Эта книга посвящается Пегги
Школа, где я учительствовал, находилась, к удовольствию учителей и учеников, в самом центре города. Пройдешь несколько шагов — и вот тебе кафе или пивная.
Я облюбовал себе одно кафе на рыночной площади. Кафе помещалось на втором этаже, а под ним была лавочка, в которой поджаривали кофе. Восхитительный аромат растекался по лабиринту рыночных палаток, смешиваясь с запахами сельдерея, яблок и хризантем, — напав на его струю посреди площади, можно было добраться по ней до источника, иными словами, витрины лавочки, где в сверкании красной эмали и хрома вращалась великолепная механическая жаровня, настойчиво напоминая о том, что кофе по запаху лучше, чем на вкус.
Два-три раза в неделю я ходил в кафе пить чай с другом, которого звали Том. Он служил бухгалтером-экспертом, и его фирма занимала здание, стоящее на полпути между школой и рыночной площадью. Том работал по исчислению подоходного налога и недурно зарабатывал — он мог бы вообще жить припеваючи, если б поддался на уговоры иных городских жителей заглянуть после работы к ним в контору и поколдовать над налоговой декларацией. Но Том предпочитал проводить свой досуг иначе.
Мы были друзьями не первый год. И он, и я мечтали добиться успеха на литературном поприще. За те шесть лет, что я провел в этом городе, работая учителем, я напечатал три романа. Том напечатал один. Втайне я считал, что как писатель я в три раза лучше Тома. Шел февраль 1939 года, и было мне в то время двадцать восемь лет, а Тому — двадцать семь.
Не стану из деликатности называть фамилию Тома. Что касается прочих его примет, их скрыть будет невозможно. Так, например, при всем желании нельзя было сразу же не заметить, что Том рыжий и что он еврей это просто бросалось в глаза. У него были густые, буйные, огненные кудри и внушительный нос. Весил он фунтов на пятнадцать больше меня и, похоже, пошел бы в этом отношении гораздо дальше, если бы не пребывал постоянно в вихре бурной физической деятельности.
Он был круглоголов, с зеленоватыми глазами и капризно надутыми губами. За его острый ум и горячий нрав я был искренне привязан к нему. Что он умел подавлять других силой своей личности, заметить было трудней.
Бывает, что собственный образ, созданный человеком в воображении, ничуть не менее интересен, чем сам человек. Образ, созданный Томом, был ничуть не менее интересен, чем он сам, и уж, во всяком случае, куда более поразителен; он пленял чертами романтического величия. Том представлялся самому себе великим знатоком человеческой натуры, великим писателем, великим ценителем всего, что стоит ценить в этой жизни, а также великим любовником. Великим бухгалтером-экспертом он себе не представлялся. Не представлялся он самому себе и великим шутом — ничем, по сути, не отличаясь в этом смысле от нас, грешных.
Том обладал удивительной способностью неотвязно давить на чужую психику. С милой непринужденностью он донимал человека до тех пор, пока тот не поступал вопреки собственному желанию. Меня он тормошил постоянно — в особенности, например, насчет нашего дома за городом. Мы с Томом на паях снимали дачу в десяти милях от города с условием, что будем по очереди проводить там выходные дни. Так вот я по двум весьма серьезным причинам хотел, чтобы условие это выполнялось: во-первых, я имел на то законное право, а во-вторых, на этой дачке меня навещала девушка — молодая, очень хорошенькая девушка по имени Миртл.
Неудивительно, таким образом, что мое желание сохранить за собой свое законное право было достаточно сильным. Том, человек другого склада, смотрел на вещи иначе. С пафосом, страстью, пылом и изобретательностью, какие мне и не снились, он без устали меня донимал, пытаясь оттеснить меня, когда подходила моя очередь.
Рисуя себе свой портрет, Том был кое в чем верен правде. Он был не робкого десятка и доступен самым разным оттенкам душевных переживаний, обладал умением тонко и трезво разбираться в людях и ненасытным любопытством к ним. Если вы искали, кому бы поведать о себе всю подноготную, лучшего слушателя было не найти — беда только, что, стремясь вызвать собеседника на откровенность, Том склонен был, заручась его обещанием хранить тайну, выложить ему в очередной раз собственную подноготную.
Обычно я приходил в кафе первым. Это было превосходное заведение; я остановил на нем выбор за то, что в часы, когда принято пить чай, тут не было опасности увидеть на столиках судки для приправ и бутылочки с кетчупом. Том считал, что это чистая блажь.
— При подлинном интересе к человеческой душе ты не замечал бы никаких судков, — говорил он с большим знанием предмета.
Кафе было превосходное, и Том, заказывая себе чай и пирожные с кремом, не мог удержаться и всякий раз проделывал это весьма элегантно. Он подзывал официантку аристократическим мановением руки, небольшой и изящной. На официантку это производило впечатление.
Пожалуй, я позволю себе открыть, что фамилия, которую носил Том, была, увы, отнюдь не Уэйли-Коэн или, скажем, Сибэг-Монтефиоре — какое там! А он был бы совсем не прочь принадлежать к аристократическому роду. Руки у него годились бы для этого хоть куда, а лицо подвело. Нет, в чертах его вовсе не было ничего грубого, но, к сожалению, и ничего хоть мало-мальски аристократического. Сильно портило дело то, что он был рыжий, и он относился к этому довольно болезненно. Когда он прочел в первый раз «A la recherche du temps perdu»[1] и обнаружил, что Сван был рыжий, он положительно возликовал.
Отсюда Тому оставался один шаг до того, чтобы отождествить себя со Сваном по всем статьям — рыжие волосы, аристократическое происхождение, необузданность страстей и так далее.
— М-да, — говорил он со вздохом. — Мне ли не знать, что такое муки ревности! — И его глуховатый голос нес в себе такой могучий заряд чувства, что я внимал ему с живейшим состраданием.
Том вошел в кафе с чрезвычайно, как мне показалось, озабоченным лицом, но, когда он сел, оно прояснилось. Исполнив по всем правилам искусства ритуал заказывания чая, он сказал:
— Слышно что-нибудь насчет книги?
— Ни звука.
Речь шла о рукописи моего нового романа. Редкий молодой романист где-то в начале своего пути не приходит к выводу, что наконец создал вещь на голову выше, чем все, что им написано прежде. Для меня такая минута наступила на четвертой книге. Мой издатель — естествен но, хотя и без излишней поспешности — отклонил ее. Мне по неопытности представлялось, что издателю нужно от меня одно из двух: либо я должен переписать мой предпоследний роман как он есть, слово в слово, либо переписать его, усилив сюжет, отточив характеры, углубив постижение истины и сделав смешные места раз в десять смешнее.
К сведению тех, кому это невдомек, могу сказать, что, когда молодой романист написал первую вещь, которая кажется ему стоящей, а его издатель эту вещь отклонил, ему следует, как установлено опытом, послать рукопись какому-нибудь известному писателю. Так я и сделал. Один из первых моих романов нежданно-негаданно заслужил хвалебное письмо от мисс Иксигрек — она-то и согласилась прочесть рукопись последнего. Уже три недели назад ее секретарша подтвердила, что рукопись получена.
— Ни звука?
— Занята, должно быть, — сказал я, стараясь почему-то выгородить ее. Вероятно, я понимал, что союзников стоит выгораживать.
Том поднял брови.
— А как Миртл? — тактично осведомился он.
— В порядке. — Я, как нетрудно догадаться, постоянно жил в страхе, как бы не оказалось, что у Миртл что-то не в порядке. — Мы очень мило провели время в воскресенье, — прибавил я сконфуженно.
Том, слегка выкатив глаза, взглянул на меня с осуждением.
— Почему ты ей не даешь приезжать на дачу в субботу вечером? Ты же прекрасно знаешь, что ей хочется.
Чувствуя, что на меня начинают наседать, я попытался придать голосу уверенность.
— Приличия, милый мой. Пойдут пересуды по всей деревне, кому это нужно.
Том по обыкновению тут же не преминул подчеркнуть свое превосходство надо мной.
— Надуманно от начала до конца. — Он пожал плечами со снисходительностью, отличающей великого знатока человеческой натуры. — Ох уж эти мне интроверты.
Мы с Томом в последнее время штудировали Юнга и сошлись на том, что его, по Юнгову определению, следует отнести к экстравертам, а меня — к интровертам. В результате чего термин «интроверт» приобрел в устах Тома оттенок бранного слова.
Я и сам прекрасно знал, что мои доводы надуманны. На самом деле я сказал «приличия» потому, что постеснялся сказать «осторожность». Я не хотел, чтобы Миртл водворилась у меня на даче, из тех же соображений, из каких не являлся с визитом к ее родным — а вернее сказать, обходил их стороной. Из осторожности.
Я ничего не ответил Тому.
— Меня бы это не устроило, — сказал он и улыбнулся мечтательно, как подобает великому любовнику. — Мне слишком дороги наши субботы.
— Хорошо тебе говорить! — Я громко рассмеялся. — У тебя нет под боком девушки, которая омрачает тебе жизнь, мечтая, чтобы ты на ней женился!
— У меня, милый мой, — ласково отозвался Том, — есть под боком кое-что другое.
Это было справедливо, ничего не скажешь. У Тома не было под боком девушки, которая омрачала бы ему жизнь и так далее, по той простой причине, что, когда наступала его очередь ехать за город на субботу и воскресенье, он брал с собой приятеля.
Я глубокомысленно покивал головой.
— М-да, — сказал Том со вздохом. — Что только не омрачает нам жизнь! Невольно чувствуешь себя таким старым.
Одна девица, с которой у Тома как-то был роман, брякнула ему по глупости, что он, на ее взгляд, «стар душой». Том отнесся к ее высказыванию очень серьезно и много месяцев потом ходил, старея душой прямо на глазах. Лишь постепенно, мало-помалу, душевное одряхление у него прошло, но при случае до сих пор нет-нет да и проглядывало снова.
Я не поддержал его, потому что он давно уже привел мне неоспоримые доказательства того, что я как раз молод душой.
Пока я разливал чай, Том принялся за шоколадный эклер. Мы сидели у окна, откуда открывался вид на крыши рыночных палаток. Коньки крыш горели золотом в косых лучах заходящего солнца. В воздухе, поднимаясь от жаровни под нами, стлался синеватый дымок. На площади было людно, многие несли в руках корзинки, букеты ярких желтых нарциссов.
— Пожалуй, все-таки умней было бы пускать к себе Миртл по субботам, — сказал Том.
— Почему?
— А ты знаешь, где она проводит вечера, когда ты ее не пускаешь?
— Знаю.
Я и правда знал. Часто она проводила их с молодым человеком по фамилии Хаксби.
— Ну, раз знаешь… — с сожалением произнес Том и умолк. Нетрудно было прочесть по его лицу, что он мысленно повторяет: «Ох уж эти мне интроверты».
Я стал размышлять. Том был не одинок, многие считали, что я веду себя странно по отношению к Миртл. Мне же казалось, что тут и понимать нечего. Я любил Миртл, но не хотел на ней жениться, потому что вообще ни на ком не хотел жениться. Секрет был прост. Приходилось только удивляться, что он столь недоступен пониманию других. Терпя со всех сторон поношение, я был невольно склонен занимать в этом вопросе оборонительную позицию. Разве не было до меня мужчин, которые не хотели жениться, возражал я. Сколько угодно! Может быть, это противоестественно, согласен, но незачем делать вид, будто это случается бог весть как редко. Мои доводы не производили на людей ни малейшего впечатления. А ответные доводы не производили впечатления на меня. Не желаю жениться, и все тут.
А между тем, должен признаться, что нет, не все — так уж причудливо устроено человеческое сердце. Мысль о том, что Миртл может выйти замуж за кого-нибудь другого, была для меня нестерпима.
— Ну, вот что, — сказал Том. — У меня к тебе серьезный разговор.
Главное, что нам с ним предстояло обсудить, было связано с его поездкой в Оксфорд. Наш приятель, у которого Том провел субботу и воскресенье, был там наставником в маленьком колледже, том самом, который в свое время кончал я. Звали его Роберт; он был старше нас на несколько лет. Это был умный человек, одаренный и мыслящий — естественно, что такая личность имела на нас огромное влияние. Мы признавали в нем третейского судью по части всех наших поступков, и слово, сказанное им, было для нас непререкаемо, как глас господень. Время мы проводили, большей частью рассуждая о положении в мире.
Я слушал. Мы с Томом много говорили о политике, и не мы одни — говорила о ней Миртл, говорили ее друзья, учителя в преподавательской и даже школьники. К сожалению, писать о политике в романе страшно трудно. Не знаю почему, но политические настроения — как-то не слишком подходящая материя для художественной литературы. Не верите? Тогда попробуйте прочтите хоть несколько страниц романа, написанного каким-нибудь высокоидейным политиком.
Однако я ведь пишу роман о событиях, которые происходили в 1939 году, так что уж мне никак не обойти молчанием политическое положение в мире. А потому, я полагаю, лучше всего сказать о нем сейчас — и с плеч долой.
Нас с Робертом и Томом можно было назвать радикалами — мы опоздали родиться лет на тридцать, тогда мы со спокойной совестью причислили бы себя к либералам. Суть заключалась в том, что жизнь в недемократическом государстве была бы для нас, по нашему убеждению, неприемлема. Тут нам, собственно, даже обсуждать было нечего — это разумелось само собой. Возможно, потому, что мы считали себя свободными художниками, а возможно, и не потому — не будь мы художниками, мы, вероятно, думали бы точно так же. Мы были очень разные, но нас роднила ярко выраженная несклонность пускать корни и подчиняться общепринятому, в особенности — подчиняться общепринятому. Мы нисколько не сомневались, что в случае, если бы у нас в стране установился авторитарный режим, все равно какой, мы оба кончили бы плохо.
Так обстояло дело с нашими, если можно так выразиться, политическими настроениями. Из-за них положение в мире представлялось нам в самом черном свете. Мы относились к нему чрезвычайно серьезно, и серьезность наша все усугублялась, меж тем как поступки становились все смехотворнее.
Когда Том объявил, что намерен сообщить, к каким заключениям пришел Роберт, я приуныл. С той поры, как мы сделали вывод, что правительство нашей страны отнюдь не намерено бросать вызов национал-социалистам, нас вообще не покидало уныние, а в тот вечер, когда премьер-министр прибыл назад из Мюнхена, мы окончательно пали духом. Никогда не забуду, как я купил тогда вечернюю газету — Том тоже был со мной, мы вместе развернули ее и стали читать. И нас захлестнуло отчаяние, вдвойне глубокое и мрачное от сознания, что мы каким-то необъяснимым образом разделяем ответственность за случившееся. К весне 1939 года мы еще не пришли в себя. Пережитый позор вселял в нас уверенность, что в будущем повторится то же самое. И что второй раз будет последним.
— Старик говорит, если к августу не начнется война, то к октябрю быть нам беженцами.
Я глядел на Тома, а в голове у меня вертелось: март, апрель, май…
— Надо сматывать удочки, — сказал Том, — пока есть еще порядочно времени в запасе.
Эта мысль не раз за последние месяцы проскальзывала в наших разговорах. Большие зеленоватые навыкате глаза Тома смотрели на меня в упор.
— Роберт начинает переходить от слов к делу.
Что я мог на это сказать? Я перевел взгляд на окно. Солнце скрылось с площади, и палатки весело перемигивались яркими огоньками.
Том продолжал:
— Он решил, что самое подходящее место — Америка. И предлагает, чтобы первым ехал я.
Такое предложение напрашивалось само собой, потому что Том был еврей, а мы с Робертом — нет. Не повезло Тому, подумал я, ведь он совершенно так же смотрел бы на вещи, если бы не был еврей, а отваги — и уж, конечно, опрометчивости — из нас троих на его долю отпущено больше всего.
Том начал излагать мне свои планы. Мы считали, что по части ума и способностей нас бог не обидел в сравнении с другими, и потому перспектива пробивать себе дорогу на чужбине пугала нас не слишком, а пока дело не шло дальше воздушных замков, не пугала вовсе.
Я немного воспрянул духом. Что ни говори, а поступок наш выглядел романтично. Мы покидали родную страну во имя свободы. Не скрою, временами мне представлялось, что мы тоже отцы-пилигримы[2], правда несколько иного образца. А в минуты откровенности я не мог не признаться себе, что мысль оставить позади все и даже всех — как это ни постыдно, и боже упаси, чтобы это открылось Тому, — определенно не лишена заманчивости.
Я задумчиво чертил ручкой ножа узор на скатерти.
— Советую тебе поразмыслить, как поступить с Миртл, — сказал Том.
Я покраснел.
— То есть? — сказал я так, словно не имел ни малейшего представления, о чем он ведет речь.
— Ты, насколько я понимаю, в Америку везти ее с собой не собираешься?
— Я как-то не думал об этом.
— Ну, знаешь! — В возгласе Тома смешались недоверие и негодование. Ясное дело, снова «Ох уж эти мне интроверты».
— А куда спешить? — благодушно сказал я. — Вот закончу сперва учебный год… — Я подумал, какое будет блаженство подать в июле заявление об уходе.
— Не очень это красиво по отношению к Миртл, на мой взгляд. Но сказать-то ты ей, конечно, скажешь?
— Конечно, — отозвался я с мысленной оговоркой, что сделаю это в самых расплывчатых выражениях. — Вообще у нас об этом уже был разговор. Она знает, что существует такая вероятность. — А я знал, что, хотя разговор и правда был, Миртл ни минуты не верила, что это когда-нибудь произойдет на самом деле.
— Я бы на твоем месте, — сказал Том, — пожалуй, теперь же повел дело к разрыву.
Тотчас память вернула меня к одному событию в прошлом. Я тогда был влюблен в замужнюю даму, и ее муж зарабатывал пять тысяч фунтов в год, а я — триста пятьдесят фунтов. «Я бы на твоем месте, — наставлял меня Том, — разрушил этот брак». Слава богу, что не Том был на моем месте.
— Ты не считаешься с ее чувствами, — говорил Том, — а я бы на твоем месте считался. Все это можно проделать тонко, чутко.
Мне казалось, что где-то в наставлениях Тома содержится, как это большей частью бывало, некое противоречие, только я не успел уловить, в чем оно, потому что он без передышки продолжал:
— Я, наверное, внушил бы ей мысль, что так будет лучше… — он изящно взмахнул рукой, — для нас обоих.
— Плохо же ты знаешь Миртл в таком случае!
Том пожал плечами.
Мы оставили эту тему и принялись обсуждать, чем будем зарабатывать на жизнь в Америке. И все-таки у меня было неспокойно на душе. Том умел сеять в ней сомнения. В данном случае это было нетрудно, я и сам знал, что веду себя как скотина. Я собирался уезжать в Америку. И не собирался жениться на Миртл.
Но разве так уж обязательно при этом бросать Миртл, рассуждал я. Мне не хотелось принимать окончательное решение. Психологически Том, вероятно, был прав. Но в вечном своем нелепом стремлении крушить и рушить Том упускал из виду подробность, которая передо мною мгновенно вставала во весь рост: если отвлечься от психологии, разрыв с Миртл наносил мне вполне очевидный ущерб. Самое простое, заключил я, давать приятелю советы, из которых вытекает, что он должен расстаться со своей девушкой.
Я так и не сказал Тому, как собираюсь поступить.
После воскресного ленча в трактире «Пес и перепелка» мы с Миртл не спеша побрели по полям назад к дому. Таков был заведенный порядок, и я следил, чтобы он не нарушался.
В воскресенье она приезжала утром на велосипеде, свежая, нарядная, оживленная. Иногда она заставала меня после завтрака за мытьем посуды в судомойной, где я нет-нет да и поглядывал, не блеснет ли за окном руль ее велосипеда; иногда я в это время обливался водой из колонки, чем вызывал у нее взгляд искоса, прилив стыдливого румянца и реплику: «Не знаю, зайчик, как только ты терпишь такую холодную воду!» — а иногда к ее приезду я как раз созревал для краткого обмена мнениями о чем-нибудь серьезном, вроде содержания воскресных газет.
— Зайчик! А что я тебе привезла!
Это могло быть все, что взбредет ей в голову: от баночки паштета из печенки до томика стихов Т. С. Элиота. На сей раз это оказался букетик фрезий. Гораздо менее приятно, чем печеночный паштет, хотя, с другой стороны, гораздо приятнее, чем стихи Т.С. Элиота.
Потом мы с ней отправились поесть. От дома было две мили до ближайшей харчевни, но, если идти напрямик через поля, ныряя сквозь лазейки в живой изгороди, перепрыгивая через ручейки, за двадцать минут можно было добраться до «Пса и перепелки». Тратить силы на приготовление ленча ни у Миртл, ни у меня и в помышлении не было.
Прогуляться пешком назад было одно удовольствие. Во-первых, не так уж далеко. Во-вторых, полезно пройтись после обеда. И в-третьих, подходящий случай полюбоваться красотами природы.
Мы были завсегдатаями «Пса и перепелки» вот уже второй год, и хозяин заведения милостиво разделил с нами трапезу, а его супруга, в стремлении ублажить то ли его, то ли нас, сготовила ее так, что пальчики оближешь. Поджидая, когда подадут на стол, мы с Миртл осушили по две, если не по три, кружки пива — Миртл выпила бы и больше, но я решил, что больше ей ни к чему. Вслед за тем мы приступили к ростбифу, нарезанному ломтями, красными и сочными посередине и самую малость подгорелыми по краям; отдали должное яблочному пирогу со свежими сливками, взбитыми не слишком густо, чтобы растекались по всему куску; не обошли вниманием и сыр — бесподобный твердый домашний сыр, каким славится это графство.
Сперва, в согласной пищеварительной истоме, мы тащились черепашьим шагом. Мы поглаживали себя по животу и тяжко вздыхали в предвидении первого пригорка. Места кругом были холмистые, и нам предстояло одолеть еще второй подъем, а уж оттуда открывался вид на мой домик. При неудачных попытках подавить отрыжку я получал от Миртл благовоспитанно-укоризненный взгляд и просил прощения. Я взял ее за руку.
Поднявшись на первую горку, мы огляделись по сторонам. День был волшебный. Солнце светило вовсю. Еще только близился конец февраля, а уж чувствовалось, как оно припекает. Иней на голом кустарнике растаял, и каждая веточка, каждая колючка, осыпанная росинками воды, горела чистым хрусталем. Небо над головой подернулось тончайшим молочно-белым маревом. Ноги прочно застревали в пучках травы, побурелой, жухлой и набрякшей от влаги.
— Ах, поскорей бы уж весна! — мечтательно промолвила Миртл. Голосок у нее был слегка тягучий, подчас с налетом грусти.
У меня едва не вырвалось: «Ну да, а придет весна, ты начнешь томиться о лете». Это была правда, Миртл страшно любила жару. Но если бы я так сказал, она бы надулась. Поэтому я прикусил язык и только посмотрел на нее. И лишний раз одобрил то, что увидел. Поскорей бы уж нам дойти до дому, вот что.
Миртл в меру высокого роста, очень стройная. Серые брючки, светло-вишневый шерстяной свитер. Маленькая грудь, хотя бедра вовсе не узкие. Легонькая, шелковистая, мягкая. Вот уж о ком не скажешь «энергичная, крепкая». Двигалась она лениво, с томным изяществом — я всегда шагал пружинисто, широко и не мог отделаться от ощущения, что она влачится сзади, не поспевая.
Почувствовав на себе мой взгляд, Миртл обернулась ко мне. Лицо у нее было овальное и цвело яркими красками — круглые карие глаза, нос слегка длинноват, рот большой, с пухлыми алыми губами, волосы темные, на щеках румянец. Она улыбнулась. И снова отвернулась от меня. Бог знает, что у нее было на уме. У меня-то было на уме только одно, но Миртл вполне могли в эту минуту занимать мысли об Эль Греко — хотя с равным успехом это могли быть те же мысли, какие занимали меня.
О чем бы Миртл ни думала, что бы ни делала, она неизменно ухитрялась сохранять кроткий и безгрешный вид. Главным образом кроткий. Иногда меня прямо подмывало хорошенько встряхнуть ее за это, но, вообще говоря, меня в ней пленяла такая особенность.
При неизменной кротости и безгрешности облика в целом лицу Миртл свойственны были два разных выражения. Одно — смиренная печаль с оттенком упрека. Другое ничего похожего: плутоватая усмешечка с оттенком, скажем прямо, блудливости. Ее черты соединяли в себе расслабленность и подвижность; глядь, одно выражение уже сменилось другим естественно и непроизвольно — во всяком случае, сама Миртл не имела понятия, что у нее там творится на лице.
Мы начали спускаться с первого пригорка — казалось бы, прекрасный повод прибавить шагу. Я, понимаете ли, не вполне разделял расслабленность моей спутницы. Какое там, она и не думала торопиться, еще и крюку дала, чтобы перейти через ручей по мосткам. Две лошади, косматые от сырости, подняли головы, скосив на нас глаза. Ручей вздулся от вешней воды, в нем плавно колыхались водоросли. Я обнял Миртл за талию.
Когда мы взбирались по косогору на другом берегу, Миртл окликнула лошадей, но лошади оказались свои ребята и даже ухом не повели.
Наверху мы всякий раз залезали на калитку изгороди и делали недолгий привал. Это был своего рода обряд, причем совершенно дурацкий, если хотите знать мое мнение. Ведь уже дом виднеется под горой! Я лично, едва присев на перекладину, готов был тут же соскочить обратно. Миртл, наоборот, располагалась не спеша, а так как она в своих поступках руководствовалась настроением минуты, никогда нельзя было сказать заранее, сколько мы тут просидим. В таких случаях я остро ощущал, как велико несходство наших характеров: Миртл руководствовалась настроением минуты, а я действовал по плану.
План же у меня был прост и ясен. Внизу, уютный, маленький, укромный, стоял, посвечивая кремовой краской, мой домик. Я чувствовал, как у меня лубенеет кожа. Наверняка воспаленный, сосредоточенный вид выдавал с головой.
Внезапно Миртл съехала с калитки и преспокойно направилась куда-то вдоль живой изгороди.
— Куда тебя… — Я поперхнулся и спрыгнул на землю.
Она наклонилась, и я увидел, что она рвет цветочки чистотела, которые высмотрела на краю канавы. Она подняла руку, и они зазолотились на солнце.
— И что ты собираешься с ними делать?
Миртл мгновенно изобразила на лице полную безучастность и независимость, только что не принялась насвистывать. Я покатился со смеху и сгреб ее в объятия.
— Прелесть ты моя! — Я чмокнул ее в обе щеки, мягкие, как лепестки.
Мои руки сползли с ее талии ниже. Миртл вырвалась.
— Зайчик, мы же стоим прямо на юру.
Теперь наступил мой черед. Я человек прямой, и прибегать к блудливым усмешкам мне незачем. Я твердо взял ее за руку и сказал:
— Тогда пошли. — И мы припустились вниз с горы — чего лучше, ноги сами идут!
Что бы Миртл ни делала, она неизменно сохраняла кроткий, безгрешный вид. Ей это превосходно удалось и в ту минуту, когда я наконец-то откинул одеяло на кровати. Сплошная кротость и безгрешность, само целомудрие и благонравие и все прочее, что принято связывать с понятием «честная девушка» — а все-таки не стерпела и покосилась на меня исподтишка. Тут-то она мне и попалась в руки.
Я говорил уже, что лицу Миртл были свойственны два разных выражения. Вороватый взгляд сделал чудо, и они совместились: смиренная печаль с оттенком упрека, плутоватая усмешечка с оттенком блудливости — все тут, поди разберись.
Спустя какое-то время мы оживали после короткого отдыха. Праздные мысли лениво проплывали у меня в голове. Под потолком паук неторопливо оплетал угол комнаты паутиной. Неведомые запахи щекотали мне ноздри. Хлопая крыльями, за окном пролетела ворона. Я обливался потом, так как по воле Миртл мы были погребены под грудой одеял. Род людской, подумалось мне, распадается на два вида по одному великому признаку: кто-то зябнет, а кто-то нет. Мы с Миртл принадлежали к разным видам. Сколько браков, размышлял я, пошло прахом из-за подобной несовместимости! Хм, брак… Мои мысли торопливо перепорхнули на другую тему.
Миртл совсем проснулась. Лежит, верно, и мечтает о чашке чая, решил я. Вдруг с дороги донесся шум автомобиля. Вот неожиданность! Мы никогда не слыхали, чтобы кто-нибудь проезжал мимо дачи. Машина приближалась на средней скорости, и по звуку мотора я, кажется, узнал ее. Я вскочил с постели и кинулся к окну.
Я опоздал чуть-чуть, автомобиль уже проехал. Тогда я опустил окно и высунул голову наружу. И опять совсем чуть-чуть опоздал.
— Кто это? — спросила Миртл.
— Дребезжит, как у Тома.
— Что ему здесь делать?
Я пожал плечами. У меня имелись свои соображения на сей счет. Мы помолчали.
— Зайчик, тебе не лучше отойти от окна?
— Почему?
— На тебе ничего нет.
— Ну и прекрасно… — Щадя ее стыдливость, я все-таки закрыл окно с треском, в котором потонули мои последние слова.
Она смотрела на меня и улыбалась. Я подошел и стал рядом. Она лежала, опираясь на локоть, и выглядела очень мило, в особенности эта волна темных волос на голом гладком плече. Я устремил взгляд на ее макушку.
Внезапно она сложила губы трубочкой и дунула.
— Доблестный Альберт, — сказала она.
Должен заметить, что меня зовут не Альберт. Меня зовут Джо. Джо Ланн.
Миртл не отваживалась вылезти из-под одеяла на холод, так что чаем занимался я. Она села в кровати и накинула шерстяной пиджачок, нежно-розовый, как раковина, как ее щеки. Ее карие глаза отливали золотом. Мы интересно поговорили о литературе.
Когда у нас с Миртл заходил разговор о литературе, я чувствовал легкую скованность, ибо никак не мог тягаться с нею по части вкуса. Я писал романы, и когда она изобличала меня в пренебрежении таким жанром, как пространная драма, написанная белым стихом, было ясно, что я, грубое животное, оскверняю из похоти существо, чья тонкость и восприимчивость недоступны моему пониманию. Втайне я считал, что ее неизменно прельщает фальшивое и вычурное, но относил это за счет ее молодости. Ей было всего двадцать два года.
Покуда мы чаевничали, на дворе спустились сумерки. Мы улеглись опять, и красноватые отблески камина заиграли на потолке. В кронах вязов по ту сторону дороги проснулся ветер и давай что есть мочи тарахтеть голыми сучьями. «Эх, если б можно было остаться здесь», — поминутно проносилось в голове у нас обоих, и на первый взгляд непонятно было, что, собственно, нам мешает. Миртл, во всяком случае, это было более чем непонятно. Мне стоило труда убедить ее в конце концов, что надо вставать.
— Поднимайся, девочка, — говорил я. Я руководствовался мыслью о том, как необходимо, чтобы мы попали обратно в город, она — в родительский дом, а я — к себе в квартиру. Миртл, сообразуясь с настроением минуты, такой необходимости не видела.
— На улице такая стужа, я умру, — беспомощно говорила она.
Я нагнулся и поцеловал ее — она обняла меня за шею. Я не устоял.
Но вот наконец мы оделись и снарядились в путь. Я допил остатки молока.
— Правильно, зайчик, тебе нужно, — заметила Миртл со значением, я только не совсем уяснил себе каким.
Мгновение, чтобы окинуть прощальным взглядом комнату, догорающий камин, пустые вазы для цветов, — и мы шагнули в темноту. Щемящие мгновения, пока я запирал дверь. Потребность сказать напоследок что-нибудь чувствительное и глупое, вроде: «Прости, милый домик».
На обратном пути мы опять повеселели. Мы бодро крутили педали навстречу ветру, догоняя зыбкие пятна света от наших фонарей. У нас были щегольские велосипеды, фонари питались от динамо. Миртл жаловалась, что устала, и иногда я пробовал брать ее на буксир, но механика этого дела давалась мне с трудом.
Замелькали городские огни, особенно яркие на холоде. В отдалении, съезжаясь и разъезжаясь, проползали освещенные трамваи.
Дороги были обсажены деревьями, по сторонам, отступя на почтительное расстояние от дороги, стояли большие дома — отсюда можно было въехать в город, минуя трущобы. Над трамвайными рельсами раскачивались большие фонари, в их свете видно было, как у Миртл блестят глаза. Я положил ей руку на плечо.
Мы простились на перекрестке. Миртл и я сходились на том, что нам благоразумнее не заходить друг к другу. Прислонив велосипеды к поясницам, мы обнялись. В такой час, да еще при ледяном ветре, на улицах по воскресеньям было безлюдно.
— Когда же мы теперь увидимся, киска?
Миртл поежилась от холода и сделала несчастное лицо.
Этой минуты я всегда ждал с замиранием сердца. Случалось, что какой-нибудь вечер у меня был заранее занят, и тогда можно было не сомневаться, что Миртл угодит как раз на него. Ничего страшного, разумеется, но она весьма недвусмысленно показывала, что ее это обижает. Я в лепешку расшибался — и объяснял, и урезонивал. Моя любовь отдана ей одной, мне больше никто не нужен, у нее нет никаких причин ревновать. Напрасно; если обнаруживалось, что один вечер у меня на неделе не свободен, она обижалась. А мне он нужен был почему-то, этот вечер, когда я сам себе хозяин, — и этот, и, может быть, еще один-другой. В таких случаях я остро ощущал еще одно существенное несходство наших характеров.
На этот раз я был во вторник зван к ужину — мы с Миртл принадлежали к тому слою общества, в котором дневную трапезу часто именуют не обед, а ленч, но вечернюю, несмотря на это, называют ужином, поскольку обедом в подлинном смысле ее не назовешь.
— Так когда же мы теперь увидимся? — Я затаил дыхание, суеверно скрестив пальцы.
— Завтра — нет, естественно. — И совсем печально: — А во вторник примерка у портнихи… — Голосок, готовый истаять и оборваться, вдруг деловито окреп. — В среду.
Я расцеловал ее. От облегчения мой пыл, вероятно, удвоился. Лицо Миртл не покидала печаль. Мы уговорились, что созвонимся по телефону, и расстались.
Я ветром несся по дороге к дому, подхваченный потоком непередаваемо сильного, светлого чувства. Того и гляди, колеса оторвет от земли и я полечу. Как все чудно, сколько радостей сулит жизнь — дома ждет добрый ужин, приготовленный хозяйкой, горячая ванна, что очень кстати, благословенные объятия собственной постели. Миртл, Миртл! Холодный ветер, обжигающий лоб, непривычно яркий свет фонарей, пляска голых ветвей в тени.
Я поставил велосипед в гараж и захлопнул дверь. Я думал о Миртл и потому поднял глаза к небу. На небе сверкали звезды. Я был счастлив, а Миртл, когда мы расставались, была печальна. Почему же, почему? Я честный человек, и в отношениях с Миртл меня искренне удручало, что никогда нельзя сказать, отчего она грустна: оттого ли, что я никак не женюсь на ней, или оттого, что озябла.
Наутро надо было вставать и идти в школу. Денек обещал быть погожим. Ноги пружинисто несли меня по лестнице, когда я сбегал вниз, пружинисто приняло меня седло, когда я вскочил на велосипед. Да здравствует Миртл, думал я, ничто так замечательно не поднимает человеку настроение, как замечательная девушка. Я полетел под горку мимо кладбища, и меня со всего размаха занесло на трамвайные пути. Отделался сильным испугом: наличие замечательной девушки не придает человеку отваги перед лицом погибели — как раз наоборот.
Школа — большая классическая школа для мальчиков — стояла в центре города и помещалась в викторианском доме редкого безобразия, бестолковом, подслеповатом, замызганном и зловонном.
Я не пошел на утреннюю молитву, а повернул в лабораторию. Я вел в школе физику, и утренние часы у меня целиком посвящались практическим занятиям с шестиклассниками. Мне больше улыбалось готовить приборы для их опытов, чем принимать участие в совместных молениях.
Время от времени директор посылал учителям предписание всем как один присутствовать на утренней молитве — и все тщетно. Половина отговаривалась тем, что им важнее подготовиться к уроку, половина просто не являлась; я занимал промежуточное положение, примыкая то к одним, то к другим. Всем взял директор: горячо любил свое дело, бескорыстно служил ему, — но умением себя поставить природа его обделила напрочь. Ему бы пастором быть в каком-нибудь захолустье, где паствы — раз-два и обчелся.
До этой школы я больше нигде не преподавал, так что сравнивать мне было не с чем. Что же касается школы, в которой я учился, то обнаружилось, что и она сама, и три четверти того, чем я там занимался, у меня, как и у многих, выветрилось из головы — похоже, это у природы уловка на все случаи жизни, чтобы спасать нас от конфуза.
Невольно у меня сложилось впечатление, что наша школа нечто из ряда вон выходящее. Проталкиваясь по коридору в самый первый день, я нечаянно услышал, как один мальчишка, тоже, видимо, новенький, говорит другому:
— Какой-то сумасшедший дом, правда?
Шесть лет прошло, но по сей день это бесхитростное определение остается непревзойденным.
Закуток, отведенный под лабораторию для шестиклассников, находился на первом этаже, в конце здания, и пройти туда можно было только через основную лабораторию, которая сейчас пустовала. Пустовали, впрочем, оба помещения, но тишины не было ни тут, ни там. За окном, прямо в двух шагах, проносились с ревом автомобили, а наверху, надрывая глотки, дружно ревели школьники:
— Воспрянь от сна, душа!
Учеников в старшей группе шестого класса было четыре, восемнадцати и девятнадцати лет, и они ставили опыты попарно. В разгар моей работы, когда все шкафы стояли настежь, пожаловал первый. На вид совсем взрослый и со мной поздоровался по-свойски:
— Здорово, Джо. Погодка-то, красота какая!
Особенность местного диалекта в том, что на нем говорят не то скуля, не то огрызаясь — Фред на нем говорил врастяжку, сюсюкая, как маленький, и выражаясь с неряшливостью, свойственной жителям бедняцких окраин.
Школа была не на лучшем счету в городе, и шли в нее сплошь мальчики из низов среднего класса да верхушки рабочего. Фред был из рабочей семьи. Коренастый, крепкий, кожа землистая. Волосы смазаны бриллиантином, и вечно немытые руки — по-моему, грязь у него так липла к рукам из-за сальных волос.
Не один Фред — другие старшеклассники тоже большей частью называли меня по имени во внеурочное, а то и в урочное время. С первых дней я поставил себе целью держаться со школьниками без чинов — как иначе я мог бы выведать о них всю подноготную? — в чем и преуспел без особого труда, преимущественно позволяя им говорить все, что вздумается.
Стороннего наблюдателя наверняка повергли бы в удивление повадки моих учеников. Меня, как выяснилось, удивить было не так-то просто, вследствие чего повадки моих учеников в самом скором времени сделались и вовсе удивительны. Удостоверясь, что ничем, сказанным ими, меня не проймешь, юнцы вернулись к тому блаженному состоянию, в каком, по-видимому, пребывали, когда я отсутствовал.
Как-то раз старшеклассники несколько дней кряду самозабвенно подбирали прозвище для каждого из учителей. Мне досталось «Что-хошь-сойдет» — справедливо, на мой взгляд. По несчастью, мое небрежение к чинам выглядело чуть ли не бесчинством в глазах моего старшего преподавателя. Который считал, что меня надо уволить, и не упускал случая высказаться в этом смысле при директоре.
Между тем, если я хотел стать писателем — а я только этого и хотел, — мне было совершенно необходимо удержаться на службе. Но ведь тоска зеленая прикидываться, что ты удивлен, когда ничего такого нет; что тебя ух как проняло, когда ты и ухом не ведешь, и что тебя распирает от нравоучительного зуда, когда тебе решительно начхать. Откровенно говоря, я и не пробовал.
Фред болтался без дела, и я велел ему достать с полки отсчетный микроскоп. В эту минуту явился еще один ученик, которого звали Фрэнк.
Фрэнк был старший из этой четверки и самый толковый. Он выдвинулся в капитаны школьной команды регбистов, скорее не потому, что пользовался таким уж большим влиянием, а потому, что умел ладить с людьми и делать им приятное. Волосы у него вились, широкоскулое лицо самую малость подпортил длинноватый нос, вернее кончик носа, задранный кверху. Не этот бы нос, Фрэнк был бы писаный красавец. Он давно знал Тома и дружил с ним.
— Хорошо провели выходные дни? — спросил он.
— Очень.
Он метнул на меня быстрый взгляд. Подозреваю, что он разнюхал у Тома, где именно я их провел, хотя предполагалось, что домик за городом — наша тайна. К личной жизни учителей все школьники поголовно проявляли неуемное любопытство, обнаруживая при этом бездну воображения.
— Попробуете с Тревором понаблюдать кольца Ньютона, пора уже, — сказал я. Это был трудный опыт, подходящий для Фрэнка, которому досталась стипендия в Оксфорде.
Не знаю, многим ли приходило в голову, что школьного учителя волнует чаще всего не педагогика, а вопрос, как поддержать на уроке порядок. Существует тьма способов усмирять учеников, от высокоученых пояснений по предмету до удара кулаком в переносицу.
Фрэнк стал выискивать свой опыт по указателю в учебнике. Фред его отвлекал.
— А ты, Фред, — сказал я, — займешься с Бенни оборотным маятником.
Оцените тонкость маневра. По ходу опыта один считает колебания маятника, а другой следит за стрелкой на часах, и болтать ерунду просто некогда.
В отдалении возник гул — это кончилась молитва. Школьники ринулись из зала и с грохотом обрушились вниз по лестницам, топоча ногами и перекрикиваясь. Уличный шум за окном стал неслышен.
В лабораторию вошли остальные двое, Тревор и Бенни. Бенни, увалень, урод и телепень, с лицом потерянным и потешным, как у героя кинокомедии, непрерывно выплескивал наружу избыток душевных переживаний и тяжеловесной физической энергии при очевидной нехватке ума.
Совсем иного поля ягода был Тревор — на редкость маленький, изящный, бледный, хрупкий, с прекрасными шелковистыми золотыми волосами, которые он постоянно причесывал. Вялый в движениях, желчный, язвительный, он был вспыльчив как порох и готов ужалить всякого, кто зазевается. Я питал к нему большую слабость, как к умному и во многом незаурядному человеку. Он мечтал стать художником и с треском провалил экзамен на стипендию в Оксфорде. Я тревожился за его будущее и побаивался, как бы нам из-за него не хлебнуть горя в один прекрасный день.
— Нам чего делать, сэр? — сказал Бенни, надвигаясь на меня всей тушей и нетерпеливо переминаясь с одной ножищи на другую.
Тревор подошел к шкафчику с зеркальной дверцей и начал причесываться.
Я помедлил. Рядом, в основной лаборатории, собирался на занятия класс, и деревянная перегородка, разделяющая наши комнаты, дребезжала, точно огромный резонатор. Оглушительно гаркнул учитель, и шум утих. Я объяснил моим ученикам, что им делать, а сам сел на стул и погрузился в раздумье.
Кто-то из ребят обратился ко мне с вопросом.
— Это на ваше усмотрение, — сказал я. И прибавил, обращаясь ко всем: — Важно, чтобы каждый из вас вырабатывал в себе находчивость.
Тревор повернул ко мне вострую мордочку и неприятно рассмеялся:
— А вас тем самым избавил от хлопот.
Я промолчал.
— Брось, Трев, — сказал Фрэнк и ласково взъерошил Тревору волосы.
Бенни уронил на пол две мерные рейки. Подбирая их, он обнаружил, что, если их встряхнуть, держа в руке, получится трещотка. Через две минуты забава приелась, и мой класс, угомонясь, предался работе.
Я предался мыслям о Миртл.
Денек между тем разгуливался все пуще. Бледный солнечный луч прорезал комнатенку и заиграл на зеленой стене. Тревор поднес к бунзеновской горелке кусок асбеста, пропитанного солевым раствором, и он заплевался во все стороны желтыми вспышками. Разнообразные звуки оглашали закуток. Опять наступил такой день, когда в воздухе слышится чистое, свежее дыхание еще не проснувшейся весны. Мои мысли текли, преображаясь в вымыслы, как бывает, когда я слушаю музыку.
В соседней комнате вновь гаркнули. И воцарилась тишина.
— Ролли бушует, — сказал Фрэнк. Прозвищем Ролли школьники наградили моего старшего преподавателя, Роланда Болшоу.
Что-то шмякнулось об стенку. Такой звук не спутаешь — это врезали ученику, и он не удержался на ногах.
— Кусок дерьма! — уронил Тревор, щеголяя изысканностью в выборе выражений.
— У-у, навоз! — перевел его восклицание Фред на язык простонародья.
Мы прислушивались, но дальнейших событий не последовало.
Фрэнк спокойно протирал носовым платком линзу.
— Вам же нечего делать, — сказал он. — Книжку не прихватили почитать?
Я покачал головой. Лишнее напоминание о том, что я за последнее время совсем забросил книги. От правды не уйдешь: нельзя спать с девушкой и оставаться завзятым книгочеем. Временами меня мучила совесть, что я впал в такое невежество; временами я говорил себе: «Пустяки! Эка невидаль — книги!»
Тревор извлек из стопки учебников «Слепого в Газе»[3]. Я прочел его как-то, но без всякого удовольствия, и решил, что хватит с меня.
— Наведаться бы к моему шкафчику в раздевалке, да Болшоу перехватит по дороге с разговорами, — задумчиво сказал я.
Бенни немедленно возник под боком.
— Давайте, сэр, я сбегаю вам чего-нибудь принесу!
Я отказался и тем самым обрек себя на транзит через владения Болшоу.
И стар и мал в нашей школе единодушно считали, что директор — нюня. Верна ли, нет ли была эта оценка, но в итоге дисциплина среди учащихся хромала на обе ноги, а среди учителей процветали дурь, блажь, леность и самочинство. Повадки учителей повергли бы стороннего наблюдателя в не меньшее удивление, чем повадки учеников. По моему скромному, но здравому разумению, примерно треть из них по деловым качествам мало было гнать в шею из этой школы, но и следовало, кроме того, лишить права преподавать в любой другой. Сказать, что они систематически отпускали класс с пол-урока, просиживали обеденный перерыв в пивной и отводили душу, занимаясь рукоприкладством, — это еще ничего не сказать.
Естественно, были и другие — тоже примерно треть; обыкновенные, приличные люди. Из тех, какими всем нам с детства запомнились наши собственные учителя: не блещут умом, звезд с неба не хватают, в жизни далеко не метят, да и с удачей не в ладу — короче, куда им до нас, но при всем том основательные, честные, работящие. К сожалению, сколько мне ни приходилось наблюдать, я что-то не замечал, чтобы такие люди оставляли по себе яркий след в мальчишечьей душе.
Мой старший преподаватель относился к третьей разновидности. С первого взгляда вы распознали бы в нем учителя и в то же время не решились бы отрицать, что он оставляет по себе яркий след. По-моему, столь яркое впечатление объяснялось тем его свойством, что, где бы он ни находился — в преподавательской, на уроке или каком-нибудь ином сборище, — он был твердо убежден, что он тут самый главный.
Создавая Болшоу, природа не разменивалась на мелочи. Она дала ему большое грузное тело — правда, с несоразмерно худыми конечностями и несколько сутулыми плечами. А также белобрысые волосы и голубые глаза, отнюдь не стремясь при этом изваять образец нордической красоты. Ему перевалило за пятьдесят, и волосы у него сдавали позиции повсюду, удерживая лишь последний рубеж — на верхней губе, где беспорядочно произрастали жесткие светлые усы. Во время разговора ему приходилось отдувать со рта подусники. За очками в стальной оправе прятались зоркие, хитрые глаза. И редко у кого мне доводилось слышать такой зычный, раскатистый голос.
Глядя, как торчит из пиджака его голова, а из-под усов торчат зеленоватые, неловко пригнанные вставные зубы, вы не могли отделаться от ощущения, что перед вами могучий, клыкастый морской лев. Нетрудно вообразить, как из пучины ледяных вод высовывается такая голова и, отдувая отвислые усы, бросает зычный клич собратьям львам.
Болшоу производил впечатление человека солидного и добропорядочного. При этом он был кичлив, нерадив, относительно незлобив, вельможен и склонен осуждать других с высот своей самонадеянности. Меня Болшоу осуждал с безмерной самонадеянностью, директора школы — с не меньшей. С добропорядочностью у директора все обстояло благополучно, но он от природы напрочь не умел себя поставить. У меня сносно обстояло дело с солидностью, но, по своенравию, не наблюдалось ни крупицы уважения к приличиям.
В общем, не скажешь даже, что мы с Болшоу недолюбливали друг друга. При разных профессиях мы едва ли хоть когда-нибудь повздорили бы. Просто Болшоу хотел, чтобы я вел себя как подобает учителю. Болшоу хотел, чтобы я склонился перед общепринятым. Да кто он был такой, спросите вы, чтобы требовать подобное от людей? Я вам отвечу: Болшоу.
Природа наделила Болшоу умением поставить себя, и уж он этим умением пользовался исправно. Стоило посмотреть, как он вступает в класс: величественный, торжественный, высокомерный. Это был, я повторяю, солидный, добропорядочный учитель. В то же время я вынужден засвидетельствовать, что он своих учеников никогда и ничему не учил.
Я относился к Болшоу совсем недурно. Всегда с интересом наблюдал, какие он придумывает уловки, чтобы увильнуть от работы, и был покорен его привычкой говорить о них с назидательностью несокрушимой добродетели. А потом я ценил в нем чувство юмора: он был любитель отпустить при случае зычную и, как правило, грубую шутку. Право жаль, что он добивался, чтобы меня уволили.
Проходя по аудитории, где сидел Болшоу, я норовил проскользнуть незамеченным, зная, что он страх как любит поточить со мной лясы за счет времени, когда ему положено вести урок. Сегодня меня постигла неудача. Болшоу избрал законный, проверенный способ учителей занять внимание учащихся — контрольную. Когда я проходил, он поднял голову и с клыкастой усмешкой из-под желтых усов блеснул на меня стальными очками.
Я покосился на доску с перечнем вопросов, на класс — олухи, все до единого. Болшоу неторопливо заступил мне дорогу.
— Я все более убеждаюсь, — это было его излюбленное присловье, в особенности к какому-нибудь вопиющему по кичливости высказыванию, которое он и не замедлил произнести громким полушепотом, отлично слышным в другом конце лаборатории, — что только я один и умею отвечать на заданные мною вопросы.
Мы постояли молча.
— Слыхали сегодняшнюю новость? — сказал Болшоу.
Я был несколько озадачен. У меня мелькнула было мысль, что он, может быть, узнал что-нибудь свежее о действиях Гитлера, но мы с ним не сходились во взглядах на политику, а потому избегали заводить о ней разговоры. Болшоу относился к Гитлеру одобрительно — вернее, одобрял деятельность фюрера в принципе, но в то же время считал, что сам справился бы с нею удачней.
— Симс-то у нас опять манкирует.
Я взглянул на него с интересом.
Симс был старшим преподавателем по всем естественным дисциплинам: физике, химии, биологии, а также математике — и соответственно больше получал. Болшоу, хоть и глядел директором, был всего-навсего старшим по физике. Симс был ласковый старичок, деликатный, безобидный и страдающий астмой. Болшоу не мог дождаться, когда он уйдет на пенсию.
— Я как раз говорил на той неделе директору, — сказал Болшоу, — Симс — больной человек.
Я улыбнулся про себя такому выбору выражений. Если заболел ваш друг, вы скажете: «Такой-то заболел; у него приступ астмы». Фразу «Такой-то — больной человек» вы припасете на тот случай, когда надеетесь, что судьба устранит такого-то с вашего пути, тем самым открыв перед вами возможность существенно поправить ваше благосостояние. Вслушайтесь, как звучит: возвышенно, бескорыстно.
Болшоу был властолюбец. Заполучить Симсово место значило бы для него чрезвычайно много. Для меня — тоже немало, потому что, рассуждал я, если Болшоу достанется место Симса, трудно будет помешать тому, чтобы мне досталось место Болшоу, а с ним и прибавка к жалованью. Этим ход моих рассуждений лишь начинался. Болшоу не только силен, он коварен и лукав. И у него все козыри. До сих пор я держался, размышлял я, — по крайней мере удержался на работе, — но, может быть, не столько благодаря собственной силе духа и тактическим способностям, сколько из-за полной недееспособности директора.
— Мы с женой ходили вчера его проведать. По-моему, он совершенно больной человек. — Болшоу говорил приподнято и строго, как подобает, когда ты знаешь самое страшное. — Боюсь, он уже и сам не верит, что поправится.
Я тотчас высказал уверенность, что Симс поправится.
— Астма ведь, по сути дела, — защитный недуг. Для бедного старичка это способ на время укрыться от нашей кутерьмы. Возможно, он…
— Я все больше убеждаюсь, — перебил меня Болшоу, поддав силы голосу на несколько децибел, — что основное для человека — уверенность в себе. Она воодушевляет других.
С меня было довольно.
— А у вас вон в том человеке есть уверенность? — сказал я, показывая на мальчишку, который беззастенчиво сдувал с учебника.
Класс услышал и разом притих. Болшоу оглянулся, а я — ходу и за дверь.
Через несколько минут я проходил обратно, но Болшоу, как ни странно, не сделал даже попытки перехватить меня. Подозрительно.
У себя в закутке я сел на место и спросил ребят:
— Чем тут без меня пробавлялся Болшоу?
Фрэнк сказал:
— Заглянул проверить — может, мы здесь валяем дурака, думал подловить. Грозился, что накажет Бенни.
— А что Бенни вытворял? — Бенни только и делал, что валял дурака.
— Я, сэр, ничего! — Бенни сделал уморительно невинное лицо.
— Ничего не вытворял, верно, — сказал Фрэнк. — Ролли его облаял нарочно, это он к вам цепляется.
— Чушь, — брюзгливо сказал Тревор. — Ролли хлебом не корми, дай облаять кого-нибудь. — Он фыркнул.
Я погрузился в чтение.
Через час или около того я обратил внимание, что вся комната залита солнцем. Я встал и сладко потянулся. Размяться бы сейчас, подумал я, прогуляться бы с Миртл по полям… Я швырнул книжку на лабораторный стол и прислонился к стене. Фред и Бенни сосредоточенно считали, Фрэнк уткнулся в микроскоп; Тревор подпиливал ногти. На соседней церквушке пробили часы. Что-то подмывало меня изнутри.
— Que je mennuie![4] — вырвалось у меня.
Наступило молчание.
— Сходили бы вы проветрились, — сказал Тревор.
— Ступайте, ступайте, — сказал Фрэнк. — Кофейку попейте. У нас все будет в порядке.
— Можно по телефончику звякнуть кой-кому, — с намеком сказал Фред.
Я помотал головой.
— Это значит еще раз напороться на Болшоу.
— А вы — в окно, — сказал Бенни. — Ролли и знать не будет, что вы смылись.
Узкая створка окна в углу комнаты открывалась. Если влезть на лабораторный стол, можно было протиснуться наружу. Я проверял.
Бенни уже взгромоздился на стол и услужливо распахнул для меня створку.
— Обратно мы вам пособим, даю слово.
Я знал, что на него нельзя положиться, что он обязательно выкинет что-нибудь, а Болшоу — тут как тут, и мое отсутствие раскроется. Не было никакого смысла искушать судьбу, но искушение оказалось слишком велико.
Еще минута — и я шагал по улице в холодных лучах сверкающего солнца. Приятно дышится на воле, тем паче после утра в школе!
Молодого человека, с которым Том ездил на дачу, звали Стив, и было ему семнадцать лет. Вы, я вижу, уже нагнулись поднять камень и бросить в Тома — советую вам, перемените мишень и бросьте его в Стива. У Стива фактически не было никаких моральных устоев.
Был он из молодых, да ранний, большеротый, нескладный, долговязый, но приятной наружности. Копна мягких темных волос, которые поминутно лезли ему в глаза, яркие губы. Ничего особенно женственного в нем не наблюдалось. Он горбился, как бы желая уйти в себя, и на его губах блуждала скорбная улыбка, точно свидетельствуя о крайней хрупкости, как душевной, так и физической, хотя, зачем бы это, непонятно, поскольку в его далеко не хлипком теле жил дух, со страшной силой сосредоточенный на самом себе.
Подобно Тому, Стив руководствовался в своих поступках представлением, которое составил о себе. А представлялся он себе существом сверхранимым, с душой художника и потребностью в покровительстве, помощи и поддержке. То-то было счастья и радости, когда выяснилось, что у Тома представление о нем совпадает с его собственным. Требуемые покровительство, помощь и поддержку взялся поставлять Стиву Том. У них установились отношения по схеме «патрон и протеже».
Мне Стив нравился. Он писал стихи, в которых виден был талант, и я поддерживал его, так как считаю, что писать стихи — очень подходящее занятие в юности. Я сторонник теории Сомерсета Моэма, что молодым свойственно резвиться, и в частности создавать разнообразные, но в равной мере маловыдающиеся произведения искусства; мне кажется, для молодых это не худший способ резвиться, не то что регби, от которого язык на плечо, а проку чуть.
Мне доставляло особое удовольствие проводить время в обществе Стива. Подобно многим, у кого слабовато с моралью, Стив был необыкновенно забавный собеседник. Как ни прискорбно, приходится признать, что, когда люди сильны в отношении морали, все ими восхищаются, но редко кто проявляет желание провести с ними больше пяти минут. Мы все сходились на том, что со Стивом, сколько ни просиди вместе, никогда не надоест.
Хотя отношения у Тома и Стива были построены по схеме «патрон и протеже», мне их поведение напоминало скорее схему «капрал и рядовой». Том был неистощимо деятелен и требовал того же от других; Стив был неисправимый лодырь. Когда они встречались, только и слышно было, как Том громогласно командует: «А ну, Стив, сделай то!», «А ну, Стив, сделай это!», а Стив, как ему и подобало по чину, чисто символически создавал видимость того, что повинуется.
Стив первый признал бы, что со стороны протеже только разумно стараться любыми средствами удержать патрона, однако, когда для создания символической видимости того, что он повинуется, требовалось приложить физическое усилие, он обыкновенно бывал, мягко выражаясь, неловок и нерадив. Что немедленно побуждало Тома читать ему подходящие к случаю наставления, коим Стив и следовал безропотно — слишком безропотно, если хотите знать мое мнение, ибо истины, которые Том почитал за благо ему вещать, изобиловали грубыми погрешностями. Слава богу, что Тома, когда он читал наставления, занимал самый процесс, а Стив ничего не знал, да и знать не хотел, о погрешностях.
Том был привязан к Стиву не на шутку. Мысль снять дом за городом первым пришла в голову нам с Миртл, и подыскала дачку Миртл, но Том в самом скором времени смекнул, что привязанность Стива к нему тоже возрастет не на шутку, если будет возможность проводить с ним выходные дни за городом.
Мало того, Том купил автомобиль, и Стив вздохнул с облегчением. Дело в том, что у Стива не было велосипеда. Том вызвался одолжить ему свой, но сразу же возникло сомнение, способен ли Стив на нем передвигаться, потому что, проехав три шага, он валился на землю. В конце концов Стив понял, что попал из огня да в полымя, так как Том за рулем оказался неуправляем и дик и, обладая завидным зрением, полностью, сколько можно судить, им пренебрегал. Стив, как и все мы, с тех пор постоянно дрожал за свою жизнь.
— Ничего, если его время от времени проберет до костей страх, ему это только на пользу, — доверительно сообщал мне Том, со значением улыбаясь. Нешуточная привязанность к Стиву, как видите, не привела к окончательному помрачению его трезвого рассудка.
Располагаясь занимать Стива на даче в выходные дни, Том не имел обыкновения скрывать, что, подобно Миртл и в отличие от меня, действует по настроению минуты. Между действиями по плану и действиями по настроению минуты есть одна простая разница. Если вы действуете по настроению, вы стремитесь провести выходные дни за городом каждый раз, как придет охота — то есть, проще говоря, каждую неделю. Когда я настаивал, чтобы соблюдалась очередь, Том клеймил меня как раба холодной размеренности, уместной для машины и противной природе человека.
Были сложности и помимо. Так, Том не возражал, чтобы, когда он приезжает со Стивом, я находился тут же; что касается меня, мне меньше всего хотелось видеть Тома, когда я был с Миртл. Казалось бы, хватит докук, так мне еще вменялось зачем-то скрывать от Миртл, что в нашем домике бывает Стив, хотя зачем — убейте меня, по сегодняшний день не знаю. Миртл не ужаснулась и не взыскала бы. Женщины смотрят на такие вещи куда спокойнее мужчин: выкажут подчас легкое неудовольствие при мысли, что двое в их мужском резерве выбыли из строя, да тем и ограничится. Я, впрочем, не рассуждал и с холодной размеренностью, уместной для машины и противной природе человека, вел себя как верный друг Тома. А выходил в итоге чистый смех.
В жизнь Тома и Стива вносили разнообразие бурные сцены, полные пафоса и страсти. Постичь, в чем их причина было чаще всего выше моих сил. Признаться, я подозревал, что Том сам придумывает причины. Меня он, кстати, порицал за то, что у нас с Миртл сцен не бывает.
— Должен признаться, на мой взгляд, это выглядит несколько… — тут он медлил, — своеобразно.
— Еще бы! — нелюбезно ронял я.
По лицу Тома пробегала неуловимая загадочная улыбка, как отражение картин подлинной страсти, которые проносились у него в голове и были недоступны воображению людей вроде меня. Видно было, что, по его мнению, отсутствие сцен в наших с Миртл отношениях свидетельствует о серьезных изъянах моего темперамента, а то и вообще выдает мою несостоятельность в любви…
Что бы там ни было, а ссоры у Тома со Стивом происходили постоянно, а так как Стив, по лености и сосредоточенности на себе, был ничего затеять не способен, их, по-видимому, затевал Том. Одна из них, из-за того, чем заниматься в жизни Стиву — черт знает, что за причина для ссоры! — была в самом разгаре.
Стив прошлым летом кончил школу и был взят в обучение той же бухгалтерской фирмой, где подвизался Том. Там-то, в конторе, они и познакомились. К весне ранимая, беспомощная натура Стива обрела удачное дополнение в образе Тома с его властной способностью оказывать поддержку. Стив решил, что не создан для бухгалтерского поприща. Немедленно разразилась гроза.
Родителям Стива, людям весьма скромного достатка, пришлось занимать деньги, чтобы внести плату за обучение сына. Том, отчасти из желания удержать Стива в своей конторе, отчасти просто из соображений здравого смысла, объявил Стиву, чтобы тот сидел и не рыпался. Стив погрузился в страдания.
— Подумать только, Джо! — плакался он мне. — Пять лет трубить учеником в конторе! — Его симпатичная рожа искривилась от муки. — Сущая каторга. — Он запнулся, пораженный страшной догадкой. — Только скучнее в тыщу раз.
Я не мог сдержать улыбку.
Мука на Стивовой физиономии проступила явственнее.
— Как ты не понимаешь, Джо! Мне же не дается арифметика.
Я покрутил головой.
— И отродясь не давалась, — продолжал он. — Ты представляешь себе бухгалтера, который не в ладах с арифметикой? — Он стрельнул в меня хитрым взглядом, наслаждаясь зрелищем того, как я потешаюсь. Внезапно страдальческое выражение с его лица как ветром сдуло, в узких глазах сверкнул трезвый расчет, голос неузнаваемо изменился. — А потом, скажу тебе, там вкалывать надо — будь здоров.
Иногда Стив, выйдя из образа, представал перед вами без прикрас и тогда бывал совершенно неотразим.
Я подумал, что сейчас самое время подразнить его чуточку.
— Том поднатаскает тебя по арифметике, — сказал я, — Он любит учить других.
— Не желаю я учиться арифметике.
А чему, Стив, желаешь?
— Хочу все узнать про любовь, Джо. Как и всякий другой.
Я поднял плечи.
— Когда-нибудь ты станешь поэтом.
— Только не бухгалтером. Не хотел и не хочу. Это все родители виноваты. Солидно, прилично — вот и выбрали.
— И угодили пальцем в небо, — заметил я.
Стив удовлетворенно оскалил зубы.
Я подозревал, что с Томом разговоры на ту же тему велись в иной тональности и тянулись гораздо дольше, Том принимал Стива всерьез, это первое, а во-вторых, его ничего не стоило вывести из себя. Какие бушевали страсти, когда они пререкались о том, дастся ли Стиву арифметика!
По мере того как разгоралась ссора, назревало чрезвычайное положение, когда предварительная договоренность о том, чья очередь ехать за город, летела ко всем чертям — то есть если это была моя очередь. Рано утром в субботу, только я собрался выйти из дому, как позвонил Том:
— Слушай, ты завтра ждешь на дачу Миртл?
Я ответил, что жду.
— Тогда, наверно, мы съездим сегодня. Естественно, к завтрашнему дню, когда она приедет, нас там не будет. — Он неуверенно прибавил, помолчав: — Это Стив настаивает, чтоб мы поехали.
Меня разбирала досада. Ни на чем Стив не настаивает, ему пребывать бы только в неге, холе да купаться в лучах всеобщего восхищения. С другой стороны, у Тома все же особые права, ведь минуют считанные месяцы, и ему ехать в Америку.
Не прошло и пяти минут, как позвонила Миртл.
— Зайчик, можно, я к тебе приеду сегодня?
«Можно»! Я был бы рад-радешенек, но поздно, Тома уже не остановишь. Значит, нельзя, ведь я предупредил Миртл, что буду сидеть один и работать.
— Я рассчитывал, что сам приеду и мы повидаемся в городе, — находчиво сказал я. — Думал, может, в кино сходим.
— Но, зайчик! — У Миртл от недоумения сорвался голосок, и ничего удивительного, потому что день выдался на диво лучезарный, я был в прекрасной форме, а в кинотеатрах шла такая муть, что ни один человек в здравом уме не польстится. Я решил выставить Тома со Стивом с дачи сразу же после ленча.
За ленчем Том изъявил недовольство тем, что я не отменил Миртл.
— В какое время она уедет вечером?
— Часов в десять.
Мы ели в напряженной тишине, причем мое напряжение все возрастало, так как близилось время, когда должна была приехать Миртл, а Том и в ус не дул. Ему бы поторапливаться, а он затеял перебранку из-за того, что Стив до еды тайком слопал яблоко и не желал в том признаться.
— Раньше их в миске было восемь, а сели за стол — их только семь! — кипятился Том. — Джо не брал, я тоже.
Стив сидел надутый и маялся. Он еще вытягивался вверх с каждым днем и ел без конца. Ешь на здоровье, никто не против, но зачем же есть украдкой и потом отпираться. При Стиве то и дело случались пропажи съестного.
— Миртл будет с минуты на минуту, — сидя как на иголках сказал я.
Хочу отметить, что я не видел ничего забавного в происходящем — мне было не до смеха.
Том испепелил меня взглядом за неспособность понять всю важность проистекающих разногласий.
На дороге весело затренькал велосипед, и в дверях появилась Миртл.
Том устремился к ней навстречу, сияя и рассыпаясь в любезностях. Он представил ей Стива. Он сказал:
— Замечательно выглядишь, Миртл.
Миртл и правда выглядела замечательно. С плутоватой усмешкой она бросила на Тома лучистый взгляд. Моих ноздрей коснулся запах ее духов. Взять бы сейчас кухонный нож и прирезать Тома заодно со Стивом.
— Ну-с, первым делом, — говорил Том, — Миртл необходимо выпить чаю, да покрепче, да погорячей.
— Хочу до смерти, — слабеющим голосом сказала Миртл.
— Еще бы, душа моя. — Том выдержал паузу. — Хорошо тебя понимаю.
— Вижу, Том, — сказала Миртл, подыгрывая ему без зазрения совести.
Том расплылся в сладкой улыбке.
Это был старый прием — когда Том хотел произвести впечатление, он показывал человеку, что понимает его как никто. В этом ключе он и взялся обрабатывать Миртл.
— А ну, Стив, — сказал он, — сходи поставь чайник!
Стив поплелся в судомойную и мгновенно возник вновь, с трагическим лицом.
— Примус испортился.
Я оттолкнул его, чтоб не мешался. Примус и не думал портиться, Стив просто не попробовал его зажечь. Когда я вернулся с чайником, то застал Тома и Миртл за оживленным, необыкновенно пустым разговором.
— Люблю собак, — проникновенно говорила Миртл.
— И я люблю, — вторил ей Том, словно шут гороховый.
— Завести бы себе сразу трех.
— Да ведь чем больше, тем лучше.
— Рыжих сеттеров, да? — журчала Миртл. — Тебе нравятся рыжие сеттеры?
— Прелесть, — шелестел Том.
— Глаза у них, да? — шелестела Миртл.
— Столько грусти, — журчал Том.
— Это верно.
— Совсем как у нас, Миртл. — Он впился в нее долгим взором.
Миртл подавила вздох.
Мы со Стивом переглянулись, и я мигнул, чтобы он передавал чашки. Наше с ним участие в такой беседе исключалось.
Наконец Том решил, что пора уезжать. Из-за спины Миртл он делал мне знаки: «Помни же, в десять!»
Мы с Миртл смотрели им вслед с порога, пока машина не скрылась за поворотом. Светило солнце, ныряя в пухлые белые облака. Влажно искрились безлистые веточки живых изгородей — я наблюдал за стайкой щебетливых пташек, которым каждые две минуты приходило в голову сняться с места и перелететь на два шага. Я не говорил Миртл ни слова.
— В чем дело, зайчик? — спросила она безгрешным голосом.
— Ни в чем.
— Что-нибудь не так?
— Ровным счетом ничего.
Ее рука легла мне на пояс, но я оставался нем как рыба. Ее тело мягко прильнуло ко мне. Ее пальцы ласкали меня, но я был тверд и выдерживал характер. С каждой минутой выдерживать характер становилось все трудней. Я круто обернулся к ней. Хороша, нет сил.
— Люблю тебя, — шепнул я ей на ушко и легонько прикусил зубами мочку.
— Зайчик! — Она отстранилась.
Мы посмотрели друг другу в глаза.
— Как, неужели ты вообразил, что сегодня тоже? — с содроганием и упреком в голосе сказала она.
— Вообразил, и ты прекрасно это знаешь, — сказал я и еще раз прикусил мочку.
Миртл тотчас отвернулась, и я понял, что допустил оплошность. Меня казнят за нехватку романтичности. Я крепче прижал ее к себе. «Бедная моя Миртл, — думал я. — Да и меня можно пожалеть». Я прижимал ее все крепче, пока меня не перестали казнить за нехватку романтичности.
Субботний вечер пролетел, словно сон — с той разницей, что никогда ни один сон не приносил мне столько радости. Пусть себе другие лепечут что угодно насчет снов. Явь лучше — вот мой девиз.
Мы были счастливы, мы наслаждались полным согласием — мы проголодались, как волки. Стемнело, и мы приготовили себе поесть. Днем было видно, что домик заставлен бросовой рухлядью. В сумерках, при свечах и горящем камине, он чудесно преображался. Мы были не в силах оторваться от еды — не в силах оторваться друг от друга. А часовая стрелка между тем все ближе подползала к цифре десять.
Миртл по всем признакам никуда не собиралась. У меня уже хватало сил оторваться от нее, а у нее от меня — все нет. Но я обещал, что выдворю ее к десяти часам, и играть с собой в прятки было незачем. Миртл стала поглядывать на меня укоризненно. Ко мне закралось подозрение, что она с самого начала рассчитывала остаться ночевать и, как я теперь понимал, несложным маневром подготовила меня к этой мысли. Она обняла меня за шею. Мы были единое существо, чего бы я только не отдал, чтобы провести ночь с нею вместе, мирно заснуть рядом! Как муж с женой.
К дому подъехала машина; вошел Том. Он увидел Миртл, и его лицо исказилось от досады и ярости.
— Как! — вскричал он. — Ты еще здесь, Миртл?
Миртл, что было довольно естественно, вспыхнула от удивления и обиды. Куда девался елейный голос, каким он так недавно выпытывал у нее свидетельства трогательного совпадения их вкусов!
— Мы как раз собирались уходить, — сказала она.
— То-то. — Том слегка обмяк и наградил Миртл улыбкой. — Да не забудь, прихвати с собой Джо!
— Я всегда провожаю Миртл до шоссе, — вступился я за свое достоинство.
Мы с нею вышли в темноту и взялись за велосипеды. Никаких следов Стива в автомобиле не было. Должно быть, Том спрятал его под кусточком.
Мы тронулись вдоль по проселку. Ночь стояла тихая, беззвездная.
— Какая муха укусила Тома? — Голос Миртл звучал горестно.
— Понятия не имею.
— Он какой-то сам не свой.
Я промолчал. И зря промолчал, потому что в тишине Миртл услышала, как Том заводит автомобиль и уезжает в другую сторону.
— Куда это он?
— Бог его ведает.
Меня трясло от злости. Потом я вдруг понял, что меня трясет и от холода. Я забыл надеть пальто. Делать нечего, надо было за ним вернуться. Я велел Миртл ждать и не двигаться с места, а сам торопливо поехал назад.
На обратном пути я столкнулся с Миртл: она шла мне навстречу в полной мгле, ведя свой велосипед.
— Динамо испортилось, — сказала она с глубокой болью. Вероятно, рассудив, что Тома нет, она шла назад, чтобы все-таки остаться на всю ночь.
— Значит, возьмешь мой запасной фонарь, — сказал я. — Непременно! — Мы уже опять оказались возле самой дачи.
Послышался шум автомобиля, это возвращался Том.
— Слышишь автомобиль? Это возвращается Том, — сказала Миртл на крайнем пределе ошарашенности.
Я стал как сумасшедший размахивать фонарем, подавая сигналы Тому.
Автомобиль остановился. Из него вылез Том. Один. На этот раз он, наверное, упрятал Стива под сиденье.
Уступая грубому нажиму Тома, Миртл взяла мой фонарь, и мы снова отправились в путь.
Разговор не клеился, и мы доехали до шоссе почти молча. Там мы сошли с велосипедов и обнялись. Миртл приникла ко мне и замерла. Я делал попытки расшевелить ее.
— Ну что ты, киска?
Последовало продолжительное молчание.
— Ты хочешь избавиться от меня.
Только этого не хватало! Провались он совсем, этот Том, катись он хоть в Новый Свет, хоть… Я едва удержался, чтобы не послать Тома на тот свет. Мы стояли посреди дороги, прислонив к поясницам велосипеды, и лили слезы на щеки друг другу.
— Я тебя люблю, милая, поверь мне, — говорил я и сам не понимал, какого дьявола мы не женимся.
Я взял ее лицо в ладони — в густом мраке его было почти не разглядеть.
— Прошу тебя, приезжай завтра днем.
Миртл не отзывалась. Мне на палец капнула слезинка.
— Обещай, скажи, что приедешь! Миртл кивнула головой.
Я дал себе клятву, что утром Том у меня выкатится с дачи как миленький, даже если это навеки положит конец нашей дружбе. Пусть завтра, когда она приедет, все пойдет по-старому, как будто этой ночи и в помине не было.
Я достал носовой платок и отер ей слезы. Немного погодя мы простились, и я не спеша покатил по пустынным проселкам.
Может быть, вам покажется странным, чего ради я сносил весь этот бред, почему не нарушил слово, данное Тому, и не рассказал Миртл коротко и ясно, что происходит. По двум причинам. Об одной писать стыдно, прямо рука не поднимается, но я все-таки заставлю себя, иначе сложно будет объяснить кое-какие последующие события. Так вот. Ясно сознавая, что я — человек так себе, я пыжился, стараясь вести себя как человек стоящий, что в моем понимании означало: терпеливый, выдержанный и в высшей степени надежный.
А другая причина — умишка не хватало, откровенно говоря.
Я советовал Тому не медлить с отъездом в Америку. Международная обстановка самым недвусмысленным образом подтверждала, что это дельный совет. Время от времени мы встречались в кафе и за чаем пополняли нескончаемый перечень бедствий.
— Две недели, как Гитлер захватил Мемель, а правительство Великобритании и бровью не ведет! — говорил Том.
— И не думает! — эхом отзывался я.
То к нему, то ко мне приходили мрачные письма от Роберта, и мы читали их друг другу. «Если к сентябрю не начнется война, значит, в ноябре быть нам беженцами». Я обратил внимание, что срок на месяц отодвинулся, но не счел нужным обращать на это внимание Тома. По-моему, налицо были все основания, чтобы он уезжал не откладывая.
Дни становились все длиннее, и, когда мы вставали из-за стола, на рыночной площади за окном еще не зажглись огни. Приближалась пасха; ветер взвивал весеннюю пыль и нес дальше вперемешку с синеватыми струйками кофейного дыма. В угасающем свете пестрели вороха цветов, тончайшими оттенками красок переливались восковые голландские тюльпаны. Кое-кто в толпе уже разгуливал без пальто. Недели мчались — мы ощущали их бег нутром, тоской по лету, тревогой за свою судьбу.
Том развернул на столе газету.
— «Заявление Чемберлена: мы отстоим Польшу», — прочел он вслух. — Вздор! Галиматья! — Лицо под пламенной шапкой волос запылало, и в этом костре зеленым огнем горели немигающие глаза. — Отдадим Польшу и не поморщимся, не впервой. Вот увидишь, Чемберлен еще полетит в Берлин, а в провожатых — голубок как символ мира.
Я усмехнулся краем рта, и Том моргнул.
— Почему непременно голубь? — спросил он. — Конь мира — вот это я понимаю! Голубь — тупица и пустозвон, а в коне столько ума и благородства. — Том грохнул кулаком по столу. — Не переношу голубей!
Обстановка разрядилась, и у меня на минутку отлегло от сердца. Том это умел. Он излучал здоровое жизнелюбие, и от этого ваши невзгоды при нем как-то никли и съеживались. Я подчеркиваю — ваши невзгоды. Его собственные только разрастались до исполинских, ни с чем не сообразных размеров.
Мы заговорили о работе над книгами. Том в связи с предстоящим отъездом забросил свой новый роман. Он заявил, что ему некогда писать — все время уходит на приготовления. Я и сам видел, что некогда — все время гоняется за Стивом. Ну, а у меня с работой застопорилось по вине мисс Иксигрек. Она все не писала мне.
— По-моему, ты ей сам напиши, — сказал Том, как всегда побуждая к действию.
Я покачал головой. Мне приходилось на своем веку читать неизданные рукописи, и я по опыту знал, как это бесит, когда тебя начинает подгонять нетерпеливый и неоперившийся автор.
Том пожал плечами и принялся меня утешать.
— Ей понравится, вот увидишь, — говорил он. — Понравился же ей первый твой опус, а он не в пример слабей! — Том говорил с большим знанием дела, а мне чудилось, будто я слышу голос Роберта. Мы оба подражали Роберту, когда говорили со знанием дела. — Из нынешнего поколения писателей ты, пожалуй, едва ли не самый талантливый.
Я промолчал. Я в меру моих чахлых сил делал потуги произвести некоторую уценку неумеренных похвал моего друга — процентов, скажем, на пяток.
— Возможно, она захотела показать рукопись своему издателю, — говорил Том. — Я бы на ее месте так и сделал.
Я поверил ему. В промежутках между приступами необузданных страстей Том был сама отзывчивость. Он непредвиденно совершал бескорыстные поступки. Зависть и ревность отлетали от него. За это я и дорожил нашей дружбой. Отличительная черта себялюбия в нас — что мы ценим его отсутствие в других.
— Выдающееся произведение, ей-богу.
Я безмолвствовал. Я поймал себя на том, что невольно сопоставляю, как ко мне относится Том и как — Миртл. Том всякий раз при встрече первым делом осведомлялся, не слышно ли что-нибудь от мисс Иксигрек, Миртл при встрече никогда не заикалась об этом, разве что я сам заводил разговор. Я давал ей читать рукопись, но сильно подозревал, что Миртл так и не одолела ее, Мое детище, мой четвертый роман, на голову выше, чем первые три, немного длиннее и в сто раз скучнее! И Миртл не одолела его? Такое уже граничит с предательством. «Как это возможно: любить человека и не хотеть прочесть его книгу? — спрашивал я себя. — Как может женщина проводить грань между мужчиной и художником?»
Ответ напрашивался сам собой. Не только может, но и с успехом это делает. Пользуясь простым средством, старым как мир, она отбирает себе ту часть, какая ей лакома. Хотя справедливость требует признать, что, если бы Миртл предпочла другую часть, я обвинил бы ее в том, что она любит во мне только писателя. Мужчине подавай и то, и это — так почему бы женщине чуть-чуть не покривить душой ему в угоду, особенно если она мечтает выйти за него замуж?
— О чем это ты задумался? — сказал Том.
— Да вот, размышляю о людской несовместимости, Полной несовместимости, когда двух людей тянет в разные стороны, а середина никого не устраивает.
Том понимающе поджал губы.
— Решил ты наконец, хочешь ли взять Миртл с собой в Америку?
Я смотрел на него молча. Конечно, не решил. Не люблю, когда пристают с вопросами.
Тома разбирал смех. Он плавно развел руками.
— Джо, дорогой, зачем же…
— Если захочет ехать сама по себе — ради бога, сказал я. — А что? Прокормится, человек она самостоятельный.
Последнее я выделил особо, в пику ему. Том донимал меня — должен я был как-то отбиваться? Вот я и дал ему понять, что Стив для отряда беженцев не подходит.
Том сдержанно сказал:
— Ну что ж, звучит вполне разумно.
— А я разумный человек.
— Но ты ей твердо сказал, что уезжаешь?
— В общих чертах. — Ненавижу, когда лезут с вопросами.
Том пожал плечами и опять уткнул нос в газету.
Я стал думать, как же мне все-таки быть с Миртл — и тут, я чувствую, уместно будет довершить для вас ее портрет. Миртл была чрезвычайно женственна — я приводил здесь те ее черты, какие принято считать чисто женскими. Она была скромница, смиренница, — она была хитрюга. Она была земная женщина, в самом восхитительном смысле слова.
Помимо всего этого, Миртл была смекалиста, полна решимости и полна упорства. В то время я воображал, будто она, по молодости лет, сама не знает, что ей надо. Теперь, когда я думаю о прошлом, у меня голова кругом идет от сознания, до чего я был близорук и падок на самообман. Она прекрасно знала, что ей надо, — хотя, возможно, по молодости лет не очень представляла себе, как этого добиться.
Миртл занималась прикладной графикой и служила в крупном рекламном агентстве. Сколько я мог судить по ее жалованью, дела по службе у нее подвигались совсем недурно. На это по крайней мере у меня проницательности хватало. При первом слове о высоких материях Миртл начинала хлопать глазами, при первой вольности заливалась краской, при первом намеке, что пойдет деловой разговор, тотчас навостряла уши.
Миртл кончила местную художественную школу. Она была, что называется, скромное дарование — иными словами, куда более даровита, чем хотела показать. Ее рисунки отличала живость, тонкая наблюдательность, при полном отсутствии надуманности, изящество и заметная оригинальность. Обладай я таким дарованием, я непременно старался бы писать, подражая Дюфи или еще кому-нибудь эдакому; Миртл — ни-ни. Она не страдала честолюбием, этим мужским недугом. Стараясь подражать Дюфи, я при таком даровании, как у Миртл, пал бы жертвой мужского недуга и сделался неудачником. Миртл, по женской своей непритязательности и наивности, подалась в торговую рекламу.
Талант таких, как Миртл, имеет мало общего с тем первозданным творческим началом, какое время от времени будоражит наши умы. Такой талант — явление производное, вторичное: способность придать неожиданный любопытный поворот тому, что уже существует и утвердилось. Она была прямо создана создавать рекламу. И мирилась со своим положением в искусстве столь же охотно, как мирилась со своим жалованием. Мои попытки побудить ее подняться выше такого положения — что принесло бы ей одни несчастья, — слава богу, не оказывали на нее решительно никакого действия.
Свойства подобного рода Миртл обнаруживала и в служебных делах. Она обладала еще одним даром: легко спускать мужчинам их слабости. В отношении с мужчинами она проявляла терпимость и умение трезво смотреть на вещи — она умела ладить с мужчинами куда лучше, чем иной мужчина. Ее хозяин, господин средних лет, посадил на сравнительно ответственное место в агентстве свою любовницу — на зависть и к неудовольствию всех, кроме Миртл. Миртл не осудила — бывает, дело житейское, — сделала милое лицо и отнеслась к виновнице события с дружеским вниманием. Вскоре Миртл с неподдельным удивлением убедилась, что хозяин стал не в пример выше ценить ее работу.
Словом, как видите, Миртл отнюдь не была жалкой, беспомощной овечкой, которая попалась в лапы к бессовестному и похотливому волку. Что до меня, сознаюсь вам: я это видел очень ясно, когда сидел в кафе с Томом, уткнувшим нос в свою злополучную газету. Я вел себя как последняя скотина — не спорю. Но если кто думает, что вести себя как последняя скотина легко и просто, он ошибается.
Том наседал, и, уступая ему, я принял наконец твердое решение. Оно сводилось к тому, что Миртл войдет в отряд беженцев, не выходя за меня замуж.
Я был убежден, что она сумеет заработать себе на жизнь в Америке. Если бы только и ее убедить в этом! И не просто убедить, но склонить к действиям! Тогда мы могли бы спокойно оставаться в тех же отношениях, что и теперь.
Так пришел я к своему решению. Конечно, Тому было просто говорить после, что я вовсе не собирался выполнять это решение; что, если бы Миртл согласилась, я растерялся и перетрусил бы до смерти. Я, во всяком случае, наполовину верил в свою искренность. Когда любовь идет на убыль, можно долго еще строить планы на будущее, которого уже не существует. Как раз этим я и занимался, ибо, увы, не хочу вводить вас в заблуждение: наша с Миртл любовь шла на убыль.
Существует некая неотвратимость в ходе событий, когда любовь расцветает; существует она и когда любовь увядает. Эту неотвратимость порождает ток времени. Можно закрыть глаза и сделать вид, что ты стоишь на месте — все равно тебя с закрытыми глазами уносит все дальше по течению. Ты строишь планы, но если они идут наперерез течению времени, то, право же, не стоит трудиться. Это и совершалось у нас с Миртл. Каждый хотел своего и в душе не мог ничем поступиться, а поток мчал нас все дальше, к окончательному разрыву. Нам казалось, что нами движет в поступках наша воля: бывали у нас размолвки, бывали и примирения. Мы ходили по кругу вновь и вновь, как две планеты, что вместе обращаются вокруг солнца. Может быть, стоит напомнить, что даже солнечная система постепенно распадается?..
Вначале могло показаться, что судьба играет мне на руку. Позвонила Миртл — сказать, что получила повышение по службе. Вечером она зашла ко мне домой распить вдвоем по такому случаю бутылку пива. «Скажи ей, — твердил я себе. — Скажи сейчас же, лови момент!»
С томным изяществом, в прельстительном облачке косметических благовоний, Миртл вошла в ту минуту, когда моя хозяйка кончала убирать со стола после ужина. Хозяйка поспешила удалиться. Миртл посмотрела на меня с кроткой усмешечкой, полной торжества. Я поцеловал ее. И пожелал узнать, какую прибавку к жалованью дает ей повышение по службе.
Когда к Миртл обращались с расспросами насчет денег, на нее вдруг нападала необыкновенная уклончивость и неопределенность. Я расспрашивал, а в ответ должен был почему-то выслушивать подробности об интригах у нее на работе и интрижке ее работодателя.
Дождавшись конца интермедии, я как ни в чем не бывало опять взялся за свое. На лице Миртл еще сияло удовольствие, что она так хорошо меня развлекает, и я не стал задавать те же вопросы грубо, в лоб, а выпустил их в нее под видом новой очереди восторженных поздравлений.
Что-то пошло не так. Миртл внезапно переменилась в лице.
Я, бесчувственный чурбан, продолжал свое:
— Нет, я серьезно говорю — это чудесно!
Миртл отозвалась не сразу, глухим голосом. В ее словах звучали печаль и упрек.
— Если серьезно, то ничего чудесного нет.
— Нет есть! — не унимался я. — Это доказывает, что ты себе где угодно найдешь работу.
Миртл ничего не сказала. Она встала и медленно подошла к окну. Она стояла у окна и глядела на улицу.
У меня на сердце заскребли кошки, но решимость пересилила. Я тоже подошел к окну и стал рядом. Я жил в двухквартирном доме с двумя отдельными парадными, и моя комната выходила в сад. Сквозь стеклянную дверь было видно, как узкая полоска сада покато уходит вниз, навстречу такому же садику такого же двухквартирного дома на соседней улице. Смеркалось.
Я потрепал Миртл по плечу.
— Чем ты будешь больше зарабатывать, девочка, тем лучше.
— Почему?
— Потому что ты служишь искусству, — сказал я поощрительно. — А служение искусству должно вознаграждаться. — Я поцеловал ее в щечку. — Мы с тобой оба — жрецы искусства.
Миртл молчала. Быть жрецами искусства — одно дело, быть мужем и женой — совсем другое, и нечего их смешивать. Внезапно она обернулась ко мне и голосом, полным силы, промолвила:
— Ты очень хорошо знаешь, что меня это не трогает.
Я потупился. Грустное слово сказала мне Миртл. Когда женщина объявляет, что успехи на работе ее не трогают, мужчине пора давать деру. Это значит одно: что его волюшке настал конец.
Я не задал деру. Меня захлестнула нежность, и я привлек Миртл к себе. Какой мне был резон давать деру, когда я еще не заикнулся о том, чтобы ей устроиться на работу в Америке.
Я заикнулся. И ничего хорошего из этого не вышло.
Вероятно, на меня напала исключительная тупость и несообразительность — во всяком случае, лучшего я придумать не мог. Я говорил себе: «Как странно: неужели она не видит, что если добьется успехов на службе, то сможет уехать со мной в Америку?» И не поручусь, что не прибавлял к этому: «А в Америке — как знать, может, и замуж выйдет за меня».
Увы! Поток времени мчал нас неумолимо. Я только напортил еще больше.
— Мир погружается в хаос, — говорил я. — И если каждый из нас позаботится о том, чтобы постоять за себя, честь ему и хвала.
Незаметно было, чтобы Миртл следила за ходом моей мысли. Ее, кажется, меньше всего занимало, как постоять за себя в мире, который погружается в хаос. Ее сейчас занимали только личные дела, и шагнуть за их узкие рамки она была бессильна.
— Я уверен, что ты могла бы устроиться на работу в Америке.
— Зачем это?
— Если мы сообща решим уехать.
— А-а, ты вот о чем! — Миртл отодвинулась, словно показывая, что такая мысль неприятна, неинтересна, да и несбыточна.
Я не знал, как набраться храбрости и сказать ей, что для нас отъезд в Америку — дело решенное. «Ты должен сказать! Должен!» — твердил я про себя. И сказал:
— Не сомневаюсь, что ты преуспела бы в Америке.
Миртл закинула голову назад и взглянула на меня. Глаза у нее были круглые, и золотистые, и манящие до невозможности. Я стиснул ее в объятиях. Как видите, я не только туп, но и никуда не гожусь как мужчина.
Разговор еще продолжался какое-то время, но я вел его так неуклюже, что не стоит пересказывать. Я шел напролом, а для таких уклончивых, податливых натур, как Миртл, сущее наказание, когда идут напролом. Мои попытки установить, имеются ли у фирмы, на которую она работает, заказчики из-за океана, ни к чему не привели. Миртл отвечала невпопад. Я буквально терзал ее, и больше ничего. Каждый из нас прочно сидел в плену у самого себя, сам по себе, наглухо отрезанный от другого.
В конце концов беседа перешла на пустяки. Я сделал вывод, что Миртл страдает скудостью интересов. И предложил сходить в кино.
Миртл немедленно ожила. Что это было — скудость интересов, лень, инстинкт самосохранения? Кто знает. Мы отправились в кино.
Вот чем завершился мой первый шаг к тому, чтобы осуществить принятое решение. Я сделал еще один шаг. Из Оксфорда должен был приехать Роберт — повидаться с друзьями. Я пригласил его за город на воскресный ленч и попросил, чтобы Миртл приехала тоже. Том не должен был помешать: он вез Стива в Лондон смотреть «Чайку». Я надеялся, что, когда Роберт как следует, без помех, разглядит Миртл, он сочтет, что она достойна войти в отряд беженцев.
На душе у меня было неспокойно. До сих пор Роберт считал, что Миртл решительно недостойна стать членом нашего отряда. Когда они только познакомились, он потом говорил, что все его слова отскакивают у нее от лба как от стенки горох. Допускаю, что Миртл трудно принять за образец вдумчивости и глубокомыслия, и все же, отзываясь о ней подобным образом, Роберт был не в меру суров и несправедлив. Поскольку отзыв исходил от Роберта, с ним приходилось считаться. Я был уязвлен. Пускай мы с Миртл наглухо отрезаны друг от друга, пусть каждый сам по себе и все такое, но в ту минуту, когда Роберт говорил, что его слова отскакивают у нее от лобика как от стенки горох, Миртл была моя избранница, моя любовь, моя подруга — частица моего существа.
Миртл наотрез отказывалась приехать на дачу, раз там будет Роберт, я едва уломал ее.
— Я буду лишней, вот увидишь, — повторяла она. По-моему, ей было легче внушить себе, что она ревнует меня к другу, чем признаться, что он внушает ей страх.
Робела же она от сознания, что Роберт — преподаватель Оксфорда, ошибочно принимая духовное превосходство за преимущество в общественном положении. Миртл чувствовала себя до крайности неловко в присутствии людей, которых ставила выше себя на общественной лестнице; по-настоящему свободно она держалась только с теми, кого ставила ниже, и оттого оборачивалась к Роберту самой невыигрышной стороной.
— Ты не можешь быть лишней, киска, — уговаривал я ее. И поддал жару: — Роберт сам хочет тебя увидеть.
Миртл покосилась на меня с недоверием. А я подумал, как обидно, что судьба послала мне подругу, которая избегает моих друзей.
Тем не менее воскресным утром Миртл с веселой улыбкой подкатила к даче.
— Я обогнала Роберта. Он шагает пешком. — Она плутовато подмигнула. — Я сказала, что мне некогда останавливаться, ты уже заждался.
Я приободрился. Подошел Роберт. Мы наведались к «Псу и перепелке» и угостились знатным ленчем. Мы с Робертом толковали о литературе. Миртл только глазами хлопала. Она осушала несчетные кружки пива. Роберт только глазами хлопал.
В прекрасном расположении духа мы направились к моему домику — и застали в домике Тома. Он утром вернулся из Лондона. Роберт обрадовано поздоровался с ним. Миртл тоже. Я — нет.
— Я привез одно письмо, чтобы вы с Джо почитали. Том вытащил из кармана письмо, и оно пошло по рукам.
Письмо было от какой-то американской ассоциации бухгалтеров-экспертов. Том вел обширную переписку, наводя справки о работе. Я не смел поднять глаза на Миртл. Роберта я успел предупредить, чтобы он случайно не обмолвился при ней, как далеко мы зашли в наших планах, но мне не могло прийти в голову, что на даче вдруг объявится Том. А они с Робертом уселись поудобнее и принялись в открытую обсуждать наши планы на будущее.
Если в начале разговора у Миртл еще могли быть какие-то сомнения насчет наших замыслов, они рассеялись в первые же пять минут. Я от ужаса лишился речи.
У Тома закончилась пятилетняя производственная практика, какая полагается кандидату в члены Общества бухгалтеров-экспертов, и он придавал большое значение тому, чтобы пройти в его члены. С этим произошла небольшая заминка, так как Том счел нужным повздорить с главой своей фирмы, но к июню, по его расчетам, с формальностями должно быть покончено. После чего он собирался незамедлительно покинуть Англию.
Предполагалось, что я последую за ним, как только кончится летний триместр. Себе Роберт назначил отбыть последним. Том спорил, доказывая, что неразумно тянуть до последней минуты. Я наблюдал за Миртл. Невероятно, чтобы Роберт с Томом не замечали, как действует на нее их разговор. Она в нем не участвовала — она была явно так убита, что толком даже не воспринимала его.
Теперь они заспорили о том, чем нам с Робертом зарабатывать на жизнь: литературным трудом или преподаванием. Преподавать нам обоим не хотелось. Том слегка ощетинился и сунул нам под нос статью в воскресном выпуске «Таймс» — мы ее уже видели — о бедственном положении в книжной торговле. «Один книготорговец, по его словам, не продал на этой неделе ни одной книги».
Роберт высказал предположение, что, может быть, нам с ним придется на первых порах посидеть на шее у Тома, — этот, казалось бы, серьезный разговор вообще велся в приподнятых тонах, а теперь Роберт и подавно подпустил в него беспечности и озорства. Похоже было, что Миртл того и гляди расплачется. Она встала и вышла в судомойную.
Я пошел за ней, уверенный, что застану ее в слезах, и увидел, что она достает чашки и блюдца.
— Что-то чаю захотелось, — сказала она скучным голосом.
Я погладил ее по голове. Она вдруг глянула на меня, и я узнал, что я — бессовестный предатель. Я молча повернулся и пошел к друзьям.
После чая Том уехал в город и увез с собой Роберта. Мы с Миртл остались наедине. Я не знал, куда прятать глаза. Что мне было ей сказать? Словами беды не поправишь. Мы сели на велосипеды и поехали домой, не возвращаясь больше к этой теме.
Это было наше последнее свидание перед пасхальными каникулами. Мы условились, что я позвоню Миртл сразу, как приеду в город. Может быть, время поможет ей пережить беду, и все обойдется, утешал я себя. А сердце предвещало недоброе.