой, как монашка. Старец указал мне усыпанный розами путь к искуплению. Он дает мне аудиенцию на следующей неделе, шестнадцатого декабря. Только Распутин и я. «Я научу тебя, Пчелка, — сказал он. — Ты так много грешила, от тебя исходит чернь сатанинская. Я научу тебя любви и искуплению». Вот что он сказал своей Пчелке. Он так добр ко мне. Он слушал меня целыми часами, даже когда в его приемной толпились просители, генералы и княгини…

Цейтлин защелкнул запонки на манишке и заново повязал галстук.

— Я просто хочу вести нормальную жизнь, — спокойно произнес он. — Я уже не так молод, могу умереть в любой момент. Неужели это тебя так удивляет? Флек уладит все формальности.

С чувством безысходной тоски, страшась будущего, он притворил за собою дверь.


22

На широком мерцающем экране синематографа «Пиккадилли» на Невском сегодня на дневном сеансе давали «Сердце-игрушку». Сашенька опоздала, поэтому начало пропустила, но, подняв лицо к освещенному экрану и закурив сигарету, она вскоре догадалась, что главный герой — общепризнанный щеголеватый красавец (который на самом деле был похож на набитый витринный манекен) — во фраке и белом галстуке гулял по пляжу, а дама в темно-красном бальном платье (та, что с сердцем-игрушкой) не сводила взгляда с синих волн.

В темноте полупустого зала было душно от электричества и серебристого папиросного дыма, который клубился в свете прожектора. Солдат, пришедший на сеанс с невестой, громко комментировал: «Смотри, она в воду заходит! В море залезла!» Парочка в последнем ряду страстно целовалась: оба наверняка имеют свои семьи, но слишком бедны, чтобы снять номер в гостинице. Храпел какой-то пьяный. Но большинство не отрываясь, в немом восхищении смотрело на экран. Сашенька только что передала Сатинову записку от Менделя, и у нее оставался еще час до встречи с товарищем Ваней на Выборгской стороне. Потом домой, ужинать.

«Конец» — возвестили витиеватые литеры на черном фоне, а затем появилось название следующей фильмы: «Ее шеи и плеч ослепительный блеск».

Сашенька громко вздохнула.

— Вам это все кажется ужасной глупостью? — послышался голос у нее за спиной. — Где же ваше романтическое чувство?

— Романтическое чувство? Вы насмешник и циник, — ответила она Сагану. — Вы отдаете себе отчет в том, что с помощью кино мы завоюем Россию? Этот серебристый экран окрасит мир багрянцем. А я-то думала, вы днем спите…

Со времени Сашенькиного ареста они встречались каждые два-три дня, иногда поздней ночью. Она все разговоры подробно передавала Менделю.

— Терпение, — сказал он. — Продолжай игру. Придет время, и он что-нибудь тебе предложит.

— Он считает, что может очаровать меня своей начитанностью.

— Пусть и дальше так думает. Даже в охранке служат люди, а людям свойственно ошибаться. Влюби его в себя.

Она никогда не знала, где и когда встретит ротмистра. Между вопросами о поэзии, романах и идеологии он задавал вопросы о партии — а Мендель все еще в городе? Кто этот новый товарищ с Кавказа?

Где живет Молотов? А она отвечала, как учил Мендель, вопросом на вопрос: какие рейды планируются, какие аресты, есть ли в комитете двойные агенты?

Началась новая фильма, и струнный квартет заиграл в стремительном темпе.

— Я сюда не развлекаться пришел, — внезапно посерьезнел Саган. — На улице меня ждет тройка. Вам надобно поехать со мной.

— Зачем это? Вы меня опять арестовываете?

— Нет, ваша матушка в беде. Я делаю одолжение вам и вашей семье. Объясню по дороге.

Они забрались в сани, натянули на колени медвежью полость, укутались в меха, и сани бесшумно покатили по льду.

— Вы везете меня домой?

Саган отрицательно покачал головой.

— К Распутину. Он исчез.

— И что? Стыдно признаться, но он завербовал нам больше сторонников, чем «Манифест Коммунистической партии».

— Вот в этом, Земфира, мы расходимся. Для нас его исчезновение — это благословение Господне. Тело спустили где-нибудь под лед — мы отыщем. Государыня сама не своя от горя. Он не вернулся с ужина в Юсуповском дворце — молодой Феликс, гомосексуалист князь Юсупов, по уши замешан в этом деле, да ведь он женат на великой княжне.

— А моя мать?

— Ваша матушка ждала Распутина в его апартаментах. Думаю, после наших недавних бесед помочь сможете именно вы…


* * *

Вход в дом № 64 по Гороховой улице охраняли городовые в серых шинелях с барашковыми воротниками.

Молодые люди в потрепанных студенческих шинелях с тетрадками и громоздкими фотоаппаратами пытались протиснуться сквозь оцепление, но Сашеньку и ротмистра Сагана пропустили сразу.

Жандармы в красивых голубых мундирах с серебряными пуговицами прятались от холода во дворе дома. Сашенька отметила, что они отдали честь Сагану, хотя он был одет в штатское.

Внутри дома накрахмаленные манишки, безукоризненно сшитые костюмы и модные ботинки выделяли служащих столичного Охранного отделения на фоне нечесаных бород и красных носов следователей сыскной полиции — те официально вели следствие по делу об убийстве. Офицеры охранки своими жаргонными словечками напомнили Сашеньке большевиков. Вероятно, все тайные организации похожи.

— Мы приехали за ее матерью, — пояснил Саган коллегам, беря Сашеньку за руку. Она решила руки не вырывать.

— Поднимайтесь наверх, но поторапливайтесь, — сказал Сагану жандармский офицер. — Директор департамента вот-вот прибудет. Министр в Царском Селе с докладом у ее императорского величества, но скоро и он пожалует сюда.

Уже подходя к жилым комнатам, Сашенька услышала чьи-то рыдания. Внутри пахло точно так же, как в крестьянских избах в имениях Цейтлиных на Украине, но тут к запаху щей примешивался легкий аромат французских духов. Сашеньке показалось, что все здесь не к месту: убранство крестьянской избы мешалось с убранством кабинета чиновника и буржуазного особняка. Весь дом напоминал скорее разбойничий притон, куда тащат все без разбору.

Внезапно за их спиной произошло какое-то движение: в комнату вошел генерал корпуса жандармов в окружении свиты.

Саган поспешил ему навстречу, отдал честь, поговорил недолго и вернулся к Сашеньке.

— Обнаружено тело. В Неве. Он! — Саган перекрестился и заговорил громче: — Ладно. Нужно отвезти вашу мать домой. Она здесь со вчерашнего вечера.

Стенания стали еще пронзительнее, еще громче.

Саган распахнул двойные двери в маленькую темную комнатку, где стоял большой диван, лежали алые ковры и подушки.

Завывания были нечеловеческими, а в комнате — так темно, что фигуры в ней было трудно различить.

Сашенька отшатнулась, но ротмистр поддержал ее за талию и взял за руку. Девушка была благодарна ему, но самым сильным ее чувством в тот миг был страх.

Перед ее глазами плясали красные точки, пока глаза привыкали к темноте.

— Она здесь. Вас внизу ждет машина, но нужно поторопиться, чтобы успеть до приезда прессы. Ну же, входите. Не бойтесь, — мягко подтолкнул Саган. — Это плач всего-навсего.

Сашенька вошла в комнату.

В переплетении тел, рук, ног вначале трудно было различить отдельные человеческие фигуры. Несколько женщин, взявшись за руки, припадали к земле, катались по полу, истерично рыдали, завывали, как азиатские плакальщицы. Среди них Сашенька увидела свою мать, которая в конвульсиях трясла головой, черты ее лица заострились, распахнутый в крике рот напоминал разверстую алую рану, глаза дикие, невидящие.

— Где я? — кричала Ариадна. Этот голос — пронзительный, охрипший от рыданий — не был похож на ее собственный. — Кто вы?

Внутри пахло дешевым потом и дорогими духами.

Сашенька опустилась на колени и попыталась дотянуться до Ариадны, но мать отпрянула.

— Нет! Нет! Где Григорий? Он придет! Я знаю!

Стоя на коленях, Сашенька вновь попыталась поймать руку матери, но на этот раз Ариадна просто ускользнула от нее и рассмеялась как безумная. Какаято толстуха ползала на коленях. У Сашеньки внезапно возникло непреодолимое желание встать и убежать прочь, однако это была ее собственная мать, а теперь она поняла, если раньше не догадывалась, что Ариадна — не только плохая мать, временами она бывала просто безумной.

Молодая крестьянская девка, высокая, могучего телосложения, с черными усиками над верхней губой и почти сросшимися на переносице бровями, набросилась на Сашеньку, грубо ругаясь.

Памятуя о женщине, которая напала на нее в тюрьме, Сашенька резко оттолкнула девку, но у той изо рта пошла пена, и она вдруг впилась зубами в Сашенькину руку. Девушка закричала от боли, стряхнула с себя крестьянку (позже Саган сообщил, что то была дочь Распутина) и решительно потянулась к матери. Схватила ее за руку и за ногу и вытянула из кучи. Остальные женщины пытались помешать ей, но Саган с еще одним жандармом оттеснили их.

Существо, которое было ее матерью, лежало теперь у ее ног, дрожа и всхлипывая, под равнодушными взглядами Сагана и жандармов, которые обсуждали предстоящее вскрытие тела Распутина и гадали, кто его убил.

— Благослови Господи этих людей за любовь к Отечеству! — воскликнул один из жандармов.

Услышав высочайшие имена — Юсуповых и великих князей — Сашенька не обратила на них никакого внимания и не знала, что делать дальше. Предплечье пронзила резкая боль: Сашенька разглядела на руке следы укуса крестьянки. Ариадна была в простом цветастом платье — совсем не похожем на то, что она носила ранее, и Сашенька поняла, что мать хотела предстать перед Старцем Григорием кроткой овечкой.

— Возьмите себя в руки, мадемуазель Цейтлина.

Необходимо увести ее отсюда немедленно, — велел Саган, надевая свой котелок. — Я помогу вам. Держите ее под руки.

Вдвоем с Саганом они взяли Ариадну под руки и вытащили в коридор. Мать продолжала всхлипывать и что-то бессвязно бормотать. Когда они проходили мимо генерала со свитой, Сашенька испугалась, что ее станут жалеть, но на них едва обратили внимание.

— Они и не такое видели, Земфира, — прошептал Саган. На лестничной площадке Ариадна вновь зашлась в крике:

— Григорий, Григорий! Отзовись! Как же мы без тебя? Кто нас благословит? Кто отпустит нам грехи наши? Григорий! Я должна дождаться его! Он вернется за мной… — Она пыталась выскользнуть, царапалась и кусалась, рвалась назад в квартиру, но Саган молниеносно схватил ее и подозвал двух городовых, охранявших парадную дверь.

— Нам без вас не справиться, господа!

Один городовой, заняв Сашенькино место, взял Ариадну под руку слева, Саган справа, а второй городовой, натянув шапку, подхватил ее за обе ноги.

Втроем они снесли Ариадну по лестнице; платье у нее задралось, открыв подвязки на чулках и голые ноги.

Сашенька отвернулась, напуганная и отчаявшаяся, однако благодарная им за помощь. Под пристальным взглядом полиции она пересекла двор, надеясь, что никто не догадается, что это непотребство — ее мать.

Сашеньку охватили жалость и стыд.

Авто, за рулем которого сидел жандармский вахмистр, сдало назад во двор.

— Сажайте ее в машину, — приказал запыхавшийся Саган. Один из жандармов, находившихся во дворе, открыл дверцу и сам забрался внутрь, помогая усадить Ариадну в машину. — Отвезите ее домой, Сашенька. Желаю удачи!

Саган захлопнул дверцу и наклонился к шоферу.

— Спасибо, вахмистр! На Большую Морскую, да поживей! — Саган пристукнул кулаком по крыше автомобиля. Сашенька осталась в машине одна с матерью — это напомнило ей то время, когда после революции 1905 года они путешествовали по Европе в собственном салон-вагоне. Она вспоминала цокот копыт казацких лошадей по заледенелым мостовым, вспомнила, как Цейтлин отослал их на запад. Ариадна, уже тогда вечно полупьяная, носила алую парчу и вела себя как королева, причем ее неизменно сопровождал очередной «дядя». Были среди них розовощекий англичанин, некий гвардейский офицер в золоченой кирасе и высокой медвежьей шапке, барон Мандро по прозвищу Ящерка, стареющий еврей из Галиции с черной повязкой на глазу, нарумяненными щеками и волосатыми руками, похожими на тараканьи лапки.

Однажды он похлопал Сашеньку по щеке. Она укусила его — девушке до сих пор чудился привкус алой крови Ящерки на языке, — и Ариадна закатила дочери пощечину.

— Убирайся вон, гадкая девчонка! — И Сашеньку вынесли из комнаты, а она кричала и лягалась. Теперь, десять лет спустя, она несет брыкающуюся и орущую Ариадну.

Сашенька вгляделась в окно: ей так хотелось быть на улице, на заводе или на явке — рядом с товарищами, подальше от домашних проблем. В ресторанах и ночных клубах толпилось множество людей. Стайка шлюх прошла мимо Исаакиевского к «Астории» — разодетых во все алое, золотое и в блестящую в темноте на фоне снега кожу. Сашеньке они напомнили гвардейский полк.

Санкт-Петербург лихорадило, никогда еще ставки в покер не были так высоки, никогда еще не было так много кутил, так много лимузинов у дверей «Астории»… Это пир перед чумой?

Когда голова Ариадны упала Сашеньке на плечо, девушка сказала себе, что она марксистка и большевичка, больше у нее нет ничего общего с родителями.


23

— Ваша гостья уже прибыла, господин барон. Цейтлин попросил даму встретиться с ним в «Дононе» на Мойке, 24. Вечером в ресторане полно политиков, богачей, куртизанок, а днем в «Дононе» людей было мало, поэтому Цейтлин частенько использовал для конфиденциальных встреч свой личный кабинет.

Именно здесь, в своем личном кабинете, который так и называли, «кабинет барона», в августе 1914-го Цейтлин встречался с военным министром, чтобы окончательно обсудить поставку прикладов для царской армии.

С утра он позвонил метрдотелю Жану-Антуану, выходцу из Марселя, славящемуся своим благоразумием и памятью на имена, а также тактом в урегулировании наиболее скандальных сцен.

— Mais d’accord, mon baron[6], — ответил Жан-Антуан.

— Ваш кабинет готов. Шампанское со льдом? Ваши любимые раки? Или просто английский чай с пирожными и шотландский виски?

— Просто чай.

— Я сейчас же пошлю в английский магазин.

Обычно Цейтлин ездил на авто, но сегодня натянул шапку-ушанку, черное пальто с бобровым воротником, галоши на теплой подкладке поверх открытых серых туфель, взял трость с серебряным набалдашником в форме волчьей головы — и вышел из дому незамеченным.

Цейтлину нравилось бродить неузнанным по темным улицам, без шофера и охраны. Снегопад прекратился, но из-за сильного мороза снежный наст тут же превращался в лед. Он почти слышал, как на Неве затягивается каждая трещина и излом серой ледовой корки. На улицах зажгли фонари, по рельсам грохотали трамваи. За его спиной раздались звон бубенцов и хохот. Сани с толпой улюлюкающих студентов промчались мимо него и унеслись прочь.

Сейчас молодежь делала то, что ей взбредало в голову. У них не было никаких ценностей, никакой дисциплины.

Что лучше — быть бедным или богатым?

Посмотрите на его взбалмошную жену! А его дорогая Сашенька — абсолютная загадка для отца. Он любил ее и хотел защитить. Однако, кажется, родители ее больше не интересуют. На самом деле она оказалась совсем чужой. Иногда отец думал, что она его презирает.

Ему захотелось расплакаться как ребенку. Словно старик, который напевает школьный гимн, Цейтлин мурлыкал себе под нос Кол Нидр, мелодию его детства, мелодию исчезающего мира. Тогда он ее презирал, а теперь сомневался: а что, если это был верный путь?

Он пошел к Егорову, в баню с готическими краснокоричневыми стенами и грязными стеклами; слуга в белой рубахе и черных бриджах провел его в отдельную кабинку. Раздевшись, он вошел в ледяную ванную под сводчатой аркой по железному мостику, увитому буйной растительностью. Потом он какое-то время отдыхал, лежа на гранитном помосте.

Друзья приветствовали Цейтлина, пока несколько лысых голых мужчин, невероятно похожих в своей наготе, охаживали друг друга березовыми вениками. Цейтлин лежал безучастный ко всему и думал.

«Я бы помолился, если бы верил в Бога, — говорил он себе. — Но если Бог существует, мы для него всего лишь земляные черви. Моя религия — успех. Я сам кузнец своей судьбы». Однако в глубине души Цейтлин верил, что существует нечто большее, чем человечество. За клубами сигарного дыма, изысканными усиками, рубашкой с запонками, сюртуком, английскими брюками со стрелками и короткими гетрами он оставался евреем, верующим в Бога вопреки самому себе. Он учился в хедере, учил Шулхан-Арук — жизненные правила, Пятикнижие, комментарии, Талмуд, Мишнах.

Где-то спустя час он оделся, сбрызнулся одеколоном и пошел назад по Невскому. В темноте сияли огромные витрины магазина Фаберже.

— С Масленицей, барин! Садись, подвезу! — крикнул извозчик-финн, взмахнул кнутом, осаживая приземистых лошадей; колокольчики весело позвякивали под дугой. Цейтлин отмахнулся от извозчика и скачущей походкой пошел дальше.

— Десятилетиями я был в безопасности, но в плену. Я возвращаюсь к жизни после долгой спячки. Я перевоспитаю дочь, покажу, как сильно я ее люблю, стану учить ее. Никогда не поздно начать все сначала, никогда не поздно, верно?

В ресторане его приветствовал Жан-Антуан. Цейтлин сбросил пальто и шляпу, снял галоши. Он с нетерпением ждал встречи с гостьей.


* * *

В алых недрах кабинета барона ждала Лала. По такому случаю гувернантка надела простое чесучовое платье, украшенное розовато-лиловыми цветами.

Когда Цейтлин вошел, она встала; на ее добром овальном лице читалось недоумение.

— Барон! К чему такая спешка?

— Молчи, — прервал он ее, беря за руки. — Давай присядем.

— Почему здесь?

— Сейчас объясню.

Раздался стук в дверь: официант принес чай с фруктовым пирогом, кексы с клубничным джемом, сливки и две крошечные стопки из янтаря. Лала подскочила, чтобы поухаживать за ним, но барон остановил ее, подождал, пока официант разольет чай и закроет за собой дверь.

— По коньячку? — предложил Цейтлин. — Выпьем.

— Что случилось? — спросила Лала. — Вы меня пугаете. Вы на себя не похожи. И к чему коньяк?

— Это лучшее, что только может быть. «Курвуазье».

Попробуй. Они с любопытством наблюдали друг за другом. Цейтлин понимал, что выглядит постаревшим, что на его лице — морщины, а на висках засеребрилась седина. Он устал от беспрестанных встреч, от собственного добродушия, а столбцы цифр его добивали. Все постоянно чего-то от него ждали — казалось, он должен всем и каждому. Даже доходы от собственных компаний не радовали его.

Лала тоже выглядела постаревшей, внезапно заметил барон. Щеки запали, на них появились красные прожилки, кожа загрубела от мороза, вокруг глаз — морщины.

Страх перед будущим, одиночество, неоправдавшиеся ожидания состарили ее.

Устыдившись собственных мыслей, Цейтлин замялся.

В камине разгорался огонь, окрашивая их лица желтоватым светом. Лала пригубила коньяк.

Медленно, но верно огонь согрел их.

Она встала.

— Я не люблю коньяк. Он обжигает горло. Думаю, мне следует уйти. Мне не нравится это заведение. Оно не для порядочных женщин…

— Это же «Донон»!

— Вот именно, — ответила она. — Я читала о нем в газетах… Это совсем никуда не годилось, он больше не мог сдерживаться: бросился на колени к ее ногам и зарылся лицом в ее юбки; от его слез ее платье стало мокрым.

— Да что такое? Ради бога, что происходит?

Он взял ее за руки. Она попыталась оттолкнуть его, но ее врожденная доброта пересилила рассудительность. Она нежно погладила его по голове, барон почувствовал, какие мягкие и теплые у нее руки — как у юной девушки.

Он поднялся с колен и заключил ее в объятья.

«Что я делаю? — лихорадочно спрашивал он себя. — Я сошел с ума? Господи, у наших губ свои законы. Совсем как магний воспламеняется при контакте с кислородом, так и прикосновение влюбленных друг к другу приводит к некой химической реакции». Цейтлин поцеловал Лалу.

Она тихонько вздохнула. Он знал, что она отдает себя всю без остатка Сашеньке, — но неужели она сама не жаждет любви?

Потом произошло что-то невероятное. Он целовал ее снова и снова, и внезапно она, закрыв глаза, поцеловала его в ответ. Он провел руками по ее телу.

Ее такое простое платье, дешевые чулки, запах обычной розовой воды привели его в восторг.

Коснувшись ее бедер, он ощутил шелковую кожу.

Аромат мыла, запах горящих в камине дров, такой земной аромат индийского чая околдовал обоих.

«Я совсем потерял голову и делаю что-то такое, что мне совсем не свойственно, даже глупо. — Цейтлин заставил себя мыслить рационально. — Надо взять себя в руки. Перестань сейчас же, олух! Не веди себя как твой бестолковый братец! Тебя на смех поднимут! Ты разрушишь свой идеальный мирок». Но его мир и без того перевернулся с ног на голову, и Цейтлин почувствовал, что его это уже не волнует.


24

В четырнадцать лет Одри Льюис уехала из сельской школы в Пегсдоне, Хартфордшир, чтобы стать гувернанткой в семье лорда Стистеда на Итон-сквер в Лондоне.

Ее истории, как позже уверяла она себя, изначально суждено было иметь печальный конец, словно в дешевых романах, которые она так любила читать. Ее соблазнил хозяйский сын-трутень, любитель служанок, она забеременела, потом последовал брак с мистером Льюисом, пятидесятилетним шофером, чтобы «не пугать лошадей». Аборт оказался унизительным, болезненным, она чуть не умерла от потери крови; брак не заладился, она оставила свое место, заплатив за хорошие рекомендации. Ее любящие родители предлагали ей вернуться домой в их ресторанчик «Живи и дай жить другим» в Пегсдоне. Они дали своему заведению название, отражающее их жизненную философию. Но потом она прочла объявление в женском журнале. Для нее было достаточно одного слова: Россия!

В Санкт-Петербурге стоял разгар лета, когда авто Цейтлиных встречало сошедшую с борта немецкого парохода семнадцатилетнюю англичанку. На Самуиле были белый костюм, шляпа канотье, перстень с опалом, серебряная булавка для галстука в виде змеи, а сам он излучал такой оптимизм, что тут же принял Одри как родную. Он был подтянут и молод, шатен со щегольскими усиками. Тогда еще Цейтлины жили не в особняке на Большой Морской, а занимали просторную квартиру на Гороховой. Они были богатыми, но все еще провинциалами. Ариадна с ее удивительными светло-зелеными глазами, иссинячерными волосами и роскошной грудью оставалась пока молодой женщиной, поражавшей своим великолепием частные ложи в театрах южных городов, пока ее супруг занимался делами и им приходилось мотаться из Одессы в Тифлис и Баку.

Ариадна старалась не отставать от жен наместников и губернаторов, от супруг армянских и азербайджанских нефтяных магнатов.

Лала узнала, что Цейтлины евреи. Раньше она никогда с евреями не встречалась: ее лондонские хозяева с евреями не знались, хотя леди Стистед пренебрежительно отзывалась о бриллиантовых миллионерах, евреях из Южной Африки, воплощением которых были такие беспринципные барыги, как господин Барнато, и тысячах грязных еврейских головорезов из России, превративших Ист-Энд в «рассадник преступлений». В Англии ее предупреждали, что иметь дело с евреями не мед, но девушка понимала, что выбирать ей не приходится. Цейтлины же со своей стороны были рады найти девушку, которая служила в знатной лондонской семье. Они прекрасно подошли друг другу — особенно потому, что Цейтлины оказались очень цивилизованными евреями. Но когда миссис Льюис познакомилась с родителями Ариадны и увидела хасидов из прихода туробинского раввина и самого Люблина, она была потрясена: никогда бы не подумала, что Ариадна с ее вздернутым маленьким носиком была их дочерью.

Не успела Лала и порог переступить, как Ариадна, ослепительная в бело-голубом матросском костюме, провела ее в детскую, где спала чудесная малышка.

— Вот! Voila la bebe![7] — произнесла Ариадна на смеси скверного английского с французским. — Я чуть не умерла при родах. Больше никаких детей. Я сказала Самуилу: теперь я заслужила пожить немного для себя! Она непослушная, неблагодарная, неуправляемая девчонка. Если вам удастся ее хоть немного обуздать, миссис Линтон…

— Льюис, Одри Льюис, мадам.

— Да-да… что ж, она в вашем распоряжении.

Лала закрыла дверь, склонилась над кроваткой и с восхищением вгляделась в спящую девочку. Ей самой исполнилось тогда восемнадцать, девочка была не намного младше ее. Врачи в Лондоне сказали Одри, что она не сможет иметь детей, поэтому она мгновенно, всей душой полюбила Сашеньку. Малышка, похожая на пухлого ангелочка с серыми глазками и белокурыми волосами, с не по годам упрямым и бесстрашным выражением лица, открыла глаза и улыбнулась Одри. Они сразу подружились.

И ребенок и гувернантка настолько нуждались друг в друге, что Лала заменила Сашеньке мать, стала ей настоящей матерью. А как они катались на лыжах и санях зимой! Как ездили на автомобиле, а летом на даче собирали грибы-ягоды! Как смеялись!.

Цейтлины постоянно переезжали: из Одессы в Петербург, оттуда — в Баку и Тифлис. Ездили поездом — первым классом. Во время этих переездов Лала выучила русский язык.

В Баку они останавливались во дворце, который отец Цейтлина построил на манер французского замка; они прогуливались по набережной, поросшей камышом, где бродили вооруженные телохранители в фесках, умело управляясь с берданками. В Одессе они жили в гостинице «Лондонская» на Приморском бульваре, как раз над знаменитой Потемкинской лестницей.

Лала все свободное время проводила в кафе на Дерибасовской. Но сердце англичанки покорила Грузия.


* * *

В Тифлисе — весна, в чарующем Тифлисе, в столице Кавказа, что стоит на полдороге между нефтяными скважинами Цейтлина в Баку на Каспии и нефтяными танкерами в Батуме на Черном море.

В Грузии Цейтлины арендовали особняк разорившегося грузинского князя. К дому вела мощеная тропинка вдоль крутых склонов Святой горы.

Сюда частенько захаживали русские полковники и армянские миллионеры. Ариадна приветствовала их смехом, стоя на балконе в зарослях виноградника, в темноте поблескивали ее жадные белые зубы и темные глаза.

Ариадна больше в детскую не заходила. «Льюис и ребенок путешествуют с багажом», — говорила она.

Но сам Цейтлин, несмотря на занятость, бывал в детской и, казалось, предпочитал заглядывать туда чаще, чем в будуар супруги, где было полно офицеров и чиновников в сюртуках и цилиндрах, в сапогах, мундирах с погонами и орденскими лентами. В те дни детьми принято было восхищаться в гостиных и тут же уводить, но Цейтлин души не чаял в своей Сашеньке, он снова и снова целовал ее в лобик.

— Мне пора идти работать, — извинялся он. — Но ты такая сладенькая, милая Сашенька. У тебя щечки как персик, так и съел бы!

Как-то вечером, в редкий выходной, Лала надела свое лучшее платье, взяла зонтик и пошла прогуляться по главному проспекту мимо белого дворца наместника, где, как она слышала, Ариадна шокировала жен офицеров своим низким декольте и безумными танцами, от которых на ее плечах выступал пот. На улицах Тифлиса пахло сиренью и ландышами. Она, направляясь к Ереванской площади, миновала театры, здание оперы, особняки.

Лалу предупреждали, чтобы она была осторожна на площади. Вскоре она поняла почему: на шумных, грязных боковых улочках было не протолкнуться среди турок, персов, грузин и воинственных горцев в самых ярких и диких нарядах. Носильщики и водоносы волокли свои тележки.

Офицеры прогуливались с дамами, но ни одна женщина не совершала моцион одна. Не успела Лала и шагу ступить, как ее уже окружила разноголосая толпа мальчишек и коробейников, все наперебой предлагали свои товары: ковры, арбузы, тыквенные семечки, лобио.

Между водоносом-персом и мальчишкой-грузином вспыхнула драка, чеченец выхватил кинжал. Было часов семь вечера, но стояла дикая жара. Только Лала поддалась панике, как толпа расступилась и девушку втянули в фаэтон.

— Миссис Льюис, — сказал Самуил Цейтлин, одетый в английский спортивный пиджак и белые брюки, — очень смело, но и очень безрассудно с вашей стороны прийти сюда одной. Хотите посмотреть армянский базар? Одинокой даме там небезопасно, но очень интересно. Поедете со мной?

Одри заметила, что он держит трость с набалдашником в виде головы волка.

— Благодарю, но я лучше вернусь к Сашеньке.

— Мне отрадно, миссис Льюис, что вы так печетесь о моей единственной дочери, но с ней ничего не случится, если она часок побудет с Шифрой, — сказал Цейтлин. — Согласны? Тогда давайте прогуляемся. Со мной вам нечего бояться.

Цейтлин помог ей забраться в фаэтон, и они окунулись в вертеп. Грузинские мальчишки предлагали грузинскую еду, персы в фесках разливали воду из бурдюков; мимо прогуливались русские офицеры в галифе и мундирах с золочеными пуговицами; черкесы с саблями и патронташными сумками соскакивали со своих гнедых лошадей. Кричали водоносы: «Холодная вода! Холодная вода!», пьянил запах свежего хлеба, готовящихся овощей.

Цейтлин повел ее по крутым аллеям и темным уголкам базара, где пекли лаваши, армяне продавали ковры, татары — шербет; в задних комнатах сновали закутанные женщины, иногда они становились на колени на персидские ковры и молились Аллаху; старик еврей играл на шарманке.

Когда они гуляли, Лала взяла Цейтлина под руку — это показалось вполне естественным. В маленьком кафе у лотка с пряностями он купил ей ледяного шербета и бокал белого грузинского вина, прохладного, благоухающего, играющего на солнце.

Вечерело. Раскаленные улицы пахли горячими хачапури и армянским шашлыком, с балконов доносился звонкий женский смех, по мостовой цокали копытами лошади, было людно и таинственно. В темноте к ней прижимались мужчины. От выпитого вина кружилась голова.

Она промокнула платком лоб.

— Наверное, нам пора возвращаться домой.

— Но я вам еще не показал старый Тифлис, — запротестовал он, ведя ее вниз к подножию холма по маленьким извилистым улочкам со старыми домиками, окруженными пышными зарослями кустарника, с покосившимися балконами, оплетенными старым виноградом. На улицах не было ни души, будто они с Цейтлиным оказались в каком-то другом мире.

Коротким массивным ключом он отпер старые ворота. Появился старик сторож с окладистой бородой и дал Цейтлину фонарик.

Они оказались в заброшенном саду, утопающем в густом темном винограднике и зарослях жимолости, которая, казалось, источала дурманящий аромат.

— Я намерен купить этот дом, — сказал Цейтлин. — Напоминает замок из готического романа, правда?

— Да-да, — засмеялась она. — Мне на ум приходят женщины-призраки в белом… Как называлась эта книга Уилки Коллинза?

— Пойдемте в библиотеку. Вы любите книги, Одри?

— О да, месье Цейтлин…

— Зовите меня просто Самуилом…

Они вошли в вымощенный булыжником дворик, весь увитый виноградными лозами, достигавшими балконов. Цейтлин распахнул деревянные двери в холодный коридор, украшенный бронзовыми гравюрами. Они оказались в темной комнате с высокими потолками, декорированной деревянными панелями и темными кружевными шторами. Цейтлин зажег свечи в бронзовых канделябрах, и Одри увидела, что это библиотека, отделанная карельской сосной. Полки ломились от книг, еще больше громоздилось их на полу в центре комнаты, образуя стол, на них можно было сидеть, как на стульях. Стены был украшены удивительными диковинками: головами волков и медведей, старинными картами, портретами королей и генералов, чеченскими саблями, средневековыми мушкетонами, порнографическими открытками, социалистическими брошюрами, православными иконами, бюстами — дешевка вперемешку с бесценными экземплярами. Что ее обрадовало больше всего — тут стояли книги на разных языках: русском, английском, французском.

— Берите какие пожелаете, — разрешил Цейтлин. — Пока мы в Грузии, приходите и читайте, что заблагорассудится.

Их глаза встретились, оба отвели взгляд, потом вновь посмотрели друг на друга в угасающем свете этого благоухающего сада. Воздух был так густо насыщен запахами винограда и ткемали, что она едва могла дышать.

От Цейтлина исходил аромат лимонного одеколона, резкий запах сигар и терпкого вина. В то мгновение в старом доме в Тифлисе она была готова на все, вопреки пониманию того, что ее жизнь вновь будет загублена. Однако едва она подумала, что Цейтлин вот-вот ее поцелует, он внезапно отступил и пошел прочь. Они взяли фаэтон до Головинского проспекта.

На следующее утро, когда она привела Сашеньку в столовую на завтрак с отцом (мадам, разумеется, еще почивали), Лала была уже рада, что накануне он ее так и не поцеловал. Барон приветливо улыбнулся: «Доброе утро, миссис Льюис», приласкал дочь и продолжал читать в местной газете о ценах на грузоперевозки. Ни один из них больше не вспоминал о том вечере.


* * *

С той поры Лала целые дни посвящала Сашеньке, и у нее не было ни времени, ни желания заводить поклонников. Но за последний год Сашенька так быстро повзрослела! «Золотко» потемнело и похудело, превратилось в тихую и задумчивую девушку.

— Мы никогда не выйдем замуж, да, Лала? — как-то спросила Сашенька.

— Конечно же, нет.

— Обещаешь?

— Обещаю.

Лала плохо разбиралась в политике, но недавно поняла, что ее место в сердце Сашеньки занял Карл Маркс. Она понимала, что это опасно, и ей становилось грустно. Она во всем винила хромого громогласного Менделя.

Каждую ночь, когда она гасила керосинку в маленькой спаленке на верхнем этаже в доме на Большой Морской, она видела сны, удивительные сны: их разговор с хозяином в грузинском саду и мгновения в библиотеке. Когда она ворочалась в постели, ее кожа пылала от радости воображаемых прикосновений его рук и губ, она представляла, что они обнажены, ее грудь прижимается к его груди, он ласкает ее, его рука проникает ей между бедер. Иногда она просыпалась, вся дрожа.

А теперь Цейтлин вдруг пригласил ее в ресторан.

— Я решил во что бы то ни стало вернуть свою дочь, а ты ее знаешь лучше, чем кто бы то ни было, — сказал он. — Давай встретимся вне дома и обсудим ее будущее. Уже поздно записывать ее в гимназию на Гагарина. Я подумывал об академии профессора Раева на Гороховой….

И вот ведь как все обернулось! Он ни слова не сказал о Сашеньке. Все произошло, как в волнующих мечтах Лалы, хотя она понимала: так не должно быть, она боялась нарушить привычное течение жизни. А если хозяин поступил опрометчиво, что станет с домашними, с ней, с Сашенькой?

Лала боялась перемен. Начало войны захватило ее: она стояла на Дворцовой площади среди сотен тысяч рабочих и крестьян, служанок и графинь. На балконе Зимнего видела государя, государыню, красавиц великих княжон и маленького цесаревича. Они благословляли народ. Обрусевшая Лала с восторгом пела «Боже, царя храни!», а с Невского доносилось: «Соловей, соловей, пташечка», — там маршировали бравые солдаты.

Теперь она чувствовала: с ее Россией происходит чтото ужасное, но Лала была уже слишком немолода, чтобы вернуться домой; слишком опытна со своим беглым русским и впечатлениями от Биаррица и Баку; слишком она привыкла к своей жизни, чтобы искать новую работу, слишком любила Сашеньку, чтобы воспитывать другого ребенка. Она уже накопила кое-что, но недостаточно, чтобы увольняться.

Она видела на улице очереди за хлебом, прытких женщин у дверей казино и ночных клубов. Из газет она узнала, что войска отступают, что Германия захватила Польшу и много лесов Цейтлина. Она старалась быть любезной с родителями Ариадны, которые поселились в особняке и говорили на гортанном идише и певучем иврите. Царь был на фронте. Ее герой, лорд Китченер, одержавший победу над махди и бурами, плыл в Россию, но его корабль наткнулся на мину и утонул. Но она продолжала верить, что ее Самуил, ее барон, даже если и с потерями, выйдет из этой ситуации с честью.

Все эти годы Лала оставляла эмоции при себе, знала свои обязанности, жила скромно, превратилась в старую деву, чья судьба — до старости куковать в одиночестве, стала привидением большой семьи. Почти как Шифра.

И надо же, глубоко спрятанная под маской покорной любезности, как пенистый ручей, бегущий по горному склону под слоем толстого льда, взыграла-таки ее горячая кровь. Вечером, ложась спать, она вновь и вновь прокручивала эту невероятную сцену.

Совершенно не стыдясь друг друга, они лежали абсолютно голые в кабинете «Донона».

— Я развожусь с Ариадной, — сказал барон. — Ты выйдешь за меня замуж?

Ее тело было таким невинным, таким податливым, что малейшее прикосновение оставляло на нем следы, как будто крошечное пчелиное жало оцарапало кожу.

Сейчас, когда она разглядывала себя в маленьком зеркальце в своей уютной спальне, она — о наслаждение! — ощущала трепет в тех местах, к которым он прикасался. Нежная кожа мерцала.

Непознанные, нетронутые мышцы в интимных местах дрожали, как пойманные бабочки. Ее ноги были ватными.

Она пыталась читать новую книжку, присланную из Англии, — «39 ступеней» Джона Бьюкена, — пока ждала возвращения Сашеньки. Но книгу пришлось отложить.

Все в ней трепетало и пело от радости.

Внезапно в ее комнате зазвонил колокольчик. Это было необычно. Выйдя из комнаты, Лала услышала женский крик и побежала вниз по лестнице. Сашенька, бледная, измученная, стояла в вестибюле у открытой двери, а грязная, бормочущая Ариадна полулежала в кресле, уронив голову на руки.

— Ой, Лала, слава Богу, ты дома! Помоги отнести ее в спальню. Потом — дай подумать — позови горничных и доктора Гемпа. — Сашенька замолкла, посмотрела на Лалу. — Где отец?


25

Ротмистр Саган, скучая у окна явочной квартиры на улице Гоголя, прикурил тонкую сигару. Наступил Новый год, положение на фронте ухудшалось с каждым днем.

Он взял щепоть кокаина, втер его в десны — кровь понеслась по его разгоряченным венам. Усталость сменил бьющий фонтаном оптимизм, ударивший в голову; он почувствовал, как к его губам приливает кровь, они раздуваются.

Глубокой январской ночью со стен и пиков Петропавловской крепости на Неву падал свет фонарей. Справа от нее, вдоль набережной, виднелись огни Зимнего дворца, хотя государь не жил здесь с 1905 года. Государыня поселилась в Царском Селе, государь был на фронте. Но эта крепость представляла собой величие самодержавия: в его стенах были похоронены Петр Великий, Екатерина и их наследники вплоть до отца правящего императора. Но тут же находилась и тюрьма: в ледяных камерах Трубецкого бастиона держали анархистов, нигилистов, социалистов, которых он сам и арестовал.

Он услышал, как хлопнула дверь. Послышались шаги.

Она? Или один из их боевиков? Когда-нибудь такой вот щелчок двери и этот пейзаж за окном могут стать последним, что он запомнит, прежде чем пуля размозжит ему затылок. Может статься, что именно ее безрассудный пальчик спустит курок. Но в этом-то и состояла «большая игра», та полная опасностей жизнь, которую он вел, — его личная жертва на алтарь Отечества. Он верил в Бога, верил, что попадет в рай: если не верить в Бога и его Сына, Иисуса Христа, — что останется? Лишь суета и грех. Если он сейчас умрет, то больше никогда не увидит свою жену. Однако ради таких встреч такой непостижимой ночью и стоило жить.

Он даже не обернулся. Он ждал, жадно вглядываясь в контуры красного дворца Меньшикова, — крепость, замерзшую реку, весь город, созданный Петром Великим. Он знал, что это она входит в комнату, садится на диван. Он почти физически ощущал ее присутствие.

Сашенька, похожая в своей простой серой юбке и белой блузке на строгую провинциальную учительницу, рассматривала книгу. Саган восхитился, глядя, как она изменилась со времени своего ареста. Хотя ее волосы были затянуты в тугой узел на затылке, а на напряженном лице не было и следов косметики, от этого ее серые глаза казались еще глубже, несколько морщинок лишь придавали еще большее очарование.

Чем тщательнее она скрывала свою фигуру, чем меньше флиртовала, тем чаще он украдкой любовался ею.

Она казалась ему все неотразимее… совсем красавицей.

— Так что, товарищ Петр, — так она его теперь называла, — у вас есть для нас информация? Или нет? Самовар вскипел? Можно чаю?

Саган заварил чай. Они часто встречались и стали вести себя более непринужденно. Он все не мог решить, то ли она встречается с ним потому, что он ей начал нравиться, то ли по приказу партии. «Мы, мужчины, странные», — думал он, хотя ему хотелось надеяться на первое. Приятно нравиться, пусть даже такому совсем еще юному существу. Но он не забывал, что нежные чувства — привязанность, тем более любовь, — могут не только сломать карьеру, но и зачеркнуть его высокое жизненное предназначение.

Правила «большой игры» он усвоил накрепко. Если за ниточки дергает Мендель, этот хромоногий большевик наверняка хочет, чтобы Саган увлекся Сашенькой по-настоящему. Этого допустить было нельзя. Он и не допустит. Саган всегда держал себя в руках.

— С Новый годом, Земфира, — поздравил он, троекратно целуя ее по русскому обычаю. — Как у вас дома встретили тысяча девятьсот семнадцатый год?

— Весело. Почти как в богадельне.

— Как ваша матушка?

— Если вам и вправду интересно, спросите своих шпиков. — Привычка к их тайным встречам сделала ее более дерзкой. Однако он убедился, что со времени смерти Распутина она стала ему доверять, — не теряя, впрочем, большевистской бдительности. Когда они встретились на следующую ночь после смерти Распутина, она поблагодарила его. На мгновение ему даже показалось, что она по-дружески обнимет его, однако этого она не сделала. Но они продолжали встречаться.

— Баронессе помогает опиум? А гипноз? Как я понимаю, гипноз должен помогать.

— Мне это глубоко безразлично, — ответила она.

— Думаю, ей лучше. Она шьет новое платье и жалуется на выходки дяди Гидеона.

— А развод?

— Папá надо бы с ней развестись, да вряд ли он на это отважится. Она пропащая душа — не верит ни во что, кроме удовольствий. А впрочем, я редко сейчас бываю дома. — Повисла пауза.

— Партия набирает силу. Вы заметили? Видели очереди за хлебом? Каждый день дерутся за последние буханки.

Он вздохнул: внезапно ему страстно захотелось понюхать еще кокаина и заглушить желание рассказать ей побольше о себе, побольше о том, что ему известно. Волна отчаяния и безнадежности, захлестнувшая улицы, теперь неожиданно обрушилась и на него. Неужто вот-вот — и не станет ни веры, ни царя, ни Отечества?

— Вам же из собственных донесений известна правда, — продолжала она, подаваясь вперед. — Я знаю, вы нам сочувствуете. Ну же, смелее, Петр! Расскажите мне о себе — а то мне, пожалуй, станет скучно с вами, и мы больше никогда не встретимся. Расскажите мне что-нибудь такое, чего я не знаю. Расскажите, что пишут в ваших донесениях.

Проницательные серые глаза сурово смотрели на него. Он промолчал.

Она удивленно подняла брови и развела руками.

Потом вскочила, схватила свою каракулевую шубу и шапку и решительно направилась к двери.

— Постойте! — воскликнул он. Ротмистру не хотелось, чтобы она уходила. — У меня голова раскалывается. Позвольте, я приму что-нибудь укрепляющее.

— Пожалуйста! — Она наблюдала, как он открывает украшенную фамильным гербом серебряную шкатулку, усыпанную бриллиантами, берет добрую щепоть белого порошка и начинает втирать в десны. Артерии расширились, к вискам прилила кровь… Неужели она увидит, как разбухают его губы?

— Наши донесения, — начал он, — предупреждают царя о революции. Я только что сам написал рапорт следующего содержания: «Если не пополнить запасы продовольствия, то поддерживать спокойствие на улицах Петрограда станет затруднительно. Гарнизон хранит верность присяге, но…» Да к чему это все? Новое правительство — смех, да и только! Штюрмер, Трепов, теперь эта старая развалина — князь Голицын… Пигмеи и мошенники! Убийство Распутина ничего не решило. Нам нужны свежие силы, свежие идеи. Я не со всеми идеями, какие вы исповедуете, согласен, но некоторые из них не лишены смысла…

— Интересно. — Сашенька стояла прямо перед ним, и ему показалось, что он чувствует ее запах — лавандовое мыло от Пирса.

Она задумчиво покусывала губу. Он понял, что она повзрослела быстрее, чем ему до сих пор казалось. — Мы топчемся на месте, товарищ Петр, верно? Но терпение у нас не безгранично! Если вы думаете, что мне нравится с вами встречаться — быть может, вы и правы. Мы стали почти друзьями… но друзья ли мы на самом деле?

Некоторые из моих товарищей считают, что нам не стоит больше видеться. «Это пустая трата времени, от Сагана зимой снега не дождешься», — говорят они.

Если вы нам сочувствуете, то кое-что должны обязательно нам сообщать. Как бы то ни было, вы же понимаете, что все ваши старания напрасны. Ваш мир вот-вот рухнет. И вы должны рассказать нам что-то такое, что позволило бы нам пощадить вас.

— Вы неисправимая оптимистка, Сашенька, вас ввели в заблуждение. Я невысокого мнения о ваших газетах, но — сугубо между нами — они говорят правду о ситуации на заводах и на фронте. Меня это гнетет. Но у меня есть кое-что для вас.

— Правда? — Сашенька улыбнулась. Она сбросила пальто и вновь присела, но шапку не сняла.

В который раз Саган мучительно размышлял: «Кто же с кем играет?» «Почти друзья», — так она сказала.

Против своей воли опытный сыщик почувствовал себя уязвленным. Ведь они говорили о семьях, о поэзии, даже о здоровье друг друга! Что же из этого она передает Менделю? Он надеялся, что об их «дружбе» она умалчивает, потому что в этом был смысл его метода: умалчивание о незначительных происшествиях ведет к маленькой лжи, а затем умалчивание о значительных происшествиях ведет к большой лжи, — вот так он и вербовал провокаторов. Он хотел уничтожить Менделя, а Сашенька была орудием в его руках. Двуличность, а не честность была его ремеслом — но если говорить правду, Сашенька стала уже не просто орудием. Она превратилась для него в отдушину.

— Слушайте внимательно, — сказал он. — Завтра ночью планируется налет на вашу типографию. Ее нужно перевезти. И мне не обязательно знать, куда именно.

Она постаралась скрыть от него свое нетерпение, но ее манера хмурить брови забавляла Сагана.

— Этот налет будете проводить вы? — спросила она.

— Нет, эту операцию проводит жандармерия. Чтобы узнать подробности, я пообещал разжиться информацией в ответ.

— Какая самонадеянность, товарищ Петр! Он сделал нетерпеливое движение.

— Работа любой разведки — это рынок, Сашенька. Именно это не дает мне покоя по ночам. Я не могу спать. Я живу на порошке доктора Гемпа. Я хочу помочь вашей партии, народу, России, но все внутри меня восстает против того, чтобы делиться с вами информацией. Вы знаете, как я рискую, рассказывая вам это?

Сашенька повернулась, чтобы идти. Если это неправда, то между нами все кончено, а мои товарищи потребуют вашу голову. Если вы пустите за мной своих шпиков, мы больше никогда не встретимся. Мы поняли друг друга?

— А если — правда? — крикнул он ей вслед.

— Тогда мы снова встретимся, и очень скоро.


26

Мягкий свет пробивался сквозь тучи, отражался от снега и становился ярче, проникал сквозь шторы: опиум распространялся по венам Ариадны. Вызвали доктора Гемпа, и он сделал ей укол. Она уронила голову на подушку и забылась неспокойным сном: они с Распутиным гуляли по небесам, он целовал ее в лоб; государыня в серой форме медсестры пристально за ними приглядывала. Распутин держал ее за руку, и впервые в жизни она была по-настоящему счастлива и спокойна.

Лежа в кровати, она слышала приглушенные голоса, которые говорили на идиш. С нею были ее родители.

— Бедняжка, — бормотала ее мать. — Неужели ее обуял злой дух?

— На все воля Божья, и на это тоже, — ответил отец Ариадны. — Они толкуют о свободе воли! А мы можем лишь молить Его о милосердии…

Ариадна слышала скрип кожаных ремешков, когда раввин привязывал свой амулет к руке, а затем перешел на идиш.

Раввин стал читать Восемнадцать благословений.

Его привычный, успокаивающий речитатив уносил ее, как на ковре-самолете, в давнеедавнее время…

Молодой и статный красавец Самуил Цейтлин просил ее руки на узкой грязной тропинке подле синагоги, возле мастерской сапожника Лазаря в маленьком еврейско-польском местечке Туробин неподалеку от Люблина. Сперва она всего лишь неопределенно пожала плечами: «Он не князь Долгорукий и даже не барон Ротшильд, он не слишком хорош для меня — кто же тогда хорош?» Ее отец кричал: «Сын Цейтлиных язычник! Он не ест и не одевается как мы, он вообще соблюдает кошер? Он знает Восемнадцать благословений? И его отец с галстуком-бабочкой и выходными в «Бэд Эмз» — они отступники!»

Потом она обошла вокруг еврейского свадебного балдахина — хупы — семь раз; Самуил разбил бокал, решительно наступив на него сапогом. Ее нового мужа внесли на руках поющие хасиды, у него было такое выражение лица, словно он думал: «Молю об одном — больше никогда не видеть этих первобытных фанатиков! Но у меня есть Ариадна! Жена! Сегодня я буду любить самую красивую девушку за чертой оседлости! А завтра — в Варшаву! Послезавтра — в Одессу!» А она наконец уедет из Туробина! Навсегда!

Потом, годы спустя, лежа в объятиях ротмистра Двинского в гостиничном номере «Бристоля» в Париже, Ариадна удивила даже этого знатока женского тела своей развращенностью. В рваной ночной сорочке, стоя на четвереньках, прижимая свои ягодицы к его лицу, вертясь как стриптизерша, она получала удовольствие от распутного веселья, грязно ругалась по-польски и изрыгала непристойности на идиш. Даже сейчас на нее накатила волна похоти, видения ласк обнаженных мужчин, поцелуи женщин.

Ариадна села в кровати, продрогшая, протрезвевшая. Ей казалось, что в ногах кровати она видит Старца — да, его бороду, его сверкающие глаза.

— Это ты, Григорий? — громко спросила она, но потом поняла, что это только ламбрекен и платья на стойке, которые она почему-то приняла за высокого худого человека с бородой. Она была одна, и внезапно в голове у нее прояснилось.

«Распутин, показавший мне новую дорогу к счастью, мертв; Самуил, чья любовь и богатство были опорой моего воздушного замка, со мной разводится;

Сашенька меня ненавидит — разве можно ее за это винить? Мои родители-фанатики меня стыдятся, а я стыжусь своего стыда. Всю жизнь меня преследуют неудачи, что бы я ни делала. Мое счастье — как циркачка, которая идет по натянутой проволоке, старается сохранить равновесие, но когда-нибудь неизбежно упадет и разобьется. Стоит мне получить удовольствие, и тут же эта циркачка спотыкается и начинает хвататься за воздух.

Я смеялась над набожностью отца и его предрассудками.

Возможно, мама была права: неужели я проклята с самого рождения? Или меня сглазили? Я смеялась над судьбой, потому что ни в чем не нуждалась. О горе мне, горе!»

Она откинулась на подушках, одинокая, брошенная на произвол судьбы, как корабль без руля и без ветрил.


27

Сашенька через грузинскую аптеку Лордкипадзе на Александровском проспекте передала Менделю, что необходимо срочно встретиться. Над городом нависли тучи, похожие на перевернутые кремовые грибы. Талая вода замерзла в водосточных трубах и на крышах домов. Термометр показывал минус двадцать. В рабочих районах раздавался тревожный вой заводских гудков и заливались пронзительные свистки городовых. На фабриках и заводах вспыхнули забастовки.

На Невском, даже в самом центре, чиновники, рабочие, даже домохозяйки-буржуа стояли в очереди за хлебом. Две женщины барахтались в грязи, пытаясь отнять друг у друга последние буханки: женщина-рабочая била и била свою соперницу по лицу, и Сашенька услышала, как сломался нос последней.

В «Елисеевском», где Цейтлины заказывали себе продукты, Сашенька видела, как рабочие хватают пирожные и фрукты. Продавца отогнали палками.

Этой ночью она даже не пыталась уснуть. В голове гудело. Она снова и снова вспоминала сцены гнева, охватившего город. Гудки Выборгской стороны эхом разлетались над Невой, как рев стада китов.

Она встала с кровати, оделась и вышла из дому.

Глубокой ночью у них с товарищем Молотовым состоялась встреча в извозчичьем трактире у Финляндского вокзала.

— Товарищ Мендель занят и не смог прийти, поэтому прислал меня. — Молотов хмурился, был не настроен шутить и выслушал Сашенькин доклад с придирчивым вниманием.

— Ва-вашему источнику мо-можно доверять? — поинтересовался он, заикаясь от волнения.

— Думаю, да.

— Спасибо, то-товарищ. Я займусь этим.

На рассвете типографию перевезли в новое место на Выборгской стороне.

Палицын и Сатинов разобрали печатный пресс.

Сашенька с товарищами перенесли части машинки в бочонках, молочных бидонах и мешках с углем. Сам громоздкий пресс поставили в гроб, который забрали на краденом катафалке, а за ним по Выборгской стороне следовал экипаж с безутешными родственниками (большевиками), одетыми в черное.


* * *

На следующий день, когда начало смеркаться, Мендель с Сашенькой поднялись по лестнице административного здания, находящегося недалеко от бывшей типографии.

Менделю каждый шаг давался с трудом, он едва волочил свою больную ногу, обутую в специальный ботинок.

Они вышли на крышу, Сашенька угостила Менделя одной из своих сигареток — их золотой фильтр смотрелся совершенно нелепо в сочетании с фуражкой мастерового и грубой кожаной тужуркой.

Они оба наблюдали, как три экипажа с полицейскими в серых шинелях и два автомобиля с жандармами подкатили к подвалу, как прибывшие оцепили здание и выломали дверь.

— Отличная работа, товарищ Песец, — похвалил Мендель. — Ты была права.

Сашенька зарделась от гордости. Она стала теперь настоящим бойцом партии, а не взбалмошной девчонкой из вырождающегося класса.

— Мне продолжать встречаться с Саганом?

Глаза Менделя, увеличенные толстыми стеклами, впились в Сашеньку.

— Я думаю, он в тебя влюбился.

Сашенька засмеялась и покачала головой.

— В меня? Ты, наверное, шутишь. В меня никто не влюбляется. Саган говорит в основном о поэзии. Он хорошо знает свою роль. Он мне помог в ситуации с мамá, но вел себя сугубо по-деловому. А я большевик, товарищ, я не строю глазки.

— Ну конечно, говорит о поэзии! Не будь наивной, малышка.

— Он запал на тебя!

— Нет! Разумеется, нет! — Сашенька зарделась от смущения.

— Он нам сочувствует, именно поэтому и предупредил о налете.

— Так всегда говорят. Иногда, правда, так и есть, но не очень-то доверяй его штучкам.

Мендель часто переходил на идиш — язык своего детства. Если Ариадна говорила по-русски без всякого акцента, в речи Менделя все еще слышались сильные польско-еврейские интонации.

— Если вы правы насчет его безнравственного поведения, товарищ, тогда я думаю, что нам с Саганом не стоит дальше встречаться. Сегодня утром он прислал мне записку, в которой приглашает покататься на санях за городом. Я, разумеется, отказала, а теперь уж точно не поеду.

— Не будь такой шлимазл[8], Сашенька, — ответил он. — Мне лучше знать, девочка. Не увлекайся буржуазной моралью.

— Тут мы решаем, что нравственно, а что безнравственно. Если партия прикажет тебе вываляться в грязи, ты вываляешься! Если ему так хочется тебя — что ж, это к лучшему.

Сашенька еще больше встревожилась.

— Ты имеешь в виду…

— Поедешь кататься на санях, — раздраженно прогудел он. — Будешь встречаться с этим мерзавцем столько, сколько нужно.

— Но ему необходимо что-то взамен.

— Мы подкинем ему немного сведений — парутройку «лакомых кусочков». Но взамен мы хотим во сто крат больше. Узнай имя предателя, который выдал типографию. Если мы не узнаем, кто это, — вся операция псу под хвост. Партия будет разочарована. И не забывай о бдительности! Вот так!

У Менделя от холода даже губы посинели.

— Давай спускаться, пока мы не превратились в сосульки. Как твоя матушка пережила развод? Я к ней не захожу. Доктор Гемп говорит, что она пребывает и в истерике, и в меланхолии. Она сидит» на броме, опиуме и хлорале. Отец хочет попробовать гипноз.

— А на миссис Льюис он жениться собирается?

— Что-что? — У Сашеньки даже дыхание перехватило.

Ее отец и Лала? О чем он говорит? Но Мендель уже спускался по лестнице.

Над городом вновь тревожно раскатились гудки заводов, но черные крыши скрывали бурлящую внизу, на улицах, ярость.

«Мир действительно сошел с ума», — подумала Сашенька.


28

На следующий день потеплело. На молочном небе солнце и луна подозрительно посматривали друг на друга. Одни облака напоминали двух овечек, другое — барана, пасущегося на заснеженном поле. Все фабрики бастовали.

Сашенька ехала в трамвае в сторону Финляндского вокзала и видела, как от заводов по мостам шли толпы бастующих, — уже третий день не утихали забастовки из-за хлеба. Выступления начались в четверг, в Международный женский день, и с тех пор неуклонно набирали силу.

— Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов!

— Толпы демонстрантов размахивали красными флагами, и пение прерывалось возгласами: — Долой самодержавие! Хлеба и мира!

Казаки попытались повернуть их у Александровского моста, но как можно остановить десятки тысяч голодных людей? Сашенька видела, как женщины в крестьянских платках били витрины «Елисеевского», бакалеи на Невском, набирали себе еды: «Наши мужья гибнут на фронте! Хлеба нам! Наши дети пухнут с голоду!»

На углу улицы сидел мальчишка с гармошкой и пел «Позабыт, позаброшен» — на улицах теперь было много беспризорников с раздутыми от голода животами.

Позабыт, позаброшен с молодых юных лет,

Я остался сиротою, счастья-доли мне нет.

Ох, умру я, умру я, похоронят меня,

И никто не узнает, где могилка моя.

И никто не узнает, и никто не придет,

Только раннею весною соловей пропоет…

Сашенька дала мальчику деньги и красную листовку.

— После революции, — сказала она, — у вас будет хлеб, вы станете хозяевами; читай Маркса и все поймешь. Начни с «Капитала», а потом…

Но мальчишка унесся прочь. На сегодня партия не дала Сашеньке особых поручений. Чуть свет она заглянула к Шляпникову на Широкую.

— Демонстрации — пустая трата времени, товарищ, — настаивал он. — Не стоит напрасно раздавать наши листовки. Это ни к чему не приведет, как и всякий бунт.

В пятницу на Аничковом мосту рабочие убили полицейского, а кондитерскую Филиппова, откуда Дельфина приносила барону Цейтлину его любимый наполеон, разгромили.

В ответ власти наводнили город казаками и солдатами. Петроград стал напоминать Сашеньке военный лагерь.

На каждом мосту, на всех перекрестках центральных улиц были размещены броневики или оборудованы пулеметные гнезда; на площадях развернулись кавалерийские эскадроны; на белом снегу паровал конский навоз.

В театрах продолжали давать спектакли, Ариадна настолько оправилась, что они с Цейтлиным поехали в Александринский на «Маскарад» Лермонтова — самое авангардное представление. В «Дононе» и «Константе» было многолюдно, оркестры в «Европе» и «Астории» исполняли вальс и танго.

У Сашеньки была назначена встреча с Саганом. Но сначала она поспешила на Невский, 153, на конспиративную квартиру. Мендель, с которым были еще Шляпников и Молотов, велел ей успокоиться.

— Сделайте пару выстрелов над головами этих рабочих, дайте им буханку хлеба, и недовольство стихнет.

С этим никто не спорил. Сашенька колебалась: может, они и правы? На Финляндском вокзале она по привычке проверила, нет ли за ней «хвоста». Заметила одного, похожего на шпика, но легко от него ушла, потом села на поезд, взяв билет третьего класса. На морозе казалось, что от каждого соединения, каждой смычки в поезде с присвистом валит пар, клубится, как колдовские чары.

Сашенька договорилась встретиться с Саганом в Белоострове, небольшом городке возле финской границы. Когда она прибыла на место — в вагоне, кроме нее, не было пассажиров, — Саган уже ждал ее на тройке, курил сигару и кутался в шубу. Она забралась в сани, он набросил ей на колени меховую полость.

Извозчик харкнул на снег, щелкнул кнутом, и сани понеслись. Сашенька вспомнила подобные поездки с Лалой в собственной карете с инкрустацией из слоновой кости, с фамильным гербом на дверцах, с собольей обивкой. Теперь же шаткие сани со скрипом и грохотом неслись по полям, пьяный извозчик в тулупе и надвинутой набекрень шапке щелкал хлыстом по шелудивым задам двух костлявых пегих лошадей. Он обращался то к лошадям, то к пассажирам, но было трудно разобрать его слова из-за шуршания саней и цокота копыт.

— Неужели вам не нужно быть в Питере и бороться с проклятыми фараонами? — спросил Саган.

— Рабочие просто хотят есть, они совсем не готовы к борьбе. А вам-то разве не тревожно?

Он покачал головой:

— Побунтуют и успокоятся.

— Партия с вами согласна. — Она всмотрелась в лицо Сагана: он выглядел измученным и озабоченным — переутомился от двойной жизни, устал от несчастливого брака, от головных болей и бессонницы.

Казалось, что волна возмущения, охватившая город, вот-вот поглотит и его.

Она покачала головой, вспоминая упрек Менделя.

Откуда ему знать, если он никогда в глаза не видел Сагана и уж точно никогда не видел их вместе? Нет, Саган ей стал даже кем-то вроде друга, лишь он один понимал, каково это — иметь такую мать, как Ариадна.

Сашенька чувствовала, что тоже нравится ротмистру, но совсем не так, как полагает дядя! Вовсе не так! Саган даже не похож на грубого жандарма, скорее уж на рассеянного поэта — со своими длинными непослушными волнистыми белокурыми волосами. И эта прическа шла ему. Они были противниками по многим позициям, Сашенька это знала, но их взаимопонимание зиждилось на взаимоуважении, общих взглядах и сходных вкусах. У нее серьезное поручение, и когда она его выполнит, вероятно, больше они никогда не увидятся. Но она была рада, что Мендель велел ей встретиться с Саганом еще раз. Очень рада. Она хотела ему рассказать о своей семье: с кем еще она могла поделиться наболевшим?

— У нас дома кое-что произошло, — начала она рассказ. Что плохого, если она поделится безобидными семейными сплетнями?

— Миссис Льюис! Моя Лала! У Менделя есть осведомитель в «Дононе». Так я и узнала. Когда я нажала на папá, он стал весь пунцовый, отвел глаза и все отрицал, но в конечном счете признался, что просил ее руки только ради меня, чтобы я росла в счастливой семье. Как будто мне есть до этого дело! Но теперь он говорит, что не будет разводиться. Мамá слишком ранима. Я спросила у Лалы, она обняла меня и сказала, что сразу же ответила отцу отказом. Они совсем как дети, товарищ Петр. Их мирок вот-вот рухнет, а они продолжают играть, будто оркестр на «Титанике»!

— Вас это задевает? — спросил он, наклоняясь к Сашеньке. Она отметила, что он подстригает свои усы так же, как ее отец.

— Нет, разумеется, — ответила она охрипшим голосом, — но от Лалы я подобного не ожидала!

— Гувернантки часто влюбляются в хозяев. Я, например, завел свою первую интрижку с гувернанткой моей сестры, — признался Саган.

— Не может быть! — Внезапно она в нем разочаровалась. — А как же ваша жена?

Он покачал головой:

— Домой возвращается лишь моя физическая оболочка. Я ухожу и прихожу, как призрак. Я стал подвергать сомнению все, во что когда-то верил.

— Моя жилетка — Лала. А ваша?

— Ее нет. Уж во всяком случае, не моя жена. Иногда мне кажется, что вы — единственный человек, с которым я могу быть самим собой, потому что мы наполовину чужие люди, наполовину друзья, понимаете?

Сашенька улыбнулась.

— Хорошая подобралась парочка! — Она прикрыла глаза, подул ветер, и на ее лицо посыпались снежинки.

— Вот туда! Но-о-о! — прокричал Саган, указывая на трактир впереди.

— Слушаюсь, барин, — ответил извозчик, нахлестывая лошадей.

— Почти приехали, — произнес Саган, касаясь ее руки.

Посреди снежной степи стояла крошечная деревянная избушка, щедро украшенная резьбой и росписью. Несколько березок окружали ее, как сторожа. Сашеньке это место напомнило сказку о Снежной королеве.

Сани остановились, на морозе из конских ноздрей валил пар. Двери отворились, на пороге появился дородный крестьянин с окладистой бородой, в медвежьем тулупе, в сапогах из мягкой кожи. Он помог Сашеньке вылезти из саней.

И внутри этот домик напоминал крестьянскую избу: «ресторан» представлял собой одну-единственную комнату с традиционной русской печью, на которой лежал дряхлый старик с косматой седой бородой и громко храпел. Чернобородый крестьянин провел их к грубо отесанному деревянному столу и сунул им в руки по наперстку с чачей.

Сашенька еще никогда не ездила обедать с кавалером.

Заказанная Саганом чача обожгла все внутри. Горящий в печи огонь, доносившиеся из нее ароматы, спящий в углу старик — Сашенькино сознание покрывал какой-то туман. Ей стало казаться, что они единственные люди на всем этом ледяном севере. Потом она мысленно одернула себя. Отпуская шуточки, крестьянин подал им жареного гуся в обжигающе горячей гусятнице; птица настолько долго тушилась, что жир и мясо отслоились от костей и получилась вкусная мясная похлебка со свеклой, чесноком и картофелем, прямо пальчики оближешь. Они так были поглощены едой, что почти забыли про революцию, просто болтали. Десерт так и не подали, старик даже не проснулся. В конце концов они, выпив еще по порции чачи, уехали.

— Ваши сведения оказались правдой, — произнесла Сашенька, когда сани снова понеслись по заснеженным полям.

— Было непросто добыть их для вас.

— Но этого недостаточно. Нам нужно имя человека, который нас предал.

— Я, наверное, смогу его назвать. Но если мы продолжим наши встречи, я же должен как-то отчитываться перед начальством…

Сашенька тянула с ответом, опасная игра стала щекотать ей нервы.

— Ладно, — проговорила она. — У нас есть кое-что. Гурштейн бежал из ссылки.

— Нам это известно.

— Он в Петрограде.

— И об этом мы догадывались.

— Хотите узнать, где он?

Саган кивнул.

— Пансион «Киев», номер двенадцать. — Именно такой ответ репетировали они с Менделем, который предупреждал, что ей придется выложить кое-какие секреты. Гурштейн стал разменной монетой.

Казалось, новость совсем не произвела впечатления на Сагана. Гурштейн меньшевик, Сашенька, а мне нужен большевик.

— Гурштейн бежал с Сенькой Шашьяном, бакинцем.

— Ненормальный бандит, грабивший банки для Джугашвили-Сталина?

— Он в тринадцатом номере. Теперь вы у меня в долгу, товарищ Петр. Если об этом узнают, я не доживу до утра. А теперь назовите мне имя предателя, который выдал подпольную типографию.

Какое-то время слышался лишь хруст снега под санями, и Сашенька почти чувствовала, как Саган кладет на одну чашу весов человеческую жизнь, на вторую — ценного агента.

— Верезин, — произнес он.

— Привратник?

— Удивлены?

— Я ничему не удивляюсь, — ликуя, ответила Сашенька.

Небо окрасилось багрянцем, как будто его искупали в крови. Ее задание успешно выполнено. Партия будет довольна. Она узнала то, что хотел Мендель, — совсем неплохо для воспитанницы Смольного! Они с Саганом раскрыли карты.

Оба чувствовали возбуждение после удачно проведенной операции.

Она его переиграла, и он — уж все равно, по какой причине — назвал имя.


Сани подъехали к особняку, вероятно, к какому-то имению. Похолодало, и снова появились сосульки.

Сосновый бор тускло отливал серебром.

— Смотрите! Смотрите туда! — воскликнул Саган, взяв ее за руку. — Разве не красота? Вдали от городских беспорядков! Я хотел показать вам свой самый любимый, самый красивый уголок.

Сани остановились.

— Приехали, барин, — сказал извозчик, поднимая брови и сплевывая. — Как вы и велели. Я подожду.

— Я бы мог остаться здесь навсегда, — горячо воскликнул Саган, стягивая шапку. — Может, и перееду сюда жить. Как вы думаете, был бы я счастлив здесь?

Из крошечной трубы клубами поднимался дымок.

Остроконечные сосульки, образовавшиеся с вечера, свисали с крыши, на окнах мороз нарисовал удивительные узоры. Саган взял ее за руку и снял перчатку. Их руки, теплые и сухие, сплелись. Потом он засунул ее левую руку в свою перчатку; ее пальцы, зарывшись в кроличий мех, коснулись пальцев ротмистра. Этот жест казался таким дерзким и таким интимным, но одновременно и таким восхитительным!

Сашенька тяжело задышала. От прикосновения к его загрубевшим пальцам нежная кожа ее ладоней, казалось, стала необычайно чувствительной, как будто ее покалывали сотни иголочек. Она почувствовала, как щеки заливает румянец, и решительно вытащила руку из его перчатки.

Она чувствовала на себе его взгляд, но сама глаза отводила. Это зашло слишком далеко.

— Быстрее! — прикрикнул Саган на извозчика.

Тройка рванулась вперед, и вдруг кони понесли. Сани бросало из стороны в сторону, извозчик что-то кричал, но сугробы с одной стороны были выше, к тому же то тут то там попадались кочки, — сани перевернулись, и Сашенька полетела в сугроб.

Она приземлилась чуть в стороне, лицом в снег, и какое-то мгновение не двигалась. Саган лежал рядом и тоже без движения. Он жив? Сашенька села. Лошади продолжали нести, волоча за собою перевернутые сани, извозчик хрипло ругался. Саган не шевелился, лицо его было все покрыто снегом.

— Петр! — окликнула Сашенька, подползая к нему.

Она коснулась ямочки у него на подбородке. Саган сел, смеясь, вытирая снег со своего продолговатого лица.

— Вы меня напугали, — призналась она.

— Я подумал, мы оба разбились, — засмеялся он в ответ, Сашенька тоже улыбнулась.

— Посмотрите на нас! — сказала она. — Мы до нитки промокли…

— …и замерзли, — подхватил он, ища взглядом сани. — Ну и напугался я, доложу вам!

Сашенька видела, как расширились его голубые глаза, он с волнением смотрел на место, где перевернулись сани. Она натянула ему на голову шапку, они смеялись как дети. Сидя в сугробе посреди заснеженных полей, вдалеке от жилья, от внезапно скрывшихся из глаз саней, он положил голову ей на плечо, Сашенька сделала то же самое, они стукнулись лбами, потом посмотрели друг на друга.

Не теряя времени даром, он поцеловал ее в губы.

Никто раньше не целовал ее в губы. Думая лишь о партии, смакуя свой успех, решив, что Мендель, вероятно, в конечном счете был прав — она нравится Сагану, — Сашенька позволила ему прильнуть к ее губам на целую минуту. Его язык пробрался в ее рот, облизал губы, зубы, язык. Ее губы затрепетали, она вся обмякла. На одно мгновение, лишь на мгновение она закрыла глаза и замерла, склонив голову ему на грудь. Сашенькина рука сделала то, что ей давно хотелось сделать: провела по волосам, напоминавшим ей сахарную вату. Они делились сокровенным — говорили о поэзии, о его браке, его головных болях, о ее семье, — но не сказали ни слова о «большой игре» конспираторов. Обмен рискованными сведениями стал кульминацией медленного чувственного танца на тончайшем льду. У Сашеньки кружилась голова, но тело охватило нервное возбуждение: ее накрыла волна ощущений.

— А вот и мы, барин! — заорал извозчик, чья борода превратилась в сплошную сосульку. Он поставил сани на полозья и направил тройку по большому кругу, чтобы забрать седоков. — Простите великодушно за то, что перевернул. Руки-ноги целы — здоровенькие, посмотреть любо-дорого!

Кожа у Сагана была теплая, колючая и обветренная на щеках и подбородке. Сашенька прямо обожглась об нее. Отшатнулась.

— Тпру-у-у! — Сани остановились перед Саганом с Сашенькой, обдав их грязным фонтаном ледяных осколков.

Саган помог Сашеньке встать, отряхнул от снега и усадил назад в сани. Руки и ноги у нее дрожали. Она отерла губы рукавом. Ее уверенность в себе была поколеблена, и это ее тревожило.

Через несколько минут они подъехали к избе и распахнули сбитую из досок дверь. Улыбающаяся розовощекая деваха в тулупе держала поднос с двумя стаканами гоголь-моголя. Раскаленное небо раскинуло над ними свое мягкое одеяло, от снега оно казалось темно-фиолетовым.

Вскоре они простились на вокзале.

У нее на подбородке появилась сыпь. Она коснулась ее кончиками пальцев, вспомнила губы Сагана, вся задрожала.


29

Ротмистр Саган смотрел, как Сашенькин поезд трогается и набирает скорость; пар из трубы паровоза напоминал белые плюмажи на киверах жандармов. Он прошел к начальнику станции, исполненному благодарности и восторга. Войдя в уютный кабинетик этого болвана, Саган согрелся у датской печки, плеснул себе коньяку и стал писать доклад начальству, генералу Глобачеву.

У Сагана заломило виски — начиналась нестерпимая головная боль. Он быстро втер в десны целебный порошок, потом сделал две понюшки. Дела шли совсем не так гладко. Положение в Петрограде тревожило и его самого, и его генерала куда больше, чем он признал в разговоре с Сашенькой. И Саган и генерал соглашались в одном — необходим роспуск Думы: пора, полагали они, пустить в ход казацкие нагайки. От кокаина тревога сменилась ощущением полного довольства — оно пульсировало в его висках.

Еще со дней учебы в Пажеском корпусе Саган всегда был первым, был он и лучшим во время двухлетнего обучения в школе сыщиков. Он набил руку на антропометрических таблицах Бертильона, автора системы приемов судебной идентификации; выиграл соревнования по стрельбе на занятиях по огневой подготовке и безупречно прошел практику у ротмистра Гласфедта; на «отлично» усвоил «Инструкции организованного управления внутренними агентами», которые он педантично применял к Сашеньке. Он назубок выучил вежливые рекомендации полковника Зубатова, гения охранки, который писал: «Вы должны рассматривать своего информанта как любовницу, с которой у вас случился роман».

Вообще, невозможно завербовать революционерку в двойные агенты без применения в той или иной форме рыцарских законов. Хотя позволять глупым подросткам считать себя серьезными людьми, которые не приемлют и намека на флирт, однако при этом сами ведут себя невоздержанно в сексуальном плане — совсем не по-рыцарски. Саган следовал рекомендациям Зубатова с одной эсеркой и с большевичкой. Ни первая ни вторая не были красавицами, но дело разведки с лихвой компенсировало безрадостную эстетику.

Саган всегда тщательно готовился к своим встречам с Сашенькой: слушал ритмы последнего танго, разучил кучу виршей этого рифмоплета Маяковского, который вскружил ей голову.

Из-за ее преданности большевикам его задача оказалась детской забавой: людей, лишенных чувства юмора, расколоть проще простого. Как и многие революционеры, она была жидовкой — из числа тех вероотступников, которые или поддерживали безбожный марксизм, или служили германскому кайзеру. Он посмеивался над собственным либерализмом — он, так ревностно служивший вере, царю и Отечеству, преданный старому порядку.

Теперь, взяв на станции перо и чернила, он начал писать рапорт генералу:

«Ваше превосходительство, я весьма удовлетворен ходом дел с агентом 23Х (Песец) , работа с которым наконец начала приносить свои плоды. Как известно Вашему превосходительству, я тайно встречался с этим членом РСДРП(б) уже одиннадцать раз, включая первый допрос. Часы работы не были потрачены даром и вскоре дадут осязаемые результаты.

Отслеживая передвижения Песца посредством нашей службы наружного наблюдения, нам удалось арестовать трех большевиков, занимающих относительно высокое положение в партии, и установить новый адрес подпольной типографии.

Затраты на вербовку данного агента:

1) моральные — дали ей уверенность в моей симпатии к ее делу и к ней лично (мое участие в вызволении ее матери из апартаментов Черного было как нельзя кстати, я завоевал ее доверие);

2) тактические — выдача имени привратника, недавно принятого в партию, партийная кличка Конногвардеец, не стоила нашей службе ничего, поскольку нам все равно не удалось завербовать его в качестве платного агента, несмотря на обычное щедрое вознаграждение (100 руб. ежемесячно) согласно инструкции Столыпина «О порядке вербовки и использования платных агентов».

На сегодняшней встрече агент назвала имена двух революционеров: меньшевика и большевика, причем последнего уже давно разыскивают охранные отделения Баку, Москвы и Петрограда. Я организую наблюдение за ними согласно инструкции генерала Трусевича «О наружном наблюдении», а затем арестую. Прошу Вашего разрешения на дальнейшую работу с агентом Песец, поскольку полагаю, что она будет нам полезна только в том случае, если направлять ее буду лично я.

Существует вероятность того, что она сообщила нам указанные имена по распоряжению своего руководства, но я считаю, что угроза разоблачения в глазах товарищей заставит ее нам подчиняться.

Наше основное задание — арест Менделя Бармакида, ее дяди (партийные клички: Косолапый, товарищ Барамян, товарищ Горн и др. ) , и всего большевистского Петроградского комитета, но я абсолютно уверен, что данная организация полностью разгромлена и не представляет никакой угрозы в обозримом будущем…»

«Бедняжка Сашенька», — самодовольно подумал он. Однако в глубине души он понимал, что Сашенька — самая яркая звезда на его небосклоне.

Нельзя сказать, что он с нетерпением ожидал встречи с женой или с генералом Глобачевым. Будь его воля, он бы каждую ночь встречался с Сашенькой на конспиративной квартире.

Ее робость, подростковые сомнения, ее нелепая поза, ее манера одеваться в серую саржу, грубые шерстяные чулки, блузу на пуговицах, укладывать густые волосы в чопорный большевистский пучок, при этом ни намека на косметику, ни капли духов, — это все вначале раздражало его. В последние недели она все больше и больше нравилась ему, он с нетерпением мечтал о том, чтобы почувствовать запах ее кожи, ее роскошных волос, увидеть, как она сверлит его проницательным взглядом своих серых глаз, как дотрагивается пальцами до маленькой верхней губы, когда говорит о матери, увидеть приятные округлости ее тела, которые она презирает и всячески прячет. И ничто так не умиляло его, как ее желание скрыть смешливость и живой нрав — нахмуренные брови, стремление играть в непреклонную революционерку. Он смеялся над шутками Господа: какой бы взрослой она ни пыталась казаться, Всевышний наделил ее красотой — этими всегда полуоткрытыми губами, этими испепеляющими серыми глазами, этой роскошной грудью, которая, вопреки ее желанию, делала Сашеньку еще более привлекательной.

А когда он поцеловал ее в губы, у него задрожали руки. Ее яростный отказ ответить на поцелуй ясно показал ему, какое острое, всепоглощающее наслаждение этот поцелуй ей доставил. Или ему только показалось? — задавался он вопросом. Мужчина под сорок часто теряет голову, когда ощущает такую кожу, такие губы, слышит хорошо знакомый голос, ставший хриплым от волнения. Он закинул за голову руки и подумал, что мог бы молиться на запах ее кожи, шеи…

Однако она оставалась его агентом. Служба царю и Отечеству — прежде всего. Шла непримиримая борьба между добром и злом, и Сашенька находилась на другой стороне. Если бы ему пришлось… он надеялся, что до этого не дойдет. Охранное отделение — совсем особый мир.

Его битва за сохранение Российской империи — это война сугубо тайная. Как говаривал сослуживец Сагана, генерал Батюшин, «честь и хвала тому, кто опозорит свое имя и свершит порученное дело в безвестности, которая станет ему единственной наградой». Он взял щепоть лекарства доктора Гемпа и втер его в ноздри и десны, тихонько посмеиваясь про себя.

Двери распахнулись. Появились сначала красный нос и рыжие усы, затем — необъятное чрево, и наконец весь начальник станции оказался внутри.

— Вы что-то говорили, ваше благородие? — спросил он. — Чем могу? Записочка моему начальству была бы кстати. Премного благодарствуйте…

— Почему бы и нет?

— Мы надеемся, вы сокрушите наших врагов — немецких агентов и жидомасонов! — Начальник станции потер руки.

— Несомненно! Когда следующий поезд на Финляндский вокзал? Мне нужно отправить донесение…

— Через пять минут, ваше благородие. Боже, царя храни!


30

«Мерседес» великого князя уже стоял среди экипажей у стен Радзивилловского дворца на Фонтанке, когда во двор въехал «делоне» с Пантелеймоном за рулем. На колесах — цепи, чтобы не скользили по гололеду.

Самуил и Ариадна Цейтлины ожидали своей очереди, пока «рено» французского посольства покидали посол с супругой.

Измайловские гвардейцы в красивых зеленых мундирах, жандармы в киверах и казаки в кожаных штанах и бурках, размахивая толстыми хлыстами, разбили лагеря на площадях и охраняли перекрестки.

В воздухе пахло конским потом и навозом; слышался цокот тысяч копыт по мостовой, грохот повозок с гаубицами, щелчки ружейных прикладов, бряцание конской упряжи.

Звуки вальса и смех неслись вниз по мраморным ступеням дворца. Поднявшись по лестнице, Цейтлины раскланялись с послом и его супругой, и все было согласились, что сейчас в городе спокойно, как вдруг над крышами домов эхом разнесся выстрел. Собаки завыли, заревели гудки где-то там, на Выборгской стороне, сам город, казалось, громко зарычал.

— Как вы, любезный барон? Вам уже лучше, баронесса? — поклонился посол Франции. Он бегло говорил по-русски. Намного лучше, благодарю. Вы слышали? — спросила Ариадна. — Фейерверк!

— Боюсь, это выстрелы, баронесса, — ответил посол в безукоризненном черном пальто, цилиндре и белом галстуке. — Сотни тысяч рабочих-металлистов идут с Петроградской и Выборгской стороны, от Нарвской заставы.

Ариадна вздрогнула.

— Я замерзла.

— Пойдемте внутрь, — предложила француженка, беря Ариадну за руку. Жена посла и Ариадна, обе в длинных шубах: одна в горностаевой, другая в котиковой, — вошли внутрь, сбросили свои меха на руки прислуге. Ариадна, бледная, в сверкающем розовато-лиловом парчовом платье, расшитом бриллиантами, с небольшим декольте и низким вырезом на спине, напоминала ангела, вышедшего из ручья. Она обнялась с самой богатой парой в Литве — князем и княгиней Радзивиллами.

— Мне приятно, Ариадна, что в такую ночь вы все же пришли, и вы тоже, мадам Палеолог. Мы думали, не отменить ли торжества, но милейший великий князь Василий категорически запретил. Он сказал, что это наш долг, да, наш долг. Мы говорили с генералом Кабаловым, и он уверял…

Еще выстрелы. Цейтлин с послом остановились на ступеньках лестницы, вглядываясь в ночь.

На медленно едущих лимузинах и санях все прибывали и прибывали гости.

У женщин в ушах сверкали похожие на капли росы бриллианты и изумруды, а сами дамы в лоснящихся шубах напоминали животных. Несмотря на морозный воздух, от запаха духов было не продохнуть.

Цейтлин закурил сигару и угостил посла.

Они оба молчали. Посол знал, как взлетели цены, знал предупреждение тайной полиции о надвигающихся беспорядках, и был удивлен, увидев сегодня министров и великих князей за игрой в карты.

Цейтлин погрузился в собственные мысли. Он уже пережил забастовки, демонстрации, погромы, две войны, революцию 1905 года, становясь каждый раз богаче и сильнее. Дома вновь царит спокойствие; нехарактерная для него вспышка безумия и сомнения прошла.

Прописанные доктором Гемпом уколы опия поставили Ариадну на ноги; про развод забыли; Сашеньку записали к профессору Раеву; Лала выглядит спокойной, со всем согласной. Тревожил лишь Гидеон.

Где там этот бездельник, во что еще он вляпался?


31

Гидеон Цейтлин направлялся домой в большом прогулочном авто «Руссо-Балт», за рулем которого сидел дворецкий Леонид. В кармане у Гидеона было двести рублей.

Казаки и гвардейцы поставили караулы у Литейного моста, охраняя подступы к Главному штабу, военному министерству и Зимнему дворцу. Но когда Гидеон пересекал Невский, какие-то рабочие забросали его машину камнями.

— Грязные спекулянты! — кричали они. — Мы покажем вам, как грабить народ!

Камни посыпались на крышу автомобиля, но Гидеон, всегда немного на взводе, даже когда не пил, совсем не испугался.

— Я? Уж кто-кто, только не я! Дурачье, вам нужен мой братец! — проворчал он, ударяя себя по коленке. — Поехали, Леонид! Это же не наша машина! Ха-ха!

Дворецкому, который и в хорошие времена был весьма нервным водителем, сейчас стало и вовсе не до смеха.

Они остановились у десятого номера по Рождественской, узкой улочке, застроенной новыми большими домами. Гидеон выпрыгнул из машины, поплотнее запахивая шубу с бобровым воротником.

— Тогда я поехал? — уточнил Леонид.

— Ладно, — ответил Гидеон, пообещавший своей жене, детям и брату Самуилу больше времени проводить дома. Но сейчас он не сдержался: — Хотя лучше бы ты подождал меня.

— Извините, господин Цейтлин, я не могу долго здесь оставаться, — ответил дворецкий. — Барон сказал: «Отвезешь его домой — и возвращайся», а я ведь служу у барона. Кроме того, рабочие могут забросать машину камнями, а это прекрасный автомобиль, господин Цейтлин, многим лучше «делоне»

или…

— Покойной ночи, Леонид, счастливого пути!

Ободряюще кивнув привратнику (и подумав про себя:

«Ты работаешь на охранку, ничтожество!»), Гидеон прошел по отделанному мрамором коридору, открыл дверь лифта (каковой являл собою произведение ардеко из полированной бронзы и стали), нажал кнопку шестого этажа. От выпитого коньяка и шампанского у Гидеона в жилах бурлила кровь, в животе горело и кружилась голова. Его жена Вера, мать двоих его дочерей, опять была беременна, а он потратил все жалкие заработанные гроши на ужин в «Константе» и просадил остальное в рулетку. Какая трагедия: родиться богатым, а вырасти бедным! — засмеялся он про себя.

О, снова его выручил брат: открыл свою красивую тиковую шкатулку и вручил две хрустящих императорских банкноты. Но на этот раз барон заверил, что больше денег не даст.

— О, вот и он! — сказала Вера, стоявшая у плиты в потрепанном халате и домашних тапочках.

— Какая радушная встреча для блудного транжиры, — заметил Гидеон, целуя ее в болезненного цвета щеку. — Неужто и вправду это ты меня так встречаешь?

Гидеона, несмотря на его ужасное поведение, всегда поражало отношение к нему окружающих. Он положил огромную волосатую руку жене на живот.

— Как дела, главнокомандующий?

Вера смягчилась.

— Рада видеть тебя, дорогой.

— А я тебя! И тебя!

Потом ее усталое лицо посуровело.

— Будешь с нами ужинать? Надолго ваша милость снизошла к нам? А, Гидеон?

— Я пришел к тебе и детям, — ответил Гидеон так радостно, что любой, кто не знал его хорошо, подумал бы, что он лучший в Питере муж и отец. Дома никто не помог ему снять пальто и галоши. В квартире царил беспорядок, пахло подсолнечным маслом и капустой, как в простой крестьянской избе. Как и большинство неорганизованных людей, которые никогда ничего не кладут на место, Гидеон ненавидел беспорядок — он с яростью посмотрел на немытые тарелки, неубранные постели с желтыми простынями, на гору обуви, следы на ковре, крошки на кухонном столе. Это была хорошенькая квартирка, выкрашенная в белый цвет, с простой мебелью из финской березы, лишь на стенах не были развешаны картины.

— Наша квартира — помойка, Вера! Настоящая помойка! Гидеон! У нас нет ни копейки. Мы должны вернуть мяснику двадцать рублей, иначе потеряем кредит. Привратнику мы задолжали восемь рублей, а…

— Довольно, довольно, дорогая. Что у нас на обед?

— Каша с сыром. Больше ничего не смогла купить. В городе нет продуктов. Виктория! Софья! Ваш папенька пришел!

Послышался неспешный топот ног в тяжелых башмаках. В дверном проеме стояла девочка и пристально смотрела на отца печальными тусклыми глазами, словно он явился с другой планеты.

— Здравствуй, папа, — поздоровалась Виктория, которую все называли Викой.

— Вика, дорогая! Как дела? Как в гимназии? А как твой воздыхатель? Все пишет тебе стихи?

Он раскрыл объятия, но его старшая пятнадцатилетняя дочь осталась стоять на месте, даже не изменившись в лице.

— Мама очень устала. Она плачет. Тебя уже давно не было. Нам нужны деньги.

Высокая, смуглая, с прилизанными волосами, в халате, с очками в роговой оправе, Вика напоминала Гидеону строгую библиотекаршу. Она была совсем на него не похожа.

— Где ты был? Пил? Волочился за женщинами легкого поведения?

— В чем ты меня обвиняешь? Меня? Уж кого-кого, но меня? — Гидеон потупил взгляд. Несмотря на то что его большой рот, озорные черные глаза, непослушные волосы и борода были созданы для красивых жестов и веселого смеха, он почувствовал стыд и пустоту.

Откуда она набралась этих словечек: «женщины легкого поведения»? От мамаши, от кого же еще!

— Мне нужно делать уроки, — сказала Вика и, сгорбившись, ушла.

Гидеон пожал плечами: Вера настраивает детей против него. Потом он услышал легкие шаги. Софья, смуглая девочка с вьющимися волосами цвета воронова крыла и такими же глазами, бросилась ему в объятия. Он встал и закружил ее.

— Мушь! — проревел он. — Моя дорогая Мушь!

Так прозвали Софью, потому что в раннем детстве она напоминала озорную мушку. Сейчас она повзрослела: черными кудряшками, глазами и волевым подбородком, а также неуемной энергией она напоминала своего отца.

— Ты где был? Случилась революция? В булочной мы видели драку! Я хочу уехать отсюда, папаша. Возьми меня с собой! Как твои друзья-революционеры? Ты что-нибудь видел? Я на стороне рабочих! Как дела, папаша? О чем ты пишешь? Я скучала по тебе. Ты не заболел? Мы надеемся, что не заболел! Мы все такие ханжи! — Она повисла на нем, как обезьянка. — Над чем ты сейчас работаешь, старый момзер?[9]

Ему нравилось, как она называла его по-еврейски папашкой-бездельником и щекотала его бороду.

— Может, сочиним что-нибудь сейчас, Мушь? Мне нужно быстро написать статью.

— Да-да! — Мушь схватила его за руку и потянула в кабинет, где невозможно было ступить, чтобы не споткнуться о кипы бумаг и журналов, — однако стремительная Мушь ухитрилась миновать все и придвинуть к столу его зеленое кожаное кресло, со знанием дела вставила бумагу в печатную машинку и прокрутила каретку.

— Правильно! — похвалил отец.

— А для кого мы сегодня пишем? Для кадетов? Для меньшевиков?

— Для меньшевиков! — ответил он.

— Значит, на этой неделе ты социал-демократ? — поддразнила она отца.

— Только на этой неделе! — засмеялся он.

— Сколько слов?

— Пятьсот. Не больше. У нас есть выпить? Мушь стремглав бросилась за стопкой водки.

Он одним глотком выпил и сел в кресло, Мушь устроилась у него на коленях, положила свои ладошки на его руки и воскликнула: Печатай, папаша, давай! Как тебе это? «Реакционные выходки режима исчерпали себя». Или «На улице я увидел голодную изможденную женщину, вдову рабочего, она качала ребенка у дома богача, наживающегося на войне». Или…

— Ты так похожа на меня, — сказал он, целуя ее в лоб.

— Гидеон был одним из немногих журналистов, которые могли за несколько минут без особых усилий «родить» статью, украсив ее цветистыми фразами и сухими фактами. Поскольку он все никак не мог для себя определить, кто он — конституционный либерал, кадет, умеренный социал-демократ или меньшевик, — он продолжал под разными псевдонимами писать и для тех, и для других. Гидеон много путешествовал, поэтому его репортажи часто ссылались на опыт зарубежных стран и забытые войны, а это не могло не впечатлить читателя.

Его беспечно брошенные выражения нередко становились крылатыми. Их подхватывал народ. Издатели просили еще и еще. Он никогда не сожалел о том, что позволил Самуилу выкупить его долю в семейном бизнесе, хотя, если бы не согласился, сейчас бы он был очень богатым человеком. Гидеон ни о чем не жалел. Кроме того, деньги в его руках никогда не задерживались.

Вечером он обещал меньшевистскому издательству «боевой» репортаж о событиях на улицах. Сейчас, печатая, он ощущал на своих крепких руках трепещущие пальчики Муши. Он работал быстро, барабанил по клавишам и выкрикивал «Новая строка!» в конце каждой строки. Тогда Мушь переводила каретку, что-то радостно бормоча себе под нос, от возбуждения дергая коленками.

— Все! — сказал он. — Готово! Твой папа только что заработал несколько рубчиков.

— Которых мы так и не увидим! — крикнула Вера из коридора.

— На это раз я, наверное, тебя удивлю! — Гидеон ощущал себя благодетелем. У него в карманах было достаточно наличности, чтобы расплатиться с долгами, задобрить Веру, купить девочкам новые книги и платья и что-нибудь вкусненькое. Он предвкушал, как раздаст деньги: Вера улыбнется; Мушь закружится в танце; даже Вика снова его полюбит.

Когда Вера подала гречневую кашу с козьим сыром, она опять спросила о деньгах, даже не вспомнив, что грядет революция.

— Папа, а Сашенька вправду большевичка? Как дела у тети Ариадны? А правда, что доктор прописал ей опиум? — Мушь сыпала вопросами и что-то тихонько напевала, пока Гидеон пытался найти ответ.

Вика пристально смотрела на отца каждый раз, когда Вера поджимала губы, вздыхала или шмыгала носом.

— Вика, не будь такой дурой! — воскликнула Мушь. — Дай папе поесть. Он любит поесть, правда, папа-момзер?

Никто не мог испортить Гидеону аппетит. Ел ли он кашу в своей унылой квартире или осетрину в «Константе», он всегда чавкал, обнюхивая еду как довольный пес и пачкая бороду без всякого стеснения.

— Сам ты ешь не так, как нас учил, — заметила Вика.

— У тебя отвратительные манеры, правда, мама?

— Не стоит брать с меня пример, — ответил Гидеон.

— Делайте так, как я вам говорил!

— Как ты можешь чему-нибудь научить детей? — изумилась Вера.

— Сплошное лицемерие, — заметила Вика.

— Вы обе — настоящий профсоюз угрюмых женщин! Выше нос! — заметил Гидеон, кладя ноги на грязный стул, на котором уже имелись отметины от его сапог.

— Тут не до шуток, Гидеон, — заявила Вера, отослав Вику и Мушь делать уроки. Когда они оставались с Верой наедине, все менялось. Ее болезненное вытянутое лицо мученицы раздражало его. Она всегда вытирала нос грязной зеленой тряпкой.

Ее ханжество сводило его с ума. Он обожал дочерей — по крайней мере, Мушь, — но что стало с Верой?

Ребенок из провинциальной буржуазной семьи, дочь школьного учителя из Мариуполя, она была образованной женщиной, работавшей в литературном журнале «Аполлон», исполненной энергии и энтузиазма — белокурой красавицей с высокой грудью и голубыми глазами. Сейчас грудь ее обвисла, глаза потускнели, став холодными, бледноголубыми, волосы поседели. Каким он был глупцом, допустив, чтобы она опять забеременела! Он просто не мог в это поверить! Но на день рождения Муши на него накатила такая тоска по ее телу, он вспомнил, какой она была, на миг забыв, какой она стала. Больше всего он негодовал из-за того, что сам полез к ней в постель, значит, и винить некого.

Одна Мушь была его отрадой, и Гидеон решил: когда она чуть повзрослеет, он возьмет ее жить к себе.

А пока он не мог больше оставаться в этой квартире.

На улице творилось такое! В гостиницах потасовки; писатель должен сам быть свидетелем истории, а он застрял здесь с этой каргой. Вера продолжала бубнить: по утрам ее перестало тошнить, но теперь болит спина, она не может заснуть. Портье как-то намекнул о фривольном поведении Гидеона. Вика рассказала друзьям, что ее отец революционер и пьяница; Мушь ужасно себя ведет, грубит, учителя жалуются, ей уже малы и платье и сапоги. Но денег нет; в магазине невозможно достать мясо, купить хлеб; соседи где-то прослышали, что Гидеона видели пьяного ночью в «Европе». И как, по его мнению, она должна себя чувствовать? Полный желудок никогда не располагал Гидеона ко сну, наоборот, он чувствовал сексуальное возбуждение.

Почему-то вспомнился обед у брата на прошлой неделе. Лорисы славились своим счастливым браком, но зануды-графа не было на обеде, поэтому Гидеон провозгласил для Мисси то, что он называл «Манифестом Гидеона»: давайте получать от жизни удовольствие, поскольку жизнь коротка и завтра мы умрем. Гидеон вспомнил: когда он прощался с Мисси, она посмотрела на него своими мигающими глазами с лучиками морщин — от смеха морщины появлялись и вокруг рта, — и недвусмысленно крепко пожала ему руку со словами: «Было бы прекрасно снова поговорить о Мейерхольде и театре. Я полагаю, вы будете у баронессы Розен в «Астории»… — и она назвала дату. И вдруг оказалось, что прием сегодня вечером. Тогда Гидеон не стал развивать эту тему, но сейчас его отдохнувший и сытый фаллос — великолепный толкователь женских намерений — зашевелился. Ему необходимо сейчас же ехать на прием.

Мисси никогда ранее не обращала на него ни малейшего внимания. Она достаточно сильно любила радости жизни: чтобы быть подругой Ариадны, следует многим интересоваться. Но она никогда ни с кем не заигрывала, и уж с ним — тем более. Гидеон решил, что война, потеря уважения к власти, постоянно меняющиеся министры, волнения на улицах, вероятно, встряхнули дерево со спелым персиком, который при иных обстоятельствах никогда бы не упал на землю. Гидеон подумал о губах Мисси Лорис, о ее теле — коротко стриженная блондинка была костлява и плоскогруда, — однако ему внезапно так захотелось ощутить подлинную радость от прикосновений к новому телу, губам, шелковистой коже ее бедер. Он усмехнулся самому себе: этот похожий на медведя гигант способен на эротические подвиги, достойные Геракла, в которые никто, за исключением самих дам, не поверил бы. Однако сам он так и не привык к такому успеху на эротическом поприще. «Почему эти красотки выбирают меня? — подумал он. — Меня? Уж кого-кого, но меня? Я грубая скотина — как еврей-шинкарь! Да какого черта! Я не жалуюсь!»

Он просто не мог сдержаться: он должен сегодня же найти Мисси. Но если он отдаст Вере двести рублей, он не сможет купить дамам напитки и пирожные. Что же делать? Он нахмурился. Он поступит так, как обычно поступал.

Несколько секунд спустя, пока Вера угрюмо мыла посуду, Гидеон улизнул, оставив пятьдесят рублей на столике в коридоре. Остальное он приберег для себя.

Мушь помогла ему натянуть сапоги и передала «нашу меньшевистскую статью». Вика лишь покачала головой, поджав губы:

— Уже уходишь, папа? Я так и знала. Так и знала! Так и знала!

— Мы поменяем замки, тунеядец! — прокричала Вера вдогонку.


* * *

Оказавшись на улице, Гидеон не мог найти извозчика.

«Вера и Вика — вот парочка зануд! Я трус, неисправимый, бесстыжий гедонист — но я счастлив! Голова идет кругом от предвкушения! Ну и что, если человек счастлив? Мы сами кузнецы своего счастья! Что есть люди? Обычные животные. Я умру молодым. Я не доживу до старости, поэтому поступаю так, как мне подобные. Кроме того, мне нужно идти! Необходимо отнести статью в газету».

Он вдохнул морозный воздух. Вдалеке разнеслось странное эхо. Хлопки выстрелов, гудки заводов, рев и гул моторов, громкие крики — но тут все казалось на удивление спокойным. По дороге к «Астории» он сгорал от нетерпения увидеть голые плечи Мисси, ее гладкий живот, почувствовать запах женского пота, ее духов и шампуня. Он вышел на большой проспект.

Сначала послышался какой-то неясный шум, потом глухой стук, переросший в грохот. Широкий проспект заполнился людьми; закутанные от мороза лица, тяжелые пальто делали их похожими на неизвестные создания, а не людей, шагавших в одном направлении.

Он вошел в гостиницу, снова почувствовав себя по-настоящему дома среди сверкающего паркета, отливающих золотом и металлом лифтов, стойки из мореного дуба.

— Как обычно, месье Цейтлин? — спросил бармен Рустам. В «Астории» царила атмосфера необузданного веселья. Сбросив пальто и шляпу, забыв снять сапоги, он потрусил в кабинет, где баронесса Розен устраивала прием. Девушка в оранжевом платье с открытой спиной, в боа из перьев и желтых туфлях — таких Вера и называла «женщинами легкого поведения», но сам Гидеон любовно величал «bubeleh», «малютка» на идиш, — поздоровалась с ним как со старым другом, а он подмигнул ей. Она держала в руках бокал и предложила ему сделать глоток. Девушки у конторки засмеялись: неужели тоже пьяные? Одна парочка, офицер и респектабельная на вид дама с двойной ниткой жемчуга, целовались на диване в фойе, как будто находились в номерах, а не на публике. Швейцар распахнул двойную дверь, и Гидеон отметил, что краснощекий слуга не поклонился, лишь ухмыльнулся, как будто прочитав мысли Гидеона.

Гидеон ввалился в комнату, прокладывая себе дорогу между мундирами и эполетами, мундирами и вечерними платьями, слушая, как все обсуждают положение на улицах, пока не увидел нимб белокурых волос, бледные плечи и длинную руку в перчатке, которая сжимала сигарету с золотым фильтром.

— Вы все-таки пришли, — произнесла Мисси Лорис по-английски с американским акцентом.

— А меня ждали?

От улыбки на ее щеках появились ямочки.

— Гидеон, что происходит на улицах?

Он приблизил губы к ее маленькому, высоко посаженному ушку:

— Мы все можем сегодня погибнуть, малютка! Чем мы займемся в последние минуты? — Это была его любимая строчка из «Манифеста Гидеона», в любой момент она могла сработать.


32

Когда Сашенька вернулась в Петроград, у Финляндского вокзала не было ни одного извозчика. В поезде, за исключением Сашеньки, ехали только две пожилые дамы, вероятно, бывшие учительницы, которые с серьезным видом обсуждали, является ли довоенный лесбийский роман Лидии Зновьевой-Аннибал «Тридцать три урода» классическим описанием женской чувственности или отвратительной нехристианской халтурой.

Сначала спорили вполне мирно, но когда поезд прибывал на Финляндский вокзал, обе дамы уже кричали друг на друга, даже бранились:

— Вы филистерша, Олеся Михайловна, это сплошная халтура и порнография! А вы закостенелое пресмыкающееся, Марфа Константиновна, вы никогда не жили, никогда не любили, никогда не испытывали настоящих чувств!

— По крайней мере, я боюсь Господа!

— Вы меня так расстроили, что мне стало нехорошо. Мне нужно принять лекарство.

— Я не дам вам лекарство, пока вы не признаете, что вели себя просто абсурдно…

Сашенька лишь усмехнулась. На вокзале, к ее удивлению, не было даже бродяг и мальчишек.


Стемнело, но на улицах толпилась масса народу, некоторые с пистолетами. Опять пошел снег: падали большие снежинки, похожие на ячменные зерна; полная луна отбрасывала бледно-желтый свет. Сашеньке показалось, что люди выглядят непомерно раздутыми, но поняла, что многие натянули по два пальто, чтобы выстоять под ударами казачьих кнутов. Рабочий со сталелитейного сказал, что на Александровском мосту соорудили баррикаду, но не успела Сашенька и рта раскрыть, как раздались выстрелы, все побежали, не понимая, отчего бегут. Работница с Путиловского рассказала о том, что на Александровском мосту и на Знаменской площади были бои; что казаки и Уланский гвардейский полк перешли на сторону рабочих и выступили против полиции. Старый пьяница уверял, что он социалист, а сам пытался засунуть руку Сашеньке под пальто. Он тискал ее грудь; она дала ему пощечину и убежала. На Александровском мосту ей показалось, что она видит убитых городовых. Трамваи не ходили.

Она медленно шла домой по знаменитым проспектам, которые теперь буквально бурлили: на улицах жгли костры, вокруг них, как бесенята, приплясывали мальчишки.

Рабочие захватили Арсенал и были теперь вооружены. Она побрела дальше, несмотря на усталость, чувствуя страх и волнение. Что бы дядя Мендель ни говорил о революции, люди не разбегались. Послышались еще выстрелы. Двое молодых рабочих поцеловали ее в обе щеки и поспешили дальше.

На Невском она встретила толпу солдат. «Братья и сестры, матери и дочери, я предлагаю не стрелять в наших братьев», — кричал какой-то унтер; в ответ неслось: «Ура! Долой самодержавие!» Сашенька попыталась разыскать своих товарищей, но никого не встретила ни в одном трактире, ни на явочных квартирах на Невском.

Сашенька продолжала куда-то спешить, ее охватила бурная радость. Неужели это оно? Революция без вождей? Где пулеметные гнезда? Казаки? Фараоны?

Она услышала рев мотора. Люди на улице замерли, подняли удивленные бледные лица: что это? Внезапно показалась серая, похожая на динозавра бронемашина с гаубицей, от нее валил пар, она рывками поехала по Невскому. Толпа бросилась врассыпную, когда махина взгромоздилась на тротуар и двинулась прямиком на костер, разложенный перед «Елисеевским», потом остановилась у группы солдат.

— Кто-нибудь умеет управлять этой штуковиной? — спросил водитель.

— Я умею! — отозвался молодой человек в пальто на ватине, с космами черных волос и лучистыми карими глазами. — Научился в армии.

Это был ее товарищ Ваня Палицын, большевик-сталелитейщик. Сашенька поспешила к нему, чтобы получить дальнейшие инструкции, но он уже запрыгнул в бронемашину, ту дернуло, тряхнуло, и она покатилась по проспекту.

— Ты за революцию? — спросил у Сашеньки незнакомый парень с украинским акцентом. На нем был военный мундир, а нос посинел от холода.

Впервые было произнесено это слово.

— Я большевичка! — гордо ответила Сашенька. Они внезапно обнялись и поцеловались. Вскоре она сама стала задавать этот вопрос. Вокруг нее обнимались незнакомые люди: седой фельдфебель, студент-поляк, толстуха в фартуке под пальто, рабочий в кожаной тужурке, даже какая-то модница в котиковой шубе.

Чем ближе к дому, тем больше по Невскому и Большой Морской проезжало машин с солдатами, размахивающими красными флагами и винтовками.

У Сашеньки кружилась голова от всей суеты этой ночи, но мысли постоянно возвращались к Сагану. Она так хотела доложить обо всем Менделю. Она узнала имя предателя, превратила Сагана в информатора большевиков в рядах охранки и стала настоящим асом конспирации. Сейчас она могла передать своего двойного агента другому товарищу. Ее задание выполнено, она с облегчением вздохнула: когда Сагана не было рядом, его чары не действовали.

Партия будет довольна.

Она вспомнила о других явках. Заглянула на Невский, 106. Никого. Потом в 134-й. Дверь была открыта.

Сашенька взметнулась по лестнице, ее чувства обострились. Она услышала иерихонскую трубу — голос Менделя.

— Что нам делать? — кричал он.

— Не знаю, — ответил Шляпников, на котором было пальто с теплой подкладкой. — Не уверен…

— По-пошли к Го-горькому, — предложил Молотов, потирая свой выступающий лоб. — Ему, может, что-то известно…

Шляпников кивнул и поспешил к двери.

— Вот оно! — взвизгнула Сашенька голосом, не похожим на ее собственный. — Революция!

— Не учи комитет, товарищ, — ответил Шляпников, когда они с Молотовым спускались по лестнице. — Молода еще.

Мендель на минутку задержался.

— Кто командует? — спросила Сашенька. — Где товарищ Ленин? Кто командует?

— Мы! — внезапно улыбнулся Мендель. — Ленин в Женеве. Мы — руководство партии.

— Я встречалась с Саганом, — прошептала она. — Предатель — привратник Верезин. Но думаю, больше это не имеет значения…

— То-товарищ! — позвал Молотов из коридора.

— Я должен идти, — сказал Мендель. — Проверь остальные явки, найди товарищей. Собрание в Таврическом дворце. Скажи, пусть идут туда.

Мендель похромал вниз по лестнице, Сашенька осталась одна. Она вернулась на Невский и пошла домой. Съела тарелку солянки с куском бородинского в трактире, где было полно рабочих и извозчиков, каждый громко рассказывал про увечья, оргии, убийства и государственную измену. Пьяные голоса старались перекричать друг друга. Цены на овес и уголь взлетели в четыре раза. Даже тарелка супа в трактире подорожала в семь раз. Повсюду были немецкие и еврейские предатели и мошенники.

Когда Сашенька засунула несколько монеток в шарманку, которая заиграла нелепый гимн «Боже, царя храни!», извозчики громко захохотали. На улице совсем стемнело. Слышались лишь отдаленные звуки, похожие на львиный рык в ночи, гул перерос в оглушительный рев, стены затряслись. Сначала она ничего не поняла, но потом решила, что, пока она ела, трактир окружили люди в черных пальто. Они заблокировали улицы. Вдалеке раздавались крики, валил дым, розовый на фоне бледного темного неба, — горели «Кресты».

Когда она шла по Большой Морской, то увидела, как возле стены целуются солдат с девушкой. Она не разглядела их лиц. Мужчина задрал девушке юбку, а та рывком расстегнула его брюки. Одна нога взметнулась вверх на его бедро, как разведенный мост над Невой. Девушка мурлыкала, словно испуганная кошка. Сашеньке вспомнился Саган, прогулка на санях по заснеженным равнинам — она поспешила пройти мимо.

Возле «Астории» какие-то солдаты завладели «роллс-ройсом», надавав тумаков шоферу в ливрее.

На улицу с криками выбежали швейцар, офицер и жандарм. Солдаты без лишних слов застрелили офицера и жандарма, и машина, сигналя, уехала.

Мимо нее прошел бородатый мужчина, напевающий «Соловей мой, соловей» с блондинкой в шубе — Сашенька узнала Гидеона и графиню Лорис.

Она вздохнула с облегчением, увидев знакомые лица, и уже хотела их окликнуть, но Гидеон схватил Мисси за ягодицы и потянул ее прочь из толпы в подъезд, где они начали неистово целоваться.

Град выстрелов отвлек Сашеньку от собственных мыслей. Взобравшись по фасаду Мариинского дворца, какие-то люди сорвали двуглавого орла Романовых.

Распластанное тело жандарма лежало посреди улицы, его белый живот, вывалившийся из брюк, напоминал мертвую рыбину. Неимоверно усталая, Сашенька переступила через него и поспешила домой.


33

— Ну что вы там столпились? Чего ждете? — окликнула Ариадна, стоя на верхней ступеньке лестницы. Ее волосы были уложены в высокую прическу, а платье из китайского шелка с оборками являло собою верх изысканности. Леонид, два шофера, горничные устремились к ней, пока она спускалась по лестнице.

— Неужели вы не слышали, баронесса? — обратился к ней Пантелеймон, самый смелый — аккуратно подстриженные усики, набриолиненные волосы, дерзко торчащий острый подбородок.

— Слышала — что? Говори толком!

— В Таврическом дворце организовали Совет рабочих депутатов, — взволнованно сообщил он, — и мы слышали, что…

— Эти новости уже устарели, — отрезала Ариадна. — Ступайте работать.

— Люди говорят… царь отрекся от престола! — добавил Пантелеймон.

— Что за чушь! Хватит распространять слухи, Пантелеймон! Ступай чистить машину, — ответила Ариадна. — Если бы что-то произошло, барон бы знал — он сейчас как раз в Таврическом!

В это мгновение парадная дверь отворилась, вошел барон Цейтлин в долгополой шубе с бобровым воротником, на голове — шапка, в руках — трость.

Ариадна и слуги уставились на него раскрыв рот, как будто он единственный мог разрешить величайший вопрос эпохи.

Цейтлин весело забросил шапку на вешалку. Он, казалось, помолодел, весь лучился уверенностью. «Вот и все! — подумала Ариадна. — Царь восстановил порядок. Какую чушь несут слуги! Дураки! Мужичье!»

Цейтлин оперся на трость и поднял глаза на жену.

Он напоминал тенора, собирающегося запеть итальянскую арию.

— Есть новости! — взволнованно начал он.

«Вот оно! Казаки патрулируют улицы, немцы отступают — все, как обычно, вернулось на круги своя», — решила Ариадна.

Как по сигналу, по лестнице спустилась Лала, из ниоткуда возникла Шифра, из кухни выглянула Дельфина.

— Государь император отрекся от престола, — сообщил Цейтлин. — Сперва в пользу цесаревича Алексея, потом в пользу своего брата — великого князя Михаила. Князь Львов сформировал правительство. Разрешены все политические партии. Вот так! Мы вступаем в новую эру!

— Царь отрекся! — Леонид осенил себя крестным знамением, потом начал всхлипывать. — Покинул нас, отец наш!

Пантелеймон пренебрежительно усмехнулся, подкрутил усы и стал что-то насвистывать. Обе горничные побледнели.

— О горе мне! — прошептала Шифра. — Троны пошатнулись, как предсказано в Писании!

— Кто следующий? Георг Пятый? — спросила Лала.

— Что станет со мной?

Дельфина начала всхлипывать, потом влага переполнила свое всегдашнее убежище на кончике ее носа и полилась на паркет. Целых двадцать лет семейство ожидало этого исторического события, но когда оно произошло, никто этого не заметил.

— Леонид, перестань, — произнес Цейтлин, протягивая дворецкому свой шелковый носовой платок, — еще неделю назад, отметила про себя Ариадна, ему бы это и в голову не пришло. — Успокойся. В моем доме ничего не меняется. Помоги снять шубу! В котором часу подашь обед, Дельфина? Я проголодался.

Ариадна, вцепившись в мраморные перила, наблюдала, как слуги стаскивают с Цейтлина сапоги.

Государь отрекся от престола! Она выросла при Николае ІІ и теперь внезапно ощутила, что теряет почву под ногами.

Цейтлин, как в молодости, взбежал по лестнице, перепрыгивая через две ступени. Она увлекла его в свою спальню, он так страстно поцеловал ее в губы, что у Ариадны закружилась голова. Они завели разговор о будущем. На улицах толпы демонстрантов, Департамент полиции в огне; полицейских и их информаторов убивают; по улицам в автомобилях и бронемашинах разъезжают солдаты и бандиты, раздаются выстрелы в воздух. Бывший государь хотел вернуться в Царское Село, но его арестовали, вскоре к нему присоединятся жена и дети — им не причинят никакого вреда. Великий князь Михаил отказался взойти на престол.

Сам Цейтлин находился в приподнятом настроении, потому что многие его друзья из кадетов и октябристов получили портфели в правительстве князя Львова. Россия будет продолжать войну: новый военный министр только что поручил ему дальнейшие поставки винтовок и гаубиц. Выяснилось, что Сашенька так и не порвала с большевиками. Он видел ее с «товарищами» в Таврическом дворце — сброд, фанатики — эх, молодо-зелено!

— Видишь, Ариадна? У нас республика. Россия теперь становится демократическим государством!

— А что станет с царем? — спросила ошеломленная новостями Ариадна. — Что станет с нами?

— Что ты имеешь в виду? — ласково обратился к ней Цейтлин.

— Разумеется, грядут перемены. Поляки и финны требуют независимости, но у нас все будет хорошо. Открываются новые возможности. Честно говоря, когда я был в Таврическом дворце, то перекинулся словечком с…

Ариадна даже не заметила, как Цейтлин, продолжая называть имена новых министров и сулившие хорошую прибыль заказы, прошел в свой кабинет, чтобы сделать несколько телефонных звонков. Как в трансе, она пошла за ним, смотрела, как он спускается по лестнице. До нее донесся скрип кресла-качалки.

Леонид поспешил к парадной двери. В прихожую вошла Сашенька, бледная и усталая, в простой блузе и серой юбке, волосы собраны в жуткий пучок, ни следа румян. Ариадна осталась недовольна дочерью: почему она одевается как сельская учительница? Что за вид!

Что за ребенок! К тому же от нее воняло, воняло дымом, щами и людьми, спешащими, вездесущими людьми. Даже большевики должны пользоваться пудрой и губной помадой. И почему она не хочет носить новые платья от Чернышева? Приличное платье в корне изменит дело.

Но, несмотря ни на что, Сашенька выглядела ликующей, можно сказать, сияла.

— Привет, мама! — крикнула она наверх, затем, сбросив шубу, шапку и сапоги, стала отвечать на расспросы Лалы и слуг.

Сашенька взахлеб рассказывала им, что заседает Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов; дядя Мендель избран в Исполнительный комитет. Дядя Гидеон тоже был там — писал статью — а его друзья-меньшевики набрали большинство в Совете.

Ариадне политика была глубоко безразлична, но она видела, что Сашеньке необходимо поспать. У дочери были красные глаза, от выпитого кофе и возбуждения дрожали руки. Вглядываясь в лицо дочери, она видела новую Сашеньку — та как будто выросла, стала сильной и красивой, как бабочка, вылупившаяся из куколки. Сейчас в дочери била ключом жизнь, в то время как Ариадна казалась опустошенной и безжизненной.

Задыхаясь от мучивших ее рыданий и рвущихся с губ проклятий, Ариадна ушла в спальню.


* * *

Ощущая не покой, а скорее забытье, Ариадна накапала себе опиума, прописанного доктором Гемпом, и проглотила лекарство. Но на сей раз лекарство не помогло, ноги были ватными. Казалось, земля прекратила вращаться и накренилась.

Мучительно тянулось время.

Она легла на диван. Ее не радовали те новости, от которых помолодел ее муж и похорошела дочь, — Ариадна от этих новостей просто постарела. Царя нет; Распутин мертв; Цейтлин заговаривает о разводе. Но больше всего ее расстроили Сашенькины радость и красота. Она играла во взрослые игры, посмеиваясь над своими родителями. У нее в жизни была цель, а что было у Ариадны? Чему Сашенька радуется? Почему такая довольная? Часы все замедляли и замедляли ход.

Она ждала каждого удара часов, но миновала целая вечность, и когда часы все же пробили, это было похоже на удар далекого колокола.

С детства Ариадна знала, что царь не жалует евреев, но последние были убеждены, что без царя будет намного хуже. Царь находился далеко, он особо не досаждал ни евреям, ни русским. Но царь защищал евреев от казаков, землевладельцев, антисемитов и погромов. Несмотря ни на что, Ариадна продолжала в это верить. Сейчас она страстно желала обнять свою мать, мать, на которую она столько лет не обращала внимания. Мириам с мужем жили с дочерью под одной крышей, но казалось, что в другой вселенной.

Чтобы достучаться до них, потребуется целая вечность.

Из-за двери доносились тихие шаги, приглушенные реплики, негромкое позвякивание посуды. Ариадне нечем было себя занять, и это «нечем» теперь будет тянуться бесконечно. Мир обагрен кровью, совсем как предупреждал Распутин; на улицах города царит анархия. За окном слышался топот ног, гудки автомобилей, улюлюканье и выстрелы. Звуки не имели значения; жизнь потеряла вкус; ее духи пахли пылью.

Все, даже ее алое платье, ее сапфиры, казалось серым.

Ариадна со вздохом встала и побрела в комнату к Сашеньке — она поняла, что не была там уже много-много лет.


34

В своем кабинете барон Цейтлин, зажав в зубах сигару, энергично раскачивался на кресле. Он был уверен, что сможет приспособиться к новому миру, если уж на то пошло, он чуть ли не сочувствовал социалистам. Он трепетал от радости, думая об открывшихся перспективах. Потом он услышал в коридоре Сашенькин голос и вспомнил, как подвел ее. Сейчас он должен попытаться ее понять, иначе потеряет дочь.

— Сашенька, дорогая!

— Она, запыхавшись, ворвалась в кабинет, но садиться не стала. — Мне даже не верится в то, что происходит в последние дни. Но жизнь продолжается. Когда у тебя начинаются занятия?

— Занятия? Нам не до занятий. Я солгала тебе, папенька, о своих взглядах. Вынуждена была солгать. Мы, большевики, живем по особым правилам. Я сделала, как считала нужным.

— Ничего, Сашенька. Я понимаю, — сказал Цейтлин, хотя это было не так. Он корил себя за то, что его дочь превратилась в такую безбожницу и мстительницу.

Она солгала ему, отреклась от семьи. Однако ведь он сам учил ее неуважению к религии — и вот результат.

Но теперь было не время для семейных ссор.

— Мама думает, что у тебя появился кавалер.

— Какие глупости! Она меня совсем не знает. Я работаю в газете «Правда», обеспечиваю связь с Петроградским комитетом и Советом.

— Ты должна вернуться к учебе. Революция почти закончилась. Правительство…

— Папа, революция только началась. Есть эксплуататоры и эксплуатируемые, третьего не дано. Это правительство — временный буржуазный этап на пути к социализму. Крестьяне должны получить землю, рабочие — заводы. Солдаты теперь подчиняются Совету рабочих и солдатских депутатов. — Сашенька чуть ли не кричала на отца. — Капитализму придет конец, тогда вся гниль, все кровопийцы — да-да, даже ты, папа, — будут уничтожены. По улицам польется кровь. Я люблю тебя, папа, но у нас, большевиков, нет родных, и перед лицом Истории моя любовь — ничто.

Цейтлин перестал вертеться на своем хитроумном приспособлении.

Посмотрел на дочь, на ее просвечивающую кожу, серые глаза и поразился.

Тишина. Где-то в глубине дома раздался тихий хлопок.

— Ты слышала? — спросил Цейтлин, вынимая сигару изо рта.

— Что это было?

— Это где-то наверху.

Отец и дочь бросились в коридор. Леонид стоял на верхней площадке, Лала внизу. Все смотрели на дверь комнаты Ариадны. У Цейтлина все внутри похолодело, он бросился вверх по лестнице.

— Ариадна! — прокричал он и постучал в дверь.

Прислуга с округлившимися от недоумения глазами обступила его, все подошли ближе, чтобы получше рассмотреть, что там, в комнате.

На диване, обнаженная, лежала Ариадна, на животе у нее еще дымился маузер. Струйка крови стекала по белоснежной груди и образовывала лужицу на полу.


35

Сашенька стояла у окна конспиративной квартиры на Гоголя, курила, вглядываясь поверх замерзшей Невы в Петропавловскую крепость. Была ночь, однако небо окрасилось в оранжевый цвет, как будто театральную сцену подсвечивали софиты. Фонарь на шпиле крепости покачивался на ветру.

Петропавловская крепость находилась в руках рабочих. Когда-то Мендель и Троцкий были узниками «русской Бастилии» — Трубецкого бастиона, но вчера всех заключенных освободили. Смеркалось, однако на улицах было полно народу, который с радостью срывал двуглавых романовских орлов.

Здание Охранного отделения было охвачено огнем.

Мечты Сашеньки сбывались, но она как будто оцепенела. Шла по улицам, ничего не видела, ничего не слышала. Ее мать добилась невозможного: она заслонила собою революцию. Прохожие наталкивались на Сашеньку, кто-то обнял ее. Из несущейся машины с гербом Романовых на двери, набитой красными гвардейцами, ее окликнул Ваня Палицын.

В бывшей конспиративной квартире было невыносимо жарко, потому что она не сняла ни пальто, ни шляпу. Почему она вернулась прямо сюда? Туда, куда обещала никогда не возвращаться? Она не желала больше думать о Сагане, его время прошло. Вероятно, он уже в Стокгольме или на юге. Однако она была здесь, в знакомой квартире, и ждала человека, которому привыкла жаловаться на свою мать.

Она услышала шорох и медленно обернулась. В жандармском мундире, но изможденный и осунувшийся, ротмистр Саган стоял у нее за спиной и целился из вальтера. Внезапно он стал выглядеть на свой возраст, даже старше.

С минуту они молчали. Потом он убрал пистолет в кобуру и подошел к ней. Они обнялись. Она была ему благодарна за молчание.

— У меня есть коньяк, — сказал он. — Самовар только что закипел.

— Давно вы здесь?

— Вчера пришел. Больше не знал, где спрятаться. Рабочие нагрянули ко мне домой, жена куда-то скрылась. Поезда не ходят. Я не знал, куда идти, поэтому пришел сюда. Сашенька, я хотел сказать тебе кое-что. Ты удивишься. Мой мир — все, чему я поклонялся, — исчезло за одну ночь.

— Не так вам представлялось ваше будущее.

— Я в твоих руках. Ты можешь выдать меня. Я верно служил империи. Однако о себе я рассказал тебе правду.

Он достал бутылку армянского коньяка, дешевую чачу, и налил по глотку. Он опорожнил свою стопку.

Сашенька сняла пальто и шапку.

— А ты как здесь? — спросил он. — Я думал, ты празднуешь.

— Я праздновала, но случилось ужасное. Я пошла в Таврический дворец, но когда проходила мимо сторожки у казарм, постучала. Дверь была не заперта. Привратник — помните привратника Верезина? — лежал на полу мертвый, с простреленной головой. Потом я отправилась в Совет и встретилась с товарищами.

— Ты сообщила им, что он предатель? Сашенька кивнула.

— Что же удивительного в том, что его убили?

— Нет, я не удивилась. Немного испугалась. Но вот вам и революция! Лес рубят — щепки летят.

— Ты сказала, произошло что-то ужасное.

— Моя мать пыталась покончить с собой.

На лице Сагана было написано сострадание.

— Сашенька, я тебе сочувствую. Она умерла?

— Нет, пока жива. Выстрелила в грудь. Так уж повелось, что красивые женщины не целятся себе в лицо. Она нашла мой маузер, партийный маузер, у меня под матрасом. Откуда она узнала, что он там? Как нашла? У нас сейчас полно докторов. — Сашенька замолчала, стараясь отдышаться. — Я должна была идти в издательство, а пришла сюда. Потому что тут… с вами… мы так много говорили о ней. Я ненавидела ее. Я никогда не говорила ей, как сильно я…

Она расплакалась, Саган обнял ее. Его волосы пахли дымом, шея коньяком, однако само упоминание матери в разговоре с Саганом успокоило ее. Его объятья привели ее в чувство и, как это ни смешно, дали ей силу оттолкнуть его.

— Сашенька, — проговорил он, удерживая ее в своих объятиях и приближая к ней свое лицо. — Я должен тебе кое в чем признаться. Я выполнял свою работу и никогда не говорил тебе, насколько я… влюбился в тебя. У меня больше никого нет. Я… Внезапно она вся похолодела. Ты намного моложе меня, но мне кажется, что я люблю тебя…

Сашенька попятилась. Она знала, он был ей необходим, но не как мужчина, который поцеловал ее в заснеженном поле, а скорее как друг. Сейчас его тяга к ней, его отчаяние отталкивали ее, этот призрак павшего режима пугал ее. Ей захотелось исчезнуть отсюда.

— Ты не можешь вот так уйти! — воскликнул он. — После моего признания.

— Я никогда вас об этом не просила, никогда…

— Ты не можешь уйти…

— Мне нужно идти, — отрезала она и, почувствовав в ротмистре перемену, бросилась к двери, но он догнал ее, схватил за талию и потянул на диван, где они провели много ночей, беседуя о поэзии и родителях.

Она ударила его кулаком в лицо.

— Пустите меня! — кричала она. — Что вы делаете?

Но он вцепился ей в руки и придавил, его лицо оказалось пугающе близко, с его вытянутого тонкого лица струями стекал пот, изо рта капала слюна, когда он боролся с ней. Свободной рукой он залез ей под юбку, разорвал чулки, развел бедра. Потом вернулся к ее груди, оторвал пуговицы на блузке, сорвал бюстгальтер и стал тискать ее грудь.

Она резко повернулась, высвободила руки и ударила его по носу. Кровь брызнула ей на лицо, но его вес удерживал Сашеньку внизу. Потом она вытащила из кобуры его вальтер и ударила рукояткой прямо в лицо. Она слышала, как хрустнули кости, зубы, лопнула кожа, ее пальцы были все в крови.

Он сполз с нее, Сашенька поднялась и побежала к двери. Краем глаза она заметила, что он скорчился на диване, как ребенок, и заплакал.

Сашенька, не останавливаясь, сбежала по лестнице прочь из здания. Она влетела в подвальчик, в пивную, где было полно пьяных солдат, но они так поразились, увидев ее, что, хватаясь за стоящие у стойки винтовки с примкнутыми штыками, сказали, что убьют любого, кто ее обидел. В туалете она смыла с лица кровь, застегнула блузку. Металлический привкус крови Сагана остался у нее во рту, в носу — всюду. Она попыталась отмыться от него, но он не отмывался. Сашеньку стошнило. Вернувшись в зал, она взяла у одного из солдат стакан водки и залпом выпила. Это немного помогло, она успокоилась. На улицах продолжался беспредел. Она услышала стрельбу на Невском: расстреляли воров-карманников, а банды пьяных дезертиров как с цепи сорвались, они могли наткнуться на жандарма. Она догадывалась, что Саган захочет покинуть квартиру, поэтому спряталась в каком-то парадном и следила за крыльцом. Голова раскалывалась, от вкуса его крови во рту ее опять стошнило. Она вся дрожала. Все, что было, делалось ради партии, но теперь конец. Она убеждала себя, что должна торжествовать: она одержала победу в «большой игре»; с Саганом и его хозяевами покончено, его нападение лишь подчеркивало его унижение. Но единственными ее чувствами сейчас были стыд и гнев. Сашенька представляла, как возвращается с пистолетом и убивает его, полицейского агента, но она лишь нервно прикурила свою сигаретку с золотым фильтром.

Где-то спустя полчаса Саган вышел на улицу. В неровном фиолетовом ночном свете она увидела его распухшее окровавленное лицо, нетвердую походку, заметила, насколько он сдал. Это была сгорбленная долговязая фигура в высокой каракулевой шапке, в полевой шинели поверх мундира. Он пошел по улице Гоголя, по маленьким переулочкам, затем по Невскому. Она последовала за ним и увидела, как под фонарем близ колоннады Казанского собора, у памятника Кутузову, его окружили вооруженные рабочие. Ей захотелось, чтобы они хорошенько избили его в наказание за то, что он ее обидел, но они не тронули Сагана. И тут он споткнулся о булыжник, рабочие увидели его форму.

— Жандарм! Фараон! Арестуем его! Негодяй! Мерзавец! Куда это ты собрался? Давайте начистим ему харю! Держи его! Отведем его в Совет! В крепость его! Получай, подонок!

Они снова окружили его, и он, вероятно, достал пистолет. Саган выстрелил — вот оно, снова тот же хлопок. В следующую минуту он мешком повалился на тротуар, а над ним вздымались сапоги, приклады, штыки… Тяжело дыша, Сашенька наблюдала за происходящим — все произошло слишком быстро, чтобы она могла осмыслить увиденное.

Среди какофонии криков и звуков ударов она услышала его голос, потом вопль раненого зверя. Град ударов ружейными прикладами довершил остальное.

За мельканием сапог и курток она разглядела, как блестит кровь на темной форме.

Она не видела, как упавший человек превратился в кровавое месиво, — когда безумие закончилось, наступила тишина. Рабочие откашлялись, поправили одежду и ушли, шаркая ногами. Сашенька не стала больше ждать. Она видела силу народа в действии — голос истории.

Однако больше она не чувствовала себя победительницей. Ее с головой накрыла волна печали и вины, как будто это ее проклятия накликали беду на него. Мертвый Верезин, теперь Саган. Ведь именно этого она страстно желала теперь и должна быть довольна: революция — благородная цель, многие погибнут в борьбе за революцию, но лишение человека жизни — это ужасно.

Она прислонилась к памятнику Барклаю де Толли, слезы хлынули по щекам. Это был конец, но не такого конца она ожидала. Лучше бы ей никогда не встречаться с Саганом, жаль, что он не скрылся в укромном месте, далеко-далеко.


36

Глухой голос прервал могильную тишину комнаты больной.

— Что пишут в газетах? — спросила Ариадна.

Знакомый голос Ариадны потряс Сашеньку. Ее мать молчала уже несколько дней. Она лишь спала, тяжело дышала, и складывалось впечатление, что она уже больше никогда не придет в сознание. Сашенька читала «Правду», когда Ариадна пошевелилась. Она говорила настолько четко, что от неожиданности Сашенька выронила газету, страницы разлетелись по ковру.

— Мама, ты меня напугала!

— Я еще не умерла, дорогая. Или умерла? Какая здесь вонь! Дышать тяжело. О чем пишут в газете?

Сашенька подняла газету.

— Дядя Мендель избран в Центральный комитет партии. Вот-вот вернется Ленин… — Сашенька встретилась с фиалковыми глазами матери, которые смотрели на нее с удивительной теплотой, — это удивило и смутило Сашеньку.

— Когда наконец я пришла к тебе в комнату… — начала Ариадна. Сашенька силилась понять мать. Она что, просит прощения за то, что так редко навещала дочь, или просто рассказывает о том, как стреляла в себя?

— Мама! Ты выглядишь значительно лучше. — Это была неправда, но кто говорит правду умирающему?

Сашенька хотела сделать матери приятное, успокоить ее.

— Ты поправляешься. Мама, как ты себя чувствуешь?

— Я чувствую… — Она пожала дочери руку.

Сашенька ответила на рукопожатие.

— Я хочу задать тебе один вопрос. Мама, почему ты… Мама?

В эту минуту в комнату вошел доктор Гемп, полный суетливый мужчина с блестящей розовой лысиной и театральным видом, который часто имеют светские доктора.

— Ваша мать проснулась? Что она сказала? — спросил он. — Ариадна, у вас что-нибудь болит?

Сашенька наблюдала, как он склонился над матерью, положил ей на лоб и шею холодный компресс. Он распахнул у нее на груди халат, осмотрел, почистил и перевязал рану, которая была похожа на сгусток запекшейся крови.

Рядом с Сашенькой стоял отец, который тоже вглядывался в лицо больной. Выглядел он ужасно: грязный воротничок, на щеках седая щетина. Он походил на старого местечкового еврея.

— Она очнулась? Ариадна! Ответь мне! Я люблю тебя, Ариадна! — воскликнул барон. Ариадна открыла глаза. — Ариадна! Зачем ты сделала это? Зачем?

За его спиной стояли родители Ариадны — Мириам с маленьким, остреньким, как у полевой мыши, личиком и туробинский раввин в габардиновом пальто и кипе, с обрамленным густой бородой и пейсами лицом.

— Золотко мое, — сказала Мириам с сильным польско-еврейским акцентом, беря Сашеньку за руку и нежно целуя в плечо. Но Сашенька видела, как неуютно чувствуют себя родители Ариадны в комнате дочери. Они бывали тут ранее, но все равно пристально осматривались, как бедняки в пещере Аладдина: жемчуга, платья, карты Таро, снадобья. Для них эта комната олицетворяла крушение их родительских надежд.

Доктор Гемп, специалист по тайным болезням, абортам, самоубийствам и наркотикам, придворный лекарь великих князей и графов, уставился на стариков как на прокаженных, но взял себя в руки и закончил накладывать Ариадне повязку.

Ариадна кивнула на родителей.

— Вы из Туробина? — спросила она. — Я родилась в Туробине. Самуил, ты должен побриться…


* * *

Пролетали часы, ночи, дни. Сашенька потеряла счет времени, сидя у постели больной. Ариадна хрипло, прерывисто дышала, как дышат старые кузнечные мехи. Ее кожа посерела, приобрела землистый оттенок. Она постарела, сморщилась. Ее рот был приоткрыт, грудь вздымалась, в легких клокотала кровь, отчего ее дыхание напоминало дребезжание. Не осталось ни следа от ее живости и красоты — лишь ужасное, свистящее, дрожащее мелкой дрожью животное, которое когда-то было живой женщиной, матерью, Сашенькиной матерью.

Иногда Ариадне не хватало воздуха и она начинала паниковать. Пот стекал по волосам, пропитывал все простыни, она впивалась ногтями в постель. Тогда Сашенька вставала и брала ее за руку. Внезапно ей так много захотелось сказать матери, сказать, как она хочет ее полюбить, как хочет, чтобы она любила ее.

Неужели уже поздно?

— Мама, я с тобой, это я, Сашенька! Я люблю тебя, мама! — Но любила ли она мать? Она не была в этом уверена, но слова сами слетали с губ.

Вновь пришел доктор Гемп. Отодвинул в сторону Цейтлина и Сашеньку.

— Не питайте призрачных иллюзий, Самуил, — предостерег он.

— Но она иногда просыпается! Разговаривает… — сказал Цейтлин.

— Произошло заражение, начался сепсис.

— Она выздоровеет, выздоровеет… — настаивала Сашенька.

— Возможно, мадемуазель, — мягко ответил доктор Гемп, когда горничная передала ему фетровую шляпу и черную накидку.

— Возможно. В стране чудес.


37

— Хочешь, я тебе почитаю? — на следующее утро спросила Сашенька у матери.

— Не нужно, — ответила Ариадна, — потому что я могу встать и почитать сама.

Другая Ариадна села в постели больной и повисла у Сашеньки на шее. Она опустила глаза и с трудом узнала это восковое существо с повязкой на груди, которое дышало, как больная собака. Ее волосы были прилизаны и засалены, но она не требовала, чтобы Люда принесла щипцы, — неужели она умирает?

Ариадна удивлялась, неужели на ней всегда будет лежать проклятье? Неужели в нее вселился злой дух?

Неужели она сама навлекла на себя все несчастья?

Затем она унеслась от них в удивительный мир грез.

Она изящно порхала по комнате. Ей привиделось такое: они с Самуилом вместе в саду с журчащими фонтанами и ароматными персиками. Неужели это райский сад? Нет, лес превратился в березовую аллею: тонкие белые березки были лесами Цейтлиных, потом ружейные приклады превратились в мертвые руки русских солдат. Березки превратились в людей. Они танцевали. Деревья были балеринами в пачках, потом застыли обнаженными.

Ариадна открыла глаза. Она снова была в своей комнате. Сашенька спала на диване. Стояла глубокая ночь. В комнате горела лампа, не электрическая.

Самуил и двое старых евреев, женщина и мужчина, тихо разговаривали.

— Я потерял себя, ребе, — говорил Самуил на идиш.

— Я больше не знаю, кто я. Ни еврей, ни русский. Я перестал быть хорошим мужем и хорошим отцом. Что мне делать? Молиться, как верующему еврею, или стать социалистом? Я полагал, что все решил, но теперь…

— Ты всего лишь человек, Самуил, — ответил бородатый старец. Ариадна узнала голос — это был голос ее отца. Какой приятный голос, глубокий и добрый. Он что, сейчас проклянет Самуила, назовет его язычником? — Ты совершал и хорошие, и плохие поступки. Как и все мы.

— Тогда что же мне делать?

— Твори добро. Не делай зла. Звучит просто.

— Это очень трудно. Не причиняй зла ни себе, ни другим. Люби свою семью. Проси у Бога прощения.

— Но я даже не убежден, что верую в Него.

— Веруешь. Иначе бы не задавал таких вопросов. Все мы грешны. Тело в этом мире греховно. Душа — мостик между этим миром и тем. Но все в руках Господа. Даже для тебя, даже для бедной дорогой Фейгель необходимо милосердие Божие. Это единственное, что ты должен понимать.

«Кто такая Фейгель?» — спросила себя Ариадна. То было ее настоящее имя. Ее отец и мать на какое-то мгновение показались ей смешными карикатурами; а потом — святыми, как священники храма Соломона.

— А Ариадна? — спросил Самуил.

— Самоубийство. — Отец покачал головой, мать заплакала.

— Я во всем виноват, — сказал Самуил.

— Ты сделал больше, чем мы все, — ответил ее отец. — Мы обманули ее ожидания, она — наши. Но мы любим ее. Бог любит ее.

Ариадна ощущала по отношению к родителям нежность, но не любовь. Она больше никого не любила. Тут были герои из ее жизни, знакомые лица и голоса, но она никого из них не любила.

Она стала легкой как перышко, ветром ее носило то туда то сюда. Тело в это время лежало на кровати, хрипя и тяжело дыша. Она им заинтересовалась, но не стала углубляться в детали. В комнату вошел доктор Гемп и театрально снял свою шляпу, как испанский тореадор. Она чувствовала, как ощупывают ее лоб, переодевают, вкалывают морфий, смачивают губы теплым чаем с сахаром. В животе закололо, кишки заурчали, в груди пульсировала гематома с кулак вокруг единственной пули, которую она сама пустила себе в сердце. Это тело в кровати — она узнала в нем свое — стало таким же не важным, как и спущенная петля на чулках, на хороших чулках, шелковых, французских. Однако чулки были такой вещью, которую можно без сожаления выбросить.

Отец вслух молился, протяжно читал псалмы, отчего ей стало весело. В саду запел соловей. Ариадна взглянула отцу в лицо: он был молод, с рыжеватой бородой и ясными, проницательными глазами. Ее мать тоже находилась здесь, полная жизни, еще моложе. На ней не было парика — собственные длинные белокурые волосы заплетены в косы, платье — подростковое. И ее дед с бабкой, намного моложе, чем она сейчас.

Присутствовал и ее муж, еще подросток, Сашенька — маленькая девочка. Они могли быть ее братом и сестрой.

Песнопение раввина унесло ее на тридцать лет назад, в Туробин. Во дворе хедера на Пасху ее братья Мендель и Авраам играли в снежки с мальчишками — Авраам уже энергичный и озорной, бросающий вызов и проявляющий неуважение к религии, Мендель, хромоногий из-за полиомиелита, настойчивый, обязательный и религиозный — грамотей, будущий раввин.

Ее отец и церковный сторож идут из синагоги, мать готовит клецки с лапшой, приправленной шафраном, корицей и гвоздикой. Даже тогда с Ариадной были одни проблемы: она отказалась выйти замуж за сына раввина из Могилева, люди видели, как она разговаривала с литовцами, которые даже не носили пейсов, и она встречалась с русским офицером в лесу за казармой. Она обожала форму: золотые пуговицы, сапоги, эполеты. Никто не догадывался, что она часами целовалась не только с литовцами, но и с русским офицером, пила коньяк, от которого ее глаза начинали сиять. Мужские руки шарили по ее телу, кожа горела от их прикосновений. Как, должно быть, этот офицер хвастался и смеялся с друзьями в казарме: «Никогда не догадаетесь, кого я встретил в лесу. Молодую еврейку, свежую как роза…»

«Я слишком красива, чтобы жить в семье туробинского раввина, — убеждала она себя. — Я павлин в курятнике». Но сейчас она бы с радостью вернулась в Туробин. Или, по крайней мере, проездом посетила бы места своего детства. Что начертано для нее в Книге Жизни?

Внезапно это стало важным, самым важным вопросом.

Но когда Ариадна вернулась в знакомую спальню, в окружение родных, вернулась в свое тело, она поняла, что это больше не ее спальня, Сашенька больше не ее дочь, Мириам больше не ее мать, а она сама больше не Ариадна Фейгель Бармакид, баронесса Цейтлина. Она стала другим человеком, и от этого ее душа наполнилась радостью. Сашенька заметила первая.

— Папа, — позвала она. — Смотри! Мама улыбается.


38

— Она умерла, — произнесла Мириам, беря дочь за руку.

— Горе родителям — пережить собственных детей, — тихо сказал раввин и стал молиться за свою дочь.

Сашенька чувствовала, что помирилась с матерью, но отец, который до этого дремал на диване, проснулся и со слезами бросился к телу.

Дядя Гидеон, пишущий для газеты Горького «Новая жизнь», пытающийся угодить и меньшевикам и большевикам, тоже находился здесь, спал в коридоре, источая запах женских духов и сигар. Он поспешил в спальню и оторвал Цейтлина от тела Ариадны. Он был необычайно силен, поэтому смог вынести Цейтлина из комнаты и усадить в кресло.

Доктор попросил всех покинуть помещение. Он закрыл Ариадне рот и глаза, потом пригласил всех войти:

— Можете заходить.

— Она снова… стала красавицей, — прошептала Сашенька.

Без сомнения, Ариадна уже больше не казалась трясущейся развалиной, а выглядела настоящей красавицей, совсем как в юности. Такая спокойная и безмятежная: белая кожа, вздернутый носик, сочные полуоткрытые губы, как будто ждущие поцелуя какого-нибудь бравого молодого офицера.

«Я запомню ее именно такой, — подумала Сашенька. — Настоящая красавица». Но она чувствовала некое неудовлетворение, волнение. «Я никогда ее не знала. Она была для меня чужой». А кто она сама в этой пьесе?

Сашенька больше не принадлежала этому дому. Пока ее мать умирала, она вновь стала ее дочерью. Ее отец, который равнодушно принимал революцию, войны, забастовки и отречения от престола, стоически перенес арест дочери, неудачи брата, интрижки супруги; который не обращал внимания на петроградских рабочих, бакинских террористов и аристократовантисемитов, пал духом перед лицом самоубийства жены.

Он забросил свои дела, оставил неподписанными контракты и за несколько недель потерял почти всякий интерес к деньгам. С делами в Баку, Одессе и Тифлисе было все ясно: армяне, украинцы и грузины объявили о своей независимости от Российской империи. Но оставались невыясненными некоторые детали; казалось, что этого небритого, убитого горем мужчину терзали сомнения. Она слышала, как он что-то бормотал и всхлипывал.

«Кажется, — подумала Сашенька, — я в один день потеряла обоих родителей». Она больше не плакала.

Раньше она довольно часто плакала ночами, но ей все еще хотелось узнать, почему мама взяла ее пистолет?

Может, это еще одно наказание? Или так совпало?

Сашенька долго стояла у кровати, пока заходили люди, чтобы выразить свои соболезнования. Гидеон, пошатываясь, вошел в комнату и поцеловал Ариадну в лоб.

Он велел Самуилу успокоиться.

Старики молились. Сашенька видела, как Туробин отвоевывает назад петроградскую дьяволицу.

На лице Ариадны застыла улыбка, только лицо ее осунулось. Челюсть отвисла, а аккуратный носик, ее идеальный маленький носик, круживший головы гвардейцам и английским аристократам, превратился в семитский и крючковатый. Сашенькин дед накрыл тело белой простыней, зажег две свечи в серебряных подсвечниках в изголовье кровати. Мириам накрыла зеркала тканью и распахнула окна. Поскольку Цейтлин казался парализованным, раввин взял руководство на себя. Ортодоксальные евреи, которых революция уравняла в правах с остальными гражданами и которым теперь было позволено приезжать в столицу, как по волшебству явились в этом доме. Для женщинплакальщиц принесли низкие стулья.

Между раввинами возник спор о том, что делать с телом.

Самоубийцы находились вне закона, ее нельзя было хоронить по обряду — еще одна трагедия для отца Ариадны. Но пришли еще два раввина, которые спросили, от чего именно умерла Ариадна. От укола, а не от пули. Исходя из этого не допускающего возражений ответа туробинскому раввину было позволено похоронить свою дочь Фейгель на еврейском кладбище.

Наконец, слуги, шокированные и смущенные присутствием этих евреев в габардиновых пальто, черных шляпах и с пейсами, чередой прошли мимо постели.

Сашенька знала, что должна вернуться назад к своей работе в газете. Внезапно двери распахнулись и в комнату с двумя товарищами, прихрамывая, вошел Мендель, который за минувшие дни лишь один раз на десять минут заглянул к Цейтлиным. С ним прибыли сильный коренастый Ваня Палицын, сейчас облаченный в кожаную тужурку и сапоги, с пистолетом в кобуре, и худощавый мужественный грузин Сатинов в матросской шинели и сапогах. Они принесли с собой дыхание новой эры в комнату, где витало разложение. На Менделе был длинный тулуп и кепка.

Он подошел к кровати, холодно взглянул сестре в лицо, покачал головой, кивнул плачущим родителям.

— Мама, папа! Мне очень жаль.

— Это все, что ты нам скажешь? — спросила Мириам сквозь слезы. — Мендель?

— Товарищ Цейтлина, мы уже и так потеряли много времени.

— Мендель повернулся к Сашеньке. — Вчера ночью на Финляндский вокзал прибыл товарищ Ленин. У нас для тебя есть работа. Собери свои вещи и пойдем.

— Минутку, товарищ Мендель, — тихо произнес Ваня Палицын. — Она же потеряла мать. Пусть попрощается.

— У нас масса дел, большевики не могут и не должны иметь семью, — отрезал Мендель. — Но если вы так считаете…

Он заколебался, оглянулся, посмотрел на родителей.

— Я тоже потерял сестру.

— Я сам привезу товарища Песца, — предложил Палицын. — Вы езжайте вперед.

Сатинов обнял и трижды поцеловал Сашеньку — он всегда оставался грузином.

— Можешь прощаться, сколько нужно, — сказал Сатинов и поспешил за хромающим Менделем.

Ваня Палицын, кажущийся огромным в своем кожаном наряде с портупеей, выглядел неуместно в этом шикарном будуаре, но Сашенька была благодарна ему за поддержку. Она видела, как его жесткие карие глаза оглядели комнату, представила, что бы сделал этот рабочий-простолюдин с атрибутами загнивающего капитализма — со всеми этими платьями, украшениями, лежавшим ниц бароном, рыдающим капиталистом, светским лекарем, пьяным кутилой Гидеоном, плачущими слугами и старыми евреями. Ваня не мог оторвать взгляда от стенающих евреев из Польши!

Сашенька была рада, что еще может смеяться.

— Я читала о смертном одре у Чехова, — прошептала она ему.

— Но никогда не думала, что это настолько театрально. В этой пьесе у каждого своя роль.

Ваня просто кивнул, похлопал Сашеньку по плечу.

— Не спеши, товарищ, — ответил он. — Мы подождем. Прощайся, сколько нужно. Потом пойди умойся, лисичка. Нежность столь трогательна, когда ее проявляют такие большие люди.

— Мы приедем на похороны, но сейчас меня на улице ждет таксомотор. Я отвезу тебя в штаб. Жду внизу.


39

В двенадцать часов следующего дня в обитых шелком стенах особняка Кшесинской, где когда-то балерина развлекала своих любовников Романовых, Сашенька сидела на первом этаже за опрятным деревянным столом, склонившись над пишущей машинкой «Ундервуд». На ней была блузка, застегнутая на все пуговицы до самой шеи, длинная коричневая шерстяная юбка и высокие практичные ботинки на шнурках. В приемной она находилась не одна, здесь сидели еще три девушки (две из которых носили круглые очки), все — лицом к двери.

Особняк охраняли вооруженные красногвардейцы, на самом деле — простые рабочие, которые надели на себя кое-что из форменной одежды. Ими командовал сам Иван. Вчера вечером он повел Сашеньку перекусить и потом отвез домой. Утром она в первый и последний раз посетила синагогу в мавританском стиле на Лермонтовской (на строительство которой дал деньги ее отец), потом присутствовала на похоронах на еврейском кладбище, где она, отец и дядя Гидеон затерялись в море скорбящих евреев в широких шляпах и пальто, одетых во все черное, за исключением белой бахромы на шалях плакальщиц.

Ваня пригласил ее на ужин, но Сашенька ответила, что мать и так надолго выбила ее из колеи, и поспешила на свое новое место работы, чтобы встретиться с новым начальником. Чего еще желать молодой девушке, как не находиться в особняке балерины, в колыбели Революции, в центре Истории?

Сидя за столом, Сашенька услышала суету на первом этаже. Митинг в бальной зале с членами Центрального комитета вот-вот должен был начаться.

Тут послышался смех, голоса, приближающиеся шаги по лестнице.

Двери из матового стекла распахнулись.

— Вот, Ильич, ваш новый кабинет. Ваши помощницы ждут вас, готовы приняться за работу. — В комнату вошел Мендель с товарищем Зиновьевым, неряшливым евреем в твидовом пиджаке, с копной вьющихся черных волос, и Джугашвили — невысокий крепкий усатый грузин, известный как Коба Сталин. На нем был флотский бушлат и мешковатые штаны, заправленные в сапоги.

Они задержались у Сашенькиного стола: бегающие глазки Зиновьева остановились на Сашенькиной груди и юбке, а товарищ Сталин, чуть улыбнувшись, испытующе посмотрел ей прямо в глаза своими глазами в крапинку, цвета меда. Грузины умеют смотреть на женщин.

Этих людей, казалось, внесла сюда волна энергии и энтузиазма. От Зиновьева пахло коньяком, от Сталина — табаком. В негнущейся левой руке он держал потухшую трубку, в углу рта была зажата зажженная сигарета. Они повернулись к вошедшему вслед за ними коренастому лысоватому мужчине с аккуратной рыжеватой бородкой, в очень буржуазном костюме-тройке с галстуком и часами на цепочке. В одной руке он держал котелок, в другой — кипу газет. Он быстро говорил хрипловатым голосом, строя фразы четко и ясно.

— Отлично справились, товарищ Мендель, — сказал Ленин, глядя на Сашеньку и остальных девушек своими раскосыми глазами. — Выглядит прекрасно. Где мой кабинет? Ага. Вон там.

Кабинет был готов: промокательная бумага, чернильницы, телефон.

— Мендель, кто из них ваша племянница, та, что училась в Смольном?

— Это я, товарищ! — ответила Сашенька, вставая и чуть ли не приседая в реверансе. — Товарищ Цейтлина.

— Большевичка из Смольного? Неужели вы на самом деле каждое утро кланялись портрету императрицы? Что ж, мы представляем рабочий класс всего мира — но у нас нет предубеждений против достойного образования, верно, товарищи?

Ленин весело засмеялся и направился к стеклянным дверям своего кабинета, потом повернулся. Уже не улыбаясь:

— Ладно, барышни, с этих пор вы работаете у меня. Мы не будем ждать, пока власть упадет на нас с неба. Мы возьмем власть в свои руки и сотрем в пыль наших врагов. Вы должны быть готовы работать в любое время. Нередко придется здесь и ночевать. Поэтому планируйте все заранее. И не курить в кабинетах!

Он кивнул на Сашеньку.

— Что ж, приступим, товарищ Цейтлина. Начнем с вас. Мне нужно продиктовать статью. Поехали!

Загрузка...