Небольшой коттедж в Меривьяла, пригороде Таллина. Стерильно чистая, с минимальным количеством мебели, комната. Я стою у открытого окна, окно выходит в сад и в тускло-молочную белую ночь. Полная тишина, только сверху, из мансардной комнаты, слышатся повторяющиеся скрипичные пассажи – племянник хозяйки готовится поступать в консерваторию. Странно, эти разрозненные музыкальные фразы, перемежаемые паузами, сливаются в причудливую и волнующую мелодию, которая никак не нарушает тишину, а как бы усугубляет её.
Прямо за окном – цветущая вишня, в покое белой ночи не колышется ни одна веточка, ни один лепесток. Здесь, на севере, деревья стоят в цвету много дней, не то что на нашем горячем и суетливом юге.
Белая ночь в белой раме окна, белая цветущая вишня, странная музыка тишины и тишина музыки. Теряется ощущение начала и конца этой взаимосвязи, время как бы замкнулось на самое себя, и его поступательное движение прекратилось. Белая ночь, цветущее дерево и звуки скрипки существуют отдельно от остального мира, не соприкасаясь с ним. Это ощущение отстранённости от времени, кажется, уже было когда-то…
Залитый солнцем голый асфальтовый просвет между пятиэтажными домами-коробками, и никого, кроме шестилетнего мальчика, бьющего по подскакивающему мячику, и сам мальчик подпрыгивает на своей короткой полуденной тени, и полностью повторяющиеся движения, и кажется – это будет всегда, жёлтая каменно-асфальтовая пустыня вокруг, и остановившееся время…
Белая ночь в белой раме окна.
Монотонное завораживающее движение в ослепительно-жёлтом пустынном пространстве.
Дальше ничего нет. Конец.
"В борьбе со всем, ничем ненасытим,
Преследуя изменчивые тени,
Кто так сопротивлялся мне, бывало,
Простёрт в песке, им время совладало.
Стоят. Молчат, как ночь.
Упала стрелка. Делу не помочь.
Упала стрелка. Сделано. Свершилось.
Раз нечто и ничто отождествилось,
Зачем же созидать? Один ответ:
Чем же была заполнена эта видимость, что буду иметь в этот "последний миг, пустейшее мгновенье"? И извечный вопрос – зачем всё это? И нельзя спрятаться за того мальчика, он уже сам стоит лицом к лицу перед этим же сфинксом. Я раскладываю свои скудные сокровища, бережно расправляю их, как засушенные цветы, и отбрасываю случайный сор. Что же было там? Да, работа, которая должна была стать путеводной звездой всей жизни… Что ж, были краткие минуты удовлетворения.
А в результате всё оказалось не так, растворилось в ничто, слишком поздно выяснилось, что шёл не туда, не на то тратил силы, не угадал свои возможности. И есть только разочарование и непонятно на кого обида… Музыка, литература, искусство? Они всегда были где-то на периферии, заслоняемые всё той же работой и лишь иногда получающие возможность открыть свой божественный смысл. То удивительное сочетание отстранённого покоя и особого волнения перед листом бумаги, с карандашом или кистью в руке… Но и здесь не высказал даже того малого, на что, казалось, был способен, и не осталось ничего. К сожалению или к счастью, но в искусстве моё понимание росло всегда быстрее, чем моё мастерство, и это было главной помехой.
И всё-таки, всё-таки… Перед собой не слукавишь, когда прийдёт назначенное время – а может быть, это уже оно – я конечно же вспомню прошедших по моей жизни женщин, их тепло, их слова и их души, и не может быть иначе, так как всё, что создано человеком на земле – в конечном счёте во славу их, как бы это ни было замаскировано и какие бы порой страдания этому не сопутствовали.
…И как грустно, что только единожды можно быть влюблённым в первый раз, мучиться роковым вопросом, увидеть весь мир изменившимся после ответного признания, задохнуться от счастья первого прикосновения…
Мериме рассказал не всё. Кроме Дон-Жуана ди Тенорио, рокового и злорадного губителя женщин, и лучезарно-обаятельного Дон-Жуана де Маранья, к которому матери приводили своих дочерей, есть третий Дон-Жуан. Он стремится к женщинам как одарённый музыкальным слухом человек стремится к музыке, в каждом произведении схватывая его глубинный смысл и неповторимость. И этот Дон-Жуан обречён вечно "от жажды умирать над ручьём". Проникая в женскую душу, он уже не может оставаться враждебным или равнодушным, что необходимо для мужской победы, его победа становится его поражением…
Загадочная музыка белой ночи. Покрытые замершими цветами ветки в белой раме окна…
Как это было? Командировки в тот город были регулярными, там у нас был пусковой объект. Я ей обычно звонил на работу в первый же день приезда, и она начинала комбинировать, каким образом выкроить свидание. Для этого разрабатывалась целая система: мужу говорится, что она идёт с сыном заниматься к подруге, сын оставляется у бабушки под предлогом вечерних занятий в институте, зачем всё так сложно – мне не понять, но я не вдаюсь в расспросы. На свидания она как правило опаздывает; но зато я ещё издали вижу – увидеть издали её не трудно, уж очень она среди остальных прохожих заметна – вижу, как она спешит, смотрит на меня и смеётся. Не улыбается, а именно смеётся, и когда спрашиваю – совершенно не может объяснить, почему.
А желания у неё всегда совершенно определённые, например в кино на такой-то фильм, или кататься на катере, или в ресторан, но тут она соглашается и на кафе, лишь бы сидеть за столиком, откинувшись, с сигаретой, и слушать музыку хотя бы из музыкального автомата. И сидя так, смотрит на меня, и улыбается, и даже наклоняет набок голову, и я что-то начинаю не знать, какое выражение придать лицу. А кроме того я введен в курс всех её домашних дел, хотя от разу до разу забываю все имена, все родственные и дружеские связи.
Однажды она категорически захотела идти со мной в театр, и в самое неудачное время, в последний день командировки, так сказать "на прощание", не учитывая, что к этому времени деньги на исходе. Билеты были взяты на пределе моих финансовых возможностей. Когда мы разделись в гардеробе, я увидел, какая она нарядная, как эффектна со своей пышной причёской, с живыми чёрными глазами. Она почти моего роста, тонкий ровный нос и немного массивный округлый подбородок, такое аристократическое сочетание, и вообще я выгляжу возле неё, как слуга, прогуливающий хозяйского сен-бернара.
Пьеса была переделкой хорошо знакомого мне романа, а в антракте она требует шампанского, что подкашивает меня окончательно. Зато после театра я вознаграждён и растроган: она заявляет, что мы берём такси, и расплачивается она.
Мы едем в такси по бесконечной главной улице, сидим вместе сзади, моя рука лежит на спинке сиденья, её голова – на сгибе моей руки. Уличные фонари через равномерные промежутки времени освещают её рассыпавшиеся золотые волосы, и я целую её, а она пытается отворачиваться и смеётся, и мы не стесняемся водителя, который, наверное, рассматривает нас в своё зеркало…
Я запомнил, где это было, когда она подрезала меня одним коротким словом. Мы переходили в центре вечером шумную улицу, и я продолжая разговор, спросил: "А ты любишь своего мужа?" – настроившись на пространный и многозначный ответ, а она сразу сказала: "Нет". Так бывает, когда молния осветит всё на мгновение, и запоминается чёткая неподвижная картина окружающего, и я могу хоть сейчас пойти показать, на каком месте проезжей части в этот момент мы были, и где заворачивала за угол машина… И всё приобрело другой смысл, и я заметил другое в её рассказах, и всё стало не в радость.
От приезда до приезда я стал видеть, как разрушается её дом, и уговаривал одуматься, примириться, найти какую-то возможную линию. А она начинает смотреть на меня, наклонив набок голову, и улыбаться, и говорить о другом.
Когда бываешь наездами, как ни часто, чужая жизнь раскручивается стремительно, словно в кино. И вот она уже разведена, квартира разменена, и я, купив торт, еду в гости по новому адресу. Сын у бабушки, я звоню условленных пять раз (чтобы не открывать никому, кроме меня) и вхожу в пустую квартиру с синтетическим ковром в комнате, сервантом, двумя алюминиевыми кроватями и радиоприёмником на полу – обломками житейского взрыва. Восторгаюсь комнатой, кухней, вешалкой, видом из окна, становлюсь на колени и включаю приёмник. Печальная музыка не добавляет к настроению ничего хорошего. Она входит, я поднимаюсь с колен. Мы стоим без обуви друг против друга на синтетической подстилке, я слегка обнимаю её талию, она кладёт руки мне на плечи, без каблуков она намного ниже меня, мы какое-то время молчим, она спрашивает: "Ну, что?" – и я говорю: "Идём на кухню пить чай с тортом". Этим чаепитием мы отпразновали её независимость.
Белая ночь завораживает своим волшебным светом, задумчивое дерево в скромном и торжественном цветении…
Нужно ли женщине бремя независимости? Открой ответы на свои загадки, Сфинкс!
Равномерно стучит детский мячик в жёлтой пустыне. Равномерно стучат колёса поезда. Я лежу на верхней полке, сидящие внизу три женщины думают, что я сплю.
Одна учит остальных, как проводить праздник – самое тяжёлое время. Нужно, оказывается, перед самым праздником, или новым годом, уехать в другой город и поселиться в гостинице. В опустевшей гостинице обязательно застрянет какое-то число людей, и тут надо проявить инициативу, организовать коллективную встречу праздника, общий стол – вот и не будешь сидеть в этот день сама… Я себе представил эту сцену, где никто не догадывается, зачем здесь оказалась эта женщина…
Музыка то замолкает, то, найдя новую нить мыслей, ведёт её снова. Уводит далеко, в другие края и в другое время. И это время имеет привкус всё той же грусти, но хорошо, что оно было. Я приходил в старый окраинный дом, поднимаясь, как в романах, на скрипучее деревянное крыльцо. Дверь была украшена растрескавшейся резьбой, а крашеные полы в комнатах были свежевымыты, и было прохладно и полутемно из-за толстых штор, а за окнами ослепительное солнце и пыльные акации.
И я как-будто вижу, как она, положив подбородок на свои руки у меня на груди, рассматривает меня с очень близкого расстояния своими чуть-чуть ироничными серыми глазами. Потом постепенно начинает улыбаться и говорит: А ты всё-таки хороший. Я бы даже вышла за тебя замуж. Только ты не пугайся!.." Всего, что есть на нас обоих – это часы на моей руке, и я стараюсь незаметно скосить на них глаза. Она сразу замечает это, и у неё меняется лицо, словно ей становится больно, она тянется через меня к часам, снимает и отталкивает их подальше. "Ну, не уходи! Ну, оставайся ещё, почему же ты не можешь?" – и в её голосе и жалкая попытка повелевать, и досада, и тоска. И всё равно часы напоминают о жизни за окном, и она смиряется, и остаётся одна в полумраке комнат со старым роялем и фотографиями в дубовых рамках.
А я выхожу на ослепительный свет и жар, медленно иду жёлтым ракушечным переулком, прихожу к трамвайной остановке. Вытертые кирпичи узкого тротуара засыпаны иссушенными зноем листьями платанов и акаций, я их задумчиво ворошу ногой, я весь ещё там, за шторами. А потом – гремучий пустой вагон трамвая, сиденье нагрето солнцем догоряча, и ласковый ветерок в окно. Я постепенно возвращаюсь в свой мир, уже через час буду поглощён заботами, и никто кругом ничего не будет знать, только всё будет ярче, красочней, значительней. А как же там? И я начинаю казниться, давать себе всяческие слова, продумывать покаянные монологи, которые отравят встречу обоим. О, этот привкус горечи, делающей жизнь ещё прекрасней! Ты это знаешь, мудрая белая ночь, и ты, маленький мальчик, бессознательно остановивший время, чтобы можно было осмыслить самые сокровенные его мгновенья…