В январские календы[1] (1 января) 649 года от основания Рима[2] Гай Марий[3] праздновал триумф[4] над Югуртой[5], царем нумидийским…
На рассвете шумные толпы народа стали занимать улицы и площади города, откуда можно было увидеть шествие. Двери храмов распахивались настежь. Святилища наполнялись венками и благовонными курениями.
На Форум, Велабр и Бычий рынок сходились тысячи зрителей. Они поднимались на деревянные ступенчатые помосты, специально сооруженные там по случаю большого торжества. Со склонов Палатинского и Авентинского холмов нескончаемые вереницы людей, все в белых праздничных одеждах, спускались в Мурцийскую долину, к Большому цирку. Из густонаселенных кварталов Эсквилина, Виминала и Квиринала оживленные и крикливые толпы, двигаясь по извилистым и тесным улицам к Фонтинальским, Санквальским и Карментанским воротам, высыпали за городские стены, на Марсово поле[6], которое уже все пестрело, словно цветами, яркими нарядами участников предстоящего шествия. Зрители частью собирались на Овощном рынке, близ Карментанских ворот, частью заполняли портики храмов Дианы и Всаднической Фортуны, стоявшие на пути к Фламиниеву цирку, или спешили прямо в цирк, где согласно обычаю должен был начаться триумф.
Там уже было полно народа. По свидетельству античных писателей, цирк Фламиния вмещал до сорока тысяч зрителей. На арене суетились общественные служители и рабы, посыпая ее чистым желтым песком.
Арена имела двести восемьдесят шагов в ширину и по всей длине разделена была невысокой стеной, называвшейся спиной, на которой стояли статуи богов, священные обелиски и маленькие алтари. Во время торжественных церемоний здесь совершались жертвоприношения. На восточной и западной оконечностях спины возвышались меты в виде пирамидальных столбов. Рядом с каждой из них стояли подставки на колоннах. На одной лежали семь бронзовых дельфинов, на другой — семь бронзовых яиц. Когда в цирке устраивались колесничные ристания, служители снимали с подставок по одному яйцу и одному дельфину всякий раз, как только колесницы совершали, огибая спину, полный круг по арене, и так продолжалось до тех пор, пока на последнем, седьмом, круге не приносилась к финишу победившая упряжка.
В цирк стекались и главные виновники торжества — гордые легионеры Мария, сменившие воинские доспехи на праздничные тоги[7] и украсившие головы лавровыми венками. Их должно было явиться сюда по меньшей мере около двадцати пяти тысяч человек из шести легионов[8], принимавших участие в нумидийском походе. Здесь, в цирке, солдат ожидали вручение боевых наград и раздача денежных подарков от имени триумфатора, после чего все они должны были присоединиться к шествию, следуя за колесницей своего прославленного полководца.
Триумф привлек в Рим немало жителей Лация[9], которым хотелось собственными глазами увидеть закованного и цепи царя Нумидии, столь долго издевавшегося над римским могуществом. Среди приезжих были также представители союзников римского народа, колоний[10] и муниципиев[11]. Они явились в Вечный город с золотыми венками, чтобы почтить ими Юпитера Всеблагого и Величайшего[12].
День обещал быть прекрасным. Это первое январское утро выдалось теплым и ясным, словно сам отец богов, в честь которого устраивалось празднование триумфа, решим порадовать римлян хорошей погодой. Ни одним облачком не было омрачено чистое голубое небо. Из-за отдаленных, пламенеющих пурпуром горных вершин поднималось солнце, золотившее склоны Альбанских холмов. Оно вступало в победную борьбу с туманом, который клубился над Тибром и Марсовым полем, сливаясь с дымом догорающих солдатских костров на лагерной стоянке африканских легионов.
Хотя по старинному обычаю полководец, вернувшийся с войны, обязан был распустить своих воинов по домам, Марий с согласия сената удержал их в лагере. В Риме сохранялась тревожная обстановка, после того, как кимвры[13], вторгшиеся в Нарбоннскую Галлию[14], уничтожили три месяца назад при Араузионе[15] две консульские армии, повергнув в ужас Рим и всю Италию. Марий и его солдаты, испытанные в сражениях Нумидийской войны, были единственной надеждой и защитой Рима в случае внезапного нападения воинственных, окрыленных своими победами полчищ германцев.
Лагерь занимал пространство по обе стороны уходившей на север от города Фламиниевой дороги. С западной ее стороны крайние ряды палаток примыкали к берегу небольшого ручья, разделявшего почти пополам все Марсово поле и впадавшего в Тибр напротив острова Эскулапа. К югу от Государственной виллы[16] и лагеря, ниже по ручью, на его правом берегу, стоял древний храм Беллоны[17]. От него прямиком через ручей пролегал путь, вымощенный альбанским камнем. Он соединял храм с цирком Фламиния.
В этот ранний час в храме Беллоны началось торжественное заседание сената[18], на котором, по традиции, в честь полководца, удостоившегося триумфа, произносились хвалебные речи и зачитывалось особое постановление с перечнем его заслуг перед римским народом.
Марию назначен был однодневный триумф, и по этому поводу многие из его горячих приверженцев выражали недовольство. Они считали, что борьба с Югуртой по своей трудности не уступала войне с Персеем[19], царем Македонии, за победу над которым Эмилий Павел[20] получил триумф, продолжавшийся три дня. Но как бы то ни было сам Марий должен был испытывать огромное чувство удовлетворения и беспредельного торжества. Ведь первое его избрание в консулы[21] знать восприняла словно какую-то прихоть Фортуны, неожиданным образом пославшей «новому человеку»[22] благоволение народа. Мог ли кто-нибудь предположить тогда, что всего через два года Марий будет удостоен неслыханной чести, получив вместе с триумфом и второе консульство?
Но на этот раз избрание Мария не было знаком одного лишь простого расположения к нему большинства граждан, отдавших за него свои голоса на выборах, чтобы досадить высокомерной и обесславившей себя знати. Оно объяснялось страхом всех римлян перед кимврами.
Когда в Рим пришла весть о великом побоище под Араузионом и над всей Италией невиданным ужасом нависла страшная туча гипорборейских полчищ, гордые потомки Квирина[23], до той поры считавшие, что перед их доблестью должны склоняться все народы, впервые вынуждены были признать: с воинственными пришельцами из Германии им придется вести борьбу не за славу или галльские владения, а ради собственной безопасности. Состоявшиеся вскоре после этого центуриатные комиции[24] специальным постановлением вручили Марию заочно (он тогда еще находился в Африке) консульскую власть, как лучшему полководцу республики[25]. Одна лишь знать яростно противилась его избранию, требуя соблюдения установлений предков, но в ответ раздавались гневные речи о том, что и раньше приходилось жертвовать законом в интересах общественной пользы, что и Сципион Африканский[26] стал консулом, когда римлянам нужно было лишь Карфаген[27] разрушить, а теперь гибель угрожает их собственному городу. Очевидно, из одной только ненависти к оптиматам[28] народное собрание отклонило кандидатуру Квинта Лутация Катула[29], опытного в военном деле, и вторым консулом был избран Гай Флавий Фимбрия, известный как оратор и законовед, но мало проявивший себя на войне.
В это время многим приходили на память ставшие пророческими слова Сципиона Эмилиана, сказанные им как бы невзначай под осажденной Нуманцией[30], вскоре после того, как Марий, тогда еще никому неизвестный молодой солдат, поразил его своей силой и храбростью, сойдясь один на один с неприятельским воином и одолев его на виду у всего римского войска (за этот подвиг Сципион наградил храбреца венком и включил в число своих сопалатников); потом рассказывали, что незадолго до падения Нуманции на пиру у Сципиона кто-то произносил восторженный панегирик в его честь и воскликнул: «Будет ли когда-нибудь у римского народа такой же вождь и защитник?», на что разрушитель Карфагена, хлопнув по плечу лежащего рядом Мария, сказал: «Будет. И, может быть, даже он».
Марий шел к консульству трудной дорогой. Под Нуманцией он получил звание военного трибуна[31], потом был квестором[32] и народным трибуном[33], а за двенадцать лет до нашего рассказа Марий неожиданно для всей знати победил на преторских выборах. Претура[34], как правило, открывала доступ к консульству, и надменные представители высшего сословия, считавшие консульскую должность своей особой привилегией, вознегодовали на безродного выходца из Арпинской земли, осмелившегося вплотную приблизиться к самой вершине государственного Олимпа. В ту пору знать уже оформилась в совершенно замкнутую касту. Марк Порций Катон[35] был последним из тех «новых людей», которые время от времени проникали в нее. Поэтому успех Мария породил всякие толки, его подозревали в подкупе избирателей. Нашлись и обвинители, привлекшие Мария к суду. Цензоры[36] поспешили вычеркнуть его имя из списков сенаторов. Впрочем, никаких серьезных улик против Мария не было. Все обвинение строилось на том, что во время голосования за оградой Септы[37] видели одного из рабов ярого приверженца Мария Кассия Сабакона. Обвиняемый объяснил судьям, что он попросил раба принести ему напиться, так как в Септе было жарко и его мучила жажда. В конце концов суд вынес ему оправдательный приговор, выразив лишь порицание за невоздержанность. Несомненно, этот судебный процесс должен был показать Марию, что отныне он находится под недремлющим оком корпорации сенатской знати, которая никогда не допустит его к консульской должности.
По истечении срока своей городской претуры Марий получил в управление Дальнюю Испанию, одну из самых беспокойных римских провинций, где старую ненависть к римлянам не мог сдержать даже тот страх, который они внушали. Там шла настоящая война. Марий, возглавив провинцию, показал себя решительным и умелым Полководцем. В течение короткого времени он заставил непокорные племена сложить оружие. Это была первая война, которую он выиграл под своими ауспициями[38] и которая в полной мере выявила его решительный характер, его привычку доводить до конца начатое дело, не останавливаясь перед крайними средствами.
Репутация его в Риме была безупречной. Но отношение к нему знати оставалось по-прежнему холодным и высокомерным. Женитьба арпинца на патрицианке из рода Юлиев[39] ничего не изменила. Между тем наступила пора неожиданных перемен, связанных со злополучной для знати Нумидийской войной. После принятия закона Мамилия[40] о попустительстве Югурте многие оптиматы, изобличенные во взятках, полученных от нумидийского царя, с великим позором осуждены были на изгнание. Сокрушительные поражения римлян в войне с кимврами давали повод для обвинений всего знатного сословия в неспособности управлять делами государства. Впервые после Гракхов подняла голову партия популяров[41], которая быстро набирала силу, используя малейший промах своих политических противников.
В консульство Марка Юния Силана[42] и Квинта Цецилия Метелла[43] Марий отправился вместе с последним в качестве его легата[44] против Югурты. Метел взял его себе в помощники, учитывая храбрость, боевой опыт и популярность, какой пользовался арпинец в солдатской массе.
Война началась успешно для римлян. Метел нанес Югурте решительное поражение на реке Мутуле. Нумидийский царь пал духом и начал переговоры с Метеллом о сдаче. Но внезапно он отказался от капитуляции. Война вспыхнула с новой силой. Постепенно стало ясно, что пока жив Югурта, нумидийцы не откажутся от сопротивления. Наиболее крупные и хорошо укрепленные города по-прежнему были на стороне царя. Предпринятая Метеллом попытка овладеть крепостью Замой окончилась неудачей, а в захваченной после ожесточенного приступа Тале римляне не взяли никакой добычи, ибо последние из ее защитников, запершись в царском дворце, предали огню и и себя, и хранившиеся там сокровища Югурты. Военные действия затянулись. Марий к этому времени успел наполнить всю Африку и весь Рим славой своего имени, выказав доблесть военачальника, способного довести до конца любую войну. Уже приближался срок центуриатных комиций, и Марий решился попытать счастья на консульских выборах.
В один прекрасный день он явился к Метеллу и, объявив о своем намерении, просил проконсула[45] дать ему отпуск для поездки в Рим.
Метелл очень холодно отнесся к затее своего легата. Одна только мысль, что этот простолюдин может появиться на Марсовом поле в тоге соискателя консульской должности, казалась ему кощунственной. Убежденный оптимат, он готов был грудью защищать привилегии своего благородного сословия. Он считал их священными.
Метелл потратил много слов, пытаясь убедить Мария отказаться от неразумного, по его мнению, шага, который в конечном итоге не принесет человеку его положения ничего, кроме горького разочарования, но тот остался глух к его доводам. Проконсул был крайне раздражен упрямством легата. Пообещав ему на словах предоставить отпуск, Метелл долгое время под тем или иным предлогом оттягивал день отъезда. Из-за этого между ними произошел однажды неприятный разговор, во время которого Метелл бросил Марию высокомерные слова:
— Не торопись, милейший, покидать нас! Для тебя не поздно будет домогаться консульства вместе с моим сыном.
Надо сказать, сыну Метелла не было тогда и двадцати лет.
Так было положено начало их вражде. Марий после этого, дав волю своему гневу, без всякого стеснения ругал Метелла в присутствии солдат, которыми он командовал в зимнем лагере под Утикой[46], и вместе с тем умело заискивал перед людьми из всаднического сословия[47]. В Утике был многочисленный и сплоченный конвент римских граждан[48]. В него входили различного рода дельцы, имевшие на африканской земле торговые и ростовщические интересы. Марий прекрасно знал, что у этих людей большие связи в Риме. Все они испытывали недовольство слишком вялыми, по их мнению, военными действиями в Нумидии. Они несли большие убытки из-за невозможности вести свои дела в условиях расстройства и бедствий, охвативших страну. Часто появляясь на собраниях конвента, Марий произносил там пылкие речи, доказывая, что с Югуртой давно уже можно было покончить, но Метеллу, этому честолюбцу, упивающемуся своей властью в Африке, больше всего хочется, чтобы война длилась подольше, тем более что сенат назначил ему Нумидию в качестве провинции, пока над врагом не будет одержана полная победа.
Там же, в Утике, Марий познакомился и подружился с Гаудой[49], сыном Мастанабала[50]. Тот приходился Югурте сводным братом. Царь Миципса[51] в своем завещании включил его, человека болезненного и слабого умом, в список своих наследников после Адгербала[52], Гиемпсала[53] и Югурты. Со смертью Массивы[54] Гауда остался единственным законным преемником Миципсы, не считая, разумеется, самого Югурты. Царственный нумидиец постоянно находился при римском войске, с нетерпением ожидая, когда с ненавистным братцем будет покончено и он получит возможность без особых хлопот занять трон под могущественным покровительством Рима.
Как-то Марий узнал, что Гауда претерпел обиду от надменности Метелла. Нумидиец жаловался, что в ответ на его просьбу выделить ему, «по обычаю царей», охранную турму[55] римских всадников, а также разрешить ставить свое кресло рядом с курульным креслом[56] Метелла. Последний отказал ему и в том, и в другом, так как, заявил он с обычной своей суровостью, Гауда еще не является царем.
Марий охотно выслушивал эти жалобы и со своей стороны всячески настраивал Гауду против Метелла, говоря о том, что негоже так поступать со столь выдающимся мужем, внуком великого Массиниссы[57], который не сегодня завтра получит власть над всей Нумидией, причем это может произойти совсем скоро, если его, Мария, пошлют в качестве консула вести эту войну.
Этими и другими словами Марий так расположил к себе простодушного нумидийца, что тот через своих друзей, римских сенаторов, многие из которых были обременены долгами и по этой причине весьма дорожили приятельскими отношениями с будущим властителем богатейшего царства, оказывал постоянное воздействие на умы членов высшего совета римской державы в духе, благоприятном для своего нового друга.
Таким вот образом арпинец и вдали от Рима с успехом обрабатывал там общественное мнение в свою пользу. Солдаты, недовольные малой добычей и строгостями дисциплины, введенными Метеллом, писали домой, что не будет ни конца, ни предела этой войне, пока его не заменят Марием. Во всаднических кругах и в самом сенате все громче раздавались голоса, осуждавшие Метелла за медлительность и превозносившие военные таланты Мария. Незадолго до консульских выборов о нем уже говорила вся столица.
Метел отпустил его всего за десять дней до центуриатных комиций. Марий из ставки проконсула тотчас выехал в Утику. Там он сел на корабль и при попутном ветре за четыре дня пересек море, успев вовремя появиться в Риме. Ремесленники и сельские жители, узнав о его прибытии, бросили работу и толпами сопровождали его на Форум, где он в краткой речи просил дать ему консульство, обещая захватить Югурту живым или мертвым.
На выборах он одержал решительную победу: большинство центурий проголосовало за него. А в скором времени трибутные комиции[58] вынесли постановление передать Марию ведение войны в Нумидии, отменив тем самым решение сената о продлении полномочий Метелла.
Последний, узнав о случившемся, был так потрясен, что не мог удержаться от слез в присутствии советников и военных трибунов, наговорив при этом много лишнего. Квириты[59] поразили его в самое сердце, ибо он страдал не столько от того, что у него отняли командование, сколько от того, что его передали именно Марию.
Новый главнокомандующий, прибыв в Африку, повел беспощадную истребительную войну. Вся Нумидия была предана опустошению и залита кровью. Впрочем, и Марий не оправдал в полной мере тех ожиданий, которые на него возлагали в Риме, потому что военные действия продолжались еще почти два года, пока предательство Бокха[60] не положило конец этой слишком затянувшейся эпопее.
По возвращении из победоносного похода Марий и его легионы застали Рим, полнившимся тревожными слухами. Из Нарбоннской Галлии сообщали, что кимвры явно готовятся к вторжению в Италию этой же весной, заключив союз с тигуринцами[61], тектосагами[62] и даже некоторыми германскими племенами. В самой Италии спешно собирались войска союзников. Из провинций отзывались все римские граждане, проходившие там военную службу. В сенате под воздействием страха, охватившего население, все больше склонялись к мысли, что необходимо привлечь к участию в войне войска союзных царей и тетрархов[63].
В городе, как это обычно бывает, молва передавала рассказы о чудесах, знамениях и грозных явлениях природы. Появилось множество халдеев[64] и прочих предсказателей будущего. Они указывали на неблагоприятное положение звезд и призывали римлян к совершению новых очистительных и умилостивительных жертвоприношений богам и чуждым демонам, напоминая о кощунственном преступлении весталок[65], из-за которого разгневанные божества покарали Рим неудачами в войнах со скордисками[66], кимврами и тигуринцами. Они говорили, что искупительные человеческие жертвоприношения, совершенные десять лет назад по рекомендации Сивиллиных книг[67], оказались явно недостаточными — жесточайший разгром сразу двух римских армий при Араузионе был явным этому свидетельством. От бродячих прорицателей не отставали и римские жрецы, толкователи знамений и различного рода предвестий. Они в один голос утверждали, что поражение под Араузионом явилось священным возмездием за святотатство Квинта Цепиона в Толозо и требовали привлечь его к судебной ответственности. Сенат, желавший хоть как-то успокоить народ, принял обет устроить десятидневные всенародные молебствия, если положение государства улучшится, а также назначил следователей по делу Цепиона На фоне всеобщей тревоги и уныния победа Мария над Югуртой выглядела особенно блестящей. Из Сирии приехала знаменитая пророчица Марта и сразу объявила Мария избранником Великой матери богов Кибелы[68] для спасения Италии. Огромное впечатление произвело на суеверные души римлян сообщение гаруспика[69], который в день отъезда Мария из Африки увидел знамение, предвещавшее великое и славное будущее уроженцу Арпинской земли.
Торжественное заседание сената в храме Беллоны закончилось.
Сенаторы выходили из храма, окруженного густой толпой жрецов, флейтистов, трубачей и общественных служителей. Сенаторы были одеты в ослепительно белые тоги. Головы их украшали венки из лавра. В руках они держали лавровые ветви.
Построившись в колонну на дороге, ведущей к Фламиниеву цирку, сенаторы двинулись вперед и вскоре перешли через ручей по каменному мосту, направляясь к воротам цирка, называвшимся Триумфальными.
Цирк встретил их оглушительными рукоплесканиями и бурными приветствиями, которые вскоре переросли в мощный клич, повторяемый тысячами голосов:
— Ио! Триумф!.. Ио! Триумф!
Шествие возглавляли высшие магистраты республики: консул Гай Флавий Фимбрия и оба городских претора, Гай Меммий[70] и Луций Лициний Лукулл[71]. Рядом с ними шли принцепс сената[72] Марк Эмилий Скавр[73] и консуляр[74] Квинт Цецилий Метелл Нумидийский, удостоившийся чести шествовать в почетном первом ряду за свои победы в Нумидии.
Прозвище «Нумидийский» Метелл с единогласного решения сената получил в позапрошлом году вместе с триумфом, который ему великодушно предоставило народное собрание, хотя война с Югуртой еще продолжалась.
Конечно, благородный и честолюбивый Метел испытывал не самые лучшие чувства, принимая участие в сегодняшнем празднестве. Это было торжество его ненавистного врага, о котором он даже слышать не мог хладнокровно. Он с гораздо большей охотой провел бы этот день в своем загородном имении. Но Метел собирался выставить свою кандидатуру на предстоящих в этом году цензорских выборах. Поэтому ему очень важно было произвести сегодня на сограждан благоприятное впечатление и не подавать лишнего повода для разговоров о своей непомерной гордыне. В данном случае он выглядел как человек, поставивший всеобщую радость победы над врагами Рима выше личной обиды.
Хотя в цирке стоял сплошной гул от аплодисментов и криков, все же можно было различить обращенные к Метеллу возгласы:
— Да здравствует Метелл!..
— Да здравствует Метелл Нумидийский!..
— Слава победителю при Мутуле!
Какая-то матрона, сидевшая в первом ряду, бросила к его ногам букет цветов и крикнула:
— Метелл! Ты начал эту войну, а Сулла[75] ее закончил!
Метелл ответил незнакомой своей почитательнице грустной улыбкой признательности. Эту фразу он часто слышал от друзей, которые, желая сделать ему приятное, с пренебрежением отзывались о заслугах Мария в Нумидии и не без основания утверждали, что этот выскочка еще долго испытывал бы терпение римлян, ждавших обещанной им быстрой победы, если бы не выдающаяся отвага Суллы и трусливое коварство Бокха. Слабое утешение для человека, считавшего, что у него вырвали из рук почти что одержанную победу!
— Ио! Триумф!.. Ио! Триумф! — гремел цирк.
Среди сенаторрв можно было видеть консула предыдущего года Публия Рутилия Руфа[76], любимого народом за честность и справедливость. Четыре года назад он был легатом Метелла, особенно отличившись в сражении у реки Мутул, когда он отразил со своими солдатами наступление слонов и пехоты противника, пытавшегося захватить римский лагерь.
Зрители горячо приветствовали Квинта Фабия Максима Аллоброгика[77], покорившего аллоброгов[78] и наголову разбившего их союзника, царя арвернов[79] Битуита[80], а также Гая Секстия Кальвина[81], одержавшего победу над саллювиями[82] и основавшего первую римскую колонию по ту сторону Альп, названную в его честь Аквами Секстиевыми[83]. Оба консуляра были уже в преклонных годах и почти отошли от государственных дел, но сегодня решили принять участие в утомительной церемонии триумфа, чтобы напомнить квиритам, приунывшим после Араузиона, о своих славных победах в Галлии.
Сенаторы, проходя по арене под несмолкаемые приветствия и аплодисменты зрителей, покидали цирк через выход, обращенный к городским стенам. Они выходили на дорогу, по обочинам которой теснились толпы горожан. Ликторы и общественные служители наводили среди них порядок, расчищая проход для шествия. Сенаторы помахивая лавровыми ветками, приближались к Карментанским воротам. Это был главный вход в город со стороны Марсова поля.
В это время на арене цирка показались музыканты, исполнявшие на трубах и флейтах священный гимн. За музыкантами двигалась процессия жрецов.
Впереди шли девять авгуров, предсказателей будущего по полету и клеву священных кур. Это была древнейшая из греческих коллегий. Авгурская должность была очень почитаема в Риме, но к предсказаниям авгуров относились с нескрываемой иронией даже набожные люди. Самому Катону, этому строгому защитнику римской старины и религии, приписывали слова о том, что авгуры во время своих гаданий едва удерживаются от смеха, глядя друг на друга.
Вслед за авгурами выступали фламины[84], возглавляемые жрецами Юпитера, Марса и Квирина. Все они были в длинных белых одеждах из виссона[85] и в головных повязках, напоминавших остроконечную митру[86] с прикрепленной к ней миртовой веткой.
Потом шли жрецы Марса Градива, или «Марса, шествующего в бой». Это были рослые и сильные молодые люди в медных шлемах, в пурпурных туниках и трабеях — белых плащах с пурпурными полосами. На груди у них были бронзовые нагрудники, состоявшие из прямоугольных или круглых пластин, на левом боку висели короткие мечи в ножнах, прикрепленных к широким бронзовым поясам. В руках они держали священные копья и особые, с выемками по бокам, медные щиты. По преданию, один из этих щитов упал с неба в царствование Нумы Помпилия[87], который, боясь, что его похитят, приказал изготовить еще одиннадцать таких же щитов, чтобы нельзя было отличить от настоящего, и назначил для их охраны две коллегии жрецов из числа патрициев, по двенадцати человек в каждой. Кроме особо торжественных случаев их можно было видеть только в марте, месяце, посвященному суровому богу войны, когда они проходили по улицам города, исполняя под звуки военных рогов священную пляску, представлявшую собой сложные и частые прыжки, отчего в народе называли их «салиями», то есть «прыгунами». Свой военный танец салии сопровождали песнопениями, слова которых восходили к столь седой древности, что сами римляне не понимали их смысла.
Толпа шумно рукоплескала.
В цирк вступали все новые и новые жреческие коллегии: фециалы, в ведении которых находились объявление войны и заключение мира; арвальские братья, совершавшие ежегодно в мае обход городской черты и возносившие моления богам об обильном урожае; целомудренные девы-весталки, хранительницы неугасимого огня в храме Весты; септемвиры-эпулоны, в обязанности которых входило устройство религиозных пиршеств; священники-децимвиры, хранители и толкователи Сивиллиных книг; курионы, являвшиеся старшинами в тридцати патрицианских куриях; и, наконец, коллегия понтификов, надзиравшая над всеми общественными и частными культами во главе со своим верховным жрецом — великим понтификом.
После прохода жреческих коллегий по арене двинулся отряд легионных трубачей и горнистов. Они заиграли боевой марш, под звуки которого римские воины ходили в наступление. Одновременно со стороны Триумфальных ворот нарастал какой-то неясный, но грозный гул.
Вскоре на арену одна за другой стали выезжать боевые колесницы и походные повозки, запряженные великолепными нумидийскими лошадьми. На повозках везли оружие и доспехи, отнятые Марием у неприятеля.
Оружие сияло на солнце начищенной медью и железом. Груды воинского снаряжения насквозь пронизывали копья и дротики. Все, что лежало на повозках, казалось нагроможденным без всякого порядка: колчаны были брошены поверх щитов, вперемежку со знаменами лежали конские уздечки, поножи и панцири. Воздух наполнился грохотом и лязгом сотрясавшегося на повозках оружия.
Вместе с боевым снаряжением пехотинцев и всадников везли осадные машины: тяжелые баллисты[88], легкие катапульты[89], скорпионы[90] и другие метательные орудия. На отдельных колесницах, убранных дорогими коврами и покрывалами, были установлены мраморные изваяния финикийских божеств, когда-то украшавшие площади и храмы Карфагена. Нумидийцы, грабившие и разрушавшие злополучный город вместе с римлянами, похитили из него священные статуи и реликвии, не ведая, что всего сорок лет спустя все это станет военной добычей их прежних союзников.
В грозную демонстрацию побежденного оружия вносили разнообразие картинные изображения покоренных Марием нумидийских городов, выполненные на широких прямоугольных полотнах. Первым среди них было изображение Капсы, в которой Марий приказал вырезать все взрослое мужское население, хотя город сдался без сопротивления.
Дружные аплодисменты зрителей вызвало появление людей, несущих громадное полотнище с ярко размалеванной на нем сценой передачи Марию коленопреклоненного и связанного Югурты. Художник запечатлел полководца-победителя восседающим на курульном кресле в окружении легатов и военных трибунов.
Вслед за тем показались боевые слоны, покрытые широкими попонами, поверх которых раскачивались кожаные башни с сидящими в них людьми, изображавшими стрелков из луков. Югурта не раз использовал слонов в сражениях с римлянами, но последние еще со времен войны с Пирром[91] научились успешно бороться с ними. Сами римляне редко применяли слонов в бою. Марий, готовясь к триумфу, распорядился доставить из Африки этих огромных животных на больших кораблях, предназначенных для перевозки конницы.
Далее потянулись вереницы людей в ярких красных одеждах. Одни из них несли серебряные щиты и слоновые бивни, другие высоко над головой держали чаши из серебра, золота и электра[92]. Большие серебряные и бронзовые ковши, доверху наполненные серебряными и золотыми монетами, несли на специальных носилках. Для показа зрителям часть монет была рассыпана прямо на коврах, покрывавших носилки. Помимо серебряных и золотых римских денариев[93], греческих драхм[94] здесь можно было увидеть македонские филиппики[95], азиатские кистофоры[96] и золотые монеты нумидийских царей.
Шествие уже растянулось по всему городу.
Согласно установленному порядку, процессия двигалась от цирка Фламиния к Карментанским воротам, затем направлялась в район Велабра, откуда поворачивала на Бычий рынок и продолжала движение к Большому цирку. Из Мурцийской долины, где располагался Большой цирк, участники шествия выходили на улицу, огибавшую восточный склон Палатинского холма и соединявшуюся со Священной улицей, которая вела прямо на Форум.
Возглавляющий шествие сенат под ликующие вопли и рукоплескания вступил на Форум с громоздившимися на нем многоярусными трибунами, на которых тысячи зрителей, приветствуя сенаторов, размахивали лавровыми ветками. Процессия живым потоком вливалась в шумливую толпу, занимавшую пространство между трибунами и теснившуюся по всей площади до самого храма Согласия. Сенаторы прошли мимо аркообразного храма Януса[97], Гостилиевой курии[98] и мрачного приземистого здания Мамертинской тюрьмы[99], после чего стали взбираться по ступеням Гемониевой лестницы[100]. Отсюда начинался подъем на Капитолий, где стоял, широко утвердясь на его вершине, величественный храм Юпитера Всеблагого и Величайшего…
В одном из домов на тихой и уютной Кипрской улице[101], находившейся восточнее форума, не так далеко от него (жили здесь преимущественно состоятельные люди из сословия римских всадников), проснулся в тягостном похмелье молодой человек, которому волею судьбы или, вернее сказать, стечением роковых обстоятельств очень скоро предстояло возглавить дерзкое и отчаянное предприятие, едва не ввергнувшее всю Италию в жесточайшую войну.
Молодого человека звали Тит Минуций.
Отец его, умерший четыре года назад, присвоил себе фамильное имя Кельтик, потому что отличился на войне с испанскими кельтиками[102], получив золотой венок за отвагу при взятии одного города, выступавшего на стороне Вириата[103]. Но сын предпочел носить только родовое имя[104], считая его достаточно знаменитым, ибо род Минуциев по своей древности не уступал Корнелиям, Эмилиям, Цецилиям и другим римским родам, представители которых в описываемую эпоху составляли высшую знать. Считалось, что первым из прославивших минуциев род был Марк Минуций, ставший консулом двести пятьдесят шесть лет спустя после изгнания последнего римского царя Тарквиния Гордого[105].
Надо сказать, отец Тита, человек староримской закалки, много и долго воевавший, со своим единственным законнорожденным сыном обращался не менее сурово, чем с детьми от рабынь, — спуску ему ни в чем не давал и приказывал лорарию[106] сечь его розгами за малейшую провинность, полагая, что тем самым приучит мальчишку к будущей военной службе. Материнской ласки Тит не знал — мать его умерла, когда он еще ползал на четвереньках. За малышом присматривала рабыня-эфиопка, которую отец привез из Карфагена после окончания третьей Пунической войны[107].
В детстве и отрочестве мальчика отличали робость и замкнутость. Отца он боялся, как огня. Жить с ним под одной кровлей было для него настоящей пыткой. Счастьем для юного Тита и всей городской фамилии[108] старика Минуция было то, что последний часто отлучался из Рима (он занимался откупными делами в провинциях). Сын относился к отцу по известной римской поговорке: «Ames parentem, si aequus est; si aliter, feras» («Люби отца, если он справедлив; если нет — терпи»). И ему приходилось покорно сносить бесконечные попреки, грозные окрики и самодурство отца. Пожалуй, как никто другой он тяготился отцовской властью[109], тайно ненавидимой большею частью римской молодежи.
Так как Тит не отличался крепким здоровьем, отец часто отсылал его в Капую, особенно с приближением осени, когда в Риме начинала свирепствовать лихорадка, заставлявшая родителей бледнеть за своих детей. Старый Минуций, потерявший в разное время трех сыновей от первой жены, боялся остаться без наследника — продолжателя рода.
Капуя, столица Кампании[110], стала второй родиной Тита. Отец владел там большим доходным домом, или инсулой, как римляне называли гостиницы. Кроме того, в области Свессулы, небольшого кампанского города, отстоявшего от Капуи на тринадцать с небольшим миль, у него была обширная вилла с работавшими на ней несколькими сотнями рабов.
В Капуе юный Тит закончил школьное обучение. Там его посетила первая любовь. Он воспылал страстью к красавице-гетере. Звали ее Никтимена. Она была из греческой семьи. Родители ее умерли рано, и молодой девушке, едва достигшей совершеннолетия, самой пришлось решать, как ей быть дальше. Она предпочла не связывать себя замужеством. Своим многочисленным поклонникам она рассказывала, что какой-то астролог-халдей предсказал ей скорую смерть после того, как она выйдет замуж. Любовные похождения Никтимены были известны всему городу. Ходил слух, что она соблазнила самого капуанского префекта.
Бедный Тит долгое время мучился безответной любовью и ревностью. Прекрасная гречанка была умна, осмотрительна и тщательно избегала возможных скандалов, связанных с посещением ее дома как отцов семейств, так и несовершеннолетних юнцов. Это могло повлечь за собой неприятные для нее последствия. Поэтому, хотя пылкий юноша и нравился ей, держалась она с ним холодно и отчужденно до той поры, пока тот не сменил претексту[111] на мужскую тогу.
А вскоре ему пришлось отправляться на военную службу. Отец, имевший широкие связи (он тогда был откупщиком в провинции Азия[112]), устроил сына в преторскую когорту проконсула, наместника азиатской провинции. В то время это была одна из спокойных римских провинций, куда богатые и знатные римляне стремились определить своих сыновей для прохождения ими обязательной военной службы, подальше от опасных войн в Испании или в Галлии.
Молодой Минуций очутился в городе Смирна, где находилась резиденция наместника провинции. Там он впервые познал вкус праздной жизни. Двор проконсула кишел актерами и танцовщицами, музыкантами и гетерами. Жажду там утоляли только вином, а игра в кости и бои гладиаторов были любимыми развлечениями.
Два года, проведенные в благословенной азиатской провинции, Тит Минуций называл не иначе как «военной службой у Венеры и Вакха», когда по возвращении в Рим со смехом рассказывал друзьям о своих похождениях на чужбине и потрясал кошелем, набитым золотыми денариями, которые он, по его словам, выиграл у самого проконсула.
Молодой человек продолжил было и в Риме приятное времяпрепровождение, но этому помешал отец, у которого имелись свои планы относительно его будущего. Старик решил, что сыну пора остепениться, и сосватал ему дочь Публия Сатурея, одного из своих друзей-откупщиков.
Этот Сатурей в свое время был народным трибуном и печально прославился тем, что нанес смертельный удар обломком скамьи по голове своему коллеге по должности Тиберию Семпронию Гракху[113]. Во время бурного трибуната Гая Гракха, брата Тиберия, многие оптиматы, и в первую очередь Сатурей, поплатились за это убийство изгнанием, однако после того, как гракхианцы потерпели окончательное поражение, а сам Гай был убит, все осужденные по делу об убийстве Тиберия получили прощение и вернулись в Рим.
Возвращение Сатурея встречено было в городе с глухим ропотом. Большинство граждан относилось к нему враждебно. Даже породниться с ним многие считали кощунством. Его в глаза называли святотатцем, осквернившим самую грозную в Риме святыню убийством человека, неприкосновенность которого была освящена законом. Поэтому старших своих дочерей Сатурей выдал замуж за вольноотпущенников, а младшая его дочь, Сатурея Квинта[114], отличавшаяся пригожей внешностью, оставалась в девицах почти до двадцати пяти лет, пока ее не заприметил старый Минуций, бывший ярым врагом популяров и мятежных Гракхов, а Сатурея уважал как истинного римлянина, совершившего замечательный подвиг во имя спасения республики.
Сын не мог противиться воле отца. Свадьбу справили. Но молодые недолго прожили вместе. Отец вскоре потребовал, чтобы Тит вступил добровольцем в армию консула Марка Минуция Руфа[115], который должен был отправиться во Фракию, куда вторглись воинственные скордиски[116], союзники кимвров, приглашенные восставшим против римлян местным населением. Старик считал, что сын непременно должен поддержать честь рода Минуциев, участвуя в этом походе.
Война во Фракии оказалась долгой и для римлян имела многие опасные перипетии. Лишь спустя три года Тит Минуций вернулся домой в составе сильно поредевших легионов. К тому времени он уже был в чине командира турмы римских всадников. Победа над скордисками и фракийцами праздновалась в Риме с большой пышностью. Во время триумфа Тит ехал в почетном конном строю за колесницей триумфатора; сбрую его коня украшали серебряные фалеры[117], свидетельствовавшие о том, что воевал он доблестно, не уронив чести своего славного рода.
Отец вскоре после этого умер. Сын устроил ему достойные похороны с боем гладиаторов[118] у погребального костра на Эсквилинском поле, а также угостил всех родственников, друзей покойного и всех обитателей Кипрской улицы невиданно щедрым поминальным пиром. Не пожалел он денег и на превосходный памятник из пентелийского мрамора, который установил на могиле отца близ Тибурской дороги.
Тит Минуций получил в наследство большие денежные суммы, три доходных имения, многоквартирную инсулу и дом в Капуе. В самом Риме он стал владельцем двух домов. Один из них, на Кипрской улице, он оставил себе, а другой, находившийся на Малом Целии, подарил вдове, своей мачехе, к которой всегда относился с большим почтением.
На первых порах Минуций слыл человеком вполне добропорядочным. Но он по натуре был совершенной противоположностью своему покойному родителю, отличавшемуся деловой хваткой и бережливостью. Став обладателем огромного состояния, Минуций решительно придерживался того мнения, что нет никакого толку ни в деньгах, ни в богатстве, если их нельзя растратить на удовольствия.
Совершенно неожиданно для всех своих родственников и друзей он развелся с женой.
Его пытались удержать от этого шага, на все лады расхваливая молодую женщину: мол, и хороша собой, и целомудренна, и нравом нестроптива. Минуций же сказал в ответ, выставив из-под тоги свой башмак:
— Посмотрите на него? Разве он нехорош собой? Или стоптан? Но кто из вас скажет, где он жмет мне ногу?
Только немногие из его друзей догадывались об истинной причине развода: они знали о существовании прекрасной гречанки из Капуи.
Так оно и было в действительности. Минуций всегда помнил о своей первой возлюбленной, и все эти пять лет разлуки поддерживал с нею постоянную переписку.
Разведясь с женой, он уехал в Капую и вскоре привез оттуда Никтимену, открыто поселив ее в своем доме.
Потом началась жизнь, полная неистового разгула. Минуций словно торопился вознаградить себя за перенесенные им тяготы военной службы, ни в чем не отказывая ни собственным прихотям, ни милым причудам своей любовницы, очень скоро привыкшей к сибаритской роскоши и безумной расточительности, благо все это было за чужой счет.
Дом на Кипрской улице едва ли не целыми днями, а еще чаще ночами, был забит гостями, музыкантами, актерами. Минуций всей душой предавался любимым своим занятиям: игре в кости, обильным возлияниям, в перерывах между ними посвящая досуг общественным зрелищам, — особенно конным скачкам, колесничным ристаниям и гладиаторским играм.
Когда после очередного крупного проигрыша ему понадобились деньги, он, долго не раздумывая, продал свое имение близ Анция[119].
Это было очень доходное имение. Приморские виллы всегда ценились в Италии. Выражаясь словами мудрого Марка Порция Катона, молодой человек оказался сильнее моря, ибо то, что оно едва-едва лизало своими волнами, он проглотил целиком без особого труда.
Незадолго до начала нашего повествования такая же участь постигла и его загородную тускуланскую виллу.
У него еще оставались упомянутые выше обширное поместье под Свессулой и гостиница в Капуе, но все это было уже заложено тамошним аргентариям[120] под огромные ссуды, растраченные нашим героем с чрезвычайным легкомыслием.
Долги его давным-давно превышали доходы, хотя многочисленные заимодавцы Минуция как в Риме, так и в Капуе были пока в относительном неведении об истинном состоянии дел своего должника, по-прежнему считая его человеком вполне обеспеченным.
Увы, это было далеко не так. Продажа тускуланской виллы, родового поместья, явилось для Минуция тяжелым ударом, заставившим его серьезно задуматься над тем, как спастись от разорения.
Кто-то из друзей посоветовал ему заняться подготовкой гладиаторов как делом, которое может принести верный доход.
Минуций вначале загорелся желанием открыть свою собственную школу гладиаторов в Капуе и даже купил в кредит партию гладиаторского оружия и снаряжения, но вскоре остыл, поняв бесполезность своих хлопот ввиду нехватки денег и неумолимо приближающегося срока уплаты долгов.
Как раз в это время пришла весть о катастрофе при Араузионе.
Впоследствии говорили, что именно тогда под влиянием этого события у Минуция зародился его ужасный преступный замысел…
Но об этом читатель узнает немного позднее, а пока вернемся к нашему прожигателю жизни, которого мы застали в его собственной постели, после того как он проснулся утром памятного дня, начавшегося триумфом Мария над Югуртой.
В том, что он проснулся довольно поздно, молодой человек убедился, взглянув на клепсидру[121], стоявшую на дельфийском столике под крошечным окном, из которого в полутемный конклав[122] врывались лучи солнечного света.
Время приближалось к полудню.
Минуций, зевая, перевернулся со спины на правый бок, лицом к двери, и громко позвал:
— Пангей! Где ты там, чтобы Орк[123] тебя забрал?..
— Я здесь, господин! — послышался голос за дверью, завеса которой вскоре распахнулась, и в комнату вбежал смуглый черноволосый юноша лет двадцати. Он был в голубой тунике и в домашних сандалиях из желтой кожи.
— Я здесь, мой господин, — повторил юноша. — С добрым утром!
Минуций с трудом оторвал голову от подушки и посмотрел на слугу мутным взором.
— Почему я до сих пор в постели? Почему меня не разбудил? — сердито спросил он.
— Я несколько раз пытался это сделать, но ты неизменно посылал меня в Тартар[124], — ответил юноша, пряча в глазах усмешку.
Минуций с озабоченным видом потер лоб рукой, видимо, что-то припоминая.
— Послушай-ка, Пангей, — сказал он немного погодя. — Кажется, вчера я договорился с Марком Лабиеном, что он зайдет ко мне сегодня утром… Ну да, мы хотели вместе побывать в городе и посмотреть триумфальное шествие.
— Триумф уже в самом разгаре, — заметил Пангей.
— Вот проклятье! Вчера я здорово наглотался аминейского пополам с анцийским… Давай-ка, Пангей, принеси чего-нибудь опохмелиться!
— Неэра только что поставила аутепсу[125], — сказал Пангей.
— Беги, беги, Пангей, и поторопи ее, ради всех богов! — с раздражением приказал Минуций, снова роняя голову на подушку и закрывая глаза.
Пангей повиновался и тут же выскользнул за дверь.
Вечер в канун новых календ[126] Минуций провел в доме приятеля своего, Марка Лабиена, точнее, в доме его отца, Секста Аттия Лабиена.
Они знали друг друга с детства и вместе участвовали во фракийском походе. Лабиен в отличие от Минуция продолжал военную службу. Он уже принимал участие в четырех годичных походах и дослужился до центуриона примипилов[127]. Последние два года Лабиен служил под началом Сервилия Цепиона, который вел войну с тектосагами, а потом двинул свою армию на помощь консулу Гнею Манлию Максиму, выступившему против кимвров, прорвавшихся на левый берег Родана[128]. В случайной стычке с кимврами Лабиен получил ранение, и это, несомненно, спасло ему жизнь: пока он лечил рану в Араузионе, неподалеку от города произошла битва, в которой римляне потерпели сокрушительное поражение. Поначалу был слух, что из двух римских армий, сражавшихся с кимврами, всего нескольким десяткам солдат удалось спастись бегством.
На пиру у Лабиенов в числе прочих гостей был юный Квинт Серторий[129], вместе с которым Марк, получивший отпуск по случаю ранения, вернулся из Галлии в Рим. Семья Сертория жила в Нурсии[130], но он задержался в Риме, прежде чем уехать в родной город и проведать своих родных и близких.
Этому молодому храбрецу посчастливилось живым вырваться из сражения под Араузионом: он был ранен, потерял коня и спасся вплавь через Родан в полном вооружении. Серторий был не только сослуживцем Лабиена — их семьи связывали узы гостеприимства[131]. Собственно в честь приезда сына и молодого гостеприимца старик Лабиен устроил в своем доме торжественный пир.
Минуция пригласили как друга и отчасти как родственника семейства (его мачеха была родной сестрой матери Марка Лабиена). Пир удался на славу. Минуций, по своему обыкновению, пил не зная меры, и в первую стражу ночи рабы отнесли его домой в закрытых носилках, как покойника…
— Осторожно, Неэра, — сказал появившийся в дверях Пангей, придерживая руками завесу и пропуская в комнату пожилую, черную, как сажа, эфиопку, которая внесла большой поднос со стоявшими на нем кратером[132] и двумя серебряными чашами; одна из них была пуста, другая наполнена водой для разбавления вина.
Пока Пангей и служанка молча расставляли принесенное на дельфийском столике, Минуций, издав звук, похожий на стон раненого зверя, резким движением приподнялся и уселся на постели.
Пангей взял киаф[133] с ручкой в виде лебединой головки и, осторожно черпая им из кратера, на две трети наполнил вином порожнюю чашу.
Он хотел долить ее водой из другой чаши, но молодой господин сказал:
— Не надо.
В последнее время Минуций очень пристрастился к вину и зачастую опохмелялся несмешанным.
Приняв чашу от слуги, Минуций сделал несколько жадных глотков и, немного отдышавшись, воскликнул с разочарованием.
— Клянусь Либером[134]! Я-то думал, вы угостите меня фалернским[135]… А это что за пойло?
Пангей развел руками.
— Ты же сам приказал не распечатывать последнюю амфору с фалернским до особого случая.
— Чем тебе не по вкусу это велитернское? — собираясь уходить, произнесла эфиопка обиженным тоном. — Очень неплохое вино. Я сама его пробовала, когда покупала…
— Да что ты, старая, понимаешь в вине! — проворчал молодой человек.
— Уж куда мне, — строптиво ответила старуха, скрываясь за дверью.
Минуций отдал чашу Пангею и снова вытянулся на постели.
— Последняя амфора фалерпского из запасов отца, — раздумчиво проговорил он после некоторого молчания. — До чего же я дожил! Уже и хлеб, и вино у меня от мелочного торговца. А мой старик покупал оптом фалерн самого старого урожая… Кстати, ты не помнишь, Пангей, в каком году запечатана эта амфора? — обратился он к юноше.
— Помню, — кивнул тот головой. — Имя одного из консулов хорошо сохранилось на печати… Это Луций Муммий.
— Луций Муммий Ахаик[136] — покоритель Греции! — оживился Минуций. — Стало быть, этому вину более сорока лет! Не стыдно будет подать гостям. Как ты думаешь?
— Еще бы! Можно даже объявить во всеуслышание, что этот фалерн запечатан еще при бородатых консулах, — с тонкой улыбкой заметил Пангей.
— А разве не так? Во всяком случае доблестный консул Луций Муммий точно не пользовался бритвой. Он, говорят, был груб и невежественен, как и его солдаты, которые, разграбив Коринф[137], играли в кости, лежа на бесценных картинах великих греческих художников. Знаешь ли ты, что сам Муммий, когда отправлял в Рим картины Апеллеса[138] и Аэтиона[139], совершенно серьезно напутствовал людей, отвечавших за их сохранность, что если с ними что-нибудь случится в пути, то они должны будут изготовить точно такие же…
Пангей рассмеялся.
— Страшно подумать, но, судя по твоим словам, римские консулы той поры, похоже, мало чем отличались от таких дикарей, как кимвры!
— Что за вздор! — зевая, сказал Минуций.
— А ты помнишь, как четыре года назад после поражения Юния Силана, в Рим прибыли послы кимврского царя Бойорига[140]? Сенаторы потехи ради показали одному из этих послов статую Нумы Помпилия и попросили оценить ее. Германец как глянул на нее, так сразу заявил, что такого-то старичонку он и живого не принял бы в подарок. А ведь статуя Нумы всеми, даже греками, признана величайшим произведением искусства…
— А, по-моему, варвар рассудил правильно, — произнес Минуций с усмешкой. — Пусть на меня разгневается сам Аполлон Дельфийский, но только я ни за что не поставил бы этого сгорбленного уродца Нуму в своем перистиле[141].
— Конечно, — весело согласился Пангей. — Трудно вообразить его в собрании твоих обнаженных нимф, пугающих своей бесстыдной красотой…
— Никто не заходил вчера вечером? — спросил Минуций.
— Ах, да, — спохватился слуга, — совсем забыл… От Гнея Волкация был посыльный. Волкаций приглашает тебя завтра отобедать у него.
— Посыльный не сказал, кто там будет из гостей?
— Да. Я на всякий случай записал имена всех приглашенных.
Пангей сунул руку за пазуху и вытащил оттуда тонкую навощенную табличку[142].
— Во-первых, — начал он читать, — Вибий Либон из товарищества торговцев, потом Габиний Сильван, судовладелец, Публий Клодий, откупщик…
— А, милейший Клодий соизволил-таки вернуться к своим пенатам[143]! — с удовлетворением отметил Минуций. — В прошлом году я проиграл мошеннику десять тысяч сестерциев[144]. Теперь есть возможность расквитаться с ним…
— Лициний Дентикул и Корнелий Приск — этих ты тоже знаешь, — продолжал Пангей. — А вот Марк Тициний, центурион, для тебя человек новый…
— В самом деле! Кто таков? Впервые слышу.
— Раб Волкация кое-что рассказал мне о нем. В Риме он живет инквилином[145], а в Сабинской земле у него есть небольшое именьице. Еще я узнал о его брате, заочно осужденном…
— А что он такого натворил? — с интересом спросил Минуций.
— Помнишь, что произошло под Сутулом[146] в Нумидии?
— Ну, как же! Я тогда был во Фракии. Отец прислал мне письмо, в котором подробно описал, как наши легионы позорно сдались Югурте.
— Так вот, брат этого Марка Тициния, тоже центурион, был подкуплен Югуртой и поздней ночью впустил нумидийцев в римский лагерь. Тогда-то Авла Постумия[147] и его воинов охватила паника, и они на следующий день сдались Югурте на унизительных условиях, пообещав нумидийскому царю очистить Африку. А предатель-центурион, брат Марка Тициния, до сих пор скрывается где-то. После поражения Югурты он бежал к Бокху, но, узнав, что мавретанский царь перешел на сторону римлян, исчез бесследно.
— Занятная история… Есть еще что-нибудь?
— Кажется, я нашел покупателя для нашего столового серебра, — сказал Пангей.
— Вот это кстати… И кто же он?
— Спурий Торий с Эсквилина.
— А, знаю… Бывший народный трибун?
— Он самый. Обещал зайти на днях… если ты, конечно, не передумал.
— Нет. Мне срочно нужны деньги. Этот скряга, оружейник Стертиний, требует большой задаток, прежде чем отдать мне партию вооружения в кредит.
Пангей взглянул на господина с удивлением.
— Я думал, ты оставил мысль об открытии школы гладиаторов…
— Не о гладиаторах речь, — сказал Минуций. — Я, видишь ли, решил приобрести настоящее оружие, для начала пятьсот комплектов тяжелого вооружения. Думаю перепродать его с выгодой, как только кимвры появятся по нашу сторону Альп. А что? Я рассудил, что при первых слухах об их вторжении спрос на оружие возрастет и оно подскочит в цене…
Разговор их прервала показавшаяся в дверях Неэра.
— Пришел Марк Лабиен, — доложила она.
— А, скажи ему, что я сейчас выйду, — заторопился Минуций и быстро спустил ноги с кровати. — Подай далматик[148], Пангей! А ты, Неэра, распорядись, чтобы поставили кресла у камина и принесли вина…
В атрии[149], ожидая появления хозяина дома, прохаживался взад и вперед молодой человек лет двадцати восьми — тридцати. Он был среднего роста, широкоплечий, с открытым мужественным лицом, одетый в новую, превосходно выбеленную тогу.
Так как последние несколько дней стояла хорошая погода, тяжелая завеса из воловьей кожи, предохранявшая атрий со стороны перистиля от холодного ветра и дождя, была убрана. Солнечный свет проникал в атрий не только из огражденного колоннадой внутреннего дворика, но и через четырехугольный проем в потолке, называемый комплувием. Во время дождя вода стекала по крыше из комплувия в находившийся прямо под ним небольшой бассейн, или имплувий, который был отделан мраморными плитками, а дно бассейна покрывала мозаика с изображением морских рыб и медуз. От перистиля атрий отделен был невысокой оградкой, за которой среди кустов роз виднелись стройные тела мраморных нимф…
— Рад видеть тебя, мой славный Лабиен, — сказал Минуций, входя в атрий.
Друзья обнялись.
Минуций и Лабиен, как уже отмечалось выше, были друзьями с детства. Во время фракийского похода они жили в одной палатке и еще больше привязались друг к другу. Минуций уважал приятеля за храбрость, прямоту и честность. Марк Лабиен целиком посвятил себя службе в армии. Он считал, что пока родине грозит опасность, нет профессии более нужной и почетной, чем профессия солдата.
Род Аттиев не был знатным. Судьба Гая Мария, безвестного гражданина из арпинской деревушки, достигшего высших магистратур и покрывшего себя неувядаемой военной славой, глубоко волновала Марка. Он и его друг Серторий мечтали выдвинуться, подобно Марию, благодаря своей доблести и отваге.
Лабиен и Минуция постоянно убеждал поступить на службу, предрекая ему блестящее будущее.
— Удивляюсь твоей бездеятельности, — говорил ему как-то Лабиен. — Иметь такую родословную, как у тебя, и растрачивать время на пустые забавы! А ведь тебе, как всякому нобилю[150], с самой колыбели обеспечены государственные должности.
Но Минуций и слышать об этом не хотел.
— Ну, как ты себя чувствуешь после вчерашнего? — с улыбкой спрашивал Лабиен, когда они оба подошли к весело пылавшему камину, подле которого рядом с жертвенником ларов[151] рабы поставили небольшой стол и два плетеных кресла.
— Смейся, смейся надо мной, — сокрушенно вздыхая, отвечал Минуций. — По правде сказать, мне так совестно перед твоими родителями, — продолжал он, усаживаясь в кресло и протягивая ноги, обутые в домашние сандалии, поближе к решетке камина. — А что скажет Серторий, твой друг-сослуживец? У меня и без того репутация отъявленного вертопраха…
— Да полно тебе! — махнул рукой Лабиен. — Стоит ли говорить о пустяках!
Минуций поднес ладонь ко лбу, стараясь что-то вспомнить.
— Кажется, я о чем-то очень горячо спорил с Серторием? — сказал он после небольшой паузы.
— Вы говорили о предстоящей войне с кимврами, — отвечал Лабиен, поудобнее устраиваясь в своем кресле. — Ты настаивал, что неплохо было бы привлечь в армию вольноотпущенников и даже рабов, как это делалось в Ганнибалову войну[152]. Ну а Серторий был категорически против того, чтобы приравнивать свободных граждан к либертинам[153] и тем более к подлым рабам. Достаточно того, говорил он, что пролетарии[154] получили доступ к службе в легионах…
— Я ожидал, что ты зайдешь ко мне вместе с ним, — сказал Минуций.
— У Сертория сегодня важная встреча с Клавдием Марцеллом, которого Марий уже назначил своим легатом…
— Консульский легат договаривается о встрече с простым центурионом, да еще в праздничный день? — удивился Минуций.
— Видишь ли, Марцелл ведет переговоры с галльскими послами и пригласил Сертория в качестве переводчика.
— Да, ты мне говорил, что он неплохо изъясняется по-кельтски…
— У него в детстве воспитателем был галл, родом из племени арвернов. К тому же, два года службы в Галлии…
— Видимо, переговоры очень важные, если их нельзя отложить до окончания торжеств и богослужения, — заметил Минуций.
Лабиен пожал плечами.
— Ничего удивительного, — сказал он. — Сенат дорожит каждым днем. Думаешь, случайно Марию предоставили однодневный триумф, а на молебствия и общественные игры тоже отвели по одному дню? Многие полагали, что победу над Югуртой отпразднуют с гораздо большей пышностью…
В это время молодой раб принес и поставил на столик перед друзьями два кубка с подогретым вином.
Лабиен взял кубок, отведал глоток и продолжал:
— Мария превозносят до небес, но в сущности это заслуга Суллы, что войну удалось закончить нынешним летом. После того, как он убедил Бокха выдать Югурту, война потеряла для нумидийцев всякий смысл.
— И все же в консульских фастах[155] Марий, а не Сулла будет значиться как победитель Югурты, — сказал Минуций, задумчиво глядя на огонь в камине.
— Это так, — согласился Лабиен, — но Сулла… вот уж неуемное хвастовство! Ты знаешь, он уже носит на пальце перстень с печаткой, на которой изображена сцена выдачи ему Югурты…
— Представляю, как будет злиться Марий, когда узнает об этом!
Друзья немного помолчали.
— А Никтимена? Я вчера забыл спросить о ней. Здорова ли? — первым заговорил Лабиен.
— Никтимена? — с удивлением переспросил Минуций, очнувшись от своих дум. — Разве я не говорил?.. Ее нет в Риме… Знаешь, я оставил ее в Капуе…
— Вот как! — в свою очередь изумился Лабиен. — Неужели поссорились?
— Немного.
— А что произошло? Вы же всегда отлично ладили друг с другом.
— Тут особый случай… Только пусть это останется между нами.
— Клянусь Юпитером, я не из болтливых!
Минуций вздохнул.
— Видишь ли, — начал он медленно и с явной неохотой, — когда я был с ней в Капуе… ну, одним словом, я дал там обет целомудрия Диане Тифатине…
— Обет целомудрия? — не удержался от восклицания Лабиен.
— Только не богохульствуй, — предупредил приятеля Минуций.
— Ну что ты! Я понимаю, дело святое… Но, прости, что тебя заставило?
— Долги, мой друг, долги… В Капуе за меня взялись кредиторы — я едва избежал продажи под копьем[156] всего своего имущества в Кампании. Хвала богам, мне удалось достать деньги, чтобы погасить первоочередные задолженности. Но после всех этих передряг настроение у меня было такое… хоть отправляйся за советом к дельфийскому оракулу[157]. А тут у меня возникли кое-какие планы на будущее, и я подумал, что неплохо бы поклониться Диане на Тифате[158]. Ты ведь знаешь, что я с детства чтил ее, как свою покровительницу. И вот я принес ей жертвоприношение и дары, а потом остался переночевать в храме, надеясь увидеть вещий сон. Почти всю ночь я не сомкнул глаз, мне не спалось, словом, только под самое утро я задремал, и привиделся мне сон, будто стою я в Арицийской роще, на берегу озера, а возле священного дуба Дианы вижу царя Неми[159], страшного, бородатого, косматого, похожего на одного из тех пленных варваров, каких мы с тобой видели во Фракии… и он что-то кричит мне, размахивая над головой своим огромным мечом. От страха я обращаюсь вспять, но спотыкаюсь о корни дерева и падаю, когда же снова поднимаюсь на ноги — царя Неми уже нет, а вместо него стоит чудесной красоты лань в слепящем глаза божественном свете… Сердце у меня затрепетало, я понял, что передо мной сама Диана. И вдруг она заговаривает со мной на чистейшей латыни. И голос у нее такой нежный, божественно прекрасный, не передать словами… Она говорит, что знает о всех моих затруднениях и замыслах, обещает свое покровительство, но с условием, чтобы я исполнил обет целомудрия и не прикасался ни к одной женщине до следующих декабрьских календ, а также совершил паломничество к святилищу Дианы Арицийской. Последние слова ее: «Помни же! До декабрьских календ!», прозвучали под сводом храма, когда я уже проснулся…
Хотя Лабиен в отличие от друга относился к божественным делам и вообще к религии с известной долей скептицизма и проявлял интерес к учению Эпикура[160], рассказ о вещем сне он выслушал с неослабным вниманием, не позволив себе никакого иронического замечания или улыбки недоверия. К сновидениям он относился с большим почтением, нежели к предсказаниям авгуров или гаруспиков.
— Что ж, кажется, тебя действительно посетила сама Диана, принявшая образ прекрасной лани, — сказал он. — И слова ее яснее любого оракула — она конечно же дарит тебе свое покровительство…
— О, в этом у меня нет и тени сомнения, но вот Никтимена… она и слушать меня не стала, кричала, что я нарочно все это выдумал, чтобы ее бросить. Я тоже взъярился… Одним словом, получился страшный скандал…
— В такого рода делах трудно давать советы, — вздохнул с пониманием Лабиен. — Впрочем, если хочешь, выскажу тебе одну мысль…
— Какую?
— Я рассуждаю таким образом, что Диана Тифатская, которой так приятны обеты безбрачия и целомудрия, будет совсем не против, если ты еще послужишь Марсу Победоносному. Я говорю к тому, что военный лагерь — наилучшее место для воздержания…
— Клянусь всеми богами, ты опять за свое! — невесело рассмеялся Минуций. — Так и хочешь заманить меня в глушь галльских лесов! Нет, нет, мой дорогой! Довольно я провел времени на чужбине… Кроме того, мои заимодавцы вряд ли выпустят меня из Рима, как только узнают о моем намерении отправиться за Альпы, откуда в последнее время мало кто возвращается[161]…
— Ну, как говорят в Греции, это не проблема, — возразил Лабиен. — Я обещаю устроить так, что ты исчезнешь из Рима, как бесплотный дух, как призрак…
— Я думаю, не стоит с этим торопиться, мой Лабиен, потому что, может быть, очень скоро всем нам придется с оружием в руках защищать стены Сервия Туллия[162]…
— Ты серьезно полагаешь, что такое возможно?
— А почему бы и нет? В делах военных разумнее всего готовиться к самому худшему, — философским тоном заметил Минуций. — Разве Бренн[163] не разглядывал Капитолий с вершины Палатина? Или Ганнибалл не стоял у ворот Рима? Кто знает, может быть, и мы увидим, как кимвры пасут свои стада, на полях Лация…
— После Араузиона кимвры так и не дерзнули напасть на Италию, хотя она оставалась совершенно беззащитной…
— А как ты думаешь, что их остановило? Сражение ведь произошло накануне октябрьских нон. Варваров удержала от немедленного наступления на Рим близость зимы, разве это не естественно? Сам Сципион Африканский отвел бы своих солдат на зимние квартиры, будь он на месте Бойорига. Об этом тебе скажут в любой таверне…
— Нет, — показал головой Лабиен, — я скорее согласился бы с мнением Сертория…
— А что он говорит?
— Он знает больше, чем мы с тобой. Ему не раз приходилось беседовать с пленными галлами из тех, кто присоединился к кимврам. Они в один голос утверждают, что без своих собратьев тевтонов[164] кимвры не пойдут на Рим…
— Говорят, одних только кимвров с оружием насчитывается не менее трехсот тысяч! — с горячностью воскликнул Минуций. — Клянусь Янусом Патульцием, нужно совершенно ничего не смыслить в войне, чтобы упустить такой момент, не использовав своей победы, которая вконец обессилила римлян! Вспомни, Ганнибал привел в Италию какие-то двадцать-тридцать тысяч войска и потом долгие пятнадцать лет опустошал страну…
— Не забывай, что Ганнибал опирался на враждебные Риму города италиков, которые он призвал к отпадению от нас именем могущественного Карфагена. На его сторону перешли Капуя, Тарент, Фурии и многие другие города. А на чью поддержку в Италии могут рассчитывать кимвры, этот дикий бродячий народ? Что они могут предложить нашим союзникам в качестве платы за измену? Ничего, кроме жестокого разорения страны и своего владычества, куда более тяжкого и унизительного, чем римское…
— Никто не хочет брать в расчет сотни тысяч варваров-рабов, стонущих в цепях по всей Италии! Во времена Ганнибала они не были столь многочисленны, а теперь их — легионы, и они ждут не дождутся появления кимвров, чтобы присоединиться к ним и умножить их ряды. Вот они — союзники кимвров в Италии…
— Бедный мой друг! Ты снова заговорил о рабах, — тоном сожаления сказал Лабиен, вспомнив пьяные разглагольствования Минуция во время вчерашнего застолья.
— Увы! — внезапно успокоившись, сказал Минуций и взял со столика кубок с вином. — В нашем споре мне отведена неблагодарная и зловещая роль Кассандры[165] — ее мрачные пророчества сбывались, но никто им не верил… Давай-ка лучше выпьем в честь добрых богов, и да защитят они нас от всех напастей!..
В тот момент, когда они оба осушили свои кубки, до атрия со стороны Форума донеслись протяжные звуки труб, сопровождаемые мощным гулом толпы.
Друзья вспомнили о триумфе.
— Однако, пора, — встрепенулся Лабиен. — как бы нам не пропустить дары Юпитера Феретрия.
— Пожалуй, — согласился Минуций, вставая. — Ты подожди меня немного. Я лишь наброшу на себя тогу…
Триумф продолжался.
До третьего часа пополудни по городу пронесли и провезли не менее трех тысяч фунтов золота и более девяти тысяч фунтов серебра в слитках и звонкой монете[166].
Поражало обилие изделий из слоновой кости, украшении из золота и драгоценных камней. В бесценных ковшах и чашах рассыпано было свыше двухсот восьмидесяти тысяч денариев. Священный ковш, отлитый по приказу Мария из чистого золота, весил десять талантов[167]; его несли восемь носильщиков. Золотых венков, присланных из колонии и муниципиев, от союзных царей и тетрархов, было около двухсот пятидесяти.
Этот день явно не мог вместить назначенного зрелища. Большая часть сокровищ, доставленных победителями из разграбленного царства, оставалась еще в хранилищах Государственной виллы и в цирке Фламиния.
На Священной улице, куда пришли Минуций и Лабиен, народу оказалось больше, чем они ожидали. Друзьям пришлось усердно поработать локтями, прежде чем они пробились сквозь тяжело дышавшую толпу к бронзовой конной статуе Клелии[168]. Отсюда улица просматривалась почти до храма Юпитера Статора.
В этот момент под шумные рукоплескания проносили огромное полотнище с красочным изображением битвы под Циртой[169] — последней крупной битвы минувшей войны, в которой Югурта и Бокх потерпели окончательное поражение. После этого мавретанский царь, боясь за себя и свое царство, начал тайные сношения с римлянами. Они завершились тем, что Югурта, захваченный обманом своим тестем и союзником, был выдан квестору Луцию Корнелию Сулле, который был послан Марием к Бокху, чтобы вести с ним переговоры.
Из разговоров в толпе приятели узнали, что Марий, перед тем как войти в город, раздал солдатам воинские награды и денежные подарки в цирке Фламиния, причем каждый пехотинец получил по сто двадцать денариев, центурионы — вдвое больше, а всадники — втрое. По мнению многих, денежные дары воинам превзошли всякую меру.
Солнце уже клонилось к закату. Приближалась самая торжественная минута триумфа.
Со стороны храма Юпитера Статора шли по улице трубачи в ярко-красных туниках и плащах. Они, не жалея сил, дули в свои длинные медные трубы. Вслед за трубачами восемь человек носильщиков, все громадного роста (это были специально нанятые цирковые атлеты), несли великолепно убранные носилки с приношением Юпитеру Феретрию — под таким эпитетом Юпитеру приносил в дар лучшую часть военной добычи полководец-триумфатор.
Носилки были устланы атталиками — златотканными коврами из Сицилии. На коврах лежали оружие и доспехи Югурты с брошенной поверх них диадемой царя, которая сверкала на солнце золотом и драгоценными камнями. Здесь же находились кубки, блюда, чаши и прочая дорогая утварь со стола Югурты.
За носилками с дарами Юпитеру Феретрию шли жертвенные быки, которых вели на заклание юноши в белых передниках, окаймленных пурпуром. Все животные были белой масти. Рога их были позолочены, увиты лентами и цветами. Рядом мальчики несли серебряные и золотые сосуды для возлияний. Сто двадцать быков должны были в этот день окропить кровью алтарь Юпитера Капитолийского.
Пока по улице проходили жертвенные животные, Лабиен и Минуций, прижатые толпой к постаменту бронзовой всадницы, невольно прислушивались к разговору стоявших рядом граждан.
— Пора, наконец, децемвирам обратиться к Сивиллиным книгам, — говорил окружавшим его собеседникам тучный старик-патриций, по самые уши завернутый в широкую белоснежную тогу. — Пусть они объяснят нам, в чем провинились римляне перед богами-небожителями и как им искупить свои прегрешения. Если потребуются человеческие жертвоприношения, то я первый отдам лучшего из своих рабов для святого дела…
— Давно уже в Риме только тем и занимаются, что утомляют богов жертвами, — сердито возражал ему человек, облаченный, несмотря на праздник, в темно-серую тогу, означавшую траур. — Второго сына потерял я в Галлии[170], и все по милости олигархов, бездарных и ничтожных полководцев. Пусть будет Марий, «новый человек», или даже пусть последний из пролетариев будет начальствовать над легионами, только бы это был муж опытный, деятельный, не теряющий головы в опасности, а не какой-нибудь мозгляк, ничтожный человечишко, изнеженный щеголь, который может лишь напоказ выставлять маски своих прославленных предков…
— Верно сказано, Геллий!.. К Эрэбу бездарную и трусливую знать!.. — поддержали говорившего сразу несколько голосов из толпы.
— Ну, когда-то и приснопамятный Гай Фламиний[171], победитель инсубров[172], обожаемый простым людом и считавшийся наилучшим полководцем, в конце концов погубил и свое войско, и самого себя, встретившись с Ганнибалом, — надменно и презрительно заявил молодой человек с холеной бородкой и завитыми волосами.
— А знаешь, почему Фламиний потерпел поражение? — обратился к нему толстяк патриций. — Как раз потому, что, отправляясь на войну, не справил Латинских празднеств, не принес Юпитеру жертву на Альбанской горе[173] и не дал положенных обетов на Капитолии…
— Хвала бессмертным богам, Марий не таков! — воскликнул гражданин в трауре. — Уж он-то, поверьте мне, чтит обычай и не упускает случая, чтобы посоветоваться с авгуром или гаруспиком. Он не вступит в сражение, не свершив ауспиций.
— Да не о Марии веду я речь, — с досадой человека, которого никак не могут понять, продолжал патриций. — Я говорю о том, что надо бы прежде всего искупить преступление Сервилия Цепиона. Такое святотатство сопоставимо разве что с прелюбодеянием весталок. Вот потому-то я и напомнил вам, что пора заглянуть в Сивиллины книги…
— Прощай тогда бедняга Цепион — децемвиры велят его живьем закопать на Бычьем рынке, — послышался из толпы чей-то насмешливый голос.
— А не проще ли во искупление этого греха вернуть тектосагам похищенные у них Цепионом пятнадцать тысяч талантов? — спросил еще кто-то.
Окружающие зашумели:
— Да, пятнадцать тысяч талантов!..
— Какие деньги, клянусь Кастором!..
— Это же триста девяносто три миллиона сестерциев!..
— В два раза больше, чем внес в казну Эмилий Павел после победы над Македонией!..
— Ну, насчет денег тектосагов ничего сказать не могу, — заявил Луцерий Пурпуреон. — Тектосаги-то, слышно, опять восстали против нас во главе с Копиллом[174]. Если теперь вернуть серебро галлам, то это, пожалуй, их больше укрепит, чем союз с кимврами. Всем известно, что деньги — это нерв войны…
— А слышали вы о чуде, которое недавно произошло в Вольсиниях? — снова вмешался в разговор молодой человек с бородкой.
— Что там случилось?
— Вода в озере внезапно окрасилась кровью.
— О! — воскликнул Луцерий Пурпуреон. — Это одно из самых зловещих предзнаменований!
— Такие знамения предвещают войну, — поддержал патриция человек в траурной тоге.
— А в Теане Сидицинском, если вы помните, два месяца назад шел каменный дождь, — сказал кто-то в толпе.
— Верно, совершенно точно, — пробормотал с суеверным страхом Луцерий Пурпуреон. — И какое совпадение! — продолжал он. — Ведь всем известно, что перед самым вторжением Ганнибала шел каменный дождь в Пицене.
— О, тогда много было всяких недобрых знамений, — с видом знатока сказал молодой человек. — Сначала в храм Надежды, что на Овощном рынке, ударила молния, а позднее в храм Юноны на Капитолии влетел ворон и сел как раз на ложе богини…
Разговор был прерван шумом, вызванным появлением на улице очередного отряда трубачей, игравших знакомый всем триумфальный марш.
За музыкантами тесным строем, лязгая оружием и доспехами, шли рослые легионеры, которым поручена была охрана пленных нумидийцев.
— Югурта!.. Югурта!.. — всколыхнулась толпа, завидев изможденные, искаженные страхом лица людей, идущих под стражей.
Они шли со скованными руками, мужчины и женщины. Впереди, высоко поднимая свои оковы, шагал человек в расшитой золотом царской одежде.
Это был Югурта.
Лицо нумидийского царя было мертвенно бледным. Почти пять месяцев провел он в плену, и его душевные и телесные силы были на исходе. Запущенная седая борода, потухший огонь в когда-то живых, насмешливых и жестоких глазах, нетвердая походка усталого, сломленного злополучной судьбой человека — ничто уже не напоминало того Югурту, которого римляне видели шесть лет назад, когда он в последний раз посетил Рим и еще назывался царем. Нумидиец всегда отличался железным здоровьем и незаурядной силой, был прекрасным наездником и хорошо владел оружием. В молодости он неизменно побеждал сверстников в различного рода состязаниях, далеко бросал копье и быстро бегал. Отец его, Мастанабал, после смерти царя Массиниссы правил Нумидией вместе с братьями, Гулуссой и Миципсой. Последний пережил обоих и стал царствовать один. Поначалу Миципса объявил наследниками только своих сыновей, Адгербала и Гиемпсала, но так как Югурта, по справедливости, тоже имел право на царскую диадему, к тому же с течением времени приобрел популярность у нумидийцев, особенно после того, как вернулся из-под Нуманции, где, сражаясь на стороне римлян, выказал необыкновенную храбрость и заслужил похвалы самого Сципиона Эмилиана, то Миципса решил усыновить племянника и составил новое завещание, по которому приемный сын получал равные права на престолонаследие с его родными сыновьями. Со смертью Миципсы молодые цари так и не смогли мирно договориться о совместном управлении страной. Начало междоусобной войне положила смерть Гиемпсала, к которому Югурта подослал убийц. Выступивший мстителем за брата Адгербал потерпел поражение и бежал в Рим искать защиты и поддержки у сената. Но Югурта еще в Нумантинскую войну, познакомившись с жадными и продажными сенаторами, вынес убеждение, что в Риме нет никого, кто устоял бы перед денежным соблазном. Вот почему, начав войну с Адгербалом и вместе с тем выражая подчеркнутую покорность римлянам, он действовал с такой неустрашимой дерзостью. Разумеется, он прекрасно понимал, что в открытой борьбе с могущественным Римом его ждет неминуемое поражение, но он надеялся при помощи подкупа сенаторов добиться мира и своего единоличного господства в Нумидии. Большинство влиятельных членов сената, получивших взятки от Югурты, готовы были пойти на соглашение с ним, предав забвению все совершенные им злодеяния — от убийства Гиемпсала до резни в Цирте[175] и вероломной казни Адгербала. В конце концов Югурта за огромные деньги купил мирный договор у римского главнокомандующего. Но это вызвало негодование в массе простых граждан Рима. Народный трибун Гай Меммий, примыкавший тогда к партии популяров, впервые открыто обвинил в продажности всю знать. С согласия своих коллег и подавляющего большинства народного собрания он потребовал явки в Рим самого Югурты, пообещав ему неприкосновенность от имени государства. Меммий готовил невиданное судебное разбирательство в народном собрании, чтобы нанести сокрушительный удар олигархии. По мысли Меммия и всех честных граждан, нумидийский царь должен был стать главным свидетелем обвинения против должностных лиц, получавших взятки от врага. Но из этой затеи ничего не вышло. Югурта, прибыв в Рим, денег не жалел. Наконец, он предстал перед народным собранием, но как только Меммий стал задавать ему вопросы, другой народный трибун, которого нумидиец уже успел подкупить, запретил отвечать на них[176]. «Так народ и ушел со сходки осмеянным», — не без праведного негодования писал впоследствии Гай Саллюстий[177]. Под занавес своего пребывания в Риме Югурта, решив использовать удобный случай, нанял убийцу, чтобы устранить Массиву, сына Гулуссы, который давно уже предъявил претензии на нумидийскую корону, но в отличие от другого претендента, уже известного читателю Гауды, проживал в столице римлян, держась подальше от опасностей войны и чувствуя себя здесь неуязвимым от козней Югурты. Но пока Югурта находился в Риме, ему следовало бы поберечься. Он был убит ножом из-за угла. Убийца, схваченный на месте преступления, назвал имя человека, заказавшего убийство. Им оказался приближенный Югурты, знатный нумидиец из его свиты. Пока римляне кипели возмущением и требовали строжайшего расследования этого преступления, Югурта тайно покинул Вечный город.
Потом рассказывали, что Югурта, отъехав от Рима на почтительное расстояние, оглянулся и сказал:
— Продажный город! Ты перестанешь существовать, коль скоро найдется подходящий покупатель.
В то время Югурта еще был далек от мысли, что борьба за нумидийское наследство им окончательно проиграна. Нет, он по-прежнему возлагал надежды на неистребимое корыстолюбие и спасительное для себя всевластие римской знати. Но он недооценил значение римского народа, который Югурта считал бесправной чернью. Деспот, он не мог понять, что Рим все-таки был республикой.
И вот он пленником шел теперь по улицам ненавистного города, предпринимая неимоверные усилия, чтобы не уронить своего царственного достоинства перед торжествующими врагами, не показать страха перед ожидавшей его участью: он должен был умереть и знал это. Всеми силами он старался сохранить величественную осанку. Временами на бескровных губах его начинала играть насмешливая и презрительная улыбка.
— Отрицать бесполезно, спеси в нем поубавилось! — С жестоким удовлетворением воскликнул Лабиен, которому довелось увидеть Югурту, когда он приехал в Рим по требованию Гая Меммия.
— Ему явно не хватило твердости духа, чтобы последовать примеру Ганнибала[178], — почти с сожалением отозвался Минуций, пристально всматривавшийся в восковое лицо нумидийского царя.
— Ты прав! Пуниец заранее позаботился о том, чтобы в последний момент свести счеты с Орком…
Следом за Югуртой шли его родственники и приближенные.
Среди них были его сыновья и преданный Аспар, находившийся как доверенное лицо Югурты при дворе Бокха, пока тот был союзником нумидийцев. Аспар не смог разгадать коварного умысла мавретанского царя, заманившего Югурту в ловушку, и сам невольно способствовал изменнику.
Из трех сыновей Югурты самый младший, Оксинта, вызывал у зрителей чувство жалости, смешанной с презрением.
Юный царевич брел за отцом, проливая горькие слезы. Он испытывал животный страх, представляя себе мрачное Туллиево подземелье[179] и палача, накидывающего ему на шею удавку. Он не знал, что судьба окажется к нему более милостивой, чем к отцу и старшим братьям. Победители пощадят его возраст и отправят в Венузию, где он будет содержаться под стражей в продолжении четырнадцати лет, пока предводитель восставших италиков Гай Папий Мутил[180] не освободит пленника, чтобы использовать в своих интересах.
Югурта и остальные знатные пленники возглавляли довольно многочисленную колонну мужчин и женщин. Всем им уготована была жестокая и горькая участь: мужчинам предстояло биться насмерть гладиаторами или бестиариями[181] на арене цирка, а женщин должны были отвести после триумфа для продажи к храму Кастора[182].
Между тем со стороны храма Юпитера Статора уже неслись ликующие крики:
— Ио! Триумф!.. Ио! Триумф!..
Вскоре показалась колесница триумфатора. Перед ней выступал строй ликторов, державших на своих плечах фасции[183] с воткнутыми в них секирами. Двигавшаяся следом колесница была убрана дорогими коврами и живыми цветами. Ее влекла за собой четверка лошадей чудесной белой масти. Двое ликторов вели их под уздцы.
На колеснице стоял высокий широкоплечий человек с лицом, густо накрашенном киноварью. На нем был широкий пурпурный плащ, наброшенный поверх пурпурной туники, затканной золотыми пальмовыми узорами. В правой руке он держал лавровую ветвь, в левой — скипетр Юпитера, выложенный слоновой костью и увенчанный золотым орлом. Как и у всех участников шествия, голова триумфатора обвита была венком из лавровых листьев. Стоявший позади него раб держал над ним золотой венец Юпитера в виде дубовых листьев и, по обычаю, время от времени повторял одну и ту же фразу:
— Помни, что ты только человек!
— Ио! Триумф! — взревела толпа, собравшаяся вокруг статуи Клелии.
— Марий!.. Слава Гаю Марию! — повторяли сотни голосов с противоположной стороны улицы.
Марию шел пятьдесят четвертый год. Он принадлежал к той породе людей, которые внешне мало меняются с годами. Черты его, резкие и грубые, были почти такими же и в молодости. В них не было ничего изящного; особенно портил его широкий толстогубый рот. Лицо его могло показаться по-крестьянски открытым и простодушным, если бы не тяжелый и мрачный взгляд больших волооких глаз, которые в минуту опасности или гнева могли нагнать страху на самого отважного. Спустя семнадцать лет, когда Марий, объявленной вне закона оптиматами, захватившими власть в Риме во главе с Суллой, будет заключен в тюрьму города Минтурны, палач, которого пошлют к нему для совершения казни, встретив этот мрачный и грозно сверкнувший взгляд, вдруг задрожит всем телом от какого-то суеверного ужаса и выбежит из тюрьмы с криком: «Я не могу убить Гая Мария!». Власти же города, сочтя это знамением, ниспосланным свыше, отпустят арпинца на свободу.
Характер его складывался под влиянием неприязненного отношения к нему знати, для которой он всегда был и оставался «новым человеком», чужаком, выскочкой, вознесенным толпой. Если бы знатные люди не отвергли его, то он, пожалуй, стал оптиматом. Но ему пришлось искать друзей и сторонников в лагере популяров, в поддержке которых он нуждался, добиваясь магистратур. Впрочем, дружба с популярами не помешает ему впоследствии сурово подавить движение, возглавляемое Апулеем Сатурнином, так много сделавшим для него в то время, когда он из года в год избирался консулом. После этого звезда Мария надолго закатится. Уже на склоне лет он снова ввяжется в борьбу за власть, сделавшись главой народной партии, которая, одержав верх над оптиматами, силой захватит Рим. В седьмой раз избранный консулом, Марий окончит свои дни в возрасте семидесяти двух лет, ославив себя напоследок неслыханными жестокостями по отношению к политическим противникам.
По природе своей он близок был плебеям и особенно солдатам, среди которых провел молодость и зрелые годы. Только у них он пользовался признанием и авторитетом.
Многим нравились приверженность арпинца к обычаям римской старины и подчеркнуто пренебрежительное отношение к знати, изнеженной эллинским воспитанием и образованностью. Сам он иногда делал робкие попытки восполнить пробелы в своем образовании, но так и не выучился греческому языку, без которого в то время не обходился ни один уважающий себя аристократ. В театре он был всего один раз, но не смог высидеть до конца представления. Его больше привлекали грубые, чисто римские развлечения — колесничные бега, травля зверей и бои гладиаторов.
Его родной стихией была армия. Здесь он с успехом мог приложить свои недюжинные способности и опыт. Марий давно пришел к выводу, что военная организация римлян нуждается в серьезных преобразованиях, прежде всего способа комплектования легионов. Еще братья Гракхи хотели увеличить их численность и боеспособность путем возрождения римского крестьянства, составлявшего основу армии. Но Марий уже тогда, во времена Гракхов, с большим сомнением относился к их деятельности. Он не верил, что гракхианцам удастся уговорить знать и остальных римских богачей, захвативших в нарушение старого закона общественные земли, чтобы они добровольно поступились хотя бы одним югером в пользу безземельных и малоземельных граждан. Все попытки силой восстановить справедливость закончились неудачей. Между тем численность римских граждан, способных за свой счет приобрести тяжелое вооружение, катастрофически сократилась. Рим кишел пролетариями, ряды которых непрестанно пополнялись разоренными сельскими жителями. Продав за бесценок свои крошенные земельные наделы, они устремлялись в столицу, где хотя бы своим избирательным голосом могли пользоваться как известного рода ценностью. Учитывая создавшееся положение, Марий и его сподвижники нашли весьма простой выход, ни в малейшей степени не затрагивавший интересы имущих и в то же время дававший немедленный результат. Едва вступив в консульскую должность, арпинец выдвинул законопроект, согласно которому пролетарии получали свободный доступ в армию, причем вооружение и снаряжение их ложилось бременем на государство, а отслужившие свой срок ветераны безвозмездно наделялись земельными участками.
Предложение Мария не вызвало особых возражений в сенате. Явные и тайные его недоброжелатели не препятствовали законопроекту, полагая, что вся эта затея провалится из-за нежелания черни подвергать себя тяготам и опасностям военной службы ради смехотворного жалованья.
Однако представленный в народное собрание закон был принят гражданами с большим воодушевлением. Успех его был полным, ибо желающих стать солдатами оказалось больше, чем их требовалось. В короткий срок Марий, готовивший армию для переправы в Африку, получил громадное пополнение. Никто тогда не думал о губительных последствиях этого новшества для республики. Они проявятся позднее, когда полководцы станут использовать в своих интересах преданных себе наемников, положив начало жесточайшим и кровопролитным гражданским войнам, перед которыми померкнут распри времен Тиберия и Гая Гракхов.
— Ио! Триумф!.. Ио! Триумф!.. — повторяла толпа, провожая бурными аплодисментами удалявшуюся в сторону Форума колесницу триумфатора.
За колесницей двигалась длинная вереница людей, одетых в тоги. Головы их покрывали красные фригийские колпаки — символы свободы.
Это были римские граждане, освобожденные Марием из плена. За шесть лет войны Югурта захватил немало пленных. С теми, кто не захотел перейти на службу к царю, обращались дурно. Те же, кого Югурта соблазнил большим жалованьем и щедрыми подарками, впоследствии жестоко поплатились за измену своему долгу и присяге. Нужно сказать, перебежчики были самой стойкой и надежной частью войска нумидийского царя — это были люди, навеки связавшие с ним свою судьбу. Многие из них, узнав, что Югурта попал в руки римлян, покончили с собой, кое-кто искал спасение в бегстве, в большинстве же своем перебежчики, еще не зная о том, какую предательскую роль сыграл Бокх по отношению к своему зятю, ушли из Нумидии в Мавретанию в надежде поступить к нему на службу, однако мавретанец, изо всех сил старавшийся загладить свое участие в войне против римлян, приказал их всех схватить и выдал Марию. Последний поступил с ними согласно древнему обычаю: перебежчиков в оковах доставили в Рим, высекли розгами на Форуме и обезглавили.
— Ты не зайдешь ли ко мне завтра? — спросил Лабиен приятеля, который рассеянным взглядам скользил по лицам идущих мимо людей в красных колпаках.
— Сожалею, но завтра я обедаю у Гнея Волкация.
— По-прежнему водишь с ним дружбу? — укоризненно покачал головой Лабиен. — Скольких простаков уже разорил дом этого мошенника? Бьюсь об заклад, ты тоже там потерял немало…
— Что поделаешь, Лабиен, — с коротким вздохом сказал Минуций. — Пока я не могу расстаться с игроками, многим из которых задолжал и… не теряю надежды отыграться, — сделав паузу, добавил он.
В это время показались трубачи и знаменосцы первого легиона. Перед значками манипулов, увешанных фалерами и прочими боевыми наградами, рядом с белым консульским знаменем несли серебряного орла с золотой молнией в когтях — знамя легиона. Следом шли военные трибуны, центурионы и простые легионеры, все в венках и с лавровыми ветками в руках.
Солдаты весело горланили ими же сочиненные шуточные песни, в которых то и дело повторялось имя Мария. В этих незатейливых, а порой грубоватых и непристойных куплетах они, по обычаю, безжалостно подтрунивали над недостатками и слабостями своего предводителя.
Толпа отзывалась на песенки солдат громким смехом и аплодисментами.
Среди высших командиров, участвовавших в процессии, зрители особо отмечали войскового квестора африканской армии Луция Корнелия Суллу, которому в это время едва исполнилось тридцать четыре года. Многие уже пророчили ему необыкновенное будущее.
Сулла был высок ростом и строен. Черты его, не лишенные привлекательности, были правильными и тонкими, но, как отмечал впоследствии Плутарх, биограф Суллы, «взгляд его голубых глаз, страшно пронизывающий и суровый, казался еще более жутким от цвета его лица, испещренного краснотой в виде рассеянных пятен на белой коже». Несомненно, эти пятна были следствием той непонятной болезни, которой Сулла страдал уже в описываемое время и потом — до самого конца жизни.
Будущий властелин Рима считал свою болезнь неизлечимой. Похоже, он имел стойкое убеждение в том, что долго не протянет, отчего на войне вел себя почти с безрассудной смелостью, не жалея ни себя, ни подчиненных. В Нумидии он однажды, командуя небольшим отрядом, попал в засаду и был окружен самим Югуртой. В отряде Суллы находился Волукс, сын мавретанского царя, посредник в переговорах между отцом и римлянами. Волукс предложил Сулле тайно бежать вместе с ним, но тот гордо ответил:
— Даже если гибель неизбежна, я останусь на месте, но не стану предавать своих солдат и позорным бегством спасать ненадежную жизнь, которой я, может быть, лишусь вскоре из-за болезни.
Сенатская знать, враждебная Марию, по возвращении Суллы в Рим чествовала его с подчеркнутым энтузиазмом, как полководца-победителя, хотя он лишь блестяще выполнил поручение своего начальника. Слава, почести, богатство (до войны он обладал весьма скромным достатком и разбогател с помощью Бокха, который одарил его с поистине царской щедростью) быстро портили молодого человека, от природы самоуверенного и заносчивого. Как-то один из сенаторов в ответ на неуемное бахвальство Суллы сказал ему в сердцах:
— Можно ли считать тебя порядочным человеком, когда ты, ничего не унаследовав от отца, нажил себе такое состояние?
Триумф закончился незадолго до потемок[184].
Минуций и Лабиен, выбравшись из толпы на Священной улице, пошли к Авентину через Велабр. Минуций решил проводить приятеля до Публициева взвоза, где Лабиен жил в доме своих родителей. По пути они вели оживленный разговор, обмениваясь впечатлениями о триумфе и вспоминая о совместной службе во Фракии.
Друзья проследовали по узким и кривым велабрским улицам, застроенным по большей части многоэтажными домами, в которых снимали комнаты торговцы продовольственными и гастрономическими товарами.
Уже надвинулись сумерки, но многие лавки и таберны[185] были открыты. Возле них толпились покупатели.
Квартал Велабр с его громоздкими и скученными постройками был типичным для большинства районов Рима. В то время римляне не знали никаких ограничений относительно высоты своих домов и особых правил планировки улиц. Как заметил позднее по поводу многоэтажных строений Вечного города Плиний Секунд, «если к протяжению и объему Рима прибавить высоту его домов, то ни один город в мире не может сравниться с ним по величине».
— А помнишь, — говорил Лабиен, когда они миновали Бычий рынок и начали спускаться по лестнице, ведущей к Большому цирку, — помнишь, в какую переделку мы попали, когда стояли лагерем под Абдерой[186] и, отправившись за провиантом, наткнулись на засаду, устроенную нам фракийцами?
— Клянусь щитом Беллоны, разве такое забудешь? — отвечал Минуций, живо вспомнив о памятном случае под Абдерой, где он получил весьма серьезное ранение, из-за которого почти на месяц выбыл из строя. — Да, тогда нам крепко досталось…
— О, ты тогда был великолепен, — подхватил Лабиен. — Как теперь вижу тебя на твоем гнедом под градом стрел, когда ты выстраивал своих фуражиров в боевой порядок. Ты ведь прирожденный воин, Минуций! Досадно, что ты так упорствуешь, отказываясь заняться делом, в котором мог бы с блеском проявить себя…
— Пока все мои помыслы связаны с февральскими календами, — сказал со вздохом Минуций. — Это последний срок, назначенный мне моими римскими кредиторами. А ведь я еще ожидаю со дня на день прибытия капуанских аргентариев, разрази их все громы и молнии Юпитера…
— Вот-вот! Тебе сейчас важно выиграть время… Если ты решишься последовать моему совету, мы в два счета проведем всех твоих кредиторов…
— И каким же образом? — недоверчиво улыбнулся Минуций.
— Проще простого сделать это. Нынче в армии большая нужда в таких опытных командирах, как ты. Сертория мы попросим, чтобы он порекомендовал тебя Клавдию Марцеллу… Ты слышал? Уже идет набор союзнической конницы. Бывшему префекту турмы легионных всадников легко доверят командование каким-нибудь вспомогательным отрядом. Скоро на помощь проконсулу Манлию Максиму двинется один из африканских легионов Мария. Вот и отправишься вместе с ним в лагерь Манлия. В твое отсутствие никто не посмеет предпринять что-либо против тебя и твоего имущества…
По лицу Минуция продолжала блуждать грустная улыбка сомнения.
— А мои долги? — спросил он. — Что прикажешь с ними делать потом, когда я с благословенной помощью богов вернусь из альпийского похода? Или их вместе с процентами станет меньше, пока я буду сражаться с кимврами?..
— Ты что же, клянусь Марсом Градивом, хочешь получить ручательство самой Фортуны? — возразил Лабиен. — Положись-ка лучше на Надежду, одну из самых очаровательных спутниц этой своенравной богини! Дорогой Минуций, война несет с собой не только риск и опасности, но также добычу и славу, которые тоже чего-нибудь стоят. Разве мы с тобой ни с чем вернулись из Фракии? А после победы над тектосагами я прислал отцу больше денег, чем он выручил от дохода со своего имения. Если будет угодно богам, разобьем и кимвров. Говорят, у них повозки ломятся от серебра и золота…
Приятели остановились перед входом в цирк около бронзовой статуи Тита Фламинина[187] и Большого Аполлона, величественного мраморного изваяния бога, которое римляне вывезли из Карфагена. Здесь они стали прощаться.
— Все-таки хорошенько поразмысли над моим предложением, — напоследок сказал Лабиен.
— Ладно, еще встретимся, потолкуем…
— Ну будь здоров, Минуций.
— Будь здоров, Лабиен.
Минуций возвращался той же дорогой, шагая быстро, чтобы поспеть домой до наступления темноты.
— Поздно, Лабиен… к сожалению, слишком поздно, — бормотал он себе под нос, еще находясь под впечатлением беседы с другом и думая о том, что сейчас происходит в его имении близ Свессулы[188]. Со дня на день он ждал оттуда вестника.
Лабиен многого не знал, вернее, не знал почти ничего, Минуций особенно не посвящал его в свои запутанные денежные дела. Тот, наверное, пришел бы в ужас, узнав, что общая задолженность его перевалила за миллион сестерциев, а вся его недвижимость в Кампании заложена и перезаложена. Но главное, чего не мог знать Лабиен, заключалось в том, что в свессульском имении Минуция разрастался заговор его рабов, им же самим инспирированный.
Со скрежетом зубовным принял он это решение, от которого веяло безумием. Сама мысль, что ему придется стать во главе взбунтовавшихся рабов, внушала ему почти что непобедимое отвращение. Но что оставалось делать? Положение его было безвыходным. В декабрьские календы он должен был расплатиться с капуанскими кредиторами. Он с трудом уговорил их дать ему последнюю отсрочку до января. Они вряд ли замедлят появиться в Риме с исковыми заявлениями. По заемным письмам римских ростовщиков ему предстояло платить в календы февраля. Эти и слышать не хотели об отсрочках.
— Пройдет еще немного времени и мое имя будет значиться в проскрипции[189], — с сумрачным видом говорилМинуций около месяца назад в Капуе трем верным своим рабам-телохранителям, обедая вместе ними в своей гостинице. — Клянусь, у меня зуд по всей коже, лишь только представлю, что я, Тит Минуций, еще не так давно похвалявшийся своим богатством, роскошными пирами, вхожий во многие дома именитых людей, стану влачить жизнь в позорной нужде, в какой-нибудь грязной лачуге на Эсквилине, среди оборванцев, которые одним и кичатся, что они римские граждане. И все будут с презрением тыкать в меня пальцами: «Вот он! Полюбуйтесь на него! Вчера купался в роскоши, имел большой красивый дом в центре Рима и чудесные загородные виллы, сотни рабов были к его услугам, а ныне он превратился в жалкое отребье, подонка, промотавшего отцовское наследство и погубившего цветущую ветвь славного римского рода».
Его преданные слуги очень хорошо понимали состояние господина.
Они горячо убеждали его, что не только городские, но и сельские рабы молят богов о его благополучии — ведь многие из них благодаря его милостям имеют пекулий[190], обзавелись женами и детьми[191].
— Подумать больно, в какое они придут отчаяние, если — да не допустят этого боги — имение твое опишут, а их самих от лысого до лысого начнут продавать с аукциона? — сокрушался фессалиец Ламид, которого Минуций из всех троих считал самым рассудительным.
— А мы? Что станется с нами, твоими домашними слугами? — вздыхал мужественный Ириней. — Такого превосходного господина, как ты, у нас уже никогда больше не будет.
— Ты для нас — настоящий дар богов, — вторил товарищу угрюмый Марципор.
— Еще бы, клянусь Олимпийцем! — вскричал Ламид. — Вот иной пролетарий гордится своей свободой и квиритскими правами, только это одна лишь видимость без плоти и содержания. Хороша свобода — весь век, подобно нищему, ходить за своим патроном с протянутой рукой, выпрашивая у него подачки! А наш господин — пусть боги его охраняют — и разодел нас, как щеголей, и ни в чем другом не отказывает. Потому-то и мы все лезем вон из кожи, лишь бы ему угодить…
— Да что там толковать, — перебил фессалийца Ириней. — Недаром же люди говорят: «Лучше терпеть милостивого господина и быть сытым, чем прозябать в бедности и терпеть нужду под именем свободного».
Все трое два года назад были гладиаторами. Минуций купил их у заезжего ланисты в Капуе. Он нуждался в надежной охране во время своих путешествий и решил обзавестись сильными и храбрыми слугами, хорошо владевшими оружием.
Самый старший из них, сорокалетний Ламид, родом из Краннона в Фессалии[192], одно время служил наемником у сирийского царя Деметрия Никатора[193], ранен был в памятном сражении при Дамаске, взят в плен и включен в армию нового царя Сирии. Но фессалийцу надоела военная служба, не принесшая ему кроме опасностей ни денег, ни славы. Он попытался бежать, но был схвачен и продан в рабство. В Италию его привезли прямо с Делоса[194]. Несколько лет он работал в металлолитейных мастерских. За склонность к побегу ему надели на шею наглухо заклепанный ошейник с традиционной надписью: «Держи меня, чтобы я не убежал». Все же ему однажды удалось надолго укрыться в Помптинских болотах[195], где он избавился от ненавистного ошейника и сделался предводителем разбойничьей шайки, составленной из беглых рабов.
Судьбе было угодно, чтобы он в течение трех лет оставался неуловимым, но в конце концов его схватили и отдали в гладиаторы.
Биографии Иринея и Марципора были короче и скромнее. Оба были еще молоды и родились в рабстве. Ириней стал гладиатором в наказание за убийство надсмотрщика, а Марципор — за неоднократные побеги.
По рабовладельческим понятиям это были никуда негодные строптивые рабы, но Минуций покорил их сердца простым человеческим обращением и обещанием по истечении пяти лет дать им вольную, если они будут исправно ему служить. Они искренне к нему привязались и вряд ли покинули бы его, получив свободу. Эти парни совершенно не приспособлены были к обычной мирной жизни. Любую профессию они почитали рабским занятием, зато в пути Минуций чувствовал себя в полной безопасности — бывшие гладиаторы одним своим свирепым видом нагоняли страху на всех встречных. Минуций, потакая их врожденным и приобретенным наклонностям, ничем не стеснял их свободы, не обременял никакими другими обязанностями, кроме охраны своей особы и занятий гимнастикой и фехтованием. Минуций зачастую сам упражнялся вместе с ними, совершенствуя собственные навыки обращения с оружием.
О жестоком поражении легионов при Араузионе Минуций и его телохранители узнали по пути из Рима в Капую.
Слух об этом едва ли не за один день облетел всю страну. В городах со страхом ожидали, что германцы вместе с присоединившимися к ним галлами без промедления пойдут прямо на Рим. В то же время многие из италиков уповали на этот cimbricus terror («кимврский ужас»), охвативший сенат и римский народ, как на средство, с помощью которого можно склонить римлян к соглашению с италийскими союзниками относительно предоставления последним римского гражданства. Они говорили о том, что вот-де настал благоприятный момент, чтобы самым решительным образом потребовать от Рима уравнения в правах всех народов Италии. При этом слышались голоса с угрожающими призывами не предоставлять консулам столь необходимых им в войне с кимврами вспомогательных когорт, пока требования эти не будут выполнены.
— Ты прав, господин, если уж союзники заупрямятся, одному Риму трудно будет одолеть варваров, — соглашался с Минуцием Ламид, когда они заговорили на эту тему.
— А если еще принять во внимание несметные толпы рабов, пригнанных в Италию за последние годы из Испании, Галлии и Африки? — воодушевляясь, продолжал Минуций. — Воображаю, какой хаос начнется, когда кимвры перейдут Альпы! Нет никакого сомнения в том, что рабы, в большинстве своем те же варвары, тысячами будут сбегаться к своим собратьям. Вот о чем следовало бы призадуматься консулам и сенату!
— В Ганнибалову войну, как я слышал, государство выкупало рабов у частных лиц для несения военной службы, — заметил Ириней.
— Верно, — сказал Ламид. — Их было не менее шести тысяч, и они назывались добровольцами. Потом сенат объявил им свободу, потому что они храбро сражались с карфагенянами…
— Что-то мне невдомек! — с хмурым видом заговорил Марципор, почти все время помалкивавший. — О чем это мы здесь толкуем? Наш господин в крайне затруднительном положении. Нам бы поломать головы над тем, как ему помочь, а мы рассуждаем о кимврах, о союзниках, о рабах, которые когда-то сражались с Ганнибалом. Да прах их всех возьми! Клянусь Геркулесом, какое нам дело до всего этого, если…
— Погоди, Марципор, — остановил его Минуций. — Думаю, друзья мои, вы сами давно догадываетесь, что у меня на уме. Разумеется, если бы не ваши храбрость и верность мне, то не стал бы я обращаться к вам со словами, которые только насмерть перепугали бы людей малодушных и ничтожных… Итак, в каком отчаянном положении я оказался, вы знаете. Я решил все круто изменить, и не просто поправить свои дела с кредиторами — нет, у меня планы посерьезнее. Во мне накрепко засела мысль: а что если воспользоваться этим всеобщим страхом и смятением перед кимврами и призвать к оружию обездоленных рабов — самый горючий материал, готовый вспыхнуть от малейшей искры. Подбить рабов к мятежу — дело несложное, особенно для меня, человека с громким именем римского всадника. Может быть, кто-нибудь из вас спросит: «А пристало ли тебе, свободнорожденному, римлянину, отпрыску знаменитого рода, связывать свою судьбу с беглыми рабами, подстрекая их против Рима, своей родины, своего народа, испытанного защитника Италии от всех ее врагов, причем в то самое время, когда ей грозит смертельная опасность?» Отвечу так: со своими врожденными римскими предрассудками я как-нибудь справлюсь, а что касается всего остального, то сразу скажу, что я вовсе не собираюсь изменять Италии и Риму в пользу варваров, грозящих им войной и разорением. Напротив, я при любых обстоятельствах буду непримиримым врагом кимвров, хотя мне придется биться и с римлянами, если они станут у меня на дороге. Ни о каком союзе с кимврами не может быть и речи. Я хочу, подняв мятеж, отвратить от этих диких варваров тысячи и тысячи невольников, которые без моего вмешательства конечно же будут встречать кимвров как своих освободителей. Разве тем самым я не окажу великую услугу родной Италии? Я надеюсь и хочу, чтобы несчастные обитатели рабских тюрем и крупорушек сражались за Италию, а не против нее. Думаю, они с готовностью откликнутся на мой призыв — им терять нечего. Но я также надеюсь, что за мной пойдут и свободные италийцы, которым я объявлю о своем намерении добиваться для них прав римского гражданства. Безусловно, все мною задуманное — дело крайне опасное, но не более, чем любая война, особенно грядущая война, которая придет из-за Альп. Это будет великая битва народов, в которой прольется море крови. Когда лавина кимвров хлынет в Италию, римляне и думать забудут о предводимом мною восстании. Именно это внушает мне надежду на успех. Сенат не знает, где собрать войска, чтобы закрыть от варваров альпийские проходы. В самом деле, какими силами располагает Рим? Может быть, Манлий с жалкими остатками легионов, разбитых при Араузионе? Или Марий, столько времени и сил потерявший, пока не справился с каким-то африканским царьком, который до сих пор водил бы его за нос, если бы по своей неосторожности сам не угодил в ловушку? Похоже, кимвры не встретят серьезного сопротивления и с непобедимыми силами подступят к Риму, как когда-то галлы, предводимые Бренном. Кто тогда придет на помощь осажденным?
Кто явится вторым Фурием Камиллом[196], чтобы спасти гордую столицу Италии? Кто знает, может быть, при виде бесчисленных шатров дикарей, раскинутых по берегам Тибра, надменный римский сенат растеряет всю свою спесь и будет рад любой помощи извне, даже армии, составленной из рабов… Как знать, что там записано в тайных божественных книгах судеб? Храбрым и деятельным сами боги помогают! Да и то сказать, разве справедливо, чтобы нестреляющий попал в цель, одержал бы победу пустившийся в бегство или вообще — бездельник преуспевал, а негодяй благоденствовал?.. Несколько дней назад я увидел вещий сон в храме Дианы Тифатской — она обещала мне свое покровительство и советовала смелее браться за дело… Итак, я открыл вам, как смог, свою душу и свои намерения. Теперь слово за вами. Что скажете? Поддержите ли вы меня в столь опасном деле? Будете ли вы мне верными помощниками? Могу ли я рассчитывать на вас?
— Клянусь всеми богами Олимпа! — воскликнул Ламид, на которого, как и на его товарищей, речь молодого господина произвела невыразимое впечатление. — Я готов поклясться, мой благодетель, что пойду за тобой хоть на край ойкумены, хоть в Тартар! Уж во мне-то ты можешь не сомневаться!..
— И во мне! — вскричал Ириней.
— Для такого дела жизни не жалко! — заявил Марципор.
— Ничего другого от вас я и не ожидал, верные друзья мои! — с чувством сказал Минуций. — Отныне я возлагаю на вас троих ответственность по созданию нашей тайной гетерии. Завтра же отправляйтесь в имение. Старшим назначаю тебя, Ламид. Скажешь Аполлонию, что я прислал вас поработать на винограднике. Действовать начинайте без промедления. Всем рабам втолковывайте, что господин разорен и ждет их всех печальная участь быть распроданными поодиночке с торгов. Обо мне, разумеется, пока ни слова. До поры до времени никто не должен знать, что я посвящен в заговор. Воспламеняйте людей, придавайте им мужества! Говорите им, что для храбрых лучше потерпеть поражение в борьбе за свободу, чем вообще за нее ни разу не сразиться. Кроме того, хорошенько разведайте, как обстоят дела в соседних поместьях: много ли там колодников и таких несчастных, кого держат под замком в мельницах и крупорушках, запирают ли других на ночь в эргастулах[197]? Помните — на этих обозленных и по-настоящему жаждущих свободы людей главная наша надежда. Они будут драться не на жизнь, а на смерть.
— А как нам прикажешь вести себя с Аполлонием? Не поговорить ли с ним по душам? — осведомился Ламид. — Ты ведь как-то сказал, что он один из верных тебе людей.
— Аполлоний, конечно, предан мне, — помедлив, отвечал Минуций, — особенно, если учесть, что я отдал ему в пекулий восемь югеров земли с тремя викариями и обещал вольную… но, нет, он — управляющий, пусть пока занимается своим делом и остается в неведении относительно наших планов.
Так, в одночасье, положено было начало заговору, который спустя немного времени выльется в наиболее мощное и организованное восстание рабов за всю предшествующую историю Италии[198].
На следующий день после триумфа согласно постановлению сената в городе справлялись всенародные благодарственные молебствия.
С утра начались обычные священнодействия во всех городских храмах. Перед раскрытыми дверями греческих святилищ собирались мужчины, женщины и дети в украшавших их головы венках. Они возжигали перед алтарями курильницы, источавшие благовонный аромат.
Одновременно шла подготовка к торжественному обряду в честь Двенадцати богов Согласия[199].
Этот ритуал назывался лектистернием. Он являлся особым видом жертвоприношения. В народе его называли «божьей трапезой». Лектистерний проводился под руководством жреческой коллегии септемвиров-эпулонов, в обязанности которых входило приготовление кушаний для богов и богинь Согласия.
Место для «божьей трапезы» отведено было в южной части Форума, между храмами Януса и Весты, рядом с Эмилиевой базиликой. Здесь храмовые служители установили в ряд несколько больших столов, накрыв их покрывалами, расшитыми золотом и окаймленными пурпуром, а перед ними — шесть обеденных лож с подушками. После этого служители торжественно внесли на площадь мраморные изображения богов и богинь. На главное ложе взгромоздили статуи Юпитера и Юноны, на остальных разместили попарно Нептуна с Минервой, Марса с Венерой, Аполлона с Дианой, Вулкана с Вестой и Меркурия с Церерой.
Юноши и девушки, исполнявшие роли слуг и прислужниц, возлагали на божественные головы пиршественные венки из живых цветов, жрецы-эпулоны торжественно разносили по столам золотые блюда с яствами и золотые кубки с изысканными дорогими винами.
Этот религиозный обычай вел свое начало со времени Ганнибаловой войны, когда карфагеняне, предводимые неистовым сыном Гамилькара Барки[200], разгромили легионы Гая Фламиния у Тразименского озера. Известие об этом повергло римлян в ужас, ибо уничтожены были лучшие силы республики. Избранный диктатором[201] Квинт Фабий Максим[202], прозванный потом Кунктатором, прежде всего обратился к делам религиозным, считая, что Фламиний погрешил больше пренебрежением к священным церемониям и ауспициям, нежели безрассудством и невежеством. Поэтому он приказал отыскать в Сивиллиных книгах средство, чтобы умилостивить разгневанных богов и спасти Рим от гибели. На основании рекомендаций Сивиллиных книг и был учрежден обычай устраивать Двенадцати богам Согласия Торжественные застолья, получившие впоследствии название лектистерний, причем обычай этот скоро распространился и в отношении других божеств, как мужских, так и женских. Последним готовились отдельные пиршества, и статуи богинь помещали не на обеденных ложах, а на специальных скамейках с подушками, из-за чего обряд назывался селлистернием[203].
Сторонний наблюдатель, посетивший в этот день Рим, воочию убедился бы в том, насколько благочестивым оставался римский народ.
Были, конечно, и среди римлян образованные безбожники, последователи эпикурейской философии, которые про себя посмеивались над нелепыми жертвоприношениями и церемониями, но и они не могли не признать, что главным украшением жизни, ее прелестью и духовным оживлением скучных однообразных будней народа все же являлась религия.
Горожане во время молебствий проявляли истинную преданность богам. Особое религиозное рвение выказывали матроны и девушки, которые, переходя из храма в храм, творили усердные молитвы за спасение и благополучие Рима. Греческим богам молились в венках, принося обеты и устраивая совместные трапезы перед распахнутыми дверями храмов.
Около трех часов пополудни, когда почти все жители высыпали на улицы (как и накануне, погода была превосходная, солнечная, с приятной прохладой), в доме на улице Субура, где проживал преуспевающий владелец доходных домов Гней Волкаций, который смолоду принадлежал к классу ремесленников и пролетариев, а в последние годы имел всаднический ценз и носил золотое кольцо[204], стали собираться гости.
В числе приглашенных, как мы знаем, был и наш герой.
Минуций явился одним из первых, прихватив с собой объемистый кошелек почти со всеми своими наличными деньгами. Ему не терпелось отыграться после большого проигрыша в минувшем декабре. На пирах у Волкация никогда не обходилось без игры в кости. Дом его был известен как пристанище для завзятых игроков и любителей разнузданных оргий.
Гней Волкаций считался одним из самых богатых людей своем квартале. Отец его всю жизнь бедствовал, перебиваясь случайными заработками. Он служил виктимарием, помощником жреца при жертвоприношениях. Получая к небольшому жалованью остатки от жертвенных животных, он имел возможность содержать маленькую харчевню, которая после его смерти досталась сыну в качестве главного наследства.
Волкаций начал самостоятельную жизнь с удачного вложения денег в строительный подряд по сооружению храмов, обетованных консулами, одержавшими победы в Македонии, Испании и Пергаме[205]. Потом он стал давать деньги в рост и весьма преуспел в этом деле. Еще больше он разбогател после большого пожара, уничтожившего много домов в одном из кварталов Эсквилина. Волкаций обратил это несчастье себе во благо, скупая за бесценок участки погорельцев и продавая их по более высокой цене новым застройщикам. В дальнейшем он несколько лет был публиканом[206] в Вифинии[207], вернувшись оттуда очень состоятельным человеком. Последние шесть или семь лет Волкаций безвыездно жил в Риме и вкладывал деньги в содержание доходных домов и притонов, сосредоточенных в районе Субуры.
Надо сказать, улица Субура, главная улица одноименного квартала, расположенного в низине между Эсквилином, Квириналом и Виминалом, среди добропорядочных граждан не пользовалась хорошей репутацией. Коренные ее обитатели с незапамятных времен являлись владельцами дешевых харчевен, таверн и грязных ночлежек. По ночам, когда сюда начинали стекаться обездоленные чуть ли не со всего города, находиться здесь становилось небезопасно: скандалы, драки, поножовщина были на Субуре явлением обычным. Одним богам было известно, что за люди находили здесь приют. Триумвиры по уголовным делам[208] частенько посещали Субуру для расследования убийств. Но, как правило, преступления оставались нераскрытыми, личности убитых неизвестными, и трупы их приходилось хоронить за Эсквилинскими воротами на омерзительном поле того же названия, являвшимся местом казни провинившихся рабов и разбойников, а также кладбищем для умерших рабов, которых господа, чтобы не тратиться на их погребение, приказывали выбрасывать прямо за ворота и которых потом кое-как зарывали в землю мрачные и грязные служители-могильщики, получавшие за свой труд плату из эрария[209].
В назначенное время все гости были в сборе, за исключением толстяка Вибия Либона, но хозяин дома решил начинать без него и позвал всех в триклиний[210].
К появлению гостей в триклинии пиршественный стол уже был заставлен блюдами с холодными закусками — салатами, яйцами, устрицами и маринованной рыбой. Раб-виночерпий разливал вино в кубки, которые ему подавали два мальчика, одетые в опрятные светло-голубые туники.
Минуций расположился на одном ложе с Корнелием Приском. Это был юноша из богатой семьи. Дальние предки его принадлежали к сенаторскому сословию, но дед, чтобы избежать разорения и нищеты, вынужден был жениться на дочери вольноотпущенника, богатого ростовщика. Отцу Приска потом всю жизнь кололи глаза низким происхождением матери, и он так и не смог добиться ни одной государственной должности.
На соседнем ложе, рядом с Приском, развалился Лициний Дентикул, его задушевный друг, широкоплечий и бородатый гигант с мощными волосатыми руками, страстный игрок, тоже, как и Минуций, проживавший отцовское наследство.
По другую сторону от Дентикула возлежал Габиний Сильван, человек лет сорока с одутловатым лицом и маленькими хитрыми глазками. Он был давнишним приятелем хозяина дома. Занимался Сильван перевозками грузов на барках, курсировавших между римским Эмпорием[211] и Остией[212]. В его распоряжении было несколько сот рабов-тягачей, которые с помощью канатов тянули с берега по реке груженые суда.
Третье ложе занимали сам Волкаций и Публий Клодий, хлебный публикан в провинции Сицилия, недавно вернувшийся в Рим.
Клодий сказочным образом разбогател на откупах и ростовщичестве. Все, кто хорошо его знал, удивлялись и завидовали ему, потому что шестнадцать лет назад он остался без средств к существованию после того, как отец его лишен был «воды и огня»[213] с конфискацией имущества согласно приговору суда по делу о мятеже Гая Гракха и Фульвия Флакка[214]. Одно время он служил гребцом на флоте, потом был писцом у квестора. Кто-то ссудил его крупной суммой денег, и он вскоре вошел в товарищество откупщиков сицилийской «десятины»[215]. С тех пор он стал ворочать большими деньгами.
На четвертом ложе разлегся в одиночестве центурион Марк Тициний, тот самый, про которого Минуцию рассказывал накануне утром его слуга Пангей. Это был человек лет тридцати пяти с лицом мрачным и грубым, словно его вырубили из дубового пня, и с жестоким взглядом хищника, исключавшим любые интересы, кроме собственных.
Когда гости заняли свои места, Волкаций поднял кубок и возгласил:
— Друзья мои! Совершим возлияние в честь Юпитера Всеблагого и Величайшего и всех богов Согласия! Да хранят они Рим, а нам пусть ниспошлют благоденствие и процветание!..
— Пью за Марса, шествующего в бой! — по-солдатски рявкнул со своего места Лициний Дентикул. — Да будет он защитой нам в войне с проклятыми варварами!..
— За Юпитера!.. За Марса!.. За Квирина! — нестройно присоединили к нему свои голоса все остальные.
Гости осушили кубки и дружно принялись за закуски. На короткое время в триклинии установилась тишина, которую вскоре нарушил появившийся в дверях слуга.
— Прибыл Секст Вибий Либон, — доложил он с порога.
— Вот и прекрасно, — сказал хозяин дома. — Омойте ему ноги, умастите благовониями и возложите на голову венок, — приказал он рабу.
— Будет исполнено, мой господин.
Волкаций с улыбкой обратился к присутствующим:
— Сейчас мы услышим последние новости.
— Пусть мне сегодня ночью приснится трехголовый пес Цербер[216], если он не начнет рассказывать о вчерашней истории, которая произошла на Капитолии, — брюзгливо сказал Сильван, старательно вытирая мякишем хлеба замасленные пальцы.
— О чем ты говоришь, Сильван? — спросил Волкаций, взглянув на него с любопытством.
— Об этом уже толкует весь город. Вчера после триумфа наш преславный Марий, прочитав, как полагается, молитву Юпитеру и положив ему на колени свою лавровую ветвь, явился на торжественное заседание сената в полном триумфаторском облачении. Каково?..
— Но ведь это неслыханно! — с возмущением воскликнул Приск.
— Сенаторы подняли такой шум, — продолжал Сильван, — что арпинцу пришлось покинуть заседание, чтобы переодеться в обычную тогу…
— Что ж, теперь у Метелла Нумидийского и его друзей будет еще один прекрасный повод для нападок на Мария, — заметил Клодий.
— Ничего ужасного, просто Марий от радости совсем потерял голову, — улыбаясь, подал свой голос Минуций, который уже знал о происшествии на Капитолии.
— А скорее всего грубо злоупотребил своей удачей, — возразил Приск, не любивший Мария и в глубине души симпатизировавший Катулу, Метеллу и оптиматам.
— Что верно, то верно… Метелл не преминет воспользоваться этой оплошкой своего заклятого врага, — сказал Дентикул, ковыряя в зубах рыбьей костью. — На его месте я обвинил бы Мария в стремлении к тирании…
— Шутки шутками, а Марий-то ныне популярен среди плебеев не меньше, чем когда-то трижды консул Спурий Кассий Вискеллин[217], которого сбросили с Тарпейской скалы, — хрипловатым голосом проговорил Марк Тициний.
В этот момент в триклиний вошел толстый и румяный человек средних лет в неловко сидевшей на нем пиршественной одежде.
— А вот и славный наш Либон! — весело объявил хозяин дома.
— Приветствую всех! — сказал толстяк, с улыбкой поправляя на голове съехавший набок венок.
— Добро пожаловать, Секст Вибий!.. Привет, Либон!.. Да здравствует Либон! — со всех сторон раздались голоса.
— Располагайся рядом с Тицинием, — показал Волкаций гостю пустующее место на ложе, где возлежал угрюмый центурион, и дал знак рабам, чтобы они поднесли опоздавшему вина.
Секст Вибий Либон, пожалуй, один из всех присутствующих пользовался настоящей известностью в Риме. Он был председателем товарищества оптовых торговцев, скупавших товары иноземных купцов.
Надо сказать, римляне очень цепко держали в своих руках городскую торговлю, ни в коей мере не давая свободно развернуться иностранцам. Приезжавшие с товарами в Рим перегрины без позволения вышеупомянутого товарищества ничего не могли продать, пока оно не навязывало им свои цены. Порой заезжим негоциантам приходилось сбывать свой товар так дешево, что выгоднее было утопить его в Тибре. По роду своей деятельности Вибий Либон всегда находился в курсе всех событий, происходивших в Риме и далеко за его пределами. Мимо него не проходило ни одно важное известие. Поэтому все собравшиеся в триклинии с интересом ждали от Либона каких-нибудь удивительных сообщений.
— Я прошу прощения за свое опоздание, любезный Волкаций, — сказал Либон, вытягиваясь на ложе против Тициния, который молча обменялся с ним рукопожатием. — Меня задержали письмоносцы откупщиков, прибывшие из Африки… Они сообщили ужасную новость — претор провинции Луций Беллиен погиб от рук пиратов…
— Что ты говоришь! — воскликнули в один голос чуть ли не все присутствующие.
— Пираты захватили его корабль у мыса Меркурия[218], — продолжал Либон, приняв от слуги чашу с вином. — Беллиен вел себя с подобающим достоинством, угрожая разбойникам карой могущественного Рима, если с ним что-нибудь случится, но те схватили и сбросили его в море прямо в преторском облачении…
— Какой ужасный конец, — произнес Волкаций, с прискорбием покачивая головой.
— Бедняга Беллиен, — заговорил Клодий после короткого всеобщего молчания, — Я ведь хорошо знал его, когда он был квестором в Сицилии…
— Странно, — пожал плечами Приск, в задумчивости вертя в руке пустой кубок, — странно, что пираты убили такого богатого человека? За Беллиена они могли бы получить огромный выкуп, да и государство не осталось бы перед ним в долгу…
— В том-то и дело, — допив свое вино и проглотив устрицу, сказал Либон, — в том-то и дело, что никакое богатство не спасло бы его, будь он самим Крезом[219]…
— Отчего же? — с удивленным любопытством спросил Приск.
— Потому, юноша, что, к своему несчастью, он попался самому Требацию Тибуру, беглому гракхианцу…
— Опять этот проклятый Требаций! — вскричал хозяин дома. — Клянусь мечом Немизиды, на совести у этого негодяя больше злодеяний, чем у всех киликийских и критских пиратов[220] вместе взятых!
— Да, дерзость его необычайна, — сказал Клодий.
— Прошлым летом самой Остии от него досталось, — вмешался в разговор Минуций. — Его миапароны и гемиолы[221] неожиданно ворвались в Счастливую гавань, подожгли все военные корабли и потом в течение всего дня пираты безнаказанно грабили город…
— Зато Юпитер и Нептун не оставили это преступление безнаказанным, — подхватил Приск с мстительным злорадством, — На обратном пути пиратский флот попал в бурю и многие корабли их потонули. А один либурнийский корабль[222], налетев на подводную скалу, был выброшен на берег и находившиеся на нем разбойники попали в руки наших солдат…
— Но почему же все-таки Требаций не захотел взять выкупа за Беллиена и приказал его убить? — спросил Клодий, обращаясь к Либону.
— Тут и гадать нечего, — отвечал Либон. — Требаций, конечно, припомнил Беллиену отважного Летория, своего друга, которого Беллиен убил на Сублицийском мосту… Да ты ведь сам, Клодий, рассказывал мне, помнится, о гибели Гракха и его сотоварищей.
— Но я никогда не говорил, что Леторий был другом Требация, — возразил Клодий. — Напротив, оба они друг друга на дух не переносили. Леторий был из окружения Гракха, а Требаций числился в дружках у Фульвия Флакка, который и сам вел себя разнузданно, и люди его были отпетыми мерзавцами, готовыми на все. Они-то и погубили Гракха своим неистовством, особенно Требаций, подстрекавший и Фульвия, и Гракха действовать не иначе, как с оружием в руках, пока оптиматы не оправились от страха и сами не перешли в наступление. В тот самый день, когда сторонники Опимия[223] из числа народных трибунов созвали плебейскую сходку и уговаривали народ упразднить законы Гракха, Фульвий Флакк явился на Капитолий в окружении большой толпы своих приверженцев. Жертвоприношение перед началом собрания проводилось наспех. Вокруг царил невообразимый шум. Больше всех возмущался Фульвий Флакк, который обрушился с руганью на трибунов, называя их предателями плебеев и прихвостнями оптиматов. И тут ликтор Квинт Антулий, убиравший с алтаря внутренности животных, довольно злобно крикнул толпившимся вокруг фульвианцам: «А ну, дайте дорогу порядочным людям, вы, негодные граждане!» Стоявший рядом Требаций первый схватил его за горло. Ликтора оттащили от алтаря и закололи кинжалами. А Фульвий даже пальцем не пошевельнул, чтобы унять своих головорезов…
— Убийство на самом Капитолии! — воскликнул Приск. — И после этого еще ругают Опимия за то, что он навел порядок в городе силой оружия!..
— Как будто не на Капитолии оптиматы убили Тиберия Гракха, — вмешался Минуций, который внимательно слушал рассказ Клодия. — Убили, несмотря на то, что он был в должности народного трибуна и обладал священной неприкосновенностью! А тут какой-то Антулий, простой ликтор, наемник! Он, может быть, не заслуживал смерти, но сам подал достаточный повод к расправе…
— О чем вы толкуете? — усмехнулся Клодий. — Опимий так или иначе нашел бы предлог, чтобы заставить сенат принять постановление о чрезвычайных консульских полномочиях. Что касается убийства Антулия, то сам я был свидетелем той комедии, которую Опимий на следующий день разыграл перед сенатской курией. Он специально нанял людей, чтобы они в разгар дня пронесли на носилках через весь Форум обнаженное тело Антулия, оглашая площадь горестными воплями и рыданиями. Когда носилки поравнялись с курией, Опимий, сделав вид, что он совершенно непричастен к этому представлению, вышел вместе с сенаторами на площадь, и все стали ужасаться, будто случилось великое и страшное несчастье. Из толпы стали раздаваться крики, призывающие к мщению. Другие требовали чрезвычайных мер по спасению республики. Но и сторонники Гракха не менее бурно протестовали против этого, что, конечно, не помешало Опимию убедить сенаторов принять постановление о вручении ему неограниченной власти для наведения в городе порядка. Опимий велел сенаторам вооружаться и, кроме того, оповестил всадников, чтобы на следующий день с рассветом каждый из них привел с собою двух вооруженных рабов, назначив местом сбора Капитолий. А Гракх и Фульвий, как только об этом стало известно, тоже призвали к себе рабов, обещая им свободу. Требаций по приказу Фульвия привел ночью на Форум вооруженный отряд, но на рассвете Опимий бросил на него своих тяжеловооруженных, а также наемных критских стрелков из лука. Наемники больше всего внесли смятения в ряды людей Требация. Спасаясь от их стрел, они отступили на Авентин, занятый сторонниками Гракха и Фульвия. Но поражение отряда Требация поколебало мужество многих из них, к тому же Опимий через своих глашатаев объявил о прощении тех, кто добровольно сложит оружие…
— Это было обманом, потому что оптиматы и безоружных резали, как баранов, — заметил Минуций.
— По истечении срока ультиматума, — продолжал Клодий, — Опимий двинул на Авентин все свои силы. Фульвий и Требаций сопротивлялись отчаянно. Но какое там! Фульвий был вскоре убит, а Гракх уже хотел покончить с собой прямо в храме Дианы, где он оставался с кучкой своих приверженцев. Однако верные его друзья Помпоний и Леторий вырвали у него из рук меч и уговорили бежать. Тогда Гракх, опустившись на колени, простер руки к статуе Дианы и молил ее о том, чтобы римский народ был наказан за неблагодарность и предательство вечным рабством, потому что народ явно изменил ему, как только было объявлено освобождение от наказания…
Клодий остановился, отпил вина из кубка и снова заговорил:
— Гракх при спуске с Авентина подвернул ногу и бежал, хромая. Помпоний же, увидев, что преследователи близко, остановился в Тригеминских воротах и крикнул Леторию, Гракху и его рабу Эвпору, чтобы они бежали дальше, а сам повернулся лицом к толпе преследователей и с мечом в руке некоторое время сдерживал их, пока не был убит. Тем временем беглецы уже были на Сублицийском мосту. Здесь Леторий, словно подражая Горацию Коклесу[224], вступил в бой с преследователями и, прежде чем его пронзили мечами, многих из них переранил, доблестно сражаясь…
— Луций Беллиен потом всем доказывал, — перебил публикана Вибий Либон, — всем доказывал, что именно от его руки пал Леторий и что сам он сбросил его тело с моста в Тибр…
— Что ж, Беллиен получил по заслугам, — сказал Минуций. — С какой стати нам оплакивать этого оптимата, руки которого обагрены кровью столь достойного гражданина…
— Ну что ты такое говоришь, — остановил гостя Волкаций. — Речь ведь идет о магистрате высокого ранга, убитом подлыми разбойниками…
— Скажи лучше бывшими римскими гражданами, — с жаром возразил Минуций, — жертвами произвола тех, кто отнял у нас свободу и правит нами, как им заблагорассудится, уже восемнадцать лет. Три тысячи человек перебито в один день только за то, что они хотели восстановить законную справедливость! А скольких осудил на изгнание неправедный суд? Лишенные родины и средств к существованию, эти несчастные вынуждены заниматься морским разбоем, но разве мы, римляне, испокон веков не занимаемся самым настоящим разбоем? Разве не грабежом добыты сокровища, которые мы видели вчера во время триумфа? Или сам Ромул не был царем разбойников?..
— О, да простит нас Квирин за то, что нам приходится это слышать! — воздев руки и подняв кверху глаза, произнес Волкаций.
Все остальные отнеслись к словам Минуция с явным неодобрением. Гракхов чтили преимущественно в пролетарской среде. Большинство добропорядочных граждан с высоким имущественным цензом считало обоих братьев-реформаторов и их сторонников виновными в мятеже против государства.
— Ты, Минуций, может быть, в чем-то и прав, — рассудительным тоном заговорил Клодий, — но среди приверженцев Гракха уж слишком много было всяких негодяев, которые не столько помогали ему, сколько вредили…
— Ну, а как же ты сам уберегся, Клодий? — не без ехидства полюбопытствовал Приск. — Не может быть, чтобы ты держался иных взглядов, чем твой отец, известный своей дружбой с Гракхами?
Клодий не очень ласково покосился на молодого человека.
— Юноша! В то время я действительно держался… за одну красотку, которая жила в Каринах[225]… там было за что подержаться, — ответил Клодий, вызвав легкий смешок присутствующих этой фривольной игрой слов. — Я проводил у нее все свободное время, а не шатался по Форуму, как другие. Какое мне было дело до каких-то оборванцев с Эсквилина и Авентина или этих спесивых дураков с Палатина! Я был молод и жил в свое удовольствие. Мой отец, хотя он и сочувствовал братьям Гракхам, всегда говорил мне, чтобы я пореже бывал на плебейских сходках, слушая всяких крикунов. Он словно предчувствовал, что все это добром не кончится…
— Это правда, что твой отец пострадал из-за Папирия Карбона[226], которого он укрыл в своем доме, спасая его от расправы? — щуря свои маленькие глазки, спросил Габиний Сильван.
— Увы, это так! Но, не думайте, отец мой не был участником мятежа. Это был достойнейший человек, за что и поплатился. Если бы он поступил, как клиент Фульвия Флакка, поначалу спрятавший патрона у себя в мастерской, а потом выдавший его убийцам, то жил бы и здравствовал по сию пору, не умер бы на чужбине в нужде и отчаянии. Отец приютил Карбона, как близкого друга, потому что знал, что тот давно уже не был сподвижником Гракха, но враги Карбона, пока шла бойня в Риме, искали его повсюду, чтобы убить. Позднее, когда страсти поутихли, Карбон выставил свою кандидатуру в консулы и народ его избрал. Оптиматы, скрипя зубами, целый год терпели его, пока он был в должности, а сами готовили против него судебный процесс, и когда он стал частным человеком, обвинили его как соучастника гракхианского мятежа. Отец по этому делу должен был проходить свидетелем, но Карбон неожиданно для всех перед самым судом покончил самоубийством. Он это сделал ради детей, потому что не надеялся на оправдание и боялся конфискации имущества. Отца же моего из свидетеля превратили в обвиняемого — укрывателя мятежника… Бедный отец! В один день он лишился всего, что имел — родины, имущества, семьи. Он удалился в Сицилию. Там я нашел его, уже больного и немощного…
— А что же негодяй Требаций? — спросил Дентикул. — Как ему удалось избежать справедливого возмездия?
— Он спасся, потому что действовал как истый разбойник. Если сравнить с ним беднягу Гракха, то последний, убежав за Тибр, тщетно упрашивал всех встречных дать ему коня, пока его и Эвпора не догнали и не убили преследователи. А Требаций и его дружки пробились на конный двор, что у Раудускуланских ворот, избили трактирщика и его рабов, потом захватили лошадей и умчались в Остию…
— Теперь Требаций и другие римские изгнанники обосновалась на Крите, построили там крепость и принимают к себе бродяг со всего света, — сказал Либон.
— Житья не стало от них, — пробурчал Сильван. — Дорожает зерно. А знаете, почему? Пираты то и дело перехватывают хлебные грузы. Переезды по морю сделались опасными…
— О чем только думают в сенате! — воскликнул Приск. — Неужели могущественный Рим не в состоянии справиться с этим разбойничьим отребьем?
— Оратор Марк Антоний[227] обещает очистить море от пиратов, если его изберут претором и предоставят особые полномочия, — сообщил Либон.
— Пока Италии угрожают кимвры, ни о какой войне с пиратами не может быть и речи, — возразил Минуций.
— О, ради всех бессмертных богов! — протестующе поднял руки Волкаций. — Ни слова больше о кимврах! Только настроение себе испортим, а заодно и аппетит…
Волкаций щелкнул пальцами и прикрикнул на рабов:
— Эй, лентяи! Забыли о своих обязанностях? Почему в кубках пусто?
В то же самое время он сделал знак сидевшему в дальнем углу флейтисту, и вскоре по триклинию разлились нежные звуки флейты.
Гости повеселели и в очередной раз осушили свои кубки.
Немного погодя в комнату вошли три молоденькие прислужницы в коротких до неприличия греческих хитонах с многочисленными мелко заглаженными складками. В руках девушки держали подносы, на которых дымились горячие блюда.
Девушки были прехорошенькие.
Сотрапезники разом прекратили свои разговоры и впились взорами в полуодетых красавиц, в то время как они легко и проворно расставляли на столе блюда с кушаньями. Всем собравшимся хорошо известно было пристрастие хозяина дома к красивым рабыням, которых он охотно покупал, не жалея денег. И это было неудивительно. Волкаций особенно не скрывал, что занимается сводничеством, не видя в этом ничего предосудительного. В числе нескольких принадлежавших ему доходных домов один был известен на весь город как перворазрядный лупанар[228], где развлекались очень богатые люди.
Самой старшей из трех девушек не было и двадцати лет. Особенно бросалась в глаза необычная красота одной из них, белокурой и светлокожей. Ростом она была чуть повыше остальных и сложена безупречно. Короткий голубой хитон, скрепленный на ее левом плече серебряной фибулой, оставлял почти открытой молодую прелестную грудь и едва прикрывал стройные бедра. Золотистый цвет волос и нежная белизна кожи выдавали ее кельтское или германское происхождение, но в мягких и правильных чертах юной красавицы больше было, пожалуй, от галлогречанки, чем от уроженки суровых заальпийских лесов. Ее большие темно-серые глаза, опушенные стрелами длинных ресниц, таили в себе тот особенный родниковый холодок, который так присущ был малоазийским галаткам. На нее чаще, чем на других девушек, тоже очень привлекательных, обращались чувственные взгляды большинства гостей.
— Откуда у тебя такая? — спросил Клодий, повернувшись к Волкацию.
— Ты имеешь в виду вон ту, золотоволосую? — кивнул Волкаций в сторону девушек. — Правда, хороша? Досталась мне почти что даром… И знаешь, от кого? От Аврелия, гладиаторского ланисты. Ты с ним знаком. Он сам предложил мне ее взамен своего проигрыша.
— Она доморожденная? — осведомился Клодий.
— Аврелий рассказал мне, что мать ее родом была из Галлогреции[229] и поначалу принадлежала сенатору Ювентию Тальне, ныне покойному. Видимо, мать в его честь назвала дочку Ювентиной…
— Ты хочешь сказать, что сенатор больше всех постарался, чтобы эта красотка появилась на свет?
— Вполне возможно.
— Она говорит по-латыни?
— Не хуже, чем законнорожденная дочь сенатора. Кстати, греческий она знает тоже благодаря матери, которая, видимо, была более гречанка, чем галатка. Не хочешь ли послушать, как она декламирует греческие стихи?
— Ну, если голос у нее такой же красивый, как и она сама.
Волкаций поднял вверх руку и щелкнул пальцами, чтобы привлечь внимание молодых рабынь, которые, сделав свое дело, уже собирались покинуть триклиний.
— Вы обе можете идти, — махнул он рукой двум темноволосым девушкам. — А ты, Ювентина, отдай им свой поднос и подойди сюда.
— Ну-ка, Ювентина, прочти нам что-нибудь по-гречески, — обратился к девушке Волкаций, когда она подошла к нему. — В прошлый раз ты читала гостям стихи этой поэтессы… как ее…
— Сапфо[230], — напомнила Ювентина, с усмешкой взглянув на господина.
— Ну, да, Сапфо… конечно, Сапфо. Надо признать, это греческое имя нелегко выговорить… Итак, прочти нам… немного, всего несколько строк, чтобы вот этот господин мог оценить твой голос и твое греческое произношение.
Ювентина вздохнула и прочла нараспев, стараясь четко озвучивать окончания слов:
Я негу люблю,
Юность люблю,
Радость люблю
И солнце.
Жребий мой — быть
В солнечный свет
И в красоту
Влюбленной.
Я роскошь люблю;
Блеск, красота,
Словно сияние солнца,
Чаруют меня…
Кроме Минуция, почти в совершенстве изучившего греческий язык еще в ту пору, когда он со всем жаром юности был влюблен в гречанку Никтимену, а также Клодия, который уже много лет занимался откупными делами в Сицилии[231] и, хотя не без труда, изъяснялся на языке эллинов, больше никто из присутствующих не понял и нескольких слов, произнесенных девушкой. Зато, пока она декламировала строки великой уроженки Лесбоса, все имели возможность разглядеть, что зубы у нее один к одному — ровные и белые, как жемчужины.
— Если ты не против, — сказал Клодий, обратившись к Волкацию, — я поупражняюсь с ней по-гречески.
— О, сколько угодно!
И Клодий заговорил с девушкой, нещадно коверкая каждое греческое слово.
— Твоя мать была галаткой? — спросил публикан, бесцеремонным взглядом ощупывая всю ее фигуру.
— Да, господин, — коротко ответила Ювентина, тоже переходя на греческий язык.
— Ты умеешь читать, писать?
— Могу читать, но писать не пробовала… разве что палочкой на песке.
— Но ты девушка способная. Если умеешь читать, то и писать научишься. Главное, ты свободно говоришь на латыни и греческом. Это как раз то, что мне нужно.
Девушка взглянула на публикана с беспокойством.
— Ты… собираешься купить меня? — с запинкой спросила она.
— А что тебя смущает? Разве я хуже твоего плешивого господина? Или ты его так любишь, что тебе не хочется с ним расставаться?
Ювентина потупилась.
— Я слышала, что жена твоя очень дурно обращается с рабынями, — произнесла она сквозь зубы.
— Откуда тебе это известно? — нахмурился Клодий.
— Мне рассказала об этом одна из служанок твоей жены. Я случайно познакомилась с ней в Паллацинских банях и обратила внимание на то, что грудь девушки исколота булавками — это твоя жена истязала ее за ничтожную провинность. Девушка также рассказывала, что госпожа то и дело приказывает сечь рабынь розгами и даже подвешивать на ночь к кресту…
— Меня это не касается, — прервал публикан Ювентину. — Я давно уже не вмешиваюсь в дела своей жены, а ее не интересуют мои. Можешь быть спокойна, жена и знать о тебе ничего не будет. Я отправлю тебя в Сицилию. Не пожалеешь. Там прекрасный климат, море. Тепло даже зимой. Не то, что в Риме с его наводнениями и лихорадкой…
— Ну, что? — спросил Волкаций, прервав свой разговор с Сильваном и поворачиваясь к Клодию. — Как ты ее находишь?
— Ты прав, она почти настоящая гречанка.
— Что за грудь! Что за ножки! — со вздохом сказал Сильван, не спуская с девушки пожирающего взгляда.
Волкаций жестом руки разрешил Ювентине удалиться, и та поспешила к дверям триклиния.
Клодий проводил ее стройную фигуру глазами коршуна, упустившего добычу.
— Бедный Клодий, — язвительно произнес Сильван. — Эта девчонка, кажется, лишила тебя покоя. А ты попроси хозяина — он уступит ее тебе на нынешнюю ночь, — подмигнул он Волкацию.
Но тот строго его осек:
— Не говори лишнего, Сильван. Сам-то ты прекрасно знаешь, что Ювентина у меня на особом счету — и ни тебе, сколько бы ты ни клянчил, ни кому-либо другому я ее не отдам… Эта девушка очень тонкая штучка, — продолжал он, обращаясь к Клодию. — С виду она скромна и послушна, но вполне способна закатить скандал, подобный тому, каким ославила в прошлом году прежнего хозяина…
— Это верно, — подтвердил Сильван, отхлебывая вино из своего кубка. — Ланиста Аврелий готов был растерзать ее на части…
— А в чем собственно дело? — с интересом спросил Клодий.
— Видишь ли, Ювентина с самого рождения росла в его деревне, — начал рассказывать Волкаций. — У Аврелия есть небольшая вилла близ Альбанского озера. Говорят, доход от нее ничтожный. Аврелий туда редко наведывается да и то лишь для того, чтобы подросших молодых рабов брать с собой в Рим — обучать гладиаторскому искусству. О, теперь его школа на Квиринале лучше любой другой во всей Италии!.. И вот как-то в один из своих приездов в имение, увидев Ювентину в полном цвету, Аврелий рассудил, что зрелой девице нечего пропадать в деревне, и привез ее в город. Надо сказать, он не только своих рабов, но и рабынь держит, как говорится, в гончей форме, используя их в виде наград своим ученикам, отличившимся на арене. Для Ювентины он тоже решил не делать исключения, хотя на таких красотках, как она, умные люди делают немалые деньги. И вот он приказывает девушке идти в школу с тем, чтобы та отдалась там какому-то гладиатору, который провел удачный бой. Но не тут-то было! Ювентина заупрямилась. Аврелий приказал высечь ее розгами. Но она и после этого не смирилась, бросилась на Форум и припала к ногам народных трибунов…
— Вот глупая![232] — усмехнулся Клодий.
— Ты прав. Она добилась лишь того, что трибуны, пожалев девушку, вызвали Аврелия к себе, попеняли ему на то, что он принуждает рабыню к разврату, а тот вне себя от ярости, вернувшись домой, приказал подвергнуть жалобщицу бесчеловечным пыткам…
В это время остальные сотрапезники были заняты беседой о новом преторе Сицилии.
— Лучше спросите у меня! Уж я-то знаю всю подноготную о любом из отцов-сенаторов! — хвастливым тоном говорил Вибий Либон. — Что же касается Публия Лициния Нервы[233], то я не раз проворачивал с ним дела, правда, через его отпущенников…
— Я о нем всякого наслушался, пока был в Нумидии… Что он за человек? — хриплым голосом спрашивал Марк Тициний, лицо которого побагровело от выпитого вина.
— Мерзавец, каких мало! — изрек Дентикул.
— Он, говорят, здорово поистратился, чтобы добиться городской претуры, — заметил Приск.
— Только не думайте, он не из тех, кто расточает свое состояние в надежде, что ему поставят бронзовый памятник, — продолжал Либон. — О, нет! Теперь, когда он заполучил в свои руки этот лакомый кусок — прощай, Тринакрия[234]! Провинция богата, а Нерва отличается неимоверной алчностью и пойдет на любые злоупотребления, лишь бы вернуться в Рим богачом… А ты, мой милый, — обратился он к центуриону, — если хочешь получить место в его преторской когорте, проси совета и помощи у нашего уважаемого Клодия, он с ним лично знаком… Послушай, Клодий! — окликнул Либон публикана. — Прости за беспокойство, но вот у нашего друга Тициния возникли кое-какие трудности, и ты бы мог ему помочь…
— Помочь? Я? — Клодий уставил на Либона непонимающий взор.
— Речь идет об этой злополучной истории с капитуляцией легионов Авла Постумия под Сутулом и о том, что брат Тициния…
— А, знаю, слышал…
— Так вот, хотя Тициний совершенно непричастен к преступлению брата, его преследуют родственники Спурия и Авла Постумиев, строят ему всякие козни…
— Положение мое усугубилось тем, что в пятый легион, где я служу, назначили военным трибуном старшего сына Спурия Постумия, — мрачно сообщил центурион и, помолчав, добавил: — Он уже пообещал мне веселую жизнь на весь оставшийся срок службы.
— И чем же, по-вашему, я мог бы помочь? — произнес Клодий, вопросительно глядя то на Тициния, то на Либона.
— Ты ведь, я знаю, в близких отношениях с Нервой, — сказал Либон. — Тебе ничего не стоит замолвить перед ним словечко… ну, чтобы он взял Тициния с собой в провинцию.
— Вчера я виделся с ним на Форуме, — раздумчиво сказал Клодий. — Он сказал мне, что отправится в Сицилию не раньше, чем закончатся общественные зрелища…
— Это на него похоже, — рассмеялся Либон. — Нерва никогда не бывает настолько занят делами, чтобы забыть об удовольствиях…
— Да, клянусь Юпитером Статором! — с неистовой радостью вскричал Дентикул. — Завтра мы вдоволь насладимся и конными скачками, и колесничными бегами, и гладиаторскими играми!..
— Хорошо, я поговорю с Нервой, — немного помедлив, сказал Клодий, обращаясь к Тицинию. — Обещаю тебе.
— О, я буду так тебе признателен! — обрадованно воскликнул центурион.
Между тем рабы убрали со стола грязную посуду, подготовив его к третьей перемене блюд.
В триклинии снова появились девушки с подносами в руках, а двое рабов поставили на середину стола огромное серебряное блюдо с семью жареными молочными поросятами — ровно по числу гостей.
Самому хозяину подали отдельное блюдо с мелко рублеными овощами — Волкаций страдал болями в печени и избегал жирной пищи.
Гости принялись за еду, воздавая хвалу искусству повара и щедрости хозяина.
— Ты говорил, что она обошлась тебе недорого… И во сколько, если это не секрет? — спросил Волкация Клодий, искоса поглядывая на Ювентину, которая в это время по указанию домоправителя помогала мальчикам прислуживать за столом, подавая гостям кушанья и кубки, наполненные вином.
— Кто? Ювентина? — переспросил Волкаций. — О, этот мясник Аврелий явно продешевил! Он проиграл мне около четырнадцати тысяч сестерциев. Но что понимает в женщинах гладиаторский ланиста, грубая душа, погрязшая в мерзких казармах своей школы? — с презрением воскликнул он.
— Уступи мне ее. Я заплачу тебе вдвое больше.
— Продать Ювентину? Это невозможно.
— Подумай, Волкаций, это же больше, чем талант. Никто теперь не дает столько за женщину…
— Не проси, Клодий. Ювентину я не продам…
— Хорошо, даю два таланта, — терпеливо произнес Клодий.
— Клянусь Кастором, неплохая цена за девчонку! — не удержался от возгласа Сильван и подмигнул хозяину дома.
Но лицо Волкация приняло непроницаемое выражение.
— Ювентина слишком дорога мне, не скрою, — сказал он твердо и, сделав паузу, продолжил: — Впрочем, если я и решусь расстаться с нею, то не менее чем за семь аттических талантов.
— Семь талантов! — изумленно вытаращил глаза Клодий. — Семь талантов за женщину?
— Кто это там говорит о талантах? — обернулся на голос публикана уже порядком захмелевший Либон. — Неужели сегодня ставки будут такими высокими?
— Если я не ослышался, — сказал Минуций, небрежно облокотясь на подушку, — наш добрейший Волкаций оценил эту девушку с чудесными золотыми волосами ровно в семь аттических талантов.
— Да это же более ста восьмидесяти тысяч сестерциев! Целое состояние! — воскликнул Тициний, алчно заблестев глазами.
— Он просто шутит, — сказал Клодий, пожимая плечами.
— Я не шучу, — спокойно произнес Волкаций. — Ювентина красивая и образованная девушка, свободно говорит на двух языках. Попробуй-ка найди еще такую…
— Семь талантов за девицу, которой еще вчера забавлялись ученики Аврелия! — в сердцах бросил Клодий.
— Вот беда! — насмешливо отозвался Волкаций. — Разве от этого у нее поубавилось красоты и грации? Вы только посмотрите, как легко, как изящно она ступает, какая у нее упругая грудь, какие стройные ноги. Не девушка, а медовый пряник! Она еще ни разу не забеременела и еще долго будет пленять своими юными прелестями, — не хуже, чем работорговец на рынке, — расхваливал Волкаций прислужницу, которая то краснея, то бледнея от стыда под устремленными на нее со всех сторон беззастенчивыми взорами, застыла на месте и ждала решения своей дальнейшей участи.
— Недавно Луций Лукулл, — продолжал Волкаций, — приобрел для своих сыновей старика-грамматика, уплатив за него сто пятьдесят тысяч сестерциев. А я знаю одного трактирщика, перед домом которого этот ученый раб сидел на цепи…
— Семьдесят тысяч — последняя цена, — сказал Клодий.
— Нет, мой друг. Видят боги, не хочется мне тебе отказывать, но…
И Клодий, махнув рукой, отступился.
— Я потому из пролетариев перешел в сословие всадников, — сказал он с плохо скрытой досадой, — что никогда не позволял себе лишних трат на женщин.
Ювентина глубоко вздохнула. Она взяла у мальчика пустой поднос и вышла из триклиния.
— Какой захватывающий был торг — и никакого результата, — с насмешкой произнес Дентикул.
— Отчего же? — вдруг приподнялся на своем ложе Минуций. — Раз Клодий отказывается, то я возьму девушку по предложенной цене…
— Еще один свихнулся! — захохотал Дентикул.
Все остальные, позабыв о еде, уставились на молодого повесу изумленно и недоверчиво.
Ни для кого из присутствующих не было тайной, что Минуций основательно увяз в долгах. Самые осторожные из римских ростовщиков уже отказывали ему в займах, другие кредитовали его небольшими суммами. Минуций же всех уверял, что в Капуе пустил огромные деньги в рост и что у него там больше должников, чем кредиторов в Риме.
— Оставь, Минуций! Где ты возьмешь столько денег? — пьяным голосом вскричал Либон.
— Может быть, он обыграл в кости самого принцепса Эмилия Скавра, — предположил Сильван.
— Ну, так как же, Волкаций? Согласен ты или нет? — спросил Минуций, не обращая внимания на колкие реплики окружающих.
— Надеюсь, ты не забыл про те сорок тысяч сестерциев, которые должен мне вернуть в февральские календы? — после небольшой заминки в свою очередь спросил Волкаций.
— Можешь не беспокоиться. Если я сегодня получу девушку, то в феврале отдам тебе и плату за нее, и причитающийся с меня долг вместе с процентами. Но, повторяю, девушку я хочу увести с собой сегодня же…
— Я предпочел бы наперед получить задаток, — сухо сказал Волкаций.
— Да полно тебе! — беспечно рассмеялся Минуций. — Здесь достаточно свидетелей, чтобы мы могли заключить нашу сделку, ничем не нарушая законов Двенадцати таблиц[235].
Волкаций усмехнулся и некоторое время раздумывал.
— Хорошо, — наконец произнес он и, щелкнув пальцами, подозвал к себе домоправителя, который в продолжении трапезы неотлучно находился в триклинии.
— Весы, таблички, — отрывисто приказал он.
— Слушаюсь, господин, — сказал домоправитель, направляясь к двери.
— И Ювентину сюда! — крикнул ему вслед Волкаций.
Пока все это происходило, за столом царило молчание. Потом все разом заговорили.
Клодий чувствовал себя уязвленным.
— Вспомнишь мои слова, — с кривой улыбкой говорил он лежащему на соседнем ложе Тицинию, — этот легкомысленный молодой человек плохо кончит…
— Это уж точно, клянусь всеми хитростями Лаверны[236]! — услышав слова публикана, сказал Либон. — Такая безумная расточительность приведет к тому, что он промотает все свое состояние. Правда, недавно он говорил мне, что у него в Капуе на счету большие вклады с процентами, только не верю я этому. Здесь, в Риме, клянусь жезлом Меркурия, ни один ростовщик не принял от него ни одного сестерция — одни заемные письма…
— Но если Минуций без денег, на что же он в таком случае рассчитывает? — спросил озадаченный Тициний.
— Вот и мне невдомек! — пожал плечами Либон.
— Какая хитрая бестия, этот Волкаций! — тихо говорил на ухо своему приятелю Дентикулу. — Девочка красивая, слов нет! Но вряд ли у храма Кастора за нее дали бы и четверть той цены, какую он заломил… А Минуций либо пьян, либо дурак!
— Сам не пойму, какая муха его сегодня укусила, — пробурчал в ответ Дентикул.
В этот момент в дверях показалась Ювентина, немного запыхавшаяся и растерянная.
Вероятно, домоправитель уже сообщил ей о том, что произошло в триклинии, пока она отсутствовала, потому что девушка сразу отыскала глазами Минуция, который, невозмутимо покончив с большим куском жареной свинины и подозвав к себе одного из мальчиков, тщательно вытирал об его курчавую головку свои испачканные жиром пальцы.
— Ювентина! — обратился к ней Волкаций. — Подойди вон к тому господину и делай то, что он тебе скажет…
Рабыня повиновалась и, обойдя других пирующих, приблизилась к ложу, на котором возлежал Минуций.
— Сюда, сюда, моя красавица, — посмеиваясь, сказал тот. — Встань-ка вот здесь, поближе, чтобы я мог дотянуться до тебя рукой…
Сделка была совершена, как и полагалось по обряду манципации[237].
Исполняющий роль «весовщика» Дентикул взял в руки принесенные рабом весы, а Минуций, как покупатель, держа в левой руке небольшой кусочек меди, правую руку положил на плечо Ювентины и произнес требуемые древним обычаем слова:
— Заявляю, что эта женщина, по праву квиритов, является моей собственностью, ибо она приобретается мною за этот кусочек меди, взвешенный на этих весах.
С этими словами Минуций бросил медный слиток на чашу весов.
По закону Двенадцати таблиц эти слова, произнесенные покупателем в присутствии пяти свидетелей и «весовщика», почитались священными и нерушимыми. Этого было достаточно для совершения манципации, то есть купли-продажи. Хотя этот старинный обряд в описываемое время уже вышел из обязательного употребления, все же он нередко применялся в особо торжественных случаях для придания совершаемой сделке большей святости и надежности. Разумеется, письменный документ, скрепленный подписями и печатями, имел решающую силу.
Ввиду того, что деньги за рабыню еще не были уплачены покупателем, последний написал на восковой табличке обязательство передать Волкацию сто восемьдесят три тысячи четыреста сестерциев не позднее февральских календ текущего года. После этого Минуций скрепил документ печатью своего золотого перстня и передал табличку свидетелям, которые тоже приложили к воску свои печатки.
По оформлении сделки сотрапезники поздравили товарища с новым приобретением, совершив все вместе очередное возлияние в честь Двенадцати богов Согласия.
— Можешь идти, Ювентина, — сказал Минуций девушке. — Не забудь присоединиться ко мне, когда я отправлюсь домой…
Говоря это, молодой человек не отказал себе в удовольствии победоносно взглянуть в сторону Публия Клодия, но тот сделал вид, что с увлечением смакует только что поданную на стол гусятину под кисло-сладким соусом.
Застолье продолжалось еще около часа и составило восемь перемен, что свидетельствовало о необычайной щедрости хозяина дома.
Потом были поданы кости и игральные доски из полированного кипарисового дерева, причем Минуций снова привлек всеобщее внимание, небрежно высыпав перед собой на стол целую пригоршню золотых денариев, показав тем самым, что он готов играть по-крупному.
Игра закипела.
Первые ставки снял Дентикул, который два раза кряду выбросил «Венеру»[238]. Затем счастье перешло к Минуцию, после чего снова к Дентикулу и поочередно то к Либону, то к Сильвану. Больше всего не везло Приску — его преследовали «собаки»[239].
Тициний после многих неудач все же отыгрался. Минуций выиграл около четырехсот денариев серебром. Дентикул, выигравший в общей сложности три тысячи сестерциев, шумно радовался своему успеху. Приск проиграл полторы тысячи сестерциев наличными и еще остался должен Сильвану, любезно согласившемуся дать юноше под расписку тысячу сестерциев, которые сам выиграл у Волкация.
Игроки засиделись допоздна.
Только в первую стражу ночи[240] Клодий, игравший все время с переменным успехом и в конце концов потерявший сотню денариев, потребовал обувь[241].
Остальные гости, прервав игру, последовали его примеру.
— Не унывай, — говорил Дентикул расстроенному Приску, — Не в последний же раз зашло солнце. Завтра будут скачки и гладиаторы. Улыбнется и тебе Фортуна — отыграешься…
Минуций покинул гостеприимный дом вместе с Ювентиной, державшей в руках небольшой узелок, в котором уместились все ее пожитки.
Одета она была в двойной хитон[242] из грубой шерсти с наброшенным поверх него стареньким гиматием[243] (римляне своих рабов и рабынь, даже если они родились в Риме, одевали, как правило, в греческие одежды; тоги могли носить только римские граждане, а столы[244] и паллы[245] — только свободные женщины).
На улице уже было совсем темно.
У портика[246] дома Волкация продрогшие рабы с факелами в руках поджидали своих загулявших господ.
Геродор, раб Минуция, рослый и крепкий малый лет двадцати восьми, встретил господина, держа в руке зажженный восковой факел.
Он удивленно покосился на Ювентину.
— Не бойся, она не кусается, — с усмешкой сказал ему Минуций. — Возьми ее за руку и следи, чтобы девушка не споткнулась и не расшиблась в темноте.
По пути он не проронил больше ни слова, погруженный в свои мысли, судя по всему, невеселые.
В доме на Кипрской улице еще никто не спал в ожидании прихода господина.
Все домочадцы собрались в полутемном атрии, освещенном лишь двумя светильниками на канделябре, который стоял на треножнике рядом с алтарем ларов.
— О, боги! А это кто? — воскликнула Неэра, увидев Ювентину, неуверенно перешагнувшую через порог вслед за Минуцием.
— Она будет жить с нами, — сказал Минуций, устало зевая. — Позаботься о ней, Неэра.
Сказав это, римлянин удалился в свои покои, сопровождаемый Пангеем, освещавшим путь господину восковой свечкой.
Собравшимся в атрии рабам трудно было превозмочь любопытство, и они мало-помалу обступили девушку, разглядывая ее, словно дети, которым показали новую игрушку.
Это была сплошь одна молодежь.
Минуций терпеть не мог стариков и пожилых. Он чувствовал потребность видеть в своем доме одни лишь молодые лица.
Исключение составляла Неэра, возраст которой приближался к шестидесяти. Но она нянчила молодого господина во младенчестве, заменив ему в сущности рано умершую мать. В доме все слуги слушались ее как хозяйку.
— А ну-ка, расходитесь! — властным тоном сказала Неэра. — Спать пора. Завтра никого из вас не добудишься.
Потом она обратилась к Ювентине:
— Пойдем со мной. Я покажу тебе твою комнату.
Ювентина пошла за эфиопкой, которая, сняв с канделябра один из светильников, повела девушку к лестнице, ведущей в гиперион[247], где располагались жилые помещения для прислуги.
Как и в других домах состоятельных римлян, верхний этаж Минуциева дома возвышался над пристройкой, в нижнем этаже которой находились комнаты для гостей, зимний триклиний и пинакотека, то есть картинная галерея. Строго говоря, верхний этаж римского дома назывался не гиперионом, а ценакулом, где у богачей была летняя столовая для цены — главной трапезы, которая продолжалась от трех до четырех часов пополудни, но Минуций даже свой таблин[248] именовал библиотекой, как истинный поклонник всего греческого.
В комнатках или, точнее сказать, каморках гипериона могло разместиться по меньшей мере десятка четыре рабов, но все они пустовали, так как незадолго до начала нашего повествования большую часть слуг Минуций, будучи уже не в состоянии их содержать, отправил в свою кампанскую деревню, оставив при себе только восемь человек, не считая Неэры.
По ночам здесь было холодно, и все оставшиеся в доме рабы с позволения господина перебрались вниз, заняв одну из комнат для гостей, которая в числе других помещений нижнего этажа отапливалась из гипокаустерия[249].
По узкой деревянной лестнице с перилами Неэра и Ювентина поднялись в гиперион.
— Вот здесь и будешь ночевать, — сказала старая эфиопка, открыв дверь ближайшей комнатушки. — Не замерзнешь, потому что здесь под самым полом проходит труба от подвальной печи. Раньше в этой комнате жила одна из служанок… Тихая, скромная была девушка, — помолчав, добавила Неэра.
— А где она теперь? — почти шепотом спросила Ювентина.
— Не бойся, — усмехнулась старуха, — наш господин не Минотавр[250], пожирающий молодых девиц… А Тевеста, которая здесь обитала, теперь в Капуе. Там у господина есть большая гостиница. Недавно он всех своих рабынь туда спровадил, чтобы они его не смущали, потому что, — тут эфиопка понизила голос, — потому что он принял обет, пообещав Диане Тифатине, чей храм, если ты не знаешь, стоит на вершине горы Тифаты поблизости от Капуи, целый год хранить целомудрие и не прикасаться ни к одной женщине…
— Ты говоришь, он принял обет целомудрия? — быстро спросила Ювентина.
— Смотри, держи язык за зубами, — спохватившись, предупредила Неэра. — Господин не любит, когда про это болтают, особенно при посторонних… Хотя чего же тут стесняться? — переходя на рассудительный тон, продолжала она. — Боги любят, когда люди ведут себя благочестиво и дают им обеты. Лучше бы он постыдился пьянствовать да творить всякие безобразия и занялся бы делами, как подобает человеку из сословия всадников…
— Странно, — прошептала Ювентина.
— Чему ты удивляешься?
— Просто подумала, зачем я ему, если…
— Постой-ка, — прервала девушку Неэра, — да разве… разве он не в кости тебя выиграл?
— Нет, он купил меня у Волкация в кредит…
— В кредит? — поразилась старуха. — Вот так штука! А я-то думала… Я думала, если он отправился пировать к этому мошеннику — чтоб он в Тартар провалился вместе со своим игорным домом! — то непременно просадит у него кучу денег, как это не раз бывало, а тут появляешься ты… У меня с души, как камень свалился — ну, думаю, хвала всем бессмертным богам, вернулся на этот раз мой голубок с выигрышем да еще с каким… Прикинула тебя на глазок — молоденькая, думаю, тысяч на десять денариев потянет девушка у храма Кастора… А тут вон оно что! Прямо чудеса какие-то! Никогда он женщин не покупал. Видно, крепко ты ему приглянулась…
И Неэра приподняла повыше светильник, чтобы лучше рассмотреть лицо той, перед чарами которой не устояла душа избалованного и пресыщенного женскими ласками молодого господина.
— Ты и в самом деле красивая, клянусь Венерой Фиалковенчанной, — приглядевшись, сказала она.
— Только не похоже, — сказала Ювентина, — не похоже, чтобы он купил меня из-за того, будто я ему очень уж понравилась. Мне показалось…
— Что тебе показалось?
— Может быть, ему хотелось досадить кому-то или похвастать своим богатством…
— И сколько же он обещал заплатить?..
— Речь шла о семи талантах, если не ошибаюсь…
— Семь талантов! — ужаснулась Неэра, едва не выронив из рук светильник. — О, боги бессмертные! Да что ты такое говоришь, девушка?
— Я своими ушами слышала, хотя и сама не могла поверить. Он при мне написал обязательство, что уплатит деньги в февральские календы…
— В февральские календы? Семь талантов? — не могла опомниться старая эфиопка. — Да где же он возьмет такую кучу денег?..
— Значит, он не так богат, как все считают?
— Был когда-то, — слабо махнула рукой Неэра. — Отец его, покойник, оставил ему наследство — всякий бы позавидовал. Да только он все прокутил с друзьями и с этой своей блудницей… хвала богам, оставил он ее, наконец. Она была настоящей фурией, пагубой денег! Посмотрела бы ты, что здесь творилось! Дня не проходило без пиров, игроков и всяких там пьяниц-прихлебателей… Не в родителя пошел сынок, боги свидетели! Тот был человеком уважаемым, бережливым — ничего лишнего себе не позволял, а если и принимал гостей, то это были люди почтенные, как и он сам… Ох, предчувствую я беду, да не допустит этого всемилостивый Юпитер!..
Ювентина, слушая старую женщину, стояла с задумчивым видом.
— Что ж, — сказала Неэра после недолгого молчания. — Ложись и отдыхай, девушка… Как тебя зовут?
— Ювентина.
— Красивое имя… Оно так тебе подходит — ты такая молоденькая[251]… Подумать только, семь талантов! — сокрушенно покачала головой эфиопка. — Ты раздевайся, я посвечу тебе, — говорила она, пропуская девушку в крохотную комнатку, где стояла узкая кровать, накрытая шерстяным одеялом, и маленький столик на высоких ножках у ее изголовья (он служил для того, чтобы складывать на него верхнюю одежду).
Ювентина разделась до туники, той самой, в которой прислуживала гостям у своего прежнего господина, и забралась под грубое толстое одеяло.
— Ну, спокойной ночи, Ювентина, — сказала эфиопка, собираясь уходить.
— Спокойной ночи, добрая госпожа.
— Госпожа? — тихо засмеялась старуха. — Ну нет, моя милая! Уж если наш господин пообещал отдать за тебя столько серебра… не тебе, а мне величать тебя госпожой…
— Как же мне звать тебя? — с улыбкой спросила Ювентина.
— Зови, как все… Неэрой.
— Спокойной ночи, Неэра.
Утро следующего дня началось с жертвоприношений и пышной церемонии перед открытием зрелищ в Большом цирке, который собрал великое множество зрителей. Этот цирк мог вместить до ста тысяч человек.
После жертвоприношения на Капитолии торжественная процессия через Форум, Этрусский квартал и Бычий рынок направилась в Мурцийскую долину, где находился Большой цирк.
Это шествие во всех своих мелочах повторяло шествие триумфальное.
Впереди шли музыканты с трубами. За ними выступали сенаторы, жрецы, а в самом центре процессии двигалась колесница, запряженная четверкой лошадей. На ней стояли оба курульных эдила, на которых была возложена обязанность устроителей и распорядителей сегодняшних зрелищ.
Эдилы были облачены в пурпурные, вышитые золотом, тоги. Над их головами раб держал золотой с драгоценными камнями венок. За колесницей шли семьи эдилов и многочисленные клиенты[252], одетые в праздничные белоснежные тоги.
В это же самое время на Марсовом поле, у алтаря Марса, также совершался торжественный ритуал с жертвоприношением великому богу войны.
Его алтарь окружала огромная толпа, в которой выделялись построенные отрядами молодые римляне в красных туниках с золотыми поясами, в шлемах, украшенных перьями, со щитами и копьями в руках. Отдельно от этих пеших воинов стояли всадники, державшие под уздцы своих лошадей. Всем им, и пешим, и конным, предстояло участие в военных играх на арене цирка перед состязаниями колесниц.
Немного поодаль от алтаря Марса и обступавшей его толпы, у входа в Септу, собирались почитатели таланта шестидесятилетнего Луция Акция[253], который в этот день должен был впервые поставить свою новую трагедию «Терей».
Септа представляла собой огороженное со всех сторон место, куда сходились во время центуриатных комиций граждане, уже отдавшие свои голоса за кандидатов на должности консулов, преторов и военных трибунов. Здесь они дожидались конца голосования, чтобы никто из них не имел возможности проголосовать еще раз. Но так как центуриатные собрания проводились один раз в году, то Септа очень часто использовалась не по своему прямому назначению. Нередко здесь давались театральные представления, а порой и гладиаторские бои.
Богатая нумидийская добыча, внесенная Марием в казну, позволила устроить торжества в честь Юпитера Всеблагого и Величайшего, который даровал римлянам победу в долгой и напряженной войне, с необычайным размахом. Помимо цирковых зрелищ, сценических представлений, военных и гладиаторских игр сенат постановил устроить пиршество для народа с раздачей зерна и масла беднейшим гражданам, выделив для этой цели несколько миллионов сестерциев.
Надо отметить, что расходы римского эрария на празднества и связанные с ними дорогостоящие обряды и всякого рода представления в описываемое время заметно возросли по сравнению с былыми годами, когда Риму приходилось утверждать свое могущество, напрягая для этого все свои силы. Но после покорения Македонии и ограбления Греции государственная казна никогда не испытывала особенно острой нехватки средств, а римские граждане были освобождены от взимавшейся раньше подушной подати. Теперь денег хватало и на государственные нужды, и на устройство великолепных зрелищ и священнодействий в честь многочисленных божеств — покровителей Рима. При этом чествовали не только своих, исконно римских и общеиталийских богов, но также и чужих, заморских, культ которых в разное время находил место в официальном римском пантеоне.
В описываемый период римляне ежемесячно отмечали по пять, а то и по восемь или десять религиозных праздников. Стоит поэтому удивляться тем колоссальным издержкам, которые несла римская казна, если учесть еще и непредвиденные торжества, требовавшие денег и средств: большие и малые триумфы, освящение новых храмов, лектистернии и селлистернии, многодневные молебствия, совершаемые по обетам, данным от имени государства магистратами или сенатом.
Вместе с тем нельзя забывать, что Вечный город еще только-только вступал в эпоху своего невиданного блеска и роскоши, которыми он спустя столетие затмит все остальные города мира. Пока же чужестранцы, посещавшие Рим, сравнивали его с огромной деревней, ибо в городе, хотя он постоянно украшался все новыми общественными строениями, портиками, базиликами, храмами, не было даже постоянного театра, и римским драматургам приходилось давать свои представления в самых различных и зачастую неприспособленных для этого местах.
Не было в Риме и амфитеатра[254], предназначенного для гладиаторских игр, столь любимых римским народом. В ту пору подобные сооружения возводились только в некоторых городах Кампании, где страсть к боям гладиаторов зародилась еще во времена этрусского владычества[255]. В Риме эти кровавые зрелища устраивались, как правило, на рыночных площадях или где-нибудь за пределами города, у погребальных костров. Число участвовавших в них гладиаторов было сравнительно невелико. Обычно какой-нибудь содержатель гладиаторской школы мог выставить на арену не более двадцати-тридцати пар обученных бойцов. Сто или более пар гладиаторов были уже событием неординарным, о котором потом долго вспоминали.
Случалось, хотя и редко, что в Рим пригонялись тысячи военнопленных из Галлии, Испании, Фракии, Иллирии и других стран, где население особенно упорно отстаивало свою свободу. Тогда устраивались настоящие сражения на просторных аренах Большого или Фламиниева цирка.
Но вернемся к нашему повествованию.
Пока народ развлекался в Большом цирке, ревом тысяч голосов и громом аплодисментов приветствуя победителей в заездах колесниц и конных скачках, на Форуме заканчивались работы по возведению помостов для зрителей в той его части, где предстояло зрелище гладиаторского боя.
Десятки плотников под руководством мастеров-подрядчиков визжали пилами, стучали топорами и молотками, забивая последние гвозди в деревянные строения вокруг пространства перед Рострами[256], которое рабы и служители усердно посыпали песком, смешанным с киноварью, отчего будущая арена постепенно приобретала буровато-багровый цвет.
Еще накануне помосты, сооруженные в южной части площади специально ко дню триумфа и загромождавшие подступы к курии Гостилия и Фульвиевой базилике[257], были разобраны и послужили дополнительным материалом для новых ступенчатых трибун на Комиции[258].
Эти высокие помосты, расположенные по периферии площади народных собраний, образовывали вместе с Рострами подобие амфитеатра.
Между Мамертинской тюрьмой и трибуналом ночных триумвиров два места были огорожены дощатым забором.
Одно из них предназначалось для гладиаторов, готовящихся к выходу на арену, другое, поменьше, называлось сполиарием, где после боя раздевали убитых и добивали тяжелораненых гладиаторов. Вход в сполиарий представлял небольшие ворота, увитые гирляндами цветов. Зрители называли их Либитинскими воротами, или воротами Смерти…
Военные игры, конные скачки и колесничные ристания в Большом цирке закончились после полудня.
Из цирка народ повалил на Марсово поле, где уже все было готово для общественного пиршества.
Согласно постановлению сената угощение для граждан давалось на десяти тысячах столах. Большая часть столов расставлена была в южной части поля — на Фламиниевом лугу, остальные — на Овощном рынке у Карментанских ворот. Там звучали свирели, флейты и гремели тимпаны. Фокусники и скоморохи веселили праздный люд, собиравшийся у столов с закусками.
Обычно угощение для народа было скромным и состояло в основном из пирогов и лоры, любимого виноградного напитка римлян. Подавали и вино, терпкое и не очень хмельное. Но в этот день на столах дымились изжаренные на огне куски мяса жертвенных быков из гекатомбы[259], принесенной Юпитеру Капитолийскому в день триумфа. Рабы и общественные служители, насаживая мясо на вертела, готовили его тут же на разведенных повсюду кострах.
При восторженных и радостных криках распечатывались амфоры с вином урожая десятилетней и большей давности. Это было вино, приготовленное виноделами с Фалернской горы[260] специально для возлияний во время жертвоприношений в римских храмах.
Народные гуляния продолжались почти до третьего часа пополудни, когда римляне, веселые и оживленные, стали покидать Марсово поле, устремившись в город и растекаясь по улицам, ведущим к Форуму.
Незадолго до заката главная площадь походила на кишащий людьми огромный муравейник, в центре которого темно-багровым пятном выделялась круглая арена.
Все места на многоярусных трибунах были заняты, что, однако, не мешало их энергичному перераспределению между теми, кто успел их захватить, явившись сюда пораньше, и теми, кто пришел слишком поздно, но так или иначе рассчитывали полюбоваться зрелищем, не испытывая при этом тех неудобств, которые неизбежно сопутствовали многим зрителям, вынужденным тесниться в толпе и смотреть представление стоя.
За лучшие места, расположенные ближе к арене, богатые люди платили от двух до четырех денариев. Бедные плебеи охотно уступали за такую плату свои сидячие места. Для них подобные сделки были очень выгодны, если учесть, что дневной заработок наемного сельского рабочего в страдную пору равнялся примерно одному денарию.
Минувший год стал знаменательным и судьбоносным в отношении гладиаторских боев в Риме.
Раньше получить бесплатно удовольствие от этого кровавого зрелища можно было лишь в дни больших похорон, у погребального костра, на котором сжигались останки какого-нибудь знатного и богатого гражданина. Пока горел костер, рядом с ним шла беспощадная резня между бустиариями — так назывались гладиаторы, предназначенные для погребальных игр. В остальных случаях пощекотать себе нервы таким представлением приходилось за плату, и беднейшие римские граждане выказывали по этому поводу большое недовольство.
Еще Гай Гракх, будучи народным трибуном, приказал однажды разобрать изгороди, препятствующие проходу на Форум, где давался платный гладиаторский бой, чтобы люди победнее тоже могли полюбоваться зрелищем. Но тогда этот поступок Гракха вызвал сильнейший скандал. Между тем и в сенатской среде все больше говорили об изнеживающем влиянии на римский народ греческой культуры, усматривая в этом причину упадка старинной доблести римлян.
Консул предыдущего года Публий Рутилий Руф, человек широко образованный, учившийся в молодости у самого Панетия[261], первым предложил включить гладиаторские бои в программу общественных зрелищ.
В своей речи перед отцами-сенаторами он горячо доказывал, что лучшего средства для поддержания в народе боевого духа невозможно представить. Предложение Рутилия было принято. Сенатским постановлением гладиаторские бои были объявлены частью всех, без исключения, общественных зрелищ и устройство их возлагалось на курульных эдилов.
Кстати сказать, Рутилий и его коллега по должности Гней Манлий Максим тогда же решили проводить обучение легионеров с помощью гладиаторских ланист и наиболее опытных гладиаторов. Последние должны были научить солдат самым изощренным приемам рукопашного боя, чтобы противопоставить истинное боевое искусство бешеному натиску кимвров. Правда, даже такая тщательная подготовка воинов не спасла армию Гнея Манлия от поражения в битве под Араузионом: как уже говорилось выше, она почти полностью была уничтожена варварами вместе с легионами проконсула Нарбоннской Галлии Квинта Сервилия Цепиона.
От этого мероприятия консулов больше всего выиграл ланиста Гай Аврелий, содержатель самой большой в Риме школы гладиаторов, потому что он был главным поставщиком преподавателей для проходивших обучение консульских легионов. В благодарность за «особые услуги», оказанные государству, Аврелий получил преимущественное право сдавать внаем своих учеников во время Великих и Плебейских игр в минувшем году, и таким образом обошел соперников по профессии, заработав очень большие деньги, что в свою очередь позволило ему расширить свою школу на Квиринале: число обучавшихся в ней гладиаторов уже приближалось к тысяче, а это, по тогдашним меркам, ставило ее в разряд самых крупных в Италии заведений подобного рода.
Аврелий и в наступившем новом году надеялся сохранить монопольное право на использование своих бойцов. Он добился того, что эдилы купили у него почти две трети гладиаторов из общего числа участников сегодняшних игр. Заодно он получил крупный подряд на поставку строительного леса, предназначенного для сооружения зрительских трибун на время триумфа и зрелищ.
Из-за отсутствия в Риме постоянного амфитеатра Форум был традиционным местом для проведения гладиаторских боев. Летом, когда палило солнце, над головами зрителей растягивалась крыша из парусины. Но нередко устроители игр намеренно приурочивали зрелище к концу дня, учитывая в этом случае страсть римлян к боям в ночное время. Поэтому выступления гладиаторов, начавшись вечером, продолжались ночью. При свете факелов впечатление от них было особенно сильным.
Судя по всему, и на этот раз жестокое развлечение должно было закончиться поздно ночью.
День затухал. Солнце скрылось за стеной серых облаков, скопившихся на горизонте. Словно раскаленные в гигантском кузнечном горне неровные края их горели, отбрасывая кровавые отсветы на позолоченные черепицы крыши храма Юпитера Капитолийского, а широкая тень от базилики Семпрония почти полностью накрыла площадь с неумолчно гудевшим на ней скопищем народа.
Возле храма Согласия собрались уже знакомые нашему читателю Гней Волкаций, Публий Клодий, Габиний Сильван и Корнелий Приск, которые с видимым нетерпением поджидали всех остальных, с кем они условились здесь встретиться после окончания ристаний в цирке.
Вскоре явился Лициний Дентикул, державший под мышкой складную игральную доску и явно не терявший надежды скоротать время за игрой в кости до начала зрелища.
Этому страстному игроку суждено было попасть на страницы истории благодаря Цицерону[262], который примерно полвека спустя с возмущением вспоминал о нем, как о величайшем негодяе, ибо тот «без всякого стеснения играл даже на Форуме».
Дентикул жил на Велабре и вел праздный образ жизни, целыми днями шатаясь по городу в поисках таких же, как и он сам, любителей испытать в игре благосклонность Фортуны. Его нередко видели в самых дешевых и грязных тавернах, где он не брезговал водиться с отпетым сбродом, лишь бы спастись от скуки, если не находил желающих бросить кости в более приличных местах.
Всеобщую известность он снискал буйными скандалами и потасовками. В отношениях с людьми он был непредсказуем, к тому же отличался огромным ростом и необычайной силой. В кулачных боях он не знал себе равных. Как-то он затеял драку на Бычьем рынке, которая закончилась невиданным погромом, увечьями и даже гибелью нескольких человек, раздавленных в толпе из-за возникшей паники. Дентикул за это привлечен был к судебной ответственности. Его непременно приговорили бы к изгнанию, но благодаря заступничеству друзей и подкупу судей он отделался лишь большим штрафом в казну. Можно было бы не задерживать внимание читателя на личности этого сумасброда, но нам еще предстоит встретиться с ним позднее в один из значимых моментов повествования, когда Дентикул из-за своего неистового нрава едва не навлек на римлян большую беду.
Вслед за Дентикулом пришел Вибий Либон, как всегда жизнерадостный и неугомонный. Он принес с собой деревянные таблички со списком имен гладиаторов, участников выступления, и раздал их друзьям, которые с интересом принялись их рассматривать.
В этот момент показались Минуций и Ювентина, пробиравшиеся сквозь толпу со стороны курии.
Еще утром, перед тем как отправиться в цирк, Минуций вызвал к себе Неэру и объявил ей, что намерен взять Ювентину с собой на Форум, для чего девушку необходимо как следует приодеть.
Старая эфиопка изумилась.
— Как? Ты хочешь вместе с ней присутствовать на зрелище?
— А что тут такого? — с невозмутимым видом спросил Минуций.
— Подумай сам, как отнесутся к этому твои друзья? А если они приведут с собой жен, дочерей? Каково им будет рядом с рабыней? Ведь это будет верх неприличия, настоящий скандал, если свободные римские матроны окажутся в обществе с…
— Особенно если это будут жены Либона и Клодия, — со смехом прервал няньку Минуций. — Эти две жабы рядом с Ювентиной будут выглядеть еще отвратительнее… В стане римлян, избравших себе в консулы простого арпинского крестьянина, — продолжил он философским тоном, — женщины тоже должны состязаться в доблести, а не в знатности и родовитости.
— Значит, ты все это придумал из одного пустого тщеславия? — покачала головой Неэра.
— Как ты не поймешь, старая! Мне нужно кое-кому напомнить, что я приобрел очень дорогую игрушку, не пожалел на нее больших денег. Я хочу, чтобы весь город узнал, что Минуций заплатил за девушку больше, чем претор Лукулл за своего ученого грамматика. Может быть, после этого мне смелее будут давать взаймы…
— Ах, мой господин! Ты и так весь в долгах и…
— Довольно, помолчи ради всех твоих черномазых богов! Лучше поразмысли, во что бы нам одеть ее, нашу куколку…
— О чем тут думать? — проворчала старуха. — Вон твоя Никтимена оставила сколько всякого тряпья! Там есть совсем новое гальбиновое платье. Никтимена его почти не носила. Оно ей было тесновато, а Ювентина еще не успела растолстеть, как эта обжора…
— Ну-ка, попридержи язык, — строго остановил Минуций старую няньку. — Если ты думаешь, что я навсегда порвал с Никтименой, то ошибаешься. Впредь говори о ней уважительно.
Когда Минуций ушел, Неэра принялась за дело: достала из сундука в летней спальне господина упомянутое платье из гальбина и другие вещи, принадлежавшие раньше его любовнице.
Все это она унесла в свою комнату, после чего позвала Ювентину.
Ювентина, по характеру уравновешенная и сдержанная, не выказала ни удивления, ни радости, когда Неэра сообщила ей, что сегодня она должна будет сопровождать господина на Форум и — о, счастливица! — увидит настоящий бой гладиаторов. Такое зрелище было доступным лишь свободным римским гражданам, их женам и детям. Старуха с неподдельным завистливым вздохом добавила, что сама была бы не прочь хоть одним глазком посмотреть на гладиаторов.
Опасения Неэры, что с платьем придется повозиться, оказались напрасными. Когда Ювентина предстала перед ней в чудесном нежно-зеленом гальбине[263], одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться, как оно хорошо сидит на ней и как ей идет.
Неэра была чрезвычайно довольна этим обстоятельством, избавившим ее от лишних хлопот.
— Великолепно, превосходно, — приговаривала она, со всех сторон оглядывая девушку. — Ни убавить, ни прибавить. Слов нет, как хорошо…
В тот момент, когда Ювентина набросила поверх платья огненного цвета лацерну, дверь приоткрылась, и в комнату осторожно заглянул Пангей.
— А, заходи, заходи, — пригласила его Неэра. — Вот, полюбуйся-ка! Не правда ли, замечательно?
Юноша, войдя в комнату и увидев Ювентину в роскошном наряде, волшебно озарявшем ее природную красоту, словно прирос к месту от восхищения и долго молчал.
— Божественно! — наконец, вымолвил он.
В час после полудня из цирка вернулся Минуций.
Он был в прекрасном настроении, так как сделал удачные ставки при забегах колесниц и выиграл тысячу сестерциев.
Осмотрев Ювентину в ее новых ярких одеждах, он выразил полное удовлетворение ее видом, отметив только отсутствие у нее украшений.
Потом он пообедал и лег спать, приказав разбудить его около крайнего часа[264].
Неэра, чтобы ничто не потревожило покой господина, выпроводила из дома всех рабов, которые во главе с Пангеем отправились в ближайшую харчевню угостить себя праздничным обедом.
Неэра и Ювентина в это время занялись выбором украшений.
Проснувшись, Минуций завернулся в белоснежную тогу и поверх нее надел греческую хламиду бирюзового цвета, носимую в ту пору завзятыми щеголями.
Неэра вывела к нему из своей комнаты наряженную Ювентину.
— Царица! — произнес Минуций, с довольной улыбкой глядя на девушку.
Через минуту они вышли из дома. По пути молодой римлянин наставлял Ювентину:
— Что бы ты сегодня ни услышала от меня или от моих друзей — сохраняй спокойствие. Постарайся забыть, что ты рабыня. А ну, голову выше! Гляди смелее! Грудь вперед! — командовал он ей, словно центурион новобранцу. — Девушка ты красивая, но этого мало. Нужно, чтобы в одной только поступи твоей чувствовалась сама богиня…
— Кажется, я догадываюсь, — решилась сказать ему Ювентина. — Как и вчера, когда ты поразил своих друзей на пиру, пообещав уплатить за меня умопомрачительную сумму денег, так и теперь я нужна тебе для того, чтобы ты по-прежнему мог их дразнить…
— Ты очень сообразительна, — усмехнулся Минуций. — Впрочем, сегодня ты мне понадобишься в качестве номенклатора[265]…
— Номенклатора? — удивилась девушка.
— Я ведь слышал вчера от Волкация, что ты принадлежала ланисте Аврелию и что тебе знакомы многие гладиаторы из его школы. Вот и будешь мне подсказывать, кто из них чего стоит. Раньше я частенько бывал на Квиринале, чтобы перед самыми играми приглядеться к бойцам, оценить их силу и отвагу. Это всегда помогало мне делать верные ставки. Но последние два месяца меня не было в Риме, а состав учеников школы, как ты сама понимаешь, быстро меняется. Вряд ли там много осталось из тех, кого я знавал раньше.
— Это верно, — подтвердила Ювентина. — После Великих и Плебейских игр[266] школа почти наполовину опустела. Аврелию пришлось закупать обученных гладиаторов в Капуе и Помпеях. Я никого из них не знаю и, боюсь, не смогу быть тебе полезной…
— Ну, из твоих старых знакомых кто-нибудь да будет обязательно, — возразил Минуций.
В это время они уже подходили к храму Согласия.
— Да поможет мне Юпитер! Глазам не верю! — воскликнул Клодий, который первый увидел Минуция и его спутницу.
— Что такое? — обернулся к нему стоявший рядом Волкаций.
— Исключительное бесстыдство, — кивнул откупщик головой в сторону приближавшейся пары. — Этот поклонник Дианы потерял всякое чувство меры в своей наглости. Если не ошибаюсь, с ним твоя бывшая рабыня…
— В самом деле! — поразился Волкаций.
— Достойная замена! Сначала была капуанская блудница — теперь гладиаторская потаскушка, — съязвил Габиний Сильван.
— Говорите, что хотите, но красота ее бесподобна, — сказал Приск, с искренним восхищением глядя на Ювентину, которая шла расправив плечи и высоко подняв голову, как учил ее Минуций, и в окружавшей ее толпе не было никого, кто не обратил бы на нее внимания и не проводил бы ее чувственным взглядом.
Отливавшее бледной зеленью гальбиновое платье девушки было перехвачено в талии широким пурпурным поясом, вышитым золотыми нитями. Стройность ее фигуры подчеркивала ниспадавшая прямыми складками ярко-красная лацерна. Золотом искрились в закатных лучах солнца ее восхитительные светлые кудри, обвитые вокруг головы изящной и тонкой работы короной из электра с оправленными в него голубыми камешками сапфира.
Минуций, шествуя рука об руку с юной красавицей, подвел ее к благородной компании и сказал с невинной улыбкой:
— Не удивляйтесь, друзья мои! Отныне эта достойная девушка присоединяется к сонму свободных женщин Рима.
— Как? Ты отпускаешь Ювентину? — не выдержав, изумленно спросил Волкаций.
— А почему бы и нет? — с усмешкой взглянул на него Минуций.
— Да потому, — насупился тот, — потому что, если я не получу от тебя денег в условленный срок, то заберу Ювентину обратно и…
— Ну уж нет, добрый мой Волкаций! — со смехом перебил его Минуций. — Ювентину ты назад не получишь, так и знай…
— Посмотрим, — угрюмо проворчал Волкаций.
— Так что же! — с нетерпением произнес Дентикул. — Раз все в сборе, давайте решать, где нам лучше всего разместиться. Куда направимся?
— Первые ряды сплошь забиты нобилями, — начал было Приск, но Дентикул тут же возразил приятелю:
— Пусть меня разразят все громы и молнии Юпитера, если я сяду среди этих самодовольных ослов, да еще вот с этим в руках, — выразительно постучал он пальцем по своей игральной доске. — После того, как меня едва не лишили «воды и огня», я стараюсь пореже попадаться на глаза отцам-сенаторам и особенно цензорам…
— Вон там, за Рострами, — сказал Клодий, — полным-полно бездельников с Эсквилина и Целия — ждут не дождутся наших денежек…
После недолгого совещания решено было занять места на ближайшем от Ростр помосте, возвышавшемся перед Семпрониевой базиликой.
Первым туда двинулся Дентикул, раздвигая толпу могучими плечами и зычно покрикивая на встречных, чтобы они дали ему пройти. За приятелем неотступно следовал Приск. Остальные продвигались медленнее, с трудом преодолевая сопротивление людской массы, которая с каждой минутой становилась плотнее из-за множества народа, прибывавшего на площадь со стороны Бычьего переулка и Яремной улицы.
Ювентина отстала от Минуция — ее намеренно оттеснил от него публикан Клодий. С неожиданной ловкостью и силой он привлек ее к себе.
— Ты сегодня удивительно хороша, сладкая моя, — сказал он ей на ухо. — Послушай, что я тебе скажу. Если не будешь строптива и уступишь мне, я тебя щедро награжу…
И он запечатлел на розовой шейке девушки страстный поцелуй.
В тесноте толпы Ювентина чувствовала себя совершенно беспомощной. Попытка вырваться из хищных рук ни к чему не привела. Одной рукой Клодий прижимал ее к себе, другая рука быстро нашла и властно ощупывала грудь…
— Я закричу, — сдавленным голосом проговорила она.
Это немного подействовало на публикана. Он перестал блуждать рукой по ее телу и несколько ослабил объятия.
— Советую тебе не слишком задирать передо мной свой хорошенький носик, — заговорил он тихо, но внятно. — Ты, видимо, еще не разобралась, в каком положении оказалась. Я тебе сейчас кое-что растолкую… Во-первых, выбрось из головы все то, что наобещал тебе твой новый господин. Хотя он объявил тебя свободной, это ровным счетом ничего не значит. Можешь мне поверить, у него нет и никогда не будет денег, чтобы выкупить тебя. Мне доподлинно известно, что он всем своим кредиторам уже душу заложил. Можешь не сомневаться, скоро ты вернешься к Волкацию. С ним я в конце концов договорюсь о цене, и ты будешь принадлежать мне. Только я один сделаю тебя отпущенницей, если, конечно, будешь со мной ласкова и послушна. Я тебя хочу, и ты будешь моею… Теперь слушай! Назавтра у Волкация вновь затевается игра. Минуций будет там непременно. Так что после полудня тебе никто и ничто не помешает прийти в тот конец Субуры, где она пересекается с улицей Патрициев. Там стоит, если ты не знаешь, большой доходный дом Сервия Антистия. В нем я сниму комнату для наших свиданий. Мой раб будет ждать тебя у входа в дом и проводит тебя… Ты все поняла? Не вздумай меня обмануть. Я не прощаю обид…
Клодий отпустил ее, когда они подошли к базилике, где остановились Минуций, Либон и Сильван, наблюдавшие за тем, как Дентикул и Приск, уже взобравшиеся на помост, договариваются там с простолюдинами, готовыми за плату освободить свои места.
Ювентина поспешила стать рядом со своим беспечным господином, который не обратил никакого внимания на взволнованный вид девушки.
— С тебя причитается, — обратился Клодий к Минуцию. — Я помог твоей красавице благополучно выбраться из этой толчеи.
— За это я приму любые твои условия относительно поединка «провокаторов», — с рассеянным видом отозвался Минуций, рассматривавший в этот момент поданную ему Либоном табличку с именами гладиаторов.
Вскоре Дентикул и Приск, стоявшие на помосте, замахали друзьям руками, давая им знать, что торг успешно завершен и можно подниматься наверх, чтобы занять купленные места…
Минуций усадил Ювентину по левую руку от себя, у самого края помоста.
Справа от него расположился Клодий, потом Волкаций и далее все остальные.
Отсюда, с высоты четвертого яруса, арена была видна ничуть не хуже, чем с Ростральной трибуны, на которой расставлены были скамьи, предназначенные для консулов, преторов и прочих должностных лиц.
Что касается членов сената, то они вместе со своими семьями разместились на лучших местах слева от Ростр.
Право сидеть во время общественных игр отдельно от народа сенаторы получили спустя восемь лет после окончания Второй Пунической войны. Считалось, что сама эта идея была впервые подана Сципионом Африканским, победителем Ганнибала, а тогдашние цензоры воспользовались ею, приказав курульным эдилам выделить для сенаторов первые ряды в цирке. Простые граждане отнеслись к этому новшеству не без ропота. Многие считали, что подобное разделение по неравенству сословий несет с собой вред их согласию и стесняет свободу. Сам Сципион позднее каялся, что такое затеял, признавая, что забвение древних порядков никогда не заслуживает одобрения.
Ювентина долго не могла успокоиться, мучаясь стыдом и бессильным гневом. Тело ее еще хранило прикосновения рук подлого публикана, а его нашептывания о том, что она все равно будет в его власти, наполняли сердце девушки безысходной тоской и отчаянием.
Похоже, Клодий знал, о чем говорил, да и без слов Клодия было ясно, что Минуций разорен. Неэра ей весь день твердила о том же. Правда, вел себя Минуций с удивительным присутствием духа. Он никак не походил на впавшего в уныние и потерявшего последнюю надежду должника. Видимо, что-то его поддерживало. Ювентина терялась в догадках. Может быть, Минуций, действительно, отдал в рост большие деньги капуанским менялам? Или он само воплощение легкомыслия, жалкая душа, которая живет одним днем и одними лишь приятными впечатлениями?
«О, боги! За что мне такая напасть? Мало, что ли, натерпелась я от изверга Аврелия? Дайте мне хоть искорку надежды, хоть какой-нибудь просвет в этой подлой жизни! Пусть не увижу я свободы, но сделайте так, чтобы я осталась у Минуция», — молилась она про себя, и ей хотелось плакать.
О Минуции она слышала раньше, когда еще жила в доме Аврелия.
Как-то она прислуживала за столом во время званного обеда, на который Аврелий пригласил нескольких владельцев гладиаторских школ, таких же, как и он сам, грубых и неотесанных мужланов. Все они, заговорив о Минуции, нещадно его ругали. «Мать его, — кричал Аврелий со злобой, — мать его выпечена из муки самого грубого сабинского помола, а замесил ее грязными от лихоимства руками меняла-вольноотпущенник из Трех Таверн, где он смолоду убирал навоз на конном дворе! А вы посмотрите, сколько в нем гонору! Как он кичится знатностью своего рода!». Гости Аврелия, не скупясь на крепкие словечки, поносили Минуция за скандальную связь с гетерой, за разнузданные оргии и разврат, царящие в его доме. Говорили также, что Минуций самым недопустимым образом распустил и избаловал своих рабов. Последних часто видели слоняющимися без дела по улицам. У них и деньги водились. Они их добывали, подрабатывая в Эмпории во время срочных разгрузок судов, и поэтому имели возможность посещать таверны и даже развлекаться в дешевых лупанарах. Сотрапезники Аврелия возмущались тем, что Минуций не держит в своем доме лорария. «Потакать рабам, — говорил один из них, — давать им волю жить, как им заблагорассудится — это значит объявить всем фамилиям нечестивую войну». — «Да, да! Лучше, когда раб плачет, хуже, когда он смеется», — повторяли остальные известную римскую поговорку.
Зато от рабов Аврелия Ювентина слышала, как они хвалили Минуция за его милостивое обращение с рабами, сетуя на жестокость своего господина, который за малейшие провинности приказывал сечь их розгами и подвергал пыткам в гладиаторском карцере. Они считали, что любые пороки Минуция по сравнению с его человечностью не имеют ровно никакого значения.
Ювентина, страстно ненавидевшая Аврелия за все пытки и издевательства, какие она перенесла по его воле, не могла с этим не согласиться. И когда накануне вечером домоправитель Волкация, позвавший ее в триклиний и сообщивший, что не Клодий, а Минуций договорился с хозяином о ее покупке, она, помимо большого удивления, испытала чувство, похожее на ликование.
Минуций в ее представление не шел ни в какое сравнение с Клодием и Волкацием еще и потому (это для нее тоже многое значило), что он был молод и хорош собой, но главным было, конечно, то, что она, как в тот момент рисовало ей воображение, разом избавлялась от двух зол — от возможности оказаться по милости господина-сводника в каком-нибудь гадком притоне или в доме Клодия с его свирепой женой…
Мало-помалу Ювентина взяла себя в руки и, чтобы отвлечься от мрачных мыслей, окинула взглядом шумящее и волнующееся море зрителей, которые уже начинали выражать нетерпение, аплодисментами и криками требуя начала представления.
Однако скамьи на Рострах, где должны были разместиться должностные лица и устроители зрелища, пока пустовали.
Ланисты гладиаторов, чтобы занять толпу до прихода консулов и прочих магистратов, выпустили на арену «лузориев» и «пегниариев» — так назывались потешные бойцы, начинающие гладиаторы, еще не прошедшие полную боевую подготовку. Зрители в шутку называли их бескровные выступления «холодной закуской».
«Лузории» были вооружены деревянными мечами и небольшими круглыми щитами, а их противники, «пегниарии», держали в руках плети и палки.
Начавшаяся между ними борьба отчасти напоминала веселую потасовку, в которой никто из ее участников не получал обычно серьезных увечий, если не считать ссадин и кровоподтеков, зато много было беготни и суеты, вызывавших у публики оживление и смех, особенно у маленьких детей, приведенных на зрелище их родителями. Мимоходом следует отметить, что римские дети начинали впитывать интерес к гладиаторам чуть ли не с молоком матери.
С высоты помоста вся площадь виделась как на ладони.
По рыночным дням Ювентина часто бывала здесь вместе с рабами или подругами-рабынями, сопровождая домоправителя, закупавшего провизию. Тогда ей некогда было разглядывать достопримечательности Форума, битком забитого тележками, лотками, торговцами и покупателями.
Сегодня центральная площадь города, освещенная багровым сиянием вечерней зари, словно преобразилась и казалась великолепной.
Позади помоста возвышалась громада Семпрониевой базилики, верхние галереи которой также заполняли зрители.
Когда-то на месте базилики стоял дом Сципиона Старшего, но шестьдесят с лишним лет назад дом снесли вместе с находившимися здесь мясными и прочими лавками. Построенная здесь базилика стала самым большим зданием на Форуме и соперничала по величине лишь с возведенной позднее базиликой Фульвия, или Эмилия, которая строилась под руководством цензоров Марка Эмилия Лепида и Марка Фульвия Нобилиора[267].
Как уже говорилось выше, место перед Рострами, где была устроена арена и где громоздились сооружения временного амфитеатра, называлось Комицием.
Здесь происходили плебейские сходки и выборные собрания по трибам, то есть трибутные комиции, на которых избирались народные трибуны, курульные и плебейские эдилы, городские, провинциальные и войсковые квесторы, а также коллегии по очистке дорог и улиц, по выводу колоний и наделению землей.
В этой части Форума было много каменных, бронзовых и мраморных статуй богов и героев Рима. Здесь же, за оградами красивых позолоченных решеток, росли священные растения, в том числе знаменитый фикус, под тенью которого, как гласила легенда, часто отдыхали Ромул и Рем. Рядом произрастали олива, виноградная лоза и лотос — египетский цветок, про который говорили, что он был древнее самого города.
С северо-запада площадь замыкал Капитолийский холм.
У его подножия, рядом с лестницей Гемоний, которая служила началом подъема к храму Юпитера, стоял уже упомянутый храм Согласия, освященный еще Марком Фурием Камиллом. В нем была сосредоточена военная казна. Остальные государственные деньги хранились в храме Сатурна, находившемся неподалеку, ближе к Бычьему переулку, у которого заканчивалась Священная улица, проходившая мимо Семпрониевой базилики и как бы сливавшаяся со всей площадью.
На восточной стороне Комиция самым примечательным и красивым зданием была курия Гостилия, где обычно происходили заседания сената.
Стены курии покрывала искусная роспись, изображавшая победные сцены из войны римлян с сицилийцами.
Севернее курии, почти примыкая к ней, находился атрий Свободы — там цензоры проводили перепись граждан по цензу, производили запись новых граждан, распределяя их по сельским или городским трибам, а в остальное время здесь содержались и пытались рабы, обвиненные в тяжких уголовных или государственных преступлениях.
Ближе к Мамертинской тюрьме, в которой приводили в исполнение смертные приговоры, был расположен трибунал ночных триумвиров, иначе называемых также триумвирами по уголовным делам (они выносили здесь свои беспощадные вердикты ворам, грабителям и убийцам, если это не были римские граждане, имевшие право на особый гражданский суд, а также право обращаться за помилованием к народному собранию, если им выносились смертные приговоры). Тут же стояла знаменитая Мениева колонна, на которой обычай позволял вывешивать проскрипции с объявлениями о продаже с торгов имущества должников.
Южнее базилики Семпрония на Форум выходила Этрусская улица.
Ювентина еще месяц назад проживала там в доме ненавистного Аврелия. Этрусская улица была людной и торговой. Продавали здесь в основном благовония, дорогие ткани и одежды, но примыкавший к улице квартал, тоже называвшийся Этрусским, считался одним из самых бедных в Риме. Аврелий без труда находил среди обитателей этого района желающих наняться к нему в качестве охранников его гладиаторской школы, находившейся на Квиринальском холме.
Само название улицы свидетельствовало о том, что в древнейшие времена, когда Рим еще не был одним городом и состоял из отдельных поселков, разбросанных по возвышенностям среди малярийных болот, на этом месте жили пришельцы из Этрурии, о чем напоминала и старинная статуя этрусского бога Вертумна[268], которая стояла у самого выхода улицы на Форум.
Окинув взглядом площадь, Ювентина принялась рассматривать передние ряды зрителей. Там разместились богачи в белоснежных тогах вместе со своими женами и детьми.
В глазах у нее зарябило от ярких и разноцветных одежд матрон и девушек, от сверкавших на них украшений из золота и драгоценных камней, свидетельствовавших о том, что со времени отмены Оппиева закона римские женщины уже не знали никакой меры и удержу в стремлении к роскоши. Ювентина знала, с каким наслаждением вспоминали римлянки о наиболее внушительной победе, которую когда-либо женская половина Рима одерживала в борьбе за свои насущные интересы.
Это была давнишняя и вместе с тем хорошо известная всем история.
Закон о роскоши, принятый по предложению народного трибуна Гая Оппия[269] в самый разгар войны с Ганнибалом, установил запрет римским женщинам иметь более полуунции золота, носить окрашенную в разные цвета одежду, а также ездить в повозках по Риму и по другим городам или вокруг них на расстоянии одной мили.
Закон этот действовал более двадцати лет, но в консульство Марка Порция Катона и Луция Валерия Флакка[270], спустя семь лет после окончания войны, терпению женщин пришел конец. Они по сути дела открыто восстали против Оппиева закона и заставили мужчин отменить его.
В тот день, когда в народном собрании должны были поставить на голосование быть или не быть закону, тысячные толпы матрон и девушек заполнили все улицы и подходы к Форуму. Женщины хватали за руки и умоляли мужчин, идущих на собрание, голосовать за отмену закона, лишившего их, может быть, единственной радости в жизни — наряжаться и носить украшения. На помощь своим городским подругам в Рим стекались и сельские жительницы. Все вместе они убеждали мужчин согласиться с тем, что теперь, когда республика цветет и люди день ото дня богатеют, женщинам нужно возвратить украшения, которые они прежде носили.
Под влиянием этих жалостливых мольб и настойчивых увещеваний противников Оппиева закона стало заметно больше, чем его сторонников. Последних возглавил негодующий Марк Порций Катон, обрушивший на требования женщин всю силу своего красноречия.
Он обвинял их в дерзости, безрассудстве, распущенности, в стремлении блистать золотом и пурпуром, разъезжая по городу на колесницах, подобно триумфаторам, одержавшим победу над законом, который был принят для блага государства.
Против Катона выступил с не менее убедительной, но более прочувственной речью народный трибун Луций Валерий, считавший Оппиев закон слишком суровым и несправедливым.
Живыми красками обрисовал он то безрадостное и унизительное положение, в каком оказались женщины Рима по сравнению с женщинами других италийских городов.
— Сколько же, клянусь богами, рождается в их сердцах боли и негодования, — восклицал Валерий, обращаясь к собранию, — когда они видят, что женам наших союзников оставлено право носить украшения, а им это запрещено; когда видят, как те, блистая золотом и пурпуром, разъезжают по улицам в пышных повозках, а наши жены за ними идут пешком, будто не Рим владыка державы, а города-союзники! Такое зрелище может ранить и мужское сердце!
Речь Валерия была выслушана благосклонно значительным большинством собрания, но, чтобы приступить к голосованию, требовалось согласие всех народных трибунов, а двое из них (это были братья Марк и Публий Бруты) заявили, что никогда не допустят отмены закона, и воспользовались своим правом «вето». Собрание было распущено. Порций Катон торжествовал.
Однако на следующий день еще больше женщин, чем прежде, высыпало на улицы. Громадной толпой окружили они дом Брутов и не расходились до тех пор, пока не уговорили их отказаться от своего «вето».
После этого на Форуме состоялось голосование, и все без исключения трибы высказались за отмену Оппиева закона вопреки предостережениям мудрого Катона о губительных последствиях роскоши, за которой должны были прийти ее неразлучные спутники — сребролюбие, стяжательство и связанные с ними преступления и гражданские распри.
На арене продолжалась жаркая схватка между «лузориями» и «пегниариями». Но зрителям уже наскучила эта показная театрализованная борьба. Нетерпение их нарастало — все ждали настоящего боя.
Зрители поглядывали на Ростры, но там по-прежнему никого не было. Видимо, что-то задерживало высших должностных лиц государства. В толпе уже слышались тревожные разговоры: уж не случилось ли чего? не получили ли консулы какие-нибудь недобрые сообщения из Галлии?
Как раз в это время Минуций и его друзья обсуждали последнюю новость — восстание тектосагов во главе с их вождем Копиллом, изменившим договору с римлянами и заключившим союз с кимврами.
Ювентина поначалу не без интереса прислушивалась к этому разговору, но вскоре внимание ее привлекли веселый шум и смех собравшихся внизу под помостом молодых плебеев, которые, окружив седоволосого старика, упрашивали его растолковать значение сновидений, так или иначе связанных с гладиаторами.
— Скажи, почтенный Куртизий, бывают ведь сны, когда и самому приходится выступать гладиатором? — спрашивал старика молоденький юноша в тоге-претексте с пурпурной каймой, какие носили несовершеннолетние.
— В таких случаях, мой милый, — добродушно отвечал старый плебей, — в таких случаях нужно ожидать либо судебного разбирательства, либо другого какого преследования. Скажем, если на тебе оружие гладиатора убегающего, например, «ретиария»[271], то ты будешь ответчиком, а оружие гладиатора нападающего, «мирмиллона»[272] или «секутора»[273], означает жалобщика… Ну, а если, — продолжал Куртизий, — если подобный сон приснится вот такому молоденькому, как ты, Клувий, еще неженатому, так это непременно к скорой свадьбе…
В толпе молодых людей грянул дружный хохот.
— Поздравляем, Клувий!.. Поздравляем! — послышались со всех сторон насмешливые голоса, а юный Клувий, покраснев от смущения и досады, нахмурился и крепко стиснул зубы, чтобы лишним словом не вызвать еще большего веселья.
— Притом очень важно, — снова заговорил Куртизий после того, как все угомонились, — очень важно, с кем дерешься… Вот, например, кто бьется с «фракийцем»[274], тот возьмет жену богатую, коварную и любительницу во всем быть первой. Почему богатую, спросите вы? Потому, что «фракиец» весь в латах. А коварную потому, что меч у него кривой, а первенствующую, потому что он чаще всего наступает…
— А если бьешься с «самнитом»[275]? — поинтересовался кто-то.
— Кто бьется с «самнитом» при серебряном оружии, тот возьмет жену красивую, не очень богатую, зато верную, хозяйственную и уступчивую, потому что такой боец чаще отступает перед «фракийцем» или «галлом»[276], а доспехи и оружие у него более красивые… А вот если кому приснится, что он схватился с «секутором», то получит в жены богатую красотку, но капризную и заносчивую. От такой жди хлопот… «Ретиарий» и того хуже, потому что тот, кто увидит его во сне, женится на бедной, страстной и распутной, то есть такой, что будет отдаваться всем желающим, настоящая волчица… «Андабат»?[277] Этот означает, что жена будет богатая и знатная, но умом недалекая. Богатая и знатная потому, что боец на коне, а глупая, потому что «андабат» ничего не видит в своем шлеме без отверстий для глаз… А вот «провокатор» означает жену красивую и милую, но уж больно жадную до любовных утех. Такая, как сказал один греческий мудрец, и самого сильного мужа высушит пуще огня и до времени в старость загонит…
В это время Минуций, тронув Ювентину за плечо, протянул ей табличку с именами гладиаторов.
— А ну-ка, посмотри, кого ты знаешь в этом списке? — сказал он.
Девушка взяла табличку и быстро пробежала ее глазами.
Табличка была испещрена именами всех семидесяти четырех гладиаторов, участников предстоящего боя. Напротив каждого из имен была сделана пометка, в каком качестве будет выступать тот или иной боец.
— Вот Амикл, «секутор», — найдя знакомое имя в табличке, заговорила Ювентина. — О нем я только знаю, что он выдержал несколько боев и один раз был помилован зрителями за проявленную храбрость… А вот Гиацинт, храбрый и ловкий юноша. Сегодня он будет выступать «большим щитом»… Сатир! О, этого я хорошо знаю! Он один из лучших бойцов Аврелия… Странно, здесь он помечен «ретиарием», хотя обычно выступает в тяжелом вооружении…
— Постой-ка! Знакомое имя! — Минуций наморщил лоб, припоминая. — Сатир! Ну, как же! Помню этого храбреца. Он сражался на прошлогодних Мегалисийских играх и в праздник Злого Юпитера. Обязательно поставлю на него. Клянусь дубиной Геркулеса, уже одно то, что он до сих пор жив, кое-что значит… Ну-ка, кто там еще?
— Эвгемел, «самнит», — продолжала Ювентина, водя пальцем по табличке. — Этого привезли из Капуи, где он отличился во многих поединках, но в Риме был ранен и помилован… Алкей… нет, такого не помню… Лидиад, Триптолем… нет, этих я тоже не знаю. Мемнон… О, боги! Не может быть! — взволнованно ахнула Ювентина, и лицо ее покрылось внезапной бледностью.
— Что такое? Кто он, этот Мемнон? — спросил Минуций.
Ювентина подняла на него свои огромные глаза с застывшим в них изумлением.
— Этого не может быть, — дрогнувшим голосом сказала она. — Ведь он… все говорили, что его нет в живых, что он умер от ран в Капуе…
— Возможно, это кто-то другой, носящий то же имя… Прости, — увидев, что девушка погрустнела и задумалась, мягко произнес Минуций. — Кажется, он был дорог тебе…
— Ты прав, — печально вздохнула девушка. — Я о нем очень жалела, хотя… хотя мы с ним были едва знакомы. Он был такой необыкновенный… сильный, храбрый и хорошо владел оружием, но, как видно, на каждого сильного всегда найдется сильнейший. Три месяца назад Аврелий увез его на игры в Капую. Потом пришло известие, что он погиб…
Ювентина снова тяжело вздохнула.
Минуций хотел у нее о чем-то спросить, но в это время площадь загудела, раздались аплодисменты и радостные крики.
Все взоры обратились на Ростры, куда поднимались магистраты: оба консула, оба претора, курульные и плебейские эдилы, а вместе с ними должностные лица низшего ранга — квесторы, эрарные трибуны и триумвиры по уголовным делам.
Первым на Ростры взошел Гай Марий.
Он выделялся среди прочих не только своим внушительным ростом, но и одеждой. На нем была новая, расшитая пальмовыми узорами тога, которая называлась триумфальной. Право на ношение такой тоги сохранялось за триумфаторами на всю жизнь. В ней нельзя было появляться только на заседаниях сената.
Второй консул, Гай Флавий Фимбрия, выглядел по сравнению со своим коллегой намного бледнее. Вид он имел почти что невзрачный. Он был среднего роста и худосочен. Тонким чертам его недоставало мужественности. Фимбрия не отличался ни большой физической силой, ни крепким здоровьем и, как уже отмечалось в начале нашего повествования, не обладал достаточным военным опытом. Но во время предвыборной кампании, выступая перед народной сходкой, он резко высказывался против продажной знати, хвалил Мария, говорил, что сейчас важно как никогда сохранить единоначалие в опаснейшей войне с кимврами, а посему товарищем прославленного полководца должен быть человек, настроенный к нему благожелательно и, безусловно, признающий его превосходство в делах военных. Он напомнил согражданам, к каким печальным последствиям привели разногласия и соперничество двух военачальников под Араузионом. Другими словами, он намекал, что в данной ситуации его кандидатура является наилучшей. Эта предвыборная тактика принесла Фимбрии успех на выборах. Он был избран вторым консулом после Мария, обойдя более заслуженных и именитых соперников.
Преторы Гай Меммий и Луций Лициний Лукулл показались на Рострах, дружески беседуя между собой.
Когда-то они очень холодно относились друг к другу, почти враждебно. Меммий долгое время считался вождем популяров, но потом многое изменилось. В последнее время его отличали умеренность и стремление найти согласие с теми, кого он шесть лет назад так страстно бичевал в своих речах на Форуме.
Гай Меммий был уже не тем смелым и непримиримым врагом сенатской знати, каким он показал себя в бытность свою народным трибуном, когда побуждал граждан против высокопоставленных деятелей, погрязших в коррупции.
Во время громких судебных процессов по делам «о попустительстве Югурте» многие сенаторы настойчиво искали дружбы с Меммием и всячески заискивали перед ним. Принцепс сената Марк Эмилий Скавр, над которым тяготели подозрения относительно его преступных сношений с нумидийским царем, сумел расположить к себе Меммия и других видных популяров, что позволило ему избежать судебного преследования. Даже суровый Метелл Нумидийский, отличавшийся нетерпимостью к «новым людям», относился к Меммию весьма благосклонно, а это в свою очередь способствовало сближению последнего с Луцием Лукуллом, который был женат на сестре Метелла. Во всяком случае на преторских выборах Меммий не испытывал никакого противодействия со стороны оптиматов, как это было с Марием в сходной ситуации.
Пока магистраты рассаживались по своим местам, хриплый звук буцины[278] призвал «лузориев» и «пегниариев» прекратить показную схватку и очистить арену. В это же время один из курульных эдилов подал знак ланистам, чтобы они начинали представление.
Вооруженные длинными копьями стражники, стоявшие у наскоро и грубо сколоченных Парадных ворот, расступились.
Вскоре по арене двинулась процессия гладиаторов.
Музыканты, расположившиеся вблизи арены, между Либитинскими воротами и трибуналом ночных триумвиров, грянули какой-то неистово-бравурный марш, вполне соответствовавший предстоящему варварскому зрелищу.
Звучание труб, переливы флейт, барабанный бой, шум рукоплесканий и радостные вопли зрителей слились в общий ликующий рев.
Совершая традиционный обход арены, гладиаторы шли колонной по двое в том порядке, в каком они должны были сражаться и в каком отмечены были их имена в специальных табличках, которые за плату распространялись заранее предприимчивыми людьми.
Толпа выкрикивала имена своих любимцев:
— Тавр!..
— Андриск!
— Гиацинт!..
— Адволант!..
— Эвгемел!..
В первой паре были так называемые «провокаторы», высокие и сильные молодые люди, одетые в яркие пурпурные туники.
На головах у них были кожаные шлемы, покрытые чеканными изображениями из бронзы. Оба гладиатора имели одинаковое вооружение, держа в руках средней длины мечи и небольшие круглые щиты, называемые пармами. Эта пара бойцов специально готовилась для поединка, в котором они должны были продемонстрировать перед зрителями не столько силу, сколько быстроту и ловкость приемов, то есть искусство фехтования.
Следом выступали участники групповых схваток.
Пять пар «ретиариев» и «секуторов», всегда вызывавшие особый интерес у публики, резко отличались друг от друга по вооружению. «Ретиарии» несли сети и фусцины — трезубцы, насаженные на древки из ясеневого дерева. Их противники, «секуторы», или «преследователи», были в латах и имели большие крепкие щиты и короткие обоюдоострые мечи.
За ними ехали верхом на лошадях и с копьями в руках «андабаты». Лошадей их вели под уздцы служители, потому что эти конные бойцы ничего не видели в своих железных шлемах с глухими забралами, не имевшими прорезей для глаз. Им предстояло сражаться вслепую, как бы играя в прятки со смертью.
Еще семь пар гладиаторов (одних из них называли «малыми щитами», других — «большими щитами») представляли особую группу, специально созданную изобретательными ланистами, чтобы разнообразить борьбу на арене. Половина из них вооружена была большими, нарочно утяжеленными щитами в форме выгнутых прямоугольников и короткими мечами, а их противники, наоборот, имели небольшие овальные щиты, но зато более длинные мечи. Кроме того, ноги у «малых щитов» защищали непомерно высокие поножи, стеснявшие их движения, чтобы они были лишены серьезного преимущества (в данном случае большей подвижности) перед неповоротливыми «большими щитами».
Шествие замыкали двадцать четыре пары гладиаторов, которых называли «самнитами» и «галлами». Последние имели очень устрашающий вид в своих шлемах, увенчанных оскаленными звериными мордами, что делало их похожими больше на германцев, чем на обитавших по соседству с ними галлов. Но одеты они были по-галльски. Ноги их от пояса до щиколоток прикрывали браки, сшитые из грубой ткани и кожи. В руках они держали короткие широколезвийные мечи и средней величины продолговатые щиты.
«Самниты» по своему вооружению и одежде представляли воинственных уроженцев горного Самния, с которыми в отдаленные времена римляне вели ожесточенные войны. Вооружены они были небольшими прямоугольными щитами и короткими мечами, начищенными и отполированными до зеркального блеска. Шлемы их с высокими гребнями из перьев и конских волос имели широкие, сильно изогнутые поля и напоминали греческие дорожные шляпы. Лица бойцов скрывали забрала с круглыми отверстиями для глаз. Одеты они были в короткие пурпурные туники без рукавов, левую ногу защищал наколенник, правую руку от кисти до локтя — посеребренный бронзовый наручник. Зрители особенно любили «самнитов» за красоту вооружения.
Когда передние ряды гладиаторов поравнялись с Рострами, раздался их дружный возглас, обращенный к должностным лицам и сенаторам:
— Res publica! Morituri te salutant![279]
Зрители встретили это мужественное приветствие громом рукоплесканий.
Ювентина посмотрела в табличку, которую все еще держала в руках: имя «Мемнон» стояло в седьмой паре списка «самнитов».
Девушка перевела взгляд на растянувшуюся по периметру арены колонну гладиаторов и отсчитала по порядку семь пар бойцов в дырооких шлемах.
Сердце ее вдруг учащенно забилось — она почти узнала высокую статную фигуру…
Внизу, в проходе между помостами, толпа шумно обсуждала шествующих по арене гладиаторов.
— Хороши ребята, клянусь Геркулесом!
— Хвала эдилам! Отобрали самых лучших…
— Не сравнить с теми, каких нам показали во время Сатурналий[280] заезжие ланисты из Помпей…
— Стыдно вспомнить! Это были какие-то человечки с ламповой крышки…
— Вот уж верно! Дунешь на них — и повалятся…
— Ох, смотри-ка! Вон тот… «большой щит» в третьей паре… Узнаешь ли его?
— Клянусь Кастором! Да это же Зенон, письмоводитель Септимулея, эрарного трибуна! Как он сюда попал?
— Я слышал, будто накрыли красавчика, когда он забавлял свою госпожу, жену казначея…
— Вот дурак казначей! Сам дал огласку, выставил себя на посмешище!..
— Дешевый человечишко!..
— Раб-то чем виноват? Делает, что велят. Лучше бы посадить быку на рога эту ночную вазу!..
Все же Ювентина еще не была уверена, что это действительно Мемнон, а не кто-нибудь другой, носящий то же имя.
Внезапно в памяти ее сверкнуло воспоминание: Мемнон получил довольно глубокую рану в левое плечо, сражаясь на Аполлоновых играх[281] — шрам после этого обещал быть заметным…
Когда «самниты» поравнялись с помостом, на котором сидела Ювентина, взгляд ее выхватил обнаженное плечо гладиатора и… продолговатый рубец на нем. Сомнений быть не могло! Мемнон получил эту рану в поединке с Гарпалом! Значит, сообщение Береники было ложным! Это действительно Мемнон, он жив, но ему еще предстоит драться и остаться в живых!..
Первая их встреча произошла в разгар минувшего лета, накануне Аполлоновых игр.
За день до этого Ювентина и еще двое молодых рабов, выполняя приказ господина, пришли в Рим из альбанского имения. Жизнь в городе не сулила ей ничего хорошего — Ювентина хорошо знала, что ее ждет…
Мать незадолго до смерти попыталась уговорить Аврелия, чтобы тот устроил Ювентину в школу танцовщиц. Это была ее заветная мечта. Она думала, что такой красивой девушке, как ее дочь, со временем удастся заработать нужное количество денег, и она выкупится на свободу. Она знала, что актерам и танцовщицам даже в неволе часто перепадают деньги и подарки. Но Аврелий и слушать ее не захотел, лишь грубо выбранил.
Мать заболела и умерла, не дожив до весны. Ее похоронили на фамильном кладбище Аврелиев у дороги, ведущей мимо Альбанского озера к Ариции. Ей было всего тридцать четыре года…
Рим встретил Ювентину сильнейшим проливным дождем. Первой, с кем познакомилась и подружилась она в доме Аврелия, была двадцатидвухлетняя гречанка Береника, уже мать двоих детей. День выдался прохладный. Ювентина и ее спутники долго шли под дождем, пока добрались до города. Береника, несомненно, спасла ее от простуды. Прямо с порога она увела ее на женскую половину дома, помогла снять с нее промокшую насквозь одежду и закутала в свой теплый плащ. Говорила она почти без умолку. От нее Ювентина сразу узнала, что господин весь в заботах, так как готовится к Аполлоновым играм, что долгое время бога Аполлона чтили одними конными состязаниями в Большом цирке, потом к ним прибавили различного рода сценические представления на радость поэтам-трагикам и актерам, которые получили дополнительный заработок, но вот недавно сенат принял новое постановление, чтобы на всех праздниках, посвященных бессмертным богам, были также и бои гладиаторов.
Наутро Береника отвела Ювентину к домоправителю. Тот приказал обеим плести венки и гирлянды из цветов и пальмовых листьев. За работой Береника объяснила новой подруге, что венки и гирлянды нужны для украшения гладиаторской столовой. В ней по установившемуся обычаю накануне игр всегда устраивалась так называемая «свободная трапеза». Береника говорила, что это что-то вроде искупительной жертвы содержателей гладиаторских школ, приносимой ими всем бессмертным богам, чтобы они не гневались за то, что они обрекают на смерть людей. А может быть, добавляла она, пиршество имело целью как-то отвлечь гладиаторов от напрасных переживаний перед неизбежным и тем самым поддержать их боевой дух.
На следующий день дом Аврелия на Этрусской улице словно вымер — там остался один привратник. Всем остальным, рабам и рабыням, ланиста приказал отправляться в школу на Квиринал — одни из них должны были помогать поварам на кухне, другие прислуживать за столом будущим героям арены.
Ювентина по пути туда выслушивала наставления Береники.
— Обязательно найди себе среди этих головорезов кого-нибудь одного поприличнее, — говорила она. — Тебе это легко будет сделать — ты девушка хоть куда, никто не откажется взять такую к себе на колени. Только не вздумай ломаться или привередничать с тем, кого выберешь — смелей подставляй ему губки и поприлежнее смотри ему в глаза, словно ты в нем души не чаешь. Для них это что бальзам на раны — сразу воображают себя отрадой и мечтой всех девушек. На ласку всякий лаской отвечает. Знай одно — тебе свой защитник нужен в этой гурьбе молодцов, иначе будут хватать тебя все подряд, а там есть такие, что любят сделать девушке больно, особенно те, которые не очень надеются вернуться живыми с арены. Они чувствуют, что для них cena libera[282] — последняя трапеза. Вот и срывают зло на беззащитных рабынях. Уйдешь от такого вся в слезах и синяках. Так что лучше держись ко мне поближе, а я подскажу тебе, кому нужно состроить глазки…
Школа Аврелия была расположена в северо-восточном углу города, близ храма Фортуны Примигении, неподалеку от Коллинских ворот, и занимала участок не менее двенадцати югеров, примыкавший к укрепленному валу, по гребню которого проходила городская стена. Аврелий, расширив свое заведение, доставшееся ему в наследство от отца, задумал построить здесь многоэтажную тюрьму с сотнями камер. Строительство ее уже шло полным ходом, но пока ланиста использовал старые полуподземные эргастулы, в которых можно было содержать от четырехсот до шестисот гладиаторов. Еще около трехсот учеников (главным образом новичков) ланиста разместил в подвалах строившегося здания.
Трапезная для гладиаторов находилась поблизости от ограды школы, тянувшейся вдоль Фортунатской улицы, как ее называли со времени постройки здесь упомянутого храма Фортуны.
Храм Фортуны Примигении был построен по обету, данному консулом Публием Семпронием Тудитаном[283] во время Второй Пунической войны. Долгое время эта часть Квиринальского холма почти не застраивалась. Этим и воспользовался отец Аврелия, выбрав это место для постройки своей гладиаторской школы.
В дни «свободных трапез» гладиаторскую столовую шутливо называли «триклинием» и старались придать ей праздничный вид — украшали цветами столбы, подпиравшие двускатный навес над ней, покрывали грубые закопченые столы и скамьи покрывалами, приносили бараньи шкуры, подушки, циновки, на которых гладиаторы могли развалиться и пировать почти с таким же удобством, с каким римские богачи веселились в своих роскошных триклиниях.
На это застолье гладиаторов приходили и завсегдатаи общественных зрелищ, состоятельные бездельники, занимавшиеся тем, что во время игр делали крупные ставки на сражавшихся бойцов, точно так же как при заездах колесниц в цирке. Общаясь с гладиаторами накануне перед боем, они получали возможность поближе познакомиться с тем или иным из них, узнать, сколько раз он выступал на арене, как он держится, не сковывает ли его страх перед завтрашним днем, другими словами, убедиться воочию, в какой мере можно рассчитывать на его силу и отвагу, стоит ли из-за него рисковать своими деньгами и биться за него об заклад.
Береника рассказала Ювентине о своем возлюбленном, непобедимом Сатире, который и собой недурен, и нравом не какой-нибудь варвар, и с которым ей вообще так хорошо, как не бывало прежде с другими гладиаторами, которых, каждого в свое время, у нее похитил неумолимый Орк.
— Вон он, смотри туда!.. Видишь, сидит, мой голубь, с завитыми волосами и с золотой серьгой в ухе, — улучив момент, шепнула она подруге, когда они уже бегали с подносами в руках вдоль длинного ряда столов, за которыми, украсив головы венками, пировали гладиаторы, окруженные своими поклонниками и даже поклонницами из свободного сословия.
Ювентина посмотрела в ту сторону, куда показывала Береника, и увидела этого знаменитого гладиатора, который, по словам гречанки, выдержал несколько десятков боев и ни разу не был побежден.
Сатир полулежал за столом на скамье, покрытой бараньими шкурами. Рядом с ним расположился уже известный Ювентине управитель школы Пацидейан (она видела его несколько раз — тот частенько бывал в альбанском имении вместе с Аврелием).
О Пацидейане Береника рассказывала, что он был непревзойденным гладиатором еще во времена Гракхов, потом получил деревянный меч[284] и стал преподавать приемы борьбы на арене в гладиаторской школе отца Аврелия, а когда тот неожиданно погиб, став жертвой своих взбунтовавшихся учеников, унаследовавший школу сын убитого назначил Пацидейана ее управителем.
Это был человек, отличавшийся большой телесной силой и громадным ростом. Береника говорила, что гладиаторов он держит в жестокой узде, приказывая за малейшее непослушание бросать виновных в карцер, где их били «скорпионами»[285] и пытали раскаленным железом. Только во время «свободных трапез» Пацидейан, которого по привычке всегда тянуло в среду гладиаторов, немного расслаблялся и вел себя с ними почти как с равными.
Сатир, возлюбленный Береники, и в самом деле не лишен был привлекательности — рослый, широкоплечий и широкогрудый, с сильными мускулистыми руками, покрытыми многочисленными рубцами и шрамами, следами смертельных схваток, в которых ему приходилось участвовать. Веселое лицо его с холеной бородкой, черные, завитые в кольца волосы и щегольский хохолок на макушке, какой обычно носили цирковые атлеты и подражавшие им гладиаторы — все свидетельствовало о его несокрушимой уверенности в собственных силах и в предстоящих испытаниях.
— Он совсем не смотрит в нашу сторону! Чего он ждет? — с беспокойством и обидой говорила Береника, помогая Ювентине расставлять на столе блюда с кушаньями и бросая сердитые взгляды на Сатира, который в это время увлечен был разговором с Пацидейаном. — Если я ему надоела, то и не буду напрашиваться! Очень мне надо! — злилась она.
Между тем Ювентина со страхом жалась к подруге и, как могла, увертывалась от тянувшихся к ней со всех сторон рук гладиаторов, пытавшихся ее схватить.
Она смущалась и краснела от обращенных к ней циничных шуток и непристойностей, с которыми они зазывали ее к себе.
Другие девушки-рабыни, давно привыкшие к обществу буйных учеников своего господина, вели себя смело и непринужденно. Многие из них знали гладиаторов в лицо и по имени. Они сами подсаживались к столу, требуя угостить их вином и закусками, несмотря на свирепые взгляды и окрики домоправителя, который исполнял обязанности распорядителя пира. Но он был бессилен перед этим своевольным и неуправляемым сборищем. Ему приходилось мириться с потерей прислужниц и замещать их рабами, трудившимися на кухне.
Сатир, наконец, увидел Беренику и позвал ее громовым голосом, картинно простирая к ней свои могучие руки:
— Береника, красавица моя! Приди ко мне, моя прелесть! Приди ко мне, моя ненаглядная!..
Молодая гречанка не заставила себя долго ждать и, радостно откликнувшись на зов милого, стала пробираться к нему через проходы между столами, увлекая за собой Ювентину.
Вскоре Сатир прижимал к широкой груди и целовал свою подружку, со смехом спрашивая ее:
— А эту глазастую зачем с собой привела? Или думаешь, что мне тебя одной будет мало? А может быть, клянусь Афродитой Фиалковенчанной, ты нашла себе другого, а мне на замену доставила эту? — грубовато шутил он и ласково поглаживал Беренику по крутому бедру.
— Чего там! Давай ее сюда! — крикнул Пацидейан, который уже был пьян.
— Убери-ка от нее свои огромные ручища, старая фусцина! — отважно сверкнула глазами Береника на грозного управителя школы. — Не про тебя эта девушка. Посмотрите, какая она молоденькая, нежная и розовенькая! Ей нужен кто-нибудь под стать, молодой и пригожий… Послушай, Мемнон, не правда ли, красивая девушка? — слегка хлопнула она по плечу сидевшего по правую руку от Сатира молодого человека лет двадцати пяти, который разговаривал со своим соседом, пожилым гладиатором мрачного вида, вернее, слушал или делал вид, что слушает его энергичные разглагольствования.
Молодой человек обернулся и посмотрел на Беренику спокойным вопросительным взглядом.
— Я пользуюсь случаем, дорогой Мемнон, чтобы сделать тебе приятное, — улыбаясь ему, продолжала девушка. — Помнишь, ты заступился за меня, когда мы были еще едва знакомы, и отколотил как следует того грубияна, который стал выкручивать мне руки? Я уж тогда, глупая, возомнила себе, что ты в меня влюбился и, признаться, была огорчена, когда поняла, что мои чары тебе нипочем. Но потом ты познакомил меня с этим превосходным парнем, которого я теперь ни на кого не променяю, — она обняла и поцеловала Сатира. — Может быть, мне удастся отблагодарить тебя, — продолжала она, вновь обратившись к Мемнону, — познакомив с самой красивой девушкой из фамилии нашего господина. Она здесь новенькая — только третьего дня прибыла в город из господского имения. Но ты не думай, она не какая-нибудь забитая и безграмотная деревенщина. Она и читать умеет, и по-гречески говорит, как по-латыни. Это я утверждаю так потому, что сама родом гречанка и еще не забыла родного языка…
Пока Береника произносила эту длинную речь, Мемнон и Ювентина успели несколько раз обменяться взглядами.
Гладиатор Ювентине понравился.
Черты лица его были правильны, мощью и красотой тела он не уступал Сатиру, а крепкие руки его с игравшими под тонкой кожей мускулами не были еще обезображены рубцами, как у милого дружка Береники.
— Она не просто красива, — приветливо и ласково глядя на Ювентину, сказал Мемнон. — Я нахожу ее прекрасной. Клянусь, она подобна вечно юной Гебе[286], спустившейся к нам с Олимпа!
— Верно сказано! — поразилась Береника. — Ты почти угадал ее имя. Ведь олимпийскую Гебу римляне называют Ювентас[287], а нашу красавицу зовут Ювентиной…
Мемнон протянул Ювентине руку.
— Иди ко мне, милая, если я тебе не противен.
Помня советы и наставления Береники, она тут же шагнула к нему, хотя была сама не своя от смущения и сердце у нее билось, как у пойманной птицы.
— Присаживайся, — сказал Мемнон, отодвинувшись и освобождая ей место на скамейке подле себя. — Не бойся, я тебя не обижу, — грустно усмехнулся он, видимо, почувствовав ее состояние. — Не стану лезть к тебе с поцелуями и со всем прочим…
Он говорил на латыни с сильным греческим акцентом.
— Если быть откровенным, — продолжал он, — с тех пор как я оказался в этом проклятом богами месте, решил, что не прикоснусь ни к одной женщине, пока не вырвусь на свободу. Мне, свободнорожденному, противно думать о любовных утехах в этой гадкой тюрьме. Поэтому скоротаем сегодняшний вечер, как брат и сестра по несчастью… Эй, приятель! — обратился Мемнон к слуге-виночерпию. — Налей-ка нам в эти ненасытные кубки тускульского, лабиканского, анцийского, или, как вы все тут любите называть, одно и то же вино, разлитое из одной и той же амфоры! А ты, брат гладиатор, будь любезен, пододвинь к нам поближе вон то блюдо с жареным барашком!.. Угощайся, девушка!
Ювентина незаметно для себя быстро успокоилась, радуясь тому, что ее новый знакомый оказался столь мягким и обходительным. Она ожидала худшего, наслушавшись от Береники всяких ужасов.
— Стало быть, ты понимаешь и говоришь по-гречески? — через некоторое время спросил Мемнон, глядя на нее в задумчивости. — В таком случае, если ты не против, я перейду на родную речь. Латинскому я выучился за четыре года, пока жил на Крите, где я был в окружении римских изгнанников — они относились ко мне, как к равному. Сам-то я родом из Александрии Египетской. Мне тоже, как и гракхианцам из Рима, пришлось бежать на чужбину. С тех пор я много повидал, скитаясь простым матросом и навархом[288] по всем морям, омывающим ойкумену[289]…
Он говорил по-гречески легко и образно.
Ювентина сразу отметила про себя, что этот гладиатор человек не из простых.
— Ты был пиратом? — совсем осмелев, спросила она.
— Да, девочка, — охотно отвечал Мемнон, — четыре года прошло с той поры, как я стал разбойником-альбатросом… Смешно, но отчасти сбылась мечта моей розовой юности. Когда-то меня неодолимо тянуло в море. Я жаждал путешествий, грезил о далеких странах, где бьется другая, неизвестная мне жизнь — не та, к какой меня готовил отец, хотевший, чтобы я, как и он, достиг высокого положения при царском дворе. Отец мой, видишь ли, был не последним человеком в Александрии — македонец родом, он служил начальником дворцовой стражи у Птолемея Эвергета Фискона[290]. Он и сам был вояка, и от меня требовал, чтобы я каждый день обливался потом в гимнасиях[291] и палестрах[292], шагал в воинском строю, увешанный оружием, или упражнялся с мечом и саррисой[293]. А я тайком рисовал географические карты и все свободное время проводил в гавани, познавая там корабельное дело, или слушал ученых мужей, собиравшихся неподалеку от знаменитой библиотеки[294], которая, как все считают, самая лучшая в мире. Из-за этих моих увлечений географией и мореплаванием у меня испортились отношения с отцом и с каждым днем становились все более натянутыми. Странно, но нас примирила разразившаяся вскоре большая смута в Александрии. Царя Эвергета уже не было в живых. Ему наследовал его старший сын Птолемей Латир[295], но он не заладил со своей матерью Клеопатрой[296] и ее младшим сыном Александром[297], которого царица хотела сделать царем. Горожане разделились: одни поддерживали Латира, другие — Клеопатру и Александра. Отец и я остались верны законному преемнику Птолемея Эвергета. На улицах города то и дело вспыхивали вооруженные схватки между враждующими сторонами. Отцу и мне все происходящее казалось безумием. Отец и еще немного благоразумных людей призывали к примирению, но безуспешно. В конце концов Птолемей Латир потерпел поражение и вынужден был удалиться на Кипр — обычное место изгнания для царей птолемеевской династии. Отец мой к тому времени умер. Я же, как сторонник Латира, последовал на Кипр со второй волной изгнанников. Если бы ты знала, с какой тяжкой болью покидал я родной город! Все имущество мое в Александрии было конфисковано по указу нового царя. На Кипре я оказался без средств. Латир принял меня более чем холодно. Он и отца моего, пока тот был жив, подозревал в двурушничестве, а обо мне вовсе не хотел слышать. Когда в скором времени был раскрыт составленный против него заговор, меня сразу причислили к его участникам и заключили под стражу, хотя я не знал ни о каком заговоре. Я был в отчаянии. Человек, за которого я столько раз сражался на улицах Александрии, отплатил мне черной неблагодарностью, отказавшись лично выслушать мои оправдания, и приговорил меня к смерти в числе других несчастных. Не чувствовать за собой никакой вины и покорно идти на казнь — это было выше моих сил. Когда стражники вывели меня из тюрьмы, я выхватил у одного из них меч и, нанося удары направо и налево, каким-то чудом прорвался невредимым через окружавшую меня вооруженную толпу. Потом только помню, что я бежал с мечом в руке по городским улицам и что все встречные расступались передо мной. Стражникам не удалось меня догнать — им мешала тяжесть вооружения. А я, выбежав из города, направил стопы в спасительные горы. Там я скрывался два дня, потом рискнул обратиться за помощью к одному моряку, с которым я был знаком раньше. К счастью для меня, он оказался человеком честнейшей и благороднейшей души. Потом я не раз замечал, что среди простых людей чаще можно встретить отзывчивость и сострадание, чем в кругу богатых и знатных. Добрый моряк помог мне устроиться на корабль. Поначалу я решил отправиться в Грецию. В Афинах жили мои дальние родственники. Но буря отнесла корабль к Криту. Там я случайно познакомился с пиратами. Они были моими ровесниками, поэтому мы быстро сошлись. От них веяло морским простором, вольным ветром. И мне вдруг страстно захотелось дикой, ничем не ограниченной свободы. Я был молод, силен, отважен и хорошо владел оружием. С другой стороны, у меня не было выбора. В Афинах я вряд ли был бы желанным гостем. Там меня ожидала судьба бесправного метэка[298]…
— Ты совсем не похож на пирата, — тихо сказала Ювентина, слушавшая рассказ Мемнона с волнением и участием. — Пираты, в особенности критские, всегда рисовались мне отъявленными злодеями, сущими демонами, а ты… ты мне кажешься человеком воспитанным, порядочным и добрым…
Мемнон улыбнулся невеселой улыбкой.
— Если бы ты знала, насколько я удручен и озлоблен свалившимися на меня несчастиями, то не называла бы меня добрым, — со вздохом произнес он. — Порой меня охватывает ярость, желание выместить на ком-нибудь свою досаду за все свои жизненные неудачи, хотя… хотя, конечно, нет свойства более чуждого мне, чем жестокость. Когда-то я любил людей, испытывал потребность творить добро… Но почему ты сказала «пираты, в особенности критские»? Чем они хуже киликийских, исаврийских, лигурийских и всех прочих?
Ювентина опустила глаза.
— Предубеждение к ним у меня осталось от матери. Она… ее вместе с родителями пираты захватили близ Галикарнаса, где они жили, переселившись туда из родной Галатии. Это были критские пираты. Мать потом всю жизнь вспоминала о них с ненавистью, рассказывая мне, как страдали и умирали в душном трюме несчастные пленники, когда их везли на Делос по бурному морю. Она часто повторяла один греческий стих:
Критяне все нечестивцы, убийцы и воры морские!
Знал ли из критских мужей кто-либо совесть и честь.
Лицо александрийца омрачилось.
— Честно сказать, — после короткой паузы произнес он, — ни один человек по моей вине не сделался рабом, да и среди людей Требация… Ты, наверное, слышала об этом знаменитом архипирате?
— Да, слышала, — тихо отозвалась Ювентина.
— Так вот, среди них многие считают бесчестным заниматься работорговлей, в том числе и я.
Он помолчал и продолжил:
— В сущности, пираты не более преступны любых титулованных разбойников, будь то цари, консулы, римский сенат, которые разоряют войнами целые страны и народы. Они угоняют в рабство тысячи ни в чем не повинных людей. Вся разница между пиратами и этими благородными злодеями состоит лишь в том, что, как сказал мне однажды один римлянин на Крите, sacritegia minuta puniunter, magna triumphis feruntur[299].
В это время Сатир, сидевший в обнимку с Береникой и одновременно беседовавший с Пацидейаном, говорил ему:
— Оставь, Пацидейан! Охота тебе гадать о том, что будет завтра. Предоставим это дело дело богу Меркурию. Пусть он бросит на весы Фортуны свои жребии в виде крылатых фигурок, а нам, смертным, лучше не думать о предопределении и хорошо выспаться перед завтрашним боем.
— Клянусь шкурой Геркулеса, не о тебе моя речь, храбрейший Сатир! — пьяным голосом рычал управитель школы. — Будь я проклят, если завтра ты не уложишь в два счета своего увальня. Но вот Мемнон… вот кому, скажу я тебе, плохо придется. Жаль этого славного юношу! Или ты думаешь, что он устоит против Гарпала?..
— О, этот Гарпал! Он такой мерзкий, такой противный, — как кошка, промяукала Береника, положив голову на плечо Сатира.
— Гарпал — это серьезный противник! — продолжал выкрикивать Пацидейан. — От него еще никто не уходил живым…
— Кто знает, может быть, именно Гарпалу на этот раз не поздоровится, — сказал Сатир. — Мемнон выдержал всего несколько боев, но я заметил, что он обеими руками одинаково хорошо работает.
— Пойми, Сатир, — еле ворочая языком, говорил Пацидейан. — Я непременно должен знать, чего он стоит, этот новенький… Мне надо… дать совет… Понимаешь ли?., нужно дать совет одному… оч-чень важному господину и… он обещал поделиться со мной., своим выигрышем. Понимаешь?..
Пацидейан умолк, свесив на грудь свою большую седую голову, как бы о чем-то раздумывая.
Но он вскоре снова поднял голову и привстал на своей циновке.
— А вот мы сейчас спросим у него самого, — с силой выговорил он. — Эй, Мемнон! Послушай, дружище! Завтра у тебя будет нелегкий денек… Еще бы! Ты будешь биться с самим Гарпалом Непобедимым, но мы все за тебя… Ты ему задашь, не правда ли?
— Хочешь услышать от меня, чем закончится завтра мой поединок с Гарпалом? — спокойно спросил Мемнон, бросив на управителя школы холодный и презрительный взгляд. — Завтра я убью Гарпала, и пусть весь Рим вопит о его помиловании — все равно его прикончу…
— Ответ, достойный героя! — вскричал Пацидейан.
— Я отомщу ему, — продолжал александриец, — отомщу за Ксенарха, которому он по-подлому перерезал глотку, хотя все видели, что он опустил оружие, оставшись один против пятерых…
— Ксенарх хорошо сражался, — поддержал Мемнона пожилой гладиатор. — Не его вина, что ему в товарищи по жребию достались малоопытные бойцы.
— Даже низкая и кровожадная чернь, — сказал Мемнон, — даже она готова была проявить милосердие к нему за его отвагу, но этот негодяй поспешил прикончить побежденного…
— Что ж, Гарпал избавил себя на будущее от опасного соперника, — хладнокровно заметил Сатир.
— Пусть в этой тюрьме, — возвысил голос Мемнон, — нет места ни для истинной доблести, ни для чести, ни для справедливости, но людям, еще не растерявшим до конца своей порядочности, следует соблюдать какие-то законы и правила даже здесь. Сама Немизида завтра будет на моей стороне…
В этот момент неподалеку раздался пронзительный женский визг и последовавший за ним грубый хохот гладиаторов — видимо, кто-то из них в шутку, но очень больно ущипнул одну из девушек.
— Веселятся, забавляются, — с отвращением сказал Мемнон, снова поворачиваясь к Ювентине. — Посмотри на них! Украсили головы венками и похожи на жертвенных баранов, посвященных подземным богам!.. Завтра добрую половину из них уволокут крючьями в сполиарий, а им и вспомнить некогда, что они люди, а не животные…
Он взял кубок, сделал несколько глотков, потом спросил, в первый раз назвав ее по имени:
— Сколько тебе лет, Ювентина?
— Семнадцать.
— Возраст невесты… Но ты никогда не будешь невестой. Несчастной рабыней ты будешь влачить всю свою жизнь!
В голосе его прозвучали жалость и презрение.
— Тебе доставляет удовольствие напоминать мне об этом? — с укором прошептала Ювентина.
— Послушай, девочка, — Мемнон наклонился к ней и понизил голос. — Хочешь ли ты попытать счастья и вырваться на свободу?
Вопрос этот смутил ее своей неожиданностью.
— Не бойся, — продолжал Мемнон, — я не стану предлагать тебе ничего страшного… чего-нибудь такого, что грозило бы тебе даже малейшей опасностью. Напротив, ничего опасного и ничего невозможного. Хотя, конечно, не стоит ни с кем обсуждать того, что я сейчас тебе скажу…
Он немного помолчал, как бы собираясь с мыслями, и снова заговорил:
— Среди моих друзей на Крите есть один человек весьма могущественный. Я уже нечаянно обронил его имя в разговоре с тобой. Да, это Гай Требаций Тибур — знаменитый архипират, бывший сподвижник Гракха Младшего, народного трибуна, поднявшего мятеж бедняков против богачей и олигархов. Человек он суровый, порой жестокий, но не лишен многих достоинств. Меня связывали с ним узы дружбы. Однажды я спас ему жизнь. Узнай он, что я здесь, в Риме, ему ничего не стоило бы вытащить меня отсюда, обменяв на какого-нибудь пленного римлянина. Но он, конечно, считает меня погибшим… В начале лета наши корабли напали на Остию, — продолжал Мемнон после небольшой паузы. — На первых порах нам сопутствовала удача. Римляне не ожидали такой дерзости со стороны пиратов. Мы захватили богатую добычу. Но по возвращении наш флот попал в бурю. Корабль, которым я командовал, со сломанной мачтой был выброшен на берег у Миэенского мыса. С несколькими матросами мне удалось выбраться на сушу, но тут нас похватали солдаты береговой охраны. Потом местные власти часть из нас приговорили к распятию на крестах, а тех, кто был молод и крепок телом (в их числе был и я), продали гладиаторским ланистам… Теперь послушай, я объясню тебе, как ты могла бы мне помочь. Мне нужно подать о себе весточку на Крит. В Остии живет человек, который меня знает. Это один из людей Требация. Во многих приморских городах у Требация есть свои люди, его соглядатаи, его, так сказать, глаза и уши. Имя этого человека я тебе назову завтра, если ты не откажешься мне помочь и если сам я останусь в живых после завтрашнего боя. Я расскажу тебе, как его найти и что ему сказать. За эту услугу, Ювентина, я буду перед тобой в вечном долгу и, как только окажусь на свободе, выкуплю тебя, даже если для этого потребуются очень большие деньги. В тайнике на Крите я припрятал по меньшей мере четыре таланта. В крайнем случае, обменяю тебя на какого-нибудь пленного римского толстосума или на деньги, за него вырученные. Ты сама потом решишь, остаться ли тебе в Риме законной вольноотпущенницей или довериться мне и поселиться на Крите в любом городе по твоему выбору. Со своей стороны я клянусь тебе всеми бессмертными богами, что буду до конца своих дней заботиться о тебе, как о родной сестре. Ты, конечно, можешь отказаться, и мы забудем про наш разговор, но я еще раз повторяю — тебе ничто не грозит. Единственное затруднение — это твое путешествие в Остию. Я понимаю — ты несвободна, но мы что-нибудь придумаем, чтобы тебя отпустили на день-другой — этого будет достаточно. До Остии по Тибру не более двадцати миль плавания. Подумай, Ювентина! Всего двадцать миль отделяют нас от возможности покончить с гнусным рабством, обрести свободу и вместе с ней надежду на лучшую жизнь.
Ювентина выслушала молодого гладиатора в волнении и замешательстве, не зная, что сказать и на что решиться. Она не была готова к такому разговору, хотя Береника предупреждала ее, что от гладиаторов может исходить большая опасность, когда они начинают вести разговоры о побеге.
— Смотри же, — остерегала она, — если к тебе станут приставать с чем-нибудь подобным, не мешкая сообщи обо всем господину, иначе сама можешь попасть в беду, как соучастница, и не успеешь оглянуться, как будешь давать показания в застенке, раскачиваясь на дыбе.
Этот бывший пират пугал ее и одновременно притягивал. Он предлагал ей осуществить несбыточную мечту о свободе. Но как довериться совершенно случайному человеку?
— Скажи, Мемнон, — она посмотрела гладиатору прямо в глаза, — скажи откровенно, ты с самого начала знал, что заговоришь со мной об этом?
— Как только я услышал, что ты почти гречанка, то сразу подумал: вот удачный момент, вот девушка, молоденькая, еще не испорченная мерзостями, творящимися вокруг, и с ней можно побеседовать на языке образованных людей в среде варваров, которые и на своем-то языке плохо изъясняются. Вот, что я подумал…
— И все же почему я? Разве у тебя до сих пор не было возможности сказать то же… Беренике, например?
Мемнон покачал головой.
— Была у меня такая мысль, но вряд ли мы с нею нашли бы взаимопонимание. Во-первых, она связана детьми. К тому же, меня предупредили, что она наушница, и с ней надо вести себя осторожно… Да и сама посуди, какой у меня выбор? Подлые и трусливые рабы, тупые надсмотрщики, ланисты, стражники, которых можно купить только за наличные. К сожалению, среди свободных нет никого, кто вызывал бы у меня доверие, а ведь я могу предать своих друзей. Доверившись тебе, я тоже иду на риск… но слишком велико мое желание вернуть себе свободу.
— Не беспокойся, — в раздумье сказала Ювентина. — Я не стану доносчицей, даже если откажусь от твоего предложения, — она с трепетом вздохнула, — откажусь, потому что я всего лишь бедная рабыня, жалкая и трусливая, как и все… Но ты меня искушаешь, не скрою. Ты коснулся самого чувствительного места в моей душе, самой сокровенной мечты…
Глаза Мемнона засветились радостью и надеждой.
— Я не обманываю тебя, Ювентина, и знаю, о чем говорю. Клянусь тебе, я сделаю все возможное и невозможное, чтобы выполнить свое обещание. Я никогда о нем не забуду, если мне удастся вырваться отсюда, клянусь…
— Не знаю, смогу ли я… мне трудно решиться, — по-прежнему колеблясь, тихо проговорила она, и вдруг неожиданно для самой себя сказала: — Хорошо, я тебе верю. Я согласна.
«Свободная трапеза» закончилась около первой стражи ночи.
Помощник управителя школы (Пацидейан к тому времени был уже мертвецки пьян, поглотив по меньшей мере шесть или семь секстариев[300] тускульского) приказал ученикам расходиться по своим эргастулам и камерам.
Мемнон проводил Ювентину до самых ворот школы, с благодарностью пожав ей на прощанье руку.
Ночью Ювентина почти не спала.
Ее преследовали беспорядочные и неспокойные мысли. Порой ею овладевали сомнения. Правильно ли она поступила, поддавшись уговорам гладиатора? Не кроется ли за всем тем, что он ей говорил, какая-нибудь ловушка? Может быть, у него на уме что-то другое, какой-то опасный план, о котором он умолчал и который вовлечет ее в беду, как и предупреждала Береника? С другой стороны, почему она должна отказаться от этой, пусть слабой, но, может быть, единственной в ее жизни надежды обрести свободу, о которой она никогда раньше и помыслить не могла? И чего ей ждать в будущем? Ничего, кроме презренной участи наложницы, доступной всем и всякому, на кого укажет не знающий жалости властелин. И так до конца дней! Вечное рабство! Нет, лучше уж пойти на крайний риск ради свободы. Конечно, этот александриец много ей наобещал, слишком много, чтобы ему поверить… но, может быть, он действительно знает, что говорит, и сделает ее свободной? О, если бы это произошло, она всю жизнь молилась бы на него!..
И незаметно для нее самой в душе ее нарастала тревога за Мемнона. Одолеет ли он своего грозного противника? «Ты будешь биться с самим Гарпалом Непобедимым!» — вспомнила она пьяный возглас Пацидейана, обращенный к александрийцу. Перед тем, как уснуть, она шептала молитвы богам и богиням со смиренными просьбами сохранить Мемнона живым и невредимым.
На следующий день Береника, поручив ей заботы о своих малышах, отправилась к Большому цирку, чтобы разузнать о Сатире и Мемноне.
Под вечер гречанка вернулась с радостным известием, что оба гладиатора остались в живых, повергнув своих врагов — правда, Мемнон при этом получил легкую рану в руку.
Домоправитель перед самым закатом солнца позволил девушкам навестить и поздравить победителей.
Вдвоем они помчались на Квиринал.
Мемнон вышел к Ювентине с окровавленной повязкой на левом плече и, отведя ее в сторону, сообщил, что, как он узнал от одного из рабов Аврелия, ланиста собирается в скором времени совершить поездку в Помпеи.
— Так что тебе предоставляется возможность съездить в Остию, — сказал александриец. — Надеюсь, ты не передумала? — испытующе глядя на нее, спросил он.
— Удастся ли мне уговорить домоправителя? — с легким вздохом произнесла Ювентина.
— Нет такой крепости, которой нельзя было бы взять за деньги, — усмехнувшись, сказал Мемнон.
Он вынул из-за пазухи маленький изящный кошелек, какие носили с собой свободные римские женщины.
— Еще в позапрошлые игры у меня появилась одна поклонница, женщина состоятельная, любительница делать ставки на гладиаторов, — сказал он, передавая ей кошелек. — В третий раз я приношу ей успех, и вот она решила поделиться со мной своим выигрышем, — пояснил Мемнон. — Здесь двадцать пять денариев серебром.
Спустя пять или шесть дней Аврелий действительно уехал в Помпеи.
Ювентина с помощью денег, которые ей дал Мемнон, без особого труда договорилась с домоправителем. Она сочинила для него более или менее правдоподобную историю о некоем вольноотпущеннике, дальнем родственнике ее покойной матери, который якобы проживает в Остии и которого ей надо навестить.
Поначалу управитель и слышать ничего не хотел, но при виде заманчивого блеска шести новеньких денариев, отчеканенных не более месяца назад в приделе храма Юноны Монеты[301], он сразу стал сговорчивее и, немного поупиравшись для вида, наконец, согласился отпустить ее на два дня, дав ей в провожатые старого раба.
В тот же день Ювентина и сопровождающий ее старик-лигуриец отправились в путь на гребной барке вниз по течению Тибра.
К вечеру они были уже в Остии, где Ювентина впервые увидела море и долго им любовалась.
Потом она оставила старика в ближайшей харчевне, подарив ему динарий, чтобы тот смог подкрепиться, а сама поспешила на поиски дома Сервия Ватиния Агелла.
Мемнон очень подробно рассказал ей, как его найти.
Ювентина спустилась к Счастливой гавани и, расспрашивая встречных прохожих, разыскала III Матросскую улицу и нужный ей дом.
Она боялась, что не застанет хозяина на месте (тот, по словам Мемнона, был судовладельцем и одновременно кормчим на своей корабле, поэтому мог находиться в плавании).
К счастью, Ватиний Агелл оказался дома и поначалу принял ее любезно.
Но, как и предупреждал Мемнон, судовладелец, выслушав ее, пришел в крайнее изумление и стал уверять, что никогда прежде не знал и ничего не слышал ни о каком Мемноне Александрийце, попавшем в гладиаторы. Он заявил, что кто-то сыграл с девушкой дурную шутку, послав ее к нему, и с этим выпроводил посетительницу из своего дома.
Но Ювентина ушла от него с сознанием хорошо выполненного поручения, так как Мемнон сказал, что большего от нее и не требуется — главное, чтобы Ватиний выслушал ее.
Когда она вернулась из этой поездки и рассказала ему обо всем, гладиатор был вне себя от радости.
Ювентина радовалась вместе с ним, а он уже строил планы на будущее. При этом Мемнон осторожно, но настойчиво выспрашивал у нее, так ли сильна ее привязанность к Риму и близким ей людям, и не согласилась бы она последовать за ним на Крит.
— Подумай, девочка, — говорил он ей, — станешь ли ты счастливой здесь, затерянная в огромном городе с его несправедливыми законами, где даже свободная женщина мало чем отличается от рабыни? Я ведь хорошо знаю, сколь зависима отпущенница от своего патрона[302]. Доверься мне, милая! На Крите у меня припрятано достаточно денег, чтобы мы с тобой начали безбедную жизнь. Хотя я еще некоторое время буду связан со своими товарищами по пиратскому ремеслу, но я уже решил, что уйду от них при первой же возможности. В одном из критских городов у меня есть знакомые, порядочные люди, которые помогут нам устроиться. Будешь мне сестрой, женой… как захочешь. Но при любых обстоятельствах я не оставлю тебя без своего покровительства, можешь мне поверить…
От этих и других его слов у Ювентина кружилась голова.
День ото дня во время свиданий с ним она все больше проникалась верой, что новая и необыкновенно заманчивая жизнь не так уж невозможна. Мемнон относился к ней со все большей нежностью. Сама она при встречах с ним трепетала: он стал для нее первым мужчиной, который ее по-настоящему взволновал…
Но всем этим надеждам и радостям вскоре пришел конец.
По возвращении из Помпей Аврелий стал собирать группу гладиаторов для участия в играх, объявленных в Капуе. В эту группу Аврелий решил включить лучших своих учеников (они должны были сражаться против бойцов из капуанских школ, а ланиста рассчитывал, что его храбрецы обязательно одержат победу и, по правилам игр, снова перейдут в его собственность).
Среди тех, кто подлежал отправке в Капую, были Мемнон и Сатир, как особенно отличившиеся во время Аполлоновых игр.
— Я вернусь, любовь моя, я обязательно вернусь, — говорил Мемнон, прощаясь с ней. — Меня учили обращаться с оружием лучшие преподаватели Александрии. Я уверен, что выйду победителем из любого боя. Не волнуйся за меня…
Отправив в путь гладиаторов и сопровождающую их охрану, сам Аврелий на несколько дней задержался в Риме.
Ювентина, всегда старавшаяся избегать встреч с ним, неожиданно попалась ему на глаза.
— А, вот ты-то мне и нужна, — сказал он. — Ну-ка, подойди поближе, милейшая!
Ювентина приблизилась к нему, замирая от страха.
Ланиста и сын ланисты, Аврелий от природы отличался страшной жестокостью. Как уже говорилось выше, отец Аврелия кончил плохо, приняв смерть во время гладиаторского возмущения. Сын жестоко отомстил бунтовщикам, приказав распять зачинщиков на крестах, остальных же заставил сражаться друг с другом до полного взаимного истребления у погребального костра своего родителя.
С тех пор Аврелий превратился в настоящее чудовище в человеческом обличье. Кровь бьющихся между собой гладиаторов, их предсмертные муки, искаженные агонией лица доставляли ему ни с чем не сравнимое наслаждение. В свободное от своих дел время он любил наблюдать за страданиями провинившихся гладиаторов, подвергаемых изощренным пыткам в карцере школы. Там царил полный произвол палачей, не поддающийся никакому описанию. Малейший протест со стороны раба или гладиатора приводил Аврелия в ярость.
Пополняя новыми учениками свою школу, Аврелий отдавал предпочтение осужденным на смерть преступникам — они обходились дешевле. За них он уплачивал в эрарий совершенно мизерную плату. Но одних осужденных не хватало, поэтому ему приходилось покупать невольников на рынке. Он не испытывал ни малейших угрызений совести, посылая на смерть этих несчастных, которые обычно погибали на арене в первую очередь — наскоро и плохо обученные владеть оружием, они становились легкой добычей искусных наемников или закоренелых разбойников, привыкших убивать. Кроме того, во время острой нехватки гладиаторов Аврелий не щадил даже собственных рабов из городской и особенно сельской фамилий. Если ланиста замечал, что молодой раб, достигший совершеннолетия, наливался силой, судьба последнего была решена — его немедленно отправляли в школу. Это привело к тому, что в его альбанском имении остались одни престарелые и немощные…
— А я-то голову себе ломаю, кого мне послать к Скатону, — сверля ее своим колючими маленькими глазками, продолжал Аврелий. — Совсем о тебе забыл… Знаешь Скатона? — спросил он. — Измаялся парень в ожидании заслуженной награды. Давно ему обещал… Эх, если бы мог, сам бы тобой занялся, — с сожалением говорил он, грубо хватая ее за бедра и грудь. — Ну, ничего! Скатон знает свое дело! Уж он-то сделает из тебя настоящую бабенку. Еще благодарить его будешь…
У Ювентины затряслись колени.
О Скатоне, родом марруцине[303], она знала, что на свободе он разбойничал, совершив множество убийств. Полгода назад его схватили, приговорив к казни на кресте, но тут подвернулся Аврелий, постоянно державший связь с ночными триумвирами. Он уговорил последних заменить убийце смертный приговор гладиаторской службой.
Скатон отличался большой силой и ловкостью, выдержав немало боев на арене. Рабыни, не смевшие ослушаться господина, ходили к марруцину, как на пытку — тот был извращенцем, любившим причинять девушкам боль.
Аврелий на их жалобы отвечал лишь оскорбительными шуточками.
— Я не могу, господин, я не могу, — пролепетала Ювентина и заплакала.
— Это еще что такое? — грозно нахмурился Аврелий. — Хочешь есть мой хлеб и бездельничать? Клянусь молотком Харуна, да ты, я вижу, совсем обнаглела! Розог захотела? А ну, перестань хныкать и ступай туда, куда тебе велено!
Умолять этого зверя было бесполезно.
Она вдруг вспомнила о деньгах, полученных от Мемнона. Их оставалось еще пятнадцать денариев.
«Откупиться!» — сверкнуло у нее в голове.
Она ухватилась за эту спасительную мысль.
Все дальнейшее осталось в ее памяти, как тягостный сон.
С кошельком под туникой Ювентина пошла на Квиринал.
У ворот школы она увидела с десяток стражников и болтавшего с ними управителя Пацидейана.
Этому ничего не нужно было объяснять. Он только лениво спросил:
— К кому идешь?
Получив ответ, Пацидейан приказал рабу сбегать и разыскать марруцина, чтобы сообщить ему «приятную новость».
Сопровождаемая хохотом стражников, Ювентина торопливо прошла через двор школы, где гладиаторы, разбитые на отдельные группы по тридцать-сорок человек, упражнялись под руководством своих ланист-преподавателей, к длинным рядам эргастулов с двускатными черепичными крышами.
В самом дальнем из них, у самого крепостного вала, находилось крошечное помещение, вернее, камера, предназначенная для свиданий гладиаторов с рабынями-наложницами (Береника однажды приводила туда Ювентину, чтобы прибрать эту гадкую каморку со стенами, испещренными неприличными рисунками и непристойными надписями).
У входа в эргастул Ювентина, томимая недобрыми предчувствиями, дождалась марруцина и, протянув ему кошелек, сказала:
— Вот деньги. Отпусти меня, Скатон.
Тот взял у нее кошелек, высыпал монеты на ладонь и присвистнул — на эти пятнадцать денариев можно было не один день пользоваться услугами уличных «квадрантарий»[304], которые по вечерам постоянно толпились у ворот школы.
Марруцин не спеша ссыпал монеты обратно в кошелек, спрятал его в свой пояс, после чего, взяв Ювентину за плечи, подтолкнул ее к двери эргастула.
— Пошла вперед! — грубо сказал он.
Ювентина отпрянула от него с криком гнева и отчаяния:
— Ты же взял деньги!
Лицо бывшего разбойника злобно исказилось.
— Замолчи, шлюха! — крикнул он и, шагнув к ней, снова попытался схватить ее, но Ювентина увернулась и бросилась в проход между двумя соседними эргастулами.
Проход был узким — она с трудом протиснулась через него. Скатон же, огромный телом, застрял в нем, не сделав и двух шагов.
Вслед ей неслись его ругань и проклятия.
Она не помнила, как добежала до ворот школы.
Пожилой стражник, открывая ей калитку, весело спросил:
— Что так скоро, красотка?
Ювентина оказалась в ужасном положении.
Она знала, что ей не избежать розог. В доме Аврелия рабов секли часто, применяя для этого розги, предварительно вымоченные в соляном растворе. Ланиста таким способом наказывал и рабов, и рабынь за самые пустячные провинности.
Береника, когда Ювентина вернулась в дом, выслушала плачущую подругу обо всем случившемся и схватилась за голову.
— Что ты наделала, несчастная, что ты наделала! — в ужасе повторяла она. — Ведь господин прибьет тебя за это! Или ты до сих пор не поняла, что он всех нас, баб, держит у себя лишь для того, чтобы мы ублажали его гладиаторов?..
О том, что произошло между Скатоном и Ювентиной, Аврелий узнал в тот же день.
В школе гладиаторы смеялись над незадачливым марруцином, упустившим девчонку, но, когда узнали, что он по-подлому похитил у нее кошелек, справедливо этим возмущались.
Ланиста не замедлил потребовать к себе ослушницу.
— Ты как посмела, дрянь ты эдакая, не выполнить моего распоряжения? — набросился он на нее. — Ты что же, дура, решила весь свой век проходить в девицах? Ну, ты у меня запоешь! — зловеще сказал он.
Ювентина, плача, рассказала про деньги.
— Пятнадцать денариев? — переспросил Аврелий. — Откуда у тебя столько? По лупанарам шляешься, негодница? Хочешь ославить на весь Рим своего господина, будто он занимается сводничеством?
— Моя бедная мама… она собирала деньги на вицезимарный налог[305], — сквозь душившие ее рыдания солгала Ювентина.
— Твоя мать была такой же дурой, как и ты! Пошла прочь с глаз моих! И приготовь свою упитанную задницу для хорошей порки!
Вскоре Аврелий приказал созвать в атрий всех рабов и рабынь.
Палач подвел трепетавшую жертву к широкой скамье, стоявшей посреди атрия.
— Вот полюбуйтесь на эту наглую девицу! — сказал Аврелий, обращаясь к присмиревшим домочадцам. — Другие трудятся в поте лица, а эта мерзавка возомнила о себе, что она лучше всех. Ну как же! Пусть Тевта, Алкмена, Береника и все остальные отдуваются за эту недотрогу! Но я не потерплю бездельников и бездельниц в своем доме. Запомните! Это всех касается! Я не повторяю дважды своих приказаний… Приступай, лорарий! Погладь розгой спесивицу!
Двое рабов проворно совлекли с Ювентины тунику и уложили лицом вниз на скамью.
Лорарий, помахав в воздухе длинной гибкой розгой, нанес ею резкий свистящий удар.
Ювентина закричала.
Но все последующие удары она переносила без крика, только глухо стонала и хрипела, кусая губы — не хотела радовать своего мучителя.
— Так, так ее! Пусть вопит, чтобы в самом Тартаре было слышно! — приговаривал Аврелий.
К счастью для Ювентины, истязание продолжалось недолго.
Вошедший раб-привратник подал господину табличку.
Аврелий, быстро прочитав ее, вскочил с места и заторопился к выходу, бормоча под нос ругательства — видимо, записка содержала какое-то неприятное для него известие.
— Не останавливайся, всыпь ей хорошенько! — крикнул он напоследок палачу и скрылся за дверью.
Лорарий, повинуясь приказу, успел нанести жертве еще три удара, но Береника и еще несколько женщин, не выдержав, подбежали к нему и стали его просить, чтобы он сжалился над несчастной.
Все остальные единодушно поддержали женщин, обещая лорарию подтвердить перед господином, что в его отсутствии тот нанес провинившейся двадцать пять ударов.
Палач нехотя, но уступил.
Женщины помогли Ювентине одеться и увели к себе.
Одна пожилая рабыня, жалея ее, сказала:
— В твоем положении, девушка, трудно найти выход. Но, может быть, тебе следует обратиться к народным трибунам. Бывали случаи, когда они заступались за несчастных рабов, терпевших жестокое обращение от своих господ. Мыслимо ли так принуждать невинную девушку к распутству, раз она того не хочет?..
Ювентина после перенесенных страданий и позора готова была на все, и утром следующего дня, превозмогая боль в избитом теле, пришла на Форум, прямо к трибуналу, где заседали плебейские защитники.
Опустившись перед ними на колени, она со слезами поведала свою историю и просила только об одном: пусть трибуны обяжут Аврелия продать ее с торгов — она согласна принадлежать любому другому господину.
Ювентина видела, что трибуны отнеслись к ней сочувственно, но они испытывали затруднение, потому что закон не давал им права вторгаться в отношения между господами и рабами.
Тем не менее один из трибунов пообещал ей сделать все, что представится возможным.
Аврелий, уладивший свои дела в Риме, на следующий день намеревался выехать в Капую, но ему пришлось отложить отъезд, так как он получил повестку срочно явиться к народным трибунам.
Немало удивленный, он в назначенный час явился на Форум.
Ювентина узнала впоследствии, что там произошло.
Трибуны с ланистой особенно не церемонились, наговорив ему много неприятных вещей, и в конце концов довели его до исступления. Он кричал на всю площадь, что не позволит никому, даже трибунам, распоряжаться в своем собственном доме, а из своей рабыни, которая посмела жаловаться на него, он всю душу вытрясет.
Ювентину он, вернувшись домой, избил собственноручно, после чего приказал рабам отвести ее на Квиринал, в школьный карцер, с наказом палачу, чтобы тот испробовал на ней все имеющиеся в его распоряжении орудия пыток.
Когда ее привели в карцер, палач, оставшись наедине со своей жертвой, поинтересовался, девственница ли она.
Ювентина ответила утвердительно.
И тогда палач воскликнул:
— Как? Пытать девственницу? Это же неслыханно!
Он тут же повалил ее на пол, изнасиловал и лишь после этого вздернул на дыбу…
Буря рукоплесканий прервала эти тяжелые воспоминания Ювентины, вернув ее к действительности.
Гладиаторы уже закончили церемониальный обход арены, и в центре ее изготовились к единоборству два гладиатора-«провокатора».
— Ставлю шесть золотых на Филоту против Перисада, — сказал Клодий, обращаясь к Минуцию.
— Идет! — ответил тот.
Шум толпы утих.
В наступившей тишине раздались звенящие удары двух мечей.
Перисаду не повезло при первом же выпаде Филоты, который нанес ему внезапный молниеносный укол, ранив в левое плечо.
— Есть! — завопила толпа, увидев первую кровь.
Перисад получил довольно серьезную рану. Он уже истекал кровью, и рука его, державшая щит, начала цепенеть. Но он нашел в себе силу и мужество, чтобы серией отчаянных ударов оттеснить Филоту к краю арены.
Толпа загудела.
Отступающих зрители не любили. Это считалось трусостью. Гладиатор, отходивший во время боя слишком близко к краю арены, рисковал получить позорный удар бичом — по всей окружности арены, рядом с закованными в латы стражниками, находились специальные служители, державшие в руках длинные плети и длинные копья с раскаленными на огне наконечниками, которыми они прижигали сзади отступающих бойцов, понуждая их смелее бросаться на противников.
Филота не избежал удара плетью, которой его достал один из служителей. Но он, видимо, знал, что делает — противник его слабел, и Филота продолжал обороняться, постепенно перемещаясь к центру арены.
Наконец, увидев, что Перисад уже с трудом удерживает щит в онемевшей руке, Филота перешел в наступление.
Перисад отчаянно защищался, отражая колющие и рубящие удары противника, но тот вскоре поверг его на песок арены, ранив в ту часть груди, которая не была прикрыта кожаным полудоспехом, под бурный всплеск криков и аплодисментов зрителей.
Бледный, как мрамор, Перисад лежал, прижатый к арене ногой победителя.
Грудь его судорожно вздымалась и опускалась. Он с мольбой протянул правую руку к зрителям.
Но толпа недовольно шумела, словно считала себя обманутой тем, что борьба между «провокаторами» закончилась слишком быстро.
— Прирежь его! — со всех сторон раздавались безжалостные голоса.
— Recipe tellum![306] — слышались из передних рядов тонкие голоса детей, с удовольствием повторявших эту традиционную на гладиаторских играх жестокую фразу и вращавших опущенными вниз большими пальцами своих ручонок — знаком смертного приговора поверженному гладиатору.
Рука Перисада, протянутая к зрителям, безвольно упала на песок.
Для него все было кончено. Он покорно подставил свою шею под удар торжествующего противника, и тот без промедления коротким взмахом отточенного, как бритва, клинка перерезал ему горло, из которого фонтаном брызнула кровь.
Перисад несколько раз дернул ногами и испустил дух.
Филота, выпрямившись во весь рост, гордо поднял над головой окровавленный меч и, заслужив аплодисменты, покинул арену.
Тем временем из пышно украшенных цветами Либитинских ворот вышли два человека в масках бога Меркурия, который, по представлениям римлян, сопровождал души умерших в подземное царство Плутона, и этрусского бога Харуна, страшного демона смерти.
«Меркурий» держал в руке жезл-кадуцей, обвитый двумя змеями.
Маска «Харуна» изображала страшилище с отвратительным крючковатым носом, заостренными ушами и была выкрашена в мертвенно-голубой цвет. В руках он нес огромный молоток — этим молотком, как думали этруски и римляне, неумолимый демон наносил умирающему последний роковой удар.
Это был установленный обычаем ритуал во время гладиаторских игр.
Сопровождаемые несколькими служителями «Меркурий» и «Харун» приблизились к лежавшему в луже крови Перисаду.
По знаку «Меркурия» один из служителей прикоснулся к телу гладиатора раскаленным железным прутом, чтобы удостовериться в его смерти.
После этого служители, подцепив труп специальными крючьями, поволокли его через Ворота смерти в сполиарий.
Еще двое служителей принесли мешок с киноварью и тщательно присыпали ею кровь на том месте, где лежал гладиатор.
Минуций отсчитывал Клодию свой проигрыш.
Ювентина, в первый раз и так близко увидевшая смерть человека, с безжалостным хладнокровием зарезанного у нее на глазах, сидела задумчивая и серьезная.
— Надеюсь, моя милая, ты не упадешь в обморок от всего увиденного здесь? — шутливым тоном обратился к ней Минуций, чтобы скрыть досаду от своей неудачи.
Ювентина отрицательно покачала головой.
— Наверное, душа моя очерствела за то время, пока я была рабыней гладиаторского ланисты. Я знала многих, кто не вернулся с арены, и привыкла к разговорам окружающих о крови, о смерти… Нет, я не испытала ничего, кроме отвращения, и еще подумала, как могут столько людей наслаждаться зрелищем убийства себе подобных…
Минуций взглянул на нее с видом превосходства.
— Что ж, никто не отрицает, жестоки гладиаторские зрелища, многим они кажутся бесчеловечными и, пожалуй, так оно и есть. Но эти варвары и преступники дают нам, свободным и просвещенным, культурным и изнеженным, лучшие уроки мужества против боли и смерти. Да и им самим, обреченным на смерть по приговору, разве не лучше расстаться с жизнью на арене, в пылу борьбы и пусть со слабой, но все же надеждой сохранить ее, чем умереть от руки палача?
— Ну, я-то хорошо знаю, что среди гладиаторов очень много таких, которые не совершали преступлений, — тихо возразила Ювентина.
— Видимо, так угодно богам, девушка, чтобы человек был и до конца дней своих оставался актером, играющим свою роль на сцене жизни, — с усмешкой произнес Минуций. — Да и что такое жизнь, как не театральное представление, какое хочет великая постановщица по имени Фортуна. Если уж ей надо, чтобы кто-нибудь сыграл роль раба или даже гладиатора, то и ее должно сыграть талантливо, — по-философски заключил он.
— Ну, что же, Минуций, твой черед! Не соизволишь ли сделать ставку? — обратился к Минуцию Клодий.
— Ставлю двадцать золотых на «ретиариев»! — заявил Минуций.
— Принимается! Двадцать золотых на «секуторов»!
— Посмотрим, что он из себя представляет, этот твой Сатир, — подмигнув Ювентине, сказал Минуций.
В это время «секуторы» и «ретиарии» уже выстраивались на арене друг против друга.
Толпа долго аплодировала, потом смолкла.
Со стороны Либитинских ворот донесся грохот барабанов и раздались призывные звуки труб.
«Ретиарии» первыми ринулись вперед, почти одновременно бросив на противников свои сети, но только две из пяти достигли цели.
Один из «секуторов» совершенно запутался в ловко наброшенной на него сети, а удачно бросивший ее «ретиарий», высокий молодой человек с прекрасно развитой мускулатурой и необычайно подвижный, в два прыжка оказался рядом и покончил со своим противником одним ударом своего трезубца.
Второму «секутору», попавшему в сеть, почти сразу удалось освободиться от нее, правда, не совсем — она зацепилась за острые верхние углы его шита. Поэтому он встретил своего врага, юношу лет двадцати с белокурыми волосами, выдававшими его галльское происхождение, с мечом и со щитом в руках.
Хотя его щит, опутанный сетью, которая волочилась за ним по арене, мешал «секутору» передвигаться, все же он с успехом отражал им удары фусцины, наносимые белокурым «ретиарием».
Но вскоре на помощь последнему пришел его проворный товарищ, только что поймавший в сеть и сразивший своего противника. Он сильным и точным ударом в голову свалил и этого второго «секутора».
Тот упал мертвым, даже не вскрикнув.
Толпа разразилась рукоплесканиями.
— Сатир!.. Слава Сатиру! — кричали тысячи голосов.
Но именно в это время двое «секуторов», преследовавшие двух «ретиариев», которые неудачно бросили свои сети, покончили с обоими у самых ворот Смерти.
Здесь «ретиарии» пытались отбиться своими хрупкими фусцинами от мечей тяжеловооруженных латников в отчаянной надежде выиграть драгоценные мгновения с тем, чтобы более удачливые их товарищи успели прийти к ним на помощь.
«Секуторы» ожесточенно наступали на них, прижимая к краю арены, где служители стали хлестать «ретиариев» бичами и прижигать сзади раскаленными остриями копий под одобрительные возгласы зрителей.
— Поддай увальню!
— Врежь хорошенько!
— Прижги, прижги его!
— Дай ему!
Один из «ретиариев» сделал попытку рывком проскользнуть между двумя противниками, но нападавший на него «секутор» угадал движение врага и, бросившись наперерез, вонзил ему в бок свой короткий меч.
После этого участь второго «ретиария» была решена — вскоре и он пал, раненный в спину и в живот.
Оба гладиатора корчились на песке, умирая в жестоких муках. Крики их заглушал похоронный гром барабанов.
«Секуторам» некогда было их добивать, чтобы избавить от лишних страданий. Они уже спешили навстречу Сатиру и его товарищу-галлу, которые подобрали сети выбывших из боя «ретиариев» и готовили их к новым броскам.
На этот момент положение сторон уравнялось. Третий «ретиарий», потерявший сеть и преследуемый своим противником, третьим из оставшихся в живых «секуторов», со всех ног обежал более половины круга краем арены и вернулся к тому месту, где лежала его сеть. Подхватив ее, он быстро отступил к Рострам, готовый снова обрушить сеть на своего преследователя, который теперь приближался к нему, соблюдая осторожность, так как боялся попасть в ловушку.
В это время Сатир, полагаясь, видимо, больше на свои собственные силы и опытность, чем на отвагу и расторопность недостаточно обученных товарищей, крикнул белокурому галлу:
— Астианакс! Помоги Лингону, а я их задержу…
Молодой галл повиновался, тут же бросившись к Рострам, у которых «ретиарий» Лингон спустя мгновенье кинул сеть на противника и снова промахнулся.
Но как раз в это самое время подбежал Астианакс, и его бросок был удачен — «секутор» запутался в накрывшей его сети под гром рукоплесканий зрителей.
Не забывая о Сатире, галл тотчас повернул к нему на выручку, предоставив Лингону самому разделаться с обреченным врагом.
Тем временем Сатир, подвергшийся двойному нападению, оказался в большой опасности, хотя ему и удалось с изумительной ловкостью опутать сетью одного из «секуторов».
Теперь он, размахивая трезубцем, старался удерживать второго противника на расстоянии до тех пор, пока не подоспеют на помощь товарищи-«ретиарии».
Оставшийся один против троих врагов «секутор», понимая, что наступил момент роковой развязки, с отчаянием устремился вперед.
Сатир едва успел вонзить в его шит свою фусцину, как «секутор» резким и сильным ударом меча перерубил ее древко.
Обезоруженный «ретиарий» отпрянул в сторону, каким-то чудом избежав острия клинка, которым «секутор» в молниеносном выпаде лишь слегка порезал кожу на его левом предплечье.
Но второго удара «секутор» нанести не успел, потому что Астианакс с разбегу вонзил ему в бок свой трезубец.
Раненый гладиатор закричал и повалился на арену.
Галл добил его следующим ударом, чтобы прекратить мучительную агонию.
Победа досталась «ретиариям».
Лингон заколол «секутора», запутавшегося в сети Астианакса, прямо у подножия Ростральной трибуны, доставив удовольствие расположившимся на ней магистратам.
Последний из оставшихся в живых «секуторов», попавший в сеть, которую набросил на него Сатир, получил помилование от зрителей, справедливо рассудивших, что все без исключения гладиаторы сражались доблестно и смело шли навстречу смерти.
— Ты должен поделиться своим выигрышем с этим проклятым Сатиром, — с досадой проворчал Клодий, отдавая Минуцию двадцать золотых монет.
Вся площадь гремела от бешеных рукоплесканий.
Уже надвинулись сумерки. Служители и рабы зажигали первые факелы. С арены убирали трупы павших гладиаторов, посыпая песком и киноварью оставшиеся после них лужи крови.
Начавшееся вскоре столкновение конных «андабатов» было особенно отвратительным, потому что представляло собой бессмысленную кровавую резню, в которой ни сила, ни храбрость бойцов не имели значения.
Ничего не видя в своих наглухо закрытых шлемах без отверстий для глаз, «андабаты» наносили удары вслепую, наугад. Раненые лошади с диким ржанием сбрасывали с себя людей, прежде чем те сами получали ранения. Но и пешие продолжали рассекать воздух оружием в надежде поразить врага.
Рассеившихся всадников служители сгоняли ударами бичей на середину арены, чтобы продолжить бойню.
Зрители хохотали и хлопали в ладоши.
Это кровавое представление закончилась не раньше, чем половина ее участников не получили тяжелые ранения, а остальные гладиаторы с трудом удерживали в руках оружие. Двое из них еще были верхом на лошадях, а трое других едва стояли на ногах, все исколотые и израненные.
Схватку прекратил один из эдилов, помахавший с Ростр белым платком.
«Меркурий» и «Харун» вместе со служителями сполиария вышли на арену, чтобы решить судьбу тяжелораненых.
«Меркурий» обошел их всех, коснувшись своим жезлом двоих — один из них, весь покрытый ранами, уже умирал, другой держался окровавленными руками за распоротый живот, из которого вываливались внутренности.
Обоим тотчас перерезали глотки и поволокли их тела в сполиарий.
После «андабатов» на арену вышли семь пар «больших» и «малых» щитов, как называли их любители гладиаторских игр.
Бой между ними был непродолжительным и беспощадным. Гладиаторы дрались насмерть, или sine fuga[307], как называлось специальное условие боя, не оставлявшее бойцам побежденной стороны никаких надежд выйти из него живым.
Одолели «большие щиты», перебившие всех своих противников и сами потерявшие двоих.
Зрители неистово аплодировали.
Минуций снова выиграл у Клодия. Кроме того, он одновременно бился об заклад с Волкацием, который поставил десять золотых на «малые щиты» против двадцати золотых Минуция.
Дентикул и Приск в третий раз ударили по рукам с Либоном и Сильваном.
Оба приятеля были в выигрыше, потому что поверили в сегодняшнюю удачу Минуция, сопутствовавшую ему с самого утра, еще в цирке, и делали ставки на тех же гладиаторов, что и он.
— Ставлю пятьдесят золотых на «самнитов»! — торжественно объявил Минуций.
— Идет! Столько же на «галлов»! — сказал Клодий, страстно желавший отыграться.
— Какие ставки! Вот что значит богачи! — воскликнул Приск с завистью обнищавшего патриция.
— Еще бы! — подхватил Сильван. — У одного земли в Сицилии — коршуну не облететь, а второй никак не растрясет отцовское наследство…
— К Минуцию сегодня деньги липнут, будто его медом вымазали, — заметил Дентикул, довольно посмеиваясь.
— Не желаешь ли попытать счастья против моих «самнитов»? — обратился Минуций к Волкацию.
— У меня осталось наличными только двадцать золотых, — хмуро ответил тот, всегда проявлявший осторожность и скупость во время состязаний в цирке и на гладиаторских боях.
— Я готов поставить свои тридцать против твоих двадцати, — беззаботным тоном сказал Минуций.
Волкаций криво улыбнулся.
— Смелое предложение! Ну, что ж! Я согласен.
Ювентина, прислушиваясь к разговору римлян, бьющихся об заклад, невольно подсчитывала в уме все ставки, сделанные Минуцием за сегодняшний вечер, и поражалась той отчаянной решительности, с какою он рисковал по сути почти всеми своими деньгами, бывшими у него в наличии.
Пангей, с которым она утром довольно долго беседовала, жаловался, что господин остался совсем без денег, проигравшись в Капуе. Вся его наличность, по словам юноши, составляла не более восемнадцати тысяч сестерциев. И все это было теперь в игре!
Служители особенно тщательно подготавливали арену для нового боя.
Несколько мешков с киноварью они принесли, чтобы уничтожить следы крови после предыдущей схватки.
Ввиду совершенно сгустившейся темноты по всей окружности арены расставлены были рабы с пылающими факелами в руках.
Около десятка больших восковых факелов служители укрепили на Рострах.
Двадцать четыре пары «галлов» и «самнитов» вышли на арену под маршевые звуки труб и буцин.
Зрители встретили их появление долго несмолкающими аплодисментами и восторженными криками.
Гладиаторы, сверкая вооружением, выстраивались в центре арены — двумя линиями, лицом друг к другу.
— Ну-ка, подскажи, где он, тот самый Мемнон? — повернулся к Ювентине Минуций.
— Седьмой среди «самнитов», слева направо, — взволнованным голосом ответила девушка, которая в этот миг мысленно обращалась с молитвой к богам, чтобы они сохранили жизнь александрийцу.
— А, вижу… А что? Он неплохо выглядит. Если не Геркулес, то Ахиллес — это уж точно… Узнала ты его? — спросил Минуций.
— Кажется, да… Ошибки быть не может. Это он.
— Да защитит его Юпитер и да поможет ему Марс!
Музыка и шум толпы стихли.
Гладиаторы застыли в напряженном ожидании сигнала к началу боя.
Внезапно тишину прорезал звук трубы, и бойцы кинулись навстречу друг другу.
Послышался беспорядочный лязг скрещивающихся мечей, раздались первые вопли раненых. Снова заиграла музыка, застучали барабаны, взвизгнули флейты и свирели.
Музыканты старались, не жалея сил. В устроенной ими дикой какофонии потонули крики раненых, звон оружия и яростная ругань дерущихся.
Эта схватка продолжалась дольше, чем все предыдущие, и не только из-за большего числа участников: выступали самые искусные бойцы из римской и капуанской школ, принадлежавших Гаю Аврелию и Лентулу Батиату.
Все без исключения «самниты» были учениками Аврелия, поэтому их победа должна была принести их владельцу кричащую известность по всей Италии.
Самого Аврелия в это время можно было видеть у трибунала ночных триумвиров.
Он стоял, окруженный своими ланистами — преподавателями всех видов гладиаторского искусства.
Аврелия выделял среди них огромный рост и грубая, покрытая глубокими морщинами физиономия.
Рядом с ним был Пацидейан, управитель его школы, уже знакомый читателям, такой же гигант, не уступавший своему патрону отталкивающим выражением лица и известной всему Риму жестокостью.
И тот, и другой напряженно наблюдали за ожесточенной борьбой гладиаторов, исход которой был еще далеко не ясен.
Все же превосходная выучка и сила питомцев Аврелия проявилась с самого начала боя.
«Галлы» в первые же минуты потеряли шесть человек, а «самниты» только троих, что помогло им сохранить за собой численное преимущество до конца схватки, хотя победа далась им недешево.
«Галлы» бились отчаянно, стараясь переломить ход борьбы в свою пользу.
Зрители на трибунах неистовствовали. Отовсюду неслись их кровожадные возгласы:
— Бей! Режь!..
— Есть! Получил!..
— Коли его! Бей! Бей!..
— Проткни насквозь!..
— По заслугам! Добей увальня!..
— Есть! Еще раз есть!..
— Режь! Бей!..
— Смелее, «галлы»!..
— Навались, «самниты»!..
— Коли!.. Режь!..
«Самниты» одолевали.
Зрители особенно отличали Мемнона, который наносил и отражал удары с искусством, вызывавшим удивление и похвалы даже у тех, кто держал сторону «галлов». То и дело имя его хором повторяли сотни и тысячи голосов. На его счету уже было четверо убитых и много раненых противников.
Минуций, позабыв обо всем на свете, вскочил со своего места и, потрясая кулаками, вопил, как безумный:
— Так их, Мемнон! Наша берет!.. Режь без пощады!.. Коли его!.. Бей!..
— Добивай! Смерть «галлам»! — яростно взревела толпа, когда восемь из оставшихся в живых «самнитов» обступили со всех сторон трех израненных «галлов», продолжавших сопротивляться лишь из стремления принять смерть с мечами в руках, а не быть зарезанными на потеху черни, которая вообще неохотно проявляла милосердие к побежденным и предпочитала насладиться зрелищем их последних судорог и обезображенных предсмертной агонией лиц.
Очень скоро все трое «галлов» пали, доблестно сражаясь. Последнему из них удалось под конец тяжело ранить «самнита», который упал, обливаясь кровью, но сам он тут же был пронзен сразу несколькими мечами и рухнул замертво, присоединившись к груде тел, распростертых в центре арены.
Семеро победивших «самнитов» подняли вверх свои обагренные кровью мечи в знак окончания резни.
Между тем по всей площади прокатился мощный тысячеголосый шум.
Зрители и не думали расходиться. Их крики и рукоплескания обращены были к ярко освещенным факелами Рострам, где сидели магистраты и распорядители игр.
Еще не утолена была жажда крови. Толпа громко требовала боя между победителями.
Эдилы, немного посовещавшись между собой, дали знак ланистам продолжать представление.
Решение эдилов было встречено бурными изъявлениями радости, всколыхнувшими Форум.
Гладиаторы, только что закончившие тяжелейший бой и сильно уставшие, теперь должны были готовиться к новой схватке — им предстояло драться друг с другом. Некоторые из них, не теряя времени, стали осушать песком, взятым прямо с арены, запотевшие ладони и рукояти мечей, другие снимали свои закрытые шлемы, чтобы отдышаться, вытирая пот с лица краями туник.
Мемнон, тоже снявший шлем, вызвал в толпе гул любопытства и восхищения, особенно у женщин.
Он был в самом расцвете сил и красоты. Лицо его обращало на себя внимание чисто эллинскими чертами: прямой нос, упрямый подбородок, открытый лоб, обрамленный взмокшими от пота русыми волосами, и прекрасный вырез светло-карих глаз.
Внезапно среди зрителей возникло оживление, потом раздались аплодисменты.
На арену вышел запасной гладиатор, человек колоссального роста и геркулесовского телосложения.
Его узнали почти все. Это был знаменитый Эзернин, латинянин, сражавшийся на арене еще во времена Гракхов и не уступавший в силе и умении владеть оружием самому Пацидейану, с которым он находился в приятельских отношениях с тех пор, как оба они стали рудиариями[308].
Надо сказать, что Эзернин и Пацидейан в свое время пользовались славой настолько громкой, что знаменитый поэт Гай Луцилий[309] не раз упоминал их имена в своих сатурах.
Эзернин был свободнорожденным. В молодости он попал в гладиаторы за какое-то преступление. Очень скоро его сила и слава непревзойденного бойца помогли ему выкупиться на свободу.
С тех пор он всегда выступал на арене как «аукторат», то есть наемник[310], за то или иное вознаграждение по договору, заключенному с ланистой. Содержатели гладиаторских школ не скупились на хорошую плату, нанимая столь знаменитого героя арены — это поднимало авторитет их заведений.
Возраст его приближался к пятидесяти и, конечно, был он уже не тот, что в молодые годы, но никогда еще он не знал себе равных. Биться с ним — значило умереть.
Наемник вышел на арену в вооружении «самнита», но без наручника на правой руке и в шлеме без забрала, что, вероятно, должно было подчеркнуть его полное презрение к любому из возможных противников среди семерых победителей в только что закончившемся бою, а это были серьезные соперники — молодые, сильные и не раз уже смотревшие в глаза смерти.
Правда, в толпе поговаривали, что латинянин в последнее время начал страдать одышкой и пристрастился к вину, о чем свидетельствовало его лицо, опухшее, с лиловым оттенком.
Но большинство зрителей с восторгом приветствовали своего любимца.
Многие готовы были биться об заклад за него, как несомненного победителя в этом последнем бою.
Минуций, выигравший у Клодия и Волкация восемьдесят золотых денариев, то есть восемь тысяч сестерциев, благодаря храбрости «самнитов», заявил, что весь этот выигрыш поставит на Мемнона, если Эзернин согласно жребию будет биться в четверке его противников.
Клодию и Волкацию такое предложение показалось заманчивым: Мемнон выглядел усталым, а Эзернин был полон сил и имел репутацию искуснейшего бойца.
Волкаций соблазнился первым, хотя мог играть только в долг, так как все деньги, которые он прихватил с собой, уже перекочевали в кошелек Минуция.
Клодий тоже долго не раздумывал, и все трое ударили по рукам.
В это время с арены убрали трупы и присыпали ее свежим песком.
Вскоре появились «Меркурий» и «Харун», которые должны были произвести жеребьевку среди гладиаторов и определить две четверки противников.
«Меркурий» снял с головы свою широкополую шляпу, а мрачный «Харун» высыпал в нее восемь шариков двух цветов — красного и белого.
Гладиаторы по очереди вынимали их из шляпы и, показав зрителям, расходились в ту или другую сторону, согласно вынутому жребию.
Мемнону достался красный шарик. Эзернин, тянувший жребий вслед за ним, вынул белый.
Две четверки бойцов стали друг против друга, выставив перед собой щиты и держа наготове мечи.
По сигналу, поданному трубой, обе стороны стремительно сошлись в яростном противоборстве, которое, как это понимали и зрители, и сами дерущиеся, не могло быть продолжительным.
Мемнон бился с Эзернином, наступавшим мощно и страстно.
Латинянин наносил противнику молниеносные и сокрушительные удары, от которых щит Мемнона, с самого начала принявшего осторожную оборонительную тактику, получил вскоре несколько серьезных повреждений.
Зрители, в большинстве своем державшие сторону Эзернина, поощряли его исступленными криками:
— Бей его!..
— Прибей, как муху!..
— Отправь его к Миносу!..
— Руби! Проткни!..
— Эзернин! Эзернин! — повторяла хором толпа.
Но быстро и решительно покончить с Мемноном прославленному наемнику не удалось.
Тот, видимо, зная о коротком дыхании Эзернина, искусно оборонялся, заставляя противника как можно больше двигаться: он часто и неожиданно менял позиции, перебегая с места на место и кружа по всему центру арены.
Мемнон тянул время, надеясь, что его товарищи одержат верх над своими противниками и придут к нему на помощь. Судя по всему, это была его единственная надежда — Эзернин явно превосходил александрийца, если не искусством, то своей невиданной силой.
Товарищи Мемнона, казалось, оправдали его ожидания.
Скоро двое из четверки Эзернина и один из четверки Мемнона были убиты наповал. Единственный оставшийся в живых товарищ Эзернина недолго отбивался от двух наседавших на него противников, тоже израненных и обессилевших, — он споткнулся о лежавший у него под ногами труп и был заколот двумя ударами в спину.
Толпа примолкла.
Эзернин, продолжавший биться с Мемноном неподалеку от того места, где сражались и пали все его товарищи, оказался один против троих.
Однако на помощь к Мемнону поспешил лишь один из двух оставшихся в живых его товарищей. Второй же, бледный, как папирус, от потери крови и усталости, вдруг зашатался и повалился на песок в глубоком обмороке.
В этот миг Эзернин, резко отбив мечом отчаянный выпад Мемнона, внезапно бросился вперед и нанес сильнейший удар щитом в его щит. Мемнон был сбит с ног, отлетев на несколько шагов и упав на спину.
Латинянин моментально повернул против второго врага (тот уже подбегал к нему сзади). Первым же ударом Эзернин выбил меч из его руки и, сделав стремительный выпад, вонзил ему в грудь свой меч. Удар пришелся в самое сердце. Гладиатор был убит на месте, не издав ни звука.
Эзернин выдернул из тела врага клинок, обагренный кровью, которая сразу задымилась на холодном воздухе, и победно потряс им над головой под ликующий вой зрителей.
Мемнон так и не успел помочь товарищу.
Он поднялся на ноги и бросился на Эзернина, который, быстро переменив позицию, отбил щитом нанесенный им опасный колющий удар.
Но старый гладиатор уже тяжело и с хрипом дышал.
Последние неимоверные усилия, отнявшие у него много энергии, не могли остаться без последствий при его недуге. Он задыхался. Лицо его из лилового превратилось в багровое.
— Сдавайся, александриец! — прохрипел он противнику. — Тебе не устоять против меня… Ты хорошо себя показал, спасешь еще свою шкуру…
— Ни одного обола[311] за побежденного… кто бы он ни был, — глухо прозвучал в ответ прерывистый голос из-под забрала.
Это была известная поговорка грекоязычных гладиаторов из школы Аврелия.
— Тогда приготовься к встрече с Орком! — прошипел Эзернин в ярости.
Они снова сошлись.
Мемнон от обороны перешел к нападению. После каждого отбитого удара он делал выпады прямо в незащищенное забралом лицо противника.
На Эзернина внезапно нашел приступ кашля.
Воспользовавшись этим, Мемнон в смелом выпаде ранил наемника в левое плечо.
— Есть! — ахнула толпа.
Эзернин в бешенстве ринулся вперед.
Оба противника, скрестив мечи, сошлись почти грудь с грудью, и латинянин повторил уже использованный прием — с крутого разворота всего своего мощного туловища он снова ударил щитом в щит упрямого александрийца.
Последний на этот раз устоял, припав лишь на одно колено. Щит его при ударе отклонился в сторону, и Эзернин сделал решительный выпад, но в то же мгновенье Мемнон резко выбросил вперед руку с мечом, острие которого с силой, удвоенной встречным движением руки латинянина, вонзилось ему в запястье, не прикрытое наручником (вот когда бы он пригодился самонадеянному наемнику!). Это произошло так быстро, что в ревущей толпе зрителей сначала никто не успел ничего понять: все уже решили, что Эзернин окончательно поверг своего противника.
Вдруг все увидели, что меч вылетел из руки непобедимого героя арены, а сам он с гримасой дикой боли на лице повернул вспять, уронив щит.
Мемнон вскочил на ноги и бросился к раненому врагу, который, пробежав десять или пятнадцать шагов, упал на колени, прижимая к груди безнадежно изувеченную руку (кровь так и хлестала из вен, перебитых вместе с суставами). По лицу латинянина текли слезы боли и отчаяния.
Подбежавший Мемнон немилосердным пинком ноги опрокинул на песок арены его грузное тело.
Зрители бешено аплодировали.
Поставив ногу на грудь побежденному, Мемнон ждал решения народа.
Среди зрителей, судя по их крикам, не было единодушия. Многие требовали прикончить латинянина, не оправдавшего их надежд, но того спасли ночная мгла, не позволявшая зрителям подать руками тот или иной знак, и странное великодушие победителя.
Последний услышал в общем шуме несколько возгласов находившихся ближе к арене мягкосердечных людей:
— Пусть бежит!
Мемнон снял ногу с груди Эзернина и сказал ему с презрительным укором:
— Благодари не меня, а своих богов, душегуб! А я оставляю тебе жизнь только потому, что ты никогда больше не будешь зарабатывать деньги на чужой крови…
На арену сбегались служители и ланисты. Они обнимали и поздравляли победителя. Среди них были Аврелий и управитель школы Пацидейан, которые торжественно вручили Мемнону пальмовую ветвь — символ победы.
Гладиатор высоко поднял ее над головой, вызвав шумные рукоплескания зрителей, которые уже начали расходиться.
— Благодарение Диане! — ликовал Минуций. — Я молил ее о чуде, и оно свершилось!.. Вы видели? Какой был удар! Это же божественный удар — его никак нельзя приписать искусству человека.
— Напоминаю, друзья, что завтра вечером я вас всех жду у себя дома! — объявил Волкаций. — Надеюсь, ты придешь, Клодий? — спросил он откупщика, который в это время, проходя мимо сидевшей Ювентины, наклонился к ней и сказал ей вполголоса несколько слов.
— Если управлюсь с делами, — ответил Клодий неопределенно.
Минуций, страшно не любивший толкотни и давки, решил подождать, пока другие зрители не спустятся с помоста. Спешить ему было незачем — от Форума до Кипрской улицы было всего несколько минут ходьбы.
— О чем это тебе нашептывал Клодий? — спросил он Ювентину, когда они остались одни на помосте. — Я не расслышал, но мне показалось, что он назначил тебе свидание. Не так ли?
Ювентина, немного помедлив, рассказала ему обо всем откровенно.
— Вот оно что! — со злостью произнес Минуций, выслушав девушку. — Оказывается, все вокруг только тем и заняты, что наводят справки о состоянии моих дел. С нетерпением ждут моего краха! Нет, милейшие, не дождетесь! Тит Минуций умнее и хитрее любого из вас!.. Никого не бойся, девушка! Плюнь на Клодия, плюнь на Волкация. Забудь о них. Пока я жив, они тебя не получат. Ты можешь не верить мне, но я клянусь тебе в этом самой Дианой, моей покровительницей, которой я дал священный обет!..
За семь дней до январских ид (7 января), рано утром, трупы Югурты и двух его сыновей служители Мамертинской тюрьмы выволокли на площадь и бросили их у Гемонской лестницы на всеобщее обозрение.
По поводу этого события в Риме было много разных разговоров. Передавали рассказы тюремщиков о том, как солдаты, охранявшие Югурту во время триумфа, доставили его в тюрьму и, спеша завладеть золотыми серьгами царя, разорвали ему мочки ушей; как потом с него сорвали всю одежду и голого бросили в подземелье, откуда он, хотя и дрожал от страха, насмешливо сказал солдатам: «О, Геркулес! Какая же холодная у вас баня!».
Говорили, что сыновей Югурты, как только сам он испустил дух от голода, палачи удавили, выполнив ранее отданное распоряжение Мария.
По словам тюремных служителей, нумидиец до последнего часа цеплялся за жизнь, словно еще на что-то надеясь. А в народе толковали, что, возможно, Югурта рассчитывал выступить свидетелем по делу принцепса сената Марка Эмилия Скавра, против которого выставил обвинение народный трибун Гней Домиций Агенобарб[312]. Многие полагали, что Агенобарб легко добился бы осуждения Скавра, будь сам Югурта свидетелем на суде. О том, что принцепс сказочно разбогател на одних подарках, полученных им от нумидийского царя в бытность его легатом у Кальпурния Бестии, мало кто сомневался.
Спустя еще шесть дней, около полудня, на Форуме, перед Рострами, собралась многотысячная толпа. На этот час назначена была сходка плебеев.
Инициатором собрания явился народный трибун Гай Сервилий Главция[313], который собирался выступить с речью в защиту своего предложения восстановить отмененный под недобросовестным нажимом оптиматов судебный закон Гая Семпрония Гракха.
У Главции были все основания рассчитывать на поддержку народа, хотя большинству малоимущих и неимущих граждан было в общем безразлично, кто будет распоряжаться в судах — сенаторы или всадники. Последние, разумеется, горой стояли за предложение Главции и хвалили его за удачно выбранный момент, так как Сервилий Цепион, два года назад отнявший у всадников судебную власть и передавший ее сенату, снискал всеобщую ненависть, как главный виновник поражения при Араузионе, и ожидал суда за святотатственное разграбление сокровищ тектосагов в Толозо.
Было еще одно обстоятельство, заставившее многих граждан отложить свои дела и прийти на сходку.
В городе продолжались раздоры по поводу выдвинутого оптиматами обвинения против Мария, якобы стремящегося к царской власти.
Скандальный поступок арпинца, явившегося на заседание сената в одеянии триумфатора, не остался без последствий. Это грубое нарушение обычая расценивалось недоброжелателями Мария, как пробный шаг на пути установления им своей единоличной и тиранической власти.
Клиенты Метелла, Лукулла, Катула и других видных сенаторов усердно распространяли слухи с том, что Марий в ожидании триумфа на Государственной вилле примерял на себя диадему нумидийского царя — еще одно свидетельство черных его замыслов в отношении республики.
Между сторонниками и противниками Мария уже местами доходило до драк. Поэтому один из народных трибунов Луций Марций Филипп, честный республиканец, предложил, чтобы сам консул явился в народное собрание и опроверг эти обвинения.
Граждане, собиравшиеся на площади, гадали между собой, придет или не придет Марий на сходку.
Марий не баловал квиритов своими публичными выступлениями. Ему явно не под силу было тягаться в красноречии с блистательными ораторами из среды оптиматов. Поэтому арпинец по возможности избегал появляться на Рострах.
Первым держал речь Сервилий Главция.
Поднявшись на трибуну и подождав, когда стихнет шум, он заговорил:
— Больше всего хотелось бы мне, квириты, обратиться к вам сегодня со словами ободрения, дабы поднять ваш дух в преддверии грозной войны. Не стал бы я тревожить вас понапрасну по поводу внутренних наших неустройств в то время, как бесчисленные враги грозят гибелью отечеству, если бы не видел, как ваши лень, трусость и праздность день за днем, час за часом подтачивают силы государства. На ваших глазах кучка могущественных людей, олигархов, по своему произволу опустошают казну, им платят дань цари, тетрархи и все народы от Бетиса до Оронта, обхаживая их всех вместе и каждого по отдельности. Клянусь всемогуществом Юпитера! Их положение поистине царственное, больше, чем царственное! А вы? Вы, достославный римский народ? Вы, рожденные повелевать? Вы все еще боитесь тех, кому вам подобает внушать страх! После того, как погибли ваши защитники, Тиберий и Гай Гракхи, знатные люди постепенно, шаг за шагом уничтожали законы, принятые вам во благо, и в конце концов отобрали у вас последний, тот самый, с помощью которого вы еще как-то могли защитить самих себя и государство от их беззакония и самовластья…
Так начал свою речь Главция.
Он был неплохим оратором. Его речам не доставало эллинской изысканности, какая постоянно сквозила в речах Антония, Красса или Метелла Нумидийского. Но он обладал мощным голосом и способностью говорить без подготовки.
Это был блестящий импровизатор. Правда, в его речах многие часто замечали беззастенчивые реминисценции из речей знаменитых римских и даже греческих ораторов.
Речь Главции захватила слушателей.
Он весьма искусно подвел ее к сути своего предложения: отобрать суды у развращенного, продажного сената и вернуть их всадникам, то есть восстановить Семпрониев закон, который упразднил при поддержке большинства сената ненавистный всему Риму Квинт Сервилий Цепион.
С великой силой убеждения перечислял Главция все выгоды Семпрониева закона, говорил о его справедливости, полезности и способности обуздать своевольную знать, развращенную безнаказанностью за любые злоупотребления и преступления.
С гневом и возмущением обрушился он на сенатские суды, в продолжении двух лет выносившие оправдательные приговоры по вопиющим делам наместников провинций, хотя они были полностью изобличены в вымогательствах и казнокрадстве.
Высказав все это, Главция призвал сограждан проголосовать за его предложение в трибутных комициях.
Большинство собравшихся с одобрением выслушали речь Главции.
Только стоявшие небольшой отдельной кучкой нобили, отпрыски старинных плебейских родов, выражали бурное недовольство. Они давно уже слились с патрицианской знатью и всегда ратовали за интересы богачей и сената, хотя и не забывали о своем плебейском происхождении. Они появлялись на плебейских сходках, чтобы влиять на настроения простого люда с помощью своих многочисланных клиентов и вольноотпущенников, имевших права римского гражданства. Все они хором ругали Главцию, как смутьяна и гракхианца, крича что судебный закон Цепиона нужно оставить без изменения.
После Главции выступил с длинной и безыскусной речью народный трибун Луций Марций Филипп[314], который еще до своего избрания выступал против нововведений Мария в армии, пугая всех будущими потрясениями, но в конце концов смирился со всем этим, как со свершившимся злом.
Теперь он употреблял свои усилия на то, чтобы побудить пролетариев вступать в легионы (надо сказать, приток граждан в армию после Араузиона резко сократился — война с кимврами не сулила, кроме опасностей, никакой добычи).
По своим убеждениям Филипп был близок к Гракхам, хотя всегда осуждал их за крайности в политической борьбе. Как и Гракхи, он видел спасение пошатнувшегося римского могущества в возрождении крестьянства. Но он вынужден был с горечью признать, что старое доброе время безвозвратно ушло.
— Где те законопослушные граждане, которых круговой порукой связывали священный долг и любовь к родным пенатам? — восклицал Филипп, обращаясь к собранию. — Увы! Во всем Риме осталось лишь две тысячи семейств, которые владеют недвижимой собственностью…
Филиппа слушали без особого внимания.
Когда он, к немалому облегчению собравшихся, произнес традиционную фразу: «Я кончил, квириты», на площади произошли шум и движение.
Со стороны курии по направлению к Рострам шли, расчищая путь в толпе, консульские ликторы с фасциями на плечах. Следом за ликторами продвигался Марий, сопровождаемый группой друзей, среди которых были давний товарищ его по испанскому походу Кассий Сабакон, суровый Маний Аквилий[315], стяжавший славу храбрейшего воина и способного командира, и Публий Сульпиций Руф[316], юноша образованный, из богатой семьи, и уже обративший на себя внимание своими блестящими и смелыми речами против знати.
Вскоре Марий, поднявшись на Ростры, предстал перед народом, который встретил его приветственными криками и аплодисментами.
Наконец, на площади воцарилась тишина, и консул обратился к собравшимся с речью.
— Думается мне, квириты, — начал он, — думается мне, правильное решение принял я сегодня, чтобы поделиться с вами своим сокровенным, а то ведь что получается: недруги мои из числа знатных людей, а также их присные из тех, кто обычно кормится со стола патрона, распускают обо мне зловредные слухи, строят козни, повсюду осыпают бранью меня, а заодно и вас за тот великий почет, который вы мне оказали своим избранием, люди же честные и несведущие могут расценить мою сдержанность, как признание мною справедливости их обвинений. Мне-то всякие измышления повредить не могут, ибо самый образ жизни моей их, безусловно, опровергнет, но давно уж я заметил, квириты, что нет человека, настолько презирающего молву, чтобы не дрогнуть перед ней душою. Попробуй-ка готовиться к войне и в то же время не истощать государственной казны, привлекать к военной службе людей, у которых не хочешь вызвать недовольство, иметь попечение обо всем внутри страны и за ее рубежами и все это делать, когда тебя окружают зависть, хула, помехи, козни. Это гораздо труднее, квириты, чем можно себе представить. Кроме того, если другим, соверши они какую-нибудь оплошку или проступок, защитой будут древняя знатность рода, доблестные подвиги предков, могущество родных и близких, многочисленные клиенты, то мне, как и прежде, остается возлагать все мои надежды только на самого себя, и я должен охранять их своею доблестью и безупречной добросовестностью… Дело, конечно, обстоит следующим образом, — после короткой паузы продолжал Марий. — Вы поручили мне войну с кимврами, и знать этим крайне раздражена. Вспомните, квириты, как она возмущалась, когда вы приказали мне идти против Югурты! Так, может быть, вам лучше переменить ваше решение? Может быть, поручить это важнейшее дело кому-нибудь из круга знати? Посмотрим, как этот человек древнего происхождения, имеющий множество изображений предков и никогда не воевавший, вдруг забеспокоится, заторопится, наделает глупостей и кончит тем, что передаст дела командования какому-нибудь человеку из народа, который как раз тем и будет отличаться от него самого, что это будет муж многоопытный и сведущий в военном деле. Сам я, квириты, уже насмотрелся на таких, которые, став консулами, начинали читать постановления наших предков и воинские уставы греков. Странные люди! Если уж обязанности консула должно исполнять после избрания, то обдумать свою задачу, наверное, следует раньше, чем за нее браться! На вашей памяти, квириты, и на ваших глазах происходили все те, с позволения сказать, деяния, которыми они, опозорив себя, довели государство до плачевного состояния. И вы думаете после всего этого они раскаялись? Переменились? Ничуть не бывало. По-прежнему они ведут себя так, словно не они вам, а вы им обязаны почестями, наградами, претурами и консульствами, которые они требуют от вас передавать им, как царям, по наследству, а сами готовы в любой миг поднять крик, что отечеству угрожает тирания. Пусть не ищут далеко, а оборотятся на самих себя — сами они давно уже превратились в тиранов!.. С этими гордецами, квириты, сравните теперь меня, «нового человека». Что они знают понаслышке или из чтения, я либо видел, либо проделал сам. Чему они научились из книг, то я узнал, участвуя в походах, сражаясь в строю или ведя войны. Решайте же сами, что важнее — слова или дела?.. Они презирают меня, как «нового человека»! Мне бросают в лицо мое происхождение! Но если знатные презирают меня по праву, то пусть они также презирают и своих предков — ведь сами эти доблестные мужи когда-то впервые прославили себя своими подвигами, положив начало собственной знатности и передав память о себе своим потомкам. Воистину чужим добром щеголяет тот, кто кичится своим происхождением!.. Они завидуют моему почету! Пусть лучше позавидуют моим трудам, бескорыстию и испытанным мною опасностям — ведь именно через все это выпал почет на мою долю… Мне недостает славы предков! Зато я могу говорить о собственных деяниях. Я не могу ради вящего доверия к себе похвастать изображениями предков, их триумфами и консульствами, но если потребуется, я напомню о своем собственном триумфе, о своем консульстве, я покажу флажок, копье, фалеры и другие воинские награды, наконец, шрамы на своей груди!..
Произнося эти слова, Марий возвысил голос и с силой ударил себя кулаком в грудь.
Вся площадь всколыхнулась и разразилась рукоплесканиями.
— Вот мои изображения! Вот моя знатность! — с пафосом воскликнул Марий. — Они не по наследству мне достались, но были приобретены бесчисленными трудами и опасностями. Не знаю я греческой литературы, да и что мне в ней! Кому она помогла добиться славы? Уж не самим ли грекам, которые ныне ходят в данниках? Зато я изучил много другого, полезного для государства: рубить врага, стоять на страже, рыть окопы, одинаково переносить холод и зной, спать на голой земле, терпеть голод и тяготы походов и ничего не бояться, кроме позора. Так же я буду наставлять своих солдат, и никто про меня не скажет, что я заставлял их переносить больше трудностей, чем терпел сам. Вот полезное, вот достойное гражданина командование!.. Речь моя, быть может, кое-кому покажется нескладной, но стоит ли придавать этому значение. Это им нужно искусство красноречия, чтобы прикрывать свои постыдные дела. По их мнению, я неопрятен и груб, так как не умею изысканно устроить пирушку, не держу при себе музыкантов и скоморохов, да и повар обошелся мне не дороже, чем управитель усадьбы. Охотно признаю это, квириты! От отца своего и других достойных людей я усвоил, что изящество подобает женщинам, а настоящим мужчинам — труд, что человека украшает оружие, а не утварь. На своих пирушках эти празднолюбы, погрязшие в кутежах и разврате, злобно порицают все мои действия: и то я делаю не так, и это не эдак. Себя они считают знатоками во всем, чего ни коснись. Поставь кого-нибудь из них во главе легионов — он хоть сейчас готов повести их через Пенинский перевал[317] и через Саллювийский хребет[318]. Уж они-то знают, где лагерем стать, каким проходом через горы пройти, где склады устроить, где припасы морем подвозить и где сушей, когда с врагом схватиться, а когда затаиться. Задним умом крепки эти люди! Они хорошо судят обо всем на пирушках. В застольных речах они бывают и остроумны, и красноречивы, и насмешливы, но одно дело рассуждать в триклинии, другое — на войне, в походе, когда приходится искать нужное решение. Сам-то я всегда готов выслушать совет любого, кто вместе со мной поплывет в одном челне сквозь опасности. Кто хочет помочь мне советом, полезным для дела, милости прошу — пусть следует за мной в поход. Коня, подорожные, палатку — все он от меня получит. Ну, а те, кому это в тягость — пусть с берега кораблем не правят. Пусть продолжают заниматься тем, чем привыкли заниматься — любовью и вином. Где провели свою молодость, там пусть проводят и старость — в пирушках, служа чревоугодию и постыдной похоти. А нам пусть оставят труды, пот, пыль и все прочее, что нам дороже всех пиршеств…
Марий остановился, чтобы перевести дыхание, и продолжал уже более спокойным тоном:
— Теперь, квириты, скажу коротко о делах государства. Прежде всего, не отчаивайтесь из-за наших неудач в Галлии. Все то, что раньше мешало успешному ведению войны, вы полностью устранили. Неопытность командующих, алчность, продажность и высокомерие, — эта скверна, разъедавшая в течение многих лет наше государство, выжжена каленым железом отныне и до полной победы над врагом. Легионы пополнены свежими силами, от союзников идут к нам вспомогательные войска. С доброй помощью богов победа, добыча, слава — все будет в наших руках! Вас же, квириты, прошу смелее браться за дела государства. Поддержите его те, кто по возрасту годен к военной службе, и пусть не отвратят вас от нее несчастья, постигшие других. Долг всех честных граждан прийти на помощь отечеству. Право же, трусость еще никого не сделала бессмертным, и ни один отец не желал, чтобы дети его жили вечно, но чтобы они прожили век честно и достойно… Я продолжил бы свою речь, квириты, но, клянусь Юпитером Всеблагим и Величайшим, робким слова не придадут мужества, а для храбрых, мне думается, сказано достаточно.
Толпа на площади выразила шумное одобрение речи консула.
Марий спустился с Ростр. Его сразу же окружили друзья, народные трибуны и восторженные его почитатели из простых граждан.
Одни лишь нобили злобствовали и сокрушались, что в государстве набирают силу и влияние недобитые гракхианцы, вроде Главции и Сатурнина, поддерживаемые пролетарскими отбросами. Они не скупились на едкие замечания по поводу речи консула, которого считали кумиром подлой черни.
— Божественный оратор! Такого нужно кормить амброзией, а не полбой…
— Можно оглохнуть от его тирад!..
— Проклятые популяры! Они захватили Ростры, как неприятельскую крепость, и поливают с них грязью лучшее сословие…
— О, это гнусное искусство многим негодяям доставило блестящий успех и потому процветает…
— Республика гибнет! Надвигается охлократия!..
— Посмотрите, вон тот, что вертится рядом с Главцией и Сатурнином…
— Это еще кто?
— Его зовут Эквиций, он вольноотпущенник и выдает себя за сына Тиберия Гракха. Чернь хочет протолкнуть его в народные трибуны…
— Да не допустит этого всемогущий Юпитер!
— Вот какого сорта людишки рвутся ныне к власти!
— Вчерашние рабы!
— Подонки!
— А слышали про Гая Лузия, племянника Мария? Ничего такого не свершив, он уже получил чин военного трибуна…
— Что тут удивительного! Земляки арпинца так и кишат в Риме… Вон, один из них… тот, что стоит у атрия Свободы. Это Гратидий, триумвир по уголовным делам. В Арпине, говорят, был дурак дураком…
— С кем это он там любезничает? В жизни не видал такой мерзкой рожи…
— Еще один марианец! Ланиста Аврелий, владелец гладиаторской школы…
— О, Юпитер! Как он огромен, этот торговец человеческим мясом…
Рядом со зданием атрия Свободы беседовали два человека.
Один из них был уже известный читателю гладиаторский ланиста Гай Аврелий. Второго звали Марк Гратидий. Он был выходцем из Арпина и перебрался в Рим несколько лет назад преисполненный надежд выдвинуться на поприще судебного оратора, в чем весьма преуспевал на родине, но в столице ему не повезло из-за множества более удачливых и бойких соперников. Дважды он выставлял свою кандидатуру на квесторских выборах, но оба раза нудачно. В конце концов ему пришлось довольствоваться скромной, но хлопотной должностью ночного триумвира.
Аврелия с ним связывали дела особого рода: при посредничестве Гратидия ланиста время от времени получал в свое распоряжение осужденных на смерть преступников, за которых он уплачивал в казну умеренную плату.
Вот и сегодня они вели разговор о тридцати рабах заговорщиках, третьего дня доставленных из Нуцерии[319] по специальному приказу сената. Гратидий не разделял надежд Аврелия пополнить ряды своих учеников за счет этих несчастных, которых после сурового дознания приговорили к распятию на крестах.
— Боюсь, что это невозможно, — говорил Гратидий, продолжая беседу с ланистой.
— Отчего же? В чем загвоздка? — напористо спрашивал Аврелий.
— Пойми, эти злодеи особенные! Знаешь, что удалось вытянуть из них во время следствия? У них были не какие-нибудь ничтожные планы — они готовились поднять восстание, приурочив его к вторжению кимвров в Италию…
— Вот уж справедливо говорят: «Сколько рабов, столько врагов», — покачал головой Аврелий и тут же спросил: — Ну, и что же?
— В сенате этот заговор восприняли всерьез. Принцепс сената Эмилий Скавр высказался, что всех надо распять в назидание другим. Остальные сенаторы единодушно его поддержали…
— Просто так взять и распять здоровенных парней, которых можно было бы зарезать в цирке? — искренне возмутился ланиста. — Или отцы-сенаторы потеряли вкус к гладиаторским зрелищам?
— Ты судишь по-своему, а в сенате думают о том, чтобы отбить у рабов охоту к мятежам…
— Послушай, Гратидий, мне ведь нужны не все. Выберу из них пятерых-шестерых, может быть, с десяток. А лучше бы отдал ты мне их всех, этих негодяев? Я бы их бросил на убой во время первого же праздника! А ты на них мог бы совсем неплохо заработать… Подумай над этим.
— Со своей стороны я, конечно, попытаюсь что-нибудь сделать, но вот как быть с моими коллегами?.. Делото, сам понимаешь, очень щепетильное.
— Можешь посулить им за каждую голову по сто денариев.
— Всего-то?..
— Помилуй, сам Ганнибал предлагал столько же за пленного римского раба!
— Хорошо, я поговорю с коллегами.
— Уж ты постарайся, мой Гратидий.
— Сделаю все, что смогу.
Аврелий простился с триумвиром и, смешавшись с толпой, покидавшей Форум по окончании сходки, стал понемногу продвигаться по направлению к Этрусской улице, где, как уже знает читатель, находился его дом.
Однако ланиста не торопился попасть домой. В людском потоке, перемещавшемся наискось через всю площадь от курии Гостилия мимо Курциева бассейна до статуи Вертумна, у которой начиналась Этрусская улица, Аврелий, минуя ее, проследовал вместе с толпой до следующей улицы, которая вела к храму Кастора и Поллукса.
Вообще-то римляне называли этот храм просто храмом Кастора, хотя его посвятили обоим божественным братьям-близнецам.
Место возле храма было центром розничной и мелкой торговли рабами.
Аврелий почти ежедневно наведывался сюда, чтобы присмотреть для себя что-нибудь подходящее.
Его всегда интересовали пойманные солдатами во время облав беглые рабы. Последних, если они не хотели называть своих законных господ, отправляли в рудники и каменоломни. Некоторых из них специально отбирали и продавали в гладиаторы. Как правило, это был народ крепкий, в цветущем возрасте, вполне пригодный для гладиаторской службы.
Рядом с храмом Кастора тут и там установлены были катасты — так назывались невысокие деревянные помосты, на которые выводили рабов для осмотра их покупателями.
У невольников, привезенных из-за моря, ступни ног были выбелены мелом. Круглый войлочный колпак на голове раба служил знаком того, что хозяин не желал брать на себя какие-либо обязательства в отношении его благонадежности, поведения или склонностей, особенно к побегу.
Взятым в плен на войне головы украшали венками, дабы предостеречь покупателя, что государство за них никак не ручается. Продажей военнопленных ведали квесторы. Частная торговля ими была запрещена.
За исключением рабов перечисленных выше категорий, остальные невольники всходили на подмостки с висевшими у них на груди табличками, в которых указывались место рождения, возраст, умение и возможные недостатки.
Рядом с храмом Кастора стояло здание торгового дома для сбыта дорогого «товара»: необычайно красивых девушек и мальчиков, которые пользовались у богатых людей большим спросом. Туда пропускали только прилично одетых граждан. Бедным простолюдинам, которые тоже были не прочь поглазеть на обнаженные тела молодых красавиц и нежных мальчиков, вход в этот дом был закрыт.
Аврелий, протолкнувшись сквозь толпу к подмосткам, стал обходить рабов, вчитываясь в то, что было написано на табличках. Сегодня ему нужен был раб, знакомый с кузнечным делом: работавший в его альбанском имении кузнец нуждался в хорошем подручном. Кузнец жаловался, что без стоящего помощника ему все труднее приходится справляться с починкой поврежденных в последних играх щитов, мечей, фусцин, касок и прочего гладиаторского снаряжения, которое Аврелий всякий раз после боев отправлял в имение. Кузнец был отменным мастером своего дела и оружие возвращал в прекрасном состоянии. Аврелий на этом сберегал немалые деньги, так как вооружение гладиаторов стоило очень дорого…
— Приветствую тебя, Аврелий! — внезапно услышал он голос у себя за спиной.
Ланиста обернулся и увидел перед собой старого знакомого — Тита Минуция, с которым он одно время вел дела, связанные с продажей ему гладиаторского оружия и снаряжения.
Минуций принадлежал к всадническому сословию и держался с Аврелием несколько высокомерно. Аврелия это всегда бесило. Еще бы! Он знал покойного отца Минуция — тот сумел сколотить приличное состояние, а этот вечно напомаженный щеголь, как говорят, довел себя своей расточительностью до полного разорения и еще смеет задирать перед ним свой нос!
— Минуций! — воскликнул Аврелий. — Клянусь Кастором и Поллуксом, вот кого не ожидал встретить!..
— А я искал тебя, — сказал молодой человек, пожимая руку гладиаторскому ланисте, который не без интереса окинул взглядом его великолепный греческий наряд.
Минуций выглядел настоящим грекоманом, каких уже немало было среди римлян, подвергавшихся все более сильному культурному влиянию с востока, повсюду задававшего тон, особенно в одежде.
Свежевыбритый, с красиво подстриженными и завитыми волосами, он был одет в дорогой желтого цвета хитон с вышитыми на нем рисунками и узорами. На плечах у него была пурпурная хламида.
В руках он держал изящную тросточку с золотым набалдашником.
— Судя по всему, ты нынче не был на сходке, — с усмешкой произнес Аврелий. — Добрых квиритов взяла бы оторопь, если бы они увидели в своем собрании столь блистательного эллина.
— У меня нет времени шляться на сходки, — небрежно ответил Минуций, пропустив мимо ушей ироническое замечание ланисты.
— О, ты многое потерял! Если бы ты только слышал, как Марий разносил оптиматов…
— Политикой я больше не интересуюсь. Всем речам в Комиции я предпочитаю плоские шутки скоморохов на Овощном рынке…
— Недавно я виделся со Стертинием, — сказал Аврелий. — Он сообщил мне, что ты закупил у него оружия не меньше, чем на целую когорту[320]…
— Не удивляйся, просто я узнал, что у самнитов и марсов небывалый спрос на римское вооружение.
— А гладиаторская школа? Ты ведь, кажется, хотел открыть гладиаторскую школу?
— Всему свой черед.
— И где же ты хочешь заняться этим делом? — допытывался Аврелий. — Здесь, в Риме? Или в Капуе?
— Еще не решил окончательно, хотя после прошлогоднего постановления сената город наш стал просто находкой для всех ланист, не правда ли?
— Ты сказал, что искал меня? — спросил Аврелий, внимательно посмотрев на молодого человека.
— Хочу купить у тебя одного твоего храбреца.
— Ради всех богов! — оживился ланиста. — Хоть десяток!.. Но не более того, — сразу добавил он и начал жаловаться: — Югуртинские игры отняли у меня самых лучших. И во всем виновата прихоть подлой черни. Эдилы конечно же рады были потакнуть ей за чужой счет. Да ты сам видел, какая была резня! Особенно жаль последних шестерых. Это были настоящие львы — один к одному! Когда они вышибли дух из увальней Батиата, я уже потирал руки и готовился расцеловать каждого из них. Какое там! Кровожадности римлян нет границ! Представляю, как злорадствовал Батиат, когда моих молодцов тащили в сполиарий… Да еще этот дурень Мемнон, пропади он пропадом! Отпустить живым Эзернина! Отпустить, когда все требовали его прикончить! Мало того, что Эзернин содрал с меня пятьсот сестерциев только за то, чтобы осрамиться на весь Рим, мне еще придется выплачивать ему за увечье. Я, как последний дурак, пошел у него на поводу, составляя с ним договор! Он настаивал на компенсации, если получит ранение. Словно заранее знал, мошенник, что останется без своей хваленой клешни…
Минуций, пока ланиста разглагольствовал, строя отвратительные гримасы на своем и без того отталкивающем лице, думал про себя: «Ну и рожа! Плюнуть хочется!».
Но вслух он произнес как можно мягче:
— Собственно Мемнона я и хотел купить.
— Отдам кого угодно, только не его. Могу предложить Германика, Лингона, Сигимера — ты их видел на арене… О, это славные бойцы! Если возьмешь их, не пожалеешь…
— Мне нужен Мемнон и никто другой.
— Дался же он тебе, — проворчал Аврелий. — Может быть, ты думаешь, что я им крепко дорожу? Да нет, клянусь Венерой Либитиной! Конечно, храбрец и мечом хорошо владеет — тут ничего не скажешь. Но ты же видел — ноги у него слабоваты, дважды был сбит с позиции, и вообще ему просто повезло с этим случайным ударом, который пропустил Эзернин…
— Может быть, ты и прав, но Мемнон мне нужен как преподаватель в моей будущей школе, — терпеливо пояснил Минуции. — Я ведь знаю, что ты его и других искусных гладиаторов посылаешь на Ватиканское поле, чтобы они обучали тиронов[321] своим изощренным приемам…
— Словно помешались все на этом александрийце! — досадливо поморщился Аврелий. — Третьего дня, например, являются ко мне — поверишь ли? — худосочный отпрыск Эмилия Скавра, принцепса сената, а вместе с ним разбитная дочь краснобая Марка Антония, и оба в один голос заявляют, что будут брать уроки только у победителя Эзернина…
— Сын принцепса сената и дочь Антония посещают твою школу? — удивился Минуций.
— У богатой знати свои причуды, — усмехнулся ланиста. — Ты, наверное, слышал уже, что молодого Скавра обвиняют в дезертирстве?
— Кажется, он где-то отсиживался во время сражения при Араузионе…
— Совершенно верно. Он исчез из лагеря прямо накануне битвы…
— Представляю, какой позор отцу!..
— Еще бы! Тот, когда узнал об этом, был вне себя, а сыну приказал не показываться ему на глаза. Молодой же Скавр уверяет всех со слезами, что выполнял какое-то поручение военного трибуна, только доказать этого не может, потому что и трибун погиб, и весь легион, в котором служил Скавр, кимвры вырубили до последнего человека. Одна лишь Антония, его нареченная невеста, не хочет верить в трусость своего жениха, и они вместе договорились, что Скавр, прежде, чем он примет участие в новом альпийском походе, выступит гладиатором на арене, чтобы доказать отцу и всему Риму свою храбрость.
— Желал бы я поприсутствовать на таком зрелище, — улыбнулся Минуций.
— И я, пожалуй, тоже, — хохотнул Аврелий. — Но вряд ли отец допустит новое бесчестие роду Эмилиев. Принцепс уже жаловался Антонию, что это его дочь подбила на такое глупого юношу, а оратор, говорят, в кругу своих близких будто бы обмолвился, что не очень счастлив от мысли иметь зятем дезертира…
— Но мы отвлеклись, — сказал Минуций. — Предлагаю тебе за Мемнона десять тысяч сестерциев. Пять тысяч отдам тебе наличными, остальные — под расписку до февральских календ…
— Десять тысяч? Всего-то? — странно усмехнулся Аврелий.
— А сколько же ты хотел? — искренне возмутился Минуций. — Думаешь, мне не известно, что за каждого из тех, кого ты в прошлый раз выпустил на арену, эдилы уплатили тебе по четыре тысячи?..
— Не так давно мне предлагали за Мемнона не менее тридцати тысяч, — сказал ланиста со все той же странной и загадочной улыбкой.
— Клянусь жезлом Меркурия, поиздеваться решил надо мной! — нахмурился Минуций. — Не заставляй меня думать, что ты бессовестно лжешь! Где это было видано, чтобы за гладиатора предлагали тридцать тысяч?..
Аврелий рассмеялся.
— Да, поверить в это трудно, — заговорил он, — и тем не менее это сущая правда… Но сначала выслушай! Я расскажу обо всем по порядку, и ты тогда поймешь, почему я до поры до времени не хочу продавать этого александрийца… Кстати, если ты не знаешь, он действительно родом из Александрии. Отец его занимал высокий пост у царя Птолемея и…
— Ну, это я знаю, потому что успел с ним немного поболтать, — перебив собеседника, сказал Минуций.
— А он ничего не рассказывал тебе, как разбойничал на море? — живо спросил ланиста.
— Кажется, он вскользь упомянул об этом, но меня интересовало лишь одно — где он научился так мастерски владеть мечом, — небрежно пожал плечами Минуций.
— О своих морских приключениях он предпочитает помалкивать. И, знаешь, почему? Это пиратское отродье надеется, что его вызволят его пиратские дружки.
— Ты так думаешь? — спросил Минуций, изобразив на своем лице непритворное любопытство.
— О, я убежден в этом! Вот, слушай… Еще в конце минувшего лета я решил испробовать его в групповом бою на играх в Капуе. Дрался он там прекрасно, но получил глубокую рану в бедро и не мог передвигаться. Я же торопился в Рим и попросил своего друга Лентула Батиата позаботиться о раненом до его выздоровления. Но получилось так, что вскоре после моего отъезда из Капуи старик Батиат решил отдохнуть в Байях[322], а свою школу оставил под присмотром сына. Советую тебе на будущее, никогда не доверяй этому отъявленному негодяю и плуту! Именно из-за этого подонка я лишился тридцати тысяч сестерциев, которые мне предлагали за Мемнона. Мерзавец задумал оставить меня в дураках. Он написал отцу в Байи и мне в Рим, что рана у Мемнона воспалилась и он испустил дух. На самом же деле боец мой был живехонек. Молодой Батиат, наложив на него оковы, переправил гладиатора в имение своего приятеля, такого же мошенника, как и он сам. Когда Мемнон поправился, они вдвоем продали его какому-то ланисте из Помпей, поделив между собой вырученные деньги. А гладиатор мой почти два месяца сражался в Помпеях, пока его не перекупил другой ланиста и не отправил вместе с другими своими учениками в Кумы, где должен был справляться общекампанский праздник. Вот тут-то мой Мемнон и совершил свой поистине изумительный побег, рванув на глазах у оторопелых стражников через кусты и камыш прямо в Лукринское озеро[323]. Каково? Храбрец переплыл озеро, выбрался на Домициеву дорогу и дошел до Патрина, но видом своим — грязный, в одной тунике — вызвал подозрение у тамошнего трактирщика, хотя пытался уверить его, что он ограбленный разбойниками греческий купец. Трактирщик донес о нем куда следует. Моего красавца схватили, когда он спал. В это время уже распространился слух о его побеге. Отпираться и сочинять небылицы было бесполезно, и Мемнон во всем сознался. Только потерявших его на пути в Кумы ждало разочарование, потому что Мемнон назвал меня в качестве законного владельца. Он предпочел вернуться в Рим, чем сражаться в Кумах. Я уверен, что он возлагал надежды на то, что его выручат пираты. Но он опоздал. Случись это месяцем раньше — он уже гулял бы на свободе, потому что именно тогда ко мне явился один почтенный гражданин из всаднического сословия и сообщил, что сын его попал в плен к пиратам и те требуют за него помимо выкупа вернуть им их товарища, то есть Мемнона Александрийца, который содержится в моей школе. Человек этот готов был выложить наличными тридцать тысяч сестерциев, а мне оставалось лишь развести руками и объявить, что гладиатор отправился в царство Плутона. Можешь представить мою досаду?
— Представляю, — усмехнулся Минуций, с интересом выслушавший рассказ Аврелия. — Но как же обстоит дело теперь? — спросил он. — Насколько я понял, пиратам уже сообщили, что Мемнон погиб и…
— …и тем не менее, — перебив молодого человека, заговорил Аврелий, — я хочу дознаться, наконец, через кого он дает знать о себе пиратам. Сам-то он прикинулся дураком и твердит, что на Крите он довольствовался скромной ролью простого матроса, и ума не может приложить, кто это там за него так хлопочет…
— Но, может быть, так оно и есть на самом деле, — предположил Минуций.
— То и удивительно, что нет, — возразил Аврелий. — Не так давно мой раб-мальчишка, которого я вместе с другими рабами всякий раз посылаю на Ватиканское поле приглядывать за гладиаторами, обучающими молодых легионеров… на тот случай, если кто-нибудь Из них попытался бы улизнуть, особенно это касается Мемнона, который так и косит глазами в сторону Остии, — пояснил ланиста и продолжал: — Так вот мальчишка сообщил мне, что подслушал разговор Мемнона с какой-то молодой женщиной из свободных или вольноотпущенниц. Скорее всего, это была одна из тех, которые млеют при виде красавцев гладиаторов, делают им подарки и все такое прочее. Мальчишка спрятался в кустах поблизости от того места, где Мемнон и его воздыхательница вели свою беседу, и услышал о том, что женщина намерена на днях совершить поездку в Остию и поговорить с кем-то о Мемноне, сообщить, что он жив и здоров и что известие о его смерти было ошибочным. Когда женщина простилась с гладиатором, мальчишка решил проследить за ней, но та, видимо, заметила слежку и потерялась в толпе на Форуме… Теперь ты понимаешь, что у меня есть серьезная причина, чтобы не расставаться с Мемноном. К тому же всем этим заинтересовался один из ночных триумвиров…
— Вот как? — насторожился Минуций. — Ему-то зачем все это?
— Ну как ты не понимаешь! Ведь есть возможность узнать о приятелях Мемнона, связаных с пиратами. Кто знает, может быть, там обосновалось настоящее осиное гнездо? Не случайно же прошлым летом пиратам удалось совершить внезапное нападение на Счастливую гавань в Остии? Вот мы с Марком Гратидием… ты его знаешь… вот мы с ним и решили, что как только эта незнакомка снова явится на встречу с Мемноном, мои рабы отведут ее прямехонько к триумвирам, а уж они-то заставят ее ответить на интересующие их вопросы. Мальчишка утверждает, что красотка эта хоть куда — есть на что посмотреть. Обязательно поприсутствую в атрии Свободы, когда ее начнут растягивать на «кобыле»[324]…
— А Мемнон? — спросил Минуций, стараясь скрыть тревогу, — Почему триумвирам не взяться за него самого?
— В свое время и до него дойдет очередь, — усмехаясь, сказал Аврелий. — Но пока калечить его пытками — только себе в убыток. Все в Риме ждут, когда он снова появится на арене. Я, конечно, предлагал этому головорезу быть со мной откровенным и в обмен на это обещал свободу, а он повторяет одно и то же: «Что я мог знать? Я был простым матросом на миапароне»… Но меня не проведешь! Даже если его сообщницу не удастся выследить, пираты наверняка попытаются снова выкупить его и уж тогда я своего не упущу. Уж я поторгуюсь на этот раз…
— Ну, что ж, Аврелий, — сказал Минуций. — Очень жаль, что нам не удалось договориться…
— Если хочешь, отдам тебе Филоту или Дилона, недорого возьму, — предложил Аврелий. — Клянусь, не пожалеешь! Оба они ни в чем не уступят этому хваленому александрийцу…
— Я подумаю. Поговорим об этом в другой раз. Прощай и будь здоров!
— Будь здоров, Минуций! Да помогут тебе боги во всех твоих начинаниях!..
Оставив ланисту гладиаторов у подмостков, Минуций направился вверх по улице, проходившей перед храмом Кастора, но она еще была запружена народом, возвращавшимся со сходки. Поэтому Минуций решил подождать в портике, стоявшем неподалеку от храма, пока улица более или менее освободится, а уж потом продвигаться к дому.
Он не спеша поднялся в портик, где было не так уж много народа.
В летнее время люди спасались здесь от палящих солнечных лучей. Минуций отыскал свободное место возле одной из двойных колонн и, обратив рассеянный взор в сторону улицы, по которой медленно двигалась толпа, стал в раздумье поигрывать своей тросточкой.
Разговор с Аврелием можно было считать даром потерянным временем, если бы ланиста не выболтал о «незнакомке», встретившейся с Мемноном на Ватиканском поле.
Минуций вспомнил о том, что только вчера вечером Ювентина ходила на Квиринал, чтобы повидаться с гладиатором. А ведь она могла оказаться в большой опасности? Шутка ли! Попасть в лапы ночных триумвиров по подозрению в связях с пиратами! Хорошо, что рабы Аврелия не проявили должной бдительности! Совершенно очевидно, что с этого дня Ювентине нельзя встречаться с Мемноном. Придется им обоим поскучать друг без друга. Это, разумеется, куда лучше, чем давать показания в атрии Свободы, где рабов и рабынь допрашивали не иначе, как с применением пыток. В случае необходимости он сам навестит гладиатора или пошлет к нему одного из своих рабов…
Поездка Ювентины в Остию была неудачна. Человек, с которым она должна была встретиться, бесследно исчез. Ювентине удалось лишь узнать, что тот продал свой дом и свой корабль, но куда уехал — никто об этом не мог ей сказать.
Поначалу Ювентина утаила от Минуция истинную цель своей поездки, что было вполне естественно. Довериться римлянину, своему господину, в таком деле она конечно же не могла. Но исчезновение человека Требация из Остии сделало ее смелее. В создавшемся положении Мемнон, так боявшийся выдать своих критских друзей, рисковал только собой. Ювентина после ужасной резни гладиаторов, какую она увидела на Форуме, пришла к печальному выводу: следующий бой может стать роковым для Мемнона, несмотря на всю его силу, храбрость и умение владеть оружием. Так что, вернувшись из Остии в Рим и предварительно переговорив с Мемноном, девушка без утайки обо всем рассказала Минуцию, попросив у него совета и помощи.
Она умоляла его не пожалеть денег на то, чтобы выкупить Мемнона, и жизнью своей ручалась, что тот очень скоро вернет потраченные на выкуп гладиатора деньги с большими процентами. Ювентина поклялась, что Минуций получит не менее пятидесяти тысяч сестерциев чистой прибыли, если поверит ей и Мемнону.
Минуция вся эта история крайне заинтересовала.
О римских изгнанниках на Крите он слышал и раньше. У него возникла мысль, что этих людей можно попытаться привлечь к задуманному им делу.
Он посетил александрийца в школе на Квиринале.
Поговорив с ним, Минуций убедился, что гладиатор действительно связан с критскими пиратами. Мысли Минуция заработали в том направлении, что Мемнона в дальнейшем можно будет использовать в качестве посредника при его, Минуция, переговорах с архипиратом Требацием Тибуром, слава о котором уже разнеслась по всему италийскому побережью. По слухам, у Требация был настоящий флот. Воображение рисовало Минуцию соблазнительную картину: предводимая им сухопутная армия рабов и действующий в союзе с ним на море пиратский флот, с помощью которого можно будет рассчитывать на захват приморских городов — все это позволит ему надолго закрепиться на италийской земле к югу от Рима.
Идея о переговорах с пиратами вскоре окончательно завладела им. Ловкий, сильный, храбрый и энергичный Мемнон мог стать незаменимым посредником. Но будет ли этот гладиатор верен ему? Станет ли рисковать собой ради него, когда окажется на свободе? В связи с этим определенно возрастала роль Ювентины. Налицо были все признаки того, что она и Мемнон без памяти влюблены друг в друга.
«А раз так, — думал Минуций, — то мне следует, отправив Мемнона на Крит, оставить при себе Ювентину. Тогда я всегда смогу быть уверенным в том, что этот молодой человек, явно пораженный стрелой Амура, сделает все возможное, чтобы вернуться обратно к своей возлюбленной, и заодно выполнит мое поручение».
Решительный отказ Аврелия продать ему Мемнона, хотя и огорчил Минуция, но ни в коей мере не поколебал его замыслов относительно использования в своих целях пиратского мира, который мог бы не только оказать поддержку восстанию, но и в случае поражения дать последнее убежище его предводителю.
Минуций уже подумывал над тем, как устроить александрийцу побег.
Для этого нужны будут подходящие люди, которыми Минуций пока не располагал, но он со дня на день ожидал прибытия рабов, которые еще в конце декабря по его приказу отправились сопровождать груз с гладиаторским снаряжением и оружием в свессульское имение.
«Когда они вернутся, — размышлял Минуций, — отберу из них трех-четырех юношей попроворнее. Проникнуть в школу будет нетрудно, тем более что охраняется она скорее от тех, кого в ней содержат, а не от тех, кто захотел бы помочь смертникам совершить побег. В самом деле, какой раб или свободный станет рисковать ради этих отверженных, этой человеческой пены?.. Итак, необходимо, во-первых, хорошенько разузнать точное месторасположение того эргастула и той камеры, куда помещен мой гладиатор. В этом поможет он сам, составив подробный план школы. Во-вторых, не следует забывать, что в камере Мемнон будет не один, следовательно, это будет групповой побег, и александрийцу придется убедить товарищей по узилищу бежать вместе с ним. Естественно предположить, что любой из них не откажется от возможности обрести свободу. Если им удастся незаметно выбраться из школы, а потом из города, можно будет снабдить их всем необходимым — одеждой, оружием, деньгами, после чего мои люди помогут им перебраться в мое кампанское имение».
Думая о своем, Минуций время от времени прислушивался к говору людей, собравшихся в портике. Они живо обсуждали произнесенные на сходке речи народных трибунов и консула, говорили о кимврах, о воинских наборах среди римлян и союзников, о последних постановлениях сената…
Скользнув нечаянным взглядом по толпе, двигавшейся по улице, он вдруг увидел Волкация и Сильвана, которые, о чем-то беседуя друг с другом, поднимались по лестнице в портик.
Встреча с ними не сулила Минуцию ничего, кроме скучных и никчемных разговоров. Поэтому он тихонько отступил за колонну с таким расчетом, чтобы по мере возможности оставаться вне поля зрения двух приятелей.
Между тем Волкаций и Сильван, поднявшись в портик, остановились вскоре в нескольких шагах от колонны, за которой укрылся Минуций.
Он хорошо различал их голоса в общем людском гомоне.
Сначала он подумал, что, пожалуй, нет смысла больше прятаться, и собрался было обнаружить себя, но по нескольким словам их беседы понял, что речь идет о нем, причем чем дальше продолжался между ними разговор, тем сильнее закипала в его жилах кровь и нарастало желание разорвать обоих на части.
— Ну, и с чем же они прибыли, Волкаций, эти капуанские аргентарии? — донесся до него хриповатый голос Сильвана.
— С целым ворохом заемных писем нашего проказника, из них больше половины подлежат оплате или в ноябрьские, или в декабрьские календы, — отвечал Волкаций.
— Вот так штука! — воскликнул Сильван. — А нам-то он говорил, что сами менялы в Капуе задолжали ему деньги с великими процентами…
— Нашел, кого слушать! Он врет так же легко, как дышит. Теперь и дураку понятно, что его песенка спета. Капуанцы уже подали претору исковые заявления.
— Минуцию не позавидуешь! Видимо, придется ему продать последнее свое имение в Кампании, чтобы расплатиться с кредиторами…
— Что ты толкуешь об имении? Можешь не сомневаться, отныне все его имущество как в Кампании, так и в Риме пойдет с торгов. Капуанцы рассказывали, что его свессульское имение и доходный дом в Капуе заложены и перезаложены. Я-то давно об этом догадывался…
— И тем не менее ссужал ему деньги и под конец поверил в кредит за девчонку…
— О! Клянусь Меркурием, я не потеряю ни сестерция! Вот увидишь! И Ювентину я верну с прибылью!..
— Каким же образом?
— Пусть меня Орк возьмет к себе, если я не добьюсь в суде, чтобы мне выплатили сполна за пользование моей рабыней. У меня есть свидетели, у меня есть письменное обязательство Минуция! О, ты меня не знаешь, Сильван! Я возьму за девушку больше денег, чем получил бы, если бы она весь этот месяц работала в самом дорогом лупанаре. Никаких уступок, никаких отсрочек! Я потребую собственный дом его в Риме пустить с аукциона, а он один, не считая находящегося в нем имущества, потянет на два с лишним миллиона сестерциев…
— Не меньше, — подтвердил Сильван. — Совсем новый дом на одной из самых красивых улиц в центральной части города! Но, может быть, долг его не так велик, чтобы…
— Все уже подсчитано, Сильван, — прервал его Волкаций. — Поверишь ли, полтора миллиона без учета процентов!
— Какие деньги, клянусь Юпитером Статором! Похоже, этот несчастный будет вконец разорен! А ведь совсем недавно мы с тобой казались нищими по сравнению с ним. Бедный юноша!..
— А у тебя, я вижу, совесть взыграла, мой Сильван? — насмешливо прозвучал голос Волкация.
— Как тебе сказать… Ты же не станешь отрицать, что мы с тобой, играя с ним в кости, лишили его доброй половины состояния? Особенно памятным для нас было сражение в прошлогодний праздник Терминалий[325], когда он, как одержимый, повышал ставки в надежде отыграться. На нас тогда обрушился настоящий денежный ливень!
— Приятно вспомнить!.. Но тогда, мой милый, ты не был таким сердобольным, потому что сам был в доле, а ныне, когда одного меня коснулось, ты пытаешься изобразить из себя раскаявшегося грабителя…
— О, ради всех богов! — обиженным тоном отозвался Сильван. — Какое мне дело! Бери свое — мне-то что?
— Нет уж, Сильван, ты лучше признайся, что ты ужасный лицемер, — не унимался Волкаций. — Бедняга Минуций был бы вне себя, узнав, с каким проворством ты умеешь подменивать кости, в нужный момент выбрасывая «Венеру»…
— Во имя всех богов, не говори так громко, — испуганно прошипел Сильван.
— А что? Боишься, как бы кто не услышал, что ты в юности был бродячим фокусником? — безжалостно ехидничал Волкаций, но все же немного понизил голос. — Нечего стесняться этого, мой Сильван! По крайней мере, тогда ты честно зарабатывал свой хлеб…
— Нечего тыкать мне всем этим в глаза, — сердито отвечал Сильван. — Можно подумать, что от ловкости моих рук тебе перепало меньше, чем мне…
— Ну-ну, полно тебе, Сильван! Разве ты не видишь, что я шучу?
— Над другом нельзя насмехаться даже в шутку…
— Больше не буду, клянусь Великой Матерью!..
У Минуция, пока он слушал этот разговор, несколько раз возникало желание наброситься на обоих мошенников и хорошенько отделать их своей тростью.
То, о чем он раньше лишь подозревал, теперь не вызывало сомнений! Эти два плута бессовестно его обобрали, разорили, довели до нищеты! Из-за них он вынужден идти на безумный риск, готовя вооруженное восстание рабов!
Минуций едва не стонал от охватившей его дикой злобы.
Он тут же поклялся золотыми стрелами Дианы страшно отомстить двум негодяям…
Сильван, видимо, всерьез разобиделся на приятеля за его зубоскальство — некоторое время Минуций слышал только голос Волкация, рассыпавшегося в словах раскаяния и просьбах не принимать близко к сердцу его неосторожные шутки.
Наконец, они помирились, еще немного поболтали о всяких пустяках и ушли, как только увидели, что толпа на улице поредела.
Минуций вышел из своего укрытия и вскоре тоже покинул портик, успев немного поостыть от буйного гнева. Он уже составлял план мести.
Раньше он намеревался бежать из Рима до того, как кредиторы официально привлекут его к суду. Теперь он решил остаться в городе, чтобы присутствовать на судебном разбирательстве по своему делу. Уж он им покажет! Для начала надо потребовать от претора строгого соблюдения закона о предоставлении ему тридцати льготных дней для уплаты долга. Тем самым он получит выигрыш во времени, вооружая и обучая своих людей перед началом мятежа. Затем необходимо во что бы то ни стало выманить Волкация и Сильвана в Кампанию. Надо сделать так, чтобы оба попали в число секвестеров[326] на его кампанское имущество. Можно не сомневаться, что они, как крысы за куском сала, полезут в расставленную им ловушку. Уж Волкаций-то, эта алчная скотина, попадет в нее обязательно! Этот твердо намерен вернуть свои деньги и не откажется от контроля над основными ипотечными ценностями должника…
Вернувшись домой, Минуций тотчас позвал Ювентину и уединился с нею в библиотеке.
Как уже отмечалось выше, библиотекой на греческий лад Минуций называл таблин — так в римских домах именовалась комната, предназначенная для хранения семейного архива.
Но это помещение совсем не походило ни на библиотеку, ни на архив, напоминая скорее оружейную лавку, потому что все стены комнаты были увешаны мечами, кинжалами, щитами, панцирями и кольчугами. В дальнем углу стояли два почетных копья без наконечников: одно из них было наградой за храбрость отца Минуция, отличившегося под Карфагеном, другое получил сам Минуций, когда воевал во Фракии. Остальные воинские награды хозяина дома и его предков были сложены на широкой подставке в другом углу комнаты. Это были фалеры, флажки, серебряные браслеты и венки, среди которых находилась и золотая корона в виде крепостной стены с башнями — испанская награда отца Минуция за то, что он первым взобрался на стену вражеского города. Кроме того, в специальной нише, устроенной в стене комнаты, были собраны восковые маски умерших предков. Читатель уже знает, что род Минуциев был очень древний. Среди его представителей было несколько консулов, а также преторы и эдилы.
В библиотеке имелась всего одна полка, на которой лежало не больше десятка папирусных и пергаментных свитков книг, не считая нескольких стопок навощенных табличек для письма, к которым, судя по всему, давно никто не притрагивался. После смерти отца Минуций, забросивший все хозяйственные и прочие дела, брал в руки стиль и таблички разве что во время колесничных ристаний в цирке, когда нужно было отметить число заездов, сумму ставок или записать клички лошадей в победивших упряжках. Из книг самое почетное место занимали «Милетские рассказы» Аристида и сочинения Эвена Паросского[327], весьма популярные в то время среди римлян произведения эротического и непристойного содержания.
— Прикрой поплотнее дверь, Ювентина, — сказал девушке Минуций. — У нас с тобой будет разговор не для посторонних ушей.
Ювентина была одета в простой длинный хитон с рукавами. Несколько широкий и припоясанный в талии, он почти скрывал соблазнительные прелести ее фигуры.
Зная о нелегком обете господина, Ювентина, посоветовавшись с Неэрой, стала одеваться в закрытые отовсюду платья и даже роскошные волосы свои тщательно убирала под широкую головную повязку, чтобы походить на рабыню, занимавшуюся в доме уборкой помещений.
И это было вовсе не лишним. Привыкший не отказывать себе в любых удовольствиях, римлянин после почти двухмесячного воздержания уже начинал тяготиться принятым обетом.
При виде Ювентины он явно испытывал острое желание. Она чувствовала его взгляды, которые подолгу останавливались на ее груди и бедрах — все это вырисовывалось даже сквозь грубую ткань ее широкого хитона.
Но Ювентина могла не опасаться того, что господин потребует от нее разделить с ним ложе: Минуций ни за что на свете не нарушил бы клятву, принесенную Диане в ее храме на горе Тифате. Нет, он сделал самую большую ставку в новой опасной игре и страстно верил в божественное покровительство великой богини.
— Вот что, Ювентина, — заговорил Минуций после недолгого молчания. — Твои свидания с Мемноном следует прекратить. Вы вели себя крайне неосторожно, когда обсуждали на Ватиканском поле предстоявшую тебе поездку в Остию… Да, да, не делай таких удивленных глаз, моя милая. Какой-то мальчишка, раб Аврелия, подслушал ваш разговор и пытался выследить тебя. К счастью, ему это не удалось…
И Минуций вкратце передал Ювентине содержание своей беседы с ланистой, предупредив девушку об угрожающей ей опасности.
— Стало быть, нет никакой надежды выкупить Мемнона? — упавшим голосом спросила Ювентина.
— Говорю же тебе, этот мясник уперся, как луканский бык…
— Но что же делать? Неужели ничего нельзя сделать?
— Есть один выход, но прежде чем поделиться с тобой своими соображениями, я хотел бы задать тебе всего один единственный вопрос и получить на него честный ответ.
— Спрашивай, господин… У меня нет от тебя никаких тайн, — сказала девушка, бросив на римлянина удивленный взгляд.
— Буду с тобой откровенен. Я заметил, что ты очень неравнодушна к Мемнону. Об этом красноречиво свидетельствуют твои глаза и твои слова, когда о нем заходит речь. Мне нужно знать, ты действительно любишь его или мне это только показалось? Можешь не опасаться какой-нибудь вспышки ревности с моей стороны. Хотя я пообещал за тебя большие деньги, это не имеет никакого значения.
Ювентина покраснела и потупилась.
— Если это так важно, то я… да, я люблю его, как никогда никого не любила и никогда не полюблю, — тихо проговорила она.
— Любишь ли ты его настолько сильно, чтобы ради него пойти на серьезный риск?
Краска сбежала с лица девушки, но она ответила твердо:
— Я готова на все, чтобы спасти его. Что я должна сделать?
— Не торопись, милая, — со своей обычной усмешкой произнес Минуций. — То, что я задумал, будет почище, чем кража со взломом… Ты как-то говорила мне, что неплохо знаешь внутреннее устройство аврелиевой школы? — спросил он.
— Пожалуй, как пальцы на своих руках, — быстро ответила Ювентина, уже смутно догадываясь, о чем пойдет речь.
— Значит, ты смогла бы в одну из ночей отыскать нужную камеру в эргастуле, где содержится Мемнон?
— Думаю, без труда.
— Как ты смотришь на то, чтобы устроить Мемнону побег?
— Я часто думала об этом, — взволнованно сказала Ювентина, с надеждой глядя на римлянина. — Но разве это возможно?
— Если все хорошенько рассчитать и подготовить, нет ничего невозможного… Разумеется, одной тебе не справиться с этим делом. Ты получишь в помощники двух или трех самых надежных из моих слуг… Итак, ты согласна?
— Еще бы!
— Прекрасно, — с большим удовлетворением сказал Минуций. — Я рад, что ты оказалась такой смелой девушкой. Немного позднее мы все тщательно обсудим. С Мемноном я поговорю сам…
Прибытие в Рим капуанцев, давнишних кредиторов Минуция, не было для него неожиданностью. Они должны были появиться даже раньше января, потому что все сроки денежных выплат по его заемным письмам прошли.
Вообще-то Минуций надеялся дотянуть до весны, но теперь об этом нечего было думать, и он торопился покончить с делами, не терпящими отлагательств.
Уже на следующий день после всего описанного в предыдущей главе Минуций окончательно договорился со Стертинием, владельцем оружейных мастерских, уплатив ему залог из тех денег, которые он выиграл у Клодия и Волкация во время гладиаторских игр, а также выручил от продажи всей своей драгоценной утвари.
Оставалось лишь дождаться возвращения рабов из Кампании. С ними он собирался отправить груз с оружием в свое свессульское имение.
Чтобы не вызывать ненужных толков и подозрений, Минуций даже в беседах со своими рабами как бы ненароком подчеркивал, что закупил это оружие для выгодной перепродажи в областях воинственных самнитов и марсов, где римское оружие действительно пользовалось исключительным спросом.
Другой его заботой была передача в собственность Сексту Аттию Лабиену, отцу Марка, своего дома на Кипрской улице.
Суть предстоящей сделки заключалась в том, что дом Минуция на законном основании переходил во владение старика Лабиена, хотя тому не надо было платить за него ни сестерция. Должники, которым грозил суд и утрата имущества, нередко поступали таким образом, дабы уберечь последнее, что у них было, от продажи с аукциона. Конечно, такая сделка имела смысл, если она совершалась между родственниками или надежными друзьями, от которых можно было потом ожидать, что они вернут все обратно, когда должник так или иначе рассчитается с кредиторами.
С покойным отцом Минуция Секст Лабиен был в свойстве. Его жена Вергиния была родной сестрой Постумии, мачехи Минуция. Выше уже говорилось, что Минуций проявил подлинное благородство и бескорыстие, оставив мачехе после смерти отца значительную часть наследства, за что обе сестры его благословляли и потом всегда относились к нему с сердечной добротой, сквозь пальцы глядя на его легкомысленное поведение, а старый Лабиен почитал его, как родного сына.
Когда Минуций обратился к нему с этой неожиданной для него просьбой, тот не стал ни о чем расспрашивать и ответил с решительностью старого солдата:
— Раз так нужно, сынок, то так и сделаем! И будь спокоен! Лишь только ты устроишь свои дела, мы совершим все необходимое, чтобы и твой дом, и все твое имущество вернулись к тебе в целости и сохранности.
Между тем заимодавцы Минуция один за другим присылали ему письменные уведомления о подаче на него в суд.
Минуций заторопился.
Он попросил старика Лабиена пригласить в качестве свидетелей намечаемой сделки его почтенных друзей (все они были всаднического звания), чтобы договор о купле-продаже дома выглядел в высшей степени законно и не вызывал бы ни малейших сомнений во время предстоящего судебного разбирательства.
Через некоторое время Минуций разослал всем этим людям приглашения отобедать у него и заодно совершить манципацию. В числе приглашенных были также Марк Лабиен и Квинт Серторий.
Минуций составил купчую, согласно которой дом его на Кипрской улице переходил в собственность Секста Аттия Лабиена со всем имуществом и рабами его городской фамилии за два миллиона сестерциев.
— Я не могу допустить, — говорил Минуций в разговоре с Марком, — чтобы дом моего отца, дом, в котором я родился и в котором умерла моя мать, попал в чужие руки. Если со мной что-нибудь случится, то ты, Марк, можешь поселиться в нем, когда поженишься…
В списке рабов Минуция, прилагавшемся к составленному документу, значились имена самых любимых и верных его слуг, которых Секст Лабиен обязался в случае смерти Минуция отпустить на свободу.
Этот по сути завещательный документ Секст Лабиен и Минуций скрепили своими печатями. Для освящения сделки древним римским обычаем оставалось лишь пригласить свидетелей.
За четыре дня до февральских календ (29 января) в доме Минуция собрались гости, для которых приготовлен был роскошный обед.
После совершения торжественного обряда манципации началось пиршество.
За столом прислуживали Ювентина, Геродор, Эватл и еще двое мальчиков-каппадокийцев, нанятых Минуцием у соседей. По обычаю, пирующие подзывали этих малышей всякий раз, когда им нужно было вытереть об их курчавые головки свои замасленные руки.
На кухне распоряжалась Неэра. Там самоотверженно трудились повар и его помощники, которых хозяин дома тоже нанял за хорошую плату.
В самый разгар застолья пришли Марк Лабиен и Квинт Серторий.
Они задержались в лагере на Ватиканском поле, где вместе с другими командирами проводили обучение новобранцев.
Появление Лабиена и Сертория вызвало среди собравшихся шумное оживление.
Молодые центурионы возлегли на одном широком ложе рядом с Минуцием, который особенно обрадовался их приходу. Последовали новые возлияния. Пили фалернское сорокалетней выдержки — то самое, о котором, если помнит читатель, вели разговор Минуций и Пангей в начале нашего повествования.
Сам Минуций за столом был весел, шутил и смеялся, но внимательный взгляд нашел бы перемену в его облике: за последнее время лицо его похудело и осунулось, резко обозначилась синева под глазами, в которых появились плохо скрываемые озабоченность и беспокойство.
— Красивая девушка твоя Ювентина, — негромко сказал Лабиен Минуцию, проводив взглядом скрывшуюся за дверями триклиния стройную фигуру прислужницы.
— Я обещал ей вольную, как только представится возможность, — ответил тот, — но если она тебе очень нравится, я подарю тебе право быть ее патроном.
— Слишком дорогой подарок для меня, — улыбнулся Лабиен. — Ты говорил, что обещал заплатить за нее семь талантов? Зачем же ты это сделал, если готов с такой легкостью с ней расстаться?
— Это была мимолетная прихоть, — сказал Минуций. — Должен сказать, — немного помолчав, продолжал он, — поначалу, за исключением ее необыкновенной красоты, я не заметил главного. Эта девушка по уму и душевным качествам стоит выше своего положения и судьбы. Познакомившись с нею поближе, я понял, что она достойна лучшей участи, чем та, которую уготовил бы ей Волкаций…
— Слышать больше не могу об этом мошеннике! Удивляюсь, как ты столько времени общался с ним? Ведь у него на лбу написано, что он мерзавец!
— Ты прав… Я был слеп, как «андабат». Но я разделаюсь с ним… Клянусь Дианой Тифатской, уж я отомщу!..
В это время захмелевшие старики вели разговор о предстоящей тяжбе Минуция с кредиторами.
— Представляю, как у них у всех вытянутся лица, когда они узнают, что все городское имущество должника ускользнуло от проскрипции, — посмеивался Секст Лабиен.
Все присутствующие были согласны с тем, что известие об этом вызовет настоящую бурю среди истцов. Поэтому Минуцию советовали не отказываться от предложения Сертория, который обещал вместе с Лабиеном-младшим привести к преторскому трибуналу десяток-другой солдат с крепкими кулаками, что, по их мнению, будет отнюдь не лишним, потому что во время судоговорения между тяжущимися сторонами случались настоящие драки. Старый закон, значившийся в Двенадцати таблицах, в этом случае не мог защитить ответчика от насилия, если тот оказывался несостоятельным должником — заимодавцы могли заключить его в оковы и даже убить. Хотя в новом законе, принятом по требованию плебеев, кабальное рабство для римских граждан было отменено, на деле с ним мало кто считался.
Вообще долговое законодательство в Риме было очень суровым и запутанным. Многое зависело от справедливости преторов. Порой неправый суд мог в обход закона лишить должника его прав и отдать на полный произвол заимодавца.
Поэтому Секст Лабиен и его друзья-старики настоятельно рекомендовали Минуцию сделать все возможное, чтобы делом его занялся сам претор, а не назначенные им судьи, потому что разбиравший тяжбы между римскими гражданами претор Гай Меммий слыл человеком кристальной честности и справедливости.
Этим последним советом друзей Минуций решил воспользоваться в первую очередь.
От честного Меммия можно было ожидать, что он в соответствии с законом предоставит ответчику тридцать льготных дней. Минуций намеревался использовать эти дни для подготовки к мятежу.
Пиршество продолжалось почти до захода солнца.
В тот момент, когда гости пили чашу дружбы, передавая ее один другому из рук в руки, в триклиний вошел Пангей и, приблизившись к Минуцию, сообщил:
— Прибыл Аполлоний и вместе с ним все рабы, которых ты посылал в Кампанию…
— А Ириней? Он тоже с ними? — быстро спросил Минуций.
— Точно так, господин. И Аполлоний, и Ириней уже здесь. Остальные задержались на конном дворе у Целимонтанских ворот, чтобы привести в порядок лошадей и мулов…
— Дай Аполлонию переодеться во все домашнее и проводи его в библиотеку. Пусть подождет меня там.
Проводив гостей и тепло с ними попрощавшись, Минуций отправился в библиотеку, где его ждал Аполлоний.
Вообще-то ему очень не терпелось поговорить с Иринеем, но надо было уважить старшинство управителя.
Войдя в библиотеку, Минуций сразу почувствовал, что комната наполнена запахом земли и конского пота, хотя виллик успел сменить дорожное платье на чистую тогу, в которую завернулся весьма неумело, так как очень редко ее носил.
Минуций ощутил этот знакомый запах, едва перешагнув через порог. Он даже подумал с сожалением, что не прихватил с собой алабастр[328] с благовонным маслом, который постоянно нюхал, бывая в своем кампанском имении и общаясь там с рабами сельской фамилии.
Минуций подавил вздох. Ко всему этому надо было привыкать. И он с щемящей в сердце тоской представил себе будущую грязь и неудобства лагерной жизни.
Управляющим кампанской виллой Аполлоний стал еще при жизни отца Минуция, заменив умершего вольноотпущенника. Уроженец Акарнании[329], он ранее был превосходным конюхом, проявляя и в других делах старательность и сметливость.
Несмотря на совершенную его безграмотность, старик Минуций именно на нем остановил свой выбор, следуя известной катоновой мудрости, которая гласила, что грамотный виллик чаще не деньги господину приносит, а счетные книги.
Этот сорокалетний малый был себе на уме, но хозяйство вел образцово. Имение при нем давало хороший доход, и Минуций в виде поощрения предоставил Аполлонию в пекулий участок земли, пообещав через год-другой дать вольную ему, его жене и прижитым с нею детям. Это обещание заставляло акарнанца стараться изо всех сил.
— Привет тебе, мой Аполлоний! С приездом! — сказал Минуций, затворяя за собой дверь комнаты.
— Да будут милостивы к тебе все бессмертные боги, добрейший господин! — низко кланяясь, ответил управитель.
— Давай-ка присядем, и ты мне расскажешь, что заставило тебя покинуть виллу и приехать к нам. Зачем пожаловал? Что-нибудь случилось?
Они уселись на скамейки, стоявшие у письменного столика.
— Да, мой господин, случилось, — минуту спустя заговорил Аполлоний. — Кажется, дело очень серьезное. Не знаю, с чего и начать…
— Да что там могло стрястись?
— Хвала богам, пока еще все тихо и спокойно, но я-то точно знаю, что рабы на твоей вилле сговариваются поднять мятеж…
— Шутишь! — воскликнул Минуций, делая вид, что сильно изумлен.
— Истинная правда, мой господин!.. Потому-то я все бросил и поспешил к тебе, чтобы сообщить об этом. Поначалу мой сынишка кое-что мне рассказал. Он как-то случайно подслушал, о чем говорилось на одном тайном сборище рабов. Насколько я понял из его рассказа, они говорили, что господин, то есть ты, погряз в долгах и очень скоро всех рабов имения ждет распродажа с торгов, мужья будут разлучены с женами, матери с детьми… ну и все такое. Говорили, что всякому терпению пришел конец, что лучше уж умереть, чем уподобляться бессловесным скотам. А семь дней назад мне самому удалось выследить самого главного заговорщика и подстрекателя…
— И кто же он?
— Ламид… И я подозреваю, что Марципор и Ириней, два других твоих телохранителя, которых ты обласкал, тоже заодно с с ним…
Аполлоний произносил эти имена с нескрываемой ревностью и злобой.
— Ушам своим не верю, — покачал головой Минуций.
— А я своими ушами слышал, — с жаром продолжал акарнанец, — своими ушами слышал, как Ламид убеждал нескольких рабов с соседней виллы, что настало время взяться за оружие, потому что весной кимвры пойдут на Рим и надо-де воспользоваться этим в своих интересах…
— Но, может быть, это была праздная болтовня… Кстати, ты никому больше не говорил о том, что слышал? — обеспокоенно взглянул Минуций на управителя.
— Нет, я решил сначала посоветоваться с тобой…
— Ты правильно поступил, мой Аполлоний. Думаю, нам не следует из-за этого поднимать преждевременный шум…
— Но я повторяю, господин, дело нешуточное…
— И что же ты предлагаешь? Хочешь, чтобы я донес на своих собственных рабов, чтобы всех их заковали в цепи и отправили на дознание к претору? А кто будет работать в имении? Кто возместит мне убытки?..
Аполлоний вместо ответа только смущенно вздохнул.
— В начале этого месяца, — продолжал Минуций, — распяли тридцать рабов, привезенных сюда из Нуцерии. Если есть охота, можешь сходить на Эсквилинское поле и полюбоваться на них — до сих пор висят несчастные на крестах и кормят собой воронье. А я уверен — пострадали они из-за своих длинных языков, а не из-за какого-то там заговора, какой им приписали. Пойми, в Риме сейчас большая тревога, сенату повсюду мерещатся заговоры и предательство. На рабов особенно косо смотрят — за одно неосторожно сказанное слово тащат в атрий Свободы… Нет уж! Не стану я рисковать и самого себя разорять, когда что ни день ко мне лезут заимодавцы с заемными письмами. Скоро я сам поеду в Кампанию и сам во всем разберусь и наведу порядок. А ты, Аполлоний, возвращайся в имение и ничего не предпринимай до моего приезда. Что касается Иринея, которого ты подозреваешь, то я его из Рима не выпущу, пока все из него не выпытаю. Зови сейчас же сюда этого бездельника!..
Аполлоний со злорадством, промелькнувшим в его глазах, вышел из библиотеки, чтобы выполнить это приказание.
Минуций, оставшись один, раздумывал над тем, что управитель, несмотря на всю его преданность ему, может оказаться опасным и за ним, пожалуй, необходимо установить постоянное наблюдение. В своем рабском усердии он вполне может решиться на донос властям по своему собственному почину!..
Через минуту в комнату вошел Ириней.
Ему пришлось наклонить голову, чтобы не задеть ею о верхний дверной косяк.
Минуций невольно позавидовал бывшему гладиатору, который весь был налит несокрушимой силой и здоровьем.
— Приветствую тебя, мой господин! Да сохранит тебя Юпитер! — произнес грубым голосом Ириней, остановившись у порога.
— Добро пожаловать, Ириней! Рад тебя видеть, — с нетерпением сказал Минуций. — Садись, рассказывай! Как там идут наши дела? Не произошло ли чего непредвиденного?
— Все идет как нельзя лучше, — осторожно присаживаясь на скамью, ответил Ириней. — Не только наши, но и около сотни рабов из соседних имений вовлечены в заговор. Все мы ждем лишь сигнала, чтобы взяться за топоры и рогатины…
— О, теперь у нас есть кое-что получше, чем рогатины и топоры, — перебил его Минуций, с удовлетворением потирая руки. — Я уже купил в кредит пятьсот полных комплектов вооружения…
— Клянусь Геркулесом, вот это кстати! — обрадованно воскликнул Ириней.
— Понимаешь, что это значит? Пятьсот вооруженных до зубов повстанцев, которые сметут любой местный отряд! А к тому времени, как появятся римляне, я успею вооружить целую армию… Завтра или послезавтра я отправлю груз с оружием в Кампанию. Старшим над сопровождающими назначаю тебя… Впрочем, нет! Ты останешься в Риме. Для тебя я нашел другое, не менее важное дело. Никто с ним так не справится, как ты…
— Что за дело? — спросил Ириней.
— Видишь ли, мне нужно во что бы то ни стало освободить и вывести из города нескольких гладиаторов. Чуть позднее мы с тобой еще поговорим об этом. А пока скажу только, что действовать ты будешь не один. Во-первых, Геродор и Эватл… этих я, не посвящая их в суть дела, оставлю с лошадьми и повозкой в Трех Тавернах[330]. Они будут ждать там тебя и гладиаторов в условленное время. На повозке беглецам легче будет уйти от возможной погони. Вам же троим, тебе, Геродору и Эватлу, придется из Трех Таверн продолжить путь пешими… Во-вторых, в гладиаторскую школу тебя проведет девушка…
— Девушка? — удивился Ириней.
— Без нее не обойтись… Скоро ты с ней познакомишься. Это славная и надежная девушка. Она прекрасно знает расположение всех строений, всех этих эргастулов и камер внутри школы, потому что она раньше принадлежала ее содержателю и часто бывала в ней. Вместе с этой девушкой ты проникнешь в школу, и она проведет тебя туда, куда надо. От тебя же потребуется сила твоих рук и сноровка, чтобы сломать наружные замки…
— Но как выбраться из города? — спросил Ириней, внимательно слушавший Минуция. — Я заметил, что и Капенские, и Целимонтанские ворота охраняются легионерами.
— Это верно, все ворота города находятся под охраной специально созданной недавно дежурной когорты, — подтвердил Минуций и, немного подумав, продолжил: — Что ж, придется тебе запастись веревкой, с помощью которой можно будет спуститься с наружной стороны городской стены. Для тебя и этих ловких парней-гладиаторов это сущий пустяк… И вот что еще пришло мне в голову, — сделав долгую паузу, сказал римлянин. — Где-нибудь за городом можно будет устроить тайник с оружием и одеждой для гладиаторов. Это им не помешает в пути. После того, как они переоденутся и примут вид обычных людей, поведешь беглецов в Три Таверны. Большой конный двор Волтацилия Пилута ты хорошо знаешь. Там и будут вас ждать Геродор с Эватлом… Итак, что скажешь обо всем об этом? Может быть, у тебя возникли какие-нибудь вопросы?
— Ну, это дело по мне, господин! Готов приступить к нему, когда прикажешь…
— Начнете действовать по прошествии пяти дней после моего отъезда из Рима. Хотя я уверен, что ты, мой Ириней, успешно выполнишь мое поручение, но если с побегом гладиаторов ничего не получится и в связи с этим, как ты сам понимаешь, может всплыть мое имя — ничто, слышишь, ничто не должно помешать мне благополучно добраться до имения…
— Я все понял, господин.
— И вот еще что, — немного помедлив, сказал Минуций. — Меня беспокоит Аполлоний…
И он передал Иринею содержание своего разговора с управителем.
— Клянусь преисподней, да он может донести, этот акарнанец! — воскликнул Ириней.
— Я подумал о том же.
— От него следует избавиться, — решительно заявил Ириней.
— Но он преданнейший мой слуга, — возразил Минуций в некотором раздумье. — Не хотелось бы мне гневить богов, которых я всегда чтил, такой несправедливостью.
— Вместе со мной прибыли Клеомен, спартанец, и немой Родон, — упрямо продолжал Ириней. — Оба они посвящены в заговор и сделают все, что надо…
— Повторяю, я не хочу смерти невинного… Завтра Аполлоний поедет обратно в имение. Пусть Клеомен и Родон сопровождают его и ни на одно мгновенье не выпускают из виду, особенно по прибытии в Капую. Если он там вознамерится направить свои стопы во дворец префекта, тогда пусть кончают с ним без всяких разговоров. Но только в этом случае. Ты понял меня, Ириней? Аполлоний обещал мне молчать о заговоре до моего приезда. В будущем он мне понадобится.
— Хорошо, господин. Я растолкую все это Клеомену…
После триумфа Мария первым наиболее заметным событием в Риме явился судебный процесс над консуляром Квинтом Сервилием Цепионом.
Страсти по его делу кипели в течение нескольких дней.
Цепиону вменяли в вину не только его бесталанные и опрометчивые действия под Араузионом, но и в не меньшей степени кощунственное разграбление святилища Аполлона в Толозо во время войны с тектосагами. И хотя тектосаги уже нарушили мирный договор с римлянами и заключили союз с кимврами, наиболее богобоязненные из римских граждан призывали вернуть святилищу похищенные из него пятнадцать тысяч талантов, дабы отвратить от Рима гнев богов. Судьи, однако, ограничились вынесением обвиняемому приговора о конфискации и продаже под копьем его имущества в пользу Аполлона, чтобы употребить вырученные от этого деньги на устройство игр, посвященных Аполлону в месяце квинтилии[331].
Цепиону оставалось только радоваться тому, что его не подвергли изгнанию, чего он больше всего опасался и чего жаждали многие римляне, особенно родственники погибших в араузионском побоище. Кажется, это был единственный случай, когда суд вынес приговор о конфискации имущества, не подвергая осужденного лишению «воды и огня».
А в самом конце января весь город обсуждал происшествие, само по себе не столь значительное, сколь поучительное.
Как уже упоминалось выше, народный трибун Гней Домиций Агенобарб готовился выступить обвинителем Марка Эмилия Скавра, принцепса сената, о котором давно ходили слухи, будто он в свое время имел тайные сношения с Югуртой и благодаря его щедрым подношениям сколотил несметное состояние. Римляне хорошо помнили, что отец Скавра по бедности своей торговал углем вразнос, а сын помогал ему в этом рабском занятии. И вот однажды ночью в дом Агенобарба явился один из рабов Скавра, принесший с собой ларец господина, в котором, как утверждал раб, хранились важные документы, проливающие свет на многие преступления принцепса. Раб выкрал ларец и доставил его Агенобарбу в надежде получить от него вознаграждение. Позднее говорили, что если бы трибун воспользовался этими документами, то не избежать бы Скавру позора и осуждения. Однако благородный отпрыск рода Домициев, до глубины души возмущенный подлым и коварным предательством раба, счел для себя постыдным принять такую услугу. Он приказал наложить на раба оковы и выдать его Скавру вместе с ларцем, который предварительно опечатал.
Лишним будет говорить о том, какое благоприятное впечатление произвел Агенобарб этим своим поступком на сограждан и сколько лестных слов было сказано о нем на рыночных площадях, в тавернах и особенно в сенате, где его имя с уважением произносили даже политические противники Агенобарба.
Сам же он отнюдь не отступился от своего предвыборного обещания сделать все возможное, чтобы добиться осуждения Скавра, и во избежание каких-либо кривотолков на следующий день после случившегося вывесил на Форуме объявление, в котором напомнил гражданам, что первая судебная сессия по делу принцепса состоится в положенный срок.
С начала года у преторов накопилось много судебных дел. В большинстве своем это были иски против должников, и первым в списке ответчиков стояло имя Тита Минуция.
Его кредиторы потратили немало стараний, чтобы претор Гай Меммий, ведавший судами между римскими гражданами (другой претор, Луций Лукулл, называвшийся претором перегринов, разбирал тяжбы между римлянами и чужестранцами), назначил судебное разбирательство в самое ближайшее время.
В свою очередь Минуций подал прошение о том, чтобы этим разбирательством занялся лично Гай Меммий, мотивируя свою просьбу тем, что круг заинтересованных лиц в его «миллионном деле» необычайно широк и требует особого внимания претора.
Меммий внял просьбам как истцов, так и ответчика. Суд был назначен на февральские ноны[332] (5 февраля).
За три дня до этого Минуций, наконец, отправил в Кампанию груз с оружием.
Днем позже он проводил в Байи Пангея и Неэру.
Они должны были снять там для него домик поближе к морю. Минуций часто отдыхал в Байях, и это его распоряжение никого особенно не удивило, за исключением, пожалуй, Неэры, которая в последнее время плохо понимала происходящее. Она вздыхала и охала, когда Минуций совершил сделку о продаже дома старику Лабиену. Ей объяснили, что продажа дома одна лишь видимость, но это ее мало успокоило.
Решение Минуция отправить ее и Пангея в Байи Неэра восприняла с тяжелым предчувствием близкого несчастья. Она не могла взять в толк, почему нужно оставлять дом без ее присмотра, раз сделка о его продаже фиктивная.
Уже перед Капенскими воротами, садясь вместе с Пангеем в повозку, на которой им предстояло совершить неблизкое путешествие к Байскому заливу, Неэра расплакалась.
Пангей, утешая старую женщину, сказал ей бодрым тоном:
— Ну что ты так убиваешься! Едем ведь не куда-нибудь, а к знаменитым целебным источникам. Клянусь Эскулапом, попользуешь там свои старые косточки, подышишь здоровым морским воздухом. А здесь, в Риме, того и гляди, начнется наводнение…
Но и у Пангея душа была не на месте. Минуций ничего не сказал о том, когда его ждать в Байях. По многим признакам Пангей догадывался, что господин затевает что-то недоброе против своих кредиторов. Верный слуга не исключал того, что ему придется в скором времени доказывать преданность господину, принимая участие в каком-нибудь рискованном и подсудном деле. Это очень тревожило Пангея, не отличавшегося большой отвагой.
После отъезда Пангея и Неэры с Минуцием остались всего четверо рабов, не считая Ювентины. Это были Ириней, Геродор, Эватл и Стратон. Все остальные были отправлены сопровождать в Кампанию груз с оружием. Минуций предполагал выехать туда же через несколько дней после судебного разбирательства.
Ноны февраля выдались холодными и пасмурными. Над Тибром плотным слоем навис туман. Прохожие на улицах зябко кутались в зимние плащи, озабоченно поглядывая на небо, затянутое мрачными темно-серыми тучами.
В это время года над Римом часто проносились ливневые дожди, а то и шел мокрый снег, но самым огорчительным для обитателей Вечного города было то, что уровень воды в реке при большом количестве осадков начинал быстро подниматься, и Тибр, выходя из берегов, затоплял целые кварталы, находившиеся в низменных местах.
Незадолго до полудня возле круглого храма Весты, где был преторский трибунал — каменное возвышение, с которого вершили суд городские преторы или назначенные ими судьи — стали собираться тяжущиеся со своими друзьями, приглашенные на суд свидетели и просто любопытные из числа праздношатающихся граждан.
По разговорам в толпе, судебное расследование должно было быть драматичным, ибо за него взялся сам претор, так как дело касалось многих людей из всаднического сословия.
На суд в качестве истца явился и Гней Волкаций. Его сопровождали Габиний Сильван и Лициний Дентикул.
Неторопливо приближаясь к храму Весты по Священной улице, они делились друг с другом последними новостями.
— Ну и ловкач же этот Клодий! — говорил друзьям Дентикул. — Мало того, что сам он получил от нового претора Сицилии прибыльную должность хлебного распорядителя в Мессане, он и про Марка Тициния не забыл — пристроил-таки его в преторскую когорту Лициния Нервы…
— Дорого бы я дал, чтобы узнать, как ему удалось так быстро разбогатеть! — завистливо отозвался Сильван. — Отец его, как вы знаете, был осужден с конфискацией имущества и пропал в изгнании. В молодости Клодий вынужден был служить во флоте простым матросом…
— Удачно женился — вот и весь секрет! — пожал плечами Волкаций. — Говорят, он взял за женой неплохое имение…
— Какое там! — презрительно сказал Сильван. — Имение это — дрянь, вы уж мне поверьте. Нет, он разжился после того, как его взял с собой писцом один сицилийский квестор. Случилось так, что этот квестор попал в плен к пиратам и поручил Клодию собирать деньги для выкупа по городам Сицилии…
— Ну, если бы тебе, Сильван, довелось поучаствовать в этом темном деле, я думаю, ты тоже не оплошал бы! — с усмешкой заметил Волкаций.
— А вот бедному Приску не повезло, — сказал Дентикул, вспомнив о своем друге.
— А что с ним стряслось? — спросил Сильван.
— Вы не знаете? В прошлый раз он играл с нами на деньги, полученные им из казны на приобретение государственного коня[333], и все спустил. Его отец, узнав об этом, пришел в неописуемый гнев и приказал высечь сына, как негодного раба, после чего отослал жить в деревню.
— Жаль молодого человека, — сказал Сильван, быстро переглянувшись с Волкацием, — но он был слишком уж горяч в игре…
Подходя к трибуналу, все трое увидели среди толпившихся возле него людей Вибия Либона, который оживленно беседовал с одним из истцов, известным в деловых кругах капуанским менялой.
Либон, завидев друзей, оставил капуанца и поспешил к ним.
— Слыхали? — наскоро поздоровавшись со всеми за руку, сказал он. — Минуций, оказывается, продал свой дом в Риме — единственное, что еще не подвергалось залогу.
— Не думаю, что Минуций продал свой прекрасный дом с благородной целью оплатить все свои долги, — заметил Дентикул.
— Ты прав, — сказал Либон. — Дом куплен неким Секстом Аттием Лабиеном. Известно, что он человек небогатый и вряд ли уплатил деньги за дом, который по самой скромной оценке стоит не менее полутора миллионов. Скорее всего, заключенная сделка попросту фикция, только оформлена она самым законным образом — тут ни к чему не подкопаешься.
— Но чего хочет добиться этим Минуций? — мрачно спросил Волкаций.
— По-видимому, он собирается скрыться куда-нибудь до лучших времен, пока не появится возможность поправить свои дела…
— Скрыться? — вскричал Волкаций в ярости. — Ну нет! Клянусь всеми богами преисподней, я не дам себя одурачить! Я потребую, сегодня же потребую, чтобы должника заковали в цепи, как это записано в законе Двенадцати таблиц…
— Ты забываешь, — возразил Либон, — забываешь, что этим же законом должнику предоставлено право на получение тридцати льготных дней для уплаты долга. Вот увидите, Минуций непременно воспользуется этим своим правом…
— А вот и он сам, — предупредил друзей Дентикул, кивнув в сторону дворца Нумы Помпилия, из-за которого показалась большая группа людей. — Э, да с ним целый контуберний[334]!.. Узнаю героя Араузиона, храброго Сертория из Нурсии! Надо полагать, все остальные дружки Минуция — сослуживцы Сертория и такие же крепкие ребята, как и он сам…
— Клянусь Аполлоном Кинефийским! — удивленно проговорил Вибий Либон. — Этот Минуций разоделся, словно пришел на праздник Великой Матери! Глядя на этого павлина, не скажешь, что у него за душой полтора миллиона долга!..
Минуций явился на суд в сопровождении Марка Лабиена, Квинта Сертория и еще девяти центурионов первой когорты четвертого легиона, в котором служили Лабиен и Серторий.
Ответчик был вызывающе нарядно одет, свежевыбрит и напомажен, как женщина. Поверх тоги на его плечах была роскошная греческая хламида огненного цвета. Ничто в его облике не напоминало о том, что он неплатежеспособный должник, с трепетом ожидающий сурового приговора суда.
Подойдя к трибуналу, Минуций нарочито громко, чтобы слышали все собравшиеся, обратился к друзьям, как бы продолжая с ними давно начатый разговор:
— Среди моих истцов, людей в общем порядочных, есть, однако, парочка негодяев, имена которых я назову чуть позже, а пока мне хотелось бы поприветствовать некоторых из своих хороших знакомых, с которыми я часто имел удовольствие приятно проводить время… Да покровительствуют вам боги во всех ваших делах, тебе, Секст Вибий Либон, и тебе, Спурий Лициний Дентикул! Сожалею, что не вижу рядом с вами нашего общего друга Корнелия Приска. Я слышал, ему крепко досталось от отца, но мне думается, что это больше пойдет ему на пользу, чем общение с хорошо известными вам мошенниками, от плутовства которых пострадал не только он один, юноша бесхитростный и доверчивый, но и весьма зрелые и опытные люди, каких обычно не так-то просто обвести вокруг пальца…
— Намеками говоришь, Минуций, — не выдержав, прервал его Волкаций. — Может, скажешь прямо, без обиняков, кого это ты имеешь в виду? Кого считаешь мошенниками?
Толпа выжидающе притихла, с любопытством прислушиваясь к говорившим.
— Добрые квириты, присутствующие здесь, могут не поверить моим словам, — сказал Минуций, вонзая в Волкация полный ненависти взгляд. — Давайте лучше попросим милейшего Габиния Сильвана, твоего неизменного дружка, Волкаций. Да, да, попросим его, пусть он покажет нам ловкость своих рук, которую он приобрел еще в молодости, когда скитался по городам и местечкам Италии вместе с бродячими актерами и скоморохами, показывая свои удивительные фокусы зевакам на рыночных площадях. Как правильно ты заметил однажды, Волкаций, своему наемному трюкачу и пройдохе, беседуя с ним в портике возле храма Кастора… да, да, не смотри на меня такими большими глазами, я ведь хорошо расслышал твои слова, потому что стоял рядом за колонной, в то время как вы откровенно болтали друг с другом… Так вот, ты сказал ему, что тогда он честно зарабатывал свой хлеб, не в пример тому, чем вы на пару стали заниматься в последние годы… Что ты так смутился, Сильван? А ну, покажи-ка нам всем, как ты умеешь делать «царские броски» во время игры в кости! Выбрось-ка «Венеру», да так ловко, чтобы никто не заметил, как ты подменил одни кости совсем другими, теми самыми, которые всегда выдают нужные очки…
По толпе пробежал изумленный ропот.
— Это ложь!.. Наглая ложь! — прокричал Сильван, бледнея.
— Подлый клеветник!.. Негодяй! — взревел Волкаций, прорываясь сквозь толпу к Минуцию, на ходу высвобождая из складок тоги свои мощные руки с увесистыми кулаками. — Ты еще смеешь порочить честных людей! Распутный негодяй, жалкое ничтожество! Иди сюда, мерзавец! Я вобью обратно эту ложь в твою лживую глотку!..
Лабиен, Серторий и их друзья-центурионы загородили собой Минуция и легко отбросили разъяренного Волкация, который едва не упал, запутавшись ногами в полах своей распустившейся тоги.
Толпа зашумела. В ней преобладали истцы, злобно настроенные к должнику, поэтому со всех сторон на Минуция и его друзей посыпались негодующие и даже угрожающие выкрики. Но дальше одной ругани дело не доходило. К тому же обличительная речь Минуция сыграла свою роль. Она прозвучала довольно убедительно и внесла некоторый разлад в умонастроения многих присутствующих. Хотя Волкаций и Сильван продолжали осыпать бранью Минуция, обвиняя его в клевете, кое-кто из истцов посматривал на обоих хмуро и неодобрительно — к мошенничеству при игре в кости во все времена относились с таким же осуждением, как и к воровству.
Даже Дентикул, всегда готовый ввязаться в любую драку, на этот раз пребывал в нерешительности. Казалось, он обдумывал, стоит ли ему выступать на стороне тех, кому он не раз проигрывал в кости довольно крупные суммы и, возможно, сам был жертвой бесчестного обмана.
Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы в этот момент из-за угла Эмилиевой базилики не показались преторские ликторы с фасциями на плечах. Они шествовали впереди претора Гая Меммия, которого также сопровождали секретарь и двое рабов, несших курульное кресло и небольшой раскладной письменный стол.
Возникшее было сильное возбуждение в толпе собравшихся у трибунала разом прекратилось.
Внимание всех обратилось к претору.
Тот поднялся на трибунал и громко объявил, что будет разбирать дело Тита Минуция, после чего осведомился, пришел ли ответчик.
Минуций откликнулся и, выдвинувшись вперед, стал ближе к трибуналу.
Судоговорение началось с разбора многочисленных заемных писем должника. На это не ушло много времени.
Минуций не опротестовал ни одного из представленных документов. Опроса свидетелей не потребовалось.
Гай Меммий, как уже знает читатель, в свое время приобрел славу человека честного и мужественного. Будучи народным трибуном, он настоял на вызове Югурты в Рим, чтобы с помощью его показаний разоблачить видных государственных деятелей, получивших взятки от нумидийского царя. Меммия уважали в народе. Сам он как ничем дорожил своей незапятнанной репутацией и в должности претора суды свои вершил беспристрастно, в строгом соответствии с законами.
Несмотря на шумные возражения истцов, он заявил, что намерен до конца отстаивать право должника на процентную ставку при уплате долга не выше восьми с третью процентов годовых, что предусмотрено одним из законов Двенадцати таблиц, но тут сам Минуций, который обнаруживал явное стремление к тому, чтобы как можно скорее покончить с судоговорением, сказал, что он не возражает против процентных ставок, значившихся в его долговых обязательствах. Минуций требовал лишь предоставить ему согласно закону тридцать льготных дней для уплаты всех долгов.
Претор удовлетворил требование ответчика под сильный ропот истцов.
Но особенно много споров было по поводу девушки, купленной Минуцием в кредит у Волкация.
Последний добивался того, чтобы Ювентина ввиду неуплаты денег за нее в назначенный срок была ему немедленно возвращена вместе с компенсацией «за пользование рабыней». Минуций же упорно отстаивал свое право не возвращать девушку до истечения льготных дней.
Претор после некоторого раздумья снова стал на сторону ответчика, вызвав яростные протесты Волкация и торжествующую улыбку Минуция.
Впоследствии, когда в Кампании вспыхнул мятеж, участники и свидетели этого судебного разбирательства рассказывали, будто Минуций воспылал страстью к чужой рабыне, за которую обязался выплатить очень большие деньги, но требуемую сумму собрать не смог и, не желая расставаться с предметом своей страсти, решился на совершенно безумный поступок, призвав к восстанию рабов.
Читателю уже известно, что версия эта была далека от истины.
Претор Меммий мог с полным основанием считать, что успешно провел судебное расследование и вынес правильные решения, в том числе по возникшему спору при назначении секвестеров на имущество должника, находящегося в Кампании.
Здесь важно было удовлетворить как истцов, так и ответчика.
К немалому удивлению присутствующих, бывших свидетелями описанной выше сцены перед началом суда, Минуций, отводивший без объяснения причин одну за другой кандидатуры почтенных и известных своей добропорядочностью гражданине возражал против секвестуры Волкация и Сильвана, которые тоже добивались участия в контроле над кампанским имуществом Минуция.
— Почему ты не отводишь этих двух негодяев? — с озадаченным видом спрашивал Минуция Марк Лабиен.
— Очень мне хочется, чтобы они прогулялись в Кампанию, — отвечал Минуций, странно усмехаясь.
— Я вижу, ты что-то задумал, но смотри, как бы тебе самому не пострадать от этих продувных бестий…
— Ну, это мы посмотрим! — произнес Минуций сквозь зубы.
Претор, не понимая причины возникшей заминки при выборе секвестеров, объявил, что пожелание ответчика в данном случае является решающим, так как речь идет о его имуществе, и поэтому он утверждает список лиц, угодных ответчику.
По окончании судебного разбирательства Гай Меммий с сожалением взглянул на разнаряженного Минуция и сказал ему:
— В твоем положении, юноша, следует подбирать более темные тона в одежде, а также отпустить подлиннее волосы и бороду[335]. Дела твои так плохи, что, боюсь, сам Юпитер тебе не поможет.
— Борода мне совсем не к лицу, досточтимый Гай Меммий, — отвечал Минуций с невозмутимым видом. — К ней еще нужно иметь такую же толстую шею[336], как у несравненного Домиция Агенобарба с его благородной медной бородой. Кстати, говорят, что он из пустого высокомерия упустил прекрасную возможность отправить в Массилию[337] ненавистного ему Эмилия Скавра, принцепса сената. Но я не таков. Я не очень-то разборчив в средствах, когда речь заходит о моих врагах или о моих интересах…
И, обращаясь уже не к претору, а ко всем стоящим вокруг трибунала, особенно к Волкацию и Сильвану, он закончил с появившейся на его губах ядовитой улыбкой, о которой потом вспоминали, как о безумной:
— Кости еще в стакане, господа мои! Одной только Фортуне известно, кто из игроков снимет сделанные ставки после того, как они упадут на игральную доску.
В ответ на эти странные и загадочные слова Гай Меммий только пожал плечами и покачал головой.
Затаенный смысл сказанного Минуцием станет понятен претору и всем, кто присутствовал на этом суде, по прошествии немногих дней, когда имя дерзкого юноши будет у всех на устах.
Зима в этом году особенно «запоздала», как говорили римляне, вынужденные пользоваться своим несовершенным календарем[338], который «забежал» далеко вперед по вине старого великого понтифика, скончавшегося в предыдущем году.
В последний раз месяц мерцедоний[339] вставлялся четыре или пять лет назад. Так что, если в былые годы с середины февраля жители Лация радовались теплому фавонию[340], доброму вестнику весны, то в год описываемых событий как раз на февраль пришлась самая лютая зимняя стужа.
По причине непогоды сорвано было назначенное консулами Латинское празднество[341], ибо его участники, уже собравшиеся у Альбанской горы, чтобы с наступлением темноты начать традиционное факельное шествие на ее вершину, где стоял храм Юпитера Лациара, не выдержали и разбежались по своим палаткам из-за внезапно налетевшей бури.
В следующую ночь выпал снег, который днем быстро растаял, но за ночь на улицах города успели насмерть замерзнуть несколько десятков бездомных нищих и многие из больных рабов на Тибрском острове[342]. Сельские жители опасались, что в эту зиму особенно чувствительные к холоду деревья погибнут. Консулы назначили новый срок для проведения Латинских игр.
В канун праздника Квириналий[343], посвященного Ромулу-Квирину, погода не улучшилась. Небо заволокло тучами. Со стороны Соракта[344] непрерывно дул мучительный ветер. К вечеру снова повалил снег.
В доме Минуция, официально принадлежавшем Сексту Аттию Лабиену, остались только Ювентина и Ириней. Старый Лабиен наведывался сюда всего один раз с целью убедиться, что дом под надежным присмотром.
Ириней и Ювентина провели вместе под одной крышей семь дней, как и велел им Минуций.
После описанной выше тяжбы Минуция с его кредиторами римлянин еще на шесть дней задержался в городе и уехал за четыре дня до февральских ид[345] (10 февраля). Он отправился в путь на легкой крытой двуколке, взяв с собой одного Стратона.
Немного ранее Минуций заказал у знакомого трактирщика в Трех Тавернах большую четырехколесную повозку с двойной упряжкой. Повозку и лошадей он оставил на конном дворе вместе с Геродором и Эватлом, приказав обоим дожидаться там Иринея. О гладиаторах он в целях предосторожности ничего им не сказал.
Ювентине Минуций наказал, чтобы она, после того как гладиаторы выберутся из школы, тотчас вернулась в дом и на следующий день покинула Рим, нанимая в пути повозки в заезжих дворах. У Ювентины, кроме тех денег, что ей дал в дорогу Минуций, в поясе были припрятаны три золотых денария из семи подаренных ей молодым господином после его больших выигрышей на так называемых Югуртинских играх. О том, на что потратила девушка четыре золотых, читатель узнает немного позже.
Перед решающей ночью Ювентина внешне казалась совершенно спокойной. Ириней про себя дивился ее выдержке и хладнокровию. Поначалу он считал эту красивую изящную девушку существом избалованным и капризным. Молва о ней докатилась до свессульского имения. Там говорили, что господин серьезно увлекся чужой рабыней и купил ее за огромные деньги. По этой причине он якобы отослал в Капую красавицу Тевесту и охладел к Никтимене, прекрасной капуанской гетере.
Новая любовница Минуция представлялась Иринею красоткой с ярко выраженным самомнением. Ему не очень-то хотелось иметь с такой дело. Но Ювентина оказалась простой в обращении с ним и весьма немногословной, что особенно понравилось Иринею.
Когда стемнело, Ириней принес из кухни охапку дров и напоследок жарко натопил камин. Ювентина устроилась перед ним в старом плетеном кресле, завернувшись в широкую хлену[346] из толстой грубой шерсти.
Со вчерашнего дня она чувствовала себя неважно. Временами ее охватывал озноб. Видимо, она все-таки простыла третьего дня, побывав в Паллацинских банях и попав в бурю на обратном пути.
«Только бы не римская лихорадка», — с беспокойством думала девушка.
Добрый старик Мелампод, врач, умерший два года назад, а до этого успешно лечивший обитателей альбанской виллы своими снадобьями, часто говорил ей и Акте, подружке Ювентины и дочери управителя усадьбы, что от этой коварной болезни великий Гиппократ рекомендовал принимать настои из ивовой коры, чтобы сбить горячку или озноб, как при обычной простуде, но вышеназванный недуг не оставляет человека в продолжении многих месяцев.
В детстве Ювентина любила наблюдать за тем, как Мелампод готовит свои отвары из лекарственных трав. Вместе с маленькой Акте она часто бродила по лесу, помогая старику собирать всякие травы. Мелампод предостерегал девочек от опасности заразиться римской лихорадкой[347], советуя им без нужды не ходить в Рим. При этом он ругал Ромула, который по своей глупости основал город в таком гиблом месте. Сам Мелампод никогда не болел. Умер он легко — просто уснул и не проснулся…
Мыслями она вновь (уже в который раз) перенеслась к последней своей встрече с Мемноном.
Она пришла к нему на Квиринал поздно вечером, смешавшись у ворот школы с уличными женщинами — всегдашними посетительницами гладиаторов в этот час. Ей нужно было рассказать Мемнону, что ее поездка в Остию не принесла ожидаемых результатов — Ватиний исчез и нет никакой надежды его отыскать. Она еще не знала, что при посещении школы ей грозит опасность, о которой потом предупредил ее Минуций. По счастливой случайности ее свидание с Мемноном осталось незамеченным для соглядатаев Аврелия…
Бедный Мемнон! Он выслушал ее сообщение об исчезновении Ватиния почти равнодушно, без горечи и уныния, ничем не выдав, что творилось в его душе.
— Пусть я навсегда останусь здесь — лишь бы хоть изредка видеть тебя, — говорил он и смотрел на нее влюбленными глазами.
Прощаясь с ним, она протянула к нему руки сквозь решетку ворот, а он, завладев ими, покрывал их жаркими поцелуями… Ах, если бы этой ночью все закончилось благополучно!
В последнее время она каждый день посещала храмы и молилась богам.
Незадолго до отъезда Минуция она предложила ему вместе поклониться Диане на Авентине. Римлянин похвалил ее за набожность. Они почтили богиню в ее храме жертвоприношениями и оба горячо молились. Минуций обещал Диане принести жертву и дары в ее храме на горе Тифате…
— Хорошо, если снег будет идти всю ночь, — проговорил в раздумье Ириней, кидавший поленья в огонь камина.
— Что ты сказал? — спросила Ювентина, очнувшись от своих мыслей.
— Я хочу сказать, что снег, пока он идет, хорошо заметает следы, но если он вдруг прекратится, то любой безграмотный легко прочтет на нем, где нас искать…
— Только бы вы успели дойти до Трех Таверн, — со вздохом произнесла Ювентина.
— Да, будем надеяться, что сторожа ничего не заметят до рассвета.
Ириней побросал в камин остатки дров, опустил решетку и, пододвинув ближе к огню второе плетеное кресло, уселся в него. Кресло затрещало под тяжестью его огромного тела.
В атрии царил полумрак. На подставках канделябра, стоявшего на дельфийском столике возле алтаря, посвященного домашним ларам, горели два светильника.
В небольшом четырехугольном проеме потолка метались снежные вихри, подвывал ветер. Снег сыпался в бассейн-имплувий и на мозаичный пол вокруг него.
Иринею хотелось поговорить.
Он повернулся к девушке и увидел, что она спит, покойно склонив к плечу свою белокурую головку с поблескивавшим в волосах простым роговым гребнем.
Ириней воспользовался случаем, чтобы получше разглядеть лицо красавицы, пленившей господина, который, по мнению всех его рабов, знал толк в женщинах.
В этом красивом и милом беленьком личике он не нашел ничего особенного. Никтимена, на вкус Иринея, была куда более привлекательна — яркая красота гречанки сразу бросалась в глаза. Тевеста, любимая рабыня Минуция, конечно, выглядела попроще, но у нее были немыслимо роскошные бедра и очень высокая грудь. Ювентина в сравнении с этими двоими выигрывала только тем, что была моложе и грациознее.
«Кто их поймет, этих господ, — рассуждал про себя Ириней. — Конечно, любая красотка может в конце концов поднадоесть, особенно если ты богат и у тебя всегда есть возможность заменить ее на другую. Вот и наш господин — ему, видно, наскучили эдакие полнотелые красавицы и его потянуло к стройным и изящным. Хотя, судя по всему, он уже и к этой поостыл. Если бы была ему дорога, то не оставил бы ее в Риме с таким опасным поручением».
Ириней поудобнее расположился в своем кресле и невольно вспомнил о своих собственных любовных делах.
Случайных встреч с женщинами у него было предостаточно, но с тех пор, как он стал принадлежать Минуцию, его в основном занимала только одна — это была молодая далматка из свессульского имения господина. Она уже нянчила малыша, его сына.
Но Ириней всегда помнил, что он раб, а рабам не полагалось иметь семьи. В последнее время он почти забыл о своей далматке и о сыне. Все его помыслы были о том, что вот-вот начнется восстание. Хватит прозябать в безделье! Пора схватиться с римлянами, чтобы за все с ними расквитаться — за рабство, за розги, за пролитую кровь на арене!
Два месяца назад Ириней не очень-то поверил словам Минуция о том, что он решил поднять рабов на восстание. Да и как было поверить, что такой неженка, привыкший к хиосской жизни, вдруг окажется во главе грязных оборванцев из эргастулов! Поначалу это никак не укладывалось в его голове. Но теперь было ясно, что римлянин не шутит. Еще бы! Иначе зачем он накупил столько оружия? Зачем отправил его в свою усадьбу и сам поспешил туда? Все говорит о том, что он явно не собирается возвращаться в Рим. Так оно и есть. Иначе он не рискнул бы с этим делом, то есть побегом гладиаторов…
Ириней вдруг вспомнил последний свой разговор с Ламидом и Марципором.
Ламид сказал, что теперь, когда все они по самые уши увязли в заговоре, отступать нельзя, даже если Минуций в самый последний момент ослабнет духом и откажется от восстания. Что ж! Тогда они сами возьмутся за дело. А почему бы нет? Ламид еще говорил…
Но тут мысли Иринея стали путаться, и он незаметно для себя уснул.
Он уснул так крепко, что, вероятно, не проснулся бы и после полуночи.
Легкий толчок в плечо вернул его из небытия.
Ювентина уже была на ногах и застегивала на себе плащ с капюшоном.
— Пора, — коротко сказала девушка, показывая Иринею на клепсидру, стоявшую на дельфийском столике рядом с канделябром.
Клепсидра показывала час безвременья[348].
На Ювентине, кроме двух коротких нижних туник, было сшитое по афинскому образцу шерстяное платье ниже колен (оно, как и некоторые другие одежды, которые девушка получила от Минуция в полное свое распоряжение, раньше принадлежало Никтимене — возлюбленной римлянина).
Короткий зимний плащ, удобный при ходьбе, был подбит мехом вовнутрь. Голени девушки защищал круралис[349], на ноги она надела купленные еще в позапрошлые нундины на Форуме крепкие подростковые сапожки, в каких ходили римские мальчики из семей среднего достатка.
Ириней тоже собрался в путь, одевшись потеплее.
Галльские браки (он их всегда надевал при верховой езде) теперь оказались весьма кстати — холод в них был не страшен. Под красным солдатским плащом, застегнутым фибулой на правом плече, у него была надета пастушья меховая куртка, на ногах были крепкие солдатские башмаки.
В большую дорожную сумку из воловьей кожи Ириней сложил гвоздодер, моток веревки и складную деревянную лестницу.
Все это он купил у корабельных плотников в Эмпории. Длина веревки соответствовала высоте наружной стороны городской стены в том месте, где он должен был вместе с гладиаторами Аврелия спуститься вниз, разумеется, после того как все они благополучно выберутся из школы. Ириней специально ходил туда и определил высоту стены, пересчитав в ней ряды кирпичей.
Дрова в камине прогорели, и угли едва тлели.
Ириней молча взвалил на плечо свою сумку. Ювентина задула лампы на канделябре. В полной темноте они прошли к выходу.
Дверь дома Ювентина заперла только на задвижку. Замка она так и не нашла. Вероятно, его никогда и не было. Дом впервые остался без присмотра.
Ириней и Ювентина быстро прошли вдоль по Кипрской улице.
Город обнимала непроглядная ночь. Нигде не видно было ни души. Густо шел снег, наметая сугробы на обочинах улиц.
Они свернули в маленький проулок, который вывел их к заснеженному пустырю.
Это место было расчищено под строительство нового храма по обету одного из консулов прошлых лет. Отсюда до Субуры было недалеко, примерно около трехсот шагов. Ювентина, жившая два месяца у Волкация, достаточно хорошо знала расположение улиц этого квартала, но все же решила идти по главной улице, чтобы не заблудиться в темноте и лабиринте многочисленных улочек и переулков.
Когда они вышли на Субуру, в лицо им ударил ветер. Снег слепил глаза.
Проходя мимо дома Волкация, Ювентина невольно ускорила шаги.
Они прошли из конца в конец всю Субурскую улицу. Там они повернули на улицу под названием Урбий. Сделав по ней не более тридцати шагов, Ювентина молча потянула своего спутника в узкий проулок, который вскоре привел их на прямую, как стрела, улицу Патрициев — она тянулась у подножия Циспия, северо-западной вершины Эсквилинского холма, до самых Виминальских ворот.
С того времени, как в Рим пришла страшная весть о поражении легионов при Араузионе, сенат приказал установить ночную и дневную стражи у всех городских ворот. Для этого была создана отдельная дежурная когорта, целиком состоявшая из римских граждан. Кое-кто не видел в этом практического смысла. Может быть, в сенате опасались измены многочисленных рабов? Или самый вид вооруженных до зубов легионеров во въездных воротах города должен был постоянно напоминать гражданам, что кимвры близко, что враг у самых ворот? Так или иначе, но все ворота охранялись солдатами, и всякий прохожий, оказавшийся вблизи них в такую холодную снежную ночь, мог привлечь внимание бдительных стражей, вызвав у них какие-то подозрения. Солдаты могли поинтересоваться содержимым сумки, которую нес Ириней, и, кто знает, какие предположения возникли бы у них при виде гвоздодера, корабельной веревки и складной лестницы. Поэтому Ювентина вскоре свернула с улицы Патрициев налево и повела Иринея боковыми улицами, пока оба они не вышли к Сервиеву валу немного дальше от Виминальских ворот, где солдаты не могли их заметить.
Крепостной вал, на гребне которого высились стены и башни Сервия Туллия, защищая город с востока, начинался у Целимонтанских ворот и тянулся к северной вершине Квиринальского холма. Основание вала с внутренней стороны города подпирала еще одна мощная стена, местами достигавшая свыше пятнадцати футов высоты. Поверху, там, где склоны вала обрывались этой стеной, пролегала узкая пешеходная тропинка, огражденная в целях безопасности невысоким парапетом.
Поднявшись на вал по каменной лестнице, которая вела к одной из башен, Ювентина и Ириней быстро зашагали по направлению к Коллинским воротам.
Внутренняя стена, служившая опорой Сервиеву валу, заканчивалась в нескольких сотнях шагов от Коллинских ворот. Дальше вал представлял более пологий склон. Это был обширный пустырь, называемый в народе Злодейским полем. На нем-то и зарывали заживо согрешивших весталок. Жилые кварталы находились на почтительном расстоянии от этого мрачного места, внушавшего людям суеверный страх. Здесь неохотно ходили даже днем, а по ночам гулял один лишь ветер.
Перед тем как спуститься вниз по валу, Ювентина и ее спутник остановились, чтобы отдышаться после быстрой ходьбы.
Ириней, не любивший Рим и никогда не интересовавшийся его достопримечательностями, за исключением кабачков и трактиров, где частенько проводил время, вряд ли знал, что перед ним страшное кладбище священнослужительниц Весты, казненных за нарушение обета целомудрия.
Зато Ювентина чувствовала неприятный внутренний холодок при мысли, что ей сейчас, может быть, придется ступать по местам захоронений причастниц величайших таинств одной из наиболее почитаемых в Италии богинь.
Еще маленькой девочкой Ювентина с трепетом слушала рассказ виллика Эсхриона, вернувшегося из поездки в Рим, где он был очевидцем казни сразу трех весталок.
Судебный процесс над ними длился долго. Как говорили, много странного было в этом деле. А началось с того, что одна молодая римлянка, ехавшая за городом верхом на коне, попала в грозу и была убита молнией[350]. При этом известии Рим охватила тревога. К месту случившегося отправилась специальная жреческая коллегия, чтобы провести расследование. Жрецы обратили внимание на то, что девушка лежала на земле в неприличной позе, что подол ее туники был как бы нарочно задран, а язык высовывался изо рта. Лошадь погибшей нашли без сбруи. Все вместе это свидетельствовало, по мнению жрецов, о страшном позоре весталок, а соблазнителем, несомненно, был какой-нибудь римский всадник, ибо пойманная без сбруи лошадь служила явным тому доказательством. Вскоре эта догадка жрецов подтвердилась. Раб некоего Ветуция Барра, римского всадника, донес, что его господин и еще двое молодых людей, тоже из всаднического сословия, давно уже находятся в преступной любовной связи с весталками Марцией, Эмилией и Лицинией.
Следствие по этому делу велось при сильном возбуждении народа. Весталки были изобличены. Их соблазнителей казнили по древнему обычаю — насмерть засекли на Форуме. Весталок при огромном стечении народа зарыли в землю живыми.
Но в городе ходил упорный слух, что весталки были осуждены без очевидных доказательств их вины, и процесс над ними устроили с целью объяснить гневом богов, а не бездарностью полководцев поражения римлян в войне со скордисками и кимврами.
Тем временем сенат приказал децемвирам обратиться к Сивиллиным книгам. Децемвиры отыскали в них указание, что отвратить грядущие беды за совершенное святотатство можно лишь умилостивив чуждых варварских демонов человеческими жертвами, для чего надлежит закопать живыми двух южан и двух северян. Во исполнение этих рекомендаций Сивиллиных книг на Бычьем рынке погребли заживо двух галлов и двух гречанок. Ювентина видела там место их захоронения, огороженное камнями…
— Что там происходит? — вглядываясь в темноту, проговорил Ириней. — Смотри, какое-то факельное шествие! Кому это там не спится?
Сквозь белую пелену падающего снега, в той стороне, где были Коллинские ворота, виднелись хорошо различимые огни многочисленных факелов. Они медленно двигались почти ровной цепочкой.
— Это, наверное, пропускают в город повозки крестьян и торговцев[351], — догадалась Ювентина. — Не будем терять время… Пошли, Ириней! — сказала она, поправляя на голове капюшон, и первая стала спускаться вниз по склону вала.
Снег уже покрывал землю довольно толстым слоем. Местами он лежал сугробами. Ноги идущих поминутно проваливались в занесенные снегом рытвины. Двигаясь в полной темноте, они быстро дошли до открытой со стороны Злодейского поля улицы под названием Альта Семита, которая соединяла Коллинские ворота с Салютарием — западной вершиной Квиринальского холма.
Догадка Ювентины оказалась правильной.
По Альте Семите шел большой обоз, слышался стук колес и скрип повозок. Время от времени раздавалось громкое мычание быков. Сердито покрикивали погонщики с горящими факелами в руках. Их фигуры, закутанные в широкие одеяла или одетые в пенулы с островерхими капюшонами, черными тенями проступали в ночной мгле при неясном свете факельных огней.
Пришлось дожидаться, пока пройдет обоз.
Ириней и Ювентина остановились у запорошенных снегом кустов, росших на обочине улицы. На другой ее стороне начинался подъем к храму Фортуны Примигении, стоявшему по соседству со школой гладиаторов.
По мнению Ювентины, было что-то издевательское и кощунственное в том, что Аврелий построил свою школу рядом с местом, где несчастные жрицы Весты, не устоявшие перед сладким любовным соблазном, нашли мучительную смерть.
С первых же дней после открытия школы туда зачастили продажные женщины из самых грязных бедняцких кварталов, готовые отдаться кому угодно за любую плату. В вечерние сумерки они собирались у ворот школы, и там начинались бесстыдные торги, в которых принимали непременное участие и охранявшие гладиаторов стражники, получавшие определенную мзду за пропуск блудниц на территорию школы.
У наиболее сильных и искусных гладиаторов нередко водились деньги. Они получали их не от ланисты, потому что Аврелий не платил своим ученикам ни сестерция. Это делали благодарные зрители, особенно те из них, кто бился об заклад и выигрывал во время гладиаторских боев. Зачастую они делились своим выигрышем с одержавшими победу гладиаторами, чтобы иметь удачу в будущем. Многие верили, что боги завистливы по отношению к смертным и по этой причине способны были разрушить любое успешное предприятие или удачное начинание. Людям, которых посетила удача, приходилось опасаться каких-нибудь неприятностей или несчастья со стороны божественного промысла. Бытовало поверье, что во время цирковых скачек и гладиаторских зрелищ лучший способ отвратить зависть богов — отдать часть выигрыша вознице победившей упряжки или гладиатору, повергшему своего противника. Случалось, хотя и редко, что иной отважный рубака-гладиатор, выдержавший множество боев и полюбившийся зрителям, в конце концов выкупал себя на волю за счет таких добровольных денежных подношений. Но подавляющая часть бойцов арены слабо верила счастливой судьбе. Если им и перепадали какие-то деньги, то они быстро тратились на попойки и на женщин…
Когда обоз прошел, Ювентина и Ириней быстро пересекли Альту Семиту и стали подниматься по мощеному взвозу к храму Фортуны.
Храм Фортуны Примигении, построенный и освященный по обету консула Публия Семпрония Тудитана[352] спустя восемь лет после окончания Ганнибаловой войны, и располагавшаяся рядом с ним школа Аврелия, все уродливые сооружения которой постепенно возводились в течение пяти лет до начала нашего повествования, находились в самом дальнем северном углу города. В ту пору этот район был еще очень слабо застроен. Более населенные кварталы располагались западнее этого места, по вершинам и склонам Квиринала.
Своим прекрасным портиком храм смотрел на центр города.
Гладиаторская школа располагалась ближе к Коллинским воротам.
Главные ворота школы обращены были в сторону Злодейского поля. Противоположная воротам глухая ограда начиналась почти рядом с храмом, тянулась вдоль всей Фортунатской улицы и заканчивалась у самой границы померия[353].
Ириней и Ювентина молча прошли по этой улице в самый ее конец и остановились возле ограды.
Ириней вынул из сумки складную лестницу, раздвинул и скрепил три ее составные части, после чего приставил к ограде.
Пока он возился с лестницей, Ювентина достала из сумки гвоздодер. Сумку с оставшимся в ней мотком веревки она пододвинула вплотную к ограде и слегка присыпала снегом.
Ириней, взяв у нее гвоздодер, по лестнице взобрался на гребень ограды, усевшись на нее верхом. Ювентина поднялась вслед за ним. Ириней, подхватив девушку сильными руками, усадил ее рядом с собой, потом поднял наверх лестницу и установил ее с внутренней стороны ограды. Ювентина осторожно спустилась вниз.
Ириней соскочил с ограды без помощи лестницы.
Ближайшим строением на пути у них была столовая — сколоченный из бревен и досок длинный барак с двускатной крышей. Здесь, если помнит читатель, Ювентина впервые встретилась с Мемноном во время «свободной трапезы» перед прошлогодними Аполлоновыми играми.
Ювентина повела Иринея мимо столовой к эргастулам.
Вдруг она остановилась, судорожно вцепившись в локоть своего спутника, предупреждая его об опасности. Но тот и сам увидел мелькнувшие впереди огни двух факелов.
Они подались назад и притаились за углом столовой.
У Ювентины от страха постукивали зубы. Ириней нащупал под туникой рукоять кинжала.
— Их всего двое, — прошептал Ириней девушке. — Не бойся… Если они наткнутся на нас, я прикончу обоих в два счета — они и пикнуть не успеют…
Ювентина, невольно прижавшись к бывшему гладиатору, почувствовала, как напряглись его мышцы.
Но стражники, судя по всему, уже закончили ночной обход и держали путь к главной улице школы, чтобы вернуться по ней в сторожевой домик у ворот.
Они прошли мимо столовой, негромко переговариваясь между собой.
— Завтра у виктимариев в их кабачках будут подавать дешевые мясные блюда, — говорил один другому. — Еще бы! Стольким-то быкам пустят кровь на алтаре Ромула-Квирина…
— После Квириналий сенат также назначил умилостивительное жертвоприношение, — лениво отвечал второй стражник. — Ведь еще не отвратили дурные знамения прошлого года…
— О, уже и в этом году произошло удивительное чудо! В Пренесте, говорят, у одной женщины на последнем месяце ребенок крикнул из утробы: «Ио! Триумф!»
— Да ну!
— Клянусь Юноной Царицей! Все об этом говорят.
— Действительно, чудо!..
Голоса стражников постепенно удалялись и вскоре совсем смолкли.
Огоньки их факелов некоторое время еще маячили на главной улице, потом исчезли.
Ювентина и Ириней с облегчением вздохнули.
Подождав еще немного, Ювентина осторожно двинулась вперед. Ириней следовал за ней, как пришитый.
У ближайших эргастулов они остановились.
Ювентина напряженно вглядывалась в темноту.
— Нет, так можно перепутать улицы, — как бы самой себе прошептала она. — Подожди меня здесь, — сказала она Иринею, — я должна убедиться наверное…
Девушка не договорила и словно растворилась во мраке.
Довольно скоро она вернулась.
— Я не ошиблась… Идем! — шепнула она Иринею и уверенно повела его между рядами эргастулов.
Это были длинные приземистые строения с черепичными крышами.
Продвигаясь от эргастула к эргастулу, Ювентина на ходу загибала пальцы, считая, чтобы не ошибиться.
Наконец она остановилась.
— Здесь! — шепотом сказала она.
— Ты уверена? — приглушив голос, спросил Ириней.
— Молчи!.. Четвертая улица, седьмой эргастул… Это здесь.
Ириней, прислонившись плечом к двери эргастула, стал возиться с замком, осторожно действуя гвоздодером.
Он старался производить как можно меньше шума, но ему это не удалось.
Внезапный резкий звук болью отозвался в сердцах у обоих. Сломанный замок упал на землю.
Некоторое время они стояли, не шевелясь и прислушиваясь.
В темной вышине гудел ветер.
Ириней медленно отодвинул железный засов и так же медленно открыл дверь эргастула.
Она даже не скрипнула, свидетельствуя о том, что Мемнон и его товарищи, следуя совету Минуция, смазали накануне дверные петли и крючья оливковым маслом.
Ювентина первая стала спускаться в эргастул, ощупывая ногами каждую ступеньку. Ириней двигался следом за ней, придерживая ее за руку. Вскоре они оказались в узком проходе, совершенно ослепленные кромешной темнотой.
Ювентина осторожно ступала по проходу и на ощупь определяла дверь каждой камеры. Когда рука ее коснулась пятой двери, девушка остановилась и дала знать Иринею, пожав его ладонь, что они у цели. Но прежде чем освободить ему место перед дверью, она тихо постучала в нее условным четырехкратным стуком.
За дверью послышался шорох и вскоре раздался легкий ответный стук.
Ириней и Ювентина испустили радостный вздох.
Ириней тут же приступил к делу.
Взлом замка сопровождался таким скрежетом, что разбудил обитателей соседней камеры — оттуда вскоре стали доноситься удивленные сонные голоса.
Ириней и Ювентина довольно долго стояли, замерев на месте, пока в камере не успокоились.
Наконец Ириней стал потихоньку отодвигать засов. Смазанный маслом, он ничем не нарушил царящей вокруг тишины.
Дверь камеры, за которой в молчаливом ожидании стояли Мемнон и пятеро его товарищей, открылась без малейшего шума.
Ириней и Ювентина, взявшись за руки, повернули обратно к выходу из эргастула.
Как только оба они оказались снаружи, Ириней отбросил в сторону ставший ненужным гвоздодер.
Поначалу они не заметили, что снег совсем перестал идти.
Первым гладиатором, выбравшимся из эргастула, был Сатир.
Глазами, привыкшими к темноте, он разглядел и узнал Ювентину.
— Это ты, девочка? Возможно ли? — не удержался он от тихого восклицания.
Сатир и представить себе не мог, что в столь серьезном деле будет участвовать женщина, тем более Ювентина, эта нежная и кроткая на вид девушка, которую он, с той поры как Береника минувшим летом привела ее с собой на «свободную трапезу», во время случайных встреч с ней шутливо называл «пугливой ланью».
— Молчи, ни слова больше, — сердитым шепотом приказала девушка гладиатору.
Ничего не знал и Мемнон. План побега обсуждал с ним Минуций (Ювентине, по описанной выше причине, нельзя было встречаться с Мемноном). Александриец начертил на клочке пергамента очень подробную схему всей школы и, передав ее Минуцию, почти не сомневался, что его слуги без особого труда найдут помеченный в ней эргастул. Об участии в этом деле Ювентины римлянин ничего не сказал ему по ее просьбе — она не хотела, чтобы Мемнон понапрасну беспокоился и переживал за нее.
Когда Мемнон вышел из эргастула, Ювентина шагнула ему навстречу и, обвив руками его шею, прошептала:
— Это я, мой дорогой! Ни о чем не спрашивай. Я здесь потому, что так надо. Без меня вас никто бы не смог отыскать в этом лабиринте…
Мемнон молча сжал ее в своих объятиях.
Она слышала гулкие удары его сердца. Внезапным теплом разлилось по всему ее телу ощущение радости и гордости за самое себя. Теперь он доподлинно знает, что ради него она готова на все! Пусть никогда не устыдится того, что полюбил презренную рабыню…
— Снег прекратился — вот что плохо, — озабоченно проговорил Ириней.
Ювентина сразу высвободилась из объятий Мемнона.
Надо было спешить. Многое зависело от того, насколько далеко уйдут гладиаторы, прежде чем побег будет обнаружен и начнется преследование.
Конечно, по следам на снегу аврелиевы сыщики быстро определят направление их бегства, но Ювентина надеялась, что до рассвета гладиаторы будут уже вне пределов досягаемости.
В полном молчании все прошли к ограде и один за другим перебрались через нее по приставной лестнице.
Ювентину, не дав ей опомнится, могучие руки Мемнона и его товарищей в буквальном смысле слова перенесли через ограду.
Лестницу Ириней втащил следом за собой (он последним соскочил с ограды), после чего забросил и лестницу, и пустую сумку, предварительно вынув из нее моток веревки, подальше в кусты, росшие за приделом храма Фортуны.
Между тем перед Ювентиной встал серьезный вопрос: возвращаться ли ей обратно в дом, как посоветовал Минуций, или же разделить вместе с мужчинами все опасности и трудности пути?
В первом случае был риск, что римляне найдут ее по следам на снегу, которые приведут их на Кипрскую улицу, прямо к дому Минуция. Нетрудно предположить, что тогда с нею будет. Нет, лучше ей сразу броситься вниз со стены Сервия Туллия, чем давать показания под пытками в атрии Свободы!..
— Она права, — сказал Ириней, когда Ювентина высказала свои опасения.
— Со стены вы меня спустите обвязав веревкой, — торопливо продолжала девушка, — а когда мы доберемся до Аппиевой дороги, я вернусь в город.
Никто не стал ей возражать.
— Я с тобой, родная, — тихо сказал Мемнон.
Беглецы стремительно прошли до конца Фортунатской улицы и, скользя ногами по мокрому снегу, покрывавшему склон вала, добрались до угловой башни.
Войдя в башню, они стали взбираться вверх по свайной лестнице.
Ириней побывал здесь несколько дней назад и убедился в том, что восстановительные работы в башне завершены. Они производились по всей линии городских укреплений с осени прошлого года, когда в Риме началась паника в связи с поражением римских легионов в Галлии.
Взамен прежних, обветшавших от времени, в башне были сооружены новые лестницы, ведущие на стену и на вершину башни.
Когда беглецы выбрались на стену, их встретил там сильный порывистый ветер. Он насквозь пронизывал старые тонкие плащи гладиаторов. (Обувь учеников Аврелия тоже оставляла желать много лучшего. Готовясь к побегу, они обмотали ноги всяким тряпьем, чтобы хоть немного защитить их от холода).
Ириней быстро размотал веревку. Это был довольно толстый и прочный корабельный канат из спарта для натягивания парусов. Мемнон одним концом веревки обернул Ювентину выше пояса поверх плаща, но так, чтобы руки ее оставались свободными.
— Не туго ли? — спросил александриец, завязав петлю.
— Чуть-чуть ослабь.
Гладиатор немного раздвинул петлю и намертво затянул веревку морским узлом на уровне груди девушки.
— Крепче держись за веревку, не давай себе выскользнуть из петли, — сказал Мемнон. — Не бойся, спуск будет недолгим.
— Я смелее, чем ты обо мне думаешь, — ответила Ювентина, улыбнувшись ему в темноте.
Не давая себе времени на раздумья, она быстро села на парапет, ограждавший край стены, и перекинула через него ноги, стараясь не смотреть в разверзшуюся под собой черную бездну.
— Теперь берись руками за веревку! — скомандовал Мемнон. — Ничего не бойся — я держу…
Вытянутыми вперед руками, крепко державшими веревку, гладиатор с силой приподнял и оторвал девушку от края стены, после чего Мемнон и помогавший ему Сатир стали постепенно отпускать веревку, осторожно перехватывая ее руками.
Ювентина изо всех сил держалась за канат, плавно скользивший вниз. Сильный ветер, дующий вдоль стены со стороны Соляной дороги, сорвал с ее головы капюшон плаща и растрепал волосы. Руки ее быстро слабели, а веревка все больнее врезалась в тело.
Наконец ноги ее коснулись земли.
Девушка быстро высвободилась из петли и несколько раз дернула за канат, давая знать стоящим наверху, что спуск закончился благополучно.
В это время Ириней надежно закрепил конец веревки на одном из деревянных брусов, вделанных в ограду стены (эти брусы были частью специальных приспособлений для установки на стене тяжелых метательных машин).
С обезьяньей ловкостью он, цепко перебирая руками веревку и отталкиваясь ногами от стены, быстро спустился вниз.
Вслед за ним не мешкая спустились Мемнон, Сатир и все остальные.
Веревка так и осталась раскачиваться на стене под порывами ветра.
Ириней повел беглецов вдоль стены по направлению к Квиринальским воротам.
Немного не доходя до этих ворот был временный деревянный мост через ров. Его соорудили рабочие, занимавшиеся здесь восстановлением обрушившейся части стены, для подвоза камней, кирпичей и прочего строительного материала.
Вскоре они добрались до моста, перешли через него и двинулись по тропинке, ведущей вдоль крепостного вала к стоявшему поблизости от Коллинских ворот храму Венеры Эрицинской.
Чтобы не привлекать внимание солдат, стороживших Коллинские ворота, беглецы далеко стороной обошли храм Венеры, затем пересекли сначала Соляную, потом Номентанскую дороги и по заснеженным извилистым тропинкам, тянувшимся через овраги под арками акведуков, примерно через час добрались до развилки Латинской и Аппиевой дорог, радуясь, что все идет как нельзя лучше.
Они не предполагали, что побег уже обнаружен и в школе началась суматоха.
Случилось так, что один из рабов, исполнявший обязанности истопника при школьной кухне, явился на работу раньше обычного под благовидным предлогом нарубить дров и развести огонь перед приходом повара. На самом деле раб продрог в своей холодной каморке и здраво рассудил, что на кухне подле разогретой печи он славно проведет остаток ночи. Он-то и заметил, проходя мимо столовой, отпечатанные на снегу следы множества ног, ведущие к ограде. Заподозрив неладное, раб поспешил предупредить стражу.
Как только стало ясно, что совершен побег, начальник стражи послал за управителем школы, дом которого находился неподалеку, на Гранатовой улице.
Пацидейан, поднятый с постели этим неприятным известием, помчался в школу, где ему сообщили о сломанных замках на дверях седьмого эргастула и пятой камеры, а также о найденных следах, протоптанных в снегу от ограды школы до крепостной башни, и обнаруженной на стене веревке.
Управитель сразу понял, что беглые вряд ли ушли далеко.
Поначалу, когда ему стали известны имена бежавших, он подумал о том, что гладиаторы отправились на север по Фламиниевой дороге. Это показалось ему вполне естественным, потому что из шести беглецов трое были галлами и один германец. Куда им еще бежать, как не в сторону Альп, на свою варварскую родину? Но вскоре выяснилось, что следы ведут в обратном направлении — на юг.
Пацидейан кинулся на постоялый двор у Целимонтанских ворот, разбудил хозяина и договорился с ним о найме у него двух десятков лошадей.
— Не уйдут! — с уверенностью пообещал Пацидейан Аврелию, которого он немного времени спустя застал в школе, где тот гневно распекал сторожей за нерадивую службу.
Еще через полчаса, посадив на лошадей девятнадцать стражников из тех, кто был помоложе, Пацидейан выехал вместе с ними из города через Целимонтанские ворота, решив двигаться прямо по следам бежавших.
Управитель не сомневался, что скоро настигнет и схватит этих безумцев, надумавших бежать в такую погоду.
В то время как всадники во главе с Пацидейаном выехали из города навстречу пешим стражникам, идущим по следу с горящими факелами в руках со стороны Коллинских ворот, беглецы, перейдя Латинскую дорогу, оказались на старом римском кладбище, находившемся в глубине развилки между Латинской и Аппиевой дорогами.
Ириней вывел их к знаменитым родовым усыпальницам Корнелиев Сципионов.
В древнейшей из этих усыпальниц покоился прах консула 445 года от основания Рима Луция Корнелия Сципиона Барбата[354]. На ней была выбита надпись:
Корнелий Луций Сципион Барбат,
Сын Гнея отца, муж храбрый и мудрый,
Чьей доблести наружность соответствовала,
Консулом, цензором, эдилом который был у вас,
Тавразию, Цизавну в Самнии занял,
Луканию всю покорил и заложников увел.
Но наиболее известным был памятник, на постаменте которого возвышались три статуи.
Считалось, что одна из них изображала Публия Корнелия Сципиона Африканского Старшего, победителя Ганнибала; вторая была поставлена в честь его брата, Луция Корнелия Сципиона Азиатского[355], разбившего сирийского царя Антиоха Великого[356] в битве при Магнезии; третья статуя воспроизводила облик поэта Гнея Невия[357], хотя тот умер в далекой Африке; скульптурное изображение Невия водрузили рядом со статуями знаменитых братьев потому, что он прославил своими стихами весь род Сципионов.
Раньше, когда Сципионы были еще в большой силе и пользовались огромным влиянием, в склепе гробницы специальный служитель поддерживал негаснущий огонь лампады. Но звезда этого могущественного рода закатилась со смертью Сципиона Эмилиана, или Сципиона Африканского Младшего, разрушителя Карфагена.
Теперь гробница с прахом величайших героев Рима стояла всеми забытая среди громоздившихся вокруг роскошных погребальных сооружений в честь разбогатевших ничтожеств. Римляне даже не знали в точности, погребен ли Сципион Старший в этой могиле или где-то в другом месте. В последние годы жизни победитель Ганнибала не пользовался прежним авторитетом и любовью со стороны римских граждан. Ему отравляли существование судебные преследования за какие-то злоупотребления. Глубоко обиженный, он покинул Рим и поселился в своем имении под Литерном. Как рассказывали, он завещал похоронить себя там, а не в Риме, не желая себе похорон в неблагодарном отечестве.
По соседству с могилой Сципионов находилась небольшая гробница, на гранитной крышке которой рельефно был изображен во весь рост бородатый воин в полном вооружении.
Из надписи на усыпальнице явствовало, что Авл Нигидий, оптион[358], погиб в Испании при консуле Фабии Максиме Сервилиане[359]. Упоминание о месте гибели оптиона сразу наводило на мысль о том, что прах воина вряд ли покоится в этой гробнице, и она есть не что иное, как кенотаф, то есть пустая гробница.
Так оно и было на самом деле.
Ириней, Геродор и Эватл, которым Минуций велел найти подходящее место для устройства тайника, решили воспользоваться этим кенотафом. В одну из ночей они перетащили сюда и спрятали в пустой гробнице мешки и сумки с оружием и одеждой. Минуций старался предусмотреть любую мелочь. Он считал, что гладиаторам, как только они благополучно выберутся из города, необходимо будет одеться так, чтобы не вызывать ни у кого подозрений, а также иметь при себе мечи на тот случай, если придется столкнуться с преследователями.
Было примерно около двух часов пополуночи, когда беглецы добрались до этого тайника.
Тяжелую крышку кенотафа Ириней с товарищами сняли и осторожно положили на землю возле памятника Сципионам.
Из вскрытой гробницы они извлекли два мешка и три кожаные сумки.
В мешках были одежда и обувь — шесть зимних плащей, подбитых изнутри бараньим мехом, и столько же пар солдатских башмаков с ременными переплетами. В сумках были уложены семь превосходных иберийских, или испанских, мечей в ножнах с широкими кожаными перевязями. Эти мечи были на вооружении римских легионеров.
Ириней, пошарив рукой по дну кенотафа, нашел там мешочек с деньгами. В нем было пятьдесят денариев, которые Минуций решил оставить гладиаторам на случай, если бы им по какой-то причине не удалось воспользоваться лошадьми и повозкой, поджидавшими их в Трех Тавернах, и пришлось бы добираться до Свессулы пешком.
Беглецы не могли удержаться от бурных изъявлений радости при виде всего этого добра, особенно испанских мечей.
Опытные бойцы, они мгновенно и по достоинству оценили их грозную мощь по сравнению с более легкими и короткими гладиаторскими мечами, пригодными лишь для разбойничьих схваток, а не для серьезного боя.
Пока мужчины переодевались и вооружались, Ювентина отошла в сторонку и, повернувшись лицом к городу, с беспокойством всматривалась в темноту.
Ей вдруг показалось, что там, за невидимыми в темноте холмами между Латинской дорогой и Целимонтанскими воротами, сверкнули и пропали огоньки.
И как раз в это самое время, к великой ее радости, повалил густой снег.
— О, Юпитер! — прошептала она. — О, ты, Аквилон, и все боги, кому подвластны снег и зимняя стужа! Сжальтесь над этими несчастными людьми! Скройте их от глаз врагов!..
К ней подошел Мемнон, поправляя под новым плащом перевязь с висевшим на ней тяжелым мечом в ножнах.
— Теперь ты можешь, ничего не опасаясь, вернуться в город, — ласково сказал он, беря ее руки в свои. — Смотри, какой снег! Не пройдет и четверти часа, как он заметет все следы…
— Ах, Мемнон! Если бы ты знал, как мне не хочется расставаться с тобой, — печально прозвучал в ответ ее голос. — У меня какое-то нехорошее предчувствие.
Александриец привлек ее к себе и поцеловал.
— Мы обязательно встретимся, любовь моя, — взволнованно проговорил он. — Я буду ждать тебя на вилле Минуция и не тронусь оттуда с места, пока не увижу тебя снова. И тогда… тогда мы больше никогда не расстанемся. Только смерть разлучит нас…
В это время гладиаторы побросали в кенотаф пустые мешки, сумки, а заодно с ними и свои старые, сшитые из лоскутьев плащи, после чего возвратили на место крышку гробницы.
— Вперед, ребята! — торопил всех Ириней. — Эватл и Геродор уже заждались нас в Трех Тавернах.
Беглецы двинулись по направлению к Аппиевой дороге, то и дело натыкаясь в темноте на могильные стелы и памятники.
Ювентина намеревалась по Аппиевой дороге вернуться в город через Капенские ворота. Отсюда до них было немногим более одной мили.
— Смотрите! Похоже, нас преследуют! — раздался встревоженный голос одного из гладиаторов.
Оглянувшись, все увидели сквозь снежную завесу падающего снега различимые во мраке огоньки факелов. Они быстро передвигались где-то очень близко за Латинской дорогой.
— Всадники, — определил Сатир. — Скоро же они хватились нас, да будут прокляты все враждебные нам боги!
— Ну, теперь у нас в руках мечи! Изрубим в куски этих римских увальней! — яростно воскликнул один из галлов, Плохо выговаривая латинские слова.
— Подождем их здесь, — предложил Мемнон. — Не будем себя обнаруживать до поры до времени.
Потом он обратился к Ювентине:
— Если начнется свалка, — тихо сказал он, — постарайся уйти отсюда подальше и пробирайся в город…
— Не беспокойся за меня, милый, — ответила Ювентина. — Живой я им не дамся… Я позаботилась об этом заранее, — едва слышно добавила она.
Огни факелов уже маячили на Латинской дороге.
Но, видимо, снег успел уже замести следы, потому что црпочка огней потянулась в сторону развилки.
Вскоре беглецам стало ясно, что всадники, проскакав до развилки, круто повернули на Аппиеву дорогу и теперь мчатся к тому месту, где они притаились, укрывшись за стелами памятников.
Через минуту уже можно было различить во тьме силуэты всадников, державших в руках горящие факелы.
Они пронеслись мимо беглецов, но вскоре стали осаживать своих коней, наклоняясь к дороге и пытаясь разглядеть следы. До гладиаторов доносились их сердитые голоса:
— Здесь ничего нет!
— Все! Мы окончательно потеряли след!
— Проклятый снегопад! Если бы не он, мы теперь же нагцали бы этих варваров…
Гладиаторы узнали ненавистный рыкающий голос своего управителя Пацидейана.
— Может быть, они прячутся в могильных склепах на кладбище? — предположил кто-то из всадников. — Забились туда, как мыши.
— Тем хуже для них! — злобно прокричал Пацидейан, — Им не на что надеяться! Ближе к рассвету на дорогах появится народ. Нет, на Аппиевой дороге они вряд ли будут чувствовать себя в безопасности. Мы же предупредим всех владельцев заезжих дворов… Нет, нет! Сдается мне, что этот Мемнон повел остальных негодяев к морю, в сторону Остии. Не зря же Аврелий подозревал, что в Остии у него есть дружки, пособники критских пиратов, которые прошлым летом разграбили Счастливую гавань. Клянусь Эребом, кто-то же взломал замки, проникнув в школу? Бьюсь об заклад, это дело рук его сообщников из Остии! А если так, то искать их нужно на Остийской дороге, а может быть, на второй Ардейской, с которой нетрудно перейти на Лаврентскую…
— Верно! — поддержал Пацидейана один из всадников. — От Лаврента до Остии рукой подать. Кроме того, близ Лаврента есть большой лес, где испокон веков находят убежище беглые рабы.
— Чтоб им там всем издохнуть в болотах! — вскричал другой стражник.
— Ну нет! — возразил Пацидейан. — Они нужны мне живыми! О, попадись они мне! На огне изжарю мерзавцев! — с яростью воскликнул управитель гладиаторской школы.
— Но что же нам теперь делать? — спросил раздраженный голос.
— Разделимся на четыре группы, — после короткой паузы заговорил Пацидейан. — Ты, Племминий, бери пятерых и скачи до самого Форума Аппия. По пути предупредишь трактирщиков в Трех Тавернах и в Улубрах о возможном появлении беглых гладиаторов. Тебе, Квинтий, поручаю проверить Латинскую дорогу до Тускула. Всем встречным селянам обещайте награду за поимку беглых от имени Аврелия. Он сам мне об этом сказал… Клянусь Янусом Патульцием, никуда они от нас не денутся!..
Всадники быстро разъехались.
Часть из них свернула на боковую дорогу, ведущую в сторону Тибра. Несколько всадников поскакали назад, к развилке, чтобы выехать на Латинскую дорогу. Остальные, с Племминием во главе, погнали лошадей дальше по Аппиевой дороге.
Беглецы с минуту молча прислушивались к удалявшемуся конскому топоту.
— Проклятье! — с досадой произнес Сатир. — Похоже, теперь не все у нас пойдет гладко…
— В Трех Тавернах нас будет ждать засада, — мрачно заметил один из галлов.
— Обложили со всех сторон, как диких зверей, — прошептал другой.
— Что ни говори, нам все равно придется идти вперед, — сказал Мемнон. — У нас есть одно преимущество…
— Какое? — спросил Ириней.
— Никто, кроме нас, не знает, что мы вооружены этими убийственными мечами, которыми римские легионеры покорили чуть ли не весь мир… Что ж! Драться мы умеем не хуже римлян, а то и получше их! Дойдем до Трех Таверн, ворвемся на конный двор и захватим лошадей с бою…
— Клянусь Геркулесом! Ничего другого нам не остается! — поддержал александрийца Сатир.
— Постойте! — сказала вдруг Ювентина. — Кажется, есть еще один выход…
Все замолчали и с удивлением повернулись к девушке.
— Что ты хочешь сказать? — мягко спросил Мемнон.
— Вам мое предложение покажется странным, но я хочу провести вас на альбанскую виллу Аврелия. Там можно будет переждать несколько дней…
— Как? В имении нашего ланисты? — поразился Сатир.
— А почему бы и нет? — стараясь говорить спокойно, продолжала Ювентина. — Ни Аврелию, ни Пацидейану не придет в голову искать нас там. Никто ведь не знает, что я с вами. Я единственная среди вас, знающая туда дорогу, потому что родилась и выросла в этом имении. Все меня там прекрасно знают. Правда, управителю виллы известно, что я уже не принадлежу Аврелию, но я кое-что придумала… есть у меня одна мысль, чтобы он не очень удивился нашему приходу.
— Сбежать от хозяина и потом скрываться от него в его же собственном имении — такая изощренная хитрость могла родиться только в женской голове, — усмехаясь, произнес Сатир, который быстро сообразил, что хотя предложение Ювентины, на первый взгляд, несколько странно, но вполне достойно внимания.
— Далеко ли отсюда вилла Аврелия? — спросил Ириней.
— Около десяти миль, — ответила девушка. — Мне не раз приходилось ходить оттуда в Рим по Альбанской дороге, а из города пешком я добиралась туда неспешным шагом часа за три. Надо сказать, отсюда дорога будет идти на подъем.
— Десять миль, — в раздумье проговорил Ириней. — Все дороги заметены снегом… Не собьешься ли ты с пути? — спросил он.
— Нет, — ответила Ювентина, — местность мне хорошо знакома… Решайте сами, что лучше — сражаться с толпой обывателей, которые уже предупреждены о вашем скором появлений, или же затаиться на время в безопасном месте, пока не утихнет весь этот шум. На вилле можно отогреться, передохнуть и спокойно обсудить, что нам делать дальше.
— Что скажешь, Мемнон? Почему молчишь? — спросил Сатир александрийца.
— Я полагал, что Ювентине следует вернуться в город и больше не подвергать себя опасности, — недовольным тоном произнес Мемнон. — Она и так много сделала для нас, даже слишком много…
— Пойми, — взволнованно прервала его Ювентина, — я не могу оставить вас в таком бтчаянном Положении. Я так долго, с такой надеждой на успех готовилась к этой ночи, столько передумала, стараясь предугадать любую неожиданность… Нет! Как я могу вернуться в Рим, зная, что еще как-то могу поправить дело? Я считаю, что ничего не сделано, если не сделано до конца.
— Что за девушка! — тихо и восхищенно проговорил один из галлов.
Мемнон понял, что идея Ювентины укрыться от преследователей в имении ланисты Аврелия появилась у нее не вдруг — видимо, она с самого начала не исключала такой возможности, предусмотренной ею на крайний случай.
— Хорошо, — скрепя сердце согласился он. — Если другие не возражают, пусть будет так.
— Нам не приходится быть слишком разборчивыми, — угрюмо сказал Ириней.
— Возражений нет? — обратился Сатир к остальным. — Тогда веди нас, храбрая девушка!
Беглецы молча выбрались на Аппиеву дорогу и, осыпаемые снегом, быстро зашагали навстречу ветру, все дальше оставляя позади себя ненавистный город.
По Аппиевой дороге беглецы прошли до четвертого милевого камня, потом Ювентина свернула влево и повела их по едва приметной боковой дороге, пролегавшей через густые заросли кустарника. Немного дальше начинался лес.
Это была старинная Альбанская дорога.
Еще до того, как цензор Аппий Клавдий Слепой[360] построил великолепную мощеную дорогу из Рима в Капую, по Альбанской дороге жители столицы пускались в путь, чтобы потом свернуть с нее на плохую тогда дорогу, ведущую в Бовиллы, Арицию и дальше, к морю, до самой Таррацины. Но в Капую путешественнику быстрее и удобнее было ехать Латинской дорогой, которая шла севернее через Тускуланскую гору мимо больших цветущих городов — Ферентина, Фрузинона, Казина, Теана Сидицинского — и заканчивалась у Казилина, не доходя до Капуи примерно четыре мили.
С постройкой Аппиевой дороги, которую стали называть не иначе, как «царицей дорог», оживление на Латинской значительно уменьшилось. Тот, кто спешил в Капую и вообще в Кампанию, предпочитал ехать новой дорогой, которая была отнюдь не короче Латинской, зато гораздо более удобна.
Альбанская же дорога с тех пор пришла в запустение. Ею продолжали пользоваться местные сельские жители и богатые римляне, владевшие роскошными виллами к западу от Альбанской горы. Один раз в году оба консула отправлялись этой дорогой для жертвоприношения в храме Юпитера Лациара на Альбанской горе. Дорога шла к Ферентинской роще, потом круто поворачивала в сторону Альбы-Лонги[361], или, точнее, высокого холма, на котором когда-то стоял этот город, разрушенный римлянами в царствование Тулла Гостилия. Неподалеку от этого места представители городов Лация справляли Латинские игры в честь Юпитера Лациара, считавшегося покровителем всего латинского народа. Ювентина с детства любила бывать на этом празднике. Его участники собирались у подножия Альбанской горы, на восточном берегу большого и красивого озера, тоже называвшегося Альбанским.
В лесной чаще на западном берегу озера скрывалась небольшая вилла, принадлежавшая Аврелию. Туда и вела своих спутников Ювентина.
Снегопад не прекращался. Такой холодной и снежной зимы Ювентина не могла припомнить. Снег шел крупными хлопьями, мокрый и липкий.
В густом лесу, через который пролегала дорога, ветер был слабее, чем на открытом пространстве. Он шумел и завывал где-то в вышине, раскачивая верхушки сосен. Беглецы, разогревшись от быстрой ходьбы, почти не чувствовали холода. Но идти было трудно — снег становился все глубже и дорога все чаще шла на подъем.
После двух часов непрерывной ходьбы путники вышли к перекрестку двух дорог. Здесь, пересекая Альбанскую дорогу, шла дорога из Тибура в Анций. Ювентина знала, что отсюда до виллы Аврелия было не менее четырех миль.
Тяжело дыша, она в изнеможении опустилась на снег возле ствола могучей пинии.
Силы ее были на исходе. Гладиаторы, обступив девушку, говорили между собой о том, что если она не сможет идти дальше, то они будут ее нести по очереди на руках.
Немного передохнув, Ювентина поднялась и пошла вперед.
Справа от дороги протекал ручей, называвшийся Водой Ферентины. Он назывался так потому, что брал свое начало в Ферентинской роще, которая была посвящена этой богине.
Утопая по колено в снегу, путники с трудом прошли еще две мили. Ювентина разглядела в темноте высокую изгородь и крышу усадьбы.
— Хвала богам! — радостно прошептала она. — Это вилла Лициния Мурены.
Ювентина остановилась, переводя дыхание.
Опершись на руку все время находившегося рядом с ней Мемнона, она сказала ему, словно это могло его заинтересовать:
— Вон там, по другую сторону дороги находится вилла Гая Мария, нынешнего консула…
— Далеко ли еще идти? — спросил Сатир.
— Осталось не более двух миль, — ответила девушка.
Отдышавшись, она повела гладиаторов к ручью, через который был переброшен крепкий деревянный мост.
Сразу за мостом начинался довольно крутой подъем. Беглецы, с трудом пробивая себе дорогу в глубоком снегу, стали карабкаться наверх.
Ювентина теряла последние силы. Мемнон, не выдержав, поднял ее на руки. Она не противилась. Но когда гладиатор вынес ее на пологое место, Ювентина, несмотря на его уговоры, пожелала идти сама.
В это время снегопад прекратился.
По занесенной снегом тропе путники подошли к берегу озера.
Уже начинало светать. Сквозь просветы между косматыми ветвями сосен Альбанское озеро было почти невидимо под густым слоем тумана, опустившегося на его поверхность.
Озеро находилось в гигантской впадине вулканического происхождения. Летом оно было необыкновенно живописно. Богатые люди семьями приезжали сюда, чтобы подышать чистым воздухом и половить рыбу, которой озеро было чрезвычайно богато.
В древнейшие времена окрестные жители часто страдали от наводнений, потому что уровень воды в озере постоянно менялся и порой оно выходило из берегов.
Примерно за восемь или за девять лет до нашествия галлов под водительством Бренна римляне, особенно напуганные разливом озера, сгубившим их посевы, прорубили в скалах отводной канал протяженностью в одну неполную милю. С тех пор этот канал регулировал уровень воды в озере.
Узкая дорога, вернее, тропа тянулась вдоль озера и уходила в сторону Ариции.
Девочкой Ювентина часто гоняла туда на продажу молодых ягнят, специально выращиваемых для жертвоприношений.
С правой стороны от дороги несколько обширных участков были расчищены под огороды и виноградники. Немного дальше была небольшая оливковая роща, а за ней — усадебный двор, огороженный высоким частоколом из толстых заостренных вверху бревен.
Дед Аврелия был отпущенником. Получив свободу, он подкопил кое-какие деньги и, будучи человеком замкнутым и неприхотливым, решил поселиться в этом глухом месте подальше от людей, купив у какого-то бедняка крошечный, отвоеванный у леса клочок земли вместе с жалкой хижиной. У него была рабыня-наложница и еще двое рабов. Поначалу жили они очень скудно, много работали, строили усадьбу, расчищая новые места под огороды.
Наследник отпущенника получил хоть небольшое, но крепкое хозяйство с работавшими в нем несколькими десятками рабов. В нем имелись и орнитон, и свинарник, и овчарня, и даже кузница. Но, как уже знает читатель, наследник и его сын увлеклись подготовкой гладиаторов, предпочитая честному труду и скромному достатку грязное ремесло и страсть к наживе.
Имением в продолжении многих лет управлял Эсхрион. Он был родом из Тарента и в рабство попал еще мальчишкой, проданный родителями за долги. Аврелий был доволен его Честностью и старательностью, обещая вольную ему, а также его жене и дочери. Эсхрион очень надеялся на это, причем не столько ради себя и своей жены, сколько ради дочери, которой уже исполнилось пятнадцать лет и которую он очень любил. Он боялся, как бы по прихоти господина ее не постигла печальная судьба Ювентины. О том, с какой жестокой несправедливостью обошелся с ней Аврелий, знали все обитатели виллы.
Ворота усадьбы были обращены на юг.
Перед воротами расстилалась поляна площадью примерно около двух югеров. Она служила выгоном для скота. Вокруг нее стеной стоял лес, представлявший непроходимую чащу. Доступ на поляну и к усадебным воротам был лишь со стороны озера.
Ювентина подходила к знакомым воротам со смутным чувством беспокойства и отчасти вины перед Эсхрионом, Мелиссой, Акте и всеми теми, с кем по сути связывали ее семнадцать лет жизни от самого рождения, за исключением последних шести месяцев пребывания ее в Риме. Она понимала, что ее появление здесь вместе с беглыми гладиаторами не сулит им ничего хорошего. С одной стороны, она представляла себе (и не без мстительного чувства), в какую ярость придет Аврелий, узнав, что именно с ее помощью освободились и ушли от преследования его ученики. Как он будет проклинать её и беситься от того, что бывшая его рабыня все-таки нашла способ посчитаться с ним напоследок! С другой стороны, Аврелий вполне может сорвать свою злобу на управителе и беззащитных рабах: обвинит их, например, в сочувствии и потворстве беглецам, даже в сговоре с ними. Ланиста способен был на любую подлость, особенно по отношению к рабам. У него будет теперь повод отказаться от своего обещания отпустить на свободу Эсхриона и его семью — устроит несчастному разнос за излишнюю доверчивость и глупость и, может быть, лишит его должности управителя. Но разве все это сравнимо с той опасностью, какая угрожает беглецам? В лучшем случае они погибнут в схватке с преследователями, если тем удастся их настигнуть. Ей тоже придется умереть, чтобы избежать пыток…
Ювентина стиснула зубы и в последний раз обдумала, как ей себя вести при встрече с Эсхрионом.
Ей предстояло лгать искусно и правдоподобно. С этой целью она решила использовать один случай, весьма памятный для обитателей Аврелиевой виллы.
Тогда (это было пять лет назад) в Риме проходили громкие процессы по делам высокопоставленных лиц, обвиненных в получении взяток от Югурты. И вот однажды в альбанское имение явился управитель школы Пацидейан с несколькими десятками вооруженных гладиаторов. Они провели на вилле десять или двенадцать дней, исчезая куда-то по ночам. Позднее Ювентина узнала, что гладиаторов кто-то нанял, чтобы убрать опасного свидетеля, грозившего разоблачением самому принцепсу сената Марку Эмилию Скавру. Об этом перешептывались между собой рабы в имении. Чем все это кончилось, Ювентина не знала, но тогда, пять лет назад, она слышала от взрослых, что Эмилию Скавру удалось избежать суда, так как свидетеля убили какие-то разбойники на большой дороге. Теперь же Скавру угрожал новым судом народный трибун Домиций Агенобарб, и весь Рим с нетерпением ожидал направленных против него публичных разоблачений. Даже в глухой рабской деревеньке у Альбанского озера не могли об этом не слышать. Насколько помнила Ювентина, старик Эсхрион всегда с интересом ловил новости из Рима. Он постоянно был в курсе больших событий, происходивших в столице, и Ювентина надеялась уверить управителя в том, что ее и гладиаторов прислал в имение сам Аврелий, постаравшись увязать все это с готовившимся в Риме судебным процессом над принцепсом сената.
Подойдя к воротам, Ювентина взяла висевший на них большой деревянный молоток и несколько раз с силой постучала им по дубовым доскам, в то время как ее спутники прижались к ограде немного поодаль, чтобы их не было видно сквозь небольшое окошко в воротах, куда обычно смотрел привратник, если ему нужно было разглядеть лицо прибывшего.
Едва раздался стук, за воротами звякнула цепь и рассветную тишину нарушил хриплый собачий лай.
— Алкид! — радостно воскликнула Ювентина. — Живой! Ах, злюка ты эдакий! Жив еще, старый зверюга? — ласковым голосом пыталась угомонить девушка собаку, но пес не узнавал ее и продолжал рваться с цепи со злобным лаем.
Вскоре за оградой послышались торопливые шаги.
— Эй, кто там? — спросил дребезжащий старческий голос.
— Тевпил! — крикнула девушка. — Это я, Ювентина!
— Ювентина? — переспросил недоверчивый голос. — Как? Это ты, маленькая Ювентина?
Девушка приблизила лицо к окошку.
— Да, это я, Тевпил, — торопливо сказала она. — Ради всех богов, открывай скорее! Я падаю от усталости и трясусь от холода…
— Вот чудеса! — разглядев ее сквозь окошко в воротах, пробормотал пораженный привратник и стал возиться с засовами. — Ювентина! Подумать только… Да тише ты, проклятый! Замолкни, Алкид! — прикрикнул он на голосившего пса. — Но откуда ты? Одна? В такой час? В такую стужу?..
Ворота приоткрылись.
Из них выглянул долговязый сгорбленный старик в плаще, сшитом из лоскутьев.
— Я не одна, — сказала Ювентина. — Вон их сколько! Аврелий и Пацидейан называют их героями, но они оказались неженками и хныксами…
У старика Тевпила при виде рослых парней с оружием от удивления и страха отвисла нижняя челюсть.
— Если бы ты знал, как они надоели мне своим нытьем! — продолжала девушка, стараясь говорить непринужденно и даже весело. — У каждого милевого столба спрашивали, далеко ли еще идти! Жалуются, что совсем продрогли! Неженки, что и говорить! А ведь совсем недавно вернулись победителями с арены! — говорила она первое, что приходило ей в голову, чтобы успокоить старика, который с перепугу мог захлопнуть и запереть ворота перед незваными и подозрительными пришельцами. — Так что принимай гостей да буди виллика. У него сегодня прибавится хлопот… Ну, что же ты? Впустишь ли ты нас или нет?..
— Но что это за люди? — придя в себя от изумления, спросил привратник.
— Не бойся, — успокаивающим тоном произнесла Ювентина. — Это же ученики господина. Они явились сюда по его приказу…
Вместе с привратником она вошла в просторный двор усадьбы. Следом молча двинулись Мемнон, Ириней, Сатир и все остальные.
Ювентина решительно и быстро пошла по дорожке к усадебному дому. Навстречу ей уже спешил виллик Эсхрион в сопровождении двух пожилых рабов.
— О, боги! Кого я вижу? — вскричал Эсхрион, узнав девушку, которая на ходу откинула с головы капюшон плаща. — Ювентина? Возможно ли?..
— Привет тебе, почтенный Эсхрион! — подходя к нему, сказала Ювентина. — Да будет благосклонен к тебе Юпитер Лациар!
— Клянусь Олимпийцем! Что случилось? Почему ты здесь?..
Виллик осекся, увидев идущих от ворот незнакомых людей. Морщинистое лицо его выразило крайнее изумление.
— Не удивляйся, — усталым голосом произнесла Ювентина. — Мой новый господин договорился с Аврелием, чтобы я сопроводила сюда этих семерых гладиаторов. Какое-то срочное дело, я толком не знаю. Аврелий велел тебе позаботиться о них…
— Велел господин? Срочное дело? — с недоуменным и растерянным видом повторил управитель.
— Прости, я так продрогла, ноги промокли. Поговорим обо всем позже. Сейчас я мечтаю только о том, чтобы согреться…
Слова Ювентины и ее измученный вид заставили Эсхриона прекратить дальнейшие расспросы.
— Иди в дом! — сказал он. — Там тобой займутся Гирнефо и Автоноя. Акте тоже проснулась…
Потом он хмуро и озабоченно взглянул на гладиаторов, которые остановились перед ним, не издавая ни звука, дабы не повредить Ювентине в ее тонкой и, надо сказать, весьма талантливой артистической игре.
— Ума не приложу, что с вами делать, — в раздумье проговорил он. — Летом я нашел бы место, где вы могли бы совсем неплохо устроиться… Дадно, — помолчав, продолжил он, — в атрии места всем хватит. Но я попросил бы вести себя пристойно. Мы люди простые и не привыкли к городским вольностям…
— Не беспокойся, Эсхрион, — поспешила сказать Ювентина, — Эти юноши достаточно хорошо воспитаны.
Ювентина первая вошла в атрий дома.
Две молодые женщины, возившиеся подле очага, подбрасывая в огонь дрова, обернулись.
Они сразу узнали ее и почти в один голос вскрикнули:
— Ювентина!
— Да, это я, — с улыбкой сказала Ювентина. — Привет тебе, Гирнефо! Привет, Автоноя!
В это время дверь комнаты, находившейся у самого вестибюля и предназначавшейся виллику с его семейством, распахнулась, и в атрий вошла девушка лет шестнадцати-семнадцати с темными волосами, блестящими черными глазами и ярким здоровым румянцем на смуглом лице, одетая в просторную длинную тунику.
— Акте! — радостно протянула к ней руки Ювентина.
— О! Ювентина! — закричала Акте и порывисто бросилась к подруге.
Девушки заключили друг друга в объятия.
— Ты совсем повзрослела и такая красивая, — смеясь, сказала Ювентина.
Акте пленяла взор красотой цветущей юности. Миловидное лицо ее было озарено веселой прелестью глаз. Перепоясанная в талии туника из толстой шерсти не могла скрыть стройной фигуры девушки. Грубая ткань волнующе обрисовывала ее высокую и упругую грудь.
— Но ты, Ювентина? Как ты здесь оказалась? — с удивленной улыбкой спрашивала Акте.
Она вдруг замолчала, потому что в вестибюле показался ее отец, а следом за ним в атрий один за другим стали входить высокие и широкоплечие молодые люди.
Как только за последним из них закрылась входная дверь, в атрии сделалось тесно.
— Не бойся их, — шепнула Ювентина подруге, у которой в глазах метнулось выражение испуга и одновременно жадного любопытства, вполне естественного для молодой девушки, обреченной жить в этой крошечной деревеньке, где остались одни старики. — Они даже словом тебя не обидят… Я ручаюсь за них, — помолчав, добавила Ювентина, чтобы еще больше успокоить Акте.
— Да ты вся мокрая! — неожиданно отпрянув от нее, вскричала Акте. — Пойдем, я отведу тебя в гостевую комнату. Тебе нужно переодеться во все сухое…
— Мы с Гирнефо поможем вам! — поспешно сказала Автоноя. — Правда, Гирнефо? — она с опаской взглянула на нежданных и суровых гостей, которые в это время снимали с себя намокшие плащи и перевязи с мечами, бросая все это на широкие деревянные скамьи, стоявшие вдоль стен атрия.
Ювентина вместе с женщинами ушла в комнату для гостей.
Акте, перед тем как закрыть за собой дверь, не выдержала и еще раз посмотрела на гладиаторов.
Взгляд ее встретился со взглядом молодого белокурого красавца, галла Астианакса.
Тот улыбнулся ей, и девушка, лицо которой мгновенно покрылось краской смущения, быстро затворила дверь.
— А тебя я знаю, — обратился Эсхрион к Сатиру. — Мне посчастливилось присутствовать на прошлогодних Великих играх. Тебя ведь зовут Сатир? Как все восхищались, когда ты победил своих противников в двух поединках подряд!.. К тому же, — сделав паузу, продолжал виллик, — мы с тобой земляки. Господин говорил мне, что ты тоже родом из Тарента.
— Это верно, — охотно откликнулся Сатир. — Только родился я не в самом Таренте, а в его предместье. Знаешь, там есть такое местечко под названием Сатирий?
— Ну, как же! — оживился Эсхрион. — Я много раз там бывал.
— Поначалу, когда меня сделали гладиатором, — продолжал Сатир, — я принял имя Сатирий в память о родине. Греки называли меня Сатирионом. Только Аврелий, наш ланиста, прозвал меня Сатиром. «Так будет короче», — сказал он мне. Но я на него за это не в обиде, — добродушным тоном закончил гладиатор.
Эсхрион немного успокоился.
Конечно, неожиданное появление Ювентины и гладиаторов его немало удивило и встревожило.
Управителя не покидало какое-то дурное предчувствие. Вместе с тем ничего особенно странного во всем этом не было. Эсхрион вспомнил, как пять лет тому назад вот так же внезапно поздней ночью нагрянули в имение человек тридцать гладиаторов во главе с Пацидейаном. Последний имел вид заговорщика и обронил несколько зловещих фраз о том, что кое-кого следует проучить. Эсхрион не испытывал потребности знать больше. Разговоры не в меру любопытных и догадливых рабов он сурово пресекал словами: «Попридержите языки! Рабу надо говорить меньше, чем он знает».
Эсхрион тут же вспомнил, что прибывшие вместе с Пацидейаном гладиаторы вели себя крайне разнузданно при полном попустительстве управителя школы, который первый напился допьяна, шумел и творил всякие безобразия, неприличные его возрасту. Несколько молодых рабынь со слезами пожаловались Эсхриону, что их изнасиловали. Но он чувствовал себя совершенно бессильным в тех обстоятельствах и был озабочен, как бы насильники не добрались до его Мелиссы, которая была еще очень привлекательной женщиной.
В связи с этим неприятным воспоминанием Эсхрион не мог не отметить про себя, что гладиаторы, которых привела с собой Ювентина, ведут себя на удивление тихо и спокойно. Но почему-то именно это не давало старику покоя.
После короткого разговора со своим земляком Сатиром управитель удалился в свою комнату, где его с нетерпением и тревогой ждала его жена Мелисса, так и не решившаяся показаться в атрии, заполненном вооруженными людьми, очень смахивающими на отпетых разбойников.
Мелисса ругала себя за то, что не удержала в комнате дочь, которая выпорхнула из нее лишь только, приоткрыв дверь, увидела Ювентину.
— Ну что? — спросила мужа Мелисса. — Что все это значит?
— Пока что у меня одни догадки, — с сумрачным видом ответил тот. — Похоже, кому-то из олигархов пришла нужда воспользоваться учениками нашего господина. Помнишь, как такое же случилось в год трибуната Мамилия Лиметана, который провел закон против самых могущественных людей в Риме? Тогда даже Луция Опимия, погубителя Гракха, отправили в изгнание…
— Я наблюдала за всем в щелку, — сказала Мелисса. — Эта Ювентина… почему она здесь?
— Она говорит, что ее Аврелий послал сюда проводницей для этих семерых гладиаторов…
— Но Ювентина больше не принадлежит фамилии нашего господина, — возразила Мелисса. — Говорят, он проиграл ее в кости какому-то своднику.
— Насколько я понял, новый господин Ювентины действует как посредник между нашим господином и очень знатным лицом. Не может ведь, скажем, сенатор в каком-нибудь щекотливом деле общаться напрямую с гладиаторским ланистой?..
— Но почему Аврелий не послал проводником кого-нибудь из своих рабов, знающих сюда дорогу? Например, нашего сынка Глена?
— Откуда мне знать?.. Может быть, наш господин из предосторожности не хочет впутывать в это дело своих рабов. А дело, видать, очень спешное. Иначе зачем было идти сюда в такую непогоду?.. А Ювентина-то как изменилась! Совсем повзрослела! Бедняжка, одна, ночью, вместе со смертниками, от которых можно ожидать чего угодно!..
— Чему тут удивляться, — презрительно сказала Мелисса. — Потаскушку уже ничем не испугаешь. Ей теперь все нипочем…
Эсхрион неприязненно взглянул на жену.
— Зачем ты называешь Ювентину потаскушкой?
— Да уж наслышана, чем она занималась в Риме. Как будто сам ты ничего не слышал и не знаешь…
— Знаю побольше твоего! — рассердился Эсхрион. — Знаю, да помалкиваю! Нечего оскорблять ту, которая тебе ничего плохого не сделала! Кто позволит рабыне после семнадцати лет сохранить невинность? Или ты забыла, как сама по рукам ходила, пока молодой была? Разве я не заполучил тебя после того, как покойный господин — пусть Минос воздаст ему по заслугам! — сорвал цветок твоей девственности, а потом за деньги отдавал по очереди своим друзьям? А этот самый Глен, которого ты все время называешь «нашим сынком»? Не родился ли он спустя всего четыре месяца после того, как Аврелий приказал тебе перебраться в мою постель? Думаешь, я не догадываюсь, почему это наш господин, столь немилостивый к другим, не отослал до сих пор Глена сражаться на арене? Родная кровь — это он хорошо помнит! Потому-то и не хочет гневить богов. Я-то, сама знаешь, тебя и словом никогда не попрекнул, но с какой это стати ты изображаешь передо мной эдакую целомудренную римскую матрону? Еще накличешь беду на собственную дочь. Плюнь за пазуху, чтобы отвратить гнев Немезиды за неуместную гордыню!..
Мелисса оторопела, внимая этому бурному потоку красноречия, вырвавшемуся из уст обычно немногословного супруга. Он напомнил ей о том, чему она после шестнадцати лет совместной жизни с ним уже не придавала значения.
Но она не успела ответить на обидные слова мужа, потому что в этот момент дверь комнаты распахнулась и вбежала Акте, раскрасневшаяся и взволнованная.
Она быстро захлопнула дверь, из-за которой до ушей Эсхриона и Мелиссы донеслись приглушенный смех и веселое оживление.
Акте прижалась спиной к двери. Яркий румянец не сходил с ее лица. Грудь ее высоко поднималась и опускалась.
— О, боги! Что случилось, доченька? — испуганно воскликнула мать. — Они приставали к тебе?
Девушка посмотрела на родителей так, словно только что их увидела.
— Приставали? — удивленно переспросила она и засмеялась. — Нет, никто ко мне не приставал! Просто… просто один из них, когда я бежала сюда, — она снова рассмеялась, — когда я бежала, мы с ним столкнулись и… Я так перепугалась, а он… он сказал, что такой красавицы, как я, он в жизни своей не видел, — с самодовольной улыбкой закончила девушка.
— Чему ты радуешься? — всплеснула руками Мелисса. — Это же гладиаторы, страшные люди! Гирнефо расскажет тебе, что с ней сделали, когда ты еще была маленькой девчонкой…
— Я знаю. Только Ювентина уверяет, что эти не такие…
— Слушай, что тебе мать говорит, — строгим голосом поддержал жену Эсхрион. — Все они одинаковы. Им ничего не стоит не только что-нибудь сказать, но и сделать… Ты лучше скажи, дочка, по какой такой причине Ювентина и эти молодцы оказались здесь? — помолчав, спросил он. — Что тебе рассказала Ювентина?
Акте пожала плечами.
— Я особенно ее об этом не расспрашивала. Ювентина и сама в точности не знает, что там затевают господа… Какое-то судебное дело, — девушка потерла лоб рукой, припоминая. — Ну да, один из народных трибунов грозит судом важному сенатору-патрицию, а тому нужно избавиться от какого-то опасного свидетеля. Вот он и поручил своему другу, теперешнему господину Ювентины, нанять гладиаторов для того, чтобы…
— Можешь не продолжать! — поспешно сказал Эсхрион. — Нам это знать ни к чему… Кажется, я все понимаю, — спустя минуту продолжал он в раздумье. — Ну, конечно! В прошлый раз, когда я был в Риме, там только и говорили что о принцепсе сената Марке Скавре и о его обвинителе народном трибуне Агенобарбе… Но вы, смотрите, не болтайте лишнего! Все это не нашего ума дело, — предупредил виллик жену и дочь.
— Не нравится мне все это, — хмурясь, заявила Мелисса. — Все-таки не мешало бы тебе, муженек, послать в Рим кого-нибудь из рабов. И нам будет спокойнее, и господину, может быть, понадобится передать тебе какие-нибудь распоряжения…
— Послать-то некого, — с озабоченным видом произнес Эсхрион. — Дорога в снегу, а у меня одни старики, еле ноги передвигают…
— А этот новенький? Подручный кузнеца? Разве не найдет дорогу в Рим? С виду он очень резвый — за нашей Акте бегает вприпрыжку…
— О, мама! Ради всех богов! — негодующе воскликнула Акте. — Ты опять меня злишь? Нет у меня никаких дел с этим мозглявым юнцом. Если бы ты видела, как он управляется с молотом — того и гляди сам себя сделает калекой!..
— Ну, я пойду, — сказал Эсхрион, направляясь к двери. — Надо всех лежебок повыгонять на свежий воздух. Пусть наводят порядок, а то нагрянет господин — розог на них не напасешься… Скажи Гирнефо и Автоное, чтобы они готовили гладиаторам еду, — обратился он к Мелиссе, — хватит им прятаться…
— Мне тоже есть чем заняться, — сказала Акте.
— Куда ты собралась? — всполошилась Мелисса.
— Посидела бы пока в комнате, дочка, — неуверенно проговорил отец.
— Да не бойтесь вы за меня! Я должна приготовить отвар из фарфара[362] и ивовой коры. Это для Ювентины — ей нездоровится. Боюсь, что она сильно застудилась в пути…
— Этот ее новый господин, — ворчливо произнесла Мелисса. — Сведет он ее в могилу, если будет вот так посылать в холод и в снег…
— И еще мне нужен будет уксус, — вспомнила Акте. — Ивовая кора с уксусом — лучшее средство при горячке. Сам Гиппократ его использовал…
— Какая же ты у меня умница! — покачала головой Мелисса, с улыбкой глядя на дочь. — И откуда ты знаешь, чем лечил Гиппократ?
— Об этом еще покойный Мелампод говорил.
Между тем гладиаторы, натаскав дров, жарко растопили очаг. Трое из них прилегли на лавки. Двоим другим Тевпил принес бараньи шкуры, и они, расстелив их на полу перед очагом, легли на них и сразу уснули. Бодрствовать остались Мемнон и Сатир, сидя за большим столом и вполголоса переговариваясь между собой.
Они говорили о том, когда и по какой дороге пробираться в Кампанию. Сатир предлагал идти Латинской дорогой, при этом обнаружив прекрасное знание местности между Римом и Капуей. Ему были известны не только крупные города, расположенные по этой дороге, но и многие сельские местечки, близ которых находились заезжие дворы. Сатир рассказал Мемнону, что в свое время служил у письмоносцев сицилийских откупщиков, исходив с ними вдоль и поперек всю Италию, а заодно и Сицилию. Оба согласились с тем, что на Аврелиевой вилле не стоит задерживаться дольше одного дня.
Разговор их прервал Эсхрион, который, выйдя из своей комнаты, молча направился к выходу.
— Куда ты, земляк? — остановил виллика Сатир.
— Надеюсь, ты не забыл, что я управитель этой усадьбы? — с достоинством ответил Эсхрион, которому показалось, что гладиатор обратился к нему не очень почтительно. — В мои обязанности входит ежедневно наблюдать, как идет работа, везде ли порядок, на месте ли рабы, здоровы ли они, нет ли каких жалоб…
— А ты не против, — прервал его Сатир, поднимаясь со своего места и обменявшись взглядом с Мемноном, который понимающе улыбнулся, — ты не против, если я воспользуюсь случаем, и мы с тобой вместе осмотрим твое хозяйство? Ты ведь уже знаешь, что я родом из сельской местности, — продолжал он, выходя из-за стола. — В глубине души я не перестаю надеяться, что милостью бессмертных богов и своего добрейшего ланисты получу в конце концов деревянный меч и поселюсь где-нибудь в деревне, чтобы доживать век не в душном и смрадном городе, а на лоне природы, хорошо бы на берегу тихой речки, со своим садиком, огородом и всем прочим — чего еще нужно свободному человеку…
Говоря это, Сатир взял со скамьи и набросил на плечи свой плащ.
Вместе с управителем он вышел во двор усадьбы.
День уже вступал в свои права. Погода явно менялась к лучшему. Поднявшийся на рассвете сильный африк[363] заставил отступить слабеющий аквилон[364] и быстро расчистил от туч небо, на котором ярко засверкало солнце. Выпавший за ночь снег на глазах меркнул, теряя свою ослепительную белизну.
Эсхрион, поприветствовав кузнеца, стал расспрашивать его, как идет работа и управится ли он с нею до назначенного господином срока.
Пока между ними шел разговор, Сатир подошел к сваленному в кучу оружию и, нагнувшись, поднял бронзовый шлем с тремя рваными дырами — следами удара, нанесенного трезубцем.
— Моя работа! — с удивлением воскликнул Сатир, рассматривая шлем.
Эсхрион и кузнец, оборвав на полуслове свою беседу, повернулись к гладиатору.
— Бедняга Тисамен! — задумчиво продолжал Сатир. — Я убил его, как врага, хотя никогда мы не испытывали друг к другу неприязни. Напротив, часто ели и пили за одним столом, дружелюбно болтали о том и о сем. У меня с ним было много общего — оба мы родились свободными и обоих нас бросили в гладиаторы за побег…
Внимание Сатира привлекли три небольших круглых щита, висевших на стене кузницы. Стараниями кузнеца они уже были приведены в полный порядок. Эти щиты, покрытые поверх обтягивавшей их твердой воловьей кожи листовой бронзой с чеканными изображениями, назывались пармами. Щиты были легче обычных, прочны и удобны. В руках искусных бойцов пармы служили надежной защитой.
— Они были сильно повреждены, — сказал кузнец, заметив, что Сатир с интересом разглядывает щиты. — Пришлось немало потрудиться, чтобы придать им первоначальный вид, — не без гордости за свою работу добавил он.
— Клянусь Вулканом, ты искусный мастер! — с похвалой отозвался тарентинец и, помолчав, спросил: — А есть у тебя еще такие?
— Есть штук пять или шесть. С ними будет меньше хлопот — они лишь помяты…
Сатир снял со стены один из щитов и привычным движением надел его на левую руку.
— Прекрасно! — воскликнул он с непонятной для кузнеца радостью, сделав несколько упражнений со щитом, отражая им удары воображаемого противника. — А наконечники для дротов? — спросил тарентинец. — Тебе нетрудно было бы их изготовить? Штук семь, не больше?..
— Сделаю не хуже, чем в мастерских Стертиния, — ответил кузнец, — хотя господин никогда не заказывал мне наконечники для дротиков…
— Можешь считать, что ты уже получил заказ, — сказал Сатир. — А этот щит я возьму с собой и покажу своим товарищам. Если он им понравится, как мне, то у тебя сегодня будет семеро помощников.
Пока Сатир разговаривал с кузнецом, Эсхрион подозвал к себе подручного и спросил его:
— Ты найдешь дорогу в Рим?
— Ты хочешь послать меня в Рим? — обрадовался юноша.
— Да. Нужно кое-что передать нашему господину… Помнишь, где стоит его дом?
— Я там был всего один раз. Господин купил меня у храма Кастора, привел к себе домой и в тот же день отправил сюда…
— Дом господина находится на Этрусской улице. Поспрашиваешь у прохожих и найдешь. Скажешь господину, что…
— А вот этого делать не следует ни в коем случае, — сказал, обернувшись к виллику, Сатир, прервав свой разговор с кузнецом.
— Что плохого видишь ты в том, что я пошлю посыльного к господину? — нахмурился Эсхрион, очень недовольный вмешательством гладиатора в свои распоряжения.
— Господин вряд ли похвалит тебя за это, — жестким тоном продолжал Сатир. — Неужели ты не понимаешь, почему я и мои товарищи явились сюда ночью, тайком? О нашем пребывании здесь никто из посторонних не должен знать, ни одна живая душа. Кто поручится, что этот юноша не сболтнет лишнего в Риме? Малейший слушок о том, что ученики Аврелия выпущены из-под стражи и укрываются в его имении, может вызвать всякие толки и подозрения. Представляешь, какой может разразиться скандал и как это может повредить нашему господину? Нет, нет, почтенный мой земляк, эту твою затею придется оставить. Она чревата непредсказуемыми последствиями.
Эсхрион не нашелся, что возразить на эти доводы.
— Пожалуй, ты прав, храбрый Сатир, — после долгой и неловкой паузы согласился он.
Но на душе у него стало еще неспокойнее, чем раньше. Он и сам не знал почему. Эта Ювентина, эти смирные и до тошноты вежливые гладиаторы… Уж лучше бы вместо них явился буйный и наглый Пацидейан с целой шайкой таких же, как и он сам!..
Сатир тенью ходил за Эсхрионом до тех пор, пока оба они не вернулись в дом. Управитель сразу поспешил укрыться в своей комнате.
Гладиаторы уже не спали. Немного подремав, они присоединились к Мемнону, который по-прежнему сидел за столом.
После треволнений минувшей ночи никому из гладиаторов не спалось.
Гирнефо и Автоноя хлопотали возле очага, занятые приготовлением обеда.
Появление Сатира со щитом в руке вызвало среди гладиаторов оживление.
— Вот! — сказал тарентинец, бросив щит на стол. — Я предлагаю всем обзавестись такими же. В кузнице я нашел много всякого оружия, но вот щиты более всего пришлись мне по душе. С ними мы удвоим свои силы. Как вы думаете? — обратился он к товарищам.
— Ты не только храбрый, но и самый мудрый среди нас! — с радостной улыбкой воскликнул галл Багиен, схватив щит и быстро надев его на руку. — С этим щитом я готов взять на себя трех стражников с Аврелием в придачу!
— Я еще подумал о том, — продолжал Сатир, — что нам не помешало бы и метательное оружие. Если врагов окажется слишком много, то прежде чем взяться за мечи, угостим их дротиками, чтобы им наши жизни обошлись подороже. Я предлагаю после обеда отправиться всем вместе в кузницу и помочь старому мастеру отковать для нас по одному железному наконечнику, после чего мы сами приладим к ним древки, вырубив их в лесу.
— Одно удовольствие иметь дело с такими храбрецами, как вы! — сказал Ириней, глядя на товарищей, к которым после недолгого общения с ними испытывал все большую симпатию.
— Послушай, милая, — обратился Мемнон к Гирнефо, поставившей в этот момент на стол большой горшок с дымящейся вареной полбой. — Я хочу спросить тебя о Ювентине… Как она себя чувствует?
— Она сильно продрогла по пути сюда и, кажется, захворала, — ответила молодая женщина.
Мемнон взглянул на нее с тревогой.
— Ты думаешь, болезнь ее серьезна?
— Акте дала ей выпить отвар из лекарственных трав, и она уснула, — сказала Гирнефо и добавила: — Юнона милостива, а Ювентина всегда отличалась крепким здоровьем. Думаю, все обойдется…
Между тем на столе, кроме горшка с вареной полбой (это была знаменитая маза[365] — традиционное кушанье жителей Лация), появились еще два блюда из обожженной глины — на одном из них были вкрутую сваренные яйца, на другом — жареная рыба.
Старик Тевпил поставил перед гладиаторами глиняный кувшин с подогретым вином.
— А что же хозяин с хозяйкой? — обратился к нему Сатир. — Разве они не присоединятся к нашей трапезе?
— Лучше бы вы их не беспокоили, — отвечал старик. — Жена виллика до смерти боится гладиаторов, с тех пор как они побывали здесь вместе с вашим управителем Пацидейаном. О, это были настоящие варвары, без стыда и без совести!
— Понятно, — усмехнулся Сатир.
Гладиаторы принялись за еду.
По римскому обычаю начали с яиц, запивая их кислым вином, приготовленным специально для рабов по рекомендации Катона из ополосок с добавлением небольшого количества виноградного сока и выжимок.
Потом наступил черед жареной рыбы, которую гладиаторам в школе не подавали даже по праздникам. Аврелий кормил их исключительно ячменем, как ему советовал школьный врач Осторий, прозванный в гладиаторской среде Живодером, так как основным его занятием было зашивание ран, полученных бойцами на арене. Осторий утверждал, что ячмень является наилучшим средством для наращивания мускулов в отличие, например, от бобов и полбы, которые, по его мнению, делали их вялыми, а не такими крепкими и сильными, как при питании одним ячменем.
Стряпня Гирнефо и Автонои гладиаторам очень понравилась.
Полбу, смешанную с тертым сыром и медом, они в один голос назвали настоящей амброзией. Поданный на стол яблочный пирог взялся нарезать добродушный германец Сигимер.
В конце застолья Сатир слил в одну чашу остаток вина и, совершив возлияние в честь греческих, галльских и германских богов, пустил ее по кругу.
Как только чаша дружбы обошла всех сидевших за столом, тарентинец напомнил, что пора идти в кузницу.
Плащи гладиаторов просохли. Все молча оделись, разобрали свое оружие и вышли из дома, прихватив с собой по яблоку, чтобы на ходу закончить трапезу.
Уже возле кузницы их догнал Тевпил и спросил:
— Кто из вас Мемнон?
— Я, — ответил александриец.
— Ювентина хочет с тобой поговорить.
Мемнон крикнул товарищам вдогонку:
— Я приду позже!
Ювентина ждала гладиатора у входа в дом, застегивая пряжки на своем плаще. Девушка была бледна. Глаза ее лихорадочно блестели.
— Тебе нездоровится. Зачем ты вышла? — подходя к ней, сказал Мемнон.
— Не смотри на меня с такой жалостью, — улыбнулась Ювентина. — Я всегда легко переносила простуду… Хочу прогуляться с тобой к озеру, — помолчав, продолжала она. — Кто знает, удастся ли нам еще раз побывать наедине, а мне так много нужно тебе сказать…
— Я постоянно думаю о тебе, — обняв девушку, сказал Мемнон и хмуро добавил. — Теперь тебе нет возврата в Рим… Минуций поступил слишком жестоко, послав тебя на такое дело.
— Не говори так, — возразила Ювентина. — Видимо, сама Диана, которая оказывает Минуцию свое покровительство, внушила ему это. Ты же не станешь отрицать, что без меня вы уже все погибли бы.
— Я и мои товарищи благословляем тебя как свою спасительницу.
— О, до спасения еще очень далеко!
— Ты думаешь, Аврелий не оставил надежды разыскать нас?
— Ты его плохо знаешь, — покачала головой Ювентина. — Он не успокоится, пока не нападет на наш след. Ни один беглый еще не ушел от него. Если его стражники не схватят нас, он поднимет на ноги сыщиков из товарищества фугитивариев[366]. Нас будут искать по всей Италии.
Надежда только на Минуция. Он уверил меня, что если мы доберемся до его имения под Свессулой, он позаботится о нашей безопасности…
— Какой-то он странный, этот римлянин, — задумчиво произнес Мемнон. — Он на грани разорения, опутан долгами и в то же время принимает участие в судьбе гладиаторов, устраивает им побег, растрачивая на это последние свои деньги…
— Но мы же знаем, почему он это делает? Он хочет с твоей помощью перебраться на Крит.
— И только? Я почему-то подозреваю что-то еще. Мне кажется, Ириней мог бы многое рассказать, но у него, видимо, есть причина держать язык за зубами…
— Нам остается лишь поверить Минуцию и поскорее добраться до его усадьбы в Кампании, где мы найдем убежище. Хорошо, если нам удастся, не обнаруживая себя, провести здесь еще день-другой. Но я боюсь, как бы Эсхрион не надумал послать в Рим посыльного…
— Он уже пытался сделать это, но Сатир был начеку и сумел отговорить его.
Ювентина взяла Мемнона за руку.
— Пойдем, — сказала она и повела его по тропинке вдоль виноградника к маленькой калитке, которой пользовались только обитатели виллы, когда им нужно было кратчайшим путем выйти к озеру.
Прямо за оградой начиналась тропинка, проходившая через оливковую рощу. Потом тропинка шла между возделанным участком и маленьким кладбищем с несколькими десятками надгробий в виде грубо обработанных камней.
Только один памятник представлял собой высокую стелу. Надпись на ней гласила:
Гнею Аврелию, сыну Сервия, поставили супруга и сыновья.
Покойся мирно, Гней,
И если мыслят мертвые,
О нас ты помни,
Нам не забыть тебя.
Здесь похоронен был дед Гая Аврелия, которого многие в имении помнили как неутомимого труженика.
Оставив Мемнона на тропинке, Ювентина прошла к поросшему старой травой холмику. На нем лежала маленькая каменная плита.
Нагнувшись, девушка рукой смела с нее крошки талого снега. На плите обозначилась короткая надпись:
Лариссе друзья и подруги по рабству.
Ювентина, постояв немного у могилы матери, смахнула набежавшие на глаза слезинки и вернулась к Мемнону, хранившему благоговейное молчание.
По выложенной камнем тропинке оба спустились к берегу озера.
Ветер уже разогнал туман, застилавший утром поверхность озера. На берегу лежали две перевернутые вверх дном лодки. Рядом с ними ветер шевелил растянутые на длинных шестах сети, забитые рыбьей чешуей.
Как уже отмечалось выше, Альбанское озеро кишело рыбой. Ловить ее нередко приезжали из своих поместий такие именитые люди, как Гай Марий, Атилий Серран, консул позапрошлого года, и другие не менее известные люди.
Альбанское озеро, как и озеро Неми, расположенное в двух милях южнее, римские поэты называли «зеркалом Дианы», да и все окрестные жители считали, что великая богиня часто посещает здешние леса. Весной и летом красота этой местности была изумительна. С высоты Альбанской горы оба озера, окруженные пышной растительностью, действительно казались зеркалами, предназначенными только для того, чтобы Диана, глядя в них, любовалась своим прекрасным отражением.
На противоположной стороне озера, за стеной густого леса, видна была большая меловая скала, на которой в древнейшие времена стоял город Альба-Лонга, родина божественных братьев-близнецов — Ромула и Рема. Город был разрушен Туллом Гостилием, третьим царем Рима после Ромула. Жителей Альбы-Лонги он поселил в Риме, на Делийском холме, откуда они могли видеть развалины своего родного города.
Остановившись у самой воды, бьющейся о гряду прибрежных базальтовых камней, Мемнон и Ювентина молча обнялись и поцеловались.
Гладиатор поднял ее на руки, и снова губы их слились в долгом страстном поцелуе.
— Ты такая горячая, девочка моя, — тихо произнес Мемнон, приникнув лицом к ее пылающим щекам. — Тебе нужно немедленно лечь в постель и принимать лекарства, которые готовит Акте…
— Нет, нет, — шептала Ювентина. — Побудем здесь еще немного. Мне так хорошо с тобой. Когда ты рядом, я чувствую себя сильной и… Я хочу услышать от тебя, что ты любишь меня…
— Я готов повторять это непрестанно, моя прелесть… но боюсь, что надоем тебе…
— О, нет! Никогда!..
— Любовь моя! Я никогда никого так не любил, как тебя.
— Лгунишка! А та девушка в Александрии, о которой ты мне рассказывал минувшим летом? — грустно улыбаясь, спросила Ювентина.
— Теперь я точно знаю, что это была не любовь, а только мечта о любви. К тому же она была безответна и скоро прошла. Не стоит вспоминать о ней. Я люблю тебя и всегда буду любить только одну тебя.
— Она была свободной, богатой и достойной девушкой, — прошептала Ювентина, и глаза ее наполнились слезами. — А я… Кто я? Чем я была до сих пор? Жалкой, презренной рабыней, доступной всем…
— Не смей больше говорить об этом, — с нежным укором произнес Мемнон, целуя ее. — Для меня ты прекраснее всех женщин на свете. Ты весна моей души. Или не веришь мне?
— О, я верю! Только иногда мне так больно…
— Родная моя! Не думай ни о чем! Ничего нет, кроме нашей любви…
— Постой, я хочу тебе кое-что показать…
Ювентина отстегнула верхнюю пряжку плаща и вынула спрятанный под капитием[367] небольшой глянцевый алабастр.
— Что это? — с любопытством спросил Мемнон.
— В этом пузырьке быстрая смерть, — сказала она. — Мне пришлось отдать за него больше половины своего состояния — четыре золотых денария, подаренных мне Минуцием на следующий день после того памятного боя на Форуме, когда весь Рим рукоплескал твоей храбрости.
Благодаря ей Минуций выиграл много денег. Хотя в тот день я трепетала за тебя, мои слова о твоей несокрушимой силе и отваге так на него подействовали, что он побился об заклад сразу с двумя богачами, поставив на тебя все свои деньги. Он выиграл и подарил мне на радостях семь золотых денариев. А потом, когда Минуций решил устроить тебе побег, я пошла к Осторию, вашему школьному врачу. Я ведь знала о том, что он занимается приготовлением не только лекарств, но и ядов, которые он иногда дает тяжело раненным гладиаторам, чтобы избавить их от напрасных мучений. Я с трудом уговорила его продать мне самый сильный яд, убивающий почти мгновенно. Поначалу Осторий колебался, боясь оказаться соучастником какого-нибудь преступления. Возможно, он думал, будто я собираюсь отравить самого Аврелия. Но в конце концов он не устоял перед блеском золотых монет… Теперь ты можешь быть спокойным за свою Ювентину, — продолжала она тихим, но твердым голосом. — Если боги позавидуют тебе и твоим товарищам в вашей доблести, если вы погибнете, то и я тоже последую за вами, за тобой, мой Мемнон. Ни один римский палач больше не прикоснется к моему телу. Я хочу, чтобы ты это знал…
Мемнон еще крепче сжал девушку в своих объятиях и долго молчал.
— И ты еще спрашиваешь, люблю ли я тебя, — наконец проговорил он. — Я преклоняюсь перед тобой, моя богиня, и горжусь твоей любовью.
Ювентина была права. Аврелий, после того как посланные в погоню за беглецами стражники вернулись ни с чем, тотчас обратился в корпорацию фугитивариев, пообещав им за поимку гладиаторов неслыханную сумму — пять тысяч сестерциев.
Это частное товарищество, занимавшееся сыском беглых рабов, имело связи с такими же организациями во многих городах Италии и Сицилии.
Охота за бежавшими рабами во все времена приносила фугитивариям хорошую прибыль. Владельцы беглых, особенно если последние представляли собой большую ценность (например, искусный мастер какого-нибудь дела или красавица рабыня), назначали порой щедрые награды за их поимку. Не гнушались этим занятием магистраты городов, а наместники римских провинций то и дело устраивали облавы на беглецов, прятавшихся где-нибудь в труднодоступных местах. Особенно преуспевший в их розыске и поимке претор Сицилии Гай Попилий Ленат[368] приказал выбить в свою честь надпись на бронзовой таблице, в которой похвалялся, что сыскал беглых рабов из Италии и вернул их господам в количестве девятисот человек.
Легко предположить, насколько ограничены были возможности несчастных рабов, задумавших искать в бегстве спасение от рабства. В лучшем случае им удавалось укрыться где-нибудь в Лаврентских или Помптинских болотах, где они вели первобытный образ жизни, терпели голод, холод и лишения, совершая набеги на огороды местных жителей, а порой, объединившись в разбойничьи шайки, грабили путешественников на дорогах.
Слух о ночном происшествии в гладиаторской школе Аврелия быстро распространился по Риму. В кабачках и тавернах весь день обсуждали эту новость, посмеиваясь над незадачливым ланистой и его скупостью, ибо, по мнению многих, при надежной охране, которая стоит недешево, всякая попытка побега гладиаторов была бы исключена.
Сам Аврелий был вне себя от досады и злости, мучаясь самыми различными предположениями относительно того, куда могли укрыться беглецы. Какое-то внутреннее чутье ему подсказывало, что они где-то совсем рядом.
— Что они, бесплотные духи? Призраки? — возмущался он, когда к нему под вечер явились управитель Пацидейан и Племминий, начальник оплошавшей ночной стражи. — Как вы могли их потерять, все время идя по следу и наступая им на пятки? Куда они могли деться? Превратились в птиц? Провалились в Тартар?..
— Без пособников тут не обошлось, — оправдывался Пацидейан. — Вот Племминий утверждает, что замки на дверях эргастула и камеры могли сломать твои же рабы…
— Больше некому, — угрюмо подтвердил Племминий. — Это могли сделать только те, кому хорошо было известно расположение эргастулов. Кто-нибудь чужой в темноте ночи обязательно заблудился бы и…
— Мои рабы? — вскричал Аврелий с негодованием и презрением. — Что вам еще пришло в голову? Мои рабы, эти жалкие черви, они способны лишь ползать возле моих ног. Один взгляд мой приводит их в трепет.
— Я хорошо изучил следы на снегу, — продолжал Племминий. — Судя по всему, пособников было двое, и один из них — несомненно, мальчишка. Об этом свидетельствуют отпечатки маленьких ног, обнаруженные во дворе школы и на крепостном валу…
— Мальчишка? — переспросил Аврелий. — Есть у меня один. Я купил его месяц назад. Другие мальчики не в счет. Они слишком малы для такого дела… Ну-ка, Зенон, — обратился ланиста к стоявшему у дверей домоправителю. — Приведи сюда это афинское отродье!
Через минуту в комнату робко вошел худенький подросток лет тринадцати.
Аврелий тут же больно схватил его за ухо и крикнул, свирепо выкатив глаза:
— А ну, признавайся, негодяй! Признавайся, где ты был нынче ночью? Это ты был ночью в школе, гаденыш?.. И не вздумай отпираться! Я прикажу тебя на кусочки изрезать…
— Что я сделал? Я ничего не сделал! — в страхе визжал мальчик, заливаясь слезами.
— Позволь сказать, мой господин! — вмешался домоправитель. — Я могу подтвердить, что он не отлучался ночью из дома. Все рабы были на месте, кроме истопника, и еще Береника пропадала где-то до полуночи…
— Женщина! — воскликнул Племминий. — Следы маленьких ног могли принадлежать женщине…
— Верно, — сказал Пацидейан. — К тому же Береника — любовница Сатира.
— Сюда ее, эту шлюху! — приказал Аврелий домоправителю.
Домоправитель вышел и вскоре привел с собой Беренику, которая, чувствуя недоброе, была бледна и напугана.
— Ну что, красавица? — ехидно встретил ее Аврелий. — Похоже, доигралась ты со своим любовничком Сатиром! Радуешься, что помогла ему сбежать? Думала, никто ни о чем не догадается? Напрасно думала так, милейшая!.. А ну, говори, все рассказывай, мерзавка! — крикнул ланиста. — С кем была ночью в школе? Кто сломал замки? Одной тебе это было бы не под силу. Кто был с тобой? Отвечай!
— Ради всех богов, добрый мой господин! — разрыдалась Береника. — Я ни в чем не виновата. Я ходила в гостиницу Сервия Антистия. Ты можешь спросить его, он скажет тебе, что я…
— А! Так ты таскаешься по лупанарам? Деньги копишь втайне от своего господина? Обкрадываешь меня, грязная блудница? Или ты не знаешь, дрянь ты эдакая, что ты вся до самых пяток принадлежишь мне и что каждый сестерций, который ты зарабатываешь своим блудом, тоже принадлежит мне?.. Да полно! Так я тебе и поверил? Или поверю своднику, который всегда заодно с такими тварями, как ты? Ну, сейчас ты у меня попляшешь!..
— Мой малыш… мой младшенький заболел, — говорила Береника, захлебываясь слезами. — Мне нужны были деньги, чтобы показать его врачу… Поверь мне, милостивый господин!..
— Замолчи, негодная! — заорал Аврелий, в бешенстве топнув ногой. — Эй, Зенон! Лорария сюда! Пусть прихватит с собой жаровню! Сейчас эта сучка выложит нам всю правду, когда палач подпалит ее огоньком…
— Нет, нет! — в ужасе закричала Береника. — Смилуйся, господин! Не надо! Я ничего не смогу рассказать, потому что ничего не знаю… О! Я прошу… я умоляю тебя!..
И Береника, рыдая, упала на колени и распростерлась у ног Аврелия.
— Ничего, ничего, — безжалостно твердил тот. — Посмотрим, как ты запоешь под раскаленным железом…
— Пожалей меня! — голосила Береника. — Я… я беременна! О! Пощади, пощади меня!..
— А, так ты беременна? Без конца плодишь ублюдков, которых я должен кормить?..
— Если позволишь, я с ней поговорю, — сказал Пацидейан, которому, как и всем присутствующим, не исключая Аврелия, уже стало ясно, что Береника не имеет никакого отношения к побегу гладиаторов. — Я задам ей несколько вопросов, — добавил он.
Береника с отчаянной надеждой посмотрела на Пацидейана.
— Я отвечу на любые твои вопросы, добрый Пацидейан, — торопливо сказала она, в животном страхе косясь на Аврелия.
— Насколько я знаю, ты не только с Сатиром, но и с Мемноном была в неплохих отношениях? — начал свой допрос управитель школы, брезгливо уставясь в залитое слезами, дрожащее лицо Береники.
— Клянусь тебе, Мемнон и пальцем ко мне не прикоснулся, и я не знаю…
— Только не лги мне, — нахмурился Пацидейан. — Кто бы устоял перед такой красоткой, как ты?.. А может быть, у него была другая? — быстро спросил он.
— Да, он был влюблен в Ювентину, — с небольшой заминкой ответила Береника. — Ну, вы же все ее знаете. Теперь она принадлежит римскому всаднику Титу Минуцию, но она часто приходила на Квиринал, чтобы повидаться с Мемноном…
— Клянусь богами преисподней! — воскликнул Аврелий, стукнув себя рукой по лбу. — Вот о ком мы все забыли! Ювентина! Это она! Это та самая женщина, которая таскалась к Мемнону! Это ее я приказал выследить. Ах, проклятая! Так это была она!..
И Аврелий начал рассказывать внимательно слушавшим его Пацидейану и Племминию о тридцати тысячах сестерциев, которые ему предлагали за Мемнона в начале осени прошлого года родственники попавшего в плен к пиратам молодого римского всадника и как мнимая смерть гладиатора, подстроенная подлым отпрыском капуанского ланисты Батиата, расстроила эту чрезвычайно выгодную сделку.
— Стало быть, я правильно поступил, послав людей в сторону Остии, — раздумчиво произнес Пацидейан, когда Аврелий в конце своего рассказа сообщил о подслушанном его мальчишкой-рабом разговоре между Мемноном и незнакомой женщиной. — Значит, этим варварам удалось нас перехитрить и добраться до Лаврентского леса…
— А Ювентина? — спросил Племминий, обратившись к Аврелию. — Ты ведь, кажется, привез ее из своего имения?
— Она родилась там, — ответил Аврелий, с мрачным видом прохаживаясь по комнате.
— Так, может быть… — начал Племминий и умолк.
— Что? — спросил Пацидейан.
— Я подумал о том, что эта девчонка могла увести гладиаторов в твое имение и…
— В мое имение? — изумился Аврелий. — Что за мысль?
— Клянусь дубиной Геркулеса! — хлопнул себя руками по ляжкам Пацидейан. — Совсем недурная мысль! Возможно, Племминий прав… Давайте-ка припомним! Следы привели к развилке между Латинской и Аппиевой дорогами, но пока мы искали этих бездельников на пути к Ариции, Тускулу, Лавренту и Остии, они преспокойно пошли Альбанской дорогой… Клянусь маской Харуна! А что, если на самом деле они укрылись на твоей альбанской вилле, дорогой мой Аврелий?..
Ланиста в задумчивости скреб пальцами свой подбородок.
— Даже подумать смешно, — пробормотал он. — Но если это так, то у меня будет немало вопросов к одному господинчику…
— Кого ты имеешь в виду? — спросил Пацидейан.
— Ювентина в настоящее время принадлежит Титу Минуцию. Вы все знаете этого прохвоста и дурака…
— Ну и что? — снова спросил Пацидейан.
— Не так давно Минуций, теперешний владелец Ювентины, очень настойчиво упрашивал меня продать ему Мемнона, но я ему отказал. Логично предположить, что Ювентина, если это действительно была она, выполняла его поручение… О, если это так, то он ответит мне сполна!
— Что тут раздумывать! — сказал Племминий, — Нужно немедленно седлать коней!
— Хозяин конного двора ни за что не даст нам сегодня лошадей, — возразил Пацидейан. — Разве ты не слышал, как он сокрушался и плакался, что мы вконец загнали бедных животных? Нет уж, на сегодня хватит! Пусть люди и лошади отдохнут. Если беглецы там, где мы думаем, то они от нас не уйдут. Выступим в четвертую стражу ночи, чтобы рано утром быть на месте. Только бы наши предположения нас не обманули.
— Может быть, послать туда кого-нибудь из рабов разведать что там и как? — вопросительно взглянул Аврелий на Пацидейана и Племминия.
— Думаю, это будет бесполезно, — сказал Пацидейан. — Вряд ли твой раб успеет за ночь обернуться туда и обратно. К тому же, если беглые находятся в имении, он их может спугнуть и нам потом придется гоняться за ними по окрестным лесам. Нет, лучше нагрянем к ним неожиданно!
— Постарайтесь захватить их живыми, — со зловещим выражением лица произнес Аврелий. — Раненых не добивать — тащите их сюда. Они будут умирать медленно — на глазах у всех остальных. О, я отучу от побегов весь этот сброд!..
Книга сделана специально для библиотеки Либрусек.
Пока в доме Аврелия происходил этот разговор, в двенадцати милях от Рима над Альбанским озером гулким эхом разносились частые удары молотков в кузнице — это беглые гладиаторы под руководством старого кузнеца-нориканца выковывали себе наконечники для дротиков и чинили поврежденные гладиаторские щиты.
Незадолго перед закатом солнца, насадив готовые наконечники на древки, вырезанные в лесу из прямых и крепких сосновых ветвей, и прихватив с собой приведенные в порядок щиты, гладиаторы вернулись в дом.
Теперь у этих семи отважных бойцов, кроме испанских мечей, имелись щиты и копья, то есть оборонительное и метательное оружие.
Учитывая боевую выучку гладиаторов, а также их непреклонную решимость умереть, но не сдаваться врагу, они представляли грозную силу.
Ни Аврелий, ни Пацидейан, возглавивший шестнадцать конных стражников и за час до рассвета выехавший вместе с ними из Рима, не могли предположить, с каким серьезным противником им предстоит иметь дело. Поэтому стражники ограничились тем, что вооружились охотничьими копьями и легкими короткими мечами, с которыми они обычно несли службу по охране школы. Они решили, что этого будет вполне достаточно. На всякий случай они облачились в латы и надели на головы железные каски, но щитов с собой не взяли, посчитав их лишней обузой. Они не исключали того, что беглые гладиаторы будут отчаянно защищаться. О том, что горстка варваров сама может устроить засаду и напасть на них, никто даже не подумал.
Ночь в альбанском имении прошла спокойно, если не считать, что Ювентину довольно сильно лихорадило — ее то бил озноб, то бросало в жар.
В полночь к ней в комнату заглянула Акте и дала ей выпить отвар из фарфара и настой из ивовой коры, который в то время применялся не только при простудных заболеваниях, но и был единственным средством против малярии (болезни под этим названием в древности не знали — только догадывались, что она происходит от укусов комаров в особо нездоровой местности).
Гладиаторы всю ночь поочередно выходили караулить дорогу возле озера — только оттуда они ожидали появления врагов.
Мемнон, вернувшись из дозора около полуночи, встретился с бодрствующей Акте. От нее он узнал, что Ювентина в горячечном состоянии, но, приняв лекарство, успокоилась и, кажется, уснула.
— Ты не дашь ли нам в дорогу своих лечебных трав? — попросил Мемнон.
— Так вы уходите? — удивилась Акте.
— Да.
— И Ювентина тоже уйдет вместе с вами?
— Безусловно.
— Но это невозможно! — протестующе воскликнула Акте. — Нет, Ювентину я никуда не отпущу. Ей нужны покой и тепло, пока болезнь еще не отступила…
— Ты добрая и милая девушка, — грустно улыбнулся ей Мемнон, — но, к сожалению, ей нельзя здесь оставаться. Мы уже решили — завтра утром тронемся в путь…
— Завтра утром? — повторила девушка. — Но что происходит? — спросила она. — Ты не можешь мне сказать?
— Позже все узнаешь.
— А Ювентина? — продолжала свои настойчивые вопросы Акте. — Почему ей нельзя остаться? Она же очень больна.
Мемнон тяжело вздохнул.
— Что я могу ответить? Я очень люблю ее. Умереть за нее я почел бы за счастье. Я сделаю все, что в человеческих силах, чтобы она выздоровела, — он снова вздохнул и продолжил: — Оденем ее потеплее, ты дашь нам своих чудодейственных трав и будем все вместе молиться божественному Асклепию, чтобы он помог ей справиться с болезнью.
— Но как же… — начала Акте, но Мемнон прервал ее:
— Не беспокойся за нее. Если ей трудно будет идти, я и мои товарищи будем по очереди нести ее на руках… Она нам как сестра. Все мы очень многим обязаны ей…
Гладиаторы поднялись на рассвете, но не успели позавтракать, как в атрий вбежал Думнориг и крикнул:
— К оружию! Они уже у ворот…
Схватив щиты и копья, гладиаторы выбежали во двор.
За воротами слышались топот коней и гул голосов. Со злобным лаем рвался на цепи Алкид.
— Эй, кто там!.. Тевпил, старый грекос! Открывай ворота, бездельник! — прогремел зычный голос Пацидейана.
Сатир и Думнориг устремились к воротам, в то время как Мемнон, Ириней, Астианакс, Сигимер и Багиен стали в ряд в пяти или шести шагах от ворот, сжимая в руках готовые к броску дротики.
Ударом ноги Думнориг выбил тяжелый бревенчатый засов.
Ворота распахнулись.
— Добро пожаловать! — крикнул Сатир, сильнейшим броском послав свой дротик в ближайшего из всадников.
Одновременно Мемнон и стоявшие рядом с ним товарищи тоже с размаху метнули копья.
Промахнуться было почти невозможно — всадники толпой сгрудились перед воротами.
Раздались дикие крики.
Пронзенный насквозь дротиком, брошенным рукой Мемнона, молча свалился с коня Пацидейан.
Не знавший себе равных знаменитый гладиатор, сотни раз выходивший победителем из схваток на арене, был убит наповал, не успев вынуть меч из ножен. Вместе с ним еще пять или шесть всадников упали с коней.
Гладиаторы, выхватив мечи, ринулись на противников, ошеломленных этим внезапным нападением.
Мемнон поймал за повод лошадь убитого Пацидейана и прыжком вскочил на нее, успев щитом отбить на лету копье, брошенное в него одним из всадников.
В следующий миг он неумолимым ударом со всего плеча зарубил оказавшегося рядом с ним старого Аврелиева служаку Племминия.
Под копытами лошадей истошно кричали раненые.
Всадники отхлынули от ворот, разъехавшись по всей поляне. Они отнюдь не намерены были отступать. Это были старые римские солдаты, участники многих походов и сражений.
С яростным криком погнали они своих коней на гладиаторов, держа копья наперевес. Но римляне оказались беспомощны перед лучше вооруженными, более сильными и отлично владевшими оружием бойцами арены, которые ловко увертывались от ударов коротких охотничьих копий, отбивая их своими щитами, и сами бешено разили врагов, защищенных одними кожаными латами.
Очень скоро еще трое всадников вышли из строя, получив тяжелые ранения.
— Лошадей! Ловите лошадей! — крикнул Сатир, страшным ударом ссадив с коня давнишнего своего знакомого, бывшего оптиона Астрея, с которым не раз бывал за одним столом во время «свободных трапез» и слушал, как тот на все лады восторженно превозносил его отвагу и силу.
Следуя примеру Мемнона, тарентинец вскочил на коня убитого им Астрея и врубился в самую гущу схватки.
В это время она уже подходила к концу.
Больше половины римлян лежали на земле убитые или корчились от ран, остальные были потрясены гибелью стольких своих товарищей и с трудом сдерживали натиск дружно нападавших на них гладиаторов, из которых уже трое — Мемнон, Сатир и Думнориг — носились на конях по поляне и наводили ужас на стражников, все более склонявшихся к мысли, что пора спасаться бегством.
Привлеченные шумом боя, из рабской деревушки прибежали десять или двенадцать рабов, вооруженных топорами и рогатинами.
Они в нерешительности остановились возле усадебного дома, с изумлением и страхом наблюдая за отчаянной резней. Поначалу они решили, что на виллу напали разбойники. Когда же до них дошло, в чем дело, прибежавший вместе с ними кузнец-нориканец, пользовавшийся среди рабов большим уважением за свою рассудительность, посоветовал им не вмешиваться в происходящее.
— Не наше это дело, — добавил он.
Да и вряд ли у этих пожилых и слабосильных людей, привыкших к мирному труду, хватило бы духу выступить с оружием в руках против разъяренных гладиаторов.
Что касается Эсхриона, то он, выскочив во двор и увидев дерущихся на поляне, а также распростертое на земле перед раскрытыми воротами огромное тело мертвого Падидейана с торчащим в груди дротиком, от страха потерял дар речи и пребывал в этом состоянии до тех пор, пока оставшиеся в живых стражники не обратились в стремительное бегство.
Их преследовали Мемнон, Сатир и Думнориг, помчавшиеся за ними на разгоряченных конях.
Стражники поскакали по дороге в направлении Ариции.
Одного из них нагнал Мемнон и, свалив всадника на землю ударом в голову, завладел его конем.
Сатир, Думнориг и присоединившийся к ним Ириней, который сидел верхом на отбитом у врага гнедом жеребце, продолжали преследовать стражников почти до самой Аппиевой дороги, но никого не догнали и повернули своих коней обратно.
В руки победителей попали девять лошадей. Это была большая удача.
Одна из лошадей, потерявшая всадника в самом начале схватки, убежала по дороге в Арицию. Трех других, пока Мемнон с товарищами преследовали показавших тыл римлян, поймали и держали за поводья Астианакс, Сигимер и Багиен. Еще одна лошадь испуганно бегала взад и вперед по краю поляны, вдоль стены непроходимой чащи кустов и леса. Ее поймал Ириней, вернувшийся после погони за стражниками.
Немного раньше прискакал Мемнон, державший под уздцы лошадь убитого им римлянина.
Соскочив на землю, он передал лошадей Сигимеру и быстрыми шагами направился к усадьбе.
Багиен добивал раненых римлян.
Один из них, приподнявшись, протянул руку к подходившему галлу с мольбой о пощаде.
— Recipe tellum, — мрачно выговорил Башен эти два латинских слова, с которыми зрители в амфитеатрах часто обращались к поверженным гладиаторам, обрекая их на смерть, и пронзил раненого насквозь.
В это время Мемнон, пройдя мимо в ужасе отшатнувшегося от него Эсхриона, вбежал в дом и с силой распахнул дверь комнаты для гостей.
Ювентина стояла посреди комнаты с лицом белым, как мрамор, сжимая в руке глянцевый алабастр.
— Спрячь это, — тяжело дыша, сказал александриец, по лицу которого катились крупные капли пота. — Все кончено. Мы разделались с ними…
Он обнял ее и продолжал:
— Скажи Акте, пусть поможет тебе собраться в дорогу. Здесь нам больше нельзя задерживаться. В Риме скоро поднимется переполох. Там не оставят без отмщения кровь римских граждан. Но теперь у нас есть кони… Как ты себя чувствуешь?
— Я думала, это конец, — сказала Ювентина и без сил опустилась на кровать.
— Положение наше улучшилось, — помолчав, заговорил Мемнон. — Верхом на лошадях нам легче будет уйти от погони. Тебе нужно потерпеть до Кайеты[369]…
— До Кайеты? — переспросила Ювентина.
— Вчера об этом еще рано было говорить. Теперь у нас есть кони. По моим подсчетам, отсюда до Кайеты немногим более ста миль. Если нам ничто не помешает, мы уже завтра будем там. В Кайете живет один мой хороший знакомый, бывший гракхианец и близкий друг Требация. Я надеюсь, что он не откажет приютить нас. В прошлый свой побег я хотел добраться до него. Если бы мне тогда удалось сделать это, наши судьбы сложились бы иначе. Что ж, будем надеяться, что на этот раз нам повезет. Аппиевой дорогой доберемся до Формий. Там мы с тобой повернем в Кайету, а наши товарищи продолжат путь в Кампанию…
Никто из гладиаторов в этой короткой, но кровавой схватке не получил даже царапины, чему они были обязаны не только своей силе, ловкости и умению обращаться с оружием, но и Сатиру, который убедил друзей вооружиться щитами и дротиками. В сущности, благодаря этому оружию исход боя был решен в их пользу.
Перед воротами усадьбы на сырой земле, изрытой копытами лошадей, валялись в беспорядке девять трупов.
Десятый стражник, убитый Мемноном, остался лежать у дороги, на берегу озера, скатившись туда по крутому склону после падения с коня.
Таким образом, лишь семерым римлянам удалось спастись.
Посовещавшись, гладиаторы стали готовиться в путь.
Чтобы запутать преследователей (с тем, что римляне не оставят их в покое, все были согласны), Сатир предложил выехать вначале на Латинскую дорогу, после чего, обогнув гору Алгид, выбраться на Аппиеву дорогу.
— Конечно, так мы потеряем много времени, — говорил товарищам Сатир, — зато нам удастся создать впечатление, будто мы движемся по Латинской дороге. Пока римляне сообразят, что их обманули, мы успеем проскочить дальше Таррацины.
Против предложения тарентинца никто не возражал.
Мемнон решил ехать вместе с Ювентиной на одном коне, потому что она никогда не ездила верхом.
Из трех лишних лошадей одну пришлось оставить — она была ранена в переднюю ногу и хромала. На остальных двух беглецы навьючили мешки с ячменем — кормом для лошадей, взяли с собой также немного пшеничной крупы, несколько головок овечьего сыра и бронзовый котелок на случай, если придется готовить пищу под открытым небом.
Две запасные лошади, по общему мнению, могли сослужить в будущем хорошую службу в том смысле, что их можно было в любое время продать.
— Еще неизвестно, какие перипетии ожидают нас по пути в Кампанию, поэтому лишние деньги нам не помешают, — говорил Сатир.
Ювентина, прощаясь с Акте, обняла ее и сказала:
— Прости меня за все, девочка моя. Ты одна можешь понять меня и простить. Видят боги, я никому не хотела зла. Но ты сама убедилась сегодня, что смерть гонится за нами по пятам… Прощай! Вряд ли мы еще свидимся…
Она не могла предположить, что два года спустя судьба снова сведет их вместе.
Cемь конных стражников, вырвавшихся живыми из кровопролитного боя с гладиаторами, примчались в Бовиллы, небольшой веселый городок в десяти милях от Рима. Здесь они остановились, чтобы перевязать раны и оповестить о случившемся власти города.
Они явились прямо к дуумвирам[370], которые с изумлением выслушали их сбивчивые рассказы о кровавой схватке с беглыми гладиаторами.
Осознав, что совершено тяжкое преступление, дуумвиры приняли незамедлительные меры, хотя их возможности в тот момент были весьма ограничены.
В составе городской стражи были одни пешие солдаты, поэтому им пришлось разослать по улицам глашатаев с призывом к гражданам, имеющим лошадей и оружие, принять участие в поимке беглых гладиаторов.
В течение двух часов собралась группа добровольцев из трех десятков всадников, которые были вооружены, как говорится, до зубов.
Во главе с центурионом отряд поскакал к Альбанскому озеру, надеясь захватить врасплох преступную шайку (предполагалось, что беглые еще находятся в захваченной ими усадьбе). Но, прибыв на место, всадники обнаружили в имении одних мирных рабов и насмерть перепуганного управителя, сообщившего, что гладиаторы около трех часов назад ускакали по направлению к Ферентинской роще с намерением продолжать движение по Латинской дороге.
Центурион мог рассчитывать на то, что нагонит беглецов, если бы он имел возможность менять лошадей в государственных заезжих дворах, но таким правом пользовались лишь сенатские гонцы, а также консульские и преторские виаторы[371]. Возглавляемые же им добровольцы ни за что не соглашались гнать во весь опор своих собственных лошадей, преследуя чужих рабов, которые к тому же оторвались от них на много миль вперед.
Центурион вынужден был согласиться с земляками, поскольку это ему самому представлялось справедливым, и его отряд ни с чем вернулся в Бовиллы.
А тем временем прибывшие в Рим Аврелиевы стражники разнесли ужасную весть о гибели своих товарищей.
Явившись к Аврелию, пораженному и подавленному сообщением о случившемся, они потребовали от ланисты, чтобы он немедленно обратился к преторам с официальным заявлением и просьбой принять меры к розыску преступников.
Аврелий первым делом снарядил и отправил в альбанское имение два десятка своих вооруженных рабов.
Во второй половине дня рабы вернулись обратно и принесли с собой на носилках тела убитых стражников. О беглых гладиаторах рабы сообщили, что они ускакали в сторону Тускуланской горы.
Перед Капенскими воротами печальную процессию встретила большая толпа.
Родственники погибших разразились громким плачем. Распустившие волосы женщины с воплями и причитаниями царапали лица ногтями. Безутешные сыновья и братья разрывали на мертвых одежды, чтобы сбегавшимся отовсюду гражданам лучше видны были зиявшие на их окровавленных телах раны.
Сопровождаемые возбужденным народом носилки, подхваченные и высоко поднятые десятками рук, двинулись от городских ворот мимо Большого цирка прямо по улице, ведущей к Форуму.
Все без исключения стражники, находившиеся на службе у Аврелия, жили в Этрусском квартале, поэтому тела погибших понесли через центральную площадь.
Вскоре десять носилок с лежавшими на них бездыханными телами внесли на Форум. Вместе с ними на площадь ввалилась огромная толпа негодующих граждан. Скорбная процессия остановилась перед курией Гостилия, где в это время заседал сенат. Толпа росла. Крики и стенания становились все громче.
Удивленные доносившимся снаружи шумом и плачем сенаторы вынуждены были прервать свое заседание и выйти из курии.
При виде сенаторов и обоих консулов, которые тоже покинули курию и вышли к народу, шум на площади усилился.
Собравшиеся призывали сенат к незамедлительным действиям, крича, что убиты римские граждане и тем самым нанесено неслыханное оскорбление величию римского народа.
Толпа все прибывала, и вскоре на Форуме нельзя было протолкнуться. Такого скопления народа не бывало даже в дни трибутных комиций.
Носилки с окровавленными телами стражников поставили у входа в курию, и возле них громко рыдали женщины.
Сенаторы успокаивали народ. Было объявлено, что расследованием преступления и розыском преступников займется претор Луций Лициний Лукулл.
Толпа мало-помалу угомонилась. Носилки снова подняли и понесли через Форум к Этрусской улице.
Сенаторы вернулись в курию. Претор Луций Лукулл покинул заседание сената и отправился к преторскому трибуналу у храма Весты в сопровождении свиты ликторов, писцов и посыльных.
К трибуналу сошлись все, кто мог дать показания по поводу случившегося.
Первым среди них был ланиста Аврелий, который подробно рассказал претору о побеге гладиаторов и устроенной ими резне на его альбанской вилле. Аврелий также высказал свои подозрения относительно Тита Минуция, известного всему Риму игрока и празднолюба.
По показаниям Аврелия и других свидетелей Лукулл составил эдикт, в котором объявлены были во всеиталийский розыск беглые гладиаторы, а также римский гражданин Тит Минуций и его рабыня Ювентина.
Общая картина происшедшего претору была достаточно ясна.
Он не исключал возможности сговора рабов из имения Аврелия с бежавшими гладиаторами. Он допускал даже наличие настоящего рабского заговора. Поэтому Лукулл тут же постановил, чтобы всех рабов сельской фамилии Аврелия, заковав в цепи, доставили в Рим для дознания.
После этого он приказал послать в погоню за беглецами турму всадников во главе с центурионом.
Последний получил необходимые письменные предписания, дающие ему право менять лошадей в заезжих дворах.
Аврелий, как только претор огласил свое распоряжение относительно рабов его имения, стоял как громом пораженный. Он не ожидал такого поворота дела. А как же имение? Останется без работников, без всякого присмотра? Конечно, он отправит туда кого-нибудь из городских бездельников. А что будет потом, после дознания? Ему возвратят из атрия Свободы покалеченных пытками рабов или, еще хуже, приговорят их к распятию, обвинив в заговоре. Но какой заговор? Смешно даже подумать, что его забитые и трусливые рабы способны на малейшее неповиновение, не говоря уж о настоящем заговоре или бунте! Претору легко издавать свои постановления. А кто возместит убытки ему, Аврелию? Ланистой овладевали досада и злость. Он сам хотел по-своему разобраться со своими рабами, с управителем, который по какой-то непонятной причине не уведомил его о появившихся в имении гладиаторах. Что ему помешало это сделать?
И тут Аврелий вспомнил о своих темных делах в беспокойное время судебных разбирательств по закону Мамилия, и ему стало несколько не по себе.
В его памяти всплыл Деметрий, вольноотпущенник Метелла Нумидийского, тот самый, что нанял у него тогда три десятка отборных гладиаторов, совершивших вскоре под видом разбойников нападение на квестория Лелия Транквилла, когда он следовал из своего имения в Рим, причем сам квесторий был убит вместе со многими охранявшими его рабами.
Этот Лелий Транквилл был привлечен к суду по обвинению в получении взятки от Югурты при продаже ему боевых слонов и имел неосторожность заявить в присутствии свидетелей, что не станет молчать о людях рангом повыше его, так как он действовал по их приказу. Намек Лелия Транквилла относился не к кому-нибудь, а к самому принцепсу сената Марку Эмилию Скавру. За это Транквилл и поплатился. Разве в сенате могли допустить, чтобы на такого могущественного и заслуженнного человека легла даже тень позора?
Так размышлял, стоя в толпе, гладиаторский ланиста.
Тем временем претор Лукулл уже покинул трибунал и, распустив ликторов и прочих служителей, отправился в сопровождении своего раба на Палатин, где стоял его дом.
Толпа неспешно расходилась.
Аврелий же все еще стоял возле трибунала, охваченный мрачными раздумьями.
«Мои сельские рабы народ забитый, но они не такие уж безмозглые бараны, чтобы не знать об этом деле больше, чем полагается, а в атрии Свободы умеют развязывать языки», — подумал Аврелий.
Этой мысли было достаточно, чтобы он со всех ног припустил вдогонку за претором.
Аврелий нагнал Лукулла, когда тот был недалеко от своего дома.
Ланиста перевел дух после быстрого бега и окликнул претора, попросив у него дозволения поговорить с ним об очень серьезном деле.
Надменному Лукуллу эта просьба содержателя гладиаторской школы показалась бесцеремонной и даже наглой.
В его глазах Аврелий сам был не более чем получивший отставку гладиатор. Приглашать в свой дом такого презренного человека по ничтожному делу о нескольких сбежавших рабах он считал ниже своего достоинства.
— Что за дело? Говори, — сухо сказал Лукулл.
— Я могу сказать тебе об этом только наедине, — хмуро покосился ланиста на стоявшего рядом с Лукуллом раба. — Это касается близкого тебе человека.
Претор быстро взглянул на Аврелия и, чуть помедлив, произнес:
— Ну, хорошо. Зайдем ко мне, и ты мне все расскажешь.
Дом Лукулла стоял на северном склоне Палатинского холма и обращен был своим великолепным портиком с мраморными колоннами в сторону Капитолия. Палатин был и всегда оставался местом обитания знатных римских патрициев, далекие предки которых господствовали над массой покоренного и пришлого населения, называемого плебеями. Но последние в результате долгой и упорной борьбы добились уравнения в гражданских правах, и хотя о полном политическом равноправии говорить было рано, все же прежнее значение родовой патрицианской знати продолжало падать. Зато возвышались отдельные плебейские роды, представители которых благодаря богатству получали доступ к высшим магистратурам и постепенно срастались со старой знатью. В описываемое время все большую силу в государстве приобретали плебейские роды Цецилиев Метеллов, Лициниев Крассов и Лициниев Лукуллов. Соперничая с могущественными представителями патрицианской аристократии, они в конце концов вытеснили с политической арены многих из них, в том числе Корнелиев Сципионов и Эмилиев Павлов. Особенно долгим и устойчивым было влияние Метеллов. Их засилье в государственных структурах давало повод противникам Метеллов все чаще вспоминать ставшую крылатой фразу поэта Гнея Невия:
На горе Риму в нем Метеллы консулы!
И конечно же дома свои служилая плебейская знать стремилась сооружать только на Палатине. Здесь обитали богатые семейства из Сервилиев, Семпрониев, Ацилиев, Огульниев и другие.
По соседству с домом Лукулла стоял дом Метелла Нумидийского. Их обоих связывала давняя дружба. К тому же Лукулл был женат на сестре Метелла и имел от нее двух сыновей.
Войдя в дом, Лукулл провел гладиаторского ланисту в одну из дальних комнат, где обычно проводил время со своим доверенным человеком, вольноотпущенником, умнейшим и образованнейшим греком, от которого он в значительной мере почерпнул знания по истории, философии и риторике.
В этой комнате Лукулл составлял и произносил вслух речи, готовясь выступить с ними в сенате или на Форуме.
— Итак, я слушаю тебя, — сказал Лукулл, знаком приглашая гостя присесть на обитую дорогой тканью скамью у двери, в то время как сам он устроился в своем любимом кресле у письменного стола.
— Я хотел бы начать с того, — заговорил Аврелий, — что рабы мои ни в малейшей степени не могут быть причастны к заговору, в каком ты их подозреваешь, и…
— Об этом предоставь судить мне, любезный Аврелий, — холодно прервал его хозяин дома.
— О, да, конечно, — поспешно сказал Аврелий. — Но… есть одно обстоятельство…
— Говори прямо. Ты, кажется, говорил, что речь пойдет о близком мне человеке. О ком именно?
— Видишь ли, — продолжал ланиста, — рабы мои народ старый и немощный. Если их начнут допрашивать с пристрастием, они могут не выдержать и наболтают лишнего…
— Ну, а мне от этого какая печаль?
— Скажем, когда у моего старика виллика начнут выпытывать, почему он не дал знать господину через посыльного о том, что в имении негаданно-нежданно появились гладиаторы, которым должно сидеть под замком, он обязательно вспомнит, как некий Деметрий договаривался однажды со мной об одном из тех дел, которые обычно обсуждают втайне…
— Послушай, милейший! — строгим тоном произнес Лукулл. — Не знаю я никакого Деметрия и знать не хочу. Говори толком, есть ли у тебя что-нибудь интересное для меня или давай прекратим этот разговор.
— Дело в том, что этот самый Деметрий — вольноотпущенник твоего шурина Метелла Нумидийского, — угрюмо сказал Аврелий.
— Вот как? — насторожился Лукулл.
— Обычно он исполняет наиболее ответственные поручения своего патрона.
— Ты хочешь сказать, что Метелл поручил своему отпущеннику вести с тобой какие-то тайные переговоры?
— Вот именно.
— И о чем шла речь?
— Буду говорить с тобой прямо и откровенно. Деметрий заключил со мной неофициальную сделку о найме тридцати моих учеников, которым, как я узнал потом, надлежало убрать одного человека… ты должен помнить о несчастье, приключившемся пять лет назад с квесторием Лелием Транквиллом…
— В своем ли ты уме? — изумленно воскликнул Лукулл. — Ты хочешь сказать…
— Да, я хочу сказать, что этот несчастный случай был подстроен и, как ты сам понимаешь, не без ведома Метелла.
Лукулл был потрясен услышанным.
Метелл, честнейший и благороднейший Метелл, замешан в предумышленном убийстве?
Это показалось ему невероятным.
Но, с другой стороны, разве осмелился бы какой-то гладиаторский ланиста шутить с ним такие шутки?
— Вот почему я обратился к тебе, Луций Лициний, — снова заговорил Аврелий, от которого не ускользнуло, что его слова произвели на претора нужное впечатление. — Я и сам не хотел бы попасть в какую-нибудь скандальную историю и полагаю, что совсем необязательно, чтобы ночные триумвиры выведали от моих рабов что-нибудь такое, что могло бы повредить твоему шурину…
— Довольно! — прервал ланисту Лукулл. — Я все понял. Что еще ты хочешь сказать?
— Могу ли я надеяться… — начал Аврелий.
Но Лукулл не дал ему договорить.
— Я буду действовать согласно своей совести и благу республики, — сказал Лукулл, поднимаясь с кресла и всем своим видом показывая, что аудиенция окончена.
Однако ланиста, покидая дом претора, чутьем понял, что своего добился, — вряд ли после этого разговора Лукулл будет упорствовать в своем намерении относительно проведения строгого дознания среди рабов его имения.
В этот же день, часа за три до заката солнца, из Капенских ворот выехал отряд вооруженных всадников во главе с центурионом, который, получив приказ претора, немедленно приступил к выполнению возложенного на него поручения.
Находившиеся под его начальством тридцать всадников все были апулийцы[372], отличные наездники и храбрые воины, недавно прибывшие в Рим по воинскому набору союзников.
Отправляясь в путь, центурион уже знал, что беглые гладиаторы верхом на отбитых у стражников лошадях примерно около шести часов назад появились на Латинской дороге неподалеку от Тускула (об этом ему рассказали крестьяне из Пренестинской области, пригнавшие в Рим быков на продажу, — по их словам, они встретили группу всадников, которые во весь опор мчались в сторону Пикт).
Центурион получил также преторское предписание, касавшееся молодого человека из всаднического сословия Тита Минуция, неким образом связанного с беглецами. По этому предписанию центурион должен был немедленно задержать этого римского всадника, который, как предполагалось, находился в Капуе.
Относительно беглых он не сомневался, что завтра же настигнет их. На его стороне было бесспорное преимущество, потому что он имел право по первому требованию менять лошадей на заезжих дворах, что в свою очередь позволяло его отряду передвигаться с большой скоростью.
В первую стражу ночи отряд прибыл на виаторский заезжий двор близ Пикт, покрыв расстояние в тридцать пять миль.
Поднятый с постели содержатель двора, узнав от центуриона в чем дело, сразу рассказал, что еще в полдень в его трактире останавливались шестеро или семеро всадников, причем с ними была молодая женщина, которая с виду была не совсем здорова.
— Они у меня долго не задержались, — продолжал хозяин заезжего двора. — Старший из них был очень словоохотлив и рассказал мне, что он вольноотпущенник и спешит навестить своего патрона, проживающего в Теане Сидицинском.
Центурион решил не останавливаться в Пиктах и двигаться дальше, несмотря на поздний час.
Всадники оставили в конюшне заезжего двора своих уставших лошадей и, пересев на свежих скакунов, рысью погнали их по ночной дороге.
За четыре часа до рассвета они подъехали к Ферентину.
Здесь центурион решил дать отдых лошадям и всадникам, пока не наступит утро.
Отряд остановился в небольшом придорожном трактире. От хозяина трактира центурион ничего не узнал. Тот сказал, что в течение минувшего дня у него останавливались лишь местные крестьяне и одиночные всадники, следовавшие по своим делам.
Центурион вначале подумал, что беглые проехали мимо Ферентина какой-нибудь окольной дорогой и поэтому в данный момент должны находиться где-то неподалеку от Фрузинона.
Однако утром нового дня, когда его апулийцы уже выводили лошадей из конюшни, один крестьянин, заночевавший в трактире по пути в свою деревню, возвращаясь из Велитр, сообщил центуриону, что не ранее чем вчера под вечер он видел, как семь всадников с двумя запасными лошадьми свернули с Латинской дороги на Велитернскую.
Крестьянин поклялся, что говорит истинную правду. После этого центуриону стало ясно, что мнимый отпущенник нарочно рассказал трактирщику в Пиктах, будто он и его люди направляются в Теан Сидицинский.
— Видимо, один из этих негодяев неплохо знает местность, — сказал центурион своим всадникам. — Они сразу после Пикт повернули к Велитрам с явной целью перейти на Аппиеву дорогу. Благодаря этой хитрости им удалось выиграть немного времени, но, клянусь Юпитером Капитолийским, если сегодня же мы не нагоним их у Таррацины.
Отряд во весь опор полетел обратно, по направлению к Пиктам.
Не доехав до них две-три мили, всадники свернули на плохо наезженную дорогу, которая шла по восточным отрогам Алгидских и Альбанских холмов. Она вела к Велитрам и дальше, к Ланувию.
Через пять часов преследователи, миновав Велитры, выехали на Аппиеву дорогу в шести милях от Ланувия.
Как раз в этом месте находился заезжий двор, где обычно государственные виаторы меняли своих лошадей.
Здесь центурион убедился, что не ошибся, поверив сообщению крестьянина в Ферентине. Хозяин заезжего двора подтвердил, что семь всадников и с ними больная девушка провели ночь в его трактире и на рассвете поскакали по направлению к Таррацине.
Центурион дал апулийцам только два часа на отдых.
За это время всадники пообедали, выпили по кружке вина, после чего отряд, сменив лошадей, отправился дальше, намереваясь к концу дня прибыть в Таррацину.
В это же самое время близ местечка под названием Воды Нептуновы, находившегося в двенадцати милях не доезжая Таррацины и славившегося своими целебными источниками, семеро беглецов и с ними Ювентина, измученная горячкой и долгой непрерывной ездой, сделали короткую остановку в ближайшем от дороги кабачке.
Едва державшаяся на ногах Ювентина прилегла на лавку.
С утра она почти совсем потеряла голос и говорила шепотом. В трактире под Ланувием Мемнон всю ночь не отходил от больной, заставляя ее пить лекарство, приготовленное из трав, которые дала ему в дорогу Акте, но Ювентине становилось все хуже.
— Только бы удалось добраться до Формий, — как заклинание, твердил Мемнон, беседуя с товарищами, которые считали, что сил у заболевшей Ювентины надолго не хватит, и предлагали ему остаться с ней в первом же большом городе, хотя все понимали, что это очень рискованно.
— А этот твой знакомый в Кайете? Уверен ли ты в нем? — спрашивал Сатир, обращаясь к александрийцу. — Не забывай, что ты беглый и беззащитен перед людской низостью. В этой проклятой Италии к таким, как мы, относятся хуже, чем к собакам — близкого дружка не пощадят, если тот в рабство попал. Да что там раб? Бывает, что и со свободными выкидывают всякие штуки. Иной бедняк попросит накормить его и приютить у какого-нибудь поселянина — хозяин пригласит его в дом, заведет в особую комнату, пол вдруг проваливается и летит гость в подземелье, где его тут же хватают и запрягают, как скотину, чтобы он до скончания дней вертел там мельничный жернов. Подлый народ, нужно отдать ему справедливость! — заключил тарентинец.
— Нет, этому человеку можно довериться, — отвечал Мемнон, — Я познакомился с ним два года назад. Он пиратствовал еще до того, как я попал на Крит, и до сих пор связан с пиратами. Во всяком случае властям он меня не выдаст. Боюсь только, как бы он не заподозрил меня в том, что я подослан римлянами. На тех, кто побывал в плену и потом вернулся, пираты всегда смотрят косо.
— Минуций устроил этот побег только ради тебя одного, — в раздумье произнес Ириней. — Как я понял, ты ему нужен для какого-то важного дела. Он будет очень огорчен, если не увидит тебя среди нас, когда мы доберемся до Свессулы…
— Минуцию не следовало подвергать Ювентину такой опасности, — хмуро сказал Мемнон. — Он прекрасно знал, что она мне дороже любого дела.
— Однако надо признать, что если бы не она, души наши давно бы отлетели в иной мир, — возразил обычно молчаливый Думнориг.
— Видимо, сами боги избрали ее для нашего спасения, — поддержал товарища Астианакс.
— Что-то он задумал, твой господин, — обратился к Иринею Сатир. — Ты, наверное, знаешь, но не хочешь нам сказать.
— Да поймите вы, я связан нерушимой клятвой и должен молчать, — с досадой отвечал Ириней. — Узнаете обо всем в свое время, — помолчав, добавил он.
— Узнаем, если римляне нас не догонят, — произнес сквозь зубы Багиен.
— Клянусь жезлом Меркурия! Мы их оставили в дураках! — самоуверенно заявил Сатир. — Если за нами и посланы ищейки, то они сейчас где-нибудь на Латинской дороге.
Накормив лошадей и дав им отдохнуть около двух часов, беглецы снова тронулись в путь.
Мемнон, как и раньше, устроил Ювентину впереди себя, усевшись на запасную лошадь. Одной рукой он держал повод, другой прижимал девушку к себе и говорил ей:
— Крепись, родная! Осталось не так уж много. Продержись только одну ночь. На рассвете мы доберемся до Формий. Оттуда до Кайеты не более пяти миль. Потерпи, любимая…
Ювентина попыталась ответить ему, но только беззвучно шевельнула губами. Щеки ее пылали. Слабеющими руками она обвила шею александрийца, чтобы тому легче было ее держать.
День близился к концу, когда всадники проехали мимо Таррацины.
Здесь Аппиева дорога поворачивала на Формии, до которых, по словам Сатира и Иринея, оставалось чуть больше двадцати миль.
Миновав город, они увидели море, озаренное багровым сиянием заката.
Впереди поднимались до самых небес высокие холмы, поросшие лесом.
Это был знаменитый Таррацинский лес, в котором исстари валили корабельные сосны. Лес окружал не только древний Анксур[373], но и соседние города — Свессу-Пометию и Цирцеи. Вблизи этих двух городов находились топкие Помптинские болота, наводняемые реками Амасен, Астурой и Уфентом, — место, где зачастую скрывались беглые рабы.
Где-то поблизости от Таррацины во время Ганнибаловой войны схвачены были бежавшие от римлян заложники из Тарента и Фурий, которые долгое время, несмотря на большие военные неудачи римлян, оставались их верными союзниками. Но тарентинские и фурийские заложники, содержавшиеся под охраной в атрии Свободы, были сторонниками перехода своих сограждан на сторону Ганнибала и сговорились бежать. Подкупив стражу, они ночью покинули город. Положение Рима в то время было особенно тяжелым. Шестой год шла война, и конца ей не было видно. Непобедимый Ганнибал продолжал опустошать Италию. В жестоких сражениях с ним римские армии гибли вместе с полководцами. Поэтому известие о бегстве заложников вызвало в Риме дикую ярость. За беглецами послали погоню, которая и настигла их в окрестностях Таррацины. Всех захватили и приволокли обратно. С полного одобрения сбежавшихся на Форум граждан заложников высекли и сбросили с Тарпейской скалы.
Об этом мог рассказать товарищам Сатир, неплохо знавший историю родного города, особенно случай с заложниками, повлекший за собой отпадение от римлян Тарента, который вскоре перешел на сторону Ганнибала. Но Сатир, всегда охотно занимавший спутников своими рассказами, благо находил в них прилежных слушателей и вообще считал, что хороший собеседник в дороге заменяет коляску, на этот раз промолчал: эта история с заложниками могла быть истолкована товарищами как дурное предзнаменование.
В шести милях дальше Таррацины, там, где Аппиева дорога проходила по узкому ущелью, всадники остановились.
Ювентине стало совсем худо — она стала впадать в беспамятство.
Мемнон слез с коня и, не выпуская из рук больную, присел на лежавший у дороги ствол старого вечнозеленого дуба, спиленного дровосеками.
Все остальные тоже спешились.
В это время совсем стемнело. Ювентина металась в бреду. Гладиаторы стояли молча, понимая, что в таком состоянии везти девушку дальше нельзя.
— Вот что, — первым нарушив молчание, решительно сказал Сатир. — Заночуем здесь. Только отойдем подальше в лес…
Ничего другого не оставалось. Сатир, Ириней и Сигимер, передав поводья своих лошадей Астианаксу, Багиену и Думноригу, сошли с дороги к лесу. Войдя в него, они обнажили мечи и стали прорубать проход в густых зарослях кустов и деревьев.
Мемнон шел вслед за ними, держа на руках Ювентину.
Примерно в трехстах шагах от дороги беглецы нашли маленькую полянку и решили здесь устроиться на ночлег.
Багиен и Думнориг быстро развьючили запасных лошадей. Все остальные тем временем наскоро сделали для Ювентины постель из собранных в кучу сухих опавших листьев и хвои, накрыв их несколькими одеялами, взятыми из альбанского имения.
Когда Мемнон осторожно уложил Ювентину на эту импровизированную постель, она пришла в себя и позвала его едва слышным голосом.
— Я здесь, девочка моя, — наклонившись к самому лицу девушки, сказал он ей ласково, как ребенку.
— Все кончено, мой… Мемнон, — с трудом пролепетала она. — Я чувствую, я… умираю, но… ни о чем… не жалею…
— Ну, что ты, хорошая, дивная моя, — шепнул он с нежным укором. — Я с тобой. Болезнь твоя пройдет, вот увидишь. Нужно только немного потерпеть…
— Что это за звуки?.. Где мы?..
— Все хорошо, не волнуйся. Это Багиен и Сигимер высекают огонь. Мы решили остановиться в лесу… Сейчас они разведут костер и я приготовлю тебе отвар из ивовой коры и фарфара… Тебе не холодно?
— Нет, мне жарко, мне… трудно дышать…
— Потерпи, любимая. Все будет хорошо. Погода замечательная, зима становится мягче. Видишь, небо расчистилось, горят звезды. Они предвещают нам милость богов…
— Мне приснилась… мама, — прошептала Ювентина. — Она звала меня к себе, но… я не хочу уйти… и не сказать тебе, что я тебя… люблю и… ты единственная… моя любовь…
— И я очень, очень тебя люблю, моя драгоценная, красивая, славная моя! Выбрось из своей головки все печальное. Ты будешь жить, потому что я так хочу, и ты должна верить мне, а не всяким там суевериям. Теперь мы вместе, ты моя и я твой… Ты ведь веришь мне?
— О, да…
— Тогда успокойся и постарайся уснуть…
Багиен и Сигимер разожгли костер. Остальные наносили целую гору хвороста. Ювентина вскоре погрузилась в тяжелый лихорадочный сон.
Мемнон, подойдя к костру, возле которого собрались товарищи, сказал им:
— Вам придется оставить нас здесь одних — меня и Ювентину…
— Как? Бросить вас? — изумился Багиен.
— Вам нужно уходить, иначе вместе пропадем, — мрачно продолжал александриец. — Я хорошо представляю себе, что произошло в Риме при виде убитых нами стражников. Нас уже преследуют. Думаю, погоня близко. Не будем обманывать самих себя и надеяться, что в Риме про нас забыли. Молва бежит за нами следом, а преследователям нужно лишь менять лошадей в каждом заезжем дворе…
— Мемнон прав, — сказал Сатир. — И чем скорее мы объявимся где-нибудь подальше отсюда, тем безопаснее будут чувствовать себя здесь Мемнон и Ювентина…
— О чем ты говоришь, Сатир? — вопросительно посмотрел на тарентинца Ириней.
— Подумайте сами! Дым от костра будет хорошо виден с дороги. Преследователям ничего не стоит прочесать лес. Но если римляне точно будут знать о погроме, устроенном нами на ближайшем заезжем дворе, они не станут терять время на поиски в лесу. Понимаете теперь, о чем я говорю? Я предлагаю устроить на заезжем дворе где-нибудь близ Формий хорошую потасовку. Скажем, придеремся к хозяину за плохо приготовленный обед, прибьем его рабов, а то и подожжем трактир. Слух об этом быстро дойдет до тех, кто гонится за нами. Будем надеяться, что они, узнав о нашем подвиге, проскочат без задержки по этому ущелью…
— А что? Неплохая мысль, — заметил Думнориг.
— Сказать по совести, у меня давно чешутся руки, — сказал Астианакс.
— Совершив это, перейдем с большой дороги на окольные, — продолжал Сатир.
— А что это даст? — спросил Багиен.
— На окольных дорогах римляне будут лишены возможности менять лошадей на виаторских дворах, — пояснил Сатир.
— Я вот о чем хочу вас попросить, — сказал Мемнон, мысли которого были заняты лишь тем, как получше устроить Ювентину и создать для больной мало-мальски сносные условия. — Прежде чем вы уйдете, соорудите для нас шалаш, чтобы нам не остаться под открытым небом, если вдруг хлынет дождь…
Все охотно согласились и тут же принялись за работу.
Менее чем за два часа довольно просторный шалаш, сооруженный из плотно пригнанных друг к другу стволов молодых сосен, был готов. Щели между стволами были заделаны сухой листвой и залеплены сверху древесной смолой, после чего шалаш завалили срубленными сосновыми ветками. Внутри шалаша настелили толстый слой свежей хвои, положив поверх нее плетенку, мастерски изготовленную Багиеном из веток кустарника. Теперь даже при сильном ливне пол в шалаше должен был остаться сухим.
За работой галл рассказывал товарищам:
— У себя на родине я занимался плетением корзин, а также щитов для воинов, которые потом обтягивал бычьими шкурами, и они получались ничем не хуже римских…
Сигимер посоветовал Мемнону поддерживать огонь не в одном месте, а постоянно сдвигать костер в сторону с тою целью, чтобы всякий раз на прогретой им земле устраивать более или менее теплую постель для больной девушки.
Мемнон с особой благодарностью воспринял этот совет германца.
Закончив работу, гладиаторы стали собираться в путь. Прежде всего они накормили лошадей. Мемнону и Ювентине оставили двух лошадей, мешок с ячменем, котелок с полбой и три головки сыра. Всего этого должно было им хватить, по подсчету Сатира, дня на три-четыре.
Ириней отдал Мемнону двадцать денариев из тех денег, которые он взял в тайнике на римском кладбище.
— Сумма невелика, но в крайнем случае одну из лошадей ты можешь кому-нибудь продать, — сказал он на прощанье.
— До встречи, дорогой Мемнон, — пожимая руку александрийцу, говорил Сатир. — Все мы с болью в сердце оставляем вас тут, но я надеюсь, что мы еще свидимся. Сделай все возможное, чтобы выходить эту славную девушку, которая по-настоящему тебя любит, а мы за нее будем молить Юнону, как за родную сестру.
— Удачи вам, друзья! — сказал Мемнон. — Пусть боги вас охраняют! Передайте Минуцию, что я никогда не забуду о своей клятве и, если буду жив, обязательно выполню ее.
— Прощай, Мемнон!.. Береги Ювентину!.. Да поможет вам обоим Белизана и Ардуина[374]… Да сохранит вас могущественный Вотан[375],— говорили, прощаясь с товарищем, галлы и германец.
Держа под уздцы лошадей, они уводили их все дальше в лес, исчезая один за другим, как призраки, во мраке ночи. Мемнон с тяжестью на сердце прислушивался к удалявшемуся хрусту и треску веток, фырканью лошадей. Спустя еще немного времени со стороны Аппиевой дороги донесся дробный конский топот, потом все смолкло и наступила тишина, нарушаемая потрескиванием горящего костра.
Мемнон и Ювентина остались одни на поляне.
Ювентина тихо бредила во сне.
Александриец перед тем, как приготовить лекарственный отвар, решил сначала воспользоваться советом германца — перенес из догоравшего костра пылающие головни подальше в сторону и, положив на них сухой хворост, дал разгореться новому костру. Потом он связал метелку из сосновых веток, смел ею прочь тлеющие угли, окончательно загасив старый костер.
На месте кострища земля была нестерпимо горячая. Сюда Мемнон навалил сухую листву, после чего подошел к спящей Ювентине, осторожно завернул больную в лежавшие под ней одеяла, поднял ее на руки и перенес на прогретое костром место.
Ювентина, потревоженная, проснулась.
— Мемнон! — донесся до хлопотавшего рядом с ней гладиатора ее слабый голосок.
— Я здесь, моя звездочка, — отозвался он и нежно прикоснулся губами к ее горячим губам.
— Какая тишина… Мы в лесу? — спросила она.
— Да, голубка моя… Товарищи уже в пути. Они обещали все время молиться богам о твоем выздоровлении, а я поклялся как можно скорее поставить тебя на ноги, и пусть Артемида, владычица здешних лесов, поразит меня своими золотыми стрелами, если я не сделаю этого.
— Я постараюсь не умереть, чтобы отвратить от тебя гнев богини за клятвопреступление, — прошептала она, силясь улыбнуться…
А в это время Сатир с товарищами крупной рысью гнали своих лошадей по ночной дороге. Тарентинец на ходу излагал свой план действий.
— Наши лошади измучены, — говорил он. — Попробуем их заменить, пусть даже силой.
— Изрубили стражников — справимся и с трактирными рабами! — крикнул Ириней.
Все остальные тоже настроены были крайне воинственно.
Два часа спустя они доскакали до заезжего двора и застучали в ворота. К поздним посетителям вышли два заспанных раба с факелами в руках.
— Открывай ворота! Где хозяин? — грозно крикнул Сатир.
— Не кричи, приятель! Хозяин велел не беспокоить его, — ответил один из рабов.
— Что такое? — загремел Сатир. — Молчать! Буди его, иначе мы сейчас сами его разбудим!
— Да кто вы такие? Можно подумать, что вы гонцы самого сената! — воскликнул другой раб, тем не менее поспешно распахивая ворота.
— Можешь в этом не сомневаться! — надменно заявил Сатир. — А ну, бегом! Исполняй приказ, если не хочешь, чтобы я пощекотал тебя своим мечом!
Всадники въехали во двор.
На шум отовсюду сбегались рабы. Засверкали зажженные факелы. Гладиаторы заметили, что почти у всех слуг в руках короткие мечи или увесистые палицы. По всей видимости, обитатели заезжего двора были люди не боязливые, готовые к отражению любого нападения. Этому не приходилось удивляться, ибо берег моря находился отсюда всего в нескольких милях, а пираты зачастую высаживались со своих кораблей на сушу и, рыская по дорогам, грабили и хватали людей, которых потом уводили с собой на корабли и отвозили на делосский рынок. Поэтому здешний народ вел себя осмотрительно. Его не так-то просто можно было захватить врасплох. Несомненно, в этом заведении слугами были люди, не склонные шутить, но и Сатир не намерен был отступать, мгновенно оценив положение и решив действовать не столько силой, сколько хитростью и нахальством, а именно: выдать себя за сенатских гонцов и, улучив момент, захватить содержателя этого заведения в заложники.
Всадники едва успели соскочить с коней, как появился хозяин заезжего двора. Это был высокий человек тучного телосложения и почтенного возраста.
— Кто вы такие? Откуда? — подозрительно всматриваясь в приезжих, спросил он.
— Мы уже десять часов в пути и голоднее волков, — ответил Сатир раздраженным тоном. — Вели своим рабам отвести наших лошадей в конюшню, а для нас накрой стол. Тащи на него все что у тебя есть да поскорее. Нам некогда — везем срочные письма сената.
Все это было сказано Сатиром грубым и развязным тоном (тарентинец хорошо знал, как ведут себя государственные виаторы на заезжих дворах — в юности он не раз был тому свидетелем, путешествуя вместе с письмоносцами). Поэтому хозяин не усомнился в том, что имеет дело с гонцами из Рима.
Все же он потребовал от Сатира письменное предписание.
— Получишь его, когда мы сядем за стол! — нагло заявил тот, бросив поводья своего коня ближайшему из слуг, и решительным шагом направился к дверям трактира.
Остальные всадники последовали его примеру. Они спешивались молча, боясь выдать плохое латинское произношение.
Хозяин, почесав за ухом, сказал рабам:
— Заприте-ка ворота и больше никому не открывайте без моего ведома!.. Гонцы сената! — раздумчиво проговорил он. — Сейчас пойду и разузнаю, куда это спешат эти полуночники.
— Посмотрите, в каком состоянии их лошади! — с возмущением сказал один из рабов. — Бедные животные! Они при последнем издыхании…
— Клянусь крыльями Пегаса! — подхватил другой раб. — Они безостановочно гнали их во весь опор от самой Таррацины…
— Ни один римский виатор и не подумает жалеть казенных лошадей, — заметил хозяин. — Ладно, пойду… Судя по всему, что-то произошло в Риме. Кто знает, может быть, кимвры перешли через Альпы, да не допустит этого всемогущий Юпитер!..
И в голосе его прозвучала неподдельная тревога.
Вернувшись в дом, хозяин приказал слугам разбудить повара. На чуть тлеющие угли в очаге подбросили дров. Повар быстро разогрел остатки вчерашнего ужина.
Хозяину так не терпелось расспросить гонцов сената о последних новостях из Рима, что он с целью немного смягчить крутой нрав старшего из них принес и поставил на стол кувшин с лучшим формианским вином, которое он подавал только очень важным путешественникам.
Мнимые гонцы, рассевшиеся за столом в просторном зале трактира, убедили хозяина и прислугу в том, что они давно не притрагивались к еде — с такой быстротой и жадностью поглощали поданную им простую пищу.
Когда гладиаторы покончили с трапезой, хозяин обратился к Сатиру:
— А теперь, будь так любезен, покажи-ка мне письменное предписание сената, подтверди свои полномочия, о чем я должен записать должным образом в дорожную книгу, и заодно, если это не секрет, скажи, что произошло? Давно я уже не видел, чтобы письма сената везли с такой поспешностью и…
Он не договорил, потому что Сатир, а вслед за ним все его товарищи разом поднялись из-за стола.
— А ну, братья, — сказал им Сатир. — Покажите гостеприимному хозяину наши предписания.
Гладиаторы с лязгом обнажили мечи, повергнув хозяина и его слуг в полную растерянность.
— Что… что все это значит? — заикаясь проговорил трактирщик.
— А то, мой друг, — со свирепым выражением лица ответил Сатир. — Вот в этих самых мечах, какие ты видишь, заключаются и все наши полномочия, и требуемое тобой предписание… Не вздумайте кричать и звать на помощь, если жизнь вам дорога, — сверкнув глазами, с угрозой предупредил тарентинец шевельнувшихся было слуг. — А ты, любезнейший, — снова обратился он к хозяину, — делай то, что я тебе скажу…
— Но кто вы? — вскрикнул хозяин станции, который еще не до конца потерял мужество и достоинство. — Если вы пираты и собираетесь меня похитить, то знайте, что я небогат и не смогу заплатить за себя выкуп. Лучше убейте меня. Я предпочитаю умереть свободным у себя на родине, а не рабом на чужбине…
— Успокойся, — перебил его Сатир. — Мы не пираты, и нам не нужны ни твой выкуп, ни твоя свобода! Ты спрашиваешь, кто мы? Изволь, отвечу. Не позднее чем вчера ночью мы вырвались из гладиаторской тюрьмы, изрубив в куски с десяток стражников, которые захотели побеседовать с нами языком оружия. Но мы доказали этим заносчивым потомкам Квирина, что смотреть бои гладиаторов сидя на безопасных сиденьях в цирке или самим сражаться с ними равным оружием — это отнюдь не совсем одно и то же. Ты, как я вижу, человек благоразумный, к тому же знаешь цену свободе, раз готов скорее умереть, чем потерять ее. Поэтому ты нас тоже поймешь — мы собираемся умереть или быть свободными…
— Но чего вы хотите от меня? — уныло спросил хозяин станции.
— Сколько лошадей в твоих конюшнях? — в свою очередь спросил Сатир.
— Около сорока.
— Прекрасно! Ты прикажешь своим рабам покрыть чепраками и взнуздать двенадцать лучших твоих лошадей. Нам еще долго уходить от погони, поэтому нам нужны запасные лошади…
— Двенадцать скакунов! — горестно воскликнул хозяин. — Разве я когда-нибудь смогу возместить казне стоимость двенадцати лошадей?..
— Довольно причитать! — остановил его Сатир. — Мы оставляем тебе семь своих лошадей — стало быть, ты жертвуешь лишь пятью. Или ты даешь нам сейчас же без всяких фокусов столь необходимых нам лошадей или умрешь глупцом, а коней мы, будь в этом уверен, заберем сами, работая вот этими вот мечами. Можешь не сомневаться, мы неплохо обучены обращению с ними.
Мрачные лица беглых гладиаторов и блеск их отточенных мечей, которые они в любой миг могли пустить в дело, не оставляли злополучному хозяину трактира ничего другого, как покориться силе.
Сатир, Ириней и Думнориг вместе с хозяином вышли во двор. Багиен, Астианакс и Сигимер задержались в трактире, чтобы присмотреть за четырьмя слугами, которым было приказано сидеть тихо.
Хозяин и сопровождавшие его трое гладиаторов подошли к конюшне.
Конюхи, спавшие на сеновале, были разбужены и по приказу хозяина стали взнуздывать и выводить во двор лошадей. Они немало были удивлены, что сенатские гонцы отправляются в путь с запасными лошадьми.
— Тебе придется немного прогуляться вместе с нами, — тихо сказал хозяину Сатир. — А вдруг тебе придет в голову посадить на коней своих рабов и пустить их за нами в погоню?.. Поэтому скажи своим людям, чтобы они не вздумали нас преследовать, иначе мы не можем обещать, что сохраним тебе жизнь.
Хозяин в ответ понуро кивнул головой в знак того, что он все хорошо понял, и крикнул конюхам, чтобы ему немедленно подали коня.
Как раз в эту минуту из трактира вышли Астианакс, Сигимер и Багиен. Они первыми вскочили на коней, приняв от конюхов поводья шести запасных лошадей.
— Открывай ворота! — скомандовал Сатир слугам.
Потом он сделал знак хозяину станции, чтобы тот садился на коня.
Почти одновременно с хозяином Сатир, Ириней и Думнориг вскочили на своих лошадей, но в этот момент из трактира выскочили трое рабов и завопили, что хозяина похищают разбойники.
Во дворе сразу началась суматоха. Все обитатели заезжего двора, сбегаясь отовсюду и вооружаясь кто вилами, кто рогатинами, были преисполнены решимости выручить своего господина, но хозяин срывающимся голосом приказывал им оставаться на месте, ибо в противном случае его убьют.
Сатир громко крикнул, что не поставит за жизнь их господина и благодетеля даже потертого асса[376], если в пути своего следования обнаружит какие-либо признаки погони. В то же время он обещал, что немного погодя отпустит пленника.
Багиен, Астианакс и Сигимер, держа на поводу запасных лошадей, уже выезжали за ворота.
Следом за ними, прикрывая товарищей с тыла, двинулись Сатир, Ириней и Думнориг, а вместе с ними оказавшийся заложником хозяин станции.
Столпившиеся во дворе рабы осыпали похитителей руганью и проклятиями, однако не смели наброситься на них, опасаясь за жизнь своего господина.
Спустя еще немного времени резвые кони вынесли всадников на Аппиеву дорогу.
Посвистывая и весело смеясь, беглецы проскакали около трех миль и, убедившись, что за ними нет погони, отпустили с миром хозяина заезжего двора, который повернул обратно, кляня на ходу ночных посетителей и одновременно благодаря богов за то, что отделался одним испугом.
Беглецы не могли знать, что посланная за ними в погоню турма апулийских всадников поздно вечером прибыла в Таррацину.
Возглавлявший турму центурион и все его подчиненные находились во власти охотничьего пыла.
Владелец кабачка у Вод Нептуновых сообщил центуриону, что интересующие их всадники были у него около третьего часа пополудни. Преследователи обрадовались. Беглые больше не располагали выигрышем во времени, которого они добились благодаря обманному маневру с поворотом на Велитры и Ланувий с Латинской дороги на Аппиеву, что заставило преследователей проскакать около десяти лишних миль до самого Ферентина.
В заезжем дворе у Таррацины центурион дал своему отряду отдых до утра. Он рассудил, что и беглецы, лошади которых некормлены и измучены, тоже вынуждены будут остановиться на ночлег. Центурион не сомневался, что догонит их на следующий день.
На рассвете, когда отряд апулийцев готовился продолжить путь, в заезжий двор въехал всадник, следовавший в Рим из Неаполя по своим делам, и рассказал о ночном происшествии на виаторской станции в области Формий.
— Недолго им осталось гулять, этим разбойникам, — выслушав сообщение неаполитанца, сердито изрек центурион и приказал своим всадникам садиться на коней.
Первые несколько миль отряд прошел крупной рысью. Немного выше Таррацины, проезжая по узкому ущелью, всадники увидели дым, поднимавшийся из глубины соснового леса (это был дым костра, возле которого спасались от холода Мемнон и Ювентина).
Если бы преследователи не знали о дерзком нападении на формианский заезжий двор, который находился в двенадцати-пятнадцати милях дальше этого места, то они не преминули бы прочесать лес. Но всадники, спеша к Формиям, проскакали мимо. К тому же валявшиеся у обочины дороги спиленные деревья не оставляли сомнений в том, что в лесу работают дровосеки.
Александриец в тот момент, когда услышал топот копыт большого количества лошадей и резкие голоса, доносившиеся со стороны дороги, только-только развел новый костер, устроив постель для Ювентины на месте старого.
Мемнон сразу подумал, что это преследователи из Рима.
Гладиатор замер, прислушиваясь. Его привыкшее к опасностям сердце затрепетало.
«Сейчас они остановятся и будут проверять лес», — сверкнуло у него в голове.
Он испугался не за себя. Он знал, что умрет раньше Ювентины и умрет с мечом в руке, постаравшись недешево отдать свою жизнь. Его смерть будет вполне заслуженным концом пойманного с поличным пирата, у которого нет оснований пенять и жаловаться на несправедливость римского правосудия. Но Ювентина? Какая вопиющая несправедливость, если погибнет она, это прекрасное и благородное сердце, не причинившая никому зла семнадцатилетняя девушка! Ему также пришла в голову мрачная мысль, хватит ли у Ювентины решимости принять яд, который она постоянно носит с собой. Живой ей нельзя попадать в руки римлян. Они ее замучают без всякой жалости…
Эти мысли проносились в его мозгу до тех пор, пока конский топот и крики всадников не стали постепенно удаляться и затихать.
Словно тяжелый груз упал с сердца гладиатора. Римляне, конечно, видели дым от его костра, но они явно спешили.
Мемнону вдруг вспомнилось:
«Кажется, Сатир говорил о том, чтобы устроить погром на каком-нибудь заезжем дворе и тем самым отвлечь на себя все внимание преследователей».
Тогда Мемнон, удрученный состоянием Ювентины, не придал значения его словам.
«Ах, Сатир! Тысячу раз хвала тебе, если твои предусмотрительность и самоотверженность спасли нас от неминуемой гибели», — подумал он.
Мемнон еще раз напряг слух, но с дороги больше не доносилось ни звука.
Он воздел руки к чистому голубому небу и прошептал горячую благодарственную молитву всем олимпийским богам.
Потом он подумал о товарищах, которым теперь грозила большая опасность, если хитрый и дальновидный Сатир не догадается вовремя свернуть с большой дороги и перейти на окольные, не постарается сбить со следа римских ищеек. Для этого нужно уйти в глухие места, в непролазные заросли, путать следы среди многочисленных речек, смело преодолевая их вброд и часто меняя направление своего движения…
Мемнон снова поднял глаза к небу и прочел вслух новую молитву, на этот раз умилостивительную, со смиренной просьбой к богам оказать содействие несчастным людям, стремящимся только к одному-единственному — к свободе.
Молитва у него получилась по-детски наивной, похожей на те молитвы, какие он заучивал в детстве, когда посещал храмы вместе с матерью, женщиной очень набожной, и просил у богов о тех или иных благах, а иногда и о помощи против обидчиков.
К восемнадцати годам, увлекшись чтением сочинений Эпикура, он стал убежденным атеосом[377] и смело доказывал сверстникам, что, может быть, боги и существуют, но, судя по тому, какие мерзости происходят вокруг и скольким негодяям сходят с рук гнуснейшие преступления, до людей им нет никакого дела.
Позднее, когда на него как из рога изобилия посыпались жестокие невзгоды, он не то чтобы изменил свое отношение к религии — он просто отказался от воинственного ее отрицания, в глубине души подозревая, что получил предупреждение свыше за свое вызывающее неверие, которое выражал словами, полными гордыни и самонадеянности.
Эпикуреец еще не умер в его душе, но сегодня он вдруг почувствовал неодолимую потребность молиться. Он искренне просил богов простить ему его атеизм, пусть не ради него самого, но ради близких и дорогих ему людей.
После молитвы у него стало как-то полегче на душе. Он глубоко вздохнул и снова занялся костром, подбросил в него дров, потом проверил землю под постелью спавшей Ювентины, просунув туда руку и убедившись, что земля еще хранит тепло.
Ювентина спала и не знала, как близко мимо них промчалась смерть. Она тихо бредила. Ее преследовали кошмары.
Мемнон с грустью и обожанием всматривался в любимые черты. Дивное создание, бесценный дар, посланный ему каким-то добрым божеством! Великое утешение, посетившее его душу именно тогда, когда ему, поверженному в безысходное отчаяние, казалось, что нелепый мир, погрязший во лжи, пороках и преступлениях, не стоит того, чтобы о нем особенно сожалеть, прежде чем навсегда его покинуть!
Как только миновала опасность, Мемнон почувствовал огромный прилив сил и надежду добиться выздоровления Ювентины.
У нее горячка. Но не такая это болезнь, чтобы от нее умерла молодая девушка, родившаяся и выросшая в деревне, закаленная в работе на лоне природы, на открытом чистом воздухе! Ей прежде всего необходимы тепло и покой. Что ж! Он доставит ей все это, сам будет спать урывками, будет непрестанно жечь костры, прогревая землю, готовить лекарства из трав…
Между тем гладиаторы проскакали мимо Формий и остановились в трех милях от города в том месте, где от Аппиевой дороги ответвлялась проселочная дорога, ведущая на север.
В это время уже рассвело.
Сатир полагал, что пора оставить «царицу дорог» и перейти на Латинскую дорогу, хотя до нее придется проделать путь по меньшей мере в двадцать пять миль, что замедлит их продвижение вперед почти на полдня.
Проселочная дорога, на которую хотел свернуть Сатир, ему и Иринею была знакома. По их словам, она вела на Аквин мимо развалин Фрегелл.
Сатир предложил, добравшись до Латинской дороги, проехать по мосту через Лирис у Фрегелл и потом берегом реки вернуться на Аппиеву дорогу.
— Правильно, — поддержал Ириней. — Заставим римлян проскочить вперед по Аппиевой дороге. К тому времени, когда они догадаются, что их перехитрили, мы уже будем далеко. Если откажемся от сна и отдыха, сегодня же вечером доберемся до Капуи. А от Капуи до имения Минуция не больше тринадцати миль.
Всадники, пересев на запасных лошадей, съехали на проселочную дорогу.
Первые несколько миль она была достаточно ровной, затем стала извилистой и ухабистой. Через два часа всадники выехали на Латинскую дорогу близ того печального места, где всего двадцать один год назад стоял цветущий и славный город Фрегеллы[378].
Теперь от него остались одни развалины. Римляне подвергли Фрегеллы жестокой каре за восстание его жителей, требовавших предоставления им прав римского гражданства. Принимавших участие в мятеже частью перебили, частью выслали за пределы Италии. Оставшуюся массу населения города — мужчин, женщин и детей — римский сенат приказал переселить в область Фабратерии, где они должны были основать новое поселение. По прямому указанию из Рима Фрегеллы были полностью разрушены в назидание всем жителям Италии.
Спустя четыре года после этого Гай Гракх, второй раз избранный на должность народного трибуна и пользовавшийся исключительной поддержкой плебеев, предложил закон об уравнении в правах с римлянами италийских союзников, но трудно было представить законопроект менее популярный в римском народе, который не желал поступаться своими привилегиями в пользу всех других италийцев.
Даже Гай Фанний Страбон[379], близкий друг Гракха, ставший консулом исключительно благодаря стараниям последнего, отступился от него и на плебейской сходке с яростью обрушился на этот законопроект.
— Неужели вы думаете, — восклицал он во время своего выступления, — что, предоставив союзникам гражданские права, вы и впредь будете стоять в народном собрании, как вы стоите теперь передо мной, или что вы и впредь будете занимать те же места, что и теперь, на всех играх и развлечениях? Неужели вы не понимаете, что эти люди заполнят все места?
Законопроект Гракха был провален, хотя все римские граждане, от нобилей до последнего из пролетариев, в глубине души прекрасно сознавали, что италики не прекратят борьбы и недалек тот день, когда они возьмутся за оружие.
Потому-то и Минуций, собираясь поднять восстание рабов, очень надеялся привлечь к нему свободных жителей Италии и превратиться из предводителя беглых рабов в вождя римских союзников.
Всадники молча проехали мимо разрушенного города.
Солнце уже стояло высоко в небе. Оно красило нежным розовым цветом вершины Апеннинских гор.
Вскоре гладиаторы увидели реку, вздувшуюся после таяния в горах выпавшего три дня назад огромного количества снега.
Это был Лирис, протекавший вблизи юго-восточной границы Лация.
Здесь через реку был переброшен крепкий деревянный мост, повторявший своей конструкцией Сублицийский мост в Риме.
Проехав по мосту, всадники еще некоторое время продолжали движение в сторону близлежащего Аквина, затем свернули с Латинской дороги на слабо наезженную дорогу, тянувшуюся берегом реки по направлению к Синуэссе.
По этой дороге около двух часов пополудни, преодолев без остановок от самых Формий не менее сорока миль, беглецы выехали снова на Аппиеву дорогу прямо перед Синуэссой.
Разогнав лошадей во весь опор, они вихрем промчались мимо этого города и в трех милях дальше него часа на два задержались в маленьком городке под названием Воды Синуэсские, чтобы накормить и дать отдых лошадям, да и самим немного передохнуть и подкрепиться едой.
Это было довольно известное место лечения и отдыха, где не только местные, но и римские богачи любили проводить время, хотя большинство предпочитало нежиться в Байях, приморской здравнице, находившейся в тридцати милях южнее Вод Синуэсских. Туда в летнее время съезжалась чуть ли не вся римская знать.
Беглецы не подозревали, что их преследователи совсем близко.
Отряд апулийцев появился на заезжем дворе близ Формий через четыре часа после того, как гладиаторы его покинули.
Центурион приказал всадникам сменить лошадей и повел их дальше.
У самых Формий им повстречались путники, следовавшие из Аквина. Они сообщили преследователям, что видели группу всадников с запасными лошадьми, съехавших с Аппиевой дороги в сторону Аквина.
Апулийцы, нещадно погоняя своих лошадей, понеслись в указанном направлении.
Так что беглецы, надеявшиеся сбить погоню со следа, повернув на Латинскую дорогу, ничего этим не добились. Преследователи в пути получали точные сведения о передвижении гладиаторов от местных жителей, и в то самое время, когда они остановились в Синуэсских Водах, центурион и его апулийцы, почти загнав лошадей, прибыли на виаторскую станцию близ Синуэссы.
Об отдыхе никто из апулийцев не помышлял. Они были полны решимости продолжать преследование.
Пересев на свежих лошадей, они помчались дальше.
Примерно через час преследователи были уже в трех милях от желанной цели.
Тем временем гладиаторы решили больше нигде не задерживаться, пока не доберутся до Капуи.
Ириней, стараясь ободрить уставших товарищей, говорил им, что в имении Минуция они будут в полной безопасности, даже если туда за ними явится легионная конница.
Беглым ученикам Аврелия оставалось только гадать, откуда у Иринея такая хвастливая уверенность. Тем не менее это придавало им силы. Никто из них не заикнулся о том, что валится с коня от усталости и бессонницы.
Солнце уже стало клониться к закату, когда гладиаторы доскакали до перекрестка двух дорог — Аппиевой и Домициевой.
Последняя вела дальше на юг вдоль морского побережья. Аппиева дорога в этом месте поворачивала, огибая город Патрин, почти строго на восток и шла через Урбану к Казилину.
Отсюда гладиаторы продолжали гнать своих лошадей во весь опор и замедлили их бег на последнем длинном и утомительном подъеме дороги перед двумя преградившими путь полноводными притоками реки Саво.
Когда подъем закончился, беглецы одновременно с открывшейся их взору широкой речной долиной увидели примерно в полутора милях позади себя облако пыли и мчавшийся за ними по дороге конный отряд.
Это были преследователи.
— Дождались встречи! — воскликнул Сатир.
— Их не меньше тридцати, — хладнокровно установил Думнориг.
— Предлагаю дать им бой на свайном мосту! — крикнул Ириней. — Уж там-то они не обойдут нас с тыла…
В самом деле, продолжать бегство не имело смысла. На своих конях, измученных в течение дня почти непрерывной скачкой, гладиаторы не смогли бы уйти от преследователей, которые наверняка успели сменить лошадей. Поэтому все согласились с предложением Иринея.
В этот момент беглецы, решительно настроенные скрестить свои мечи с мечами римлян, не подумали о том, что у врагов могут оказаться луки и стрелы. Это оружие позволило бы им, не вступая в рукопашную схватку с искусными и отчаявшимися в своем безысходном положении людьми, легко перебить их всех до одного с расстояния нескольких десятков шагов.
Впереди было два моста, служивших переправой через два притока Саво, реки, основное русло которой проходило в нескольких милях восточнее Аппиевой дороги.
Ближний мост был деревянный, а второй, перекинутый через соседний приток, который находился от первого притока на расстоянии примерно одной мили, имел каменные опоры и назывался Кампанским.
Гладиаторы доскакали до первого моста и остановились возле него, решив здесь сразиться с римлянами.
— А не сжечь ли нам его? — как бы про себя сказал Думнориг, скользя взглядом по противоположному берегу реки.
— Сжечь мост? — переспросил Сатир.
— Сухого хвороста предостаточно, не правда ли? — указал галл товарищам на другой берег, густо поросший кустарником и деревьями.
— Вот славная мысль! — вскричал Ириней. — Ну и голова у этого арвернца!
— А я ничего не пойму! О чем вы говорите? — с недоумением спросил Багиен.
— Думнориг предлагает поджечь за собой мост, — сказал более сообразительный Астианакс.
— Поджечь за собой мост? Но успеем ли мы? — с сомнением покачал головой Сигимер.
— Нужно попытаться, — сказал Думнориг.
Гладиаторы поскакали по мосту на другой берег, уводя с собой запасных лошадей. Там они соскочили с коней, привязали их к стоявшим поблизости деревьям и принялись за дело: срубали мечами иссохшие кусты, ломали мертвые сучья деревьев и сносили все это на середину моста.
В это время Сигимер, достав спрятанные под чепраком своего коня огниво, кремень и трут, стал высекать огонь.
Очень скоро на мосту выросла целая гора хвороста, под которым германец и помогавший ему Багиен усердно раздували огонь.
Наконец нижние ветки хвороста загорелись. Огонь с треском пополз вверх, и спустя еще одну минуту над мостом взвилось огромное пламя.
Гладиаторы испустили торжествующий крик. И в этот момент из-за вершины холма на противоположном берегу реки показались всадники.
Беглецы, не обращая на них внимания, продолжали таскать на мост охапки хвороста и бросать их в пламя.
Уже занялись перила моста, когда к нему подскакали римские всадники.
Они были вооружены длинными спафами. За плечами у них были колчаны с луками и пучками стрел.
Всадники заметались по берегу, посылая проклятья возившимся на мосту гладиаторам:
— Подлые головорезы!
— Проклятый убойный скот!
— Погодите! Сдерем с вас ваши гладиаторские шкуры!
— Будете кормить на крестах воронье!..
Но это были вопли бессильной ярости. К огню уже нельзя было подступиться. Высушенные в течение многих лет под щедрым солнцем Кампании деревянные сваи моста быстро охватывало пламя. В реку падали горящие обломки перил и дощатого настила, которые подхватывало бурное течение.
Центурион, осознав, что беглецы ускользнули от него, в гневе приказал всадникам метать в них стрелы.
В это время мост стал рушиться и гладиаторы, неустанно подбрасывавшие в огонь пучки хвороста, поспешно его очистили.
Под градом стрел они выбрались на берег, причем Сигимер был ранен в грудь. К счастью для него, стрела была на излете и ранение оказалось легким, но крови германец потерял не меньше секстария, прежде чем товарищи сделали ему тугую повязку из разодранной туники.
Мост горел и разваливался на части.
Случись подобное летом, эта речка не стала бы для отважных апулийцев непреодолимой преградой. Но зима еще не кончилась, река вот-вот должна была выйти из берегов и поэтому сделалась шире и глубже обычного, к тому же скорость ее течения увеличилась, а вода в ней была очень холодна.
Сгрудившиеся у пылавшего моста апулийские всадники оставались беспомощными свидетелями еще одного особо тяжкого преступления, совершенного беглыми гладиаторами, ибо по римским законам любой виновный в преднамеренном поджоге приговаривался к смерти.
Но избавившиеся от своих преследователей беглецы меньше всего думали о преступной тяжести содеянного. Напротив, они не отказали себе в удовольствии некоторое время полюбоваться разрушительным делом своих рук. После этого они, вскочив на коней, погрозили кулаками толпе своих врагов на противоположном берегу и поскакали к Кампанскому мосту.
Ювентина не умерла. Ее крепкий организм выдержал.
Прометавшись два дня в жару, на третий день она почувствовала себя лучше. К ней вернулся голос, и почти прекратился мучивший ее до этого сильный кашель.
Мемнон все эти три дня и три ночи трудился не покладая рук, позволяя себе спать лишь урывками, пока горели два костра по обе стороны от того места, где лежала на своей постели Ювентина. Обычно он просыпался от холода, вскакивал и снова раздувал тлеющие угли костра. В ночное время, когда было особенно холодно, гладиатор чаще переносил девушку на прогретые кострами места и следил за тем, чтобы земля под постелью больной была постоянно теплой.
Днем он заготавливал дрова, сушил над огнем отсыревшие в ночном тумане одеяла и одежду, готовил отвары и настои из лекарственных трав.
Нельзя было забывать и об уходе за лошадьми. Мемнон кормил их с таким расчетом, чтобы оставленного товарищами корма хватило по меньшей мере на шесть дней.
После тщательных поисков он обнаружил неподалеку крошечный родничок, сочившийся из-под корней могучего старого дуба. Рядом с родником александриец выкопал мечом достаточно глубокую яму, которая в течение нескольких часов наполнилась водой, что позволило ему напоить лошадей.
Ювентине он готовил похлебку из полбы и сам кормил ее из ложки, как ребенка, несмотря на все ее протесты и капризы.
Сам он довольствовался распаренным ячменем, благо к нему он успел привыкнуть за время, проведенное в гладиаторской школе.
Со стороны дороги его порой беспокоили доносившиеся оттуда голоса путников. Реже слышался конский топот, но это были проносившиеся мимо одиночные всадники.
Однажды он пробрался ближе к дороге и обратил внимание на валявшиеся по обеим ее сторонам спиленные деревья — следы работы дровосеков.
Вид этих поваленных деревьев подействовал на Мемнона несколько успокаивающе: у любого, кто проходил или проезжал по дороге и обращал внимание на поднимавшийся над лесом дым от его костров, несомненно, возникала мысль, что в лесу обосновались дровосеки. Но все-таки он предпочитал не задерживаться здесь слишком долго.
Ювентина под вечер третьего дня их пребывания в ущелье заявила, что достаточно хорошо себя чувствует, поэтому пора трогаться в путь.
— Ты уверена в этом? — спрашивал Мемнон, озабоченно вглядываясь в бледное лицо девушки и трогая губами ее лоб, чтобы проверить, не горяч ли он.
— Я ужасно выгляжу, не правда ли? — стесняясь, говорила она.
— О, нет, голубка моя, ты была и есть самая красивая на свете.
И он целовал ее в губы и шептал ей ласковые слова.
— Тебя не знобит? — спросил он, когда приготовил на ужин надоевшую ей вареную полбу.
— Немножко.
— Вот видишь, ты еще очень слаба, — встревожился он и стал закутывать ее в просушенные у костра одеяла.
— Нужно поскорее выбираться отсюда, — сказала она. — У меня какое-то недоброе предчувствие…
— До Формий и Кайеты отсюда самое малое четырнадцать-шестнадцать миль, — задумчиво произнес Мемнон. — Это неблизкий путь. Выдержишь ли ты? — испытующе взглянул он на Ювентину.
— Я постараюсь, милый.
В последнюю ночь Мемнон, как и прежде, непрестанно поддерживал огонь и делал отвар из трав.
За два часа до рассвета он в последний раз разбудил ее, заставив выпить лекарство и перебраться на новое место, прогретое костром.
Сам он тоже прилег рядом с ней и уснул крепким сном.
Проснулся он, когда уже взошло солнце. Ювентины на месте не оказалось. Гладиатор вскочил на ноги и увидел, что она стоит рядом с лошадьми и кормит их по очереди ячменем прямо из рук, доставая его пригоршнями из мешка.
Обернувшись на шорох его шагов, она улыбнулась ему.
— С добрым утром! — сказала она нежным голосом.
— Здравствуй, красавица моя! Утро сегодня действительно чудесное, — взглянув на чистое лазоревое небо, подернутое кое-где белыми облачками, ответил Мемнон. — Тебе нужно было сразу разбудить меня, — подойдя к ней и обняв ее за плечи, сказал он.
— Нет, лучше бы ты поспал еще. Тебе нужно как следует отдохнуть перед дорогой.
— Но, может быть, нам не стоит спешить, девочка? Может быть, поедем завтра? — с сомнением произнес Мемнон.
— Я совершенно здорова, — бодрым тоном сказала Ювентина.
Мемнон задумался.
— Хорошо, если ты так настаиваешь, — наконец, заговорил он. — Только поедем не Аппиевой дорогой, а той, что идет по самому берегу моря. Я знаю эту дорогу. Она плохая, неровная, зато безлюдная. Я видел ее раньше. Однажды где-то в этих местах перед началом бури мы вытащили свои корабли на берег и провели на суше два дня, пока море не успокоилось. Думаю, по этой дороге мы доедем прямо до Кайеты…
И они стали собираться в путь. Кроме своей одежды, они взяли с собой несколько одеял. Лошадям скормили две трети оставшегося ячменя, предполагая покормить их еще раз в дороге. Бронзовый котелок, сослуживший им хорошую службу, они решили оставить, напоив из него напоследок лошадей.
Перед уходом они в последний раз окинули взглядом давшую им скромный приют лесную полянку со стоявшим на ней шалашом, заваленным хвоей (шалашом они так и не воспользовались, потому что все эти дни была ясная погода).
— Как мало нужно человеку, — вздохнув, сказала Ювентина. — Зачем ему безумная роскошь, из-за которой повсюду происходят войны и льется кровь? Странно! Люди из жадности как будто стремятся предупредить свои, в общем-то, совсем небольшие потребности, а я… С тобой я могла бы жить здесь и быть счастливой, — мечтательно и грустно добавила она.
В это время Мемнон взнуздал одну из лошадей и посмотрел на нее с улыбкой.
— Ну, нет! Только не здесь! — сказал он. — Когда-нибудь мы с тобой найдем себе место поспокойнее, подальше от Италии, где нас никто не будет разыскивать, — сказал он.
Пропустив вперед Ювентину, александриец повел следом за ней привязанных друг к другу лошадей, обрубая мечом мешавшие ветки деревьев.
Ювентина, внимательно осматриваясь вокруг, первая пробралась к дороге и убедилась, что она совершенно пустынна.
Перед тем как усадить девушку рядом с собой на коня, Мемнон тщательно укутал ее поверх плаща двумя одеялами.
— Я теперь похожа на смешную куклу, какие вывешивают на перекрестках во время праздника Компиталий[380], — смущенно посмеивалась она, когда они тронулись в путь.
— Нет, ты хорошенькая куколка! — весело воскликнул Мемнон, целуя ее.
Легкой рысью они проехали около двух миль.
Заметив слабо проторенную дорогу, отходившую вправо от основной, Мемнон тут же свернул на нее, вполне уверенный, что она в конце концов выведет их на морское побережье.
Эта дорога шла между дикими зарослями глухого извилистого ущелья, по которому им пришлось ехать не менее шести миль, пока нависавшие над ними скалы внезапно не раздвинули свою неприступную гряду и взору их не открылась спокойная гладь бескрайнего моря.
Ювентина, увидев море, не могла удержаться от радостного и восторженного крика:
— О, боги! Как красиво!
Мемнон смотрел на этот величественный лазурный простор с суровой сдержанностью моряка, привыкшего к красоте моря.
Узкая каменистая дорога тянулась вдоль берега над обрывом.
Внизу была широкая песчаная отмель, на которую лениво набегали пенистые волны.
Когда они проехали еще около трех миль, Мемнон остановил лошадей, решив, что Ювентине пора отдохнуть.
Они остановились у маленькой, растерзанной бурей рощицы.
Мемнон соскочил с коня, потом бережно снял с него свою спутницу и усадил ее под росшим неподалеку деревом.
Пока Мемнон привязывал лошадей к стволу старой одиноко стоявшей над обрывом сосны, Ювентина загляделась на море.
Она видела его в третий раз после того, как дважды посетила Остию. Кто знает, если бы не ее знакомство с Мемноном, она никогда бы не увидела этой волнующей красоты?
Всего два месяца назад она с равнодушием безысходности готовилась стать блудницей в лупанаре Волкация. И сколько странных, почти невероятных событий изменили ее жизнь! Сначала эта странная, неожиданная и почти роковая для нее история с Минуцием, которая так резко изменила всю ее жизнь. Уже на следующий день после того, как тот привел ее в свой дом, она увидела Мемнона, который, словно прекрасный Адонис, воскрес из мертвых… Она была благодарна судьбе за священный обет Минуция, данный им Диане Тифатине. К римлянину она относилась с искренней симпатией. Конечно, он был до крайней степени избалован и развращен богатством, но что-то выдавало в нем человека необыкновенного, отличавшего его от других римлян с их алчностью, жестокостью, лицемерием и коварством. Но в глубине души она сознавала, что отношение ее к Минуцию могло быть иным, если бы не его обет, который она считала спасительным для себя. Благодаря ему она осталась чистой перед Мемноном с того дня, как увидела его на арене… О, теперь она обрела свободу и никому не даст к себе прикоснуться, кроме Мемнона! Теперь она принадлежит только ему! Только он вправе целовать ее, обладать ею и никто другой!
Так она думала и твердила про себя эти слова, как клятву…
— Что там, за этим морем? — спросила Ювентина, когда Мемнон присел рядом с ней.
— Если смотреть прямо — Карфаген, точнее, его развалины, — сказал Мемнон, обняв ее за плечи. — Вон там, севернее, лежат посреди моря два острова — Сардиния и Корсика. А за ними, если плыть строго на запад несколько сот миль — Балеарские острова, расположенные не так далеко от иберийских берегов, то есть Испании. А если смотреть туда, вдоль берега, то за этим Тирренским морем находится Сицилия. Если ничто нам не помешает, то когда-нибудь от ее берегов мы с тобой на самом быстроходном корабле при попутном ветре за шесть дней плавания доберемся до Крита…
— Как далеко! — прошептала Ювентина.
Немного передохнув и съев по ломтику соленого овечьего сыра, они отправились дальше.
Все-таки Ювентина очень ослабела за время болезни. После двух часов езды она пожаловалась на головокружение. Мемнон немедленно остановился и на руках отнес девушку к скалам, возле которых нашел место, защищенное грудой камней от поднявшегося ветра.
Погода стала меняться к худшему, и Мемнон опасался, как бы их не застигло ненастье.
Но хотя ветер усилился, небо по-прежнему было чистым. По подсчетам Мемнона оставалось еще около десяти миль пути. Чтобы успеть к Кайете засветло, Мемнон решил больше не делать остановок.
Незадолго до заката они увидели город и гавань, заполненную множеством больших и малых кораблей. Их мачты походили на оголенные дыханием зимы деревья. Неровной линией спускались по холмам к морю крепостные стены, надежно защищавшие Кайету со стороны суши. Только с моря город был открыт для нападения.
Кайета была гаванью Формий, удаленных от нее на шесть миль.
Мемнон часто посещал этот город для переговоров с его представителями по поручению Требация.
Власти Кайеты тайно платили дань критским пиратам, тем самым оберегая себя от опустошительных набегов морских разбойников. Требаций имел связи с киликийскими, исаврийскими и прочими пиратами, которые по взаимной договоренности с ним обходили стороной Кайету. В течение ряда лет город находился под покровительством пиратов Новой Юнонии, основанной римскими изгнанниками, бежавшими на Крит после разгрома гракхианского движения.
В описываемое время морской разбой принял такие колоссальные размеры, что ни один город на побережье Италии не мог считать себя в безопасности. Дерзкое нападение Требация на Остию — гавань самого Рима — служило доказательством возросшей силы римских и италийских изгнанников, сумевших через восемнадцать лет после гибели Гая Гракха громко заявить о себе правительству оптиматов в Риме[381].
Во многих крупных приморских городах Италии и Сицилии у критских пиратов были свои люди.
Зачастую они жили там под чужими именами, содержали кабачки, притоны и гостиницы. Благодаря им пираты получали необходимые сведения о передвижениях по морю кораблей с богатыми грузами и состоятельными путешественниками. Мемнон знал таких людей в Сиракузах, Мессане, Неаполе и других городах, будучи доверенным лицом Требация во многих его делах. Он выполнял особо важные поручения архипирата.
Когда Требаций решил напасть на Остию, Мемнон отправился туда на встречу с Ватинием Агеллом. Тот работал на пиратов в благодарность за то, что Требаций помог ему расплатиться с долгами. После того как Ювентина разыскала его по просьбе Мемнона, Ватиний, видимо, всполошился и, боясь разоблачения, почел за благо переменить место жительства, дабы не попасть в руки правосудия.
Что касается Кайеты, то там обосновался Тит Стаций Сальвидиен, покалеченный в одном из морских сражений и доживавший в этом городе свой век старый гракхианец.
Он был близким другом Требация. Настоящего имени его Мемнон не знал, ибо под этим именем (со слов Требация, которые он случайно обронил в одной из бесед с александрийцем) мнимый Сальвидиен был заочно приговорен к лишению «воды и огня» как соучастник гракхианского мятежа.
В Кайете же его знали как благодушного старого человека, бывшего торговца зерном из Сабинской земли, подкопившего денег на безбедную старость и ведущего спокойный размеренный образ жизни.
А между тем лет десять назад это был один из отважных и дерзких пиратов. Так, по крайней мере, охарактеризовал его Требаций, когда в первый раз послал к нему Мемнона.
Требаций рассказывал, что Сальвидиен был навархом, командуя несколькими десятками кораблей, и однажды его предательски завлекли в засаду у берегов Аттики, где пираты рассчитывали поживиться богатым грузом серебра из Лаврийских рудников[382] и где они подверглись нападению афинского флота. Сальвидиена, тяжело раненного копьем в бедро, товарищи едва успели перетащить с тонущего миапарона на гемиолу, которой в числе немногих кораблей, участвовавших в этом походе, удалось вернуться на Крит.
Это было самое тяжелое поражение, понесенное критскими пиратами. Требаций поклялся, что разыщет и покарает предателей. Последних выслеживали в течение долгого времени. Одного из них нашли и удавили в собственном доме. Двух других захватили живыми и доставили на Крит, где с ними поступили так же, как поступали с отцеубийцами и матереубийцами в Риме — зашили в мешок вместе с собакой и утопили в море.
У обращенных к Формиям ворот (они так и назывались — Формианские) был большой трактир — пристанище для путешественников, которые ненадолго прибывали в гавань по своим делам, чаще всего с тою целью, чтобы устроиться на корабль и продолжить свой путь морем.
Мемнон остановил свой выбор на этом заведении, главным образом потому, что здесь имелась конюшня, в которой можно было оставить лошадей.
Хозяину трактира он представился гражданином Кротона, сказав ему, что он возвращается домой вместе с женой из Анция, где они гостили у своих родственников.
Трактирщик за один денарий в день (плата неслыханная даже по сравнению с квартирной платой в приличных римских инсулах) предложил им «самую уютную и чистую комнату» в своей «гостинице», как он не преминул несколько раз назвать нелепое вместилище трех или четырех десятков крошечных и грязных каморок, в которых решались останавливаться на ночлег только очень неприхотливые люди.
Но Мемнону и Ювентине не приходилось быть слишком разборчивыми. В наличии у них было всего двадцать денариев, не считая трех золотых монет, зашитых в пояске Ювентины, а впереди их ожидала неизвестность — как еще примет их Сальвидиен, да и жив ли он вообще?
К тому же Ювентина, измученная путешествием, едва держалась на ногах. Ее снова стал бить озноб. Встревоженный Мемнон потребовал от хозяина принести в снятую им комнату жаровню, за которую тут же пришлось уплатить три сестерция, а заказаннный горячий ужин на двоих обошелся в полтора денария.
Трактирщик словно нутром чуял, что эта молодая супружеская пара не будет особенно возмущаться таким бессовестным грабежом.
Мемнон покинул трактир и вошел в город сразу после захода солнца. К дому Сальвидиена он пробирался в кромешной темноте ночи.
Сальвидиен жил в одном из тихих кварталов Кайеты, где обитали в основном представители зажиточного класса — судовладельцы, торговцы и аргентарии.
Дом его был небольшой, но вполне приличный — с перестилем, двумя триклиниями (летним и зимним) и тремя отдельными комнатами, из которых одна предназначалась для гостей.
Портик дома отличался скромностью, напоминая собой римский осадный навес с двускатной крышей.
Войдя в портик, Мемнон нашел в темноте подставку с лежавшим на ней бронзовым молоточком и постучал им в дверь шестикратным условным стуком.
За дверью послышались осторожные шаги.
— Кто там? — спросил по-гречески негромкий мужской голос.
— Aperi, jam scies![383] — произнес Мемнон эти три латинских слова, которые тоже были условными.
Раздался звук отодвигаемого засова. Дверь открылась, блеснул свет лампы, и Мемнон шагнул в вестибюль навстречу отступившему перед ним слуге, который поднял повыше горевший светильник, чтобы лучше разглядеть столь позднего гостя.
— Не узнаешь меня? — спросил Мемнон.
Светильник в руке слуги затрепетал.
— О, всемогущие боги! — слегка отшатнулся он от александрийца. — Возможно ли?
— Не бойся, — сказал с усмешкой Мемнон. — Я не дух, вырвавшийся из преисподней. Оттуда, говорят, кроме хитрого Одиссея, еще никто из смертных не возвращался.
— Господин будет потрясен, — вымолвил слуга, как только пришел в себя от неожиданности.
— Пойди и подготовь его к нашей встрече, а я подожду.
— Он еще не ложился, — сказал слуга, пропуская Мемнона в атрий. — Тебе не придется долго ждать.
Слуга запер дверь и ушел докладывать хозяину о прибывшем.
Мемнон вздохнул с облегчением.
«Хвала богам! — подумал он. — Какая удача! Сальвидиен жив и здоров!»
Мемнон знал, что старик тяжело болен, и опасался не застать его в живых.
Впервые за эти четыре дня на душе у него стало поспокойнее. Он радовался за Ювентину — наконец-то бедняжка окажется в нормальных человеческих условиях. Здесь она быстро поправится. В том, что Сальвидиен окажет ему гостеприимство, Мемнон почти не сомневался — тот всегда встречал его радушно. Конечно, не обойдется без естественных подозрений с его стороны, но он постарается их развеять.
Мемнон уже соображал, что он предпримет в ближайшее время.
Во-первых, он совершит поездку в Кампанию, чтобы встретиться с Минуцием. Ювентине придется остаться у Сальвидиена дней на десять-пятнадцать. Сам он постарается вернуться как можно скорее, после чего вместе с Ювентиной отправится в Сиракузы — там они будут в большей безопасности, найдя приют у Видацилия в его гостинице…
Мысли его прервал появившийся слуга, сказавший, что господин с нетерпением ждет его.
Александриец прошел за ним в конклав хозяина дома.
Слуга, впустив Мемнона в комнату спальни, остался за дверью.
Старик Сальвидиен сидел на скамейке возле кровати, опираясь двумя руками на толстую трость.
Рядом с ним на небольшом столике горел светильник. При его неясном свете лицо старого пирата казалось мертвенным, как маска Харуна. Мемнон отметил про себя, что за семь месяцев, которые прошли с того дня, когда они виделись друг с другом в последний раз, Сальвидиен еще больше постарел — волосы его стали совсем белыми.
— Да покровительствуют боги тебе, Тит Стаций Сальвидиен, и всему твоему дому! — произнес Мемнон с учтивым поклоном.
— Мемнон! — воскликнул старик. — Так значит, ты не умер? Хвала бессмертным богам!.. Подойди ко мне! Дай мне получше разглядеть тебя, славный юноша!
— Я рад, что вижу тебя в добром здравии, — приблизившись к нему, сказал Мемнон.
— В добром здравии? Это слишком сильно сказано, сынок! Я чувствую себя отвратительно. Нога-то у меня, проклятая, почти совсем отнялась, — пожаловался Сальвидиен и по-старчески завздыхал, но взгляд его, как всегда суровый и пронзительный, так и буравил гостя.
Мемнону было ясно, что старик теряется в догадках: явился ли к нему александриец в качестве посланца Требация или же произошло самое худшее из того, что могло произойти с бывшим пиратом, промучившимся в римском плену, где-нибудь на рудниках, а теперь спасающим себя предательством (бывали случаи, когда такой ценой схваченные с поличным пираты покупали себе прощение). В этом смысле Сальвидиен был особенно подозрителен, потому что в свое время сам едва не погиб в результате измены.
— Но как ты оказался в Кайете? — принялся расспрашивать старик, жестом показав Мемнону на скамейку подле себя. — Что с тобой приключилось? Мне сообщили, что тебя уже нет в живых… Надеюсь, ты все тот же бесстрашный альбатрос, гордый скиталец морей, каким мы тебя знали? — испытующе посмотрел он на александрийца.
— Если не считать, что крылья альбатроса немного помяты в неволе, — мрачно пошутил Мемнон.
— Да, я слышал… Мне рассказывали, что тебя сделали гладиатором и что ты якобы погиб на арене в Капуе.
— Как видишь, это не совсем так. С прошлого лета мне точно пришлось потешать чернь в Риме, в Капуе и в Помпейях, но слух о моей смерти не соответствовал действительности, а несколько дней назад мне и нескольким моим товарищам удалось бежать…
— Вот как? — быстро спросил Сальвидиен. — Ты бежал из римской гладиаторской школы? — и в голосе его прозвучало сомнение.
— Тебе это может показаться невероятным, но мы вырвались из своей тюрьмы, правда, не без труда… Я должен подробно обо всем рассказать, прежде чем просить тебя дать мне приют… Мне и моей жене, — добавил Мемнон.
— Твоей жене? — оживился Сальвидиен. — Вот как, клянусь Минервой! А как же Умбрена? Прости, но я ведь знаю, что на Крите ты был близок с дочерью бедняги Понтия Умбрена…
— Я надеюсь, что она уже забыла обо мне так же, как и о многих других, которые были у нее до меня.
— Ты правильно рассудил, сынок, — одобрительно подмигнул Мемнону старик, — и это хорошо, что тебе она стала безразлична. У нее теперь другой. Ты его знаешь. Это Мамерк Волузий, тоже славный юноша, под стать тебе. Требаций несколько раз посылал его сюда после того, как ты исчез. Как-то мы с ним разговорились, и Мамерк сообщил мне, что он и Умбрена прекрасно ладят друг с другом.
— Я сердечно рад за них обоих, — сказал Мемнон.
— Вот и прекрасно! Было бы жаль, если бы два славных альбатроса стали враждовать из-за женщины… А твоя жена? — помолчав, спросил Сальвидиен. — Уж не та ли это девушка, которая испугала нашего Ватиния Агелла, когда явилась к нему в Остию по твоему поручению? Надо сказать, Ватиний не находил себе места после ее посещения и, наконец, решил навсегда покинуть привычное местечко, к большому неудовольствию Требация, которому теперь не от кого получать последние известия о том, что происходит в Риме…
— Ватиний напрасно беспокоился. Ювентине я доверяю, как самому себе. Прошлым летом я послал ее к нему, чтобы…
— Знаю, все знаю, дорогой мой, — перебил гостя Сальвидиен. — С Ватинием у меня была встреча, и он мне все рассказал, а Требаций, узнав, что ты попал в беду, тотчас распорядился обменять тебя на одного пленного римского всадника…
— Это мне известно, — в свою очередь прервал Мемнон хозяина дома. — Я благодарен Требацию, тебе, Ватинию и всем тем, кто принимал участие в хлопотах по моему освобождению. Неважно, что обстоятельства этому помешали — важно, что я убедился в вашей дружбе и верности. Такое не забывается и дорогого стоит…
— Ты обещал рассказать о том, как тебе и твоим товарищам посчастливилось вырваться из гладиаторской школы, — после короткого молчания напомнил Сальвидиен.
— Да, ты должен знать все, потому что меня и тех, кто бежал вместе со мной, включая мою жену, несомненно, объявили во всеиталийский розыск…
И Мемнон стал рассказывать обо всем по порядку, не скрыв, что в подготовке к побегу участвовал Минуций, римский всадник. Это особенно заинтересовало Сальвидиена, которому показалась странной самоотверженность этого молодого римлянина по отношению к гладиаторам, тем более что она грозила ему полным разоблачением.
— Насколько я понял, этот молодой человек очень легкомысленно подверг себя опасности, — заметил Сальвидиен. — Будь я на месте претора или ночных триумвиров, у меня не оставалось бы и тени сомнения относительно причастности его к этому делу. Ведь твоя Ювентина по закону является рабыней Минуция, и сам собой напрашивается вывод, что она действовала по прямому приказанию господина, следовательно, в настоящее время Минуций, скорее всего, тоже объявлен в розыск. Неужели он настолько глуп, чтобы не понимать всего этого?
— Похоже, он затевает что-то… может быть, решил посчитаться с кем-то из своих врагов. Кстати, я должен тебе сказать, что он хочет в скором времени перебраться на Крит под покровительство Требация, и я обещал оказать ему в этом необходимое содействие.
— Ты готов поручиться за него? — живо спросил старый пират. — А не получится ли так, что этот юноша из всаднического сословия, внедрившись в нашу среду, вдруг окажется тайным пособником римлян. Не секрет, что в Риме замышляют против нас очередную карательную экспедицию. Слышно, Марк Антоний так и рвется в бой, грозится уничтожить все пиратские стоянки на Крите и в Киликии. Что ты на это скажешь?
— По-моему, ты чересчур уж подозрителен, Сальвидиен, — покачал головой Мемнон. — Даже если ты прав, какой вред может нам принести один соглядатай? У тебя будет возможность, если ты окажешь нам гостеприимство, порасспросить об этом римлянине Ювентину. Не думаю, что он будет для нас опасен. Ювентина говорит, что Минуций — это промотавшийся игрок в кости. Он помог мне обрести свободу, и я у него в долгу. Я дал ему клятву, что доберусь до него в Кампании и посодействую его переправе на Крит. Я готов поручиться за него. У пиратов находят приют даже безвестные беглые рабы. Так неужели мы откажем в том же римскому всаднику?
— Об этом мы еще поговорим, — сказал Сальвидиен, — а пока тебе следует, не теряя времени, нынче ночью перебраться в мой дом со своей молодой женой. Постарайтесь это сделать незаметно, без лишнего шума — моим любопытным соседям незачем знать о том, что вы у меня.
— От всей души благодарю тебя, Сальвидиен! — сказал Мемнон. — Какими словами выразить тебе мою признательность, я, право, не знаю…
— Полно, друг мой, довольно благодарностей! Разве я не говорил тебе раньше, что ты всегда желанный гость в моем доме.
Незадолго до полуночи Мемнон вернулся в трактир у Формианских ворот.
Пока он отсутствовал, Ювентина, оставшись одна в комнатке трактира, некоторое время пребывала в тревожном ожидании, но в конце концов уснула, сломленная усталостью.
Ее разбудили громкие и грубые голоса, доносившиеся со двора трактира.
Ювентина вскочила с кровати, испуганно прислушиваясь.
Вскоре она догадалась, что шум был вызван прибытием какого-то запоздалого путника.
После этого она уже не сомкнула глаз до самого прихода Мемнона.
Он вошел в комнату и с порога заключил ее в объятия.
— Все самое трудное и опасное позади, любовь моя! — нежно целуя ее, сказал он. — Мой старый друг согласился приютить нас. Мы сейчас же покинем этот грязный трактир…
Менее чем через час они уже были в доме Сальвидиена.
Тот поселил их в небольшой комнате для гостей.
Впервые после стольких лишений и тревог, испытывая страшную усталость, они уснули глубоким безмятежным сном.
Они провели у Сальвидиена двенадцать дней.
Ювентина быстро оправилась от болезни и удивительно похорошела за это время.
Днем они вели себя сдержанно и благопристойно — на глазах у домочадцев они позволяли себе лишь обмениваться влюбленными и пылкими взглядами.
Ночью же, когда они оставались одни в своей комнате, начиналась пора бурных ласк и упоительных поцелуев, когда они давали волю чарующей любовной игре, заканчивавшейся пьянящим восторгом утоляемой страсти, но лишь ненадолго после этого погружались в сладкую полудрему и, переполненные желанием, снова тянули друг к другу горячие руки.
Они ни на миг не забывали, что их безоблачному счастью отпущено совсем немного времени, и каждую ночь до изнеможения предавались страсти.
Рано утром в комнате царил полумрак. Свет в нее проникал через небольшое окошко, находившееся высоко, почти под самым потолком. В краткие минуты после пробуждения Мемнон с обожанием любовался обнаженной подругой, безукоризненной красотой юного ее тела. Он любил смотреть на нее, когда она вставала перед ним, выпрямившись во весь рост, как живое воплощение волновавших его когда-то в ранней юности своею прелестью и совершенством александрийских статуй Афродиты. Его умиляла и восторгала ее небольшая, но полная и упругая грудь, которую он в страстном порыве часто покрывал жадными поцелуями. Она же впервые по-настоящему гордилась своей красотой, принадлежавшей отныне ему и только ему.
Это были дни ни с чем не сравнимого блаженства, не омрачаемого воспоминаниями об ужасах и мерзостях прошлого, которые они решительно гнали от себя, упиваясь настоящим и не думая о будущем.
Хозяина дома Ювентина сумела очаровать своей милой простотой и обходительностью.
Старик Сальвидиен подолгу и с видимым удовольствием беседовал с ней, когда отдыхал в перистиле.
Ее здравые и порой весьма глубокомысленные суждения о некоторых вещах заставляли его поглядывать на нее с удивлением: он с давних пор вынес весьма нелестное убеждение относительно хорошеньких женщин, красота которых, по его мнению, редко сочетается с мудростью.
Мемнон не склонен был долго злоупотреблять гостеприимством Сальвидиена.
Вскоре он объявил, что ему пора ехать в Кампанию, причем пытался уговорить Ювентину остаться у Сальвидиена, обещая вернуться самое большее через десять дней.
Но Ювентина этому категорически воспротивилась. Она со слезами на глазах твердила о своем предчувствии, что если он поедет один, то их ждет вечная разлука.
Мемнону в глубине души тоже не очень хотелось даже на короткое время расставаться с любимой подругой. Во время его поездки с ним всякое могло случиться. Он считал, что лучше им вместе встретить беду.
В конце концов Мемнон уступил. Они решили пуститься в путь на двуколке, которую александриец рассчитывал приобрести на деньги, вырученные от продажи одной из лошадей, находившихся все это время в конюшне при трактире у Формианских ворот.
Сальвидиен не торопил их, но и не удерживал, считая, что дело есть дело.
Он уже ничего не имел против того, чтобы помочь попавшему в затруднение римскому всаднику перебраться на Крит. Не теряя времени, старик отослал одного из своих рабов с письмом в Сиракузы, к Гаю Видацилию, у которого было больше возможностей связаться с Требацием. Последний же должен был принять какое-то решение, касающееся Минуция.
Ювентина уже знала от Мемнона, что в Сиракузах и вообще в Сицилии немало людей, так или иначе связанных с пиратами. Мемнон на всякий случай обстоятельно рассказал ей о том, как найти в Сиракузах гостиницу, владельцем которой был Гай Видацилий.
— Это большая перворазрядная гостиница. В ней останавливаются одни богачи. Она расположена на краю острова Ортигия, возле бухты, куда впадает ручей под названием Аретуса, — разъяснял ей Мемнон. — Кстати, гостиница тоже называется «Аретусой». Твое знакомство со мной и особенно с Сальвидиеном будет тебе порукой в том, что Видацилий позаботится о тебе.
Перед Ювентиной начинал понемножку открываться новый для нее таинственный и опасный мир морских разбойников.
На Крите, кроме местных жителей, занимавшихся разбоем на море еще во времена царя Миноса[384], собирались и объединялись в грозные корпорации беглецы со всех концов света, среди которых особое место занимали римские изгнанники, которых возглавлял Требаций.
Изгнанники из Рима сумели занять первенствующее положение в конгломерате отверженных, постоянно прибывавших на разбойничий остров.
Где-то на южном берегу Крита они построили крепость, назвав ее Новой Юнонией.
Как-то римляне послали против нее целый флот, но Требаций, соединив свои силы с пришедшими ему на помощь киликийскими пиратами, рассеял римские корабли.
Отдельные морские экспедиции, посылаемые Римом против пиратов, не приносили ощутимых результатов. Римляне уничтожали пиратские стоянки, разрушали их крепости, но корабли эвпатридов моря легко уходили от преследования. Все пиратские объединения представляли собой более или менее крепкие «плавучие государства». Во многих из них люди были связаны священной и нерушимой клятвой верности, раз навсегда заведенным порядком, нечасто позволявшим кому-либо незаметно покинуть это сообщество. Предателей, как правило, преследовала месть.
Совершенно неожиданно для себя Ювентина узнала, что с пиратами связаны даже те, кому по своему званию и положению это совсем не пристало.
Произошло это в один из последних дней пребывания ее и Мемнона в доме Сальвидиена.
Мемнон в тот день очень рано отправился в Формии, где начались большие торги, чтобы продать одну из лошадей и купить двуколку.
Ювентина тоже стала готовиться в дорогу. Она привела в порядок всю свою одежду. В этом ей помогли две рабыни хозяина дома. Они выстирали, просушили и разгладили ее туники. Мемнон обещал Ювентине купить на торгах более легкий плащ, потому что погода день ото дня становилась теплее.
К середине марта ожидалось, что весна окончательно вступит в свои права, а вместе с ней, как обычно, южный ветер принесет в Италию раскаленный воздух ливийских пустынь.
Около полудня Ювентина решила прогуляться в перистиле. На улице ей и Мемнону нельзя было показываться — осторожный Сальвидиен предупредил, что их пребывание у него в доме должно остаться незаметным для соседей. По этой же причине Мемнон отправился на формианский рынок еще до рассвета и обещал вернуться, когда стемнеет.
Внезапно она услышала какой-то шум со стороны улицы и последовавший вскоре стук входной двери.
В вестибюле послышались громкие голоса — один принадлежал Сальвидиену, второй показался Ювентине знакомым, но это не был голос кого-либо из обитателей дома.
Ювентина поспешила из перистиля в атрий с намерением побыстрее укрыться от посторонних глаз в комнате для гостей, но в этот момент в атрии появились Сальвидиен и человек в дорожном плаще.
Ювентина едва не вскрикнула от неожиданности, узнав в этом человеке Публия Клодия, наглого публикана, который два месяца назад в Риме приставал к ней с угрозами, добиваясь от нее любовного свидания.
К счастью, Клодий не успел ее увидеть.
Ювентина успела отбежать и спрятаться в андрон[385], узкий и короткий проход, соединявший атрий с летним триклинием.
— Добро пожаловать, Клодий! — послышался скрипучий голос Сальвидиена. — По правде сказать, я думал, что ты давно в Сицилии.
— Нет, меня задержали дела в Риме, — отвечал Клодий. — Можешь меня поздравить, теперь я занимаю государственную должность.
— Да ну!
— Я назначен главным распорядителем сицилийской «десятины»[386], — довольно посмеиваясь, говорил Клодий. — Отныне мне доверено заведовать всеми зернохранилищами в Мессане. Этой должностью я обязан своему другу, нынешнему претору Сицилии Публию Нерве, да снизойдет на него благодать богов!.. К тебе я ненадолго, — сделав паузу, продолжал публикан. — Корабль, на котором я следую из Остии в Мессану, простоит в Кайете всего несколько часов, чтобы заменить его заболевшего гребца. Надеюсь, ты угостишь меня обедом, любезный мой друг. Заодно поговорим о серьезных делах.
— А ну, где вы там! — грозно крикнул Сальвидиен, сзывая рабов. — Долго вас ждать, лентяи! Примите плащ у господина, принесите пиршественную тогу для дорогого гостя, снимите с него обувь и омойте ноги душистой водой!..
Стоя в андроне, Ювентина прислушивалась к начавшейся беготне рабов в атрии и ждала, когда Сальвидиен уведет гостя в зимний триклиний. После этого она могла бы незаметно пройти в свою комнату. Однако произошло неожиданное.
— Накройте стол в летнем триклинии! — приказал рабам Сальвидиен и, обращаясь к Клодию, сказал: — Солнце с утра припекает. В зимнем триклинии, пожалуй, будет душновато, а в летнем нас ожидает приятная прохлада. Кстати, из него хорошо виден мой перистиль с новыми мраморными колоннами…
Ювентина растерянно оглянулась.
У нее был единственный путь к отступлению — в летний триклиний. Но скоро там должны были появиться Сальвидиен и Клодий, а ей во что бы то ни стало нужно было избежать встречи с публиканом. Что же делать?
Она бегом бросилась в триклиний.
Сначала у нее мелькнула мысль забраться под одно из обеденных лож, но, вбежав в столовую, она сообразила, что лучше будет спрятаться за высокой спинкой главного ложа, стоявшего почти вплотную к стене напротив входной двери — вряд ли кому-нибудь придет в голову туда заглядывать.
Раздумывать было некогда, и Ювентина протиснулась в узкое пространство между стеной и спинкой ложа, присев там на корточки.
Сердце ее учащенно билось. Какая неожиданность! Что может быть общего у богатейшего римского всадника с закоренелым пиратом, бывшим гракхианцем?
Ювентина интуитивно догадывалась, что все это неспроста.
Она вдруг вспомнила, как на пиру у Волкация Клодий рассказывал друзьям что-то о своем отце, осужденном на изгнание стороннике Гая Гракха. Вполне возможно, что отец Клодия, будучи в изгнании, связался с Требацием и потом уговорил сына сотрудничать с ним. Вот и разгадка, почему пролетарий так быстро сказочно разбогател…
Скоро в триклинии зашлепали сандалии рабов и рабынь, торопливо собиравших на стол. Немного погодя послышались голоса хозяина дома и его римского гостя.
— А какие новости из сената? — продолжая разговор с Клодием, спрашивал Сальвидиен.
— Ничего интересного! — отвечал Клодий, и через минуту ложе, за которым спряталась Ювентина, заскрипело под тяжестью его грузного тела. — Говорят, Марий добился от сената, — продолжал публикан, — добился права обращаться за помощью к союзным царям, а это значит, что на берегах Тибра скоро будет слышаться разноязычная речь…
— Но что слышно о кимврах? Пойдут ли они в этом году на Рим?
— Трудно сказать! Пока что они, подобно саранче, опустошают Нарбоннскую провинцию. Надо полагать, что как только варвары начнут ощущать недостаток провианта, им придется искать новые места. Возможно, они бросятся прямо на Рим. Тогда для Италии наступят не самые лучшие времена. Если это произойдет, то я надолго задержусь в Сицилии. У меня нет никакого желания испытывать свой воинственный дух, сражаясь против несметных полчищ германцев под знаменами отечества… Но оставим эту скучную тему. Я хочу потолковать с тобой об одном важном деле.
— Слушаю тебя.
— Мое новое назначение дает мне большие возможности. Я хочу, чтобы ты, Сальвидиен, как можно скорее передал Требацию кое-какие мои соображения…
— Я весь во внимании.
— Несколько дней назад сенат принял решение о закупке зерна в Сицилии, выделив на это из эрария сорок миллионов сестерциев. В скором времени сицилийский претор получит эти деньги, и мы… скажем так, мы могли бы принять самое близкое участие в аукционе по продаже зерна…
— Что-то я плохо соображаю, — прокряхтел Сальвидиен.
— Сейчас я все поясню. Суть моего замысла состоит в том, что Требаций начинает охоту за кибеями[387], которые заняты перевозками в Рим зерна. Захваченные им суда будут приводиться в определенные гавани и разгружаться там под моим непосредственным руководством. Разгруженные кибеи придется уводить подальше в море и пускать на дно. Не думаю, что Требацию, располагающему большим количеством быстроходных кораблей, это доставит какие-то затруднения. Тихоходные и неповоротливые кибеи со слабым прикрытием из сторожевых судов, а то и вовсе без всякого прикрытия, — легкая добыча для миапаронов, гемиол и либурнийских кораблей. Залогом успеха нашего предприятия должно быть соблюдение строжайшей секретности. Это непременное условие. От всех нежелательных свидетелей, включая матросов и гребцов с захваченных римских кибей, нужно будет избавляться самым решительным образом. Пусть Требаций договорится с киликийцами, наторевшими в торговле рабами, сбывая им по дешевке пленников, или пусть поступает с ними, как сочтет нужным, хоть отправляет несчастных в качестве даров Нептуну и Амфитрите, но я хочу быть спокоен относительно того, что мое участие в этом деле никогда не всплывет. Ты понимаешь, о чем я говорю? Я должен остаться добропорядочным римским гражданином вне всяких подозрений…
— Требаций сделает все возможное, чтобы уберечь тебя от всяких неожиданностей. Ведь ты для него настоящий дар богов, — сказал Сальвидиен и, помолчав, спросил: — Стало быть, хлеб, получаемый Римом от «десятины», будет возвращаться нашими людьми обратно в зернохранилища, которые находятся в твоем распоряжении?..
— Совершенно верно, мой друг, — спокойно продолжал Клодий. — И чем больше будет этого неучтенного зерна, тем больше денег перепадет нам от сицилийского претора, которому я буду сбывать хлеб на самых выгодных условиях, таких, что он предпочтет меня любому из моих будущих конкурентов.
— А что? Придумано совсем недурно! — произнес Сальвидиен.
Оба собеседника умолкли.
Судя по тому, как под Клодием затрещало ложе и звякнула на столе посуда, Ювентина определила, что публикан принялся за еду и вино.
Она сидела в своем укрытии тихо, как мышка, и от волнения поначалу с трудом осмысливала то, о чем говорили Клодий и хозяин дома.
«Кажется, я стала нежелательной свидетельницей в тайном и опасном деле», — мелькнуло у нее в голове.
Она решила вооружиться терпением и ни в коем случае не обнаруживать себя, сознавая, что в противном случае это для нее добром не кончится.
«Но каков Клодий? — изумлялась она. — Вот так пройдоха! Сегодня ведет переговоры с пиратами, а завтра будет гостем у римского претора!»
— Если Требацию понравится мое предложение, — через некоторое время снова заговорил Клодий с набитым ртом, — нам потребуется не более двух месяцев, чтобы провернуть это дельце. Я предвкушаю, что наша прибыль будет исчисляться миллионами! Все это можно будет подробнейшим образом обсудить в Сиракузах у Гая Видацилия. Было бы глупо не воспользоваться столь счастливыми обстоятельствами. Что ты об этом думаешь?
— Ты еще спрашиваешь! — отозвался Сальвидиен. — Никто не предложил бы более изощренного и обдуманного плана! Хе-хе! Если я все правильно понял, ты хочешь заставить Рим оплачивать звонкой монетой из эрария тот самый хлеб, который он привык задаром получать в виде «десятины»! Я уверен, Требаций будет в восторге! Будь я на его месте, то сразу бы забросил все другие дела и занялся только этим одним…
Ювентина без всякого интереса слушала этот разговор. Стиснув зубы, она была озабочена лишь тем, чтобы не шелохнуться, не выдать себя и с сожалением думала о своих ногах, затекших в принятой ею неудобной позе.
У нее радостно забилось сердце, когда Клодий, наконец, кликнул слуг и потребовал принести ему обувь.
Спустя еще немного времени Сальвидиен и Клодий покинули триклиний.
Ювентина поспешила выбраться из своего тесного укрытия.
К счастью, в этот момент никого из рабов не оказалось в столовой, однако когда Ювентина выбежала из нее и быстро пошла по андрону, она лицом к лицу столкнулась со служанкой, неожиданно выскочившей навстречу ей из атрия.
— О, прости меня, госпожа! — испуганно воскликнула рабыня.
— Ах, это я виновата, Терция! — смущенно сказала Ювентина.
Она оказалась в очень щекотливом положении. Только что из триклиния вышли хозяин дома и его гость. Что сказать служанке, заставшей ее перед выходом из триклиния?
Чтобы не дать ей времени на размышления, она решила отчасти признаться.
— Видишь ли, — стала объяснять она. — я спряталась здесь и жду, когда уйдет гость твоего господина. Я знакома с этим человеком, но не хочу показываться ему на глаза. Думаю, и Сальвидиен будет очень недоволен, если гость увидит меня в его доме. Понимаешь меня?
Служанка кивнула головой.
— Господин уже прощается с ним в вестибюле, — сообщила она.
Ювентина подумала, что теперь ей придется рассказать Сальвидиену о том, что она знакома с Клодием.
«Лучше пусть он узнает об этом от меня, чем от своей рабыни», — рассудила она.
Как только Сальвидиен проводил публикана и вернулся в атрий, Ювентина тут же поведала старику, что едва избежала встречи с Клодием, который был приятелем ее бывшего господина и хорошо знает ее.
— Ты правильно сделала, что не обнаружила себя перед ним, — выслушав девушку, одобрительно сказал Сальвидиен.
Таким образом, это маленькое происшествие, которое могло стать для Ювентины довольно-таки неприятным, закончилось вполне благополучно, и по этой причине у юной беглянки весь остаток дня было хорошее настроение, если не считать тревоги за Мемнона.
Когда стемнело, она забеспокоилась.
Но Мемнон вскоре вернулся, веселый и оживленный.
На формийских торгах ему удалось за неплохие деньги продать одну из лошадей. У хозяина конного двора он купил двухколесную повозку с крытым верхом — отличное приобретение для двух путешествующих. Повозка обошлась недешево, но Мемнон был доволен тем, что на вид она легка, крепка и надежна. Ювентине он купил нарядный плащ, какие носили в то время состоятельные горожанки.
Из Формий в Кайету он возвратился на новой двуколке, запряженной Адамантом[388], как он назвал оставшегося коня за его силу и выносливость.
Ювентина, оставшись наедине с Мемноном, рассказала ему, что с нею произошло, пока он отсутствовал.
Мемнон выслушал ее внимательно и серьезно, сказав, что отныне оба они владеют небезопасной тайной, но если будут об этом помалкивать, то им нечего бояться.
— Нас с тобой это дело никоим образом не коснется, поэтому забудем о нем, — прошептал он, нежно привлекая к себе подругу.
Он и не предполагал, что ему еще не раз придется обсуждать этот дерзкий план римского публикана со своими критскими друзьями.
К Риму постепенно стягивались войска италийских союзников.
Поначалу стали прибывать когорты из близлежащих областей. Первыми появились храбрые и воинственные марсы[389]. Известие об этом было встречено в столице с ликованием. Участие марсов в любой войне всегда считалось добрым предзнаменованием. Про них в Риме сложилась поговорка: «Ни над марсами, ни без марсов не было еще триумфа».
Четыре тысячи пеших и восемьсот конных марсов присоединились к римским легионам, уже готовым выступить в поход. Командовал ими прославившийся в Нумидийской войне Луций Корнелий Сулла, которого по рекомендации сената Марий назначил одним из своих легатов.
Вместе с союзниками к концу февраля Сулла располагал почти двадцатью тысячами пехоты и тремя тысячами всадников. Все эти силы с наступлением теплых весенних дней он должен был привести на помощь проконсулу Гнею Манлию Максиму, стоявшему лагерем под Никеей вместе с союзными Риму лигурийцами и охранявшему проходы в Морских Альпах, через которые ожидалось вторжение кимвров.
Другого легата, Гая Клавдия Марцелла, Марий отправил для набора конницы в Теан Сидицинский.
Третьим легатом назначен был Маний Аквилий. Марий сделал его своим заместителем.
Сам он намеревался отправиться в альпийский лагерь не позднее мая.
За шесть дней до мартовских нон (2 марта) в Рим прискакал один из апулийских всадников, посланных претором Лукуллом в погоню за бежавшими гладиаторами.
Апулиец сообщил, что беглые подожгли мост на реке Саво и ушли от преследования, присоединившись вскоре к восставшим рабам в области Свессулы.
Претор Лукулл немедленно доложил об этом сенату. По его сообщению сенаторы высказали мнение, что о серьезности происходящего в Кампании можно будет судить после получения письма от префекта Капуи.
Между тем по городу уже поползли слухи о том, что в области Капуи сотни рабов взялись за оружие. Уже говорили об избиении восставшими солдат местных карательных отрядов.
Спустя еще три дня прибыл гонец с письмом от префекта Капуи, который сообщал, что за десять дней до мартовских календ (23 февраля) римский всадник Тит Минуций поднял вооруженное восстание рабов, которые сначала рассеяли отряды из Ацерр и Свессулы, а затем нанесли поражение капуанской когорте.
Префект настоятельно просил сенат как можно скорее прислать для наведения порядка более крупные силы, ибо сам он располагал лишь плохо обученными солдатами городской милиции, в то время как мятежники весьма многочисленны и хорошо вооружены.
Обсуждение сенатом послания капуанского префекта не заняло много времени. Согласно принятому постановлению «поимка беглых рабов» была поручена претору перегринов Луцию Лицинию Лукуллу. Он получал в свое распоряжение когорту одного из легионов, стоявших под Римом. Ему предоставлялось право набора необходимого числа воинов в Кампании и в соседнем с ней Самнии, если в этом возникнет необходимость.
Постановление о мятеже рабов в Кампании было последним из принятых в этот день сенатом постановлений.
Близился вечер, и консул Флавий Фимбрия, председательствовавший в собрании, объявил его закрытым.
Сенаторы неспешно покидали курию.
Луция Лукулла остановил в портике Метелл Нумидийский (теперь его именовали так в сенате и в народе, что очень льстило самолюбию Метелла).
Он отвел шурина в сторону и сразу заговорил о его поручении.
— Я очень внимательно прослушал письмо префекта Капуи и подозреваю, что дело это серьезнее, чем может показаться на первый взгляд, — сказал Метелл после того, как Лукулл коротко высказал ему свои соображения о мятеже в Кампании и намеченных им будущих действиях. — Кого ты собираешься назначить своим легатом? — спросил он.
— Легатом? — в некотором смущении переспросил Лукулл. — Ты полагаешь, что мне понадобится легат, как на большой войне?
По лицу Метелла скользнула легкая снисходительная усмешка.
— А ты, мой дорогой Лукулл, собираешься сразу по прибытии под Капую устраивать облавы на беглых рабов? Думаешь, они начнут разбегаться при одном твоем появлении? Ты поступишь мудрее, если не станешь обольщаться на этот счет. То, что в сенате называют «поимкой беглых рабов», может оказаться маленькой, а то и вовсе нешуточной войной, но даже в этом случае наша римская гордость не позволит ее считать более чем беспорядками. Отнесись к этому делу серьезнее. Во главе мятежа стоит римский всадник. Это, конечно, опустившийся негодяй, но все же он римлянин и наверняка знаком с военным делом, что намного осложнит твою задачу. Поэтому я советую тебе действовать не торопясь и помнить, что в этом году ты единственный из нашей партии занимаешь высокую государственную должность. Популяры только и ждут какой-нибудь оплошки с твоей стороны, чтобы снова поднять шум в народе, настраивая его против лучшего сословия.
— Я очень дорожу твоим мнением, Метелл, — почти с подобострастием сказал Лукулл. — Что бы ты мне посоветовал?
— Могу порекомендовать тебе одного из своих бывших соратников. Это военный трибун Гней Клептий, хороший командир, известный своей храбростью. Сейчас он под начальством Суллы, но если ты не против, я завтра же поговорю с Суллой и надеюсь, он не откажет нам отпустить Клептия на месяц-другой… думаю, этого времени хватит для того, чтобы ты навел порядок в Кампании. Что ты на это скажешь? Поговорить мне с Суллой?
— Я буду тебе очень признателен.
— Как только назначишь легата, — продолжал Метелл, — немедленно отправь его в Самний для набора солдат. Тебе нужно в полной мере использовать свое право производить воинские наборы среди союзников. Даже если они не понадобятся тебе в Кампании, ты приведешь их в Рим. Армия нуждается в пополнении. Этим ты заслужишь похвалы граждан и сената. И вот еще что…
Метелл сделал паузу, словно для того, чтобы собраться с мыслями, и снова заговорил:
— На твоем месте, Лукулл, я не стал бы пренебрегать мудростью старого полководца из Спарты, как-то сказавшего: «Там, где львиная шкура коротка, незазорно подшить лисью».
— Что ты имеешь в виду? — быстро спросил Лукулл.
Но в этот момент Метелл, видимо, вспомнил о чем-то не очень приятном и лицо его омрачилось.
Он некоторое время молчал, потом печально улыбнулся.
— Так, пришла на память одна моя большая неудача, — вздохнул он. — В Нумидии был со мной мой отпущенник, преданный и мужественный человек, родом из Ахайи. Я поручил ему важное дело, послав под видом раба-перебежчика к Югурте с заданием войти в доверие к ближайшему советнику царя Бомилькару и попытаться склонить его на нашу сторону. Отпущенник блестяще справился с моим поручением. Бомилькар вступил со мной в переговоры. Все складывалось как нельзя лучше. Бомилькару удалось привлечь к заговору многих из знатных нумидийцев. Оставалось сделать совсем немногое. Но изменчивой Фортуне угодно было расстроить все мои планы на быстрое завершение войны. Нелепая случайность помогла Югурте раскрыть заговор. А ведь я был так близок к победе!..
Лукулл слушал Метелла с сочувствием: он прекрасно понимал, что его именитый друг до конца дней не сможет забыть о победных нумидийских лаврах, которые по праву должны были принадлежать ему, но достались его злейшему врагу.
— Я не случайно заговорил о своем вольноотпущеннике, — продолжал Метелл, переходя на деловой тон. — Ему удалось избежать всех грозивших ему опасностей после раскрытия Югуртой заговора и казни Бомилькара. Он благополучно вернулся ко мне, и хотя меня постигло разочарование, все же я щедро наградил его. Он теперь живет в Фиденах[390], но я сегодня же пошлю за ним и ты получишь его в полное свое распоряжение. Его зовут Деметрий…
Лукулл слегка вздрогнул, услышав это имя, вспомнив разговор с гладиаторским ланистой Аврелием, от которого он узнал о причастности Деметрия к найму гладиаторов с целью убийства квестория Лелия Транквилла.
— Но в каком качестве он мог бы быть мне полезен? — спросил он.
— Я уже подумал об этом, Лукулл. Еще до того, как ты выступишь из Рима, Деметрий отправится к мятежникам под видом беглого раба. Уверяю тебя, у этого грека столь изобретательный ум, что он сам найдет себе полезное применение. Я снабжу его письмом к префекту Капуи Цельзию Гельвиновану, чтобы он оказал ему всяческое содействие. Я думаю, что в любом случае хороший соглядатай в стане противника тебе не помешает.
— У тебя удивительная способность, Метелл, побуждать людей к действию, — прощаясь с шурином и благодарно пожимая ему руку, сказал Лукулл. — После разговора с тобой я горю нетерпением поскорее уйти с головой в хлопоты с приготовлениями к походу.
— Да, Лукулл, вся заслуга доблести состоит в деятельности… Желаю тебе успеха!
Советы опытного Метелла действительно придали Лукуллу больше уверенности, и он быстро, по-военному, принялся за порученное ему дело.
На следующий день ему удалось сделать многое.
С утра он побывал в лагере на Ватиканском поле, где устроил смотр своей когорте. Она состояла из пяти манипулов и насчитывала шестьсот легионеров с тяжелым вооружением. Боеготовность солдат была выше всякой похвалы. Это были молодые сильные воины, и каждый из них уже побывал на войне. Лукулл познакомился с центурионами, старшим из которых был Гай Кассий Сукрон, родом из старинной римской колонии в Испании, участник семи походов и кандидат на должность военного трибуна.
В тот же день к Лукуллу явился Гней Клептий, военный трибун, получивший новое назначение приказом консульского легата Луция Корнелия Суллы. Последний уважил просьбы Лукулла и Метелла, хотя не скрывал, что ему жаль расставаться с одним из самых испытанных командиров.
Весь этот день Лукулл провел в лагере, отдавая приказы и распоряжения.
Гнею Клептию он велел немедленно отправляться в Самний для набора солдат, снабдив его всеми необходимыми предписаниями.
По совету старшего центуриона Кассия Сукрона он разослал своих виаторов в намеченные им города и местечки, расположенные по Аппиевой дороге до самой Капуи, с приказом местным властям приготовить все необходимое для его солдат, особенно устройство зимних лагерей для ночевок.
Лукулл рассчитал, что, совершая переходы по двадцать пять-тридцать миль ежедневно, он на седьмой или на восьмой день подойдет к Капуе. По пути он намеревался действовать примерно так же, как в свое время поступал претор Луций Корнелий Мерула, который по доносу о заговоре рабов в Сетии отправился туда с небольшим отрядом, но в каждом селении заставлял военнообязанных приносить присягу и с оружием следовать за ним. Таким способом Лукулл рассчитывал усилить свою когорту прежде, чем она вступит в пределы Кампании. Кроме того, он предусмотрительно отправил гонцов в наиболее крупные кампанские города с требованием прислать в Капую свои отряды.
После этого он призвал к себе всех центурионов и приказал им быть готовыми к выступлению на третий день утром, назначив сбор у Капенских ворот.
Слух о предстоящем походе Лукулла быстро облетел весь город.
К вечеру у дома претора на Палатине собралась большая толпа его клиентов и вольноотпущенников. Все они, демонстрируя патрону свою преданность, изъявляли желание сопровождать его в качестве добровольцев.
Лукулл сердечно поблагодарил собравшихся и объявил, что возьмет с собой только тех, кто по возрасту и здоровью годен к несению военной службы.
Особенно приятно было Лукуллу увидеть в числе добровольцев трех сыновей уважаемых им сенаторов.
Это были Фонтей Капитон, Целий Антипатр и Эмилий Скавр.
Претор подозвал к себе юношей и ласково с ними заговорил.
Молодые люди просили его зачислить их в когорту простыми солдатами, но Лукулл назначил их своими контуберналами[391], чтобы все трое знатных юношей были у него на виду.
Капитон и Антипатр только собирались начать военную службу и поначалу хотели поступить добровольцами в армию, готовившуюся к альпийскому походу. Ими двигало благородное стремление принять участие в защите Италии от германского вторжения.
Что касается Марка Скавра, то он уже мог похвастать своим участием в двух походах — против тектосагов и против кимвров. Правда, кимврский поход принес ему и всей его семье не славу, а великий позор. Над ним тяготело подозрение в том, что он совершил дезертирство из армии Сервилия Цепиона перед битвой при Араузионе.
Однако Капитон и Антипатр, близкие друзья Скавра, верили его клятвам, что он стал жертвой ужасного недоразумения.
По их мнению, Скавр был куда менее виновен, чем все остальные, спасшие себя бегством с поля сражения.
Им и в голову не приходило, что их друг, которого они считали храбрецом и который в ответ на обвинение его в трусости объявил во всеуслышание, что будет биться гладиатором на арене, дабы показать своему отцу и всем римлянам свою отвагу, в действительности трепещет от одной мысли когда-нибудь еще раз увидеть неисчислимые полчища кимвров, внушившие ему под Араузионом леденящий душу ужас. Они не предполагали, что пресловутая история с приказом военного трибуна, который в канун сражения якобы отослал Скавра с письмом в Араузион, является чистейшим вымыслом — просто благородный отпрыск консуляра и принцепса сената хитро воспользовался тем, что все шесть военных трибунов легиона, в котором служил Скавр, погибли в битве.
Скавр не мог отрицать, что во время сражения он находился под защитой стен Араузиона, но и у его обвинителей не было явных доказательств того, что он покинул лагерь без приказа.
Капитон и Антипатр не подозревали также о тайных расчетах своего приятеля в связи с предстоящим походом Лукулла в Кампанию.
Едва об этом стало известно, Скавр стал уговаривать друзей попробовать себя для начала в схватках с мятежными рабами. Он уверял, что в этом году вряд ли дойдет до настоящей войны с кимврами, поэтому можно не спешить в альпийский лагерь. Вместе с тем он рассуждал о том, что кампанское событие могло бы сослужить хорошую службу проходившим обучение молодым тиронам-новобранцам, которым предоставляется прекрасная возможность попробовать свои силы в схватках с мятежными рабами, пронзая мечами и копьями не соломенные чучела на Ватиканском поле, а живые мишени — это приучит их к крови и опасностям.
Под влиянием этих речей Скавра его молодым друзьям все больше и больше нравилась идея поучаствовать в карательной акции Лукулла и заодно выказать уважение человеку, считавшемуся вторым лицом в партии оптиматов после Метелла Нумидийского.
Для Скавра же это был достойный повод уклониться от опасностей нового похода против кимвров. В глубине души он также надеялся, что Лукулл из уважения к его отцу не откажет во внимании сыну — отметит его какой-нибудь наградой или присвоит звание оптиона за проявленную храбрость. Это должно было смягчить отношение к нему сурового отца, который по-прежнему не желал его видеть.
На третий день, рано утром, у Капенских ворот происходило большое оживление.
Сюда стекались родственники и друзья солдат Аниеннской когорты — так называлась когорта, которая должна была выступить в кампанский поход.
Название «Аниеннская» она получила потому, что почти все легионеры в ее составе были уроженцами города Коллация, расположенного на реке Аниен.
Среди провожающих много было матрон и девушек.
Молодежь собиралась возле Общественного водоема, находившегося в пределах городских стен между Капенскими и Новиевыми воротами. Другие, выходя через эти ворота, шли прогуляться в расположенную поблизости рощу Эгерии, где бил священный источник, из которого целомудренные весталки ежедневно брали воду для мытья храма Весты, перенося ее на голове в глиняных кувшинах.
В это время по дороге вдоль правого берега Тибра двигались манипулы Аниеннской когорты, которая на рассвете выступила из громадного лагеря, раскинувшегося на Ватиканском поле в двух милях от Сублицийского моста.
Легионеры, переправившись по мосту в город, двинулись через Бычий рынок мимо Большого цирка к Капенским воротам.
Около третьего часа значок первого манипула показался в воротах под приветственный гул провожающих, толпившихся по обеим сторонам Аппиевой дороги.
Колонна солдат, лязгая оружием, продолжала движение по дороге, направляясь к храму Марса. Там претор назначил воинский сбор.
Храм Марса стоял на невысоком холме в неполной миле от Капенских ворот, по правую сторону от дороги. Ближе к воротам возвышался знаменитый храм Чести и Доблести, освященный сыном погибшего во время войны с Ганнибалом Марка Клавдия Марцелла[392], покорителя Сиракуз.
Храм Марса был очень древний. Перед ним со стародавних времен собирались римские войска, выступающие в поход. Полководцы приносили в храме молитвы, обращенные к богу войны с просьбой о даровании победы над врагом, и давали обеты. Всякий раз после победоносного окончания войны храм богато украшался. В дар ему жертвовалась часть военной добычи.
Внутри храма стояли мраморная статуя Марса и несколько изображений волков, которых в Риме почитали как священных животных Марса, Квирина и Ромула (по неясным представлениям жителей Семихолмья, эти три божества то ли существовали отдельно, то ли были триедины). Как бы то ни было, но к волкам римляне относились со священным трепетом. Убийство их считалось святотатством. Бывали случаи, когда какой-нибудь волк забегал прямо в город и даже нападал на людей, но никто не смел поднять на него руку, боясь прогневать Марса. Поэтому всякий раз волкам давали беспрепятственно уйти, причем посещение ими города вовсе не считалось дурным предзнаменованием.
Колонна легионеров постепенно растянулась почти до развилки Аппиевой и Латинской дорог (если помнит читатель, в глубине этой развилки стояла гробница Сципионов, близ которой двадцать дней назад в снежную ночь беглые гладиаторы укрылись от преследователей).
Замыкали колонну двести пятьдесят добровольцев из клиентов и вольноотпущенников Лукулла.
Вместе с добровольцами преторское войско насчитывало восемьсот пятьдесят человек.
Добровольцы были вооружены своим собственным оружием, в основном метательными копьями, луками и пращами. Немногие из них имели мечи, боевые топоры и щиты. Лукулл всех их решил использовать как велитов[393] и пращников, то есть в качестве легковооруженных, которые в бою играли немаловажную роль.
Легковооруженные, как правило, наступали первыми, причем велиты, вооруженные небольшими щитами и короткими мечами, имели при себе по пять-шесть дротиков. Они забрасывали ими противника, нанося ему урон уже в самом начале сражения и расстраивая его ряды, после чего быстро отходили, чтобы уступить место тяжеловооруженной пехоте, наносившей главный удар.
Толпа провожающих росла.
Кроме простых граждан сюда пришли и некоторые из сенаторов, среди которых можно было видеть Метелла Нумидийского, Лутация Катула и оратора Марка Антония. Они о чем-то оживленно беседовали.
Вскоре к ним присоединились принцепс сената Эмилий Скавр и недавно назначенный легатом Мария еще молодой, но отличившийся в нескольких войнах Клавдий Марцелл, правнук знаменитого полководца.
Немного поодаль от группы сенаторов собрались роскошно одетые матроны и девушки из знатных семей.
Среди них была Цецилия Метелла, жена Лукулла и сестра Метелла. Рядом с нею находились два ее малолетних сына — Луций и Марк.
Старший, тринадцатилетний Луций[394], держался чопорно и гордо, вполне осознавая важность происходящего. Еще бы! Его отец, претор, получил командование над настоящим войском. Среди знакомых ему сверстников, сыновей преториев и даже консуляров, не было ни одного, кто мог бы похвастаться тем, что их отцы помимо скучных гражданских дел удостаивались такой чести. Последним претором, которому сенат вручил военное командование, был Луций Опимий, подавивший восстание во Фрегеллах.
Младшему сыну Лукулла и Цецилии, Марку[395], не очень-то интересно было находиться среди женщин. Он с завистью поглядывал на шнырявших повсюду мальчишек из плебеев, которые большей частью устремлялись вслед за двигавшейся по дороге колонной легионеров. Они могли вблизи рассматривать оружие и доспехи солдат, даже трогать их руками.
Уже упоминавшаяся однажды в нашем повествовании смелая, решительная и заносчивая дочь оратора Антония (ее звали Антонией Примой) явилась на проводы своего жениха Марка Скавра вместе с сестрой последнего Эмилией Квинтой, красивой и застенчивой восемнадцатилетней девушкой, которая больше всех в семье Эмилиев Скавров переживала за брата, оказавшегося у отца в немилости.
Эмилия в последнее время сдружилась с Антонией, хотя невозможно было представить более разных девушек по складу характера, образу мыслей и темпераменту.
У Антонии было некрасивое костистое лицо с припухлыми чувственными губами и несколько крупным изогнутым носом. Впрочем, она тщательно ухаживала за собой и одевалась со вкусом. Кое-кого из молодых людей возбуждали ее особенные, скорее юношеские, чем девичьи повадки. У нее был резкий голос, в движениях ее отличали порывистость и неженская сила.
Страстью ее были гладиаторские бои. У отца она была любимицей. Он сквозь пальцы смотрел на проказы дочери: нескромное поведение, посещение гладиаторских школ и позорящие ее знакомства в среде всяких темных личностей.
С Марком Скавром она дружила с детства.
Молодой человек был ей под стать — такой же необузданный, испорченный богатством и страстью ко всему запретному. Их скорая свадьба считалась делом решенным. Настоящей любви между ними не было. Однако относились они друг к другу с большой симпатией. Они отдавали себе отчет, что их будущий брак породнит две могущественные семьи, которые от этого сделаются еще более могущественными. Это их обоих вполне устраивало. Ни о чем другом они не думали.
Эмилия, изящная и нежная, у всех вызывала умиление. Ее называли «куколкой», «голубкой», «ласточкой». На нее засматривались многие знатные юноши. Она это знала, но ей нравилось быть скромницей, и она словно никого не замечала вокруг себя.
Только однажды она доверительно сообщила Антонии, что ей очень нравится приятель брата Фонтей Капитон.
Антония сразу одобрила выбор подруги. По ее мнению, Капитон всем был хорош: и высок ростом, и широкоплеч, и лицо у него мужественное, чего так не хватает ее жениху, который нежным обликом своим походил на сестру.
— Ну, вот и они! — воскликнула Антония, завидев показавшихся под аркой ворот Скавра, Капитона и Антипатра.
Молодые нобили шли, облаченные в доспехи, в шлемах с высокими гребнями. На перевязях у них висели спафы[396] — мечи римских всадников. Вслед за ними слуги вели трех великолепных боевых коней под дорогими чепраками.
Антония и Эмилия замахали молодым людям руками, и те, увидев девушек, направились к ним.
— Их просто не узнать! — восторженно прощебетала Эмилия.
— Особенно хорош твой Капитон! — громко сказала Антония с явным намерением немного поддразнить подругу.
— Замолчи, пожалуйста! Что ты делаешь? — покраснев, как роза, торопливо проговорила Эмилия. — Ведь ты же обещала, что никогда ни словом, ни намеком не выдашь меня!..
— Да больно смотреть на вас обоих! Вы же сохнете друг без друга, клянусь стрелами Амура!
— Нет, нет, дорогая Антония! — испуганно зашептала Эмилия. — Прошу тебя, не выдавай меня!
— Ладно, не буду, — засмеялась Антония. — И все-таки странно мне это! Ты такая красавица и так робеешь в любви! Уж я бы на твоем месте вертела ими всеми как хотела! Хотя на что мне твоя красота? Я и без нее дразню кого надо! Ты бы видела, сколько самцов глазело на меня, когда я в одной полутунике, как девица из лупанара, упражнялась с мечом в гладиаторской школе. Мой-то Скавр уже ко всему успел привыкнуть, а вот Капитон и Антипатр смотрели на меня, раскрыв рты от изумления…
— Как? — ужаснулась Эмилия. — Стало быть, ты и Капитона с Антипатром затащила в это грязное заведение? Мне просто не по себе, лишь представлю всех вас рядом с мерзким гладиаторским отребьем…
— Ну, среди этого сброда встречаются вполне приличные… даже учтивые и образованные, — усмехаясь, произнесла дочь оратора. — Помнишь ли того самого красавчика-эллина, который привел нас всех в восторг, повергнув знаменитого Эзернина? Ох и хорош был гладиатор! Какая стать! Какая сила! Сколько в нем было мужского обаяния! Честно говоря, рядом с ним я испытывала сожаление, что я не замужняя женщина на первых месяцах беременности — с удовольствием сделала бы его своим любовником…
— Антония! Как ты можешь так говорить? — всплеснула руками Эмилия.
— Жаль, что занятия наши с ним внезапно прекратились, — как ни в чем не бывало продолжала Антония, забавляясь смущением подруги. — Он совершил побег из школы вместе с теми гладиаторами, что наделали недавно столько шума, изрубив в куски своих охранников. Но все же мы со Скавром успели кое-чему у него научиться. Он показал нам несколько изощренных приемов, благодаря которым твой братец в два счета разделается с любым варваром…
— Ах, я боюсь, — печально вздохнула Эмилия, — боюсь, что он в стремлении доказать всем свою храбрость будет очертя голову бросаться туда, где всего опаснее…
В это время трое молодых людей подошли к девушкам и стали любезно их приветствовать, по очереди целуя им руки.
— Ну, почему я не мужчина! — воскликнула Антония, разглядывая и ощупывая доспехи Скавра.
— Неужели и в тебя, милая Антония, вселился дух Марса? — смеясь, спросил Антипатр.
— О, если бы мне довелось сражаться в одном строю с мужчинами, я превзошла славой всех женщин Рима! — с искренним сожалением произнесла Антония. — Признаться, меня до крайности раздражают одни и те же надписи на памятниках римских матрон: «Целомудренна, пряла шерсть». Вот на какую жалкую участь обрекли нас мужчины! Почему нас, женщин, держат подальше от важных дел? А ведь со многими из них мы могли бы справляться лучше мужчин…
— Да, да, — нежным голоском поддержала подругу Эмилия. — Женщины более терпеливы, внимательны и сообразительны…
— Клянусь Юпитером, когда-нибудь мы заставим вас, надменные, считаться с нами как с равными, — обращаясь к молодым людям, заявила Антония шутливо-мстительным тоном.
— И что же вы предпримете? — улыбаясь, спросил Капитон, искоса поглядывая на милое личико скромно потупившейся Эмилии. — Может быть, соберетесь и уйдете на Священную гору[397], как когда-то поступали плебеи?
Антония бросила на юношу насмешливый и дерзкий взгляд.
— Нет, — ответила. — Мы просто сговоримся отказывать мужьям в супружеской близости.
— Как отец отнесся к моему решению? — спросил сестру Скавр. — Только прошу тебя, сестренка, говори всю правду, как она есть.
Эмилия коротко вздохнула.
— Ты не думай, милый брат, что отец не переживает за тебя, — сказала девушка и, помолчав, продолжила: — Как только он узнал о твоем решении отправиться в поход с Лукуллом, он выразился в том смысле, что это лучше, чем твое безумное намерение показывать свою отвагу на арене в качестве гладиатора.
— И это все? — спросил Скавр, пытливо глядя на нее.
— Ну, он еще сказал, — с неохотой отвечала Эмилия, — сказал, что весь этот поход не более чем увеселительная прогулка для наших легионеров, которым предстоит обычная охота за беглыми рабами…
— Это еще как сказать! — воскликнул Скавр, задетый за живое такой пренебрежительной оценкой кампанского мятежа и связанных с ним опасностей, хотя сам был такого же мнения. — Отец многого не знает! Он не знает, например, что Минуций, с которым я был хорошо знаком, весьма опытен в военном деле. Три года он воевал во Фракии…
— Как? — изумилась Антония, услышав слова жениха. Ты был в приятельских отношениях с этим чудовищем, позором Рима?
— Не забывай, дорогая Антония, что совсем недавно Минуций совершенно свободно разгуливал по Риму и ничем не отличался от других порядочных людей, к тому же выделялся приятной наружностью и был известен своим богатством. Да и познакомил меня с ним человек всеми уважаемый — патриций Корнелий Бальб…
— Но как он мог так обесчестить себя, свое имя, свое сословие, сделавшись предводителем шайки подлых рабов? — с негодованием произнесла Эмилия.
— Невероятно, но причиной его безумия стала любовь к одной красивой рабыне, которая принадлежала другому человеку, — начал рассказывать Скавр. — Однажды тот пригласил Минуция в свой дом и похвастался недавно купленной им девушкой, отличавшейся необыкновенной красотой. И что вы думаете? Минуций, этот погрязший в кутежах и разврате молодой человек, казалось бы, пресытившийся всеми земными удовольствиями, вдруг не на шутку воспылал к этой девушке непобедимой страстью. Он с трудом уговорил хозяина рабыни, чтобы тот продал ему ее за очень большие деньги, дав письменное обязательство в присутствии свидетелей уплатить их в назначенный срок, но так и не смог собрать необходимой суммы и, не желая расставаться с возлюбленной, увез ее с собой в Кампанию, выхлопотав у претора тридцать льготных дней, чтобы уплатить долг, а на деле использовал все это время для подготовки мятежа своих собственных рабов — закупал для них оружие в кредит и подбивал к восстанию рабов из соседних имений…
— Ну, если тут замешана женщина, то война действительно будет нешуточная, — насмешливо сказал Антипатр. — Вспомните о прекрасной Елене и о Троянской войне…
В это время толпы провожающих зашумели.
Все взоры обратились к воротам, из которых выходили ликторы, державшие на плечах фасции.
За ликторами шел претор Лукулл в красном палудаменте[398], наброшенном поверх его доспехов.
Выйдя из ворот, ликторы остановились и, сняв с плеч фасции, воткнули в них остро отточенные секиры. Связки розог с воткнутыми в них топорами означали, что отныне за пределами города Рима преторская власть становится неограниченной.
Между тем Лукулла окружили родственники и друзья.
Лутаций Катул, крепко пожимая ему руку, говорил:
— Я желаю тебе, Лукулл, поскорее управиться с этим делом. Возможно, ты еще застанешь меня в Риме.
— Я тоже желаю тебе успехов, дорогой Катул. Вчера я узнал, что Флавий Фимбрия назначил тебя своим легатом…
— Он собирается послать меня с поручением в Цизальпинскую Галлию. Думаю, я отправлюсь туда не позднее середины апреля…
— Прощай, Лукулл!.. Пусть боги тебя охраняют!.. Да поможет тебе Марс!.. Да защитит тебя Юпитер! — напутствовали претора остальные сенаторы.
Метелл шепнул зятю:
— Пора, Лукулл… Прощайся с женой и детьми!
Лукулл обнял и поцеловал Цецилию, затем обратился к сыновьям:
— Будьте послушны и не ссорьтесь между собой, дети мои!.. А ты, Марк, — сказал он младшему сыну, — ты, я надеюсь, за время моего отсутствия изменишь свое мнение о греческом языке и не будешь повторять слова человека, хотя и прославленного, но глубоко невежественного. К тому же ты не всегда последователен, когда ссылаешься на суждения обожаемого тобой Мария, — с усмешкой потрепал отец мальчика по голове, — если вспомнить, как страстно ты любишь театр, в котором арпинец был всего один раз, но покинул его после первого акта. Подумай об этом хорошенько, мой сынок!..
Метелл сделал знак слугам, державшим наготове преторского коня.
Слуги подвели коня Лукуллу, который вскочил на него с ловкостью, выдававшей в нем отличного наездника. Вслед за претором взобрались на своих лошадей его ликторы, телохранители и контуберналы.
Лукуллу еще предстояло обратиться с молитвой к Марсу в его храме, перед которым выстраивались готовые к походу манипулы.
— Ах, как они великолепно смотрятся верхом! — воскликнула Эмилия, провожая взглядом удалявшихся всадников, среди которых трое молодых контуберналов выделялись осанкой, дорогими доспехами и прекрасными лошадьми.
— Что за кони! — отозвалась Антония. — Этих красавцев проводили в триумфе над Югуртой. Отцы-сенаторы за бесценок скупили около сотни таких нумидийцев для себя и своих сыновей…
Девушки особенно не волновались за Скавра и его друзей. Во-первых, взбунтовавшиеся рабы, как им казалось, не представляли собой серьезного противника. Во-вторых, юноши находились в свите самого претора, а рядом с ним они подвергались куда меньшей опасности, чем рядовые участники похода.
Но что же происходило в Кампании?
Минуций, как уже говорилось выше, покинул Рим за четыре дня до февральских ид (10 февраля).
К исходу девятнадцатого дня до мартовских календ (14 февраля) его двуколка остановилась у Флувиальских ворот Капуи.
В пути с ним был лишь один из его рабов, двадцатилетний Стратон, которого Минуций любил и ценил за большую физическую силу и умение владеть мечом (Стратона и других своих рабов, что покрепче, он специально посылал упражняться в гладиаторские школы, чтобы они чувствовали себя увереннее, сопровождая его в путешествиях, при возможной встрече с разбойниками).
Стратон остался на конном дворе, чтобы позаботиться о лошадях, а Минуций проследовал в свой деверсорий, или гостиницу, находившуюся у юго-западных въездных ворот, именовавшимися Римскими. Эти ворота расположены были поблизости от Флувиальских, то есть Речных, обращенных к Казилину, соседнему с Капуей городу, стоявшему на реке Вултурн.
Капуя в описываемый период оставалась крупнейшим центром Кампании, хотя за сто лет до этого едва не подверглась полному разрушению в наказание за переход на сторону Ганнибала.
Римляне долго осаждали город и в конце концов принудили его к сдаче. Жители Капуи, как изменники, подверглись жестокой каре: большая часть знати была казнена, остальных либо продали в рабство, либо поселили в различных местах Италии.
В римском сенате многие склонны были до основания разрушить ненавистный и враждебный город, но, как писал впоследствии Тит Ливий, победила «забота о насущной выгоде: земля была наиболее плодородной в Италии, город сохранили как пристанище для земледельцев».
В качестве новых поселенцев сюда в первую очередь хлынули римские вольноотпущенники — ремесленники и мелкие торговцы. Они с особой охотой селились в столице Кампании, потому что в Риме они чувствовали себя гражданами второго или третьего сорта, а здесь становились равными среди равных, хотя по сути вовсе оказывались лишенными всяких гражданских прав, ибо, как писал Ливий, «город был городом только по имени. Не было в нем ни гражданства, ни сената, ни народного собрания, ни должностных лиц. Без общественного совета, без всякой власти население, ничем не связанное, не могло и объединиться; для судопроизводства сюда из Рима ежегодно присылали префекта».
Тем не менее население города быстро росло, и через сто лет Капуя не только возродилась, но и вернула себе отдельные права, которые позволили капуанским богачам — потомкам отпущенников — ведать некоторыми общественными делами, разумеется, под неколебимой властью римского префекта.
Римляне, стремившиеся как можно больше принизить статус города и в этом же смысле само имя Капуи, сделать его нарицательным, как пример бесславного конца для тех, кто осмелился бы когда-нибудь выступить против владычества Рима, довольно скоро с удивлением обнаружили, что обновленное капуанское население, лишенное самоуправления, странным образом сблизилось по своему положению с полноправными римскими гражданами, живущими вне Рима.
Во-первых, все капуанцы находились только под юрисдикцией своего римского префекта, обладавшего всей полнотой власти, которая, помимо Капуи, в значительной мере распространялась на всю Кампанию.
Префект смотрел на жителей Капуи как на своих подданных, покровительствуя им в первую очередь. Капуанец, находясь в любом другом городе, при случае всегда мог сослаться на особый статус своего города, зачастую имея в лице префекта заступника и патрона.
Во-вторых, жители Капуи пользовались особой привилегией — они были освобождены от тяжелой воинской повинности. Такое их положение вызывало зависть у всех соседей, предки которых неизменно верны были союзу с Римом, и даже у римских граждан, для которых служба в армии была священной обязанностью.
Вполне понятно, что по этой причине капуанцы не отличались воинственностью. Данное обстоятельство собирался использовать Минуций. У него возник план захвата города с целью превращения его в свой основной опорный пункт.
Минуций уже знал, что в его деверсории хозяйничают секвестеры.
В числе их должны были находиться и его злые недруги — Волкаций и Сильван. Они поспешили в Капую на следующий же день после судебного разбирательства в Риме. Они опасались, как бы должник не попытался распродать что-либо из своего имущества до истечения тридцати льготных дней. Хотя гостиница Минуция в Капуе была перворазрядной и во время аукциона могла стать особой приманкой для покупателей, все же главной ипотечной ценностью оставалось его обширное поместье в окрестностях Свессулы.
Минуций был почти уверен, что Волкаций и Сильван не замедлили отправиться туда для составления описи рабов, скота, хозяйственного инвентаря и общей оценки принадлежавших ему земельных владений.
Предвидя это, Минуций заблаговременно отправил в свессульское имение письмо для Ламида. В нем был приказ немедленно схватить секвестеров вместе с их рабами и содержать под усиленной охраной до его прибытия.
Управитель гостиницы Агаклей встретил Минуция сообщением, что секвестеры уже закончили опись имущества, опечатав счетные книги и денежный ящик с выручкой за последние три месяца.
От управителя Минуций узнал, что четверо из секвестеров проживают в гостинице, а двое других (это конечно же были Волкаций и Сильван) еще третьего дня отправились в Кланиан (так называлось имение Минуция, потому что все его земли находились у берегов реки Кланий).
— Аполлоний и Клеомен были у тебя проездом? — спросил Минуций управителя.
— Да, господин. Шесть дней назад. С ними еще был немой Родон. Они только переночевали и на рассвете отправились в Кланиан.
Управитель немного помолчал и продолжил:
— Аполлоний в разговоре со мной сокрушался, что дела твои очень плохи. Неужели все твое имущество вместе с рабами пойдет с аукциона?
— Ну, тебе-то, мой Агаклей, нечего опасаться, — с усмешкой произнес Минуций. — Ты ведь еще милостью отца моего сделался вольноотпущенником и успел, я надеюсь, скопить деньжонок на безбедную старость, столько лет обманывая своих господ?
— Как ты можешь так говорить? — обиделся управитель.
— Шучу, Агаклей… Но твой дом на улице Сепласии вряд ли куплен на сбережения от твоего, в общем-то, небольшого жалованья. Я слышал, твои сыновья вовсю торгуют там благовониями. Что ж, клянусь Юпитером Тифатским, я искренне рад за тебя и твое семейство! Уж кто-кто, а ты не пропадешь. Что касается рабов, то о них не стоит горевать — как были, так и останутся рабами… Но вот о чем я хотел бы тебя спросить, — вспомнив, сказал Минуций. — Ты знаешь, где живет ланиста Лентул Батиат?
— Да, господин. Его дом стоит на улице Шорников… Только старого Батиата нет в городе. На днях я встретил его сына, и он сообщил, что отец отбыл с группой гладиаторов в Помпеи, где объявлены большие игры…
— Прекрасно! — с непонятной для управителя радостью воскликнул Минуций. — Его сын-то мне и нужен. Отправь за ним посыльного с приглашением отобедать со мной завтра в гостинице. У меня к нему важное дело.
— Слушаюсь, господин.
Минуций устроился в одной из пустовавших гостиничных комнат и сразу стал готовиться ко сну: после долгой дорожной тряски он испытывал смертельную усталость.
Отец Минуция имел в Капуе свой дом. Но расточительный наследник продал его, и часть вырученных за него денег потратил на то, чтобы перестроить дом своей возлюбленной, где она с тех пор с радушием его принимала.
Положение изменилось после грандиозной ссоры его с Никтименой, которой не по душе пришлось решение Минуция исполнить годичный обет целомудрия, посвященный Диане Тифатине. Пылкая гречанка устроила ему скандал, вызвав в нем гнев своими язвительными шуточками. Минуций не утерпел и дал ей хорошую затрещину, после чего красавица, рыдая, потребовала, чтобы он убирался из ее дома и больше у нее не появлялся.
Позднее Минуций ругал себя за свою несдержанность и посылал Никтимене из Рима покаянные письма, получив в ответ от нее всего одно очень холодное послание. Все же он отнюдь не считал, что между ними произошел окончательный разрыв. Он знал ее незлопамятный характер.
Минуций скучал и томился без нее, без ее привычной близости и жгучих ласк, но он сделал крупнейшую ставку в задуманной им опасной игре и вынужден был смирять бушевавшие в его груди желания, тем более что постоянно убеждался в божественном покровительстве Дианы — все его намерения с тех пор, как он дал обет богине, исполнялись с поразительной точностью. Во-первых, на гладиаторских играх ему повезло с выигрышем, и он смог уплатить задаток оружейнику, получив в свое распоряжение пятьсот комплектов полного вооружения, которое он благополучно переправил к себе в имение. Во-вторых, оправдался его расчет на то, что все его сельские рабы с готовностью откликнуться на призыв к восстанию. В-третьих, оба ненавистных его врага попались в расставленную им ловушку. О, скоро, очень скоро о нем заговорят по всей Италии!
Воображение рисовало Минуцию захватывающие дух картины будущего. Гигантскую схватку Рима с кимврами в пределах Италии он считал неизбежной. Жаль только, что возглавляемое им восстание вспыхнет до того, как появятся первые слухи о вторжении варваров. Но он надеялся, что сенат на первых порах не придаст восстанию рабов большого значения, и это позволит ему выиграть время. Когда же кимвры окажутся по сю сторону Альп, он обратится с письмом к сенату, в котором изложит свои мысли и намерения, объяснит свои действия, направленные к спасению Италии. Неужели там не поймут, что он, римлянин высокого рода, возглавил восстание рабов не ради их несбыточных чаяний, а с единственной целью отвлечь их от перехода на сторону кимвров? Неужто не поймут, что варвары, объединившись с рабами, могут опрокинуть Рим? Если и не поймут сразу, то поймут потом, когда германцы и союзные с ними галлы подступят к стенам Вечного города. Вот тогда-то наступит его время, время Тита Минуция, второго Фурия Камилла, третьего основателя Рима, который станет надеждой всех римлян, всей Италии в деле спасения родины от чудовищного конца. Отовсюду к нему потянутся и рабы, и свободные, он станет вершителем судеб всей страны и…
С этой мыслью он уснул, согревшись в постели под толстым стеганым одеялом.
Утром Минуций решил навестить Никтимену и велел Стратону распаковать вещи, привезенные из Рима.
Нужно было предстать перед гречанкой во всем блеске.
Служанки гостиницы тщательно разгладили вышитую разноцветными узорами тунику и шафранового цвета плащ, окаймленный тирским пурпуром.
В этом дорогом наряде, распространяя вокруг себя аромат самых дорогих духов, Минуций отправился на Сандальную улицу, где жила его прекрасная возлюбленная.
Дом ее стоял почти в центре города, неподалеку от знаменитого Белого храма.
Он ожидал встретить ледяной прием, тягостное выяснение отношений, а то и вовсе оскорбительный отказ принять его. Но ничего подобного не случилось. Никтимена приняла его незамедлительно и потом была с ним ласковой и приветливой, ни словом не обмолвившись о нанесенной ей обиде.
Гречанка уже знала, что его имуществу грозит распродажа и проявляла по этому поводу искреннее беспокойство.
Со своей стороны Минуций старался представить это дело незначительным, не скупился на веселые шутки и уверял молодую женщину, что скоро все устроится самым благополучным для него образом.
Они расстались друг с другом, обмениваясь ласковыми словами и улыбками. Никтимена его поняла и простила. Минуций покинул ее дом в необычайно приподнятом настроении.
В гостинице его уже поджидал молодой Батиат.
Это был нескладный парень лет двадцати пяти с заурядным и хитрым лицом. Минуций несколько раз коротко встречался с ним, когда советовался со стариком Батиатом насчет гладиаторской школы, которую в прошлом году собирался открыть. Нашумевшая история с кражей гладиатора (Мемнона) убедительным образом характеризовала отпрыска капуанского ланисты. В наказание за этот возмутительный поступок старый Батиат, вынужденный уплатить Аврелию немалую сумму денег, дабы избежать суда и неприятной огласки, приказал высечь сына розгами и несколько дней продержал его в карцере вместе с провинившимися гладиаторами.
Минуций во время совместной трапезы с сыном ланисты договорился с ним, что будет посещать школу с целью подобрать себе подходящих бойцов. Тот согласился на это не раньше, чем выпросил у римлянина взаймы сотню денариев под свое «честное» слово.
Таким образом, Минуций получил возможность беспрепятственно заходить в гладиаторскую школу Лентула Батиата, выискивая там пригодных для своего замысла гладиаторов.
Через два дня выбор его пал на трех грекоязычных малоазийцев, с которыми можно было поговорить без помощи переводчика. Минуций после нескольких бесед с ними нашел их людьми не только храбрыми, но и смышлеными. Он решил им открыться в самый день своего отъезда из Капуи.
С Никтименой теперь он виделся каждый день.
Из Рима он привез ей все ее золотые украшения и прочие драгоценные безделушки, которыми он одаривал возлюбленную, пока она жила в его римском доме.
Никтимена была тронута.
По-прежнему свидания их из-за обета Минуция были чисто платоническими, но тем ощутимее становилась их любовь.
Никтимена замечала в нем перемены: побледнел, осунулся, взгляд стал жестким, слова отрывисты, как у воинского начальника.
Приезжавшие из Рима рассказывали о снежной буре, пронесшейся над столицей в ночь перед Квириналиями. Люди склонны были видеть даже в этом некое предзнаменование. Говорили, что это северные демоны Германии прислали предупреждение о скором походе кимвров на Рим.
Минуция подобные разговоры только радовали — они соответствовали его собственным прогнозам на этот счет.
За одиннадцать дней до мартовских календ (22 февраля) в Капую прибыли Геродор и Эватл. Они сообщили Минуцию, что ни Ириней, ни Ювентина в назначенный срок в Три Таверны не явились.
— Мы прождали еще один день и одну ночь, но напрасно, — рассказывал Геродор. — Мы с Эватлом недоумевали, что с ними такое могло случиться, но памятуя о твоем приказе не задерживаться в Трех Тавернах более девяти дней…
— Но что говорили люди, пока вы жили в трактире? — нетерпеливо перебил Минуций. — Какие новости приходили из Рима?
— Всякое говорили, — почесав в затылке, продолжал Геродор. — Больше всего говорили, что консулам так и не удалось справить Латинские игры, потому что внезапно налетел сильный ветер с дождем и снегом…
— А в последние два дня на конном дворе Волтацилия только и разговоров было, что о побеге гладиаторов из школы Аврелия, — подсказал Эватл.
— Это точно, — сказал Геродор.
— Ну, так рассказывайте же! — с еще большим нетерпением вскричал Минуций. — Что вам стало известно о гладиаторах? Удалось ли им бежать?
— Вряд ли, — неуверенно проговорил Геродор. — Из Рима-то они, кажется, выбрались, но их тут же хватились и подняли на ноги всю округу. Нам с Эватлом было не до слухов, потому что мы уже запрягали лошадей…
Из того, что рассказали Геродор и Эватл, Минуций заключил: с побегом гладиаторов, скорее всего, ничего не получилось. Можно было предположить, что Иринея и Ювентину схватили и в связи с этим ему небезопасно дольше задерживаться в Капуе.
— Что ж, — после недолгого раздумья сказал Минуций, обращаясь к слугам. — Сегодня же вместе отправимся в имение. Есть у вас оружие? — осведомился он.
— У нас мечи, — сказал Эватл.
— Этого недостаточно. Говорят, на здешних дорогах стало неспокойно. Вот вам двадцать золотых. Зайдите в оружейную лавку и купите себе добрые щиты и копья. А мне еще нужно заглянуть в одно место…
Перед тем как покинуть Капую, Минуций решил в последний раз поговорить со своими новыми знакомыми, гладиаторами Батиата.
Явившись в школу, он отвел всех троих в сторонку и без обиняков рассказал им о своем замысле и своих расчетах на восстание гладиаторов в пределах самой Капуи.
— Я сейчас не жду от вас ответа, — говорил он изумленным и смущенным его речью гладиаторам. — Я сказал вам лишь немногое из того, что мог и хотел бы сказать. Скоро вы услышите обо мне и о тысячах моих соратников, стоящих под городом с оружием в руках. Решайте сами: или позорная смерть на арене амфитеатра для потехи толпы, или благородный риск в борьбе за свободу. Я рассчитываю на вас. Собирайте вокруг себя верных и смелых людей. Придет время, и я пришлю к вам своего человека, через которого мы согласуем все наши действия. Я намерен захватить Капую. В условленный час вы и ваши товарищи вырветесь из своей школы и откроете ближайшие к ней Беневентские ворота. Вы поможете моим воинам проникнуть в город. Капуанцы изнежены и трусливы. Они не умеют сражаться. Не забывайте и о другом. Рим ослаблен страшными потерями в войне с кимврами, которые очень скоро явятся в Италию, и пока оба хищника, вцепившись друг в друга, будут истекать кровью в смертельной схватке, наши силы изо дня в день будут расти. Не упустите благоприятной возможности сразиться за самих себя, за свою свободу и за свое будущее.
С этими словами Минуций оставил безмолвных и озадаченных учеников Батиата, которые никак не ожидали услышать от него что-либо подобное.
В их глазах он был римским богачом, избалованным щеголем (иначе они и не могли о нем думать). Но Минуций был уверен, что в свое время на этих троих можно будет положиться.
Выйдя из школы Батиата, он сразу отправился к Никтимене, чтобы попрощаться с ней, но не застал ее дома.
Слуга сказал, что госпожа уехала в свое имение на Вултурне, и протянул ему записку от нее.
В записке Никтимена приглашала его провести вместе день-другой на ее вилле, пока стоит чудесная погода.
Минуций, попросив у слуги табличку и стиль, написал ей короткое прощальное письмо, после чего вернулся в гостиницу.
Стратон, Геродор и Эватл были уже готовы в дорогу.
Все они были вооружены, как велел им Минуций — опоясанные мечами, они держали в руках небольшие круглые щиты и крепкие охотничьи копья.
Было уже около трех часов пополудни.
Ярко светило солнце. В воздухе чувствовалась весна.
Явившись со слугами на конный двор у Флувиальских ворот, Минуций приказал Геродору и Эватлу оставить громоздкую четырехколесную повозку, на которой они совершали путь от Трех Таверн, и ехать верхом.
Вскоре они тронулись в путь.
Легкая двуколка, влекомая молодой резвой лошадью, вывезла Минуция и Стратона с Аппиевой на окольную дорогу, тянувшуюся в объезд города по направлению к Свессуле.
За двуколкой скакали на своих лошадях Геродор и Эватл.
От Капуи до Свессулы было чуть более тринадцати миль. Вилла Минуция находилась южнее Свессулы на берегу довольно полноводного в зимнее время притока Клания, берущего свое начало в Кавдинских горах. По соседству с поместьем Минуция, между Свессулой и Нолой, простиралась плодородная Требулланская равнина. Здесь особенно много было латифундий, то есть обширных земельных владений местных и римских богачей. На этих землях работали тысячи рабов, которые содержались в ужасающих условиях: одни выводились на работы в ножных кандалах, других зорко охраняли надсмотрщики, разъезжавшие верхом на конях, третьи, закованные в цепи, целыми днями почти безостановочно вращали жернова мельниц и крупорушек.
На этих-то несчастных в первую очередь рассчитывал Минуций в своих планах создания многочисленной и крепкой духом армии. Этим людям нечего было терять. Их легче можно было убедить в том, что лучше умереть с оружием в руках, чем до конца дней влачить скотскую жизнь в непосильном труде, в оковах, под бичами надсмотрщиков.
Со всеми остальными рабами, находившимися в более или менее терпимых условиях, он уже решил поступать со всею беспощадностью, приводя их к присяге, как военнообязанных, и карая смертью всякого, кто этому воспротивится.
— Какие-то всадники летят за нами во весь опор, — поравнявшись с двуколкой, предупредил Минуция Геродор.
Минуций обернулся и увидел быстро приближавшуюся группу всадников, мчавшихся по дороге в клубах пыли.
Он насчитал шестерых с запасными лошадьми. Это могли быть какие-нибудь конокрады или просто разбойники.
Минуций на всякий случай пододвинул ближе к себе свой бронзовый щит, лежавший в углу повозки.
— Клянусь всеми богами! — раздался радостный крик Эватла. — Да это Ириней!
В первое мгновенье Минуций не поверил своим ушам.
Он по пояс высунулся из двуколки.
— Ты не ошибся? — с сомнением спросил он. — Этого не может быть!
— Ну конечно! Это он! — с изумлением подтвердил Геродор, всматриваясь в приближавшихся всадников.
Минуций приказал всем остановиться.
Через минуту Ириней и пятеро его товарищей в одежде, покрытой толстым слоем пыли, стали осаживать своих измученных и лоснящихся от пота лошадей.
Геродор, Эватл и Стратон встретили их ликующими воплями.
Они бросились к Иринею, стащили его с коня, обнимали и целовали.
Минуций соскочил с повозки на землю и в порыве радости заключил в объятия верного слугу.
— Но я не вижу Мемнона! Где он? — окинул римлянин недоуменным взглядом запыленные лица пятерых гладиаторов.
— К сожалению, его нет с нами, — сказал Ириней и стал рассказывать обо всем по порядку.
— Я надеялся, что несравненная Диана, столько раз оказывавшая мне свое покровительство, сохранит для меня Мемнона и Ювентину, — огорченно произнес Минуций, как только Ириней кончил свой рассказ.
— Если их не схватили в дороге, то они обязательно разыщут нас, — уверенно сказал Ириней. — Мемнон просил передать тебе, что он не забудет о своей клятве, пока жив.
— Пусть Диана будет им обоим заступницей перед всеми бессмертными богами!
Минуций и сопровождавшие его всадники снова двинулись в путь.
Все были охвачены радостным возбуждением, шутили и смеялись.
До имения они добрались незадолго перед закатом солнца.
Прибывших сразу окружила вооруженная толпа.
Сатир и его друзья-гладиаторы с удивлением смотрели на рабов Минуция, облаченных в доспехи римских легионеров.
Вскоре прибежали Ламид, Марципор и Аполлоний.
— Хвала всем богам Олимпа! — воскликнул Ламид, завидев Минуция. — Приветствую тебя, мой господин! Ты видишь, все горят нетерпением и рвутся в бой! Все мы ждем твоих распоряжений!..
— Только прикажи, господин, и мы хоть сейчас пойдем громить проклятые латифундии! — крикнул Марципор.
Толпа завопила:
— Веди нас, господин!.. Пойдем освобождать наших братьев!.. Разобьем их цепи!.. Разнесем эргастулы!
Минуций понял, что вовлеченные в заговор рабы его имения давно уже осведомлены о нем как о верховном предводителе. Ламид, этот хитрый фессалиец, несомненно, призывал рабов к оружию его именем, хотя Минуций запретил это делать.
«Что ж, Ламид верно рассчитал, — подумал римлянин, — иначе вряд ли добился такого воодушевления среди этих несчастных, которым, конечно, предпочтительнее иметь вождем господина, римского всадника известного рода, нежели кого-нибудь из своей собственной среды».
Минуций поднял руку, призывая собравшихся к молчанию.
— Я не намерен торопиться, — заговорил он в наступившей тишине. — Не забывайте, что под Римом стоят легионы, готовые к походу против кимвров. Если мы заявим о себе слишком рано, то эти силы могут двинуться против нас. В наших интересах начать в тот момент, когда консул Марий уведет из Италии последний легион…
Толпа во дворе виллы росла на глазах. Прибежали даже женщины и дети.
Минуцию пришлось подняться на крыльцо усадьбы, чтобы все его видели и слышали.
Он вдруг вспомнил о Волкации и Сильване.
Повернувшись к стоявшему рядом Ламиду, он тихо спросил его о пленниках.
Тот ответил, что оба содержатся под замком и надежно охраняются.
— Подыщи кого-нибудь… с рукой потверже, — сказал Минуций. — Раньше я обходился без лорария. Теперь он мне понадобится.
— Я все понял, господин, — наклонив голову, ответил Ламид.
Глядя с крыльца на железные каски и копья собравшихся, Минуций припомнил ставшие крылатыми слова Мария, произнесенные им на Форуме во время народного собрания: «Одно дело красно говорить в триклинии, на пирушках, другое — на военной сходке перед сражением». Он усмехнулся про себя: «Теперь мне не раз придется обращаться к солдатам с речами. Что ж! Думаю, у меня это получится не хуже, чем у арпинца».
Минуций хорошо знал, какими словами воздействовать на этих пасынков судьбы.
Речь свою он произносил без запинки.
Пока он говорил, во дворе стояла мертвая тишина. Люди жадно ловили каждое его слово.
Минуций говорил, что восстание тщательнейшим образом подготовлено, что в руках у восставших первоклассное оружие, о чем враги еще не знают, поэтому первые стычки с ними они безусловно выиграют. Дополняя сказанное, он заявил:
— Но если мы хотим бить римлян в серьезных боях, то должны стать организованной силой. Я требую беспрекословного подчинения, неограниченной власти над жизнью и смертью каждого из вас. В дальнейшем вы сами решите, как меня называть — верховным вождем, диктатором или царем. Пока гремит оружие, все должно подчиниться единой воле, непоколебимой вере, иначе мы обречены на гибель. Сама судьба избрала меня вашим предводителем, и я поведу вас от победы к победе, потому что я единственный среди вас, кто обдумал каждый шаг в будущей великой войне. Она действительно будет великой, ибо я намерен привлечь к борьбе не только угнетенных рабов, но и всех недовольных в этой стране. Я осуществлю то, что не удалось сделать мужественным братьям Гракхам. Я заставлю Рим признать равноправие и свободу для всех живущих в Италии. Я не дам погибнуть делу, начатому Гракхами, но я пойду смелее и дальше их, отбросив предрассудки своего сословия и мешавшую Гракхам римскую спесь. Наши враги, захватившие богатство и власть, не гнушаются ничем в стремлении удержать все это в своих руках. Благородные братья Гракхи считали позорным смешивать дело свободных с делом рабов, поэтому и проиграли. Гай Гракх лишь в день решительной битвы, увидев, что оптиматы, его враги, привели с собой своих вооруженных рабов, тоже стал призывать на помощь рабов, обещая им свободу, но было уже поздно. Я не совершу такой ошибки. Под моими знаменами будут сражаться и рабы, и свободные…
В заключение своей речи Минуций, после того как живыми красками обрисовал нависшую над Италией кимврскую угрозу, сказал следующее:
— Подождем известий из Рима. Время сейчас работает на нас. Чем позднее начнем, тем успешнее пойдут наши дела. Пусть римские консулы уводят навстречу кимврам все свои войска. С тем большей легкостью мы окажемся хозяевами положения. Я уповаю на милость всевышних богов к делу угнетенных, на ваши храбрость и любовь к свободе, на свой опыт, приобретенный на войне!..
После сходки воинов Минуций, по совету Ламида, собрал всех старших и младших командиров центурий.
Надо сказать, Ламид в отсутствие Минуция успел сделать очень многое.
Из четырехсот шестидесяти рабов имения он вооружил более трехсот, способных носить тяжелое вооружение. Всех их он разбил на пять центурий, поставив над каждой из них двух начальников — старшего и младшего центурионов.
В рабской деревне предусмотрительный и осторожный фессалиец оставил тридцать надежных молодых людей с приказом держать под наблюдением ее обитателей — стариков, женщин и немощных, которые не были вовлечены в заговор, но знали о его существовании. Ламид опасался, как бы кто-нибудь из них не убежал в Свессулу с доносом (желающие получить за это вознаграждение и свободу всегда могли бы найтись).
Основные силы вооруженных заговорщиков Ламид разместил в самой усадьбе.
На военном совете Минуций одобрил действия Ламида, приказав командирам не расслабляться и быть готовыми в любой момент отразить нападение, а пока действовать по намеченному плану, привлекая к заговору рабов из соседних поместий.
Распустив собрание, Минуций призвал к себе Аполлония и, оставшись с ним наедине, спросил:
— Надеюсь, на тебя, мой Аполлоний, не произвела гнетущего впечатления метаморфоза благородного римского всадника, ставшего предводителем всеми забытых и несчастных рабов?
— Скорее я был в обиде на тебя за то, что ты не решился довериться самому преданнейшему из твоих слуг, — смущенно и подобострастно ответил управитель имения.
— Я всегда был уверен в твоей верности мне и рад, что не ошибся, — сказал Минуций. — Назначаю тебя префектом претория[399].
— Я приложу все силы, чтобы оправдать твое доверие, мой господин.
Минуций еще надеялся оттянуть начало восстания на середину марта или даже на апрель.
Он не знал, что вечером того же дня, когда он покинул Капую, в город прискакал преторский гонец из Рима и вручил префекту срочное послание от претора Лукулла. В этом послании было распоряжение о немедленном заключении под стражу римского всадника Тита Минуция.
Таким образом, Минуция спасла его возлюбленная, надумавшая уехать в свое загородное имение. Останься он в Капуе до следующего дня — не избежать бы ему ареста.
Между тем префект Капуи Децим Цельзий Гельвинован, получив распоряжение из Рима, тотчас принял необходимые меры к розыску предполагаемого преступника. Скоро ему стало известно, что Минуций несколько часов назад выехал в свое свессульское имение. Префект тут же распорядился об отправке для его задержания конного отряда во главе с декурионом.
Примерно около полуночи всадники, посланные из Капуи, добрались до Кланиана, имения Минуция.
Ворота виллы были распахнуты настежь.
Всадники с ходу влетели в них и… на них тут же набросилась вооруженная толпа.
Без всяких церемоний всех их сбили с коней, причем декуриона, сопротивлявшегося и кричавшего, что он послан самим префектом Капуи и у него на руках его приказ, ударили кулаком в лицо, обезоружили и повели к Минуцию, который в это время только что проснулся и выскочил во двор усадьбы, привлеченный внезапным шумом.
Оказалось, что ночной дозор, выставленный по приказу Ламида у большой дороги, соединяющей Свессулу и Ацерры, обнаружил двигавшийся в темноте конный отряд и успел поднять на ноги спящих товарищей на вилле. Это позволило захватить всех непрошеных гостей, которые не оказали ни малейшего сопротивления, если не считать декуриона.
— Ты кто таков и зачем сюда пожаловал? — грозно спросил его Минуций.
— У меня приказ префекта Капуи о задержании римского всадника Тита Минуция, — ответил декурион, еле шевеля разбитыми губами.
— О задержании? — переспросил Минуций. — И чего же нужно от меня столь любезному префекту?
Из дальнейших слов декуриона Минуций узнал, что его разыскивают по приказу из Рима, и заключил, что скорее всего это связано с побегом гладиаторов. Впрочем, ему уже было все равно. Он размышлял, целесообразно ли и дальше медлить с выступлением. Несомненно, история с захватом декуриона и его всадников завтра же будет известна в Капуе, поползут разные слухи… Нет, медлить больше не имеет смысла.
И Минуций приказал Ламиду построить воинов во дворе, а также привести пленных секвестеров.
Плохо соображающего капуанского декуриона Минуций, усевшийся в кресло на крыльце усадебного дома, поставил возле себя.
— Крепись, солдат, — сказал он декуриону. — Сейчас по моему приказу двум негодным мошенникам дадут жестокий, но справедливый урок.
Триста пятьдесят человек в полном вооружении римских легионеров полукругом выстроились перед домом, образовав у крыльца небольшое пространство, в которое ввели двух человек в грязных нижних туниках. Они затравленно озирались, глядя на вооруженную толпу, ощетинившуюся копьями, и, казалось, старались понять, зачем их сюда привели.
Это были Волкаций и Сильван.
Увидев Минуция, Габиний Сильван затрясся всем телом и упал на колени.
— Будь милосерден, Минуций! Прости меня, и боги вознаградят тебя за твою доброту! — плача, умолял он.
— Не теряй достоинства, Сильван, — сурово произнес Минуций. — Ты ведь римский гражданин. Посмотри-ка на своего приятеля! По-моему, совсем неплохо держится! И знаешь, почему? Он уже понял, что таким подлым негодяям, как вы оба, не будет прощения. Или ты думаешь и дальше наслаждаться жизнью, каждый день просыпаясь в своей спальне в обнимку со своими несовершеннолетними рабынями или девчонками из лупанаров твоего неразлучного дружка-сводника, в то время как на мои плечи лягут труды и опасности войны, которую я начинаю по вашей милости? Нет, презренные, уж теперь-то вам не помогут ни ваше коварство, ни ваша подлость, ни ловкость ваших рук…
— Опомнись, Минуций! — крикнул Волкаций, делая последнюю и явно бесполезную попытку сохранить жизнь. — Еще не поздно! Обещаю именем богов простить тебе все твои долги и безвозмездно отдать девушку…
— Заклинаю, пощади меня! — рыдал Сильван.
Но Минуций был неумолим.
По его знаку несчастных схватили, сорвали с них одежду и привязали за руки к столбам коновязи, после чего стали сечь розгами.
Сильван испускал крики боли и отчаяния. Волкаций ругался и слал проклятия своему мучителю.
— Кончайте с хныксой! — крикнул Минуций. — А этому сквернослову добавьте розог!
Полубесчувственного Сильвана отвязали от столба и подтащили ближе к крыльцу. Он бился в руках державших его палачей и вопил в диком ужасе:
— О, пощади, пощади!
— Нет!
Сильные руки поставили Сильвана на колени и наклонили головой вперед.
К нему приблизился палач с обнаженным испанским мечом.
Подняв меч, он примерился взглядом к склоненной шее и резким ударом отсек голову Сильвана.
Брызгая кровью, она откатилась к крыльцу, на котором с бесстрастным лицом восседал Минуций.
Потом подвели и поставили на колени упиравшегося Волкация.
— Будь проклят, преступник! — крикнул он Минуцию. — Опозоривший римское имя, ты будешь распят на кресте, как и твои…
Крик оборвался.
Голова Волкация упала рядом с утопавшим в крови обезглавленным трупом Сильвана.
Минуций спокойно повернулся к стоявшему возле него декуриону, бледному и безмолвному от страха.
— Не трясись, — насмешливо проговорил он. — Немного погодя я тебя отпущу и ты расскажешь своему префекту о том, что здесь увидел. Надеюсь, он поймет, что я не намерен шутить…
Кровавая расправа над римскими гражданами должна была означать, что восстание началось.
Сразу после казни своих недругов Минуций отдал приказ о выступлении в поход, решив в первую очередь занять поместье опального римского сенатора Сервия Вибеллия, которого лет пять назад цензоры вычеркнули из списков сенаторов за недостойное поведение.
У этого Вибеллия Минуций не раз бывал в гостях, играя с хозяином в кости. Тот был баснословно богат, с рабами обращался хуже, чем со скотом. По подсчетам Минуция, на землях Вибеллия работало не меньше двух тысяч рабов.
За два часа до рассвета возглавляемый Минуцием и Ламидом отряд покинул Кланиан, перед воротами которого устрашающе торчали насаженные на копья головы злополучных Волкация и Сильвана.
Восставшие двинулись по направлению к Ацеррам. На пол пути между этим городом и Свессулой, отстоявшими друг от друга примерно на шесть миль, находилась уже упомянутая вилла бывшего римского сенатора.
Усадебный двор Вибеллия представлял настоящую крепость. Он был обнесен высоким и прочным забором из камня и дерева. В этой местности разбойничьи шайки порой давали о себе знать, совершая нападения на богатые виллы, но укрепленная усадьба Вибеллия была им не по зубам, и они обходили ее стороной.
Появление восставших было неожиданным, но ворота усадьбы засевшие в ней обитатели отказались открыть.
Из-за ограды в нападавших полетели камни, дротики и стрелы.
Минуций приказал поджечь ворота.
Обозленные сопротивлением повстанцы не только подожгли ворота, но и стали метать в усадебный дом дротики с зажженными пучками соломы.
Пока горели ворота, занялась и крыша дома.
Спустя еще немного времени осаждавшие, разметав обугленные доски ворот, ворвались во двор виллы.
Защищавшие ее рабы и надсмотрщики частью разбежались, частью были схвачены. Последних привели к Минуцию, который сразу предложил им вступить в ряды бойцов за свободу.
Ответом ему было более чем недружелюбное молчание.
— Спрашиваю вас еще раз, — нахмурившись, сказал Минуций. — Я хочу знать, кто из вас, рабов, желает обрести свободу? Только не говорите мне о том, что вам хорошо живется у вашего превосходного господина и свобода вам не нужна. Ни один раб не откажется от красного фригийского колпака.
— Это верно, если он получен от господина, а не от взбунтовавшихся рабов, — подал голос кто-то из группы пленников.
Лицо Минуция приняло зловещее выражение.
— Иными словами, — медленно проговорил он, — вы хотите остаться в стороне от дела свободы, ради которого другие будут сражаться и умирать? Не так ли?
— Послушай, господин, — выступив вперед, миролюбивым тоном сказал один из рабов. — Если ты действительно желаешь добра рабам, то отпусти нас, не принуждай сражаться тех, кто не верит в успех твоего дела и…
Минуций резко прервал говорившего:
— Разве гордые и свободные граждане Рима имеют право выбора, когда их тысячами бросают в пекло войны, заставляя покорять другие страны и народы? Разве римляне не карают смертью своих дезертиров и перебежчиков, которых секут розгами и сбрасывают с Тарпейской скалы? Потому-то они считаются непобедимыми покорителями мира, а если терпят поражения, то взамен погибших приводят к присяге новых солдат, которые из чувства долга или из страха перед наказанием идут навстречу опасностям. И тот ли не безумец, кто выступит против такого врага, не сумев увлечь за собой даже таких, как вы, у кого нет права на жизнь? Так вы решили, презренные, что перед вами сумасшедший, который с горсткой отчаявшихся людей идет навстречу неминуемой гибели? Во имя высшей справедливости приговариваю вас к смерти, как трусов и предателей! Иного вы не заслуживаете. Повесить всех! — приказал он в ярости окружавшим его воинам.
Усадьба Вибеллия сгорела дотла.
На уцелевшей от огня перекладине ворот имения, выполняя приказ своего предводителя, повстанцы повесили захваченных в плен верных рабов бывшего римского сенатора.
Из эргастулов и крупорушек были выпущены по меньшей мере шестьсот изможденных рабов. Из них лишь половина могла нести военную службу — остальные до крайности были истощены и ослаблены невыносимыми условиями содержания.
Полное вооружение Минуций выдал только самым сильным. Другие получили гладиаторские мечи, трезубцы и щиты.
Подавляющее большинство рабов Вибеллия встретило своих освободителей с великой радостью. Минуцию и его сподвижникам не пришлось произносить перед ними зажигательных речей. Здесь много было колодников, клейменых и даже свободнорожденных италиков, которых в разное время алчный владелец латифундии обманным путем захватил и заставил работать в оковах. Вибеллий держал рабов впроголодь, приказывая надевать работавшим на мельницах специальные ошейники, чтобы они не имели возможности донести до рта горсть муки или крупы. Поместье Сервия Вибеллия считалось «образцовым».
Собрав командиров, Минуций объявил, что остаток дня и ночь все проведут в имении, но бездельничать он никому не позволит.
Командиры разошлись по своим манипулам и центуриям с его приказом заниматься сбором железа и меди для изготовления копий и рогатин.
В имении была хорошая кузница. Туда стали сносить мотыги, заступы, железные оковы и решетки, выломанные из окон эргастулов. До наступления темноты в кузнице стучали молотки.
В наступившую ночь Минуций обошел все манипулы, приказывая выставлять часовых и дозоры.
— Свессула и Ацерры в двух часах ходьбы, — говорил он. — Нельзя допускать беспечности! Там не замедлят выступить против нас. Возможно ночное нападение. Власти этих городов уже не в первый раз имеют дело с восставшими рабами. Они прекрасно понимают, что легче покончить с мятежом, пока он в зародыше.
Ночью было холодно. Повстанцы жгли костры. Грязные и зловонные эргастулы пустовали — бывшие их обитатели предпочитали спать у костров под открытым небом. Деревянные части рабских тюрем разбивались и бросались в огонь.
Утром Минуций решил произвести смотр своим отрядам, выстроив их вдоль дороги, соединявшей Свессулу и Ацерры. Оказалось, что силы восставших выросли более чем вдвое — их теперь было семьсот восемьдесят человек. Пятьсот из них были превосходно вооружены.
Обходя ряды воинов, Минуций сам разбивал их на центурии и манипулы. На первых порах он добивался, чтобы солдаты манипулов держали строй в пять рядов, располагаясь по фронту в три линии, как это было принято в римской армии. Три манипула по сто двадцать человек в каждом назывались гастатами и составляли первую линию. Во второй линии были два манипула принципов. В третьей линии находился отборный манипул триариев.
Результатами первого урока Минуций остался доволен. Новоиспеченные солдаты проявляли старание и ловили на лету каждое его слово. Можно было надеяться, что в бою они будут действовать в достаточной мере организованно.
Из захваченных в имении лошадей Минуций выбрал для себя прекрасного верхового коня. Он принадлежал владельцу виллы. Остальные два десятка лошадей, на которых раньше разъезжали надсмотрщики, поступили в распоряжение Иринея, который назначен был начальником конной разведки. Ириней в свою очередь сделал своим помощником Сатира. Всего возглавляемый им отряд насчитывал тридцать четыре всадника, включая его самого и пятерых друзей-гладиаторов.
Ламида и Марципора Минуций объявил своими помощниками, приказав им по своему усмотрению назначить старших центурионов, которые возглавили шесть манипулов. Остальных командиров выбрали себе сами воины.
После того как все это было устроено, Минуций позаботился окружить себя телохранителями из своих верных рабов. В их число вошли уже знакомые читателю Геродор, Эватл и Стратон. Начальником над ними Минуций поставил Аполлония.
Таким образом, Минуций уже на следующий день после начала восстания располагал вполне организованным и боеспособным отрядом. Пока что это была всего лишь когорта, но он прекрасно знал, что ни в Свессуле, ни в Ацеррах нет большого количества солдат. По его подсчетам, Свессула могла выставить против него не более трехсот воинов городской стражи, Адерры — и того меньше. Обычно этих сил двум городам хватало для поддержания внутреннего порядка и для подавления стихийных рабских бунтов, которые время от времени вспыхивали в латифундиях богачей. В случае серьезного восстания на помощь им мог прибыть более крупный отряд из Капуи. Несколько месяцев назад одно из таких восстаний было уничтожено капуанским военным трибуном Рабулеем, перебившим до двухсот взбунтовавшихся рабов.
Заняв поместье Вибеллия, находившееся примерно на одинаковом расстоянии от Свессулы и Ацерр, Минуций преследовал цель не допустить соединения двух карательных отрядов. Он задумал разбить их поодиночке. Поэтому Иринея с частью всадников он послал на разведку к Свессуле, а Сатиру приказал наблюдать за дорогой вблизи Ацерр.
В два часа пополудни вернулся Сатир со своими всадниками.
Тарентинец сообщил, что из Ацерр вышла вооруженная толпа численностью около трехсот человек.
Минуций тотчас приказал воинам выстраиваться для битвы, указав командирам равнинное место в полумиле от усадьбы на пути к Ацеррам.
Как потом стало известно, находившийся в Ацеррах Сервий Вибеллий был страшно разъярен, узнав о нападении каких-то бунтовщиков на его поместье, и потребовал от городских дуумвиров немедленных действий. Бывший римский сенатор имел большой вес в городе. По его настоянию вся милиция города была поднята на ноги. Кроме того, римлянин призвал к оружию еще полторы сотни человек из тех, кто считал себя его клиентами, и они с готовностью откликнулись на призыв патрона.
Сам Вибеллий, несмотря на свои семьдесят лет, не стал отсиживаться дома. Он вооружился, сел на коня и возглавил своих добровольцев.
Минуций, пока его воины строились в боевой порядок, послал навстречу врагу сотню легковооруженных юношей, из которых лишь немногие имели самодельные копья и гладиаторские мечи, у остальных же, кроме запаса камней, не было никакого оружия.
Но этот маленький передовой отряд, рассыпавшись цепью, смело двинулся вперед.
Очень скоро юные храбрецы встретились с ополчением из Ацерр и стали забрасывать солдат камнями.
Ацерранцы, прикрываясь щитами, продолжали наступать. Их воинственные крики оглашали окрестности.
Легковооруженные повстанцы, выполняя приказ Минуция не ввязываться в рукопашный бой, стали быстро отходить, но не прекращали при этом осыпать противника градом камней.
Воины из Ацерр приняли отступление бунтовщиков за паническое бегство и, расстраивая свои ряды, погнались за ними.
Вдруг они увидели перегородивший дорогу на Свессулу воинский строй из пяти манипулов, солдаты которых по своему вооружению очень напоминали римских легионеров. В первой линии стояли три манипула. Позади промежутков первой линии расположены были два манипула второй линии. Еще один отряд в сто двадцать человек выстроился на возвышенном месте немного позади второй линии. Его возглавлял сам Минуций, сидевший верхом на великолепном апулийском жеребце.
Как только легковооруженные беспрепятственно отступили в тыл через интервалы разомкнутого строя, два манипула тяжеловооруженных второй линии, двинувшись вперед, заняли эти промежутки, и перед наступавшими ацерранцами образовался сплошной строй, ощетинившийся лесом копий.
В расстроенных рядах ацерранской милиции и добровольцев, предводимых храбрым Сервием Вибеллием, наступило замешательство.
Минуций, пришпорив коня, выехал на видное место и подал своим знак к наступлению.
Сплошная фаланга, всколыхнув копьями, тронулась вперед. Но до сражения дело не дошло. Привыкшие усмирять вооруженных одним дубьем отчаявшихся невольников каратели при виде правильного строя не выдержали и, не дожидаясь кровавой развязки, обратились в позорное бегство.
Они убегали, на ходу бросая щиты и копья.
— Римляне!.. Римляне! — то и дело раздавались их испуганные голоса.
В какое-то мгновенье им действительно показалось, что перед ними настоящие римские легионеры.
Наблюдая картину безудержного бегства неприятеля, Минуций от души смеялся.
Он сам не ожидал, что его рабы своими римскими доспехами и оружием нагонят на врагов такого страху.
Вдогонку за ацерранцами устремились резвые юноши из легковооруженного отряда.
Минуций напутствовал их криками, чтобы они преследовали бегущих до самых ворот города, хватая и разоружая пленных. Преследователи с этим успешно справлялись. Они не только разоружали захваченных неприятелей, но и заставляли их снимать с себя всю одежду, которую тут же забирали себе, а взамен отдавали им свои грязные лохмотья. Никто из ацерранцев не оказывал сопротивления, но сгоряча было убито несколько человек, в том числе старик Вибеллий, лошадь которого во время общего бегства попала ногой в глубокую рытвину и упала. В это время набежала толпа рабов, узнавших своего жестокого господина и немилосердно избивавших его до тех пор, пока он не испустил дух.
Его отрубленную голову, насадив на копье, выставили для всеобщего обозрения у парадных ворот усадьбы, на которых раскачивались трупы верных рабов Вибеллия, повешенных накануне по приказу Минуция за отказ присоединиться к мятежу.
В плен восставшие взяли около сотни ацерранских солдат. Остальные беглецы едва успели укрыться за спасительными стенами города, в котором начался страшный переполох: по приказу дуумвиров все въездные ворота были заперты, как во время осады, а жители спешно вооружались и взбирались на стены для отражения возможного приступа.
Спустя еще немного времени к Минуцию прискакал Ириней со своими всадниками. Он предупредил его, что по меньшей мере двести пятьдесят солдат вышли из Свессулы.
— Столь необходимое оружие само идет к нам в руки! — громко сказал Минуций, чтобы его слышали собиравшиеся вокруг него воины, которые в ответ подняли воинственный крик, требуя вести их на врага.
Минуций приказал командирам строить манипулы.
Но на этот раз он решил изменить тактику. Он считал, что его солдатам необходимо испытать себя в настоящей кровавой борьбе. Между тем первая победа далась им слишком легко — не было даже подобия схватки, потому что противник был напуган численностью и неожиданной для него вооруженной мощью восставших, сразу обратившись в бегство. Поэтому он велел Ламиду с двумя манипулами скорым маршем идти навстречу неприятелю и с ходу завязать с ним сражение. Остальные четыре манипула Минуций задержал примерно на четверть часа, приводя их в порядок, после чего повел их вслед за ушедшей вперед колонной Ламида.
Расчет Минуция оказался верным.
Ламид при виде врага без промедления бросился в бой. Свессульские солдаты сражались храбро вплоть до того момента, пока на помощь своим не подоспели манипулы Минуция. Неудержимый натиск вдвое превосходящих сил заставил карателей обратиться в бегство. Только немногим из них удалось спастись. Восемьдесят человек полегли на месте или во время бегства, сто двадцать попали в плен. Восставшие потеряли двадцать человек убитыми и столько же ранеными.
После боя Минуций приказал с воинскими почестями похоронить павших товарищей. Для них соорудили один общий погребальный костер. Пока горел костер, все воины обходили его церемониальным маршем, причем греки, по своему обычаю, трижды обежали вокруг костра в полном вооружении, а испанцы и галлы шли в военном танце на три счета, бряцая оружием и дергаясь телом.
В Капуе о восстании рабов и поражении отрядов из Свессулы и Ацерр стало известно на следующий день.
Префект города Цельзий Гельвинован был крайне встревожен. Заговоры и восстания рабов случались и раньше, но они всегда быстро и сурово подавлялись. Несколько месяцев назад по доносу был раскрыт заговор в одном из поместий близ Казилина. Заговорщики, узнав, что их предали, пытались уйти в Кавдинские горы, однако в пути были перехвачены отрядом из Капуи и после отчаянного сопротивления полностью перебиты.
Префект, как только ему доложили о мятеже, вызвал к себе начальника городской милиции Цезона Рабулея и приказал поднять всех солдат по тревоге.
— Во главе бунтовщиков какой-то обезумевший римский всадник, — говорил префект трибуну, прохаживаясь вместе с ним в перистиле своего дворца. — Вчера из Рима прибыл гонец с сообщением от претора Лукулла, что этот молодчик с помощью своих рабов вызволил нескольких смертников из школы гладиаторов. Специально посланный за беглецами отряд апулийских всадников преследует их уже третий день, но, похоже, гладиаторы уже присоединились к мятежникам. Нет сомнений в том, что мы имеем дело с хорошо подготовленным восстанием. У тебя, Рабулей, уже есть опыт в такого рода делах, и я надеюсь, что ты быстро справишься с этим сбродом. Нельзя допустить, чтобы мятеж распространился дальше Свессулы и Ацерр. Оставь в городе четыре центурии, всех же остальных веди против бунтовщиков и как можно скорее уничтожь это разбойничье гнездо.
— Не беспокойся, завтра же наведу там порядок, — заверил префекта Цезон Рабулей.
— Можешь присоединить к своему отряду турму апулийцев, — сказал Гельвинован. — Центурион, начальник турмы, не хочет возвращаться в Рим, пока не выполнит поручения претора о поимке беглых гладиаторов. Да поможет тебе Марс Победоносный!
Время приближалось к полудню.
Цезону Рабулею потребовалось не более двух часов, чтобы собрать своих солдат и выступить в поход.
Под его началом было семь центурий общей численностью в четыреста сорок человек. Перед этим он послал гонца в Свессулу с требованием к его приходу позаботиться о солдатских пайках и размещении его отряда на постой.
Рабулей не знал, какими силами располагает мятежный римский всадник. В этот момент он руководствовался известной спартанской пословицей: «Храбрый не спрашивает, сколько врагов, а спрашивает, где они».
Спустя четыре часа, перед закатом солнца, отряд Рабулея находился в трех милях от Свессулы.
Солдаты изрядно утомились в походе и подбадривали друг друга тем, что в Свессуле их накормят и устроят на ночлег.
В это время несколько встречных путников сообщили трибуну, что большая колонна вооруженных людей двигается по дороге, идущей берегом Клания в сторону Капуи.
Рабулей тут же приказал своему отряду остановиться.
Командиров центурий он предупредил, что уже сегодня возможна встреча с противником и поэтому все должны быть готовы к построению в боевой порядок.
Посланные им на разведку всадники (это были те самые апулийцы во главе с центурионом, которые в течение трех дней безуспешно преследовали бежавших из Рима гладиаторов) скоро возвратились, сообщив о приближении врага.
Военный трибун приказал горнисту играть тревогу.
Едва солдаты успели выстроиться в боевой порядок, как из-за невысоких холмов, тянущихся параллельно дороге, вдоль которой расположил свои семь центурий трибун Рабулей, показались густые толпы неприятелей.
Рабулей приказал трубить наступление. Центурии, равняясь по фронту, двинулись вперед. Со стороны противника навстречу им отдельными неровными цепочками выбегали легковооруженные.
У военного трибуна, кроме тяжеловооруженных, была одна центурия стрелков из лука на правом фланге и турма апулийских всадников на левом. Он приказал им немедленно атаковать и рассеять пращников и велитов неприятеля.
Шестьдесят лучников с правого фланга, ускорив шаг, выдвинулись вперед, на ходу пуская стрелы. В это же время конные апулийцы во главе со своим центурионом напали на вражеских метателей камней и успели зарубить десять или двенадцать мятежников, но вскоре сами подверглись атаке всадников противной стороны.
Во главе их несся Ириней, вращавший над головой испанский меч.
Разогнав во весь опор своих коней, всадники восставших столкнулись в яростной схватке с апулийскими конниками, в которых Ириней, Сатир и остальные товарищи-гладиаторы с радостью узнали своих недавних преследователей.
— Центурион мой! — вскричал тарентинец и, свалив с коня одного из апулийцев, тотчас оказался лицом к лицу с римским центурионом.
С лязгом скрестились два клинка, и закипел беспощадный бой.
Центурион был опытным воином, но Сатир, намного превосходивший его силой и ловкостью, в конце концов поверг своего врага на землю, где на него набросились пешие повстанцы, насмерть забившие центуриона своими дубинами.
Потеряв командира и еще восемь человек убитыми, апулийцы отступили, освобождая место для наступающих капуанских центурий. Ириней со своими всадниками и все легковооруженные тоже поспешно очистили пространство перед идущими на врага товарищами в тяжелом вооружении.
Вскоре два сомкнутых строя с диким криком сошлись в рукопашном бою. Звон оружия, вопли сражающихся и раненых разнеслись по окрестностям.
Минуций, собрав вместе легковооруженных и всадников, пошел с ними в обход левого фланга капуанцев.
Поначалу обе стороны бились с одинаковым ожесточением, но очень скоро стали сказываться численное превосходство и нарастающая ярость восставших. Капуанцы явно не были готовы к такому бешеному напору. К тому же они уступали противнику и в вооружении. Против них сражались почти настоящие римские легионеры, наносившие страшные удары своими испанскими мечами и прикрывавшие свои тела большими крепкими щитами.
Восставшие теснили врага по всему фронту. Когда же капуанцы услышали крики у себя в тылу, куда Минуций вместе со своими всадниками и легковооруженными, частью перебив, частью обратив в бегство апулийцев, прорвался с левого фланга, боевой пыл их мгновенно угас — бросая оружие, все они побежали.
Под военным трибуном Рабулеем была убита лошадь. Вместе с ней он рухнул на землю. Над его головой засверкали мечи беглых рабов, но он успел закричать, что Минуций его знает и что оба они связаны узами гостеприимства, хотя и то, и другое было ложью.
Этот испуганный возглас, вырвавшийся у трибуна, которого внезапно охватила неодолимая жажда жизни — ведь только вчера он был на пиру у известного капуанского богача, кутил там со всею страстью эпикурейца, и вдруг умереть вот так, бесславной смертью от рук каких-то оборванцев! — этот его возглас оказался спасительным. Трибуна поставили на ноги и с торжеством повели к Минуцию, который не мог не знать Марка Рабулея, начальника капуанской милиции, но сам Рабулей не был с ним знаком и ему предстояло впервые увидеться с главным мятежником…
Победители преследовали разбегающихся капуанцев до наступления темноты. Пленных сгоняли на ближайшую виллу, где обосновался Минуций.
Восставшие ликовали, одержав третью победу за два дня.
Во дворе виллы толпа гремела оружием, криками прославляя Минуция и называя его своим царем.
Минуций и сам был не прочь возложить на себя диадему, но одна мысль удерживала его от этого шага: не оттолкнет ли от него в будущем царский титул свободных италиков, которые, как и римляне, относились к царской власти с традиционной ненавистью, считая ее пережитком варварства? С другой стороны, он не может пренебрегать настроением большинства своих соратников. Вполне естественно их желание видеть в нем не просто предводителя, но вождя, отмеченного инсигниями[400]…
Когда к нему привели плененного Цезона Рабулея, Минуций сразу узнал капуанского военного трибуна.
— Ба! Ты ли это, храбрый Рабулей? — обрадованно воскликнул он. — Вот уж не ожидал, что сам начальник капуанского гарнизона будет сегодня моим гостем!
— Желал бы быть твоим гостем, однако я всего лишь жалкий пленник, — с подавленным видом отвечал трибун.
Он все же немного приободрился, невольно почувствовав в главаре мятежных рабов человека своего круга.
Минуцию вдруг пришла в голову своеобразная мысль.
Весело подмигнув пленному трибуну, он пригласил его в роскошный триклиний (вилла принадлежала известному римскому богачу, проживавшему в Капуе) и подозвал к себе Аполлония, который как начальник его телохранителей всегда находился поблизости.
Акарнанец был в доспехах, с мечом на перевязи и вид имел самый воинственный.
— Распорядись, чтобы принесли игральную досвсу и стакан с костями, — велел ему Минуций. — Сколько денег у нас осталось в наличии?
— Около пяти тысяч сестерциев, мой господин.
— Неси их сюда… И пусть подадут вина и закуску.
Аполлоний вышел из триклиния. Минуций повернулся к пленнику.
— Я понимаю, в каком ты сейчас состоянии, — произнес он почти сочувственно. — Поражение, плен… Кстати, всех пленных я намерен отпустить за выкуп. Но тебе я хочу предоставить возможность отыграться…
— Отыграться? — изумленно переспросил Рабулей. — Ты предлагаешь мне сыграть с тобой в кости?
— А что тут такого?
— Но… но при мне нет денег, — сказал трибун, не зная, радоваться ли ему или огорчаться такому повороту дела.
— О чем разговор! Я дам тебе взаймы, — сказал Минуций, потирая руки в предвкушении удовольствия (он соскучился по игре). — Аты не помнишь, — помолчав, спросил он Рабулея, — не помнишь, сколько потребовал Ганнибал за пленных римлян, взятых им в битве при Каннах?
— Если мне не изменяет память, — подумав, ответил трибун, — за всадника он назначил пятьсот серебряных денариев, за пехотинца — триста и за раба — сто…
— Всего-то? — удивился Минуций. — Может быть, тогда это были большие деньги, но что такое сейчас пятьсот денариев? Полудохлого раба на них не купишь… Но так и быть! Не хочу, чтобы обо мне говорили, будто я менее справедлив и более жаден, чем Ганнибал. Пятьсот так пятьсот! Даю их тебе в долг, любезный Рабулей. Но, если ты проиграешь, размер выкупа возрастет соответственно твоему проигрышу.
— Но если я выиграю? Отпустишь ли ты меня? — спросил Рабулей, обрадованный в душе возможностью этой же ночью вырваться из позорного плена.
— Как только твой выигрыш достигнет тысячи денариев, можешь считать себя свободным. Клянусь тебе в этом Дианой Тифатиной, моей покровительницей! — сказал Минуций, притронувшись к висевшей у него на груди золотой статуэтке богини, которую он носил с тех пор, как сменил претексту на мужскую тогу, сняв с себя детскую золотую буллу.
В это время в триклиний вошли Геродор и Эватл. Первый положил на стол игральную доску, стаканчик и кости, второй принес кувшин с вином, две чаши и большое блюдо с различными солениями, добытыми в погребах виллы.
— Чуть позже будет готова отварная телятина, — пообещал Эватл.
— Можете идти, — сказал Минуций с явным нетерпением, принимая из рук вошедшего Аполлония принесенную им увесистую кожаную сумку с деньгами, и тут же высыпал ее содержимое на стол.
— Ну, что ж, — с огоньком в глазах произнес Минуций, оставшись наедине с военным трибуном. — Уступаю тебе право первому попытать счастья у Фортуны.
Игра началась.
Хотя Рабулей очень осторожничал, всякий раз отклоняя предложения нетерпеливого Минуция увеличить ставку, все же ровно в полночь трибун проиграл все деньги, полученные им в долг у предводителя беглых рабов.
Минуций, которому очень хотелось продолжить игру, великодушно дал ему взаймы еще тысячу денариев с условием, чтобы трибун отыграл все две тысячи долга. Тот согласился — и не зря. Счастливая Фортуна на этот раз отвернулась от Минуция. Незадолго до рассвета Марк Рабулей, выигравший у Минуция две тысячи денариев, напомнил ему, что пора выполнять обещанное.
— Как видно, сама Диана так хочет, — огорченно вздохнул Минуций, бросая на стол стаканчик с костями.
Он позвал рабов, приказав им проводить пленника за пределы охраняемого лагеря и отпустить.
На следующий день повстанцы хоронили павших товарищей. После похорон устроен был поминальный пир, продолжавшийся до самого вечера.
Разгромив ополчения трех городов, Минуций чувствовал себя полным хозяином в Кампании, Он решил, что пора приступить к осуществлению своего замысла — захвату Капуи.
На первых порах необходимо было наладить связь с гладиаторами из школы Лентула Батиата. Минуций с глазу на глаз поговорил с Марципором, посвятив его в свой план. Они условились, что Марципор отправится в Капую под видом начинающего ланисты из Помпей для приобретения обученных гладиаторов.
Марципор был подходящей кандидатурой для этого дела. Он обладал располагающей к себе внешностью и без акцента говорил на латыни.
Минуций снабдил его достаточным количеством денег, и через два дня Марципор исчез из лагеря.
Ламиду, Иринею и Клеомену Минуций сказал, что послал Марципора с поручением в Байи, к Пангею, но не потому, что не доверял им — просто опасался, что кто-нибудь из них неосторожным словом сделает достоянием гласности его тайное намерение.
Тогда же Минуций приказал Ламиду переправиться с тремя сотнями воинов на левый берег Клания и постараться возмутить как можно больше рабов в области Ателлы. Мост через реку, находившийся ниже Ацерр, еще раньше захватил испанец Гилерн, командовавший сотней легковооруженных, но Минуций, боясь, как бы ацерранцы или ателланцы не выбили его оттуда и не разрушили мост, передвинул свой лагерь ближе к Адеррам.
В течение десяти дней сюда стекались десятками и сотнями изможденные, одетые в тряпье невольники из ближних и дальних поместий. За это время численность восставших выросла до полутора тысяч человек — не хватало только оружия. Хорошо вооруженными можно было считать не более семисот человек.
Латифундии беспощадно разорялись. Преисполненные ненависти рабы сравнивали с землей эргастулы, громили усадебные дворцы. В отдельных местах полыхали пожары, хотя Минуций запрещал бессмысленные разрушения.
Из добычи, которую восставшие сносили в лагерь под Ацеррами, Минуций отбирал для себя лишь изделия из серебра и золота. Всем этим заведовал Аполлоний, «префект претория», как его теперь все называли. «Деньги — это нерв войны», — повторял Минуций чье-то ставшее крылатым изречение. Он намеревался в дальнейшем платить жалованье своим воинам, что должно было, с одной стороны, привязать их к нему, с другой — привлечь новых бойцов, особенно из числа свободных.
— Не будем обманывать самих себя, — говорил Минуций на военном совете. — Одним словом «свобода», этим сладким для слуха словом, мы не пополним свои ряды настолько, чтобы успешно противостоять Риму. Далеко не все рабы готовы примкнуть к нам. Поэтому нам необходима поддержка свободных италиков. Среди них много недовольных безраздельным владычеством римлян. Ведь они, словно в издевку называемые «римскими союзниками», в течение долгого времени во всем содействовали римлянам, укрепляя их власть, но за оказанную помощь не удостоились равноправия. Еще не так давно их возмущение проявлялось вполне открыто. Достаточно вспомнить восстания в Аскуле и Фрегеллах. Римлянам удалось их подавить, но они сами понимают, что одной лишь грубой силой невозможно удержать народы в повиновении. Многие италийские племена настроены к Риму крайне враждебно. Если они присоединятся к нашей борьбе — победа наша обеспечена.
На одиннадцатый день восстания в лагерь вернулся Ламид.
Он привел с собой из области Ателлы по меньшей мере шестьсот новых бойцов, вооруженных рогатинами, косами или просто обожженными на огне кольями.
На общем собрании воинов Ламид предложил провозгласить Минуция царем. Это предложение было встречено бурей восторга.
— Мы не какие-нибудь разбойники с большой дороги, — говорил фессалиец, выступая на собрании. — Мы поднялись с оружием в руках за святое дело свободы против своих угнетателей. Или мы не достойны того, чтобы нами предводительствовал муж, возведенный в царское достоинство?
Во время своего пребывания в области Ателлы люди Ламида случайно захватили там повозку бродячих актеров. Среди различных театральных костюмов Ламид отобрал царскую диадему, скипетр и пурпурные одежды — все эти вещи предназначались, по словам актеров, для исполнителя роли Тарквиния Гордого в трагедии Луция Акция «Брут».
Ламид, давно вынашивавший мысль о короновании Минуция, приказал увезти все это с собой, в лагерь Минуция под Ацеррами.
И вот Минуций под немолчный грохот оружия и ликующие вопли своего войска предстал перед ним в сверкающей на голове диадеме, в парадной латиклавии с широкой пурпурной каймой и накинутом на плечи пурпурном плаще. В правой руке он держал золоченый скипетр. Его сопровождали двадцать четыре ликтора, несшие на плечах связки розог с воткнутыми в них топорами.
Минуций обратился к воинам с подобающей в таких случаях речью, в конце которой объявил, что на следующий день поведет их к Капуе — столице Кампании.
На последние его слова восставшие отозвались радостным громовым криком.
Прохладным, но ясным утром Мемнон и Ювентина, простившись со стариком Сальвидиеном, покинули его гостеприимный дом.
Через четверть часа, пройдя главной улицей через всю Кайету, они уже были в заезжем дворе у Формианских ворот.
Мемнон расплатился с хозяином, запряг лошадь в двуколку, усадил в нее Ювентину, после чего занял место возницы, и вскоре повозка, выехав со двора, загремела колесами по неровной дороге в направлении Формий.
Во второй половине дня они добрались до Минтурн.
Перед отъездом они довольно долго обсуждали, как им представляться в заезжих дворах и гостиницах. Этим не стоило пренебрегать.
Мемнон предложил, что будет играть роль раба-телохранителя при состоятельной молодой особе из какого-нибудь латинского города.
— Нет, милый, — возразила ему Ювентина, — тогда тебе придется проводить ночи на конюшнях в заезжих дворах или в грязных каморках при гостиницах, как и подобает рабу. Подумай сам, прилично ли будет молодой женщине из свободного сословия ночевать вместе в одной комнате со своим красавцем рабом? Люди ведь все примечают. Пойдут всякие толки, шушуканье, смешки, а то и опасные для нас подозрения. К чему нам привлекать к себе излишнее внимание?..
Ювентина настаивала на том, чтобы они путешествовали как супружеская пара, напомнив, что хозяин трактира в Кайете ничуть не удивился, когда они назвались ему мужем и женой.
Мемнон не стал спорить, и они договорились, что он будет изображать грека Артемидора Лафирона, судовладельца из Брундизия.
Ювентина решила называться Веттией. Ее правильная латинская речь ни у кого не должна была вызывать сомнений в том, что она уроженка Рима, дочь вольноотпущенника, которому Ювентина придумала длинное и пышное имя Спурия Веттия Пурпуреона.
А мнимому Артемидору Лафирону, говорившему по-латыни с сильным греческим акцентом, предстояло объяснять любопытным, что он свободнорожденный грек из сицилийского города Гелора (в этом приморском городке Мемнон часто бывал и знал его основные достопримечательности), что несколько лет он жил в Риме, а потом переселился в Брундизий.
— Прекрасно! — весело говорил александриец. — Я буду повсюду разглашать, как я счастлив, что взял в жены прелестнейшую дочь римского отпущенника Спурия Веттия Пурпуреона, и как безумно я в нее влюблен.
О Брундизии они имели кое-какие представления благодаря Сальвидиену, который довольно подробно описал один из кварталов этого города, где, согласно сочиненной им легенде, Мемнон и Ювентина были постоянными жителями, и даже для пущей убедительности назвал несколько имен проживающих там граждан, с которыми сам был знаком. Все это, по мнению Сальвидиена, должно было помочь им обоим выглядеть естественно, не вызывая ни у кого подозрений.
До самых Минтурн погода стояла солнечная и безветренная.
Поля уже начинали зеленеть. Весеннее солнце в течение последних дней с утра до вечера согревало всходы по всей поверхности земли.
Двуколка передвигалась с малой скоростью. Адаманта приходилось беречь — Мемнон обнаружил, что бедное животное основательно посбивало себе копыта. Поэтому он лишь изредка пускал его крупной рысью.
Неподалеку от городских ворот находился конный двор, где путешественники оставляли своих лошадей и повозки, прежде чем отправиться на поиски гостиницы в самом городе.
Мемнон остановил двуколку и высадил Ювентину, по ее просьбе, у выстроившегося вдоль дороги длинного ряда таберн.
Здесь толпились люди и шла бойкая торговля. Ювентина, заметив лавку с продававшимися в ней одеждой и тканями, решила приобрести себе головную накидку.
Мемнон поехал на конный двор и там сразу договорился с одним из слуг, чтобы тот подобрал коню специальные башмаки[401].
Хозяин конного двора, родом грек, разговорившись с Мемноном и узнав, что он и его жена направляются в Брундизий, покачал головой и сказал:
— Не в добрый час вы пустились в путь по Аппиевой дороге.
— Почему? — искренне удивившись, спросил Мемнон.
— Разве ты не слышал, что сейчас творится в Кампании? — спросил хозяин.
— Честно сказать, в пути нам редко приходится с кем-нибудь поболтать — мы с женой больше воркуем друг с другом наедине, — сказал Мемнон и, как бы оправдываясь, добавил: — Знаешь ли, мы только недавно поженились…
— А, так это ваше свадебное путешествие! — добродушно улыбнулся хозяин, но тут же сдвинул брови. — Советую вам быть очень осторожными, особенно в области Капуи. Третий день оттуда приходят нехорошие вести…
— Да что там происходит?
— Рабы взбунтовались. Говорят, дело нешуточное. Мятежники уже поубивали многих свободных и не щадят даже рабов, если они отказываются к ним присоединиться. А во главе этого сборища — трудно в это поверить — какой-то римский всадник…
— Римский всадник? — недоверчиво переспросил Мемнон. — Ты хочешь сказать, что благородный римский всадник возглавил взбунтовавшихся рабов?
— Я даже записал на память имя этого разбойника… Постой-ка, куда она запропастилась? — хозяин стал шарить у себя за пазухой и вскоре вытащил табличку, всю исписанную грифелем. — Ну вот, пожалуйста, — сказал он, найдя на ней нужную запись. — Минуций его имя… Подумать только, ведь род Минуциев очень древний и знаменитый. В прошлом году, помнится, здесь проезжал консуляр Марк Минуций Руф, победитель фракийцев…
Мемнон был поражен услышанным.
Эта неожиданная новость многое объясняла.
Когда он поделился ею с Ювентиной, та была потрясена еще больше, чем он.
У них даже не шевельнулась мысль, что под именем известного им Минуция мог действовать совсем другой человек.
— Теперь все ясно и понятно, — возбужденно говорила Ювентина, — Так вот для чего он закупил в кредит столько оружия! Вовсе не для перепродажи его в Самнии, как он всех уверял. Конечно, конечно! Эти его постоянные разговоры о неизбежном вторжении кимвров в Италию… Помнишь, я передавала тебе его слова о том, что, как только кимвры начнут продвигаться к Риму, рабы толпами будут к ним перебегать и что римлянам во избежание этого следовало бы освобождать самых сильных из них для пополнения вспомогательных войск? Значит, это были не пустые разговоры? Ты, Мемнон, можешь думать что угодно, но я, столько натерпевшаяся от господ… О, я буду молиться на него, если ему удастся…
— Удастся что? — спросил Мемнон.
— Если ему удастся поднять на борьбу всех, кто стонет под игом рабства, — договорила Ювентина, гневно сверкнув глазами. — Сколько можно терпеть позор, издевательства, пытки? Разве это естественно, когда одни люди помыкают другими, как бессловесными животными?.. Даже римлянин пришел к мысли, что против этого подлого города и против этого народа-разбойника все угнетенные должны поднять оружие. Пусть кимвры не оставят камня на камне от Рима — невелика потеря. Знаешь, что я слышала однажды от Минуция? Он говорил, что многомиллионному населению Италии нужен новый Фурий Камилл, который пройдет по стране подобно очистительному огню.
Мемнон вздохнул.
— Я тоже, как и ты, ненавижу рабство, — сказал он, — но я всегда относился к нему, как к неизбежному злу. Думаю, на суше несчастным рабам и всем отверженным не устоять против сильных мира сего… Нет, я думаю, что только море еще как-то спасает тех, для кого невыносимы рабские узы, хотя, — он снова вздохнул, — хотя нет ничего более ненадежного и шаткого, чем судьба, связанная корабельными канатами…
Разговаривая, они пошли в город искать гостиницу.
— Остановимся в самой лучшей, — решительно заявил Мемнон, в поясе которого было не меньше четырехсот денариев. — Позволим себе попутешествовать с такой же роскошью, как Метелл Нумидийский или Марк Эмилий Скавр…
В центре города они увидели большой трехэтажный дом с ярко размалеванной вывеской, на которой изображены были Аполлон и Меркурий. Оба бога полулежали за обеденным столом в пиршественных венках и с чашами в руках.
Надпись на вывеске гласила:
Здесь Меркурий обещает выгоду,
Аполлон — здоровье,
хозяин — хороший прием со столом
и прекрасными спальными комнатами.
Кто войдет сюда,
будет чувствовать себя превосходно!
Слуга у входной двери подтвердил предположение приезжих о том, что эта гостиница является перворазрядной, что комнаты в ней просторны, хорошо обставлены и поэтому стоят дороже, чем в других деверсориях города.
Хозяин заведения встретил их с величайшей любезностью и сам проводил обоих в действительно уютную и даже роскошно убранную комнату с широкой двуспальной кроватью.
Ювентина была в восторге.
Когда хозяин оставил их одних, Мемнон заключил ее в свои объятия и нежно прошептал:
— Это немножко получше, чем шалаш в Таррацинском лесу.
Они собирались продолжить путь на следующий день, но рано утром проснулись от страшного грохота и увидели из своего маленького окна затянутое мрачными тучами небо, на котором то и дело вспыхивали зигзаги молний.
На город обрушилась сильнейшая гроза.
Нечего было и думать о путешествии в такую погоду. Но Мемнон и Ювентина в этот и последующие два дня, пока бушевало ненастье, мало были огорчены, напротив, радовались в душе предоставленной им самой природой возможности немного поблаженствовать в этой роскошной гостинице.
Денег у них было предостаточно. Они чувствовали себя богачами. Их обслуживали приветливые рабы, подававшие им завтрак чуть ли не прямо в постель. Хозяин оказался человеком добрейшей души и постоянно заботился о том, чтобы они не испытывали каких-либо неудобств.
Обедать они не без опаски выходили в летнюю столовую на нижнем этаже, стараясь там подолгу не задерживаться. Мемнон особенно рисковал — гладиатора мог узнать любой из побывавших в Риме на последних больших играх, в которых он прославился как герой. Поэтому они большую часть времени проводили в своей комнате и предавались радостям любви, а в перерывах между ласками и поцелуями говорили о Минуции, о судьбе поднятого им мятежа, а также о своих друзьях-гладиаторах, гадая, удалось ли им спастись.
Мемнон охотно рассказывал подруге о своей жизни в Александрии и очень неохотно о том, как он жил на Крите. Ювентина поняла, что с Критом у него связаны не самые лучшие воспоминания.
Подробно он поведал ей только о своей пиратской добыче, припрятанной в потайном месте в развалинах какого-то древнего критского города.
— Странные развалины, — задумчиво говорил он, играя белокурыми локонами распущенных волос Ювентины, которая слушала его, блаженно закрыв глаза. — На холме, где они находятся, я не заметил даже малейших следов каких-либо укреплений. Как видно, тогдашние жители Крита были настолько могущественны, что не боялись нападения со стороны моря. Но, видимо, они ослабили себя междоусобной борьбой, и этим воспользовались завоеватели, которые высадились на острове и погубили незащищенные города с их прекрасными дворцами. Теперь Крит наводнили пришельцы со всего мира, по берегам его разбросаны стоянки и крепости пиратов. А города древних критян лежат в развалинах, и никто ничего не помнит о тысячелетней истории их существования и об именах правителей этих некогда цветущих городов. Некоторые считают, будто причиной гибели древнего Крита были не завоеватели, а разрушительные землетрясения. Поэтому нынешние островитяне испытывают к этим руинам священный трепет и обходят их стороной, полагая, будто детей Миноса постигла кара богов за какое-то страшное кощунство. Сам-то я никогда не был склонен верить всяким россказням на этот счет и облюбовал древние развалины, чтобы прятать в них деньги, добытые в пиратских набегах. Я не собирался долгое время оставаться пиратом. Мне нужны были деньги, чтобы обеспечить себе независимость, я мечтал обрести покой и заняться каким-нибудь делом, достойным свободного человека. Ни о чем другом я тогда не думал. О возврате на родину не приходилось помышлять — там по-прежнему шла династическая борьба, там я был лишний. Мне полюбилась Кидония, где мне не раз случалось бывать. Этот город на берегу моря, хотя и отдаленно, напоминал мне родную Александрию. Я хотел навсегда в нем поселиться. Один. Ни одной женщины, достойной того, чтобы я мог навек связать с ней свою жизнь, я так и не встретил. Ни одна из тех, с кем я был близок, не приносила мне утешения, ни одну из них я не воспринимал всерьез… Наконец, я нашел тебя, нашел там, где я, казалось бы, обречен был потерять всякую надежду. Если бы ты знала, Ювентина, как опустошена была моя душа до встречи с тобой, но теперь… Иди ко мне! Я наверху блаженства, когда обнимаю тебя, ощущаю биение твоего сердца, упиваюсь невыразимой прелестью твоих глаз. Я весь полон тобой, своей, твоей любовью и… странное чувство… порой мне хочется, чтобы ты целиком вошла в меня и жила во мне… Смешно, не правда ли?
— О, Мемнон, любимый мой, — радостно шептала Ювентина, обвивая руками его шею. — И я тоже… правда, тоже испытываю желание слиться с тобой воедино. Ах, тогда бы точно никто и ничто не разлучило нас… О, мой Мемнон! Как я люблю тебя! Как мне…
Она не договорила — Мемнон закрыл ее ротик долгим страстным поцелуем. Оторвавшись от нее, он перевел дыхание и тихо засмеялся.
— Вот видишь, что делает со мной твоя красота? — с нежностью сказал он ей. — Я совсем забыл тебе дорассказать.
И он продолжил:
— Если выйдет так, что ты без меня окажешься в Новой Юнонии… да, да, не крути головкой и слушай… если так получится, тебе самой придется найти мой тайник. Это не очень далеко от берега моря — немногим больше трех миль. От бухты, в которую впадает река Электра, поднимешься вверх по течению левым берегом реки до холма с развалинами. На самой вершине холма увидишь хорошо сохранившиеся стены дворца, войдешь по ступеням во дворик с полуразрушенными колоннами. В дальнем углу дворика найдешь большую каменную плиту. Ее нужно будет отодвинуть в сторону. Под ней окажется яма, засыпанная щебнем. Это и есть тайник. Разгребешь щебень и обнаружишь там большую кожаную сумку весом около четырех талантов. В ней все мое состояние… Деньги, конечно, небольшие, но этого нам с тобой хватит на первое время. Я образован, могу преподавать греческую грамматику, географию, историю и, кроме того, приемы борьбы, кулачного боя и обращения с оружием. Думаю, не пропадем. Помнишь, ты говорила, что человеку многого не нужно?
— Да, мой ненаглядный… Лишь бы ты был рядом, и я буду самой счастливой женщиной во всей ойкумене.
Та же непогода, которая задержала в Минтурнах Мемнона и Ювентину, застала в пути претора Луция Лукулла и возглавляемую им Аниеннскую когорту.
Легионерам пришлось провести три дня в лагере под Ланувием, магистраты которого, выполняя полученный ими приказ претора, заблаговременно позаботились о сооружении в нем дощатых бараков, крытых соломой, и о доставке съестных припасов, что позволило солдатам в более или менее нормальных условиях переждать ненастные дни.
Только в мартовские ноны (7 марта), как только небо немного расчистилось, Лукулл отдал приказ о выступлении.
Все последующие дни стояла хорошая погода.
Отряд претора совершал довольно длинные переходы — в среднем по двадцать пять миль в день. Этому способствовала прекрасная Аппиева дорога. Отставших подвозили на повозках, которые по требованию Лукулла предоставлялись жителями городов на всем пути следования отряда. В крупных городах претор приводил к присяге военнообязанных, поэтому численность отряда претора росла с каждым днем.
В последний день похода, за четыре часа до захода солнца, когда передовой манипул достиг Казилина, под началом Лукулла было почти две тысячи воинов.
Казилин, небольшой, но многолюдный город на Вултурне, занимал оба берега реки и поэтому имел в военное время большое стратегическое значение.
Внутри города через реку был перекинут мост, являвшийся промежуточным соединительным звеном Аппиевой дороги, которая от левого берега Вултурна шла к Капуе и дальше — мимо Калатии, Кавдия, Беневента, Венузии и Тарента до портового города Брундизия, откуда был кратчайший морской путь в Грецию. Кроме того, у Казилина заканчивалась Латинская дорога.
Во время Второй Пунической войны, после того как Капуя перешла на сторону Ганнибала, карфагенский полководец сразу оценил выгодное местоположение Казилина, тем более что он находился всего в трех милях от занятой им столицы Кампании. Поэтому Ганнибал немедленно приступил к осаде города. Однако засевший в Казилине римский гарнизон оказал отчаянное сопротивление. Первая попытка взять город штурмом окончилась безрезультатно. Ганнибал стянул к стенам города всю свою армию, обложив его со всех сторон. Осада была долгой. Защитники Казилина не сдавались, хотя голод довел их до отчаяния. Как писал Ливий, «люди, не вынося голода, бросались со стен или безоружными стояли по стенам, подставляя свое обнаженное тело под стрелы и копья». Голод заставлял осажденных выкапывать по ночам траву и корни у подножия крепостного вала. Карфагеняне это заметили. Ганнибал приказал запахать всю травянистую полосу земли перед городской стеной. Тогда осажденные засеяли ее репой. Узнав об этом, Ганнибал воскликнул: «Неужели я буду сидеть под Казилином, пока она вырастет?» Упорство осажденнных заставило карфагенянина пойти на достойные их мужества условия сдачи. Он предоставил им свободный выход из города после того, как они заплатили за себя выкуп.
Встречать Лукулла и его войско, проходившее через Казилин, сбежались все жители от мала до велика. У городских ворот римского претора приветствовали магистраты и члены казилинского совета.
При виде их Лукулл сошел с коня, учтиво и просто поздоровался с ними, после чего принялся расспрашивать дуумвиров о положении дел: где в настоящее время находятся мятежники, какова их численность и какие меры приняты для безопасности города? Со слов дуумвиров Лукуллу стало известно, что по меньшей мере две с половиной тысячи хорошо вооруженных беглых рабов возвели лагерь севернее Капуи, близ Тифатской горы, и в течение последних десяти дней препятствуют снабжению столицы Кампании, которая фактически находится в состоянии осады. Дуумвиры также сообщили, что гарнизон Казилина увеличен до шестисот человек за счет добровольцев из горожан, остальные жители города с большим старанием несут сторожевую службу.
Лукулл одобрил действия магистратов и, прощаясь с ними, предупредил, что отныне Казилин должен стать главной базой для снабжении Капуи и приведенных им солдат продовольствием и всем необходимым.
После этого он вскочил на коня и вместе со своей свитой — ликторами, телохранителями и контуберналами — продолжил путь вслед за последним манипулом, вступающим в город.
Солдаты, переходя по мосту в левобережную часть города, колонной двигались по главной улице к воротам, выходившим в сторону Капуи.
Жители Казилина с искренней радостью приветствовали римлян, называя их своими освободителями, бросали им букетики фиалок и розы (эти цветы в изобилии разводились в Кампании для изготовления душистых масел, имевших большой спрос у парфюмеров Капуи, которые производили лучшие в Италии духи и благовония).
Выехав из города, Лукулл вместе с сопровождавшими его всадниками поскакал к возвышавшемуся вблизи дороги холму, чтобы осмотреть с него окрестности.
Лошади вынесли всадников на самый гребень холма, откуда перед ними открылась вся местность между Казилином и Капуей.
Со стороны реки дул свежий весенний ветер. За начинающими зеленеть полями и садами кампанской равнины виднелись стены и башни Капуи, которые четко вырисовывались на фоне синего неба.
Севернее города возвышалась гора Тифата, вершина которой в этот час была озарена яркими лучами солнца. На склоне горы можно было различить храм, окруженный рощей. Это был знаменитый во всей Кампании храм Юпитера Тифатского. А на самой вершине горы в глубине священной рощи находился не менее знаменитый и почитаемый в этих местах храм Дианы Тифатины.
Лукулл окинул взглядом цепь холмов, тянувшихся от Вултурна к Тифатской горе и дальше — в направлении Калатии.
Местность была ему знакома. В Капуе он бывал несколько раз проездом в Брундизий, откуда он морем совершал путешествия в Грецию. Лукулл посещал там Афины и другие города, обучаясь греческому языку и слушая ученых мужей.
Еще юношей он познакомился в Афинах со стариком Панэтием, у которого учились в свое время Сципион Эмилиан, Лелий Мудрый[402], Рутилий Руф и многие другие из числа сенатской знати.
Среди учеников Панэтия был и молодой Посидоний[403] из Апамеи, человек исключительных способностей.
Во время пребывания в Афинах Лукулл сдружился с ним и даже брал у него уроки истории. Посидоний уже в то время работал над своим историческим трудом, замыслив продолжить «Всеобщую историю» Полибия[404].
Покидая Афины, Лукулл пообещал своему другу-греку присылать достоверную информацию из Рима, но обещание это сдержал с опозданием в несколько лет, и лишь в минувшем году отправил первые письма на Родос, где Посидоний к тому времени открыл собственную философскую школу и куда однажды совершил поездку по своим делам Метелл, шурин Лукулла, доставивший философу его «записки», составленные, правда, не им самим, а рабом-грамматиком, которого он купил за большие деньги, убедившись, с какою легкостью и остроумием тот описывал события и интриги, происходившие в Риме.
Посидонию эти записки пришлись по душе, и он прислал Лукуллу благодарное ответное письмо.
После своей победы на прошлогодних преторских выборах Лукулл уже мнил себя выдающимся деятелем. Он был полон честолюбивых надежд прославить свое имя. Военные лавры Эмилиана, Мария, Метелла не давали ему покоя. Он страстно желал увидеть свое имя в консульских фастах или на страницах исторических трудов. Поэтому он дорожил дружбой и перепиской с талантливейшим греком в надежде, что тот когда-нибудь отведет ему место в своих сочинениях.
Отправляясь в поход против мятежных рабов в Кампанию, Лукулл уже обдумывал свое послание Посидонию.
Можно было начать его с красивого рассказа о пылкой любви молодого римлянина к чужой рабыне, отличавшейся восхитительной красотой. Любовь толкнула юношу на совершенно безумный поступок, ибо он, не имея средств выкупить возлюбленную, решил поднять восстание рабов. А что? Такое начало должно понравиться Посидонию. Ну, а трагическая развязка этой истории будет связана с его именем, именем Лукулла…
— Итак, молодые люди, — прервав свои честолюбивые мысли, обратился Лукулл к трем своим юным контуберналам, которые держались рядом с ним в почтительном молчании. — Перед вами арена будущих военных действий. Где-то там, на одном из этих Тифатских холмов, засел наш маленький Ганнибал. Кажется, твой отец[405], — с легкой доброжелательной улыбкой взглянул он на Целия Антипатра, — твой отец весьма подробно описал одно из самых ожесточенных сражений, происходившее в этих местах во вторую войну с пунийцами? Ну-ка, напомни нам, Антипатр, и, если тебе нетрудно, покажи на местности, где сражались доблестные наши предки Аппий Клавдий[406] и Квинт Фульвий[407], чтобы помешать Ганнибалу вызволить Капую из осады?
Этот вопрос застал молодого Антипатра врасплох. Он густо покраснел, но быстро справился со смущением и принялся довольно бойко рассказывать:
— Армия Фульвия стояла лагерем у Юпитеровых ворот, ближе к Тифатской горе. А Ганнибал со своим войском подошел туда со стороны Калатии. У пунийца была отборная пехота с конницей и тридцать три слона. Аппий Клавдий со своими легионами находился перед Флувиальскими воротами, обращенными к нам, то есть к Вултурну и Казилину, который незадолго до этого римляне отбили у карфагенян. Так что за свой тыл Клавдию нечего было опасаться. Хуже обстояло у Фульвия и командовавшего конницей шести легионов Нерона, потому что перед ними стоял со всеми силами сам Ганнибал, притом Калатия была во власти карфагенян и оттуда можно было ожидать внезапного нападения. Поэтому Нерон со своей конницей расположился вдоль дороги на Свессулу, прикрывая правый фланг и тыл легионов Фульвия, на которого Ганнибал обрушился с Тифатских холмов. Начало сражения было неудачным для римлян. Легионы дрогнули, центр был прорван слонами, и трем из них удалось подойти вплотную к валу римского лагеря. У квесторских ворот[408] эти слоны были убиты и своими тушами завалили ров. Около пятисот врагов по тушам слонов, как по мосту, ворвались в лагерь Фульвия, но Ганнибал не успел оказать им помощь и все они были перебиты. В конце концов, ничего не добившись, Ганнибал вынужден был отступить к Тифате, узнав, что со стороны Вултурна отчаянная вылазка Бостара и Ганнона[409] была отражена Аппием Клавдием, хотя сам он получил смертельную рану. Вот тогда-то у Ганнибала зародился план двинуться всем своим войском прямо на Рим, чтобы осаждавшие Капую римляне, испугавшись за родной город, сняли осаду и поспешили на его защиту. Но, как вы хорошо знаете, Фульвий не снял осаду и вывел из-под Капуи на помощь Риму только часть находившихся там войск.
На этом Антипатр прервал свой рассказ, очень польщенный тем, что Лукулл с видимым интересом его выслушал.
«Летописью» своего отца Антипатр чрезвычайно гордился. Она принесла отцу славу, почет и звание сенатора. Хотя этот большой исторический труд был написан на греческом языке, любознательный юноша в постоянных беседах с отцом хорошо ознакомился с его содержанием. Сам он еще не мог достаточно хорошо читать по-гречески. Изучение этого языка давалось ему с большим трудом.
Капуя основательно подготовилась к встрече с римским претором и его солдатами.
По приказу городского префекта Цельзия Гельвинована вблизи Флувиальских ворот построен был укрепленный лагерь, способный вместить по меньшей мере четыре тысячи человек. Префект не знал, что надменный сенат почел унизительным для Рима послать против взбунтовавшихся рабов более одной когорты.
Лагерь возвели в одну из последних ночей воины гарнизона, добровольцы из горожан и многочисленные рабы. Строительные работы не были замечены мятежниками, для которых выросший за ночь лагерь, опоясанный глубоким рвом и крепким частоколом, явился полной неожиданностью.
В то время, как уставшие с похода солдаты претора, сворачивая с Алпиевой дороги, отряд за отрядом входили в устроенный для них лагерь, сам Лукулл и его свита поскакали к Флувиальским воротам, возле которых собралась большая толпа капуанцев вместе с префектом.
Лукулл и Гельвинован хорошо знали друг друга, поэтому обошлось без скучного церемониала приветствий и речей.
Претор и префект обменялись рукопожатиями и поздоровались, как два старых друга.
В сопровождении префекта, осыпаемый бурными приветствиями толпы, Лукулл проследовал в великолепный дворец, стоявший на главной площади.
Дворец префекта жители Капуи по старинке называли порой «домом Целлеров».
До того как город, перешедший на сторону Ганнибала, вынужден был в конце концов сдаться римлянам, в этом доме проживали два знатных семейства из рода Нинниев Целлеров. В то время дом Целлеров был самым большим и красивым из всех частных зданий в Капуе. В нем жил сам Ганнибал, зимовавший в городе вместе со своим войском после битвы при Каннах. Когда же Капуя капитулировала перед римлянами, все мужчины из рода Нинниев Целлеров и другие знатные люди, главные виновники отпадения города от Рима, покончили с собой, приняв яд во время последнего совместного пира, и, по словам Ливия, «умерли раньше, чем перед врагами отворились ворота». Победители поначалу хотели до основания разрушить дом Целлеров, как символ измены, но потом решили превратить его в символ своего господства — дом стал резиденцией римских префектов.
Лукулл поселился у префекта вместе со своим вольноотпущенником, тем самым, о котором говорилось в одной из предыдущих глав нашего повествования, что этот способный и образованный грек был незаменимым помощником римлянина при составлении его речей в сенате или на Форуме. В Капуе отпущеннику предстояло сочинять указы и декреты от имени претора, дабы тот не тратил на это своего драгоценного времени.
Во время обеда Лукулл вел оживленную беседу с префектом.
Гельвинован советовал без промедления окружить лагерь мятежников хорошо укрепленными заставами, препятствуя их снабжению съестными припасами и уничтожая мелкие отряды врага, которые будут делать вылазки в поисках провианта. Такая тактика, по мнению префекта, заставит изголодавшийся сброд покинуть область Капуи, после чего можно будет расправиться с ним посредством облав и засад.
Лукулл на это мягко возразил, что ему не хотелось бы дробить свои силы до той поры, пока из Самния не придет отряд, который спустя немного дней должен привести его легат.
Гельвинован понял, что претор не склонен к поспешным действиям в отношении мятежников, предводительствуемых человеком, знакомым с военным делом. Он согласился с намерением Лукулла собрать побольше вспомогательных сил и уничтожить восставших одним ударом в решительном бою. Вместе с тем он выразил сомнение в том, что Минуций, этот опытный вояка, примет сражение на открытом месте с превосходящим его противником, и мятежников все равно придется брать измором или приступом в их укрепленном лагере.
Вечером, когда Лукулл готовился ко сну, решив лечь пораньше, вольноотпущенник доложил ему, что прибыл некто Деметрий с каким-то важным делом и просит его принять.
— Зови его, — приказал Лукулл.
Вскоре отпущенник ввел в комнату высокого человека в запыленном плаще, под которым виден был кожаный панцирь.
От него исходил резкий запах конского пота. Лицо его было загорелое и мужественное. Он был уже немолод, но с виду очень крепок.
Лукулл виделся с Деметрием всего один раз в Риме. Метелл сам привел его к нему в дом. Лукуллу понравилась исходившая от него сила и уверенность в себе. «Такой не подведет», — подумалось ему тогда.
Вошедший приветствовал Лукулла низким и твердым голосом.
Как только отпущенник оставил их одних, Деметрий сказал, что ему нужно как можно скорее вернуться к своим товарищам-повстанцам, сидящим в засаде, — он сам напросился в разведку, чтобы иметь возможность побывать в городе.
Потом он сообщил, что численность восставших за последнее время выросла почти до трех тысяч человек, больше трети их хорошо вооружены, причем оружие им доставляют родственники попавших в плен к Минуцию солдат из Свессулы, Ацерр и Капуи, ибо предводитель мятежников объявил, что вместо денежного выкупа он будет принимать за каждого пленного меч, панцирь, щит и шлем…
— Как? — переспросил Лукулл. — Кампанцы сами вооружают беглых рабов?
— Думаю, что полученным от них оружием Минуций успел вооружить несколько сот человек.
— Неслыханно! — возмутился претор. — Ну, ничего! Я положу конец этому безобразию! Продолжай!
— Десять дней назад Минуций отправил своих всадников в область гирпинцев[410], чтобы призвать их к восстанию за гражданские права, но гирпинцы отнеслись к этому без особого воодушевления, и всадники привели с собой к Минуцию лишь несколько десятков бедняков-поденщиков. Кстати, в лагерь бунтовщиков явился Квинт Варий, бывший квестор Фрегелл, осужденный на изгнание по делу о беспорядках в этом городе…
— Квинт Варий! — повторил с удивлением Лукулл. — Это имя многие помнят в Риме. Двадцать лет назад ему вынесли смертный приговор, как главному подстрекателю восстания во Фрегеллах. Его уже вели на казнь в Мамертинскую тюрьму, как внезапно на пути осужденного и стражи появилась весталка[411]. По обычаю смертный приговор был отменен. Конечно же об этом позаботились Гай Гракх и его друзья. Гракха потом самого привлекли к суду за причастность к мятежу фрегеллийцев, но судьи его оправдали. А Варий отделался ссылкой… кажется, в Сицилию.
— Я узнал, что он вернулся из ссылки с целью побудить союзников к отпадению от Рима, если им не предоставят права римского гражданства…
— Этот человек опаснее, чем Минуций, — нахмурившись, сказал Лукулл. — Его имя хорошо известно всей Италии. Для многих свободных он мученик за общее дело италийцев. Если вместе с беглыми рабами за оружие возьмутся свободные, в стране начнется жестокая междоусобная война. Не спускай с него глаз, Деметрий! Хорошо бы захватить его живым. Возможно, среди союзников уже зреет заговор…
Лукулл помолчал в задумчивости, потом спросил:
— Есть еще что-нибудь?
— Несколько дней назад, — сказал Деметрий, — к Минуцию явился из Рима беглый гладиатор Мемнон… тот самый, что отличился во время игр в честь победы над Югуртой…
— А, знаю… Этого малого я сам объявил в розыск. Как только он попадет мне в руки, немедленно прикажу пригвоздить его к кресту. Но почему ты заговорил о нем? Что-нибудь серьезное?
— Этот Мемнон до того, как стал гладиатором, был критским пиратом…
— И что же?
— Минуций рассчитывает на имеющиеся связи Мемнона с пиратскими главарями, чтобы договориться с ними действовать сообща.
— Ах вот как! — мрачно усмехнулся Лукулл. — Ну, этого он не успеет сделать, потому что я намерен в ближайшие дни раздавить мятеж.
— Если ты окажешь мне необходимое содействие, — помолчав, сказал Деметрий, — я могу попытаться захватить Минуция живым…
— О, этим ты оказал бы мне неоценимую услугу! — сказал Лукулл. — Протащить на цепи по улицам Рима этого мерзавца, этого предателя, опозорившего все всадническое сословие, мое заветное желание. Говори, что тебе нужно?
— Мне потребуется десятка два из твоих самых верных рабов или вольноотпущенников, желательно не латинян, а грекоязычных, чтобы они не вызвали подозрений, когда появятся в лагере мятежников, разумеется, под видом беглых рабов.
— Хорошо, я подберу надежных людей.
— Дня через два-три я снова буду в Капуе, и ты познакомишь меня с ними — я должен знать их всех в лицо, прежде чем они проберутся в лагерь у Тифаты. Кроме того, я хочу посадить их на коней. Во главе конного отряда я смогу свободно передвигаться по окрестностям и передавать тебе необходимые сведения.
— Лошадей ты получишь, однако нам надо поторопиться с этим делом. Как только ко мне прибудут подкрепления, я начну действовать самым решительным образом. Очень скоро с мятежом будет покончено.
— Прости меня, господин, я всего лишь твой соглядатай, но позволь мне сказать… Эти три тысячи беглых рабов — народ самый отчаянный. Они будут драться не на жизнь, а на смерть. Они дают друг другу страшные клятвы победить или умереть. Они прекрасно сознают, что их ждет в случае поражения. Мой тебе совет — не спеши, дай мне время расставить западню Минуцию. Когда он окажется в твоих руках, ты с малыми потерями покончишь с остальными. Без его руководства это сборище начнет рассыпаться на глазах и…
— Благодарю за совет, любезный Деметрий, — прервал отпущенника Лукулл, — но я уже принял решение и от него не отступлюсь. Что касается Минуция, хорошенько следи за ним, не выпускай его из виду, особенно после того, как я разгоню мятежников. Не дай ему ускользнуть. Можно предположить, что он, если учесть его связи с пиратами, попытается бежать именно к ним. Поэтому искать его придется на путях, ведущих к побережью Тирренского моря.
— Я понял, господин. Можешь не сомневаться — от меня он не уйдет.
— Как ты вошел в город? — поинтересовался Лукулл после короткого молчания.
— Прибыв в Капую, я вручил твое письмо префекту, и он дал мне специальный пропуск — вот эту тессеру[412], — сказал Деметрий, вынув из-под панциря продолговатую табличку. — Благодаря ей я могу беспрепятственно входить в город и выходить из него в любое время дня и ночи.
— Теперь тебе понадобится такой же пропуск и от меня, иначе тебя будут задерживать мои воины, находящиеся в дозоре.
Лукулл подошел к столу, на котором стоял его походный ларец с хранившимся там архивом. Он вынул из ларца табличку и грифелем написал на ней несколько слов.
— Она будет служить тебе опознавательным знаком, — отдав табличку вольноотпущеннику, сказал Лукулл. — Мои командиры и начальники дозоров будут знать, что предъявитель этой тессеры имеет свободный доступ и в город, и в лагерь.
Деметрий, спрятав обе таблички под панцирь, простился с претором и покинул дворец.
В это время уже стемнело.
В надвинутой на глаза широкополой войлочной шляпе отпущенник быстро пересек площадь и по главной улице добрался до Флувиальских ворот, у которых при свете факелов бодрствовали солдаты городской стражи.
Начальник стражи, которому Деметрий предъявил пропуск, велел солдатам открыть ворота и выпустить его.
Лукулл остался доволен слугой своего шурина. Деметрий показал себя храбрым, осмотрительным и предприимчивым осведомителем в стане мятежников. Вместе с тем Лукулл на деле убедился, что Метелл был прав — ему предстояла нелегкая борьба. До прибытия из Самния Гнея Клептия с пополнением нечего было и думать о решительных действиях против врага, засевшего в укрепленном лагере, и к тому же имевшего численное превосходство. Правда, вместе с солдатами гарнизона Капуи Лукулл располагал почти тремя тысячами человек, но капуанское воинство, как это признал сам городской префект, было недостаточно боеспособно. «Для таких солдат и победа не в славу, ни бегство не в укор», — откровенно сказал Гельвинован в разговоре с Лукуллом, видимо, вспомнив о недавнем поражении своего военного трибуна, едва не попавшего в плен к мятежникам (надо сказать, Цезон Рабулей скромно умолчал о том, что почти всю ночь напролет после позорного бегства капуанцев он играл в кости с самим Минуцием, а префекту он рассказал, что ускользнул от захвативших его беглых рабов, воспользовавшись их беспечностью).
Вольноотпущенник Деметрий, сообщивший претору ценные сведения обо всем происходящем в лагере повстанцев, особенно о появлении там осужденного фрегеллийца Квинта Вария, тайком вернувшегося из изгнания, не узнал самого важного — того, что бывший квестор Фрегелл в беседе с Минуцием предложил ему, не теряя времени, двинуться на юг Италии, с тем чтобы переправиться в Сицилию, где, как он уверял, тысячи рабов готовы взяться за оружие — не хватает только вождя.
Минуция это предложение заинтересовало, хотя он ни при каких обстоятельствах не хотел уходить из Италии. Он все еще надеялся, что ему удастся привлечь к себе свободных. Теперь этому должно было способствовать нашумевшее в свое время имя Вария. О нем италики хорошо помнили.
Тем не менее идею фрегеллийца о походе в Сицилию Минуций полностью не отверг и договорился с ним о том, что немного позднее, когда численность восставших достигнет восьми-десяти тысяч человек, можно будет послать на остров двухтысячный отряд с храбрым командиром во главе — этого, как они оба считали, будет достаточно, чтобы там вновь разгорелась рабская война, затухшая всего двадцать с лишним лет назад.
Об этом плане Минуция и Вария претор узнал позднее и, весьма встревоженный, отправил письмо сицилийскому наместнику Публию Лицинию Нерве, предупредив его об опасности, нависшей над провинцией.
Квинт Варий, последний квестор разрушенных римлянами Фрегелл, действительно пользовался широкой известностью в италийских общинах. В описываемое время ему уже было пятьдесят три года. Его считали героем и мучеником за общее дело италиков.
После подавления фрегеллийского восстания римляне отвезли его в Рим и там судили. Ему был вынесен смертный приговор, но его спасли гракхианцы, уговорившие одну из весталок как бы ненароком преградить путь осужденному, которого после суда должны были повести на казнь в Мамертинскую тюрьму.
Гай Гракх и его друзья не сомневались в том, каким будет приговор мятежному квестору Фрегелл, поэтому они обо всем позаботились заранее. По древнему римскому обычаю осужденный на смерть получал помилование, если встречал на пути к месту казни жрицу Весты.
Все произошло именно так, как задумали гракхианцы. Колесница благородной весталки (она горячо сочувствовала Гракху и его борьбе за справедливые законы) неожиданно выехала навстречу осужденному у самой Мамертинской тюрьмы и потребовала отмены казни.
Варию заменили смертный приговор вечной ссылкой в Сицилию, куда он последовал вместе с остальными участниками восстания, приговоренными к изгнанию.
Оказавшись в Сицилии без средств к существованию, изгнанники долгое время жили там в большой нужде. Они основали там свою колонию и зарабатывали на жизнь совместным трудом, арендуя землю у местных богачей.
Первое время они жадно ловили слухи, идущие из Италии, не теряя надежды на то, что справедливость в конце концов восторжествует и возмущенные жестокой расправой над Фрегеллами италийские союзники восстанут против Рима. Они мечтали включиться вместе с ними в борьбу, отомстить за свой погубленный город.
Но годы шли, а в италийских общинах только глухо роптали. Из Рима, опасавшегося новых мятежей, по всем городам были разосланы соглядатаи и сыщики, выявлявшие там тайные общества союзников, которые готовились к будущей войне с римлянами за равные гражданские права. Такие организации постоянно возникали в Италии. Со многими из них Варий и его соотечественники в Сицилии имели связь. В последние годы деятельность этих сообществ заметно оживилась. Между ними уже велись переговоры об обмене заложниками для скрепления взаимной верности в случае неожиданного начала войны[413].
Но все резко изменилось после жестокого разгрома римлян и союзников в битве при Араузионе, когда Италия затрепетала перед неминуемым вторжением в страну непобедимых германских орд.
В тайных обществах начался разброд. Среди италиков возобладало мнение, что, пока существует смертельная угроза Италии со стороны кимвров, необходимо сохранять единение с Римом перед лицом общего врага. Сторонники другого мнения, считавшие, что именно страх, охвативший римлян после Араузиона, будет залогом их уступчивости по отношению к союзникам, оказались в меньшинстве.
Варий и его товарищи по несчастью не могли с этим смириться. Для них это было окончательным крушением всех их надежд.
Бывший квестор Фрегелл в очередной раз отправился в Италию, чтобы уговорить наиболее влиятельных из италийцев хотя бы предъявить свои требования римскому сенату. Он побывал в землях марсов и самнитов — наиболее враждебно настроенных к Риму народов Италии, но его переговоры с ними ни к чему не привели. Ему твердо заявили: сначала нужно отразить нашествие варваров.
С чувством горького разочарования возвращался Варий обратно в Сицилию.
В области гирпинцев до него дошел слух о большом восстании рабов близ Капуи. Это событие не привлекло бы особого внимания фрегеллийца — бунты и восстания рабов были не редкостью в Италии и Сицилии, — но его поразило то, что во главе мятежа стоит римский всадник из знатного рода Минуциев.
Раньше, еще до восстания во Фрегеллах, он знаком был с некоторыми представителями рода Минуциев. Это были типичные римские нобили, надменные и напыщенные сторонники безраздельного владычества римлян над всеми окружающими народами. Даже латинянам они отказывали в праве на получение римского гражданства.
Варию вдруг захотелось собственными глазами увидеть человека, презревшего свое сословие и решившегося на неслыханную дерзость, — поднять против грозного могущества Рима жалких и ничтожных рабов.
Остановившись на ночлег в грязном заезжем дворе неподалеку от города Абеллы, он прислушивался к рассказам людей о том, что Минуций помимо рабов призывает к оружию свободных из числа римских союзников, обещая добиваться для них прав гражданства наравне с римлянами. Это еще больше удивило и заинтересовало Вария.
В этот момент бывший фрегеллийский квестор находился в очень подавленном состоянии.
Двадцать лет он ждал и надеялся. Чего ему еще ждать? Доживать свой век в изгнании, мучаясь сознанием краха всех своих надежд, сожалениями о напрасно растраченных годах жизни и неутоленной жаждой мести? Вспоминать о жене, которая давно вышла замуж за другого? О детях, забывших об отце? О родном городе, переставшем существовать? О поруганных могилах предков? Италийцы трусят и медлят. У них всегда найдется какой-нибудь довод, чтобы отложить восстание. А тут ему предоставляется неплохая возможность схватиться, наконец, с ненавистными римлянами, притом не под началом какого-нибудь варвара, а самого настоящего римского всадника, отпрыска знаменитого рода…
В эту ночь, погруженный в нелегкие раздумья, Варий долго не мог уснуть.
Еще вечером он был вполне уверен, что поедет через Луканию[414] и Бруттий[415], чтобы добраться до Сикулского пролива[416] и переправиться в Сицилию из Регия.
Утром следующего дня он принял другое решение.
Выехав из заезжего двора, он поскакал от Абеллы в прямо противоположном направлении — к Кавдинским горам.
Менее чем за три часа он добрался до Свессулы. Здесь он дал отдохнуть себе и коню, после чего снова пустился в путь.
Из разговоров в заезжем дворе у Свессулы Варий уже знал более или менее достоверные подробности восстания: в один день Минуций разгромил одно за другим ополчения Свессулы и Ацерр, а на следующий день наступил черед отряда из Капуи. Это свидетельствовало о том, что предводитель рабов был не только человеком высокого рода, но смелым и отважным духом. Варий узнал также, что восставшие разбили свой лагерь в окрестностях Капуи близ горы Тифаты.
И он поскакал напрямую к городу парфюмеров.
Спустя немного времени он нагнал крестьянский обоз, следовавший в Капую.
Погонщики рассказали ему, что в столице Кампании резко поднялись цены на хлеб и другие продукты питания в связи с действиями мятежников, отряды которых совершенно свободно передвигаются вокруг города, не встречая почти никакого противодействия со стороны капуанского префекта.
Крестьяне отправились в Капую со своим товаром на свой риск и страх. Они не скрывали своих опасений, что при подъезде к городу обоз может быть разграблен мятежниками. Варий узнал от них точное месторасположение лагеря восставших. По их словам, Минуций занял один из холмов южнее Тифатской горы.
Фрегеллиец в молодости не раз бывал в Капуе и неплохо знал прилегавшую к городу местность.
Обогнав обоз, он проехал еще около четырех миль и свернул с большой дороги на проселочную. Он почти наверное знал, что она приведет его к Аппиевой дороге между Капуей и Калатией. Оттуда напрямую можно было добраться до Тифатской горы, не приближаясь к Капуе.
Варий не ошибся в выборе направления. Проехав по проселочной дороге мимо небольшой деревеньки примерно пять миль, он увидел ровную Аппиеву дорогу и одновременно большую группу людей, которые двигались по ней со стороны Калатии.
Их было человек двадцать. Варий без труда угадал в них сельских рабов, бежавших из господского имения. Они были вооружены рогатинами, топорами, заостренными кольями и одеты в жалкие грязные лохмотья — лоскутные плащи и туники.
Фрегеллиец не усомнился в том, куда идут эти люди.
Скоро он догнал их, поприветствовал и заговорил с ними.
Оказалось, что все они галлы. У этих несчастных был очень скудный запас латинских слов, но Варий при помощи одних жестов дал им понять, что направляется туда же, куда и они.
Он показал галлам рукой на вершину Тифатской горы и произнес имя Минуция. Те радостно и оживленно закивали головами.
Вместе с этим отрядом обездоленных фрегеллиец в два часа пополудни добрался до укрепленного повстанческого лагеря.
Он был построен на холме приблизительно в трех милях от Капуи. У подножия холма начиналась равнинная местность с небольшим понижением в сторону города. Ближе к городу были сплошь сады и виноградники, нарядные виллы богачей. Севернее лагеря, на склоне горы Тифаты стоял окруженный дубовой рощей великолепный храм Юпитера. Находившиеся против храма городские ворота назывались Юпитеровыми.
Варий хорошо знал, что на самой вершине горы была и другая священная роща с храмом Дианы Тифатины.
Богослужения в этом храме справлялись юными жрицами, давшими обет безбрачия и целомудрия. В круглом приделе храма, напоминавшем святилище Весты на римском Форуме, девушки, подобно весталкам, поддерживали неугасимый огонь.
Во время посвященного Диане ежегодного праздника роща ее озарялась светом многочисленных факелов. Сама богиня, статуя которой стояла в храме, изображена была держащей факел в правой руке. В этот день по всей Италии происходили священные обряды. Диане поклонялись как охотнице и как дарующей женщинам легкие роды. Охотничьи собаки в день праздника увенчивались венками, охота же за дикими зверями была запрещена. Молодые люди совершали в честь богини очистительные ритуалы и давали ей обеты. Женщины, молитвы которых были услышаны Дианой, приходили в святилище, украсив себя венками и держа в руках горящие факелы. Подле храма устраивалось пиршество. Участники празднества приносили с собой вино, ели мясо жертвенных козлят, горячие лепешки, подаваемые на листьях, и яблоки, сорванные вместе с ветками.
Как потом узнал Варий, в храме Дианы Минуций увидел ночью удивительный вещий сон, который подтолкнул его к окончательному решению поднять восстание.
Теперь мятежный римлянин с тремя тысячами воинов стоял лагерем в непосредственной близости от святилища своей покровительницы и твердо верил в то, что богиня направляет его помыслы и оказывает ему поддержку в задуманном им предприятии.
Убежище беглых рабов опоясано было глубоким рвом, валом и частоколом. У главных ворот, обращенных к Капуе, через ров был перекинут прочный подъемный мост из скрепленных между собой бревен.
Прибывших новичков встречали в лагере радостными криками.
Добротно одетый и сидящий верхом на коне Варий сразу обратил на себя особое внимание.
Командир охранявшей ворота центурии, выслушав просьбу фрегеллийца, чтобы его поскорее проводили к Минуцию, кликнул одного из воинов, который через несколько минут привел Вария на небольшую площадку, замкнутую со всех сторон шалашами, палатками и коновязями. Здесь стояла и палатка вождя, вернее, царя восставших.
Минуций, узнав, что перед ним знаменитый мятежный квестор Фрегелл (о нем он был наслышан с отроческих лет благодаря памятному для многих эпизоду со жрицей Весты, спасшей фрегеллийца от смертного приговора), чрезвычайно обрадовался. Именно в таком человеке он нуждался, желая привлечь к себе свободных. Широкая известность имени Квинта Вария должна была этому способствовать.
В этот день Минуций долго беседовал с ним наедине в своей палатке. О чем они говорили, осталось тайной.
На другой день Минуций назначил фрегеллийца начальником отряда из двухсот пятидесяти прибывших за последнее время рабов и кабальных крестьян. Последние явно рассчитывали на грабежи и добычу, желая таким способом собрать необходимые средства, чтобы расплатиться с кредиторами.
Однако Варий, собрав подчиненных на сходку, сурово предупредил их, что не станет командиром грабителей и прогонит всякого, кто будет подбивать остальных на разбой и анархию.
Через несколько дней его отряд сократился на треть — часть крестьян вовсе покинула лагерь, другие рассеялись по нему, выжидая.
Впрочем, людей свободного звания в лагере Минуция было мало. Большинство составляли рабы, которые отчетливо сознавали, что предстоит тяжелая и опасная война, к которой нужно серьезно готовиться, иначе всех их ждет гибель.
Особенно большой радостью для Минуция был приезд Мемнона и Ювентины.
Римлянин уже не надеялся их когда-нибудь увидеть.
К Мемнону он проникся глубоким уважением за то, что тот сдержал свою клятву. Для него он стал человеком слова и чести.
Не скрывая своего ликования, Минуций провозгласил, что появление Мемнона и Ювентины в его лагере — это особый добрый знак, посланный ему и всем восставшим великой Дианой.
По этому поводу он приказал трубить сбор и построить всех воинов на лагерной площади перед преторием.
Известие о прибытии Мемнона и Ювентины достигло Иринея, Сатира и остальных гладиаторов, которые в это время готовили лошадей, чтобы отправиться в разведку.
Страшно взволнованные, они бросили все и одними из первых прибежали на площадь, обгоняя идущих на сходку воинов.
Минуций, Мемнон и Ювентина были уже там, стоя у грубо сколоченного трибунала в окружении ликторов.
Встреча друзей была радостной и бурной. Мемнона чуть не задушили в объятиях. Ювентина со слезами на глазах обнимала и целовала каждого из тех, с кем ей пришлось пережить столько опасностей.
Минуций, чтобы не дать затянуться этой волнующей встрече, подал знак трубачам, которые затрубили, призывая всех к тишине.
В пурпурном плаще и сверкающей на голове диадеме Минуций поднялся на трибунал.
Он произнес речь, в которой подробно рассказал о героическом побеге из Рима шести отважных гладиаторов, которым оказали самоотверженную помощь Ириней и Ювентина.
Минуций особенно восхвалял беспримерную храбрость юной девушки. Он сравнивал подвиг Ювентины с подвигом римлянки Клелии, причем не в пользу последней, ибо, говорил он, Клелия проявила героизм, спасая от врагов самое себя, а Ювентина рисковала собой ради других.
Под всеобщий громовой крик и грохот оружия Минуций сошел с трибунала и возложил на голову Ювентины венок за храбрость — в римской армии это была особая почесть, присуждавшаяся воинам, совершившим выдающийся подвиг.
Три тысячи собравшихся на сходку воинов с восторгом рукоплескали девушке, которая стояла взволнованная, растроганная и смущенная, оказавшись в центре восхищенного внимания такого огромного количества людей.
Перед тем как распустить солдат, Минуций объявил трехдневное празднество в честь Дианы Благосклонной — таким эпитетом он сам наградил богиню, приписывая ей свои личные удачи и успешное начало восстания.
Торжественное жертвоприношение в храме Дианы на Тифатской горе он назначил на следующий день.
В лагере началось шумное и веселое оживление.
Минуций приказал Аполлонию выдать солдатам дополнительный паек. Вино доставляли из погребов и апотек[417] соседних вилл, в панике брошенных своими обитателями.
Чествуя Диану, восставшие по давнему обычаю зажигали факелы и славили богиню, обращаясь к вершине Тифаты. Греки и фракийцы называли ее Артемидой, а галлы и испанцы — Ардуиной.
Минуций на эти три дня отменил военные занятия — строевую подготовку и упражнения с оружием, но охрану лагеря на всякий случай проверил лично.
С наступлением темноты повсюду загорались костры.
Воины пировали и веселились до поздней ночи.
Нападения со стороны Капуи никто не опасался. К капуанцам и вообще к кампанцам все относились с презрением. Их не считали способными на серьезную вылазку. Хотя сам префект города Цельзий Гельвинован пользовался славой человека, принимавшего участие во многих войнах, походах и сражениях, вряд ли он осмелился бы напасть на хорошо укрепленный лагерь, предводительствуя неопытными, плохо вооруженными и недостаточно храбрыми обывателями.
Минуций пригласил поужинать к себе на преторий Ламида, Марципора, Вария и всех старших командиров.
Почетными гостями у него были Мемнон и Ювентина, которых царь восставших усадил подле себя.
На претории пировали, как и все остальные в лагере, под открытым небом.
Минуций и еще человек двадцать сидели на скамьях за столом, добытым где-то на соседней вилле. Остальные разместились прямо на земле, постелив под себя бараньи шкуры.
Минуций пил и ел за троих, был весел и разговорчив.
— Лукулл уже, наверное, идет на нас, но я разобью этого спесивого оптимата, — уверенным и хвастливым тоном говорил он, обращаясь к Мемнону. — Я обдумал свои действия задолго до того, как поднял восстание. Это место для лагеря и для поля битвы я выбрал три месяца назад. Если мы будем храбро сражаться, победа обеспечена. Разбив Лукулла, я займусь осадой Капуи и в конце концов овладею ею…
— Но возможно ли это! — удивленно воскликнул Аполлоний, сидевший по правую руку от Минуция. — Ведь Капуя окружена такими мощными стенами. С ними могут сравниться лишь стены Сервия Туллия.
— Разве Троя не имела стен, построенных Аполлоном и Посейдоном? — насмешливо спросил Минуций. — Но и ее взяли ахейцы.
— Без троянского коня овладеть Капуей будет так же нелегко, как и Троей, — тоном недоверия произнес Аполлоний.
— Будь покоен, мой Аполлоний, о троянском коне я уже позаботился, — с загадочной улыбкой сказал Минуций.
Потом он повернулся к Мемнону и заговорил с ним о своем намерении вступить в сношения с пиратами Крита, чтобы договориться с ними о совместных действиях против Рима.
— Как ты полагаешь, что ответит на это Требаций Тибур, если я пошлю тебя на переговоры с ним? — спросил он александрийца.
Этот вопрос не застал Мемнона врасплох.
После того как он впервые услышал, что Минуций поднял восстание, ему стало ясно, что римлянин вовсе не собирался искать убежища у пиратов, чтобы спастись от кредиторов.
— Думаю, Требацию предстоит принять трудное решение, — осторожно отвечал Мемнон, вспомнив свой разговор с Сальвидиеном об антипиратской предвыборной кампании Марка Антония. — Он опасается, что римляне в этом году отправят к Криту новую морскую экспедицию. Для него не секрет, что происходит в Риме. Марк Антоний призывает к решительной борьбе с пиратами. Его поддерживают всадники, страдающие от морского разбоя. Конечно, опасная и тяжелая война с кимврами связывает римлянам руки, но если они узнают, что Требаций, столько лет не дающий им покоя, заключил союз с восставшими рабами в Италии, не заставит ли это их со всей серьезностью взяться за эвпатридов моря?
— Кто знает, кто знает? — в раздумье проговорил Минуций. — Может быть, вторжение кимвров с севера и то, что происходит здесь, в Кампании, отнимет у Рима столько сил, что ему придется надолго отказаться от борьбы с пиратством?.. Но отложим наш разговор, — сказал он, берясь за кубок с вином. — У нас еще будет время поговорить об этом… А пока выпьем еще раз за бесподобную Диану Тифатскую, нашу заступницу перед всеми богами Согласия. Друзья, воздадим хвалу ей и всем бессмертным богам! — поднимая кубок и обращаясь ко всем собравшимся на претории, воскликнул он. — Пусть обратят они на нас свои божественные взоры и не оставят нас в нашей справедливой борьбе с палачами и тиранами!
Все остальные пирующие, высоко подняв свои чаши, стаканы и кружки, хором восславили великих богов и дружно выпили.
После этого Минуций обратился к Ювентине:
— Тебе здесь будет очень нелегко. Женщине не место в военном лагере. После праздника я отправлю тебя в более спокойное место.
Ювентина и Мемнон встревоженно переглянулись.
— Но… — начала было Ювентина.
— Ты будешь жить на вилле, которая принадлежит Никтимене, женщине моего сердца, — сказал Минуций. — Там ты ни в чем не будешь нуждаться. Имение расположено на берегу Вултурна, в трех милях отсюда…
— Ах, господин, если бы ты позволил мне остаться здесь! — вырвался у Ювентины умоляющий возглас.
— Никтимена переехала туда из Капуи несколько дней назад, — как бы не слыша, продолжал Минуций. — В городе ей из-за меня не давали проходу. Она не могла показаться на улице, где ее осыпали бранью и всячески оскорбляли. Поэтому ей пришлось покинуть Капую. Сейчас она в ужасном состоянии. Я надеюсь, что ты, Ювентина, с твоим умом и душевной тонкостью, как-то ее успокоишь, отвлечешь от ненужных и глупых страхов. Вместе с тобой я отправлю ей письмо. Уверен, что вы подружитесь. Я и Мемнон будем время от времени навещать вас.
— Не бойся, я всегда с тобой, — ласково сжав руку подруги, сказал Мемнон, который после слов Минуция быстро сообразил, что Ювентине действительно будет удобнее и безопаснее жить на благоустроенной вилле, чем в лагере среди скопища солдат.
На следующий день празднество продолжалось с таким же весельем, что и накануне.
Минуций приказал, чтобы каждая центурия прислала по пять юношей для участия в жертвоприношении в храме Дианы на Тифатской горе.
Вечером началось факельное шествие.
Восхождение на гору и все священнодействия, совершаемые перед алтарем храма молодыми жрицами богини, были проведены безукоризненно.
Минуций принес храму Дианы богатые дары: серебряные и золотые чаши, пурпурные ткани и пять тысяч денариев из тех денег, которые он привез из Рима.
Внутри храма, перед малым алтарем, предназначавшимся для принесения бескровной жертвы водой, вином или молоком, Минуций произнес смиренную молитву Диане, обещая ей новые жертвы и дары, если она ниспошлет ему победу над врагами.
Обо всем, что происходило в стане мятежных рабов, капуанский префект узнавал от Деметрия: тот присылал ему через верного раба таблички с наиболее важными сообщениями и однажды сам прибыл ночью в город.
Отпущенник Метелла побуждал префекта устроить Минуцию засаду в то время, как он будет утомлять Диану своими жертвоприношениями. Но Гельвинован решил ничего не предпринимать до прибытия Лукулла, которому оставалось, по слухам, совершить со своими солдатами три дневных перехода.
Единственное, на что он решился — это соорудить лагерь у Флувиальских ворот.
Ночью он отправил на строительные работы по меньшей мере две с половиной тысячи человек — солдат и добровольцев из горожан, а также рабов.
Едва погасли звезды и заалел восток, лагерь, окруженный рвом, валом и палисадом, был в основном готов.
На защиту лагеря префект отправил военного трибуна Цезона Рабулея с тысячей солдат и добровольцев.
Слухи о приближении к Капуе преторского войска становились все явственнее, но приток беглых рабов в лагерь Минуция не прекращался. Повстанцы всеми возможными способами приготавливались к битве — собирали железо, выковывали себе наконечники для копий или ножи для рогатин. Общее число их достигло почти четырех тысяч человек. Но достаточно хорошо вооруженных было еще не более полутора тысяч.
Минуций полагал, что Лукулл сразу по прибытии начнет военные действия, но он ошибся: римляне заняли построенный для них лагерь у Флувиальских ворот и в продолжение семи последующих дней не проявляли никакой активности.
Между тем с правобережья Вултурна через Казилин к Лукуллу прибывали подкрепления: триста пятьдесят пехотинцев прислал Литерн, почти столько же — Кумы и Путеолы. Следуя совету Лукулла, переданному им его гонцами, все эти отряды пошли кружным путем по Домициевой дороге, тем самым лишив Минуция возможности перехватить их и уничтожить при подходе к Капуе со стороны Ателлы, Ацерр и Свессулы. Они должны были переправиться по мосту на правый берег Вултурна между Литерном и Патрином, после чего двигаться проселочными дорогами вверх по течению реки до Казилина и оттуда — к Капуе.
Кроме того, Лукулл отправил гонца с письмом в Теан Сидицинский, где консульский легат Гай Клавдий Марцелл, с которым он был в дружеских отношениях, уже производил набор союзнической конницы для участия ее в походе против кимвров.
Лукулл просил Марцелла прислать ему всадников, обещая вернуть ему их самое большее через пятнадцать-двадцать дней.
Марцелл удовлетворил просьбу Лукулла, отправив в Капую триста всадников. Еще две турмы конников прибыли из Ателлы, так что Лукулл располагал теперь четырьмястами всадников (у Минуция, по сообщению Деметрия, их было не больше ста пятидесяти).
Превосходство в коннице позволило римскому военачальнику перекрыть все дороги на левом берегу Вултурна. Сильные конные дозоры римлян, избегая стычек с отрядами Минуция, охотились за беглыми рабами, которые отовсюду пробирались в лагерь мятежников у Тифатской горы. Несколько десятков их, схваченных с оружием, претор приказал распять на крестах вдоль дороги, ведущей из Капуи в Свессулу.
Во главе трехсот всадников, прибывших в Капую из Теана Сидицинского, был центурион Марк Аттий Лабиен.
Лабиен еще был в Риме, когда его как громом поразило известие о том, что Минуций, самый близкий его друг, возглавил восстание рабов. Он и его друг Серторий, который тоже должен был сопровождать Марцелла в Теан, были возмущены до глубины души. Особенно переживал Лабиен, считавший, что Минуций обманул его в лучших чувствах, опозорил себя самого и их дружбу.
Лабиен сразу по прибытии в Теан обратился к Марцеллу с просьбой отпустить его в Капую: он загорелся желанием вызвать Минуция на поединок, чтобы кровью изменника или своей собственной смыть позор, который навлекла на него их былая взаимная привязанность.
Марцелл поначалу отказал своему подчиненному в его просьбе, посчитав ее ребяческой, но после получения письма Лукулла вызвал Лабиена к себе и назначил его командиром конного отряда с приказом отправляться на помощь претору. Лабиен с радостью и благодарностью принял это поручение.
Тактика Лукулла, избегавшего прямых столкновений с восставшими и собиравшего отовсюду подкрепления, с каждым днем усиливала его и наносила огромный вред Минуцию.
Из-за действий римских всадников приток новых бойцов в тифатский лагерь восставших почти совсем прекратился. Тела распятых вдоль дороги между Капуей и Свессулой — живая участь тех, кто не сложит оружия! — подействовали отрезвляюще на многих свободных бедняков с полей, которые примкнули к восстанию с единственной целью пограбить.
На десятый день после прибытия Лукулла в Капую войско Минуция сократилось с четырех до трех с половиной тысяч человек.
Из тех немногих свободных, что еще оставались в лагере, только один Варий с безоглядным мужеством готовился к решающей битве с римлянами.
Фрегеллиец показал себя энергичным командиром. Его отряд насчитывал уже шестьсот челоек, и почти все они были хорошо вооружены.
Варий и сам знал толк в кузнечном ремесле, и воинов своих приобщал к нему, заставляя выковывать себе мечи и наконечники для дротиков. Добываемое в окрестных поместьях железо было плохого качества, мечи получались ломкими или гнулись от крепких ударов, но это оружие в ближнем рукопашном бою не шло ни в какое сравнение с копьями, и тем более с обожженными на огне кольями.
— Там одержим мы победу, где будем стоять хорошо вооруженными, — часто повторял Варий, никому не давая сидеть без дела.
Минуций был им доволен и ставил его в пример другим командирам.
Изготовление оружия непосредственно в лагере приняло широкие размеры. Отряды восставших рыскали по всей округе в поисках железа и меди. Щиты сплетали из прочных лоз винограда или ивняка, после чего обтягивали их шкурами животных. Самые молодые из повстанцев обучались метанию камней из пращи и стрельбе из лука.
Деметрий, в очередной раз посетивший Капую, откровенно сказал Лукуллу:
— Весь этот сброд исполнен безграничной решимости победить.
Лукулл между тем с нетерпением ожидал вестей от своего легата Гнея Клептия, собиравшего воинов в Самнии.
Наконец, из Беневента прискакал гонец от Клептия, который сообщал о произведенном им наборе восьмисот солдат. Легат ожидал новых подкреплений, но Лукулл с тем же гонцом отправил Клептию приказ немедленно идти в Капую с наличными воинами.
Гонец, прибыв в Беневент, передал легату преторское послание, и тот приказал трубить поход.
Претору он отправил сообщение, что надеется, следуя ускоренным маршем по Аппиевой дороге, вечером следующего дня подойти к Капуе.
Но случилось так, что на обратном пути римский гонец наткнулся на конный отряд мятежников, которые его захватили и доставили к Минуцию.
Перепуганный пленный отдал письмо и рассказал все, что знал.
Минуций понял причину столь долгого бездействия Лукулла и обрадовался предоставленной ему возможности перехватить и уничтожить отряд римского легата.
Для этого он, оставив Ламида с тысячей воинов в лагере, во вторую стражу ночи выступил с основными силами по направлению к Калатии.
Минуций полагал встретить ничего не подозревавшего Клептия приблизительно на полпути между Калатией и Кавдием, имея над ним тройное численное превосходство. Исход сражения с воинственными самнитами не вызывал у него сомнений. Он рассчитывал уничтожить отряд Клептия прежде, чем Лукулл, узнав об опасности, угрожающей легату, успеет прийти к нему на помощь.
Ламиду он приказал вести усиленное наблюдение за противником, находившимся в Капуе, и если тот выступит к Калатии, оставить лагерь с небольшой охраной и преследовать врага, держась от него на значительном расстоянии и не ввязываясь в бой.
Минуций рассчитывал покончить с самнитами (даже самое упорное сражение не могло продлиться более двух часов при подавляющем перевесе одной из сторон) и без промедления повернуть против римского претора, зная, что Ламид со своими воинами в разгар битвы нападет на него с тыла.
Впрочем, Минуций был почти уверен, что Лукулл не решится выступить из Капуи.
Этот замысел Минуция относительно перехвата отряда Клептия на пути его следования к Капуе мог вполне увенчаться успехом, если бы не Деметрий, который в первую стражу ночи, то есть еще до того, как Минуций выступил из лагеря, не отправился «в разведку» со своей полутурмой (эти шестнадцать всадников все до одного были отпущенниками Лукулла, проникшими в лагерь восставших под видом беглых рабов). Деметрий, как только ему стало известно о попавшем в плен римском гонце, решил немедленно оповестить об этом Лукулла.
В ночной дозор Деметрия отпустил Ириней, его непосредственный начальник, который полностью ему доверял.
Предусмотрительный и хитрый вольноотпущенник Метелла обладал даром располагать к себе людей. Иринею он приглянулся своим мужественным спокойствием и рассудительностью. Деметрий поначалу хотел подобраться к Аполлонию, командовавшему телохранителями Минуция, но тот для него был еще полной загадкой, а вот Ириней, тоже близкий к Минуцию человек, очень скоро оказался в поле его зрения, обратив на себя внимание отпущенника своим веселым и простодушным нравом.
Деметрий без труда втерся к нему в доверие, искусно изображая из себя человека, полного ненависти к римлянам и готового на все ради общего дела. Он лез вон из кожи, чтобы понравиться Иринею своим служебным рвением и исполнительностью. Он вызывался идти в разведку всякий раз, когда другим этого не хотелось. Вместе с тем он был крайне осторожен в своем стремлении выделиться среди других командиров, и вел себя с ними подчеркнуто скромно, считая, что зависть и недоброжелательство с их стороны могут ему повредить.
Свое умение хорошо владеть оружием Деметрий до поры до времени тщательно скрывал, чтобы не вызвать любопытства окружающих, которым пришлось бы многое объяснять (он появился среди восставших под вымышленным именем и всем рассказывал, что убежал от несправедливого господина, подвергавшего его унизительным наказаниям). Но однажды ему пришлось упражняться в фехтовании с самим Иринеем, и бывший гладиатор быстро распознал в нем опытного бойца.
Деметрий вынужден был на ходу сочинять, что его господин и взрослые сыновья последнего постоянно брали его с собой на войну, где ему приходилось иметь дело с оружием, так как римляне очень часто использовали рабов в сражениях, отводя им роль застрельщиков.
На самом деле Деметрий, разбогатевший с помощью своего могущественного патрона, еще до Югуртинской войны нанимал для себя хороших учителей, преподававших боевые искусства.
Со своей стороны Ириней все больше проникался к нему уважением и даже хотел сделать его вторым своим помощником после Сатира, однако Деметрий отказался от этой чести, попросив лишь позволить ему составить небольшой отряд конных разведчиков и подбирать в него людей по своему усмотрению.
Таким-то образом Деметрий, не вызывая ни у кого подозрений, собрал вокруг себя тех, кого ему регулярно присылал из Капуи Лукулл.
С этого времени он получил возможность отправлять в Капую своих гонцов, которые докладывали претору обо всем происходящем у мятежников.
Лукулл, узнав от Деметрия, что Клептию и его отряду угрожает серьезная опасность, был весьма встревожен. Он вызвал к себе старшего центуриона Кассия Сукрона и Марка Лабиена, которого незадолго перед тем назначил префектом всех своих конных отрядов, изложив им суть случившегося.
Лабиен сказал, что нужно, во-первых, предупредить обо всем Клептия и, во-вторых, приказать ему укрыться в Кавдии до того времени, пока Минуций не убедится в провале своих планов и не вернется обратно под Капую. Идти на мятежника со всеми силами, находившимися в распоряжении претора, как это предложил Сукрон, Лабиен считал делом рискованным: тот наверняка просчитал все свои действия и успеет нанести поражение Клептию, который едва ли продержится до того момента, когда к нему подоспеет подмога со стороны Капуи.
Ни Лукулл, ни Сукрон не могли придумать ничего лучшего.
Лабиен просил претора доверить ему лично столь ответственное поручение — вовремя сообщить Клептию об опасности.
Лукулл дал согласие.
Не прошло и получаса, как Лабиен во главе тридцати всадников выехал из Капуи через Беневентские ворота.
Еще два часа спустя Лабиен и его всадники добрались до Калатии и, заменив там своих уставших лошадей на свежих скакунов, продолжили путь по Аппиевой дороге.
Не жалея лошадей, всадники проскакали во весь опор до самого Кавдия, где расположился на ночлег отряд Клептия, уже совершивший один дневной переход из области Беневента.
Военный трибун Гней Клептий, как об этом говорилось выше, был заслуженный и храбрый командир. Он имел на своем счету восемнадцать годичных походов и участвовал в двадцати двух сражениях. Дважды его назначали войсковым квестором в провинциях, но род его был незнатным, и путь к более высоким государственным должностям для него был закрыт. Клептий довольствовался тем, что за ним закрепилась слава одного из лучших военных трибунов в римской армии.
Предупрежденный о том, что мятежники большими силами идут на него со стороны Калатии, легат отверг благоразумное предложение Лабиена укрыться за стенами Кавдия. У храброго вояки родился другой план: он решил оставить Аппиеву дорогу и вести свой отряд через горы с тем, чтобы выйти к Капуе, обогнув Калатию с юга. Обманув таким образом врага, Клептий выполнил бы полученный им ранее приказ претора.
В наступившее утро, сразу после завтрака, отряд самнитов выступил в поход.
Лабиена и его всадников Клептий оставил при себе — они нужны ему были как разведчики для наблюдения за всеми передвижениями противника.
Отряд продвигался по трудной горной дороге и вскоре втянулся в узкое Кавдинское ущелье.
Это ущелье памятно было и римлянам, и самнитам. Здесь двести семнадцать лет назад самниты, возглавляемые храбрым вождем Гаем Понтием[418], окружили и принудили к капитуляции легионы римских консулов Тита Ветурия Кальвина и Спурия Постумия[419]. С тех пор самниты вспоминали об этом событии с гордостью, а римляне считали дату поражения в Кавдинском ущелье днем великого позора и унижения.
В то время как отряд Клептия проходил по Кавдинскому ущелью, две тысячи четыреста повстанцев во главе с Минуцием, двигаясь по Аппиевой дороге, приближались к Калатии.
Минуций еще не знал, что Клептий свернул с Аппиевой дороги с целью уклониться от встречи с ним, и предвкушал новую победу над врагом, которой он придавал огромное значение. Она должна была лишить претора Лукулла мощного подкрепления, смешать все его планы и, что было самым важным, разнести по всей Италии весть о новой победе восставших. Минуций надеялся, что после этого слава его имени распространится на всю Италию и привлечет к нему массу сторонников.
Только спустя три часа, когда ему и его солдатам оставалось пройти семь или восемь миль до Кавдия, вернувшиеся из разведки всадники Сатира донесли, что отряд легата ускользнул в горы.
От пастухов и встречных путников Сатир узнал, что еще утром когорта самнитов двинулась окольной дорогой в сторону Кавдинского ущелья, то есть, как уже нетрудно было догадаться, противники в течение нескольких часов шли в прямо противоположных направлениях параллельно друг другу и теперь их разделяло расстояние по меньшей мере в пять или шесть миль.
Огорченный Минуций вынужден был признать, что его постигла полная неудача.
Отряд Клептия в тот же день спустился с Кавдинских гор севернее Свессулы и не останавливаясь прошел до самой Капуи.
В городе Клептия встретили с ликованием. Лукулл достиг своей цели. Он уже располагал достаточным количеством воинов, чтобы быть уверенным в победе. По свидетельству историка Диодора Сицилийского, «под его началом собралось четыре тысячи пехотинцев и четыреста всадников».
Минуций, возвращавшийся из похода, обманувшего его ожидания, был готов к тому, что Лукулл, получивший столь серьезное подкрепление, немедленно выступит против него и против засевшего в тифатском лагере Ламида.
Восставшие в этот день оказались в положении, когда их можно было разбить по частям. Поэтому Минуций действовал со всеми предосторожностями. Правда, день близился к концу, но он знал по опыту Фракийской войны, что военачальники всегда становились смелее именно перед заходом солнца, рассчитывая на темноту ночи, которая, как правило, разъединяла сражающихся в самом разгаре битвы, исход которой был еще далеко не ясен, зато потом каждый из противников мог объявить себя победителем.
При подходе к Капуе, примерно в трех милях от города, Минуций приказал своему войску остановиться и занять боевые позиции на господствующей высоте, но посланные им вперед всадники вернулись с сообщением, что в римском лагере у Флувиальских ворот все спокойно и весь путь до самого города свободен.
Немного погодя с успокоительной вестью прибыл гонец от Ламида.
Только тогда Минуций приказал сменить боевые порядки на походные, и поздно вечером привел своих солдат в лагерь под Тифатой.
Когда совсем стемнело, в палатку к нему явились все старшие командиры, созванные им на совет.
Минуций объявил, что теперь, когда силы противника значительно выросли, претор Лукулл покажет себя презренным трусом, если завтра же не отважится на битву.
— Лукулл намного превосходит нас числом всадников, — продолжал он, — но местность у Тифатских холмов неудобна для действий конницы. Я возлагаю главные надежды на мужество и стойкость нашей пехоты, а также на выбранную мной выгодную позицию на склоне холма перед самым лагерем. Тяжеловооруженных у нас наберется немногим более двух тысяч, но остальные будут иметь прекрасную возможность осыпать врага стрелами, дротиками и всеми видами метательных снарядов с высокого места. У римлян не будет такой возможности, потому что им предстоит наступать вверх по склону холма. Сейчас вы пойдете к своим солдатам и скажете им все, что услышали от меня. Скажите им, что я, как полководец, использовал все выгоды местности, от них же, если они хотят победить, требуется беззаветная отвага и незыблемая стойкость. Отныне победа в их собственных руках! Если одолеем врага — тысячи и тысячи обездоленных в считанные дни вольются в наши ряды, кроме того, мы получим после победы полную свободу действий, и справедливая война, начатая нами, вспыхнет с новой силой. Если же мы отступим в страхе, все обратится против нас, и ни горные скалы, ни лесные заросли не спасут тех, кого не защитило оружие. Стойте же насмерть, сражайтесь до последней капли крови и помните, что, попав в плен, вы все будете распяты на крестах и тела ваши послужат кормом для кампанского воронья. Лучше погибнуть, сражаясь и умирая смертью достойных людей, чем отдать себя во власть врагов, которые все равно никому не дадут пощады.
Сказав все это, Минуций распустил военный совет.
— А ты, Мемнон, останься, — сказал он александрийцу, которого он тоже пригласил на собрание, хотя тот не был командиром.
Когда они остались наедине, Минуций долго молчал, в задумчивости прохаживаясь по палатке. Лицо у него было пасмурное и озабоченное.
— Все, что я сейчас скажу тебе, должно сохраниться в тайне, — наконец заговорил он. — Пусть тебе это не покажется странным, но тебе я доверяю больше, чем кому бы то ни было. Откровенно говоря, я не ожидал, что ты сдержишь свое слово и явишься ко мне наперекор всем опасностям…
— Ничего удивительного, ведь ты имел дело с презренным гладиатором, — грустно пошутил Мемнон.
— Ты доказал, что это не так, — возразил Минуций, — и я надеюсь, что клятву, данную тобой в Риме именем бессмертных богов, ты исполнишь до конца.
— В Риме я обещал тебе помочь перебраться на Крит к Требацию Тибуру, но совсем недавно ты сказал мне, что я тебе нужен в качестве посредника при переговорах с ним, — сказал Мемнон, пытливо глядя на римлянина и силясь понять, к чему он клонит.
— С переговорами придется повременить, — помрачнев, ответил Минуций.
Мемнон посмотрел на него с недоумением.
— Ты хочешь сказать… — начал он.
— Послушай, Мемнон, — прервал его Минуций. — Завтра будет сражение, и я совсем не уверен, что собранные мною рабы, кое-как вооруженные и слабо спаянные между собой люди, окажутся в состоянии нанести поражение более многочисленному и лучше вооруженному противнику. Мне же нужна решительная победа, иначе вся дальнейшая борьба будет бессмысленна. Если завтра они отступят, побегут, я не стану больше испытывать судьбу в безнадежном деле. Да, да, я вынужден буду покинуть их. Называй как хочешь мой поступок, но эти люди, обреченные на верную гибель в случае поражения, не смеют отступать, не смеют цепляться за жизнь. Они должны сражаться до конца, как гладиаторы на арене амфитеатра. Если завтра они побегут, то никто из них не достоин ни жизни, ни свободы, ни такого вождя, как я… Итак, завтра я должен загнать обратно в город преторских солдат или мне ничего не остается, как бросить все и бежать.
Последние слова Минуций произнес с нескрываемым раздражением и злостью.
— Если я правильно понял, в случае поражения нам предстоит бегство к морю? — мягко спросил Мемнон.
Минуций молча подошел к столу, на котором лежал пергамент с подробной картой Кампании.
— Вот, смотри, — ткнул Минуций пальцем в пергамент и повел на восток от Тифатской горы. — Это путь, по которому мы поначалу доберемся до Калатии, чтобы сбить с толку возможных преследователей. Пусть они думают, что мы направляемся в Апулию, Калабрию, куда угодно. А мы повернем от Калатии на Ателлу — оттуда до нее не больше шестнадцати миль. В Ателле можно будет дать отдых лошадям или купить новых. Затем отправимся в Байи…
— В Байи? — переспросил Мемнон, внимательно слушавший римлянина.
— Да, в Байи. Там можно будет сесть на корабль, следующий в Сицилию, где, как ты говорил, мы найдем надежное временное пристанище…
— Если все это произойдет завтра, я должен сегодня же ночью предупредиить Ювентину, — чуть помедлив, сказал Мемнон.
Минуций нахмурился.
— Ты намерен взять ее с собой? — спросил он.
— А как же иначе? — удивился Мемнон.
— Я полагал, что ей следует остаться на вилле Никтимены. Когда Никтимена вернется, Ювентина будет под ее покровительством и…
— Это совершенно исключено, — решительно возразил Мемнон. — Ты забыл, что Ювентина в розыске, объявленном претором. Я ни в коем случае не оставлю ее в Италии. Да и Никтимена подвергнет себя опасности, дав ей приют. Бедная женщина и так страшно напугана. Я ведь знаю, что она уехала к родственникам в Кумы, боясь, как бы ее не заподозрили в причастности к твоему заговору и восстанию…
— Ты прав. Я позабыл, что Ювентина объявлена в розыск, — сказал Минуций, досадливо морщась. — Ты хочешь привезти ее в лагерь? — помолчав, спросил он.
— В этом нет необходимости. С рассветом она поедет в Ателлу на своей двуколке. Я хочу, чтобы ее сопровождали Геродор и Эватл. Если завтра нас ждет поражение и бегство, все трое присоединятся к нам в условленном месте.
— Хорошо, пусть Геродор и Эватл отправляются немедленно, — сказал Минуций.
Ювентина уехала в имение Никтимены сразу после окончания празднества, устроенного Минуцием в честь своей покровительницы Дианы Тифатины.
Сопровождали ее Мемнон, Геродор и Эватл.
Ювентина беспокоилась: как-то примет ее хозяйка имения. Про нее говорили разное. Неэра ее страшно не любила. Пангей отзывался о ней сдержанно и туманно.
Геродору она нравилась своим веселым, хотя и несколько легкомысленным нравом. Эватл находил ее женщиной ветреной и глупой.
Но Никтимену они не застали в имении.
Виллик сказал, что она отправилась в Кумы погостить у родственников.
К Ювентине виллик отнесся с видимой доброжелательностью. Он поселил ее в небольшой уютной комнате, находившейся в пристройке большого усадебного дома.
Мемнон, расставаясь с ней, обещал навестить ее в самое ближайшее время.
И он не заставил себя ждать, так как уже на следующий день примчался в имение. Ювентина была вне себя от радости, только тревожилась, как бы он во время своих поездок к ней не натолкнулся на римлян. Александриец, успокаивая ее, рассказал, что нашел вполне безопасную дорогу, которая пролегает через укромную долину за Тифатской горой, где римские всадники не осмеливались появляться.
В лагере Мемнон находился на особом положении. Минуций хотел включить его в число своих телохранителей, но Мемнон попросился в отряд Сатира и проводил время с товарищами-гладиаторами, которые обучали воинов, недостаточно хорошо владевших оружием.
Минуций о нем не забывал и по вечерам часто приглашал к себе в палатку, посвящая его во многие свои планы на будущее. В этих беседах почти всегда принимали участие Ламид и Варий.
Мемнон узнал, что Варий готовит свой отряд к походу в Сицилию, где, по слухам, среди рабов происходило сильное брожение.
Фрегеллиец Мемнону понравился. Он производил впечатление человека в высшей степени порядочного. Его историю рассказал ему Минуций. Александриец несколько раз беседовал с Варием и высказывал ему свое желание принять участие в будущем сицилийском походе.
Мемнон предполагал, взяв с собой Ювентину, проделать в отряде Вария путь к Сикульскому проливу и оттуда морем добраться до Сиракуз. В Сицилии Ювентину можно было устроить в безопасном месте, а Мемнону предстояло путешествие на Крит, где он должен был передать Требацию предложения Минуция.
Но пока об этом шли одни разговоры. Все понимали, что сначала необходимо нанести поражение претору Лукуллу и громкой победой привлечь к восстанию как можно больше рабов.
Благодаря Мемнону Ювентина была в курсе всех этих замыслов. Во время частых приездов Мемнона в усадьбу она делилась с ним своими соображениями по поводу дальнейшего хода восстания, как всегда, предрекая ему великое будущее.
Мемнон был более сдержан в оценке происходящего. Он считал медлительность Минуция недопустимой. По его мнению, он не должен был терять драгоценного времени под Капуей, наблюдая за тем, как Лукулл изо дня в день наращивает свои силы. Ему следовало бы, говорил он, непрестанно передвигаться из одной области в другую, освобождая рабов, томящихся в эргастулах, и тем самым увеличивая численность своей армии. Этой тактикой Минуций непременно выманил бы Лукулла из Капуи, водил бы его за собой по глухим, труднопроходимым местам, изматывая его силы, и в благоприятный для себя момент навязал бы ему сражение.
Вилла Никтимены находилась в глубокой излучине Вултурна, немногим более трех миль выше Казилина и в четырех милях от Капуи.
Прекрасная гречанка очень любила проводить здесь летнее время, когда имение утопало в зелени многочисленных плодовых деревьев и виноградников.
Усадебный дом стоял на крутом берегу реки. Во время весеннего паводка или после проливных дождей уровень воды в реке быстро поднимался. Но обитатели виллы не боялись наводнений. Только ниже по течению реки во время половодья река выходила из берегов, затопляя низины.
Ювентина быстро привыкла к этому живописному месту. Оно отчасти напоминало ей Альбанскую виллу, хотя вокруг не было лесов. Здесь леса заменяли фруктовые сады и оливковые рощи.
Ранняя весна наполнила окрестности Казилина и Капуи запахом земли и растений. На деревьях пробивалась молодая листва. На зеленых лужайках у ворот имения зацвели фиалки.
Слухи о том, что происходило под Капуей и в самом городе, быстро доходили до имения. Его обитатели постепенно осмелели и все чаще возили на продажу в город хранимые с осени овощи и фрукты.
В Капуе цены на съестные продукты продолжали расти. Грабежи на участке Аппиевой дороги между Казилином и Капуей случались реже, чем на дорогах к востоку и югу от столицы Кампании, особенно после прибытия претора и его солдат.
Побывавшие в Капуе рабы рассказывали об энергичных приготовлениях Лукулла, о больших подкреплениях, присылаемых ему кампанскими городами, о жестоких казнях, которым подвергались пойманные беглые рабы.
У Ювентины от этих рассказов тоскливо сжималось сердце, и она все больше боялась за Мемнона, подвергавшего себя опасности во время частых поездок к ней. Она все чаще испытывала потребность молиться.
Неподалеку от Казилина был небольшой храм Венеры. Местные жители не отождествляли Венеру с Афродитой, греческой богиней любви и красоты. Для них она была покровительницей садов и огородов, ей поклонялись как божеству обилия и процветания природы.
Ювентина дважды приходила в этот храм. Священнослужитель Венеры принимал от нее необходимое количество денег и совершал жертвоприношение, а Ювентина горячо молилась перед алтарем богини, заклиная ее сохранить Мемнона и помочь несчастным рабам одержать победу над римлянами.
В одиннадцатый день своего пребывания в имении она не находила себе места от снедавшей ее тревоги. Мемнон обещал ей приехать на рассвете, но день уже близился к концу, а его все не было. Видимо, в положении под Капуей произошли серьезные изменения, и дело близилось к развязке.
Ювентина то и дело выходила за ворота виллы, подолгу вглядываясь в сторону Тифатских холмов, куда уходила проторенная через широкий луг дорога.
Чтобы немного отвлечься от тягостных дум и мрачных предчувствий, она собирала цветы и плела венки.
К вечеру трое рабов, отправившихся еще с утра на капуанский овощной рынок, пригнали обратно порожние повозки, хвастаясь виллику, что товар был мгновенно раскуплен по хорошей цене. Они рассказали, что преторский легат привел из Самния по меньшей мере восемьсот воинов, обманув Минуция, который намеревался устроить ему засаду где-то за Калатией, но легат провел своих солдат через горы в обход и беспрепятственно добрался до Капуи.
Перед самым закатом с ноющей тоской в груди Ювентина вернулась в свою комнату.
Поставив цветы в вазу, она прилегла на кровать и закрыла глаза, прислушиваясь к неровному биению своего сердца.
В комнате плавал сладкий душистый запах фиалок.
Последняя новость была неутешительна. Римский претор умножил свои силы и, вероятнее всего, не станет больше уклоняться от сражения.
Рабы в имении, вторя обывателям Капуи и Казилина, называли затею Минуция чистым безумием. Неужели они правы и восстание изначально обречено на неудачу? Но почему, почему бы рабам не одержать победу? Конечно, силы неравны. Одна надежда на милость и покровительство бессмертных богов. Они должны встать на сторону обездоленных против несправедливости и угнетения. Они уже дали свидетельства своего нерасположения к римлянам, которые терпят поражение за поражением от кимвров. Рим — воплощение бесчеловечности. Даже от самих римлян зачастую можно услышать, что этот город неугоден богам, так как он основан на братоубийстве, что у римлян души волков, ненасытная жажда крови, власти, богатств.
Ювентина вспомнила недавний разговор с Мемноном, который говорил ей, что Минуций возлагает большие надежды на кимвров. Они скоро должны вторгнуться в Италию, и это будет спасением для восставших. Нет, Минуций не похож на безумца. Он, может быть, не все правильно рассчитал и выступил слишком рано, но ведь он совершенно прав, когда говорит, что с приходом кимвров тысячи рабов, стонущих в цепях по всей Италии, начнут повсеместно вырываться из своих тюрем — нужно только продержаться до того момента, когда кимвры начнут свое наступление на Рим.
Незаметно подкралась ночь, но неотступные и беспорядочные мысли не давали Ювентине уснуть.
Лай собак и топот лошадиных копыт заставили ее вскочить с постели.
Первой была радостная мысль: «Это Мемнон!».
И она не ошиблась.
Выбежав во двор, залитый лунным светом, Ювентина увидела идущих ей навстречу Мемнона, Эватла и Геродора, а за ними — управителя Гиппия и еще нескольких рабов с зажженными факелами в руках.
— Идите на конюшню и запрягите лошадь в двуколку, — приказал Мемнон Геродору и Эватлу.
Потом он обнял Ювентину и торопливо ее поцеловал.
— Пойдем, — сказал он. — Тебе нужно собрать все свои вещи.
— Но что случилось? — с удивлением и беспокойством спросила Ювентина.
— Долго рассказывать. Пошли!
Когда они вошли в комнату, Мемнон сказал:
— Тебе предстоит небольшое путешествие. Это недалеко. С тобой поедут Геродор и Эватл.
— Но ты можешь мне объяснить…
— Ни о чем не спрашивай. Так надо.
Ювентине ничего не оставалось, как повиноваться.
Она быстро завязала в узелок все, что у нее было, и накинула на плечи легкий плащ, подаренный ей Мемноном в Кайете.
Они молча вышли во двор и направились к воротам.
Вскоре Геродор подогнал туда двуколку, запряженную Адамантом, который громко фыркал и недовольно тряс головой.
Ювентина села в повозку и взяла вожжи, переданные ей Геродором.
Мемнон, отвязав коня от коновязи, сказал на прощанье виллику, который с растерянным видом стоял у ворот:
— Всего хорошего, Гиппий. Я уверен, что мы расстаемся ненадолго. Возможно, очень скоро мы снова будем здесь.
Мемнон, Эватл и Геродор вскочили на коней и поскакали по лугу, озаренному бледным сиянием луны.
Ювентина, щелкнув вожжами по спине Адаманта, тронула следом за ними свою двуколку.
Они ехали неспешно, в полном молчании, чутко прислушиваясь. В этих местах тоже могли оказаться конные римские дозоры. Они занимались охотой за беглыми рабами, пробиравшимися в лагерь Минуция со стороны Самния и даже с правобережья, преодолевая вплавь Вултурн.
Примерно через час, обогнув с северо-востока гору Тифату, всадники и сопровождаемая ими двуколка остановились близ развалин старой крепости, разрушенной когда-то Ганнибалом.
— Здесь я вас покину, — сказал Мемнон. — Я возвращаюсь в лагерь. Еще раз напоминаю вам, — обратился он к Геродору и Эватлу. — Вы должны остановиться и ждать меня на первом же постоялом дворе у дороги в Ателлу…
— Не беспокойся. Эватл и я хорошо знаем этот заезжий двор, — ответил Геродор. — Жаль только, что мы не знаем о цели нашей поездки, — добавил он.
— Ваша цель оберегать Ювентину. Я очень надеюсь на вас, друзья мои.
Потом он наклонился к Ювентине и тихо сказал ей:
— До встречи, любимая.
Оставив на ее губах поцелуй и боль в сердце, Мемнон ускакал в темноту ночи.
Ювентина, Геродор и Эватл двинулись дальше по дороге, уходившей к востоку от Тифатской горы в направлении Калатии.
Книга сделана специально для библиотеки Либрусек.
По прибытии в Капую Гнея Клептия с его когортой претор Лукулл решил больше не медлить. Все рекомендации своего мудрого и опытного шурина он выполнил.
«Теперь у Метелла не будет причин в чем-либо меня упрекнуть», — думал Лукулл, отдавая приказ своим командирам о выступлении из города.
Ночью Деметрий послал к нему гонца с сообщением, что Минуций не собирается обороняться в лагере и объявил о своем намерении дать римлянам бой на открытом месте.
Лукулла это вполне устраивало. Он был уверен в превосходстве своих сил над плохо вооруженным скопищем варваров, не имеющих представления, что такое настоящее правильное сражение.
На рассвете все отряды претора, соблюдая боевой порядок, стали выходить из лагеря и из города.
Четыреста всадников во главе с Марком Лабиеном претор послал вперед, чтобы они заняли равнину перед холмом, на котором стоял лагерь мятежников. Туда же отряд за отрядом двинулись пехотинцы.
Шестьсот капуанцев, предводимых военным трибуном Цезоном Рабулеем, выступили из Юпитеровых ворот. Они должны были занять место на левом крыле выстраивавшегося на равнине преторского войска.
От Флувиальских ворот в сторону Тифатской горы шли вспомогательные отряды из Кум, Литерна и Путеол. Им предстояло сражаться на правом фланге.
Центр заняла Аниеннская когорта, целиком состоявшая из римских граждан. Рядом с римлянами, ближе к правому флангу, выстраивались храбрые самниты. Остальные свои силы, разделенные на три отряда, Лукулл разместил во второй линии, оставив в резерве всего один манипул триариев.
Между тем Минуций, собрав всех своих воинов на принципии — главной площади лагеря, обратился к ним с краткой речью:
— Соратники! Перед нами враг. Вот они, те ненавистные вам римляне, с которыми вы так жаждали схватиться и отомстить им за все ваши страдания, за попранную родину, за гибель ваших близких и за самих себя, несправедливо брошенных в рабство. Но я созвал вас не для того, чтобы возбудить словами ваше мужество. Ваши сила и отвага мне хорошо известны. Вы уже видели спины врагов, обращенных вами в бегство. Можете не сомневаться, римляне или самниты мало чем отличаются от тех ацерранцев, свессульцев и капуанцев, которых вы разбили и рассеяли в недавних боях — у этих лишь больше спеси и наглости, но и они не устоят перед вами, если вы будете доблестно сражаться. Моя задача как вашего полководца открыть вам мой сегодняшний замысел, который принесет нам победу. Я говорю о позиции, выбранной мной для предстоящего сражения. Она настолько превосходна, что я опасаюсь, как бы римский претор не устрашился и не отвел свое войско. Но будем надеяться, что надменный Лукулл, не задумываясь, бросит на нас своих сытых увальней, а мы их сверху будем разить своими копьями и мечами, осыпая их дождем стрел и метательных снарядов. От вас требуется лишь четко выполнять приказы ваших командиров, уже предупрежденных мною что и как делать. Не бросайтесь на врага, пока он сам не нападет на вас, не поддавайтесь на его хитрости, имеющие своей целью заставить вас покинуть выгодные позиции и сражаться там, где им будет удобнее. Вот то немногое, о чем я хотел вам сказать. Думается мне, что солдату полезнее знать о своих преимуществах в бою, чем выслушивать длинные пылкие речи, которые никогда не сделают слабого стойким, а труса храбрым. Помните одно: нам нужно либо победить, либо умереть. Ни шагу назад! Победа или смерть!
Этими словами Минуций закончил свою речь.
Три с половиной тысячи голосов в едином порыве прокричали в ответ:
— Победа или смерть!
Немного погодя раздались хриплые звуки буцин, призывающие к выносу знамен.
Командиры выводили свои манипулы через главные ворота на заранее намеченные участки по склону холма, немного дальше лагерных укреплений.
Минуций с тридцатью всадниками занял возвышенное место позади правого фланга.
С высоты холма было отлично видно, как под прикрытием конницы строились в боевой порядок войска претора.
Центром восставших командовал Ламид. В его распоряжении было восемьсот отборных воинов. Правый фланг возглавлял спартанец Клеомен, левый — испанец Гилерн. Из семнадцати манипулов тяжелой пехоты девять стояли в первой линии, остальные восемь — во второй. В резерве перед главными воротами лагеря Минуций поставил Квинта Вария с отрядом в двести пятьдесят человек. Еще тысяча триста воинов, из которых лишь немногие имели мечи, были разбиты на отдельные центурии лучников, пращников и велитов. Их действиям Минуций придавал особое значение — они не только должны были первыми броситься в бой, но и оказать поддержку тяжеловооруженным непосредственно перед их боевым соприкосновением с основными силами противника, забрасывая наступающие вражеские когорты дротиками и камнями. С этой целью каждая центурия легковооруженных еще накануне заготовила для себя большое количество метательных снарядов, собранных в кучи рядом с рвом и валом лагеря.
Конница Лукулла подступила к самому подножию холма, на склоне которого выстраивались восставшие.
Римские всадники громкими криками и свистом вызывали на бой конников восставших, которые своей численностью более чем в два раза уступали врагу. Ириней едва удерживал товарищей, приходивших в ярость от доносившихся до них насмешек и оскорблений.
Вскоре, однако, с римской стороны зазвучали трубы и буцины, подававшие сигнал всадникам к отходу.
Конница римлян, разделившись, отъехала на фланги преторского войска, уже построенного для битвы.
Прошло еще немного времени, и почти одновременно с обеих сторон высыпали навстречу друг другу легковооруженные, причем повстанцы имели над римлянами численный перевес и наступали со стремительной быстротой, сбегая с холма.
Началась частая перестрелка.
Римские стрелы почти без промаха находили свои жертвы среди восставших, но последние неудержимо наступали, желая поскорее схватиться с врагом в ближнем бою. В отдельных местах противники уже бились друг с другом мечами и копьями.
Римские трубачи подали своим сигнал к отступлению. Велиты Лукулла под прикрытием стрелков из лука, осыпавших врага своими стрелами, быстро отошли в тыл через интервалы первой и второй линий тяжеловооруженных.
После короткой паузы прозвучал новый трубный сигнал — это был сигнал атаки.
Тяжелая пехота римлян двинулась вперед, на ходу смыкая ряды.
Легковооруженные повстанцы метнули во врага последние дротики и камни, после чего быстро отступили, подчиняясь нестройному и хриплому сигналу нескольких буцин, прозвучавших с вершины холма, на склоне которого Минуций выстроил свои основные силы.
Сомкнутый строй римлян, равняясь по фронту, быстро продвигался вперед. Одновременно Лукулл производил перегруппировку своей конницы, решив использовать более пологое место на левом фланге для стремительного удара всадников по правому флангу противника.
Между тем легионеры Аниеннской когорты и наступавшие бок о бок с ними самниты, все выше и выше поднимаясь вверх по склону холма, уже готовили к броску свои дротики.
Однако восставшие опередили врагов, обрушив на них сверху град тяжелых копий.
Вслед за этим раздался страшный тысячеголосый вопль, эхом разнесшийся по окрестным холмам и долинам.
Минуций подал знак своим легковооруженным, которые успели рассредоточиться позади тяжелой пехоты, и они через головы впереди стоящих товарищей стали бросать в римлян дротики и камни.
Аниеннская когорта и когорта самнитов понесли огромные потери в самом начале сражения. Среди них было много убитых, еще больше раненых. Хотя они тоже стали метать свои копья, но, брошенные снизу вверх, они либо не долетали до цели, либо, будучи уже на излете, успешно отбивались щитами стоявших выше солдат Минуция, копья которых, напротив, летели далеко и, падая сверху вниз, насквозь пронзали щиты и доспехи вражеских воинов.
Минуций приказал горнистам трубить наступление, но сигнал прозвучал с опозданием, потому что обе стороны с диким криком уже сошлись в яростной рукопашной схватке.
Дрались грудь с грудью, щит о щит. Теперь это была никем не управляемая кровавая бойня. Слова командиров тонули в общем шуме — криках сражающихся и раненых, лязге и грохоте оружия.
А со стен Капуи за битвой наблюдали тысячи горожан, которые вели себя так, словно они присутствовали на гладиаторском представлении в амфитеатре. Капуанцы сотрясали воздух оглушительными воплями, бряцали медными щитами, трубили в трубы и рожки.
В течение четверти часа ни восставшие, ни римляне не отступили ни на шаг. Однако на обоих флангах, где сражались вспомогательные отряды кампанцев, успех все больше склонялся в пользу беглых рабов.
Заметив это, Лукулл приказал Клептию возглавить резервный манипул триариев и вести его на помощь Рабулею, солдаты которого с трудом удерживали натиск противника, а Марка Лабиена с тремястами всадников послал в обход правого фланга мятежников, теснивших путеоланцев и куманцев.
В это же время Минуций направил отборный отряд во главе с Барием прямо в центр дерущихся, рассчитывая, что если удастся обратить в бегство римлян и самнитов, то кампанцы немедленно последуют их примеру.
Очень скоро сражавшаяся в центре храбрая Аниеннская когорта заколебалась и начала отступать под неодолимым натиском восставших, предводимых Ламидом и Барием. Самниты тоже не в силах были удерживаться на занимаемых ими крайне неудобных позициях.
Но и на ровном месте, куда постепенно переместилось сражение, римлянам и их союзникам не удалось остановить наступление рабов, сражавшихся с бешеной отвагой.
Преторское войско отступало по всему фронту. Лукулл бросил на помощь Клептию и Рабулею две турмы всадников (последний свой резерв), оставшись с одними ликторами и контуберналами. Его велиты, имевшие мечи и щиты, все до одного втянулись в сражение. Лучники и пращники бездействовали. Напротив, все легковооруженные Минуция, подбирая мечи, копья и щиты убитых, спешили на помощь товарищам и смело вступали в бой.
Первыми обратились в бегство капуанцы. Военный трибун Цезон Рабулей пал духом и ускакал на коне в Капую.
Гней Клептий, храбро сражавшийся и ободрявший солдат в пешем строю, во время охватившей всех паники был сбит с ног толпой беглецов, при падении выронив и потеряв меч, что, несомненно, спасло ему жизнь, ибо разъяренные повстанцы убивали каждого, кто не бросил оружия.
Вместе с легатом попали в плен многие солдаты и несколько центурионов отборного манипула, которым он командовал.
Аниеннская когорта была полностью разгромлена.
Отступая в беспорядке, римляне пытались найти спасение за стенами Капуи, устремившись к Юпитеровым воротам, но путь им отрезали всадники Иринея и Сатира, беспощадно рубившие бегущих. Тогда они бросились к лагерю у Флувиальских ворот, где Кассий Сукрон попытался закрепиться с теми немногими, кто еще сохранил оружие и присутствие духа.
Однако римлянам не удалось отстоять свой лагерь. Сюда примчался сам Минуций с тридцатью своими телохранителями и стал сзывать к себе воинов, занятых преследованием врагов, бегущих в направлении Калатии.
Собрав около трехсот человек, он приказал им атаковать преторские ворота римского лагеря, которые с горстью легионеров и немногих самнитских воинов защищал Кассий Сукрон.
Мемнон, находившийся в отряде телохранителей Минуция, соскочил с коня и, увлекая за собой несколько десятков бойцов, пошел с ними в обход лагеря, чтобы занять квесторские ворота.
В конце концов лагерь был взят, а находившиеся в нем защитники частью перебиты, частью захвачены в плен.
Кассий Сукрон сражался мужественно, получив ранения в голову и в руку. Он остался жив благодаря Минуцию, который оказался рядом и не дал своим воинам прикончить доблестного центуриона.
Сражение у Тифатской горы закончилось быстрой и полной победой восставших. Войско претора было разбито и рассеяно.
В захваченном римском лагере Минуций обнаружил мешки с деньгами общим весом не менее пятнадцати талантов. Это были деньги, предназначенные для выплаты жалованья солдатам.
В плен попали военный трибун и легат претора Гней Клептий, командир Аниеннской когорты Кассий Сукрон, восемь центурионов, четырнадцать оптионов и около восьмисот простых солдат — римлян, самнитов и кампанцев. В Капуе удалось укрыться не более полутора тысяч человек. Все знамена Аниеннской когорты оказались в руках победителей.
Луций Лукулл вернулся в Капую с несколькими десятками всадников.
Претор был в отчаянии. Он ожидал чего угодно, только не такого позора. Глубоко потрясенный, он заперся в одной из комнат дома префекта и никого не принимал.
Цельзий Гельвинован, пока Лукулл пребывал в угнетенном и подавленном состоянии, взял руководство обороной города в свои руки, приказав запереть все въездные ворота, усилить охрану гладиаторских школ, а жителям, способным сражаться, занимать крепостные стены. Он опасался, как бы дерзкие мятежники, окрыленные успехом, не попытались ворваться в город с помощью лестниц.
Но Гельвинован напрасно тревожился. Минуций прекрасно понимал, что ему не овладеть городом, опоясанным мощнейшими стенами. Этого не смогли сделать даже две консульские армии во время Ганнибаловой войны, хотя в их распоряжении были все виды осадных машин. Предводитель восставших решил дождаться появления Марципора, которого он заслал в город, чтобы при его посредничестве помочь гладиаторам школы Батиата составить заговор. Только при содействии заговорщиков внутри города Минуций рассчитывал ворваться в него и захватить столицу Кампании…
В четырех милях от Калатии, там, где от Аппиевой дороги ответвлялась дорога, ведущая на Ателлу, стоял старый трактир с конным двором.
В мирное время он служил пристанищем для окрестных сельских жителей, возивших на продажу в Капую и другие города плоды своего урожая. Богатые путешественники, как правило, старались здесь подолгу не задерживаться, потому что приют был до крайности убогий и грязный. Зато привычные ко всему крестьяне, когда им приходилось запаздывать по пути домой и коротать в трактире вечерние и ночные часы, находили его не таким уж плохим. В нем всегда можно было найти сытный ужин и неплохое вино, которое приготовлял сам хозяин, имевший поблизости от своего заведения участок земли, занятый под виноградник.
Хозяина трактира звали Ливий Септимен.
Он доживал здесь свой век с десятком рабов, прислуживавших в трактире и работавших на винограднике. Жена его умерла несколько лет назад. Взрослые дети жили в городе, изредка присылая ему весточки о себе. Они уговаривали отца продать трактир и переехать к ним в город, но старик не переносил городской сутолоки, к тому же считал, что там он никому не нужен, а здесь занят делом.
Неожиданно вспыхнувшее восстание рабов принесло Септимену сущее разорение. Как-то к нему нагрянула шайка вооруженных бунтовщиков. Грязные и голодные, они уничтожили во время буйной трапезы значительную часть его припасов и, не обращая внимания на его мольбы и слезы, увели из конюшни четырех лошадей.
Вдобавок ко всему из-за грабежей на дорогах сократился приток посетителей в его заведение. Редкий крестьянин осмеливался возить свой товар в Капую или в близлежащие города.
Септимен горевал о потерянных лошадях и люто ненавидел Минуция с его разбойниками, которым желал скорейшей погибели, и с нетерпением ждал, когда римский претор положит конец гнусному мятежу.
В последние три дня трактир пустовал — не было ни одного посетителя. Поэтому старик Септимен был немало удивлен и обрадован, увидев на рассвете четвертого дня приближающуюся к воротам его трактира легкую двуколку с сидящей в ней молодой женщиной и ехавших рядом с ней двух всадников.
Когда повозка въехала в ворота, старый трактирщик разглядел, что ею правит совсем юная и очень красивая девушка.
Ее спутники, крепкие молодые люди, несомненно, были слугами. Одеты они были в сильно поношенные плащи из грубой шерсти. Головы их покрывали старые и помятые войлочные шляпы. Из-под плащей у них торчали рукояти мечей.
Трактирщик опытным взглядом определил, что юная путешественница, судя по ее нарядной одежде и добротной коляске, запряженной легконогим красавцем жеребцом, принадлежит к зажиточному сословию.
У девушки было милое беленькое личико. Чудесные белокурые волосы ее были завязаны узлом на затылке и стянуты красной повязкой.
Старик невольно подумал о том, что женщинам особенно опасно пускаться в дорогу в такое неспокойное время.
Он вспомнил недавние рассказы крестьян, останавливавшихся у него на ночлег, об ужасных злодеяниях, творимых взбунтовавшимися рабами, об убийствах многих почтенных людей и знатных матрон, которые были изнасилованы и зарезаны в собственных виллах.
Септимен всегда вставал затемно, но не будил рабов, давая им выспаться до восхода солнца, чтобы они днем хорошо работали, а не клевали носом.
Он сам встретил прибывших, стал расспрашивать, кто они и откуда, но те оказались неразговорчивыми.
Слуги коротко ответили на приветствие хозяина, а сидевшая в двуколке девушка не обратила на него никакого внимания. Выражение лица ее было серьезно. Она о чем-то напряженно и сосредоточенно думала.
Спрыгнув с коней, слуги помогли своей госпоже выйти из двуколки.
Когда же трактирщик повторил свой вопрос, откуда они и куда направляются, один из слуг решительно пресек его расспросы, сказав, что едут они издалека и очень устали, поэтому пусть он избавит их от пустого разговора.
Старик обиженно умолк и пошел будить своих рабов.
Скоро он вернулся во двор и предложил девушке отдохнуть в одной из комнат трактира, но та покачала головой и ответила, что предпочитает побыть на свежем воздухе.
Септимен отметил про себя, что все трое не столько устали, сколько чем-то озабочены и встревожены, особенно девушка, которая нервно прохаживалась под навесом летней столовой.
Двое ее спутников уже разнуздали лошадей, привязав их к коновязи рядом с кормушками, и потребовали от хозяина, чтобы проголодавшимся животным насыпали ячменя.
Коня из повозки они не выпрягли, из чего старый Септимен заключил, что путешественники не собираются здесь долго задерживаться.
Ювентина, Геродор и Эватл (это конечно же были они) не сомневались в том, что их поездка каким-то образом связана с предстоящим сражением. Ювентина, пока они ехали по ночной дороге, не проронила ни слова. Мемнон показался ей каким-то странным. Раньше он всегда был с нею откровенен, и у них не было друг от друга никаких тайн. Почему же на этот раз он не открылся ей? Он сказал лишь, что так надо. Ювентина терялась в догадках, строила различные предположения, а на сердце у нее становилось все тревожнее.
Геродор и Эватл не сомневались, что в этот день будет сражение. Они рассуждали о том, что если римский претор одержит верх, то им втроем следует пробираться в Байи — там их на время приютят Пангей и Неэра.
— А вот что мы будем делать дальше — ума не приложу, — со вздохом сказал Эватл.
Когда совсем рассвело и яркое багряное солнце поднялось над отдаленными вершинами гор, молодой раб, засыпавший ячмень в кормушки лошадям, крикнул, предупреждая хозяина трактира:
— Господин! Какие-то всадники едут к нам…
И юноша показал рукой в сторону Тифатской горы.
По проселочной дороге, извивавшейся между холмами, мчался в клубах пыли отряд всадников, быстро приближавшийся к трактиру.
— Это римляне, — вглядевшись, тихо сказал Эватл Геродору и Ювентине.
— Запомните! Вы мои рабы, а я ваша госпожа, и мы едем из Брундизия в Неаполь, — торопливо произнесла Ювентина.
В распахнутые ворота влетели вооруженные всадники, осаживая своих лошадей.
Во главе отряда был молодой красивый наездник в дорогих доспехах. Под ним беспокойно перебирал ногами великолепный нумидийский конь.
— Кто здесь хозяин? — крикнул начальник отряда, стараясь придать своему миловидному, как у девушки, лицу грозное выражение.
— Это я, доблестный командир. Добро пожаловать! — выступая вперед и кланяясь, сказал Септимен.
— А это что за люди?
— Мои рабы, господин, за исключением вот этой молодой госпожи и ее двух слуг. Они остановились у меня отдохнуть с дороги, перед тем как отправиться дальше по своим делам.
Только тут молодой римлянин увидел Ювентину, стоявшую под навесом столовой, и черты его несколько смягчились.
Он ловко спешился и бросил поводья подбежавшему рабу.
Остальные всадники тоже соскакивали со своих лошадей, привязывая их прямо к изгороди.
— Мое имя Марк Эмилий Скавр, — громко и важно сказал начальник отряда, обращаясь к трактирщику. — Надеюсь, тебе знакомо это имя?
— Как? — с изумленным подобострастием воскликнул старик Септимен. — Неужели я вижу перед собой отпрыска самого…
— Да, да, — надменно улыбнувшись, прервал хозяина молодой человек. — Мой отец — прославленный двумя консульствами триумфатор и ныне здравствующий принцепс сената.
— О, я ведь был в Риме десять лет назад в тот самый день, когда твой батюшка — да будут благосклонны к нему все бессмертные боги — справлял свой триумф над галлами, — восхищенным тоном говорил трактирщик. — Клянусь Юпитером Всеблагим и Величайшим, это был блестящий триумф! Представь себе, я и тебя хорошо помню. Ты тогда был еще маленьким мальчиком и ехал верхом на коне рядом с триумфальной колесницей отца. Разве мог я подумать, что вновь увижу сына Эмилия Скавра в своем захолустье?..
Молодой Скавр снисходительно выслушал восторженную речь хозяина, потом принял деловой вид.
— Мой отряд прибыл сюда по специальному приказу претора, поэтому весь этот заезжий двор вместе со всеми его обитателями на сегодняшний день поступает в мое распоряжение, — строгим тоном сказал он и бросил внимательный взгляд в сторону Ювентины.
— Стало быть, и в этих местах могут быть военные действия? — обеспокоенно спросил Септимен.
— Скорее всего, здесь будет славная охота, — рассеянно ответил Скавр, у которого интерес к Ювентине возрастал с каждым мгновением, и он не сводил с нее пристального взгляда.
— Охота? — недоуменно переспросил трактирщик. — Но у нас в округе не водятся даже зайцы…
— Ты ничего не понял, старик, — с усмешкой посмотрел на него Скавр. — Охота, о которой я говорю, будет не на зверей, а на людей, если можно называть людьми скопище подлых рабов и их презренного вождя, дерзнувших поднять оружие против Рима.
С этими словами Эмилий Скавр отошел от хозяина трактира и направился прямо к Ювентине.
Он подошел к ней с легкой приветливой улыбкой и даже учтиво наклонил голову, прежде чем произнес первые слова.
— Я приношу свои извинения, прекрасная незнакомка, за свою бесцеремонность, но мне по долгу службы приходится быть не в меру общительным и даже назойливым. Как тебе должно быть известно, в Кампании идет настоящая война, а я выполняю здесь ответственное задание. Не соблаговолишь ли ты ответить на несколько моих вопросов?
Ювентина быстро справилась с охватившим ее волнением и улыбнулась в ответ очаровательной улыбкой.
— О, я очень хорошо понимаю тебя и готова ответить на любые твои вопросы, — нежным голосом сказала она. — К тому же я только что нечаянно услышала твое имя. Для безвестной женщины высокая честь побеседовать с сыном одного из самых выдающихся государственных деятелей Рима.
— У тебя чистый латинский выговор, — польщенный ее словами, улыбнулся Скавр. — Не ошибусь, если скажу, что ты родом из Лация.
— Ты угадал… Я родилась в деревне, неподалеку от Ариции.
— Как тебя зовут?
— Веттия мое имя… Если тебя интересует, замужем ли я, то да, я замужем. Мой муж — судовладелец из Брундизия. Он грек. Его имя Артемидор Лафирон…
— Но как твой муж мог отпустить тебя в путешествие… одну, с ненадежной охраной? — покачал головой Скавр, откровенно ею любуясь. — Разве ему было неизвестно, что сейчас творится в Кампании?
— Он уже много дней в далеком плавании, а мне срочно понадобилось побывать в Неаполе у своей любимой сестры, — Ювентина скорбно вздохнула и добавила: — Я узнала, что она серьезно заболела, бедняжка, и решила ее навестить.
— Прости меня, милая Веттия, что я подверг тебя этому допросу, — помолчав, сказал Скавр. — Мне нужно было убедиться, что ты и твои слуги никоим образом не связаны с мятежниками, хотя трудно вообразить, что такое прекрасное создание, как ты, может иметь что-то общее с этой нечистью… Послушай, Веттия, — сделав паузу, продолжал он. — Мне необходимо хорошенько осмотреть подворье, чтобы найти в нем укромное место, где можно было бы спрятать моих людей в засаду. Давай прогуляемся вместе? С тобою так приятно беседовать…
Ювентина на миг смутилась, но в голове у нее сверкнула мысль: «Может быть, удастся вытянуть из него что-нибудь важное». Она испытывала внутренний холодок страха за Мемнона. «Ведь он может появиться здесь совсем один, — лихорадочно соображала Ювентина. — Нужно во что бы то ни стало предупредить его. Но как? Римляне решили устроить здесь засаду и конечно же никого не выпустят из постоялого двора. Попробую-ка я обольстить этого нобиля. Кажется, я ему очень понравилась…»
— Сделай одолжение, скрась мне своим присутствием это скучное занятие, — настойчиво попросил Скавр, лаская ее разнеженным взором.
— С удовольствием! — простодушно улыбнулась Ювентина.
Римлянин с изысканной учтивостью подал ей руку.
Вместе они прошли в заднюю часть подворья, засаженную фруктовыми деревьями.
Ювентина, изображая беспокойство, спрашивала:
— Ты сказал, что здесь будет засада? Признаюсь, мне не по себе. А вдруг мятежники придут сюда в большом числе?
— Не бойся, милочка! Ничего страшного не предвидится, потому что именно в это время, когда мы с тобой разговариваем, славный претор Луций Лукулл со всеми своими силами обрушился на беглых рабов и скоро мы узнаем, что с ними покончено раз и навсегда. Мне же поручено… Впрочем, это военная тайна, — с таинственной улыбкой закончил молодой человек.
По тропинке они вошли в сад и очутились возле колодца.
— Значит, уже идет сражение? — спросила Ювентина, подавляя волнение.
— В этом можно не сомневаться, — тихо ответил Скавр, с нежностью пожимая ей руку и приблизив свое лицо к ее лицу.
Ювентина слегка отстранилась от него.
— Однако ты разжег мое любопытство, — с лукавой улыбкой сказала она. — Что это за военная тайна? Кого вы здесь поджидаете?
— Не заставляй меня нарушить мой воинский долг, прелестная Веттия! — воскликнул Скавр, пытаясь обнять и притянуть ее к себе, но Ювентина змеей вывернулась из его рук.
— Но ты сам, как мне кажется, хочешь заставить меня забыть о моем супружеском долге, — шутливо погрозила ему пальцем Ювентина, отступая на несколько шагов в глубь сада.
— А если я открою тебе тайну… получу ли я в награду за это твой поцелуй? — с вкрадчивой улыбкой спросил Скавр.
— Возможно… если тайна будет того стоить, — прошептала Ювентина, бросив на юношу томный и многозначительный взгляд.
— Тогда слушай. Я уже сказал тебе, что сегодняшний день станет последним для мятежников. Весь этот сброд будет рассеян, а его главарь попытается спастись бегством и, скорее всего, вот этой дорогой, которая ведет мимо этого заезжего двора через Ателлу напрямик к морскому побережью. Видишь ли, этот негодяй заручился поддержкой пиратов, пообещавших ему убежище на Крите в случае подавления восстания…
— Но откуда это известно? — пораженная услышанным, спросила Ювентина.
— Судя по всему, у Лукулла есть свои люди в лагере бунтовщиков… возможно, даже среди близкого окружения Минуция, который слишком самонадеян и глуп, если думает, что ему удастся провести такого предусмотрительного и опытного человека, как Лукулл… Надеюсь, я полностью удовлетворил твое любопытство?..
И, не дав ей опомнится, Скавр заключил Ювентину в свои крепкие объятия, впившись в ее губы жадным поцелуем.
Пока он целовал ее, она думала о том, как ей поступить в создавшемся положении. Она готова была наобещать римлянину золотые горы, лишь бы он позволил ей покинуть заезжий двор…
— Послушай, хватит, хватит, — она пыталась высвободиться из рук пылкого юноши и продолжала игривым, но рассудительным тоном: — Ты мне очень нравишься. Ты такой красивый, в тебе столько огня, но… я прошу… выслушай меня. Мне нельзя больше задерживаться. Мои рабы… они могут донести моему мужу, который зол и ревнив. Ты ведь не хочешь, чтобы он прибил меня? Мы можем встретиться в другом месте…
— Но где? Когда? — затрепетав, спросил Скавр.
— Сегодня же, мой Аполлон, сегодня же… Почему бы мне по пути в Неаполь не завернуть в Капую?.. Там я остановлюсь в приличной гостинице и ты… если я тебе действительно нравлюсь…
— Нравишься ли ты мне? Клянусь Венерой Эрицинской, я никогда не встречал такой красавицы, как ты!..
— Ах, как мне приятно это слышать! — Ювентина позволила Скавру еще раз поцеловать себя. — Но погоди… дай мне сказать. Будем благоразумны. В Капуе… на улице Серповщиков есть неплохой деверсорий. Его хозяина зовут… Маний Центон его имя. Я как-то останавливалась в его гостинице. Там ты меня и найдешь…
— Улица Серповщиков? — повторил Скавр. — Не слышал о такой…
— Спросишь у кого-нибудь… Это недалеко от улицы Сепласии, где продаются благовония…
— А, эту улицу я знаю.
Ювентина отчаянно лгала. Никакой улицы Серповщиков в Капуе не было и в помине, за исключением улицы Сепласия, про которую она несколько раз слышала от Неэры и где действительно продавались лучшие в Италии благовония.
— Но полно, не обманываешь ли ты меня? — вдруг засомневался Скавр, испытующе глядя прямо в прекрасные глаза юной жены судовладельца из Брундизия, которая оказалась слишком уж ветреной и податливой.
Он уже имел некоторый опыт в любовных приключениях. Ни одна из его побед над женщинами не давалась ему со столь молниеносной быстротой, если не считать безропотных рабынь в отцовском доме или девчонок из лупанаров.
— Ну что ты, золотой мой, — горячо зашептала Ювентина. — Я давно мечтала встретить такого юношу, как ты. О, если бы ты знал, как я исстрадалась в замужестве со своим постылым и вредным стариканом. Он держит меня взаперти, а его рабы докладывают ему о каждом сделанном мною шаге. Я лишена даже самых маленьких радостей в жизни. Тебе, избалованному свободой и роскошью, этого не понять, — почти со слезами в голосе говорила она, все больше входя в роль несчастной молодой девушки, насильно выданной замуж за старого ревнивца.
— О, я понимаю, я очень хорошо тебя понимаю, — бормотал Скавр и, тиская ее в объятиях, запечатлел на ее губах еще один страстный поцелуй.
— Пора, мой милый, — на этот раз решительно освобождаясь от его объятий, произнесла Ювентина. — Рабы могут что-нибудь заподозрить, а это нам ни к чему. Встретимся в Капуе. Кстати, ты не против, если я пошлю туда одного из рабов? Пусть он выберет комнату поприличней, пока ею не завладел кто-нибудь другой. Как только станет известно о победе претора над бунтовщиками, в город хлынет множество людей из разных мест. Думаю, комнаты в гостиницах будут нарасхват…
В этот момент на тропинке показался долговязый солдат с лицом, поросшим густой щетиной.
— Чего тебе, Гирций? — недовольным голосом спросил Скавр.
— Прибыл посыльный от декуриона Аврункулея, — отвечал солдат. — Он сообщил, что сражение началось. Наши пошли в наступление.
— Передай всем, чтобы они укрыли лошадей в этом саду, — приказал Скавр. — А ты, Гирций, возьми двух всадников и обследуй дорогу со стороны Калатии.
— Будет исполнено, — ответил солдат и удалился.
— Вот видишь, я не обманул тебя — произошло именно так, как я говорил, — с веселым видом обратился Скавр к Ювентине, которой не терпелось уйти вслед за солдатом. — Постой-ка, — сказал он и снова притянул ее к себе, властно поцеловав напоследок.
Через минуту Ювентина вернулась под навес столовой, где за длинным широким столом сидели встревоженные Геродор и Эватл.
Она рассказала им о том, что под Капуей уже идет сражение и что Мемнону, если его не предупредить о римской засаде, грозит опасность. О том, что вместе с ним, вероятно, будет и Минуций, она умолчала. Теперь она догадывалась, почему Мемнон не стал ей ничего объяснять…
В это время солдаты, выполняя приказ командира, стали отводить лошадей в заднюю часть двора, чтобы со стороны дороги, ведущей на Калатию, могло казаться, что все подворье совершенно безлюдно.
— Я уговорила римлянина, чтобы один из вас отправился в Капую, чтобы снять комнату в гостинице — сказала Ювентина Геродору и Эватлу. — Поедешь ты, Геродор. Если кто-нибудь из солдат попытается тебя остановить, скажешь, что едешь в Капую с разрешения начальника отряда. Поторопись, пока римлянин не передумал…
— Попробую, — коротко ответил Геродор и направился к стоявшим у коновязи лошадям.
Ювентина и Эватл напряженно следили, как Геродор не спеша отвязал и взнуздал своего коня, потом с такой же медлительностью вывел его поближе к воротам.
Солдаты, занятые своими лошадьми, не обращали на него внимания.
Геродор взобрался на коня, который ровным шагом вышел за ворота, после чего всадник пустил его легкой рысью.
Ювентина с сильно бьющимся сердцем взглянула в сторону сада.
В просветах между деревьями мелькали фигуры солдат и их лошади. Скавра не было видно, слышен был только его голос, отдающий приказания.
Между тем Геродор продолжал скакать по пыльной дороге. Впереди была небольшая рощица. Всадник нырнул в нее и через некоторое время вновь появился на подъеме дороги, опять исчез и еще раз показался ненадолго, четко вырисовываясь на гребне холма.
— Хвала богам, — прошептала Ювентина.
— Неужели наши не выдержат и не отстоят лагерь? — тихо проговорил Эватл, переживавший за исход сражения.
Ему было неловко перед Ювентиной за то, что он, такой большой и сильный, сидит в безопасности далеко от того места, где геройски бьются его товарищи.
Ювентина не ответила. Она только сейчас почувствовала, что у нее припухли губы от хищных поцелуев молодого волокиты, и невольно вспомнила, как еще в Кайете торжественно поклялась самой себе не отдавать поцелуя никому, кроме Мемнона. Ей оставалось утешать себя тем, что она нарушила свою клятву ради спасения Мемнона, подчиняясь суровой необходимости.
Эватл кликнул хозяина трактира и потребовал кружку вина — у него пересохло в горле от переживаний за Геродора, которому вопреки его ожиданиям удалось беспрепятственно выскользнуть из заезжего двора.
Ювентина попросила принести ей какого-нибудь фруктового напитка.
В это время в столовую вошли Скавр и двое декурионов.
Они тоже заказали себе вина. Скавр и Ювентина обменялись друг с другом быстрыми заговорщицкими взглядами.
Молодой патриций был весел и разговорчив. Как только на столе появилось вино, он предложил всем выпить за богов — покровителей Рима и за победу римского оружия в битве с варварами.
Ювентина и Эватл молча поднесли свои кружки к губам и сделали вид, что пьют.
Остальные, в том числе и хозяин трактира, совершили возлияния по всем правилам, славя богов и проклиная мятежников.
От внимания Ювентины не ускользнуло, что Скавр и его подчиненные расположились за столом лицом к дороге, уходящей в сторону Калатии, куда ускакали разведчики во главе с Гирцием и откуда должен был, по расчетам римлян, появиться Минуций со спутниками, спасающийся бегством после своего поражения.
Ювентина и Эватл, скрывая тревогу, чаще поглядывали в сторону Капуи, под стенами которой в это время шло сражение.
Из болтовни Скавра с декур ионами было ясно, что именно оттуда придет весть об исходе борьбы — с этой вестью должен был появиться некий Аврункулей, оставленный по распоряжению Скавра близ Капуи для наблюдения за ходом битвы.
Ювентина и Эватл с трепетом ожидали самого худшего, но в сердцах их еще теплилась слабая надежда…
Ювентина первая увидела всадников, несущихся во весь опор со стороны рощи, за которой около часа назад скрылся Геродор. От волнения ей стало трудно дышать.
— А вот и вестники победы! — воскликнул Скавр, выскакивая из-за стола.
Вместе с декурионами он поспешил к воротам.
Спустя немного времени туда примчались на разгоряченных конях восемь или девять всадников.
Скавр бросился к декуриону, начальнику отряда, с нетерпением спрашивая:
— Ну что, Аврункулей? Как идет сражение?
— Рабы одолели! Мы разбиты! — прерывистым голосом выкрикнул в ответ декурион.
Розовые щеки Скавра побелели.
— Возможно ли? — всплеснул он руками. — Что ты такое говоришь, Аврункулей?
— Да, наши обратились в бегство!.. Полное поражение!.. Много людей побито! — зашумели прибывшие всадники.
Ювентина вцепилась в руку Эватла, с трудом сдерживая радость.
Во дворе началась суматоха.
К воротам заезжего двора сбегались солдаты. Слышались горестные восклицания, сердитая ругань.
Декурион Аврункулей кричал со злобой:
— Это капуанцы, да будут они прокляты! Трусливое племя! Это они первыми показали тыл!..
Что касается Скавра, то он долго не мог прийти в себя, пораженный страшным известием. Декурионы говорили ему, что теперь путь на Капую закрыт, поэтому ничего не остается, как уходить в один из близлежащих городов.
Скавр, растерянный и подавленный, приказал солдатам садиться на коней, решив укрыться в хорошо укрепленную Свессулу. Это ему посоветовал один из оптионов, родом из Кампании. Перед тем как покинуть подворье, Скавр вспомнил о Гирции и двух всадниках, посланных им в разведку. Тот же оптион вызвался разыскать их и, получив разрешение, поскакал по дороге на Калатию.
Остальные всадники во главе со Скавром галопом понеслись в сторону Свессулы.
Под впечатлением случившегося несчастья Скавр напрочь забыл о прелестной Веттии, не попрощавшись с ней даже взглядом. Ее образ всплыл перед ним некоторое время спустя. Он вспомнил о ней со вздохом большого сожаления.
Ювентина, как только римские всадники скрылись из виду, подозвала к себе трактирщика и расплатилась с ним за угощение и корм лошадям.
Тем временем Эватл взнуздал Адаманта и своего коня.
Ювентина уселась в двуколку и погнала лошадь следом за Эватлом, который поскакал впереди, потому что хорошо знал окружающую местность.
Менее чем за час быстрой езды лошади домчали их до разоренной и полусожженной виллы известного капуанского богача Пакувиана.
С высоты холма, через который шла дорога, перед ними открылась равнина между Капуей и горой Тифатой.
На всем видимом пространстве царило оживление. Повсюду двигались фигурки людей — это победители возвращались в свой лагерь, закончив преследование неприятеля. Видно было, как всадники гнали перед собой толпы безоружных пленников. Влево от холма, на котором стоял лагерь восставших, примерно в трех милях от него, темнели высокие стены и башни Капуи. Выше лагеря, на склоне Тифаты, утопал в зелени дубовой рощи храм Юпитера.
На священном пути, соединявшем храм с Юпитеровыми воротами кампанской столицы, Ювентина и Эватл увидели двух всадников, скакавших во весь опор.
Ювентина со своим острым зрением первая узнала в них Мемнона и Геродора. Она остановила повозку и, вскочив на ноги, замахала им руками.
Оба всадника свернули с мощеной дороги и поскакали навстречу по тропинке, извивавшейся среди низкорослых зеленых кустарников.
Вскоре Мемнон и Геродор были рядом. Они резко осадили своих коней. Ювентина выпрыгнула из двуколки и бросилась к Мемнону, который с темным от пыли и грязи лицом прижал подругу к груди.
— Будь осторожна, — смеясь, сказал Мемнон и слегка отстранил ее от себя. — Ты вся перепачкаешься. Мне пришлось побывать во рву римского лагеря. Там после дождя набралось воды почти по пояс. Клянусь Гераклом, никогда прежде я не видел такого количества лягушек и головастиков!.. Да что же ты плачешь, солнышко мое?
— Если бы ты знал, как я боялась… Мы думали, что все кончено, — улыбалась ему Ювентина, смахивая рукой слезинки, нависшие на длинных ресницах.
— Никто из нас не ожидал такой быстрой и решительной победы! — ликуя, вскричал Эватл.
— Это только начало! — торжествующе потряс Мемнон кулаком в воздухе. — Сегодня, друзья мои, я увидел бесподобное зрелище. Кому довелось увидеть, как бегут надменные римские легионеры, бросая на ходу оружие, тому захочется увидеть это снова. Не перестаю удивляться вчерашним рабам! Кто бы мог подумать? Их мужество и доблесть были выше всяких похвал! Плохо вооруженные, плохо обученные, они превзошли римлян силой духа и презрением к смерти. Во мне все больше крепнет уверенность в том, что не так уж страшен Рим со своим могуществом. Если Минуцию удастся собрать двадцать-тридцать тысяч таких же бойцов, какие с львиной отвагой дрались сегодня, он станет непобедимым…
Радостные и возбужденные, они пешком двинулись по дороге, протоптанной напрямик к лагерю в молодой густой траве.
Мемнон, Эватл и Геродор вели своих коней под уздцы. Запряженный в повозку Адамант, недовольно фыркая, двинулся следом за своей хозяйкой, которая шла со счастливым лицом, опираясь на руку Мемнона.
Чем ближе они подходили к лагерю, тем чаще попадались им распростертые на земле мертвые тела. Некоторые из них лежали прямо на дороге, и их приходилось обходить. У подножия холма, на котором располагался укрепленный лагерь, весьма обширное пространство почти сплошь было завалено трупами павших и тушами убитых лошадей.
Кругом валялись щиты, из земли торчали дротики и стрелы.
— Здесь был наш левый фланг, — рассказывал Мемнон примолкшим спутникам. — Римский претор бросил сюда почти всю свою конницу, чтобы ворваться в наш лагерь через боковые ворота. Многие наши товарищи погибли под мечами конников, но Минуций приказал легковооруженным забросать всадников дротиками и камнями вон с того высокого места, посылая их через головы своих. И это оружие оказалось столь убийственным, что римляне пришли в замешательство. Наши воспрянули духом и ринулись вперед. Даже те, у кого не было оружия, голыми руками стаскивали всадников с коней, а другие добивали их на земле кинжалами и рогатинами. Признаться, такой свалки дерущихся я в жизни своей не видел…
Весь склон холма также был усеян трупами и оружием. Победители, с разных сторон возвращавшиеся в свой лагерь после преследования врагов, проходя по полю сражения, отыскивали своих раненых и добивали раненых римлян.
— Что они делают? Смотрите, они убивают раненых, — с отвращением произнесла Ювентина.
— К сожалению, с этим ничего не поделаешь, — хмурясь, сказал Мемнон. — Жестокость порождает жестокость. Если бы римляне одержали над нами верх, они и взятых в плен, и раненых распинали бы на крестах без всяких разговоров.
— Или после пыток сбрасывали с крутизны, как поступал с пленными сицилийскими рабами римский консул Рупилий[420], — заметил Геродор.
— Да уж, с нами никто не стал бы церемониться, — угрюмо добавил Эватл.
В этот момент Ювентина увидела в самой гуще трупов раненого римлянина, делавшего тщетные попытки высвободить ногу из-под убитой лошади.
Лицо его было залито кровью, но Ювентина узнала его.
— О, боги! Да это же Лабиен! — воскликнула она.
— В самом деле! — удивился Геродор.
К раненому центуриону уже подходили четверо повстанцев. Один из них вытащил меч из ножен…
— Стойте! Остановитесь! — закричала Ювентина и побежала к ним наперерез, перепрыгивая через трупы.
Воины остановились.
— Не трогайте его! — подбегая к раненому, сердито сказала им Ювентина. — Какая низость убивать беззащитных и беспомощных людей!
Они узнали ее и несколько смутились.
— Мы только избавляем их от напрасных мучений, отправляя их души в царство мертвых, — совершенно серьезно ответил тот, у кого в руке был обнаженный меч.
— Да помогите же ему ради всех ваших богов! — прикрикнула на них Ювентина.
Вместе с подоспевшими Геродором, Эватлом и Мемноном воины, только что собиравшиеся прикончить римлянина, оттащили в сторону мертвую лошадиную тушу и, подняв центуриона с земли, перенесли его к стоявшей на дороге двуколке Ювентины, уложив рядом с ней на траву.
Лабиен не мог открыть глаза — запекшаяся кровь склеила ему ресницы и веки. Он был ранен в голову, в грудь и в оба бедра.
Ювентину он узнал по голосу и, пока его несли, обращался к ней слабым голосом, скрипя зубами от боли:
— Ювентина? Это ты? Но… почему ты здесь? Я ничего не понимаю… Взят ли лагерь мятежников?
Вместо Ювентины ему грубо ответил один из воинов:
— Ничего вы не взяли, римлянин. Радуйся тому, что сам остался жив…
— Помолчи-ка, милейший! Не тебя спрашивают, — прервала его Ювентина и ласково сказала Лабиену: — Не трать силы на разговоры, храбрый Лабиен, потом все узнаешь. Сейчас тебе омоют и перевяжут раны. Ты в безопасности. Я сама буду за тобой ухаживать. Ничего не бойся…
Поблизости протекал ручей, из которого все в лагере брали воду. Мемнон, взяв с собой двух солдат, отправился к нему. Вскоре они вернулись, держа в руках шлемы, наполненные водой.
Ювентина осторожно промыла раненому глаза и занялась его раной на голове.
Лабиен, получив возможность открыть глаза, увидел знакомые лица Ювентины, Геродора и Эватла. Он сразу все понял.
— Как это могло произойти? Не могу поверить, — прошептал Лабиен. — Неужели полный разгром? Или наши только отступили? — с надеждой спросил он.
— Куда там! — злорадно усмехнулся воин, подставлявший Ювентине свой шлем, наполненный водой, в то время как она осторожно промывала центуриону рану на голове. — Клянусь щитом Беллоны, видел бы ты, как они сверкали пятками, разбегаясь в разные стороны! Претор Лукулл едва ушел от погони, а его легат попал в плен…
— О, позор! — простонал раненый и умолк, впав в забытье.
Ранения, полученные Лабиеном, не представляли опасности для жизни, но он потерял много крови.
Ювентина отдала Геродору свое покрывало, чтобы тот разорвал его на полосы.
После того как римлянину перевязали раны, его подняли с земли и устроили в двуколке, куда забралась и Ювентина, положившая голову раненого себе на колени.
Мемнон взял Адаманта под уздцы, и двуколка покатилась вверх по тропе, ведущей мимо лагеря в сторону дубовой рощи, где стоял храм Юпитера Тифатского — было решено определить туда Лабиена на первое время.
Эватл, которому Ювентина поручила сообщить Минуцию о его раненом друге, поскакал в лагерь.
Восставшие рабы торжествовали блистательную победу.
Она была поистине знаменательной. Впервые непосредственно на территории самой Италии беглые рабы, став организованной силой, наголову разбили настоящее римское войско во главе с магистратом, обладавшим империем[421].
В очень отдаленные времена был случай, когда рабам удалось захватить этрусский город Вольсинии[422], но они потерпели поражение в открытом бою с римлянами и вынуждены были сдаться после жестокой осады, измученные голодом. Впоследствии был раскрыт заговор в Лации[423], где рабы-заговорщики намеревались захватить Сетию, Норбу и Цирцеи, причем один из городских преторов Луций Корнелий Мерула, расследовавший это дело, казнил около пятисот рабов, участвовавших в заговоре. Немного позднее вспыхнуло новое восстание в Этрурии[424], подавленное со страшной жестокостью претором Манием Ацилием Глабрионом. Десять лет спустя после этого взялись за оружие рабы-пастухи в Апулии[425], против которых был послан претор Луций Постумий, перебивший в кровавой битве множество повстанцев и осудивший на смерть семь тысяч захваченных в плен.
В смысле большей организованности, непререкаемого авторитета вождя и успешного начала восстание Минуция было уникальным. После поражения Лукулла оно грозило превратиться в опаснейшую для Рима войну, если учесть, что основные его силы, с трудом собранные, были привлечены к участию в походе против кимвров.
Это прекрасно понимали и претор Лукулл, и префект Капуи Гельвинован, лишенные возможности противодействовать дальнейшему распространению восстания.
Гельвинован настоятельно советовал Лукуллу отправить письмо в сенат, со всей прямотой указав на грозящую стране опасность.
Претору ничего не оставалось, как последовать этому совету.
С тяжелым чувством Лукулл сел за письменный стол, обдумывая свое послание в Рим.
Ему представились все ужасные для него последствия, как только там узнают о его позорном поражении. В сенате конечно же будет царить бурное негодование. Популяры, марианцы и народные трибуны не преминут обрушиться на него, Метелла и всех оптиматов с обвинениями в их неспособности, лености, малодушии и трусости. О, всеблагие боги! С заветной мечтой о консульстве придется распроститься навсегда…
Стиснув зубы, Лукулл вывел на листе папируса первую строку:
Претор Луций Лициний Лукулл Консулам, Народным Трибунам и Сенату…
В этот момент раздался стук в дверь.
— Кто там? Это ты, Аристон? — раздраженно спросил Лукулл.
Вошел вольноотпущенник.
— Деметрий просит принять его, — доложил он.
— Наконец-то! — обрадованно сказал Лукулл. — Зови его, пусть войдет.
Во время последней встречи с Деметрием накануне дня сражения Лукулл, полный уверенности в своей победе, заявил отпущеннику, что миссия его окончена и он может вернуться со своими людьми в Капую. Деметрий не возражал, но решил дезертировать перед самым началом сражения. По его мнению, демонстративный переход на сторону римлян его конного отряда (а он уже насчитывал сорок пять человек) должен был внести в ряды восставших растерянность и замешательство.
Эта мысль Лукуллу понравилась. Однако, расставшись с Деметрием, он о нем больше не слышал — похоже, с ним случилось что-то непредвиденное. И вот он объявился. Лукулл интуитивно почувствовал, что от этого сильного и деятельного человека исходит спасительная надежда.
Дверь комнаты открылась, и вошел Деметрий.
Он был в обычном своем наряде — в тунике из простой и грубой шерсти, в кожаном панцире, поверх которого был наброшен серый крестьянский плащ. На широком кожаном ремне, переброшенном через правое плечо отпущенника, висела спафа — удлиненный меч, каким вооружались всадники.
Лукулл поднялся навстречу вошедшему.
— Рад видеть тебя живым и невредимым, славный мой Деметрий. Правду сказать, я боялся, не приключилось ли с тобой несчастья… Садись же, рассказывай. Зная тебя, я уверен, что ты не будешь тратить время на пустые разговоры.
— Ты прав, господин, — присаживаясь на предложенную ему скамью, сказал Деметрий. — Я пришел с хорошей вестью. Кажется, изменчивая Фортуна начинает поворачиваться к нам лицом…
— Говори, говори, Деметрий, — с нетерпением прервал его претор. — В моем положении мне так недостает увидеть хотя бы проблеск надежды.
— Наберись терпения, господин, и выслушай… Должен сказать, что я едва не испортил дела. Я ведь не сомневался в твоей победе и поначалу думал поступить так, как мы с тобой договорились. Однако по возвращении в лагерь бунтовщиков меня призвал к себе Ириней и сказал, что мне и моим всадникам предстоит провести ночь в засаде, так как на следующий день ожидается битва с римлянами и неплохо бы ударить по ним хотя бы небольшими силами в тыл с целью посеять среди них замешательство. Ириней указал мне на знакомое нам обоим место — заросли небольшой рощи, расположенной немного ближе к городу. Он полагал, что если мне и моим людям удастся затаиться там до начала сражения, то у меня будет хорошая возможность произвести внезапное нападение на левый фланг неприятеля. Пришлось подчиниться, но, перед тем как покинуть лагерь, я вспомнил об Аполлонии, с которым, как я тебе уже докладывал раньше, мне удалось завязать знакомство. Видимо, какое-то доброе божество внушило мне мысль поговорить с ним напоследок. Я решил полностью раскрыться перед этим «префектом претория»… так, на всякий случай, благо терять мне было уже нечего. В крайнем случае можно было прикончить его прямо в моей палатке. Я предупредил своих людей, чтобы они были наготове, а сам отправил к Аполлонию посыльного с просьбой зайти ко мне по очень срочному и важному для него делу. Вскоре он явился, и я без лишних слов объявил ему, кто я, пообещав от твоего имени полное прощение и свободу, если он оставит своего преступного господина и окажет содействие законной власти, на что Аполлоний ответил согласием скорее, чем я от него ожидал. Кстати, это он рассказал мне о намерении Минуция в случае своего поражения бежать к пиратам на Крит, подробно описав намеченный им путь следования к морскому побережью, о чем я немедленно оповестил тебя в ту же ночь через своего гонца…
— Узнав об этом, я тотчас снарядил конный отряд, чтобы перехватить негодяя в пути, — сказал Лукулл.
— Аполлоний показал себя человеком благоразумным. Он просил передать тебе, что был вовлечен в заговор и восстание против своей воли, только из преданности господину, но теперь видит, что безумная затея Минуция привела стольких людей на край гибели и пора всему этому положить конец. Я ответил, что отныне судьба его будет зависеть от него самого — пусть делом докажет свое раскаяние. Разумеется, полностью я ему не доверял. Из предосторожности я приказал его обезоружить, к чему он отнесся спокойно и с пониманием. Лагерь Аполлоний покинул вместе со мной и моими людьми. Только когда мы отъехали на достаточное расстояние, я вернул ему меч и мы расстались. Впрочем, тогда мне было уже не до него. Я размышлял о том, что мне делать дальше. Можно было прямым ходом отправиться в Капую, но что-то внутри меня подсказывало мне не торопиться. Я подумал о Минуции, который намеревался искать спасения в бегстве после того, как сброд его будет рассеян. Признаться, мне очень хотелось самому поохотиться за ним, да и люди мои горели таким же желанием и роптали на то, что слава поимки главаря мятежников достанется кому-то другому. Но, так как положение было еще очень неопределенным, я все-таки решил сначала отправить к тебе гонца, а сам повел свой отряд в рощу, указанную мне Иринеем. Там мы дождались рассвета. Я взял с собой двух человек и поднялся с ними на ближайший холм. Оттуда мы наблюдали за начавшимся вскоре сражением, пока не стало ясно, что верх берут беглые рабы. Когда началось повальное бегство наших, я понял, что мне еще рано покидать лагерь бунтовщиков. Я решил вернуться и, подняв своих всадников из засады, принял участие в преследовании бегущих, иначе потом было бы трудно оправдаться в своем бездействии перед Иринеем и…
— Ты поступил совершенно правильно, — заметил Лукулл, слушавший Деметрия с неослабным вниманием.
— Когда все было кончено, — продолжал отпущенник, — ко мне подъехал Ириней и выразил свое недовольство тем, что я слишком поздно появился на поле боя и что из-за моей медлительности правое крыло восставших понесло излишние потери. Я оправдывался как мог, но по лицу этого головореза было видно, что он подозревает меня в трусости и прежнее его благожелательное отношение ко мне сильно испорчено. Меня это уже не огорчало, потому что все мои помыслы были связаны с Аполлонием. Как-то он поведет себя теперь, когда Минуций одержал столь решительную победу? К счастью, я напрасно беспокоился. С Аполлонием я встретился в захваченном мятежниками лагере у Флувиальских ворот, где он распоряжался захваченной там добычей… Прости, я понимаю, что тебе больно слышать об этом, — сказал Деметрий, заметив, как исказилось лицо Лукулла при упоминании о лагере, разграбленном беглыми рабами на глазах у капуанских обывателей, наблюдавших с городских стен эту позорную картину. — Мне и моим людям тоже нелегко было видеть все это. Некоторые впали в уныние и опасались разоблачения. Они не доверяли Аполлонию и советовали мне уйти от мятежников, пока не поздно, но я уговорил всех подождать еще немного. Нужно было поговорить с Аполлонием и окончательно выяснить, можно ли на него рассчитывать. Признаться, я очень боялся попасть в ловушку — этот акарнанец вполне мог вести двойную игру. Но как только мне удалось наконец, улучив момент, серьезно и обстоятельно побеседовать с ним, все мои сомнения рассеялись. Аполлоний сам предложил план действий…
— И что же он предлагает? — быстро спросил Лукулл, и глаза его зажглись фосфорическим огнем.
— Он считает, что с захватом Минуция не будет особых затруднений. Он хочет завлечь Минуция в имение его любовницы… Видишь ли, он уже давно спутался с одной молодой капуанкой. Она гречанка, гетера. Когда Минуций поднял восстание, красавица испугалась, что ее могут заподозрить, как соучастницу. Поэтому она в страхе удалилась в Кумы, подальше отсюда…
— И что же? — нетерпеливо спросил Лукулл.
— В милях четырех от Капуи у этой женщины есть небольшое имение. Аполлоний считает, что если она пожелает отдохнуть там день-другой, то Минуций обязательно навестит ее. Этим Аполлоний и хочет воспользоваться. Ты располагаешь достаточным количеством всадников для того, чтобы захват произошел быстро и без шума. С остальными бунтовщиками Аполлоний предлагает покончить внезапным ударом, открыв перед твоими воинами ворота их лагеря…
— Ах, если бы это удалось! — сказал Лукулл, нервно потирая руки.
— Однако Аполлоний предупредил, — продолжал Деметрий, — что начнет действовать не раньше, чем встретится с тобой лично и получит от тебя клятвенное обещание, что будет прощен и освобожден от рабства посредством виндикты[426].
— Хорошо, — ответил Лукулл. — Можешь привести его ко мне. Я дам ему официальную клятву… Передай ему также, что если его замысел увенчается успехом, он получит от меня в награду десять тысяч сестерциев. Только бы все это не оказалось обманом, — вздохнув, добавил он.
— Нет, не думаю, — с уверенностью заявил Деметрий. — Аполлоний в доказательство своей верности сообщил мне, что в Капуе зреет заговор гладиаторов…
— Заговор? Здесь? В Капуе? — всполошился Лукулл.
— Минуций подбил к этому гладиаторов одной из капуанских школ еще до того, как поднял восстание. Они, по его замыслу, должны в одну из ночей перебить охрану школы, захватить и открыть городские ворота, через которые Минуций и его воины ворвутся в Капую. Аполлоний также назвал имя человека, которого Минуций втайне от всех заслал в город, чтобы через него поддерживать связь с заговорщиками. Его зовут Марципор, но он, разумеется, действует под чужим именем. Сегодня он объявился в лагере, переговорил с Минуцием с глазу на глаз и снова исчез, но Аполлонию удалось подслушать их разговор. Тебе необходимо установить наблюдение за всеми гладиаторскими школами. Рано или поздно этот Марципор себя обнаружит, и ты будешь знать точно, в какой из школ составлен заговор.
— Уж об этом-то я позабочусь, — произнес Лукулл сквозь зубы.
Значение всего того, о чем сообщил Деметрий, трудно было переоценить. Лукулл воспрянул духом. Он почувствовал необычайный прилив энергии и уверенности в себе, мысленно благодаря своего предусмотрительного шурина, вольноотпущенник которого полностью оправдал свое предназначение. Теперь он один стоил целой армии.
Когда Деметрий ушел, претор долго ходил взад и вперед по комнате, охваченный раздумьями.
Взвесив все появившиеся на данный момент новые обстоятельства, он сел за стол и написал письмо в сенат. В нем он сообщал, что успех мятежников незначителен и что в скором времени с ними будет покончено со всей решительностью.
В ту же ночь гонец с письмом Лукулла выехал в Рим.
На следующий день после сражения Минуций отослал в Капую одного из пленных с предложением претору о перемирии, во время которого обе стороны будут беспрепятственно подбирать и хоронить своих убитых.
Гельвинован с согласия Лукулла лично составил из жителей несколько похоронных отрядов, одновременно усилив охрану ворот и наблюдение за противником на случай, если беглые рабы, в подлости которых он ни на миг не сомневался, вздумают коварно нарушить ими же предложенное перемирие.
Однако он напрасно беспокоился: повстанцы ничем не нарушили перемирия, занимаясь весь день только похоронами своих павших товарищей и поминальными обрядами.
Убитых римлян, капуанцев, самнитов, а вместе с ними куманцев и путеоланцев оказалось более шестисот человек. Восставшие потеряли погибшими вдвое меньше, включая раненых, которые умерли в течение нескольких дней после битвы.
По окончании похорон, завершившихся всеобщим поминальным пиром, Минуций созвал на совет старших командиров — нужно было решить, как поступить с пленными. Содержать в лагере такое множество пленных он считал нецелесообразным и предложил разослать их всех по нескольким кампанским городам, что не позволит претору Лукуллу, по сути осажденному в Капуе, снова собрать их вместе.
Начальники манипулов в общем были согласны с Минуцием, но Ламид, Гилерн и Клеомен настаивали на том, чтобы провести пленных римлян «под ярмом». Они считали это лучшей наградой победившим воинам.
— Опозорим проклятый Рим на всю Италию! — восклицал Ламид.
Минуцию не хотелось подвергать такому унижению своих соотечественников — представителей той самой армии, в составе которой сам он служил и воевал около четырех лет, но ему пришлось уступить горячим просьбам соратников.
— Нас тоже нужно понять, — говорил испанец Гилерн, обращаясь к Минуцию. — Среди нас много галлов, испанцев, лигурийцев, в свое время отстаивавших свою свободу от римлян, которые вторглись в их родные земли, разоряя их города и селения, угоняя в рабство их самих вместе с женами и детьми. Римляне исключительно жестоко поступают с побежденными. Кто не помнит Фабия Аллоброгика, приказавшего истребить сто двадцать тысяч арвернов и еще больше продать в рабство? Почему же мы должны проявлять снисходительность к такому неумолимому врагу? Если мы решили отпустить их, то пусть уйдут с позором!..
Фрегеллиец Варий предложил не подвергать унизительному проходу «под ярмом» пленных самнитов и дать им свободно уйти на родину, тем самым продемонстрировав, что восставшие сражаются не против италиков, а только против римлян, подчинивших силой и все народы Италии.
С этим все согласились. В отношении же кампанцев было постановлено, что все они — жестокие угнетатели рабов, ничем не отличающиеся от римлян, и поэтому для них не следует делать никакого исключения.
На следующий день Минуций вывел из лагеря все свое войско и расположил его у Аппиевой дороги неподалеку от Беневентских ворот Капуи. Сюда же пригнали пленных римлян и кампанцев.
Самнитов Минуций отпустил, сказав им на прощание, что ни самнитов, ни марсов, ни другие италийские племена он не считает своими врагами, наоборот, желает вместе с ними добиваться для них справедливых прав, и так как римляне в своей надменности не хотят предоставить им равноправие, то они должны решить сами для себя — будут ли они по-прежнему терпеть свое унизительное положение или возьмутся за оружие.
Между тем в Капуе разнеслась весть о приближении врага, и жители, вооружаясь, поспешили на стены. Поначалу там решили, что Минуций идет на штурм.
Войско мятежных рабов в полном составе подошло к Беневентским воротам и остановилось, не доходя до них, на расстоянии трех выстрелов из лука.
Со стен и башен города было видно, как беглые воткнули в землю на видном месте два копья и укрепили над ними одно поперечное.
Одновременно отряды восставших медленно расступались, освобождая дорогу показавшейся колонне пленных, которые шли, низко опустив головы, в одних туниках, без поясов.
Собравшимся на стенах Капуи все стало ясно.
Претор Лукулл, узнав о том, что происходит у Беневентских ворот, со стоном схватился за голову.
— О, мерзавец! Изменник родины! — в бессильной ярости повторял он. — Я прикажу тебя распять вместе с самыми гнусными негодяями из всей твоей шайки!
Сам Минуций не мог не сознавать, что провод «под ярмом» римских легионеров соотечественники никогда ему не простят.
Он поделился мыслями об этом с Квинтом Варием.
— Неужели ты лелеешь в своей душе надежду когда-нибудь примириться с Римом? — с удивлением взглянул фрегеллиец на царя восставших. — Никак не можешь представить себе Италии без Рима? А по мне — сравнять бы его с землей и построить в центре Авзонии[427] новый город, новую столицу, которая не вызывала бы у италийцев такой ненависти.
Колонну пленных возглавляли преторский легат Гней Клептий и командир Аниеннской когорты Кассий Сукрон. Оба не могли скрыть слез стыда и унижения.
Со всех сторон на пленников сыпались насмешки, оскорбления. Некоторые из них получали удары древками копий.
Когда Клептий и Сукрон первыми приблизились к сооружению из трех копий и сваленным рядом в кучу знаменам Аниеннской когорты, восставшие подняли дикий торжествующий вой.
— Ниже, ниже голову, римский трибун! — кричали победители, сопровождая хохотом и аплодисментами согбенную под поперечным копьем спину преторского легата.
Вслед за Клептием и Сукроном стали проходить «под ярмом» центурионы, затем оптионы, легионеры и, наконец, кампанцы — солдаты капуанской, путеоланской и куманской милиции. Все они были в нижних туниках, вид имели жалкий и затравленный.
Прошедшие через эту унизительную процедуру пленные выбирались на Аппиеву дорогу и понуро брели по ней в направлении Калатии. Их сопровождали конные повстанцы, которые разбивали пленников на отдельные группы, приказывая одним идти в сторону Свессулы, другим сворачивать на дороги, ведущие к Адеррам и Ателле, третьим продолжать движение на Калатию.
Гонец, отправленный Лукуллом в Рим, почти безостановочно скакал четырнадцать часов, меняя лошадей в заезжих дворах. Только в двух местах он позволил себе наскоро подкрепиться.
До Рима он добрался незадолго до заката солнца.
День оказался неприсутственный[428], заседание сената не проводилось, и все должностные лица сидели по своим домам.
Гонец, следуя распоряжению Лукулла, направился с письмом в дом консула Гая Флавия Фимбрии.
Столица была еще в неведении о случившемся в Кампании, но утром следующего дня прополз первый слух о том, что войско претора Лукулла наголову разбито мятежными рабами.
Вскоре собрался сенат, и консул Флавий Фимбрия зачитал письмо, полученное от Лукулла.
Письмо было необычайно сухо и лаконично: претор сообщал, что сделал попытку взять приступом неприятельский лагерь и понес некоторые потери, впрочем, в самые ближайшие дни он намеревается раздавить мятеж.
Других подробностей претор не сообщал.
В то же время уверенный тон послания не вызвал у отцов-сенаторов особого беспокойства. Лишь среди присутствовавших на заседании народных трибунов поднялся ропот, и один из них, попросив слова, прочел сенаторам частное письмо, в котором говорилось, что почти пятитысячное войско Лукулла потерпело сокрушительное поражение от каких-то трех с половиной тысяч кое-как вооруженных беглых рабов, что все преторские солдаты разбежались, побросав оружие, и что стране угрожает всеобщее восстание рабов, если сенат не предпримет быстрые и действенные меры.
По прочтении этого письма сенаторы недолго пошумели, но все же решили принять к сведению письмо магистрата, а не частного лица.
Зато на другой день весь город только и говорил о Минуции, одержавшем под Капуей решительную победу.
Вечером пришло ошеломляющее известие о том, что в плен к мятежникам попали легат, большинство центурионов и сотни солдат, причем все они подверглись постыдному прохождению «под ярмом». В сенате не на шутку потревожились. Народные трибуны кричали, что необходимо послать в Кампанию один из легионов, составленный из ветеранов, лишь бы больше не слышать о таком позоре.
Сенат срочно отправил Лукуллу письмо с требованием подробнейшим образом описать положение, создавшееся в Кампании в связи с его неудачными военными действиями.
Лишним будет говорить, что Лукулл своим посланием в сенат намеренно ввел его в заблуждение. Но ему необходимо было выиграть время. Он боялся, как бы сенат, узнав об истинном положении дела, не поспешил отозвать его в Рим, поручив подавление мятежа другому лицу. Как утопающий, хватающийся за соломинку, он уповал на последнюю свою надежду — на Деметрия и Аполлония. Теперь все зависело от них.
Для того чтобы осуществить план Аполлония по захвату предводителя восставших, необходимо было убедить гречанку Никтимену вернуться в ее имение на Вултурне. Аполлоний сомневался, что она сделает это добровольно. По его словам, Минуций уже отправил ей два письма в Кумы, но гетера, страшась будущего расследования и обвинений в преступном сообщничестве со своим любовником, наотрез отказалась от переписки с ним.
Лукулл решил вызвать женщину в Капую и отправил ей в Кумы письмо с требованием немедленно явиться к нему, если она желает очиститься от подозрений относительно своего участия в заговоре Минуция.
Письмо претора возымело действие — получив его, Никтимена его не помедлила ни секунды.
Пасмурным днем, накануне апрельских ид (12 апреля), молодая гречанка отправилась в путь. Из ворот Кум четверо сильных рабов вынесли ее в лектике[429] под роскошным балдахином, за которой следовали еще трое вооруженных слуг.
Между тем по приказу Лукулла производились тщательные расследования в гладиаторских школах Капуи.
В школе Лентула Батиата случайно был задержан подозрительный человек, назвавшийся ланистой из Помпеи, якобы закупавшим гладиаторов для своей школы.
Лукулл сразу же повел суровое дознание.
Подозреваемый, несмотря на пытки, отрицал свою причастность к заговору, но, судя по описанию Аполлония, это был тот самый Марципор, который проник в Капую для связи с гладиаторами-заговорщиками по заданию Минуция.
Спустя четыре дня после сражения у Тифатской горы, около полудня, к главным воротам лагеря восставших прискакал всадник. Он бросил к ногам удивленных часовых мешок и, повернув коня, умчался прочь.
Часовые обнаружили в мешке окровавленную голову человека. Она доставлена была Минуцию, и вождь восставших узнал ее — это была голова его верного Марципора.
В тот же день Минуций созвал военный совет. Он рассказал собравшимся о своем замысле овладеть Капуей с помощью гладиаторов, которые должны были поднять восстание в самом городе, но вот теперь стало известно, что заговор их раскрыт, а возглавлявший его храбрый Марципор схвачен и казнен.
— Захватить Капую иным способом не представляется возможным, — сказал Минуций. — Город опоясан мощными стенами, жители его многочисленны и будут отчаянно защищаться. Будь нас даже втрое больше — нет никакой надежды взять город приступом. Поэтому я предлагаю идти к Казилину, который, во-первых, укреплен значительно слабее Капуи, а во-вторых, очень выгодно расположен на обоих берегах Вултурна. Овладев этим городом, мы получим надежную переправу через реку и будем господствовать над правым и левым берегами. На правобережье давно уже ждут нас тысячи обездоленных.
Предложение Минуция было принято с воодушевлением.
Ламид настоятельно советовал приступить к делу немедленно, попытавшись ворваться в Казилин с помощью лестниц. Минуций и все остальные поддержали фессалийца.
Весь следующий день в лагере кипела работа по изготовлению лестниц. Чтобы сохранить в строжайшей тайне свое намерение, Минуций запретил кому бы то ни было покидать лагерь, за исключением нескольких отрядов дровосеков, которые доставляли из ближайших рощ необходимый материал для сооружения осадных лестниц. Охранять ворота лагеря он поручил самым надежным людям, но в их числе оказался и «префект претория», так что магистраты Казилина вовремя были предупреждены об опасности и приготовились к отпору.
Ночью Минуций приказал воинам сняться с лагеря.
Ламида с отрядом в шестьсот человек, которые несли лестницы, он послал вперед.
Расстояние в шесть миль от лагеря до Казилина восставшие прошли довольно быстро, соблюдая тишину и порядок.
Отряд Ламида первым вошел в излучину Вултурна и в полном молчании приблизился к городской стене, но в тот момент, когда солдаты стали преодолевать ров, волоча за собой лестницы, ночную тишину разорвал яростный многоголосый крик, и в осаждающих полетели копья, камни и стрелы.
Ламид вынужден был поспешно отступить от стены, потеряв из своего отряда убитыми и ранеными несколько десятков человек.
Вскоре сюда примчался Минуций.
— Они ждали нас! — вне себя от бешенства крикнул ему фессалиец. — Теперь-то я уж точно знаю, что среди нас завелись предатели…
На стенах города замелькали огни факелов. Оттуда неслись протяжные звуки боевых рогов и труб, лязг железа и угрожающие крики.
Внезапного нападения не получилось, но Минуций объявил командирам, что отступления в тифатский лагерь не будет и с рассветом все должны быть готовы к работам по сооружению лагеря на новом месте.
Левобережная часть Казилина находилась в глубокой излучине Вултурна шириной в милю. Стены города здесь были не такими высокими, как на правом берегу, и в отдельных местах обветшали. Правда, с появлением под Капуей восставших рабов власти Казилина позаботились о починке и укреплении стен и башен, но левобережная часть города оставалась наиболее уязвимой. Сто двадцать лет назад, во время осады Казилина Ганнибалом, осажденные оставили ее без боя, перебравшись на правый берег и разрушив за собой мост.
Остаток ночи восставшие провели на открытом месте, выставив дозоры со стороны Капуи.
На рассвете Минуций приказал строить лагерь на крутом берегу реки в неполной миле от Казилина, ниже по течению реки, там, где она делала изгиб в сторону моря.
В Казилине, как только жителям стало ясно, что войско мятежников расположилось под городом, началась паника, особенно в левобережной части. Женщины, хватая детей и пожитки, устремлялись по мосту на правый берег. Магистраты через глашатаев успокаивали народ и сами своим мужественным поведением укрепляли среди граждан веру в то, что левобережье не будет отдано врагу. Они сосредоточили там более половины солдат гарнизона и несколько сот вооруженных горожан-добровольцев. Их возглавил один из дуумвиров.
Минуций же решил вести осаду по всем правилам военного искусства.
Собрав воинов на сходку, он объявил, что отныне их усилия должны быть направлены на строительство осадных сооружений — виней[430], таранов и передвижных осадных башен.
— На все это должно уйти не больше пяти дней, после чего начнем штурм, — заявил он.
Солдаты с большим рвением принялись за работу. Все горели желанием идти на приступ. Пока одни из повстанцев продолжали укреплять лагерь, другие отправились в находившиеся поблизости рощи вырубать деревья, необходимые для возведения осадных машин.
В тот день восставшие едва успели устроиться в новом лагере и перевезти туда из старого лагеря свои пожитки.
Вечером небо заволокло мрачными грозовыми тучами, засверкали молнии, загрохотал гром и хлынул страшный ливень, загнавший воинов в палатки.
Дождь почти непрерывно продолжался всю ночь и весь следующий день. Уровень воды в реке быстро поднимался. Весенний разлив Вултурна в этом году не был особенно большим, но разразившееся ненастье превратило его в бурное наводнение. Выходя из берегов, река затопляла окрестные низины.
Прекрасная гречанка Никтимена во время этой непогоды задержалась на полпути между Ателлой и Капуей в небольшой деревне, где ей пришлось снять комнату у одного зажиточного крестьянина.
Она провела здесь два томительных дня. Настроение у нее было подавленное. От самых Кум молодая женщина находилась под впечатлением строгого письма претора. Встреча с ним ее пугала, хотя она не чувствовала за собой никакой вины. Почему он вызвал ее в Капую? Что она сделала? Что ему от нее нужно? В чем ее подозревают? Чем она виновата?
Эти вопросы она с тоской повторяла и, пока находилась в пути, готовилась к самому худшему.
На третий день небо немного прояснилось. Дождь прекратился.
Никтимене смертельно надоела крестьянская хижина. И хотя гречанка представляла себе, какое грязное месиво будет после дождя на проселочной дороге, она решила продолжить путешествие.
Было около полудня, когда рабы-носильщики, чуть ли не по колено утопая в грязи, понесли ее в лектике из деревни.
Трое вооруженных телохранителей шли рядом с носилками, готовые в любую минуту подхватить их, если бы кто-нибудь из носильщиков поскользнулся и упал.
До Капуи оставалось не более пяти миль. Это расстояние можно было пройти неспешным шагом за два-три часа. Никтимена со страхом посматривала на небо, которое продолжало грозить дождем.
Спустя час обливавшиеся потом рабы вынесли лектику на знакомую дорогу, соединявшую Капую со Свессулой. На этом перекрестке Никтимена разрешила носильщикам отдохнуть.
Рабы не успели размять натруженные плечи, как из-за кудрявой рощи со стороны Капуи показались всадники. Их было около тридцати человек. Все они были в полном вооружении.
Гречанка и ее спутники вглядывались в них с тревогой. Это могли быть мятежники. Встреча с ними не сулила ничего хорошего.
В переднем всаднике Никтимена с удивлением узнала Аполлония, управляющего свессульским поместьем Минуция.
Ей было известно, что Аполлоний находился в ближайшем окружении Минуция с тех пор, как началось восстание.
— Приветствую тебя, прекрасная госпожа! — подъехав, с учтивостью произнес акарнанец.
— Какая нечаянная встреча! Не правда ли, Аполлоний? — раздвинув занавески и высовывая голову из лектики, нежным голосом сказала Никтимена.
— Не совсем так, госпожа, — возразил Аполлоний. — Минуций, мой господин, послал меня к тебе навстречу, боясь…
— Послал навстречу? — изумившись, перебила его гречанка. — Но откуда ему было знать, что я нахожусь здесь?
— Вот на это я затрудняюсь тебе ответить, госпожа. Я лишь выполняю приказ господина, который велел мне встретить тебя на этой дороге и сопроводить в твое имение.
— Очень любезно со стороны твоего господина, — холодно сказала молодая гетера, — но я не собиралась сегодня в свое имение. Меня ждет неотложное дело в Капуе.
— Ах, госпожа! Господину так хочется повидаться с тобой. Неужели ты не уделишь ему немного времени?
— Что он о себе вообразил? — раздраженно воскликнула Никтимена. — Я простила ему его пощечину, от которой едва не оглохла. Потом он собирает вокруг себя толпы беглых рабов, угрожает самому Риму, совершает убийства, грабежи, поджоги… Я и это готова была бы снести, если бы не боялась разделить вместе с ним ответственность за эти преступления… Нет уж! Благодарю! Можешь передать своему господину, что я тороплюсь к претору в Капую, чтобы оправдаться перед ним и заверить его, что я не имею ничего общего с предводителем беглых рабов, — с гневным вызовом закончила молодая женщина.
— Очень сожалею, госпожа, — жестко произнес Аполлоний, — но я должен исполнить приказ господина, препроводив тебя в имение…
— Да как он смеет! — покраснев от злости, закричала Никтимена. — Я свободная женщина, а не какая-нибудь рабыня-наложница, с которой можно так поступать!.. Ну, хорошо, — внезапно успокоившись, сказала она. — Хорошо, я подчиняюсь грубой силе. Теперь я сама жажду встретиться с ним и высказать ему в лицо все, что я о нем думаю…
Ювентина четыре дня провела в приделе храма Юпитера Тифатского, ухаживая за раненым Лабиеном — делала ему перевязки и готовила ему еду.
В первый же день центуриона навестил Минуций. Ювентина оставила их одних и не слышала, о чем они говорили, но разговор, по-видимому, был не из самых приятных, потому что Минуций вышел из храма с мрачным и расстроенным лицом. Ювентина могла только догадываться, какими горькими словами упрекал своего друга Лабиен. Центурион потом не раз говорил, беседуя с ней, о безумной затее Минуция, называя ее предательским ударом в спину всей Италии как раз накануне вторжения в нее бесчисленных врагов, и о его бредовых расчетах на то, что свободные италики когда-нибудь присоединятся к взбунтовавшимся рабам.
Ювентина обычно слушала его, не возражая, но однажды, когда он особенно резко отозвался о «сброде мятежников», сказала:
— Минуций, может быть, и погрешил против Рима и своих соотечественников, но что остается делать несчастным людям, которых надменные и безжалостные богачи довели до скотского состояния? Я не могу согласиться с тобой, что рабы, закованные в цепи, брошенные в эргастулы, крупорушки и гладиаторские тюрьмы, не имеют права сопротивляться бесчеловечному угнетению. Как можно согласиться с твоим спорным утверждением, будто сами боги поделили смертных на господ и рабов? Но даже если это и так, разве могут боги со спокойным равнодушием смотреть на страдания рабов, поставленных вне всяких законов, и на жестокий произвол их владельцев? Разве не учат богословы, что всевышние божества не терпят несправедливостей и карают за них?.. Хотя почему-то всегда медлят с воздаянием тем, кто их совершает, — со вздохом добавила она.
Когда Лабиен стал немного поправляться, он уговорил одного из храмовых рабов сходить в Капую и сообщить о нем претору.
Ювентина через Мемнона попросила Минуция предоставить раненому носилки и всадников для охраны.
Минуций немедленно исполнил эту просьбу, и Лабиена через несколько дней без помех доставили в Капую.
Ювентине Лабиен сказал на прощанье:
— Будь благословенна, Ювентина, за все, что ты для меня сделала. Ты славная, добрая девушка. Пусть кто угодно считает тебя преступившей закон, но во мне ты всегда найдешь друга и покровителя. Этим я не погрешу против римского обычая, повелевающего мне во всю жизнь чтить тебя, мою спасительницу, как отца и как мать. Я буду ждать того момента, когда смогу на деле доказать тебе всю мою благодарность.
Мемнон в тот же день проводил Ювентину в имение Никтимены.
Когда они подъезжали к Казилину, она увидела новый лагерь восставших, раскинувшийся вблизи города у берега реки.
Мемнон говорил, что за эти пять дней к Минуцию сбежалось великое множество рабов — теперь его войско насчитывает свыше пяти тысяч.
— А как подвигается дело у Вария? — спросила Ювентина. — Много ли собралось добровольцев в его отряде?
— Пока их всего около четырехсот человек, — ответил Мемнон. — Этого, конечно, недостаточно для похода через всю Италию. Необходим отряд по меньшей мере в тысячу хорошо вооруженных. К сожалению, очень немногих прельщает поход в Сицилию. Все ждут начала вторжения кимвров и всеобщего восстания рабов в самой Италии.
— А Сатир и наши друзья?
— Они тоже хотят остаться здесь… Но как бы то ни было, дней через десять, особенно если удастся взять Казилин, фрегеллиец получит возможность осуществить свой план. Недавно я говорил с ним. Он намерен идти прямо через Луканию, с тем чтобы добраться до удобной Попилиевой дороги и стремительным маршем выйти к Регию. Разумеется, взять этот портовый город ему будет не под силу, но он надеется захватить на побережье достаточное количество небольших рыбачьих судов, на которых его воины смогут переправиться через Сикульский пролив. Ну, а мы с тобой оставим отряд Вария близ Терины на Попилиевой дороге. Это приморский город на побережье Бруттия. Там мы сядем на корабль, который доставит нас до какого-нибудь сицилийского города или сразу в Сиракузы.
— Ах, как мне хочется снова увидеть море! — мечтательно проговорила Ювентина.
На последнем подъеме дороги, неподалеку от виллы, глазам их открылась покрытая зеленью всхолмленная равнина с блестевшими вдали полосками воды от разлива реки. Ближе к Тифатской горе темнели живописные рощи.
Солнце еще не спряталось в тяжелых серых тучах, медленно, но неотвратимо наползающих с юга, со стороны моря, и ярко озаряло весь этот роскошный изумрудный простор.
Управляющий Гиппий встретил их с искренним радушием. Присутствие обоих на вилле было для него крайне желательно и действовало на него успокоительно. Хотя Минуций строго предупредил всех своих воинов, чтобы они не причиняли вреда имению его возлюбленной и обходили его стороной, Гиппий пребывал в постоянном страхе перед появлением непрошеных гостей. Ювентина и особенно Мемнон представлялись ему надежным залогом неприкосновенности виллы и ее обитателей. Про Ювентину он знал, что она была провозглашена героиней в лагере восставших, а Мемнон считался одним из ближайших друзей Минуция.
Пока Мемнон ставил своего коня в конюшню, а рабы выпрягали из двуколки Адаманта, Ювентина отнесла в свою комнату привезенные с собой вещи и вскоре вернулась, потребовав, чтобы Мемнон снял с себя лорику[431] и остальное боевое снаряжение, так как им предстоит искупаться.
— Но где? — удивленно спросил александриец, сразу представив себе слишком прохладные для купания воды Вултурна.
— Увидишь, — с улыбкой отвечала Ювентина.
Вскоре они в одних туниках покинули виллу и пошли по чуть приметной тропинке, протоптанной в густой и мягкой молодой траве вдоль берега реки.
Через три сотни шагов путь им преградила залитая водой глубокая ложбина. Вода в ней была удивительно прозрачной и просматривалась до самого дна.
Они спустились вниз. Ювентина, скинув сандалии, по щиколотку вошла в воду.
— Попробуй-ка! — сказала она Мемнону.
Тот, разувшись, шагнул следом за ней.
— Как парное молоко! — воскликнул он и поцеловал ее долгим поцелуем.
Отстоявшаяся и прогретая весенним солнцем паводковая вода в ложбине была теплой, как в тепидарии. Ювентина уже не один раз ходила сюда купаться.
Сбросив туники, они весело плескались в воде, пока не заметили, что тучи совсем обложили небо и солнце, клонившееся к горизонту, в последний раз сверкнуло и погасло.
Они поспешили в имение.
Сильнейший ливень настиг их у самых ворот. Они вымокли до нитки, прежде чем оказались в комнате.
Ювентина, посмеиваясь, быстро переоделась в сухое платье.
— А как же я? — жалобным голосом пропел Мемнон, снимая через голову прилипавшую к телу мокрую тунику.
Ювентина нашла для него в своих вещах просторный палий[432], подаренный ей Минуцием в самый день ее приезда в лагерь под Капуей.
Ночью они то и дело просыпались от чудовищных раскатов грома. Ювентина, прижимаясь к любимому, уговаривала его не ехать утром в лагерь, если гроза не прекратится.
Весь следующий день дождь лил не переставая. Мемнону пришлось задержаться в имении еще на одну ночь.
Днем к ним прибегал Гиппий. Он сообщил, что вода в реке поднялась и в сотне шагов от ограды подмыло берег, который рухнул вместе с громадным тополем.
На третье утро дождь наконец прекратился, хотя небо еще было затянуто тучами. Мемнон заторопился к отъезду.
— Надо ехать, — сказал он, — а то мои товарищи смотрят на меня как на избалованного любимца Минуция, не обремененного никакими обязанностями… И еще, — он улыбнулся Ювентине и нежно привлек ее к себе, — еще все завидуют мне, что у меня есть ты… особенно Астианакс, который недавно назвал меня счастливчиком и с сожалением вспомнил твою хорошенькую подружку Акте с альбанской виллы. Я заметил, что они полюбились друг другу с первого взгляда.
При упоминании об Акте в глазах Ювентины промелькнула искорка печали. Она глубоко вздохнула и стала помогать Мемнону застегивать лорику.
— До нового лагеря теперь совсем близко, — сказала она, подавая ему перевязь с мечом. — Если завтра ты будешь очень занят, я сама смогу тебя навестить.
— Завтра вечером я обязательно буду у тебя, — пообещал он.
Вместе с ним она пришла на конюшню. Пока Мемнон взнуздывал своего коня, Ювентина задала корма Адаманту.
Потом она проводила Мемнона за ворота и сказала ему на прощанье, снова вспомнив о близости нового лагеря под Казилином:
— Теперь я не так сильно буду тревожиться за тебя, но все равно — будь осторожен, милый.
Мемнон поцеловал ее коротким нежным поцелуем, совершенно уверенный в скорой встрече с ней.
Вскочив на коня, он поскакал по затопленному водой лугу напрямик к старой дороге, соединяющей Казилин с Беневентом, и перед тем как исчезнуть за холмом, оглянулся.
Увидев, что она еще стоит у ворот, всадник издали помахал ей рукой.
В этот день у нее было удивительно покойно на душе. После разгрома преторского войска можно было вздохнуть свободнее. Она считала, что теперь главная угроза для восставших исходит только из Рима, и по меньшей мере дней десять они могут чувствовать себя полными хозяевами в Кампании.
С тех пор как Ювентина обосновалась в имении, ее основными занятиями были верховая езда и чтение книг, которые она обнаружила, заглянув как-то в одну из комнат хозяйки виллы.
Ездить верхом она начала под руководством Мемнона. Она очень быстро стала смелой наездницей, ежедневно совершая прогулки по окрестностям на своем Адаманте, что доставляло ей истинное удовольствие.
Библиотека в имении была небольшая. Все свитки были в прекрасном состоянии, свидетельствуя о том, что их разворачивали всего лишь однажды. В основном это были сочинения греческих философов, что в первую очередь наводило на мысль о необычайной образованности прекрасной гречанки.
Мать Ювентины выучила ее греческой грамоте, заставляя читать и заучивать наизусть стихи Гесиода[433] из его деревенской поэмы «Труды и дни», которая хранилась у виллика Эсхриона вместе с земледельческим трактатом Марка Порция Катона. Ювентина на радость матери оказалась прилежной и способной ученицей, к десятилетнему возрасту назубок знавшей всю поэму Гесиода. А старик Мелампод, человек особенно образованный, научил ее разбирать и латинские буквы. Вместе с ней училась и маленькая Акте. Эсхрион часто с удовольствием слушал обеих девочек, заставляя их по очереди читать ему катоновский трактат[434].
Из книг Никтимены она выбрала «Всеобщую историю» Полибия, написанную на греческом языке, и добросовестно прочитала ее от начала до конца, потом взялась за «Анналы» Квинта Энния[435], которого в Риме называли «латинским Гомером».
Мемнон, узнав, чем она занимается на досуге, загорелся желанием обучить ее письму — этим искусством Ювентина совершенно не владела (на альбанской вилле Аврелия не было ни навощенных табличек, ни тем более папируса или пергамента — мать учила ее писать палочкой на песке).
Мемнон как-то привез с собой и таблички, и стиль, и несколько чистых листов папируса. Чернила он выпросил у Гиппия. Ювентина за время пребывания на вилле Никтимены значительно восполнила пробелы в своем образовании по истории и географии. Под наблюдением Мемнона она каждый день упражнялась со стилем, старательно вырисовывая на воске греческие или латинские буквы. Александриец, проверяя начертанные ею каракули, поначалу украдкой вздыхал, затем скрепя сердце позволил ученице испортить чернилами один лист папируса, после чего убедился, что ускоренное обучение дает слабые результаты, а сам он оказался слишком нетерпеливым наставником в таком нелегком деле…
Пока было светло, Ювентина, сидя в своей комнате, продолжала чтение «Анналов». Она уже дошла до третьей книги, в которой рассказывалось о войне римлян с Пирром.
Она читала речь Пирра во время переговоров с римским послом о размене пленными:
Злата не требую я, и выкупа мне не давайте:
Мы не торгуем, войну мы ведем, и жребий о жизни
Нам подобает железом решать, а не златом презренным.
Вас ли владыка-Судьба, меня ль пожелает возвысить,
Храбростью нашей решим. Теперь мое слово послушай:
Ваших героев, кого и счастье войны пощадило,
Должно и мне пощадить — я решил даровать им свободу:
В дар их примите, того и великие боги желают…
На этом месте Ювентина прервала чтение.
Со двора до нее донеслись конский топот и шум многих голосов, среди которых отчетливо прозвучал чей-то женский голос. Но в имении, кроме Ювентины, не было других женщин.
Она поспешно свернула папирус и вложила его в футляр.
Еще несколько мгновений она, замерев на месте, чутко прислушивалась к шуму во дворе.
Никогда не покидавшее ее чувство опасности заставило Ювентину вскочить и приготовиться к бегству. Она схватила и застегнула на талии пояс, в котором хранились деньги, и, накинув на плечи дорожный плащ, вышла наружу.
Задняя часть двора, куда выходила дверь комнаты Ювентины, была сплошь засажена кустами роз. Прямо за дверью начиналась тропинка, которая вела к маленькой калитке, обращенной к крутому берегу реки. С того дня как Ювентина поселилась в имении, она тщательно обдумала свои действия на случай, если ее выследят римские сыщики (объявленная в розыск преторским указом, она не исключала такой возможности). Через эту крошечную калитку, почти невидимую в зарослях виноградника, росшего вдоль ограды, можно было быстро выбраться из усадьбы и попытаться спастись вплавь через Вултурн. Ювентина хорошо плавала. Тринадцатилетней девочкой она однажды на свой риск и страх переплыла Альбанское озеро, которое по ширине в несколько раз превосходило Вултурн. Она решила не попадать живой в руки римлян. Если положение окажется совсем безвыходным — что ж, у нее имеется алабастр с ядом, купленный ею в Риме у гладиаторского врача Остория. Алабастр Ювентина зашила в своем плаще.
«Лучше умереть, чем отдавать себя во власть палачей», — постоянно внушала она самой себе.
Ювентина быстро направилась к калитке.
В этот момент ее окликнул голос управителя.
— Чего тебе, Гиппий? — спросила Ювентина, остановившись в двух шагах от калитки. — Я собиралась прогуляться у реки… Что там за шум?
У старика Гиппия был озабоченный вид.
— Прибыла Никтимена, наша госпожа. С нею рабы и ни одной служанки. Ей пришлось оставить их в Кумах. Я сказал ей, что ты здесь. Она хочет с тобой познакомиться…
— Скажи ей, что я сейчас буду, только переоденусь…
— Похоже, она не в духе, — вздохнув, сказал Гиппий. — Может быть, я ошибаюсь, но мне показалось…
— Что тебе показалось?
— Она была под охраной солдат… всадников, а у госпожи было такое расстроенное лицо, словно она прибыла не по своей воле. Она сказала начальнику отряда, чтобы тот передал Минуцию о том, что ей завтра же нужно быть в Капуе и, если у него к ней есть какое-нибудь дело, то пусть поспешит. Она была очень сердита, и я боюсь…
— Чего?
— Боюсь какого-нибудь скандала… Твой-то господин — человек неуравновешенный. Четыре месяца назад, если ты не знаешь, он и госпожа сильно повздорили. Дошло до того, что Минуций ее ударил… Как бы не произошло чего-нибудь подобного, — снова вздохнув, добавил он.
Когда Гиппий ушел, Ювентина вернулась в комнату, сняла плащ и сменила свою повседневную верхнюю тунику на новое платье, купленное ей Мемноном в Минтурнах. Она надевала его всего два раза. Мемнону оно очень нравилось.
Затем Ювентина привела в порядок волосы и, выйдя из комнаты, пошла к парадному входу усадьбы.
Во дворе перед распахнутыми воротами расхаживали вооруженные люди, среди которых Ювентина заметила Аполлония.
Возле портика Гиппий о чем-то беседовал с двумя рабами имения.
— Госпожа ждет тебя в конклаве, — сказал виллик Ювентине.
Никтимена приняла ее в своей небольшой уютной спальне.
Войдя в нее, Ювентина увидела молодую и очень красивую женщину лет двадцати пяти, лежавшую на широком ложе с высокой спинкой из драгоценной породы дерева, на которой были резные изображения цветов и птиц.
У Никтимены были черные миндалевидные глаза, белое лицо и роскошные каштановые волосы, блестящими локонами падавшие на ее прекрасные обнаженные плечи и полуоткрытую грудь, высокую и упругую.
— Так вот ты какая! — нараспев произнесла Никтимена после того, как Ювентина учтиво ее поприветствовала. — Подойди, подойди ближе, милая. Дай-ка мне посмотреть на тебя… О твоей красоте идет слава по всей Кампании, — помолчав, продолжала она. — Или ты об этом не знаешь? В Кумах, я слышала, тебя величают «кампанской Еленой».
— Я действительно ни о чем таком не знаю, — сдержанно отвечала Ювентина. — Что значит «кампанская Елена»? Чем я обязана такому прозвищу? До сих пор я надеялась, что все забыли о моем существовании…
— О, нет, — усмехнулась Никтимена. — О тебе говорят даже больше, чем о Минуции… В Кумах ходит упорный слух, будто Минуций из-за тебя поднял восстание рабов, — грустно покачав головой, прибавила она.
— Из-за меня? — еще больше изумилась Ювентина.
— Я-то все про тебя знаю. Минуций в одном из своих писем ко мне подробно описал твою историю, но люди рассуждают по-своему. Ты же не станешь отрицать, что Минуций обещал заплатить за тебя семь талантов несчастному Волкацию? Попробуй-ка теперь убедить кого-нибудь, что это не так или что он сделал это ради чего-то другого, а не из-за великой страсти к тебе? Все вокруг говорят, что он, отчаявшись собрать такую сумму денег, решил пойти на что угодно, но не расставаться со своей возлюбленной, то есть с тобой. Вот почему тебя прозвали «кампанской Еленой», памятуя о том, что Троянская война вспыхнула из-за любви Париса к дочери Зевса и Леды[436].
— Какой нелепый слух, — хмурясь, сказала Ювентина. — Минуций ко мне совершенно равнодушен. Можешь не сомневаться, он любит только одну тебя и…
— Ах, нет! Наша любовь кончилась, — изменившись в лице, прервала ее Никтимена. — Минуций сам все погубил своим безумием. Между нами все, все кончено. Как только он появится здесь, я скажу это прямо ему в лицо… Он предлагает мне стать царицей! — презрительно скривив губы, продолжала она. — Ах, какая великая честь для бедной гетеры стать женой царя взбунтовавшихся рабов! Несчастный безумец! Неужели он думает, что ему удастся долго противостоять Риму, покорившему столько царств и народов? Он и меня хочет увлечь в бездну!.. Но нет… это уж слишком… я не хочу, чтобы палач удавил меня в римском Туллиане, я не хочу погибать вместе с ним… О, Юнона! За что мне все это?..
И Никтимена, закрыв лицо руками, разрыдалась.
Ювентина в печальной растерянности смотрела на бедную женщину, которую ей от души стало жаль. Как видно, Никтимена, хотя и была гетерой, испытывала к Минуцию искреннее чувство.
— Вот так… каждый день я оплакиваю его, себя и… нашу любовь, — всхлипывая и вытирая слезы краем покрывала, говорила Никтимена. — Что мне еще остается? Я всем сердцем чувствую приближение несчастья. О, лучше бы он стал нищим! Я бы не оставила его в беде. Вместе мы как-нибудь поправили бы свои дела, но законным путем, а не ужасным преступлением, которому теперь не будет прощения… Нет, не будет, — упавшим и скорбным голосом повторила она и, тяжело вздохнув, снова заговорила: — Минуций единственный из всех мужчин, за кого я когда-то хотела и могла бы решиться выйти замуж. Но прав, тысячу раз прав был халдей, гадавший мне еще в ранней юности… Он сказал, чтобы я опасалась замужества, потому что оно принесет с собой мою погибель… Ну, а ты? — помолчав, обратилась она к Ювентине. — Мне известно, что Минуций втянул тебя в свои дела. Я знаю, что по его приказу ты помогла каким-то гладиаторам совершить побег из Рима, причем не обошлось без большого кровопролития… Как жаль, милая девушка, что ты не нашла способа уклониться от участия во всем этом! Теперь разве что претор вспомнит о старинном законе Аквилия[437], по которому ты можешь рассчитывать на снисхождение…
— Минуций ни к чему меня не принуждал, — покачала головой Ювентина. — Я действовала по своей воле… ради себя, ради своей свободы, ради того, кого люблю. Я знаю, что мне несдобровать, если я попаду в руки римского правосудия.
— Вот что, девушка, — покусывая губы, сказала Никтимена. — Минуций в последнем своем письме сообщил мне, что ты спасла жизнь Марку Лабиену. Он тебе обязан, и у тебя есть хорошая возможность спасти себя, прибегнув к его покровительству, когда… когда произойдет неизбежное. Здесь же тебе нельзя оставаться. Мне ведь тоже грозит опасность, потому что я под подозрением у властей. Подумай сама, в каком я окажусь положении, если тебя обнаружат в моем имении. Меня сразу обвинят в укрывательстве беглой рабыни, притом обвиненной в уголовном преступлении…
— Я тебя хорошо понимаю, госпожа, — спокойно произнесла Ювентина. — Я готова хоть сегодня покинуть виллу и уйду в лагерь. Я не хочу, чтобы ты пострадала из-за меня и…
— Ах, нет, милая, я не гоню тебя сейчас! Пока Минуций в силе, живи тут, ради всех богов… О, Юнона! У меня разболелась голова… Я попрошу тебя прийти завтра ко мне утром. Ты поможешь мне, я должна привести себя в порядок к приезду Минуция.
— Я непременно буду, госпожа.
Простившись с Никтименой и покинув ее конклав, Ювентина вышла во двор.
Близился вечер. Небо со стороны Казилина расчистилось от туч. Только за Тифатской горой и над ее вершиной еще теснились серые кучевые облака, края которых были слегка окрашены розовым отблеском заката.
Во дворе стояли кучками воины из отряда Аполлония. Сам «префект претория» прохаживался, заложив руки за спину, перед распахнутыми воротами виллы. Все солдаты были незнакомы Ювентине, и это несколько ее удивило. Аполлоний обычно разъезжал во главе ликторов и телохранителей Минуция, среди которых, кроме Геродора и Эватла, она многих знала в лицо. Но в этот миг она ничего не заподозрила и поспешила к себе в комнату…
В этот день, рано утром, Деметрий, оставивший в распоряжении Аполлония почти всех своих всадников, отправился в Капую и, явившись к Лукуллу, доложил ему, что мятежники, занятые приготовлениями к штурму Казилина, ведут себя крайне беспечно и было бы неразумно не воспользоваться этим, даже если сегодня Аполлонию не удастся заманить Минуция в имение его любовницы.
— Все нам благоприятствует, — убеждал претора вольноотпущенник. — Ночь будет темная. Луна взойдет перед самым рассветом. Пароль бунтовщиков нам известен. К тому же Аполлоний обещает именем Минуция с наступлением ночи отозвать все дозоры. С помощью моих всадников перебьем охрану и вцустим твоих воинов в неприятельский лагерь еще до восхода солнца.
Лукулл, немного поколебавшись, решил действовать.
Он уже располагал почти тремя тысячами пеших воинов и тремя сотнями всадников.
В последние дни к нему прибыли подкрепления из Кал, Комбультерии и Австикула. Кроме того, в Капую вернулось около сотни римских солдат, проведенных мятежниками «под ярмом». Их собрали в Калатии и Свессуле Гней Клептий и Кассий Сукрон.
Лукулл встретил обоих без единого слова упрека и велел приступить к своим командирским обязанностям.
Сукрон еще не оправился как следует от полученных ранений, но он не стал отлеживаться, горя желанием принять участие в предстоящем деле и кровью врагов смыть постигший его позор.
Так же был настроен и Гней Клептий, которого Лукулл поставил во главе одной из двух колонн воинов, которым предстояло ворваться в неприятельский лагерь.
Еще одна колонна, состоявшая из капуанцев и прочих кампанцев, должна была напасть на мятежников, расположившихся в непосредственной близости от Казилина.
Эта часть беглых рабов находилась вне лагерных укреплений и была занята сооружением осадных башен, навесов и таранов.
Кассию Сукрону претор поручил командование двумястами всадников, вместе с которыми он в самом начале сражения должен был прорваться в Казилин, побудить его защитников сделать вылазку, а затем, переправившись на правый берег Вултурна, не дать ни одному из мятежников спастись вплавь через реку.
Важно было, чтобы до восставших не просочились сведения о готовившемся выступлении. Поэтому Лукулл приказал запереть все въездные ворота города и никого не выпускать без своего особого разрешения.
Ближе к вечеру торговцам было приказано закрывать лавки, а жителям очистить улицы. Разосланные повсюду всадники кричали:
— Приказ римского претора! Долой с улиц! Все по домам!..
Основные силы претора численностью около двух тысяч человек — это были хорошо вооруженные римляне, самниты и часть отборных кампанцев — заняли центральную площадь и Альбанскую улицу, примыкавшую к Флувиальским воротам.
Неподалеку от ворот находилась таверна под названием «Матерь Матута». Здесь Лукулл собрал всех своих старших командиров, подробно изложив им окончательный план действий.
Когда совсем стемнело, к Флувиальским воротам прискакал всадник. Это был посланец Аполлония.
Деметрий, поджидавший его уже в течение нескольких часов, с нетерпением спросил:
— Ну что?
— Минуций около часа назад прибыл в имение! — отвечал всадник, спрыгивая с коня.
— Благодарение Фортуне! — радостно воскликнул Деметрий.
— С ним тридцать телохранителей, — продолжал докладывать всадник. — Минуций, кажется, ничего не заподозрил. Он приказал Аполлонию и всем нашим возвращаться в лагерь, но мы кружным путем поскакали к Капуе и остановились на заброшенной вилле в трех милях отсюда. Аполлоний ждет твоих указаний…
Деметрий с этим известием поспешил к Лукуллу и, еще раз уточнив с ним план действий, бросился к стоявшему наготове отряду, который претор отдал под его начало для «специального задания».
Этот отряд насчитывал шестьдесят человек. Во главе его Деметрий выехал из города. После получасовой скачки всадники добрались до разоренной восставшими виллы, где находился вместе со своим отрядом Аполлоний.
Теперь в распоряжении Деметрия и предателя-акарнанца было более сотни человек. Они не сомневались, что без труда справятся с охраной Минуция, насчитывавшей всего тридцать человек.
Немного за полночь всадники приблизились к вилле капуанской гетеры и разделились на шесть групп, чтобы окружить имение и никому не дать выбраться оттуда.
Деметрий и Аполлоний с тридцатью всадниками поскакали прямо к воротам виллы.
У ворот их окликнули часовые. Потом залаяли собаки. Аполлоний громко назвал пароль. Всадники подъехали к воротам, которые оказались распахнутыми настежь.
Ворота охраняли пять или шесть человек. Двое из них держали в руках зажженные факелы. По всему было видно, что здесь никто не ожидал нападения.
— Аполлоний? — изумленно воскликнул начальник стражи.
— Где все остальные? — резко спросил Аполлоний, въезжая в ворота.
— Что-нибудь случилось?
— Отвечай, когда тебя спрашивают! — крикнул Аполлоний, нащупывая рукоять меча.
— Одни устроились на сеновале, другие…
— Пора, — сказал Деметрий, повернувшись к всадникам. — Рубите этих варваров!
Часовые не успели обнажить мечи и были перебиты во мгновение ока.
Всадники ворвались во двор.
— В усадьбу! — закричал Деметрий. — Минуция брать живым!
Во дворе начался переполох.
Большинство телохранителей царя восставших расположились на ночлег возле конюшни на сеновале. Разбуженные внезапным шумом, они в спешке схватились за мечи. Но было уже поздно. Всадники их окружили и рубили без пощады. В темноте раздавались отчаянные крики, глухие удары и звон оружия.
Деметрий и человек десять нападавших спешились, ринувшись в усадебный дом.
Через минуту оттуда донесся пронзительный женский вопль. Кричала Никтимена. Внутри дома шла яростная борьба.
Как потом стало известно, Эватл, Стратон и еще двое телохранителей Минуция отважно защищали своего господина и предводителя, пока не пали мертвыми.
Минуцию с мечом в руке удалось прорваться к выходу, но здесь на него набросились подоспевшие клиенты и отпущенники Лукулла. Они обезоружили его и связали.
При свете факелов Минуций увидел Аполлония, сидевшего верхом на коне, и все понял…
— Аполлоний! Презренный и мерзкий предатель! — пронзительно крикнул он. — Будь же ты проклят!
На середину двора сгоняли перепуганных рабов имения.
Шестерых или семерых захваченных в плен телохранителей Минуция Деметрий приказал перебить. Он не хотел рисковать: кто-нибудь из пленников мог сбежать и, добравшись до своих товарищей под Казилином, поднять там тревогу, что неминуемо сорвало бы столь тщательно продуманный и подготовленный план.
Вскоре солдаты привели Ювентину и грубо втолкнули ее в общую толпу.
Ювентина, как только ее разбудили шум и крики во дворе, долго не раздумывала и в одной нижней тунике опрометью кинулась из комнаты к потайной калитке, но за оградой ее схватили римские солдаты, уже успевшие окружить виллу.
Деметрий и Аполлоний торопились.
Коротко посовещавшись между собой, они решили оставить в имении двадцать солдат, чтобы они стерегли всех его обитателей.
Плененного Минуция повез в Капую один из декурионов в сопровождении пятидесяти всадников.
Деметрий поручил декуриону передать претору, что все складывается благополучно и пусть он действует по намеченному плану.
Сам же он вместе с Аполлонием и тридцатью пятью всадниками поскакал к Казилину.
Потрясенная всем происходящим Ювентина, стоя в толпе рабов, узнала из их перешептывания, что Минуций захвачен римлянами.
Ночь была темная. В небе сквозь редкие разрывы туч видны были слабо мерцавшие звезды.
Кто-то тронул ее за плечо и взволнованно прошептал на ухо:
— Ювентина… Это я, Геродор.
В темноте Ювентина едва разглядела его лицо.
— Все погибли, один я остался, — прерывистым шепотом говорил ей Геродор. — Аполлоний предал… Я слышал, как Минуций осыпал его проклятиями и называл подлым изменником… Меня же приняли за одного из рабов имения, потому что я заночевал вместе с ними в их комнате… Какое дело погублено из-за одного негодяя! Теперь все кончено, клянусь Эребом, даже если…
Он не договорил и умолк.
У Ювентины сжалось сердце, когда она услышала о предательстве Аполлония. Ей сразу стало ясно, что акарнанец, выдавший римлянам Минуция, на этом не остановится, и всем восставшим, ничего не подозревающим о случившемся, угрожает страшная опасность, возможно, этой же ночью.
Ее пронзила мысль о Мемноне… Она судорожно схватила Геродора за руку.
— Наши ничего не знают, — зашептала она ему. — Мы должны предупредить их…
— Но как?
— Бежать… сейчас же, немедленно.
— Разве мы сможем? Нет, не уйдем…
— Послушай… задняя калитка усадьбы почти рядом… пятьдесят шагов, не больше… а за нею еще сотня шагов до берега реки… Умеешь ли ты плавать?
— Умею, но…
— Решайся, Геродор… И себя спасем, и товарищей… Смотри, у нас на пути всего один охранник, правая рука занята факелом, он не успеет вытащить меч. Соберись с силами, толкни его хорошенько и беги следом за мной… Переплывем Вултурн и по правому берегу подойдем ближе к Казилину, а потом снова переплывем на левый берег и предупредим наших об опасности…
Ювентина хотела добавить, что, оставаясь в плену у римлян, они не могут рассчитывать на милосердие преторского суда (для рабов, дерзнувших восстать с оружием в руках, существовало только одно наказание — распятие на кресте), но Геродор и сам все прекрасно понимал.
Чуть помедлив, он шепнул:
— Согласен… Да помогут нам все бессмертные боги!
Взявшись за руки, Геродор и Ювентина выдвинулись из толпы и замерли, собираясь с духом и не сводя глаз со стоявшего немного поодаль от них солдата с горящим факелом в руке.
— Ты готова? — весь напрягшись, спросил Геродор.
— Да, — едва слышно отозвалась Ювентина.
Геродор сорвался с места.
В два прыжка он оказался рядом с солдатом и сбил его с ног.
Ювентина побежала в заднюю часть двора, крича на ходу:
— За мной, Геродор!
Они выиграли несколько драгоценных мгновений.
Запоздалые крики преследователей раздались, когда Ювентина и бежавший следом за ней Геродор были уже на тропинке у самой калитки, которая оказалась незапертой.
Беглецы без задержки выскочили за ограду.
Они бежали, не оглядываясь.
У края обрывистого берега реки Ювентина остановилась, крикнув:
— Прыгай с ходу, Геродор! Здесь глубина!
И, услышав шумный всплеск упавшего в воду тела, прыгнула сама…
Примчавшиеся на берег солдаты напрасно вглядывались в темноту, стараясь что-нибудь рассмотреть на чернеющей бурливой поверхности реки.
Один из солдат метнул наугад свой дротик.
— Да пропади они пропадом! — вскричал другой.
Однако декурион, командовавший солдатами, послал несколько человек проверить берег ниже по течению реки.
Вскоре посланные вернулись и доложили, что впереди широкий разлив реки и дальше пройти невозможно.
Декурион и все его подчиненные, обсуждая происшествие, сделали вывод, что бежавшие, скорее всего, утонули в бурных и холодных водах Вултурна.
Ювентина, теряя силы, отчаянно боролась с течением и клокочущими водоворотами. Она не знала, сколько ей еще осталось плыть до противоположного берега.
Вокруг был сплошной мрак. Несколько раз она принималась звать Геродора, но он так и не откликнулся.
Совсем обессилев и чувствуя, как холод все больше сковывает ее тело, она уже стала захлебываться, когда ноги ее коснулись дна.
С радостью в помутневшем сознании она увидела чернеющие вблизи кусты ивняка и, последними усилиями справляясь с бурным течением, добралась до них, ухватившись за мокрые скользкие ветви.
Содрогаясь всем телом и стуча зубами от холода, Ювентина выбралась на берег, поросший высокой густой травой, и, чтобы согреться, стала бегать взад и вперед, энергично размахивая руками.
Она вспомнила о Геродоре и громко позвала его, еще надеясь, что он переплыл реку и находится где-то поблизости.
Не дождавшись ответа, она побежала вдоль берега вниз по течению реки.
Вултурн между виллой Никтимены и Казилином делал крутой изгиб в сторону Капуи. У Ювентины мелькнула мысль поискать дорогу правее реки. Гиппий как-то говорил ей, что собирается в скором времени погостить у брата, проживавшего в Аллифах. По его словам, город этот находился в верховье Вултурна, на его левом берегу, но даже из Капуи к нему самая короткая дорога шла через Казилин и напрямик через большую излучину реки. Гиппий говорил, что от этой дороги и вправо, и влево ответвлялось множество других дорог, ведущих в деревни и поселки, которые были разбросаны на славившихся своим плодородием землях в пойме Вултурна. Ювентина рассчитывала выйти на ближайшую проселочную дорогу и, следуя по ней, добраться до Казилина, после чего переплыть на левый берег реки, хотя она со страхом думала о том, что ей снова придется вступить в единоборство с грозным Вултурном.
Она не знала, сколь коварна вултурнская пойма во время разлива. Очень скоро путь ей преградила глубокая и широкая протока. Ювентина решила обойти ее, повернув направо.
Она шла быстро, ступая босыми ногами по густой мягкой траве. Через полчаса она вышла на дорогу и, обрадовавшись, почти побежала по ней, вполне уверенная, что идет в нужном ей направлении, но радость ее была преждевременна.
Найденная ею дорога пересекала обширную луговую пойму, залитую водой. Ювентина долго шла по колено в воде, думая, что идет по дороге. Когда же она выбралась на сухое место, то поняла, что дорога ею потеряна. Кругом были труднопроходимые заросли кустарника и непроглядная мгла.
Она окончательно заблудилась и даже не могла точно определить, в какой стороне река.
В отчаянии Ювентина пошла вперед наугад, поклявшись себе никуда не сворачивать, если на пути будут попадаться водные преграды, которые она решила преодолевать вброд или даже вплавь.
Непрерывная и быстрая ходьба немного согрела ее. Она больше не дрожала. Пробираясь сквозь заросли, она вскоре натолкнулась на протоку и перешла ее, утопая по грудь в воде.
Потом Ювентина долго шла, продираясь вперед сквозь густой колючий кустарник, и в кровь исцарапала себе руки и плечи. В одном месте она зацепилась туникой за сучок и оборвала завязки на левом плече. Теперь туника едва держалась на одном правом ее плече.
Когда она вышла на более открытое место, ей показалось, что вокруг стало немного светлее. Подняв вверх глаза, она увидела, что небо немного расчистилась от туч. В разрывах между ними сверкали звезды.
Но видимость ухудшалась из-за сгущавшегося тумана.
Ювентина устала. У нее почти не оставалось надежды на то, что ей удастся вовремя добраться до лагеря и предупредить Ламида о черной измене Аполлония. Проклятый акарнанец наверняка уже действовал. В отсутствие Минуция «префект претория» был почти полновластным хозяином в лагере. От этих мыслей Ювентину душили слезы бессилия и отчаяния…
Она еще долго блуждала по пойме, пока снова не вышла на дорогу.
В это время взошла луна, освещая окрестности своим неясным светом.
Ювентина не знала, но чувствовала, что приближается рассвет. Тучи отступили к горизонту, луна светила ярко, но туман продолжал сгущаться, и вскоре Ювентина, двигавшаяся по дороге, ничего уже не видела перед собой дальше нескольких шагов.
Вдруг она остановилась. Совсем рядом она увидела проступавшие из тумана высокую башню и зубчатую стену.
Сердце Ювентины забилось радостью и надеждой.
Вскоре она догадалась, что вышла прямо к пересечению Латинской и Аппиевой дорог перед самыми въездными воротами Казилина.
Заметив, что начало светать, она заторопилась.
По тропинке, тянувшейся вдоль крепостной стены, она беспрепятственно добралась до берега реки. Под слоем густого тумана ее поверхность была почти невидима.
Здесь берег был высокий, укрепленный дамбой на большом протяжении. Ювентина скорым шагом прошла около двух стадиев вверх по течению реки. Для большей верности можно было пройти еще дальше — она боялась, как бы быстрое течение не занесло ее в самый город.
Но Ювентина не хотела больше терять ни минуты.
Цепляясь руками за прибрежные кусты, она спустилась к воде, вошла в нее по пояс, глубоко вздохнула и, подавляя страх, поплыла наперерез течению.
На этот раз она переплыла Вултурн быстрее и увереннее.
Выбравшись на берег, она бросилась бежать, стараясь унять дрожь, сотрясавшую ее тело. Внезапно судорога свела ей ногу в бедре, и она упала, кусая себе руки, чтобы не закричать во весь голос от нестерпимой боли.
Ювентина легла на траву и обеими руками растирала бедро, пока не утихла боль.
Потом, слегка прихрамывая, Ювентина пошла дальше.
Восток уже розовел сквозь плотный туман.
Вдруг впереди нее послышались приглушенные мужские голоса. Под ногами идущих хрустели сухие ветки, несколько раз отчетливо лязгнуло железо.
Ювентина остановилась, замерев на месте. Это мог быть дозор восставших. Но вскоре она услышала обрывки фраз, произнесенных на чистой латыни, и поняла, что это враги.
Шум шагов и голоса, постепенно удаляясь, стихли.
Ювентина снова двинулась вперед.
До нее стал доноситься отдаленный и грозный гул. Сердце ее учащенно забилось. Шум становился все отчетливее и уже не мог ее обмануть: в излучине Вултурна шло ожесточенное сражение…
В три часа пополуночи в Капую привезли Минуция.
Связанного, его грубо стащили с коня и повели к Лукуллу, который совещался со своими командирами и ожидал вестей от Деметрия в упомянутой выше таверне «Матерь Матута».
Появление пленника вызвало среди собравшихся в таверне бурю мстительного торжества и благородного негодования.
— Наконец-то тебя сцапали, мерзавец! — гневно раздувая ноздри, крикнул Кассий Сукрон. — Скоро и всему твоему гнусному сброду придет конец!
На Минуция, бледного, поникшего и безмолвного, смотрели с презрением и злорадством.
Его наперебой оскорбляли, называя предателем, «венценосцем подлых рабов» и «собачьим императором».
— Будь моя воля, — сказал, обращаясь к претору, Гней Клептий, — приказал бы распять негодяя перед самыми Флувиальскими воротами на радость идущим в бой солдатам. Пусть они полюбовались бы, как пляшет на кресте этот подонок!
Лукулл, с брезгливым любопытством разглядывавший плененного врага, чуть приметно улыбнулся и возразил легату:
— К сожалению, мой Клептий, я не могу позволить себе и всем вам такого удовольствия. Я уже говорил тебе… слишком уж много у меня недоброжелателей в Риме. А ну представь, как какой-нибудь законовед из окружения Мария обвинит меня в том, что я подверг казни без суда римского гражданина[438]? Прощай тогда все мои надежды и чаяния на будущее консульство! Нет, я буду осторожен и отвезу этого молодчика в Рим — пусть там делают с ним, что захотят.
Немного подумав, Лукулл приказал провести пленного вождя рабов по главной улице города, заполненной солдатами.
Слух о том, что Минуций схвачен живым, мгновенно облетел Капую.
Когда его под усиленной охраной повели в тюрьму по Альбанской улице, солдаты кричали ему со злобой и яростью:
— Попался, оборотень!
— Подлый изменник!
— Царек гнусного отребья!
— Погоди, будут тебя клевать стервятники на Эсквилинском поле!..
Солдаты грозили пленнику копьями и бросали в него огрызками яблок…
Ближе к рассвету в город прискакал посыльный от Деметрия с сообщением, что путь от Капуи до Казилина свободен, так как все вражеские дозоры Аполлоний вернул в лагерь.
Лукулл тотчас отдал приказ к выступлению. Солдаты, выходя из ворот города, немедленно прекращали все разговоры и по возможности соблюдали тишину. Слышен был лишь топот множества ног и железный лязг оружия и доспехов.
Первую колонну из восьмисот капуанцев, куманцев и путеоланцев вел военный трибун Цезон Рабулей.
Отряды из Кал, Австикула и Комбультерии, что и было предусмотрено ранее, составляли вторую колонну. Вместе с ней отправился сам Лукулл, сопровождаемый охраной в составе ликторов, контуберналов и еще турмы всадников, но начальником колонны он назначил опытного и храброго центуриона гастатов Спурия Лигустина. Его воины должны были ворваться в лагерь мятежников через обращенные к Казилину главные, или преторские ворота, в которых поджидал римлян изменник Аполлоний с надежными помощниками, готовыми в любой момент перебить охранявших ворота часовых.
Третьей колонне под командованием Гнея Клептия предстояло скрытно подойти к декуманским (задним) воротам, где легата и его солдат поджидал Деметрий со своими люди, которые должны были по его знаку, не поднимая большого шума, снять находившуюся у ворот и ничего не подозревавшую охрану.
Старшему центуриону Кассию Сукрону было приказано окольной дорогой, чтобы не производить шума вблизи лагеря рабов, привести в Казилин двести всадников (городские дуумвиры обо всем были предупреждены заранее посланным к ним преторским гонцом и готовили своих солдат к вылазке), после чего двигаться через весь город на правый берег Вултурна. Там, как это было предусмотрено планом, Сукрон и его всадники должны были уничтожать и преследовать тех из мятежников, которые будут пытаться спастись вплавь через реку.
В отряде Сукрона находился Марк Скавр со своим отрядом конников, которых он несколько дней назад ночным броском из Свессулы привел в Капую.
Он упросил Лукулла сохранить за ним командование этим отрядом, во главе которого, как об этом рассказывалось выше, претор послал его с заданием перехватить Минуция на пути его предполагаемого бегства.
Лукулл сначала не хотел отпускать от себя юношу, опасаясь, как бы с сыном принцепса сената не случилось какого-нибудь несчастья, но потом рассудил, что за Вултурном молодой Скавр вряд ли подвергнется серьезной опасности.
Все же претор наказал Кассию Сукрону приглядывать за юным храбрецом, чтобы тот в стремлении отличиться не потерял свою отчаянную голову.
Помимо всех вышеназванных сил в помощь преторскому войску спешно готовился большой отряд добровольцев из жителей Капуи. Они были непригодны в настоящем сражении, так как не имели никакого боевого опыта и были плохо вооружены, но их можно было использовать в облавах на беглых рабов, которым так или иначе удалось бы вырваться из «кольца смерти», как назвал сам Лукулл тщательно подготовленный план окружения и уничтожения противника.
Отряд этот собирал и вооружал лично префект города Цельзий Гельвинован с полного согласия и одобрения претора, стремившегося подавить восстание таким образом, чтобы от него остались одни воспоминания и чтобы ему не пришлось потом оправдываться перед сенатом, как когда-то претору Луцию Постумию Темпсану[439], который рассеял разбойничьи шайки рабов-пастухов в Апулии, но многим из них удалось бежать, после чего отряды грабителей продолжали действовать в различных областях Италии в течение длительного времени.
Аполлоний втайне от Ламида, замещавшего Минуция на время его отсутствия, не только отозвал в лагерь конные и прочие дозоры, но и убрал часовых с лагерного вала. Поэтому все три колонны претора под покровом ночной темноты и сгущавшегося тумана незаметно вошли в излучину Вултурна и заняли исходные позиции.
Деметрий и Аполлоний разделили находившихся с ними в лагере всадников на две группы. Одна из них осталась с Аполлонием у главных ворот, а другую Деметрий привел к декуманским воротам якобы по приказу Ламида для усиления их охраны.
Люди Деметрия спокойно расположились у костров рядом с гревшимися возле них воинами сторожевой центурии, а сам он отправился к воротам, у которых стоял часовой.
Незадолго до рассвета взошла луна. Но еще до восхода луны густой туман затянул пойму реки плотной завесой.
В это время вдоль Аппиевой дороги в полном молчании стояли построенные в боевой порядок войска претора.
Колонна Рабулея, пройдя мимо неприятельского лагеря, приблизилась к Казилину и распложившейся вблизи него части восставших, которые, как говорилось выше, были заняты здесь осадными работами. Место, которое они занимали, не имело никаких укреплений. Около восьмисот человек разбили свои палатки на одном из небольших холмов и выставили часовых только со стороны Казилина, так как были в полной уверенности, что тыл их надежно защищен укрепленным лагерем.
Лукулл занял со своими всадниками возвышенное место, чтобы с восходом солнца иметь возможность наблюдать за действиями своих отрядов.
Как только забрезжил рассвет, третья колонна под командованием Гнея Клептия первой двинулась к декуманским воротам неприятельского лагеря.
Вперед легат послал передовую центурию, состоявшую из самых храбрых и хорошо владеющих оружием легионеров.
В это время Деметрий, стоя на валу перед декуманскими воротами, мирно беседовал с молодым часовым, заступившим на пост в четвертую ночную стражу. Иногда оба они, прерывая разговор, чутко вслушивались в тишину ночи.
На небе светила яркая луна, сверкали звезды, но клубящийся за лагерным рвом туман снижал видимость.
«Словно сам отец Юпитер помогает сегодня римлянам», — отмечал про себя Деметрий и снова заводил разговор с молодым часовым, расспрашивая его откуда он родом и какими судьбами оказался в Италии.
Тот оказался не очень разговорчивым. Деметрий же без умолку рассказывал о себе всякие небылицы. Учитывая возраст часового, он особенно подробно останавливался на любовных историях, которые якобы происходили с ним и пору его юности, когда он жил в доме своего господина и не знал отказа от его служанок, а также частенько забавлялся и с женой господина, пока тот бывал в отъезде.
— Постой-ка! — вдруг насторожился часовой. — Я слышу… мне послышался какой-то шум со стороны дороги. Ты ничего не слышишь? — спросил он у Деметрия.
— Да нет, ничего, — честно ответил Деметрий (он был туг на ухо).
— Как будто по дороге движется обоз, — снова прислушавшись, сказал молодой воин.
— Тогда должны быть слышны крики погонщиков, — заметил Деметрий и бросил взгляд на солдат, обступивших горевший костер неподалеку от ворот.
Вместе с бодрствующей сменой дежурной центурии у костра стояли наготове подчиненные Деметрия. Они не спускали с него глаз и ждали его сигнала.
«Хорошо, если никто у костра не издаст ни звука, — хладнокровно размышлял Деметрий. — Тогда можно будет без шума вырезать всю дежурную центурию».
— Готов поклясться! — вскричал часовой. — Неужели ты ничего не слышишь?
Хотя Деметрий по-прежнему ничего не слышал, он решил, что пора действовать.
В этот момент ярко вспыхнул костер и неровный отблеск его выхватил из темноты молодое и красивое лицо часового, которому оставалось жить несколько мгновений. Деметрий увидел, как расширяются его глаза, устремленные в белую пелену тумана, и, отступив назад на полшага, легким движением выхватил из ножен меч.
— Удивительно тонкий слух у тебя, приятель, — пронзая часового насквозь, проговорил Деметрий и подал условный сигнал своим людям.
У ближнего костра подручные Деметрия перебили воинов охраны почти без шума — произошло лишь небольшое движение, сопровождавшееся стонами и хрипами.
Возле двух соседних костров послышались удивленные голоса, потом короткие вскрики и один слабый, быстро утонувший в предсмертном стоне возглас: «Ко мне, товарищи!..»
— Опускайте мост! — скомандовал Деметрий сбежавшимся к нему воинам.
А из-за стены тумана, висевшего за воротами, уже показались большие прямоугольные щиты и блестевшие при лунном свете железные шлемы солдат.
Как только мост был перекинут через ров, по нему молча хлынули в лагерь легионеры передовой центурии.
Они тотчас бросились в ближайшие палатки, действуя мечами и кинжалами. Из палаток доносились стоны, предсмертные хрипы, иногда громкие вопли: там убивали сонных или только что проснувшихся людей.
Деметрий, слушая эти страшные звуки, то и дело нарушавшие ночную тишину, с нетерпением ждал, когда подойдет основная масса воинов во главе с легатом.
Наконец, он услышал доносившийся из тумана топот множества ног и железный лязг.
Первым, кого увидел Деметрий, был Гней Клептий.
Он легко пробежал по мосту, переброшенному через ров, и быстро поднялся по склону вала к стоявшему в воротах отпущеннику.
— Хвала бессмертным богам! — сказал Деметрий легату. — Я сделал свое дело, теперь ты действуй, трибун!..
В то время, как в декуманские ворота, гремя и звеня оружием, врывались солдаты Клептия, с другого конца лагеря, со стороны преторских ворот, уже доносились крики и шум начавшегося сражения.
Центуриону Лигустину и его воинам с такой же легкостью, как и Клептию, удалось проникнуть в лагерь через главные ворота при содействии Аполлония и его людей, которые вырезали охрану у ворот, после чего подоспевший авангард второй колонны двинулся прямо на преторий, пронзая копьями и мечами выбегавших из своих палаток наспех вооруженных галлов и испанцев, составлявших наиболее боеспособное ядро войска Минуция.
Вопли избиваемых подняли на ноги весь лагерь.
На претории Ламид и Гилерн некоторое время сзывали к себе товарищей, но, окруженные со всех сторон врагами, пали оба, покрытые ранами.
Уже по всему лагерю шла резня. Кругом царили паника и смятение. Восставшие, отбиваясь, гибли сотнями.
Только в отдельных местах римляне встречали более или менее организованное сопротивление.
Спартанцу Клеомену удалось собрать вокруг себя около пятисот человек и оттеснить врага от боковых ворот, ныходивших к Аппиевой дороге.
Пока повстанцы отчаянно дрались возле ворот, Клеомен взобрался на сложенную из бревен сторожевую башню, чтобы осмотреться.
В это время совсем рассвело и глазам спартанца предстала страшная картина побоища.
Враг был повсюду. Клеомен увидел, что преторий полностью захвачен римлянами, что в центре лагеря — на квинтане[440] и на прилегающих к ней боковых улицах — кипит беспорядочная битва, причем римляне наступают по квинтане с двух ее концов, зажимая в клещи отряды Дардана, Критогната и Вария.
Пробиваться к ним значило погибнуть вместе с ними. Тогда спартанец принял решение вывести из лагеря свой отряд и ударить римлянам в тыл со стороны главных ворот в надежде, что окруженные в лагере товарищи догадаются предпринять встречное наступление.
И Клеомен приказал своим воинам выходить из лагеря.
Около сотни храбрецов прикрывали отход отряда от яростно наседавшего врага. Они все погибли, но задержали римлян ровно настолько, чтобы Клеомен успел построить отряд в боевой порядок и повести его к преторским воротам.
Там римляне не ожидали нападения.
Клеомен яростно атаковал хвост колонны австикуланцев, еще не успевшей втянуться в лагерь. Под натиском восставших эта часть преторского войска пришла в расстройство, ряды его смешались и началось бегство.
Крики сражавшихся у преторских ворот были услышаны Барием, который находился с несколькими сотнями воинов из своего отряда на принципальной улице[441].
Фрегеллиец собрал вокруг себя самых храбрых и ударом в сторону принципия и претория обратил в бегство комбультерийцев, расчистив себе дорогу к преторским воротам.
Вслед за Варием и его отрядом хлынула к воротам часть воинов из отрядов Дардана и Критогната.
Претор Лукулл наблюдал за ходом сражения с высоты холма близ Аппиевой дороги, находясь в самом центре излучины Вултурна, откуда он мог видеть все происходящее как в лагере, так и у стен Казилина, где трибун Рабулей со своими кампанцами вопреки всем ожиданиям встретил ожесточенное сопротивление.
Лукулл был встревожен, когда увидел, что мятежники, сражавшиеся в лагере, разорвали кольцо окружения и во множестве стали высыпать из главных ворот. Поэтому он спешно послал контубернала Фонтея Капитона в Казилин, чтобы поторопить дуумвиров сделать вылазку. Претор знал, что гарнизон Казилина насчитывал более восьмисот человек. Эти силы были сейчас как нельзя кстати.
Между тем восставшие продолжали вырываться из лагеря густыми толпами. Они выстраивались лицом к Казилину, где в непосредственной близости от его въездных ворот в это время кипел жаркий бой между плохо вооруженными строительными рабочими и превосходящими силами капуанцев во главе с военным трибуном Рабулеем.
Выбравшимися из лагеря повстанцами энергично руководили Клеомен и Варий.
В это время Дардан и Критогнат со своими воинами дрались в центре лагеря, но они находились в полном окружении врагов и силы их быстро таяли.
Ириней вывел из лагеря около полусотни всадников. С ним были Сатир, Думнориг, Астианакс и Багиен. Германец Сигимер пал в самом начале сражения. Мемнон, потерявший коня, бился в пешем строю в отряде Вария.
Клеомен повел своих бойцов во фланг и тыл отряда трибуна Рабулея, тщетно пытавшегося покончить с отчаянно сопротивлявшимися строительными рабочими.
В этот момент распахнулись ворота Казилина и оттуда центурия за центурией стали выбегать солдаты гарнизона.
Увидев это, Варий приказал своему отряду развернуться навстречу казилинцам.
Его воины спешно выстроились в боевой порядок, и в скором времени противники сошлись примерно в пятистах шагах от городских ворот.
Схватка быстро переросла в ожесточенное кровопролитие. Варий и Мемнон сражались бок о бок в центре, показывая товарищам примеры силы, мужества и бесстрашия.
Неистовый напор восставших заставил милицию Казилина, состоявшую наполовину из мирных жителей, обратиться в паническое бегство.
Но именно в это время общее положение разобщенных, оторванных друг от друга частей повстанцев стало безнадежным.
В лагере организованное сопротивление его защитников было сломлено. Отдельными группами мятежные рабы выбирались из него, ища спасения в бегстве. Некоторые из них пытались скрыться в прибрежных зарослях реки, но там их поджидали находившиеся в засаде капуанские добровольцы, посланные туда еще ночью префектом Гельвинованом.
Сам префект во главе большой и чем попало вооруженной толпы шел от Капуи, беспощадно избивая всех попадавшихся ему на пути беглецов.
Многие из восставших спасались вплавь через реку. Но и на противоположном берегу не было спасения — там носились всадники Кассия Сукрона.
Люди плыли, тонули, а те из них, кому удавалось переплыть на правый берег, становились добычей подстерегавших их врагов, которые немилосердно рубили мечами, пронзали копьями и расстреливали из луков пытавшихся бежать, остальных сгоняли в одно место, но таких было немного. Большинство предпочитало умереть от железа, зная, что пленных ждет позорная и мучительная казнь.
Только под самым Казилином еще продолжалось сражение. Клеомену удалось рассеять часть отряда Рабулея и соединиться со строительными рабочими, из которых в живых осталось не более четырехсот человек.
Но это был кратковременный успех. Со стороны лагеря на Клеомена уже двигалось более тысячи римских легионеров, самнитов и кампанцев. Вел их Гней Клептий, пылавший местью за пережитый позор плена и особенно за унизительный проход «под ярмом». Одновременно приводил в порядок свои расстроенные центурии и манипулы военный трибун Рабулей, намереваясь напасть на Клеомена с тыла.
Вскоре сражение закипело с новой силой. Обойденные с флангов и с тыла, Клеомен и его воины до конца сражались, проявляя невиданную отвагу. Никто из них не получил ран в спину, все погибли, раненные в грудь, сражаясь в строю лицом к лицу с врагами. Спартанец пал одним из последних, недешево отдав свою жизнь. Его, уже мертвого, легионеры в неистовой злобе рубили мечами и пронзали копьями.
Отряд Вария продержался немногим дольше.
Обратив в бегство казилинцев, восставшие, преследуя неприятелей, сами оказались рассеянными в беспорядке, а против них со стороны лагеря уже наступала, ощетинившись копьями, сомкнутая колонна под начальством центуриона Лигустина.
Ириней, увидев, что положение стало безнадежным, бросился со своей полусотней всадников навстречу нестройной толпе капуанцев, двигавшейся по Аппиевой дороге во главе со своим префектом Гельвинованом.
При виде несущегося на нее во весь опор конного отряда толпа раздалась в обе стороны, как перепуганное стадо овец. Дорога расчистилась, но во всадников со всех сторон полетели тучи дротиков и камней.
Из пятидесяти всадников прорваться удалось не более двадцати. Ириней первым упал с коня, насквозь пронзенный брошенным в него копьем.
Сатир, когда измученные кони стали замедлять свой бег, оглянулся и отыскал глазами Астианакса, Думнорига и Багиена.
Все трое были живы и невредимы.
«Пока из нашей храброй восьмерки мы потеряли Сигимера и Иринея», — подумалось ему, и он тяжело вздохнул, вспомнив о Мемноне. Мысленно он простился и с ним. Тарентинец хорошо представлял себе, в какое железное кольцо попали все оставшиеся под Казилином.
Но Мемнон в это время был жив и даже не ранен.
Вместе с Варием и приблизительно двумя сотнями бойцов он преследовал бегущих по направлению к городу казилинцев. Но, слыша свирепые крики римлян, наступавших с тыла, Мемнон с болью в душе понимал, что все погибло.
Преследуемые казилинцы, побросав оружие, со всех ног бежали к спасительно распахнутым городским воротам, и в голове александрийца внезапно сверкнула полубезумная мысль: а не ворваться ли на плечах противника прямо в город?
«Все равно никому из нас не быть живым, — подумал он. — Но, может быть, удастся, пользуясь замешательством и паникой жителей, пробиться к мосту и выбраться через противоположные ворота города на правый берег реки?».
И Мемнон, отбросив продырявленный во многих местах щит, повернулся лицом к бегущим за ним Варию и остальным товарищам.
— Вперед! Все за мной! — громко закричал он, вращая мечом над головой.
Он ускорил свой бег и больше не оборачивался.
«Посмотрим, что из всего этого получится», — снова подумал он.
И, стиснув зубы, приготовился драться насмерть.
В этот миг он нагнал одного из преследуемых. Это был толстый и неуклюжий человек с лицом добряка. Он беспрестанно оглядывался и вскрикивал прерывающимся от рыданий голосом:
— Не убивай, прошу… пощади… ради моих детей!..
Мемнон не тронул этого жалкого и безоружного беглеца, которому суждено было умереть от мечей бегущих следом товарищей, разъяренных и неумолимых.
На соревнованиях в Александрии Мемнон часто побеждал соперников в беге. Его называли быстрым, как ветер.
Сейчас он бежал, одного за другим обгоняя преследуемых, и зарубил только одного из них, потому что тот держал меч в руке.
Подобрав меч убитого, он побежал дальше.
До ворот оставалось не более сотни шагов.
Охранявшие ворота солдаты, видимо, пребывали в растерянности. До слуха Мемнона донесся чей-то обеспокоенный возглас, что пора опускать решетку, а собравшиеся на стенах и башнях обыватели, увидев приближавшихся к воротам преследователей и преследуемых, смешавшихся в одну большую толпу, отчаянно закричали.
В это время Мемнон вбежал под арку ворот и одного за другим заколол двух солдат, кинувшихся к полиспастону[442], чтобы опустить решетку.
Действуя двумя мечами, он отбивался от напавших на него пятерых или шестерых солдат, защищая полиспастон, пока не подбежали Варий с товарищами и в одну минуту не перебили всю охрану ворот.
Войдя в город, восставшие быстро построились сомкнутой колонной и двинулись вперед по главной улице. Она должна была привести их к мосту через Вултурн.
Встречные прохожие с пронзительными криками исчезали в переулках, призывая сограждан к оружию, но отряд прошел до самого моста, не встретив никакого сопротивления.
Между тем по мосту в сторону противоположного берега с воплями и визгом бежали уличные мальчишки, предупреждая об опасности толпившихся на правом берегу солдат и вооруженных обывателей.
Колонна во главе с Варием и Мемноном ступила на мост.
Навстречу ей уже двигались солдаты городской милиции, оглашавшие речной простор воинственным кличем.
Столкновение произошло на середине моста.
Мемнон и Варий успели пронзить мечами по одному противнику, но едва упали тела сраженных, как оба встречных людских потока сомкнулись над ними и началась давка.
Собственно сражения не было. Первые ряды противных сторон были притиснуты друг к другу, задние ряды давили на передние. Все сбились в почти неподвижную плотную массу, зажатую между перилами моста.
Сдавленные со всех сторон Мемнон и Варий, не имея возможности ни рубить, ни колоть, били рукоятями своих мечей по головам врагов. Напор с обеих сторон усиливался. У некоторых затрещали сломанные грудные клетки. Раздались истошные крики.
Внезапно перила моста не выдержали и с треском рухнули в реку, увлекая за собой падавшие друг на друга тела. Одни камнем шли на дно, другие барахтались и захлебывались в холодной воде. Их уносило быстрое течение.
Мемнон, оказавшись в воде одним из первых, намеренно погрузился в нее как можно глубже. Как он и ожидал, сверху на него упало чье-то тело. Он почувствовал довольно тяжелый удар в голову, едва не сломавший ему шею, но сознания не потерял и не выпустил из руки своего меча, решив не расставаться с ним до смертного часа.
Доспехи на нем были не очень тяжелые — одна лишь лорика из толстой кожи с бронзовым нагрудником, поэтому он выплыл на поверхность без особого труда, усиленно работая ногами и подгребая левой рукой. Он был превосходным пловцом.
Когда он вынырнул, сильное течение уже далеко отнесло его от моста.
Там еще продолжали сражаться и умирать, но Мемнон потерял интерес к тому, что с каждым мгновением все дальше и дальше удалялось от него. Он был уверен, что оставшиеся на мосту товарищи обречены на верную смерть — им противостоял противник, многократно превосходивший их по численности.
Сам он тоже не надеялся спастись. Тем не менее он подумал о том, что надо попытаться серединой реки выплыть за пределы города, после чего выбраться на правый берег.
Он не хотел сдаваться без борьбы.
Ему вдруг вспомнилась Ювентина: каково ей будет одной без него? Сальвидиен должен помочь ей добраться до Сиракуз, а оттуда Видацилий, как представится случай, переправит ее на Крит. Тяжело ей будет там без него, но она девушка умная, красивая и хорошо разбирается в людях — найдет себе порядочного человека и…
— Мемнон! Сюда… подплывай ко мне! — вдруг услышал и узнал он прерывистый голос Вария.
Мемнон оглянулся и увидел фрегеллийца, плывшего неподалеку от него. Он держался за толстый деревянный брус — обломок ограждения моста.
Мемнон подгреб к нему.
Варий заметил меч в его руке и проговорил с огорчением:
— Ты сохранил меч, а я свой выронил… сам не знаю, как это получилось. Теперь я остался с одним кинжалом.
Деревянный обломок от перил моста хорошо помогал обоим удерживаться на поверхности воды. Они были на стремнине. Быстрое течение несло их через всю западную часть города.
На обоих берегах реки Мемнон и Варий видели мужчин, женщин и детей. Они что-то кричали, размахивая руками. Они явно желали им и барахтавшимся вокруг людям благополучно добраться до берега.
— Нет уж, — проворчал Варий. — От вас мы вряд ли дождемся гостеприимства.
Мемнон немного передохнул, держась левой рукой за брус, после чего, изловчившись, засунул меч в ножны, висевшие у него на перевязи.
Потом он заговорил с Варием о том, что им следует как можно дольше держаться на середине реки и, пользуясь разливом, пристать к берегу в таком месте, где римлянам трудно будет до них добраться.
Варий был полностью с ним согласен.
— Будем плыть, пока хватит сил, — сказал он. — Хотя вода холодна для купания, лучше нам умереть от простуды, чем нежиться на солнышке прибитыми к кресту…
Довольно скоро стремительное течение донесло их до двух крепостных башен, стоявших, как на страже, друг против друга на правом и левом берегу реки.
Здесь была граница Казилина. Отсюда река помчала пловцов дальше между поросших ивами крутых берегов.
На правобережье они заметили двигавшуюся со стороны города группу всадников и поняли, что там их могут ждать засады и преследователи.
Левый берег казался пустынным, но они знали, что именно на этом берегу в настоящее время сосредоточены все римские войска. Им ничего не оставалось, как держаться на воде до тех пор, пока они не увидят спасительный разлив реки…
Они приближались к тому месту, где стоял повстанческий лагерь, еще вчера многолюдный, кипевший жизнью, а теперь заваленный телами убитых и умирающих.
Только вчера перед самым закатом солнца Варий и Мемнон прогуливались по валу, обсуждая планируемый поход в Сицилию, говорили о трудностях переправы через Сикульский пролив, где им, несомненно, придется преодолевать опасные течения и водовороты на утлых рыбачьих лодках и плотах. И вот теперь все кончено. Подавленные столь неожиданной катастрофой, они тяжело переживали случившееся, в то время как бурливые мутные воды Вултурна несли и несли их навстречу неизвестности и слабой надежде на спасение…
Около третьего часа утра мятеж рабов был полностью подавлен.
Основная масса восставших была изрублена в их собственном лагере или нашла смерть в отчаянных схватках в разных местах по всей излучине Вултурна.
Солдаты претора совместно с жителями Казилина и Капуи устраивали облавы на беглецов, прятавшихся в зарослях или пытавшихся уйти в близлежащие горы. Спастись удалось очень немногим.
Попавшие в плен не обманывались относительно своей дальнейшей участи — римляне не знали пощады к взбунтовавшимся рабам.
Из всех участников мятежа лишь один был освобожден от наказания. Это, конечно, был Аполлоний. Акарнанец предвкушал получение официального отпуска на свободу и обещанные ему претором десять тысяч сестерциев в награду за свое гнусное предательство.
В то время как на левом берегу римляне покончили с последними очагами сопротивления, на правом берегу продолжал действовать со своими всадниками Кассий Сукрон, ревностно выполнявший данный ему Лукуллом приказ — уничтожать или захватывать в плен беглых рабов, пытающихся спастись вплавь через Вултурн.
Конники Сукрона все утро без передышки рубили мечами и разили копьями переплывавших на правый берег мятежников. В плен было взято не менее сотни беглецов.
В составе карательного отряда Сукрона, как уже говорилось выше, был Марк Эмилий Скавр.
Молодой патриций особенно усердствовал в деле истребления «подлых рабов». На его счету было двенадцать убитых, из которых четверых он зарубил своей отточенной, как бритва, спафой и еще восьмерых поразил стрелами из лука, демонстрируя перед солдатами необыкновенную меткость своей стрельбы.
Скавр был страстным охотником и объездил в поисках добычи все леса вокруг Рима. Даже с коня он мог попасть в летящую утку. Теперь искусство меткого стрелка из лука ему весьма пригодилось. Сукрон обещал отметить его «доблесть» перед претором.
Когда солнце уже высоко поднялось над горизонтом, на поверхности реки чернело всего несколько десятков голов плывущих. Их далеко отнесло течением, и всадникам пришлось переместиться приблизительно на треть мили от того места, откуда виден был неприятельский лагерь на противоположном берегу.
Пленных было достаточно (они нужны были только для примерной казни), и Сукрон распорядился убивать всех без разбора.
Марку Скавру и его тридцати всадникам он приказал берегом реки преследовать тех мятежников, которые, убедившись, что на правом берегу свирепствуют каратели, плыли серединой реки вниз по течению, предпочитая лучше утонуть в реке, чем оказаться в руках у беспощадных врагов.
Скавр призывал своих всадников стрелять из луков в тех, кто плыл ближе к берегу, и сам метким выстрелом поразил одного из бунтовщиков в голову, которая тотчас скрылась под водой.
— Одной глупой головой на этом свете стало меньше, — с веселым удовлетворением объявил Скавр, кладя на тетиву лука новую стрелу.
Солдаты засмеялись.
— А вот эти двое, что ухватились за бревно, кажется, полны решимости добраться до Тирренского моря, — сказал один из всадников с грубым и давно небритым лицом, обращая внимание товарищей на двух плывущих, которые держались за бревно, вернее, за толстый четырехгранный брус и усиленно гребли руками.
— Ошибаешься, Гирций, — возразил другой всадник. — Долго они не продержатся в такой холодной воде. Следует ожидать, что вскоре они пристанут к берегу, притом на нашей стороне.
— Почему ты думаешь, Випсаний, что они должны пристать к нашему берегу? — спросил Гирций.
— Да ты посмотри, сколько народу собралось на том берегу! — показал рукой Випсаний в сторону противоположного берега. — Бьюсь об заклад, если не вся капуанская чернь высыпала сегодня из города, чтобы свести счеты с беглыми рабами за то, что ей по их милости пришлось больше двух месяцев туго затягивать пояса на своих туниках и платить втридорога за хлеб и масло.
— А ведь верно! — ухмыльнулся Гирций, посмотрев на левый берег, где среди густых зарослей то тут, то там мелькали фигуры людей, вооруженных кто вилами, кто рогатинами, а кто и копьями, вероятно, подобранными на месте закончившегося сражения.
Между тем двое пловцов старались держаться на стремнине и продолжали усиленно грести руками. Они двигались очень быстро, обгоняя других плывущих, которые уже выбились из сил и один за другим тонули на глазах у преследователей.
— Неужели мы дадим им уйти? — вопросительно взглянул Випсаний на Скавра.
— Ни в коем случае! — решительно произнес молодой патриций и возвысил голос, обращаясь ко всему отряду: — Здесь, я надеюсь, вы управитесь сами, а я с Гирцием и Випсанием отправляюсь следом за этими двумя бунтовщиками, которым уж очень хочется улизнуть от нас… Гирций, Випсаний! За мной! — скомандовал Скавр, пуская своего коня мелкой рысью вдоль берега.
Трое всадников в течение получаса двигались вровень с плывущими, удивляясь их выдержке. Наконец, они увидели, что пловцы стали живо подгребать к берегу.
— Один из них пусть будет мой, — предупредил Скавр своих подчиненных и вынул из ножен спафу.
Глаза его зажглись охотничьим азартом. За сегодняшний день он вошел во вкус, без всякого риска для себя убивая безоружных.
Однако, проехав еще немного мимо больших кустов ивняка, росшего вдоль берега, всадники увидели то, что двое преследуемых заметили раньше них: крутой берег реки перед ними прерывался широким разливом, далеко простиравшимся в сторону поймы, а противоположный берег залива был на расстоянии примерно полутора выстрелов из лука. К нему-то и устремились преследуемые.
— Похоже, нас одурачили! — воскликнул Гирций.
Скавр молча вложил меч в ножны и вынул из колчана лук и стрелу.
— Слишком далеко, — заметил, покачав головой, Випсаний, измерив взглядом расстояние до противоположного берега залива и наблюдая, как оба пловца, борясь с течением и водоворотами, приближаются к нему.
Скавр, подождав, когда оба мятежника (один из них был с седой коротко стриженной головой, другой — молодой и русоволосый) стали выбираться на сушу, утопая по пояс в воде, натянул тетиву лука, тщательно прицелился и выпустил стрелу, которая, как и предсказывал Випсаний, не долетела до цели, упав в воду рядом с берегом.
— Проклятье! — с досадой произнес Скавр.
— Поедем в объезд по берегу залива, — предложил Випсаний. — Кажется, вон там, возле тех деревьев можно будет проскочить на тот берег. На конях мы быстро догоним этих разбойников и изрубим их в куски.
Тем временем оба беглеца выбрались на берег.
У молодого и высокого висел на перевязи меч в ножнах. Второй, седоволосый, был вооружен лишь кинжалом, прицепленным к поясу.
Не удостоив даже взглядом своих преследователей, они скрылись в прибрежных кустах.
— Хорошо, — немного поразмыслив над предложением Випсания, сказал Скавр. — Будем продолжать преследование.
— Не уйдут! — воскликнул Гирций.
Випсаний и Гирций поскакали от реки по широкому и ровному как стол зеленому лугу.
Скавр задержался, чтобы вложить в колчан лук, после чего погнал своего вороного, но не следом за товарищами, а прямо по берегу залива, надеясь найти брод ближе того места, которое приметил Випсаний.
Проехав вдоль залива около сотни шагов, Скавр заметил, что вода в нем стала светлее, чем у самой реки. Приглядевшись, он даже увидел поросшее травой дно на самой середине залива.
Несомненно, в этом месте был брод, и Скавр, обрадованный своим открытием, повернул лошадь к воде.
Нумидийский жеребец заупрямился, но всадник, выхватив из ножен спафу, с силой ударил ею плашмя по конскому крупу. Лошадь, храпя и фыркая, пошла по воде.
До середины залива конь двигался по брюхо в воде, потом окунулся по грудь, но дальше стало мельче, и Скавр, непрестанно погоняя своего нумидийца, заставил его выбраться на сушу.
Когда конь вынес его на высокое место, молодой римлянин сразу увидел двух беглецов.
Они торопливо шагали по равнине, почти бежали, направляясь к зеленеющей вдалеке роще.
Скавр знал, что в неполной миле от реки проходит Аппиева дорога, но беглые рабы, естественно, предпочитали идти вдоль Вултурна, скрываясь от посторонних глаз в зарослях кустов и деревьев.
Скавр оглянулся.
Гирций и Випсаний уже огибали залив. Разумнее было их подождать и вместе с ними обрушиться на мятежников, которые, судя по всему, должны были оказать отчаянное сопротивление.
Но Скавр вспомнил об отце и о своем большом желании вернуться в Рим со славой бесстрашного храбреца. Он подумал, что у него появилась последняя и неповторимая в этой военной кампании возможность проявить себя к схватке с вооруженными противниками при свидетелях, коими должны были явиться Гирций и Випсаний.
И Скавр решил действовать, не дожидаясь товарищей. Он уже неплохо владел оружием, получив хорошие навыки, упражняясь с мечом в школе гладиаторов, а также научился на полном скаку срубать головы с учебных мишеней во время боевой подготовки на Ватиканском поле.
И он пустил коня вскачь, рассекая воздух спафой.
Расстояние между ним и убегавшими быстро сокращалось. Скавр видел, что оба беглеца на ходу о чем-то совещаются, оглядываясь на него. Затем тот, кто был старше, перешел на крупный бег, а молодой почему-то стал отставать, как бы израсходовав остаток сил, но Скавр понял, что тот решил первым принять на себя удар преследователя.
Когда он повернулся к Скавру лицом, римлянин с удивлением узнал его.
Это был гладиатор Мемнон, знаменитый Мемнон, получивший пальмовую ветвь за победу над силачом Эзернином. У него Скавр три месяца назад вместе с Капитоном, Антипатром и Антонием брал уроки в гладиаторской школе Аврелия…
Времени на раздумья не оставалось. Гладиатор уже был в двадцати шагах от него, в руке его блестел меч, и Скавр взмахнул своей спафой, целя противнику в голову.
Удар он нанес, невольно зажмурившись и почти не видя жертвы.
Неожиданно для него удар получился настолько мощный, что меч вылетел из его руки, а сам он, влекомый непонятной силой, был отброшен назад и свалился с коня.
Он не сообразил в тот миг, что меч у него был выбит сильнейшим встречным ударом меча гладиатора.
Соприкосновения с землей Скавр почти не почувствовал — оглушенный, он сразу лишился чувств…
Очнулся он, видимо, очень скоро, потому что в двух или в трех десятках шагах от него Мемнон и его пожилой товарищ, крепко держа под уздцы коня Скавра, старались успокоить перепуганное животное.
Скавр попытался подняться с земли, но тут же взвыл от резкой боли в правом плече, которое, скорее всего, было вывихнуто.
Краем затуманенного взора он увидел вдалеке двух приближавшихся всадников. Это были Гирций и Випсаний. Они спешили к нему на помощь. Это его приободрило.
— Я сам, — услышал Скавр прерывистый и яростный голос Мемнона, который в это время, подобрав валявшийся на земле меч Скавра, прыжком вскочил на коня. — Я сам разделаюсь с этими увальнями… Жди меня здесь, Варий!.. А ну, ты, римское отродье! — со злой силой натягивая повод и заставляя коня приподняться на дыбы, крикнул гладиатор. — Лети вперед, как Пегас, иначе скормлю тебя коршунам!..
Мемнон сразу показал себя превосходным наездником. Он пустил коня во весь опор, бросив поводья и держа в каждой руке по мечу.
Навстречу ему мчались на конях Випсаний и Гирций с поднятыми над головой спафами.
Противники сошлись в сотне шагов от того места, где лежал Скавр.
Седоволосый товарищ Мемнона не обращал на Скавра никакого внимания. Сжимая в руке обнаженный кинжал, он смотрел туда, где началась схватка, да и сам Скавр, еле живой от страха, с надеждой следил за каждым движением дерущихся, позабыв на время обо всем на свете.
На полном скаку Мемнон с удивительной ловкостью отразил двумя мечами нанесенные с двух сторон удары мечей противников.
Всадники разъехались и стали осаживать своих коней, чтобы снова начать бой. Но Мемнон быстрее, чем его противники, развернул своего коня и пустил его на Гирция. Тот не успел отразить нанесенный ему удар спафой, которую гладиатор держал в левой руке.
Удар пришелся по гребню шлема Гирция. Он зашатался и упал с коня.
Випсаний подоспел слишком поздно. Мемнон увернулся от рубящего удара его клинка и в следующий миг сам попытался достать врага прямым ударом испанского меча, который был в его правой руке. Однако Випсаний сумел отразить этот опасный удар.
О Випсании Скавр слышал, что тот принимал участие во многих походах и войнах, имел много боевых наград и хорошо владел оружием, но он с тоской вспомнил гладиаторский бой на Форуме, когда Мемнон, не получив ни одной царапины, вышел победителем из двух групповых схваток.
В течение минуты Випсаний, размахивая мечом, успешно отражал удары и выпады гладиатора. Но он не знал, что противник обладает коварной способностью с одинаковым искусством сражаться обеими руками. Поэтому римлянин не ожидал рокового удара его левой руки, державшей спафу Скавра.
Подобно молнии блеснул на солнце острый клинок, и голова Випсания, соскочив с плеч, отлетела в густую трапу. Обезглавленное тело, качнувшись, свалилось с коня.
Мемнон тотчас схватил за повод коня Випсания. Потом, заметив, что Гирций пришел в себя и поднимается на ноги, гладиатор подъехал к нему.
— Будь великодушен, пощади! — попросил тот по-гречески, вставая на колени.
— Recipe tellum! — ответил Мемнон по-латыни и метнул в него спафу, острие которой вонзилось Гирцию прямо в горло.
Римлянин опрокинулся навзничь и мгновенно затих.
— Вот чего вы стоите, проклятые потомки Квирина, даже когда вас трое против одного! — с торжеством вскричал Варий, повернувшись лицом к Скавру, который в ужасе встретился с ним глазами. — А теперь и ты, гаденыш, готовься к смерти! Пришел твой черед!..
И Варий бросился к нему с грозно поднятым кинжалом.
Скавр как ужаленный вскочил на ноги и пустился бежать.
Он бежал, не оглядываясь и петляя как заяц между встречными кустами, пока не споткнулся о валявшийся в густой траве ствол старого гнилого дерева, рухнув лицом вниз и крепко ткнувшись лбом в корявый пень.
Скавр закричал от боли и животного страха, ожидая смертельного удара. Но удара не последовало. Скавр какое-то время лежал, боясь шевельнуться. Потом у него мелькнула надежда, что седоволосый перестал его преследовать.
Он осторожно встал на четвереньки, приподнял голову над кустом и увидел, что Мемнон и Варий уже сидят на конях, о чем-то переговариваясь между собой и не глядя в его сторону.
К великому облегчению Скавра, оба всадника вскоре тронулись в путь.
Он провожал их взглядом, пока они не скрылись из виду, и только тогда почувствовал себя в безопасности.
Он вдруг заметил, что из раны на лбу, как роса, капает кровь.
У него была рассечена бровь. Правая рука при малейшем движении напоминала о себе мучительной болью. Шлема на нем не было. Он потерял его при падении с коня.
Окончательно придя в себя от пережитых опасностей и страха, Скавр возблагодарил богов за свое спасение и, шатаясь, встал на ноги.
Он осторожно поднял левой рукой больную правую руку на уровень груди и побрел к месту недавней схватки.
Первым он увидел обезглавленный труп Випсания, лежавший на окровавленной вокруг него траве. Скавр, хотя и насмотрелся за весь день на десятки смертей и порубленных тел, невольно содрогнулся.
В десяти шагах от трупа Випсания лежал на спине несчастный Гирций с торчавшей в горле спафой. Рот мертвеца был открыт и заполнен уже наполовину свернувшейся кровью.
В этот момент Скавр отчетливо представил себе, каким жалким будет выглядеть его возвращение в отряд и сколько недоверия вызовет его рассказ о гибели известных своей храбростью воинов с почти безоружными беглыми рабами, к тому же сражавшимися пешими против верхоконных, в то время как сам Скавр отделался всего лишь легкой царапиной.
И Скавр стал лихорадочно соображать, как бы ему представить случившееся в наиболее выгодном для себя свете.
Прежде всего, никто не должен был знать, что Гирций умер от меча Скавра.
Поэтому он, охая от нестерпимой боли в правом плече, с трех попыток выдернул левой рукой свой меч, прочно застрявший острием в шейном позвонке убитого.
Потом он тщательно вытер кровь с лезвия меча и погрузился в мрачные раздумья.
Конечно, ему нужно будет обязательно упомянуть о том, что одним из противников был не забытый еще в Риме гладиатор Мемнон, ставший известным во время последних игр. Второго мятежника следует описать гигантом, обладавшим колоссальной силой. Он, Скавр, конечно же первым кинулся в бой, но его подвел заупрямившийся конь, после чего он был сбит на землю, получив удар в голову, и лишился чувств. Прекрасно! Это последнее обстоятельство избавляло его от изложения дальнейших подробностей схватки и гибели товарищей.
Вспомнив о своем шлеме, Скавр поплелся искать его, по долго не мог найти в густой высокой траве.
Наконец он нашел его. Шлем был сделан на заказ в пучшей римской мастерской еще до войны с тектосагами — первой войны, в которой Скавр принял участие.
Осмотрев шлем, он убедился в отличном его состоянии. Это не входило в расчеты Скавра. Нужно было сделать на нем достаточно приметную вмятину.
Скавр установил шлем на земле лобовой частью вверх и нанес по нему удар спафой, держа ее за рукоять левой рукой.
Резкое движение отдалось дикой болью в правом плече. Скавр завыл, голова у него закружилась, и он в изнеможении опустился на траву, испуская громкие стоны и скрежеща зубами от боли.
Довольно долго он лежал не двигаясь и ждал, когда утихнет боль. Затем, кое-как действуя левой рукой, он надел на голову шлем и уже хотел встать, но вдруг увидел, что от залива в его сторону едут всадники.
Это были свои. В одном из всадников Скавр узнал Кассия Сукрона.
В этот момент молодому патрицию пришла в голову блестящая мысль.
Скавр снова улегся на траву, оттолкнув немного в сторону от себя спафу, чтобы всякому было понятно, что боец выпустил меч из руки не раньше, чем получил оглушивший его удар.
Вскоре до его слуха донеслись конский топот и громкие возгласы, по которым можно было судить, что всадники остановились возле бездыханных тел Гирция и Випсания.
Немного погодя послышались торопливые шаги и раздался громкий голос Сукрона.
— Так и есть! — воскликнул он. — Бедный юноша! Какое горе отцу, потерявшему единственного сына, продолжателя рода Эмилиев!
Когда Скавра стали переворачивать на спину, он застонал и открыл глаза.
— Живой! — радостно закричал Сукрон.
Прибывшие вместе с Сукроном солдаты окружили лежащего на земле Скавра и смотрели на него с состраданием.
Лицо молодого патриция было перемазано кровью. Он прекрасно справился со своей ролью: постарался не сразу прийти в чувство и потом слабым голосом сообщил о том, что он должен был запомнить перед тем, как его «оглушил ударом в голову один из головорезов-гладиаторов», в котором он узнал Мемнона, того самого, что отличился на арене три с половиной месяца назад во время празднования победы над Югуртой.
— Ну как же! — вскричал один из солдат. — Кто его не помнит, клянусь Эребом? Это же он завалил непобедимого Эзернина!
— А Гирций, Випсаний? — спросил Скавр, словно только сейчас вспомнив о них.
— К сожалению, им повезло куда меньше, чем тебе, храбрый юноша, — с мрачным видом покачал головой Кассий Сукрон. — Только небу известно, как они позволили так жестоко разделаться с собой! А ведь они были лучшими из лучших! Ну, не обидно ли! Погибнуть после того, как над врагом одержана полная победа!..
А тем временем Мемнон и Варий продолжали скакать вдоль берега Вултурна.
Оба чувствовали себя в полной безопасности и особенно уповали на отнятых у римлян лошадей.
Варий говорил, что до Домициевой дороги осталось примерно восемнадцать или двадцать миль, а там они повернут на юг, после чего им придется решать: либо ограбить кого-нибудь в пути, либо постараться продать лошадей, после чего можно будет в первой же гавани сесть на корабль, следующий в Сицилию.
Мемнон все время хранил молчание и о чем-то сосредоточенно думал.
Они проскакали уже более пяти миль. Внезапно Мемнон резко натянул повод и остановил своего коня.
— Что случилось? — спросил Варий, тоже осадив свою лошадь.
— Мне необходимо вернуться, — мрачно сказал Мемнон.
— С ума сошел! — вскричал фрегеллиец.
— Я не могу оставить Ювентину. Она — половина моей души… Спасайся один, Варий. А я отправлюсь назад, к Казилину. Подожду, когда все угомонится, и под вечер попытаюсь незаметно войти в город и выйти из него на левый берег. От Казилина до виллы, где сейчас находится Ювентина, не более трех миль…
— Как я понял, — сдержанно произнес Варий, — это та самая красивая девушка, которая была рядом с тобой на пиру по случаю нашей победы над Лукуллом. Что ж, я тебя понимаю, клянусь Венерой Эрицинской! Сам когда-то потерял голову от любви к женщине… Но давай поразмыслим здраво, чтобы не наделать глупостей. Ты сказал, что вилла на противоположном берегу реки? Зачем же возвращаться к Казилину? Лучше продолжить путь до Домициевой дороги, где есть мост, по которому мы переправимся через реку и со всеми предосторожностями доберемся до имения по левому берегу.
Мемнон потер рукой лоб, словно собираясь с мыслями.
— Ты прав. Я что-то совсем плохо соображаю — не подумал, что ниже по течению реки должен быть мост. Хотя сейчас реки разлились и в междуречье Вултурна и Клания, надо полагать, плохие дороги, но в моем распоряжении этот превосходный нумидийский конь… Сегодня же засветло я буду в имении…
— Не говори «я», потому что мы поедем вместе, — сказал Варий.
— Зачем тебе рисковать из-за меня?
— Оставить такого славного товарища! Это было бы по меньшей мере глупо.
— Хорошо, тогда слушай… После того как мы заберем с собой Ювентину, вернувшись на Домициеву дорогу, поедем не на юг, а на север. В Кайете у меня есть верный человек — он приютит нас на время. Из Кайеты мы морем доберемся до Сицилии.
— Ну, вот видишь! — обрадованно воскликнул Варий. — А ты хотел, чтобы я путешествовал без тебя! Нет уж! Теперь не надейся, мой друг — не отстану от тебя ни при каких обстоятельствах.
И они снова тронулись в путь.
Спустя немного времени впереди сверкнула на солнце затопленная водой низина. Им пришлось отвернуть в сторону от реки, и вскоре они выехали на хорошо наезженную дорогу. Варий, хорошо знавший здешние места, не сомневался, что эта дорога выведет их к морскому побережью между Патрином и Литерном.
Всадники разогнали своих лошадей и понеслись во весь опор навстречу дувшему им в лицо южному ветру.
Ювентина почти до вечера пролежала в тягостном полузабытьи под густой сенью кустов розмарина, росших всего в сотне шагов от Аппиевой дороги, куда она совершенно случайно забралась, когда рассвело и туман стал рассеиваться.
Может быть, потому, что она укрылась именно в этих кустах, ее не обнаружили рыскавшие по всей пойме вооруженные обыватели из Капуи и Казилина — они охотились за беглыми рабами, которые пытались спрятаться в сплошных зарослях у берега реки. Видимо, никому из преследователей не приходило в голову прочесывать редкий кустарник вблизи оживленной и отовсюду открытой «царицы дорог».
На заре, пока был туман, она, никем не замеченная, пересекла излучину Вултурна и подошла к самому лагерю.
Но Ювентина опоздала. В лагере уже шла резня: оттуда неслись дикие крики сражающихся, лязг и скрежет оружия, там погибал Мемнон, первая и последняя ее любовь, весь смысл ее существования. Все было кончено. В этот момент силы покинули ее, она упала на землю и безутешно зарыдала…
Ювентина не помнила, как очутилась в своем крайне ненадежном укрытии — ее привел туда инстинкт самосохранения. Она забилась в кусты и лежала там, не двигаясь. Ею овладели усталость, апатия и безразличие ко всему происходящему вокруг.
Совсем близко она слышала громкие голоса, смех и топот множества ног. Это римские солдаты возвращались с битвы. Со стороны Аппиевой дороги доносились дробный стук копыт и конское ржанье.
Так продолжалось до полудня. Потом стало тише. Лишь со стороны дороги доносились тарахтевшие звуки проезжавших повозок, людские голоса, иногда мычание быков.
Она пролежала в кустах до самого вечера. Нужно было что-то делать, но Ювентина лежала, как мертвая. В голове у нее проносились обрывочные горестные мысли. Она сжимала ладонями голову и думала о том, что жизнь кончилась, что без Мемнона ей не стоит жить.
Даже слабого огонька надежды на то, что он мог спастись, не теплилось в ее душе…
Весь день с неба жарко палило солнце. Влажная земля быстро согревалась. От нее шел пар. Но Ювентину продолжал сковывать холод. Ее била мелкая частая дрожь.
Только ближе к закату она обрела способность соображать.
«Если он погиб, я должна найти его тело, обмыть его и похоронить, как подобает, — думала она. — Этим я успокою его бессмертную душу, которая без погребения тела обречена на вечные скитания».
С этой мыслью она потихоньку выглянула из кустов.
На дороге она увидела нескольких одиночных путников. Четверо рабов несли роскошную лектику с сидевшим в ней толстым человеком, закутанным в тогу. Со стороны Казилина в направлении Капуи мимо пешеходов и лектики проскакала группа вооруженных всадников.
Ювентина решила еще немного подождать, прежде чем пробираться к лагерю, которого из кустов не было видно.
Она не знала, что на месте кровавой бойни уже с полудня «работала» специальная комиссия по подсчету убитых мятежников.
Претор Лукулл одновременно с заботами о похоронах своих павших солдат, а также составлением писем в сенат и друзьям в Риме возымел честолюбивое желание представить в столице одержанную победу не иначе как достойную триумфальных отличий.
Благодаря Деметрию, отпущеннику Метелла, который с самого начала постоянно сообщал ему точные данные о росте сил восставших, Лукулл знал, что у Минуция после его успеха в сражении под Капуей собралось более шести тысяч человек.
Как только с мятежом было покончено, претор призвал к себе префекта города и поручил ему создать независимую комиссию из представителей кампанских городов с целью произвести подсчет убитых неприятелей.
К описываемому времени в Риме существовал обычай, согласно которому полководец-победитель, претендующий на большой или малый триумф[443], должен был представить неоспоримые доказательства того, что в одном выигранном им сражении истреблено не менее пяти тысяч врагов.
Разумеется, Лукулл отлично представлял себе, какое сильное противодействие в сенате вызовут его притязания даже на пеший триумф (это была одна из разновидностей малого триумфа, называемого еще овацией, служившего наградой полководцу, удачно завершившему незначительную войну или войну с таким противником, которого римская гордость не признавала воюющей стороной — например, пиратов, восставших рабов и прочих мятежников).
Однако Лукулл считал, во-первых, что подавление мятежа беглых рабов было достигнуто в весьма кровопролитной борьбе (одна Аниеннская когорта потеряла из своего состава половину убитыми и ранеными); во-вторых, восстание грозило Италии неслыханными бедствиями в преддверии опаснейшей войны с кимврами, и это он особо подчеркнул в своем письме к сенату; в-третьих, сама победа ознаменовалась поголовным уничтожением мятежников, а также пленением вождя и предводителя восстания, опасного своими широкими замыслами не только в отношении всеобщего возмущения рабов в Италии, но и в отношении союзников римского народа, которых он намеревался привлечь к войне против Рима обещанием всем равных гражданских прав; вообще сам факт захвата в плен неприятельского вождя считался большой частью успеха военачальника, одержавшего победу в войне.
Таковы были доводы Лукулла, притязавшего на триумфальный въезд в Рим с миртовым венком на голове. Они казались ему неоспоримыми и справедливыми, в чем Лукулл постарался убедить своего шурина Метелла, которому он отправил письмо одновременно с посланием в сенат. Он просил Метелла использовать свой авторитет среди сенаторов, чтобы ему, Лукуллу, не было отказано в заслуженных почестях.
Комиссия по подсчету тел убитых в сражении мятежников закончила свою работу незадолго до заката солнца.
Число трупов значительно превысило пять тысяч с учетом тел, обнаруженных по всей излучине реки, а также большого количества мертвецов, доставленных с правого берега по распоряжению самого претора, опасавшегося, что трупов окажется недостаточно. Для этого городские власти Казилина отрядили несколько десятков рабочих с мулами и повозками.
Результаты работы комиссии были письменно засвидетельствованы всеми ее членами.
Под вечер общественные рабы и наемные рабочие из числа беднейших граждан Казилина, которым было обещано денежное вознаграждение из городского эрария, занялись захоронением павших — наступали жаркие солнечные дни и магистраты города опасались, как бы такое множество разложившихся трупов не стало источником эпидемии.
Мертвые тела сбрасывались в лагерный ров и засыпались землей. Трупы, найденные за пределами лагеря, кидали прямо в реку — на корм рыбам.
В это время Ювентина, прячась за кустами (она не могла показаться на людях босая, в одной короткой и разорванной во многих местах нижней тунике), подобралась близко к лагерю.
Кусая себе руки и заливаясь слезами, она наблюдала за этой работой, отвратительной для самих ее исполнителей.
Лагерные укрепления разрушались. Место, откуда мятежные рабы еще вчера угрожали приступом Казилину, тщательно заравнивалось.
Ювентина вытерла слезы. Она решила вернуться в имение, забрать свою одежду и двуколку с лошадью.
В ней вдруг проснулась надежда. Не может быть, чтобы все погибли! Мемнон, он сильный, храбрый, непревзойденный воин! А его товарищи? Сатир, Багиен, Сигимер, Думнориг, Астианакс! В школе Аврелия им не было равных! Все вместе они вполне могли пробиться сквозь строй врагов и спастись!
И как ни слаба была надежда, Ювентине она прибавила силы.
Она надеялась, что Никтимена или ее управитель Гиппий, всегда хорошо к ней относившийся, не станут препятствовать ей в том, чтобы она забрала с собой принадлежавшие ей вещи.
В отношении Никтимены у нее были сомнения.
А что если она не уехала в Капую, как собиралась, и осталась в имении? Встреча с капуанкой была бы нежелательна. Никтимена очень боится, как бы ее не обвинили, что она является соучастницей заговора своего любовника. А что если она под влиянием страха и тяготеющих над ней подозрений прикажет своим рабам задержать беглянку, находящуюся в розыске, чтобы лишний раз показать себя чистой перед законом?
В голове Ювентины мелькнула нехорошая мысль, что Никтимена каким-то образом связана с Аполлонием. Ее появление в имении вместе с Аполлонием вряд ли можно было назвать случайным. Что ж, римляне, вероятно, нашли способ напугать, сломить и принудить женщину, бесправную и беззащитную гетеру, предать своего возлюбленного!..
Как бы то ни было, другого выхода Ювентина для себя не видела.
Она уже чувствовала муки голода.
Когда последний луч солнца сверкнул и погас над горизонтом, Ювентина с большими предосторожностями, прячась за кустами и деревьями, стала пробираться к Аппиевой дороге, которая в этот сумеречный час почти обезлюдела — Ювентина видела на ней нескольких пешеходов и повозку, запряженную мулом, двигавшуюся в сторону Казилина.
Там, где кусты были низкими, Ювентине приходилось ползти на четвереньках. Наконец она юркнула в гущу кустов, росших у самой дороги, и стала ждать, когда мимо проедет крестьянская повозка.
Приблизительно в трехстах шагах от нее двое путников торопливо шли в направлении Капуи.
Повозка с сидевшим в ней крестьянином медленно проехала мимо, скрипя и стуча колесами.
Ювентина, выждав еще немного, быстро перебежала дорогу и укрылась за ближайшими кустами.
После этого она короткими перебежками от куста к кусту, всякий раз внимательно оглядываясь вокруг, добралась до высоких и густых зарослей у реки.
Сумерки сгустились.
Поблизости была проселочная дорога, та самая, по которой Мемнон обычно приезжал к ней в имение.
У Ювентины заныло сердце. Еще вчера они были вместе, счастливые и беззаботные — они были уверены, что хотя бы восемь или десять дней пройдут спокойно…
Ювентина остереглась идти проселочной дорогой, где она могла встретить крестьян из деревни, расположенной немного дальше виллы Никтимены.
Путь вдоль берега реки, поросшего деревьями и кустами, был длиннее, к тому же, как она знала, у самой виллы довольно обширное пространство покрывала паводковая вода.
Но Ювентина решила не рисковать и идти через заросли.
Она прошла по узкой, едва приметной тропинке около четверти мили и наткнулась на зверски изуродованный труп с выпущенными внутренностями. Чуть поодаль среди кустов она заметила другие окровавленные тела.
Здесь была тщательно организованная охота за беглецами.
Боясь засады, Ювентина старалась идти тихо, по-кошачьи ступая босыми ногами, в кровь исколотыми за этот день сучками и колючками.
Вдруг она остановилась. Со стороны реки ей послышался шорох.
Она стояла, не шевелясь и прислушиваясь.
Снова раздался шорох, потом отчетливый треск веток и приглушенный стон.
Ювентина решила, что там умирает в агонии какой-нибудь несчастный, и хотела продолжить путь, но хруст веток послышался совсем рядом — кто-то медленно и тяжело шел в ее сторону.
Ювентина присела за кустом и вскоре увидела показавшегося из зарослей человека, почти голого, в одной набедренной повязке. Грудь его была крест-накрест перетянута окровавленными полосами от разодранной туники.
Это был темнокожий африканец высокого роста.
Он шел шатаясь, как пьяный. Видно было, что силы его иссякли от потери крови и усталости.
Ювентина хотела переждать, пока беглец уйдет своей дорогой, но она вдруг подумала, что в этом несчастном можно будет найти столь необходимого ей товарища во время предстоящего путешествия в Кайету и дальше — в Сицилию.
Немного поколебавшись, Ювентина приняла решение.
Она вышла из-за куста и окликнула африканца.
Тот вздрогнул, оглянулся и попятился. В глазах его она увидела смешанные с испугом ненависть, смертную тоску и немощную угрозу.
— Не бойся, — сказала Ювентина. — Я в таком же незавидном положении, как и ты… Понимаешь ли ты латынь? Или лучше говорить с тобой по-гречески?
— Я узнал тебя, — сразу успокоившись, ответил африканец на хорошей латыни. — Ты Ювентина, та храбрая и славная девушка, которую месяц назад Минуций наградил венком перед собранием воинов… Где-то он теперь? Что с ним? Вероятно, погиб…
— Нет, — покачала головой Ювентина, — его римляне взяли живым. Тот, кому он больше всех доверял, оказался предателем…
— Я так и знал, что нас предали, — прохрипел в ярости африканец. — Но кто же он, этот проклятый богами мерзавец?
— Аполлоний, — коротко ответила Ювентина.
— О, будь он проклят во веки веков! — вскричал африканец и в изнеможении повалился на траву.
— Послушай… — начала Ювентина.
Но африканец поднял голову и спросил:
— Где римляне? Ты их видела?
— Никого не было поблизости, пока я шла сюда от дороги. Похоже, они прекратили облавы. Наши побиты без счета. Ты и я — одни из немногих, кому удалось спастись, если можно назвать это спасением. Вот ты… Что ты думаешь делать? В таком виде? Весь израненный? У здешних обывателей ты не найдешь ни жалости, ни сочувствия. Поэтому я предлагаю тебе… давай договоримся с тобой, что ты меня подождешь на этом самом месте. Я надеюсь добраться до виллы, которая недалеко отсюда. Там остались моя одежда и повозка с лошадью. Если хочешь, дождись меня здесь и вместе мы как-нибудь выберемся отсюда…
Африканец сидел на земле, свесив голову на грудь, и, казалось, не слушал девушку, охваченный какими-то своими мыслями.
— Лучше бы мне было умереть в сражении, — немного погодя отрешенно произнес он, — нанести последний удар ненавистному врагу, а не постыдно бежать…
— Не падай духом, — прервала его Ювентина. — Жди меня здесь, но если до полуночи меня не будет, спасайся, как сумеешь…
Сказав это, Ювентина запомнила место по огромному ветвистому дубу, росшему ближе к проселочной дороге, и поспешила дальше.
Примерно через полчаса, когда настала ночь и на небе засияли звезды, путь ей преградил знакомый залитый водой луг.
Еще около четверти часа она брела по согретой за день теплой воде.
Выйдя на сухое место, она по тропинке поднялась к воротам виллы.
Почуяв ее, залаяли собаки.
Ворота были заперты.
Собаки продолжали заливаться дружным лаем.
— Кто там? — спросил настороженный голос за воротами.
Ювентина узнала голос Анаксимеда, молодого и веселого эпирейца.
— Ах, это ты, Анаксимед?.. Открой мне! Это я, Ювентина…
— Клянусь всеми богами Олимпа! — воскликнул Анаксимед. — Неужели это ты, госпожа?.. А ну, молчать, собаки!.. Вот так неожиданность! Мы же считали тебя погибшей…
Говоря это, Анаксимед быстро отодвигал засовы и, открыв ворота, впустил девушку во двор виллы.
— Как себя чувствует госпожа? — первым делом спросила Ювентина.
— Она еще утром отбыла в Капую. Что ей было здесь делать? Весь двор был завален трупами…
— А солдаты?
— Убрались еще раньше… Эти мошенники напоследок обшарили всю усадьбу и побывали в твоей комнате, перевернув там все вверх дном. К сожалению, они нашли твой пояс с деньгами и едва не подрались во время их дележки…
Анаксимед хотел еще что-то сказать, но в это время появился Гиппий и с ним двое рабов с пылающими факелами в руках.
— Ювентина! — увидев ее, радостно воскликнул управитель. — Хвала Юпитеру Тифатскому, ты жива! А мы уж думали, что тебя поглотил Вултурн! Так нас уверили солдаты, чтоб им самим провалиться в Тартар…
Ювентина была тронута. Она ожидала более холодного приема. Но эти простые люди были искренне рады тому, что она вернулась живой и невредимой.
Она поняла, что у нее не будет затруднений со свободным выездом из имения, хотя рабы, особенно виллик, определенно рисковали, оказывая гостеприимство и помощь беглой рабыне, к тому же разыскиваемой римскими властями (об этом они тоже знали).
Гиппий, взяв факел у одного из рабов, проводил Ювентину в ее комнату, на ходу рассказывая, какой беспорядок оставили после себя солдаты, растащившие многие ценные вещи.
Ювентина слушала его рассеянно, думая о том, что теперь она осталась без денег и что придется их просить у Гиппия.
— Они рыскали по всем комнатам и даже ворвались к госпоже, грозясь обыскать ее до нижнего белья, если она не отдаст им добровольно свои драгоценности, — жаловался виллик. — Она, бедняжка, была ни жива ни мертва от страха, отдав им свой золотой браслет и кольца. А негодяи все время пугали ее, что она поплатится за своего любовника, о чем они как будто бы слышали от самого претора. Правда это была или ложь — не знаю, только госпожа рано утром поспешила в Капую, чтобы припасть к ногам претора и рассказать ему о своей невиновности…
В комнате Ювентины, как и сообщил ей Анаксимед, царил полный разгром.
Все ее одежды были разбросаны по полу.
Ювентина немедленно отыскала и ощупала свой зимний плащ. Она облегченно вздохнула, обнаружив, что зашитый в нем алабастр на месте.
Ювентина сразу почувствовала в себе гордую уверенность и презрение к римским сыщикам, которым удалось бы найти ее и задержать — теперь она могла в любое время исчезнуть из этого ненавистного мира…
Внезапно Гиппий ударил себя в лоб рукой, о чем-то вспомнив.
— Вот старый дурак! — сказал он. — Совсем забыл тебе сказать… Разве Анаксимед ничего не говорил тебе?
— Нет… А что такое? — равнодушно спросила Ювентина, собирая раскиданные по всей комнате вещи.
— Незадолго перед закатом здесь был Мемнон…
— О, боги! Что ты говоришь, Гиппий? — с волнением, перехватившим ей дыхание, воскликнула Ювентина.
— Ну да, они примчались сюда на измученных конях, он и его товарищ… кажется, его звали не то Варий, не то Барий, — продолжал Гиппий. — Мемнон, как только услышал, что ты утонула в реке…
— Утонула? Но ведь я жива! — Ювентина широко раскрыла глаза и в тот же миг радостно сообразила, что Мемнон жив, раз он появился на вилле в конце дня.
— Нехорошо получилось, — с виноватым видом вздохнул Гиппий. — Мы-то все думали, что тебя нет в живых. Один из солдат хвастался, что метнул в тебя дротик рукой, никогда не дававшей промаха. Суди сама, что нам было думать?..
— О, милый, добрый Гиппий… У меня все в голове перемешалось! Повтори, прошу тебя, когда это было? Когда он здесь появился? — обнимая и целуя старика в порыве радости, спрашивала Ювентина.
— Постой-ка… Осторожнее, у меня факел в руке! — отстранялся от нее Гиппий, немного растерянный и в то же время растроганный ее неожиданными ласками.
— Значит, это было перед закатом? — снова с нетерпением спросила девушка.
— Не совсем… Солнце еще высоко стояло над синуэсскими холмами. Все рабы в это время были заняты погребением тех несчастных парней, которых ночью побили римляне…
— И что же, Гиппий, что же?..
— Когда я стал рассказывать о том, что здесь произошло, Мемнон, узнав о тебе, побледнел и схватился за голову. Больше уж я от него не услышал ни слова. Он так убивался, бедняга, что забыл попрощаться…
— О, боги! — прошептала Ювентина.
От этой неожиданной и радостной вести она вдруг почувствовала слабость в ногах и опустилась на кровать.
Лицо и глаза ее сияли счастьем.
— Жив! Жив! — с упоением повторяла она, не сдерживая слез радости, струившихся по ее щекам. — Ах, если бы и он знал, что я жива!.. Но ничего! Я знаю, как его найти. Только бы боги его сохранили!.. О! Как я счастлива!..
В радостном возбуждении Ювентина заторопилась с отъездом из имения.
Она едва не забыла о том, что весь день ничего не ела, но голод в конце концов дал о себе знать.
Гиппий предложил ей вареную баранину и кусок пирога.
Быстро покончив с едой и запив ее несколькими глотками вина, Ювентина вспомнила об африканце, оставшемся в зарослях у реки, и попросила виллика дать ей в дорогу немного печеного хлеба, кувшин с чистой родниковой водой, а также что-нибудь из мужской одежды.
Ей пришлось рассказать Гиппию о несчастном беглеце, которому она обещала помочь.
Виллик отнесся к этому с полным пониманием. Он нашел среди хранившегося у него старого тряпья довольно крепкую тунику и залатанный во многих местах плащ.
Когда Ювентина завела разговор о деньгах, Гиппий дал ей шесть денариев.
Для бедного старика это были деньги немалые. Ювентина его горячо благодарила.
Еще тридцать сестерциев собрали для нее рабы имения.
Вообще они проявили к ней великодушное участие. Раньше многие из них в разговорах с нею крайне отрицательно относились к восстанию, хотя в глубине души сочувствовали доведенным до отчаяния рабам латифундий, понимая разницу между невыносимыми условиями жизни последних и более чем терпимым собственном существовании в имении своей «добрейшей госпожи». Ювентину они полюбили за мягкий и приветливый нрав, жалея ее, как попавшую в беду сестру по несчастью. Им не надо было объяснять, сколь велико многообразие обстоятельств, играющих судьбами подневольных людей и способных любого из них сделать жертвой ответственности за чужие преступления. Они были уверены, что только из-за сумасброда Минуция девушка была объявлена во всеиталийский розыск претором Рима. Поэтому они от чистого сердца желали ей избежать всех грозивших опасностей.
Анаксимед помог Ювентине сложить вещи в двуколку.
Кувшин с водой, чтобы он не раскололся во время дорожной тряски, один из рабов поместил в специальную корзинку.
Потом Анаксимед запряг в повозку Адаманта, и примерно за час до полуночи Ювентина покинула виллу, благословив ее обитателей за их доброту и участие.
Ювентина погнала лошадь напрямик через луг, затопленный водой.
Выехав на дорогу, она вскоре добралась до того места, где рос замечательный своими размерами вековой дуб, привязала Адаманта к росшему неподалеку молодому деревцу и отправилась на поиски раненого африканца.
Ей не понадобилось окликать его. Африканец сам вышел ей навстречу из зарослей, бормоча слова благодарности.
Он уже не надеялся на то, что дождется ее. Без нее он, вне всякого сомнения, был бы обречен на гибель. Вряд ли он встретил бы сострадание у кампанцев — они немедленно выдали бы его властям.
Ювентина сразу обратила внимание на то, что он называет ее «госпожой».
Когда они подошли к повозке, он клятвенно пообещал служить ей до конца своих дней.
— Как твое имя? — спросила Ювентина.
— Сирт, госпожа. Так назвал меня мой первый господин, привезший меня в Италию еще мальчишкой из Карфагена. Отец мой был богатый ливиец, а мать бедной эфиопкой, его рабыней-наложницей… вот все, что я знаю о своем происхождении. Но прошу тебя, доверься мне, добрая девушка. Я не какой-нибудь варвар, который…
— Сначала, Сирт, займемся твоими ранами, — прервала его Ювентина, доставая из повозки кувшин с водой и чистое тряпье, которым снабдил ее Гиппий, узнав, что беглец ранен. — Будет плохо для нас обоих, если раны твои воспалятся в пути. Что тогда прикажешь мне с тобой делать?
— О, не беспокойся, моя госпожа! Главным достоинством моим всегда было железное здоровье. Его не сломили ни нужда, ни лишения, ни розги надсмотрщика…
— Это хорошо, но подлечить тебя не помешает, — говорила Ювентина, начав снимать с него грязные, пропитанные кровью и присохшие к ранам повязки. — Придется тебе немного потерпеть…
— Ты не услышишь от меня ни звука, — мужественно пообещал Сирт.
Ювентина стала осторожно промывать африканцу раны на груди водой из кувшина, одновременно слушая его рассказ о том, как ему удалось спастись во время избиения беглецов капуанскими обывателями, устроившими им засаду у реки.
— Кое-кто бросался в реку и плыл к противоположному берегу, только там их поджидали казилинцы с дубьем и рогатинами. Что мне оставалось делать? Я решил прибегнуть к старому способу, который не раз использовал, скрываясь от облав в Помптинских болотах. Я срезал кинжалом стебель камыша, взял в рот один его конец и погрузился с головой в воду недалеко от берега, держа над водой другой его конец, и так дышал через него, пока вокруг рыскали убийцы. Не помню, сколько я пробыл под водой и как выбрался на берег. Раны мои кровоточили, голова кружилась и во всем теле я чувствовал такую слабость, какой никогда в жизни не испытывал. Я изорвал свою тунику, кое-как перевязал раны и стал дожидаться темноты, чтобы потом убраться отсюда, но вот пришла ты — да будут благосклонны к тебе все божества — и подала мне надежду. Ведь я понимал, что меня в конце концов схватят и пригвоздят к кресту. Теперь я навеки раб твой и…
— Да, теперь тебе везде и всюду придется звать меня госпожой и во всем меня слушаться, — мягко прервала его Ювентина. — Вот что я скажу тебе на будущее… Если в дороге кто-нибудь обо мне будет спрашивать, кто я такая и откуда, называй меня Веттией, женой Артемидора Лафирона из Брундизия, судовладельца, занимающегося морскими перевозками из Италии в Грецию… Хорошо запомнил или мне повторить?
— Да, моя госпожа, я запомнил… Ты — Веттия, а муж твой — Артемидор Лафирон из Брундизия, владелец кораблей, на которых доставляют грузы в Грецию и обратно в Италию.
— Я рада, что ты оказался таким сообразительным.
Промыв Сирту раны, Ювентина нарвала листьев подорожника (он рос здесь в изобилии), наложила их на раны и сделала новые повязки из чистой ветоши, после чего помогла раненому надеть тунику, которой он несказанно обрадовался.
— О, госпожа! — растроганным голосом воскликнул Сирт. — Родная мать не заботилась обо мне так, как ты!..
Потом Ювентина вспомнила о хлебе, который прихватила с собой из имения.
— Вот, подкрепись немного, — сказала она, протянув африканцу ломоть печеного хлеба. — Утром мы остановимся в каком-нибудь трактире и закажем себе горячий завтрак.
Сирт с жадностью набросился на хлеб, а Ювентина вдруг вспомнила о Минуции.
Она представила его в оковах, в мрачной тюремной камере и тяжело вздохнула.
Ей было ясно, что Минуций обречен. Претор может казнить его прямо в Капуе. Лукулл — магистрат, обладающий неограниченной властью вне пределов Рима. С другой стороны, Минуций является римским гражданином, причем из всаднического сословия. Возможно, претор отвезет его в Рим и судьба предводителя восставших рабов будет решаться там. Но вряд ли Минуций воспользуется правом провокации[444]. Народное собрание только подтвердит судебное постановление о применении к нему высшей меры наказания, а о законе Гая Гракха, который предусматривал в качестве высшей меры для римских граждан изгнание, а не смертную казнь, никто не вспомнит…
— Торопиться нам незачем, — заговорила Ювентина после минутного молчания, как бы рассуждая вслух. — На правый берег Вултурна мы можем попасть, лишь проехав через Казилин, но мы это сделаем днем, а не ночью, чтобы меньше привлекать к себе внимания. К тому же у меня возникла одна мысль…
Она снова умолкла, задумавшись.
— Знаешь что, Сирт? — сказала она после долгого молчания. — Нам с тобой следует, как только рассветет, наведаться в Капую.
— В Капую? — осторожно переспросил африканец, проглотив последний кусок хлеба.
— Да. Там мне нужно встретиться с одним моим хорошим знакомым… Как ты себя чувствуешь?
— Благодаря твоим заботам твой ничтожный раб чувствует себя так, словно он заново родился на свет.
— Этот мой знакомый — римлянин, центурион, — продолжала Ювентина. — Мы знали друг друга еще в Риме. Недавно я спасла ему жизнь. Надеюсь, он этого не забыл… Мне нужно разыскать его и поговорить с ним… о Минуции, которого, вероятно, держат в капуанской тюрьме.
— О Минуции? Но ему уже ничем не поможешь, — тихо проговорил Сирт.
— Это верно, — вздохнула Ювентина, — спасти его невозможно, но… может быть, Лабиен — так зовут римлянина, который, кстати, до восстания был самым близким другом Минуция… может быть, с его помощью удастся избавить его от напрасных страданий, издевательств, пыток… ведь римляне все равно казнят его… Как ты думаешь?
— Но… разве есть такая возможность?
— Кажется, есть, — Ювентина еще раз трепетно вздохнула. — К сожалению, это все, что я и его римский друг можем для него сделать, — прошептала она.
— Если ты так решила… — начал Сирт.
— Да, я так решила, — прервав его, сказала Ювентина. — Лучше ему сразу умереть, чем терпеть мучения перед неизбежным концом. Во всяком случае он будет волен сделать свой выбор… А ты считаешь иначе?
— Я полностью с тобой согласен, — ответил Сирт, хотя очень смутно догадывался, о чем идет речь.
Но он не решился докучать девушке лишними вопросами.
— Нам нужно подумать о том, где провести остаток ночи, — в раздумье произнесла Ювентина и вспомнила о заброшенной вилле на полпути между усадьбой Никтимены и Капуей.
Эту виллу, когда восстание охватило всю капуанскую округу, работавшие на ней рабы из мести предали огню, но внезапно хлынувший дождь не дал пламени как следует разгореться, и усадебный дом наполовину уцелел. Ювентина однажды укрылась в нем от грозы, совершая прогулку верхом на коне.
Ювентина объяснила Сирту, куда им предстоит ехать, и оба уселись в двуколку.
— Будем надеяться, что там нас никто не потревожит, — ударив вожжами коня, сказала Ювентина, — а утром приведем себя в надлежащий вид, чтобы не отличаться от обычных людей, и Аппиевой дорогой отправимся в Капую.
На следующий день после своей победы претор Лукулл приказал отобрать из числа пленных двести пятьдесят человек и распять их вдоль дороги от Капуи до Казилина, что, по его мнению, должно было выглядеть не только устрашающе, но и символично, ибо именно этим двум городам в своей дерзости угрожали беглые рабы.
— Это послужит уроком всякому, кто посмеет поднять оружие против Рима и охраняемых им союзников, — заявил Лукулл, выступая с напыщенной речью на городской площади перед сходкой солдат, принимавших участие в сражении.
Подготовка к казни началась ближе к полудню.
У Флувиальских ворот быстро собиралась толпа обывателей, всегда жадных до всякого рода зрелищ.
Массовая казнь рабов по древнему обычаю, то есть распятие на крестах — такого капуанцы еще не видели.
По толпе пронесся слух, что под вечер в амфитеатре по приказу претора будет устроена травля зверей и бестиариями на арене будут выступать пленные мятежники без какого-либо оружия.
Эта новость наполнила радостью сердца жителей города парфюмеров и вскоре донеслась до соседнего Казилина, граждане которого тоже очень любили кровавые представления.
На предстоящее зрелище казни пленных восставших рабов высыпали чуть ли не все жители Капуи от мала до велика.
Очень скоро вдоль всего участка Аппиевой дороги между двумя городами стало весьма оживленно. Даже крестьяне, везущие на повозках или тележках свой товар на капуанский рынок, тоже останавливались вблизи Флувиальских ворот, чтобы не пропустить зрелище.
Между тем большое количество солдат, общественных рабов и наемных рабочих уже копали ямы для столбов и сносили к дороге пыточные орудия: жуткого вида станки, оборудованные гирями и устройствами для выкручивания рук и ног, специальные жаровни и знаменитую «кобылу», на которой тела несчастных жертв растягивались так, что члены выскакивали из суставов.
Возле одной из башен Флувиальских ворот, на площадке, окруженной со всех сторон вооруженной стражей, покорно дожидались своей участи двести пятьдесят осужденных.
Сразу бросались в глаза их изможденный вид и покрытые ранами тела, свидетельствовавшие о том, что в плен они попали после ожесточенного сопротивления.
В толпе говорили, что претор Лукулл приказал отобрать для немедленной казни наиболее ослабевших пленников, которые все равно скоро умрут или не выдержат далекого перехода из Капуи в Рим, куда претор намеревался доставить остальную часть беглых рабов вместе с их вождем Минуцием.
Ровно в полдень примерно в полутора милях от Капуи на Аппиеву дорогу, свернув на нее с проселочной, выехала легкая двухколесная повозка, запряженная добрым конем серой масти.
Лошадью правил темнокожий возница. Рядом с ним сидела хорошо одетая красивая девушка с белокурыми волосами.
Это были Ювентина и Сирт.
Двуколка подкатила к Флувиальским воротам, возле которых собиралась толпа.
Ювентина и Сирт уже знали, что здесь происходит. О готовившейся казни они услышали от встречных пешеходов.
Когда Сирт уже собирался повернуть к расположенному неподалеку от ворот большому конному двору, Ювентина вдруг схватила африканца за руку и велела ему остановиться.
— Вон там… видишь, среди этих несчастных перед башней у ворот? — взволнованно прошептала девушка. — Видишь, сидит на камне… молодой с курчавыми темными волосами и чертит палочкой на земле?.. Узнаешь ты его?
— Клянусь Ваалом[445]! Да это один из ликторов Минуция, если не ошибаюсь…
— Да, это Геродор, тот самый юноша, с которым мы вместе бросились в реку, спасаясь от солдат… Ах, только бы успеть, только бы успеть найти Лабиена! Он должен упросить претора помиловать Геродора, который на своих руках вынес его, раненого, с поля сражения… О, великие боги! Не дайте свершиться несправедливости!..
Несколько мгновений на лице девушки отражалась мучительная работа мысли.
— Придется расспрашивать о Лабиене всех встречных солдат, — прошептала она. — Он был префектом конницы. Не может быть, чтобы никто из них не знал, как его найти.
Ювентина сошла с повозки и сказала Сирту:
— Поезжай на конный двор и жди меня там. Вот тебе кошелек, здесь все деньги, которыми мы располагаем. Если найду Лабиена, попрошу у него еще немного… Ах, только бы успеть!.. Позаботься об Адаманте, задай ему корма вволю и сам хорошенько подкрепись в трактире. Постарайся никому не показать, что ты ранен.
— Не беспокойся, госпожа! Все исполню, как ты сказала!
Ювентина поспешила к воротам, а Сирт погнал Адаманта по пыльной дороге к конному двору.
Торопливо пробираясь сквозь толпу, Ювентина вдруг лицом к лицу столкнулась с тремя нарядно одетыми молодыми людьми, одним из которых оказался не кто иной, как Марк Скавр.
Эта встреча с ним была очень нежелательна.
Голова молодого нобиля была обвязана повязкой, а правая рука висела на перевязи горизонтально к груди. Все свидетельствовало о том, что сын принцепса сената не избежал участия во вчерашнем сражении и при этом немало пострадал.
— Вот так красавица! — с неподдельным восхищением произнес один из молодых людей, высокий и широкоплечий юноша лет двадцати с приятным мужественным лицом.
— Веттия! — удивленно воскликнул Скавр. — Да будет благосклонна к тебе Юнона, прекрасная Веттия!
— Рада видеть тебя, достойный и храбрый Марк Скавр! — с чарующей улыбкой отвечала Ювентина, сделав над собой невероятное усилие, чтобы изобразить на своем лице искреннюю радость. — Пусть всегда тебе сопутствуют Марс и Беллона!
— Ну как не позавидовать этому баловню Фортуны! — сказал второй приятель Скавра, окинув Ювентину веселым взглядом. — Едва успев получить воинскую награду из рук самого претора, он тут же удостоен внимания самой красивой девушки из тех, каких нам довелось увидеть за все время пребывания в Кампании! Не правда ли, Капитон? — обратился он к рослому красавцу, который первый выразил свое восхищение красотой Ювентины.
— Не могу с этим согласиться, Антипатр! Фортуна здесь совершенно ни при чем! — шутливо возразил Капитон. — Нет, нужно отдать должное отменной доблести самого Скавра, который в отличие от нас явно не терял даром времени в перерывах между походом и двумя битвами.
— Мы будем ждать тебя у храма Геркулеса, — сказал Скавру Антипатр, и молодые люди, посмеиваясь, продолжили свой путь, оставив приятеля наедине с его хорошенькой знакомой.
Ювентина живо припомнила все, что произошло в саду постоялого двора Септимена, где Марк Скавр, в полной мере проявив свой необузданный и любвеобильный темперамент, сорвал с ее губ не меньше десятка пламенных поцелуев, и где она, разыгрывая перед ним ветреную супругу ревнивого и злого старика, назначила молодому патрицию любовное свидание в Капуе.
Теперь она гадала, обнаружил ли Скавр ее обман относительно несуществующей гостиницы на придуманной ею улице Серповщиков или тот еще не удосужился занять себя ее поисками, забыв про их мимолетную встречу в круговороте последних событий?
Судя по выражению лица Скавра, в глазах которого появился знакомый ей чувственный огонек, он не собирался уличать ее в обмане.
Ювентина подумала о том, что Скавр не мог не знать Лабиена, командовавшего конницей претора в сражении у Тифатской горы, и что с его помощью ей, может быть, удастся быстро найти центуриона…
— Давно ли ты в Капуе, милая Веттия? — спросил Скавр, лаская ее взором.
— О, я только приехала… из Неаполя, — ответила Ювентина. — Ты, наверное, помнишь… я говорила тебе о моей сестре…
— Да, да… Ты говорила, что ей нездоровится. Как она себя чувствует?
— Намного лучше, она почти совсем выздоровела… А ты, я вижу, — тоном сострадания и жалости сказала Ювентина, бросая взгляд на головную повязку Скавра и на его руку, висевшую на перевязи, — ты, я вижу, участвовал в этом ужасном сражении, о котором я слышала по пути сюда? Надеюсь, твои раны не опасны?..
— Да, мне пришлось поработать мечом, — не без горделивого удовольствия ответил Скавр. — Хвала Юпитеру, мне посчастливилось выйти живым из вчерашней резни. Отделался двумя небольшими ранами…
— Ах, я представляю себе, что тебе пришлось испытать!
— Так ты говоришь, что только приехала? — спросил Скавр.
— Да, и мне необходимо передать письмо одному человеку, — поспешила сказать Ювентина. — Оно предназначено некоему Марку Атгию Лабиену, центуриону. Ты случайно не знаком с ним?
— А, Марк Лабиен? Центурион триариев? Как же, я с ним хорошо знаком.
— Прекрасно! — обрадовалась Ювентина. — Ты не поможешь ли мне найти его?
— Охотно. Мне известно, где он снимает квартиру. Я дважды бывал у него по поручению претора. Неустрашимый храбрец этот Лабиен! Прославился, командуя своими всадниками в сражении под Капуей. Претор Лукулл ставил его в пример другим… но справедливости ради нужно сказать, что ему просто больше повезло, чем тем двадцати римским центурионам, из которых одни нашли смерть на поле брани, а другие испытали невиданный позор, побывав в плену у беглых рабов… Конечно, Лабиен действительно проявил отвагу в бою, был тяжело ранен и мятежники едва не прикончили его, но к счастью для него, поблизости оказались рабы самого Минуция. Они узнали Лабиена, потому что он был близким другом их господина и они его часто видели вместе с ним. Эти-то рабы и спасли его, а Минуций по старой дружбе приказал окружить раненого всяческими заботами и в конце концов отпустил с почетом…
— Да, я слышала, что он был ранен, — сказала Ювентина, стараясь не показывать, что очень торопится, но чувствуя, как за разговором уходит попусту драгоценное время. — Известие об этом получил один из родственников Лабиена, проживающий в Неаполе… добрый знакомый моей сестры, — продолжала выдумывать она. — Узнав, что я буду проездом в Капуе, он написал Лабиену записку и велел передать ему кое-что на словах…
— Кстати, — с невинной улыбкой произнес Скавр, — в том же квартале, где остановился на постой Лабиен, есть очень приличная гостиница.
— Да, да, конечно, — торопливо проговорила Ювентина, многообещающе взглянув на молодого патриция, — но сначала нужно разыскать Лабиена.
Подхватив Ювентину под руку, Скавр повел ее по главной улице в центр города.
По пути он с увлечением рассказывал о своем участии в «битве при Казилине», подробно остановившись на том, как он, оказавшись в самой гуще кровавой резни, дрался не на жизнь, а на смерть, пока не получил удар в голову и не упал без чувств, и как потом, уже после сражения, товарищи с трудом отыскали его в груде трупов и оружия.
Свой рассказ Скавр закончил, упомянув о том, что он был награжден венком за храбрость, который ему возложил на голову сам претор при кликах всего войска.
Разговаривая, они подошли к храму, посвященному Сатурну и Луе.
Храм этот в Капуе и за ее пределами назывался Белым, так как целиком был выстроен из мрамора. Он стоял на небольшой площади, где обычно собирались богатые и знатные капуанцы.
Здесь Скавр неожиданно для самого себя встретился с группой знакомых ему центурионов, которые при его появлении с шумом его приветствовали. Все они были уже изрядно пьяны и готовились к новому возлиянию в честь Юпитера Тифатского, даровавшего римлянам блестящую победу над врагом.
Центурионы громкими криками подозвали разносчиков вина.
Скавру и Ювентине тоже поднесли по полной чаше.
Ювентина решительно отказалась пить, заявив, что совершает возлияния вином только у алтарей храмов.
Скавру же пришлось уступить настоятельным просьбам приятелей. Он осушил большую чашу фалернского и быстро захмелел.
Ювентина, увидев, что Скавру, окруженному шумной компанией, подносят новую чашу, тихо спросила у одного из центурионов, не знает ли он, где снимает квартиру Марк Аттий Лабиен, и, получив утвердительный ответ, уговорила его проводить ее к нему.
Уходя, она мило улыбнулась Скавру и пообещала ему очень скоро вернуться.
— Ювентина! — изумленно вскричал, поднимаясь ей навстречу, Марк Лабиен, опиравшийся на толстую трость.
Лицо центуриона триариев было изможденным и бледным.
От него только что ушел врач, сменивший ему повязки на ранах.
— Да помогут тебе божественный Эскулап и Диана Тифатская! — с порога приветствовала девушка Лабиена. — Как же так, бедный мой Лабиен! Ведь ты уже начал выздоравливать, когда мы с тобой простились в храме Юпитера…
— Проклятые раны! Никак не хотят заживать без твоего ухода, — невесело пошутил Лабиен, заметно растерянный, удивленный и вместе с тем обрадованный ее неожиданным появлением. — Но ты, Ювентина? Как ты здесь оказалась!.. Во-первых, благодарение всем бессмертным богам за то, что ты жива! Вчера у меня был посыльный от Никтимены. Он сказал, что ты скорее всего погибла… Впрочем, садись и рассказывай обо всем по порядку!
И Ювентина, стараясь говорить коротко, описала Лабиену свои злоключения, умолчав лишь о Сирте и об огромной радости своей по поводу того, что Мемнону удалось вырваться из жестокой бойни под Казилином (Лабиену не известны были ее отношения с Мемноном — он даже не подозревал о существовании последнего).
Лабиен слушал ее молча, ни разу не перебив вопросом или замечанием. По его лицу было видно, что он потрясен обстоятельствами предательского захвата в плен Минуция.
Когда Ювентина закончила свой рассказ, Лабиен мрачно произнес:
— Он не должен был отдаваться живым в руки врагов, зная, какая участь его ожидает.
Помолчав, он продолжил:
— Что касается тебя, Ювентина, то ты можешь быть уверена — я сделаю все, чтобы уберечь тебя. Я временно укрою тебя на отцовской вилле, пока мы вместе не придумаем, что нам делать дальше. Я буду ходатайствовать перед Клавдием Марцеллом, перед Манием Аквилием, перед…
Ювентина, покачав головой, мягко перебила его:
— Нет, Лабиен, я пришла к тебе просить не за себя. Я не нуждаюсь в снисхождении ко мне римского правосудия. Скажу больше, я его не признаю. То, что ты и другие свободные, родившиеся, как и я, в Лации, называете матерью-родиной, для меня хуже злой и несправедливой мачехи. Мне нет места на земле, которую называют прекрасной Италией. Я решила навсегда покинуть эту страну, оставить ее тихо, без проклятий и без жалоб на пережитые здесь унижения, издевательства, позор и пытки. По законам высшей справедливости я никому ничего здесь не должна и никому ничем не обязана. Пусть Италия забудет про меня и я про нее забуду…
Ювентина остановилась и грустно улыбнулась Лабиену, который в этот момент смотрел на нее глазами, полными удивления.
— Прости меня, — сказала она. — Тебе, наверное, не очень приятно слушать это. Ты — римлянин, свободнорожденный гражданин великого государства. Тебе трудно понять таких, как я… Лучше не будем говорить об этом, — Ювентина подавила вздох и продолжала: — Когда я подъезжала к городу, то увидела приготовления к казни. Среди осужденных, которые должны сегодня умереть, я заметила Геродора. Спаси его, Лабиен, обратись к претору с просьбой о его помиловании. Ты — заслуженный командир и храбрый воин, отличившийся в сражении у него на глазах. Не может быть, чтобы он тебе отказал. Скажи ему, что Геродор спас тебя от неминуемой гибели. Это должно на него подействовать…
— Я все понял, Ювентина. Я обязательно буду просить за Геродора…
— Но поторопись, там уже все готово… Боюсь, как бы ты не опоздал.
— Я отправляюсь немедленно.
— И последнее, — сказала Ювентина, протягивая Лабиену изящный глянцевый алабастр. — Возьми это и, если сможешь, передай Минуцию. Ты ведь сам только что выразил сожаление, что Минуций не должен был попасть живым в руки врагов. В этом пузырьке — очень сильный яд. Когда я два с лишним месяца назад решила покинуть Рим, мне пришло в голову обзавестись им — я должна была принять участие в противозаконном деле и поклялась умереть раньше, чем предстану перед не знающими милосердия ночными триумвирами. До последнего дня я берегла его для себя, но Минуций сейчас нуждается в нем больше, чем я. Он должен избавить себя от издевательств, оскорблений и возможных пыток… Как бы ты ни относился к тому, что он совершил, но он был твоим другом. Будь великодушен к несчастному. Пусть это будет для него нашим прощальным даром — твоим и моим…
Лабиен, слегка побледнев, молча взял пузырек из руки девушки и тут же спрятал его в широком поясе своей туники.
— Я постараюсь добиться свидания с ним, — тихо сказал он. — Обещаю тебе это.
Немного помедлив, Ювентина обратилась к Лабиену:
— Мне нужно немного денег… всего десять-двенадцать денариев. Этого, я думаю, мне хватит на дорогу и…
— Ты хорошо подумала, Ювентина? — прервав, спросил ее Лабиен. — Подумай еще. Может быть, тебе не стоит отказываться от моего покровительства?..
— Благодарю тебя, Лабиен, но я не могу принять твоего любезного предложения. Мое решение бесповоротно. Я постараюсь прислать тебе весточку о себе, как только устроюсь на новом месте…
— На новом месте? Но где? — спросил Лабиен, пытливо глядя на девушку.
— Думаю, пока в Сицилии, — немного помедлив, ответила Ювентина.
Потом она вспомнила о Скавре и попросила с улыбкой:
— Окажи мне любезность, Лабиен, и прикажи одному из слуг проводить меня к Флувиальским воротам в обход главной улицы. Видишь ли, мне не хотелось бы там снова встретиться с одним молодым вертопрахом… Он из знатных римлян, ужасный волокита. Мы с ним как-то совершенно случайно познакомились, и с тех пор он не дает мне прохода…
Лабиен понимающе кивнул.
— Хорошо, я все устрою, — сказал он и ушел в смежную комнату.
Вскоре он вернулся оттуда, держа в руках кошелек.
— Здесь двадцать золотых и сорок серебряных денариев — все, что у меня есть…
— О, мне не нужно так много! — протестующе воскликнула Ювентина.
— Денег никогда не бывает много, обычно их всегда не хватает, — рассудительным тоном сказал Лабиен и настоял на том, чтобы девушка взяла кошелек.
Ювентина с благодарностью приняла этот щедрый и благородный дар молодого римлянина, радуясь, что теперь ей с Сиртом не придется испытывать никаких трудностей с деньгами. В будущем она собиралась пополнить их запас, продав лошадь и повозку в Кайете. Ювентина рассчитывала на то, что денег, вырученнных от этой продажи, вместе с деньгами, полученными от Лабиена, хватит надолго.
Спустя немного времени Лабиен и Ювентина простились друг с другом.
Лабиен поговорил с домоправителем, и тот кликнул молодого раба, который, узнав, что от него требуется, повел Ювентину знакомыми ему улицами и переулками к Флувиальским воротам, минуя центральную улицу.
Еще один слуга, по просьбе Лабиена, послан был к дому городского префекта узнать, там ли претор Лукулл. Вскоре он вернулся обратно, сообщив, что претор уже отправился за город, чтобы лично присутствовать при казни бунтовщиков.
Как раз в это время появился Марк Скавр.
Молодой патриций не очень твердо держался на ногах после выпивки с приятелями-центурионами. Он заплетающимся языком поприветствовал Лабиена и спросил о Ювентине.
— Ты немного опоздал. Она только что ушла, — ответил Лабиен.
— Странно… я должен был ее встретить по пути сюда. Она обещала мне, что вернется к Белому храму…
— Наверное, вы разминулись, — с усмешкой сказал ему Лабиен.
Немало озадаченный, Скавр поспешил на Альбанскую улицу, надеясь разыскать там девушку.
Минуту спустя и Лабиен, опираясь на трость, вышел из дома в сопровождении своего раба Аристиона.
К Флувиальским воротам Лабиен и Аристион подошли, когда пытки и казни пленных бунтовщиков уже начались.
Об этом они догадались, выйдя из ворот на запруженную народом Аппиеву дорогу, по мучительным стонам и душераздирающим воплям, доносившимся со стороны храма Геркулеса, где, как вскоре выяснилось, расположился со своей свитой претор Луций Лукулл.
Аристион, оберегая господина от случайных толчков среди теснившихся вокруг людей, довел его до храма, неподалеку от которого восседал на курульном кресле претор, окруженный ликторами, телохранителями и местной знатью. Рядом с ним был капуанский префект Гельвинован. Все они наблюдали, как корчатся на пыточных станках обнаженные тела осужденных.
Чуть подальше от того места, где производились пытки с применением специальных орудий, палачи секли розгами привязанных к столбам пленников, перед тем как предать их распятию на крестах.
Велев рабу оставаться на месте, Лабиен пошел, опираясь на трость, прямо к претору.
— А, сюда, сюда, храбрый Марк Лабиен, — увидев его и подзывая к себе жестом руки, сказал Лукулл. — Как ты себя чувствуешь? Очень хорошо, что ты, несмотря на свои ранения, нашел в себе силы вместе с нами посмотреть, как наказывают бунтовщиков. Можешь вдоволь насладиться мщением за полученные тобой раны! Как видишь, этим негодяям дают отличный урок, который послужит исправленью всех остальных. Слышишь, как они вопят? Жестокое, но поучительное зрелище!..
— Славный Луций Лукулл, — обратился к претору Лабиен. — Врач настоятельно советовал мне соблюдать покой и не тревожить понапрасну мои раны, но я случайно узнал, что среди справедливо осужденных тобой мятежников находится один человек, которого я прошу тебя помиловать.
— Ты просишь помиловать одного из этих бунтовщиков? — удивился Лукулл. — Но, согласись, для помилования такого рода преступников нужны очень и очень веские основания. И хотя я в данный момент обладаю неограниченной судебной властью, ничто не может заставить меня вершить правосудие вопреки закону, моей совести и благу республики.
— Благодаря этому человеку я остался в живых, — сказал Лабиен. — После сражения у Тифатской горы он на своих руках вынес меня, раненого, истекающего кровью, с поля битвы и уберег от ярости варваров, которые хотели меня добить. Не только люди, но и сами бессмертные боги осудят меня, если я окажусь неблагодарным по отношению к своему спасителю и забуду о совершенном им благодеянии по отношению ко мне…
По толпе горожан, прислушивавшихся к разговору между претором и раненым центурионом, пробежал ропот любопытства.
Лукулл напустил на себя важный и строгий вид.
— Я понимаю твои чувства, Лабиен, но ты просишь за того, кто обвинен в тягчайшем государственном преступлении. Ты просишь о помиловании злобного врага Рима и вот этих людей, среди которых немало пострадавших от мятежа подлых рабов. Многие из тех, кого ты видишь перед собой, лишились своих родственников — отцы сыновей, дети отцов, а жены своих мужей. У иных разграблено имущество, сожжены поместья, а верные их рабы безжалостно убиты. Вспомни, наконец, об опасности, которая угрожает стране со стороны бесчисленных варваров, готовых вторгнуться в нее! Подумай, насколько возросла бы эта опасность, если бы армия наглых рабов присоединилась к полчищам кимвров, опустошая вместе с ними Италию. Быть милосердным к кому-либо из них — значит потворствовать будущим мятежам. Римляне даже по отношению к своим собственным гражданам отличались чрезмерной суровостью, когда дело шло о спасении государства. Ганнибал, уничтоживший цвет римского воинства при Каннах, предложил Риму выкупить пленных, и сенат, хотя многочисленные толпы родственников этих пленных воинов, собравшиеся на Форуме перед курией, со слезами и рыданиями умоляли сенаторов пойти навстречу предложению Ганнибала, вынес поистине жестокое постановление: все сдавшиеся в плен врагу — трусы и предатели, не достойные выкупа. И что же? Всех пленных Ганнибал продал в рабство, и они рассеялись по всей ойкумене. Только после окончания войны вспомнили об этих несчастных и стали их разыскивать в чужих странах, но нашли немногих, большинство же сгинуло в рабстве. Так же сурово поступил сенат и с каннскими солдатами, бежавшими с поля боя: они были объявлены трусами, изменившими своему долгу и и поэтому не достойными защищать отечество. Все они, собранные вместе, высланы были прочь из Италии и за ее пределами помещены в отдельный лагерь без права сражаться с карфагенянами. А вместо них были составлены легионы из рабов, выкупленных за счет государства. Вот как поступал сенат в отношении собственных граждан. До сих пор находятся люди, упрекающие его в жестокой несправедливости. Но согласись, если бы сенат поступал иначе, разве одолели бы римляне могущественного врага, пятнадцать лет разорявшего италийскую землю? И почему мы, римляне, должны проявлять милосердие к каким-то рабам, этим отбросам человечества, пытавшимся нанести предательский удар в спину нашей родине? Нет им пощады! Пусть этот рассадник заразы будет выжжен каленым железом!..
Толпа отозвалась на речь претора шумным одобрением.
Как раз в это время Лабиен увидел и узнал Геродора: палачи подводили его к одному из самых зверских изобретений мастеров пыточного дела — так называемой «кобыле», представлявшей собой особый станок в форме лошади.
— Так, значит, ты, претор, считаешь, что спасение жизни римского гражданина, то есть деяние, всегда почитавшееся среди римлян выдающимся подвигом[446], признается таковым, если его совершил свободный, но никак не раб? — с возмущением произнес Лабиен, решивший до конца биться за помилование Геродора. — И все же я прошу тебя, Лукулл, остановить палачей. Вот он, тот самый юноша, которому я обязан жизнью! Если то, что он сделал для меня, римского гражданина, кажется тебе недостаточным, чтобы сохранить ему жизнь, я позволю себе напомнить тебе о законе, который почти забыт нынешними законоведами, но который еще никто не отменял…
Толпа выжидающе притихла.
— Какой закон ты имеешь в виду? — несколько озадаченный, спросил Лукулл, считавший себя знатоком в юриспруденции.
— Я говорю о законе Аквилия[447], который был принят более ста лет назад, — стараясь говорить спокойно, отвечал Лабиен. — Согласно этому закону, преступление, совершенное рабом по приказу господина, вменяется господину, а не его рабу. Геродор, так зовут этого несчастного юношу, был законным рабом Минуция и должен был выполнять приказания своего господина.
— Закон, о котором ты говоришь, мне известен, но как прикажешь поступить с этим мятежником, который в данной ситуации по сути дела остался без господина и в то же время не имеет статуса свободного? — не скрывая усмешки, спросил Лукулл, решивший вступить в правовое состязание с центурионом, слабо искушенным, по его мнению, в юридических тонкостях при толковании законов. — Ты ведь не станешь отрицать, что господин этого раба, совершивший тягчайшее преступление, обречен понести высшую меру наказания? А как же его раб? Кто он — раб или свободный? Но у раба должен быть законный господин. Каждый человек должен иметь определенный статус. В противном случае он оказывается вне сферы действия законов. Так что же? Отпустить его на свободу? Я признаю, Лабиен, что в отношении тебя он совершил великодушный и благородный поступок. Но раскаялся ли мятежник? Перестал ли он быть врагом государства? Без положительного ответа на эти вопросы я не могу предоставить ему свободу посредством виндикты. У меня просто не поднимется рука сделать это, ибо я рискую прослыть безответственным, как человек, занимающий государственную должность.
— Если я правильно понял, единственным препятствием для помилования Геродора является его неопределенный статус? — спросил Лабиен.
— Именно так, — сказал Лукулл.
— В таком случае, — Лабиен торжественно возвысил голос, — в таком случае призываю в свидетели тебя, Луций Лициний Лукулл, а также всех присутствующих здесь достойнейших граждан и клятвенно заявляю, что Геродор, раб Минуция, согласно завещательному распоряжению последнего, по смерти завещателя переходит в собственность отца моего, Секста Аттия Лабиена. Документ этот, составленный при соблюдении всех формальностей, я готов представить в Риме по первому требованию всякого, кто усомнится в его существовании и подлинности.
Толпа загудела.
Ее симпатии на этот раз были явно на стороне центуриона.
Капуанский префект Гельвинован, желая помочь претору выйти из затруднительного положения, наклонился к его уху и тихо произнес:
— На твоем месте я бы удовлетворил просьбу этого храброго и достойного молодого человека. Можешь не сомневаться, что твое решение будет правильно понято всеми капуанцами.
— Ну что ж, — немного помедлив, вяло улыбнулся Лукулл. — Кажется, никто не должен меня упрекнуть в какой-либо предвзятости при рассмотрении этого дела. Мой долг состоял в том, чтобы неукоснительно соблюсти закон. По выяснении всех обстоятельств я не вижу более причин отказывать тебе, Марк Лабиен, в твоем ходатайстве. Постановляю: пусть этот раб перейдет в собственность его законного владельца.
Как и предсказал префект, толпа капуанцев вознаградила это мудрое решение претора возгласами одобрения и рукоплесканиями.
Геродор, слабо веривший в свое спасение, по знаку претора был передан из рук палачей в распоряжение Лабиена, который незамедлительно увел его с собой.
— Благодари не меня, а Ювентину — она недавно была у меня на квартире и просила за тебя, — сказал Лабиен Геродору, который, как только оправился от испытанного потрясения и обрел дар речи, со слезами на глазах стал выговаривать ему слова, полные глубокой признательности.
— Ювентину? — прошептал Геродор. — Так, значит, она жива? О, хвала вам, добрые боги! Пусть всегда нисходит на нее ваша благодать, как она этого заслуживает!..
Геродор, как рассказывал он Лабиену немного дней спустя, бросившись в реку вместе с Ювентиной, не поплыл на противоположный берег. В тот момент, когда он вынырнул из воды, прилетевший из темноты дротик ранил его в бок. Решив, что рана его серьезна и что у него не хватит сил добраться до другого берега, он долго плыл по течению, пока холод не сковал его тело. Выбравшись на берег, он сразу наткнулся на вражескую засаду и едва ушел от погони, после чего почти до рассвета бродил в пойменных зарослях, всюду обнаруживая прятавшихся в них вооруженных врагов. Наконец он вышел к Аппиевой дороге и увидел двигавшуюся по ней колонну легионеров. Он успел добежать до места расположения строительных рабочих и предупредить их об опасности. Благодаря этому они успели вооружиться и построиться в боевой порядок, оказав появившемуся вскоре противнику организованное сопротивление. Когда же все было кончено, Геродор пытался укрыться в зарослях, но был обнаружен жителями Казилина, которые его и других пленников пригнали в Капую.
Вместе с Аристионом и Геродором Лабиен вернулся на свою квартиру и, хотя у него разболелись раны, он решил не откладывать посещение тюрьмы.
Сначала он послал к ней Аристиона, чтобы он разведал, что и как.
Тот узнал, что тюрьма находится под усиленной охраной: помимо солдат городской стражи возле нее дежурит центурия римских легионеров. Аристион на всякий случай поинтересовался, кто командует этой центурией. Это оказалось нелишним, потому что возглавлял ее хорошо знакомый Лабиену центурион.
Не теряя времени даром, Лабиен поспешил к зданию тюрьмы, находившемуся неподалеку от центра города.
По своему внешнему виду капуанская тюрьма напоминала римскую, представляя собой подобие небольшой крепости с зубчатыми стенами. Заключенных в ней содержали порой длительное время, причем как в верхнем помещении, так и в подземном. В этом было ее существенное отличие от Мамертинской тюрьмы, где узники подолгу не задерживались и, как правило, спускались из надземной части в мрачное подземелье, называемое Туллианом, которое служило местом казни — одних осужденных там морили голодом, других палачи умерщляли с помощью удавки. В Капуе же, по примеру афинян, приговоренным к смерти иногда давали умереть от яда цикуты[448].
Центурион, командир отборного отряда легионеров, приставленного приказом самого претора для охраны Минуция, как особо важного государственного преступника, был обрадован приходу Лабиена.
Они встретились в служебном помещении тюрьмы и некоторое время вели непринужденнную беседу, делясь новостями.
Когда речь зашла о плененном предводителе беглых рабов, Лабиен выразил желание взглянуть на «римского всадника, опозорившего себя и свое сословие неслыханной гнусностью».
О том, что Лабиен был дружен с Минуцием, центурион не знал — это было известно лишь Лукуллу и кое-кому из его близкого окружения. У центуриона по этому поводу не возникло никаких подозрений, напротив, он охотно согласился выполнить просьбу Лабиена и сам повел его в подземную тюрьму, где, по его словам, Минуций содержался в камере для смертников.
По пути туда центурион рассказывал, что эта камера, крохотная по своим размерам, снабжена дополнительной потайной дверью, через которую в нужный момент палачи врывались к приговоренному и накидывали ему петлю на шею, зачастую не без отчаянной борьбы с ним, как об этом самому центуриону поведали здешние тюремщики.
О Минуции он говорил с оттенком презрения, утверждая, что тот от страха перед неминуемым концом, видимо, совсем лишился рассудка, о чем свидетельствовало его полное равнодушие к окружающему и нежелание поддерживать беседы с охранявшими его солдатами.
В подземном помещении тюрьмы днем царил полумрак. Свет проникал сюда через окна у самого потолка, настолько маленькие, что сквозь них не пролез бы и ребенок, а дотянуться до них не смог бы даже очень высокий человек.
Лабиен, продвигаясь вслед за центурионом по узкому проходу, насчитал двенадцать камер с железными решетчатыми дверями.
Тюрьма в Риме была куда скромнее по своим размерам.
Лабиен невольно вспомнил о том, что Мамертинскую тюрьму построил Анк Марций, считавшийся самым бедным из семи царей, правивших древнейшим городом. Он использовал под ее строительство брошенную каменоломню с таким расчетом, чтобы не расходовать большого количества материала. Из-за этого здание тюрьмы очень скоро пришло в ветхость, ибо шестому царю Сервию Туллию пришлось все полностью перестраивать, употребляя на ее возведение огромные глыбы вулканической породы. К верхнему помещению он прибавил другое, вырытое под первым, которое с тех пор носило имя своего создателя, то есть Туллиан…
Камера, в которой находился Минуций, была последней в глухом конце прохода.
Перед ее дверной решеткой стоял на страже легионер, наблюдавший за каждым движением заключенного во исполнение приказа претора, боявшегося, как бы тот не наложил на себя руки и не лишил его возможности надолго оставить в памяти сограждан свой торжественный въезд в Рим, ознаменовав его показом главного мятежника на улицах столицы.
— Ну как? — подходя к стоявшему у двери камеры легионеру, спросил центурион.
— Сидит себе в углу, завернувшись в одеяло, и смотрит зверем, — отвечал легионер.
— Если позволишь, я попытаюсь поговорить с ним, — обратился к центуриону Лабиен.
— Вряд ли тебе удастся это сделать, — усмехнулся центурион. — За эти два дня он не проронил ни слова, — добавил он, но посторонился, пропустив Лабиена к решетке двери.
В камере было еще темнее, чем в проходе. Лабиен не сразу разглядел человека, сидевшего в дальнем ее углу.
Это был Минуций.
Он сидел, низко склонив голову, и зябко кутался в грязное рваное одеяло. Его исхудалое лицо показалось Лабиену суровым и хранило сосредоточенное выражение, словно он задумался о чем-то очень важном и значительном.
— Не хочешь ли побеседовать со мной, приятель? — спросил Лабиен.
При звуках его голоса Минуций слегка вздрогнул и поднял голову.
Лабиен встретил его изумленный взгляд и незаметно для стоявших у него за спиной центуриона и легионера приложил палец к губам.
— Не хочешь говорить? — сделав паузу, продолжал Лабиен. — Что ж! Я слышал, ты имеешь пристрастие ко всему греческому, и даже латинская речь тебе ненавистна. Так, может быть, потолкуем на языке обожаемых тобой эллинов. Хотя сам я не люблю и презираю грекосов, но немного выучился их языку, чтобы надменные нобили не очень задирали передо мной носы, хвастаясь своей образованностью.
Говоря это, Лабиен выразительно посмотрел в глаза Минуцию.
Тот понял и поднялся на ноги, зазвенев цепью. Руки его были в оковах.
— Ты прав, с некоторых пор латынь стала для меня воплощением глупости и невежества, — произнес он.
— Чудеса! — удивился центурион. — Наконец-то мы сподобились услышать его голос!
— Но каков? — возмутился легионер. — Родной язык ему, нечестивцу, стал не мил! Клянусь Юпитером, сколько же еще среди нас таких, кому своя земля опостылела! А попадет на чужбину, так начнет там пускать слезу и уверять всех, что у нас свиньи жареные по улицам разгуливают.
— Это уж так, — согласился центурион.
Между тем Минуций приблизился вплотную к решетке двери.
Лабиен заговорил по-гречески, уверенный, что центурион и его подчиненный не понимают ни слова:
— Я пришел попрощаться с тобой и сказать, что никто, кроме известного тебе негодяя, не изменил тебе. Все твои соратники, преданные им, как и ты, доблестно сражались и пали смертью храбрых. Мне остается сожалеть, что тебе не довелось разделить их судьбу и умереть, как подобает римлянину.
— Ты не можешь представить, как сам я сожалею об этом, — угрюмо ответил Минуций, и лицо его исказилось.
— Вспомни свои слова, которые ты произнес в тот день, когда мы вместе с тобой во время триумфа стояли в толпе на Священной улице, глядя на проходившего мимо нас Югурту. Ты сказал…
— Да, я помню, — прервал Минуций друга. — Я сказал тогда, что у Югурты не хватило твердости духа, чтобы последовать примеру Ганнибала, который не доставил врагам удовольствия захватить себя живым… Ты прав, я слишком легкомысленно поверил в свой успех и в божественное покровительство Дианы, но она посмеялась надо мной…
— Не кори Диану, она тут ни при чем! Даже бессмертные боги, если они существуют, бессильны перед роком, который назначил Риму быть непобедимым в любой войне.
Лицо Минуция еще больше омрачилось.
— Зачем ты пришел? — спросил он. — Только затем, чтобы напомнить мне, что я еще более жалок, чем Югурта?..
— У нас мало времени, — тихо произнес Лабиен, скосив глаза в сторону центуриона и легионера, которые в этот момент, отступив на три шага от него в сторону соседней камеры, о чем-то спокойно беседовали друг с другом. — Возьми это и помни, что ты муж…
И Лабиен незаметно для центуриона и солдата, стоявших у него за спиной, просунул сквозь решетку руку с зажатым в ней алабастром. Он разжал ладонь, и Минуций, схватив пузырек, быстро спрятал его в складках наброшенного на плечи одеяла.
В глазах обреченного засветилась благодарность.
— А теперь прощай! — сказал Лабиен.
— Прощай! Ты настоящий друг. Если за чертой жизни существует иной мир, как это утверждают богословы, мы еще встретимся.
От тюрьмы Лабиен, опираясь на трость, медленно шел по улице, ведущей к Белому храму, и думал о том, что о его встрече с Минуцием претору Лукуллу очень скоро станет известно и лучше бы ему немедленно покинуть Капую.
Ему вдруг захотелось поскорее оказаться в Риме.
«Однако я еще слаб для столь далекого путешествия, — размышлял он. — Шутка ли! Несколько дней трястись в повозке! Но и в Капуе нельзя оставаться — здесь неприятности для меня могут начаться в самое ближайшее время. Было бы неразумно с моей стороны проявлять беспечность. Нужно где-нибудь затаиться на время. Но где?.. Может быть, попросить Никтимену, чтобы она позволила мне отдохнуть на своей вилле? А что? О моем знакомстве с ней в Капуе никто не знает. Никому и в голову не придет искать меня в ее имении. Никтимена как-то в Риме приглашала меня в гости, поэтому моя просьба не покажется ей такой уж бесцеремонной».
С этой неожиданной мыслью Лабиен, расспросив встречных прохожих, как ему пройти на улицу Сандальную, где жила Никтимена, отправился туда, а не к себе на квартиру.
Он шел, превозмогая усиливавшуюся боль в раненой ноге.
Доковыляв до Сандальной улицы, он спросил у игравших на ней детей, где стоит дом гречанки Никтимены, и они шумной гурьбой проводили его к красивому дому с отделанным мрамором портиком.
Никтимена приняла Лабиена с большой радостью, обняв и расцеловав его в обе щеки, и тотчас увела в роскошно обставленную летнюю комнату, окна которой выходили в небольшой и уютный перистиль, окруженный мраморной колоннадой.
Здесь гречанка усадила гостя в удобное мягкое кресло и сразу начала рассказывать обо всем, что с ней случилось за последние дни, начиная с получения в Кумах грозного письма претора.
Лабиен с терпеливым вниманием выслушал рассказ молодой женщины, которая под конец горько расплакалась.
— Неужели тебе до сих пор неясно, что вся эта история с письмом претора, неожиданная встреча с Аполлонием на твоем пути в Капую и твое пребывание в имении против твоей воли — все это специально подстроено с целью заманить Минуция в ловушку? — нахмурившись, сказал Лабиен.
Никтимена залилась бурными слезами.
— Я ни о чем не догадывалась! Откуда мне было знать? — всхлипывая, повторяла она.
— Я думаю, тебе незачем искать встречи с Лукуллом, — продолжал Лабиен. — Он и раньше ни в чем тебя не подозревал, иначе ты давно бы была заключена под стражу. Можно не сомневаться в том, что Лукулл уже забыл о твоем существовании… Впрочем, — немного подумав, сказал он, — на всякий случай тебе следует совершить небольшое путешествие в Теан Сидицинский…
— В Теан Сидицинский? — с испугом и удивлением подняла на него глаза Никтимена, вытирая слезы краем своего палия.
— Я напишу письма своему другу Серторию и консульскому легату Клавдию Марцеллу, который проводит в Теане набор союзнической конницы. Марцелл относится ко мне и к Серторию с большим благожелательством. Он окажет тебе свое покровительство, если Лукулл вздумает преследовать тебя пустыми обвинениями.
— Я хотела добиться приема у претора, — уныло сказала гречанка, — но он отказал мне, сославшись на занятость…
— Вот видишь! Ему до тебя и дела нет…
— Но ведь всем известно, что Клавдий Марцелл в дружеских отношениях с Лукуллом, — плаксивым голосом произнесла Никтимена. — Станет он защищать перед ним какую-то гречанку, гетеру?..
У нее по-детски задрожали губы и подбородок.
Лабиену стало жаль ее.
— Ну, полно, полно, довольно плакать! Какая глупость глаза такие портить! — улыбнувшись, процитировал он запомнившиеся ему слова из комедии Плавта[449] или Теренция[450]. — Сейчас главное для нас — подольше протянуть время. Лукулл в Капуе не задержится. Очень скоро все утрясется, забудется…
— Ты так думаешь? — с надеждой посмотрела на него молодая гетера.
— Уверен в этом. Люди долго помнят только о деньгах, которые им должны. Чего тебе бояться? Кажется, в Капуе у тебя нет явных врагов, от которых можно было бы ждать каких-либо козней. Поедешь в Теан и подождешь там, пока Лукулл не отправится обратно в Рим…
— Кроме тебя, дорогой Лабиен, у меня нет больше друзей среди римлян. Если и ты меня оставишь…
Она не договорила и снова заплакала.
— Не оставлю, — твердым голосом пообещал Лабиен и, сделав паузу, спросил: — Как ты отнесешься к тому, что я поживу немного в твоем загородном имении на Вултурне?
— Ты серьезно? — сразу обрадовалась Никтимена.
— Думаю, там мои раны скорее заживут, — усмехнулся римлянин. — Только позаботься о том, чтобы никто в Капуе не знал о моем пребывании на твоей вилле. У меня тоже есть причины кое-кому не показываться на глаза. Поэтому предупреди своих рабов и особенно прислужниц… пусть держат языки за зубами.
— О, не беспокойся! Никто о тебе не будет знать.
— Если ты не против, я отправлюсь сегодня же. Я хотел бы воспользоваться твоей лектикой…
— Конечно, милый Лабиен, — оживленно и радостно защебетала гречанка. — Рабы отнесут тебя в моих закрытых носилках. О, я позабочусь о том, чтобы ты ни в чем не нуждался! Пошлю вместе с тобой двух самых хорошеньких из моих девушек, которые не дадут тебе скучать. Я напишу управителю…
— Ничего не надо писать. Управитель и так все поймет, увидев твою лектику. Многого мне не нужно. Сейчас я нуждаюсь в покое и свежем воздухе. И помни — никому ни слова обо мне. Как только я отправлюсь, пошли за двумя моими рабами, оставшимися на квартире — пусть пока поживут у тебя. Скажешь им, чтобы они вели себя осторожно и не высовывались из дому. Аристиону передай — пусть уверит хозяина квартиры, будто я поехал в Рим. Тебе я тоже не советую задерживаться здесь долее одного дня. Прикажи подать таблички и стиль — я напишу письма в Теан…
Никтимена, очень довольная тем, что Лабиен решил погостить у нее в имении (ей так недоставало иметь рядом сильного покровителя, располагавшего, как она знала, широкими связями в Риме), поспешила из комнаты, чтобы отдать слугам необходимые распоряжения.
А Лабиен, оставшись один, вспомнил о Ювентине.
«Как странно! — подумал он. — Простая рабыня, почти девочка, а сколько в ней гордого достоинства, смелости! И как проигрывает по сравнению с ней эта свободнорожденная капуанка! Да что и говорить, отважная девушка! И откуда в ней это? Таких нельзя держать в неволе. Будь она римлянкой… А что? Красавица, умница! Пожалуй, взял бы ее в жены без всякого приданого…».
Подумав так, Лабиен усмехнулся и вздохнул.
Нет, он наверное знал, что женится только на римлянке и обязательно на девушке, пусть из обедневшего, но знатного рода, как поступил в свое время Гай Марий. Только таким путем он достигнет высокого положения в обществе, если, конечно, Фортуна и Марс пощадят его в будущих сражениях и войнах. Он совершил уже четыре годичных похода и участвовал в семи больших сражениях, если исключить столкновение с беглыми рабами под Капуей. К сожалению, схватку с рабами в центуриатных комициях никогда не признают настоящей битвой, скорее стычкой, хотя беглые дрались куда ожесточеннее, чем скордиски во Фракии. И вот они, превратности Фортуны! Именно в сражении с рабами он чудом уцелел. Если бы не Ювентина — гнили бы сейчас его кости под Тифатской горой! Так или иначе, но ему придется совершить еще один годичный поход, прежде чем он получит право выставить кандидатуру на должность военного трибуна[451]. Как и Марию, эта должность откроет ему доступ к государственным должностям. Наступили новые времена — было бы глупо не воспользоваться появившимися возможностями! Нужно как можно скорее подлечить раны, собраться с силами и — вперед, к заветной цели, стиснув зубы и собрав в кулак всю свою волю!..
В этот же день Минуций покончил с собой.
Незадолго перед закатом в камеру к нему явились следователи, назначенные претором Лукуллом с целью выведать у пленника, куда девалась войсковая казна, захваченная им в римском лагере после сражения под Капуей.
Претор приказал следователям при допросе заключенного не останавливаться перед применением пыток.
Но следователи опоздали.
Они нашли мятежного всадника сидящим в углу камеры, но бездыханным, с посиневшим лицом. В руке его был зажат грушевидный пузырек для благовоний.
Карауливший заключенного солдат не заметил, когда тот принял яд. Он клялся всеми богами, что не знает, кто мог передать узнику алабастр с ядом…
Лукуллу сообщили о случившемся в городском амфитеатре, где он с многочисленными зрителями любовался травлей диких зверей, на растерзание которым партиями бросали пленных мятежников, голых и безоружных, причем в таком большом количестве, что звери к концу дня устали и потеряли всякий интерес к своим жертвам.
— Как это могло случиться? — вскочив со своего места, в гневе закричал Лукулл. — Каким образом у него оказался яд?
Вне себя от охватившей его ярости Лукулл покинул амфитеатр и приказал вызвать к себе солдат центурии, охранявшей пленника.
После учиненного им строгого допроса выяснилось, что Минуция в середине дня посетил центурион Марк Лабиен.
Претор сразу заподозрил, что без него тут не обошлось — он знал от самого Лабиена, что Минуций раньше находился в дружеских отношениях с ним.
Посланные за центурионом вернулись с сообщением, что тот покинул Капую, выехав в Рим.
Раздраженный Лукулл велел догнать и доставить Лабиена обратно, но всадники, отправившиеся на его розыски, не обнаружили центуриона ни на Аппиевой, ни на Латинской дорогах — он словно сквозь землю провалился.
На следующий день в Капую прискакал гонец сената с письмом, в котором помимо поздравлений Лукулла с победой ему предписывалось как можно скорее возвращаться в Рим.
Тот же гонец вручил претору письмо от Метелла, который выражал в нем полное недоумение относительно притязаний Лукулла на какие бы то ни было триумфальные отличия.
Шурин писал:
«Неужели ты не понимаешь, что твои домогательства даже на пеший триумф или даже триумф на Альбанской горе[452] будут выглядеть совершенно неуместными. Такая почесть будет всеми расценена как не соответствующая достоинству ведения боевых действий против беглых рабов».
Письмо Металла окончательно испортило настроение Лукуллу.
Всю свою горечь от нежелания признавать его заслуги даже близким другом он излил в пространном письме Посидонию на Родос.
Он подробно описал ему «тяжелейшую и кровопролитнейшую войну» с восставшими рабами, в которой он лично подвергался опасностям и в конце концов одолел врага, обезопасив тыл страны перед близкой войной с кимврами. Вместе с тем Лукулл постарался уверить своего греческого друга, что он чувствует в себе силы и способности довести до конца любую войну. Своей быстрой, хотя и нелегкой победой он уже показал сенату и народу римскому свои незаурядные военные дарования, и не будет ничего удивительного в том, если в ближайшие несколько лет его изберут консулом.
Последний день своего пребывания в Капуе Лукулл отметил небывалыми по размаху гладиаторскими играми.
Такого столица Кампании давно не видела. Двести пленных мятежников обагрили своей кровью арену капуанского амфитеатра, который весь день до наступления темноты до отказа был забит зрителями. К участию в бойне привлечены были также пятьдесят гладиаторов из школы Лентула Батиата — все они были изобличены как заговорщики, при содействии которых Минуций замышлял овладеть Капуей.
Старик Батиат в этот день не выходил из дому, предаваясь своему горю, и со слезами подсчитывал убытки, потому что всех его пятьдесят лучших бойцов претор постановил бросить на убой своим судебным решением и не возместил за них владельцу ни единого сестерция.
С утра поединки сменялись групповыми схватками между пешими «андабатами». После обеда на арену поочередно выводились «ретиарии» и «секуторы», «мирмиллоны» и «лаквеаторы», «фракийцы» и «самниты». Главное условие состязаний Лукулл назначил сам — этим условием было кровожадное sine fuga (без права бежать), то есть беспощадный бой до полного истребления той или другой стороны. Не желающих сражаться или отступающих гнали вперед ударами «скорпионов» и раскаленными на огне копьями. Раненых без всякой жалости добивали прямо на арене. Никто из этих несчастных не просил о пощаде — они принимали смерть как избавление от мук, на которые были обречены оставшиеся в живых.
Победителей после боя в амфитеатре распяли на крестах, украшенных пальмовыми ветвями…
А Ювентина?
Она и Сирт в это время были уже в Водах Синуэсских.
Здесь Ювентина, хотя Сирт мужественно крепился и не жаловался на плохое самочувствие, решила остановиться на несколько дней — она видела, что состояние африканца оставляло желать много лучшего. Самой ей тоже не мешало дать отдых своим ногам и подлечить их (после ночной прогулки босиком по пойме Вултурна у нее были многочисленные колотые ранки и занозы на подошвах ног, причинявшие ей боль при ходьбе).
Городок Воды Синуэсские, отстоявший на две мили от самой Синуэссы, славился как одна из лучших италийских здравниц, благодаря обилию целебных источников, мягкому климату, близости моря и прекрасному вину, изготовлявшемуся из выращиваемых в этих краях лучших сортов винограда.
Мемнон и Ювентина останавливались здесь на три дня по пути из Кайеты в лагерь Минуция.
Тогда они сняли небольшой домик на окраине городка с видом на море. Мемнон настоял на том, чтобы Ювентина показалась врачу, который, обследовав ее, сказал, что девушка абсолютно здорова, но назначил ей трижды в день принимать теплые сернистые ванны. Ювентина после них чувствовала себя превосходно.
Оставив лошадь и двуколку на заезжем дворе, Ювентина и Сирт отправились в город.
Ювентина нашла хозяина, сдававшего легкие дощатые домики по небольшой цене.
Отдыхающие и больные только-только начинали съезжаться на воды, прослышав, что с восстанием рабов покончено и можно путешествовать, не опасаясь разбоев и грабежей на больших дорогах.
Погода стояла чудесная.
Ювентина и Сирт поселились в отдельном домике с двумя смежными комнатами.
Неподалеку находилась лечебница с серным источником и обслуживающими ее опытными врачами, специализировавшимися по различным болезням.
Ювентина посоветовалась с врачом, пользовавшим больных с язвами и незаживающими ранами, и купила у него банку с лечебной мазью. Показывать Сирта врачу Ювентина не рискнула — слишком свежими были полученные африканцем раны, которые не вызывали сомнений в том, что раненый темнокожий побывал в жестоком бою и что сражался он, скорее всего, не на стороне римлян.
Девушка сама занялась лечением Сирта. Одна из его ран на груди особенно ее тревожила, так как была глубже остальных и начала гноиться. Ювентина вооружилась иглой с суровой ниткой и, уподобившись врачу аврелиевой школы гладиаторов Осторию Живодеру, сшила все раны африканца, переносившего боль со стоическим терпением. После этого она смазала раны заживляющей мазью, сделала новые повязки и приказала ему лежать и поменьше двигаться, чтобы дать ранам срастись. Завтраки, обеды и ужины она приносила ему в корзинке из ближайшей харчевни.
Так прошло три дня.
Сирт на глазах поправлялся и набирался сил, но Ювентина решила подождать еще два-три дня, хотя ей очень хотелось продолжить путь: она лелеяла себя надеждой, что застанет Мемнона и Вария у Сальвидиена в Кайете.
Позднее она узнала, что оба они провели в Кайете один лишь день и утром следующего дня отплыли на корабле, следовавшем в Сицилию.
— Нам предстоит морское путешествие, и мне нужен совершенно здоровый слуга, — говорила Ювентина Сирту в ответ на его уверения, что он неплохо себя чувствует и что нет смысла терять зря время и деньги.
На четвертый день, около двух часов пополудни, весь городок от мала до велика высыпал к Аппиевой дороге, по которой двигалось римское войско и вспомогательные отряды по главе с претором Лукуллом, возвращавшимся в Рим после подавления им мятежа рабов.
Ювентина из густой толпы, собравшейся возле жертвенника Юноны Целительницы, увидела среди двигавшихся по дороге воинов и командиров знакомые лица — это были Марк Скавр и двое его молодых друзей, которых она запомнила в краткий миг встречи с ними у Флувиальских ворот Капуи.
Скавр ехал на коне с рукой на перевязи. Голова его по-прежнему была в повязке, придававшей ему вид героя, побывавшего в гуще сражения.
Возглавлявшие войсковую колонну солдаты Аниеннской когорты радовали глаз своей выправкой и вооружением, однако какой-то местный житель, стоявший рядом с Ювентиной, с удивлением отметил, что численность легионеров, похоже, сократилась вдвое с того времени, когда он больше месяца назад наблюдал шествие когорты, двигавшейся в обратном направлении.
В общем же целом, как говорили в толпе, войско претора значительно выросло по сравнению с первоначальным его составом.
Однако никто из собравшихся у дороги жителей Вод Синуэсских не знал, что Лукулл, собравший в Капуе самнитов и прочих союзников из числа кампанцев, объявил им в своем эдикте, что отныне они являются призванными на военную службу для участия в войне с кимврами, что вызвало сильный ропот, особенно среди воинов из Австикула и Комбультерии, рассчитывавших вернуться домой после подавления мятежа рабов, но все были вынуждены подчиниться приказу претора.
Возвращаясь в город, Ювентина почувствовала жажду и решила мимоходом зайти в нарядный павильон на торговой площади, хотя обычно избегала задерживаться в людных местах, боясь быть узнанной кем-нибудь из римских знакомых — они вполне могли оказаться среди отдыхающих.
Войдя в павильон, она попросила слугу принести ей чашу с фруктовым напитком и, отыскав глазами пустующий столик, направилась к нему.
Вдруг она услышала за спиной голос, тихо окликнувший ее по имени.
Ювентина ощутила неприятный внутренний холодок. Ей мучительно захотелось сделать вид, что она ничего не слышит, но деваться было некуда, и она обернулась.
Испуг ее тут же сменился облегчением и радостью.
Это был Пангей, немного изменившийся из-за отпущенной щегольской бородки.
Он сидел за ближайшим от выхода столиком и смотрел на нее с величайшим изумлением, словно не верил своим глазам.
— Как я рада видеть тебя, Пангей! — подойдя к нему, сказала Ювентина. — Не ожидала встретить тебя…
— Присаживайся, прошу тебя, — быстро и взволнованно произнес Пангей. — Да будут благосклонны к тебе Венера и Диана, милая Ювентина!
Когда она села, юноша в порыве радости взял ее руки в свои, покрывая их жаркими поцелуями.
— Очень прошу тебя… не привлекай к нам внимание окружающих, — прошептала ему Ювентина.
— Да, да, я понимаю, прости меня… Но ты представить себе не можешь, как я счастлив, что вижу тебя и…
— А как Неэра? — прервав, спросила Ювентина. — Здорова ли она?
— Позавчера я оставил ее и Синона в Таррацине, — глядя на девушку влюбленными глазами, отвечал Пангей и, понизив голос, продолжал: — Как только стало известно, что наш господин… что Минуций заключен под стражу, мы втроем выехали из Байи в Рим. Нам ничего не оставалось, как искать покровительства у Секста Аттия Лабиена, которому Минуций оставил все свое имущество вместе с городской фамилией рабов. Неэра всю дорогу горевала и плакала, а мне в голову лезли всякие мысли… У меня вдруг появилась надежда, что мне удастся… нет, насчет Минуция у меня не было никаких иллюзий, но, может быть, думал я, мне удастся вызволить тебя. Ведь я считал, что тебя схватили вместе с Минуцием… И вот в Таррацине я принял решение, что поеду в Капую и… Но ты, Ювентина? О, это чудо, что я встретил тебя! Не иначе как сами боги все устроили, да будут они благословенны! Ты не поверишь, но все эти дни я только и думал, что о тебе. Вот я и подумал… может быть, я сумею что-нибудь сделать… подкупить стражу… устроить побег или… И вдруг вижу тебя, живую и невредимую, прекрасную, как богиня! Я даже не поверил сразу, клянусь всеми богами Олимпа!.. Но скажи, почему ты здесь? Что ты намерена делать? Куда держишь путь?..
В это время подошел слуга и поставил на столик перед Ювентиной чашу с напитком.
— Сколько я должна? — спросила Ювентина.
— Один сестерций, госпожа.
— Возьми, сдачу оставь себе, — протянула девушка слуге денарий.
— О, благодарю, добрейшая госпожа, — принимая от нее монету, сказал слуга и удалился.
Ювентина взяла чашу, сделала несколько глотков, потом сказала:
— Ты спрашиваешь, что я намерена делать? Я хочу покинуть Италию. При первой же возможности сяду на корабль и… Вот единственное, что я могу тебе сказать.
Пангей посмотрел на нее странно и нежно.
— Послушай, Ювентина, — он снова взял ее руки в свои, — я должен тебе кое-что сказать… Если ты решила уехать, то нам лучше уехать вместе.
— Вместе? — с удивлением посмотрела на него Ювентина.
— Да, милая, — заблестев глазами, продолжал Пангей. — Сама подумай, ведь ты совсем одна… слабая и беззащитная девушка. Тебе будет неимоверно трудно без надежного, состоятельного покровителя и друга, а я… Знаешь ли, — он наклонился к ней и зашептал: — Я теперь богат, очень богат… Уедем в Грецию, будем жить в Афинах или в любом другом городе, где нас никто не найдет. Почему бы нам не быть вместе? Я молод и ты молода… Я должен сказать тебе, нет больше причин скрывать этого… Я ведь люблю тебя, Ювентина, люблю с первого же дня, как впервые увидел! Пока жив был Минуций…
Ювентина при этих словах вздрогнула.
— Почему ты говоришь «пока был жив»? — тихо спросила она.
— Ты еще не знаешь? Еще вчера об этом только и говорили в Минтурнах, где я остановился на ночлег, — Пангей тяжело вздохнул. — Минуций, наш несчастный господин, третьего дня покончил с собой в капуанской тюрьме. Говорят, он принял яд…
Ювентина побледнела.
— Что с тобой? — встревожился Пангей. — Тебе плохо?
— Нет, ничего, — она наклонила голову, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы. — Этого следовало ожидать, — помолчав, едва слышно произнесла она.
— Может быть, нехорошо так говорить, но он правильно сделал, что умер добровольно, не дожидаясь, пока… Такова воля рока! Но нам, Ювентина, нужно думать о будущем. Я уже сказал тебе, что давно люблю тебя, но разве мог я мечтать о тебе, такой красивой, такой недоступной, принадлежавшей другим, потому что они были свободны и богаты. А кто был я? Ничтожный раб, который и помыслить не мог… Но теперь многое изменилось. У меня есть деньги, много денег, а с ними мы, ты и я, приобретем долгожданную свободу и безбедную жизнь.
Ювентина подняла голову, с удивлением слушая сбивчивую речь юноши.
— О чем ты говоришь, Пангей? — спросила она. — Какие деньги? Откуда они у тебя?
— Когда-нибудь я расскажу обо всем подробно, — торопливо отвечал Пангей, снова понижая голос. — Впрочем, слушай… Минуций несколько раз присылал своих людей ко мне в Байи. Они привозили деньги и драгоценности. Все это я надежно припрятывал, как мне и было велено… Иными словами, я исполнял у Минуция обязанности казначея. В последний раз я принял колоссальную сумму, целое состояние примерно в четырнадцать или пятнадцать талантов. Теперь я обладатель всего этого богатства. Клянусь Меркурием, такая удача выпадает человеку только один раз в жизни или никогда. Я был бы последним из глупцов, если бы ею не воспользовался!.. Поначалу я хотел посоветоваться с Секстом Лабиеном и вместе с ним решить судьбу этих денег… но потом я передумал, вспомнив о тебе и о нашем будущем, которое при обоюдном нашем желании могло бы стать поистине прекрасным. Подумай, милая Ювентина… Мы богаты! Мы свободны! — с упоением повторял Пангей.
— Кто доставлял тебе деньги в Байи? — быстро спросила Ювентина, сразу заподозрив неладное.
— Думаю, это уже не имеет значения, — ответил Пангей. — Но почему ты об этом спрашиваешь?
— Ах, Пангей, бесхитростная душа! Разве можно быть таким легкомысленным и самонадеянным? — в сердцах сказала Ювентина, думая об Аполлонии и о том, что акарнанец, вне всякого сомнения, был посвящен во все тайны Минуция и что Пангею угрожает серьезная опасность.
— Что ты хочешь сказать? — с изумлением и беспокойством спросил Пангей.
— Я хочу тебя предупредить, что все эти четырнадцать или пятнадцать талантов, присланных тебе Минуцием — это, несомненно, деньги войсковой казны, которую он захватил в римском лагере после своей победы под Капуей. Аполлоний, безусловно, знал, куда Минуций отправил эти деньги… Ты не представляешь себе, в какой ты сейчас опасности! Я не поручусь за то, что сыщики претора уже не разыскивают тебя по всей Италии…
Пангей от этих слов Ювентины побелел, как мрамор.
— Деньги войсковой казны? — растерянно пробормотал он. — Но… при чем здесь Аполлоний? Разве он…
— Ты, оказывается, ничего не знаешь! Так знай, что не кто иной, как Аполлоний, предал Минуция и все восстание…
— О, великие боги! — схватившись руками за голову, простонал Пангей.
— Тише… Думаю, тебе следует как можно скорее бежать из Италии… в Грецию, в Малую Азию, только подальше отсюда. Даже если ты явишься с повинной, тебе не избежать допросов под пытками… для римлян ты раб, с которым они не будут церемониться. Поэтому спасайся, Пангей, спасайся немедленно. До окончания претуры Лукулла тебе нужно быть особенно осторожным…
— А что же ты, Ювентина? Поедешь ли ты со мной? — с надеждой устремив на нее взгляд, спросил Пангей.
— О, если бы ты позвал меня полгода назад, я побежала бы за тобой, как собачонка, — печально улыбнувшись, ответила, она. — Теперь у меня своя дорога. Тебе же я желаю благополучно выбраться из этой страны, в которой таким, как ты и я, отовсюду угрожают застенками и раскаленным железом… Прощай!
Ювентина решительно поднялась и вышла из павильона, оставив Пангея сидеть за столом в полной растерянности.
Через минуту он опомнился и бросился следом за нею, но, выбежав наружу, напрасно искал ее глазами среди множества мужчин и женщин, толпившихся на площади — она исчезла, как привидение.
Ювентина ошибалась, когда советовала Пангею остерегаться преторских сыщиков — Лукулл ничего не знал о человеке, завладевшем казной Аниеннской когорты. Пангею угрожала смертельная опасность со стороны совсем других людей.
Этими людьми были Деметрий и Аполлоний.
Вольноотпущенник Метелла, которому Аполлоний поведал о существовании этих денег, уговорил акарнанца ничего не сообщать о них претору. Оба они пришли к соглашению, что сами завладеют «минуциевым наследством», как они называли деньги и сокровища, хранившиеся у Пангея.
Последнего они договорились захватить и любыми способами заставить его открыть местонахождение денег и сокровищ, после чего убить как ненужного свидетеля. Алчность победила в них страх перед возможным разоблачением и наказанием. Аполлоний легко поддался на уговоры Деметрия, с которым в последние дни он особенно тесно сдружился, тем более что Лукулл, исполнивший свое обещание освободить его от рабства, ни словом не обмолвился о тех десяти тысячах сестерциев, которые он ему посулил за предательство, если оно поможет разом покончить с Минуцием и восстанием.
Деметрий тоже не рассчитывал на большое вознаграждение, хорошо зная, что такое человеческая благодарность.
Лукулл после подавления мятежа, занятый звериными травлями и гладиаторскими боями, словно забыл о его существовании. Деметрий особенно оскорбился тем, что претор в речи перед солдатами на торжественной сходке ни словом не упомянул о его заслугах, видимо, посчитав излишней подобную честь для отпущенника или решил особенно не разглашать о предательстве, которому он был обязан в достижении столь быстрой и легкой победы.
Неожиданное известие о самоубийстве Минуция, который, пока был жив, мог под пытками рассказать следователям о тайне сокровищ, избавило Деметрия и Аполлония от последних колебаний — они решили действовать незамедлительно, опасаясь, как бы Пангей не успел куда-нибудь скрыться.
Сначала Деметрий и Аполлоний (последний еще в самом начале восстания, выполняя поручение Минуция, сам отвозил Пангею в Байи груз с драгоценной утварью — серебряными блюдами, чашами и золотыми кубками из разграбленных в то время поместий) поспешили к Байскому заливу, но Пангея и проживавших вместе с ним раба Синона и старухи Неэры они в городе не застали.
Хозяин, у которого Пангей снимал дом, сообщил, что все трое еще накануне выехали в Рим.
Деметрий и Аполлоний за день проскакали от Байи до Минтурн, где от содержателя заезжего двора узнали, что интересующие их лица останавливались у него на ночлег.
Преследователи, дав отдохнуть своим лошадям всего несколько часов, снова бросились в погоню. Но они не знали, что Пангей, остановившийся переночевать в заезжем дворе близ Таррацины, принял решение не ехать в Рим. Робкий по натуре, он вдруг воспламенился желанием спасти Ювентину, которая, как он полагал, была захвачена вместе с Минуцием.
Неэра и Синон не стали его отговаривать. Надежды на то, что Пангею удастся что-нибудь сделать для Минуция или Ювентины, у них не было, но благородный порыв юноши они одобрили.
Утром следующего дня повозка с Синоном и Неэрой покатила дальше, а Пангей, купив у хозяина заезжего двора хорошего коня (он имел при себе крупную сумму денег, большею частью в золотых денариях), поскакал в обратном направлении.
К счастью для Пангея, в тот день моросил дождь, и ему пришлось надеть пенулу[453] с капюшоном. Это его спасло, потому что в пятнадцати милях выше Таррацины ему повстречались мчавшиеся во весь опор на своих конях Аполлоний и Деметрий, которые проскакали мимо, не узнав его.
У обоих всадников тоже были надвинуты на головы капюшоны плащей, поэтому и Пангей не узнал в одном из них Аполлония.
О том, какая страшная участь постигла Неэру и Синона, Пангею стало известно больше года спустя.
Их мертвые тела со следами жестоких пыток были найдены в глубоком овраге неподалеку от Ланувия местными жителями. Тогда трупы несчастных не были опознаны и преступление осталось нераскрытым. Однако судьбе было угодно, чтобы Пангей осенью следующего года оказался в объятой восстанием Сицилии, в самой Триокале[454], где Деметрий и Аполлоний, подосланные к восставшим претором провинции Луцием Лукуллом, были разоблачены, схвачены и во время пыток помимо всего прочего рассказали о своем гнусном злодействе, совершенном под Ланувием.
Старая Неэра умерла, не выдержав истязаний, которым подвергли ее два негодяя, но так и не сказала им, куда отправился ее любимец.
У Синона мучителям удалось выпытать, что Пангей накануне выехал из Таррацины в Капую.
Прикончив раба, Деметрий и Аполлоний решили продолжать преследование.
Они вернулись обратно в Капую. Там им удалось разузнать о молодом красивом всаднике, выехавшем из города по дороге в Беневент и опередившем их всего на один день. Оба вольноотпущенника ринулись следом. Они не сомневались, что настигнут свою добычу, но тот, за кем они гнались, не жалел своего коня, словно чувствовал угрожавшую ему опасность. В одном месте, как выяснилось, он приобрел новую лошадь. Деметрий и Аполлоний почти настигли его в Брундизии, но они опоздали буквально на один час.
В гавани Брундизии им рассказали о молодом человеке, похожем на Пангея, который, продав свою лошадь, отплыл на корабле в Грецию.
У Деметрия и Аполлония, скрежетавших зубами от бессильной злобы, не оказалось с собой достаточного количества денег для того, чтобы пуститься в далекое путешествие за море. Пангей же, судя по всему, не испытывал недостатка в деньгах, и это было главным его преимуществом, позволившим ему в конце концов уйти от своих преследователей.
Между тем претор Луций Лициний Лукулл вернулся в Рим.
Перед тем как войти в город, он приказал распять на Эсквилинском поле сто пятьдесят рабов-мятежников, которых он привел с собой из Кампании.
После этого он распустил солдат, приказал ликторам вынуть из фасций топоры и, приветствуемый весьма небольшим числом граждан, собравшихся у Капенских ворот, вошел в город и направился прямо в храм Согласия, где в это время заседал сенат. Его встретили там без долгих славословий, хотя и почтили аплодисментами.
В этот день обсуждалось письмо, полученное от царя Вифинии Никомеда II Епифана[455], который жаловался на римских публиканов, разоривших и обезлюдивших его царство великими поборами и продажей в рабство тысяч и тысяч вифинцев. Никомед уверял, что не может прислать в помощь Риму для борьбы с кимврами даже маленького войска.
Письмо это вызвало у большинства сенаторов очень неприятные чувства. После высказываний с мест было принято особое постановление, касающееся «союзников римского народа»[456]. Никто не предполагал, что это постановление явится вскоре толчком к новому восстанию рабов, на этот раз в сицилийской провинции, и будет оно во много раз опаснее, чем подавленный Лукуллом мятеж в Кампании.
Лукуллу в первые дни после его возвращения в Рим предстояло дать отчет об исчезнувших казенных деньгах, предназначенных для выплаты жалованья легионерам, и о прочих расходах. О том, что деньги эти были захвачены мятежниками и потом так и не были найдены, знали многие, но для Лукулла признать это во всеуслышание значило выставить себя на посмешище. Острословы из партии популяров и без того осыпали язвительными замечаниями его «блистательный успех при ловле беглых рабов», представляя его как «пиррову победу» в связи с неслыханными потерями среди солдат, принявших участие в этом походе.
Чтобы избежать каких-либо нареканий в сенате и в народе, Лукуллу пришлось выплатить жалованье солдатам и пособия семьям погибших из своих собственных средств, как ему посоветовал Метелл Нумидийский, считавший, что будущее консульство зятя дороже каких-то пятнадцати талантов.
Марк Лабиен до середины мая залечивал раны на живописной вилле Никтимены, после чего, тепло простившись с гречанкой, уехал в Рим, но пробыл там недолго.
Претор Лукулл оказался более злопамятлив, чем он предполагал. Узнав о приезде Лабиена, претор прислал ему повестку с требованием явиться к нему в назначенный день и час.
Объяснения с претором не сулили Лабиену ничего хорошего.
В беседе с отцом он рассказал ему все начистоту и объявил, что намерен, не мешкая, отправиться вслед за войском Корнелия Суллы, который несколько дней назад выступил в альпийский поход, чтобы соединиться с армией проконсула Гнея Манлия Максима.
Старик ничего не имел против этого, сразу сообразив, что Лукулл, пока он в должности, постарается испортить сыну репутацию перед выборами военных трибунов, подвергая его своим нападкам.
— Отправляйся, сынок, — сказал он. — Восстановишь силы в альпийском лагере. Там воздух здоровее, чем в Риме. А я передам претору, что повестка не застала тебя дома.
Сборы в дорогу не заняли много времени. В сопровождении Аристиона и Геродора, который упросил своего благодетеля тоже взять его с собой, Лабиен под вечер вышел из города через Раудускуланские ворота. На конном дворе путников уже ждала запряженная повозка, о чем позаботились рабы, посланные туда заранее.
Лабиен решил ехать в Остию, сесть там на корабль и морем догнать легионы Суллы, двигавшиеся по Аврелиевой дороге.
Спустя десять дней Лабиен был в лагере под Никеей, а по прошествии еще немногих дней он получил письма от родителей и друзей. Одно из них было от Ювентины.
Письмо было коротким и написано старательным детским почерком.
Она писала:
«Ювентина шлет привет Марку Аттию Лабиену.
Если ты здоров, хорошо; я здорова. Письмоносцы хлебных откупщиков, очень милые и доброжелательные люди, пообещали мне доставить это письмо в Рим, но даже если оно по какой-либо причине не застанет тебя там, я надеюсь, что оно найдет тебя. Я хочу выразить тебе всю мою признательность за твое доброе отношение ко мне, оказанную мне помощь и особенно за Геродора, которого ты, как я узнала из случайного разговора с одним капуанцем, спас от неминуемой гибели. Нет сомнений в том, что отныне ты приобрел преданнейшего слугу, на которого всегда и во всем сможешь положиться. Это один из порядочных и честных молодых людей, каких я знала. О себе постараюсь рассказать покороче, чтобы не утомлять тебя. Друзья помогли мне укрыться в надежном месте. Здесь я чувствую себя в совершенной безопасности и ни в чем не нуждаюсь. Это то, о чем я всегда мечтала: свобода, близость моря и радостное ощущение, что не все еще потеряно, что еще стоит жить. До ближайшего города всего несколько миль. Время от времени я хожу туда, посещаю театр и узнаю новости. Большего мне не надо. Где-то на западе острова идет война. Пока одни боги ведают, что там сейчас происходит. Люди говорят, что претор провинции Лициний Нерва пожинает плоды своей продажности и трусости[457]. Странно, но мне почему-то кажется, что мы еще когда-нибудь встретимся, хотя нам с тобой предназначены совершенно разные судьбы. Кто знает?
Прощай».