Действие второе

Внутри монастырской ограды. В глубине сцены и с левой стороны — монастырские здания, трапезная, кельи монахов, часть церкви и башня с проходными арчатыми под ней воротами. В различных направлениях двор пересекают деревянные мостки. Правая сторона сцены: слегка выдавшийся угол стенной башни и приютившееся возле стены небольшое монастырское кладбище, обнесенное легкой железной решеткой. Мраморные памятники, каменные и железные плиты, сильно вдавшиеся в землю; все старое, покосившееся, — здесь уже давно никого не хоронят. Шиповник, два-три небольших дерева.

Время к вечеру после всенощной; от башни, от стены длинные тени.

Здания и башни залиты красноватым светом заходящего солнца. По мосткам проходят монахи, послушники, богомольцы. В начале действия слышно, как за стеной гонят деревенское стадо: хлопает пастуший кнут, блеяние овец, мычание коров, глухие крики. К концу действия сильно темнеет, и движение по двору прекращается. На лавочке у железной решетки кладбища сидят Савва, Сперанский и молодой послушник. Сперанский держит шляпу на коленях и изредка приглаживает длинные прямые волосы, висящие двумя унылыми прядями вдоль длинного бледного лица; ноги держит вместе, говорит тихо, грустно, жестикулирует одним вытянутым указательным пальцем. Послушник, молодой, круглолицый, крепкий, не слушает разговора и все время улыбается чему-то своему.


Савва (рассеянно глядя в сторону). Да. Чем же вы занимаетесь тут?

Сперанский. Да ничем, Савва Егорович. Разве в таком положении можно чем-нибудь заниматься? Раз человек сомневается в собственном своем существовании, так для него никакие занятия необязательны. Но дьяконица этого не понимает. Она очень глупая женщина, совершенно необразованная и, кроме того, дурного характера, и заставляет меня работать. А какая же тут работа? Или такое дело: у меня аппетит очень хороший, развился еще в семинарии, а она упрекает меня за каждый, извините, кусок хлеба. Не понимает того, необразованная женщина, что в действительности куска этого, весьма возможно, совсем не существует. Имей я настоящее бытие, как другие люди, я страдал бы весьма сильно, но в теперешнем моем положении нападки эти не уязвляют меня. Меня все житейское не уязвляет, Савва Егорович.

Савва (улыбаясь послушнику на его бессознательную радость, рассеянно). И давно это с вами началось?

Сперанский. Еще с семинарии, когда мы изучали философию. Тяжелое это состояние, Савва Егорович. Теперь я несколько привык, а вначале было прямо-таки несносно. Вешался я раз — сняли; вешался другой раз — опять-таки сняли. И из семинарии выгнали: ступай, говорят, безумный, вешаться в другое место. Как будто есть другое место, а не все одно.

Послушник. Савва Егорович, поедемте завтра рыбу ловить на мельницу.

Савва. Я не люблю рыбу удить: скучное занятие.

Послушник. Жалко. Ну так пойдемте же в лес, сухие ветки сбивать. Очень весело: ходишь и палкой сбиваешь, а потом как закричишь: го-го-го! А из оврага: го-го-го! А плавать вы любите?

Савва. Люблю. Я хорошо плаваю.

Послушник. Я тоже люблю.

Сперанский (вздыхая). Да. Странное положение.

Савва (улыбаясь послушнику). А? Ну как же вы теперь?

Сперанский. Дядя мой, отец диакон, когда брал меня к себе, так условием поставил, чтобы я больше не покушался на жизнь. Что же! Я и сказал: если мы, говорю, действительно существуем, то больше я вешаться не буду.

Савва. А зачем вам знать, существуете вы или нет? Вон небо, посмотрите, какое красивое! Вон ласточки. Травою пахнет… хорошо! (Кпослушнику.) Хорошо, дядя?

Послушник. Савва Егорович, а вы любите муравьиные кучи разорять?

Савва. Не знаю, не пробовал. Но думаю, что интересно.

Послушник. Очень интересно. А вы любите змей пускать?

Савва. Давно уже не приходилось. А некогда очень любил.

Сперанский (терпеливо ждущий окончания их разговора). Ласточки! Ну и летают они: что же мне от этого? А может быть, и ласточек этих нет и все это только сонная греза.

Савва. Что же, и сны бывают хорошие.

Сперанский. А мне вот все проснуться хочется — и не могу. Хожу, хожу до устали, до изнеможения, а очнусь — и опять я здесь. Монастырь, колокольня, часы бьют. И все — как сонная греза. Закроешь глаза — и нет его. Откроешь — опять оно появится. Иной раз выйду я в поле ночью, закрою глаза, и кажется мне, что ничего уж нет. Только вдруг коростель закричит, телега по шоссе проедет — и опять, значит, греза. Потому что, если уши заткнуты, тогда и этого не услышишь. А умру я, и все замолчит, и тогда будет правда. Одни мертвые, Савва Егорович, знают правду.

Послушник (улыбаясь, осторожно машет руками на какую-то птицу, шепотом). Спать пора! Спать! Слышишь!

Савва (с неудовольствием). Какие мертвые? Послушайте, господин хороший, у меня ум мужицкий, простой, и я этих тонкостей не понимаю. Про каких вы мертвых говорите?

Сперанский. Решительно про всяких. Оттого-то у мертвых лицо спокойное.

Вы посмотрите: как бы человек перед смертью ни мучился, а умрет — лицо у него сейчас же становится спокойное. Оттого, что правду узнал. Я сюда постоянно хожу, на все похороны, и это даже удивительно. Одну бабу тут хоронили — с горя умерла: мужа у нее на чугунке задавило. Что у нее в голове должно было перед смертью совершаться, подумать страшно, — а лежит такая спокойная: потому что узнала она, что горе ее — одна греза, видение сонное. Я мертвых люблю, Савва Егорович. Мне кажется, что мертвые действительно существуют.

Савва. Я не люблю мертвых… (Нетерпеливо.) Послушайте, однако, вы пренеприятный господин. Вы — как дверь, которая покоробилась от дождя и сквозь которую вечно дует. Вам это говорили?

Сперанский. Да. Высказывали.

Савва. И я не стал бы вас из петли вынимать. Какой дурак вас вынул?

Товарищи?

Сперанский. Первый раз отец эконом, а в другой раз — товарищи. Очень жаль, Савва Егорович, что вы так мною недовольны. А я хотел было вам, как человеку образованному, показать некий мой письменный труд, еще от семинарии оставшийся. Называется: «Шаги смерти», так, вроде рассказа.

Савва. Нет, уж избавьте. Да и вообще…

Послушник (поднимаясь). Отец Кирилл идет, надо удирать!

Савва. А что?

Послушник. Он меня в лесу поймал, как я «го-го» кричал. Ах, ты, говорит, леший, лесной дух, козлоногий… Завтра после обеден, ладно?

(Уходит, сперва идет прямо, потом каким-то танцующим шагом.)

Толстый монах. О чем беседуете, молодые люди? Вы никак будете сынок Тропинина, Егора Ивановича?

Савва. Да, он самый.

Толстый монах. Слыхал, слыхал. Почтенный человек — ваш батюшка. Присесть позволите? (Садится.) Вечер, а как жарко: не быть бы грозе к полуночи. Ну как, молодой человек, нравится вам у нас? Как против столиц?

Савва. Монастырь богатый.

Толстый монах. Да, благодарение Господу. В большом почете во всей, можно сказать, России. Есть многие, что даже из Сибири приходят. Далеко идет слава. Вот скоро праздник…

Сперанский. Утомительно будет вам, батюшка. День и ночь служение…

Толстый монах. Нужно потрудиться для монастыря.

Савва. А не для людей?

Толстый монах. Да и для людей, а то для кого же? У нас в прошлый год сколько одних кликуш исцелилось — конца-краю нет. Слепой прозрел, двое хромых заходили… Вот сами поглядите, молодой человек, тогда улыбаться не будете. Вы, как я слыхал, неверующий?

Савва. Верно слыхали, неверующий.

Толстый монах. Ай-ай, стыдно, стыдно! Конечно, много теперь неверующих из образованного класса, только лучше ли им от этого? Сомневаюсь.

Савва. Нет, не так много. Это они в церковь не ходят и думают про себя, что неверующие, но вера у них, пожалуй, глубже сидит, чем у вас.

Толстый монах. Скажите пожалуйста!

Савва. Ну да, под благородными, конечно, фасонами. Народ образованный.

Толстый монах. Конечно, конечно. Только с верою спокойнее.

Савва. Слыхал я, что дьявол тут по ночам монахов душит?

Толстый монах. (смеется). Пустяки какие!.. (К проходящему мимо седому монаху). Отец Виссарион, пожалуйте-ка сюда! Присаживайтесь. Вот сынок Егор Ивановича утверждает, что нас дьявол по ночам душит. Не слыхали?


Оба монаха благодушно смеются, глядя друг на друга.


Седой монах. Это некоторые от сытости плохо спят, вот им и кажется, что их душат. Дьяволу, молодой человек, в нашу святую обитель не войти.

Савва. А вдруг да явится? Что тогда, отцы, скажете?

Толстый монах. А мы его кропилом, кропилом! Куда лезешь, черномазый?


Монахи смеются.


Седой монах. Царь Ирод идет.

Толстый монах. Погодите минутку, отец Виссарион. Вот вы говорите — вера и прочее такое, а позвольте, я вам человечка одного представлю. Вон он как идет, а на нем вериг на полтора пуда. Танцует, а не идет. Каждое лето у нас гостюет, да и то сказать, — гость дорогой. Глядя на него, и другие в вере укрепляются… Ирод, а Ирод?

Царь Ирод. Чего тебе надо?

Толстый монах. Подь-ка сюда на минутку. Вот господин в Боге сомневается, поговори-ка с ним.

Царь Ирод. А ты сам что же, толстопузый, язык от пива не ворочается?

Толстый монах. Еретик! Экий еретик!


Смеются оба.


Царь Ирод (подходя). Который господин?

Толстый монах. Вот этот.

Царь Ирод (смотрит внимательно). Сомневается, так и пусть сомневается; мне-то какое дело?

Савва. Вот как!

Царь Ирод. А ты думал, как?

Толстый монах. Ты бы сел.

Царь Ирод. И так постою.

Толстый монах. (Савве громким шепотом). Это он для усталости. Пока не сомлеет совсем, так ни есть, ни спать не может. (Громко.) Вот господин удивляется, какие на тебе вериги.

Царь Ирод. Вериги что, — побрякушки. Их на лошадь надень, и лошадь понесет, сила бы у ее была… Душа у меня мрачна. (Смотрит на Савву.) Ты знаешь, сына я своего убил. Сам. Говорили небось сороки-то эти?

Савва. Говорили.

Царь Ирод. Ты можешь это понять?

Савва. Отчего же? Могу.

Царь Ирод. Врешь ты, не можешь. И никто этого понять не может. Обойди ты весь свет, всю землю, всех людей опроси, и никто не может понять. А если кто и говорит, что понимает, так врет, как ты. Ты и своего носа-то как следует не видишь, а тоже говоришь. Глуп ты еще.

Савва. А ты умен?

Царь Ирод. А я умен. Меня мое горе просветило. Велико мое горе, больше его на земле нету. Сына убил, сам, своими руками. Не этой, что глядишь, а той, которой нет.

Савва. А та где же?

Царь Ирод. В печке сжег. Положил в печку да по локоть и отжег.

Савва. Что же, полегчало?

Царь Ирод. Нет. Моего горя огонь не берет, мое горе горячее огня.

Савва. Огонь, дядя, все берет.

Царь Ирод. Нет, парень, он слаб, огонь. Плюнул на него, а он и погас.

Савва. Какой огонь! Можно, дядя, такой запалить, что хоть ты море на него вылей, так и то не погасишь.

Царь Ирод. Нет, парень, всякий огонь тухнет, когда время на то приходит. А моего горя ничем ты не угасишь. Велико мое горе, так велико, что как посмотрю я вокруг: ах, мать твою, — да куда же большое все подевалось: дерево маленькое, дом маленький, гора маленькая. Будто это, знаешь, не земля, а маковая росинка. Идешь так-то да все опасаешься: как бы ко краю не прийти да не свалиться.

Толстый монах (с удовольствием). Ну-ну, царь Ирод, здорово!

Царь Ирод. Для меня, парень, и солнце не восходит. Для других восходит, а для меня нет. Другие днем темноты не видят, а я вижу. Она промеж свету, как пыль. Сперва взглянешь, как будто и светло, а потом, глядь, Господи! — небеса черные, земля черная, и все, как сажа. Маячит что-то, а что — даже не разберешь: человек ли, куст ли. Тоска моя, тоска моя великая… (Задумывается.) Кричать стану — кто услышит? Выть начну — кто отзовется?

Толстый монах (седому тихо). Собаки на деревне отзовутся.

Царь Ирод (встряхнув головой). Эх, вы, люди! Вот смотрите вы на меня как на пугало. Волосы, да вериги, да сына убил, да царь Ирод, — а души моей вы не видите и тоски моей не знаете. Слепы вы все, как черви земляные. Вас оглоблей по затылку бить, так и то не поймете! Ты, толстопузый, что брюхо колыхаешь?

Савва. Однако, как он вас!

Толстый монах. (успокоительно). Это ничего. Не в этом суть дела. Он всех нас поносит.

Царь Ирод. И буду поносить! Тебе такому разве Богу служить? В кабаке тебе сидеть, дьявола тешить. С его пуза, парень, черти по ночам на салазках катаются.

Толстый монах. (благодушно). Ну, ну. Господь с тобой. Ты о деле лучше говори.

Царь Ирод (Савве). Видишь! Это он на моем горе нажить хочет.

Наживайся, наживайся!

Седой монах. Экий ты ругатель, царь Ирод, откуда слова у тебя берутся? Это как-то он при отце игумене ляпнул: кабы Бог не бессмертен был, так они бы Его давно по кусочкам распродали. Но, однако же, терпим, так как для обители он человек не вредный.

Толстый монах. Народ собирает. Сюда для него многие приходят. А нам что: Господь видит нашу чистоту. Верно, царь Ирод?

Царь Ирод. Ну, ты там молчи, старый хрен. Ногами еле двигает, черт в таратайке переехал, а на селе трех баб содержит. Одной ему мало!


Монахи добродушно хохочут.


Царь Ирод. Видишь? Видишь? У-у, глаза ваши бесстыжие! Хоть ты им плюй!..

Савва. Зачем же сюда ходишь?

Царь Ирод. Не для них хожу. Слушай, молодец, горе у тебя есть?

Савва. Может, и есть. А что?

Царь Ирод. Ну, так послушай ты меня: будет у тебя горе, не ходи ты к людям. Будь друг, не ходи. Невмоготу станет — лучше к волкам в лес пойди.

Сожрут сразу, и баста, а эти… Видел я, парень, много плохого, а хуже человека ничего не видал. Нет! Говорят тоже: по образу, по подобию созданы.

Ах, сукины дети, сукины дети! Да разве есть у вас образ? Да будь образ самый махонький, так вы бы от стыда от одного на карачках поползли, сукины дети! Хоть ты им смейся, хоть ты им плачь, хоть ты им кричи, — ничего, облизываются. Царь Ирод… Сукины дети!.. А когда царь Ирод, не я, а настоящий, в золотой короне, младенцев ваших избивал, вы где были, а?

Толстый монах. Нас тогда, миленький, и на свете не было.

Царь Ирод. Не вы были, так другие, такие же! Избил и избил — и больше ничего. Многих я, парень, расспрашивал: ну, как, что? — Да ничего, говорят, избил и избил. Хороши? За детей своих и за тех постоять не умеют, — хуже собак, анафемы!

Толстый монах. А ты-то что же бы сделал?

Царь Ирод. Я? Голову бы ему оторвал, со всей его золотой короной, мать его!..

Седой монах. В Писании сказано: Божие Богови, а кесарево кесарю.

Толстый монах. В чужое, значит, дело не мешайся. Понял?

Царь Ирод (с отчаянием Савве). Нет, ты послушай! Ты послушай, что они говорят!

Савва. Слыхал.

Царь Ирод. Ну погодите же, голубчики, погодите! Дождетесь скоро. Вот придет дьявол, он вам пропишет геенну огненную. Жир-то потечет — слышишь, монах, шпаленным пахнет?

Толстый монах. Это, милый, из трапезной.

Царь Ирод. Только пятки засверкают, да некуда: везде геенна, везде огонь! Ага, голубчики, голоса моего слушать не хотели, так теперь огонька послушаетесь! Ну и рад же я буду! Вериги сыму, ловить их буду и к дьяволу по одному предъявлять: вот он, бери! А он-то плачет, а он-то изгиляется: да не виноват же я! — Не виноват? А кто же виноват, а? Да в геенну его: гори, сукин сын, до второго пришествия!

Седой монах. А не время ли нам, отец Кирилл?

Толстый монах. Что же, тронемся, отец Виссарион. Стемнело, пора и на покой.

Царь Ирод. Ага! Правды-то не любите?

Толстый монах. (благодушно). И-и, миленький, брань на вороту не виснет. Ты поругаешься, а мы послушаем, а там Господь разберет, кого надо в геенну, а кого куда. Кроткие-то, голубчик, наследуют землю, сказано в Писании. До приятного свидания, молодые люди.

Седой монах (сердито). А все-таки я тебе, старик, посоветую: говори, да не заговаривайся. Не по чему другому, как только по убожеству твоему терпим тебя, да по глупости твоей. А в случае чего, разболтаешься очень, так можно и попридержать. Да!

Царь Ирод. Попробуй, попробуй, придержи!

Толстый монах. И охота вам, отец Виссарион! Пусть себе поговорит, вреда от этого никому нет. Послушайте, послушайте, молодые люди, — человечек любопытный. До свиданья!


Уходят; слышно, как толстый монах хохочет.


Царь Ирод (Савве). Хороши? Терпения моего с ними нету.

Савва. А ты мне, дядя, нравишься.

Царь Ирод. Ой ли? Тоже не любишь ихнего брата?

Савва. Не люблю.

Царь Ирод. Ну-ка, дай-кась, я присяду. Ноги отекли. Папироски у тебя нет?

Савва (дает). Куришь?

Царь Ирод. Когда как. Ты мне прости, что я тебя обругал давеча. Ты — парень ничего, душевный. Только зачем врешь, что понял: никто понять не может. А это кто с тобой?

Савва. Так. Пристал.

Царь Ирод. Что, парень, обмок, а? Не сладко на душе?

Сперанский. Да, грустно.

Царь Ирод. Ну молчи, молчи. Слушать не желаю. Есть горе — и молчи. Я тоже, брат, человек, не пойму да еще обижу. (Бросает папиросу и встает.)

Нет, не могу. Пока стою или хожу, ничего, а как сел… У-ух ты… (Мается.)

Просто, брат, продохнуть нельзя. Какая ведь вещь… Господи, видишь ли? А?

Ну-ну, ничего, ничего… Обошлось. У-ах!


Небо заволокло облаками, сильно темнеет. Изредка безмолвно вспыхивают зарницы.


Савва (тихо). Горе, дядя, удушить надо. Сказать себе твердо: не хочу горя, и не будет горя. Человек ты, я вижу, хороший, сильный…

Царь Ирод. Нет, парень, моего горя и смерть не возьмет. Что смерть! Она маленькая, а горе мое большое, не кончит она моего горя. Вот Каин когда еще помер, а горе его как было, так и осталось.

Сперанский. У мертвых горя нет, они спокойны. Они правду знают.

Царь Ирод. Да никому не скажут… что толку от этой правды? Я вот живой, а правду знаю. Вот горе мое, видишь, какое, — на земле такого не бывает, а призови меня Бог и скажи: «На тебе, Еремей, все царства земные, а горе твое отдай Мне»… — не отдам. Не отдам, парень. Слаще оно мне меду липового, крепче оно браги хмельной… Правду я узнал через мое горе.

Савва. Бога?

Царь Ирод. Христа, вот кого. Он только один понять может, какое у меня горе. Смотрит и понимает: «Да, вижу Я, Еремей, какое у тебя страдание». И больше ничего. «Вижу». — А я Ему отвечаю: «Да, смотри, Господи, какая у меня тоска». Только и всего, и ничего больше не надо.

Савва. Тебе дорого, что Он за людей пострадал? Так, что ли?

Царь Ирод. Это что распинали-то Его? Нет, брат, это пустое страдание.

Распяли и распяли, только и всего, — а то, что тут Он сам правду узнал. Пока ходил Он по земле, был Он человек так себе, хороший, думал то да се, то да се. Вот человеки, вот поговорю, да вот научу, да устрою. Ну, а как эти самые человеки потащили его на крест, да кнутьями Его, тут он и прозрел: «Ага, говорит, так вот оно какое дело». И взмолился: «Не могу Я такого страдания вынести. Думал Я, что просто это будет распятие, а это что же такое»… А Отец Ему: «Ничего, ничего, потерпи, Сынок, узнай правду-то, какова она». Вот тут Он и затосковал, да… да до сих пор и тоскует.

Савва. Тоскует?

Царь Ирод. Тоскует, парень.


Пауза; зарница.


Сперанский. Весьма возможно, что будет дождь, а я без калош и без зонтика.

Царь Ирод. И всегда передо мной лик Его чистый, куда ни повернешь. — «Понимаешь, Господи, страдание мое?» — «Понимаю, Еремей. Я, брат, все понимаю; иди себе спокойно». И весь я перед Ним, как сосуд хрустальный со слезою. — «Понимаешь, Господи?» — «Понимаю, Еремей». — «Ну то-то, и я Тебя понимаю». Так мы с Ним вдвоем и живем: Он да я. Мне тоже Его жалко, паренек. А помирать стану, передам Ему тоску мою: владай, Господи!

Савва. А все-таки на людей ты напрасно так наседаешь. Есть и хорошие; очень мало, но есть. Иначе бы, дядя, и жить не стоило.

Сперанский. Да и Христос, насколько известно, заповедал: люби ближнего, как самого себя.

Царь Ирод. Чудачок! Да сам же я себе руку отжег, не пожалел; так имею я право другому человеку по шее дать, когда случай подходящий? Как ты располагаешь?

Савва. Это верно.

Царь Ирод. Вот то-то и оно. Ты знаешь, ведь это они меня царем Иродом окрестили.

Савва. Кто?

Царь Ирод. Да люди-то твои. Нет, парень, зверя жесточе человека… Младенца я убил — так вот и выходит по-ихнему: Царь Ирод. Не понимают того, сукины дети, каково мне такую кличку-то носить. Ирод! И будь бы от злости, а то так…

Савва. А тебя как звать?

Царь Ирод. Да Еремей же; Еремеем меня звать. А они: Ирод, да еще Царь, чтобы ошибки не было!.. Гляди, опять монах идет, чтоб его разразило!.. Слушай, ты образ-то Его видел?

Савва. Видел.

Царь Ирод. А глаза у Его видел? Ну так посмотри, посмотри, посмотри… Зачем идешь, мышь летучая? На деревню, к бабам собрался?

Кондратий. Мир честной беседе. Здравствуйте, Савва Егорович! Какими судьбами?

Царь Ирод. Смотри, монах, из кармана чертов хвост торчит.

Кондратий. Это не чертов хвост, это редька. Глазаст, глазаст, а промаху даешь.

Царь Ирод. Тьфу! Не могу я их видеть, с души воротит. Ну, прощай, паренек… попомни, что я говорил: будет горе — не ходи к людям.

Савва. Ладно, дядя, попомню.

Царь Ирод. Лучше в лес иди к волкам.


Уходит; из темноты доносится: «Господи, видишь ли?..»


Кондратий. Ограниченный человек. Сына убил и хорохорится, никому не дает проходу. Радость какая, подумаешь!

Сперанский (вздыхает). Нет, отец Кондратий, вы неправильно рассуждаете: он счастливый человек. Ведь теперь, по его настроению, воскресни его сын, так он его опять убьет, пяти минут сроку не даст. Но, конечно, умрет, — узнает правду.

Кондратий. Я и говорю: дурак. Будь бы кошку убил, а то сына. Что призадумались, Савва Егорович?

Савва. Да вот жду, скоро этот господин уйдет или нет. Черт их тут носит. Вот еще кто-то прется! (Всматривается.)

Липа (подходит, нерешительно всматривается). Это ты, Савва?

Савва. А это ты? Чего надо?

Липа. Это отец Кондратий с тобой?

Савва. Ну да, он. Чего тебе надо? Я не люблю, сестра, когда за мной ходят по пятам.

Липа. Двор проходной, сюда никому вход не запрещен… Григорий Петрович, вас Тюха спрашивает: отчего, говорит, семинарист не приходит?

Савва. Вот и ступайте вместе, этакой веселой парой. Прощайте, господин, прощайте.

Сперанский. До приятного свидания, Савва Егорович. Надеюсь еще побеседовать.

Савва. Нет, уж не надейтесь лучше. Прощайте.

Липа. Какой ты грубый, Савва! Идемте, Григорий Петрович, — у них свои дела.

Сперанский. Все же не теряю надежды. До свиданья.


Уходят.


Савва. Вот пристал, черт его побери!

Кондратий (смеется). Действительно неотвязный человек. Пристанет и как тень ходит. У нас многие так и зовут его: тень; отчасти, надо полагать, за худобу. Вот подождите: вы ему понравились, теперь прилипнет.

Савва. Со мной разговоры короткие: прогоню.

Кондратий. И бить его пробовали — не помогает. Он тут на двадцать верст известен. Фигура!


Пауза. Темнеет. Зарницы чаще. Безмолвно вспыхивают они в разных сторонах неба, и кажется при каждой вспышке, что кто-то заглядывает через ограду и башни во двор монастыря.


Савва. Ты зачем, Кондратий, здесь мне место назначил? Проходной двор какой-то. Облепили меня монахи да юродивые, как блохи. Говорил я: лучше в лесу, спокойнее.

Кондратий. Для избежания подозрений. Пойдем мы с вами в лес, — зачем, скажут, благочестивый Кондратий с таким связался — извините — человеком? А тут всякому место. Я нарочно и приходить повременил: пусть вас с разными людьми повидают.

Савва (пристально смотрит). Ну?

Кондратий (отводит глаза и пожимает плечами). Не могу.

Савва. Боишься?

Кондратий. Говоря по совести: боюсь.

Савва. Ну и дрянь же ты, брат, человек.

Кондратий. Это уж как хотите.


Пауза.


Савва. Да чего боишься-то, дурень? Машинка безопасная, тебя не тронет. Поставил, завел, а сам хоть на деревню ступай, к бабам.

Кондратий. Да я не этого.

Савва. Суда? Так сказано же тебе: в случае чего вину на себя беру. Не веришь?

Кондратий. Как не верить? Верю.

Савва. Так чего же? Неужели Бога?

Кондратий. Бога.

Савва. Да ведь ты же не в Бога, а в дьявола веришь?

Кондратий. А кто знает: а вдруг Он да и есть? Тогда тоже, Савва Егорович, благодарю покорно за одолжение. Да и из-за чего? Живу я спокойно, хорошо; конечно, как вы говорите, обман: так я же здесь при чем? Хотят верить, пусть себе и верят. Не я Бога выдумал.

Савва. Послушай, ты знаешь, что я сам бы мог это сделать. Взял да во время крестного хода бомбу и бросил — вот тебе и все. Но тогда погибнет много народу, а это сейчас — лишнее. Поэтому я тебя и прошу. А если ты откажешься, так я все-таки сделаю, и на твоей душе будут убитые. Понял?

Кондратий. Зачем же на моей? Не я буду бросать. Да опять-таки мне-то какое дело до них, до убитых? Народу на свете много, всех не перебьете, сколько ни бросайте.

Савва. А тебе их не жалко?

Кондратий. Всех жалеть — самому не останется.

Савва. Ну вот! Ты умный человек, говорил же я тебе, а ты все не веришь. Умный, а испортить кусок дерева боишься.

Кондратий. Если это кусок дерева, так из-за чего же и вам хлопотать? — То-то, что не дерево, а образ.

Савва. Ну да. Налипло на него много, вот они его и ценят. А я не люблю того, что люди дорого ценят.

Кондратий. Как же это так «не любите»?

Савва. Так и не люблю. Когда для человека шапка дороже головы, так нужно с него и шапку и голову снять. Эх, дядя, не будь ты трус, порассказал бы я тебе!

Кондратий. Что ж, расскажите, от этого мне греха не будет. Да и не трус я, а просто осторожный человек.

Савва. Это, дядя, только начало.

Кондратий. Хорошее начало, нечего сказать. А конец какой?

Савва. Голая земля — понимаешь? Голая земля, и на ней голый человек, голый, как мать родила. Ни штанов на нем, ни орденов на нем, ни карманов у него — ничего. Ты подумай: человек без карманов — ведь это что же! Да, брат, икона — это еще ничего.

Кондратий. Я и говорю: новую сделают.

Савва. Ну, да уж не та будет. Да и не забудут они уже, что динамит сильнее ихнего Бога! А человек — сильнее динамита. Вот они кланяются, вот они молятся, вот они прямо взглянуть не смеют, холопы поганые, а пришел настоящий человек и разрушил. Готово!

Кондратий. Действительно.

Савва. И когда так будет разрушен десяток их идолов, они почувствуют, холопы, что кончилось царство ихнего Бога и наступило царство человека. И сколько их подохнет от ужаса одного, с ума будут сходить, в огонь бросаться. Антихрист, скажут, пришел… ты подумай, Кондратий!

Кондратий. А вам не жалко?

Савва. Их-то? Они мне тюрьму выстроили, а я их жалеть буду? Они голову мою в застенок посадили, а я их жалеть буду? Ха! Тебе в голову гвозди вбивали или нет? Нет. Ну, а у меня вся голова гвоздями утыкана — мастера они гвозди вгонять, пожалеть их надо?

Кондратий. Кто же вы такой, что никого не жалеете?

Савва. Я? Я, дядя, человек, который однажды родился. Родился и пошел смотреть. Увидел церкви — и каторгу. Увидел университеты — и дома терпимости. Увидел фабрики — и картинные галереи. Увидел дворец — и нору в навозе. Подсчитал так, понимаешь, сколько на одну галерею острогов приходится, и решил: надо уничтожить все. И мы это сделаем. Да, пора нам посчитаться, пора!

Кондратий. Кто мы?

Савва. Я, ты, Кондратий, другие.

Кондратий. Народ глуп, не поймет он этого.

Савва. Поймет, когда загорится все кругом. Огонь, дядя, учитель хороший. Ты слыхал о Рафаэле?

Кондратий. Нет, не приходилось.

Савва. Ну так вот. После Бога мы примемся за них. Там их много: Тицианы, Шекспиры, Пушкины, Толстые. Из всего этого мы сделаем хорошенький костерчик и польем его керосином. Потом, дядя, мы сожжем их города!

Кондратий. Ну-ну, вы шутите! Как же это можно — города!

Савва. Нет, зачем шутить. Все города. Ведь что такое ихние города? Это могилы, понимаешь, каменные могилы. И если этих дураков не остановить и дать им строиться еще, они всю землю оденут в камень, и тогда задохнутся все. Все!

Кондратий. Бедному человеку придется плохо!

Савва. Тогда все будут бедные. Богатый — отчего он богат? Оттого, что есть у него дом, деньги, забором он отгородился. А как не будет у него ни домов, ни денег, ни забора…

Кондратий. Верно! И документов, значит, нет — сгорели!

Савва. И документов нет. Иди-ка, дядя, работать, — буде дворяниться!

Кондратий (смеется). Потеха! Голые это все, как из бани!

Савва. Ты мужик, Кондратий?

Кондратий. Подати плачу. Крестьянин я, это верно.

Савва. Я тоже мужик. Нам, брат, с тобой хуже не станет.

Кондратий. Да уж куда хуже! Но только много народу пропадет, Савва Егорович!

Савва. Ничего, довольно останется. Дрянь, дядя, пропадет. Глупые пропадут, для которых эта жизнь, как скорлупа для рака! Пропадут те, кто верит, — у них отнимется вера. Пропадут те, кто любит старое, — у них все отнимется. Пропадут слабые, больные, любящие покой: покоя, дядя, не будет на земле. Останутся только свободные и смелые, с молодою жадною душой, с ясными глазами, которые обнимают мир.

Кондратий. Как у вас… Я ваших глаз, Савва Егорович, боюсь, особенно в темноте.

Савва. Как у меня? Нет, Кондратий, я человек отравленный, — от меня ихнею мертвечиною пахнет. Будут люди лучше, свободнее, веселее. И, свободные от всего, голые, вооруженные только разумом своим, они сговорятся и устроят новую жизнь, хорошую жизнь, Кондратий, где можно будет дышать человеку.

Кондратий. Любопытно. Только позвольте сказать вам, Савва Егорович… народ — он хитрый, припрячет что-нибудь или как. А потом, глядь, на старое и повернули, по-старому, значит, как было. Тогда как?

Савва. По-старому. (Мрачно.) Тогда совсем надо его уничтожить. Пусть на земле совсем не будет человека. Раз жизнь ему не удалась, пусть уйдет и даст место другим, — и это будет благородно, и тогда можно будет и пожалеть его, великого осквернителя и страдальца земли!..

Кондратий (качая головой). Однако!

Савва (кладя ему руку на плечо). Поверь мне, монах, я исходил много городов и земель, и нигде я не видел свободного человека. Я видел только рабов. Я видел клетки, в которых они живут, постели, на которых они родятся и умирают; я видел их вражду и любовь, грех и добродетель. И забавы их я видел: жалкие попытки воскресить умершее веселье. И на всем, что я видел, лежит печать глупости и безумия. Родившийся умным — глупеет среди них; родившийся веселым — вешается от тоски и высовывает им язык. Среди цветов прекрасной земли, — ты еще не знаешь, монах, как она прекрасна! — они устроили сумасшедший дом. А что они делают со своими детьми! Я еще не видел ни одной пары родителей, которые не были бы достойны смертной казни: во-первых, — что родили; а во-вторых, — что, родившись, тотчас не умерли сами.

Кондратий. Ого, как вы говорите!

Савва. И как они лгут, как они лгут, монах! Они не убивают правды, нет, они ежедневно секут ее, они обмазывают своими нечистотами ее чистое лицо, — чтобы никто не узнал ее! — чтобы дети ее не любили! — чтобы не было ей приюта! И на всей земле — на всей земле, монах, нет места для правды.


Задумывается. Пауза.


Кондратий. А нельзя как-нибудь инако, без огня? Очень страшно, Савва Егорович. Что же это такое будет! Светопреставление.

Савва. Нельзя, дядя, иначе: светопреставление и нужно. Лечили их лекарством — не помогло; лечили их железом — не помогло. Огнем их теперь надо — огнем!


Пауза. Сверкают безмолвно зарницы. Где-то далеко колотит сторож в железную доску. Савва неподвижно-широко смотрит на зарницу: он окован громадною думою о жизни, мыслями без слов, чувством без выражения. Видит свое одиночество и близкую смерть.


Кондратий. И кабаков не будет?

Савва (думая). Ничего не будет.

Кондратий. Кабаки построят. Без кабаков не обойдутся.


Продолжительное молчание.


Кондратий. Да-а… О чем задумались, Савва Егорович? (Савва молчит.

Кондратий прикасается к его плечу.) На вас бабочка села.

Савва. Что?

Кондратий. Бабочка села. Мертвая голова называемая — по ночам летает. Да что вы?

Савва (вздрогнув, громко). Оставь.

Кондратий. Испугал я вас?

Савва. Что? (Очнувшись, удивленно.) Какие зарницы! Ты что говоришь? Да, да. Ничего, брат, все устроится… (Вздохнув, весело.) Ну как же — начнем? Согласен? Да ну, дядя, будет упрямиться!

Кондратий (покачивая головой). Загадали вы мне загадку.

Савва. Ничего, дядя, не робей. Ты человек умный, сам понимаешь, что нельзя иначе. Кабы можно иначе, разве стал бы я сам, пойми!

Кондратий (густо вздыхает). Да-а… Эх, Савва Егорович, ангел вы мой неоцененный, разве я этого не понимаю? Жизнь проклятущая! Эх, Савва Егорович, Савва Егорович! Вот скажи я вам, кому хочешь скажи: я человек хороший, — засмеют, по затылку дадут: «что брешешь, пьяница!..» Кондратий — хороший человек… самому даже смешно, а я, ей-Богу, хороший. Так, не знаю, как это вышло. Жил-жил — и вдруг! Как это, по какой причине — неизвестно.

Савва. А ты вот все боишься!

Кондратий. Кто я теперь такой: ни Богу свеча, ни черту кочерга. Как оглянешься иной раз да подумаешь… Эх, Савва Егорович, разве у меня совести нет? Разве я не понимаю? Все я понимаю, но только… Я и дьявола не то вправду боюсь, не то так: дурака ломаю. Эка штука — дьявол! Побыл бы на нашем месте, так узнал бы кузькину мать. Недавно это, пьяный, кричу я: выходи, дьявол, на левую руку, я человек отчаянный! Мне ничего не жалко: пропадать, так пропадать… Эх, разжалобили вы меня, Савва Егорович!

(Утирает рукавом глаза.)

Савва. Зачем пропадать? И я пропадать не хочу. Еще поживем, дядя! Тебе сколько лет?

Кондратий. Сорок два.

Савва. Ну вот, самые года. Деньги тебе нужны?

Кондратий. А они у вас есть?

Савва. Есть!

Кондратий (подозрительно). Откуда же это они у вас?

Савва. А тебе-то что? Может быть, я убил богатого купца или кого-нибудь зарезал. Доносить ведь не пойдешь?

Кондратий (успокаиваясь). Что вы, Савва Егорович, это дело ваше. А деньги, конечно, никогда не лишнее. Я тогда из монастыря уйду. У меня, скажу вам по совести, давно уже одно мечтаньице есть: сесть при дороге и трактир открыть. Компанию я люблю, и сам я разговорчивый человек; у меня дело пойдет. Трактирщик если и сам выпивает, так это не беда: народу приятнее; у веселого трактирщика и штаны оставишь — не заметишь. По себе знаю.

Савва. Что же, можно и трактир.

Кондратий. И кроме того, человек я еще в полном соку. Чем тут грешить, лучше же я законным браком…

Савва. В посаженые отцы, не забудь, позови.

Кондратий. Молоды еще! А деньги, Савва Егорович, когда — раньше или потом?

Савва. Иуда раньше получил.

Кондратий (огорченно), Ну вот! То сами подговариваете, а то — Иуда. Разве приятно такие слова слышать? Живого человека Иудой называете!

Савва. Иуда был дурак. Он удавился, а ты трактир откроешь.

Кондратий. Опять! Если вы так обо мне думаете…

Савва (хлопая по плечу), Ну-ну, дядя… Разве не видишь, что я шучу? Иуда человека продал, а ты что — вроде как бы дровами торгуешь. Верно, дядя!


Показываются Сперанский и Тюха. Последний заметно покачивается.


Кондратий. Вот еще нелегкая несет. Тут такой разговор пошел…

Савва. Так как же, по рукам?

Кондратий. Что же с вами поделаешь!

Сперанский (кланяется). Еще раз здравствуйте, Савва Егорович. А мы с Антоном Егоровичем были на том конце, на кладбище. Бабу нынче одну схоронили, так посмотреть…

Савва. Не вылезла ли? А его зачем с собой таскаете? Тюха, иди спать, на ногах не держишься.

Тюха. Не пойду.

Сперанский. Антон Егорович сегодня в беспокойстве. Им все рожи представляются.

Савва. Да ведь смешные же?

Тюха. Ну да, смешные, а то какие же? (Мрачно.) У тебя, Савка, очень, очень смешная рожа!

Савва. Ну ладно, иди. Отведите его, нечего таскать.

Сперанский. До приятного свидания! Пойдемте, Антон Егорович.


Уходят. Тюха идет, озираясь на Савву и спотыкаясь. Пропадают в темноте.


Кондратий. И нам пора. А деньги у вас как, свободные?

Савва. Свободные. Так слушай. Праздник в воскресенье. В субботу утром ты возьмешь, значит, машинку и вечером поставишь, за полчаса до двенадцати. Через четыре дня. Я тебе покажу, как заводить и все. Четыре дня еще. Надоело мне тут у вас, Кондратий.

Кондратий. А если я того… обману?

Савва (тяжело). Убью.

Кондратий. Ну вот!

Савва. Теперь если и откажешься, все равно убью. Много, брат, знаешь.

Кондратий. Шутите!

Савва. Что же, может, и шучу. Я, брат, человек веселый. Люблю посмеяться.

Кондратий. Попервоначалу вы веселый были. А что, Савва Егорович (оглядывается), приходилось вам человека убивать живого?

Савва. Приходилось. Купца-то того зарезал-то я.

Кондратий (машет рукою). Теперь вижу, что вы шутите. Ну, прощайте, пойду. Да и вы не засиживайтесь, как бы ворота не заперли. Вот не боюсь, не боюсь, а про коридор подумаешь, так страшно. Тени там теперь. Прощайте.

Савва. Прощай.


Кондратий пропадает в темноте. Зарницы. Савва стоит, опершись на решетку, и смотрит на белые камни кладбища, вспыхивающие при блеске зарниц.


Савва (к могилам). Ну, как-то вы, покойнички: перевернетесь в гробах или нет? Невесело мне что-то, покойнички, невесело!


Зарницы


Занавес
Загрузка...