Это был, пожалуй, единственный случай в жизни Анны, когда ее подвели интуиция и первое впечатление.
Принятая на место Бубы Костанецкой панна Стопиньская понравилась не только заведующей, но и всем сотрудникам. Буба, сдавая своей преемнице книжки и ведомости экскурсий по стране и объясняя подробности, сказала вполголоса, но так, чтобы стоявшая рядом Анна могла услышать:
— Пани Лещевой вы очень нравитесь, и я уверена, что со временем вы подружитесь.
— Хотелось бы это заслужить, — серьезно ответила панна Стопиньская.
Она была сосредоточенной и жесткой, но на ее лице светилась милая улыбка и разновидность любезности, несколько шероховатой, однако, казалось, искренней. В «Мундусе» никто ничего о ней не знал, и никто тогда, конечно, не предполагал, что в бюро и вообще в фирме она может сыграть какую-нибудь роль. Она активно приступила к выполнению обязанностей и уже спустя два дня попросила Анну добавить ей работы, так как ей нечем заняться. Работала она действительно быстро и четко, легко ориентировалась во всем, при этом не тратила времени на разговоры и даже не пользовалась предоставленным ей каждый второй день перерывом на обед.
— Я беру с собой второй завтрак, — ответила она, когда Анна спросила о причине отказа, — а домой незачем возвращаться.
— Вы живете одна?
— Да, почти одна, — сдержанно усмехнулась она и склонилась над бумагами.
Она обладала тем тактом, который встречается у лиц, происходящих из не очень культурной среды, но благовоспитанных, умеющих держать себя с посторонними людьми. Одевалась она очень скромно. В совершенстве знала французский и немецкий, но на обоих этих языках говорила с сильным акцентом, что, однако, не мешало ей выполнять свои функции в «Мундусе». Она ни с кем не сближалась. Анна не собиралась углублять свои отношения с ней, но и панна Стопиньская вовсе не старалась с ней сближаться.
В один из дней Анна сказала Минзу:
— У меня сложилось впечатление, что панна Стопиньская — настоящее приобретение.
— Поэтому вы считаете, что ее стоит оставить?
— Вне всякого сомнения.
— Когда истекает испытательный срок?
— Только через полтора месяца. Однако, по моему мнению, ее можно уже сейчас оформить на постоянную работу.
— Зачем же спешить?
— Мне бы хотелось в середине июня взять отпуск, а я убеждена, что она с успехом могла бы меня заменить.
— Даже так? Ну… хм… посмотрим.
Ни тогда, ни в несколько других ситуациях, когда Анна хвалила Стопиньскую, она даже не предполагала, как вредит себе.
Тогда, однако, ничего нельзя было предвидеть. Кроме того, Анна была занята другими, более срочными и более важными делами.
Прежде всего она решила покинуть Польную. Тетушка Гражина, не покидавшая постели, становилась все более требовательной. Впрочем, трудно было удивляться старушке. Постоянное одиночество или общество полуинтеллигентной женщины приводили к тому, что она властно удерживала возле себя Анну, как только та приходила домой. А у Анны и без того оставалось мало времени для себя, особенно после смерти тетушки Марьяна.
Пани Дзевановская умерла в начале апреля почти внезапно, после нескольких дней болезни, оставив племяннику совершенно запутанные имущественные дела, в которых Марьян совсем не ориентировался. На первый взгляд наследство производило внушительное впечатление. Однако, когда Анна приступила к выплате различных взносов, оказалось, что в итоге можно будет получить в лучшем случае около семидесяти тысяч, да и те после бесконечных требований и моральных издержек.
В первую минуту, узнав о смерти пани Дзевановской, Анна почувствовала, что теперь в ее жизни должен произойти какой-то значительный перелом, поворот, и все теперь будет иначе, совсем по-другому и гораздо лучше. Это был бы развод с Каролем, приезд Литуни и устройство втроем где-нибудь за границей, в тихой горной местности. Поворот, однако, оказался иллюзией.
Прежде всего, наследство составило едва десятую часть суммы, на которую можно было рассчитывать, но и эту сумму нужно было разделить на три части. Состояние здоровья Казика требовало постоянного и дорогостоящего лечения. Ирена, будучи женщиной набожной, тратила уйму денег на оплату разных богослужений и на милостыню. Анна встречалась с ней раза три и хотя объективно должна была признать, что Ирена милая или, по крайней мере, старается быть такой, но не могла вызвать в себе симпатию к этой трагической личности. Кроме того, Ирена, кажется, догадывалась об отношениях, связывающих ее брата с Анной, и молча осуждала эти отношения. Но поскольку в Варшаву она приезжала очень редко, можно было особо не считаться с ней и ее неприязнью. Проще всего было — и так вначале решила Анна — переехать в квартиру пани Дзевановской. Жили бы семьей. Когда, однако, выяснилось, что доходы Марьяна не позволяют оплачивать такое большое помещение, пришлось отказаться от этого проекта.
В любом случае нужно было сделать решительный шаг и поговорить с Каролем. Но Анне так трудно было принять решение, что даже тогда, когда представилась возможность, она не обмолвилась о своих намерениях ни словом.
Кароль приехал в первые дни мая. На нем был новый костюм; к тому же она заметила, что Кароль выкупил из ломбарда золотые часы и портсигар. Значит, у него поправились дела. Однако, когда она спросила его об этом, он ответил:
— Зарабатываю немного, но не о чем говорить. Случайные и мелкие дела.
Она отметила также, что он приехал не ради нее. Время от четырех до шести, как утверждал он, у него было занято встречей с каким-то варшавским адвокатом, а в семь он уже должен был ехать обратно. Но, когда она пришла на вокзал, решившись на окончательный разговор, ее ожидания оказались напрасны. Этим поездом он не уехал; не уехал и следующим, около одиннадцати. И поскольку он нигде не остановился, у нее не было возможности проверить, что случилось. Она даже стала беспокоиться, но спустя два дня получила от него открытку из Познани с сообщением о том, что Литуня здорова и что они ждут хотя бы каких-нибудь пятьдесят злотых, чтобы купить Литуне весеннее пальтишко. Деньги она выслала и больше странным приездом мужа не интересовалась.
Во всяком случае, существующее положение не позволяло поселиться с Марьяном. Все-таки следовало считаться с общественным мнением. После длительных колебаний вопрос решился следующим образом: она сняла для себя маленькую двухкомнатную квартирку на улице Красного Креста, а для Марьяна — комнату в том же доме, этажом выше. Это не устраивало ее, но иного выхода не было. Марьян соглашался абсолютно со всем, что бы она ни предпринимала; казалось, все делало его счастливым.
Со времени, когда их любовь упрочилась, у него прошла хандра, исчезли морщины со лба и он действительно чувствовал себя счастливым. Анна была убеждена, что это должно обеспечить и се счастье.
Ее беспокоило только одно: Марьян ничего не делал. Речь, конечно, не шла об отсутствии дополнительных средств из его возможных заработков, но она просто считала ненормальным положение, когда здоровый и способный человек бездельничает. После долгих раздумий она попробовала, как ей казалось, надежное средство: взяла перевод на английский язык какого-то объемного научного труда о бактериях. Автором был университетский коллега Щедроня, и именно с помощью Щедроня она получила этот перевод. Само собой разумеется, она и мечтать не могла о выполнении такой большой работы и планировала, что передаст ее Марьяну. Вначале, естественно, он и сам заинтересовался и книгой и работой.
— Я буду тебе помогать, — заявил он в первый же вечер.
В первые три дня он действительно взялся за работу и перевел где-то более сорока страниц.
— За всю работу, — сказала Анна, — мы получим тысячу двести злотых. Ты подумай, какой ты замечательный переводчик: за три дня ты заработал почти сто двадцать злотых. Я горжусь тобой.
Этим педагогическим приемом она сумела и дальше потешить его амбицию. Система, однако, подвела по той простой причине, что Марьян вообще не был амбициозен в этом отношении. На следующий день он уже перевел только одну страницу, а затем вообще оставил это занятие.
Спустя неделю заявил:
— Я не совсем согласен с тем Холевиньским. После прочтения двух новых книг по бактериологии у меня есть возражения.
— У меня их нет, — шутливо ответила Анна, — значит, я буду переводить.
— Когда, понимаешь Анна, это так нудно, — он потянулся и с интересом присматривался к Анне, когда та собиралась начать работу.
Однажды ей в голову пришла новая мысль. Она как раз сидела, склонившись над переводом. Марьян, сидя в углу, как обычно, читал. Анна подняла голову.
— Дорогой, — произнесла она умышленно ослабевшим голосом, — подай мне стакан холодной воды.
Он посмотрел на нее пораженный:
— Аннушка! Что с тобой?!
— Какая-то слабость.
— Может быть доктора?!
— Нет, дай мне только воды.
У него дрожали руки, когда он подавал ей стакан, а глаза смотрели испуганно.
Она действительно выглядела жалкой и бледной. Ведь все дни у нее были наполнены тяжелой работой.
— Устала, — сказала она спустя минуту.
— Ну как же можно столько работать? — возмутился он.
— Должна. Я обещала сдать перевод вовремя.
Он стоял молчаливый и озабоченный. Наконец выдавил из себя решение:
— Значит, это сделаю я.
И действительно, на протяжении пяти или шести дней она заставала его над переводом, но уже через неделю все прекратилось.
— Знаешь, — сказал он с каким-то смущением, — не могу больше выдержать. Я отдал перевод одному очень интеллигентному студенту медицины. Он это сделает быстрее и пусть что-нибудь заработает.
Так превращались в ничто все попытки заставить Марьяна работать. Тем временем деньги утекали. Не было дня, чтобы он не купил или не получил из-за границы несколько дорогих книжек. Вдобавок он покупал цветы, которые приносили Анне много приятного, но в то же время вызывали старательно скрываемую ею подавленность. Она не хотела признаться себе самой в чувстве безнадежности и какой-то обреченности, которое охватывало ее. Марьян не мог ничего довести до конца. Так было и с «Колхидой».
Он уже давно не ходил в «Колхиду», зная, что его походы туда доставляют Анне неприятность. Речь шла не только о том, чтобы отдалить Марьяна от Ванды, но и о разрыве его связи со всей «Колхидой», настроение которой, как она была убеждена, действует на него разрушительно. Ей казалось, что атмосфера «Колхиды» отрицательно влияет прежде всего на его волю, отнимает у него чувство радости жизни, а у них обоих — исключительность их безмятежного дома, особенность их маленького мира в большом холодном городе. Она была готова поклясться, что Марьян, хотя ничего ей об этом не говорил, даже не заглядывает в «Колхиду».
Как-то, выходя из бюро, она встретила Владека Шермана. Они виделись редко, но очень симпатизировали друг другу, может именно потому, что были совершенно разные.
— Плохо выглядишь, — заявил Владек.
— Ты невежлив — сделала она вид оскорбленной.
— Я врач и охотно заглянул бы за бахрому твоих шелковистых ресниц. Так это говорится? Страдаешь малокровием. Видимо, много работаешь и много занимаешься любовью. Это два очень сильных наркотика. Извини, что неделикатен, но такова уж моя специальность. Тот твой Дзевановский тоже выглядит как с креста снятый.
Анна покраснела.
— Вот сейчас выглядишь совсем хорошо, — сказал по-деловому Владек. — Женщины даже не предполагают, что мнение о их стеснительности вызывают непослушные вазомоторные рефлексы, значительно более сильные у женщин, чем у мужчин. Как раз сегодня мы разговаривали об этом с твоим шурином…
— Со Щедронем?
— Да. Он довольно часто приходит в «Колхиду».
— Щедронь? — удивилась она.
Temporamutantur. Я подозреваю, что он делает это для того болвана Рокощи, ты знаешь, того кретина, который спит под фиолетовым одеялом и является магом или священником этой стаи эзотерических олухов.
— Теозоф?!
— Да-да, что-то в этом роде. Антропософ, по мистеру Рудольфу Стейнеру. И как это вообще можно выдумать себе такую фамилию: Рокоща! Естественно, уже этой фамилии было бы достаточно Ванде, а если еще принять во внимание фиолетовое одеяло!..
— Ты хочешь этим сказать, что Ванда?..
— Спит под ним? Это никакой не секрет. У парня черная борода, и он весь обвешан амулетами, как чудесная икона. Разумеется, Щедронь опять стал на дыбы, потому что Ванда переворачивает весь дом вверх ногами: фиолетовые обои, фиолетовые занавески, фиолетовая туалетная бумага. Потому что не абсорбирующее пространство, видишь ли, убийственно для флюидов, и этот тип, этот гомо Рокоща, не может сидеть в квартире, в которой затрачивается апоцентрическое излучение личности или что-то в этом смысле. Это же очень просто, а бедолага Щедронь должен бегать в «Колхиду», чтобы пилить Рокощу доводами, что Ванда только гедонистка и на высоты духа Рудольфа Стейнера вознестись не сможет. Рокоща слушает, гладит свою черную бороду, выпивает сок из пяти апельсинов и в задумчивости уходит, не оплачивая счета. О Боже! Как же велик твой зверинец!
— Я ничего об этом не знала, — удивилась Анна. — Так Ванда сейчас занимается антропософией?
— Антропософом! Впрочем, для женщин это равнозначно. Разве тебе не рассказывал Дзевановский?
— Нет.
— Он один давит этого балбеса. Бородач аж сжимается, когда Дзевановский его допрашивает. Я думаю, не требуется тебе добавлять, что он, конечно, лучше знает Стейнера чем сам Рокоща.
— Где же проходят эти дискуссии, в «Колхиде»?
— Естественно, где же еще. Бедный Шавловский с ужасом смотрит на поражение законов тела. Калманович начал тренировать волю! А Ванда наконец перестала писать свои наивные евангелия сексуализма. Какая потеря для литературы! Реформа обычаев откладывается adinfinitum[7]. Это не слишком важная проблема относительно необходимости облагораживания личности и закаливания воли. Но если бы она, несчастная, хоть что-нибудь в этом понимала!..
Владек задержал руку прощающейся с ним Анны и сказал:
— Ты знаешь, что я не верю в интеллигентность женщин?
— Ну, для тебя это неново, — рассмеялась она вынужденно.
Новость о Марьяне затронула ее так больно, что она просто не могла думать ни о чем ином.
— Интеллигентность женщин, — продолжал Владек, — такая же, точно такая же, как и животных: абсолютная неспособность к синтезу. Ни одна не сумеет сделать выводы из большого числа предпосылок, самое большее из двух. Поэтому-то они и совершают такие ужасные поступки в общественной жизни, которая для них более сложна. Если они встречаются с каким-то явлением, начинают анализировать, разбирают на мелкие части, а дальше не знают, что с ними делать, потому что, когда предпосылок больше, чем две, — пиши пропало… Отсюда так часто они опираются только на две предпосылки, пренебрегая другими и доходя до абсурдных, наивных или просто смешных выводов. Щедронь утверждает, что Ванда…
— Извини, Владек, — перебила его Анна, — я очень спешу.
— Ах, да! — кивнул он головой с несколько иронической снисходительностью — Я надоедаю тебе. До свидания. Передавай привет от меня тетушке Гражине.
Вернувшись домой, она с трудом владела собой. Как встретиться с Марьяном? Так же сердечно, как всегда? Как он мог скрыть от нее, что бывает в этой мерзкой «Колхиде»! Лучше всего было бы осторожно спросить его, давно ли он был там. Таким образом его можно поймать на вранье. Но у Анны была врожденная неприязнь к вранью, и она сказала прямо:
— Я узнала, что ты бываешь в «Колхиде». Почему ты не говорил мне об этом?
Она надеялась, что этот упрек вызовет у него смущение. Однако Марьян спокойно ответил:
— Я знал, что тебе это не нравится, зачем же я буду доставлять тебе неприятности?
— Но самим посещением, однако, ты не доставил мне приятного.
— Если бы ты не узнала об этом… — начал он, но она прервала его с нескрываемой печалью:
— Скрыл от меня!
Тогда он начал объяснять, что несколько недель назад он зашел в «Колхиду» случайно: встретил Яна Камиля Печонтковского, и тот его затянул. А потом уж как-то так сложилось. Нельзя упрекать его в этом, и он надеется, что Анна его поймет. Ведь ему нужен хотя бы какой-нибудь контакт с людьми, с которыми он мог бы поделиться мыслями. Конечно, она не оценивает значения «Колхиды», хотя и говорит об этом лаконично, обходя мучительные для него доводы и пояснения. Там ведь все-таки интеллигентные люди. Им часто достаточно одного слова, фамилии. Там разговаривают точно кодом, им не нужно повторять известных вещей.
— Спасибо тебе, — печально произнесла Анна. — Ты дал мне понять, что я не могу заменить их тебе. Жаль, я не интеллигентна… — Она вспомнила недавние слова Владека: — Интеллигентность женщины не может быть достаточной. Женщины и животные не способны делать выводы из большого числа предпосылок, разве что только из двух… А я…
Марьян побледнел и схватил ее за руку.
— Анна! Как ты можешь! Ты мне не просто нужна, ты необходима!
Все закончилось пылкими клятвами, раскаянием и ласками. И хотя все это было, несомненно, искренне, однако впечатление нанесенной обиды осталось. Себя Анна не могла ни в чем упрекнуть, абсолютно ни в чем. Конечно, на отвлеченные темы они разговаривали друг с другом очень редко, но это объяснялось отсутствием времени. У них столько было что сказать друг другу о своей любви, столько сердечных замыслов! Им надо было посвятить время и обсуждению разных мелочей, составляющих их совместную жизнь. Имел ли Марьян право осуждать ее за неспособность удовлетворять его духовные потребности? Она просто существовала для него, ради него. Это был альтруизм чистейшей воды. Все, что касалось его, заполняло ее без остатка, а о себе, о своих заботах и неприятностях она даже не вспоминала, прятала все это в себе. Ей было тяжело, но было бы еще тяжелее, если бы к этим огорчениям добавилось его сочувствие, его беспомощное сочувствие.
Марьян был как ребенок. Зачем же она будет нарушать его покой своими неприятностями, которых последнее время становилось все больше. Наоборот, она ощущала какое-то болезненное удовлетворение от осознания, что скрывает их в себе. Это не было чувством превосходства над прекрасным детским эгоизмом Марьяна, но как бы уравновешивало их значение. А Владек отказывает ей в интеллигентности! И ведь таких женщин, как она, тысячи и сотни тысяч. И образованность их нередко значительно превышает образованность многих мужчин, считающихся сокровищницей мудрости.
А заботы Анны действительно росли.
Минз с каждым днем становился все требовательнее, нетерпеливее и резче. Стал вмешиваться в самые маловажные дела, и, хотя все коллеги утверждали, что даже со времен Комиткевича не было в отделе путешествий такого образцового порядка, он все-таки находил разные причины для недовольства. Он, казалось, не понимал, что в срочной и выполняемой так поспешно работе нельзя избежать определенных недочетов. Тогда она еще не догадывалась, что источником этих неприятностей была панна Стопиньская. Наоборот, Анна испытывала к Стопиньской все больше признания. Не симпатии — потому что холодная, строгая, официально услужливая панна Стопиньская не могла вызвать симпатии, и не только в Анне, но и ни в ком другом, — а именно признание. Коллеги, правда, рассказывали Анне, что панна Стопиньская заглядывает во время ее отсутствия в ее бокс и роется в папках, но оказалось, что благодаря такому любопытству она обнаружила ошибку, которая принесла бы фирме большие потери, поэтому Анна не могла сделать ей замечание.
Однажды — было это за неделю перед отъездом Анны в отпуск — в ее бокс пришел Таньский, заглядывавший сюда довольно часто. Они симпатизировали друг другу благодаря обоюдному добросердечию, а также дружбе, которая связывала Анну с его женой. Дом Таньских был, собственно, единственным домом, в котором время от времени она проводила вечера и встречалась с людьми. Это случалось нечасто, так как Марьян редко навещал своих родственников, а у Анны только тогда находилось несколько свободных часов. Она любила проводить эти часы в красивом доме Бубы, в атмосфере, может, даже сельской идиллии, идиллии их медовых месяцев. Они, правда, не целовались при Анне, но почти не сводили друг с друга восторженных глаз. Может быть, это было глупо, может, наивно, может, по-детски, но Анна чувствовала здесь прежде всего очарование сладкого счастья, а поскольку по натуре она была независтливой, то и радовалась этому счастью вместе с ними. Поэтому Таньский не скрывал своей доброжелательности по отношению к ней, и уже не раз случалось, что благодаря его помощи она избегала в «Мундусе» разных неприятностей.
В этот день он сказал:
— Дорогая пани Анна, мне не нравится эта Стопиньская, и я думаю, что вы одариваете ее излишним доверием.
— Но она хороший работник, пан Хенрик!
— Она умеет печатать?
— Да.
— Так вот я видел у Минза один документ… Проект реорганизации туристического отдела. К сожалению, Минз взял с меня слово, что я никому не расскажу о его содержании. Что касается авторства, то я думаю, оно принадлежит панне Стопиньской.
— Этот проект… нацелен в меня?
Таньский сделал неопределенное движение рукой:
— Не слишком ей доверяйте.
Ничего больше он не хотел говорить, но Анне было достаточно и этого, чтобы обратить внимание на панну Стопиньскую. Однако поведение панны Стопиньской, на взгляд Анны, никак не подтверждало опасения Таньского. Буба, к которой Анна отправилась в надежде добраться до сути дела, тоже ничего объяснить не могла. Она призналась, что Херник никогда не посвящает ее в свои дела или дела бюро, а тем более не вспоминает о каких-то интригах.
Перед уходом Анны в отпуск директор Минз объявил ей:
— Я присоединяюсь к вашему мнению и на время вашего отсутствия руководство отделом доверяю панне Стопиньской. Вам придется передать ей свои дела.
Возможно, Анна возразила бы Минзу, если бы у нее были какие-нибудь доказательства того, что эта мерзкая баба подкапывается под нее. Поскольку, однако, все оставалось в состоянии ничем не обоснованных подозрений, а вдобавок приготовления к отъезду полностью занимали внимание Анны, она в тот же день передала свои функции панне Стопиньской.
Сам отпуск Анны умножал ее хлопоты. Прежде всего она должна была поехать в Познань, по крайней мере, на неделю, чтобы нарадоваться на Литуню, а если это будет возможно, забрать ее с собой в Мазуты, имение под Люблином, где они собирались провести месяц вместе с Марьяном.
Тем временем в Познани сложилась невыносимая обстановка. Ее подозрения относительно нового образа жизни Кароля, вопреки ожиданиям, подтвердились.
Тесть встретил Анну упреками и претензиями:
— Это ты во всем виновата! — негодовал он — Оставила его здесь одного! Он здесь красиво живет. Я постоянно слышу, что проводит все ночи по барам и увеличивает долги. Но вы очень ошибаетесь, если вам кажется, что сможете оплатить свои долги с помощью наследства, которое я оставлю после себя. Я изменил завещание и дом записал на Литуню. Она получит его, когда достигнет совершеннолетия, а раньше — ни гроша.
— Но отец, — возразила Анна, — я ничего не имею против этого, а если я уехала и живу вдали от вас, то вовсе не для своего удовольствия. Я должна работать. Вы не забывайте, что я содержу и Кароля, и Литуню.
— Если бы не был совсем немощным, содрал бы шкуру с моего сыночка, дармоеда и гуляки!..
— Но я не могу содрать с него шкуру.
— А почему нет?! Должна! Ты обязана оказать на него какое-то влияние! Это же стыд и позор!
И Анна готовилась к оказанию соответствующего влияния. Готовилась с обеда до поздней ночи, когда наконец уснула, не дождавшись возвращения Кароля.
На следующий день он спал до полудня, зато начали поступать новости о нем. Они приходили из разных источнике, но смысл их был один, и Анне пришлось поверить им. Оказалось, что Кароль — любовник пани Патзеловой, богатой вдовы, которой уже за пятьдесят.
Это было так мерзко, что Анна в тот же день уехала бы с Литуней, если бы не простуда малышки. Правда, бонна уверяла, что ничего серьезного нет, что просто «где-то простыла и все», но худоба Литуни, бледность ее личика и необычная нервозность поразили Анну. В довершение всего она узнала, что доктора не вызывали вовсе, а когда она пошла к нему с девочкой, оказалось, что у Литуни серьезный бронхит.
Ребенка следовало сразу уложить в постель. Дежурство возле нее было для Анны счастливым предлогом, чтобы не встречаться с Каролем. Любая мысль о нем вызывала сейчас в ней безудержный гнев и презрение. Чем же он, собственно, был? Жалким ничтожеством, пользующимся плодами тяжелого труда собственной жены, и вдобавок содержанием старой женщины, бессовестным любовником, афиширующим публично свои отношения.
Когда он на цыпочках вошел в комнату Литуни, Анна закусила губу, чтобы не выставить его грубыми словами. Она решила молчать, не дать ему возможности для каких-то объяснений, для уверток и омерзительного вранья. Просто она ни о чем не хотела знать.
— Тише, — произнесла она, — ребенок спит.
— Приехала? — спросил он шепотом.
У него были синяки под глазами, а лицо отекшее.
— Да, — нетерпеливо ответила она.
Он приблизился к ней и наклонил голову, чтобы поцеловать в губы. С каким бы удовольствием она влепила ему затрещину!
— Перестань, — только сказала она и закрылась рукой.
— Так… так ты меня встречаешь, — вздохнул он, — ну, что ж…
— Выйди, ребенок спит, — поспешно прервала она.
— Очернили меня?
— Никто тебя не чернил. У Литуни температура. Оставь нас.
С минуту он стоял не двигаясь, потом махнул рукой и повернул к двери.
— Ты не можешь выйти сейчас и поговорить со мной? — спросил он, держа руку на ручке двери.
— Нет. Уходи.
Он вышел, но она все время слышала его неровные шаги в соседней комнате.
Нужно было принять последнее решение: завтра же утром пойти к какому-нибудь хорошему адвокату и предпринять шаги по оформлению развода. В течение нескольких месяцев вопрос будет решен. А она пока заберет Литуню в Варшаву. С Каролем она вовсе не собирается разговаривать. Пусть это сделает адвокат.
Ночь она снова провела возле Литуни. Тестю, который прислал через бонну просьбу, чтобы Анна сейчас навестила его, она решительно ответила, что не может оставить ребенка. Просто она почувствовала физическое отвращение при мысли, что там на лестнице ее караулит Кароль. Около полудня ей удалось выйти незамеченной в город. Визит к адвокату длился недолго. Возвращаясь, она встретила двух знакомых, которые, разумеется, постарались представить ей новые сведения о похождениях Кароля. При этом они наблюдали за ней с большим интересом. Как все-таки это гадко!
К счастью, температура у Литуни спала, и доктор сказал, что, соблюдая необходимые осторожности, ребенка можно забрать в Варшаву.
Ближайший поезд уходил через четыре часа, и Анна быстро начала упаковывать вещи Литуни. Она знала, что ее адвокат сейчас беседует с Каролем, и ей хотелось уехать из дому до того, как он вернется.
Однако она не успела. Кароль пришел хмурый и, уже не пытаясь поздороваться, тяжело опустился на софу.
— Я вижу, ты собираешь вещи Литуни, — сказал он, глядя в пол, — но, наверное, ты и не предполагаешь, что я могу не согласиться отдать ребенка.
Анна побледнела и старалась держать себя в руках, чтобы не взорваться.
— На развод я согласен, — продолжал он, — но ребенок останется со мной.
— Наверное… наверное, у тебя уже совсем нет совести? — спросила она прерывающимся голосом.
— Я люблю Литуню, — пожал он плечами.
— Ты лжешь! Лжешь!
— Не лгу. Кроме того, я убежден, что ты… простишь меня когда-нибудь и Литуня как раз склонит тебя к… возвращению и к тому, чтобы ты простила меня.
Если бы у него хватило смелости посмотреть сейчас ей в глаза! Он понял бы тогда, что такое презрение и такое отвращение не проходят.
— Ты нуждаешься в деньгах, которые я зарабатываю? — спросила она.
Он встал, а скорее, вскочил с места. Его лицо исказилось какой-то дикой гримасой. Казалось, он давится. Посиневшие губы с трудом хватали воздух. Анна никогда не видела его таким и почувствовала обычный физический страх. Однако он постепенно успокаивался, стоя с беспомощно опущенными руками и глотая слюну, как будто хотел что-то сказать, но не мог. Наконец, усмехнулся и вышел.
Спустя час служанка принесла письмо:
«Забери Литуню. Забрала себя, возьми и ее. Но знай, что даже грязный и несчастный человек может любить. Люблю тебя, и да простит тебя Бог».
Анна бессознательно снова и снова читала эти нелепые, отчаянные, лицемерные и мучительные слова. Она не могла найти отклика в своей душе, не понимала смысла их. Как мучительно не знать, что чувствуешь! Ее охватывали жалость и гнев, отвращение и сожаление, обида за себя и за ребенка, сочувствие к собственной судьбе.
«…Да простит тебя Бог», — глаза Анны задержались на этой бессовестной патетической фразе.
Его, как раз его должен простить Бог, его подлость и его бесстыдство!
Негодование возрастало. Она лихорадочно стала укладывать вещи. У нее не было сил, чтобы заставить себя поговорить с тестем. Наспех написала прощальное письмо, заплатила бонне задолженность и поехала с Литуней на вокзал.
Литуня вела себя спокойно. Видимо, понимала важность перемен, происходящих в ее жизни, хотя реагировала на них едва заметной улыбкой и часто прижималась к маме. Каждое прикосновение доверчивых ручонок Литуни наполняло Анну невысказанной радостью. С трудом она сдерживала слезы.
Это начинался новый период их жизни. Они сейчас одни, правда не совсем, потому что Литуня найдет в Марьяне лучшего отца, умнее и сердечнее. О! Анна была уверена в этом.
Сейчас они на один день задержаться в Варшаве и в Мазуты уже поедут втроем. Даже лучше, что ребенок в деревне проведет эти несколько недель сразу с Марьяном. Они должны привыкнуть и полюбить друг друга.
В Варшаве Анну встретило некоторое разочарование: Марьян уже уехал вечерним поездом или уже был в Мазутах.
День Анна провела в магазинах, покупая белье и платьица Литуне. Побывала она с Литуней и у детского врача, который обнаружил у девочки анемию и назначил специальное лечение. На следующее утро они поехали в Люблин, откуда еще несколько километров нужно было трястись в бричке по очень ухабистой дороге.
Мазуты — большое имение, в котором, как и во многих подобных, на лето сдавался дворец под пансионат. Старый парк, озеро, песок и сосновый лес создавали прекрасные условия для оздоровления. Комнаты дворца, полностью предоставленные отдыхающим, были светлые и с высокими потолками. Сама хозяйка, пани Будневич, перешла на летний период во флигель. Анна сразу с ней познакомилась. Маленькая худенькая женщина, с коротко подстриженными волосами, в короткой домотканой юбке и в сапогах, выглядела точно героиня повести Годзевичувны. Ей могло быть лет пятьдесят, а может быть, даже значительно больше. Трудно было это определить по ее быстрым движениям и громкой речи, так не соответствующим очень увядшей коже и худым цепким рукам.
— Я могу предоставить вам на выбор десять комнат, — предложила она Анне. — Отдыхающие пока только в двух, а кто успел, тот съел. Это ваша доченька?
— Да. Поздоровайся, Литуня.
Пани Будневич протянула руку и нехотя погладила ребенка по голове. Это был жест вынужденной вежливости, и Анна сразу отметила, что пани Будневич не любит детей. Вообще это, наверное, натура суровая и холодная, чему не следовало удивляться. Историю этой женщины Анна слышала еще в свои девичьи годы, так как семья Ельских и Чорштыньских, к которой принадлежала пани Будневич, пока не вышла замуж за Будневича, были связаны какими-то родственными узами. Панна Чорштыньская просто сбежала из дому с офицером российской лейб-гвардии Будневичем, что заставило родителей согласиться на брак. Однако спустя год после свадьбы она в одну из ночей выгнала его из дому, натравив собак. Сколько было в этом правды и почему так закончилось ее романтическое замужество, Анна уже не помнила. Она знала только, что с того времени пани Будневич сама управляет своим большим имением и делает это вроде бы образцово. Зато о ее единственном сыне ходили самые фантастические сплетни. Рассказывали о его авантюрной жизни, о каком-то нашумевшем шантаже и других делишках. Но, возможно, все это были домыслы, поскольку он «гастролировал» где-то за границей и в стране не показывался вообще, а мать не поддерживала с ним никаких связей и никогда о нем не вспоминала. Впрочем, ни за что нельзя поручиться.
Общество в имении, кроме Анны и Дзевановского, состояло из отставного генерала, надоедающего скучнейшими стихами, написанными еще во времена молодости, и толстого прелата Хомича, страдающего астмой. За столом сидели еще пани Будневич и се администратор, пан Мережко, молчаливый, хмурый старичок. Эту пару видели, правда, только за обедом и ужином.
В первые дни Анна почти не расставалась с Марьяном. Она рассказывала ему обо всем, что узнала в Познани о своем муже, а Марьян, как всегда, волновался и поэтому был еще нежнее по отношению к ней. С радостью он принял и ее решение о разводе. И Анна была бы сейчас совершенно счастлива, если бы не Литуня. Девочка явно сторонилась Марьяна. Каждый раз, когда, играя рядом, она замечала, как они прижимаются и нежно улыбаются друг другу, она переживала и была недовольна. Случилось даже, что она убежала куда-то в дальнюю аллею парка и пришлось искать ее, умоляя, чтобы она отозвалась.
Марьян много думал над поведением Литуни и даже подводил его под разные теории, но сам, или разочарованный, или огорченный неприязнью девочки, относился к ней довольно холодно. Правда, вначале он сделал несколько попыток сердечного обращения с Литуней, но это не меняло все более очевидного факта, что с течением времени они не только не сближались, а, наоборот, еще более отдалялись. Дошло до того, что Анне пришлось выбирать между обществом Марьяна и Литуни. Он в присутствии ребенка становился жестким и задумчивым; Литуня, всегда послушная и вежливая, в его присутствии становилась своенравной и непослушной.
Поэтому Марьян начал играть в шахматы с прелатом Хомичем и, хотя он раньше говорил, что сопение прелата действует ему на нервы, сейчас пришел к выводу, что это очень милый и интеллигентный человек.
— Я не терплю ксендзов, — говорил он. — Чаще всего это или фанатики, или лицемеры. У этого, однако, много ясной францисканской мудрости, и мне кажется, что католицизм в его понимании является действительно философией счастья.
Изредка и Анна прислушивалась к их долгим теологическим беседам. Но чаще все-таки она ходила с Литуней на песчаный берег озера в обществе генерала, с которым Литуня подружилась с первого дня приезда.
— Ничего удивительного, — с тенденциозным пристрастием говорил Марьян, — эти два создания находятся на приближенных уровнях развития.
Спустя две недели в Мазуты приехал новый отдыхающий, пан Костшева, инженер из Сосновца, дальний родственник администратора Мережки, высокий худой мужчина, довольно симпатичный, хотя постоянно раздражающий агрессивным тоном и прогорклой ядовитостью старого кавалера. Во всяком случае его присутствие значительно оживило Мазуты. За столом сейчас начались длинные и зачастую острые дискуссии. Обычно это происходило следующим образом: инженер Костшева после супа хладнокровным тоном объявил, что он заметил во время прогулки — что-нибудь общеизвестное и не выходящее за границы нормального и обыденного. Он делал паузу и вдруг выдвигал тезис, заключенный в красивом афоризме в виде цитаты из какого-нибудь авторитета. Все коварство этой зацепки основывалось на каверзно скрытом крючке, на мнимом или существующем парадоксе, на шутке, направленной на кого-нибудь из присутствующих или невинно провоцирующей всех. Если кто-нибудь неосмотрительно попадался на крючок и выражал сомнение в тезисе, о том, чтобы отказаться, он уже не мог и мечтать: пан Костшева бросался в бой, задиристый, неуступчивый, насмешливый и безжалостный.
Вскоре мазутское общество узнало, что «армейский институт является необходимым устьем для зоологических черт человеческой природы», что «клерикализм среди мужиков не означает религиозности, а является доказательством язычества», что «интеллектуальность и философия вообще самая остроумная система паразитизма», что «помещики, как общественный класс представляют собой экономический абсурд, а как каста — компрометирующий пережиток», что «работа на земле притупляет разум» и что «детей следует считать полуживотными и больше уделять внимания дрессировке, чем воспитанию». Всего этого пан Костшева, правда, не доказал, но цели своей добился: начались горячие споры.
Чаще всего, однако, он нападал на женщин. Анна не любила долго просиживать за столом и почти никогда не принимала участия в дискуссиях, тешась надеждой, что таким образом сократит их и получит возможность хотя бы часок поговорить с Марьяном, поскольку Литуня после еды должна была отдыхать в своей комнате на протяжении часа одна. Однако Марьян, занятый беседой, казалось, совершенно забывал об Анне, предпочитая вздор Костшевы, и, что больше всего раздражало Анну, все трактовал серьезно. Сам Костшева, встречаясь с Анной на прогулках, не раз смеялся над высказываемыми им самим мнениями, однако, оказываясь за столом, начинал все заново.
В один из дней он увидел крестьянку, которая белила хату к возвращению мужа, отбывающего срок в тюрьме за издевательство над женой. За обедом он рассказал об этом и после паузы добавил:
— Индивидуальность женщины находится не в ней самой, а вне ее.
Поскольку пани Будневич имела неосторожность заметить, что это в равной степени может касаться и мужчин, тут же разгорелась дискуссия. Костшева доказывал, что женщина — не полная личность. Мужчина живет для себя, имеет жену для себя, детей, дом, занятие — все для себя, а женщина без объекта, для которого бы она просто жила, не может существовать. Она всегда остается приложением, не видит и не понимает потребности своего существования, если не может его кому-нибудь или хотя бы чему-нибудь посвятить. Поэтому она не вполне человек.
Генерал уже стал соглашаться с таким мнением, когда пани Будневич запротестовала:
— Мой дорогой инженер, а кто это вчера доказывал, что все женщины — эгоистки?
— Я, точно я. Но не вижу, чтобы это находилось в логическом противоречии.
— Разумеется, — кивнула головой Будневич, — что бы ни говорили о женщине плохого, всегда будет правильно. Если она приличная барышня и сидит дома, то, значит, гусыня; если путешествует, самостоятельная и не боится общественного мнения, значит, авантюристка. Если зарабатывает на себя, значит, отнимает хлеб у мужчины, а если ничего не делает, то паразит. Одевается скромно, ходит в костел, не красится, не имеет любовника — нудная святоша; любит красиво одеваться, ходит на балы, флиртует — распущенная баба. Занимается искусством, учится — сноб и сенсатка; занимается домашним хозяйством — домашняя курица. Никого не любит — холодная кукла; любит — истеричка. Есть роман — куртизанка, а если нет, значит, никого не может заинтересовать. Муж любит сидеть дома — конечно же, потому, что жена бой-баба и держит его под каблуком; муж волочится по барам — потому что с такой нудной женщиной невозможно выдержать дома. Занимается общественной работой — значит, мегера; ничего не делает — женская лень. Белит к возвращению мужа хату — рабская душа; пальцем не шевельнет — мстительное создание, без сердца. Не так ли, пан инженер?
Все начали смеяться, включая хмурого пана Мережко. Костшева хотел что-то ответить, но, к радости Анны, не смог, вероятно, найти подходящего аргумента.
— Запутали вы его, уважаемая пани, — зычно смеялся генерал, — запутали окончательно. Что правда, то правда. Мы уж любим поговорить о женщинах и обвинять их тоже, но по существу без женщин хе… хе… хе… трудно и нудно было бы на свете.
— Ну, генералу это, пожалуй, уже без разницы, — едко обрубил Костшева.
На сей раз дискуссия, однако, была прервана, и Анна с облегчением встала из-за стола.
— Подожди меня у крыльца, — сказала она тихо Марьяну.
— Хорошо, дорогая.
Однако пока она заглянула к Литуне и вернулась, Марьян уже беседовал с прелатом. К ее неудовольствию, они еще разговаривали о какой-то женщине и ее муже.
— Вы решили продолжать эту тему? — спросила удивленно она.
— Почему бы и нет? — усмехнулся ксендз.
— Ну, потому, что мне кажется, что бы вы еще ни придумали, все это уместится в том, о чем справедливо говорила пани Будневич.
— Справедливо? Хм…
— Ксендз иного мнения?
— Я должен иметь другое мнение, дорогая пани.
— Разумеется. Ксендз — прелат и чувствует мужскую солидарность.
— Не поэтому, — покачал он головой, но видите ли, дорогая пани, я уже старый и не только по своему призванию или роду занятия должен был интересоваться проблемами людей. Здесь есть и просто личный интерес. Так то, о чем говорила пани Будневич, выглядит, несомненно, эффектно, но, по правде говоря, стоит задуматься, так ли уж не правы те мужчины, которые всегда найдут что покритиковать в женщине.
— Например?
— Да, женщина или сидит дома, или ездит; или порядочная, или нет; или работает, или нет. Все это делает и мужчина. Но, дорогая пани, весь секрет заключается в том, что мужчина не впадает в крайность, как женщина. Он сохраняет в своих пристрастиях, интересах всесторонность, умеренность, гармонию… А женщины…
Анна увидела приближающегося Костшеву и незаметно потянула Марьяна за рукав. Он понял сразу, и они быстро попрощались с прелатом, оставляя его на растерзание инженеру. Анна хотела поговорить с Марьяном по многим важным и относительно срочным вопросам. До конца ее отпуска осталось всего несколько дней, а следовало обсудить планы на будущее. Она говорила о своем разводе и о том, что лучше было бы пожениться еще до адвента, о совместной квартире и о том, что ему все-таки нужно постараться получить какую-нибудь должность.
Марьян слушал, кивал головой, поддакивал, уверял, что все, что она решит, будет самым разумным, однако Анна не могла избавиться от чувства, что все время он думал о чем-то другом. Когда в конце аллеи показалось розовое платьице Литуни, он быстро встал и заявил, что договорился с прелатом поиграть в шахматы.
Анна, оставшись с девочкой одна, прижималась к ее розовому платьицу так сильно, чтобы вытереть слезы и суметь показать своему сокровищу ясные и улыбающиеся глаза.
Так день за днем проходил ее отпуск. Это не был отдых для нервов Анны, и напрасно она старалась избавиться от мучительного чувства какой-то бесцельности — бесцельности своей такой ясной до сего времени жизни. Она пыталась на первое место поставить Литуню и заботы о ней, но, вероятно, была еще слишком молода, чтобы отказаться от самой себя. Ее занимали мысли о себе, а значит, и о человеке, который, как говорил Костшева, займет центральное место в ее существовании. Мог ли им быть Марьян?
В Варшаву возвращались вместе, но Анна чувствовала, что каждый из них страдает от своего одиночества. Литуня неподвижно сидела у окна, пока не утомилась, и заснула тут же, закутанная пледом. Тогда только Марьян отозвался первый раз:
— Не знаю, не понимаю своей ситуации, — говорил он вполголоса, наклонившись к Анне. — Мне кажется, что я представляю для вас, для тебя и для твоего ребенка, какое-то препятствие.
Она ничего не ответила, а он добавил:
— Это мучает меня.
Как бы ей хотелось сказать ему сейчас, что это действительно так, что это его собственная вина, потому что он такой, какой он есть, что ему нужно принять на себя ответственность за их счастье и за это счастье бороться, что его святая обязанность — заслужить доверие Литуни, что он уже не одинокий, кому можно ограничиваться созерцанием собственных абстракций, ненужных, да, именно ненужных, неважных и вредных. Что ему, что им до тех бесплодных разглагольствований. И чего стоит его непродуктивный, плавящийся в самоанализе разум!
Она не отозвалась, однако, ни словом.
Правда, когда-то в первые дни их знакомства она сама была ослеплена, очарована этой его удивительной интеллигентностью. Может, это и непоследовательно с ее стороны, но сейчас ей хотелось бы, чтобы он был обыкновенным серым человеком, чувствующим, мыслящим и просто работающим.
Он любил ее, и это не подлежало сомнению, но он мучился из-за того, что эта любовь требовала от него определенных, хотя и незначительных жертв, и прежде всего завоевания сердца маленького человека.
Варшава встретила их духотой плавившихся на солнце улиц. Насыщенный пылью воздух был тяжелым, от стен полыхало жаром, а из ворот тянуло сыростью.
Марьян никак не мог найти такси и поручил эту заботу носильщику. Вечер Анна провела за наведением порядка в своей квартире и устройством места для Литуни. Это так заняло ее внимание, что она даже не заметила отсутствия Марьяна; только когда ребенок уснул, она поднялась по лестнице и постучала в его дверь.
В шляпе и перчатках, так же как приехал с вокзала, он сидел на краю софы. На полу стояли нераспакованные чемоданы.
— Марьян, что с тобой? — испугалась она.
— Ничего, родная… Неврастения.
— Любимый, — она прижала его голову к груди, — нельзя тебе грустить. Я знаю, что моя любовь — это еще не все для тебя, но ты обижаешь ее своей грустью.
— Это правда, — печально подтвердил он.
— Нет, неправда, — рассмеялась она, притворяясь веселой, — я тебя понимаю и люблю. Знаешь что? Пойдем на ужин в «Оазит»!
— А Литуня?
— Уже спит.
— А это не опасно, оставлять ее одну?
Анну растрогала его забота о Литуне, и, хотя где-то внутри у нее пробуждались сомнения в искренности его внимания, она старалась скрыть это не только от него, но даже от себя. Она сообщила, что хочет посоветоваться с ним по поводу взятия бонны для ребенка. Обсуждение, конечно, как всегда, если речь шла о практических вещах, состояло в том, что Анна предлагала готовые проекты, расширяла их, меняла, критиковала и наконец приходила к решению, а Марьян кивал головой. Самое неприятное было в том, что Анна все чаще замечала его совершенное безразличие к этим делам и усилие, с которым он старался сконцентрировать на них свое внимание.
Что касается бонны, советоваться, пожалуй, было излишним. В любом случае следовало взять какую-нибудь по возможности интеллигентную девушку, которая бы занималась ребенком во время отсутствия Анны. Учитывая маленькую квартирку, бонна должна была быть приходящей.
На следующее утро Анна появилась в бюро около девяти и свой бокс застала закрытым. Курьер объяснил ей, что «заменяющая ее пани заведующая замыкает бокс неизвестно по каким причудам».
— Да? — удивилась Анна. — С сегодняшнего дня бокс будет снова открыт, потому что я возвращаюсь в него, а пани Стопиньская займет свое прежнее место.
— Дай-то Бог, — вздохнул курьер.
— Почему, Зигмунт, ты вздыхаешь? — улыбнулась она. — Или вы думали, что я уехала на другой конец света?
— Нет-нет… Только разное говорят…
Он потоптался на месте, стер ладонью несуществующую пыль на стоящем рядом столике и махнул рукой:
— А что я там знаю…
— Не понимаю, что ты хочешь сказать, Зигмунт? — нахмурила брови Анна.
— А то, чтобы дал Бог и вы усадили эту проклятую бабу, потому что из-за нее…
Он внезапно замолчал: быстрым, уверенным шагом вошла панна Стопиньская. Прежде чем поздороваться с Анной, она сказала курьеру:
— Зигмунт, вы снова не вывесили нового расписания движения. Прошу вас немедленно это сделать.
— Добрый день, — приветливо протянула ей руку Анна.
— День добрый, пани, — ответила панна Стопиньская со своей показной вежливостью, подавая жесткую ладонь.
— Такое замечательное лето, а мой отпуск закончился. Нужно приступать к работе.
Панна Стопиньская, казалось, не слышала ее слов и снова обратилась к курьеру, отдавая ему какое-то распоряжение, после чего вынула из сумки ключ, вошла в бокс, не обращая на Анну внимания, сняла перчатки, шляпу, открыла стол и стала доставать бумаги. Анна тоже сняла шляпу и, несколько озадаченная поведением подчиненной, сухо сказала:
— Передайте мне, пожалуйста, работу. Экскурсию в Палестину не отменили?
В эту минуту в бокс постучал один из сотрудников, пан Ясиньский, поздоровался и расписался на листе бумаги, лежащем на краю стола. Сверху листа виднелась надпись «Табель присутствующих» и дата. Ясиньский поклонился и вышел, уступив дорогу входящей панне Калиновской; за ней входили другие, подписывались и выходили. Манера, с которой они здоровались с Анной, была какой-то неестественной. Панна Стопиньская к некоторым сотрудникам обращалась с разными замечаниями, но в таком тоне, точно была не коллегой их, а начальником.
— Зачем же это нововведение с табелем присутствующих? — сказала Анна — Не нужно это. Я считаю его совершенно излишним.
— Возможно, но это указание пана директора.
— Я поговорю об этом с паном директором, а сейчас будьте так любезны сдать мне отчет о текущих делах.
Уже сам факт, что панна Стопиньская сидела в ее присутствии за столом, поражал своей наглостью, и Анна в душе решила поставить ее на место, когда неожиданно услышала:
— Сейчас у меня нет времени, много срочной работы.
— Что?!
— Повторяю, — спокойно процедила сквозь зубы панна Стопиньская, — у меня срочная работа. А что касается вообще туристического отдела и руководства им, обращайтесь к пану директору.
— Что вы хотите этим сказать? — побледнела Анна.
— Мне нечего вам сказать, — она пожала плечами и принялась за работу.
Негодованию Анны не было предела. Наглость этой бабы, этой омерзительной бабы просто невозможно было представить.
— Зато у меня есть что сказать! — взорвалась наконец Анна прерывающимся голосом. — Руковожу отделом здесь я и я являюсь вашим начальником, поэтому я желаю, чтобы вы отсюда тотчас же вышли.
— А я советую вам успокоиться и обратиться к дирекции…
— Это неслыханно!
— И я прошу… мне не мешать, — закончила панна Стопиньская.
Анна почти выбежала из бокса. Она была так возбуждена, что едва заметила любопытные и сочувствующие взгляды коллег. Она быстро прошла через зал, приемную, нервно постучала и, не ожидая разрешения, вошла в кабинет Минза. Минза еще не было. На столе рассыльный раскладывал бумаги.
— Здравствуйте, пан директор будет через час, — объяснил он.
Анна задумалась: чем ей этот час заняться? Она не могла оставаться здесь или в бюро, а силой выбросить Стопиньскую тоже было бы невозможно. Вдруг она вспомнила о Таньском и побежала к нему. Он обрадовался, увидев ее, сердечно поцеловал ей руку, но, наверное, догадался обо всем или вообще знал, потому что ни о чем не спрашивал. Однако Анна должна была поделиться с ним той неслыханной неприятностью. Он внимательно ее выслушал и сказал:
— Пока придет Минз, вы должны взять себя в руки. Я наслышан обо всем. Очень возможно, что Минз действительно хочет оставить Стопиньскую на вашем месте, но, несмотря на это, он все-таки человек порядочный, и я не думаю, чтобы он мог одобрять оскорбления этой девицы в ваш адрес. Только успокойтесь, дорогая пани Анна.
Разговор с Таньским действительно успокоил Анну. Когда ее пригласили к Минзу, она вполне владела собой, чтобы ее возмущение не приобрело характер скандала. Минз согласился, что поведение панны Стопиньской было бестактным, хотя имело свои основания. Фирма решила в дальнейшем поручить руководство туристическим отделом панне Стопиньской.
— А вы, — закончил Минз, — возглавите секретариат дирекции, естественно, если согласитесь.
— Но, пан директор, это может делать любая стенотипистка!
— А какая вам разница? Я оставляю вам еще на три месяца тот же оклад, получите освобождение — и все в порядке. Если вы не хотите, ха, ничем не могу помочь.
— Я не могу принять этого, — сжалась Анна.
— В таком случае… — развел руками Минз.
Анна хотела что-то ответить, но разрыдалась. Испуганный и недовольный Минз начал ее успокаивать, когда в кабинет вошел Таньский. Он сразу же хотел уйти, но Минз сделал ему знак остаться. В его присутствии Анна расчувствовалась еще больше. Облокотившись о подоконник, она тихо плакала, изо всех сил прижимая к глазам мокрый платочек. Она слышала, как к ней обращался Минз и говорил Таньский. как Минз будто оправдывался, разговаривая вполголоса, но она не понимала, не хотела понимать, ничего не хотела знать. Вот и встретила ее большая, незаслуженная обида. Ее унизили, столкнули, ею пренебрегли. Она одна, совершенно одна, и нет никого, кто бы ее защитил. Что же ей теперь остается, что станет с бедной малюткой Литуней. как она сможет жить в этом чужом, холодном и безжалостном мире! И за что, за что! Разве она не старалась работать как можно лучше, как могла?! И ее выбрасывают как собаку, как ненужную собаку. Перед ней разверзлась черная пасть безнадежного будущего, и только слабые ручонки Литуни, отчаянно тянущиеся к ней…
На сгибе руки она почувствовала сильное до боли пожатие ладони Таньского и услышала его голос:
— Я прошу вас, успокойтесь. Все уже позади и все хорошо. Вытрите глаза. Я отвезу вас домой.
Когда она наконец пришла в себя, то увидела, что Минза нет. Она выглядела ужасно. Таньский заслонял ее собой, когда они шли к такси. По дороге она узнала, что Минза удалось уговорить. Он согласился оставить Анну на прежней должности, правда с некоторым понижением оклада, но это только спустя три месяца. Панна Стопиньская возглавит предложенный ранее Анне секретариат.
Она даже забыла поблагодарить Таньского. Войдя в ворота, увидела, как он сел в такси и уехал. Один взгляд в зеркало убедил ее, что в таком виде она не может показаться Литуне и Марьяну. Она вышла из ворот и быстро пошла в сторону Вислы, где никого не было. Прошло более часа, прежде чем она повернула домой. Она решила даже не рассказывать ни о чем Марьяну: чем он может помочь?.. К своей радости, она застала Бубу. Видимо, Таньский сообщил ей и просил, чтобы она навестила Анну. Какие они оба добрые и внимательные! А собственно, разве трудно быть добрым, если ты счастлив!
Марьян сидел один в комнате и читал книгу. Во второй комнате Буба, сидя на полу, помогала Литуне переодевать кукол. Здороваясь с Бубой, Анна снова едва не расплакалась. Но здесь было так солнечно, так весело и так приятно! Только Марьян во всем этом представлял какой-то контраст. Буба сделала вид, что ничего не знает о событиях в «Мундусе», а может, и правда ничего не знала. Зато она много говорила о себе, о муже, о запланированной поездке за границу и при этом то и дело восторгалась Литуней.
Когда она ушла, Анна все еще с пылающим лицом непроизвольно обратилась к Дзевановскому:
— Какое замечательное существо эта Буба!
— Обыкновенная гусыня, — безразлично ответил Марьян, и Анна впервые почувствовала к нему глубокую обиду.
В «Мундусе» как будто все устроилось. К откровенной радости всего персонала, Анна приняла руководство туристическим отделом. Радость, однако, длилась не долго. Панна Стопиньская, которая добилась просто необъяснимого влияния на директора, умела пользоваться этим влиянием. На следующий день после ликвидации Анной табеля присутствия этот табель был возобновлен с той лишь разницей, что сейчас сотрудники уже не только туристического отдела, но и всего бюро должны были ежедневно расписываться в комнате секретаря пана директора. Панна Стопиньская стала еще более надменной. Не было дня, чтобы она не вернула — и все от имени директора — корреспонденции или перечня поправок. Она вмешивалась буквально во все самые мелкие дела, а Минз одобрял каждую ее зацепку. Постепенно она сконцентрировала в своих руках контроль над работой всей фирмы. Все ее ненавидели, но считаться с ней вынужден был даже Таньский, пользующийся у Минза большим авторитетом, чем другие.
По отношению к Анне панна Стопиньская была подчеркнуто официальной и не пропускала ни малейшего повода, чтобы осложнить ее работу и сделать какую-нибудь пакость. Мстила с холодным рассудком, расчетливо и мучительно. Но не это больше всего возмущало Анну, а постоянное ограничение ее компетенции, всовывание носа во внутренние дела ее отдела, допуск к решению вопросов только для того, чтобы потом это решение перечеркнуть.
Атмосфера в бюро накалялась, особенно с того дня, как на месте Бубы посадили какую-то дальнюю родственницу панны Стопиньской, старую ведьму, которая шпионила и откровенно занималась доносительством.
Анна чувствовала себя здесь как в тюрьме. Окончание рабочего дня каждый раз для нее было подарком, тем более что дома оставалась Литуня. Все свободное время она проводила сейчас с ребенком. Даже у Таньских она бывала только тогда, если могла пойти туда с Литуней. Связи с родственниками прекратились совсем. Лишь раз она навестила тетушку Гражину, чтобы выслушать серию горьких упреков в адрес Ванды, Кубы и всего света.
— Лежу здесь в собственном доме, — говорила тетушка, — как бревно, выброшенное течением на пустой берег, всеми забытая, никому не нужная.
Что же ей Анна могла на это ответить, как успокоить, как возразить правде? Она молчала с растерянным выражением лица и думала, как бы поскорее найти предлог, чтобы покинуть этот дом. Даже на вопросы, касающиеся Щедроней, она не могла ответить, так как до нее редко доходили слухи о них, да и те неопределенные, которые в любом случае не годились для передачи. Анна, правда, иногда встречала Владека Шермана, который на Окольнике не бывал, но через «Колхиду» все-таки вылавливал разные сплетни о Ванде. Месяца через три после возвращения из отпуска, в начале осени она услышала от него, что Щедронь вроде спустил с лестницы небезызвестного мага Рокощу и будто даже побил Ванду. Анна не очень верила этому, но несколько недель спустя повторила услышанное Марьяну как совершенно определенную новость. Ей было интересно, какое это произведет на него впечатление. Марьян вовсе не удивился:
— Щедронь всегда бил Ванду, — пожал он плечами.
— Невозможно, — непоследовательно возразила Анна.
— Я знаю это от нее самой.
— Ты встречаешься с ней? — спросила она с безразличием.
Он отрицательно покачал головой. При следующей встрече с Владиком Анна решила проверить это. Оказалось, что Марьян говорил правду. Вероятно, он опять ходил в «Колхиду» и просиживал там часами, но Ванду не видел.
— Ты что, — удивился Владек, — не знаешь, что Ванда порвала с «Колхидой»?
— Я ничего об этом не слышала.
— Но это так. Она организовала теозофический журнал, который выходит два раза в месяц, и на его страницах пишет невероятные глупости со свойственной ей привлекательностью. Кажется, даже проводит какие-то службы в аметистовой хламиде.
Он говорил все это своим язвительным стилем, широко и цветисто. Анне было безразлично, но слушала она с удовольствием. Ей хотелось занять мысли чем угодно, только бы не мучиться проблемами своей жизни, будущим Литуни, сознанием безнадежности чувств к Марьяну, угасающих с каждым днем, даже с каждым часом.
Владек проводил ее до ворот и, сменив тон, серьезно спросил:
— Как же справляется моя Пачечка?
Пачечкой он называл бонну Литуни. На самом деле она была Зося Козлинская, а Пачечкой стала по какому-то кинопсевдониму, который выбрала для себя и который звучал как Иола Паччио и, если не стал известным, то лишь потому, что до выступлений Иолы так и не дошло. Владек где-то выудил эту Пачечку и взял под свою опеку, а когда Анна искала бонну, активно порекомендовал ее. Панна Зося вела себя пристойно, приходила пунктуально, разговаривала безукоризненным языком, заботилась о Литуне, а что самое важное — Литуня привязалась к ней. Поэтому Анна была благодарна Владеку за его протеже, и, если бы это было возможно, она оставила бы панну Зосю на постоянно. К сожалению, маленькое помещение не позволяло поселить в нем еще одного человека, и это беспокоило Анну по двум причинам. Во-первых, Литуня полюбила панну Зосю и плакала все больше, когда та уходила. Во-вторых, возраст девушки также требовал своего рода опеки, на которую Анна чувствовала себя обязанной еще и потому, что Владек предупредил ее о необходимости наблюдать за Пачечкой, которую, как он сдержанно объяснил, поймал в полете с «наклонной плоскости». Что это была за «наклонная плоскость», Анна не поинтересовалась, так как — странное дело — она чувствовала какое-то совершенно необоснованное инстинктивное доверие к Владеку. Во всяком случае, панна Зося была молоденькой и если не красивой, то наделенной удивительной привлекательностью и природной чувственностью, на что мужчины обращают больше внимания, чем на красоту. Она наблюдала это даже на Марьяне и на его взгляде, которым он провожал Пачечку. Это ничуть не волновало Анну. За последнее время она накопила в себе столько горечи, усталости и неприязни, что, присматриваясь к Марьяну и этой малой, беспокоилась скорее о ней, если беспокоилась вообще.
Панна Зося каждый день ходила с Литуней на длинные прогулки в Уяздовский парк, и позже из щебетаний Литуни Анна узнавала о нескольких молодых людях, которые приходили туда тоже. Случалось также, что панна Зося, приходя утром, была бледной, измученной и с тенями под глазами. На вопрос, что с ней, она объясняла, что всю ночь ее мучила головная боль или что тетушка, у которой она живет, хворает и часами требует, чтобы она при ней сидела. Легкий румянец или смущение, сопровождавшее эти пояснения, не давали, однако, права для каких-то оскорбительных подозрений.
И это было все, что знала о Пачечке Анна до того страшного дня, который обрушился на нее огромным несчастьем.
Был уже декабрь. Ночью выпал первый снег, и, когда утром она раздвинула шторы, комнату залил белый молочный свет. Литуня еще не проснулась. Ее светлые густые волосы рассыпались золотистыми локонами по подушке. В соседней комнате служанка готовила завтрак. Прежде чем пойти в ванную, Анна повернулась, вынула из ящика стола полученное вчера от адвоката письмо и еще раз внимательно прочитала его. Он сообщал, что развод уже получил юридическую силу, и поздравлял ее с окончанием процесса.
«Вы свободны, — писал он, — но как старый и опытный адвокат я не сомневаюсь, что скоро вы обратитесь ко мне с просьбой отказаться от этой свободы».
«Нет, не я», — покачала головой Анна, задумчиво складывая письмо.
Только сейчас со всей ясностью она поняла, что ее брак с Марьяном был бы бессмысленным. Просто нонсенсом. Она уже давно отдалилась от него на очень далекое расстояние. Его странная, анемичная, болезненная любовь была слишком слабой связью между ними. Их физическая близость не вызывала больше ни порыва, ни восторга, ни забвения, да и, пожалуй, Анна уже не испытывала в ней существенной нужды. Не была она и результатом привычки, а лишь тем, чем они старались замаскировать от самих себя глубокие органические изменения в своих чувствах. Да, не только в ее чувствах, потому что Анна, хотя и не имела на то никаких поводов, была уверена, что и в нем какие-то изменения должны были произойти. Она не могла верить в заклинания человека, которому не хватало силы воли, чтобы бороться за угасающее счастье, а он упорно твердил, что без нее жить не сможет.
«Нет-нет… — мысленно повторила она, — я свободна для себя и для Литуни. И так уже будет всегда…»
За окнами простиралось пустое, холодное и белое как снег ее будущее. Какая-то болезненная грусть, какое-то безграничное одиночество, а потом старость…
«Лежу тут, как бревно, выброшенное на пустынный берег, никому не нужная», — говорила тетушка Гражина.
Анна встряхнулась:
— Это богохульство, богохульство по отношению к моей дорогой крошке. Нет, я никогда не узнаю такого страшного чувства, ни я, ни она.
Она наклонилась над кроваткой и всматривалась в Литуню. Они вдвоем, и этого достаточно, вполне достаточно. И никогда не расстанутся, никогда не будут чужими. Литуня, конечно, вырастет красивой девушкой и будет пользоваться большим успехом, а потом выйдет замуж за какого-нибудь толкового обычного парня. Обычного. Боже упаси, за какую-нибудь знаменитость или выдающуюся личность. Уж Анна сумеет выбрать ей мужа — трудолюбивого, энергичного, здорового, веселого, может быть, даже немного безапелляционного и резкого. Пусть даже будет капельку деспотичный, но главное — такой, который знает, чего он хочет, такой, который жил бы для дома, для жены и детей, а не для чего-то там общего, общественного или метафизического…
От взгляда Анны девочка зашевелилась и, разбуженная, села, улыбаясь и протягивая розовые ручки, но тотчас же упала на спину и стала ладошками протирать глаза.
— Так щипет, — сказала она.
Веки были слегка отекшие, а белки покраснели. Это могло быть от ветра после вчерашней прогулки или, что хуже, конъюнктивит. Анна быстро промыла ей глаза борной кислотой и решила, что после работы, если покраснение не уменьшится, отведет Литуню к доктору. Как раз пришла панна Зося, и Анна велела ей промывать девочке глаза каждые два часа. Сама панна Зося выглядела как-то жалко, она осунулась и будто согнулась, и Анна посоветовала ей измерить температуру, но девушка заявила, что с ней все в порядке.
Однако по дороге на работу Анна все-таки беспокоилась: не дай Бог, у панны Зоси грипп, и она заразит Литуню. Ох, сколько бы она дала за то, чтобы не оставлять свое сокровище ни с кем. Если бы можно было, никогда не брала бы никакой бонны, старалась бы ни на минуту не оставлять ребенка на чье-нибудь попечение.
На всякий случай она позвонила из бюро Владеку с просьбой, чтобы он как врач зашел к семи. Если бы она могла тогда представить себе, как это было необходимо! Несмотря на массу работы и новые придирки со стороны панны Стопиньской, она освободилась бы тотчас же.
Обо всем она узнала только по возвращении домой. При виде Литуни у нее вырвался испуганный крик: глаза были красные, отекшие, из вздувшихся складок век сочился гной. Она испугалась, что панна Зося по ошибке промывала глаза Литуне чем-то другим, но через несколько минут пришел Владек. Он даже не осмотрел ребенка и сказал:
— Одень ее, Анка, скорее, — нужно ехать в клинику.
— Езус Марья, Езус Марья, — бессознательно повторяла Анна, лихорадочно одевая Литуню, — что это такое, что это?..
Специалисту в клинике было достаточно одного взгляда. Несмотря на это, он приготовил препарат и исследовал под микроскопом. Сомнений не было.
— Гонорея, — сделал он заключение.
Владек начал говорить быстро и громко. Он убеждал, что это первоначальная стадия, что о потере зрения не может идти и речи, что все свидетельствует о легкости спасения зрения…
Анна всматривалась в него широко раскрытыми глазами. Она слышала глухой звук его голоса и видела, что он смертельно бледен.
Это было последнее, что она помнила. Она потеряла сознание.
Сознание вернулось не сразу. Она лежала на жесткой кушетке, покрытой клеенкой. В воздухе чувствовался запах каких-то медикаментов. Она вдруг узнала склонившееся над ней лицо врача в белом халате и вспомнила все: у Литуни гонорея. Анна хорошо знала, что это значит: в девяноста девяти случаях из ста — слепота.
— Как вы себя чувствуете? — спросил доктор.
— Спасибо, — ответила она. — Я встану.
Она тяжело поднялась и окинула взглядом кабинет. Белые часы между окнами показывали двенадцать.
— Где мой ребенок? — спросила она.
— Не беспокойтесь, пожалуйста, — мягким голосом сказал доктор. — Мы договорились с коллегой Шерманом поместить вашу девочку у нас в клинике. Заболевание серьезное и требует постоянного медицинского наблюдения. И я могу вам поручиться, что здесь позаботятся о ней. Мы сделаем все, что в наших силах. У нее отдельная палата и есть все необходимое. Коллега Шерман сейчас с ней.
— Боже, Боже…
— Вы даже можете получить разрешение находиться при ней ночью. Мы поставим вторую кровать. Я позабочусь об этом. Сейчас, однако, вы должны взять себя в руки. Я должен получить от вас подробную информацию, касающуюся историю болезни.
— Я к вашим услугам.
Доктор вынул большой разграфленный лист и начал писать. Имя, фамилия, даты… Подошел Владек и сообщил, что Литуня уснула.
Несмотря на позднее время, Анна поехала домой и, быстро собрав самые необходимые вещи, вернулась в офтальмологическую клинику. Она не спала всю ночь, а утром позвонила в бюро, попросив Минза об освобождении на какое-то время от работы по причине тяжелого заболевания ребенка. Минз расспросил, в чем дело, и, узнав, что ребенок в клинике, заявил, что опека Анны представляется ему ненужной и поэтому он освободить ее не может.
Она была бессильна. Она не могла вопреки решению директора не выйти на работу. Это означало бы потерять должность, а значит, и лишиться единственного и такого необходимого сейчас источника существования.
Начались самые тяжелые дни. Масса работы в бюро и граничащее почти с невозможным усилие сконцентрировать мысли на экскурсиях, гостиницах, рекламациях и заказах. Люди спешили, путешествовали, развлекались, требовали удобств, устраивали скандалы из-за мелочей, а знал ли кто-нибудь из них, что там в серой угловатой и огромной массе громоздящегося бетона есть маленькая келья, где день за днем слепнет самый дорогой на свете человечек, цель и смысл, значение и содержание всей Вселенной!
С глазами Литуни становилось все хуже. Коричневые тягучие капли лекарства сплывали по бледному личику из запухших век, через которые невозможно было догадаться о существовании двух огромных голубых звезд, двух солнц, двух источников радости, счастья и всего, для чего еще стоило жить. Каждый день крохотное тельце пылало от безжалостной температуры. Она подымалась всегда через три-четыре часа после укола. В слабую мышцу, в голубые вены, в которых лихорадочно пульсировала кровь, вводились жесткие толстые иглы. И температура — это единственная надежда на спасение.
Это повторяли все. Над белой кроваткой в темной больничной палате склонялись серьезные безразличные головы все новых и новых врачей. Владек забросил собственную практику. Целыми днями он бегал, чтобы собрат коллег на консилиум, сам сидел возле ребенка или в соседней комнате переворачивал горы присланных авиапочтой медицинских журналов и писем от зарубежных светил. Анна знала, что он не может нести ответственность за то, что случилось, однако чувствовала обиду на него, неразумную, острую обиду, которая перерождалась почти в ненависть с каждым ухудшением состояния Литину.
В такие минуты Анна совершенно не могла справиться с отчаянием. Она падала на колени перед безоружными врачами, билась головой о стену, до крови прокусывала пальцы, а ночью лежала крестом на холодном полу и сгорала в страстной молитве.
С утра она тащилась в бюро, обессилевшая, ошеломленная мерой своего терпения, силой ночных заклинаний, покорностью перед своими дерзкими браками.
Прошла неделя, а она даже не заглянула домой, даже не вспомнила о Марьяне и, когда однажды он пришел вечером в клинику, обменялась с ним лишь несколькими словами, изумленная тем, что он осмелился отрывать ее от ребенка даже не секунду, он, чужой, безразличный человек, слабая тень не имеющего значения прошлого.
Она не могла занять свое внимание ничем, что не было связано непосредственно с болезнью Литуни. От Владека она узнала, что Зосю положили в дерматологическую клинику, что она сама серьезно больна и что, в сущность, ее нельзя обвинять, так как, если бы она догадывалась о своей болезни, наверное, сразу же призналась бы и не заразила бы Литуню. Владек так говорил о Зосе, точно хотел ее защитить перед Анной, а Анна даже забыла о ней. И вообще во всем этом она видела не боль и обиду за Литуню. не угрожающую ей слепоту, а себя над пропастью, свою ответственность перед самой собой и в этом собственную трагедию.
Спустя две недели началось неожиданное ухудшение, и снова созывались Консилиумы. Качали головами, спорили, хватали друг друга за пуговицы, обменивались латынью. И в конце концов, объявили Анне, что ситуация безнадежна: ребенок потеряет зрение.
Она не верила. Приговор приняла совершенно спокойно, потому что не могла верить. Она ждала чуда, ждала так, как ожидают чего-то, что обязательно должно произойти.
Поздним вечером пришел Щедронь, пришел без приглашения. Ворчливо поздоровался с Анной, обменялся несколькими словами с Владеком, минуту-другую постоял возле кроватки и сказал:
— Возьму для анализа кровь.
— Зачем? — спросил Владек.
— Подержи ее руку, — буркнул Щедронь.
Анна сидела неподвижно на жестком белом табурете и видела, как в пальчик Литуни погружается острая игла. Шприц до половины наполнился густой красной жидкостью. Щедронь вынул из кармана бутылочку и перелил в нее кровь, после чего нерешительно осмотрелся и сказал, что сегодня мороз и что у него уже давно нет времени побриться, а затем вышел. Через два часа он позвонил и спросил у Анны, как у ребенка дела со стулом, какая у нее нормальная температура, болела ли девочка воспалением легких, а в заключение произнес:
— Я хочу попробовать одно средство, но это эксперимент и вдобавок первый. Вы согласны?
— Не знаю, откуда же я могу знать? — задрожала Анна.
— Это небезопасно, и об этом я вас предупреждаю. Малышка может умереть или получить тяжелое заболевание крови, зрение может и не вернуться. Предупреждаю. Но есть у меня причина предполагать, что этого не случится. По моему мнению, есть больше шансов получить положительный результат. Если эксперимент удастся, ребенок выздоровеет очень быстро, поэтому я прошу вас решиться.
Она не знала, как поступить. Желание получить от нее конкретное решение было просто издевательством. Она не могла дать решительного ответа.
Прошло еще два дня. Имела ли она право рисковать жизнью Литуни?! А с другой стороны, не было ли это преступлением — желание сохранить ее для себя, обрекая на слепоту… на жизнь с таким страшным увечьем?..
И наконец все произошло.
Она вернулась из бюро, ничего не предчувствуя. Но как только она открыла дверь, несмотря на царивший в палате полумрак, поняла все сразу. Возле кроватки белел квадрат столика для инъекций. Над Литиней стоял склонившийся Владек, проверяя ее пульс. Рядом, расставив широко ноги и подперев бороду рукой, со сдвинутыми на лоб окулярами сидел Щедронь. Он не шелохнулся при появлении Анны. — В воздухе, насыщенном запахом эфира, слышалось какое-то шипение. Это работал кислородный аппарат.
— Езус… — сумела лишь прошептать Анна и оперлась о дверь.
Лицо Щедроня исказилось неожиданной гримасой и снова застыло. В голове Анны пронеслась страшная, чудовищная мысль: нет уже никакого спасения. Она поняла, что то, чего в глубине души она жаждала, чего ждала, но на что решиться не могла, пришло, свалилось жестокой правдой. Сейчас ей казалось это преступление, к которому она трусливо присоединилась самим своим молчанием…
— Сто семьдесят, — хриплым голосом откликнулся Владек.
— Лед! — спокойно скомандовал Щедронь.
Оба медленно и как бы лениво начали укладывать квадратные резиновые мешки. С Литуни сняли одеяльце, ее нагое тельце приподняли, подкладывая мешки со льдом. Вскоре она была покрыта ими вся.
— Вы убили ее, убили! — Анна не владела собой.
— Тише! — раздался гневный голос Щедроня.
— Боже, Боже!..
— Выведи ее! — почти закричал Щедронь.
Она не упиралась. Владек обнял ее и мягко, но решительно вывел в коридор, а оттуда в какую-то пустую комнату. В коридоре они встретили доктора, который, обменявшись с Владеком взглядами, исчез в палате Литуни. Владек также оставался недолго. Она сидела одна. Время остановилось для нее. Уже начало светать, когда вошел Владек. Он держал в руке бутылочку с какой-то жидкостью.
— Выпей это, — сказал он.
— Не хочу, — она покачала головой.
— Веронал тебе поможет. Ты должна отдохнуть.
Она вскочила:
— Почему ты ничего не говоришь о Литуне!? Она умерла!!!
— Она жива и будет жить.
— Боже!
— Выпей это, Анна, и приляг здесь.
Она послушно выпила содержимое стакана, а когда проснулась, был уже вечер.
В коридорах горели лампы. В комнате Литуни царила тишина. Девочка спала. Санитарка, сидящая у изголовья, поднесла палец к губам. Анна на цыпочках приблизилась к кроватке. На сером личике Литуни было какое-то болезненное выражение. Светлые волосики выглядели жесткими и мертвыми. Сколько же этому ангельскому существу пришлось вытерпеть!..
— Идите спать, сестра, — прошептала Анна, — я отдохнула и буду дежурить сама.
Сестра отрицательно покачала головой, указывая на ряд бутылочек с лекарствами и на часы. Анна поняла, что нужно знать, какие лекарства и когда давать. Она кивнула головой и устроилась в уголке.
Сейчас она вспомнила, что сегодня не была в бюро и даже не предупредила Минза, а там столько срочных дел ждало ее. Разумеется, кому-то пришлось их выполнить. Наверное, панне Стопиньской.
«Какая же это каторга! — подумала она. — Завтра нужно будет извиняться, объясняться, оправдываться. У меня уже действительно нет на это сил». Она в самом деле страшно устала, как морально, так и физически, до крайности, до отупения. И чувствовала полное безразличие по отношению ко всем делам, которые не касались непосредственно Литуни. Только поэтому на следующий день она отнеслась довольно спокойно к выговору Минза и наглым замечаниям панны Стопиньской.
— Просто понять не могу, — говорила панна Стопиньская, — как можно так пренебрежительно относиться к своим обязанностям?
— Потому что у вас нет ребенка, которому угрожает смерть или слепота, — грустно ответила Анна.
— Извините, но это ваше личное дело.
— Это мой первейший долг. Я прежде всего мать.
— При чем же здесь ассоциация «Мундус»? Для фирмы это безразлично. Если получаете деньги, то следует выполнять принятые на себя обязательства. Если бы каждый работник свои личные неприятности считал достаточным оправданием для невыполнения доверенного ему задания, то следовало бы все предприятия и учреждения заменить филантропическими. Довожу до вашего сведения, что за вчерашнее отсутствие на работе дирекция решила высчитать из вашего оклада тридцатую часть.
Анна ничего не ответила. Вычеты за отсутствие были нововведением, установленным недавно Минзом, разумеется по предложению панны Стопиньской. Эта злая женщина просто страдала манией введения в бюро какой-то тюремной дисциплины, жесткого, строгого режима, уставного шпионажа, доносительства, почти полицейского контроля. Анна не могла отрицать, что все это шло на пользу фирме, она лишь удивлялась стимулам ожесточенности панны Стопиньской. Правда, она делала карьеру, но какую радость это могло принести ей? Даже Минз, у которого она пользовалась полным признанием и таким доверием, что он по нескольку дней, случалось, не приходил в бюро, и тот ее не любил, а остальные? В бюро ее просто не терпели. И более того, это была ненависть. Некоторые льстили ей и всячески угождали, тех она принимала снисходительно. Но большинство она подвергала самой настоящей травле. Она была болезненно завистлива и мстительна. Мстила она безжалостно, а о замахе на свое всевластие не забывала никогда. О том, что она всегда умела поставить на своем, свидетельствовал хотя бы тот факт, что, как только директор менял ее распоряжение, каким-то таинственным образом случалось так, что предприятие несло потери.
О личной жизни пани Стопиньской в «Мундусе» ничего не знали. Ходили, правда, разные сплетни: рассказывали о каком-то дантисте, который сбежал из-под самого алтаря, о художнике, которого она любила без взаимности, и разное другое.
Анна не интересовалась этим и в принципе не верила сплетням, хотя в данном случае нетрудно было поверить, что у этой некрасивой сухой женщины могли быть в жизни разные приключения и невезения, за которые она сейчас мстила всем.
Само чувство мести до сего времени было Анне тоже непонятным. Она узнала его только с болезнью Литуни. Вначале хотела даже написать на панну Зосю жалобу в полицию. За заражение ребенка той страшной болезнью она должна была отсидеть несколько лет в тюрьме. Однако с течением времени, когда началось выздоровление Литуни и врачи заверили, что к ней полностью вернется зрение, у Анны осталась лишь обида на бонну.
— Обижайся только на меня, только на меня, — говорил Владек Шерман, — всему виной только моя простодушность.
— Я обижена и на тебя. Но и та мерзкая девица не заслужила жалости. Ты же не убедишь меня в том, что она не вела беспорядочную жизнь?
— Конечно, но нельзя всю вину сваливать на нее. Это маленький зверек, но никто и пальцем не пошевелил, чтобы превратить ее в человека. Ее воспитывала тетка. С детских лет у нее не было дома, откуда же она могла усвоить какие-нибудь моральные устои. Она жила не дома, а в городе. Город, а значит, улица, кино, кафе — это был ее дом. Вообще женщина должна быть домашним животным. С момента потери дома она становится или бездомным котом-паразитом, или опасным грабителем, настолько опасным, что уничтожает не для удовлетворения своих инстинктов, а ради самого уничтожения. Хорошую дрессировку женщине может дать только дом. С детского возраста следует вбивать в ее сознание запреты, пока они не станут автоматическими. Рассуждения для женщины совершенно излишни и даже вредны. Поэтому я ярый противник школ с совместным обучением, этой монументальной глупости девятнадцатого века.
— Наверное, двадцатого, — поправила Анна.
— Нет, девятнадцатого, так как родилась она из либеральной прогрессивности того века. Мальчишек нужно воспитывать и формировать, а девчонок — тренировать и учить. Два совершенно разных метода. А, например, такой Пачечке никто ничего не вбивал в голову. За что же ее наказывать? Она поступала в соответствии со своими инстинктами, которых никакая дрессировка не приструнила. Здесь только моя вина, что я не все тебе рассказал. Мне казалось, что твое влияние на нее будет благотворным.
— Спасибо тебе, — грустно улыбнулась Анна.
— За что?
— За то, что считаешь меня исключением. Дорогой мой Владек, не убеждай меня в том, что ты действительно так плохо думаешь о женщинах. Ты очень любил свою мать…
— И что из этого? Это эмоции.
— Ага! Значит, и мужчины не всегда занимают рациональную позицию?!
Сейчас, когда Литуня постепенно выздоравливала, все вечера они проводили возле ее кроватки за долгими беседами. И о чем бы они ни говорили, Владек всегда возвращался к «преследуемой его теме» — к вопросу о женщинах.
— По правде говоря, наказание и вообще осуждение женщин на основании мужского законодательства — большая несправедливость. Коль скоро мы дошли в правосудии до зависимости приговора от побуждения преступления, от психического состояния и так далее, следует желать, чтобы принимался во внимание тот факт, что психическая организация женщины совершенно отлична.
— Разумеется, на более низком уровне, — коварно добавила Анна.
— Не об этом речь. Она отлична от мужской. Нужно создать суды для женщин и даже вынесение приговора в этих судах поручить женщинам: вы лучше знаете себя. И в довершение этого я совершенно убежден, что приговоры тогда будут значительно суровее. Женщина с легкостью перехитрит мужчину…
— О?!
— Да-да, с легкостью, так как мужской разум не в состоянии двигаться скачкообразно в самых невероятных направлениях. А женщины прекрасно понимают друг друга. Если у нас есть трудовое законодательство, торговое и тому подобное, если специализация правосудия продвинулась так далеко, то я просто не понимаю, почему у нас нет женского правосудия для женщин. В конце концов, наши университеты выпускают тысячи юристов. И, к примеру, ты, вместо того чтобы сидеть в «Мундусе», могла бы найти себе широкое поле деятельности как судья.
Анна рассмеялась:
— Я, мой дорогой?.. Никогда, ни за какие сокровища. Во-первых, я не терплю права. Я всегда его не терпела. Это сухая, жесткая наука и не имеет ничего общего с жизнью. А во-вторых, я всегда удивлялась солидным и умным людям, которые в соответствии со своей совестью имеют смелость судить и осуждать других. Как можно брать на себя ответственность! Брр… Приговорить кого-то к пожизненному заключению или на смерть, отнять у кого-то имущество… Нет, мой дорогой, это не для меня. Собственно, я уже и сейчас ничего не помню из права и вовсе об этом не жалею.
Владек оживился:
— Вот и замечательно! Ты сама дала мне лучший аргумент отличия женской психики. Пять лет ходить в университет, чтобы не сделать из этого логического вывода; изучать право, хотя его не терпишь… И в довершение этот страх перед исследованием! Мужчина уже с детских лет исследует все вокруг, потому что о каждом предмете хочет составить для себя мнение. Мальчишки только для того ломают игрушки, чтобы изучить их принцип действия, механизм, материал. Женщина или руководствуется интуицией, или безразлично взирает на окружающий ее мир и его проблемы. Не раз я присматривался к девочкам. В чем заключается, на чем основывается их игра? Всегда и неизменно на повторении самых простых форм жизни женщин постарше: шьют, готовят, украшаются безделушками, ну и занимаются куклами так, как их матери занимаются детьми. И так продолжается всю жизнь. Все их желания и запросы ограничиваются биологическими и физиологическими процессами. И это их Вселенная. Абсолютная неспособность к абстрактному, и не только к абстрактному. Звезды и планеты не являются абстракцией, но женщина не заинтересуется астрономией, если не видит ее практического применения в повседневной жизни. Ты сказала, что не терпишь права. Женщины не терпят всего, что представляет определенный порядок. Например, государство. Самая добропорядочная женщина способна провозить контрабанду. Подчеркиваю: самая добропорядочная. Обман государства для нее не является чем-то некрасивым, потому что государство она не охватывает диапазоном своих понятий. Совершенно иная конструкция психики, иная система разума. Возьмем хотя бы память. Просто трудно вообразить, каким багажом перегружена память женщины. Хранятся в ней все платья приятельниц и соперниц, даты свадеб, дней рождений, разводов, скандалов и романов всех знакомых или известных хотя бы понаслышке. Точный текст самых банальных комплиментов, каждое нежное слово каждого мужчины, на которого когда-то было обращено самое незначительное внимание. Детальки, пустяки и глупости разные. А через несколько лет после окончания институтов абсолютно не помнят того, что изучали. Случаются, конечно, и исключения, но я их редко встречал.
— Успокойся, — ответила Анна, — будешь встречать их все чаще. Прошло лишь несколько лет, как женщина начала входить в общественную жизнь наравне с мужчиной, и со временем все станет на место.
— Исключено. Она останется такой, какой была, поскольку не изменит своей психики, так же как она не может изменить своего анатомического строения.
— Однако и анатомия ее меняется. Сравни прежних женщин с современными, спортивными, изящными, сильными.
— Это другое дело. Это снова вопросы физиологии. В настоящее время мужчинам нравятся спортивные женщины, значит, женщины перестраиваются в таких. Полвека назад были в моде Лауры и пастушки, потом — интеллигентные женщины, сейчас — спортивные. Для приобретения самца каждая из вас готова на самый противоречащий своей натуре маскарад. И все-таки сущности своей психики изменить вы не можете, так как она насквозь, так сказать, телесная. Развить можно только то, что существует хотя бы в зародыше, из ничего ничего не развивается, а как раз духовного начала в женской психике нет и следа.
— Позволь, мой дорогой! Ты сам утверждаешь, что вся цивилизация, вся культура — это творение духа.
— Мужского!
— Но творение духа, борющегося с природой зверя. Ты так утверждал?
— Утверждал Бергсон.
— Неважно, ты того же мнения. А кроме того, считаешь, что женщины лезут в общественную жизнь, что так или иначе создают новую цивилизацию. Так откуда же нашли бы они этот допинг, если бы не обладали духовными потребностями?
— Допинг?.. Экономический кризис, условия, созданные войной, а кроме того, мужской мазохизм, тоскующий по более сильной и лучшей женщине, выше себя или, по крайней мере, равной себе.
— Это, извини пожалуйста, полемическая борьба, потому что эти вещи могли взаимодействовать только с развитием духовного начала, но не могли его создать из ничего. Поэтому ты должен признать, что вся твоя теория о низшем уровне женщины, что твоя женщинофобия не имеет рациональных оснований…
— Очень поверхностно ты это рассматриваешь, поскольку…
— Подожди! Не имеет рациональных оснований, а если речь идет об эмоциональных, то ты любил мать, любишь кого-то еще, а над Литуней дрожал из страха за ее жизнь и все равно споришь со мной. Зачем? Если я обычный зверек, то позволь мне обратиться к мужской логике: купи канарейку или морскую свинку и произноси перед ними свои речи. Разве я не права?
Владек смеялся и говорил что-то еще, сказал и о том, что здесь речь не о ней и не о нем, а лишь о принципиальном развитии проблемы, а в заключение заявил, что страстно любит ее и что приятнее всего проводит свое время в ее обществе.
— Ох уж эти мужчины, — улыбнулась Анна, закрывая за ним дверь и собираясь ложиться, — уверяют нас, что мы вносим в цивилизацию элемент разложения, что снижаем уровень культуры духовной до уровня животного, а предпочитают разговаривать и проводить время с нами, а не в своем обществе. Добродушный болтун этот Владек…
Вскоре после Нового года Литуню выписали из клиники, и они вдвоем вернулись в свою квартиру. Это было связано у Анны с некоторым беспокойством. Марьян не смог почувствовать смену, которая произошла в ней. За время всей долгой болезни Литуни он пришел в клинику только два раза, да и то в самом начале. Они едва обменялись несколькими словами, а в последний раз она ясно дала понять, что не в состоянии в такие минуты заниматься мелочами. Он побледнел тогда, и Анна добавила, чтобы смягчить ситуацию:
— Я даже о себе не могу думать.
Он молча попрощался и вышел. Возможно, он и не обиделся, но воспринял это болезненно. И сейчас получалось так, что Анна должна была обратиться к нему первой. Однако хлопоты, связанные с поиском новой бонны, квартира и тысячи мелких дел отнимали столько времени, что она как-то откладывала изо дня на день визит к Марьяну.
А он тоже не приходил. Конечно, это было нехорошо с его стороны. Анну вполне устраивало. С утра она уходила на работу, и целый день с Литуней была или Буба, или пани Костанецкая: они сами предложили дежурство и очень полюбили девочку. А вечером, после работы, Анна была так измучена, что для серьезного разговора с Марьяном не оставалось уже никаких сил. Она все же чувствовала необходимость в каком-то достойном, человеческом завершении их отношений, однако, когда она представляла себе эти минуты, его грустные, беспомощные глаза и все его безволие, смирение с безысходностью положения, ей хотелось оттянуть этот разговор как можно дальше.
И так проходили дни, потом недели и месяцы. Сейчас разговор на эту тему был уже неактуален, беспредметен. Все, что их связывало, растаяло само собой, без слов, во времени, поскольку Анна все-таки ни на минуту не сомневалась, что Марьян по-прежнему ее любит, она чувствовала себя жестокой и безжалостной обманщицей.
В середине марта она узнала от бонны, что тот пан с четвертого этажа выселился. Она проверила это у сторожа: действительно пан Дзевановский съехал куда-то на Мокотув. Анне было стыдно оттого, что она не могла спрятать даже от самой себя чувство облегчения, какое доставила ей эта новость: она всегда так боялась, что встретит его на лестнице.
К весне Литуня поправилась совсем. Новая бонна, учительница, женщина уже постарше, не могла снискать симпатию девочки, продолжавшей тосковать по Зосе, зато была гарантия безопасности и искренней заботы. Ежедневно она ходила с Литуней на прогулки, и случалось так, что они частенько забегали на четверть часа к «бабуне Костанецкой». Вообще Анна в последнее время очень сблизилась со всей семьей Бубы. Прежде всего она чувствовала к ним глубокую благодарность за то добросердечие, которое они оказывали ей на каждом шагу, и, кроме того, она любила их, как и они полюбили ее.
На больших приемах она не бывала ни у Таньских, ни в семье Костанецких. Слишком много у нее было расходов, чтобы она могла себе позволить туалеты, соответствующие нарядам женщины того общества, а выглядеть Золушкой она не хотела. Зато во все остальные дни она проводила там по нескольку часов и постепенно почти нашла в них свою семью. И они считали ее своей. Брат пани Костанецкой, инженер Оскерко, который каждую неделю приезжал в Варшаву по делам своего сахарного завода, говорил шутя:
— Выдали дочь замуж и нашли себе другую. Черт возьми, и сам не знаю, пожалуй, вы сделали неплохую замену.
При этом он разухабисто смеялся и подмигивал Анне, упаси Боже, без каких-то намерений, о чем Анна хорошо знала, а просто по своей натуре. Каждый его приезд наполнял дом шумом. Разговаривая по телефону, он кричал во весь голос: когда прыгал по гостиной с Литуней на плече, дрожали все стены: когда звал слугу, никогда не пользовался звонком: и так было слышно. Совершенно седой, несмотря на свои неполные сорок лет, большой, грузный и подвижный, он производил впечатление человека довольного собой и всем миром. Однако Анна знала от Бубы, а также от пани Костанецкой, что это не совсем так. Была у него какая-то трагедия в семье, после чего он разошелся с женой, певицей, которая выступала сейчас где-то в Бразилии или Аргентине. Вскоре Анна узнала, что пан Оскерко занимается бракоразводным процессом. Услышала это от него самого. А произошло это так. Пан Оскерко часами закрывался с паном Костанецким в кабинете и советовался с ним. Обсуждая такие секретные вещи он, естественно, говорил шепотом, и Анна сидя в третьей комнате, не могла не слышать каждое слово, так как шепот пана Оскерко был подобен шипению пара, выходящего из локомотива.
— Ой, дядюшка, дядюшка, — умирала со смеху Буба, — ты прямо создан для секретов!
Они обе смеялись. Смеялся и сам пан Оскерко, а пан Костанецкий говорил:
— Какое счастье, кухасю, что ты стал химиком, а не ксендзом, ибо что бы случилось с тайной исповеди…
Каждый вечер, проведенный с ними, был для Анны как бы теплой ванной без забот и хлопот. Она вспомнила, что когда-то говорил ей отец:
— Каждый человек может отдыхать в таком климате, в каком он родился.
А климат этой семьи так напоминал Анне ее детские годы! Она просто пьянела в той атмосфере гармонии настроений, атмосфере стабильной жизни в идеальном равновесии желаний и достижений.
Ее дом, а точнее, квартира была лишь остановкой, только соединением стен, окон и потолков, охраняющих пребывание двух существ от происходящего вокруг. Внутри ничего не происходило. Напрасно Анна украшала эти две комнатки, напрасно старалась сделать уютным каждый уголок. Вскоре она поняла, что содержание должно основываться на чем-то совсем ином.
— Куда пойдем сегодня, мамочка? — встречала ее Литуня ежедневно вопросом.
Могла ли она упрекнуть ребенка в том, о чем думала и сама? Здесь, правда, она чувствовала себя в сто, в миллион раз лучше, чем в бюро, однако после этого бюро она должна была отдохнуть; ей надо было глотнуть свежего воздуха после той ежедневной каторги.
В «Мундусе» тем временем произошла реорганизация. Минз стал председателем Товариществ и ушел, передав директорство какому-то своему родственнику, который одновременно руководил еще двумя предприятиями. Новый директор, пан Шуманьский, не имел времени, чтобы часто бывать в «Мундусе», в результате чего панна Стопиньская прибрала к рукам всю власть. Поскольку она одновременно была назначена замом, Анна оказалась в ее подчинении, не имея даже возможности обратиться в высшую инстанцию, так как Шуманьский подчиненных принимал редко и неохотно. Панне Стопиньской он полностью доверял, а жалобы на нее и ее распоряжения считал «признаками брожения и самоуправства».
Анне пришлось услышать это дважды. В самом начале апреля панна Стопиньская придумала циркуляр, обязывающий начальников отделов готовить отчет по расходу письменных принадлежностей. Это была просто мелочность и издевательство, вынуждающие подозревать сотрудников в воровстве карандашей и бумаги. Анна циркуляра не подписала и попросила рассыльного, чтобы тот отнес «эту бумажку» панне Стопиньской, а на следующий день пошла к директору. Однако он даже не выслушал ее. Он просто возмутился, что на какие-то глупости у него отнимают время, признал, что панна Стопиньская права и в заключение угостил Анну «признаками брожения и самоуправства».
Тогда она поклялась себе, что ни за что на свете не обратится больше к Шуманьскому, а все придирки ведьмы будет сносить с гордым безразличием. Когда, однако, спустя два месяца произошел случай с компанией «Хорст», она не выдержала.
Компания «Хорст» предложила «Мундусу» уже организованную экскурсию по портам Балтики на четыреста человек. Панна Стопиньская отослала предложение Анне с издевательским распоряжением: «В течение трех дней проверить калькуляцию и представить заключение».
Анна выполнила свою работу. Калькуляция «Хорста» была раздутой, экскурсия малопривлекательной, время — май — не очень подходящим для температуры Балтики. К тому же отпуска более обеспеченных людей начинаются преимущественно с июня, так что нечего было и мечтать о том, что найдутся четыреста желающих. Она написала отрицательное заключение и отослала в дирекцию. Поскольку нерентабельность экскурсии была очевидна, в своем заключении Анна назвала предложение «Хорста» наивным не без умысла досадить этим панне Стопиньской, которая могла подобное предложение воспринимать всерьез.
На следующее утро Анна, к своему удивлению и возмущению, получила распоряжение подготовить эту нелепую экскурсию. Это было сделано назло ей, но она не допускала, что панна Стопиньская может дойти до того, чтобы вредить интересам фирмы. Правда, она не подозревала и о взятке от «Хорста», но и это было не исключено.
Вот тогда во второй раз Анна попросила аудиенцию у директора. Она была уверена, что выиграет, что разоблачит эту мерзкую бабу и подорвет ее раздутый авторитет.
На этот раз Шуманьский вел себя просто бестактно. Он не только не подал Анне руки, но даже не пригласил ее сесть. Шагая по кабинету, пока она детально рассказывала ему обо всей ситуации, он раз за разом нетерпеливо повторял:
— Да, да и что дальше?
При этом он посматривал на часы так, что это было просто оскорбительно. И наконец сказал:
— Хорошо, я проверю сам, но вы — склочная женщина.
— Как это следует понимать, пан директор? — задержалась Анна.
— Как вам будет угодно, — буркнул он, — до свидания.
Вся дрожащая, она вернулась в свой бокс. Ничего подобного она не ждала. Таньский, который знал обо всем и, по крайней мере, не оправдывал грубости шефа, как умел, успокаивал ее.
— Ах, Боже, Боже, — воскликнула расстроенная Анна, — как я несчастна, что вынуждена все это терпеть! Что бы я отдала за то, чтобы бросить это мерзкое бюро!..
В довершение всего из дирекции не сообщали об отмене экскурсии, а через несколько дней Анна узнала, что экскурсия должна проводиться. В это нельзя было поверить! Однако нужно было с этим считаться. Панна Стопиньская в один из дней потребовала представить проделанную работу, а поскольку Анна была убеждена, что экскурсия не состоится, то ничего не делала по ней. В результате возникла неприятная ситуация. В присутствии всего коллектива панна Стопиньская выговаривала Анне повышенным голосом:
— Это возмутительная халатность! Вы пренебрегаете своими обязанностями! Каждый хотел бы получать деньги и ничего не делать! Но я сумею призвать вас к порядку!
В тот же день Анна решила искать новую работу. Утром она побывала у Кубы и позвонила Щедроню. К сожалению, у Щедроня не было нужных связей, а в Институте бактериологии все места были заняты. Куба же пообещал место стенотипистки, но с такой зарплатой, которая покрывала лишь малую часть бюджета Анны. Поэтому она начала изучать объявления и дала сама несколько, но ничего не могла найти.
Изо дня в день она становилась все более подавленной. Однажды вечером, будучи у Костанецких, даже расплакалась, чем испугала всех. Больше всех огорчилась Буба и, провожая Анну домой, она добилась от нее признания в том, что работать в «Мундусе» у нее больше нет сил. Буба восприняла это очень горячо.
— Анна, — убеждала она, — я прижму отца, знакомых. Они должны найти для тебя что-нибудь. Обязательно найдут!
И действительно, Анна немного рассчитывала на них. Пан Костанецкий обладал неограниченной властью в промышленности и занимал много должностей, да и родственные связи его и жены были весьма обширны. Однако проходили недели без видимых изменений, а ситуация в «Мундусе» все обострялась. В конце июня Анна была уволена.
Это не было для нее неожиданностью. Уже с месяц ходили слухи о сокращении, и Анна предчувствовала, что ее в этом случае не обойдут. И действительно, пять человек, в том числе и она, были освобождены «по причине реорганизации работы». Из всех Анна приняла эту весть самым спокойным образом. Конечно, она была огорчена, но в то же время и радовалась, что наконец расстанется с «Мундусом», с этим грубияном Шуманьским и с панной Стопиньской. Она по-прежнему не теряла надежды, что найдет новую работу, на поиски которой ей оставалось три месяца.
Самым неприятным было то, что в эти три месяца был включен ее отпуск, которым при сложившихся обстоятельствах она не могла воспользоваться. Нужно было сидеть в Варшаве и ждать ответы на свои предложения, а также писать новые и при этом экономить и снова экономить, чтобы отложить хотя бы немного денег на всякий случай.
Правда, отпуск мог ей ничего не стоить: как раз пан Оскерко предложил провести лето у него в Жарновце. Он даже настаивал, ссылаясь на желание обожаемой им Литуни:
— Окажите ласку сердечному другу и приезжайте. Дом большой, воздух хороший, к тому же я должен выполнить обещание, данное этому маленькому сокровищу, показать, как делается сахар. Уговаривай, малышка, потому что твоя мама меня не слушает!
— Я вам очень благодарна, но не хочу создавать для вас хлопоты…
— Какие хлопоты, черт возьми!? Сижу один как отшельник, не к кому обратиться. Пани Анна, окажите мне эту ласку. Не понравится — что ж, с болью в сердце отправлю вас назад по первому вашему слову. Жарновец — не тюрьма. Силой держать не буду, хотя, может быть, и хотел бы.
— Поехала бы, пани кухасю, — добавлял пан Костанецкий.
— Но я действительно не могу. Вы же сами знаете, что мне нужно заниматься своими делами в Варшаве.
— Вот упрямая бабинка! — притворялся рассерженным пан Оскерко, а может, действительно сердился, так как по натуре был немного деспотичным и своим сахарным заводом руководил как добродушный, но своенравный царек.
На этот раз он оставался в Варшаве дольше, чем обычно, и понемногу тратил деньги. Несколько раз водил Бубу с Анной в театр; в воскресенье, воспользовавшись прекрасной погодой, предложил организовать семейную маевку, в которой должны были принять участие и Анна с Литуней. На трех машинах они отправились в лес далеко за город, и все участники этого пикника получили от организатора сувениры. Литуне досталась огромная кукла, а Анне — изящное вечное перо с лазуритом.
На следующий день после отъезда брата Анну навестила пани Костанецкая. Она говорила о том о сем, а в конце стала уговаривать Анну, чтобы та поехала в Жарновец.
— Правда, дорогая пани Анна, вы могли бы поехать.
— Ах, дорогая пани! — вздохнула Анна.
— Может быть, вам мешают какие-то сомнения? — начала пани Костанецкая. — Я бы поняла, если бы речь шла о ком-нибудь другом, но мой брат действительно порядочный и кристально чистый человек. Кроме того, там живет наша тетушка, очень больная, но милая и культурная старушка, и там не такое уж захолустье. Сахарный заводик всегда был своего рода маленьким закрытым святым местом, но там есть администрация, инженеры, их семьи, ну и окружное землячество. Ну, а моему брату, дорогая пани Анна, вы доставили бы искреннюю радость. Он вам очень симпатизирует и уважает вас, как и все мы.
— Я безгранично благодарна вам всем и ценю доброту пана Оскерки, но мне нужно думать о хлебе. Что я буду делать, если не найду работу? Нет, дорогая пани, как-нибудь уж придется без отдыха в этом году обойтись.
В этот раз пани Костанецкая не настаивала, но спустя несколько дней вернулась к прежней теме. Буба и Таньский также неоднократно возобновляли уговоры. И у Анны бывали уже такие минуты, особенно после новых неприятностей в «Мундусе», когда приходила мысль бросить все сразу и ехать в Жарновец. «Не умру ведь с голоду, — думала она, — а как тяжело сражаться за быт одной!»
Однако скоро равновесие возвращалось, и с удвоенной энергией она принималась за поиски работы. Кое-где обещали, что, возможно, что-нибудь освободится. И все-таки большинство ее предложений оставалось без ответа.
Постепенно в Анне начала зреть обида на пана Костанецкого. Она ни за что на свете не произнесла бы этого вслух, но неужели же он такой неотзывчивый? И чего же тогда стоит все его добросердечие по отношению к ней? Анна не могла просто поверить, что при его связях он не мог найти для нее пусть уж не какой-то высокой, но, по крайней мере, хоть какой-нибудь приемлемой должности. Неоднократно пыталась начать с ним откровенный разговор на эту тему и прямо спросить, почему он не хочет ничего сделать для нее, но не хватало смелости, а кроме того, всегда рядом с ним находились или пани Костанецкая, или Таньский, или пан Оскерко, а в их присутствии она не смогла бы высказать эту дикую претензию.
В июле Кастанецкие уехали в свою виллу в Константине, и она видела их значительно реже. Пани Костанецкая находилась там постоянно, а муж, закончив свои дела, сразу же возвращался, изредка навещая Таньских, где о своей работе она не могла с ним говорить. Пан Оскерко тоже перестал приезжать. Варшава опустела, и Анна чувствовала себя покинутой, одинокой, оставленной на милость судьбы, которая не сулила ей ничего отрадного.
Так обстояли дела, когда в один из дней в «Мундусе» появился пан Костанецкий. Поздоровался, сел, закурил и спросил у Анны:
— Ну, так как же, кухасю, не нашли еще ничего для себя?
Анна сразу догадалась, что он пришел с готовым предложением. Она покраснела, плотно закрыла дверь бокса и сказала:
— Нет, абсолютно ничего.
— Так, — застучал пальцами по бумагам пан Костанецкий, — скажите-ка мне, кухасю, нужна ли вам и важна ли для вас работа только в Варшаве?
— Как это?
— Ну, не согласились ли бы вы на работу в провинции?.. Вы уже нам здесь так надоели, что хотели бы мы с вами расстаться.
Он раскатисто рассмеялся и, поцеловав Анне руку, добавил:
— У меня, кухасю, есть для вас, по моему мнению, кое-что подходящее. Зачем вам эти конторы? Ребенка приходится оставлять на чужое попечение и обращаться с разными несимпатичными людьми. А, что я там буду распространяться! Вот возьмите и своими милыми глазками прочитайте.
Он достал из кармана письмо, адресованное пани Костанецкой, и подал Анне.
— Я должна это прочесть, но…
— Читайте, кухасю, смело, моя жена решила, что так будет лучше.
Анна вынула из конверта сложенный вчетверо лист, исписанный крупным четким почерком. Это было письмо пана Оскерки.
Он просил сестру обратиться к пани Лещевой с предложением, а скорее, с сердечной просьбой, чтобы она согласилась занять в Жарновце место секретаря, правой руки, словом, доверенного лица и добросердечного, чтобы она и дом ему вела и присматривала за всеми его делами.
«Если не захочет, — писал он, — сделай все возможное, уговаривай, как умеешь. Я бы сам приехал просить ее, но думаю, что у тебя это получится лучше. Пани Анна плохо меня знает, но твое посредничество придаст просьбе достойный тон и исключит всякие недоразумения. Что касается условий, то предложи такие, какие сочтешь удобными. Я думаю, что правильно будет предложить ей оклад, который она получает сейчас, разумеется с добавлением содержания и проживания. Объясни ей, пожалуйста, что я здесь не один и она выберет себе ту часть дома, которая ей понравится. Вообще никакого стеснения. Когда она захочет куда-нибудь поехать, всегда лошади и автомобиль в ее распоряжении и т. д. Уж ты, я думаю, сможешь все это объяснить. Если, Боже упаси, я опоздал со своим предложением, постарайся переубедить или, в конце концов, телеграфируй мне».
Дальше были обычные поздравления, а в конце приписка, что в случае согласия она должна постараться ускорить выезд Анны в Жарновец.
— Ну, так что же, кухасю, — крякнул пан Костанецкий, — вы согласны?
— Согласна… только…
— Т-с-с-с!.. Это уже не со мной. Моя миссия закончена. А это вы правильно решили, кухасю, я вам скажу. Что это я еще хотел?.. Ага… Значит, я телеграфирую Юреку, что вопрос решен, а послезавтра воскресенье, и вы себе с моей женой обсудите остальные детали.
С какой радостью Анна начала готовиться к выезду! Как раз уже начался ее отпуск, и все дни были свободны. Нужно было купить много вещей для себя и для Литуни, продать мебель, оплатить по счетам, договориться с хозяином дома об уплате задолженности.
Все это отнимало массу времени. Она не думала о том, что ее ожидает. Каждое следующее утро было лучше сегодняшнего, из которого она наконец вырывалась. Она убедилась, что с Варшавой, с «Мундусом», со знакомыми ее соединяла только материальная связь. Расставаясь со всем этим, она не чувствовала даже и тени грусти. Она нанесла прощальный визит тетушке Гражине и позвонила Владеку Шерману. Щедронь, которому она была глубоко благодарна и с которым хотела встретиться перед отъездом, был где-то за границей. Она оставила ему благодарственное письмо, и на этом все было закончено.
В жаркий августовский день она уже сидела в пустой квартире. Вещи были окончательно упакованы и отправлены на вокзал. Поезд отправлялся в восемь часов вечера.
Так сложилось, что пани Костанецкая в этот день не смогла вырваться из Константина, а у Таньского была какая-то ответственная конференция. Анну и Литуню провожали только пан Костанецкий с Бубой. Они весело смеялись. Буба объявила, что осенью она с мужем приедет к дяде Оскерко, пан Костанецкий шутил с Литуней, а Анне было немножко грустно.
Проводники закрыли двери вагонов, и поезд медленно пошел. Литуня изо всех сил махала платочком в направлении убегающего вокзала.
На перроне в толпе остались Буба с отцом. Пан Костанецкий смотрел на уходящий поезд и покручивал усы, как бы желая спрятать улыбку.
— Да-да, — повторял он с удовлетворением, — ну, так…
— Я очень рада, папочка, очень! — взяла его под руку Буба.
— Радуешься, кухасю? Хе-хе… Ну, так у меня есть одна мысль. По причине сегодняшнего вечера загуляем. Приглашаю тебя на ужин в «Европу». Что ты на это скажешь?
Они с трудом продвигались в шумной толпе.
— Так что же ты на это скажешь? — повторил удовлетворенный своим планом пан Костанецкий.
Буба отрицательно покачала головой:
— Спасибо тебе, папочка, ты неслыханно любезен, но видишь ли, Хенрик скоро вернется с собрания. Я должна возвращаться домой.
— Ах ты, плохая дочь! Ну, садимся, — он открыл дверь машины. — Отвезу тебя, а сам поеду кутить. Заявляю тебе, что ты родного отца с пути истинного сводишь.
Буба смеялась, выходя из машины, и крепко обнимала его.
Шофер развернулся и, повернув голову, спросил:
— Пан председатель, в Константин едем?
Пан Костанецкий был занят своими мыслями и автоматически подтвердил:
— В Константин, кухасю.