изливается

столицам в сердце

черная

бакинская

густая кровь.

1923

МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ

Дело земли

вертеться. Литься

дело вод. Дело

молодых гвардейцев бег,

галоп

вперед. Жизнь шажком

стара нам. Бегом

под знаменем алым. Комсомольским

миллионным тараном вперед!

Но этого мало. Полками

по полкам книжным, чтоб буквы

и то смяло. Мысль

засеем

и выжнем. Вперед!

Но этого мало. Через самую

высочайшую высь махни атакующим валом. Новым

чувством

мысль будоражь!

Но и этого мало. Ковром

вселенную взвей. Моль

из вселенной

выбей! Вели

лететь

левей всей

вселенской

глыбе!

1923

НОРДЕРНЕЙ

Дыра дырой,

ни хорошая, ни дрянная немецкий курорт,

живу в Нордернее. Небо

то луч,

то чайку роняет. Море

блестящей, чем ручка дверная. Полон рот красот природ: то волны

приливом

полберега выроют, то краб,

то дельфинье выплеснет тельце, то примусом волны фосфоресцируют, то в море

закат

киселем раскиселится. Тоска!.. Хоть бы,

что ли,

громовий раскат. Я жду не дождусь

и не в силах дождаться, но верую в ярую,

верую в скорую. И чудится:

из-за островочка

кронштадтцы уже выплывают

и целят "Авророю". Но море в терпенье,

и буре не вывести. Волну

и не гладят ветровы пальчики. По пляжу

впластались в песок

и в ленивости купальщицы млеют,

млеют купальщики. И видится:

буря вздымается с дюны. "Купальщики,

жиром набитые бочки, спасайтесь!

Покроет,

измелет

и сдунет. Песчинки - пули,

песок - пулеметчики". Но пляж

буржуйкам

ласкает подошвы. Но ветер,

песок

в ладу с грудастыми. С улыбкой:

- как все в Германии дешево!валютчики

греют катары и астмы. Но это ж,

наверно,

красные роты. Шаганья знакомая разноголосица. Сейчас на табльдотчиков,

сейчас на табльдоты накинутся,

врежутся,

ринутся,

бросятся. Но обер

на барыню

косится рабьи: фашистский

на барыньке

знак муссолинится. Сося

и вгрызаясь в щупальцы крабьи, глядят,

как в море

закатище вклинится. Чье сердце

октябрьскими бурями вымыто, тому ни закат,

ни моря револицые, тому ничего,

ни красот,

ни климатов, не надо

кроме тебя,

Революция!

1923

МОСКВА - КЕНИГСБЕРГ

Проезжие - прохожих реже.

Еще храпит Москва деляг.

Тверскую жрет,

Тверскую режет

сорокасильный "Каделяк".

Обмахнуло

радиатор

горизонта веером.

- Eins!

zweil!

dreil!

Мотора гром.

В небо дверью

аэродром.

Брик.

Механик.

Ньюбольд.

Пилот.

Вещи.

Всем по пять кило.

Влезли пятеро.

Земля попятилась.

Разбежались дорожки

ящеры.

Ходынка

накрылась скатертцей.

Красноармейцы,

Ходынкой стоящие,

стоя ж

назад катятся.

Небо

не ты ль?..

Звезды

не вы ль это?!

Мимо звезды

(нельзя без виз)!

Навылет небу,

всему навылет,

пали

земной

отлетающий низ!

Развернулось солнечное это.

И пошли

часы

необычайниться.

Города,

светящиеся

в облачных просветах.

Птица

догоняет,

не догнала

тянется...

Ямы воздуха.

С размаха ухаем.

Рядом молния.

Сощурился Ньюбольд.

Гром мотора.

В ухе

и над ухом.

Но не раздраженье.

Не боль.

Сердце,

чаще!

Мотору вторь.

Слились сладчайше

я

и мотор:

"Крылья Икар

в скалы низверг,

чтоб воздух - река

тек в Кенигсберг.

От чертежных дел

седел Леонардо,

чтоб я

летел,

куда мне надо.

Калечился Уточкин,

чтоб близко-близко,

от солнца на чуточку,

парить над Двинском.

Рекорд в рекорд

вбивал Горрб,

чтобы я

вот

этой тучей-горой.

Коптел

над "Гномом"

Юнкере и Дукс,

чтоб спорил

с громом

моторов стук".

Что же

для того

конец крылам Икариным,

человечество

затем

трудом заводов никло,

чтобы этакий

Владимир Маяковский,

барином,

Кенигсбергами

распархивался

на каникулы?!

Чтобы этакой

бесхвостой

и бескрылой курице

меж подушками

усесться куце?!

Чтоб кидать,

и не выглядывая из гондолы,

кожуру

колбасную

на города и долы?!.

Нет!

Вылазьте из гондолы, плечи!

100 зрачков

глазейте в каждый глаз!

Завтрашнее,

послезавтрашнее человечество,

мой

неодолимый

стальнорукий класс,

я

благодарю тебя

за то,

что ты

в полетах

и меня,

слабейшего,

вковал своим звеном.

Возлагаю

на тебя

земля труда и пота

горизонта

огненный венок.

Мы взлетели,

но еще - не слишком.

Если надо

к Марсам

дуги выгнуть

сделай милость,

дай

отдать

мою жизнишку.

Хочешь,

вниз

с трех тысяч метров

прыгну?!

Berlin, 6 сентября,1923 г.

КИЕВ

Лапы елок,

лапки,

лапушки... Все в снегу,

а теплые какие! Будто в гости

к старой,

старой бабушке я вчера

приехал в Киев. Вот стою

на горке

на Владимирской. Ширь вовсю

не вымчать и перу! Так

когда-то,

рассиявшись в выморозки, Киевскую

Русь

оглядывал Перун. А потом

когда

и кто,

не помню толком, только знаю,

что сюда вот

по льду, да и по воде,

в порогах,

волоком шли

с дарами

к Диру и Аскольду. Дальше

било солнце

куполам в литавры. - На колени, Русь!

Согнись и стой.До сегодня

нас

Владимир гонит в лавры. Плеть креста

сжимает

каменный святой. Шли

из мест

таких,

которых нету глуше,прадеды,

прапрадеды

и пра пра пра!.. Много

всяческих

кровавых безделушек здесь у бабушки

моей

по берегам Днепра. Был убит,

и снова встал Столыпин, памятником встал,

вложивши пальцы в китель. Снова был убит,

и вновь

дрожали липы от пальбы

двенадцати правительств. А теперь

встают

с Подола

дымы киевская грудь

гудит,

котлами грета. Не святой уже

другой,

земной Владимир крестит нас

железом и огнем декретов. Даже чуть

зарусофильствовал

от этой шири! Русофильство,

да другого сорта. Вот

моя

рабочая страна,

одна

в огромном мире.

- Эй!

Пуанкаре!

возьми нас?..

Черта! Пусть еще

последний,

старый батька содрогает

плачем

лавры звонницы. Пусть

еще

врезается с Крещатика волчий вой:

"Даю - беру червонцы!" Наша сила

правда,

ваша

лаврьи звоны. Ваша

дым кадильный,

наша

фабрик дым. Ваша мощь

червонец,

наша

стяг червонный - Мы возьмем,

займем

и победим. Здравствуй

и прощай, седая бабушка! Уходи с пути!

скорее!

ну-ка! Умирай, старуха,

спекулянтка,

набожка. Мы идем

ватага юных внуков!

1924

УХ, И ВЕСЕЛО!

О скуке

на этом свете Гоголь

говаривал много. Много он понимает этот самый ваш

Гоголь! В СССР

от веселости стонут

целые губернии и волости. Например,

со смеха

слезы потопом на крохотном перегоне

от Киева до Конотопа. Свечи

кажут

язычьи кончики. 11 ночи.

Сидим в вагончике. Разговор

перекидывается сам от бандитов

к Брынским лесам. Остановят поезд

минута паники. И мчи

в Москву,

укутавшись в подштанники. Осоловели;

поезд

темный и душный, и легли,

попрятав червонцы

в отдушины. 4 утра.

Скок со всех ног. Стук

со всех рук:

"Вставай!

Открывай двери! Чай, не зимняя спячка.

Не медведи-звери!" Где-то

с перепугу

загрохотал наган, у кого-то

в плевательнице

застряла нога. В двери

новый стук

раздраженный. Заплакали

разбуженные

дети и жены. Будь что будет...

Жизнь

на ниточке! Снимаю цепочку,

и вот... Ласковый голос:

"Купите открыточки, пожертвуйте

на воздушный флот!"

Сон

еще

не сошел с сонных, ищут

радостно

карманы в кальсонах. Черта

вытащишь

из голой ляжки. Наконец,

разыскали

копеечные бумажки. Утро,

вдали

петухи пропели... - Через сколько

лет

соберет он на пропеллер? Спрашиваю,

под плед

засовывая руки: - Товарищ сборщик,

есть у вас внуки? - Есть,

говорит.

- Так скажите

внучке, чтоб с тех собирала,

- на ком брючки. А этаким способом

- через тысячную ночку соберете

разве что

на очки летчику.Наконец,

задыхаясь от смеха, поезд

взял

и дальше поехал. К чему спать?

Позевывает пассажир. Сны эти

только

нагоняют жир. Человеческим

происхождением

гордятся простофили А я

сожалею,

что я

не филин. Как филинам полагается,

не предаваясь сну, ждал бы

сборщиков,

влезши на сосну.

1924

9-е ЯНВАРЯ

О боге болтая,

о смирении говоря, помни день

9-е января. Не с красной звездой

в смирении тупом с крестами шли

за Гапоном-попом. Не в сабли

врубались

конармией-птицей белели

в руках

листы петиций. Не в горло

вгрызались

царевым лампасникам плелись

в надежде на милость помазанника. Скор

ответ

величества

был: "Пули в спины!

в груди!

и в лбы!" Позор без названия,

ужас без имени покрыл и царя,

и площадь,

и Зимний. А поп

на забрызганном кровью требнике писал

в приход

царевы серебреники. Не все враги уничтожены.

Есть! Раздуйте

опять

потухшую месть. Не сбиты

с Запада

крепости вражьи. Буржуи

рабочих

сгибают в рожья. Рабочие,

помните русский урок! Затвор осмотрите,

штык

и курок. В споре с врагом

одно решение: Да здравствуют битвы!

Долой прошения!

1924

КОМСОМОЛЬСКАЯ

Смерть

не сметь!. Строит,

рушит,

кроит

и рвет,

тихнет,

кипит

и пенится, гудит,

говорит,

молчит

и ревет юная армия:

ленинцы. Мы новая кровь

городских жил, тело нив, ткацкой идей

нить, Ленин

жил, Ленин

жив, Ленин

будет жить.

Залили горем.

Свезли в мавзолей частицу Ленина

тело. Но тленью не взять

ни земле,

ни золе первейшее в Ленине

дело. Смерть,

косу положи! Приговор лжив. С таким

небесам

не блажить. Ленин

жил. Ленин

жив. Ленин

будет жить. Ленин

жив

шаганьем Кремля вождя

капиталовых пленников. Будет жить,

и будет

земля гордиться именем:

Ленинка. Еще

по миру

пройдут мятежи сквозь все межи коммуне

путь проложить, Ленин

жил. Ленин

жив. Ленин

будет жить. К сведению смерти,

старой карги, гонящей в могилу

и старящей: "Ленин" и "Смерть"

слова-враги. "Ленин" и "Жизнь"

товарищи. Тверже

печаль держи. Грудью

в горе прилив. Нам

не ныть. Ленин

жил. Ленин

жив. Ленин

будет жить. Ленин рядом.

Вот

он. Идет

и умрет с нами. И снова

в каждом рожденном рожден как сила,

как знанье,

как знамя. Земля,

под ногами дрожи. За все рубежи слова

взвивайтесь кружить. Ленин

жил. Ленин

жив. Ленин

будет жить. Ленин ведь

тоже

начал с азов,жизнь

мастерская геньина. С низа лет,

с класса низов рвись

разгромадиться в Ленина. Дрожите, дворцов этажи! Биржа нажив, будешь

битая

выть. Ленин

жил. Ленин

жив. Ленин

будет жить. Ленин

больше

самых больших, но даже

и это

диво создали всех времен

малыши мы,

малыши коллектива. Мускул

узлом вяжи. Зубы-ножи в знанье

вонзай крошить. Ленин

жил. Ленин

жив. Ленин

будет жить. Строит,

рушит,

кроит

и рвет, тихнет,

кипит

и пенится, гудит,

молчит,

говорит

и ревет юная армия:

ленинцы. Мы новая кровь

городских жил, тело нив, ткацкой идей

нить. Ленин

жил. Ленин

жив. Ленин

будет жить.

31 марта 1924 г.

ЮБИЛЕЙНОЕ

Александр Сергеевич,

разрешите представиться.

Маяковский.

Дайте руку

Вот грудная клетка.

Слушайте,

уже не стук, а стон; тревожусь я о нем,

в щенка смиренном львенке. Я никогда не знал,

что столько

тысяч тонн в моей

позорно легкомыслой головенке. Я тащу вас.

Удивляетесь, конечно? Стиснул?

Больно?

Извините, дорогой. У меня,

да и у вас,

в запасе вечность. Что нам

потерять

часок-другой?! Будто бы вода

давайте

мчать, болтая, будто бы весна

свободно

и раскованно! В небе вон

луна

такая молодая, что ее

без спутников

и выпускать рискованно. Я теперь

свободен

от любви

и от плакатов. Шкурой

ревности медведь

лежит когтист. Можно

убедиться,

что земля поката,сядь

на собственные ягодицы

и катись! Нет,

не навяжусь в меланхолишке черной, да и разговаривать не хочется

ни с кем. Только

жабры рифм

топырит учащенно у таких, как мы,

на поэтическом песке. Вред - мечта,

и бесполезно грезить, надо

весть

служебную нуду. Но бывает

жизнь

встает в другом разрезе, и большое

понимаешь

через ерунду. Нами

лирика

в штыки

неоднократно атакована, ищем речи

точной

и нагой. Но поэзия

пресволочнейшая штуковина: существует

и ни в зуб ногой. Например,

вот это

говорится или блеется? Синемордое,

в оранжевых усах, Навуходоносором

библейцем "Коопсах". Дайте нам стаканы!

знаю

способ старый в горе

дуть винище,

но смотрите

из выплывают

Red и White Star'ы с ворохом

разнообразных виз. Мне приятно с вами,

рад,

что вы у столика. Муза это

ловко

за язык вас тянет. Как это

у вас

говаривала Ольга?.. Да не Ольга!

из письма

Онегина к Татьяне. - Дескать,

муж у вас

дурак

и старый мерин, я люблю вас,

будьте обязательно моя, я сейчас же

утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я.Было всякое:

и под окном стояние, письма,

тряски нервное желе. Вот

когда

и горевать не в состоянии это,

Александр Сергеич,

много тяжелей. Айда, Маяковский!

Маячь на юг! Сердце

рифмами вымучь вот

и любви пришел каюк, дорогой Владим Владимыч. Нет,

не старость этому имя! Тушу

вперед стремя, я с удовольствием

справлюсь с двоими, а разозлить

и с тремя. Говорят

я темой и-н-д-и-в-и-д-у-а-л-е-н! Entre nous...

чтоб цензор не нацыкал. Передам вам

говорят

видали даже

двух

влюбленных членов ВЦИКа. Вот

пустили сплетню,

тешат душу ею. Александр Сергеич,

да не слушайте ж вы их! Может,

я

один

действительно жалею, что сегодня

нету вас в живых. Мне

при жизни

с вами

сговориться б надо. Скоро вот

и я

умру

и буду нем. После смерти

нам

стоять почти что рядом: вы на Пе,

а я

на эМ. Кто меж нами?

с кем велите знаться?! Чересчур

страна моя

поэтами нища. Между нами

- вот беда

позатесался Надсон Мы попросим,

чтоб его

куда-нибудь

на Ща! А Некрасов

Коля,

сын покойного Алеши,он и в карты,

он и в стих,

и так

неплох на вид. Знаете его?

вот он

мужик хороший. Этот

нам компания

пускай стоит. Что ж о современниках?! Не просчитались бы,

за вас

полсотни отдав. От зевоты

скулы

разворачивает аж! Дорогойченко,

Герасимов,

Кириллов,

Родов какой

однаробразный пейзаж! Ну Есенин,

мужиковствующих свора. Смех!

Коровою

в перчатках лаечных. Раз послушаешь...

но это ведь из хора! Балалаечник! Надо,

чтоб поэт

и в жизни был мастак. Мы крепки,

как спирт в полтавском штофе. Ну, а что вот Безыменский?!

Так... ничего...

морковный кофе. Правда,

есть

у нас

Асеев

Колька. Этот может.

Хватка у него

моя. Но ведь надо

заработать сколько! Маленькая,

но семья. Были б живы

стали бы

по Лефу соредактор. Я бы

и агитки

вам доверить мог. Раз бы показал:

- вот так-то мол,

и так-то... Вы б смогли

у вас

хороший слог. Я дал бы вам

жиркость

и сукна, в рекламу б

выдал

гумских дам. (Я даже

ямбом подсюсюкнул, чтоб только

быть

приятней вам.) Вам теперь

пришлось бы

бросить ямб картавый. Нынче

наши перья

штык

да зубья вил,битвы революций

посерьезнее "Полтавы", и любовь

пограндиознее

онегинской любви. Бойтесь пушкинистов.

Старомозгий Плюшкин, перышко держа,

полезет

с перержавленным. - Тоже, мол,

у лефов

появился

Пушкин. Вот арап!

а состязается

с Державиным... Я люблю вас,

но живого,

а не мумию. Навели

хрестоматийный глянец. Вы по-моему

при жизни

- думаю тоже бушевали.

Африканец! Сукин сын Дантес!

Великосветский шкода. Мы б его спросили:

- А ваши кто родители? Чем вы занимались

до 17-го года? Только этого Дантеса бы и видели. Впрочем,

что ж болтанье!

Спиритизма вроде. Так сказать,

невольник чести...

пулею сражен... Их и по сегодня

много ходит всяческих

охотников

до наших жен. Хорошо у нас

в Стране Советов. Можно жить,

работать можно дружно. Только вот

поэтов,

к сожаленью, нету впрочем, может,

это и не нужно. Ну, пора:

рассвет

лучища выкалил. Как бы

милиционер

разыскивать не стал. На Тверском бульваре

очень к вам привыкли. Ну, давайте,

подсажу

на пьедестал. Мне бы

памятник при жизни

полагается по чину. Заложил бы

динамиту

- ну-ка,

дрызнь! Ненавижу

всяческую мертвечину! Обожаю

всяческую жизнь!

1924

ПРОЛЕТАРИЙ,

В ЗАРОДЫШЕ ЗАДУШИ ВОЙНУ!

Будущие:

Дипломатия

- Мистер министр?

How do you do? Ультиматум истек.

Уступки?

Не иду. Фирме Морган

должен Крупп ровно

три миллиарда

и руп. Обложить облака!

Начать бои! Будет добыча

вам пай. Люди - ваши,

расходы

мои. Good bye!

Мобилизация

"Смит и сын.

Самоговорящий ящик". Ящик

министр

придвинул быстро. В раструб трубы,

мембране говорящей, сорок

секунд

бубнил министр. Сотое авеню.

Отец семейства. Дочь

играет

цепочкой на отце. Записал

с граммофона

время и место. Фармацевт - как фармацевт. Пять сортировщиков.

Вид водолаза. Серых

масок

немигающий глаз уставили

в триста баллонов газа. Блок

минуту

повизгивал лазя, грузя

в кузова

"чумной газ". Клубы

Нью-Йорка

раскрылись в сроки, раз

не разнился

от других разов. Фармацевт

сиял,

убивши в покер флеш-роялем

- четырех тузов.

Наступление

Штаб воздушных гаваней и доков. Возд-воен-электрик

Джим Уост включил

в трансформатор

заатлантических токов триста линий

зюд-ост. Авиатор

в карте

к цели полета вграфил

по линейке

в линию линия. Ровно

в пять

без механиков и пилотов взвились

триста

чудовищ алюминия. Треугольник

- летящая фабрика ветра в воздух

риста винтов всвистал. Скорость

шестьсот пятьдесят километров. Девять

тысяч

метров

высота. Грозой не кривясь,

ни от ветра резкого, только

будто

гигантский Кольт над каждым аэро

сухо потрескивал ток

в 15 тысяч вольт. Встали

стражей неба вражьего. Кто умер

счастье тому. Знайте,

буржуями

сжигаемые заживо, последнее изобретение:

"крематорий на дому".

Бой Город

дышал

что было мочи, спал,

никак

не готовясь

к смертям. Выползло

триста,

к дымочку дымочек.

Пошли

спиралью

снижаться, смердя. Какая-то птица

- пустяк,

воробушки падала

в камень,

горохом ребрышки. Крыша

рейхстага,

сиявшая лаково, в две секунды

стала седая. Бесцветный дух

дома обволакивал, ник

к земле,

с этажей оседая. "Спасайся, кто может,

с десятого

прыга..." Слово

свело

в холодеющем небе;

ножки,

еще минуту подрыгав, рядом

легли

успокоились обе. Безумные

думали:

"Сжалим,

умолим". Когда

растаял

газ,

повися,ни человека,

ни зверя,

ни моли! Жизнь

была

и вышла вся. Четыре

аэро

снизились искоса, лучи

скрестя

огромнейшим иксом. Был труп

- и нет. Был дом

- и нет его. Жег

свет

фиолетовый. Обделали чисто.

Ни дыма,

ни мрака. Взорвали,

взрыли,

смыли,

взмели. И город

лежит

погашенной маркой на грязном,

рваном

пакете земли.

Победа

Морган.

Жена.

В корсетах.

Не двинется. Глядя,

как

шампанское пенится, Морган сказал:

- Дарю имениннице немного разрушенное,

но хорошее именьице!

Товарищи, не допустим!

Сейчас

подытожена

великая война. Пишут

мемуары

истории писцы. Но боль близких,

любимых, нам еще

кричит

из сухих цифр. 30 миллионов

взяли на мушку, в сотнях

миллионов

стенанье и вой. Но и этот

ад

покажется погремушкой рядом

с грядущей

готовящейся войной. Всеми спинами,

по пленам драными, руками,

брошенными

на операционном столе, всеми

в осень

ноющими ранами, всей трескотней

всех костылей, дырами ртов,

- выбил бой! голосом,

визгом газовой боли сегодня,

мир,

крикни

- Долой!!! Не будет!

Не хотим!

Не позволим! Нациям

нет

врагов наций. Нацию

выдумал

мира враг. Выходи

не с нацией драться, рабочий мира,

мира батрак! Иди,

пролетарской армией топая, штыки

последние

атакой выставь! "Фразы

о мире

пустая утопия, пока

не экспроприирован

класс капиталистов". Сегодня...

завтра...

а справимся все-таки! Виновным - смерть.

Невиновным - вдвойне. Сбейте

жирных

дюжины и десятки. Миру - мир,

война - войне.

2 августа 1924 г.

СЕВАСТОПОЛЬ - ЯЛТА

В авто

насажали

разных армян, рванулись

и мы в пути. Дорога до Ялты

будто роман: все время

надо крутить. Сначала

авто

подступает к горам, охаживая кряжевые. Вот так и у нас

влюбленья пора: наметишь

и мчишь, ухаживая. Авто

начинает

по солнцу трясть, то жаренней ты,

то варенней: так сердце

тебе

распаляет страсть, и грудь

раскаленной жаровней. Привал,

шашлык,

не вяжешь лык, с кружением

нету сладу. У этих

у самых

гроздьев шашлы совсем поцелуйная сладость.

То солнечный жар,

то ущелий тоска,не верь

ни единой версийке. Который москит

и который мускат, и кто персюки

и персики? И вдруг вопьешься,

любовью залив и душу,

и тело,

и рот. Так разом

встают

облака и залив в разрыве

Байдарских ворот. И сразу

дорога

нудней и нудней, в туннель,

тормозами тужась. Вот куча камня,

и церковь над ней ужасом

всех супружеств. И снова

почти

о скалы скулой, с боков

побелелой глядит. Так ревность

тебя

обступает скалой за камнем

любовник бандит. А дальше

тишь;

крестьяне, корпя, лозой

разделали скаты. Так,

свой виноградник

потом кропя, и я

рисую плакаты. Потом,

пропылясь,

проплывают года, трусят

суетнею мышиной, и лишь

развлекает

семейный скандал случайно

лопнувшей шиной. Когда ж

окончательно

это доест, распух

от моторного гвалта - Стоп!

И склепом

отдельный подъезд: - Пожалте

червонец!

Ялта.

1924

ВЛАДИКАВКАЗ - ТИФЛИС

Только

нога

ступила в Кавказ, я вспомнил,

что я

грузин. Эльбрус,

Казбек.

И еще

как вас?! На гору

горы грузи! Уже

на мне

никаких рубах. Бродягой,

один архалук. Уже

подо мной

такой карабах, что Ройльсу

и то б в похвалу. Было:

с ордой,

загорел и носат, старее

всего старья, я влез,

веков девятнадцать назад, вот в этот самый

в Дарьял. Лезгинщик

и гитарист душой, в многовековом поту, я землю

прошел

и возделал мушой отсюда

по самый Батум. От этих дел

не вспомнят ни зги. История

врун даровитый, бубнит лишь,

что были

царьки да князьки; Ираклии,

Нины,

Давиды. Стена

и то

знакомая что-то. В тахтах

вот этой вот башни я помню:

я вел

Руставели Шотой с царицей

с Тамарою

шашни. А после

катился,

костями хрустя, чтоб в пену

Тереку врыться. Да это что!

Любовный пустяк! И лучше

резвилась царица. А дальше

я видел

в пробоину скал вот с этих

тропиночек узких на сакли,

звеня,

опускались войска золотопогонников русских. Лениво

от жизни

взбираясь ввысь, гитарой

душу отверз "Мхолот шен эртс

рац, ром чемтвис Моуция

маглидгаи гмертс..." И утро свободы

в кровавой росе сегодня

встает поодаль. И вот

я мечу,

я, мститель Арсен, бомбы

5-го года. Живились

в пажах

Князевы сынки, а я

ежедневно

и наново опять вспоминаю

все синяки от плеток

всех Алихановых. И дальше

история наша

хмура. Я вижу

правящих кучку. Какие-то люди,

мутней, чем Кура, французов чмокают в ручку. Двадцать,

а может,

больше веков волок

угнетателей узы я, чтоб только

под знаменем большевиков воскресла

свободная Грузия. Да, я грузин,

но не старенькой нации, забитой

в ущелье в это. Я

равный товарищ

одной Федерации грядущего мира Советов. Еще

омрачается

день иной ужасом

крови и яри. Мы бродим,

мы

еще

не вино, ведь мы еще

только мадчари. Я знаю:

глупость - эдемы и рай! Но если

пелось про это, должно быть,

Грузию,

радостный край, подразумевали поэты. Я жду,

чтоб аэро

в горы взвились. Как женщина,

мною

лелеема надежда,

что в хвост

со словом "Тифлис" вобьем

фабричные клейма. Грузин я,

но не кинто озорной, острящий

и пьющий после. Я жду,

чтоб гудки

взревели зурной, где шли

лишь кинто

да ослик. Я чту

поэтов грузинских дар, но ближе

всех песен в мире, мне ближе

всех

и зурн

и гитар лебедок

и кранов шаири. Строй

во всю трудовую прыть, для стройки

не жаль ломаний! Если

даже

Казбек помешает

срыть! Все равно

не видать

в тумане.

1924

ТАМАРА И ДЕМОН

От этого Терека

в поэтах

истерика. Я Терек не видел.

Большая потерийка. Из омнибуса

вразвалку сошел,

поплевывал

в Терек с берега, совал ему

в пену

палку. Чего же хорошего?

Полный развал! Шумит,

как Есенин в участке. Как будто бы

Терек

сорганизовал, проездом в Боржом,

Луначарский. Хочу отвернуть

заносчивый нос и чувствую:

стыну на грани я, овладевает

мною

гипноз, воды

и пены играние. Вот башня,

револьвером

небу к висну, разит

красотою нетроганой. Поди,

подчини ее

преду искусств Петру Семенычу

Когану. Стою,

и злоба взяла меня, что эту

дикость и выступы с такой бездарностью

я

променял на славу,

рецензии,

диспуты. Мне место

не в "Красных нивах",

а здесь, и не построчно,

а даром реветь

стараться в голос во весь, срывая

струны гитарам. Я знаю мой голос:

паршивый тон, но страшен

силою ярой. Кто видывал,

не усомнится,

что я был бы услышан Тамарой. Царица крепится,

взвинчена хоть, величественно

делает пальчиком. Но я ей

сразу:

- А мне начхать, царица вы

или прачка! Тем более

с песен

какой гонорар?! А стирка

в семью копейка. А даром

немного дарит гора: лишь воду

поди,

попей-ка!Взъярилась царица,

к кинжалу рука. Козой,

из берданки ударенной. Но я ей

по-своему,

вы ж знаете как под ручку...

любезно...

- Сударыня! Чего кипятитесь,

как паровоз? Мы общей лирики лента. Я знаю давно вас,

мне

много про вас говаривал

некий Лермонтов. Он клялся,

что страстью

и равных нет... Таким мне

мерещился образ твой. Любви я заждался,

мне 30 лет. Полюбим друг друга.

Попросту. Да так,

чтоб скала

распостелилась в пух. От черта скраду

и от бога я! Ну что тебе Демон?

Фантазия!

Дух! К тому ж староват

мифология. Не кинь меня в пропасть,

будь добра. От этой ли

струшу боли я? Мне

даже

пиджак не жаль ободрать, а грудь и бока

тем более. Отсюда

дашь

хороший удар и в Терек

замертво треснется. В Москве

больнее спускают...

куда! ступеньки считаешь

лестница. Я кончил,

и дело мое сторона. И пусть,

озверев от помарок, про это

пишет себе Пастернак. А мы...

соглашайся, Тамара! История дальше

уже не для книг. Я скромный,

и я

бастую. Сам Демон слетел,

подслушал,

и сник, и скрылся,

смердя

впустую. К нам Лермонтов сходит,

презрев времена. Сияет

"Счастливая парочка!" Люблю я гостей.

Бутылку вина! Налей гусару, Тамарочка!

1924

ХУЛИГАНЩИНА

Только

солнце усядется,

канув за опустевшие

фабричные стройки, стонут

окраины

от хулиганов вроде вот этой

милой тройки. Человек пройдет

и - марш поодаль. Таким попадись!

Ежовые лапочки! От них ни проезда,

от них

ни прохода ни женщине,

ни мужчине,

ни электрической лампочке. "Мадамочка, стой!

Провожу немножко... Клуб?

Почему?

Ломай стулья! Он возражает?

В лопатку ножиком! Зубы им вычти!

Помножь им скулья!" Гудят

в башке

пивные пары, тощая мысль

самогоном

смята, и в воздухе

даже не топоры, а целые

небоскребы

стоэтажного

мата.

Рабочий,

этим ли

кровь наших жил?! Наши дочки

этим разве?! Пока не поздно

конец положи этой горланной

и грязной язве!

1924

ПОСМЕЕМСЯ!

СССР!

Из глоток из всех, да так,

чтоб врагу аж смяться, сегодня

раструбливай

радостный смех нам

можно теперь посмеяться! Шипели: "Погибнут

через день, другой, в крайности

через две недели!" Мы гордо стоим,

а они дугой изгибаются.

Ливреи надели. Бились

в границы Советской страны: "Не допустим

и к первой годовщине!" Мы гордо стоим,

а они

штаны в берлинских подвалах чинят. Ллойд-Джорджи

ревели

со своих постов: "Узурпаторы!

Бандиты!

Воришки!" Мы гордо стоим,

а они - раз сто слетали,

как еловые шишки! Они

на наши

голодные дни радовались,

пожевывая пончики. До урожаев

мы доживаем,

а они последние дожевали

мильончики! Злорадничали:

"Коммунистам

надежды нет: погибнут

не в мае, так в июне". А мы,

мы - стоим.

Мы - на 7 лет ближе к мировой коммуне! Товарищи,

вовсю

из глоток из всех да так, чтоб врагам аж смяться, сегодня

раструбливайте

радостный смех! Нам

есть над чем посмеяться!

1924

КРАСНАЯ ЗАВИСТЬ

Я еще

не лыс

и не шамкаю, все же

дядя

рослый с виду я. В первый раз

за жизнь

малышам-ка я барабанящим

позавидую. Наша

жизнь

в грядущее рваться, оббивать

его порог, вы ж

грядущее это

в двадцать расшагаете

громом ног. Нам

сегодня

корежит уши громыханий

теплушечных

ржа. Вас,

забывших

и имя теплушек, разлетит

на рабфак

дирижабль. Мы,

пергаменты

текстами саля, подписываем

договора. Вам

забыть

и границы Версаля па борту

самолета-ковра. Нам

трамвай.

Попробуйте,

влезьте! Полон.

Как в арифметике

цифр. Вы ж

в работу

будете

ездить, самолет

выводя

под уздцы. Мы сегодня

двугривенный потный отчисляем

от крох,

от жалований, чтоб флот

взлетел

заработанный, вам

за юность одну

пожалованный. Мы живем

как радиозайцы, телефонные

трубки

крадя, чтоб музыкам

в вас

врезаться, от Урала

до Крыма грядя. Мы живем

только тем,

что тощи, чуть полней бы

и в комнате

душно. Небо

будет

ваша жилплощадь не зажмет

на шири

воздушной. Мы от солнца,

от снега зависим. Из-за дождика

с богом

судятся. Вы ж

дождем

раскрепите выси, как только

заблагорассудится. Динамиты,

бомбы,

газы самолетов

наших

фарш. Вам

смертями

не сыпать наземь, разлетайтесь

под звонкий марш. К нам

известье

идет

с почтовым, проплывает

радость

год. Это

глупое время

на что вам? Телеграммой

проносится код. Мы в камнях

проживаем весны нет билета

и денег нет. Вам

не будет

пространств поверстных сам

себе

проездной билет. Превратятся

не скоро

в ягодку словоцветы

О. Д. В. Ф. Те, кому

по три

и по два годка, вспомни

нас,

эти ягоды съев.

1925

ВЫВОЛАКИВАЙТЕ БУДУЩЕЕ!

Будущее

не придет само, если

не примем мер. За жабры его,- комсомол! За хвост его,- пионер! Коммуна

не сказочная принцесса, чтоб о ней

мечтать по ночам. Рассчитай,

обдумай,

нацелься и иди

хоть по мелочам. Коммунизм

не только у земли,

у фабрик в поту. Он и дома

за столиком, в отношеньях,

в семье,

в быту. Кто скрипит

матершиной смачной целый день,

как немазаный воз, тот,

кто млеет

под визг балалаечный, тот

до будущего

не дорос. По фронтам

пулеметами такать не в этом

одном

война! И семей

и квартир атака угрожает

не меньше

нам. Кто не выдержал

натиск домашний, спит

в уюте

бумажных роз,до грядущей

жизни мощной тот

пока еще

не дорос. Как и шуба,

и время тоже проедает

быта моль ее. Наших дней

залежалых одежу перетряхни, комсомолия!

1925

Цикл стихотворений "Париж" (1925 год)

ЕДУ

Билет

щелк.

Щека

чмок. Свисток

и рванулись туда мы, куда,

как сельди,

в сети чулок плывут

кругосветные дамы. Сегодня приедет

уродом-урод, а завтра

узнать посмейте-ка: в одно

разубран

и город и рот помады,

огней косметика. Веселых

тянет в эту вот даль. В Париже грустить?

Едва ли! В Париже

площадь

и та Этуаль, а звезды

так сплошь этуали. Засвистывай,

трись,

врезайся и режь сквозь Льежи

и об Брюссели. Но нож

и Париж,

и Брюссель,

и Льеж тому,

кто, как я, обрусели. Сейчас бы

в сани

с ногами в снегу,

как в газетном листе б... Свисти,

заноси снегами меня,

прихерсонская степь... Вечер,

поле,

огоньки, дальняя дорога,сердце рвется от тоски, а в груди

тревога. Эх, раз,

еще раз, стих - в пляс. Эх, раз,

еще раз, рифм хряск. Эх,раз,

еще раз, еще много, много раз... Люди

разных стран и рас, копая порядков грядки, увидев,

как я

себя протряс, скажут:

в лихорадке.

1925

ГОРОД

Один Париж

адвокатов,

казарм, другой

без казарм и без Эррио. Не оторвать

от второго

глаза от этого города серого. Со стен обещают:

"Un verre de koto donne de l'energie" Вином любви

каким

и кто мою взбудоражит жизнь? Может,

критики

знают лучше. Может,

их

и слушать надо. Но кому я, к черту, попутчик! Ни души

не шагает

рядом. Как раньше,

свой

раскачивай горб впереди

поэтовых арб неси,

один,

и радость,

и скорбь, и прочий

людской скарб. Мне скучно

здесь

одному

впереди,поэту

не надо многого,пусть

только

время

скорей родит такого, как я,

быстроногого. Мы рядом

пойдем

дорожной пыльцой. Одно

желанье

пучит: мне скучно

желаю

видеть в лицо, кому это

я

попутчик?! "Je suis un chameau",

в плакате стоят литеры,

каждая - фут. Совершенно верно:

"Je suis",

это

"я", а "chameau" - это

"я верблюд". Лиловая туча,

скорей нагнись, меня

и Париж полей, чтоб только

скорей

зацвели огни длиной

Елисейских полей. Во все огонь

и небу в темь и в чернь промокшей пыли. В огне

жуками

всех систем жужжат

автомобили. Горит вода,

земля горит, горит

асфальт

до жжения, как будто

зубрят

фонари таблицу умножения. Площадь

красивей

и тысяч

дам-болонок. Эта площадь

оправдала б

каждый город. Если б был я

Вандомская колонна, я б женился

на Place la concorde.

1925

ВЕРЛЕН И СЕЗАН

Я стукаюсь

о стол,

о шкафа острия четыре метра ежедневно мерь. Мне тесно здесь

в отеле Istria на коротышке

rue Campagne - Premiere. Мне жмет.

Парижская жизнь не про нас в бульвары

тоску рассыпай. Направо от нас

Boulevard Montparnasse, налево

Boulevard Raspail. Хожу и хожу,

не щадя каблука,хожу

и ночь и день я,хожу трафаретным поэтом, пока в глазах

не встанут виденья. Туман - парикмахер,

он делает гениев загримировал

одного

бородой Добрый вечер, m-r Тургенев.

Добрый вечер, m-me Виардо. Пошел:

"За что боролись?

А Рудин?.. А вы,

именье

возьми подпальни..." Мне

их разговор эмигрантский

нуден, и юркаю

в кафе от скульни. Да.

Это он,

вот эта сова не тронул

великого

тлен. Приподнял шляпу:

"Comment ca va, cher camarade Verlaine?" Откуда вас знаю?

Вас знают все. И вот

довелось состукаться. Лет сорок

вы тянете

свой абсент из тысячи репродукций. Я раньше

вас

почти не читал, а нынче

вышло из моды,и рад бы прочесть

не поймешь ни черта: по-русски дрянь,

переводы. Не злитесь,

со мной,

должно быть, и вы знакомы

лишь понаслышке. Поговорим

о пустяках путевых, о нашинском ремеслишке. Теперь

плохие стихи

труха. Хороший

себе дороже. С хорошим

и я б

свои потроха сложил

под забором

тоже. Бумаги

гладь

облевывая пером,

концом губы поэт,

как блядь рублевая, живет

с словцом любым. Я жизнь

отдать

за сегодня

рад. Какая это громада! Вы чуете

слово

пролетариат? ему

грандиозное надо. Из кожи

надо

вылазить тут, а нас

к журнальчикам

премией. Когда ж поймут,

что поэзия

труд, что место нужно

и время ей. "Лицом к деревне"

заданье дано,за гусли,

поэты-други! Поймите ж

лицо у меня

одно оно лицо,

а не флюгер. А тут и ГУС

отверзает уста: вопрос не решен.

"Который? Поэт?

Так ведь это ж

просто кустарь, простой кустарь,

без мотора". Перо

такому

в язык вонзи, прибей

к векам кунсткамер. Ты врешь.

Еще

не найден бензин, что движет

сердец кусками. Идею

нельзя

замешать на воде. В воде

отсыреет идейка. Поэт

никогда

и не жил без идей. Что я

попугай?

индейка? К рабочему

надо

идти серьезней недооценили их мы. Поэты,

покайтесь,

пока не поздно, во всех

отглагольных рифмах. У нас

поэт

событья берет спишет

вчерашний гул, а надо

рваться

в завтра,

вперед, чтоб брюки

трещали

в шагу. В садах коммуны

вспомнят о барде какие

птицы

зальются им? Что

будет

с веток

товарищ Вардин рассвистывать

свои резолюции?! За глотку возьмем.

"Теперь поори, несбитая быта морда!" И вижу,

зависть

зажглась и горит в глазах

моего натюрморта. И каплет

с Верлена

в стакан слеза. Он весь

как зуб на сверле. Тут

к нам

подходит

Поль Сезан: "Я так

напишу вас, Верлен". Он пишет.

Смотрю,

как краска свежа. Monsieur,

простите вы меня, у нас

старикам,

как под хвост вожжа, бывало

от вашего имени. Бывало

сезон,

наш бог - Ван-Гог, другой сезон

Сезан. Теперь

ушли от искусства

вбок не краску любят,

а сан. Птенцы

у них

молоко на губах,а с детства

к смирению падки. Большущее имя взяли

АХРР, а чешут

ответственным

пятки. Небось

не напишут

мой портрет,не трут

понапрасну

кисти. Ведь то же

лицо как будто,

ан нет, рисуют

кто поцекистей. Сезан

остановился на линии, и весь

размерсился - тронутый. Париж,

фиолетовый,

Париж в анилине, вставал

за окном "Ротонды".

1925

NOTRE-DAME

Другие здания

лежат,

как грязная кора, в воспоминании

о NOTRE-DAME'е. Прошедшего

возвышенный корабль, о время зацепившийся

и севший на мель. Раскрыли дверь

тоски тяжелей; желе

из железа

нелепее. Прошли

сквозь монаший

служилый елей в соборное великолепие. Читал

письмена,

украшавшие храм, про боговы блага

на небе. Спускался в партер,

подымался к хорам, смотрел удобства

и мебель. Я вышел

со мной

переводчица-дура, щебечет

бантиком-ротиком: "Ну, как вам

нравится архитектура? Какая небесная готика!" Я взвесил все

и обдумал,

ну вот: он лучше Блаженного Васьки. Конечно,

под клуб не пойдет

темноват,об этом не думали

классики. Не стиль...

Я в этих делах не мастак. Не дался

старью на съедение. Но то хорошо,

что уже места готовы тебе

для сидения. Его

ни к чему

перестраивать заново приладим

с грехом пополам, а в наших

ни стульев нет,

ни органов. Копнешь

одни купола. И лучше б оркестр,

да игра дорога сначала

не будет финансов,а то ли дело

когда орган играй

хоть пять сеансов. Ясно

репертуар иной фокстроты,

а не сопенье. Нельзя же

французскому Госкино духовные песнопения. А для рекламы

не храм,

а краса старайся

во все тяжкие. Электрорекламе

лучший фасад: меж башен

пустить перетяжки, да буквами разными:

"Signe de Zoro", чтоб буквы бежали,

как мышь. Такая реклама

так заорет, что видно

во весь Boulmiche. А если

и лампочки

вставить в глаза химерам

в углах собора, тогда

никто не уйдет назад: подряд

битковые сборы! Да, надо

быть

бережливым тут, ядром

чего

не попортив. В особенности,

если пойдут громить

префектуру

напротив.

1925

ВЕРСАЛЬ

По этой

дороге,

спеша во дворец, бесчисленные Людовики трясли

в шелках

золоченых каретц телес

десятипудовики. И ляжек

своих

отмахав шатуны, по ней,

марсельезой пропет, плюя на корону,

теряя штаны, бежал

из Парижа

Капет. Теперь

по ней

веселый Париж гоняет

авто рассиян,кокотки,

рантье, подсчитавший барыш, американцы

и я. Версаль.

Возглас первый: "Хорошо жили стервы!" Дворцы

на тыши спален и зал и в каждой

и стол

и кровать. Таких

вторых

и построить нельзя хоть целую жизнь

воровать! А за дворцом,

и сюды

и туды, чтоб жизнь им

была

свежа, пруды,

фонтаны,

и снова пруды с фонтаном

из медных жаб. Вокруг,

в поощренье

жантильных манер, дорожки

полны статуями везде Аполлоны,

а этих

Венер безруких,

так целые уймы. А дальше

жилья

для их Помпадурш Большой Трианон

и Маленький. Вот тут

Помпадуршу

водили под душ, вот тут

помпадуршины спаленки. Смотрю на жизнь

ах, как не нова! Красивость

аж дух выматывает! Как будто

влип

в акварель Бенуа, к каким-то

стишкам Ахматовой. Я все осмотрел,

поощупал вещи. Из всей

красотищи этой мне

больше всего

понравилась трещина на столике

Антуанетты. В него

штыка революции

клин вогнали,

пляша под распевку, когда

санкюлоты

поволокли на эшафот

королевку. Смотрю,

а все же

завидные видики! Сады завидные

в розах! Скорей бы

культуру

такой же выделки, но в новый,

машинный розмах! В музеи

вот эти

лачуги б вымести! Сюда бы

стальной

и стекольный рабочий дворец

миллионной вместимости,такой,

чтоб и глазу больно. Всем,

еще имеющим

купоны

и монеты, всем царям

еще имеющимся

в назидание: с гильотины неба,

головой Антуанетты, солнце

покатилось

умирать на зданиях. Расплылась

и лип

и каштанов толпа, слегка

листочки ворся. Прозрачный

вечерний

небесный колпак закрыл

музейный Версаль.

1925

ЖОРЕС

Ноябрь,

а народ

зажат до жары. Стою

и смотрю долго: на шинах машинных

мимо

шары катаются

в треуголках. Войной обагренные

руки

умыв и красные

шансы

взвесив, коммерцию

новую

вбили в умы хотят

спекульнуть на Жоресе. Покажут рабочим

смотрите,

и он с великими нашими

тоже. Жорес

настоящий француз.

Пантеон не станет же

он

тревожить. Готовы

потоки

слезливых фраз. Эскорт,

колесницы - эффект! Ни с места!

Скажите,

кем из вас в окне

пристрелен

Жорес? Теперь

пришли

панихидами выть. Зорче,

рабочий класс! Товарищ Жорес,

не дай убить себя

во второй раз. Не даст.

Подняв

знамен мачтовый лес, спаяв

людей

в один

плывущий флот, громовый и живой,

по-прежнему

Жорес проходит в Пантеон

по улице Суфло Он в этих криках,

несущихся вверх, в знаменах,

в шагах,

в горбах. "Vivent les Soviets!..

A bas la guerre!.. Capitalisme a bas!.." И вот

взбегает огонь

и горит, и песня

краснеет у рта. И кажется

снова

в дыму

пушкари идут

к парижским фортам. Спиною

к витринам отжали

и вот из книжек

выжались

тени. И снова

71-й год встает

у страниц в шелестении. Гора

на груди

могла б подняться. Там

гневный окрик орет: "Кто смел сказать,

что мы

в семнадцатом предали

французский народ? Неправда,

мы с вами,

французские блузники. Забудьте

этот

поклеп дрянной. На всех баррикадах

мы ваши союзники, рабочий Крезо

и рабочий Рено".

1925

ПРОЩАНИЕ

(Кафе)

Обыкновенно

мы говорим: все дороги

приводят в Рим. Не так

у монпарнасца. Готов поклясться. И Рем

и Ромул,

и Ремул и Ром в "Ротонду" придут

или в "Дом". В кафе

идут

по сотням дорог, плывут

по бульварной реке. Вплываю и я:

"Garcon,

un grog americain!" Сначала

слова,

и губы,

и скулы кафейный гомон сливал. Но вот

пошли

вылупляться из гула и лепятся

фразой

слова. "Тут

проходил

Маяковский давече, хромой

не видали рази?""А с кем он шел?"

"С Николай Николаичем"."С каким?"

"Да с великим князем!""С великим князем?

Будет врать! Он кругл

и лыс,

как ладонь. Чекист он,

послан сюда

взорвать...""Кого?"

"Буа-дю-Булонь. Езжай, мол, Мишка..."

Другой поправил: "Вы врете,

противно слушать! Совсем и не Мишка он,

а Павел. Бывало, сядем

Павлуша!а тут же

его супруга,

княжна, брюнетка,

лет под тридцать..." "Чья?

Маяковского?

Он не женат". "Женат

и на императрице"."На ком?

Ее ж расстреляли..."

"И он поверил

Сделайте милость! Ее ж Маяковский спас

за трильон! Она же ж

омолодилась!" Благоразумный голос:

"Да нет, вы врете

Маяковский - поэт"."Ну, да,

вмешалось двое саврасов,в конце

семнадцатого года в Москве

чекой конфискован Некрасов и весь

Маяковскому отдан. Вы думаете

сам он?

Сбондил до йот весь стих,

с запятыми,

скраден. Достанет Некрасова

и продает червонцев по десять

на день". Где вы,

свахи?

Подымись, Агафья! Предлагается

жених невиданный. Видано ль,

чтоб человек

с такою биографией был бы холост

и старел невыданный?! Париж,

тебе ль,

столице столетий, к лицу

эмигрантская нудь? Смахни

за ушми

эмигрантские сплетни.

Провинция!

не продохнуть.Я вышел

в раздумье

черт его знает! Отплюнулся

тьфу, напасть! Дыра

в ушах

не у всех сквозная другому

может запасть! Слушайте, читатели,

когда прочтете, что с Черчиллем

Маяковский

дружбу вертит или

что женился я

на кулиджевской тете, то, покорнейше прошу,

не верьте.

1925

ПРОЩАНЬЕ

В авто,

последний франк разменяв. - В котором часу на Марсель? Париж

бежит,

провожая меня, во всей

невозможной красе. Подступай

к глазам,

разлуки жижа, сердце

мне

сантиментальностью расквась! Я хотел бы

жить

и умереть в Париже, если б не было

такой земли

Москва.

1925

Цикл "Стихи об Америке" (1925 год)

ИСПАНИЯ

Ты - я думал

райский сад.

Ложь

подпивших бардов.

Нет

живьем я вижу

склад

"ЛЕОПОЛЬДО ПАРДО".

Из прилипших к скалам сел

опустясь с опаской,

чистокровнейший осел

шпарит по-испански.

Все плебейство выбив вон,

в шляпы влезла по нос.

Стал

простецкий

"телефон"

гордым

"телефонос".

Чернь волос

в цветах горит.

Щеки в шаль орамив,

сотня с лишним

сеньорит

машет веерами.

От медуз

воде сине.

Глуби

версты мера.

Из товарищей

"сеньор"

стал

и "кабальеро".

Кастаньеты гонят сонь.

Визги...

пенье...

страсти!

А на что мне это все?

Как собаке - здрасите!

1925

6 МОНАХИНЬ

Воздев

печеные

картошки личек, черней,

чем негр,

не видавший бань, шестеро благочестивейших католичек влезло

на борт

парохода "Эспань". И сзади

и спереди

ровней, чем веревка. Шали,

как с гвоздика,

с плеч висят, а лица

обвила

белейшая гофрировка, как в пасху

гофрируют

ножки поросят. Пусть заполнится годами

жизни квота стоит

только

вспомнить это диво, раздирает

рот

зевота шире Мексиканского залива. Трезвые,

чистые,

как раствор борной, вместе,

эскадроном, садятся есть. Пообедав, сообща

скрываются в уборной. Одна зевнула

зевают шесть. Вместо известных

симметричных мест, где у женщин выпуклость,

у этих выем; в одной выемке

серебряный крест, в другой - медали

со Львом

и с Пием. Продрав глазенки

раньше, чем можно,в раю

(ужо!)

отоспятся лишек,оркестром без дирижера шесть дорожных

вынимают

евангелишек. Придешь ночью сидят и бормочут. Рассвет в розы бормочут, стервозы! И днем,

и ночью, и в утра, и в полдни сидят

и бормочут,

дуры господни. Если ж

день

чуть-чуть

помрачнеет с виду, сойдут в кабину,

12 галош наденут вместе

и снова выйдут, и снова

идет

елейный скулеж. Мне б

язык испанский! Я б спросил, взъяренный - Ангелицы,

попросту

ответ поэту дайте если

люди вы,

то кто ж

тогда

вороны? А если

вы вороны,

почему вы не летаете? Агитпропщики!

не лезьте вон из кожи. Весь земной

обревизуйте шар. Самый

замечательный безбожник не придумает

кощунственнее шарж! Радуйся, распятый Иисусе, не слезай

с гвоздей своей доски, а вторично явишься

сюда

не суйся все равно:

повесишься с тоски!

1925

АТЛАНТИЧЕСКИЙ ОКЕАН

Испанский камень

слепящ и бел, а стены

зубьями пил. Пароход

до двенадцати

уголь ел и пресную воду пил. Повел

пароход

окованным носом и в час,

сопя,

вобрал якоря

и понесся. Европа

скрылась, мельчась. Бегут

по бортам

водяные глыбы, огромные,

как года. Надо мною птицы,

подо мною рыбы, а кругом

вода. Недели

грудью своей атлетической то работяга,

то в стельку пьян вздыхает

и гремит

Атлантический океан. "Мне бы, братцы, к Сахаре подобраться... Развернись и плюнь пароход внизу. Хочу топлю, хочу везу. Выходи сухой сварю ухой. Людей не надо нам малы к обеду. Не трону...

ладно... пускай едут..." Волны

будоражить мастера: детство выплеснут;

другому

голос милой. Ну, а мне б

опять

знамена простирать! Вон

пошло,

затарахтело,

загромило! И снова

вода

присмирела сквозная, и нет

никаких сомнений ни в ком. И вдруг,

откуда-то

черт его знает! встает

из глубин

воднячий Ревком. И гвардия капель

воды партизаны взбираются

ввысь

с океанского рва, до неба метнутся

и падают заново, порфиру пены в клочки изодрав. И снова

спаялись воды в одно, волне

повелев

разбурлиться вождем. И прет волнища

с-под тучи

на дно приказы

и лозунги

сыплет дождем. И волны

клянутся

всеводному Цику оружие бурь

до победы не класть. И вот победили

экватору в циркуль Советов-капель бескрайняя власть. Последних волн небольшие митинги шумят

о чем-то

в возвышенном стиле. И вот

океан

улыбнулся умытенький и замер

на время

в покое и в штиле. Смотрю за перила.

Старайтесь, приятели! Под трапом,

нависшим

ажурным мостком, при океанском предприятии потеет

над чем-то

волновий местком. И под водой

деловито и тихо дворцом

растет

кораллов плетенка, чтоб легше жилось

трудовой китихе с рабочим китом

и дошкольным китенком, Уже

и луну

положили дорожкой.

Хоть прямо

на пузе,

как по суху, лазь. Но враг не сунется

в небо

сторожко глядит,

не сморгнув,

Атлантический глаз. То стынешь

в блеске лунного лака, то стонешь,

облитый пеною ран. Смотрю,

смотрю

и всегда одинаков, любим,

близок мне океан. Вовек

твой грохот

удержит ухо. В глаза

тебя

опрокинуть рад. По шири,

по делу,

по крови,

по духу моей революции

старший брат.

1925

МЕЛКАЯ ФИЛОСОФИЯ НА ГЛУБОКИХ МЕСТАХ

Превращусь

не в Толстого, так в толстого,ем,

пишу,

от жары балда. Кто над морем не философствовал? Вода. Вчера

океан был злой,

как черт, сегодня

смиренней

голубицы на яйцах. Какая разница!

Все течет... Все меняется. Есть

У воды

своя пора: часы прилива,

часы отлива. А у Стеклова

вода

не сходила с пера. Несправедливо. Дохлая рыбка

плывет одна. Висят

плавнички,

как подбитые крылышки. Плывет недели,

и нет ей

ни дна, ни покрышки.

Навстречу

медленней, чем тело тюленье, пароход из Мексики,

а мы

туда. Иначе и нельзя.

Разделение труда.

Это кит - говорят.

Возможно и так. Вроде рыбьего Бедного

обхвата в три. Только у Демьяна усы наружу,

а у кита внутри. Годы - чайки.

Вылетят в ряд и в воду

брюшко рыбешкой пичкать.

Скрылись чайки.

В сущности говоря, где птички?

Я родился,

рос,

кормили соскою,жил,

работал,

стал староват... Вот и жизнь пройдет,

как прошли Азорские острова.

Атлантический океан, 3 июля 1925

БЛЕК ЭНД УАЙТ

Если

Гавану

окинуть мигом рай-страна,

страна что надо. Под пальмой

на ножке

стоят фламинго. Цветет

коларио

по всей Ведадо. В Гаване

все

разграничено четко: у белых доллары,

у черных - нет. Поэтому

Вилли

стоит со щеткой у "Энри Клей энд Бок, лимитед". Много

за жизнь

повымел Вилли одних пылинок

целый лес,поэтому

волос у Вилли

вылез,

поэтому

живот у Вилли

влез. Мал его радостей тусклый спектр: шесть часов поспать на боку, да разве что

вор,

портовой инспектор, кинет

негру

цент на бегу. От этой грязи скроешься разве? Разве что

стали б

ходить на голове. И то

намели бы

больше грязи: волосьев тыщи,

а ног

две. Рядом

шла

нарядная Прадо. То звякнет,

то вспыхнет

трехверстный джаз. Дурню покажется,

что и взаправду бывший рай

в Гаване как раз. В мозгу у Вилли

мало извилин, мало всходов,

мало посева. Одно

единственное

вызубрил Вилли тверже,

чем камень

памятника Масео: "Белый

ест

ананас спелый, черный

гнилью моченый. Белую работу

делает белый, черную работу

черный". Мало вопросов Вилли сверлили. Но один был

закорюка из закорюк. И когда

вопрос этот

влезал в Вилли, щетка

падала

из Виллиных рук. И надо же случиться,

чтоб как раз тогда к королю сигарному

Энри Клей пришел,

белей, чем облаков стада, величественнейший из сахарных королей. Негр

подходит

к туше дебелой: "Ай бэг ер пардон, мистер Брэгг! Почему и сахар,

белый-белый, должен делать

черный негр? Черная сигара

не идет в усах вам она для негра

с черными усами. А если вы

любите

кофий с сахаром, то сахар

извольте

делать сами". Такой вопрос

не проходит даром. Король

из белого

становится желт. Вывернулся

король

сообразно с ударом, выбросил обе перчатки

и ушел. Цвели

кругом

чудеса ботаники. Бананы

сплетали

сплошной кров. Вытер

негр

о белые подштанники руку,

с носа утершую кровь. Негр

посопел подбитым носом, поднял щетку,

держась за скулу. Откуда знать ему,

что с таким вопросом надо обращаться

в Коминтерн,

в Москву?

Гавана, 5 июля 1925 г.

СИФИЛИС

Пароход подошел,

завыл,

погудел и скован,

как каторжник беглый. На палубе

700 человек людей, остальные

негры. Подплыл

катерок

с одного бочка. Вбежав

по лесенке хромой, осматривал

врач в роговых очках: "Которые с трахомой?" Припудрив прыщи

и наружность вымыв, с кокетством себя волоча, первый класс

дефилировал

мимо улыбавшегося врача. Дым

голубой

из двустволки ноздрей колечком

единым

свив, первым

шел

в алмазной заре свиной король

Свифт. Трубка

воняет,

в метр длиной. Попробуй к такому

полезь! Под шелком кальсон,

под батистом-лино, поди,

разбери болезнь. "Остров,

дай

воздержанья зарок! Остановить велите!" Но взял

капитан

под козырек и спущен Свифт

сифилитик. За первым классом

шел второй. Исследуя

этот класс, врач

удивлялся,

что ноздри с дырой,лез

и в ухо

и в глаз. Врач смотрел,

губу своротив, нос

под очками

взморща. Врач

троих

послал в карантин из второклассного сборища. За вторым

надвигался

третий класс, черный от негритья. Врач посмотрел:

четвертый час, время коктейлей

питья. - Гоните обратно

трюму в щель! Больные

видно и так. Грязный вид...

И вообще оспа не привита.У негра

виски

ревмя ревут. Валяется

в трюме

Том. Назавтра

Тому

оспу привьют и Том

возвратится в дом. На берегу

у Тома

жена. Волоса

густые, как нефть. И кожа ее

черна и жирна, как вакса

"Черный лев". Пока

по работам

Том болтается, - у Кубы

губа не дура жену его

прогнали с плантаций за неотработку

натурой. Луна

в океан

накидала монет, хоть сбросься,

вбежав на насыпь! Недели

ни хлеба,

ни мяса нет. Недели

одни ананасы. Опять

пароход

привинтило винтом. Следующий

через недели! Как дождаться

с голодным ртом? - Забыл,

разлюбил,

забросил Том! С белой

рогожу

делит!Не заработать ей

и не скрасть. Везде

полисмены под зонтиком. А мистеру Свифту

последнюю страсть раздула

эта экзотика. Потело

тело

под бельецом от черненького мясца. Он тыкал

доллары

в руку, в лицо, в голодные месяца. Схватились

желудок,

пустой давно, и верности тяжеловес. Она

решила отчетливо:

"No!",и глухо сказала:

"Yes!" Уже

на дверь

плечом напирал подгнивший мистер Свифт. Его

и ее

наверх

в номера взвинтил

услужливый лифт. Явился

Том

через два денька. Неделю

спал без просыпа. И рад был,

что есть

и хлеб,

и деньга и что не будет оспы. Но день пришел,

и у кож

в темноте узор непонятный впеплен. И дети

у матери в животе онемевали

и слепли. Суставы ломая

день ото дня, года календарные вылистаны, и кто-то

у тел

половину отнял и вытянул руки

для милостыни. Внимание

к негру

стало особое. Когда

собиралась паства, морали

наглядное это пособие показывал

постный пастор: "Карает бог

и его

и ее за то,что

водила гостей!" И слазило

черного мяса гнилье с гнилых

негритянских костей. В политику

этим

не думал ввязаться я. А так

срисовал для видика. Одни говорят

"цивилизация", другие

"колониальная политика".

1926

ХРИСТОФОР КОЛОМБ

Христофор Колумб был Христофор

Коломб - испанский еврей.

Из журналов.

1

Вижу, как сейчас,

объедки да бутылки... В портишке,

известном

лишь кабачком, Коломб Христофор

и другие забулдыги сидят,

нахлобучив

шляпы бочком. Христофора злят,

пристают к Христофору: "Что вы за нация?

Один Сион! Любой португалишка

даст тебе фору!" Вконец извели Христофора

и он покрыл

дисканточком

щелканье пробок (задели

в еврее

больную струну): "Что вы лезете:

Европа да Европа! Возьму

и открою другую

страну". Дивятся приятели:

"Что с Коломбом? Вина не пьет,

не ходит гулять. Надо смотреть

не вывихнул ум бы. Всю ночь сидит,

раздвигает циркуля".

2

Мертвая хватка в молодом еврее; думает,

не ест,

недосыпает ночей. Лакеев

оттягивает

за фалды ливреи, лезет

аж в спальни

королей и богачей. "Кораллами торгуете?!

Дешевле редиски. Сам

наловит

каждый мальчуган. То ли дело

материк индийский: не барахло

бирюза,

жемчуга! Дело верное:

вот вам карта. Это океан,

а это

мы. Пунктиром путь

и бриллиантов караты на каждый полтинник,

данный взаймы". Тесно торгашам.

Томятся непоседы. Посуху

и в год

не обернется караван. И закапали

флорины и пезеты Христофору

в продырявленный карман.

3

Идут,

посвистывая,

отчаянные из отчаянных. Сзади тюрьма.

Впереди

ни рубля. Арабы,

французы,

испанцы

и датчане лезли

по трапам

Коломбова корабля. "Кто здесь Коломб?

До Индии?

В ночку! (Чего не откроешь,

если в пузе орган!) Выкатывай на палубу

белого бочку, а там

вези

хоть к черту на рога!" Прощанье - что надо.

Не отъезд - а помпа: день

не просыхали

капли на усах, Время

меряли,

вперяясь в компас. Спьяна

путали штаны и паруса. Чуть не сшибли

маяк зажженный. Палубные

не держатся на полу, и вот,

быть может, отсюда,

с Жижона, на всех парусах

рванулся Коломб.

4

Единая мысль мне сегодня люба, что эти вот волны

Коломба лапили, что в эту же воду

с Коломбова лба стекали

пота

усталые капли. Что это небо

землей обмеля, на это вот облако,

вставшее с юга,"На мачты, братва!

глядите

земля!"орал

рассудок теряющий юнга. И вновь

океан

с простора раскосого вбивал

в небеса

громыхающий клин, а после

братался

с волной сарагоссовой. и вместе

пучки травы волокли. Он этой же бури слушал лады. Когда ж

затихает бури задор, мерещатся

в водах

Коломба следы, ведущие

на Сан-Сальвадор.

5

Вырастают дни

в бородатые месяцы. Луны

мрут

у мачты на колу. Надоело океану,

Атлантический бесится. Взбешен Христофор,

извелся Коломб. С тысячной волны трехпарусник

съехал. На тысячу первую взбираться

надо. Видели Атлантический?

Тут не до смеха! Команда ярится

устала команда. Шепчутся:

"Черту ввязались в попутчики. Дома плохо?

И стол и кровать. Знаем мы

эти

жидовские штучки разные

Америки

закрывать и открывать!" За капитаном ходят по пятам. "Вернись!- говорят,

играют мушкой.Какой ты ни есть

капитан-раскапитан, а мы тебе тоже

не фунт с осьмушкой". Лазит Коломб

на брамсель с фока, глаза аж навыкате,

исхудал лицом; пустился вовсю:

придумал фокус со знаменитым

Колумбовым яйцом. Что яйцо?

игрушка на день. И день

не оттянешь

у жизни-воровки. Галдит команда,

на Коломба глядя: "Крепка

петля

из генуэзской веревки. Кончай,

Христофор,

собачий век!.." И кортики

воздух

во тьме секут. "Земля!"

Горизонт в туманной

кайме. Как я вот

в растущую Мексику и в розовый

этот

песок на заре, вглазелись.

Не смеют надеяться: с кольцом экватора

в медной ноздре вставал

материк индейцев.

6

Года прошли.

В старика

шипуна смельчал Атлантический,

гордый смолоду. С бортов "Мажестиков"

любая шпана плюет

в твою

седоусую морду. Коломб!

твое пропало наследство! В вонючих трюмах

твои потомки с машинным адом

в горящем соседстве лежат,

под щеку

подложивши котомки. А сверху,

в цветах первоклассных розеток, катаясь пузом

от танцев

до пьянки, в уюте читален,

кино

и клозетов катаются донны,

сеньоры

и янки. Ты балда, Коломб,

скажу по чести. Что касается меня,

то я бы

лично я б Америку закрыл,

слегка почистил, а потом

опять открыл

вторично.

1925

ТРОПИКИ

(Дорога Вера-Круц - Мехико-сити)

Смотрю:

вот это

тропики. Всю жизнь

вдыхаю наново я. А поезд

прет торопкий сквозь пальмы,

сквозь банановые. Их силуэты-веники встают рисунком тошненьким: не то они - священники, не то они - художники. Аж сам

не веришь факту: из всей бузы и вара встает

растенье - кактус трубой от самовара. А птички в этой печке красивей всякой меры. По смыслу

воробейчики, а видом

шантеклеры. Но прежде чем

осмыслил лес и бред,

и жар,

и день я и день

и лес исчез без вечера

и без

предупреждения. Где горизонта борозда?! Все линии

потеряны. Скажи,

которая звезда и где

глаза пантерины? Не счел бы

лучший казначей звезды

тропических ночей, настолько

ночи августа звездой набиты

нагусто. Смотрю:

ни зги, ни тропки. Всю жизнь

вдыхаю наново я. А поезд прет

сквозь тропики, сквозь запахи

банановые.

1926

МЕКСИКА

О, как эта жизнь читалась взасос! Идешь.

Наступаешь на ноги. В руках

превращается

ранец в лассо, а клячи пролеток

мустанги. Взаправду

игрушечный

рос магазин, ревел

пароходный гудок.

Сейчас же

сбегу

в страну мокасин лишь сбондю

рубль и бульдог. А сегодня

это не умора. Сколько миль воды

винтом нарыто,и встает

живьем

страна Фениамора Купера

и Майн Рида. Рев сирен,

кончается вода. Мы прикручены

к земле

о локоть локоть. И берет

набитый "Лефом"

чемодан Монтигомо

Ястребиный Коготь. Глаз торопится слезой налиться. Как? чему я рад? - Ястребиный Коготь!

Я ж

твой "Бледнолицый Брат". Где товарищи?

чего таишься? Помнишь,

из-за клумбы стрелами

отравленными

в Кутаисе били

мы

по кораблям Колумба?Цедит

злобно

Коготь Ястребиный, медленно,

как треснувшая крынка: - Нету краснокожих - истребили гачупины с гринго. Ну, а тех из нас,

которых

пульки пощадили,

просвистевши мимо, кабаками

кактусовой "пульке" добивает

по 12-ти сантимов. Заменила

чемоданов куча стрелы,

от которых

никуда не деться...Огрызнулся

и пошел,

сомбреро нахлобуча вместо радуги

из перьев

птицы Кетцаль. Года и столетья!

Как ни косите склоненные головы дней,корявые камни

Мехико-сити прошедшее вышепчут мне. Это

было

так давно,

как будто не было. Бабушки столетних попугаев

не запомнят. Здесь

из зыби озера

вставал Пуабло, дом-коммуна

в десять тысяч комнат. И золото

между озерных зыбей лежало,

аж рыть не надо вам. Чего еще,

живи,

бронзовей, вторая сестра Элладова! Но очень надо

за морем

белым, чего индейцу не надо. Жадна

у белого

Изабелла, жена

короля Фердинанда. Тяжек испанских пушек груз. Сквозь пальмы,

сквозь кактусы лез по этой дороге

из Вера-Круц генерал

Эрнандо Кортес. Пришел.

Вода студеная

хочет вскипеть кипятком

от огня. Дерутся

72 ночи и 72 дня. Хранят

краснокожих

двумордые идолы. От пушек

не видно вреда. Как мышь на сало,

прельстясь на титулы, своих

Моктецума предал. Напрасно,

разбитых

в отряды спаяв, Гватемок

в озерной воде

мок. Что

против пушек

стреленка твоя!.. Под пытками

умер Гватемок. И вот стоим,

индеец да я, товарищ

далекого детства. Он умер,

чтоб в бронзе

веками стоять наискосок от полпредства. Внизу

громыхает

столетий орда, и горько стоять индейцу. Что братьям его,

рабам,

чехарда всех этих Хуэрт

и Диэцов?.. Прошла

годов трезначная сумма. Героика

нынче не тема. Пивною маркой стал Моктецума, пивной маркой - Гватемок. Буржуи

все

под одно стригут. Вконец обесцветили мир мы. Теперь

в утешенье земле-старику лишь две

конкурентки фирмы. Ни лиц пожелтелых,

ни солнца одеж. В какую

огромную лупу, в какой трущобе

теперь

найдешь сарапе и Гваделупу? Что Рига, что Мехико

родственный жанр. Латвия

тропического леса. Вся разница:

зонтик в руке у рижан, а у мексиканцев

"Смит и Вессон". Две Латвии

с двух земных боков различные собой они лишь тем,

что в Мексике

режут быков в театре,

а в Риге

на бойне. И совсем как в Риге,

около пяти, проклиная

мамову опеку, фордом

разжигая жениховский аппетит, кружат дочки

по Чапультапеку. А то,

что тут урожай фуража, что в пальмы земля разодета, так это от солнца,

сиди

и рожай бананы и президентов. Наверху министры

в бриллиантовом огне. Под

народ.

Голейший зад виднеется. Без штанов,

во-первых, потому, что нет, во-вторых,

не полагается:

индейцы. Обнищало

моктецумье племя,

и стоит оно там,

где город

выбег

на окраины прощаться перед вывеской

муниципальной:

"Без штанов в Мехико-сити

вход воспрещается". Пятьсот

по Мексике

нищих племен, а сытый

с одним языком: одной рукой выжимает в лимон, одним запирает замком. Нельзя

борьбе

в племена рассекаться. Нищий с нищими

рядом! Несись

по земле

из страны мексиканцев, роднящий крик:

"Камарада!" Голод

мастер людей равнять. Каждый индеец,

кто гол. В грядущем огне

родня-головня ацтек,

метис

и креол. Мильон не угробят богатых лопаты. Страна!

Поди,

покори ее! Встают

взамен одного Запаты Гальваны,

Морено,

Карио. Сметай

с горбов

толстопузых обузу, ацтек,

креол

и метис! Скорей

над мексиканским арбузом, багровое знамя, взметись!

Мехико-сити, 20 июля, 1925

БОГОМОЛЬНОЕ

Большевики

надругались над верой православной. В храмах-клубах

словесные бои. Колокола без языков

немые словно. По божьим престолам

похабничают воробьи. Без веры

и нравственность ищем напрасно. Чтоб нравственным быть

кадилами вей. Вот Мексика, например,

потому и нравственна, что прут

богомолки

к вратам церквей. Кафедраль

богомольнейший из монашьих институтцев. Брат "Notre Dame'a"

на площади,

а около, Запружена народом,

"Площадь Конституции", в простонародии

площадь "Сокола" Блестящий

двенадцатицилиндровый

"пакард" остановил шофер,

простоватый хлопец. - Стой,- говорит,

помолюсь пока... донна Эсперанца Хуан-де-Лопец. Нету донны

ни час, ни полтора. Видно, замолилась.

Веровать так веровать И снится шоферу

донна у алтаря. Париж

голубочком

душа шоферова. А в кафедрале

безлюдно и тихо: не занято

в соборе

ни единого стульца. С другой стороны

у собора

выход сразу на четыре гудящие улицы. Донна Эсперанца

выйдет как только, к донне

дон распаленный кинется. За угол!

Улица "Изабелла Католика" а в этой улице

гостиница на гостинице. А дома

растет до ужина свирепость мужина. У дона Лопеца терпенье лопается. То крик,

то стон испускает дон. Гремит

по квартире

тигровый соло: - На восемь частей разрежу ее!И, выдрав из уса

в два метра волос, он пробует

сабли своей острие. - Скажу ей:

"Иначе, сеньора, лягте-ка! Вот этот

кольт

ваш сожитель до гроба!"И в пумовой ярости

- все-таки практика!сбивает

с бутылок

дюжину пробок. Гудок в два тона приехала донна. Еще

и рев

не успел уйти за кактусы

ближнего поля, а у шоферских

виска и груди нависли

клинок и пистоля. - Ответ или смерть!

Не вертеть вола! Чтоб донна

не могла

запираться, ответь немедленно,

где была жена моя

Эсперанца? - О дон Хуан!

В вас дьяволы злобятся. Не гневайте

божью милость. Донна Эсперанца

Хуан-де-Лопец сегодня

усердно

молилась. 1925

МЕКСИКА - НЬЮ-ЙОРК

Бежала

Мексика

от буферов горящим,

сияющим бредом. И вот

под мостом

река или ров, делящая

два Ларедо. Там доблести

скачут,

коня загоня, в пятак

попадают

из кольта, и скачет конь,

и брюхо коня о колкий кактус исколото. А здесь

железо

не расшатать! Ни воли,

ни жизни,

ни нерва вам! И сразу

рябит

тюрьма решета вам

для знакомства

для первого. По рельсам

поезд сыпет, под рельсой

шпалы сыпятся. И гладью

Миссисипи под нами миссисипится. По бокам

поезда

не устанут сновать: или хвост мелькнет,

или нос. На боках поездных

страновеют слова: "Сан-Луйс",

"Мичиган",

"Иллинойс"! Дальше, поезд,

огнями расцвеченный! Лез,

обгоняет,

храпит. В Нью-Йорк несется

"Твенти сенчери экспресс".

Курьерский!

Рапид! Кругом дома,

в этажи затеряв путей

и проволок множь. Теряй шапчонку,

глаза задеря, все равно

ничего не поймешь!

1926

БРОДВЕЙ

Асфальт - стекло.

Иду и звеню. Леса и травинки

сбриты. На север

с юга

идут авеню, на запад с востока

стриты. А между

(куда их строитель завез!)дома

невозможной длины. Одни дома

длиною до звезд, другие

длиной до луны. Янки

подошвами шлепать

ленив: простой

и курьерский лифт. В 7 часов

человечий прилив, в 17 часов

отлив. Скрежещет механика,

звон и гам, а люди

немые в звоне. И лишь замедляют

жевать чуингам, чтоб бросить:

"Мек моней?" Мамаша

грудь

ребенку дала. Ребенок

с каплями из носу, сосет

как будто

не грудь, а доллар занят

серьезным

бизнесом. Работа окончена.

Тело обвей в сплошной

электрический ветер. Хочешь под землю

бери собвей, на небо

бери элевейтер. Вагоны

едут

и дымам под рост, и в пятках

домовьих

трутся, и вынесут

хвост

на Бруклинский мост, и спрячут

в норы

под Гудзон. Тебя ослепило,

ты осовел. Но, как барабанная дробь, из тьмы

по темени:

"Кофе Максвел гуд

ту ди ласт дроп". А лампы

как станут

ночь копать. ну, я доложу вам

пламечко! Налево посмотришь

мамочка мать! Направо

мать моя мамочка! Есть что поглядеть московской братве. И за день

в конец не дойдут. Это Нью-Йорк.

Это Бродвей. Гау ду ю ду! Я в восторге

от Нью-Йорка города. Но кепчонку

не сдерну с виска. У советских

собственная гордость: на буржуев

смотрим свысока.

6 августа Нью-Йорк.1925 г.

СВИДЕТЕЛЬСТВУЮ

Вид индейцев таков: пернат,

смешон

и нездешен. Они

приезжают

из первых веков сквозь лязг

"Пенсильвэниа Стейшен". Им Кулиджи

пару пальцев суют. Снимают

их

голливудцы. На крыши ведут

в ресторанный уют. Под ними,

гульбу разгудевши свою, ньюйоркские улицы льются. Кто их радует?

чем их злят? О чем их дума?

куда их взгляд? Индейцы думают:

"Ишь

капитал! Ну и дома застроил. Все отберем

ни за пятак при

социалистическом строе. Сначала

будут

бои клокотать. А там

ни вражды,

ни начальства! Тишь

да гладь

да божья благодать сплошное луначарство. Иными

рейсами

вспенятся воды; пойдут

пароходы зажаривать, сюда

из Москвы

возить переводы произведений Жарова. И радио

только мгла легла правду-матку вызвенит. Придет

и расскажет

на весь вигвам, в чем

красота

жизни. И к правде

пойдет

индейская рать, вздымаясь

знаменной уймою..." Впрочем,

зачем

про индейцев врать? Индейцы

про это

не думают. Индеец думает:

"Там,

где черно воде

у моста в оскале, плескался

недавно

юркий челнок деда,

искателя скальпов. А там,

где взвит

этажей коробок и жгут

миллион киловатт,стоял

индейский

военный бог, брюхат

и головат. И все,

что теперь

вокруг течет, все,

что отсюда видимо,все это

вытворил белый черт, заморская

белая ведьма. Их всех бы

в лес прогнать

в одни, и мы чтоб

с копьем гонялись..." Поди

под такую мысль

подведи классовый анализ. Мысль человечья

много сложней, чем знают

у нас

о ней. Тряхнув

оперенья нарядную рядь над пастью

облошаделой, сошли

и - пока!

пошли вымирать. А что им

больше

делать? Подумай

о новом агит-винте. Винти,

чтоб задор не гас его. Ждут.

Переводи, Коминтерн, расовый гнев

на классовый.

1926

НЕБОСКРЕБ В РАЗРЕЗЕ

Возьми

разбольшущий дом в Нью-Йорке, взгляни

насквозь

на зданье на то. Увидишь

старейшие

норки да каморки совсем

дооктябрьский

Елец аль Конотоп. Первый

ювелиры,

караул бессменный, замок

зацепился ставням о бровь. В сером

герои кино,

полисмены, лягут

собаками

за чужое добро. Третий

спят бюро-конторы. Ест

промокашки

рабий пот. Чтоб мир

не забыл,

хозяин который, на вывесках

золотом

"Вильям Шпрот". Пятый.

Подсчитав

приданные сорочки, мисс

перезрелая

в мечте о женихах. Вздымая грудью

ажурные строчки, почесывает

пышных подмышек меха. Седьмой.

Над очагом

домашним

высясь, силы сберегши

спортом смолоду, сэр

своей законной миссис, узнав об измене,

кровавит морду. Десятый.

Медовый.

Пара легла. Счастливей,

чем Ева с Адамом были. Читают

в "Таймсе"

отдел реклам: "Продажа в рассрочку автомобилей". Тридцатый.

Акционеры

сидят увлечены, делят миллиарды,

жадны и озабочены. Прибыль

треста

"изготовленье ветчины из лучшей

дохлой

чикагской собачины". Сороковой.

У спальни

опереточной дивы. В скважину

замочную,

сосредоточив прыть, чтоб Кулидж дал развод,

детективы мужа

должны

в кровати накрыть. Свободный художник,

рисующий задочки, дремлет в девяностом,

думает одно: как бы ухажнуть

за хозяйской дочкой да так,

чтоб хозяину

всучить полотно. А с крыши стаял

скатертный снег. Лишь ест

в ресторанной выси большие крохи

уборщик - негр, а маленькие крошки

крысы. Я смотрю,

и злость меня берет на укрывшихся

за каменный фасад. Я стремился

за 7000 верст вперед, а приехал

на 7 лет назад.

1925

ПОРЯДОЧНЫЙ ГРАЖДАНИН

Если глаз твой

врага не видит, пыл твой выпили

нэп и торг, если ты

отвык ненавидеть, приезжай

сюда,

в Нью-Йорк. Чтобы, в мили улиц опутан, в боли игл

фонарных ежей, ты прошел бы

со мной

лилипутом у подножия

их этажей. Видишь

вон

выгребают мусор на объедках

с детьми пронянчиться, чтоб в авто,

обгоняя "бусы", ко дворцам

неслись бриллиантщицы. Загляни

в окошки в эти здесь

наряд им вышили княжий. Только

сталью глушит элевейтер хрип

и кашель

чахотки портняжей. А хозяин

липкий студень с мордой,

вспухшей на радость чирю, у работницы

щупает груди: "Кто понравится

удочерю! Двести дам

(если сотни мало), грусть

сгоню

навсегда с очей! Будет

жизнь твоя

Куни-Айланд, луна-парк

в миллиард свечей". Уведет

а назавтра

зверья, волчья банда

бесполых старух проститутку

в смолу и в перья, и опять

в смолу и в пух. А хозяин

в отеле Плаза, через рюмку

и с богом сблизясь, закатил

в поднебесье глазки: "Сенк'ю

за хороший бизнес!" Успокойтесь,

вне опасения ваша трезвость,

нравственность,

дети, барабаны

"армий спасения" вашу

в мир

трубят добродетель. Бог

на вас

не разукоризнится: с вас

и маме их

на платок, и ему

соберет для ризницы божий менаджер,

поп Платон. Клоб полиций

на вас не свалится. Чтобы ты

добрел, как кулич, смотрит сквозь холеные пальцы на тебя

демократ Кулидж. И, елозя

по небьим сводам стражем ханжества,

центов

и сала, пялит

руку

ваша свобода над тюрьмою

Элис-Айланд.

1925

ВЫЗОВ

Горы злобы

аж ноги гнут. Даже

шея вспухает зобом. Лезет в рот,

в глаза и внутрь. Оседая,

влезает злоба. Весь в огне.

Стою на Риверсайде. Сбоку

фордами

штурмуют мрака форт. Небоскребы

локти скручивают сзади, впереди

американский флот. Я смеюсь

над их атакою тройною. Ники Картеры

мою

недоглядели визу. Я полпред стиха

и я

с моей страной вашим штатишкам

бросаю вызов. Если

кроха протухла,

плеснится, выбрось

весь

прогнивший кус. Сплюнул я,

не доев и месяца вашу доблесть,

законы,

вкус. Посылаю к чертям свинячим все доллары

всех держав. Мне бы

кончить жизнь

в штанах,

в которых начал, ничего

за век свой

не стяжав. Нам смешны

дозволенного зоны. Взвод мужей,

остолбеней,

цинизмом поражен! Мы целуем

- беззаконно!

над Гудзоном ваших

длинноногих жен. День наш

шумен.

И вечер пышен. Шлите

сыщиков

в щелки слушать. Пьем,

плюя

на ваш прогибишен, ежедневную

"Белую лошадь". Вот и я

стихом побрататься прикатил и вбиваю мысли, не боящиеся депортаций: ни сослать их нельзя

и не выселить. Мысль

сменяют слова,

а слова

дела, и глядишь,

с небоскребов города, раскачав,

в мостовые

вбивают тела Вандерлипов,

Рокфеллеров,

Фордов. Но пока

доллар

всех поэм родовей. Обирая,

лапя,

хапая, выступает,

порфирой надев Бродвей, капитал

его препохабие.

1925

АМЕРИКАНСКИЕ РУССКИЕ

Петров

Капланом

за пуговицу пойман. Штаны

заплатаны,

как балканская карта. "Я вам,

сэр,

назначаю апойнтман. Вы знаете,

кажется,

мой апартман? Тудой пройдете четыре блока, потом

сюдой дадите крен. А если

стриткара набита,

около можете взять

подземный трен. Возьмите

с меняньем пересядки тикет и прите спокойно,

будто в телеге. Слезете на корнере

у дрогс ликет, а мне уж

и пинту

принес бутлегер. Приходите ровно

в севен оклок, поговорим

про новости в городе и проведем

по-московски вечерок, одни свои:

жена да бордер. А с джабом завозитесь в течение дня или

раздумаете вовсе тогда

обязательно

отзвоните меня. Я буду

в офисе". "Гуд бай!"

разнеслось окрест и кануло

ветру в свист. Мистер Петров

пошел на Вест а мистер Каплан

на Ист. Здесь, извольте видеть, "джаб",

а дома

"цуп" да "цус". С насыпи

язык

летит на полном пуске. Скоро

только очень образованный

француз будет

кое-что

соображать по-русски. Горланит

по этой Америке самой стоязыкий

народ-оголтец. Уж если

Одесса - Одесса-мама, то Нью-Йорк

Одесса-отец.

1925

БАРЫШНЯ И ВУЛЬВОРТ

Бродвей сдурел.

Бегня и гулево. Дома

с небес обрываются

и висят. Но даже меж ними

заметишь Вульворт. Корсетная коробка

этажей под шестьдесят. Сверху

разведывают

звезд взводы, в средних

тайпистки

стрекочут бешено. А в самом нижнем

"Дрогс сода, грет энд феймус компани-нейшенал". А в окошке мисс

семнадцати лет сидит для рекламы

и точит ножи. Ржавые лезвия

фирмы "Жиллет" кладет в патентованный

железный зажим и гладит

и водит

кожей ремня. Хотя

усов

и не полагается ей, но водит

по губке,

усы возомня,дескать

готово,

наточил и брей. Наточит один

до сияния лучика и новый ржавый

берет для возни. Наточит,

вынет

и сделает ручкой. Дескать

зайди,

купи,

возьми. Буржуем не сделаешься с бритвенной точки. Бегут без бород

и без выражений на лице. Богатств буржуйских особые источники: работай на доллар,

а выдадут цент. У меня ни усов,

ни долларов,

ни шевелюр,и в горле

застревают

английского огрызки. Но я подхожу

и губми шевелю как будто

через стекло

разговариваю по-английски. "Сидишь,

глазами буржуев охлопана. Чем обнадежена?

Дура из дур". А девушке слышится:

"Опен, опен ди дор". "Что тебе заботиться

о чужих усах? Вот...

посадили...

как дуру еловую". А у девушки

фантазия раздувает паруса, и слышится девушке:

"Ай лов ю". Я злею:

"Выдь,

окно разломай,а бритвы раздай

для жирных горл". Девушке мнится:

"Май,

май горл". Выходит

фантазия из рамок и мерок и я

кажусь

красивый и толстый, И чудится девушке

влюбленный клерк на ней

жениться

приходит с Волстрит. И верит мисс,

от счастья дрожа, что я

долларовый воротила, что ей

уже

в других этажах готовы бесплатно

и стол

и квартира. Как врезать ей

в голову

мысли-ножи, что русским известно другое средство, как влезть рабочим

во все этажи без грез,

без свадеб,

без жданий наследства.

1925

БРУКЛИНСКИЙ МОСТ

Издай, Кулидж, радостный клич! На хорошее

и мне не жалко слов. От похвал

красней,

как флага нашего материйка, хоть вы

и разъюнайтед стетс

оф Америка. Как в церковь

идет

помешавшийся верующий, как в скит

удаляется,

строг и прост, так я

в вечерней

сереющей мерещи вхожу,

смиренный, на Бруклинский мост. Как в город

в сломанный

прет победитель на пушках - жерлом

жирафу под рост так, пьяный славой,

так жить в аппетите, влезаю,

гордый,

на Бруклинский мост. Как глупый художник

в мадонну музея вонзает глаз свой,

влюблен и остр, так я,

с поднебесья,

в звезды усеян, смотрю

на Нью-Йорк

сквозь Бруклинский мост. Нью-Йорк

до вечера тяжек

и душен, забыл,

что тяжко ему

и высоко, и только одни

домовьи души встают

в прозрачном свечении окон. Здесь

еле зудит

элевейтеров зуд. И только

по этому

тихому зуду поймешь

поезда

с дребезжаньем ползут, как будто

в буфет убирают посуду. Когда ж,

казалось, с-под речки начатой развозит

с фабрики

сахар лавочник, то под мостом проходящие мачты

размером

не больше размеров булавочных. Я горд

вот этой

стальною милей, живьем в ней

мои видения встали борьба

за конструкции

вместо стилей, расчет суровый

гаек

и стали. Если

придет

окончание света планету

хаос

разделает в лоск, и только

один останется

этот над пылью гибели вздыбленный мост, то,

как из косточек,

тоньше иголок, тучнеют

в музеях стоящие

ящеры, так

с этим мостом

столетий геолог сумел

воссоздать бы

дни настоящие. Он скажет:

- Вот эта

стальная лапа соединяла

моря и прерии, отсюда

Европа

рвалась на Запад, пустив

по ветру

индейские перья. Напомнит

машину

ребро вот это сообразите,

хватит рук ли, чтоб, став

стальной ногой

на Мангетен, к себе

за губу

притягивать Бруклин? По проводам

электрической пряди я знаю

эпоха

после пара здесь

люди

уже

орали по радио, здесь

люди

уже

взлетали по аэро. Здесь

жизнь

была

одним - беззаботная, другим

голодный

протяжный вой. Отсюда

безработные в Гудзон

кидались

вниз головой. И дальше

картина моя

без загвоздки по струнам - канатам,

аж звездам к ногам. Я вижу

здесь

стоял Маяковский, стоял

и стихи слагал по слогам. Смотрю,

как в поезд глядит эскимос, впиваюсь,

как в ухо впивается клещ. Бруклинский мост да...

Это вещь!

1925

100%

Шеры...

облигации...

доллары...

центы... В винницкой глуши тьмутараканясь, так я рисовал,

вот так мне представлялся

стопроцентный американец. Родила сына одна из жен. Отвернув

пеленочный край, акушер демонстрирует:

Джон как Джон. Ол райт!

Девять фунтов,

глаза

пятачки. Ощерив зубовный ряд, отец

протер

роговые очки: Ол райт! Очень прост

воспитанья вопрос. Ползает,

лапы марает. Лоб расквасил

ол райт!

нос ол райт! Отец говорит:

"Бездельник Джон. Ни цента не заработал,

а гуляет!" Мальчишка

Джон

выходит вон. Ол райт! Техас,

Калифорния,

Массачузэт. Ходит

из края в край. Есть хлеб

ол райт!

нет ол райт! Подрос,

поплевывает слюну. Трубчонка

горит, не сгорает. "Джон,

на пари,

пойдешь на луну?" Ол райт! Одну полюбил,

назвал дорогой. В азарте

играет в рай. Она изменила,

ушел к другой. Ол райт! Наследство Джону.

Расходов

рой. Миллион

растаял от трат. Подсчитал,

улыбнулся

найдем второй. Ол райт! Работа.

Хозяин

лапчатый гусь обкрадывает

и обирает. Джон

намотал

на бритый ус. Ол райт! Хозяин выгнал.

Ну, что ж! Джон

рассчитаться рад. Хозяин за кольт,

а Джон за нож. Ол райт! Джон

хозяйской пулей сражен. Шепчутся:

"Умирает". Джон услыхал,

усмехнулся Джон. Ол райт! Гроб.

Квадрат прокопали черный. Земля

как по крыше град. Врыли.

Могильщик

вздохнул облегченно. Ол райт!

Этих Джонов

нету в Нью-Йорке. Мистер Джон,

жена его

и кот зажирели,

спят

в своей квартирной норке, просыпаясь

изредка

от собственных икот. Я разбезалаберный до крайности, но судьбе

не любящий

учтиво кланяться, я, поэт,

и то американистей самого что ни на есть

американца. 1925

КЕМП "НИТ ГЕДАЙГЕ"

Запретить совсем бы

ночи - негодяйке выпускать

из пасти

столько звездных жал. Я лежу,

палатка

в Кемпе "Нит гедайге". Не по мне все это.

Не к чему...

и жаль... Взвоют

и замрут сирены над Гудзоном, будто бы решают:

выть или не выть? Лучше бы не выли.

Пассажирам сонным надо просыпаться,

думать,

есть,

любить... Прямо

перед мордой

пролетает вечность бесконечночасый распустила хвост. Были б все одеты,

и в белье, конечно, если б время

ткало

не часы,

а холст. Впречь бы это

время

в приводной бы ремень, спустят

с холостого

и чеши и сыпь! Чтобы

не часы показывали время, а чтоб время

честно

двигало часы. Ну, американец...

тоже...

чем гордится. Втер очки Нью-Йорком.

Видели его. Сотня этажишек

в небо городится. Этажи и крыши

только и всего. Нами

через пропасть

прямо к коммунизму перекинут мост,

длиною

во сто лет. Что ж,

с мостища с этого

глядим с презрение Кверху нос задрали?

загордились?

Нет. Мы ничьей башки

мостами не морочим. Что такое мост?

Приспособленье для простуд. Тоже...

без домов

не проживете очень на одном

таком

возвышенном мосту. В мире социальном

те же непорядки: три доллара за день,

на

и отвяжись. А у Форда сколько?

Что играться в прятки! Ну, скажите, Кулидж,

разве это жизнь? Много ль

человеку

(даже Форду)

надо? Форд

в мильонах фордов,

сам же Форд

в аршин. Мистер Форд,

для вашего,

для высохшего зада разве мало

двух

просторнейших машин? Лишек

в М. К. X.

Повесим ваш портретик. Монумент

и то бы

вылепили с вас. Кланялись бы детки,

вас

случайно встретив. Мистер Форд

отдайте!

Даст он...

Черта с два! За палаткой

мир

лежит угрюм и темен. Вдруг

ракетой сон

звенит в унынье в это: "Мы смело в бой пойдем за власть Советов..." Ну, и сон приснит вам

полночь-негодяйка! Только сон ли это?

Слишком громок сон. Это

комсомольцы

Кемпа "Нит гедайге" песней

заставляют

плыть в Москву Гудзон.

20 сентября 1925 г. Нью-Йорк.

ДОМОЙ!

Уходите, мысли, восвояси.

Обнимись,

души и моря глубь.

Тот,

кто постоянно ясен,

тот,

по-моему,

просто глуп.

Я в худшей каюте

из всех кают

всю ночь надо мною

ногами куют.

Всю ночь,

покой потолка возмутив,

несется танец,

стонет мотив:

"Маркита,

Маркита,

Маркита моя,

зачем ты,

Маркита,

не любишь меня..."

А зачем

любить меня Марките?!

У меня

и франков даже нет.

А Маркиту

(толечко моргните!)

за сто франков

препроводят в кабинет.

Небольшие деньги

поживи для шику

нет,

интеллигент,

взбивая грязь вихров,

будешь всучивать ей

швейную машинку,

по стежкам

строчащую

шелка стихов.

Пролетарии

приходят к коммунизму

низом

низом шахт,

серпов

и вил,

я ж

с небес поэзии

бросаюсь в коммунизм,

потому что

нет мне

без него любви.

Все равно

сослался сам я

или послан к маме

слов ржавеет сталь,

чернеет баса медь.

Почему

под иностранными дождями

вымокать мне,

гнить мне

и ржаветь?

Вот лежу,

уехавший за воды,

ленью

еле двигаю

моей машины части.

Я себя

советским чувствую

заводом,

вырабатывающим счастье.

Не хочу,

чтоб меня, как цветочек с полян,

рвали

после служебных тягот.

Я хочу,

чтоб в дебатах

потел Госплан,

мне давая

задания на год.

Я хочу,

чтоб над мыслью

времен комиссар

с приказанием нависал.

Я хочу,

чтоб сверхставками спеца

получало

любовищу сердце.

Я хочу,

чтоб в конце работы

завком

запирал мои губы

замком.

Я хочу,

чтоб к штыку

приравняли перо.

С чугуном чтоб

и с выделкой стали

о работе стихов,

от Политбюро,

чтобы делал

доклады Сталин.

"Так, мол,

и так...

И до самых верхов

прошли

из рабочих нор мы:

в Союзе

Республик

пониманье стихов

выше

довоенной нормы..."

1925

Стихотворения 1926 года

СЕРГЕЮ ЕСЕНИНУ

Вы ушли,

как говорится,

в мир иной. Пустота...

Летите,

в звезды врезываясь. Ни тебе аванса,

ни пивной. Трезвость. Нет, Есенин,

это

не насмешка. В горле

горе комом

не смешок. Вижу

взрезанной рукой помешкав, собственных

костей

качаете мешок. - Прекратите!

Бросьте!

Вы в своем уме ли? Дать,

чтоб щеки

заливал

смертельный мел?! Вы ж

такое

загибать умели, что другой

на свете

не умел. Почему?

Зачем?

Недоуменье смяло. Критики бормочут:

- Этому вина то...

да се...

а главное,

что смычки мало, в результате

много пива и вина.Дескать,

заменить бы вам

богему

классом, класс влиял на вас,

и было б не до драк. Ну, а класс-то

жажду

заливает квасом? Класс - он тоже

выпить не дурак. Дескать,

к вам приставить бы

кого из напостов стали б

содержанием

премного одарённей. Вы бы

в день

писали

строк по сто, утомительно

и длинно,

как Доронин. А по-моему,

осуществись

такая бредь, на себя бы

раньше наложили руки. Лучше уж

от водки умереть, чем от скуки! Не откроют

нам

причин потери ни петля,

ни ножик перочинный. Может,

окажись

чернила в "Англетере", вены

резать

не было б причины. Подражатели обрадовались:

бис! Над собою

чуть не взвод

расправу учинил. Почему же

увеличивать

число самоубийств? Лучше

увеличь

изготовление чернил! Навсегда

теперь

язык

в зубах затворится. Тяжело

и неуместно

разводить мистерии. У народа,

у языкотворца, умер

звонкий

забулдыга подмастерье. И несут

стихов заупокойный лом, с прошлых

с похорон

не переделавши почти. В холм

тупые рифмы

загонять колом разве так

поэта

надо бы почтить? Вам

и памятник еще не слит,где он,

бронзы звон,

или гранита грань?а к решеткам памяти

уже

понанесли посвящений

и воспоминаний дрянь. Ваше имя

в платочки рассоплено, ваше слово

слюнявит Собинов и выводит

под березкой дохлой "Ни слова,

о дру-уг мой,

ни вздо-о-о-о-ха " Эх,

поговорить бы иначе с этим самым

с Леонидом Лоэнгринычем! Встать бы здесь

гремящим скандалистом: - Не позволю

мямлить стих

и мять!Оглушить бы

их

трехпалым свистом в бабушку

и в бога душу мать! Чтобы разнеслась

бездарнейшая погань, раздувая

темь

пиджачных парусов, чтобы

врассыпную

разбежался Коган, встреченных

увеча

пиками усов. Дрянь

пока что

мало поредела. Дела много

только поспевать. Надо

жизнь

сначала переделать, переделав

можно воспевать. Это время

трудновато для пера, но скажите

вы,

калеки и калекши, где,

когда,

какой великий выбирал путь,

чтобы протоптанней

и легше? Слово

полководец

человечьей силы. Марш!

Чтоб время

сзади

ядрами рвалось. К старым дням

чтоб ветром

относило только

путаницу волос.

Для веселия

планета наша

мало оборудована. Надо

вырвать

радость

у грядущих дней. В этой жизни

помереть

не трудно. Сделать жизнь

значительно трудней.

1926

МАРКСИЗМ - ОРУЖИЕ,

ОГНЕСТРЕЛЬНЫЙ МЕТОД. ПРИМЕНЯЙ УМЕЮЧИ

МЕТОД ЭТОТ!

Штыками

двух столетий стык закрепляет

рабочая рать. А некоторые

употребляют штык, чтоб им

в зубах ковырять. Все хорошо:

поэт поет, критик

занимается критикой. У стихотворца

корытце свое, у критика

свое корытико. Но есть

не имеющие ничего,

окромя красивого почерка. А лезут

в книгу,

хваля

и громя из пушки

критического очерка. А чтоб

имелось

научное лицо у этого

вздора злопыханного всегда

на столе

покрытый пыльцой неразрезанный том

Плеханова. Зазубрит фразу

(ишь, ребятье!) и ходит за ней,

как за няней. Бытье

а у этого - еда и питье определяет сознание. Перелистывая

авторов

на букву "эл", фамилию

Лермонтова

встретя, критик выясняет,

что он ел на первое

и что - на третье. - Шампанское пил?

Выпивал, допустим. Налет буржуазный густ. А его

любовь

к маринованной капусте доказывает

помещичий вкус. В Лермонтове, например,

чтоб далеко не идти, смысла

не больше,

чем огурцов в акации. Целые

хоры

небесных светил, и ни слова

об электрификации. Но,

очищая ядро

от фразерских корок, бобы

от шелухи лиризма, признаю,

что Лермонтов

близок и дорог как первый

обличитель либерализма. Массам ясно,

как ни хитри, что, милюковски юля, светила

у Лермонтова

ходят без ветрил, а некоторые

и без руля. Но так ли

разрабатывать

важнейшую из тем? Индивидуализмом пичкать? Демоны в ад,

а духи

в эдем? А где, я вас спрашиваю, смычка? Довольно

этих

божественных легенд! Любою строчкой вырванной Лермонтов

доказывает,

что он

интеллигент, к тому же

деклассированный! То ли дело

наш Степа - забыл,

к сожалению,

фамилию и отчество,у него

в стихах

Коминтерна топот... Вот это

настоящее творчество! Степа

кирпич

какого-то здания, не ему

разговаривать вкось и вкривь. Степа

творит,

не затемняя сознания, без волокиты аллитераций

и рифм. У Степы

незнание

точек и запятых заменяет

инстинктивный

массовый разум, потому что

батрачка

мамаша их, а папаша

рабочий и крестьянин сразу.В результате

вещь

ясней помидора обволакивается

туманом сизым, и эти

горы

нехитрого вздора некоторые

называют марксизмом. Не говорят

о веревке

в журнале повешенного, не изменить

шаблона прилежного. Лежнев зарадуется

"он про Вешнева". Вешнев

- "он про Лежнева".

19 апреля 1926 г.

ЧЕТЫРЕХЭТАЖНАЯ ХАЛТУРА

В центре мира

стоит Гиз оправдывает штаты служебный раж. Чтоб книгу

народ

зубами грыз, наворачивается

миллионный тираж. Лицо

тысячеглазого треста

блестит электричеством ровным. Вшивают

в Маркса

Аверченковы листы, выписывают гонорары Цицеронам. Готово.

А зав

упрется назавтра в заглавие,

как в забор дышлом. Воедино

сброшировано

12 авторов! - Как же это, родимые, вышло??Темь

подвалов

тиражом беля, залегает знание

и лишь бегает

по книжным штабелям жирная провинциалка

мышь. А читатели

сидят

в своей уездной яме, иностранным упиваются,

мозги щадя. В Африки

вослед за Бенуями улетают

на своих жилплощадях. Званье

- "пролетарские"

нося как эполеты, без ошибок

с Пушкина

списав про весны, выступают

пролетарские поэты, развернув

рулоны строф поверстных. Чем вы - пролетарий,

уважаемый поэт? Вы с богемой слились

9 лет назад. Ну, скажите,

уважаемый пролет,вы давно

динаму

видели в глаза? - Извините

нас,

сермяжных,

за стишонок неудачненький. Не хотите

под гармошку поплясать ли?Это,

в лапти нарядившись,

выступают дачники под заглавием

- крестьянские писатели. О, сколько нуди такой городимо, от которой

мухи падают замертво! Чего только стоит

один Радимов с греко-рязанским своим гекзаметром! Разлунивши

лысины лачки, убежденно

взявши

ручку в ручки, бороденок

теребя пучки, честно

пишут про Октябрь

попутчики. Раньше

маленьким казался и Лесков рядышком с Толстым

почти не виден. Ну, скажите мне,

в какой же телескоп в те недели

был бы виден Лидин?! - На Руси

одно веселье

пити...А к питью

подай краюху

и кусочек сыру. И орут писатели

до хрипоты

о быте, увлекаясь

бытом

госиздатовских кассиров. Варят чепуху

под клубы

трубочного дыма всякую уху

сожрет

читатель-Фока. А неписанная жизнь

проходит

мимо улицею фыркающих окон. А вокруг

скачут критики

в мыле и пене: - Здорово пишут писатели, братцы! - Гений-Казин,

Санников-гений... Все замечательно!

Рады стараться!С молотка

литература пущена. Где вы,

сеятели правды

или звезд сиятели? Лишь в четыре этажа халтурщина: Гиза,

критика,

читаки

и писателя. Нынче

стала

зелень веток в редкость, гол

литературы ствол. Чтобы стать

поэту крепкой веткой выкрепите мастерство!

1926

РАЗГОВОР С ФИНИНСПЕКТОРОМ О ПОЭЗИИ

Гражданин фининспектор!

Простите за беспокойство. Спасибо...

не тревожьтесь...

я постою... У меня к вам

дело

деликатного свойства: о месте

поэта

в рабочем строю. В ряду

имеющих

лабазы и угодья и я обложен

и должен караться. Вы требуете

с меня

пятьсот в полугодие и двадцать пять

за неподачу деклараций. Труд мой

любому

труду

родствен. Взгляните

сколько я потерял, какие

издержки

в моем производстве и сколько тратится

на материал. Вам,

конечно, известно явление "рифмы". Скажем,

строчка

окончилась словом

"отца", и тогда

через строчку,

слога повторив, мы

ставим

какое-нибудь:

ламцадрица-ца. Говоря по-вашему,

рифма

вексель. Учесть через строчку!

вот распоряжение. И ищешь

мелочишку суффиксов и флексий в пустующей кассе

склонений

и спряжений. Начнешь это

слово

в строчку всовывать, а оно не лезет

нажал и сломал. Гражданин фининспектор,

честное слово, поэту

в копеечку влетают слова. Говоря по-нашему,

рифма

бочка. Бочка с динамитом.

Строчка

фитиль. Строка додымит,

взрывается строчка,и город

на воздух

строфой летит. Где найдешь,

на какой тариф, рифмы,

чтоб враз убивали, нацелясь? Может,

пяток

небывалых рифм только и остался

что в Венецуэле. И тянет

меня

в холода и в зной. Бросаюсь,

опутан в авансы и в займы я. Гражданин,

учтите билет проездной! - Поэзия

- вся!

езда в незнаемое. Поэзия

та же добыча радия. В грамм добыча,

в год труды. Изводишь

единого слова ради тысячи тонн

словесной руды. Но как

испепеляюще

слов этих жжение рядом

с тлением

слова - сырца. Эти слова

приводят в движение тысячи лет

миллионов сердца. Конечно,

различны поэтов сорта. У скольких поэтов

легкость руки! Тянет,

как фокусник,

строчку изо рта и у себя

и у других. Что говорить

о лирических кастратах?! Строчку

чужую

вставит - и рад. Это

обычное

воровство и растрата среди охвативших страну растрат. Эти

сегодня

стихи и оды, в аплодисментах

ревомые ревмя, войдут

в историю

как накладные расходы на сделанное

нами

двумя или тремя. Пуд,

как говорится,

соли столовой съешь

и сотней папирос клуби, чтобы

добыть

драгоценное слово из артезианских

людских глубин. И сразу

ниже

налога рост. Скиньте

с обложенья

нуля колесо! Рубль девяносто

сотня папирос, рубль шестьдесят

столовая соль. В вашей анкете

вопросов масса: - Были выезды?

Или выездов нет?А что,

если я

десяток пегасов загнал

за последние

15 лет?! У вас

в мое положение войдите про слуг

и имущество

с этого угла. А что,

если я

народа водитель и одновременно

народный слуга? Класс

гласит

из слова из нашего, а мы,

пролетарии,

двигатели пера. Машину

души

с годами изнашиваешь. Говорят:

- в архив,

исписался,

пора!Все меньше любится,

все меньше дерзается, и лоб мой

время

с разбега крушит. Приходит

страшнейшая из амортизаций амортизация

сердца и души. И когда

это солнце

разжиревшим боровом взойдет

над грядущим

без нищих и калек,я

уже

сгнию,

умерший под забором, рядом

с десятком

моих коллег. Подведите

мой

посмертный баланс! Я утверждаю

и - знаю - не налгу: на фоне

сегодняшних

дельцов и пролаз я буду

- один!

в непролазном долгу. Долг наш

реветь

медногорлой сиреной в тумане мещанья,

у бурь в кипенье. Поэт

всегда

должник вселенной, платящий

на горе

проценты

и пени. Я в долгу

перед Бродвейской лампионией, перед вами,

багдадские небеса, перед Красной Армией,

перед вишнями Японии перед всем,

про что

не успел написать. А зачем

вообще

эта шапка Сене? Чтобы - целься рифмой

и ритмом ярись? Слово поэта

ваше воскресение, ваше бессмертие,

гражданин канцелярист. Через столетья

в бумажной раме возьми строку

и время верни! И встанет

день этот

с фининспекторами, с блеском чудес

и с вонью чернил. Сегодняшних дней убежденный житель, выправьте

в энкапеэс

на бессмертье билет и, высчитав

действие стихов,

разложите заработок мой

на триста лет! Но сила поэта

не только в этом, что, вас

вспоминая,

в грядущем икнут. Нет!

И сегодня

рифма поэта ласка

и лозунг,

и штык,

и кнут. Гражданин фининспектор,

я выплачу пять, все

нули

у цифры скрестя! Я по праву

требую пядь в ряду

беднейших

рабочих и крестьян. А если

вам кажется,

что всего делов это пользоваться

чужими словесами, то вот вам,

товарищи,

мое стило, и можете

писать

сами! 1926

ПЕРЕДОВАЯ ПЕРЕДОВОГО

Довольно

сонной,

расслабленной праздности! Довольно

козырянья

в тысячи рук! Республика искусства

в смертельной опасности в опасности краска,

слово,

звук. Громы

зажаты

у слова в кулаке,а слово

зовется

только с тем, чтоб кланялось

событью

слово - лакей, чтоб слово плелось

у статей в хвосте. Брось дрожать

за шкуры скряжьи! Вперед забегайте,

не боясь суда! Зовите рукой

с грядущих кряжей: "Пролетарий,

сюда!" Полезли

одиночки

из миллионной давки такого, мол,

другого

не увидишь в жисть. Каждый

рад

подставить бородавки под увековечливую

ахровскую кисть. Вновь

своя рубаха

ближе к телу? А в нашей работе

то и ново, что в громаде,

класс которую сделал, не важно

сделанное

Петровым и Ивановым. Разнообразны

души наши. Для боя - гром,

для кровати

шепот. А у нас

для любви и для боя

марши. Извольте

под марш

к любимой шлепать! Почему

теперь

про чужое поем, изъясняемся

ариями

Альфреда и Травиаты? И любви

придумаем

слово свое, из сердца сделанное,

а не из ваты. В годы голода,

стужи-злюки разве

филармонии играли окрест? Нет,

свои,

баррикадные звуки нашел

гудков

медногорлый оркестр. Старью

революцией

поставлена точка. Живите под охраной

музейных оград. Но мы

не предадим

кустарям-одиночкам ни лозунг,

ни сирену,

ни киноаппарат. Наша

в коммуну

не иссякнет вера. Во имя коммуны

жмись и мнись. Каждое

сегодняшнее дело

меряй, как шаг

в электрический,

в машинный коммунизм. Довольно домашней,

кустарной праздности! Довольно

изделий ловких рук! Федерация муз

в смертельной опасности в опасности слово,

краска

и звук.

1926

ВЗЯТОЧНИКИ

Дверь. На двери

"Нельзя без доклада" Под Марксом,

в кресло вкресленный, с высоким окладом,

высок и гладок, сидит

облеченный ответственный. На нем

контрабандный подарок - жилет, в кармане

ручка на страже, в другом

уголочком торчит билет с длиннющим

подчищенным стажем. Весь день

сплошная работа уму. На лбу

непролазная дума: кому

ему

устроить куму, кому приспособить кума? Он всюду

пристроил

мелкую сошку, везде

у него

по лазутчику. Он знает,

кому подставить ножку и где

иметь заручку. Каждый на месте: невеста в тресте, кум в Гум, брат в наркомат. Все шире периферия родных, и в ведомостичках узких не вместишь

всех сортов наградных спецставки,

тантьемы,

нагрузки! Он специалист,

но особого рода: он в слове

мистику стер. Он понял буквально

"братство народов" . как счастье братьев,

теть

и сестер. Он думает:

как сократить ему штаты? У Кэт

не глаза, а угли... А может быть,

место

оставить для Наты? У Наты формы округлей. А там

в приемной

сдержанный гул, и воздух от дыма спирается. Ответственный жмет плечьми:

- Не могу! Нормально...

Дела разбираются! Зайдите еще

через день-другой...Но дней не дождаться жданных. Напрасно

проситель

согнулся дугой. - Нельзя...

Не имеется данных!Пока поймет!

Обшаркав паркет, порывшись в своих чемоданах, проситель

кладет на суконце пакет с листами

новейших данных. Простился.

Ладонью пакет заслоня - взрумянились щеки - пончики,со сладострастием,

пальцы слюня, мерзавец

считает червончики. А давший

по учрежденью орет, от правильной гневности красен: - Подать резолюцию!

И в разворот - во весь!

на бумаге:

"Согласен"! Ответственный

мчит

в какой-то подъезд. Машину оставил

по праву. Ответственный

ужин с любовницей ест ответственный

хлещет "Абрау". Любовницу щиплет,

весел и хитр. - Вот это

подарочки Сонечке: Вот это, Сонечка,

вам на духи. Вот это

вам на кальсончики...Такому

в краже рабочих тыщ для ширмы октябрьское зарево.

Он к нам пришел,

чтоб советскую нищь на кабаки разбазаривать. Я белому

руку, пожалуй, дам, пожму, не побрезгав ею. Я лишь усмехнусь:

- А здорово вам наши

намылили шею!Укравшему хлеб

не потребуешь кар. Возможно

простить и убийце. Быть может, больной,

сумасшедший угар в душе

у него

клубится. Но если

скравший

этот вот рубль ладонью

ладонь мою тронет, я, руку помыв,

кирпичом ототру поганую кожу с ладони. Мы белым

едва обломали рога; хромает

пока что

одна нога,для нас,

полусытых и латочных, страшней

и гаже

Загрузка...