Еще Василий писал, что часть у них не простая, в нее не каждого возьмут, а только самых крепких. Вот форму парадную выдали: синие штаны и фуражку с синим околышем. Выйдешь в такой форме в увольнение — на улице к тебе все относятся с уважением, а шпана брызгами так и разлетается по сторонам. Смешно так выразился: «брызгами разлетается». Татьяна Петровна долго улыбалась этим «брызгам».

Однажды вечером Надя на чай зашла. Ей Вася тоже письмо прислал, и это письмо резануло Татьяну Петровну так больно, как острый нож-финка, все нутро по живому распороло, хотя она и вовсе виду не подала.

«Ты бы знала, как я был счастлив, когда получил от тебя весточку, — писал Вася. — А когда читал письмо, то у меня чуть ли слезы на глазах не выступили. Еще от матери письмо пришло вместе с твоим. Ты бы знала, какой это ценный момент жизни, когда на раздаче писем называют твою фамилию. Те, кому не приходят письма, сразу же меняются в лице, и настроение падает.

У меня пока все в норме, если можно так сказать. Гоняют тут нас, как коней. Когда нас из военкомата забирали, говорили, что мы там будем как кони бегать, но мы даже не предполагали, что это будет именно так. Спортивные занятия у нас как минимум два раза в день — утром и перед ужином по часу.

Это уже четвертое письмо тебе, сколько, интересно, до тебя дошло? Когда будешь писать мне ответ, сообщи обязательно, куда решила все же идти учиться, да и вообще чего интересного, как отдыхаешь и с кем, как праздники отмечаешь.

Письмо это, я думаю, не успеет к твоему дню рождения прийти, хотя мне бы очень хотелось. Каждый раз, когда я ложусь спать, я думаю о тебе и о том, как бы я хотел, чтобы в этот момент ты была рядом. Да уж, тяжело это, жить одними мечтами, по крайней мере на ближайшее будущее, а остальное зависит только от тебя. Как же хочется посмотреть в твои глаза и произнести, что я тебя очень люблю.

Передавай всем привет от меня огромный, скажи, пусть пишут, обязательно отвечу. Сейчас времени, правда, нет, чтобы писать, только если по ночам, и раз в неделю бывает у нас час солдатского письма».

— Ну, и куда же ты, Надя, надумала поступать? — спросила Татьяна Петровна, едва совладав с дрожью в голосе.

— В педагогический. Я хочу быть такой, как вы.

— Да? — признание ей все-таки польстило. — И какой же предмет ты хочешь вести?

— Я хочу работать в начальных классах. Чтобы все сразу преподавать — и письмо, и математику. Чтобы быть для ребят любимой учительницей!

В глазах ее при этом вспыхнули искорки, а лицо сделалось просто милым.

— Наверное, это правильно, — уже спокойно ответила Татьяна Петровна. — Я тоже начинала как учительница младших классов, и дети меня очень любили.


Ей вспомнилось, как однажды они с ребятами ездили смотреть кроликов в подшефный совхоз. Дети думали, что кроликов разводят просто так, ради забавы, а потом им сказали, что кроликов забивают ударом по голове, шкурки снимают и шьют из них шубы и шапки. И все дети от этой новости дружно ревели. Не надо было им рассказывать, в самом деле. Потом бы узнали как-нибудь.

Татьяна Петровна глубоко вздохнула. Надя поняла ее вздох так, что пора уходить.


Осень хлынула злыми дождями, не оставлявшими никакой надежды на малейшие проблески солнца. Интернатские будни спасали. В заботах о мелком ремонте здания, бытовом обустройстве молодых учителей, приехавших по распределению, горячем питании воспитанников и работе в подсобном хозяйстве самая острая тоска приглушалась, и каждое новое утро Татьяна Петровна велела себе не раскисать, держаться прямо, корректировать учебные планы, распекать нерадивых учеников, вести собрания так, как если бы перед ней сидел не десяток учителей, а взвод бывалых бойцов. И все-таки в потаенной глубине неустанно пульсировало: Вася. Где-то там есть мой Вася.

Она пробовала вспомнить его маленьким, как смешно он мотал головой, пытаясь присосаться к ее груди, какие у него были шелковые розовые пяточки и крошечные ручонки. Почему она так легко оторвала его от себя, оставила бабе Гале? Могла ведь и не оставить. Ну, помыкались бы немного в сырой интернатской комнате на сквозняках. Вокруг все так живут — и ничего, закаленные вырастают дети.

А дождь все шел, монотонный и уже нестерпимый, как зубная боль. Из-за этого дождя на небе не бывало луны, и тем мрачней и невыносимей становились одинокие вечера. Татьяна Петровна писала Васе долгие письма, рассказывая о каждом своем дне вплоть до мелочей, даже советуясь по каким-то бытовым вопросам, хотя от него письма приходили самые обычные, без затей: привет, мама, я не хвораю, стреляю метко, подтягиваюсь сто раз и даже научился крутить «солнышко» на турнике. И она понимала, что Вася вовсе не скучает по ней, по своей прежней жизни, напротив: каждый день приносит с собой что-то новое, он учится многому — не сухой науке, а самой настоящей жизни. Скучает ли по своей Наде? Ну, ему еще придется набить свои шишки, насильно-то не отвадишь.

Гармонист дядя Костя, который жил возле самого интерната, взялся разучивать какой-то новый сложный мотив. Начинал звонко, мастеровито, и музыка лилась бодро, как струя молока в подойник, но вдруг проскакивали в игре фальшивые нотки, и тогда Дунай, пес дяди Кости, принимался отчаянно выть. Этот его вой, протяжный, надрывный, пробирал до самых костей, особенно гадко становилось в сырые промозглые вечера, когда ветер в трубах завывал в унисон, и ничего с этим нельзя было поделать, потому что дядя Костя в поселке был уважаемым человеком.

К декабрю наконец рухнул снег, в одну ночь похоронил под собой раздолбанную колею центральной дороги, щербатые крыши, голые палисадники, указательные пальцы печных труб, нацеленные в самое небо, уличную грязь и опустевшие птичьи гнезда, покинутые до весны. Татьяне Петровне так все представлялось, что когда птицы спешно покидают насиженные места — это они массово эвакуируются, потому что даже люди к каждой новой зиме готовились, как к войне.

Интернатский сарай нужно было насытить дровами. Для этого во дворе выстраивалась цепочка воспитанников, по которой расколотые поленья передавали в самое чрево. «К отопительному сезону готовы!» — рапортовали заголовки абсолютно всех газет, а люди все пилили, кололи, укладывали дрова в аккуратные поленницы, и кто-то сказал девчонкам, что если из середины поленницы вытащить полено и оно будет гладкое, без сучков, то и муж случится добрый и красивый, а если сучковатое, то вспыльчивый и злой. Девчонка одна расстроилась до слез, когда вытащила свое полено — не просто сучковатое, но еще и с бурым пятном в сердцевине, будто с червоточиной. Вот уж слез-то было. А еще комсомолка. Ты что же, Тося, бабьим россказням веришь. Мало ли что там в старину говорили, темные люди-то были, даже в оживших покойников верили. Которые в саване сидят на кладбище и глупых девиц поджидают. Ну, дурочка ты моя!

Так уговаривала девчонку Татьяна Петровна. А когда все разошлись, взяла да и сама вытянула полено. Просто так, шутки ради. Замуж она больше не собиралась, какое там! Полено ей попалось березовое, кривое. Мало того — сучковатое, так еще пуля в нем застряла крупнокалиберная, медведя уложит. Охнула невольно да и закинула это полено подальше, с глаз долой. Хотя, конечно, это был очень глупый поступок. Следовало бы его утилизировать. Попадет такое полено в печь — пуля жахнет и на месте убьет. Пошла за сарай, подобрала это кривое полено, чтобы отдать завхозу.


На Новый год Татьяна Петровна испекла ватрушку, чтобы хоть как-то отметить праздник, пригубила вина. На улице молодежь кричала и веселилась, соседские собаки сходили с ума, кто-то распевал во все горло: «Когда весна-а придет, не зна-аю...» Конечно, ей не спалось. Татьяна Петровна села писать Васе очередное длинное письмо и сама прослезилась между строк, до того душевно вышло про новый, 1968-й, который будет лучше предыдущего. Ведь так и должно быть, что год от года в нашей стране становится только лучше и лучше. На днях новые книжки завезли в сельпо, я купила для тебя Брэдбери, «Вино из одуванчиков», из интереса сама перелистала и увлеклась. Оказывается, Брэдбери не только фантастику пишет, а еще и очень интересно размышляет о самых простых вещах. О том, что вино хранит в себе прошедшее время, те события, которые случились, когда люди делали это вино. «Вино из одуванчиков. Сами эти слова — точно лето на языке. Вино из одуванчиков — пойманное и закупоренное в бутылке лето». Потрясающее открытие. Выходит, что черничное варенье, которое я сварила в прошлом августе, — это пойманное в банку лето 67-го, когда ты еще был дома. Теперь я буду смаковать это варенье буквально по ложке в день, чтобы продлить ушедшее лето. А помнишь, как на пятидесятилетие Октябрьской революции писали письма потомкам? Некоторые я помню наизусть: «Вам, живущим в XXI веке, наверное, не в новинку полеты землян на другие планеты. Вас не удивит сообщение о строительстве города где-нибудь на Венере, мы же только мысленно заглядываем в ваше настоящее. Но мы гордимся тем, что живем в эпоху покорения космоса, что мы — современники первопроходцев». А еще было одно смешное такое письмо: «Мы мечтаем о коммунизме, о том времени, когда можно есть бесплатно мороженое и ходить в кино, когда уроки за нас будут делать машины, а учителями станут терпеливые роботы». Представляешь, через пятьдесят лет такие же ребята найдут и вскроют эти капсулы и как будто бы попадут в прошлое! А ты все мечтал о машине времени. Письма — вот настоящая машина времени...

Капсулы с письмами в будущее замуровали в нише памятника Ленину на центральной площади поселка до лучших времен.


Вьюги крутили снежные завитки, заносили дороги, отрезая поселок от внешнего мира, и такая злоба слышалась в долгом завывании ветра, что хотелось, как в детстве, залезть с головой под одеяло и забыться, заснуть до самой весны.

Из-за снежных заносов дверь во двор не открывалась с утра, и тогда с трудом удавалось просочиться в щелку. Интернатских детей не отпускали гулять: играйте в спокойные игры! И они рисовали, клеили поделки, ребята постарше пропадали в столярке, а девчонки шили. Надя Мокроносова однажды сказала Татьяне Петровне, что в интернате гораздо лучше, чем в обычной школе, потому что здесь не важно, кто как одет, и это как раз важно. То есть дома ей форму покупали на вырост, вперед на три-четыре года. И сперва эта форма на ней висела мешком, а через год на локти уже приходилось ставить заплатки. Все девчонки в сентябре щеголяли новыми платьями, а Надя ходила в старье, и это было ужасно.

— Ну, милая, есть вещи и пострашнее заплаток, — ответила Татьяна Петровна и подумала, что интернат вообще — правильная вещь, приучает ребят к коллективизму. Это в семье всякое случается: пьет отец и мать поколачивает, а ребенок все это видит. Иногда до того полудикие дети в интернат поступают, что им вилка в диковинку. Пытаются сосиску подцепить на ложку. Впрочем, сосисок они тоже не видели, дома ели одну картошку и квашеную капусту. Ну, еще кильку в томате родители покупали...


11.

С утра 21 августа радио плевалось гневными словами. «Подрывная акция Запада», «попытка расколоть социалистические страны», «товарищ Брежнев выступил с речью», «Александр Дубчек», «войска СССР, Польши, ГДР, Венгрии и Болгарии», «установить полный контроль»... Татьяна Петровна плохо понимала, что случилось, вернее, просто не брала в голову. Наскоро позавтракав, побежала в интернат. В учительской педагоги с бледными сосредоточенными лицами жались по углам в такой же растерянности, как и она сама, а историк Михаил Филимонович вещал, задрав вверх бородавчатый палец, что чех Александр Дубчек говорит о каком-то социализме с человеческим лицом, будто бы до сих пор это самое лицо было звериным. СССР блокировал аэродром в Праге, высадив семь или даже восемь отрядов десантников, которые дадут прикурить этим чехам. Чехи — ребята трусливые, он это еще на войне понял. Почему, думаете, фашисты не разрушили Прагу? Потому что чехи и не думали сопротивляться. Какие они вояки? Вот поляки сражались...

Татьяну Петровну слегка кольнула тревога: а вдруг Михаил Филимонович говорит что-то непотребное? Чехи — трусливые ребята, так получается? Но они же с нами в одном социалистическом лагере... Нет, в самом деле, какого еще социализма им надо? Говорят, в Чехословакии несколько сортов колбасы в открытой продаже. Валентина Максимовна, биологичка, рассказывала. У нее сын в Прагу на какой-то конгресс ездил, так вот сказал, что чехи якобы рыбу не едят, потому что мяса в магазине навалом. А вот пожили бы эти чехи денек-другой на молотовском интернатском пайке: пять граммов сахара, десять граммов масла, тринадцать граммов лапши, еще сколько-то граммов муки и крупы, — тогда бы поняли, что такое социализм и что такое коллективный дух.

Коллективный дух в интернате, по правде говоря, был так себе. Пахло подгоревшей едой, прогорклым маслом, не очень свежим бельем, в спальнях для учеников начальных классов откровенно разило мочой. Дети в интернат поступали нервные, писались, страдали экземой, диатезом, и все попытки поддержать гигиену оканчивались плачевно, потому что многие воспитанники попросту не понимали, зачем каждое утро чистить зубы и раз в неделю менять белье. К старшим классам выравнивались, пытались навести красоту, подстричься по-взрослому, даже шили себе брюки клеш. Татьяна Петровна знала, что никакими репрессивными мерами порядок в интернате не поддержать, нужна ежедневная кропотливая работа по исправлению и воспитанию души... Вот и слово это опять вынырнуло: душа. Но ведь у человека нет никакой души...

Татьяна Петровна очнулась. Михаил Филимонович все еще говорил о советских танках в Праге. Однако предстоящий учебный год никто не отменял, и нужно было утвердить расписание на первую четверть, ввести в курс дела молодых специалистов, которые прибыли по распределению, в том числе новую математичку. Вроде бы она физмат окончила с красным дипломом, а с виду ну чистая дурочка с веснушками. Татьяна Петровна покачала головой. Привести в порядок спальни, постелить чистое белье, возле каждого умывальника положить мыльницу с хорошим куском мыла, развесить полотенца...

Она любила эти последние дни лета. Отнюдь не за редкое тепло и щедрый урожай ягод. Она готовилась встретить учеников — старых и новых, принять в свою большую семью. Эти слова, стершиеся от употребления всуе, как медные пятаки, для нее были исполнены смысла. Она не лукавила, называя интернат семьей, с чистым сердцем на торжественной линейке произносила: «социалистическое общежитие», «моральный облик строителя коммунизма», «передовой отряд советской молодежи», имея в виду комсомол, хотя в комсомол принимали уже практически всех, кроме самых отпетых негодяев. Но они тоже имели шанс на исправление...

Татьяна Петровна решила, что в этом году на торжественной линейке обязательно скажет пару слов о Советской армии, стоящей на страже завоеваний социализма.

Писем от Василия вот только не случалось уже давненько. Последнее пришло в начале августа и не содержало в себе ничего необычного: привет, мама, я жив-здоров и т. д. Если в сельпо завезут другие книги Брэдбери, обязательно купи. Вернусь — буду читать запоем...

Буду-читать-запоем, буду-читать-запоем... Фраза привязалась к ней и не отпускала, почему-то отдаваясь в голове перестуком колес, как будто Василия могли отпустить в отпуск или уже навсегда по какой-то немыслимой причине, и вот он ехал в поезде дальнего следования, а поезд, выдыхая пары, мчался вперед, как оголтелый, боясь выскочить из расписания.

Так прошло две недели в хлопотах первых учебных дней, и вот в среду, четвертого сентября, когда Татьяна Петровна после уроков переругивалась в интернатском коридоре с завхозом по поводу маляров, которые оставили по углам комья извести, на лестнице появился незнакомый военный, офицер. Приблизившись, он приложил руку к козырьку, представился как майор Буйнов и поинтересовался, может ли поговорить с Татьяной Петровной Веселовой.

— Да, это я, — ответила она нейтрально, не успев вынырнуть из перепалки с завхозом.

Майор Буйнов прокашлялся в кулак и выдал по-военному четко:

— Татьяна Петровна, гроб с телом вашего сына Василия Веселова прибыл в поселок гужевым транспортом. Расходы на захоронение берет на себя штаб военного округа. Приносим вам искренние соболезнования.

Татьяна Петровна не поняла, почему завхоз бросился к ней и подхватил под руки. Да что такое случилось? Отбившись от завхоза, она спросила:

— Что еще за гужевой транспорт, товарищ майор? И почему гроб с телом... с телом...

Мгновенно побледнев и сделавшись белее свежей известки на стене, она рухнула на пол.


Двадцать четвертого августа Василий был убит в Праге выстрелом в голову, поэтому вернулся на родину в свинцовом гробу, который доставили со станции колхозной лошадью — грузовик в тот день находился в ремонте. Татьяна Петровна мучилась одной очень странной мыслью: как же Васеньку похоронят в казенной одежде. Может быть, попросить вскрыть гроб и надеть на Васеньку выпускной костюм? Он так ладно на нем сидел... Татьяна Петровна сказала об этом майору, но тот ответил, что вскрывать гроб категорически нельзя.

— Почему?

— Санитарно-гигиенические нормы не позволяют.

На похороны приехал отец, Михаил Веселов, но даже не подошел к ней, только водку глушил прямо из горла. Плакал и к бутылке то и дело прикладывался: «Сынок, сына. Как же ждал тебя. Как надеялся, что простишь...» И слезы вытирал рукавом пиджака. Потом его увели куда-то.

Из ближайшего гарнизона прислали четверых солдат, которые вырыли могилу и опустили в нее гроб с телом Васеньки. Татьяна Петровна поочередно подошла к каждому и спросила, а вот откуда известно, что в гробу именно Васенька? Вдруг там лежит кто-то другой? Майор Буйнов сухо отрезал:

— По документам Василий Михайлович Веселов. Других сведений не имею.

Потом в школьной столовой справляли поминки. Были чьи-то соболезнования, слезы и объятия. А потом вдруг наступила полнейшая тишина и какой-то странный покой. Бесчувствие. Без тоски по Васеньке, без боли потери и тоски расставания, без чувства вины за то, что была для него почти чужой матерью, без громких рыданий, да просто без слез. В ней как будто истаяли абсолютно все чувства, вот как возле печки тают кусочки льда, налипшие на валенки. Раз — и нет.

Татьяна лежала, уставившись в потолок, и повторяла про себя: «Это я умерла. Меня больше нет». Хотелось щелкнуть выключателем и отрубить навсегда остатки своего бытия, чтобы больше ничего не видеть и не слышать, не двигаться, не дышать.

На тумбочке возле кровати осталось надкушенное яблоко. Со странным злорадством Татьяна заметила, как поврежденный бок покрылся рыжим налетом, тление поразило яблоко и буквально на глазах поглощало спелый плод. Все вокруг стремится к распаду, смерти. Так действует второй закон термодинамики: чтобы поддерживать жизнь в мире, необходимы ежечасные усилия по возобновлению тепла и порядка, но ей не хотелось двигаться. Печь окончательно выстыла, каждый выдох клубился паром в сумерках пустой квартиры. Ну и пусть. Вскоре прервется и это дыхание, и никто не помешает ей умереть в своей холодной постели.

Утро ударило в окошко густым медово-желтым лучом, высветило на тумбочке морщинистое потемневшее яблоко, медленное умирание плода порадовало ее, как будто яблоко принимало ее смиренный уход, они были заодно. Татьяна утвердилась в своем правильном и честном решении. Все остальное — интернат, коллеги, ученики, сама жизнь — сделалось совсем не важным, потеряло цвет и превратилось в карандашный эскиз на белом ватмане дня, и этот эскиз можно было взять и стереть простой ученической резинкой.

Ей хотелось пить, но она не нашла в себе сил, чтобы встать и дойти до кухни. Она смотрела на яблоко. Еще вчера яблоко издавало терпкий аромат, первый налет ржавчины только усиливал запах самой жизни, но уже сегодня потянуло гнилью, и Татьяне это понравилось. Над яблоком клубились мелкие мошки, взявшиеся неизвестно откуда, будто родившиеся из этой гнили. Мошки роились возле самого ее лица, но она не хотела даже поднять руку, чтобы отогнать их.

Ее затянуло солнечное блаженное забытье, и она обрадовалась, когда в комнату вошел Васенька и присел возле печки, чтобы развести огонь в остывшем зеве.


— Васенька, — позвала она, — тебе же сюда нельзя, ты умер.

Но Васенька ей не ответил.

Тогда она все-таки поднялась и на деревянных ногах приблизилась к нему, осторожно погладила ежик его упрямых волос. «Но вот же я не сплю, — во сне решила она. — Я трогаю рукой его волосы, и они колют мою ладонь, так во сне не бывает».

В этот момент она очнулась в своей постели и наконец ощутила, до чего же вокруг холодно. Ночной заморозок прихватил стены, вода в ведре обожгла холодом, однако она все же зачерпнула ее ладонью и брызнула на лицо.

Нужно было одеться и, наверное, выйти на улицу.

Только дней через десять она впервые ощутила вкус еды. Неожиданно обнаружила, какой отвратительно склизкой перловкой кормят детей в столовой. Ее чуть не вырвало прямо в тарелку. Прикрыв рот ладонью, Татьяна бросилась вон, к помойному ведру в коридоре, и ее вывернуло на глазах у воспитанников. Едва переведя дух и выпустив быстрое «простите», Татьяна выскочила на улицу.

Холодный сентябрьский воздух освежил голову.

Неожиданно ранние заморозки прихватили еще сочную изумрудную траву и деревья, которые все никак не хотели сдаваться и сбрасывать листву. Ни проблеска желтизны, ни красного кленового листика на дорожке — лето в том году выдалось долгим и жарким, птицы, подсуетившись, успели высидеть два выводка потомства на всякий случай, едва оперившиеся птенцы теперь спешно готовились к перелету. А потом кто-то как будто взял и отрубил тепло, радость и птиц. Пернатые затихли в своих гнездах в испуге от резкого холода, инея и ледка на лужах.

Татьяна бесцельно брела вперед вдоль стены, завернула за угол. Тишина и тоска слились в один клубок, как будто она совершенно оглохла. Внезапно сквозь эту тишину прорвался резкий высокий возглас. Так могло кричать живое существо, от отчаяния призывая на помощь кого-нибудь, кто оказался рядом. Татьяна вздрогнула. Звук повторился. Она остановилась и, оглядевшись, заметила в траве под тополем какое-то движение.

В траве сидел, растопырив крылья по сторонам, подрощенный птенец дрозда. Он был размером как взрослая птица, но брюшко еще отливало желтизной. Птенец изо всех сил пытался взлететь, бил крыльями, но у него ничего не получалось, и он растерянно озирался по сторонам, испуская пронзительные вопли. Она приблизилась к птенцу, но он не отреагировал. Скорее всего, он еще не представлял себе всей опасности, которой подвергался на земле. Первая же кошка задерет его просто из любопытства. Татьяна протянула к птенцу руку, взяла в ладонь. Она знала, что иногда птицам бывает сложно взлететь с земли, их нужно легко подтолкнуть вверх. Татьяна потрясла ладонью, но птенец только сильнее вжался в нее. Вероятно, он слишком сильно ударился о землю, попытавшись вылететь из родного гнезда. Тельце его пошатывало даже при безветрии, желтые глаза блуждали по сторонам. Он выглядел слишком беззащитным в огромном мире, о который только что разбился. И от этого зрелища такая горечь внезапно подкатила изнутри, что Татьяна громко, почти на рыдании, вздохнула. Птенец вздрогнул, попытался расправить крылья, вытянул шею, но уже не в силах был закричать, а в следующее мгновение уронил головку и застыл, сложив крылышки. Он умер.

Тогда Татьяна впервые за долгое время смогла заплакать. Она вспомнила, что ей горько не от зрелища мертвого птенца, а совсем по другой причине. Резкая боль пронзила нутро, и она закричала — оттого, что все раз и навсегда кончилось.

К ней вызвали фельдшера. Он сказал, что, если хочется плакать, это хорошо. Значит, нужно плакать. Кричать. Жаловаться. Можно даже выть. Все будет лучше. Лучше, чем полное бесчувствие.


12.

Осенью 1973 года в роно был однодневный семинар для директоров сельских интернатов и школ. Семинар закончился в четыре часа, а автобус с автовокзала уходил только в половине седьмого, нужно было где-то скоротать два с половиной часа. Она наскоро перекусила в служебном буфете, кормили там неплохо, но она почему-то стеснялась есть при посторонних людях. Можно было бы, конечно, прогуляться по городу, но погода была ветреная, сырая, а ее как раз угораздило одеться не по погоде — легкий плащик и платочек в горошек. С утра солнце светило, даже думать не хотелось о том, что погода испортится, и вот пожалуйста.

Поеживаясь от ветра, она пересекла улицу по направлению к книжному магазину и некоторое время скоротала там между полок, но потом заметила, что продавщица с высоко взбитой прической очень внимательно за ней наблюдает, и Татьяна Петровна, стушевавшись, поспешила за дверь. Вдруг еще подумают, что она хочет украсть книжку? Стыд-то какой. Татьяна Петровна вообще неуютно чувствовала себя в городе, среди чужих людей. Она понимала, что по большому счету никому здесь не интересна, даже в роно от нее требовали исключительно планы и отчеты по этим планам, иного просто не спрашивали. А зря. Она бы рассказала, какой замечательный праздник они готовят к седьмому ноября, какие костюмы удалось сшить для интернатского хора и как девочки исполняют русский танец — это ж настоящее загляденье!

Уткнув нос в воротник плаща, она направилась в сторону автовокзала, надеясь пересидеть оставшееся время в зале. Там, по крайней мере, было тепло и торговали пирожками с капустой.

— Татьяна Петровна! — неожиданно окликнул ее звонкий высокий голос.

Она вздрогнула, огляделась по сторонам... Дорогу ей преградила женщина с коляской, в модном голубом пальто.

— Татьяна Петровна! Вы не узнаете меня?

Может, это бывшая ученица? Нет, Татьяна Петровна действительно ее не узнавала.

— Я Надя. Надя Мокроносова. То есть теперь Егорова.

Надя? Ну да, конечно, это была Надя Мокроносова. Только без подсказки Татьяна Петровна точно бы ее не узнала. Надя округлилась и коротко подстриглась. Нежный газовый шарфик, повязанный вокруг шеи, трепетал на ветру.

— На-дя. — она не могла скрыть искреннего удивления. — Наденька, да какая же ты стала красивая! Дай-ка я обниму тебя, Наденька.

Она не могла сдержать слез, хотя знала, что ей не следует, никак нельзя плакать. Она ведь каждое утро убеждала себя в том, что она сильная, что сможет преодолеть еще и этот день, что в ее жизни все равно остается радость...

— Татьяна Петровна, да что вы! Успокойтесь, вы только не плачьте, пожалуйста. Я так рада вас видеть, вы себе даже не представляете.

Татьяна Петровна наконец совладала с собой и, насухо утерев слезы платочком, сказала:

— Надя, а у тебя в коляске ребеночек! Ты замуж вышла?

— Да, представляете! И вот дочке уже целых десять дней. Я ее Танюшей назвала в вашу честь.

— Ой, правда? Наденька, да ты моя дорогая! — она опять обняла девушку, от нее так хорошо веяло юностью, здоровьем, надеждой. — А можно я взгляну на девочку? Не бойся, у меня глаз хороший.

— Конечно, она у меня настоящая красавица!

Надя откинула уголок одеяльца. Маленькая Танечка сладко спала, сложив бантиком крошечный ротик, в неведении, что окружающий мир бывает жесток и несправедлив...

— А муж у меня моряк, — похвасталась Надя. — Подолгу, правда, в море уходит, зато потом я на него надышаться не могу. Вот, пальто мне привез и сережки подарил за Танюшку... Ой, Татьяна Петровна...

— Что?

— А это ничего, что я такая счастливая?

— Наденька, ну какие глупости спрашиваешь. Даже не думай. Я очень за тебя рада. В конце концов, человек ведь и рождается для счастья.

И она еще долго смотрела им вслед — как они удалялись вниз по улице, и теперь даже не замечала сырого холодного ветра, который продувал насквозь ее плащичек. Ей было удивительно хорошо в эту минуту и потом, уже на автовокзале, где полы вместо уборщицы подметал сквозняк — сырой поток воздуха гонял по грязному полу бумажки и обрывки пакетов.

А в интернате тем временем случилось ЧП. Мальчишки разбили окно в кабинете на первом этаже. Огромная дыра зияла на полстены, такое большое стекло еще попробуй достань. Столяр посмотрел, сказал, что сможет застеклить только половину, а вторую половину придется забить досками, ну временно, конечно, а там что-нибудь придумаем.

Хулиганов поймали. Ими оказались второклассники Мещеряков и Копейкин. Последний вообще был в интернате на самом плохом счету, хотя определили его сюда только в начале учебного года, из обычной школы перевели, потому что он и там успел разбить все, что можно. Матери у него давно не было, отца только водка интересовала. Зачем ему этот довесок? Вот и отправили Копейкина в интернат как абсолютно безнадежного человека. А он с виду Копейкин и был: такой маленький, что в карман засунуть легко. Однако в первый же день на учительском столе журнал обоссал, чтобы чернила расплылись и его двойка вместе с ними. Учительница кричала: «Не буду я учить Копейкина. Вот хоть режьте — не буду». Никто, конечно, ее резать не стал, в другую параллель Копейкина перевели, там учительница построже была. Ей достаточно только из-под очков на класс взглянуть — и все, как мыши, сидят тихонько.

Вдобавок Копейкина мучила экзема, да такая, что смотреть больно — руки по локоть в коросте и возле ушей парша. Вот Мещеряков и стал над ним издеваться, обзывал шелудивым. Подрались на перемене, Копейкин хотел от супостата в окно сбежать, раму на себя дернул, да силы не рассчитал. Тяжеленная рама по инерции в стенку ударила, стекло — вдребезги. Крику было много, битое стекло по всему полу, вдобавок Копейкин все-таки из окна на улицу сиганул, коленки и ладони в кровь разбил. Плакал.

В директорском кабинете он уже не плакал. Сидел такой маленький и безмолвный, с перебинтованными ручонками, уперто смотрел в пол. Татьяна Петровна, которая вроде бы должна была пригрозить Копейкину отчислением из интерната, тоже молчала, потому что Копейкин вызывал единственно жалость с нехорошей примесью гадливости — тоненькая шейка его, выдергивавшаяся из ворота, была покрыта красноватой коростой. Наверняка Копейкина изводил постоянный зуд. Куда такого отчислишь? Разве что в другой интернат, для трудновоспитуемых, а оттуда у Копейкина один путь — в детскую колонию, потому что никого это заведение для трудновоспитуемых не перевоспитывает, а колония тем более.

Татьяна Петровна, прокашлявшись, взяла со стола папку с личным делом ученика. На папке было аккуратно выведено чернилами: «Копейкин Василий Михайлович, г. р. 1965».

— Василий Михайлович? — неожиданно для себя повторила вслух Татьяна Петровна. Конечно, она и прежде знала, что Копейкина зовут Вася, но сегодня вдруг его имя будто повернулось к ней новой гранью.

— Я Василий Михайлович, ну и чё? — Копейкин оторвал взгляд от пола.

— Какое у тебя, оказывается, длинное красивое имя. А знаешь, Василий Михайлович, я тоже была в детстве сперва очень маленькой, и меня все вокруг звали Танькой, а потом вдруг однажды назвали Татьяной, и я сразу за одно лето взяла и выросла.

— Ну и чё? — сказал Василий Михайлович.

— А то, что ты, Вася, однажды тоже вырастешь. И станешь большим и уважаемым человеком.

— Чё, правда? — Копейкин спросил с большим удивлением, а потом вдруг расхохотался. — Нет, в самом деле? Или вы чё, так шутите? Ну вы даете, Татьяна Петровна! А-ха-ха.

— Ты напрасно смеешься, Василий Михайлович, давай я тебя буду так называть, чтобы ты поскорее вырос.

— Чё, правда вырасту?

— Это я тебе обещаю совершенно точно: ты обязательно вырастешь.

Татьяна Петровна понимала, что ведет себя абсолютно непедагогично. Она сошла со своего директорского пьедестала, она не стала ругать Копейкина. Василия Михайловича. Отчасти еще потому, что все вокруг только и делали, что ругали его, и он сам давно не обращал на эту ругань никакого внимания. Более того — возможно, он для того и пакостил всем вокруг, чтобы на него наконец обратили внимание.

— И вот что еще я тебе обещаю, Василий Михайлович, — продолжила она очень серьезно, как будто говорила со взрослым. — Я не стану отчислять тебя из интерната. Хотя все учителя только этого и ждут, по правде говоря. Потому что считают тебя человеком отпетым, конченым то есть. — и опять она поступила чрезвычайно непедагогично. Нельзя же вот так прямо заявлять ребенку, что он человек отпетый.

— Ну и отчислите, мне-то чё, хуже будет? — огрызнулся Копейкин и чуть было не ругнулся, но прикусил язык. — Ну и пожалуйста. Не одна ли малина, в каком интернате...

— Послушай, Копейкин, я оставлю тебя в интернате под свою личную ответственность, понял? — она слегка повысила голос.

— А вам-то чё, больше всех надо? — Копейкин опять чуть не выпустил изо рта ругательство. — Такая добренькая, да?

Коллеги потом именно так и спрашивали: «Татьяна Петровна, а вам это надо?» — именно возиться с этим Копейкиным, как с наследным принцем. Задания по математике с ним выполнять, по двадцать пять раз повторять одни и те же правила, пока он наконец не поймет и не усвоит это все, дальше — ни шагу. Спешить некуда.

Так Копейкин и таблицу умножения усвоил, и навыки устного счета, и приемы запоминания. Он даже научился рисовать геометрические фигуры от руки. И хотя Копейкин утверждал, что «в гробу видел эту вашу сраную математику, больших денег у меня никогда не будет, а мелкие я и так подсчитаю», Татьяна Петровна упорно забирала его после уроков в свой кабинет и там между третьей и четвертой задачей мимоходом выспрашивала всякие житейские мелочи, как с ним обращался отец, не бил ли. Бил, конечно, как же без этого. Других методов воспитания не знала семья Копейкиных. Но Васе нравилось, когда отец возвращался домой навеселе. В подпитии он добрым делался, сидел на кухне и плакал, что никудышный он человек, заработать прилично не может, а все почему? Потому что фамилия у него такая — Копейкин. И ты, Васька, Копейкин, а значит, будешь таким же нищебродом, учиться тебе вовсе незачем, что толку-то, когда заработать все равно не дадут трудящемуся человеку. Представляете, у нас дома даже радиво не работает... Ну и так далее.

Вот тут-то, на этом открытии глубинных причин нищеты и безобразия в семье Копейкиных, впервые царапнула Татьяну Петровну одна простая мысль.

— Вась, а ты по дому скучаешь? — спросила она.

— Мне и тут неплохо, — буркнул в ответ Копейкин, но больше ничего не сказал, хотя на самом деле сказал очень много. Если тут неплохо, то есть хорошо, значит, там...

Татьяна Петровна даже помотала головой, скидывая морок. Стоило ли обольщаться? Копейкин был очень сложный ребенок, который ни минуты не мог сидеть спокойно, раскачивался на стуле, крутил головой, а засыпая, сосал кончик простыни — так рассказывали нянечки.

Вторая четверть подходила к концу, на носу были новогодние каникулы, и Татьяна Петровна размышляла с оттенком ужаса, как же теперь Копейкина отправить домой на каникулы, к пьянице папаше, который опять его бить начнет, естественно. У мальчика экзема почти прошла, остались на локтях небольшие бляшки — Татьяна Петровна справилась в интернатском медпункте... Экзема у Копейкина, может, от такой жизни и возникла, а потом вследствие экземы — агрессия против всего мира, такое случается, она читала в журнале «Здоровье». Нагрянуть, что ли, домой к Копейкину со школьной проверкой? Увидеть все собственными глазами? А что, в обычной школе учителя начальных классов ходят по домам, смотрят, есть ли у ребенка нормальные условия для учебы... Боже, что за мысли лезут в голову. Кому сказать, так ведь решат, что совсем с ума сошла Татьяна Петровна, чтобы из-за какого-то сопляка... Да и травить потом наверняка начнут директорского любимчика, дети такие, они фаворитов на дух не переносят.

Хотя больше всего на свете Татьяне Петровне хотелось обнять Копейкина, погладить упрямый ежик его волос. Теперь она как никогда прежде остро переживала, что ей попросту некого обнять. Она могла по-дружески взять ученика за плечи, но не более того. У нее не осталось в мире ни одной родной души, вообще никого, кто бы нуждался в ней, как и она в нем. Для всех она была только директором интерната, а ведь ей едва перевалило за сорок. Она вздрагивала, если дети на улице кричали: «Мама!» Слово отдавалось в голове двумя болезненными ударами молоточка. «Мама!» — никто никогда больше так не окликнет ее, но ведь и она сама никого так не называла. Мама — какое хорошее детское слово, тягучее и сладкое, как сгущенка.

У Копейкина тоже не было мамы. И теперь она понимала, что дети, лишенные материнского тепла и участия, в самом деле неласковые. Так говорила про нее баба Галя. Неласковая ты. Неласковая. Наверное, она была права.

И от Копейкина нельзя было ждать ничего похожего на простую благодарность. Он, наверное, считал, что она занимается с ним из вредности, даже в наказание за плохое поведение. Он и не думал исправляться. Особенно доставалось юной математичке Галине Федоровне, чуть не на каждом уроке эту Галку-училку ждал сюрприз: намыленная доска, склеенные страницы в журнале, сажа на тряпке, дохлая мышь на стуле. По правде говоря, Галка-училка заслужила свое прозвище не напрасно, она только и умела каркать у доски что-то малопонятное и задавать термины выучить наизусть, а к ученикам относилась как к малолетним преступникам, причем ко всем без исключения.

Физрук тоже заслужил клей на стуле. Разве можно было заставлять учеников бегать десять кругов под дождем, когда под ногами на поле хлюпали лужи и грязь во все стороны летела из-под кед? Конечно, Татьяна Петровна ни с кем не могла поделиться откровением. Воспитанники обязаны были уважать учителей — и точка. Каждый учитель, Вася, может научить тебя чему-то хорошему! «И плохому тоже», — неизменно отвечал Копейкин и учился именно плохому. От любого человека, который встречался на его пути, он черпал именно плохое. Даже у сторожихи тети Нины перенял манеру чихать так, что стекла дрожали. А всяким нехорошим словам он успел научиться еще до интерната в родном доме, там, где «даже радиво не работает».

Однажды у него из кармана выпала пачка папирос. Откуда папиросы? «Батя у меня курит, батины это». Хотя трудовик утверждал, что это его папиросы, которые на днях пропали со стола в мастерской, точно пачка его — ровно трех папиросин недостает, на перемене перекурил и пачку на столе оставил: «Сам дурак! Разве можно доверять этим засранцам?» И вот вскоре после этой жалобы трудовику в сапоги, оставленные там же, в мастерской, наложили по самое не хочу. Шмон стоял еще три дня, как он эти сапоги на помойку отнес. Кто наложил? Копейкин, кто же еще. Он ведь в столовой жрет за троих, а самого на просвет видать. Куда добро-то уходит? Понятно куда. Трудовик еще неделю ругался грязно и длинно, наплевав на педагогические принципы, которые «на этих отморозков не действуют».

И вот «это говно» забрали на каникулы домой, где не работало «радиво». Татьяна Петровна наблюдала с крыльца, как за ним явился отец — тихий с виду дядька в видавшей виды фуфайке и потертой кепчонке. Ходил, ноги приволакивая, в землю смотрел. А Вася радостно припустил ему навстречу с крыльца. Она невольно попыталась придержать его за руку, непонятно даже зачем, но он грубо вывернулся, кажется, даже огрызнулся: «Отстань!» — и побежал вприпрыжку навстречу своему отцу-пьянице.

Родной отец все-таки, которого Копейкин, наверное, любил, а разве могло быть иначе? Когда они удалились со двора, взявшись за руки, Татьяна Петровна даже отвернулась, чтобы не смотреть им вслед. Зачем она привязалась к этому мальчику по имени Василий Михайлович? На что надеялась, ведь ее сына уже пять лет как нет на свете, и воскресить его невозможно...

«Отстань!» — до сих пор звучало в ушах. Да кто она такая этому Васе? Едва вернется домой — тут же забудет. Она побрела со двора прочь, на ходу соображая, а что же ей делать дома? Ужин готовить — так можно просто чаю попить с бутербродами. Ну, журнал почитать. Ну, телевизор посмотреть. Каждый вечер она влезала в просторный фланелевый халат, который хорошо защищал от сквозняков, а если под него еще и теплую сорочку с начесом пододеть, так и вообще славно. Ее квартира походила на склеп: здорово тянуло из-под пола, доски прохудились совсем, давно надо было подлатать, да все как-то некогда...

Теперь она часто сидела перед телевизором с чашкой чая, почти не вникая в происходящее на экране. Мысли текли плавно, мимо, почти не оставляя следов в сознании, потому что на вопросы, которые то и дело возникали в голове сами собой, как пузыри на водной глади, ответов попросту не могло быть либо же они находились где-то в совсем ином измерении. Что вот она такое — жизнь, например? И прилично ли думать об этом в солидном возрасте? Жизнь сама собой течет вперед изо дня в день, из года в год по накатанной колее. И пока она так течет — все в порядке. Странно, но в юности Татьяне Петровне представлялось, что жизнь — все-таки что-то другое. Борьба за победу, например, новые достижения. Кто чего-то в жизни достиг — тот молодец. Победитель. Но если так рассуждать, чего достигла она? Многого. У нее хорошая должность и неплохая зарплата, только нет самого главного — ее ведь, по большому счету, никто не любит, вообще никто. Даже бабу Галю, обычную почтальоншу, любил внук Вася. «Ба, я те лю», — выдернулось на поверхность из глубин ее памяти.

Сама Татьяна Петровна давно уже не думала про любовь. Она произносила это слово только в контексте патриотического воспитания. «Любовь к Родине живет в сердце каждого из нас» — так говорила она на торжественной линейке, но эта любовь теперь была чем-то очень холодным, как и сама Родина, продуваемая промозглым осенним ветром. Не стоило ждать от Родины ответной любви, Татьяна Петровна поняла это в тот момент, когда о крышку свинцового гроба ударили комья земли.

Но сегодня, при виде Копейкина, который вприпрыжку последовал за своим бедовым отцом, ее кольнуло странное чувство, очень похожее на нежность. Может быть, оно проистекало из сожаления, что за ней никто уже не побежит вприпрыжку. Или вообще из сожаления обо всем на свете, что все когда-нибудь кончится, свежее яблоко потемнеет, кожура сморщится, трещинки тронет плесень. Все идет своим чередом — второй закон термодинамики, против него не попрешь. Но разве могли вызывать сожаления законы физики? И неужели эта ее нежность тоже закончится, как и все остальное, растворится в стылом воздухе позднего октября?


После каникул Копейкин в интернат не вернулся. Сперва думали, приболел парнишка, бывает. Осень выдалась холодная, мокрая, а дома у него какие условия? Или, может, папаша ушел в запой, а самостоятельно Копейкину не добраться до интерната... Все оказалось гораздо хуже. Как в роно рассказали, старший Копейкин с похмелья разбушевался, Васька от него на кухне заперся, а Копейкин дверь плечом снес, на кухню ворвался, горячий чайник с плиты схватил и сына обварил кипятком. Правда, как потом объяснял Копейкин-старший, обварил он не сына, а огромного паука, который к Васькиному плечу присосался. Как бы там ни было, но кожа у мальчика с плеча чулком сошла. Так что в больнице Вася лежит, отца, наверное, родительских прав лишат. «А Вася вернется в интернат?» — спросила Татьяна Петровна на всякий случай, хотя сама прекрасно знала, что не вернется. Интернат — для тех, у кого какие-никакие родители есть, поэтому отправится Вася из больницы прямиком в детдом, судьба его решена, можно сказать, и точка.

Татьяна Петровна вышла из роно на негнущихся ногах. Ей очень хотелось сказать прямо там, в роно: товарищи, отдайте этого мальчика мне. Раз уж он больше никому не нужен... То есть он мне как раз нужен. Очень нужен. Я ведь еще молодая, у меня все условия... Нет, не то, совсем не то. А нужно так: Родина у меня одного сына забрала... Ой, нет, опять не то!

Так она в тот раз ничего и не сказала в роно. Да и некому было, если честно, инспекторша за столом с таким лицом сидела, что разговаривать с ней — все равно что со стенкой, любое слово горохом назад отлетит и по полу покатится. Однако для себя Татьяна Петровна решила твердо, что недолго Васе ходить Копейкиным, что за фамилия в самом деле — Копейкин? Несерьезно это для человека. Она своего добьется, и вскоре станет Копейкин Василием Веселовым, ее настоящим сыном. Она же упертая, из кулацкой семьи, значит, костьми ляжет, а своего добьется.

Татьяна Петровна купила на рынке пару красных яблок, кулечек грецких орехов, связку сдобных баранок и поехала в городскую больницу выручать из беды Василия Михайловича. Автобус пришел на остановку удивительно быстро, и это означало, что мир услышал ее горячую просьбу и теперь впереди обязательно будет счастье. Обязательно будет.


Загрузка...