У мальчика совсем не было отца. А матери у него было настолько мало, что иногда он сомневался в её наличии. Вы бы тоже засомневались, если бы ваша мать по всякому поводу говорила «сволочь», в 7 утра улетала из дому на какой-то бизнес, а в 11 вечера приползала назад со своего бизнеса, ложилась в одном лифчике на диван и стонала: «Устала как сволочь! Отстань».
Зато у него была тётя Ада – родная сестра матери, – хотя по виду не догадаешься, – за которой сильно ухаживали штук девять очень внушительных мужчин, и каждый откровенно хотел стать мальчику дядей. Один даже работал директором на заводе холодильных установок.
Конечно, этих желающих можно понять, потому что тётя Ада была просто дальнобойная красотка. Во-первых, она ходила на высоких шпильках (а это уже верный признак красотки), в отличие от матери, которая вообще не снимала кроссовки. Рифма нечаянно получилась: «красотки – кроссовки», так можно и поэтом стать.
Во-вторых, у неё были глаза цвета сливы и разрезом похожие на сливовые косточки, а взгляд как у восточной рабыни, злой и покорный. Это словами не нарисуешь – лучше пойдите и сами гляньте на какую-нибудь восточную рабыню. В-третьих, такая гибкая осторожная походка, словно бы она входила в реку или ногам тесно выше колен. Мальчик уже почти дорос до тёткиной талии, то есть жил на уровне ног, поэтому всегда немножко замирал и волновался, слыша её тесный чулочно-капроновый шорох.
Раз в неделю тётя Ада заходила в гости обсудить с матерью шансы девяти претендентов. Усаживалась по-королевски на диван, вынимала ступни из туфель, теребила и гладила, как птенцов, уставшие пальцы. Мальчика беспокоили шансы всех девятерых: вам бы тоже не понравилось брать кого попало на роль родного дяди. Пользуясь удобным случаем, мальчик вставал в тёткины туфли и выполнял цирковой трюк хождения на шпильках – довольно возвышенное впечатление. Мать говорила: «Он же, сволочь, тебе каблуки сломает!» Шансы мужчин рискованно колебались. Завод холодильных установок часто вырывался вперёд.
Тут ещё откуда ни возьмись маленький лысый человек по имени Марик, с большим ртом и собачьими глазами. Такой невнушительный, что даже не вошёл в законную девятку – ошивался вокруг тёти Ады сам по себе. Он, между прочим, её предупредил: «Можете, конечно, погулять с этими. Но жить вам предстоит со мной».
Ну да, как же. Прямо все мечтают с ним жить. Это мать сказала. А тётя Ада психовала и торопилась. Потому что ещё год-полтора – и всё! Считай, старая дева.
А тут получается так, что холодильный директор разводится насовсем с женой и с ребёнком, потому что жена ему кричит грубости, обзывает не мужчиной и не варит ничего из еды. Он голодный приходит после работы, жена обзывается, а он вместо первого-второго-третьего грызёт чипсы и сосет конфеты. Или вынужден ходить в лучшие рестораны города. Тётя Ада его жутко жалеет, прямо до слёз, и хочет сама директора кормить. Хотя, если честно, конфеты с чипсами и с газировкой в сто раз вкуснее первого-второго, а рестораны – ещё интересней.
Перед свадьбой тётка заранее всех просила «горько!» не кричать, потому что целоваться при людях ей неудобно. Она, кажется, вообще не собиралась мужа целовать. Только едой кормить.
Для свадебного путешествия директор установок предложил Турцию, но тётя Ада захотела в город Анапу на Чёрное море – она там загорала и купалась, когда была школьницей. Уехали поэтому в Анапу. Сняли за городом у красивой толстенькой хозяйки полдома с верандой, выпили вина, поели салат из местных помидоров и пошли спать, потому что уже настала первая брачная ночь.
Утром тётя Ада вышла в плохом настроении на веранду. И первый, кого она увидела, был маленький лысый Марик. Он, оказывается, тоже здесь ночевал – на веранде или даже под дверью, но уже успел свернуть свой матрасик и побриться.
– Доброе утро, – молвил Марик, приступая к утренней гимнастике. Новобрачная тётя Ада ушла на море купаться, сильно удивлённая.
А холодильные установки сразу двинулись к хозяйке выяснять: что за фрукт у них тут делает приседания и стойку на голове? Хозяйка заверила: «Это мужчина, жилец, очень приличный, тоже вчера приехал». И поправила причёску.
Следующим утром тётя Ада вышла из комнаты заплаканная. И снова наткнулась на умного, всё понимающего Марика. И следующим утром. И следующим. На четвёртый день испортилась погода, стала хмурой, слёзной, как настроение. В луже у крыльца тонули заблудившиеся куры и остатки надежды. Один только Марик был светлым и радостным. Если тётя Ада пыталась выйти погулять, он уже стоял наготове с резиновыми сапогами и зонтом. Холодильник упорно предлагал сменить жильё. Лучше бы он помалкивал и больше ничего не предлагал.
Как это у них всё произошло – природная загадка. Но с Чёрного моря тётя Ада вернулась вдвоём с Мариком, тихая, красивая, даже красивее себя.
А через год у мальчика не было человека ближе, чем дядя Марик. Его можно было спросить что захочешь – ни разу не было, чтобы не знал. Даже про любую глупость. Допустим, почему все так любят пиво? Обязательно ответит, с физическими подробностями. Они иногда отправлялись по мужским делам, пиво пить. Ну, то есть дядя отправлялся, а мальчика по секрету брал с собой. И давал отпить полстакана. Во рту было как-то горько – вино портвейн и то вкуснее. Чего тогда, спрашивается, любить?
– Поясняю, – сказал дядя Марик. – Пиво не должно быть вкусное. Самое вкусное в пиве – отрыжка. Человек выпил и дожидается, когда наступит.
Иногда обсуждали женщин.
По мнению дяди, они существа очень хорошие. Но опасные.
– А почему опасные?
– Поясняю, – сказал дядя Марик. – У женщин чувства главнее мыслей. Но в этих чувствах они плохо понимают. Ты, например, всю свою мужскую жизнь по её желанию потратил. Так? А ей вдруг бац – и расхотелось!
Затем открылась потрясающая физическая тайна. Оказывается, у женщин приключается иногда бешенство матки. Типа такой сексуальный приступ. И тогда, пояснил дядя, полный абзац. Жена и муж – как насмерть приклеенные. Только хирург поможет. Представляешь позор: тащиться в больницу в приклеенном виде! «И что делать??» – слушатель был на грани отчаянья. Но дядя знал выход. Опытный мужчина всегда носит при себе иголку. Если внезапно уколоть, спазм пройдёт сам собой, и не надо к хирургу. А бывает, плывёшь в океане или в реке, так? И вдруг – судорога ноги! Опять же спасёт иголка. После таких полезных бесед можно было гораздо уверенней общаться с женщинами или плыть в океане.
В том же пивном кафе к дяде прицепился один выпивший военный с разговором насчет национальности. Он обозвал дядю Марика жидом, а потом выкрикнул дурным голосом, как по телевизору какой-нибудь народный депутат: «Что вы, жиды, сделали с нашей Россией?» Мальчик был уверен, что дядя сейчас ответит: «Поясняю…», ну и так далее.
Но он промолчал. Он молчал даже после того, как военный плеснул ему пивом на брюки.
И потом на обратном пути мальчик всё допытывался, почему дядя Марик не треснул этого придурка по башке. Почему? Боялся?
– Боялся, конечно, – ответил дядя. – Боялся, что убью. А если убью, меня посадят на пятнадцать лет в неволю. Что будет с тётей Адой?
Стало ясно, что маленький лысый дядя Марик в гневе страшен, как Терминатор.
Он однажды встречал тётю Аду возле поликлиники, где она работала врачихой, и к ней привязался не то маньяк, не то грабитель – догнал и схватил за воротник пальто… Но в результате маньяка можно было пожалеть. Потому что дядя Марик держал его за волосы головы и бил этой головой прямо о поликлинику, пока не отбил от неё здоровый кусок штукатурки.
Покуда мальчик взрослел, он не успевал уследить за переменами в близких людях – слишком был занят собственным взрослением. Между тем со временем становилось уже заметно, что мужчина с собачьими глазами и женщина с покорными злыми глазами невольницы – не слишком удачное сочетание.
Возникло такое грустноватое неравенство: беспризорная собака отыскала себе любимую хозяйку, а рабыня себе господина так и не нашла. Поэтому иногда она кидалась его ловить – в каких-то случайных гостях, на чужих днях рожденья и всеядных вечеринках, там её норовили напоить, а затем увезти на запотевшей иномарке в другие гости. После полуночи дядя звонил матери мальчика, мать говорила: «Сволочь Адка, вразнос пошла!», а дядя Марик, обшаривая ночной холодный город, сходил с ума.
Из прошлых лет выплыли конкуренты номер три и номер восемь, к ним примкнули четверо новых и отдельный чеченец Беслан.
Согласно семейной легенде, дяде Марику в конце концов удавалось найти пошедшую вразнос тётю – то в чеченских объятьях, то в пьяном бесчувствии, то в испачканной шубе, лицом в снежной слякоти. И всякий раз тётя Ада была увезена домой, старательно вымыта и смазана кремом. Легенда не сообщала в деталях, какие военные удары наносил дядя по кавказским террористам. Но в одной жизненной подробности можете не сомневаться: горячей водой мыл и кремом смазывал.
И теперь взрослеющий мальчик испытывал к дяде Марику что-то вроде презрительного сострадания. Никогда, сказал он себе. Со мной такого не случится никогда. Спасти, вытащить из грязи – ещё ладно. Но простить измену и опять жить набело, как ни в чем не бывало?! Фига с два.
Он уже судил как начинающий мужчина, с высоты своего счастливого и совершенно секретного опыта. Её звали Д. Она работала в модельном бизнесе. В городе её знала каждая собака, и не только в городе. А те, кто не знали, всё равно видели её тонкое чувственное лицо, её полуодетую фигуру на рекламных щитах нечеловеческого размера, в залистанных лакированных журналах. Ею любовались и владели все, насколько позволяет собой овладеть недостижимый гламурный образ: близорукая богиня в дымчатом чулке, роняющая над светофором, прямо над автомобильной пробкой, остроносую туфлю без задника, в то время как матовое голое плечо под прожектором напудрено блистающим февральским инеем. И только ему, пятнадцатилетнему любовнику, дозволено было видеть её дома, зябнущую в атласной пижаме, баловаться с ней до умопомрачения перед зеркальной стеной огромной квартиры-студии с убранными перегородками, смотреть, как она, высунув кончик языка, бреет себя, как одевается, прыскается туалетной водой, знать, что у неё побаливает желудок, что она обожает запретные пельмени: «Можно, я у тебя украду всего два?…»
Она подарила ему простые слова, которые могут осчастливить любого мужчину, не то что бесправного мальчика. Сказала: ни с кем никогда ей не было так хорошо. И она его подождёт, то есть дождётся его совершеннолетия.
Д. часто уезжала – он всегда точно знал дату её возвращенья, поскольку они условились не теряться, в любом случае не теряться, ни на один день. Оставаясь в одиночестве, он ходил по городу воспалённый и гордый, со своей радостной тайной, которая плавилась и текла, как жидкое золото, по всему телу. С перекрёстка на центральном проспекте Д. смотрела на него более беззащитно и трогательно, чем на улице Малышева, где немножко виднелась левая грудь, а выражение глаз было скорее высокомерным.
По пути домой он выходил из трамвая раньше на три остановки, сворачивал в старый переулок и пересекал её двор, чтобы коснуться взглядом трёх окон на четвёртом этаже: он любил их даже тёмными, пустыми.
За двое суток до её приезда из Милана мальчик продал однокласснику недавно подаренный матерью цифровой плейер и купил для своей возлюбленной модный парфюм. Апрель был довольно тёплый, но к вечеру подмораживало. Когда он добрался до её дома, уже стемнело. По двору носился чей-то загулявший эрдельтерьер. Мальчик поднял глаза – и замер. Все три окна ярко светились.
Значит, она вернулась раньше! Он уже влетел в подъезд, но резко замедлился между вторым и третьим этажами, смущённый путаницей в мыслях и громким сердцебиением. Спокойно, сказал он себе.
Спустя пару минут мальчик стоял на лестничной площадке дома напротив и сквозь мутное стекло до рези в глазах пытался углядеть, что происходит в квартире Д. Он не столько видел, сколько угадывал присутствие двух или нескольких теней, их невнятные проходы, колебания заслоняемого света.
Загулявшему псу хотелось поиграть, и, когда мальчик, хлопнув дверью, выскочил наружу, эрдель с лаем кинулся вдогонку – со стороны выглядело так, что мальчик убегает, спасаясь от собаки. Водитель «девятки», мужик с усталым лицом, за 40 рублей взялся довезти до дома и обратно. Ехали нестерпимо медленно. Потом ключ в замке ворочался, как чужой. Матери не было. Оно и лучше: никто не спросит, куда он понёс полевой бинокль, куда звонит, дважды перенабирая номер. «Абонент недоступен», – сообщила механическая девушка, и в этом тоже чудилась угроза.
Эрдельтерьер встретил его уже как родного. Окна горели. Мальчик вернулся на свой наблюдательный пункт. Его знобило. Мощным колючим опахалом на фиолетовую гладь наползали ресницы – секундный обморок зрения. Первым вошёл в фокус голубоватый бокал с вином на подоконнике. А там, глубже, левее, ожидаемый угол стола затмевался краем портьеры и чем-то широким, телесным. Сначала он подумал: это женщина с толстой спиной. Но торс был мужской и совершенно голый. Чуть наклоняясь, мужчина стоял у стола так, будто готовил закуску. Размеренные короткие движенья напоминали строгание мяса или овощей. И лишь потом, вглядевшись, мальчик заметил вскинутую женскую ступню – она белела за плечом стоящего, безвольно дергаясь в такт его монотонной работе. Это могло показаться изнасилованием, если бы не ласкающий перелёт узкой знакомой ладони по спине к пояснице насильника.
Когда он уходил прочь, пса во дворе уже не было.
Через двое бессонных суток он позвонил Д., чтобы услышать: она только что приехала, она так скучала, она его ждёт!…
Мальчик положил трубку и спросил себя, что имеет право называться «смыслом жизни», если он собирается жить дальше? Ничто, ответил он себе. И не собирается.
Окончательное решение потребовало полутора часов, которые он провёл в ванне, разглядывая собственные руки, ноги, волосы на животе, будто видел их впервые. Потом, вытершись насухо, он подошёл к старому зеркалу в прихожей, заглянул себе в зрачки и сказал:
– Не хочу.
Если мужчина решил умереть, он должен действовать технично и здраво. Неудача в таком деле равносильна позору. Он уже выбрал вполне легальное средство – ударную дозу транквилизатора, который возьмёт из кухонного шкафа. Доступно и безболезненно. Надо просто уснуть, послать себя в ноль, а химия сама заглушит ненужную сердечную мышцу. Он это сделает утром, без прощальных жестов. Когда ближе к ночи мать вернётся домой, всё уже будет кончено.
Пугала только одна мысль: безвестность. Никто не узнает, даже не поймёт причину самоубийства. Каждый будет судить в меру своей пошлости – это неизбежно. Но чтобы вообще никто, ни одна живая душа?… Ужасно. И вот тогда мальчик вспомнил про своего дядю, близкого, но нейтрального человека, который всё поймёт и уж точно не помешает.
Просьбу любимого племянника поговорить «строго между нами» дядя Марик воспринял как высокую, важную миссию. Он даже надел по такому случаю в меру потёртый галстук времён перестройки и демократизации. Встретились вечером в кафе «Надежда», тихом и непопулярном, где раньше вместе пили пиво. Дядя взял себе кружечку, а племянник отказался.
Мальчик рассказывал по возможности сухо, не вдаваясь в подробности, но всё-таки волновался, бледнел, опуская глаза. Дядя Марик хмурил брови и немножко излишне важничал. Почти сразу поняв, о ком идёт речь, он позволил себе уточняющие вопросы: «Сколько ей лет?», «Она русская?» и даже зачем-то: «Она курит?»
– Разве это имеет значение? – спросил мальчик.
– Огромное, – заверил дядя и взял ещё пива.
О своём желании умереть мальчик заявил более чем твёрдо. Но дядя всё уточнял и уточнял:
– Ты уже решил?
– Уже.
– На сто процентов?
– На двести.
Дядя Марик поглядел по сторонам, как опытный заговорщик.
– Молодец, – сказал он тихо. – Мужское решение. Уважаю.
– Спасибо за поддержку, – мальчик был слегка обескуражен.
– Да, я поддерживаю. И словом, и делом!
– В каком смысле – делом?
– В том смысле, что уголовным. У меня есть хороший друг в прокуратуре.
– А при чем здесь прокуратура?
– Поясняю, – сказал дядя Марик. – Ей двадцать четыре года, так? А тебе ещё нет шестнадцати. Что мы, извиняюсь, видим? Растление малолетних. Совращение и разврат.
– Это была любовь.
– Любовь – да. Но если ты жив. А если нет? Я её накажу.
– Кто тебя просит?? – мальчик почти кричал.
– Никто. Но я обещаю железно. Как только ты совершишь это самое, я тоже кое-что совершу. Клянусь. Пусть посидит в неволе.
– Это подлость.
– Ещё бы. Срок будет приличный.
– Ты сука, ты предатель!
– Хорошо, – сказал дядя Марик. – Я предатель. – И взял ещё пива.
Вечер был изумительно прозрачным.
И невзначай можно было залюбоваться походкой покидающего кафе – с таким он шёл взрослым и вкусным чувством собственной правоты. Запас его будущей жизни равнялся теперь количеству воздуха в этом апрельском пространстве. И старенький лысый предатель, уткнувшийся там в своё пиво, никакому на свете прощению не подлежал.
Через два месяца после начала их знакомства она вдруг поинтересовалась, как он выглядит. Вместо ответа Локтев сказал: «Подожди пару минут. Курить очень хочется», – и пошёл на кухню.
Было уже за полночь. Домашние спали без задних ног. Он покурил в темноте под форточкой, принюхиваясь к дыханию оттаявшей городской реки – нечистому, как после заспанного пьянства. На обратном пути из кухни Локтев на всякий случай заглянул в зеркало в прихожей. Ничего особенного там не наблюдалось – разве что некоторая элегантная помятость.
– У нас уже апрель, как ни странно, – сообщил он, вернувшись к компьютеру.
– И у нас, – отозвалась она. – А как насчёт внешности?
– Внешность имеется.
– Подробней, пожалуйста.
– Что я могу сказать? Негр преклонных годов. Лысоватый. Без одной ноги, кажется левой. Утрачена в боях между Севером и Югом. Нос ампутирован полностью, уши – частично…
– Знаешь, Локтев, в чём весь ужас? Я теперь настолько в тебе нуждаюсь, что мне уже не важно, как ты выглядишь. Даже твой пол роли не играет!
– Пол – совершенно точно, что не женский, – уверенно заметил он.
– Я уже без тебя не могу.
– По такому случаю скажи мне хотя бы, где ты живёшь?
– Отстань. Достаточно твоей догадки, что не в России. Сообразительный ты мой.
– Рано или поздно я приеду и тебя найду. Значит, так. Я снимаю номер в гостинице неподалёку…
– Ты вообще такие слова забудь! Хочешь моей смерти? И своей заодно… Мы с тобой, Локтев, не встретимся НИКОГДА.
Они познакомились в компьютерном чате «Романтическая Болталка» – одной из тех виртуальных комнат, куда беспризорные обитатели Интернета сбредаются со всего света ради так называемой роскоши человеческого общения. Ради трёпа, флирта, взаимной рисовки, быстрорастворимых симпатий и сложносочинённых обид, перемывания костей и многословных суррогатов секса, окрашенных в линялые цвета плохой литературы. Ради плотного гула эфемерных голосов, пишущих себя на экране монитора – сверху вниз, как бесконечную пьесу голодных самолюбий и грамматических ошибок, – и ради одного-единственного желанного голоса, который тоже, скорее всего, никогда вживую не будет услышан.
В «Болталке» обыкновенно бесчинствовала ярко-зелёная молодёжь, словно бы загипнотизированная лёгкой возможностью поговорить с целым миром, но иногда вдруг панически осознающая, что говорить-то, собственно, нечего…
Локтев, как водилось у него перед сном, пощёлкал по цветным ссылкам круглосуточной интернет-газеты, обходя стороной поднадоевшие наживки типа «Сенсация этого часа!!!» или «Горячие блондинки обнажаются полностью…» В тот вечер он заглянул в чат из простого любопытства, как одинокий приезжий в незнакомом городе заглядывает в самое шумное злачное место, – и почти сразу же заметил её. Нельзя было не заметить среди «Крутых Драконов», «Терминаторов» и «Самураев» – просто «Ирину». На этой площадке хищного молодняка она выглядела чуть растерянной, подраненной антилопой, которой некуда уйти от алчных бойких львят: им ещё не под силу порвать её на сахарные кусочки, но позаигрывать и покусаться – одно удовольствие. Она либо не успевала реагировать на подколы и прямые дерзости, либо отвечала на них с вяловатым простодушием. От львят не отставали их ревнивые подружки («Орхидея», «Ведьмочка», «Мулатка»), углядевшие дефектность чужачки в её недостаточной бойкости.
Локтев понаблюдал эту сцену, выбрал себе какой-то зверский псевдоним, вроде «Джека-Потрошителя», и влетел в чат, намеренно забыв поздороваться. Первым делом он порекомендовал заводиле Терминатору срочно сменить памперс. Потом официально запретил Крутому Дракону сниматься в мультфильмах, чтобы не засорять собой кинематограф. Голос повысил Самурай, но Джек сурово напомнил, что священный долг самураев – харакири, так что хватит трусить, уже давно пора!… Когда публично униженные персонажи пришли в себя и кинулись вколачивать в клавиатуры весь свой непечатный запас, никакого Джека-Потрошителя уже не было и в помине. Зато в чат под шумок вошёл деликатный Женя-Хирург и завёл с Ириной тихую человеческую беседу в «привате». Она поставила ему в упрёк негуманное обращение с молодняком: всё-таки ещё дети, – на что ей было резонно отвечено: «Детей чрезвычайно полезно иногда бить по попе» (Локтев имел существенный педагогический опыт благодаря сыну-семикласснику – знатному испытателю пороха в домашних условиях).
В первые же вечера их с такой силой потащило, поволокло навстречу друг другу, таким мощным и сладким током пробивало от губ до пальцев ног, что физическая недосягаемость служила скорей облегченьем, чем пыткой. Им ничто не мешало прильнуть и совпасть счастливейшим образом – лишь грандиозный кусок туманного пространства, о котором всерьёз и подумать-то страшно… Впрочем, уже к двадцатой совместной полуночи Локтев всё же подумал, невзирая на запрет, и страха не испытал. Страшно почему-то было ей. Она даже заплакала, когда Локтев признался, что видит показания компьютерной программы, которая всегда исправно регистрирует время вхождения собеседницы в чат – причём её местное время. Оно то приходилось на Гринвич, то странным манером сдвигалось на час ближе… Обескураженный Локтев невпопад цитировал подлую матушку из русской народной песни: «Дитятко моё!… Я тебя не выдам!» И уже всерьёз клялся, что никогда, никогда в ту сторону шагу не сделает без ведома и против её воли… Только не рыдай, чёрт бы тебя побрал!
Именно этот «пакт» о невстрече позволил им не стесняться в словах. Словами и только словами – жуткими, влажными, голыми – они теперь любились, ласкались, лакомились и травились. «Что ты сейчас делаешь?» – спросил он однажды, когда после сумасшедшего, бесстыдного диалога она смолкла на несколько минут, словно выпала в глубокий обморок. «Что ты сейчас делаешь?» – дважды повторил он. «Ты будешь смеяться – глажу рукой клавиатуру». Иногда она грустно шутила: «Сиротинушка мой! и просила: Потрогай сам себя, будто бы это мои руки!» «Ещё чего! – ругался Локтев. – Что за развраты в наше сложное время?…»
Напряжённость возникала, лишь когда он пытался нащупать реальные обстоятельства.
– У тебя есть муж? – справлялся Локтев как ни чём не бывало.
– Да! Есть! Верный и любящий!! – рапортовала она, и четыре восклицательных обозначали некий вызов, чтобы, не дай бог, ни один гад не заподозрил, что она одинока и нелюбима.
«Зато я теперь неверный муж».
– А дети?
– Детей нет. Ты бы хотел, чтобы я тебе родила?
– Хотел бы. Дочку.
Как-то раз компьютер показал просто невероятную разницу во времени – 12 часов. Локтев чуть не поперхнулся горячим «Nescaf'e», прокашлялся и спросил между прочим:
– Ты не в курсе, как там погодка в Вашингтоне?
– В Нью-Йорке, Штирлиц. Довольно свеженькое утро.
В свои свеженькие утра – то морозные, то слякотные – доктор Локтев, пьяный от недосыпа, ездил на трамвае в хирургическое отделение старой муниципальной больницы, где за нескончаемую череду сложнейших, муторных операций ему более-менее регулярно платили неназываемо стыдную зарплату. Изредка, в угоду вдохновенью, Локтев сочинял блестящий экономический экспромт, отчего резко богател – недели на две. Жена Локтева, администратор фешенебельной гостиницы, зарабатывала гораздо лучше и не оставляла попыток увлечь мужа «чем-то реальным».
Но в ту отчаянную весну уже более чем реальной стала его невозможная, заведомо обречённая страсть к невидимой женщине из неизвестной страны.
… Иногда они ссорились и мучили друг друга – как старые любовники, ожесточённые взаимной зависимостью.
Одна из ссор имела под собой опять же географическую подоплёку. Локтев подключился к Сети минут на десять раньше условленных 23:00 и нечаянно подглядел в чате её разговор с неким СуперБизоном. Видимо, впечатлённый своей беспримерной мужественностью, СуперБизон говорил всем женщинам в чате «крошка» или «моя малышка», зачем-то перемежая кириллицу с латиницей.
– tЫ otkuda kroШka?:)))) – окликнул он Ирину.
«Прямо так тебе и сообщили!» – подумал желчный Локтев.
– Из Рима, – легко ответила она. И Локтев испытал такой острый приступ бешенства, что сам себе поразился…
«Ты просто ревнуешь», – сказала она чуть позже. Он молчал. Она попросила: «Женя, не надо. Не делай со мной так!…» Он ничего и не делал – просто выключил компьютер и лёг спать. В соседней комнате презрительно посапывала жена. Четыре дня Локтев не выходил на связь. Он даже не заглядывал в электронную почту, где мариновались непрочитанные записки: «Не надо, не надо со мной так!…»
Обалдев от счастья, локтевский сынок Дима захватил освободившийся компьютер, чтобы сокрушать каких-то монстров. Его папаша теперь после работы, как тяжелобольной, валялся на диване в обнимку с толстой книжкой либо утыкался лицом в стену, делая вид, что спит.
«В тот же день, – сообщал любимый локтевский автор, – он перебрался в Женеву, в гораздо более пристойное жильё, съел на обед омара по-американски и вышел в проулок за отелем, чтобы найти первую в своей жизни женщину…» Локтев закрыл книгу и стал сводить сложные счёты с обойными цветочками. Но жизнь сворачивала куда-то влево, обрываясь на мёрзлом известковом пустыре.
На пятый вечер длинно и требовательно зазвонил телефон. Изумительно свежий голос произнёс: «Привет, мой милый», и Локтев точно понял, что пустырь в его жизни если и случится, то не скоро.
– Имею сильную потребность в общении с пожилыми неграми.
– Они тоже имеют… Ну и что дальше?
– Локтев, у них есть полное право, полное!
– Как ты сейчас выглядишь? Расскажи мне.
– Ну… Волосы – такой блестящий беж с темнотой. Сегодня с утра надела чёрный шелк с тонкими цветами, на голое тело. Каблук высокий, бёдра не гуляют. Жёсткой отмашки не наблюдается. Спина прямая, ноги длинные, поэтому кажусь выше себя… Алло-о! Что нас ещё беспокоит?
– Город Рим, в частности.
– Так… Что у нас там с городом Римом? Записывай. Абсолютно безумное, дурацкое место. Пыль, жара, туристы ходят стадами, мотоциклы тарахтят. Колизей полуразрушен. Калигула – подлюка. Юлия Цезаря просто убили насмерть. В ресторанах встречаются мухи. На улицах – ты не поверишь – итальянские мужчины пристают. В общем, город так себе. Но я бы, кстати, не отказалась пожить на Палатинском холме… Локтев, не забудь сегодня в 23 часа!…
Автоматическая девушка вдруг предупредила по-французски: оплаченное время истекло, и он заслушался короткими гудками.
– Откуда звонили? – спросила жена.
– Из Женевы, – ответил он тоном, отсекающим любые дальнейшие вопросы.
Глубоко за полночь, после «сеанса связи» Локтев брал на поводок свою чистокровную дворнягу Берту и шёл погулять вокруг дома. У Берты вечно болели уши, поэтому локтевская жена связала ей стильную косынку для гуляний. Локтев вышагивал вдоль знакомой наизусть темноты, воображая себя ночной стражей. Берта, похожая в косынке на молодую бандершу, увлечённо инспектировала местность. Рядом шевелилась грузная река.
Дожили до лета. В июле главврач больницы навязал ему пятидневную командировку в Москву – формальную, никчемушную. Локтев ехать не хотел, изобретал отговорки. Потом махнул рукой.
– Я скоро в Москву поеду, – сказал он ей. – Ты смотри тут не балуйся без меня!
Она с минуту помолчала и ответила:
– Знаешь что? Я, пожалуй, тоже в Москву съезжу…
И он подпрыгнул на месте, как мальчик.
В оставшиеся до отъезда дни она позвонила ему шесть раз. Та же бесповоротная решимость, стоявшая недавно за словом НИКОГДА, теперь звучала в доскональных инструкциях, диктуемых Локтеву с другого конца света. Ему надлежало, добравшись до столицы и нигде после поезда не останавливаясь, промчаться по двум коротким отрезкам на метро, выйти к междугородной автобусной станции и сесть на автобус, идущий в сторону Клина. «Локтев, я тебя умоляю: никаких такси и тем более частников – только рейсовый автобус!» – «Бережёшь мои финансы?» – «При чём здесь твои финансы… Запоминай дальше: ты едешь до Теряевска». – «Название сама небось придумала? Таких городов вообще в природе нет». – «Ещё как есть. Это скорее посёлок… С аборигенами в контакты не вступай, с хулиганами не связывайся. Смотри высокие дома. Их там всего два. В одном гастроном, в другом почта. Тебя интересует первый подъезд в доме, где гастроном. Девятая квартира». – «Меня ещё интересует, сколько у нас будет времени». – «Мало… Сутки или двое».
Последний раз она позвонила из аэропорта. От трубки тянуло мировым сквозняком.
– Пожалуйста, не выйди случайно в Клину.
– Постараюсь…
– Я тебя жду!
– … а то мы уж очень редко видимся.
Ему досталось боковое место в плацкартном вагоне, забитом до полной имитации лагерного барака, где взаимная неприязнь страждущих тел с грехом пополам возмещалась пресловутым российским терпеньем. Локтев почти всю дорогу прилежно спал на пыльной своей боковине, вставая лишь изредка покурить и умыться.
Москва смотрелась огромным перевалочным пунктом на пути из провинции в захолустье. Нужный Локтеву автобус нехотя впустил в себя пассажиров и стартовал с часовым опозданием. При восхождении на каждый достойный ухаб допотопный «ЛиАЗ» хрипел и содрогался. Из-за жёсткой пыли и выхлопных чихов хотелось бросить вредную привычку дышать. Когда через два с лишним часа водитель объявил остановку «Теряевск» – несбыточную до последней минуты, Локтев готов был заподозрить сговор автобусного парка с некими секретными службами… Но травленная дорожным смрадом зелень, и милые толстоногие тётки в шлёпанцах, торгующие клубникой и молодой картошкой, и цветастые палисадники вокруг невзрачного жилья – всё было чересчур настоящим.
С площади-маломерки, привстав на цыпочки, пытался взмыть жизнелюбивый Ленин. Панельная пятиэтажка с почтой стояла чуть ближе, чем ею заслоняемый гастроном, – у Локтева оставалось короткое время для конспиративного маневра. Прогулочным шагом (с большой дорожной сумкой это выглядело смешновато) он стал огибать площадь по травяному периметру, не приближаясь к домам. Достигнув удобной точки обзора, Локтев собирался повернуть влево, но никуда не повернул. Потому что в этот момент – прямо через площадь – он увидел её.
Светлая шатенка в чёрном обтягивающем платье болтала у магазинного крыльца с какой-то бабулей, вовсю жестикулируя голыми руками. Бабуля улыбчиво кивала и зачем-то приоткрывала свою кошёлку, словно приглашала в ней разместиться. Незнакомка мельком взглянула на площадь – Локтев невольно подался назад, заслоняясь ленинским подножьем. Между тем говоруньи расцеловались и пошли в разные стороны: старая в магазин, а молодая – в крайний подъезд того же дома. Но прежде, чем уйти, она снова обернулась к площади и легко, по-птичьи махнула рукой: иди сюда! «Кому это она?» – удивился Локтев. И снова удивился, теперь уже своей тупости. Кроме Ленина, вокруг не было ни души.
Она его ждала в тесном тамбуре подъезда. Совершенно чужая привлекательная женщина, старше него и немного выше. Длинные светлые глаза, будто размытые акварельной кистью, и крупные губы на тонком холёном лице. Гибкая худоба и низкая тяжеловатая грудь. И вот эти первые секунды разглядывания стали настоящей пыткой для Локтева. Он вдруг вообразил себя плюгавым уродом, который к тому же дурно пахнет: вагонным туалетом, двухдневной немытостью, пылью. Потом она признается, что сама была близка к панике: «Мне показалось, ты страшно разочарован!…» Словно в кривые зеркала, они посмотрелись один в другого, готовые немедленно разъехаться – подальше от своей стыдной ошибки. Но никуда они не разъехались, а пошли в девятую квартиру, где Локтев тотчас эвакуировался в ванную и там, намывшись до младенческой чистоты, разглядывал себя голого с последней критической строгостью военного трибунала. Она принесла ему свой махровый халат, в котором он сидел потом на полутёмной, вечереющей кухне напротив неё, молчащей, и пил крепкий чай с какими-то странными лимонными пирожками – их можно было есть десятками, а всё хотелось ещё, но после шестого пирожка она встала, не очень уверенно подошла и села ему на колени. Поцелуй получился мокрый и лимонный. Но уже после второго и третьего хотелось только таких. Поскольку не было ничего вкуснее в жизни, чем эти сильные бархатные губы и голое дыхание изо рта в рот. Стройный поцелуйный сюжет то и дело отклонялся в стороны из-за неловких вторжений под халат, вынимания тонкостей и пышностей из жаркого трикотажа, расширения тесных прав и набега мурашек. И каким-то чудом в полупустой, нежилой квартире среди полной тьмы была обнаружена свежая холодная постель, куда они в горячке слегли и, можно сказать, больше не вставали.
… За тридцать часов, прожитых вместе, они не сказали друг другу почти ничего: так много слов произросло до встречи, на пустом, казалось, месте. Больше не было слов – было истовое или, скорей, неистовое служение одной вере, общей для всех счастливых и обречённых, – проникновению в райский разрез на смутной, срамной поверхности бытия. Проникновению или возврату.
«Напиши мне что-нибудь на прощанье, оставь свой почерк, я спрячу…» Он нацарапал в её записной книжке чьи-то стихи, давным-давно случайно запомненные и дотерпевшие до своего часа:
«Чего от небес я мог бы желать
неистово и горячо?
Того, чтоб тысячу лет проспать,
уткнувшись в твоё плечо».
Обратно в Москву ехали вместе на таком же полумёртвом «ЛиАЗе», но сидели порознь – она так настояла. На полпути двигатель закашлялся и окончательно сдох. Шофёр, тоскливо ругаясь, бегал из кабины до пыльного капота и обратно. Потом беспомощно развёл руками и сел на своё место. Пассажиры – в большинстве пожилые сельчане – хмуро молчали. Локтев увидел, как она достала сотовый телефон, похожий на перламутровую пудреницу, и стала набирать длинные номера, один за другим. В полной тишине мужики и бабы с напряжённым вниманием слушали её телефонные разговоры то на английском, то на французском. Под конец она набрала ещё один номер и сказала по-русски, понижая голос: «У меня всё нормально… Я недалеко от Фрязина». Сидевший рядом с Локтевым дед выразительно хмыкнул – никакого Фрязино поблизости не было и быть не могло. Спустя полчаса стояния в чистом поле шофёр поймал на трассе попутный «Икарус» и уговорил о подмоге. Водитель «Икаруса» соболезнующе заглянул в погибший «ЛиАЗ», чтобы заявить свои условия спасения – по 20 рублей с носа. Две трети пострадавших даже не шевельнулись. Толстосумы, владеющие лишней двадцаткой, легко покидали автобус под тяжёлыми взглядами остающихся…
Уже в городе они посидели за пластиковым столиком уличного кафе позади хвостатого Юрия Долгорукого. Вокруг было так людно, что каждый в отдельности был практически невидим. Пользуясь этим, она извлекла ноги из высоких туфель и сложила на колени Локтеву, отчего ему стало горячо и тесно. Узкие белые ступни с маленькими луками изгибов умещались в ладонях. Разговор шёл примерно в таком духе: «Что скажете, доктор Локтев? Какой ваш диагноз?» – «Дайте посмотреть… На фоне полного хронического совершенства только один приличный дефект. Вот тут». – «Вон там??» – «Вот здесь». – «Мне щекотно и не видно. Покажи!» Он нагнулся к её левой ступне и поцеловал поперечную морщинку в нежной впадине возле пятки.
Они даже не простились. У спуска в подземный переход на Пушкинской она потребовала: «Всё. Дальше не ходи!» Он кивнул, посчитал до десяти и с небольшим отрывом пошёл следом. Она пересекла Тверскую почти бегом, но Локтев успел заметить, как возле «Макдональдса» она нырнула в длинный затемнённый автомобиль, в каких возят очень большое начальство либо очень солидных бандитов. Двухметровый белёсый младенец в чёрном костюме захлопнул за ней дверцу и остро оглядел местность, не отводя от уха переговорное устройство.
В поезде на обратном пути Локтеву приснились бестолковые командировочные хлопоты, необычно весёлая жена (он её сто лет такой не видел) и его чистокровная Берта в вязаной косынке, бегающая по берегу замусоренной реки.
Она позвонила через неделю во время сильного ливня: «Понимаешь, такая беда… Я тут себя всю обсмотрела – и нашла этот дефект на ноге! Я нашла. И теперь просто не знаю – что делать! Уже ведь ничего не исправишь… Локтев, ничего не исправишь. Такая беда». Он стоял с телефонной трубкой у жаркой щеки, глядя на заплаканную реку сквозь непроходимую светлую стену дождя.
Если на тот момент в мире ещё оставалась хоть одна утонченная дама возвышенной породы, то это, конечно, была Нина Л. Имея снисхождение к людским слабостям, Нина служила официанткой в дорогом элитном кафе, незамужняя и прекрасная.
Нельзя сказать, что люди были ответно снисходительны к Нине Л. Во всяком случае, они только и делали, что пили и жевали, истребляя то, что Нина им приносила и столь изысканно сервировала на свежих серебристых скатертях.
А между тем взлётные способности её души были таковы, что едва ли не каждый посетитель рисковал стать возлюбленным Нины Л. Для этого достаточно было мужественному с виду незнакомцу на двадцатой минуте ожидания за дальним столиком прижечь Нину сумрачно полыхающим взглядом – она умела вычитывать в мужских глазах одинокую могучую нежность и невысказанный вопрос.
Возможно, иная сугубо прозаическая натура вычитала бы в них совсем другое: «Когда уже, наконец, эта фифа принесёт меню? Долго мне ещё ждать?!» Но уж Нина-то Л. точно знала, что меню – это всего лишь невинный предлог для совместного ухода в нечто глубокое и невыразимое… Что имел в виду незнакомец, когда заказывал ягнячью ногу, шпигованную анчоусами, или свиной медальон в шампиньонах, или смоченное винным соусом кабанье седло? Это так романтично: примите, сударь, ваш медальон… Но – вот в чём весь ужас! – каждый второй, да чего уж там, каждый первый малодушно упускал свой шанс, предпочитая жевать и жевать. А в результате от пылких надежд, слопанных с простодушным чавканьем наспех либо, наоборот, поглощённых неспешно, с особым цинизмом, у Нины в трепетных руках оставались только жирные тарелки и оскорбительно мятые чаевые.
Трагическим исключением из общего правила стал киноартист (фамилию пропустим – её и так все знают), народный кумир, который вовсе ничего не ел, а только пил. Он выпил махом 0,5 литра дагестанского коньяка, начертал щедрый автограф: «Нинель я тебя низабуду!!!», а потом больно хватанул за грудь четвёртого размера, которого (размера) деликатная щуплая Нина всегда немного стеснялась. Кумир забыл уплатить за коньяк – и она расплатилась сама. Зато потом ей остро завидовала, читая автограф, Аня Д., некрасивая, но верная подруга мистического склада.
Аня Д. не совершала ни одного важного шага без участия звёзд. Всякий раз, чтобы сменить причёску, изменить мужу или переставить в квартире мебель, ей нужно было привлечь тонкие космические энергии и вдумчиво диагностировать карму. Однажды, гуляя с Ниной по магазинам, Аня Д. обратила внимание на моложавую попрошайку, чья бедственная ситуация, опубликованная на картонке, синхронно озвучивалась кротким напевом: «Мы сами не здешние… Мужа поставили на счётчик… У ребёночка глисты… Покушать ничего нету… Помогите, сколько не жалко!…»
– Ты слышала, как она сказала? – возбудилась Аня.
– Про глисты?
– Сама ты глисты! Она сказала: «мы нездешние»! Нина, как она глубоко права!…
Короче говоря, в том, что касается неземных вопросов, Аня Д. не имела себе равных. Её влиятельное мнение, кроме всего прочего, включало три железных постулата: 1) все мужчины суть малоразвитые сволочи; 2) им бы только межполовые контакты, а духовности никакой; 3) мужскую особь, целиком достойную Нины Л., природа ещё не создала.
… Помимо четвёртого размера груди Нина стеснялась также своего жилища – осыпающейся квартирки на нижнем этаже муниципальной шлакоблочной хибары с мокрицами и рваными трубами, которую городская власть в приступе заботы признала ремонту не подлежащей, на чём, собственно, забота иссякла. Днями квартирку заливало, а ночами на постель Нины узорными хлопьями слетали фрагменты штукатурки. Купить новое жильё ей было не по силам, а искать варианты обмена даже в голову не приходило – кому охота жить с мокрицами?
По выходным дням Нина завивала сияющие локоны, с особой пикантностью подкрашивала глаза и губы, надевала всё самое новое – и вот в таком виде с утра до вечера сидела дома. В злачные и прочие развлекательные места её не тянуло, злачности хватало и на работе. А экстремальная нарядность, конечно, означала готовность номер один к встрече с ещё неведомым избранником, который всё никак не являлся, но ведь мог же явиться в любую минуту.
Теперь, видимо, уже пора хотя бы вкратце рассказать о докторе Скабичевском, он же Костя Бидермайер, он же Вера Смирнова, он же Юра Гаприндашвили, он же Володя Т.
Мы были знакомы со студенческих времён, когда он ещё не стал душевнобольным, а только собирался им стать. Причины выдвигались такие – врождённый аристократический пацифизм и буквально биологическое нехотение служить в армии. Прежде чем пойти окончательно сдаться в психбольницу на Агафуровские дачи, Володя Т. за бокалом рислинга пояснил друзьям и близким, что лучше быть легальным шизофреником, чем стрелять иноверцев или строить сортиры для генералов. Запомнилось ещё одно фирменное высказывание Кости Бидермайера: «Всегда быть равным самому себе – хуже только Хиросима!»
Вскоре он прислал мне из психушки письмо на двойном листке бумаги в клетку. «Дорогой Игорь! – писал он доверительно. – Здесь, в этом дивном заведении, со мной творятся странные вещи. Посуди сам. По ночам я сплю хорошо. Утром после выдачи лекарств и перед завтраком тоже удаётся вздремнуть. Нормально сплю и после завтрака. А вот после обеда – спать не могу!…» Внизу подпись: «Твоя Вера Смирнова».
Прошло не более трех дней после его выхода на волю – мы случайно столкнулись возле Дома кино. Никак не ответив на моё приветствие, он посмотрел испытующим взглядом, примерно как матёрый разведчик на матёрого контрразведчика, и тихо спросил: «У тебя брюки застёгнуты?» – «Естественно». – «Тебе хорошо. Завидую. У меня – нет». Под плащом не было видно, что там у него с брюками. «Так застегни!» – посоветовал я. «Ещё не научился. Пока только шнурки завязывать умею». – «А что случилось?» – «Фармацевтика, знаешь ли, страшная сила». На всякий случай я предложил свою посильную помощь. «Боже упаси!» – ответил он. На том и расстались.
Но, несмотря на все привходящие трудности, я могу уверенно заявить, что Володя Т. вышел из больницы со столь же ясным и трезвым рассудком, с каким в неё вошёл. А то, что несколько зим спустя его вдруг занесло в Школу Практической Уфологии, дислоцированную в Клубе имени А. Хичкока, объяснялось очень просто: Клуб славился приятным буфетом, где иногда подавали чешское пиво редкостной красоты. В ту самую субботу буфет, как нарочно, был закрыт, поэтому Володя из любопытства заглянул к практическим уфологам и сразу наткнулся на мистическую Аню Д.
– Вам кого, гражданин? – строго осведомилась Аня.
Находчивый гость вынужден был чистосердечно сознаться, что его уже два раза похищали пилоты НЛО и накануне вероятного третьего раза ему не помешал бы грамотный практикум.
Аня Д. обожала специальные светские беседы.
– Позвольте узнать – с какой целью похищали?
– У них только одна цель. То есть две. Изучить и забеременеть.
Из Клуба они уехали вдвоём, фактически уже не разлей вода, и вдвоём же заявились в гости к Нине Л., которая по случаю выходного дня сидела дома приодетая и благоухающая.
– Познакомься. Это доктор Скабичевский.
Не то чтобы Нина особо нуждалась во врачебных услугах, скорее наоборот. Но в процессе чаепития, украшенного пылкими ватрушками с курагой, очень уместно вспомнилось, что третьего дня у Нины слегка ныло и даже похрустывало в шейном отделе – возможно, продуло на сквозняке, а уж этим никак нельзя было пренебречь. Тут сразу, конечно, затеялись контактные и бесконтактные манипуляции вокруг Нининой шеи, с беззащитной замшевой ямкой на затылке, с голыми, просвеченными кухонным абажуром косточками пониже. От раскалённых докторских пальцев нежный мороз убегал вниз между лопатками, и вот тогда новоявленный спец по массажу молвил фразу, которой суждено было стать решающей:
– У вас, Нина, карма изумительная! Но вот как-то с чакрами плоховато…
Насколько я знаю Костю Бидермайера, он мог это сказать только с ласковым ехидством или высокогуманной издёвкой. Однако фраза и сама ситуация произвели буквально пожизненный эффект. Мистическая подруга ещё успела вставить с авторитетным восторгом: «Да, да! Чакры у неё совсем никудышные!…» и что-то о нравственном и биополях. Но было уже поздно, или, как выражаются в народе, поздняк метаться. Потому что на кухне вдруг случилось такое нравственное притяжение двух физических тел и два малознакомых встречных биополя подняли такой ветер, что Аня Д. ощутила, будто её сдувает, как в аэродинамической трубе, и с возгласом «Не хулиганьте без меня!» срочно эвакуировалась домой.
А Володя, понятно, уже никуда не ушёл – ни завтра, ни послезавтра. Они с Ниной вообще не в силах были оторваться один от другого, особенно в первые сутки, даже, извините, чтобы сходить в туалет.
И вот таким образом Нина Л., ещё вчера невыносимо одинокая, встречает на жизненном пути сразу нескольких любимых людей, с которыми ей не суждено будет соскучиться. Володя Т. по собственной инициативе то и дело причиняет ей столько нежностей и страстностей, что хватило бы нескольким Нинам. Иногда ближе к утру, горячая, изнеможённая, как только что вскипевшее молоко, уходя под золотистую пенку сна, она секретничает слабым шёпотом с Верой Смирновой – рот в рот – о чисто женских глупостях. Молчаливый Скабичевский, живущий своей таинственной, закрытой жизнью, сам того не желая, интригует и влечёт Нину до явственного трепета бабочки в области диафрагмы. Костю Бидермайера она слушает обожающе, с полуоткрытым ртом и вряд ли когда-нибудь до конца поймёт. Но чтобы любить, не обязательно всё понимать. С Юрой Гаприндашвили интересно бить тарелки об пол, скоропостижно умирать от ревности и притворяться фригидной женщиной, угодившей в гарем султана. Володя зарабатывает деньги тяжким умственным трудом, Юра – лёгким физическим, а Скабичевский из принципа вообще пока ничего не зарабатывает. Через несколько лет Костя свозит Нину в любимую Венецию, Роттердам и Кёльн, а Володя Т. будет стрелять у неё десятки до возможной получки. В целом же семейная жизнь окажется многослойной и увлекательной.
… Не реже двух раз в неделю к ним приходила Аня Д., бдительная, как народный контроль, и выражала свои горькие претензии – от общего к частному. Вы, ребята, опустились ниже некуда. До полного зоологического безобразия. Один писатель про вас уже открытым текстом написал: «Человеческое! Слишком человеческое!» В том смысле, что животное. Не вздумайте мне петь насчёт большой любви: фа-фа-фа, ля-ля-ля! Это с вашей стороны прозябание и похабное вырождение. Культурные люди в дневное время хоть иногда убирают постель. И что, вообще, на столе делает подушка?!.
Освоив досконально практическую уфологию, Аня тут же открыла для себя новое духовное месторождение. Она пошла на двухмесячные курсы знаменитой Тамары Чепесюк. Реклама на заборных афишках была скромной, малоприметной, зато назывались курсы дерзко и технологично:
– Желаний у нас очень много, – прокомментировал Костя Бидермайер. – А «таковых» со временем накопим.
– Цинизма не потерплю, – жёстко ответила Аня. По её мнению, гибнущей Нине были жизненно необходимы курсы Тамары Чепесюк.
– Сходи для прикола, потом расскажешь, – предложил Володя.
– Как скажешь, дорогой.
Для исполнения желаний в кинотеатр «Южный» пришли человек тридцать – только дамы разных возрастов. Зал почти не отапливался, из накрашенных ртов шёл пар, но Тамара Чепесюк вышла в декольтированном платье с блёстками.
– Сперва предадимся теории, – предупредила она.
Теория гласила, что наши желания не менее материальны, чем, допустим, запах парфюма, нервная система или целлюлит. А сильные желания могут сильно влиять на земное и околоземное пространство. Для этого их туда надо грамотно запускать, как ракеты типа «земля – воздух». И тогда то, что хочешь, неминуемо исполняется, даже если ты уже успел расхотеть. Поэтому хотеть надо с большой осторожностью.
Упоминание целлюлита немного воодушевило озябших слушательниц. А Тамара уже диктовала методику запуска желаний.
1. Спокойно, не торопясь, считаем от 1 до 100. Можно мысленно.
2. В том же темпе считаем от 100 до 1. Ни в коем случае не до нуля – обнулять нельзя!
3. Наконец, считаем от 1 до 5.
4. И вот тут – внимание! – мы берём своё зрелое, хорошо сформированное желание – и посылаем в пространство!
Чепесюк обеими руками сделала такое движение, будто вынула из живота арбуз и подкинула в небо сильным рывком.
Дамы, все как одна, зашевелились.
– Махать руками будете на аэробике! – одёрнула их Тамара.
Приступили к практическому занятию.
– Все мы желаем, чтобы в зале стало немного теплей. Давайте сообща поднимем здесь температуру на несколько градусов!…
После пяти минут гробовой тишины Нине показалось, что в «Южном» становится душновато. Во всяком случае, пар изо ртов больше не шёл. Возможно, многие перестали дышать.
За первый день учёбы Нина заплатила Чепесюк 50 долларов, а на следующие занятия не пошла, здраво рассудив, что практиковаться можно и дома.
Настроение было чудесное. С некоторых пор у Нины вообще всё было чудесно. Она даже почти извинила тех несчастных, которые посещали кафе только ради еды. Так что с желанием поначалу возникли трудности. Ей теперь хотелось одного – лишь бы всё оставалось так, как есть! Но тут в очередной раз её шлакоблочную хибарку затопило – и в этом была очевидная подсказка.
Раза три или четыре, обычно перед сном, Нина из любопытства принималась терпеливо считать до 100 и обратно, но благополучно засыпала где-то между 34 и 70, а утром не могла припомнить, состоялся ли запуск желания. К тому же Володя, лёжа на правом боку, имел привычку во сне складывать на Нину все свои тёплые левые конечности, что тоже влияло вполне усыпляюще. Правда, как-то днём на работе, в отсутствие клиентов, ей удалось дважды исполнить всю процедуру, вплоть до засылки в космос отчётливой картины с изображением хорошенькой квартирки без признаков разрухи. «И поскорей бы уж!» – мысленно взмолилась Нина, обращаясь к невидимому божеству, одетому зачем-то в декольтированную тогу с блёстками. Это было перед самым Новым годом, а в аккурат восьмого января, вечером в дверь позвонили два мальчика-с-пальчика – с виду типичные гангстеры, в одинаковых норковых шапках и кожаных куртках – и начали талдычить что-то о реконструкции первого этажа под замечательную булочную, где круглые сутки будет продаваться не только водка, но и закуска. Подразумевалось, что нижних жильцов любезно расселят в окрестных районах.
– Это невозможно, – сказала Нина. – У нас же здесь мокрицы.
– Если жалко, заберите их с собой, – ответили ей. Но сразу пояснили: – Такая шутка юмора.
– Доплата? – спросил Скабичевский.
– Без доплаты.
– Старинный дом, памятник архитектуры – без доплаты?? – И сразу пояснил: – Такая шутка юмора.
К середине февраля они въехали в скромную, но приличную квартиру на третьем этаже кирпичной пятиэтажки возле Зелёной Рощи. Я бывал у них там в гостях и могу засвидетельствовать: более странной и счастливой парочки свет ещё не видывал.
Пока Нина варила кофе, я рискнул спросить о ближайших мистических планах. Она смущенно призналась, что теперь уже просто не знает – чего желать. Не запускать же в околоземное пространство образы кухонного гарнитура или нового дивана… Хотя Володя тут на днях обмолвился, что кое-какая сумма им бы сейчас не повредила. Ему видней.
– Тысяч сто, – добавил непритязательный Скабичевский.
Ровно через полгода мне позвонил приятель и сообщил траурную весть. Ушла из жизни троюродная тётя Кости Бидермайера, с которой, увы, он даже не был знаком, – фрау Б., 82-летняя вдова, проживавшая в городе Кёльне, Федеративная Республика Германия. Иностранной юридической коллегии потребовалось шесть месяцев, чтобы отыскать российского племянника, не прописанного по месту жительства, и уведомить его о понесённой утрате, а также о законном праве наследования 90 тысяч дойчемарок, согласно завещательному распоряжению фрау Б.
… Мы стали реже видеться. Время от времени до меня доходят разноречивые сведения. Нина с Костей уехали в Европу. Нет, уже вернулись. А теперь вот уезжают. Нина хочет расстаться с Юрой Гаприндашвили, потому что он якобы сильно склонен к изменам. А Юра, наоборот, расставаться не хочет, потому что ему якобы свойственна лебединая верность. Нина решает, рожать ли второго ребенка. А Володя говорит: конечно, рожай, но, может, сначала поженимся?
Самая недавняя встреча со Скабичевским случилась опять у Дома кино, где, помнится, однажды был непорядок с брюками. И в этот раз он сообщил мне поразительные подробности о своём новом бизнесе.
Оказалось, он арендует студию с мощной звукозаписывающей техникой, но музыкантов не приглашает. По утрам включает аппаратуру с микрофонами на запись – в полной тишине, запирает студию и уходит до вечера.
– Ты пишешь тишину?
– Понимаешь, есть такое предположение, что умершие хотят нам кое-что сообщить. Но к нам очень трудно пробиться. А я им даю возможность свободно высказываться. Это эксперимент.
– Уже есть результаты?
– Конечно. На 10 часов тишины – примерно 20 минут речи.
– И что говорят?
– Извини. Пока не закончил – разглашать не могу!…
Мы не торопясь прошли полквартала, выкурив по сигарете.
И у меня вдруг возникло сильное желание – прийти к нему в студию и свободно наговорить на его тайную плёнку несколько простых слов. Пользуясь тем, что мы пока ещё живы.
– Теперь представь! – тихо говорит Шнайдер, волнуясь, как мальчик, и убирая со стола третью пустую банку из-под домашней «Изабеллы». – Что мне было делать? Февральская ночь. Сплошной Бискайский залив. Она меня ждёт – немедленно! – в Сан-Себастьяне. Если, конечно, ждёт… А мы имеем что? Мы имеем этот долбаный маяк на левом траверзе и оперативное время ноль-ноль двадцать. И я ушёл в лоцманскую ни живой ни мёртвый. Потому что я любил её, как примерно сорок тысяч братьев – и то любить не могут!… Пойми!…
Мощным усилием Шнайдер удерживает в глазах крупные слёзы, и я не знаю, как ему помочь.
Насколько мне известно, Гена Шнайдер никогда не бывал за границами нашей родины. По тем бдительным временам его бы никто и не выпустил. Тем более что за тридцать пять лет своей поразительной жизни он сумел ни разу не вступить в официальные отношения с государством.
Самые достоверные этапы загадочного творческого пути Гены Шнайдера включают попытку дешифровать разговорную речь древних шумеров и прямое участие в раскопках городов Херсонеса и Ольвии на правах вольнонаёмного землекопа.
Его единственный дошедший до нас поэтический опус, на мой взгляд, достоин сохранения в культурных анналах эпохи. Публикую здесь полный текст:
Эх, туманы-растуманы,
Дождик проливной…
Мой пиджак, во-первых, рваный.
Во-вторых, не мой.
Вряд ли будет ошибкой сказать, что с точки зрения моральной, интеллектуальной и практической Гена Шнайдер был чистый идиот. Не в том смысле, который создаёт классическую клинику врождённого слабоумия. А в том, из которого, как жемчуг в сопливой ранке моллюска, произрастает беспримесная гениальность.
В это трудно поверить, но в худощавом двухметровом организме Шнайдера напрочь отсутствовал орган страха. Он не боялся ничего и никогда. За этим не стояло ни тени какой-то сверхъестественной отваги или пресловутого «безумства храбрых». По моим наблюдениям, Гена просто не понимал – чего, вообще, следует бояться?
Когда один из пылких дегустаторов самопальной «Изабеллы» (дело было в Крыму, где Шнайдер явился на свет и провёл наибольшую часть жизни) на исходе шестой или седьмой банки однажды молвил с героическим пафосом: «Альпинизм, Гена! Сейчас дико актуален альпинизм!», Шнайдер выпрямил сутуловатую спину и спросил: «Когда идём – сегодня или завтра?»
При первом восхождении, осуществлённом без минимальной тренировки по маршруту высшей категории сложности, Гена сорвался с восьмиметровой высоты и сломал себе мизинец на левой ноге.
Это происшествие – вполне банальное в шнайдеровской системе координат – говорит опять же не о каком-то безумном мужестве, а скорее о характерном для Гены параличе воли, то есть даже полном и безболезненном её отсутствии, которое, возможно, и было для него реальной свободой.
Он ничего не добивался и не урезал свой горизонт никаким выбором. Не он обычно выбирал, а его – любопытствующие леди (из приезжих) и вечно жаждущие дегустаторы (из местных). Причем выбирали с прогулочной лёгкостью, потому что среди курортных роскошеств крымского пейзажа Шнайдер являл собой нечто вроде вереска при дороге: бери, если нравится, веточку – и уноси куда хочешь.
Я видел, как после одной креплёной, высокоградусной ночи Шнайдер спал на тихом сентябрьском пляже, по-детски откинув тяжёлую красную руку землекопа, и ему на тощее плечо, как на вересковый куст, легко и безбоязненно села трясогузка.
Между тем принципиальное шнайдеровское безволие не отменяло совершения поступков. В том-то и фокус, что совершал он их беспрерывно. И, независимо от мотивов – будь то нетрезвая придурь закадычных дегустаторов или прихоть залётной очаровательницы, – буквально всё, что делал в своей жизни Гена Шнайдер, по меркам обыденного сознания было абсолютно бесполезно – и абсолютно потрясающе.
Я приведу лишь один случай, о котором долгое время нельзя было рассказывать, поскольку эта типичная для Шнайдера история плохо сочетается не только со здравым обывательским смыслом, но и как минимум с двумя жутковатыми статьями Уголовного кодекса. Стало можно – после того как в тридцать шестую свою зиму Гена без предупреждения ушёл в такую отчаянную отлучку, в такую самоволку, что с ходу стал недосягаем для всех земных кодексов.
В Старом Крыму проживала Вдова Писателя, совсем уже на краю жизни, одна из тех великих нищих вдов, кому довелось перетерпеть вторую или даже третью серию убийственно справедливого советского кино – за себя и за своих гениальных мужей, которых успели смести с экрана, как мусор, ещё в первой серии.
Почти беззвучное мнение этих недолюбленных старух, уже измеряемое в каратах, публиковалось по обе стороны океана, разрешало коллизии высоких умов Кембриджа и Принстона, в то время как сами подательницы мнений молча бились над проблемой последних рваных тапок и вчерашнего полупустого супа.
Вдова обитала в том же домике, где некогда жил её знаменитый супруг, спала на той же коечке, сидела на тех же стульях, латала всё те же дыры… Иногда туда самочинно прибывали загорелые туристы, чья сытость не вполне ублажалась фруктами и шашлыками. И тогда Вдова – утонченная сладостная грёза Артура Грэя – выходила им навстречу, одёргивала заскорузлыми ручонками свой стыдный передник и терпеливо пережидала – когда уже, наконец, уйдут.
Кого-то якобы интриговало: откуда начинается «дорога никуда»? Кто-то, с долей романтичной рисовки, остроумно интересовался, как добраться до Лисса и Зурбагана… И никому, понятно, не приходило в голову осведомиться о низменных, копеечных нуждах старухи. В голову пришло Гене Шнайдеру, который в складчину с испитыми дегустаторами регулярно, без спроса, подкармливал Вдову. Точно так же, без спроса, они приволокли однажды в её жилище настоящий средневековый якорь, добытый явно не на суше, и оставили со словами: «Обязательно в хозяйстве пригодится!»
Вдова боялась лишиться своего дома. Но никто, к счастью, эту будку не сжёг и не отнял, хотя местные власти относились к Вдове откровенно плохо. Она была пожизненно виновата в том, что сумела выжить в занятом немцами Крыму и, согласно официальной версии, с этой гнусной целью сотрудничала с оккупантами. Спасаясь от голодухи и, видимо, не умея четко отличить один людоедский режим от другого, Вдова мыла полы в немецкой комендатуре. С тех пор за ней сохранилась репутация «полицайки» и не сохранилось никаких прав.
Вдова, к слову сказать, и не претендовала ни на одно из пресловутых прав, а мечтала только об одном – чтобы, когда она умрёт, её похоронили рядом с мужем. Разумеется, этого делать никто не собирался, потому что могила Писателя, извините, литературно-исторический памятник, охраняемый государством. А старуха, как уже было доказано, полицайка, доживающая на птичьих правах.
Но в каком-то смысле она даже чувствовала себя счастливей и богаче других великих вдов – их-то мужья остались вовсе без могил, уйдя в каменные мешки, в лагерные известковые ямы. А её парусному принцу повезло: он умер сам, незадолго до плановых казней крупным оптом, и благополучно был отсортирован к разряду безобидных романтиков. Так что ей было куда носить почти стародевичьи букетики и мечтать лечь самой.
Когда настал её срок, Вдову похоронили без речей и без духовых инструментов на старом феодосийском кладбище – само собой, в приличном отдалении от Писателя, то есть вообще в соседнем городе.
И вот тут наступают часы ужаса. Из непоправимо чёрной ночи, ближайшей после похорон, к могиле бесшумно подходят фантомы, вооружённые заступами. И один из них – почти двухметровый, сутуловатый – низким голосом, вызывающим содрогание, отдаёт тихие уверенные распоряжения опытного землекопа… Через час они приводят в порядок уже пустую могилу. И ещё несколько часов, леденящих душу, им потребуется, чтобы доставить обтянутый сатином гроб на запретное законное место, с хирургической опрятностью вскрыть могилу классика и дать повстречаться праху с прахом.
С наступлением утра потрясённый литературно-исторический памятник выглядел точно так же, как и днём раньше.
Мне знакомы люди, ставшие авторами рискованных, высоких, ошеломительных поступков главным образом для того, чтобы затем проболтаться о них всему миру. Описанное выше деяние, совершенно типичное для Шнайдера, как я уже сказал, тщеславной огласке не подлежало и не служило никаким «внешним» целям. Оно лишь утоляло некую подсознательную жажду, подразумевая заведомо нелегальный принцип «внутренней» божеской справедливости, до которой в мире никому нет дела.
В своём кладбищенском преступлении Гена сознался только одному человеку, знобко напрягая плечи и пряча глаза куда-то в область нагрудного кармана. Этим единственным человеком была Лина.
До появления Лины мы видели уникальный пример ненарушимой, кристальной самодостаточности. Шнайдер мог служить наглядным пособием для выявления минимальных значений «потребительской корзины». Загадочная библейская декларация о том, что «нищие духом блаженны», казалась мне пышным преувеличением, пока я не узнал Гену Шнайдера. Его суверенность не нуждалась в специальных усилиях, душевных либо телесных, и брезговала достижением целей как потной принудиловкой.
Для ежеминутного счастья и для прокорма – на всё про всё – ему с избытком хватало текущих обстоятельств, чистой длительности жизни и ненаглядного крымского пейзажа. Внутри этого пейзажа он и представал перед изумрудным взором Лины (курортницы, породистой столичной птицы) то богоподобным Одиссеем, ступающим по линии прибоя с непросыхающими вёслами на раскалённом плече, то просто главным богом античности с верховной волей и чреслами чудовищной силы.
Лина снимала, роняя на гладкую гальку, прозрачный сарафан из марлёвки, французские босоножки, новенький купальник, фамильные кольца-серёжки, чтобы остаться нетронуто первобытной, и протягивала себя голую – как маленькую ладонь – в шершавые, будто кирпичи, лапы античного Шнайдера. Он никогда ещё не бывал таким громадным, как рядом с Линой, играющей в кусачую рыбку-прилипалу (укус горел чуть ниже соска), и даже расслышал собственный стон, когда, казалось, не мог уместиться в ней, со своей огромностью, но каким-то чудом всё же умещался.
И так получалось, что Лина стала для Шнайдера больше, чем желанной женщиной, заместив собой, своим жаром и влажностью, само понятие женщины как таковой. То есть, к примеру, если груди у Лины были маленькие, слабые и нежно плавились, как сливочное масло, под громоздкими касаниями, то, значит, именно такими женские груди и должны быть. И если после близости она выкуривала две сигареты, одну за другой, то, стало быть, женщина – существо курящее.
И с какого-то момента на суверенности можно было поставить жирный крест. Даже два. Какая уж тут независимость, какая чистая длительность жизни, если поминутно больно бухает что-то в районе диафрагмы, а за каждой подробностью пейзажа кроется смертная тоска по улетевшей в столицу Лине?… То-то и оно, что сплошная, тотальная зависимость. Или, говоря языком того же Гены, сплошной Бискайский залив.
Шнайдер прибыл в Москву симферопольским поездом с какой-то странной тёткинской кошёлкой и, пока добирался до Лины, обошёл пешком полгорода. Потому что невзначай спутал Сокольники со станцией метро «Сокол» – какая, собственно, разница?
У себя дома Лина оказалась Эвелиной Александровной – владелицей большой, но тесной квартиры с громадным количеством малополезных вещей, вроде вольтеровских кресел и старинного китайского фарфора; со строгим отцом, с кудрявым маленьким сыном, с голосистым телефоном, с вазами, гравюрами, книгами, умными гостями, пьющими коньяк; с ванной, кафелем, зеркалами, благоухающими удобствами, шёлковыми шторами, коврами и далее по списку.
Первые полчаса Гена по-вокзальному не выпускал из рук свою кошёлку. Потом на вопрос отца хозяйки «Что вы думаете о тихоокеанской перспективе?» Шнайдер ответил: «Она удручает». И, поразмыслив, добавил: «Но внушает надежду». Потом его оседлал, как дромадера, кудрявый мальчик Вениамин, и это стало поводом для бедуинских скачек с очевидным убытком антикварной посуды.
Ещё в прихожей Гена успел сообщить Лине, что приехал «быть рядом», потому что «не рядом» он натурально погибает. В связи с этим на кухне срочно был собран военный совет с умными пьющими гостями. И пока мальчик Вениамин на верблюде носился по квартире, приятели и поклонники Лины решали глобальный вопрос: что делать со Шнайдером – без московской прописки, без жилья, без профессии, без одного переднего зуба…
Здесь надо заявить откровенно: ничего похожего на шнайдеровские чувства Эвелина Александровна не испытывала. Зато она точно понимала – столь редкий, штучный экземпляр, как Гена, надо беречь, голубить и вносить в Красную книгу человечества. И если такой экземпляр сам признаётся, что гибнет, то это вам не дежурный интеллигентский насморк. Тут надо действовать.
В результате приняли решение – «поступить» Гену в университет. Работа у Лины была таинственной и надомной. Поэтому она имела возможность по ночам на кухне вкратце начитывать Шнайдеру гуманитарные дисциплины, неизбежные при поступлении.
Она запомнит эту картину: Шнайдер в портативной позе сидит на полу (он так предпочитал), у батареи отопления, обняв огромными верхними конечностями огромные нижние, и слушает с полуоткрытым ртом историю своего Отечества вперемежку с модальными английскими глаголами и анализом шедевров родной литературы. Время от времени он наклоняется и протягивает бесконечную руку в другой конец кухни, чтобы огладить коленку обожаемого педагога Эвелины Александровны. Спать они ложились под утро в педагогическую постель, а чуть позже Гена сползал на пол, на конспиративную холостяцкую подстилку…
Что и как успело запечатлеться в шнайдеровской голове – страшная тайна природы. Ранним августовским утром, уходя писать вступительное сочинение, Гена с ботинком в руках отчаянно крикнул из прихожей: «Линочка! Напомни, пожалуйста! Что там с Анной Карениной?!. Ах, да! Под поезд, под поезд…»
Когда стало ясно, что Гена всё же не сыплется на экзаменах, но сдаёт всё на круглые тройки, был снова немедленно созван военный совет, где лучшие умы, воодушевленные коньяком и нажимом Лины, подтвердили своё прежнее решение – сделать из Шнайдера легального студента с пропиской. Были прощупаны министерские контакты. Включена правительственная связь. Из-за периода отпусков пришлось поднимать в воздух дальнюю авиацию. Перед нанесением стратегических визитов Лина обматывала вокруг шеи фамильные жемчуга и надевала своё лучшее бельё.
Наконец, всеми правдами и неправдами, как последний шар в неудобную лузу, Шнайдера вогнали в число студентов, и он начал учиться.
Та беспричинная горячая симпатия, которую невольно возбуждал в преподавательском составе Гена Шнайдер, позволила ему продержаться в университете более трёх лет. Оценку «удовлетворительно» ему ставили фактически ни за что – он странным образом «удовлетворял» и восхищал всех, кто вступал с ним в контакт: декана факультета, бомжа на трамвайной остановке или сотрудника вытрезвителя. На четвёртом курсе Гена вдруг бросил университет, как было сказано в его заявлении, «по личной причине».
Об этой личной причине по имени Катя уже задним числом мне поведала наша общая с Линой знакомая – особа изысканной светскости и пугающего человеколюбия:
– Геннадий, конечно, интересный мужчина. Но беспородный. Хотя, прямо скажем, сексапильный. Ну о-очень зачудительный милашка! Вот. Но засранец. Как все мужчины, кстати. Потому что Эвелина – просто золото, вот просто золото! Несмотря на то что дура. А от таких шикарных женщин, я извиняюсь, во всякие развратные притоны не уходят! Значит, он сам такой. А эта, с позволения сказать, Катя, самосейка, вот на этих оргиях лежала пьяная – при всех! – с во-о-от такими дырами на колготках! Я, конечно, извиняюсь.
Из дальнейших пояснений следовало, что Катя, достигшая нижайших степеней падения, случайно положила свой распутный глаз на Шнайдера и вдруг увидела в нём реальный шанс реабилитировать себя законным браком, чтобы стать за его счет порядочной женщиной. Звучало так, будто она просто-напросто забрала Гену из университета и увезла – в Крым, к его маме, знакомиться в роли невесты.
И если во всём рассказанном была хотя бы минутная правда, то она касалась того самого безволия – когда каждый, кто хочет, берёт себе ветку и несёт куда хочет…
Целый год не было новостей. Лишь доходили привычные слухи о том, что Гена откуда-то снова упал или что-то неправильно выпил…
Я выбрался в Крым через год в недельный отпуск. В аэропорту встречали шнайдеровские приятели – из числа дегустаторов. «А где Гена?» – «Ушёл за цветами». – «За какими цветами? Зачем?» – «Он сказал, самолёты встречают с цветами…»
Приехали в старый дом на окраине дикого пляжа. Незнакомые мне подруги и жёны собирали на стол – овечий сыр, помидоры, вареное мясо, графины и банки с домашним вином. Шнайдер всё не появлялся. Может, где-то утонул в цветах. Море шумело тяжело и отрешённо, занятое своим глубоководным делом. Напротив меня сидела миловидная молодая мать, мадонна с младенчиком, такая же отрешённая, как море.
Сели за стол, не дожидаясь Гены. Вино было мягким и настойчивым. Уже вечерело. Казалось, что раздавленная виноградная лоза, вмешиваясь в кровь, медленно встаёт и распрямляется. Как-то чудно менялась оптика, хотя не происходило ничего. Застолье тянулось плавно. Молодая мама напротив сидела всё такая же тихая, немного отдельно от всех. Я вдруг увидел её снова – и у меня сбилось дыхание.
Назвать её прекрасной значило бы отказать в этом слишком многим. Она была удивительной. Мягкие бледные губы, прозрачный взгляд. Матовая нежная гладкость, не тронутая краской. Высокая линия шеи, девочковые ключицы, молочная тяжесть груди. Почти животные тишина и кротость. Я позволил себе вообразить того сумасшедшего счастливца (едва ли не самого себя), который бросит всё и останется здесь, на краю дикого пляжа, ради этой «отдельной», неприкаянной женщины с младенцем.
Наконец явился Шнайдер с метровой метёлкой лаванды, обнял и расцеловал всех по очереди, как после долголетнего плавания, и уселся рядом с «мадонной». Тут выяснилось, что женщину зовут Катя, а сумасшедшего счастливца – Гена.
Ближе к ночи пронзительно раскричались цикады. Кто-то из гостей вполголоса, как бы сам для себя, читал Мандельштама:
Золотистого мёда струя из бутылки текла
Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:
«Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,
Мы совсем не скучаем», – и через плечо поглядела.
… Ну а в комнате, белой, как прялка, стоит тишина,
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала,
Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена, —
Не Елена – другая, – как долго она вышивала?…
«Почему другая? – неожиданно спросил Шнайдер с откровенной горестью. – Почему другая??»
В начале зимы Катя позвонила Лине в Москву, чтобы сообщить: около Феодосии на пустом шоссе Гену сбил большегрузный самосвал со щебёнкой, сшиб насмерть.
Я не видел Шнайдера мёртвым. И мне по силам только представить, как после креплёной, высокоградусной ночи он спит на утреннем пляже, и ему на плечо опускается птица. Как на ничейный куст – легко и безбоязненно.
В том сентябре в горячем пыльном Крыму я был одинок и свободен как никогда. Можно даже сказать – был абсолютно счастлив, если бы этот рыжий придурок (ревнивец, маньяк или кем-то нанятый костолом – пойди угадай!) не охотился за мной по всему Югу. Наконец мне надоела роль травимой дичи, и, нарушая всякую логику, я уехал в знаменитый городок, соблазнительный и доступный, как розово-смуглый виноград на любой автобусной стоянке. В сумке у меня лежал запелёнатый в пляжное полотенце «макаров», который я купил на предпоследние деньги у подозрительного типа на мысе Фиолент и которым, честно говоря, пользоваться не умел.
Городок назывался Бахчисарай и ничуть не был похож на своё пышное татарское имя. Он едва балансировал на щербатой древней земле, на её подъёмах и спусках, ухитряясь держать на весу провинциальный покой. Уютные мужики в семейных трусах и майках играли в домино за столом, перегородившим улочку, словно это коммунальный коридор. В тёплой пыли купались щенки-самосейки. От приземистого жилья текли запахи супа и старых матрасов. Легендарного ханского дворца с минаретами не предвиделось вовсе. Откуда им тут взяться?
Но уже через пару кварталов, на очередном горбатом подъёме, минареты взмыли, как брошенные в небо копья, а затем плавно, по-восточному несуетно встал сам дворец хана.
Чем это место уж так влечёт? Только ли тем, что в восемьсот двадцатом году здесь провёл час-другой самый прекрасный русский гений, правнук эфиопа? Его терзала лихорадка и бестолковая юность. Всё было неправильно – всё «не как у людей». Ежечасный порыв то к новой любви, то к пальбе из дуэльных «лепажей». Его, раздражённого, почти насильно затащили сюда – смотреть на что? На развалины гарема и ржавую трубку фонтана? Да пропади оно… Почему же потом – столько волнения в стихах и пылкая тоска по «неизъяснимой прелести» Бахчисарая? Вот именно, неизъяснимой.
… Фонтан стоял на том же месте, где и всегда. Он оказался маленьким, застенчивым – полная противоположность высокопарному золочёному хороводу печально известной Дружбы народов с Выставки достижений. Он никогда не шумел и не бил, как подобает фонтанам, – только источал и слезился. Беззащитно голый, нежный мрамор тихо стерпел касание ладони: не прикоснуться к нему было невозможно.
Женщина-гид явно хотела моего состраданья к страшной участи ханских наложниц: погибали от скуки, ничему не учились, не имели полезных профессий. Ближе к старости (очевидно, годам к тридцати!) их выгоняли из гарема, и вот прямо в таком виде – без всякой профессиональной подготовки – они оказывались на улице. Я представил, как томные одалиски в своих шёлковых шароварах безутешно бредут по дороге навстречу запахам супа и старых матрасов.
Я вышёл в придворцовый сад, не догадываясь о потрясении, которое меня там ждёт. В саду блистало высокое собрание розовых кустов. Розы робели и высокомерничали, бледнели и пылали. Они тянули шеи, вскидывали головы и взирали на меня с таким видом, что хотелось отвесить поклон и хотя бы минимально соответствовать… Этот сад буквально безумствовал, поглощённый, замороченный собственным густейшим ароматом и сверхсрочным ожиданием чего-то невозможного.
Я был совершенно один, и мне было плевать, как я выгляжу со стороны. Хотя, с учётом пистолета в полупустой сумке, легко было сойти за чокнутого киллера. Я прислонялся лицом к тяжёлым розовым головам и дышал настолько полно, будто в последний раз проживал свою последнюю жизнь. То, что проникало в ноздри, по сладости и густоте превосходило мёд и вино. Разгромленное обоняние вскоре сдалось на милость победителя – нюх отключился, я покидал очередной куст ради следующего, уже ничего не чувствуя.
И тут я вздрогнул, как будто меня громко позвали. Вокруг не было ни души, но что-то случилось. Я стоял у затенённой грядки над маленькой запёкшейся розой и не мог сдвинуться с места. Что, собственно, произошло? Меня остановил мощный, пронзительный запах тёмного, почти чёрного цветка, и уже через минуту я понял: так просто мне от него не уйти.
Сказать, что запах притягивал, – не сказать ничего. Он принуждал расстаться с собой, как с лишней вещью, и раствориться в нём. Он диктовал мгновенную безоговорочную зависимость, с которой надо было что-то делать. Я мог сорвать свою находку, присвоить и унести отсюда, но вряд ли я бы смог спасти аромат. Расстаться с ним было непосильно.
И тогда мне в голову пришло классически ясное решение: попытаться назвать этот запах, как можно точней определить его с помощью слов – и только так сохранить для себя. Он был смешанный, многослойный. «Во-первых, явно лимонный», – сказал я себе, начиная с очевидного. Но это было проще всего. Более глубокие слои не желали подчиняться словам. Проклиная свою косноязычность, я наконец родил корявую формулу: что-то вроде «запаха близкой кончины». В ней отсутствовала полная точность, но на большее меня не хватило.
Теперь мне надо было хоть на ком-то проверить полученный результат… С трудом оторвавшись от чёртовой грядки, я обогнул кусты и вышел на садовую аллею. Я увидел её почти сразу – женщину средних лет в тёмно-синем платье на пустой скамейке. Неяркое лицо, голые тонкие руки без колец, пепельный узел волос. Глядя прямо перед собой, она курила крепкую сигарету без фильтра и не проявляла ни малейшего интереса к музейным красотам.
На мою просьбу, вполне дурацкую («Не согласитесь ли вы пойти посмотреть – вон там – одну розу? Мне нужно понять запах…»), она ответила лёгким пожатием плеч. Потом загасила сигарету, встала и пошла вслед за мной. Трезвое равнодушие моей спутницы, её простота и непринужденность внушали доверие.
Она стояла, склонившись над розой, всего один момент, затем выпрямилась и подняла на меня глаза, всё так же спокойно и серьёзно. Я не скрывал нетерпенья.
– Вы уловили? Чем она, по-вашему, пахнет?
– Эта роза пахнет лимоном, Испанией и смертью.
Повернулась и пошла назад к своей скамье. Дескать, мало ли что чем пахнет?
Она сама окликнула меня, когда я уже уходил.
– Вы хотите кого-то убить? – спросила эта женщина.
– Нет. Скорее, меня.
– Вам-то нечего бояться. Вам ещё…
И она назвала дату, спрятанную в следующем веке и обдавшую меня острым холодом, словно лёд, брошенный за воротник. Дату, которую лучше не знать.
… Меня укачивало на душных автобусных перегонах, и я просыпался, чуть не расшибая висок об оконное стекло, за которым в жирной южной темени проносились невозвратные огни. Под утро сон ушёл, и я снова подумал о правнуке эфиопа, о том, как он покидал навсегда Крым, влюблённый в одну из самых красивых и знатных женщин России. Мать семейства, жена блестящего вельможи, одарившая взаимностью ссыльного бесправного юнца. Невозможная страсть, которая внезапно осознала себя возможной.
В караван-сарае симферопольского аэропорта копилось и готовилось к отправке на все четыре стороны необозримое количество полузадушенных фруктов и драгоценного нестойкого загара. Я вдруг поймал себя на том, что напряжённо высматриваю среди пассажиров того рыжего типа с пятнистым лицом, и сам удивился – мы словно поменялись ролями. Теперь я его ищу? На кой ляд он мне сдался? Мы больше не увидимся, и дай бог нам скорее забыть друг о друге.
За двадцать минут до начала регистрации билетов я вошёл в близлежащее кафе, где не то что нормально поесть, но и дышать было трудно, зато имелся туалет, где можно было закрыться в кабинке на полминуты – достаточно, чтобы вынуть из сумки, распеленать и утопить пистолет в потоке ржавой воды.
… Первые полчаса полёта ереванец Левон из соседнего кресла показывал мне, как устроен его замечательный черешневый кларнет, и даже позволил извлёчь из кларнета две вопросительные фразы. Затем Левон припомнил некую жуткую Тамару, презревшую лучший в мире армянский коньяк. Он достал из кармана фляжку и глянул на меня с горестным подозрением – вдруг мне взбредёт в голову Тамару поддержать? Мне не взбрело. Мы оспорили Тамару не менее трёх раз подряд, после чего Левон стал подстрекать к нелегальному курению в хвостовом отсеке. Если бы не он, то подстрекать пришлось бы мне. Сделав невозмутимые лица, мы отправились на место преступленья.
Большинство пассажиров спали. Читатель «Спид-Инфо» в предпоследнем ряду второго салона резко опустил газету, и я увидел рыжую пятнистую морду своего преследователя. Когда наши взгляды столкнулись, его глаза были белыми от страха.
Чиндяев, сколько его помню, мне всегда виделся недотёпой, такой стынущей манной кашей… Он не умел и, кажется, боялся выбирать. Потому что любой, самый мелкий выбор – это всё же предпочтение чего-то одного и одновременный отказ от остального. А у Чиндяева даже вопрос «Тебе чай или кофе?» вызывал минутное замешательство. Он мямлил: «Чай, – и, ещё помолчав: – То есть кофе».
Девушки и женщины шли рассеянными косяками даже не мимо юного Чиндяева, а сквозь него – настолько не замечали. И почему он вдруг, при всей нерешительности, выбрал профессию врача-гинеколога, какую шутку тут сыграло «мужское-женское» – судить не берусь. Пусть фрейдисты и психоаналитики сами жуют свои ароматные булки.
Когда я гостил у Чиндяева в маленьком городе Оренбургской области, в его холостяцкой хрущёвке, он уже был разведён – нестарая старая дева из регистратуры в чиндяевской больничке-поликлинике решила сходить замуж, чтобы родить законно. (С потомством не получалось, оба заняли глухую оборону, а через полгода в загсе Чиндяев так сформулировал причину развода: «Она уж больно часто спрашивает – не успеваю отвечать…»)
Я избывал два пустых дня – остаток ненужной командировки, полёживая на чиндяевском диване с романом Генри Джеймса, а вечером хозяин угощал меня какой-то самопальной настойкой и, в час по чайной ложке, докладывал о своей службе: «Вот… Приём веду… Тёток принимаю… А то, бывает, по три аборта в день… Хочешь мою работу посмотреть?» Я не успел ответить «нет», потому что он вдруг засмеялся: «А-а-а… Боишься?» И моё запоздалое «нет» теперь означало только, что не боюсь. Чего там бояться-то?… А наутро получилось так, что мы с Чиндяевым в одинаковых белых хламидах и колпаках, подначивая друг друга обращениями «коллега!», вместо лёгкой медицинской экскурсии въехали с ходу в неопрятную трагедию семнадцатилетней дурочки с восьмимесячным животом, пытавшейся вернуть себе стройность посредством домашней аптечки. Плод, почти зрелый, она угробила, но выкинуть не смогла, и теперь её собственная участь решалась в несколько десятков минут моим вчерашним собутыльником и медсестричкой деревенского вида, взиравшей на Чиндяева из-под марлевой маски как рабыня на боготворимого фараона. Скажу справедливости ради, Чиндяев себя вёл безупречно. Он действовал быстро и наверняка, извлекая по частям, можно сказать, из живой могилы этого никому не нужного младенца, эту новорожденную гибель. Пока я бесполезно, будто в ступоре, стерёг вскинутую до небес голую ногу пациентки с облупленным алым лаком на ногтях, Чиндяев замещал Господа, и ему это удалось.
На обратном пути из больницы к нам пристала торговка с блошиного рынка, пожелавшая всучить именно Чиндяеву странный свитер колбасного цвета по несъедобной цене. Уже и после насильственной примерки (свитер был длинный и безнадёжно тесный), и после моих тонких намёков («Спасибо, отличное платье! Вот только похудеем и накопим денег…»), мой спутник продолжал топтаться на месте, не решаясь твёрдо отказаться. Ясно было: Чиндяев неисправим.
… И вот к такому человеку пришла на приём прелестная женщина, уже не очень молодая, со стыдной, уму непостижимой тайной, которую некому доверить.
Пока она за ширмой снимала одежду, затем взбиралась на «пыточное» кресло, Чиндяев сидел, уставясь в бумаги. Потом мыл руки, натягивал перчатки. Это был такой служебный принцип: ноль эмоций, ничего личного, взглядами не терзать. И всё же в его отношении к пациенткам нечто физическое присутствовало. Чиндяев мне как-то признался: он первым делом замечает запахи, не в силах не замечать. Можно целый справочник составить – чем они пахнут. Дынями, простоквашей, сыром, свежей речной рыбой, водорослями, рассолом, марганцовкой, одеколоном, прошлогодними листьями, тальком, сеном, чаем, халвой, потной синтетикой, мылом, фруктами, бросовой кровью… Эта женщина пахла изумительной чистотой. Он вдруг почувствовал себя слишком грубым по сравнению с её обнажённостью.
Впрочем, сложностей не наблюдалось. Два-три дежурных вопроса и короткий осмотр – достаточно, чтобы сообщить: «Нормальная беременность, восемь недель». Он сбросил перчатки и вернулся к своему столу. «Я и сама вижу…» – тихо сказала пациентка М. Н., полных лет 42, регулы с 11 лет, не замужем, один ребёнок, патологии не наблюдаются, абортов не было. Она уже одевалась.
Садясь на край стула, М. Н. повторила:
– Я и сама всё знаю. Но этого не может быть!
Врач, скучая, подумал об очереди в коридоре.
– Направление на аборт выписываем? – спросил он сухо.
– Поймите!… Я не могла забеременеть. У меня никого нет.
Он слушал с вежливым раздражением.
Без малого четыре года – вдова. Сын уже взрослый, студент. После того как не стало мужа, ни с кем не встречалась. «Ни с кем, – на одной жалкой ноте нудила М. Н, – ни с кем… Просто никто не нравился!»
С тем же успехом она могла излагать биографию девы Марии. Или прогноз погоды на позавчера.
– Слушайте, – не выдержал Чиндяев. – При чём здесь?… Вы же взрослый человек… Зачем так уж оправдываться? Никто не спрашивает о вашей личной жизни. Меня, например, это вообще не касается!
Она закрыла руками лицо – и молча заплакала.
И вдруг он поверил ей. Он поверил. Возможно, потому что сам был одинок, и ценил свою неухоженную свободу, и слишком хорошо знал эти бесконечные ночи на растерзанном диване, ночи молодого мужчины без женщины. И пусть кто-нибудь – при такой-то жизни – попробует сочинить ему отцовство!…
«Подождите!» – бросил он ей вслед, в уходящую спину. Она будто споткнулась, обернувшись. И вот этот размытый невидящий взгляд, как у поруганной школьницы, замершей на пороге учительской в просительной позе, кажется, и определил участь Чиндяева, и самой М. Н., и ещё как минимум двух живых существ. Так, всякий раз окликая уходящего навсегда человека, или вставляя ключ в замочную скважину, или просто задевая ладонью молчаливый предмет, мы будто подключаем к высоковольтной сети столь долгую цепь обстоятельств, таинственных и простых, приводим в действие настолько протяжённый механизм, что даже со скоростью мысли нам не догнать, не осилить последствий.
Он попросил М. Н. прийти еще раз, в удобное время. Пообещал: «Мы что-нибудь решим!», абсолютно не представляя, что тут, собственно, можно решить… Напоследок (скорей, для очистки совести) снова задал вопрос про аборт. «Как же я смогу, – недоумённо проговорила М. Н., – если я даже не знаю – КТО это?…»
В конце дня Чиндяев позвонил давнему знакомцу Шерману и сказал максимально небрежно: «Тут сегодня ко мне одна тётка приходила, с проблемой… Но, по-моему, это твоя клиентура». Шерман служил в уголовном розыске. Соблазнённый со школьных лет изысканными проникающими талантами книжных сыщиков, он теперь вынужден был проникать в трясину бытовых разборок и прочей кухонной поножовщины. «Только знаешь… – Чиндяев спохватился, подумав, что как бы «сдаёт» М. Н. в милицию. – Постарайся поделикатнее… Сам понимаешь, город маленький». – «Присылай. Чего уж там! – меланхолично ответил Шерман. – В худшем случае, с тебя коньяк». – «А в лучшем случае – с тебя».
Когда М. Н. снова явилась, он не рискнул просто отправить её по адресу и сам отвёл в контору к Шерману – всего-то за два квартала. М. Н. тихо благоухала чистотой, глядела с надеждой. «Всё будет хорошо», – заверил её доктор Чиндяев и ушёл.
И вот начался его телефонный роман-детектив с Шерманом – по поводу М. Н.
– Ну ты мне подложил ребус, – бурчал Шерман. – Уж так у неё вокруг всё чисто, уж так чисто… Даже интересно, где она темнит? А главное – зачем?
– Ты что, ей не веришь?
– А ты?… Ты вообще кто у нас? Гинеколог или Папа Римский?… Ладно. Буду ещё проверять.
Они созванивались раза два в неделю. Октябрь уже подмораживал. В своём тесноватом синем пальто, пополневшая, М. Н. приходила к следователю Шерману, глядела на него прозрачными глазами – такая доверчивая коровушка, – а он всё делал компетентный строгий вид, хотя не знал, о чём с ней говорить. Над ним уже подтрунивали коллеги: «Как там твоя беременка?»
Чиндяев ловил себя на лишних мыслях. С ним что-то делалось – из ряда вон. Так, он отважился пофантазировать на семейную тему и был настолько дерзок в своих фантазиях, что домечтался до совместных поездок на зимнюю рыбалку, в тулупах и валенках, и совместного же сидения вечером на диване. Впечатлила побелевшая на морозе щека, которую он якобы растирал до яркого румянца, а ещё тёплая нежная ступня в домашнем шлёпанце (жена безмятежно читала, сидя рядом с ним, и это точно была М. Н.).
В их тайных консилиумах с Шерманом уже звучали абсурдные ноты: «Я где-то слышал про бани, – подкидывал тему Чиндяев. – Вроде бы можно там подцепить, на скамейке, от другой женщины…» – «Не принимается, – гундел осведомлённый Шерман. – Она предпочитает собственную ванну».
И всё-таки зануда Шерман дошёл до гениальной мысли, тоже, впрочем, почти абсурдной.
«Где вы питаетесь?» – спросил он как-то у М. Н. «Сама готовлю, себе и сыну». И тогда он потребовал, чтобы она регулярно приносила ему всё – абсолютно всё, что ест и пьёт в течение дня, по чуть-чуть: «Много не надо, я не прожорливый!» – успокоил Шерман. М. Н. взглянула на него со снисходительным сочувствием, но приносить еду и питьё согласилась.
В тот же день, потратившись на блок дамских сигарет, Шерман обольстил эксперта-криминалиста Зайнутдинову, склонив её к внеплановым анализам пищевых образцов.
«Изумительно готовите!» – причмокивал Шерман, принимая от М. Н. очередные банки-склянки. М. Н. смущалась, будто и впрямь верила, что он ценит её стряпню. А в конце недели Зайнутдинова обнаружила в курином супе сильнодействующее импортное снотворное.
«Бессонница не мучает? Или пьёте что-нибудь?» – мурлыкал воспалённый Шерман, склоняясь над М. Н. «Вообще никогда», – был твёрдый ответ.
И вот тут начинается стремительный обвал событий, о которых Чиндяев узнает задним числом. Обыск в квартире у пострадавшей. Ампулы с уже знакомым снотворным – у сына М. Н., в ящике стола. Задержание подозреваемого; он сознаётся легко, без нажима, добавляя пионерским голосом: «Я только три раза!»
Дальше хуже: М. Н. мечется, вся чёрная, безголосая, то подписывает заготовленное Шерманом заявление, то неудачно пытается забрать его назад, снова мечется, плачет, наконец срывается в жесточайший гипертонический криз, едва доползает до телефона – кровотечение и выкидыш прямо в машине «скорой помощи».
Остаётся привести ноябрьский разговор в кафе, где всевидящий Шерман хмуро вещает о будущем, и его прогнозы звучат рифмованным эхом чиндяевских предчувствий: «Его точно посадят?» – «Точно посадят». – «Статья плохая?» – «Плохая статья». – «Когда он сможет выйти?» – «Боюсь, живым-здоровым ему не выйти. Там у них свои моральные кодексы». – «Она этого не переживёт». – «Надеюсь, переживёт».
Чиндяев позвонил мне перед Новым годом – пожелать «успехов в труде и личной жизни».
Я спросил о его собственных успехах, и он внезапно сообщил, что женится. «Её зовут М. Н. Она практически самая лучшая». – «А что она говорит?» – «Насчёт чего?» – «Насчёт женитьбы». – «Я пока не спрашивал. Всё никак не соберусь».
В школе все нормально влюблялись в одноклассниц или, в крайнем случае, в учительниц. То есть по месту учёбы. А этого мальчика угораздило влюбиться в кино. Он увидел её на экране, в дрянном фильме про «школьные годы чудесные» – и захотел, чтобы киносеанс вообще не кончался. Она не отличалась ничем особенным: тихая русая девочка в очках, с негустой чёлкой. И симпатизировал ей один лишь плюгавый троечник, которому она отвечала товарищеской заботой о его слабой успеваемости. Это по фильму. А по жизни получалось, что такое вот невзрачное сокровище, милая серая мышка нечаянно вскружила голову мальчику с периферии. Кстати, вовсе не троечнику, а возможно, даже потенциальному принцу.
В городе, где он жил, имелись два кинотеатра плюс четыре Дома культуры. И по высшей воле кинопроката картина планомерно переходила из одного полупустого зала в другой, а следом за ней плёлся влюблённый мальчик, лелея в кармане деньги на билет, сэкономленные за счёт школьных завтраков. В общей сложности он успел посмотреть фильм двенадцать раз – но даже не запомнил сюжета. Зато он увидел чернильную родинку возле губ и мягкую застенчивость жеста, когда она поправляла белую вязаную шапочку, закрывая уши на морозе.
Иногда она выглядела бледнее обычного (наверно, не выспалась). Иногда приветливей, чем нужно, обращалась к своему троечнику (прилип как банный лист)… И каждый новый просмотр окрашивался беспокойством: «Как же она там – до сих пор без меня?»
Она убегала по свежей слепящей лыжне вместе с киношными одноклассниками, ещё не зная своей судьбы. А снизу выползали титры с путеводной подсказкой: «В роли Насти – Лена Литаева».
Декабрьским вечером потенциальный принц дождался густых фиолетовых сумерек и покалечил фотоафишу у кинотеатра «Мир», вырезав из неё дорогой образ, который доверил совершенно секретной тетради в клетку.
Наконец картина отмерцала, ушла с экранов – а мальчик остался.
Новый год затевался еле-еле, как отсыревший бенгальский огонь, и было не жалко отдать хоть десять Новых годов за возможность просто сесть в поезд, по-взрослому независимо, доехать до столицы (где же она ещё может жить?) и поскорей отыскать эту девочку, дать ей знать о своём существовании.
Нет, он был не настолько наивен, чтобы везти свою любовь как долгожданный гостинец, как ценную бандероль. Но сама возможность, то есть невозможность такой поездки вдруг стала заглавным, потрясающим событием, которое, между прочим, не обязано было случаться. Как совсем не обязателен мираж взрослой любви посреди тошнотворной пустыни, именуемой «школьные годы чудесные». Их предстояло ещё превозмогать невыносимо долго. И, забегая вперёд, сразу скажем – никуда он поехать не смог, этот влюблённый семиклассник. А чувств его хватило, безо всякой подпитки, на целых полгода. Ведь, наверно, чувствам, если они живые, надо хоть чем-то питаться, кроме смятой картинки в секретной тетради.
На этом, собственно, можно было бы считать историю законченной, если бы не звонок по телефону, спустя двенадцать лет, из ледяного номера московской гостиницы, где неузнаваемо взрослый, невменяемо трезвый персонаж избывает время служебной командировки, затянувшейся до почти полного замерзания. Почему он вдруг вспомнил?… Я представляю беспризорное паденье пороховой пылинки в пересушенный валежник, снайперски точный солнечный укол, крошечную вспышку и – через час-другой – пожарную панику егерей среди огненных лесных соборов…
Так или иначе – он вспомнил! И поразился неравенству между собой и собой. Стоило так тосковать, погибая от желания попасть в этот недостижимый город, чтобы, начерно прожив двенадцать минут экранного времени, очнуться в центре Москвы на жестяной простыне с клеймом и содрогнуться от собственной трезвости.
Он снял казённую трубку и набрал 09.
– Тридцать седьмая слушает… – Да уж, такие числа не делятся ни на что. Только сами на себя.
– Будьте добры, квартирный телефон Литаевых.
– Вторая буква «Евгений»?
– Нет. Вторая буква «Игорь».
– Адрес?
Спросила бы чего полегче. Но без адреса она не скажет – не положено. И тут с внезапным азартом он исполнил жалостную песню «Мы сами не местные», то есть прямо с Урала, замерзаем у «трёх вокзалов», близких никого нету, кроме Литаевых. Нашего деверя семья. То есть шурина. Девушка, дайте всех – кто есть!
Видимо, спето было неплохо. Потому что суровая тридцать седьмая, вздохнув, продиктовала ему сразу четырнадцать номеров.
Теперь у простуженного командировочного появилось занятие, от которого он, кстати, не ждал абсолютно никакого результата.
Первый номер по списку – короткие гудки. Перезвоним позже. По второму – трубку сняли немедленно, словно ждали звонка. «Да», – сказал тихий прозрачный голос. Она только произнесла «да», и уже не было никаких сомнений. Но всё же: «Вы – Лена?» Мог бы и не спрашивать.
– Вы та Лена, которая в «Зимних каникулах» снималась?
– Да. Это я. А что вы хотели?
А действительно, чего он хотел? И что, вообще, ей сказать? Об этом он не успел подумать ни тогда, в седьмом классе, ни тем более сейчас. И по какой-то дурацкой инерции исполнил ещё один куплет про «не местных» – они вроде бы только ради этой встречи и прибыли сюда со своей Камчатки.
– Я сейчас иду на работу. Может быть, вечером…
Она уже, оказывается, ходит на работу. Вечером – замечательно. Где ей будет удобно.
– Знаете кинотеатр «Мир» на Цветном бульваре?
Ещё бы он не знал кинотеатр «Мир»! Других названий, кажется, в природе не существует.
– Вы меня видели где-нибудь, кроме фильма?… Значит, вы меня не узнаете. Я буду в пёстрой шубке.
… К вечеру потеплело и пошёл снег. Она увидела его раньше, чем он её, – совершенно незнакомая, симпатичная молодая женщина в меховом капоре. Незамужняя воспитательница детсада, и думать забывшая о всяких там съёмках, куда она попала девочкой случайно, практически с улицы.
Уже на третьей минуте знакомство вошло в русло непринуждённой болтовни о чём угодно. В озабоченной заснеженной толпе возникла праздно гуляющая парочка. Кавалер не нашёл ничего развлекательней, чем описать вкратце историю своего школьного сумасшествия на киношной почве. Дескать, бывают же курьёзы. Дама выслушала участливо и осторожно поинтересовалась: жива ли ещё та бесценная реликвия, огрызок покалеченной афиши? Он признался, что жива, умолчав о том, что фотография давно уплыла в коллекцию младшей сестрёнки, собирающей «артистов».
Потом они угодили ненароком на индийский фильм, где было чем заняться – например, читать угрожающим шёпотом садистские стишки, кто больше вспомнит: «Петя хотел поглядеть на систему – теперь его можно наклеить на стену!» И прыскать, сдерживая хохот, и стукаться горячими лбами. От неё пахло мокрым мехом и польскими духами «Быть может». Они так неприлично ржали, что растроганные болельщики Зиты и Гиты чуть не выгнали их из зала. Да они и без того сами вскоре ушли, потому что придумали сварить глинтвейн в гостиничных условиях посредством кипятильника.
И в его одноместный номер они легко проникли, не замеченные сторожевой гостиничной тёткой (отлучилась как нельзя вовремя), и то, что они обозвали глинтвейном, обжигаясь пили из блюдечка, дуя, как на чай, сидя на постели со скрещёнными босыми ногами, по-персидски, и сознаваясь друг другу в нежных глупостях на чистом персидском языке. И можно было беззаветно сражаться за казённую подушку – одну на двоих, и просить воспитательницу о срочных воспитательных мерах, и без спроса целовать чернильную родинку возле рта.
А следующей ночью где-то между Ярославлем и Галичем, разбуженный храпом соседа по купе, он почему-то вспомнил её фразу: «Мне нужен муж старый, лет сорока пяти, и молодой любовник…» И вдруг понял, что никогда не простит себе эту встречу, отнявшую последние права у маленького школьника, сочинителя великой счастливой Возможности, до которого теперь уже точно никому нет дела.
Ещё он подумал, что признак взрослости – всеядность. Матёрому пьянице неважно, чем гнать своё похмелье: драгоценным старинным вином, огуречным лосьоном или теми же польскими духами. Взрослый спасается чем попало от тоски и невозможности жизни.
Он вернулся из Москвы к вечеру тридцать первого декабря и сразу очутился в нарядном предновогоднем доме, где пахло мандаринами, пирогами и хвоей. Где кухня потела над неизбывным «оливье», на вешалке не хватало мест и разномастные шубы лежали вповалку. Где красили губы, шептались в прихожей, готовились к неизбежному чуду, придирчиво оглядывая себя, как перед выходом из-за кулис. Среди красивших губы была его будущая жена – самая неяркая, но самая милая. Этот розовощёкий праздник захлёбывался в наивных клятвах и счастливо завирался. Гости кричали – каждый своё. Потом затихали, теснясь по двое в медленном танце.
И никого уже больше не ждали.
Если бы я был Спесивцевым, я бы женился на этой злющей зеленоглазой Лиде, с отличием закончил философский факультет, а затем с радостью и любопытством подался в крановщики. Что означенный Спесивцев и совершил, буквально не моргнув глазом. Но диалектика живой природы, изведанная при пособничестве Энгельса, давала странные сбои, ввиду которых лучше прикусить язык, чем рассуждать на тему «если бы я был Спесивцевым».
Сами посудите. Начало сентября, душистая теплынь. Погода жмурится в блаженстве. Улицы полны томными женщинами, забывшими одеться. Спесивцев со свежим философским дипломом и в новых джинсах идёт поступать на первую в своей жизни работу.
Ему обещали место в техникуме, кажется торговом, – преподавать провинциальным девочкам диалектический материализм. Им, видно, без этого нельзя. Вот они совершают перелёт через прохладный вестибюль, приникают к зеркалу жёсткими ресницами и строят глазки будущему своему наставнику. А он – молодой, но строгий – скоро доложит им всю заветную правду об эмпириокритицизме. Только вот сейчас дождётся завуча М. Т. Подзирук…
М. Т. является лишь после обеда. У неё красивая фигура и усы, как у поручика Лермонтова, окрашенные белоснежным кефиром. Спесивцев заметно волнуется.
– А ваше место уже заняли! – с ходу обнадёживает Подзирук.
– То есть… Кто занял?
– Ангелина Степановна, наша географичка. Ей же через два года на пенсию. Сами понимаете.
Он молчит, не в силах оторвать глаз от кефирных усов. М. Т. Подзирук понимает его взгляд как-то по-своему и нежно рдеет:
– Я вам даже лучше место могу предложить. Освобождённый комсомольский секретарь.
– Освобождённый? Никогда в жизни. В том смысле, что – спасибо.
– А почему?
– Пока не чувствую себя достойным.
В результате провинциальные девочки так и не узнают всей жгучей правды об эмпириокритицизме.
Через полчаса отчаянной безработицы Спесивцев натыкается на фанерный плакат, прислонённый к ларьку «Мороженое». Вкупе со стаканчиком талого пломбира объявление кажется ему симпатичным: «Ждём вас в тресте «Сталеконструкция» учиться! Машинисты кранов – 1) башенные 2) козловые. Зарплата во время учёбы!»
Насчёт козловых машинистов они, конечно, загнули, думает Спесивцев. Но в башенных явно слышатся высота и пафос. В конце концов – мужская специальность. И всё такое.
«Сталеконструкция» в лице мастера Коняшкина встречает Спесивцева пылко, словно ждала его много долгих лет – и вот они сошлись…
– Но никаких козловых! – сразу предупреждает новичок. – Только башенный.
– Ну так-ть! – умиляется Коняшкин.
– Когда начнём учиться?
Выясняется, что в команде крановщиков недобор – всего один человек, и тот Спесивцев.
– Ещё кто-нть нарисуется – и сразу начнём.
– Значит, я пока пойду…
– Стоять! – восклицает мастер. – Ты пока будешь слесарь 6-го разряда! И зарплата.
– Как насчёт должностных обязанностей? – спрашивает слесарь.
– В наличии. Ты, главно, держись Ивана и не бзди. Я тебе его завтра покажу.
– Вы страшно любезны.
… Идя домой, он воображал, что сделает жена Лида, узнав о резкой смене профориентации. Жена была немного старше Спесивцева и работала тренером по художественной гимнастике. Она так долго пыталась примириться с его философской придурью, что уже почти гордилась ею. И тут – н'а тебе.
Первое, что сделала Лида, это была окрошка.
– Если б ты знала, – начал Спесивцев, размешивая ложкой сметану, – как всё же тоскуют руки по штурвалу… Практически лишь одна у лётчика мечта. Знаешь какая? Лида, ты не поверишь, – высота.
Квас в бокале казался вкуснее, чем в тарелке.
– Только ты на это способен, – сказала Лида с ненавистью. – Окрошку запивать квасом.
… Его трикотажный пуловер среди рабочих спецовок наводил на мысль о хитроумном внедрении агента в ряды пролетариата. Внедрённый Спесивцев пока имел в виду одну служебную обязанность – держаться Ивана.
Сутуловатый тощий Иван с торчащим кадыком и красными руками был тих и задумчив, как Будда. Он низошёл с крыльца «Сталеконструкции» и сел на скамью. Спесивцев присел рядом. С четверть часа Иван молчал так напряжённо, словно принимал стратегическое решение.
– Ну что, покурим? – вдруг спросил Иван.
– Покурим.
После безмерно долгой папиросы Иван ушёл в себя ещё минут на двадцать. Видимо, решение предстояло нелёгкое.
Спесивцев закрыл глаза и посмотрел на солнце сквозь веки. Солнце вело себя по-пляжному и по-субботнему.
– Ну что, съездим?… – вдруг спросил Иван.
– Спроста.
К ближайшей трамвайной остановке шли мерным, прогулочным шагом. Трамвай уходил из-под носа. Но Иван и не подумал ускориться. «Это правильно, – подумал Спесивцев. – Философ не должен расплёскивать себя».
Наконец они прибыли на какой-то адский громыхающий заводик. Во дворе среди лебеды и щебня виднелся ржавый агрегат, вроде разбитой римской катапульты. Иван подошёл осторожно и принюхался. Он тихо произнёс краткую фразу, вместившую сразу три половые аномалии, и выдрал из агрегата шаткую внутренность.
– Подержи, пожалуйста!
Слесарь 6-го разряда приступил к исполнению. Держать внутренность пришлось минуты две. Затем Иван отряхнул руки:
– Ну что, пообедаем? Да брось ты её на хрен…
Обед в заводской столовой прельстил Спесивцева большим количеством подливы к малосъедобному шницелю и добавочным компотом.
– В домино играешь? – поинтересовался Иван.
– Нет.
– Ну, гляди сам… – удивился Иван и ушёл играть.
И Спесивцев остался глядеть сам, сожалея лишь о том, что не захватил ничего почитать. Так прошёл первый день его пролетарской карьеры.
Утром следующего дня отрешённый, хмурый Иван, сидя на скамье, потратил ровно двадцать одну минуту, чтобы собрать в кулак весь свой могучий разум.
– Ну что, покурим? – неожиданно спросил он.
Проницательный Спесивцев сильно заподозрил, что на исходе папиросы последует приглашение съездить… «Что у нас вообще со временем творится? – думал он. – Либо его нет начисто, либо страшно много и оно уже стало пространством. А пространство только и делает, что ходит кругами – от себя к себе. Белки в своих колёсах витки не считают, незачем. Это у нас: позавчера, вчера, сегодня… Есть разница? Вчера вот у меня книжки с собой не было…»
– Ну что, съездим?… – вдруг спросил Иван.
– Это мысль.
И они поехали. Заводик всё так же громыхал. Лебеда пылилась.
«Если он сейчас не приблизится к этой ржавой железяке – кое-что в мировых базовых постулатах придётся срочно менять…» Но Иван при виде вчерашней катапульты лишь помянул негромко половые аномалии и свернул в сторону цеха.
Разговаривать в цехе было нельзя – только орать сквозь грохот. «… пусть себе засунет!!. «– докричал кому-то Иван, и они быстро вышли.
– Ну что, пообедаем?
После компотов Иван углубился в домино, а его соратник – в «Опыты» Монтеня.
Лида вечером говорила по телефону: «А у меня, знаешь, муж теперь простой слесарь». Он возразил: «Не простой, а 6-го разряда. Для нас, пролетариев, главное – точность».
Назавтра его уволили. Что-то смутило комсомольского секретаря «Сталеконструкции», чем-то ему грозило устройство молодого специалиста не по специальности… «Ты чего себе думаешь? Страна из кожи лезет, вас учит! Философы играют огромное значение. А ты??. Коняшкину за тебя уже попало… Теперь мне втык??»
– Не бзди! – сказал Спесивцев и ушёл.
… Дни, когда Лида совершала генеральную уборку, были страшнее гражданской войны. Во-первых, она не доверяла это святое дело никому, кроме себя. Любой намёк на помощь был равносилен оскорблению. Во-вторых, она раздевалась перед уборкой почти догола, чем затрудняла мужу всякое бесстрастное присутствие. А в-третьих, свирепела, как Сцилла и Харибда вместе взятые.
Итак, на сцене: стиральная машина воет, пылесос рычит, уют взорван якобы ради уюта. Лида в одних трусиках неистово драит и полирует поверхности. Спесивцев, только что уволенный из пролетариев, мостится у окна и поглядывает на жену. «В чем причина? – думает он. – Может ли тело быть умнее человека, которому оно принадлежит?» Лида со зверским лицом склоняется возле журнального столика. Выражение живота и грудей у неё гораздо лучше, чем выражение лица… И здесь возникает коварный план: невзначай приблизиться к столику, тоже наклониться, а потом схватить губами одну из двух тёмных черешен. «… Ты что?! – выпрямляясь, кричит Лида громче пылесоса. – Не видишь? Совсем уже?! Я тут вся в грязи, а ему лишь бы это!… Иди отсюда!!!» – «Хорошо, – говорит Спесивцев, заглушаемый воем бытовой техники. – Я уйду. Мне уже давно пора. Пойду умирать под забором. Но! На поминки ко мне не приходить! На могилу – тоже! Будешь пить кисель одна». И он уходит навсегда.
Если бы я был Спесивцевым, я бы, наверно, тоже ушёл. Или остался. Но тогда уж осуществил бы его план, невзирая на. И ряд других планов.
Достойного забора поблизости не нашлось. Нашлась пельменная, она же рюмочная. За столиком в уксусных разводах сидел Иван с подозрительно пустым стаканом. «Встреча прямо как в лучших русских романах, – подумал Спесивцев. – Автору, очевидно, так надо».
– Чья победа сегодня?
– Рыбу сделали… Примешь?
Стакан уплывает под стол и затем всплывает, уже полный. Тёплая водка ошпаривает пищевод. По законам жанра настаёт время надрывного разговора по душам. Но Иван молчит, всё круче пьянея. У него испаряются глаза, потом растворяется лицо.
– Хорошо бы куда-нибудь смыться, пока нас автор не оприходовал, – говорит плывущий вдаль Спесивцев.
– Один хрен – авторское право! – неожиданно уместно замечает Иван.
– Мы тут насочиняли себе… время и свободу… – Спесивцева мутит.
– Здесь свободно? – вежливо спрашивает уже одетая Лида с тарелкой пельменей в руке. Глаза у неё зеленее мировой тоски. Не дожидаясь ответа, она садится и придвигает тарелку Спесивцеву.
В этот момент Иван скоропостижно оживает. У него рождается лицо. Он глядит на Лиду как младенец, изумлённый самим фактом жизни:
– Девушка, вы это!… Вам бы вообще!… По телевизору! Или в Америке…
– Так, всё. Уход, приход, фиксация… – Спесивцев чуть не опрокидывает столик и движется на воздух.
Лида идёт за ним. Иван, словно приклеенный, – за Лидой. Все трое, как беспризорники, неловко топчутся на крыльце пельменной.
– Идём домой! – вдруг просит Лида голосом, опережающим слёзы.
Иван открывает рот и уже больше не закрывает никогда.
– Не могу я, мне ещё надо сегодня… – Спесивцев силится припомнить нечто упущенное.
– Куда ещё? Умирать под забором? Тогда я пойду лягу там с тобой.
И вот они уходят своим кремнистым, асфальтовым путём, настолько верным, что если вдруг Спесивцева заносит влево на газоны, то Лиде всё равно с ним по пути, и он оглядывается раза два туда, где в сумерках сутулится Иван с открытым ртом, застигнутый навек неизъяснимой страстью.
Клавдия Григорьевна была вдовой знатного пожарника. Она любила говорить: «Я за ним жила как за каменной спиной!» Мне она тоже это сообщила. И поглядела странными глазами – не как на зятя, а как на мужчину. И этот мужчина ей точно не понравился. Да я, вообще-то, и сам в курсе. Не собирался обиженку строить. Потому что внешность у меня – как раз для контрразведки. Фиг запомнишь. То есть внешность отсутствует. Заработная плата, если конкретно, так себе. Короче, никакая не спина и не стена. Непонятно, почему Эльвира за меня замуж согласилась. Может, потому что возраст наступил критический, она считала. Двадцать девять лет. Спину мне, кстати, ещё в армии повредили. Так что, в случае новоселья, к примеру, холодильник некому тащить.
Элю, Эльвиру я, говоря по-простому, обожал. Пушок у неё на затылке. И то, что она при ходьбе ноги ставила на манер киноактрисы, фамилию забыл. Правда, у неё была одна противная привычка – руки обо всех вытирать. Если повозилась, допустим, на кухне или там поела курицу руками, потом обязательно подойдёт приобнять, огладить, типа нежность такая. Но видно же, что вытирается ладонями и тыльной стороной об свитер или рубашку!
Ну пусть, чёрт с ним, со свитером. Потому что дела начались похуже, чем вытирание рук. Они с матерью учредили против меня сборную команду. Центральная нападающая, конечно, Клавдия Григорьевна. Эльвира – вроде как правый полузащитник, на той стороне поля. А я вечно левый крайний. И всегда в обороне, всегда в чём-то виноватый. Хоть лампочки электрические подорожали, хоть Горбачев перестройку объявил, всё равно – злоба на меня. Дуются, и взгляды зверские. И приводят примеры: «Вон Лев Аронович – еврей, но хороший человек. Четырёхкомнатную с доплатой выменяли». Что я могу ответить? Короче, стал я у себя дома опущенный, как на зоне говорят. Может, кто не поверит: на кухню заходить неловко стало. Ночью дожёвывал куски. Иной раз Клавдия Григорьевна угощает пельменями, накладывает в тарелку, но между восьмым и девятым пельменем как бы задумчивость проявляет. До десяти штук я ни разу не дотянул в её глазах.
Вот почему я дома не рискнул про увольнение сказать. (У нас в конторе все переругались, я родного босса не поддержал, не поддакнул. Он мне сгоряча, но трезво: «Катись по собственному желанию! Иначе я тебя – по тридцать третьей». Незаконно, конечно. Можно было пойти рулиться. Но всё равно – как я с ним дальше работать буду?) В общем, ушёл. А дома не сказал.
И вот, значит, наступает мой первый понедельник без работы. Я с утра, такой деловой, побрился, пью чай, гляжу на часы: всё, дескать, мне пора… Чуть сам себя не обдурил! На восьмой остановке схожу с трамвая, обогнул памятник Попова, открывателя радио, сажусь на скамью голубей наблюдать и мыслить о жизни, как пенсионер. Настроение – не то чтобы тяжёлое. Легче повеситься. Именно тогда я и заподозрил, что про душу – это всё для эстрадных певиц сочинили, а в природе только тело обитает, которое на скамейке мается и хочет в туалет. А тут ещё открыватель радио сутулится, с каменной спиной.
… Стал я теперь сматываться каждое утро. Домой возвращаюсь вовремя, без задержек. Первые недели по-честному читал объявленья и в отделах кадров собеседовал. То я им симпатию не внушаю, то они на меня ужас нагоняют. Потом настаёт день аванса – я пошёл у матери денег занял. Хожу дальше.
Тут ноябрь кончается. Погода, если конкретно, чисто зимняя, без прояснений. Сидеть на скамейках больше не климатит. Перебрался в подъезды, к батареям парового отопления. Греют они, прямо скажу, фиговато. Еле-еле. Пусть на меня даже городские власти обидятся. Но я молчать не буду, не в моих правилах! Поэтому я говорю в глаз, а не в бровь: батареи на лестничных площадках греют крайне хреново! Ладно, стою.
Однажды во вторник на ул. Серафимы Дерябиной (не знаю, кто такая) стою на втором этаже, возле почтовых ящиков, в обнимку с паровым отоплением. Прессу чью-то почитал, «Огонёк» и «Труд», назад положил. Спускается мимо школьница, толстенькая, и на бегу бросает ключи в ящик № 29. Ну, пусть бы там замок был. А то вообще незапертый. Я даже возмутился. Молча повозмущался минут пятнадцать, потом отправился в гости. В двадцать девятую квартиру.
Какой же у людей бардак бывает на дому! В прихожке на полу капроновые колготки, какие-то мотки, лак от ногтей разлитый, чуть не навернулся. Богато живут люди, это явно. Но в квартире чёрт ногу сломит. Хоть переверни всё – не заметят. Я первым делом пошёл на кухню, отогрелся, попил кофе растворимое «Пеле». Чашку после себя вымыл, несмотря что посуды грязной до потолка. Деньги почти на виду лежали, в полированном серванте – сразу аж 920 рублей. Я, конечно, сомневался, не мог решиться. 200 брать или 300? Так и не решил. Взял 400. Потом запер дверь и ключи назад в ящик опустил.
Ту квартиру я ещё на два раза посетил. Но дело не в этом.
Если кто не знает, доисторический факт: железные двери население для себя ещё тогда не придумало. Зато была одна общая хитрость: ложить ключи под коврик. Или половик. На пять этажей в подъезде сразу три квартиры – входи не хочу. Трижды пять, итого пятнадцать на весь дом. Цифры проверены. Завещаю для учёных.
Скажу ради справедливости: ни одного раза я нигде моральный и физический ущерб не нарушал. Вещей не пачкал, не ломал. Если, например, лежит две пары золотых серёжек и различные кольца в вазочке – возьму одну серёжку или одно кольцо. Ясно же, что потеряли. Лежит в другой раз 82 руб. 35 коп. Беру 23 руб. – самые потрёпанные. И никому в голову не приходит про мои официальные визиты. Ключи куда ложили, туда и ложат.
Был у меня, правда, один прокол безобразный, в январе, на ул. Долорес Ибаррури. От уличной ходьбы простыл, горло болит, спать хочу, как сволочь. Зашёл куда попало, даже запереться забыл изнутри. Уютная такая квартира, маломерка. Ничего не взял, прилёг на диванчик, думаю: малость покемарю.
Очнулся – не знаю, через сколько. Ё-мое… В окнах уже темно. Слышу, в санузле вода льётся из душа и хозяйка заливается явно женским голосом: «Лава-а-нда, гордая лава-анда…» Ванную принимает. Я по-быстрому на выход, только обулся – она кричит: «Лапуня, ключ на место повесь!» Могла ведь разораться, милицию позвать. То ли приняла за другого, то ли у ней все спят, кому охота. Но «лапуня» в жизни мне ещё никто не говорил.
В общем, денег у меня стало – прятать некуда.
Дома сказал, что нашёл другую работу, более лучшую. Обе стали смотреть как-то гораздо внимательней.
Эльвире шубу купили с рук – чистокровная цигейка.
Клавдия Григорьевна не преминула вставить, что пожарник ей тоже покупал, в специальном распределителе.
Эля страшно ласковая, но руки ещё больше вытирает.
Я себе снял квартиру возле вокзала. Хочу – домой иду, хочу – туда на пару дней (срочная командировка). Или вообще в Сочи езжу.
В марте там в гостинице одна ко мне пристала, на букву «бэ», откровенно говоря. Платье типа комбинация, и помада блестит из перламутра. Посидели в баре. Угостил её. Потом ещё в номере у меня. Оказывается, лифчики вообще не носит. Только чулки в сеточку. Она интересуется: «А чё ты, Серёж, такой хмурый?» Я говорю: «Очень много работы. И семья на мне». – «А что за работа?» Говорю: «Видишь, родные рубежи на замке? Скажи за это спасибо мне и моим товарищам». Удивить хотел. А ей пофиг. Перед уходом отвечает: «Насчет родных рубежей, спасибо, конечно. Но все люди, Серёж, от рождения свободные. Хотя не знают об этом. А я знаю». Такие в природе умные попадаются на букву «бэ».
И вот, значит, перед концом лета случается этот подлый ковёр – дефицит всех времён. Эльвира мне намекала: срочно давай ищи в залу для пола, четыре на три! Ладно. Посещаю ветеранский магазин на Луначарского, там все толпятся, ведут запись на ковёр. И слышу, две женщины возле прилавка обмениваются вкусами. Одна в сарафане, но под мальчика стриженная, вздыхает: «Мне бы вот с этим узором, только чтобы голубой с коричневым. Обыскалась уже». Уже, типа, любые деньги отдала бы. И тут мне контрразведческая память сказала: «Стоп, Сергей. Проспект Космонавтов. Дом возле остановки. Третий этаж». Я им говорю голосом специалиста: «Есть у меня такой ковёр, дорого не возьму». Она сразу: «Ой, правда?» Всё, замётано. «Куда мне подойти?» – «Никуда, – говорю, – не подходите, сам сюда привезу, к магазину». Договорились на среду. А в пятницу, перед выходными, уже в девять тридцать утра я ковёр с проспекта Космонавтов снял со стены и к себе в штаб-квартиру доставил. Пыльный, зараза.
Раньше ведь я всё незаметное брал, никто и не искал. А ковёр – почти что государственный предмет. Слепой обнаружит. И совпадение вышло хуже, чем в кино. У стриженной в сарафане муж из милиции. Она ему хвастается насчёт меня – а у них там заява про ковёр ещё с пятницы лежит. Короче, в среду на Луначарского они меня с ковром уже поджидали. И взяли как миленького.
На допросе я сразу сказал: «Признаюсь в чистосердечном раскаянии». Помощь следствию – пожалуйста, всеми силами. Даже интересно. Мне даже стало жаль, что их всего лишь эпизод с ковром беспокоит, безо всяких других событий… На суде Эльвира с Клавдией Григорьевной молчали как вкопанные. А свиданием побрезговали. Одна только мама передачи носила на больных ногах.
Присудили, если конкретно, совсем немного общего режима. Но там со мной и стряслась ерунда психологическая. Казалось бы, откуда: кругом физические недостачи, лишь бы поесть, покурить, поспать. Кто меня за язык тянул? У нас в бараке Эдик был один. Я его сразу не различил – не то честный битый фраер, не то блатной инвалид. Всё кривое, сплошные костыли – прямо не человек, а катастрофа тела. Но тары-бары заводил душевные. Ему-то я сдуру излил автобиографию жизни. Такое недержание доверия… А он куму нашему в кабинет сведенья носил. Меня оперативно хватают за одно место: давай колись! Приступаю колоться, во всех подробностях. Снова подняли дело.
И тут – прикинь! – меня сажают в самолёт, сопровождают, как официальное лицо, дают кушать котлеты и лимонад! Прилетаем назад в родимый город. Я им бесплатно – все мои преступные эпизоды по порядку. Однако, извиняюсь, адресов не помню. Только наглядно могу показать.
И началась картина Репина «Не ждали»… Двое молодых культурных в штатском возят меня по квартирам в нерабочее вечернее время (чтобы хозяев застать на дому). Вернее сказать – я их вожу. И на Серафиму Дерябину, и на Гагарина, и на Фурманова, и на Ботаническую, и на 40 лет Октября. Наконец-то я всех в лицо повидал, к кому в гости ходил! В майках, в трико, в передниках, лысые, тощие, пухлые, крашеные, с похмелья, в бигудях… Очень различные граждане. Но все абсолютно как сговорились: «Ничего не помню!» Их уже почти что просят: «Ну вспомните, ну постарайтесь! Такое-то кольцо с красным камнем, тогда-то, в январе – ну? пропадало?» Ни фига! «Двести рублей, четыре полтинника, из ящика вот этого стола… Ну?» – «Не было такого». Хрен знает. Или милицию боятся, или меня им жалко. Или склероз населения.
На двенадцатом адресе мои ребята-телохранители смотрят на меня плохо. Даже очень плохо. Типа я всё придумал, чтобы летать на самолёте и питаться котлетами с лимонадом, пока другие на зоне корячатся. Тут меня как словно что-то стукает. «Спокойно! – говорю. – Едем на Долорес Ибаррури. Ошибки не будет». Сам думаю: «Могу же я лично для себя съездить? Ну и что, что я там ничего не спёр, только спал и песню «Лаванда» прослушивал. Терять уже ничего не осталось».
Приезжаем – я диванчик свой сразу узнал. Она худая, в халате (наверно, опять ванную принимала), на лицо – как мама в молодости. Но зовут Света Вишева. Говорю грубо: «Здесь я телевизор похитил и стиральную машину». Она говорит: «Телевизор у меня чёрно-белый, кому он нужен, а машины стиральной нету, я сроду на руках стираю». Но глядит на меня, будто пёс домашний потерялся, а вот нашёлся – и привели.
Эти двое психуют: «Всё ясно! Поехали». Она вдруг заволновалась: «Его посадят? Надолго? Вы что, не видите, он же толком украсть ничего не может!» По лестнице идём вниз, она из двери высунулась и кричит: «Лапуня! Не подписывай им ничего!» Просят её…
В общем, ребята мои культурные в тот вечер довезли меня до учреждения и завели в пустую комнату. Они меня так отхерачили ногами, что половину рёбер сломали, извините за выраженье. Если бы я был мой адвокат, я бы сказал: «Тяжкие телесные, с угрозой обезображивания внешности». Хотя опять же – какая там внешность?…
Поэтому я почти весь остаток срока пролежал в больничке. Спал себе и спал, пока тело выздоравливало. Сны видел вкусные, один цветней другого. В одном сне даже стиральную машину покупал.
Звонит мне Саша Супер в шесть утра, когда я ещё не совсем живой, и говорит: «Надо встретиться. Возле дендрария. Вопрос жизни и смерти». А меня даже такой вопрос в шесть утра интересует слабо…
Кстати, Супер – не прозвище, как могут подумать, а фамилия реального Саши, которого я знаю уже лет сто. За этот срок он успел стать бензиновым королём, прочесть книгу писателя Куприна «Яма», взять в жёны девушку по вызову Настю, расстаться с ней и найти большое личное счастье со своим главным бухгалтером Еленой. «Крышу» для бизнеса Супер не искал, а сам срочно вступил в ЭПС (Эльмашевское преступное сообщество) и заодно – в боевые действия против Химмаша (ХПС).
В дендрарии в такую рань – только бомжи и голуби. Супер без своего «лендровера» выглядит слегка потерянным. Интересуется:
– Как у тебя со временем?
Честно говорю:
– Никак. Фактически его нету.
– Согласен. Я тоже в эту категорию ни фига не верю. А что есть?! – горячо так спрашивает.
Отвечаю как можно спокойней, пытаясь проснуться:
– Есть движение. В пространстве.
Его прямо несёт:
– Не спорю. Время – чисто мулька, пустышка! Но меня одна улика задирает. Необратимость. Типа, назад нельзя отыграть! Понимаешь?
Закуриваем. Спрашиваю:
– Что будем делать? Вопрос ребром ставить?
Но Суперу не до шуток. На днях он ненароком изменил ненаглядному главбуху с бывшей своей Настей по вызову, в чём круто раскаивается. Главбух вот-вот узнает всё. А характер её таков, что за этим неизбежно последует крах большого личного счастья. А заодно и всей бензиновой монархии.
– Но дело даже не в этом, – поясняет Супер. – Вот смотри. Самолёт из Москвы в Варшаву, допустим, летит два часа. Разница во времени – тоже два часа. Во сколько вылетел, во столько и прилетел! Мы с тобой в полёте кукуем, «Хеннесси» пьём, за жизнь решаем, а время никуда не уходит. Так? Теперь, прикинь, если мы вылетаем в Штаты – там вообще 12 часов разницы! И получается, если долго лететь строго на Запад – на сверхзвуковом, по кругу, почти без остановок, мы эту «необратимость» в гробу видали! Понял?
Он снова закурил и помолчал.
– Я давно хотел такой эксперимент, всё некогда было. А теперь, сам видишь, нет выхода. И с кем я, кроме тебя…
– Когда летим? – спрашиваю.
Его глаза увлажнились:
– Старик… Я всегда знал – ты меня поймёшь!… Сегодня же! О деньгах и визах не думай. Чартеры куплены, керосину – море. Всё есть. Сможешь? Только паспорт захвати. В час я за тобой заеду.
Еду домой за паспортом, звоню на работу Веруне, любимой начальнице:
– Не теряй меня. Я немного задержусь.
– Ладно. Когда появишься?
Чуть не ответил: «Вчера. Или позавчера».
– Не забудь, что у тебя сегодня вечером встреча с Селиным. Лариска уже статью написала…
Погода стоит более чем лётная. Как только набираем высоту, Супер открывает бутылку «Хеннесси» и предлагает порешать за жизнь. Пить отказываюсь – рабочее время всё-таки. Но порешать придётся, никуда не денешься.
– Вот скажи, – начал Супер, – почему я без Елены жить не могу, а сам по Настьке скучаю?
Я задумываюсь. «Лететь, – думаю, – долго. Успею выспаться». Меня терзал хронический недосып. Супер не унимался. Его терзал сакраментальный вопрос: может ли порядочный, верный мужчина, типа него, любить сразу двух женщин? Я напрягся и выдал нечто сокровенное:
– Саш, я подозреваю, человек может всё.
И мгновенно уснул.
Но меня тут же разбудил усатый лётчик, похожий на Кикабидзе: «Александр Яковлевич, через десять минут Амстердам». Я начал озираться по сторонам, но оказалось, что Яковлевич – это Супер.
В Амстердаме просидели минут двадцать и рисковали застрять, потому что в баре к нам подошла прикурить подозрительно эффектная платиновая блондинка баскетбольного роста. Её ноги начинались на уровне моих глаз. Она сказала: «You are so handsome!» – с прекрасным среднеуральским акцентом, и я чуть не принял это на свой счёт. Но Супер – точно принял и пылко заинтересовался судьбами одиноких голландок. Пришлось вмешаться. Спрашиваю скромно по-русски:
– Вы случайно не из Верхней Салды?
Она внезапно обиделась:
– Сам ты, дятел интеллигентный… Скажи ещё – из Нижней! Что, вообще, за дела-а?
Супер помрачнел:
– А вот за интеллигентного ответишь, – и мы вернулись на борт.
Над Атлантикой Супер предложил партию в шахматы. Фигуры крепились к доске магнитиками, и, держа коня за голову, можно было приподнять всё поле битвы. Супер корректно предупредил:
– Между прочим, я чемпион континента по магнитным шахматам. А ты?
– А я – по бесконтактному дзюдо.
Он прозёвывал фигуры одну за другой, но я старался брать не каждую. Раза два он пытался перейти со староиндийской защиты на русские шашки, но я пригрозил, что перейду на уголки. Часа через полтора Супер заявил:
– Могу выиграть, но предлагаю ничью!
Я ответил:
– Не согласен.
И мгновенно уснул.
Разбудил меня звук шлепка, словно кто-то убил комара. Это Супер хлопнул себя по лбу: «Ёлы-палы! У меня же стрелка забита с Витюней!» Витюня был видным представителем Химмаша. Неявка на «стрелку» сулила несмываемый исторический позор… «Сверим наши часы!» Показания, как ни странно, совпали – 7:15 непонятно чего. Но Супер вдруг успокоился. Он пощёлкал на калькуляторе и пришёл к выводу: «Нормально – успеваем. Если без задержек».
В Нью-Йорке Супер купил тёплый вязаный бронежилет, в котором стал похож на милого бюргера. Где бы мы ни садились, рядом с нами неотвратимо возникали подозрительно эффектные длинноногие дамы. Не такие, конечно, красивые, как Марина Корзова, но всё же… Они будто сговорились нести бессонное дежурство в пунктах наших посадок, прикуривая, сгибать долгие шеи, не потупляя наглых и беззащитных глаз. И всякий раз я был вынужден удушать в Супере благородный позыв разделить одинокую дамскую участь. В противном случае нам пришлось бы годами летать по кругу, строго на Запад, отматывая назад Сашины грехи перед главбухом Еленой.
Над Тихим океаном Супера стало глодать жестокое сомнение в правильности эксперимента. Он загрустил:
– Вот если бы через космос, по орбите…
– Тебе денег на ракету хватит?
– Не хватит – у Проктера подзайму.
– Это кто? Который «Проктер энд Гэмбл»?
Супер кивнул.
– Ты знаком с доктором Проктером?
– Фактически это мой лечащий врач.
– Может, тогда и Гэмбла привлечь?
– Увы! – Супер был печален. – Гэмбл старенький, сильно хворает…
На третьем или четвёртом витке кончился «Хеннесси», и Супер предложил возвращаться. По его расчётам, на «стрелку» с Витюней мы едва поспевали. В аэропорту «Кольцово» нас пыталась обаять белокурая креолка, но мы остались непреклонны. Супер купил в киоске вишнёвый сок, и мы рванули на такси к озеру Шарташ. По дороге он дважды звонил Елене. Судя по некоторым репликам («Скучаю, как сумасшедший…», «Акцептируй всю сумму!», «Обожаю…»), большому личному счастью пока ничто не угрожало.
Невдалеке от Шарташского парка мы отпустили такси и побрели навстречу року. Рок в облике мордатого Витюни выглянул из чёрного джипа и крикнул:
– Почему вдвоём?
– Мы без пушек, – устало ответил Супер.
– Зашибись! – обрадовался Витюня, вылезая наружу. В его руках блеснул никелированный ствол. – Гони грины! Триста кусков за Байконур!
– Обломись, Витя. Байконур уже проплачен. И Плесецк тоже.
– Я два раза не повторяю.
– Я тоже.
Витюня выстрелил не целясь.
«Триста лет тоски мордовского народа!» – горестно прошептал Саша Супер и рухнул замертво. Его чудесный вязаный бронежилет набухал вишнёвым соком.
Настал мой черёд погибать. Но за миг до второго залпа я припомнил скромные чемпионские достижения по бесконтактному дзюдо и применил нужный приём. Ясное дело, Витюня промахнулся.
… В шестой раз Витюня промахнулся как-то неудачно, испортив своё розовое пальто из кашемира. После чего решил на меня плюнуть. Но не попал. Одним мощным прыжком он подскочил к лежащему Суперу и сделал контрольный выстрел. Но промахнулся. Саша, пока лежал без дела, успел пронаблюдать и усвоить бесконтактное дзюдо…
В город ехали вместе на Витюнином джипе, обсуждая котировки монгольской валюты. Новую «стрелку» забили на День Конституции.
Я вышел возле магазина «Мария», съел бутерброд с колбасой за четыре двадцать и вернулся на работу. Там, как обычно, всё было спешно. По случаю скорого Рождества коллеги срочно разучивали танец менуэт. Веруня сияла, как солнце над Эмиратами. Марина Корзова источала прохладу и тишину. Оксану не портили даже веер и плейер.
– Ты не забыл, у тебя завтра встреча с Селиным? – напомнила Вера. – Но, кажется, Лариска ещё статью не написала.
Я включил компьютер, и сразу четыре е-мейла из чудной, дымчатой, самой благополучной страны известили, что там кто-то неотложно нуждается во мне. Забытый на столе пейджер томился непрочитанным сообщением: «Позвони, пожалуйста, домой!» Я взглянул на часы и ощутил неизбежную близость большого личного счастья.
Звонит мне Саша Супер в шесть утра (есть у него такая дурная привычка) и говорит: «Надо встретиться. Срочно». Зеваю прямо безудержно: «Что опять стряслось?» – «Это не телефонный разговор. Нужна твоя помощь».
Спрашивается, чем я могу помочь Саше Суперу, если он уже лет пять бензиновый король, даже император, а я встречаться с ним еду на троллейбусе? Именно так я ему и сказал, когда мы высадились ни свет ни заря на скамейке позади «Ирландского дворика».
– Понимаешь, – начал он, – я вдруг сообразил, что живу просто мимо жизни. Я ничего не делаю кроме того, что делаю деньги. Ну, ещё их трачу. Полная, блин, бездуховность! Что от меня останется?
– А я-то здесь при чём! – отвечаю со всей чёрствостью невыспавшегося человека.
– Ты вращаешься в культурных кругах. Я видел у тебя на столе письмо от Тарковского. Тебя читают в Лондоне. Говорят, с тобой созванивался генерал де Голль. Ты друг Ларисы Канцевой. По слухам, ты даже близок с одной девушкой, которая лично знает Яну Муравьёву!…
– Про девушку слишком сильно сказано.
– … А на троллейбусе – я точно знаю – это ты из принципа.
– Саша, не томи душу, в чём проблема?
Оказалось, что Супер горит желаньем приобщиться к высшему свету. Он так и выразился – «высший свет». Желательно литературный. Я попытался доказать, что легче попасть на борт НЛО, которые, возможно, существуют, чем вступить в высший свет, которого нет в природе.
– НЛО от нас не уйдут! – судя по тону, Супер уже готов был обидеться. Будто я сижу, как злая собака, у входа в высший свет и не впускаю туда посторонних.
Пришлось пообещать ему неизвестно что.
Днём я позвонил Касимову, чтобы узнать о ближайших литературных тусовках. Касимов работал на радио. У него всегда водились последние новости. А если новостей не было, то Касимов их срочно создавал. Он тут же пригласил меня на презентацию новой книги стихов Даши Моргенштерн «Одна! Совсем одна!» (Предыдущая Дашина книга называлась «Подсчёт количества».) Я попросил оставить мне два пригласительных, и Касимов тонко предположил, что я приду не совсем один. Я сказал про Сашу Супера и для краткости обозвал его нетипичным новым русским.
– Это случайно не тот, который хочет заказать книгу про самого себя и готов заплатить автору атомную сумму?
– Случайно тот, – зачем-то соврал я. – Но лучше никому не говори.
– Естественно, – обрадовался Касимов. – Могила!
И тут я вдруг понял, как создаются новости.
Супер приехал на презентацию в Дом работников культуры в тёмном костюме, при галстуке, бледный и решительный – как на вступительный экзамен.
Работников культуры собралось человек тридцать. Даша Моргенштерн блистала в антикварном дезабилье своей прапратётушки баронессы Арины Габсбург. Демонстративный безумец Лёва Кельтский по случаю поздней осени прибыл в зимних шортах. Художник Сабуров принёс под мышкой изящный гробик – видимо, для своих очередных похорон. Критикесса-романист Постникова похаживала среди штатской публики в пятнистом камуфляже, как омоновец, и пыталась раздавать указания. Автор этих строк, страдая от хронического недосыпа, зевал так, что едва не проглотил бокал с шампанским. Временно непьющий поэт Дозморов предлагал заменить презентацию разнузданным чаепитием.
Как только Даша Моргенштерн красивым чувственным сопрано начала исполнять стихи, я, к своему стыду, безотлагательно уснул и очнулся лишь на последней строфе, которая звучала так:
Вам трепетность от Бога не дана,
И нежность пробуждается не вами!
И потому одна – совсем одна,
Ничья наложница, ничейная жена,
Как лёгкий выдох красного вина,
Лечу над Элизийскими полями!
После коротких соболезнующих аплодисментов все плавно спустились этажом ниже, в кафе. Супер молчал, очевидно впечатлённый услышанным. Впечатление усугубил временно непьющий поэт Дозморов, который сел за наш столик и припомнил возмутительный случай.
Однажды мы с Дозморовым сидели в этом же кафе и невинно ели окрошку. Ничто не предвещало дурного. Когда окрошка была уже почти съедена, к нам незаметно сзади подкралась молодая женщина вполне приличного вида и коварно похитила со стола салфетку и две зубочистки. Мы даже не успели спросить о её видах на стащенные предметы.
– Теперь она будет их показывать своим детям, – закончил свой рассказ Дозморов. – А потом и внукам…
С минуту помолчав, поэт воскликнул: «Немедленно чаю!» – и удалился в сторону бара.
В тот же миг его стул захватила критикесса Постникова – она как будто караулила, когда освободится место возле Супера, и с омоновской решительностью пошла на приступ.
– Будем знакомы. Вы должны знать моё имя. Не можете не знать!
– Практически с детства, – галантно заверил Саша Супер. – Над чем работаете сейчас?
– Поймите. Я вынуждена обслуживать свою славу. Вы даже не подозреваете, как было тяжело Фолкнеру, Кафке – как нам тяжело! Общество неблагодарно. Гонорары – уж извините! – просто оскорбительны! Интриган Немзер лишил меня премии Букера. Вы что думаете…
– Мне очень жаль, – Супер потупился, очевидно, готовый взять на себя вину и Немзера, и Букера.
– Ну, хорошо, – смягчилась Постникова. – Вы культурная личность. Я решу ваши проблемы. Я создам для вас газету. Мы назовём её оригинально – «Суперская правда». Или «Вечерний Супер». Мы опубликуем каждое ваше слово.
– Какое слово? Я разве что-то сказал?
– Давайте договоримся. Все ваши слова пишу я. Вы только спасаете культуру. И платите мне скромное жалованье. Порядка тысячи долларов.
– В месяц?
– Лучше в неделю. Имейте в виду, вы спасаете культуру.
Её слова заглушил шум, подобный громыханью товарных вагонов. Демонстративный безумец Лёва Кельтский отодвинул стул с критикессой и загородил его собой, чтобы осчастливить Супера благой вестью:
– Я вас предсказал! – выкрикивал Кельтский. – Я предсказал!
– Юноша, за базар ответишь, – мрачно предупредил Супер. Не исключено, что ему послышалось: «Я вас заказал!»
Тем временем Кельтский извлёк из кармана зимних шорт сильно помятый журнал со своей повестью «Похвальный синдром» и предъявил Суперу:
– Вот. Страница 19, второй абзац сверху: «Всё шло хорошо. Мы шли за пивом. По первому каналу шёл супербоевик…» Заметили? Не просто боевик… Минуточку! Это ещё не всё! Буквально следующая глава, страница 26: «Супермаркет был уже открыт. Но там не принимали пустых бутылок…» Смотрите, здесь чёрным по белому: «уже открыт»! В сущности, я вас открыл.
– Не верьте ему, – вставила критикесса, выныривая из-под кельтского локтя. – Он всех дурит. Он пьёт отходы жизнедеятельности.
Кельтский, не умолкая, аккуратно въехал ей локтем в глаз.
– Кроме вас, я открыл уринотерапию, Высоцкого, Кастанеду и страну Финляндию…
– Вас тоже интересует жалованье? – предположил Супер.
– Меня устроит персональная стипендия.
К этому моменту светская беседа была уже невозможна, поскольку за столом начались форменные беспорядки. Силы ОМОНа в лице Постниковой стали причинять Лёве Кельтскому тяжкие телесные повреждения.
Захватив свои бокалы, мы с Супером эвакуировались к бару, где непьющий поэт упаивал чаем тоскующую Дашу Моргенштерн. Разговор, естественно, шёл о стихах.
– В том-то и беда, – горевала Даша, – что хорей здесь не совсем чистый и прозрачный, он уже в первом стихе лишён невинности и обезображен спондеем. А ведь мог быть чудный шестидольник!…
Наше появление вызвало у неё радость:
– О! Вот кто нам сейчас ответит… Как вы относитесь к скандинавским поэтам прошлого века? Только честно!
Саша Супер выдержал короткую паузу под фиалковым Дашиным взором и ответил как на духу:
– Я их просто обожаю.
– А кого именно? Кто самый любимый? – настаивала Даша.
Мне стало слегка не по себе. Даже спать расхотелось.
Супер медлил. Он казался растроганным.
– Понимаете, мне трудно выбрать кого-то одного. Их так много – каждый хорош по-своему. Допустим, Нильсен, Янссен, Нюландер… Разумеется, Линдрас. Эккман. Лильебьёрн. Да, чуть не забыл – Хендрикссон, Алафссон, Линдерберг…
– Потрясающе! – пролепетала Даша. – Где вы достали?…
– Простите. Я упустил из виду Ларсена. Он ведь сильно повлиял на тех, кто пришёл позже. Ну и, конечно, Абрахамсон. Но это уже старый состав.
– Я даже не слышала таких имён!
– Почти вся шведская сборная. Если хотите, могу перечислить норвежскую.
– Это уже несущественно… – неровно выдохнула Даша Моргенштерн. Она вдруг стала угрожающе красивой. Почти как Марина Корзова.
С той минуты она смотрела только на Супера. Влажно и трепетно. И с той минуты они вели себя поразительно слаженно. Не считая того, что, когда мы все вместе вернулись к столу и официант принёс горячее, Супер тотчас опрокинул грибной соус на Дашино дезабилье. До сих пор невозмутимый, он пришёл в ужас от того, что погубил дамский наряд.
– Ерунда, – успокоила Даша Моргенштерн, – ему уже почти триста лет.
Доели и допили наспех, потому что Суперу пришла в голову идея отвезти пострадавшую в лучший модный бутик и там переодеть.
– Ах, бросьте! Я люблю запах грибов. Он напоминает мне прогулки в Булонском лесу. Но если вам так уж не терпится меня куда-нибудь свезти, то поедемте в итальянскую прачечную!
Вечер в высшем свете закончился без видимых потерь.
Супер позвонил мне следующим утром, откровенно счастливый. Он даже сказал:
– Я теперь твой должник! Но, кстати, и ты – мой.
– Опять за рыбу деньги. Что там ещё?
– Ты вроде говорил про НЛО. Что, типа, можно к ним на борт попасть. А я тебя знаю – ты мужчина чисто конкретный. За базар отвечаешь.
Минут за десять до моей гибели ко мне приблизился специальный агент Вадик Офицеров и сказал на ухо: «Игорь, я описялся. Только никому не говори!» Со стороны специального агента это был знак высшего доверия.
Если вам приходилось уже слышать о высадке первого человека на Венеру, об исчезновении чулок Люды Марченко и о результатах войны Алой и Белой розы, то это наших с Вадиком рук дело – мы этим занимались по-честному каждый день после «тихого часа». И в любом случае Вадик держал марку спецагента. Он, допустим, находил на земле пуговицу или окурок, смотрел в увеличительное стекло и проницательно сообщал: «Ну-ну». Мог ли я не восхищаться такой личностью?
Мне было неполных шесть лет, ему – шесть полных. В то утро, совсем не умея плавать, мы стояли по горло в реке, прыгали на месте, и он имел полное право описаться прямо в реку от радости. А через десять минут я погиб.
Излагаю вкратце хронику событий.
Две юные воспиталки ни свет ни заря пригоняют на пляж подготовительную группу детсада, дают команду «купаться!», а сами быстренько уходят заниматься личной жизнью, которая ждёт поблизости и пьёт пиво.
Дурея от счастья, мы толчёмся табунком посреди зелёной реки.
Река, совершенно безлюдная, занятая собой, уносится под мост, под уклон, куда-нибудь в заграничные страны. Девочки смеются и визжат как резаные. Спецагент сами знаете что. Вода на бегу толкается, подпинывает под коленки, вынимая галечное дно из-под ног.
Я только что взлетал спроста над уровнем восторга – и вдруг остаюсь один внутри огромного мутного изумруда. Там нет никого и нельзя дышать. Мне ещё смешно, я ещё пытаюсь нащупать гальку ногой. Но там даже нет верха и низа.
Проходят неописуемо долгие годы до того момента, как я нахожу себя в полном безразличии с открытыми глазами среди этой текучей зелени. Мне уже всё равно – всё одинаково зелено. Не двигаться даже приятно, когда тебя несёт и крутит, как ветку. Я вижу свою любимую младшую сестру, вечно сопливую хныкалку, мама заплетает ей косички. Наконец, я вижу сквозь воду чей-то белый купальник, худые белые ноги – они-то зачем здесь? – и с разлёта врезаюсь лицом в бедро воспиталки.
Она стояла в воде по грудь, умывая злое заплаканное лицо.
Кроме неё в этой части русла – по всей ширине реки – больше не было ни души. Я мог промчаться на полметра левее-правее и в сладком своём безразличии уплыть под мост, под уклон, в совсем заграничные страны. Она могла не выдёргивать меня на воздух и на свет, а с брезгливым ужасом, как утопленника, оттолкнуть.
Такую ничтожную вероятность жизни честнее было бы назвать невероятностью.
Уже на берегу из меня выливается примерно полреки.
Одна воспитательница глядит на другую страшными, дикими глазами, прижимая ко рту указательный палец. Плюясь и кашляя басом, как подобает морскому волку, я снова иду к воде, в сторону табунка. Здесь главное не опозориться.
– Это круто, – говорит спецагент Вадик. – Я так не умею.
В ювелирном магазине на Новом Арбате мне предстоит купить золотое кольцо для моей первой возлюбленной. Почему-то я решаю: кольцо должно быть обручальным. Хотя мы с ней обручаться пока не собирались.
Мне семнадцать лет, на мне ушастая шапка и пальто из «Детского мира» с оттопыренными карманами. В магазине душная толкотня. Под ногами чахнет апрельский снег, занесённый с улицы. На витринах – стерильное сиянье.
Продавщица говорит: «Гладкие кольца сейчас немодно». Рядом со мной дама в серебристой лисе примеряет массивный рубиновый перстень. Ногти у неё длиннее пальцев. «Гладкие совсем немодно, – настаивает продавщица. – Берите с алмазной гранью». Дама всё колдует с перстнем и ногтями.
Тут я слышу громкий маникюрный щелчок – перстень взлетает над моей головой и падает куда-то между нами. «Ни хрена себе!» – говорит дама в мехах, явно восхищённая пусковой силой своего маникюра.
«Коля! Закрывай двери!» – сигнализирует продавщица. Народ расступается, уважительно глядя себе под ноги, изучая слякоть на полу. Это, видимо, надолго. «Ладно. Пусть будет с алмазной», – говорю я продавщице, но ей уже не до моды. Можно сходить покурить. Лезу в карман за сигаретами – и нащупываю там ювелирное изделие. Тоже новости.
В магазине такой переполох, что мне не хватает решимости просто вынуть перстень из кармана. Поэтому делаю вид, что нашёл его на полу. «Охренеть можно!» – восторгается дама.
Я наконец ухожу на волю, согревая в кармане алмазную грань. На коробочку для кольца у меня уже нет денег.
Следующим летом мы сидим с моей возлюбленной у неё дома на полу, возле открытого балкона, и ссоримся насмерть. Это выглядит как спор на темы любви и самолюбия.
По всем раскладам, она старше и хладнокровней, а я моложе и вообще гад. Жара стоит египетская, поэтому оба спорщика почти голые. На ней, к примеру, только моё кольцо и моя же рубашка.
«Раз уж на то пошло, – говорю я, – то и пусть». – «Тогда пусть», – отвечает она. «Даже так?» – «Именно так!»
То есть уже слова звучат прямо непростительные.
«Я вот, – говорю, – гляжусь в тебя, как в зеркало, до головокружения…» – «Да что ты??» – «Давай, – предлагаю, – не видеть мелкого в зеркальном отражении?» – «А кто это у нас мелкий?» Я просто зверею: «Как хочешь, – говорю. – Дело твоё. Любовь бывает долгая, а жизнь ещё длинней».
Тогда она снимает кольцо с пальца и кладёт мне в руку. Что, по идее, должно означать смертельный разрыв. Хотя рубашку не снимает. Правильно, молодец. Так и будем теперь поступать.
Я размахиваюсь и со всей силой швыряю кольцо в проём балконной двери – в солнце, в листву, с высоты шестого этажа.
Золотая пуля дзинькает алмазной гранью в один из редких прутьев балконной решётки и рикошетом выстреливает назад – в меня. Получи, фашист, гранату.
Тут она молча берёт кольцо с пола и снова надевает на палец.
Знакомство с Димой случилось ещё в эпоху малиновых пиджаков. Теперь Дима владеет крупной, раскидистой фирмой, и ему нравится делиться со мной драгоценным опытом. Бывают странные разговоры.
– Значит, так. Когда тебя арестуют… – начинает он.
– С какой стати меня вдруг арестуют? Я ничего не нарушал.
– Но если всё-таки арестуют… Ты, главное, не сознавайся! Ни в чём!
– Мне и сознаваться-то не в чем.
– Тогда тем более – не сознавайся!…
Я не занимаюсь коммерцией. Но иногда получаю пышные коммерческие предложения. Однажды приятель моих приятелей, хозяин новенькой чёрной «ауди», предлагает таинственную сделку.
От меня, кроме банального посредничества, требуется: отвезти в Москву некую наличность (вполне астрономическую долларовую сумму) и передать её лично в руки человеку, которого я знаю со времён царя Гороха.
Гонорар за поездку – пятизначный. Суммарный доход от трёх-четырёх поездок обещает разбухнуть до шести знаков.
Своей интуиции я доверяю больше, чем Красному Кресту, Полумесяцу и Совету Безопасности Объединённых Наций.
Тихим простуженным голосом интуиция говорит мне, что я буду очень сильно раскаиваться. От простуды хорошо помогает горячее молоко с мёдом и отжатым туда чесноком. Сижу, обмотав шею шарфом, и колеблюсь.
Короче говоря, в последний момент я отказываюсь. Даже не потому, что знаю ситуации, когда человека, перевозившего чужие деньги, грабили свои же, по специальной наводке, и ограбленный попадал в кабалу ко вчерашним друзьям. А потому, что – тихим простуженным голосом.
Месяц спустя, когда я рассказываю Диме этот неслучившийся случай, он возбуждается до крайности и кричит:
– НЕ ТАК!… Не так надо было сделать!!
Немного успокоившись, Дима поясняет:
– Значит, так. В следующий раз…
– Следующего раза не будет.
– В следующий раз привозишь эти деньги сюда – ко мне!…
Постепенно вникаю в его сногсшибательную версию.
Меня «грабят» свои – то есть его – люди. Наносят на лицо бесспорные следы нападения и моего яростного сопротивления. Роняют на пол. Возможно, даже слегка пинают ногами. Затем Дима укладывает меня на три-четыре недели в комфортабельную больницу. У входа в палату дежурит милицейский пост. По выздоровлении безопасность гарантирована.
– Вряд ли ты получишь три четверти, – благородно заверяет Дима. – Но половина, считай, точно твоя!
Посылаю его к чертям собачьим вместе с его пинающимися коллегами.
– Ну не обижайся! Я ж тебя люблю.
Разговор вступает в задушевную фазу с участием «Remy Martin». Я отстаю ровно на три рюмки. Пользуясь отставанием, начинаю задавать неприличные вопросы. Типа репортажа о людях хороших.
– Ты свой бизнес любишь?
– Не очень.
– Утомляет?
– Типа того.
– Значит – только для денег?
– Конечно. Без базара.
– Какую наибольшую сумму ты держал в руках? Я имею в виду твои собственные деньги.
– Четыреста тысяч баксов.
Мы выпиваем ещё по рюмке.
– А ты ставишь какой-то предел? Ну, допустим, у тебя уже есть миллион. Или два. Что дальше-то?
– Ну… Куплю домик в Чехии где-нибудь. Будем жить с женой, с ребёнком… Буду, типа, на рыбалку ездить. Любовницу неподалёку поселю.
– А сейчас – ты что? Не можешь такой домик купить?
– Могу уже сейчас. Могу даже купить штуки три…
– Так какого чёрта?!.
Дима впадает в тяжёлую задумчивость. Похоже, мой вопрос его застаёт врасплох.
Коньяк уже на исходе.
– Ты, по-моему, на многое способен ради денег.
– Практически на всё, – признаётся Дима.
– Что – и на убийство?
Он смотрит на меня бесконечно долгим, внимательным взглядом, допивает свою рюмку и внятно произносит:
– Цена вопроса.
И, немного подумав, уточняет:
– То есть вопрос цены.
Через три месяца я вижу в теленовостях знакомую мне чёрную «ауди», подробно прошитую пулями вместе с владельцем.
Мне до смерти неохота обобщать.
Самая вкусная и питательная мысль, войдя в разговорную моду, становится пустоватой и холестериновой, вроде гамбургера.
Один гениальный античный мужчина в сандалиях на босу ногу, устав покоряться божеским прихотям и холодея от собственной дерзости, заявил открытым текстом раз и навсегда: «Ничто в мире не происходит случайно!» И почесал в кудрявой бороде.
Сегодня любая самопальная астрологиня объяснит вам за три копейки, сколь не случаен кирпич, прилетевший вон с той крыши. А за пять копеек напомнит о троюродном дедушке, чей кровавый порнографический грех вам предстоит искупить своей жизнью по полной программе.
Хочешь показаться тонким, сведущим, глубокомысленным – скажи при удобном случае: «О! Это не случайность!» Беспроигрышная фраза. Частота её употребления уже выходит за рамки бытовых приличий. Ну буквально всё не случайно. А очень даже закономерно.
Но поскольку божеским прихотям и капризам не видно конца, я бы рискнул заметить, что Бог Случайностей ревнив как никто – поэтому нет более тоскливой затеи, чем женить его на Закономерности, которая с умным видом принадлежит всем и каждому.
Самолёт вылетает из Лондона меньше чем через два часа, а я до сих пор гуляю на подступах к старинному вокзалу Кингс-Кросс и не тороплюсь идти в подземку. Я уже месяц в Великобритании – за весь месяц ни одного русского слова ни с кем, и я ловлю себя на том, что уже и думаю частично по-английски. Ладно, думаю, I have to go, так можно и опоздать на этот bloody airplane.
Ещё на минуту застреваю у перекрёстка, потому что меня тихо окликает профессионалка средних лет. На высоких оленьих ногах, в коротеньком платье, с измученным лицом. Мне очень знакома эта гримаса. У нас, например, на улицах есть тётки, торгующие сизыми семечками из мешков. Они сидят на улицах в любую погоду, и выражение лиц у них именно такое – терпящих бедствие. Все идут мимо. Ни разу не видел, чтобы кто-нибудь покупал эти семечки. Разве что воробьи прицениваются.
Диалог с профессионалкой у нас происходит изумительно краткий. Хемингуэй бы позавидовал.
– Sex?
– No.
– Why?
– I'm busy.
– No problem.
Воспитание, блин, такое. Не позволяет сказать женщине в лицо: не хочу я тебя, не грызу я этих семечек.
В аэропорт Хитроу мне ехать подземкой минут сорок.
При переходе от линии Виктория до линии Пикадилли разглядываю пассажиров и замечаю раз в трёхсотый: в «мировой столице моды» люди одеты как попало. Не в том смысле, что плохо (хотя встречаются и очень плохо одетые), а примерно по такому рецепту – завязываем себе глаза, ныряем в шкаф с одеждой (желательно чужой) и быстро-быстро напяливаем всё, что нащупали. Какой там, на фиг, единый стиль и выдержанный тон! Плюнуто и забыто. Лишь бы удобно. Первенство в моём сердце держит один роскошный седовласый джентльмен, катающий детскую коляску по улице Пикадилли в смокинге и лёгких сандалетах.
На каждой остановке громкоговоритель дивным мужским голосом напоминает: «Mind the gap!» Если дословно: «Помни о щели!» Строго говоря, мне советуют не шандарахнуться с края платформы. Или, выходя из поезда, не сунуть ногу в пустоту. Но как минимум две милые русские авторши сумели расслышать в этой фразе про щель – в её тысячекратном повторе – почти ритуальный языческий намёк или циничную подсказку.
Подозреваю, что в аэропорту уже идёт регистрация на рейс. Остаётся ехать совсем недолго. На всякий случай заглядываю в схему подземки – и с ужасом осознаю, что не знаю, на какой станции выходить!
Нет, я, конечно, помню, куда еду. Ещё не совсем сбрендил. Но тёмно-синяя линия Пикадилли заканчивается петлёй из двух остановок:
1) Хитроу. Терминалы 1, 2, 3;
2) Хитроу. Терминал 4.
Откуда мне знать, в каком терминале мой самолёт? Билет об этом умалчивает.
В прошлых английских поездках в аэропорт меня доставляли друзья. Как ценный дипломатический груз. Прижимали и обцеловывали. Кое-кто слезу пускал. Говорили: «Never mind», не бери в голову! Сейчас они носятся где-то в Португалии. А я один, и я реально опаздываю.
Выхожу на Хэттон-Кросс (третья от конца остановка) – перекурить и подумать. К счастью, станция наземная: за сигарету не оштрафуют на 200 фунтов. Но там и штрафовать некому. Абсолютно пустая платформа, если не считать худощавой рыжей англичанки, которая ждёт поезда в ту же сторону, что и я. Стоит и как бы невзначай разглядывает меня. Могу тоже поразглядывать. Кого-то она мне напоминает. Ну да, Сьюзан Сэрэндон времён «Тельмы и Луизы». Только лучше.
Пусть даже и Сьюзан. Может, присоветует чего-нибудь.
Подхожу и на своём уникальном английском выражаю печальное сомнение в номере терминала.
Её не смущает мой уникальный английский. Она интересуется: «Which airline?», а затем уверенно сообщает номер. Который я забываю немедленно. Потому что в эту минуту что-то поразительное происходит в глазах. Как бы тихое соглашение. Или сговор. Нет, не в том смысле. Ну представь, ты идёшь один – всю жизнь один – в довольно-таки жёсткой, чужеродной среде, и где-то в пограничной области, на контрольной полосе узнаёшь в лицо своего человека. Настолько своего, что и знакомиться не надо.
В следующую минуту – два одновременных действия: я закуриваю, и приходит поезд. Двери открываются. «Mind the gap!» У рыжей Сьюзан происходит внезапное раздвоение. Ноги направлены к поезду, лицо – ко мне:
– Там ведь не курят! – говорит она, растерянно улыбаясь.
Я киваю: дескать, понятно, следующего поезда подожду. За поездами не бегаем.
Она входит и оглядывается на меня из вагона всё с той же растерянной улыбкой. Как если бы мы собрались ехать вместе, и вот на тебе… Двери закрываются. Она оглядывается ещё раз – в окно. А я стою, держась, как за последнюю соломину, за свою придурошную сигарету, и точно знаю, что бог случайностей (напишу его с маленькой буквы) такого не прощает.
Теперь остаётся грамотно опоздать на самолёт. Поскольку за самолётами не бегаем тоже.
Последняя жизнь готова лететь врассыпную между вторым и третьим терминалами. В одном индусы, арабы и красавицы третьего мира толкают впотьмах пухлые тюки на колёсиках. В другом – лампы дневного света, дистиллированная пустота и прохлада. И таможенная девушка в мундирчике отчаянно машет рукой: скорей, скорей, уже регистрация закончилась!… И тут важнее всего не уронить дыхание, не исказить походку, сохранить дистанцию между собой и собою же.
Воображаю, как ты дочитываешь эту страницу и заявляешь: надо бы тебя немножко убить! А у самой щека оттопырена и груша тает во рту. Что, вообще, за история с географией? Никакого события.
Вот и я о том же – о не-событиях, о непрожитых вариантах. Они молчат, как неродные, почти незаметные за спинами «горячих» новостей. Кто на них обратит внимание? Мы и себя-то почти не слышим.
Две недели назад в субботу, ближе к ночи, захожу в Интернет – проверяю почту. Пользуюсь одиночеством. Провожу дефрагментацию. Это когда после раздёрганного дня собираешь себя по фрагментам. Проще выражаясь, никого не трогаю, примус починяю. Тем временем ко мне в «аську» заглядывает некая американская гражданка по имени Анжелина-Криста. Я думал, такие имена только в литературе остались, в дамских романах. Оказалось, нормальная тётенька, уроженка города Шарлотта, живёт в Южной Каролине.
Ума не приложу, о чём с ней говорить. По обе стороны океана – только погода и политика. Улыбаемся, несмотря ни на что. Тотальная вежливость на фоне антиамериканских настроений. Да, погода не очень. Нет, Саддама не люблю. От Буша тоже не в восторге. Да, погода оставляет желать…
Наверно, я какая-то нетипичная, жалуется шарлоттка Анжелина. Слушаю вот грустную музыку. У нас её называют депрессивной, а мне нравится. Муж давно умер. Детей было некогда рожать. Сижу теперь одна в красивом доме, на три спальни, в сорок лет нетипичную музыку слушаю. Хожу иногда океан смотреть.
Да, чуть не забыли: что у нас там с погодой? Погода, знаете, такая вульгарная. Просто похабная погода. Можно сказать, нецензурная. И у вас? И у нас!
И вдруг Анжелина-Криста выдаёт неожиданную мысль:
– А давайте, – говорит, – будем старость вместе проводить?
Я возражаю, весь такой учтивый:
– Криста, вам до старости ещё терпеть лет сорок…
– Но я же не говорю – сейчас. Давайте просто на будущее договоримся, что старость проведём вместе!
Очень осторожно, очень тупо осведомляюсь:
– А что мы будем делать в этой самой старости?
– Ну… Вы чем обычно в уик-энд занимаетесь?
– Сижу вот за компьютером. Пишу кое-что. Дефрагментирую.
– Прекрасно! Значит, вы сидите в доме за компьютером, а я в это время лежу на пляже, загораю. Солнце! Чудно! А потом вы придёте – вместе искупаемся в океане. Вы не рады?
Смотри-ка, думаю, к старости погода заметно улучшается!…
Заметив, что молчу, шарлоттка Анжелина поясняет:
– Вы можете не спешить с ответом! Главное – заранее договориться. И тогда мы уверены в своём будущем… Знаете, ночью был шторм. Я пошла, посмотрела – ну полное безобразие!
Мне нравится эта история с географией своей счастливой шизоидной необязательностью и категорической непреложностью, в силу которой два трезвых, вменяемых человека, никогда не видевших друг друга (и вряд ли увидят!), теперь обязаны дожить до некоего немыслимого срока, чтобы наконец предаться совместному купанию в водах Атлантического океана.
Океан, по крайней мере, уже в полной готовности.
Я накидываю на плечи куртку и выхожу на балкон. К ночи воздушная сырость заледеневает в хрусткую прозрачную сферу. И среди одинокого множества близоруких огней, населяющих горизонт, я выбираю с пристрастием последней детской влюблённости один-единственный, смутно догадываясь, что на самом-то деле не я, а он меня выбрал. И, судя по нарастанию сияющей массы, эта летящая золотая пуля с алмазной гранью уже развила такую сумасшедшую скорость, что я даже не успеваю докурить.
В начале было слово. Только не спрашивайте меня – какое.
Давайте всё по порядку. Стояла жуткая ночь. В Италии было темно. Французы на цыпочках шли в атаку. И думали: «Ура! Сейчас уже ворвёмся в Рим». Но в один прекрасный момент их заслышали древнеримские гуси и разорались. Гуси разбудили ночную стражу. Стража развернула боевую оборону. Французы подумали: «Се ля ви. Сейчас уже не ворвёмся!» – и на цыпочках отступили назад, в свою Францию. Меж тем в России ночью тоже было темно. Все спали. На Севере прогремело Северное тайное общество, а на Юге – соответственно Южное. Они так гремели, что разбудили Герцена. И Герцен, как известно, тоже развернул.
Меж тем Римская империя неумолимо катилась к упадку – благодаря свирепому рабству. В 71-м году ночью там прогремел некто Спартак и разбудил вооружённых рабов. Потом об этом сняли художественный фильм.
Меж тем у Спартака была любовница, которая ночью забеременела. Как порядочный человек, Спартак немедленно утром женился. И где-то через девять месяцев у них родился прекрасный умный мальчик по имени Ара.
Вот, собственно, и всё, что мы знаем о происхождении Ары Спартаковича.
Кое-кто ещё грубо сомневается в том, что Ара Спартакович – сын Спартака. Специальный совет для таких деятелей: вглядитесь пристальней в отчество! Если отчество героя Спартакович, то уж, конечно, его отец не был Василием или там Рафаилом.
Из достоверных источников нам известно, что в честь Ары Спартаковича армянский народ с присущим ему благородством назвал горную вершину Арарат, которая до этого называлась, кажется, Эверест или просто Масис. Армяне, всей душой надеясь, что Ара Спартакович будет рад или что он уже рад, именно так и начертали на карте: «Арарат!» – с приятным кавказским акцентом.
Факт 1-й. Одна женщина по имени Мара творила над собой всё возможное и невозможное. В своих дамских целях она окуналась с головой в перекись водорода, носила зимой по утрам вечерние туалеты от МаксФактор, целыми днями предавалась тотальному двуручному пилингу доктора Каковича, а вечерами и на ночь умащивала своё тело изысканными эссенциями от Филиппа Старка и Дино ди Лаурентиса.
Однако во вторник 16 марта 1999 года в 15 часов 13 минут по Гринвичу в никелированном интерьере своей ванной комнаты в стиле хай-тек Мара практически покончила с собой, стянув на шее петлю из чёрных кружевных колготок от Диора.
Потому что час назад ею откровенно пренебрёг Ара Спартакович.
Он просто шёл мимо по бульвару шаркающей полётной походкой – и в упор не заметил Мару.
Её предпоследние слова звучали так: «Боже! Зачем я так несчастна?»
Её последние слова звучали так: «Блин, опять колготки порвала!»
Факт 2-й. Другая дама по имени Рита Ларисовна Даймлер читала на языке оригинала элегии Райнера Мария Рильке от издательства «Прогресс», знала наизусть «Конармию» от Исаака Бабеля и горячо волновалась по поводу расшатывания славянских лексических гнёзд на их семантической оси.
В среду 31 декабря накануне нового 2004 года она заявила корреспонденту агентства «Ассошиэйтед Пресс» Майклу Даймлеру (своему супругу), что абсолютно счастлива и жизнь удалась.
Потому что за час до этого ей почтительно поцеловал правую руку в районе ключицы не кто иной, как Ара Спартакович.
Факт 3-й. Видя такое дело, третья дама по имени Кося в ту же новогоднюю ночь вспыхнула и заявила Аре Спартаковичу открытым текстом: «Ты бабник! Непостоянный!!», на что Ара Спартакович ответил сурово, но ласково: «Молчи свой рот, женщица!» И запечатал этой даме уста поцелуем.
Из достоверных источников нам известно, что в детстве Ара Спартакович был ребёнком, а в юности – юношей. Разумеется, это не означает, что он гонял по черепице голубей, глубоко страдающих сальмонеллёзом, или ходил на вечера в Дом культуры имени Дзержинского, где медленные танцы похожи на безнадежно слипшиеся очереди в мужское и женское отделения городской бани № 27.
Строго говоря, ещё как ходил и ещё как гонял! Но только не на танцы и не голубей. Автор уверен, что будет правильно понят.
Вот, собственно, и всё, что мы знаем о детстве и юности героя.
Ни один наблюдатель, даже при всём злорадном желании, не сумел выявить в характере Ары Спартаковича ни одного недостатка. Хотя суровая историческая объективность требует признать – такой недостаток всё же имеется. Говорю о нём с большой каплей горечи, пользуясь отсутствием поблизости лиц, не достигших совершеннолетия. Пусть эти лица пока в песочнице посидят.
Дело в том, что Ара Спартакович (будучи по натуре страшно вежливым и деликатным) очень груб в сексе! И эту правду не скроешь, как бы она ни была горька.
Число желающих повстречаться и познакомиться с Арой Спартаковичем или со мной (как близким ему лицом) растёт со скоростью эпидемии.
Мне знакома одна глава столичной аудиторской фирмы, которая (глава) вырезала швейцарским перочинным ножом на своём офисном столе громадные инициалы А. С. и точно такие же буквы написала чёрной помадой «BOSS» на мониторе «SONY» с диагональю 41 дюйм.
Одна чудесная скромная женщина Лена из Екатеринбурга почти в ультимативной форме востребовала у меня знакомства с А. С.: «Хочу!» – сказала она с неожиданной чувственной прямотой. Во избежание горьких разочарований мне пришлось раскрыть Ленины глаза на упомянутый интимный недостаток Ары Спартаковича. «Тем более хочу!» – вскричала женщина Лена.
Одна прелестная девушка Юля из республики Татарстан обратилась ко мне с животрепещущим вопросом:
– Это правда, что Ара Спартакович очень груб в сексе??
Я не смог этого отрицать.
– Он что, во время секса пощёчины даёт?! – уточнила девушка Юля.
И я снова не смог возразить. Даже случайно потупился.
Девушка Юля предалась долгим таинственным размышлениям, после чего произнесла:
– Познакомьте! Немедленно!!
Как видим, в природе ещё много неразгаданных тайн.
Мы не из тех, кто любуется в телескоп высокой интимной жизнью знаменитых персон. Нам и без этого есть на что полюбоваться. Но факт остаётся фактом. Однажды на моих глазах Ара Спартакович разобрал уникальный антикварный мопед производства республики Удмуртия на 3926 отдельных частей – и тут же приступил к сборке.
– Зачем? – спросил автор этих строк. – Хотите собрать «мерседес»?
– «Мерседес» до завтра не успею. Но маленький такой «бенц» надо создать.
– А что завтра?
А на завтра намечался триумфальный въезд Ары Спартаковича в переулок Крутая Солянка, где он встретит после работы женщину по имени Кося. Намечалось, что Кося всплеснёт обеими руками и молвит: «О! Какой дивный транспорт!…» Тогда Ара Спартакович случайно потупится, но скажет: «Давай ехать в Музей художественного искусства!» Она сразу обрадуется, и они поедут в Музей. Потому что Кося слыла изящной и тонкой натурой.
И вот завтра наступило. Ара Спартакович завёл с четвёртой попытки свой новый «бенц» и на высокой скорости въехал в Крутую Солянку. Женщина Кося как раз выходила с работы. Она увидела такое дело и молвила: «Прикольно! Некоторые вообще на дрезине ездят». И ушла с подругой в кафе «Нашатырь». И Ара Спартакович вынужденно укатил прочь, так сказать, на дрезине.
И тут наступило послезавтра. Ара Спартакович лично вошёл в магазин «Сирень» и спросил грустную цветочницу Куксину: «Сколько у тебя в наличии количества растений?» Цветочница Куксина грустно глянула в накладную: «Триста пять штук в ассортименте».
Ара Спартакович покинул магазин «Сирень» с букетом из трёхсот растений в ассортименте. Остальные пять он лично вручил цветочнице, чтобы не куксилась.
«Сегодня! Или уже не сегодня!» – мыслил Ара Спартакович, надевая галстук-бабочку тех же грозовых оттенков, что и смокинг. Его план был таков. Все дамы любят цветы. Это научно-естественный закон природы. Некоторые даже при виде цветов дрожат всем своим тельцем. А женщина Кося, сойдя с крыльца, радостно молвит: «Боже, какая прелесть! Сколько цветов!» И всплеснёт обеими руками. «Бери тогда все! – галантно скажет Ара Спартакович. – И давай теперь ехать в Музей художественного искусства!» (Видимо, ему всё-таки очень хотелось в музей.)
И вот он является на Крутую Солянку лично с грандиозным букетом. Не говоря уже о грозовых оттенках смокинга и бабочки. А женщина Кося как раз выходит с работы. Видя такое дело, она всплескивает руками и открытым текстом молвит: «О, вырядился! Бабник непостоянный!! Опять жениться собрался!»
Не знаю, как бы вы поступили в таком внеплановом случае. Но Ара Спартакович сразу вспомнил свой недостаток, что он очень груб в сексе. Поэтому со всей суровостью он ответил: «Молчи свой рот, женщица!» И запечатал ей уста поцелуем.
Вот, собственно, и всё, что мы пока знаем о личной жизни Ары Спартаковича.
Однажды Ара Спартакович овладел многими нужными профессиями и осилил трудовой путь. Например, как-то раз он изучил маркетинг и пошёл продавать чернослив на торговом центральном базаре. Коллеги показывали ему свой глубокий пиетет. Отъявленные конкуренты говорили с глубоким поклоном:
– Здравствуйте уже, Ара Спартакович!
– Пока я здесь, – отвечал он с глубокой скромностью, – зовите меня просто Рафик!
В эту секунду по торговому базару шла прекрасная, но материально бедная учительница русского языка и литературы, чьё имя нам неизвестно. Но девичья фамилия у неё была Сазонтьева. В прозрачной сумке учительницы виднелся только один лимон и не виднелось ни одного чернослива.
Видя такое дело, Ара Спартакович позвал:
– Женщица! Иди, пожалуйста, я тебе чёрный слив дам!
Учительница Сазонтьева вежливо молвила:
– Нет, спасибо.
Но тут Ара Спартакович насыпал ей в подарок полсумки чернослива, и она опять выразила «спасибо». И пошла.
Видя такое дело, отъявленный конкурент по имени Гиви крикнул учительнице Сазонтьевой:
– Иди сюда, слушай! Я тебе урюк дам!
Это, конечно, так просто нельзя было стерпеть. Поэтому Ара Спартакович сказал строго, но справедливо:
– Гиви, держи себя рамки! Это Рафика женщица!
И отъявленный Гиви сразу же случайно потупился.
Вот, собственно, и всё, что мы знаем о трудовых достижениях Ары Спартаковича на сегодняшний день.
Сравнительное жизнеописание героя выходит не очень-то сравнительным. Этому есть научно-естественная причина – кому взбредёт в голову сравниться лично с Арой Спартаковичем? Никому не взбредёт.
Меж тем я с трепетом приоткрываю изящную, хоть и сильно потрёпанную, тетрадь карманного формата, несущую на себе неизгладимые следы питательного крема для рук, подгоревшей сковороды, раскалённых щипцов для завивки и разлитого кофе. Тетрадь (она же дневник) передана мне безвозмездно анонимной персоной в обмен лишь на твёрдое обещание, что я опубликую этот бесценный человеческий документ через 70 лет. Ждать осталось недолго. Скоро мир узнает правду. А пока – только несколько отрывков с пропусками слов, тщательно зачёркнутых фиолетовой шариковой ручкой (очевидно, по моральным соображениям).
Маленький итальянский дворик. Я стою на балконе, такая толстая, что занимаю собой практически весь балкон. И совершенно по этому поводу не переживаю, потому что мне хорошо, у меня куча орущих детей (здесь так принято), соседки мне дико завидуют, на кухне уже почти готова пицца. Ара Спартакович, как обычно, загулял по делам, и его уже третьи сутки нет дома. Я стою на балконе и вдруг вижу, как Ара Спартакович своей неповторимой походкой идёт по нашему двору. Меня переполняет такой знакомый и до сих пор непонятный мне восторг. Я наклоняюсь и кричу: «Ах ты бабник непостоянный!!!» Он поднимает голову и строго отвечает: ‹ зачёркнуто ›. Тогда я мысленно говорю ему: «Ах ты ‹ зачёркнуто ›!», но вслух спрашиваю: ‹ зачёркнуто ›? Он отвечает вопросом на вопрос: «А тогда какого же ‹ зачёркнуто ›?», и я сразу успокаиваюсь. Соседки завидуют нам.
Майами. Флорида. Я сижу в шезлонге в прекрасном леопардовом костюме. Детей нет, здесь это не принято. Совсем недавно я сделала себе лифтинг, мезотерапию, лимфодренаж и лазерную подтяжку лица. Всё утянуто так, что глаза стали узкими. Протезировать бюст я не решилась, иначе Ара Спартакович просто убил бы меня. Он, как обычно, загулял по делам. Я смотрю на океан, затем опускаю узкие глаза и вижу, как Ара Спартакович своей неповторимой походкой шлепает по нашему газону (знал бы он, сколько стоит этот газон!!!). Я встаю на шпильках с белым пушистым мехом, готовая сказать ему всё, что я сейчас о нём думаю. А я думаю: ‹ зачёркнуто ›! А вчера я думала: ‹ зачёркнуто ›!!! Но он смотрит на меня своим неповторимым взглядом, в котором я читаю: ‹ зачёркано до дыр ›. Я сажусь в свой розовый «кадиллак», рядом падает Ара Спартакович. И мы мчимся по хайвэю…
Я читаю «Книгу о вкусной и здоровой пище», потому что Ара Спартакович ни с того ни с сего захотел фаршированных перцев. Сегодня в России так называемый Женский день. Ара Спартакович загулял по делам, и его нет дома уже третьи сутки. Вчера он вдруг позвонил и сказал, что вот-вот явится. Я решила, что сразу лягу, отвернувшись лицом к ковру, висящему на стене, и буду лежать, насмерть убитая горем и одиночеством. На мне короткое тёмно-синее платье в мелкий горошек из натурального шёлка, в стиле шестидесятых годов. Я ношу его дома, когда жарко. Волосы я заколола, чтобы открыть шею. Он якобы так любит. Наконец слышу в прихожей шаги Ары Спартаковича. Я поскорей ложусь на кушетку, убитая горем и одиночеством, и гляжу глазами в ковёр. Ковёр у нас нежно-бежевый, из антрона, это даже лучше чистошерстяного. Ара Спартакович говорит: «В этот торжественный Женский день я тут тебе чего-то принёс…» Я лежу и думаю: если опять колье принёс, то я ему скажу: ‹ зачёркнуто ›, а если опять эротическое бельё, то ему вообще скажу: «Ах ты ‹ зачёркнуто ›!!» Он говорит: «Я тебе сок принёс». – «Какой сок??» Ара Спартакович говорит: «Очень яблочный сок. Давай будем пить». Я поскорей оживаю, мы пьём сок и целуемся, целуемся, ‹ зачёркнуто ›, целуемся, целуемся, целуемся, целуемся, как самые последние дураки.
Место встречи – Интернет, программа ICQ, называемая в народе «аськой». Реальные диалоги в реальном времени со случайными людьми, которые постучались в «аську» в течение одного вечера.
Авторы и действующие лица:
Нэсти С. (Аризона, США);
Дженнифер Ф. (Монреаль, Канада);
Мартин Х. (Гамбург, Германия);
Игорь С. (Екатеринбург, Россия).
Нэсти. Привет!
Игорь. Здравствуйте.
Нэсти (напористо). Мужчина или женщина?
Игорь. Мужчина.
Нэсти. Кого предпочитаешь в личной жизни – мужчин или женщин?
Игорь. Женщин.
Нэсти. Что больше всего ценишь в женщинах?
Игорь (чуть помедлив). Ну, допустим, умение любить.
Нэсти. Они реализуют своё законное право!
Игорь. Ещё бы. Вы случайно не феминистка?
Нэсти. Нашёл что спросить!… (Отключилась.)
(Через полчаса.)
Нэсти. Вы ещё здесь? А то я немножко нагрубила…
Игорь. Ничего страшного.
Нэсти. Как вы относитесь к Америке?
Игорь. Хорошо отношусь. Мне кажется, мы очень похожи. Если забыть про экономику…
Нэсти. А что у вас там с экономикой??? Хотя бы в двух словах!
Игорь. Если в двух словах – сумасшедший дом.
Нэсти. Как интересно!!! Расскажите!!
Игорь. Да ничего интересного…
Нэсти. Ну пожалуйста!
Игорь. Ну вообразите, что у вас однажды все цены выросли раза в четыре. Что бы вы почувствовали?
Нэсти. Я бы, наверно, погибла!!
Игорь. Вот видите. А у нас это было неоднократно.
Нэсти. А зарплаты, если не секрет?
Игорь. Средняя по стране – примерно 50 долларов.
(Пауза.)
Нэсти. В неделю??
Игорь. В месяц.
Нэсти. Это ужас… Один момент. Я должна приготовить кофе. Только не отключайтесь!!
(Спустя две минуты, решительно.) Вы понимаете, что вам надо срочно спасать себя и своих близких?
Игорь. Каким образом?
Нэсти. Переезжайте в Соединённые Штаты.
Игорь. Насколько я знаю, у нас многие не прочь пожить в Штатах или поработать. Но для этого нужны официальные основания.
Нэсти. Например?
Игорь. Например, приглашение на работу.
Нэсти. Вы уже что-то сделали для этого?
Игорь. Нет. Да мне, честно говоря…
Нэсти. Так как же в США узнают, что вас надо пригласить???
Игорь. Нэсти, вы ещё не устали? Мы уже больше часа…
Нэсти. Что вы!! Я на пике интереса к вам!!! Один момент – я ещё кофе налью. Больше не куплю эту гадость.
(Пауза.)
У меня к вам вопрос. Если бы вы, допустим, женились на мне – это было бы достаточным официальным основанием?
Игорь. Наверно.
Нэсти. Так давайте сделаем это!!!!
(Огромная неловкая пауза.)
А потом мы разведёмся – и у вас всё будет о'кей!
Игорь. А если я женат?
Нэсти. Какая разница в нашем случае? Меня другое смущает. Почему вы так долго скрывали? Я, знаете, во всём ценю честность…
Игорь. Что я скрывал?
Нэсти. Своё бедственное положение.
Игорь. Слушайте, вы неправильно поняли. Вы спрашивали про экономику…
Нэсти. Так как насчёт женитьбы? Я не хотела вас обидеть. Но ведь и вы, наверно, тоже?
Игорь. Я тоже.
Нэсти. Мне скоро надо уйти, к парикмахеру. Катрина мне делает боковые длинные пряди, а сверху короткие набок.
Игорь. Счастливо.
Нэсти. Пока!
Дженнифер. Привет! Ты любишь Харлей?
Игорь. Это мотоцикл?
Дженнифер. Не то слово. Это супер! Любишь?
Игорь. Я с ним ещё дел не имел. Не приходилось.
Дженнифер. Ну жаль… А файл с твоей фотографией можешь прислать?
Игорь. Прямо сейчас?
Дженнифер. Я уже жду.
(Техническая пауза.) ВАУ! Хорошо выглядишь! И жена твоя хорошо выглядит.
Игорь. Это не жена, а дочь.
Дженнифер. ВАУ! Мой сын (14 лет) посмотрел и тоже сказал: ВАУ!
Нэсти. Простите, я забыла сказать. Если вдруг вам что-то в жизни понадобится, рассчитывайте на меня – я сделаю всё!!!
Игорь. Спасибо.
Нэсти. Вы очень любезны.
Игорь. Вы более чем любезны.
Мартин. Хэлло! Ты в России?
Игорь. В России.
Мартин. Я бываю в Москве. Бизнес. Можем встретиться.
Игорь. Я живу в Екатеринбурге.
Мартин. Приеду. Можно в гости? Будем дружить.
Игорь. Заезжай.
Мартин. Как насчёт подарков? Что привезти?
Игорь. Ничего не надо.
Мартин. Косметика? Бижутерия?
Игорь. Так, погоди. Ты меня за кого принимаешь?
Мартин. Часы? Серьги?
Игорь. Извини. Как насчет ориентации? Ты с кем обычно дружишь?
Мартин. Только с женщинами. Только!
Игорь. В таком случае можешь не беспокоиться. Я мужчина.
Мартин. Ах ты сука! Притворяешься?
Игорь. Всё, катись. Разговор окончен.
Мартин. Подожди… А представляешь: я вхожу… Ты одна… На тебе короткая шёлковая рубашечка…
Игорь. Ладно, мне некогда.
Мартин. Твои соски напряжены…
Игорь. Всё, пока. (Временно отключается.)
Дженнифер. Слушай, ну как же ты не любишь Харлей… А может, ты вообще выступаешь против байкеров?
Игорь. Против байкеров? Никогда в жизни.
Дженнифер. А то, знаешь, некоторые гады выступают. Мать их… Недоноски… А ты классный! Не то что Ризи.
Игорь. А что Ризи?
Дженнифер. Козёл. Ездит в Амстердам за дурью. Я с ним замучилась.
Игорь. Сочувствую.
Дженнифер. Скажи спасибо, что он ещё не умер.
Игорь. Спасибо.
Мартин. Привет! Это снова я. Хочешь, я тебе одну потрясающую вещь расскажу? Ты даже не догадываешься…
Игорь. Ну расскажи.
Мартин. Значит, так. Я вхожу. На тебе только шёлковая рубашечка с кружевами…
Игорь. Мартин, ты английский язык понимаешь? Я мужчина.
Мартин. Твои соски напряжены. От волнения ты закрываешь глаза…
Игорь. Пошёл к чёрту.
Дженнифер. Нет, всё-таки, я думаю, ты классный. Но зря ты насчёт Харлея…
Игорь. А ты на нём гоняешь?
Дженнифер. Нет, я теперь всё больше на кресле.
Игорь. В каком смысле?
Дженнифер. Ну знаешь, такое, на колёсах.
Игорь. Что-то серьёзное?
Дженнифер. Да так, ерунда с позвоночником, второй год уже. Только не говори, что ты сочувствуешь. Жаль, ты не видел, как я по воздуху летела! Быстрей, чем Харлей. Что у вас там сейчас в России – зима, лето?
Игорь. Зима, как и у вас.
Дженнифер. Я знаю, Россия – это где-то возле Румынии.
Игорь. Скорее, Румыния возле.
Дженнифер. Ризи говорил, что у вас там на центральной площади президент заспиртованный лежит.
Игорь. Это в Москве – Ленин.
Дженнифер. Да, я знаю. Они всегда были вдвоём, Ленин и Маркс. Всегда вместе. Молодцы! Но я бы не согласилась потом заспиртованная лежать. Как-то грустно. Я хотела бы в Россию съездить, когда ходить смогу, если ты меня не покинешь. Ты не знаешь, почему все друг друга покидают?…
Перевёл с английского Игорь Сахновский
Карандаши назывались «имени Сакко и Ванцетти». Слово «Сакко» звучало неизбежной уличной грубостью, ничего не поделаешь. Зато «Ванцетти» были вкусными, как витаминки, и цветными, как эти карандаши.
Для полноты и счастья жизни срочно изображались пиратский фрегат, немецкий танк с крестами и средневековый замок. А из людей – разумеется, Король и Королева. Или, в крайнем случае, Принцесса.
Уместный вопрос: почему не Царь, Царица или там Царевна? Почти вся тайна в словах, но почти.
Царь был обязательно старообразный, крикливый, глуповатый. И вообще, кажется, угнетатель.
Жена его недалеко ушла от сватьи бабы Бабарихи. А Царевна – уж очень сырая тяжеловатая девушка. Зарёванная такая невеста из «Неравного брака» художника Пукирева (см.: Третьяковская галерея, г. Москва).
Но вот всё королевское блистало несравненной породой.
Королю просто некуда было девать своё благородство и фантастическое мужество – только на защиту Королевы от международных посягательств. Враги покушались отовсюду – чужие рыцари, султаны, ханы и курящие бандиты из цыганского посёлка. Она трепетала от страха всем своим белоснежным тельцем, так что спасать приходилось непрестанно, днём и ночью…
Собственно, Короля можно и не описывать: не считая шпаги, он мало чем отличался от самого Рисовальщика, только что геройски одолевшего рубеж между старшей группой детсада и подготовительной.
На Королеву категорически не хватало карандашей. В коробке имени Сакко и Ванцетти отсутствовали цвета: белоснежный, лилейный, жемчужный, золотой, сиреневый, телесный, персиковый, атласный и поцелуйный.
Длину её волос могла оспорить лишь долгота шлейфа. Декольте и корсаж (уже где-то вычитанные слова) служили фактически частями её королевского организма. Ниже декольте ничего уже не могло быть в принципе. Никакого, например, бюста. Но декольте – было. Округлое и рискованно глубокое. Откуда выглядывала тихая раздвоенная птичка.
В ответ на подозрительный вопрос матери: «А что это у неё там торчит из платья?» – Рисовальщик авторитетно пояснил: «Кожистая складка». На самом деле для той неописуемо прекрасной, молочного цвета субстанции слово «кожа» было чересчур животным… Да и бумага из ученической тетради в клетку, где всё это изображалось, тоже была слишком груба. То есть – не «бумага всё стерпит», а Королева милостиво терпела своё пребывание на корявой бумаге.
Королева могла сидеть подле Короля, ехать в карете, гулять по саду – изумрудному, понятно, с бриллиантовой росой. Она могла благоухать, говорить нежным голосом, опять же трепетать, восклицать «ах!», падать в обморок и покоряться своему спасителю.
Она не ходила в туалет, никогда не потела, не мылась, а купалась в зеркальном пруду исключительно ради прелести и любования.
Примерно две жизни спустя он будет разглядывать на конверте драгоценные марки с её профилем, достоинством в 1,2 и 4 пенса, и его окликнет телевизионная программа «Время»: «… в ходе визита Её Величества Королевы Елизаветы Второй…»
Неужели?! Эта пожилая тётенька с добрым наивным лицом, в круглой шляпке, как у Беттины Моисеевны из второго подъезда? Согласитесь, так не бывает.
Или – пусть кто-нибудь, собравшись с духом, объяснит: вон та славная девушка с мужским подбородком, детской улыбкой и трагически неуклюжей судьбой – это Принцесса?? Но каждому ребёнку известно, что принцессы не гибнут в автомобильных катастрофах. Ни от гриппа, ни от какой холеры, ни даже от вульгарной старости. Разве что – от горя. Или безответной любви.
Сколько понадобится взрослой отваги и циничной терпимости, чтобы наконец понять: именно так и бывает. Практически только так.
Но вот что интереснее всего, так это моральное самочувствие Рисовальщика… Ну ладно, прочёл он лет в одиннадцать в честной книжке, что самые знатные дамы королевско-мушкетёрских времён – в сущности, эфирные созданья – обливали свои бесподобные волосы растопленным бараньим салом, чтобы высоченные причёски оставались на высоте. И ещё носили под платьем специальные мешочки для ловли бессчётных блох, прикормленных этими застывшими, как холодец, причёсками. И запах там витал вполне выразительный. Ну и что с того?
Он своим белоснежным дамам и не такое прощал.
Способность прощать – это как раз вполне королевская черта и привилегия.
Его не волновали дворцовые перевороты, голубая кровь, права на трон и переодевания в стиле «Принц и нищий». Он не воображал себя Королём – он просто был им. Никого не спросив, занял своё место в мирозданье, как подобает Рисовальщику. И выбрал достойную Королеву. И если завтра, хорошо подумав, он решит стать Садовником, она без колебаний покорится – даже не скажет «ах!», – перейдя в прекрасные Садовницы.
Что касается устройства мирозданья, будем спокойны: как и всегда, картину королевства, его вкус и цвет определяют всё те же пресловутое Сакко и неотразимые Ванцетти.
Собственно, мы рискуем нарушить заговор стыдливой тишины вокруг одной божеской оплошности – первой Адамовой жены, чьи невидимые, как радиация, права никем не учтены. Выделка женской особи из мужского ребра симпатична большинству из нас как сакраментальный повод для умиления собственной, «слишком человеческой» природой. Хотя штукарский опыт с ребром – это была уже вынужденная вторая попытка после блистательной неудачи первого подхода.
До н. э. Всё было затеяно по-честному: если Адам сотворён из Первоначальной Глины, то какой, спрашивается, материал расходовать на его бесценную подругу? Разумеется, тот же – первоначальный. Такую ОН и создал, расстарался. Настолько нестерпимую для мужских глаз, что солнечной короной любоваться легче.
Тайна не в том, насколько Лилит была хороша собой, а в той дымчатой субстанции, которую, подержав, словно облачко, между нёбом и языком, ОН осторожно вдунул в её тело. (Поздние романтические поэты эту астрохимию наименуют «воплощённой женственностью».)
Когда запотевший образ остыл на утреннем ветру и мировая оптика вернулась в жёсткий фокус, стало ясно, что Лилит вообще неспособна принадлежать. Ни Адаму, ни кому-либо другому.
Как же она всё-таки выглядела? Новейшие иллюстраторы инкриминируют Лилит некую порочную святость и роковую отрешённость. Огромные кровавые губы на смертельно белом лице. Острые лиловые сосцы, узкий мальчиковый торс и тяжёлый низ. То ли измученный жаждой вампир, то ли призрак из женского монастыря.
Между тем на редчайших наскальных рисунках ледниковой поры Лилит более животна, чем даже сами животные – львы, бизоны и дикие лошади. Всё, что она там выражает с великолепным бесстрастием, сводится к одной-единственной цели и смыслу – это пол.
Н. э. Знакомство случилось в странном обувном отделе, где недоставало ни подножных зеркал, ни даже места присесть для примерки. Сперва она отвергла придуманный им способ взаимопомощи, а потом слишком решительно разулась до капрона. Смешно сказать, но этого хватило.
Вот так они и начали – с перехваченного дыханья и выбора позы главенства: кому над кем «стоять» и за что держаться свободной рукой. На тот момент её амплуа называлось обольщением самой высокой пробы: это когда обольщают без усилий, одним только видом и фактом существования, – до обморока, до полной отмены окружающей жизни. Во всём остальном она казалась фантастически малоопытной.
Между тем незадолго до она полувсерьёз пригрозила ему, что он тронется умом, если узнает её любимую позу. Он твёрдо пообещал не тронуться. Оказалось, так: «она» лежит на полу – «он» стоит над ней.
Уже за пределами вымысла эта неизбежная мизансцена позволяла описать себя только на языке сокрушительных сердцебиений, оголённых ямочек и нежных расправленных складок, ненормативных возрастаний и влажного запрокинутого зиянья, ледяных мурашек и атласной жары. Стоянием «над» диктовалось самочувствие молчаливо торчащего божества, нависшего среди чаек и альбатросов над благоуханным распахнутым островом. Купленные позавчера босоножки сиротели на кафельном побережье.
До н. э. Считается, что первую свою дочь, не пригодившуюся Адаму, недовольный Создатель просто развеял по миру, как золотую крупу. Согласно другой, более правдоподобной версии, Лилит самовольно сбежала от Бога и ненужного мужа. Самое примечательное в этом бегстве то, что мир, куда она устремилась, был ещё совершенно безлюдным. Но она и взаправду ни в ком не нуждалась. Разъярённые ангелы кинулись в погоню и где-то на Красном море беглянку догнали. Догнали, чтобы уже отпустить навсегда – на все четыре беспризорные стороны. Но сначала они вырвали из неё клятву: никогда, никогда, даже во сне и в бреду, с её языка не сорвутся звуки трёх сокровенных имён. (Мы-то знаем теперь, что это за имена.) Четвёртым запретным – для всех – стало имя самой Лилит.
Н. э. Дурную относительность «верха» и «низа» они оба просто забыли, когда важнее всяких ролей «над» и «под» стало совпасть и проникнуть. Когда каждая впадина и тесная пустота желает быть заполненной до самой глубины, а каждый раскалённый выступ – исчезнуть, уместившись без остатка. Когда взбираются, как по стволу, и, уже разнимая зажим, после жёсткой ударной раскачки взмывают, плавятся, тают, текут. Когда ластятся, лижутся и выдаивают. Сливаются в один запах и смываются одной тугой струёй. Она сказала оглушительным шёпотом: «Слушай, как это всё потрясающе в природе устроено…»
Лилит недостойна ничего. Всего достойна любопытная, мудрая, сладкая, пустоголовая Ева. Её дочери – почти весь женский род. О дочерях Лилит дано знать лишь некоторым отважным безумцам. Но как бы ни был счастлив-несчастлив Адам, накормленный, обласканный, убаюканный Евой, в непроходимой чащобе своих бредовых ночей он всё же глухо тоскует по той – окаянной, чьё имя он даже не смеет назвать.