Это случилось в один и тот же день — я встретила Габриела, и нам удалось спасти несчастную собаку. Но судьба распорядилась так, что и потеряла их я тоже одновременно. Вот почему в моей памяти они навсегда связаны вместе. Если бы не определенные черты моего характера, то, может быть, моя жизнь и не стала бы частью их жизни: дело в том, что с самого начала они оба нуждались во мне.
До того мне приходилось заботиться только о себе; теперь же, встретив их, я была счастлива, что наконец сама могла кого-то защитить. Я никогда не была влюблена, да и собаки у меня никогда не было. И когда в мою жизнь вошли эти двое, жизнь наполнилась смыслом.
Я отлично помню этот день. Была весна, над вересковой пустошью дул свежий ветер. После завтрака я уехала из Глен Хаус верхом с таким ощущением, будто вырвалась на свободу. Это чувство не покидало меня с тех самых пор, как я вернулась домой из Дижона, где училась в школе. Может быть, я всегда так относилась к своему дому, просто когда была ребенком, то не ощущала этого так остро, как теперь, когда стала молодой женщиной.
Мой дом был мрачным местом. Над ним как будто довлела тень того, кого здесь давно уже не было. В первые же дни после моего приезда домой я решила, что не буду возвращаться к прошлому: что прошло, то прошло. В самом начале жизни — а мне было тогда девятнадцать — я пришла к выводу, что жить следует только настоящим, забыв о прошлом и не заглядывая в будущее.
Только теперь я вижу, что была легкой добычей для ожидавшей меня судьбы.
За полтора месяца до того, как все это случилось, я возвратилась домой из школы, где провела последние четыре года. За это время я ни разу не была дома — ведь я жила в Йоркшире и длинный путь домой через Францию и Англию стоил слишком дорого, а мое образование и так обошлось недешево. Во время учебы в школе, скучая о своем доме, я немного идеализировала его, и поэтому картина в моем воображении стала разительно отличаться от того, что я увидела, вернувшись.
Из Дижона я ехала вместе со своей подругой Дилис Хестон-Браун и ее матерью. Об этом договорился мой отец, так как не могло быть и речи о том, чтобы молодая леди отправилась в столь дальний путь без сопровождения. Миссис Хестон-Браун благополучно доставила меня на вокзал Сент-Пэнкрас и посадила в вагон первого класса, в котором я — теперь уже одна — проделала путь из Лондона в Хэррогейт, где меня должны были встретить.
Я ожидала увидеть отца. И еще у меня теплилась слабая надежда, что встретит меня и дядя, хотя я понимала, что, будь дядя Дик в Англии, он непременно бы приехал за мной прямо в Дижон.
Однако встретил меня на двуколке конюх отца Джемми Белл. Это был уже не тот Джемми, которого я знала четыре года назад, но выглядел он молодо, хотя морщин у него заметно прибавилось. Совсем неожиданно обнаружилось, что тот, кого, казалось, я знала очень хорошо, оказался совсем не таким, каким я его себе представляла.
Джемми присвистнул, увидев размеры моего дорожного сундука. Потом ухмыльнулся.
— Боже мой, мисс Кэти! — сказал он. — Похоже, что вы стали настоящей важной молодой леди.
Его обращение еще раз напомнило о прошлом. В Дижоне ко мне обращались как к Кэтрин или мадемуазель Кордер. Мисс Кэти как будто относилось не ко мне.
Он изумленно осмотрел мое бархатное дорожное пальто зеленого бутылочного цвета с пышными, сужающимися книзу рукавами и надвинутую на глаза соломенную шляпку, украшенную венком из маргариток. Его явно поразил мой внешний вид: в нашей деревне не часто увидишь такую модную одежду.
— Как отец? — спросила я. — Я ждала, что он приедет встретить меня. — Джемми выпятил нижнюю губу и покачал головой.
— У него подагра, — сказал он. — Он не выносит тряски. Кроме того…
— Что кроме того? — резко спросила я.
— Ну, — Джемми колебался. — У него только что был один из его обычных приступов дурного настроения.
Я ощутила небольшой прилив страха, вспомнив эти приступы, которые были привычными в прежние дни: «Успокойтесь, мисс Кэти, у вашего отца приступ дурного настроения…» Они обрушивались на дом, эти приступы, с определенной регулярностью, и когда они начинались, то все мы ходили по дому на цыпочках и разговаривали шепотом; а отец внезапно исчезал куда-то, и когда он вновь появлялся, то был бледнее, чем обычно, с синяками под глазами. Он, казалось, не слышал, когда к нему обращались; и тогда я боялась его. Пока меня не было дома, я умудрилась совсем забыть об этих приступах.
Я быстро спросила:
— А дядя дома?
Джемми покачал головой.
Прошло уж больше полугода с тех пор, как он уехал. Может пройти еще полтора года, пока мы дождемся его. Кто знает?
Я кивнула. Дядя Дик был капитаном дальнего плавания. Он как раз писал мне, что отправляется куда-то на другой конец света, где пробудет несколько месяцев.
Мне стало грустно. Было бы совсем другое дело, если бы встречал меня дома он.
Мы ехали рысцой по дорогам, которые будили воспоминания. Я думала о доме, где жила до тех пор, пока дядя Дик не решил, что мне пора ехать учиться. Я даже отца наделяла чертами характера дяди Дика. Теперь, когда все предстало передо мной в истинном свете, я поняла, что тот дом, о котором я рассказывала своим подругам, был моей мечтой, а не реальностью.
Но хватит мечтать. Надо повернуться лицом к действительности.
— Что-то вы притихли, мисс Кэти, — сказал Джемми.
Он был прав. У меня не было настроения разговаривать. Вопросы так и вертелись на языке, но задавать их не было смысла. Я знала, что Джемми ответит мне совсем не то, что хотелось бы услышать. Ладно. Разберусь во всем сама.
Мы ехали тропинками, которые иногда так сужались, что, казалось, ветки вот-вот сорвут шляпку у меня с головы. Вскоре местность изменилась. Аккуратные поля и узкие песчаные дорожки сменились более дикими местами. Лошадь все время шла в гору, и уже чувствовался запах торфяников.
Как я любила эти места и даже, как я поняла, тосковала по ним, пока меня тут не было.
Джемми, должно быть, заметил, что лицо мое просветлело, и сказал:
— Уже недолго, мисс Кэти.
А вот и наша деревня — оставалось еще немного!..
Гленгрин — это несколько домиков, прилепившихся к церкви, постоялый двор, зелень и ряд коттеджей. Мы миновали церковь, подъехали к белым воротам, проехали по подъездной аллее — и вот он, Глен Хаус: меньше, чем я его себе представляла, с опущенными жалюзи, из-под которых чуть виднелись кружевные занавески. Я знала, что там на окнах еще есть тяжелые бархатные портьеры, загораживающие свет.
Если бы дома был дядя Дик, он бы раздвинул занавески, поднял жалюзи, и Фанни ворчала бы, что мебель выгорит от солнца, а отец… он бы даже не услышал этого ворчания.
Когда я выходила из двуколки, Фанни, услышав, что мы подъехали, вышла встретить меня.
Это была невысокая полная йоркширская женщина, которой полагалось быть веселой от природы, но почему-то она такой не была. Возможно, годы, проведенные в нашем доме, сделали ее столь суровой.
Она критически осмотрела меня и сказала со своим характерным акцентом:
— Вы похудели, пока были в отъезде.
Я улыбнулась. Если учесть, что она не видела меня четыре года и до этого была единственной «матерью», которую я помнила, то ее приветствие прозвучало не совсем обычно. Хотя этого можно было ожидать. Фанни никогда не баловала меня: любое проявление чувств было, по ее словам, «безрассудством». Она давала волю чувствам только тогда, когда могла что-нибудь покритиковать. Но именно эта женщина заботилась о моих земных благах. Она следила за тем, чтобы я была сыта и одета. Мне никогда не позволяли носить всякие модные оборочки и то, что она называла финтифлюшками. Она гордилась тем, что судила обо всем прямо, говорила без обиняков, всегда честно выражала свое мнение, которое подчас бывало слишком жестоким. Конечно же, я находила у Фанни и хорошие черты, но в детстве мне так не хватало хоть малейшего проявления любви, пусть даже притворного. И вот теперь воспоминания о Фанни нахлынули на меня. Пока она оценивающе оглядывала мою одежду, губы ее все больше кривились — я так хорошо помнила эту ее привычку! Она не могла заставить себя улыбнуться от удовольствия, но зато всегда готова была ухмыльнуться с презрительным удивлением.
— Так вот, значит, что там носят, — пробормотала она, Губы ее опять искривила критическая ухмылка.
Я холодно кивнула.
— Отец дома?
— А, Кэти! — раздался его голос, когда он спускался по лестнице в холл. Он был бледен, под глазами залегли зеленые тени, и, впервые взглянув на него глазами взрослого человека, я подумала: у него какой-то потерянный вид, будто он не совсем сознает, что живет именно в этом доме и в этом времени.
— Отец!
Мы обнялись. И, хотя он старался проявить теплоту, я почувствовала, что она идет не от сердца. Тогда у меня появилось странное ощущение — что он, похоже, не рад моему приезду, что, возможно, он даже был бы счастлив избавиться от меня, и вообще предпочел бы, чтобы я осталась во Франции.
И вот, не пробыв дома еще и пяти минут, в этом сумрачном холле я почувствовала, как давят на меня эти стены и как мне хочется выбраться отсюда. Если бы дядя Дик встретил меня здесь, мое возвращение домой было бы совсем другим!
Я была в плену у этого дома. Я прошла в свою комнату, где солнышко пробивалось сквозь щели в жалюзи, подняла их, и комната наполнилась светом. Потом я распахнула окно. Комната находилась наверху, и оттуда открывался вид на поросшую вереском пустошь. Когда я смотрела на нее, у меня внутри все пело от радости. Она ничуть не изменилась и вызывала у меня такое же восхищение. Я помню, с каким восторгом я ездила там верхом на пони, и меня всегда должен был сопровождать кто-нибудь из конюшни. Когда дядя Дик был дома, мы ездили верхом вместе; мы пускали лошадей то легким, то сильным галопом, и ветер дул нам в лицо. Я помню, что мы часто останавливались возле кузницы. Пока одну из наших лошадей подковывали, я сидела на высокой табуретке, в ноздри ударял запах обгоревших копыт, а я потягивала из стакана домашнее вино Тома Энтуисла. У меня от этого немного кружилась голова, а дяде Дику все это казалось очень забавным.
— Капитан Кордер, вы все-таки странный человек! — не раз говаривал Том Энтуисл дяде Дику.
Я понимала, что дядя Дик хотел, чтобы я выросла похожей на него; мне тоже этого хотелось, потому-то мы с ним и ладили.
Я унеслась мыслями к прежним дням. Завтра, подумала я, непременно поеду верхом на вересковую пустошь. Что поделаешь — теперь уже одна.
Каким долгим показался мне первый день! Я обошла весь дом, заглядывая во все комнаты подряд — темные комнаты, куда не проникало солнце.
У нас было две служанки среднего возраста — Джанет и Мэри, которые чем-то неуловимо напоминали Фанни. И это было естественно — ведь это она их выбирала и обучала. Джемми Беллу в конюшне помогали двое парней, они же смотрели за садом.
У отца не было профессии. Он был, что называется, джентльмен. С отличием закончив Оксфорд, он какое-то время преподавал, потом очень заинтересовался археологией, что привело его в Грецию и Египет. Когда он женился, моя мать тоже было поехала с ним, но перед моим рождением все семейство поселилось в Йоркшире, где отец собирался писать книги по археологии и философии. А еще он немного рисовал. Дядя Дик всегда говорил, что вся беда в том, что отец мой слишком талантлив; ну, а у него, дяди Дика, никаких способностей нет — вот он и стал простым моряком…
Как же я мечтала в детстве о том, чтобы дядя Дик был моим отцом!
Дядя жил с нами, когда приходил из плавания. Именно дядя Дик приезжал ко мне в школу. Я живо представила себе, как он выглядел, когда стоял в прохладной приемной с выкрашенными в белый цвет стенами, куда его проводила мадам директриса. Расставив ноги и засунув руки в карманы, он держался так, будто был здесь хозяином. Мы были очень похожи, и я была уверена, что его роскошная борода скрывала такой же острый, как и у меня, подбородок.
Он тогда поднял меня так же, как делал, когда я была маленькой. Мне кажется, он сделал бы так же, будь я даже старушкой. Таким образом он выражал свою особую любовь ко мне. Я отвечала ему тем же. «Здесь к тебе хорошо относятся?» — спрашивал он, и глаза его при этом становились свирепыми, будто он собирался разобраться с любым, кто осмелился бы относиться ко мне по-другому.
Он нанимал экипаж, и под цокот копыт мы ездили на прогулки по городу, заходили в магазины, и он покупал мне новую одежду, потому что ему казалось, что у некоторых девушек, которые учились вместе со мной, он видел одежду более элегантную. Милый дядя Дик! Он проследил за тем, чтобы у меня было хорошее денежное обеспечение, и благодаря этому я вернулась домой с полным сундуком одежды — причем, как уверяли меня дижонские кутюрье, сшитой по последней парижской моде.
Но пока я стояла, глядя на вересковую пустошь, я поняла, что одежда мало влияет на характер. Даже в прекрасной одежде из Парижа я оставалась сама собой, а я очень отличалась от девушек, с которыми жила в Дижоне бок о бок все эти годы. Дилис Хестон-Браун ожидает лондонский сезон, Мари де Фрис введут в парижское общество. Они были моими близкими подругами, и, расставаясь, мы поклялись, что наша дружба продлится всю жизнь. Теперь же я сомневалась, увижу ли их когда-нибудь. Таково было влияние Глен Хаус и вересковых полей. Здесь приходилось смотреть в лицо чистой правде, какой бы неприятной и лишенной романтики она ни была.
Казалось, этот первый день будет длиться вечно. Дорога сюда была полна событий, а здесь — в задумчивой тишине дома — вроде бы ничего не изменилось с тех самых пор, как я уехала. Если и чувствовались какие-то изменения, то это могло быть только потому, что я смотрела на здешнюю жизнь глазами взрослого человека, а не ребенка.
В эту ночь мне не спалось. Лежа в постели, я думала о дяде Дике, об отце, Фанни, обо всех домочадцах. Я думала, что все-таки странно получилось, что мой отец женился и у него дочь, а дядя Дик остался холостяком. Потом я вспомнила, как Фанни скривила губы при упоминании дяди Дика, и я знала, что это означало: она не одобряла его образ жизни и чувствовала тайное удовлетворение от того, что когда-нибудь он плохо кончит. Я начинала кое-что понимать. У дяди Дика не было жены, но это не означало, что у него не было кучи любовниц. Я вспомнила, как лукаво блестели его глаза, когда он смотрел на дочь Тома Энтуисла, которая, по слухам, была… «не лучше, чем была». Вспомнилось, сколько раз я замечала, как дядя Дик с животным интересом поглядывал на женщин…
Но детей у него не было. Со своей неуемной жаждой жизни он, как и следовало ожидать, решил присвоить дочь собственного брата и стал обращаться с ней как со своей собственной дочерью.
Перед тем, как отправиться спать, в этот вечер, сидя за туалетным столиком, я изучала себя в зеркале. Излучаемый свечами свет смягчал черты моего лица, так что теперь оно казалось если уж не красивым или хорошеньким, то по крайней мере привлекательным. У меня были зеленые глаза и густые черные волосы; они тяжело спадали на плечи, когда я распускала их. Если бы я могла так и ходить, а не заплетать их в две косы и укладывать на голове, насколько привлекательнее я бы выглядела! У меня было бледное лицо, высокие скулы, острый упрямый подбородок. Тогда я подумала, что все, что происходит с нами, оставляет на лице свои следы. У меня были черты человека, который создан для борьбы. И действительно, я боролась всю свою жизнь. Оглядываясь на свое детство и те дни, когда дяди Дика не было дома — а большую часть времени он на самом деле был вдали от меня — я видела девчонку-крепыша с двумя толстыми черными косичками и дерзким взглядом. Теперь я понимала, что мой вызов был контрастом спокойному укладу дома. Подсознательно я чувствовала, что мне чего-то не хватает. И так как я уже побывала в школе, слышала рассказы о других семьях, мне стало ясно, чего не хватало маленькой девочке и почему она злилась и была непослушной, не находя этого. Мне нужна была любовь. В какой-то мере я ощущала ее только тогда, когда дядя Дик бывал дома. Тогда на меня обрушивалась его неуемная любовь собственника. Но мне не хватало спокойной нежной родительской любви.
Может быть, я поняла это не в первую ночь после моего приезда, а позже. Возможно, так я объясняла себе причину того, что, не раздумывая, бросилась в омут своих отношений с Габриелом.
Но кое-что я узнала той ночью. Мне долго не удавалось заснуть, но наконец я задремала. Разбудил меня голос. В тот момент я не была уверена: наяву я услышала его или это было еще во сне?..
— Кэти! — в голосе звучала мольба и боль. — Кэти, вернись!
Я испугалась даже не оттого, что услышала свое имя, а оттого, с какой печалью и мукой оно было произнесено.
Сердце заколотилось так, что, казалось, этот звук разносится по всему молчаливому дому.
Я села в постели и прислушалась. Потом вспомнила, что уже был такой же случай и до моего отъезда во Францию. Я также внезапно проснулась ночью оттого, что мне показалось, что кто-то зовет меня по имени.
Почему-то меня стала пробирать дрожь. Я не верила, что это было во сне. Кто-то действительно позвал меня.
Я встала с постели и зажгла одну из свеч. Подошла к окну, которое я широко раскрыла перед тем, как лечь спать. Считалось, что ночной воздух опасен и окна надо держать крепко закрытыми, пока спишь. Но мне так хотелось дышать свежим воздухом с полей, что я пренебрегла этим обычаем. Я высунулась и посмотрела на окно прямо вниз. Там было как всегда тихо: это была комната отца.
Я пришла в себя: до меня дошло, что услышанный этой ночью и тогда в детстве голос — это голос отца. Отец кричал во сне, он звал Кэти.
Мою мать тоже звали Кэтрин. Я смутно помнила ее, но не как человека. Я помнила ощущение ее присутствия. Или я это уже придумала? Мне казалось, я помню, что меня крепко держат на руках — так крепко, что я кричу, потому что не могу дышать. Потом это прошло. Кажется, больше я ее никогда не видела, и с тех пор никто не догадался приласкать меня.
Так вот почему мой отец был так печален! Может быть, несмотря на прошедшие годы, ему все еще снилась та, которая умерла? Или что-то во мне могло напоминать ему любимый образ. Это было бы естественно. Да, наверное, так и было: мой приезд оживил старые воспоминания, старые печали, которые лучше было бы забыть…
Как тянулись дни! Как тихо было в доме! Здесь жили старые люди, чьи жизни принадлежали прошлому. Я чувствовала, что, как и раньше, во мне зреет протест. Я была в этом доме чужой.
С отцом мы встречались за едой. После этого он уходил в свой кабинет писать нескончаемую книгу. Фанни ходила по дому, отдавая распоряжения жестами и взглядами. Она была немногословна, но могла очень красноречиво прищелкнуть языком или надуть губы. Слуги боялись ее как огня — она могла их уволить. Было известно, что она держала их под постоянной угрозой: если она их выгонит, то уж вряд ли кто-нибудь их наймет в этом возрасте.
На мебели никогда не было ни пылинки. Два раза в неделю кухня наполнялась ароматом печеного хлеба. Хозяйство велось слишком умело. Так что у меня чесались руки разрушить этот порядок.
Я скучала по своей школьной жизни — ведь по сравнению с той, что я вела в отцовском доме, она была полна волнующих приключений. Я вспомнила комнату, в которой мы жили с Дилис Хестон-Браун. Внизу был двор, откуда всегда доносился звук девичьих голосов, время от времени звенел звонок, сообщая всем ощущение веселой общности; у нас были общие тайны и радости, свои драмы и комедии, принадлежащие той жизни, которая с расстояния казалась притягивающе беззаботной.
Несколько раз за эти четыре года меня брали с собой на каникулы люди, которые сочувствовали моему одиночеству. Однажды я ездила в Женеву с Дилис и ее семьей; в другой раз — в Канны. Я запомнила не красоту озера и не самое синее море на фоне приморских Альп, а чувство семейной близости между Дилис и ее родителями, которое она принимала как само собой разумеющееся, что у меня вызывало тихую зависть.
И все-таки, оглядываясь назад, я понимала, что только изредка на меня находило чувство одиночества. А большую часть времени я гуляла, ездила верхом, купалась и играла в игры с Дилис и ее сестрой, полностью ощущая себя членом их семьи.
Однажды во время каникул, когда разъехались все ученики, одна из наставниц взяла меня на неделю в Париж. Это было совсем не то что отдыхать с беспечной Дилис и ее приветливой семьей. Мадемуазель Дюпон решила, что надо заняться моими познаниями в области культуры. Сейчас я со смехом вспоминаю эту сумасшедшую неделю: часы, проведенные в Лувре среди работ старых мастеров, поездка в Версаль на урок истории. Мадемуазель считала, что нельзя терять ни минуты. Но самым ярким воспоминанием этих каникул был ее разговор с матерью обо мне. Из него я узнала, что была «бедной малышкой, которую оставили в школе на каникулы, потому что ей некуда было ехать».
Было нестерпимо грустно услышать о себе такое, и я еще острее почувствовала свое одиночество. Нежеланная! Та, у которой не было матери, а отец не позаботился взять ее на каникулы домой. Но я быстро, как и все дети, забыла об этом — и очень скоро погрузилась в очарование Латинского квартала, волшебство Елисейских полей и витрин на Рю де ля Пэ.
Я вспоминала те дни с ностальгией, и причиной тому было письмо от Дилис. Для нее жизнь была прекрасна, ее ожидал лондонский сезон.
«Дорогая Кэтрин! У меня нет ни минуты. Уже сто лет собираюсь тебе написать, да все что-нибудь мешало. Я вечно торчу у портних — не жизнь, а сплошные примерки. Видела бы ты хоть что-нибудь из моих нарядов! Наша мадам завизжала бы от ужаса. Но мама твердо решила, что на меня должны обратить внимание. Она составляет списки приглашенных на мой первый бал. Представляешь — уже! Как мне хочется, чтобы ты была здесь! Пожалуйста, напиши, что у тебя нового…».
Я живо представила себе Дилис и ее семью в их доме в Найтсбридже рядом с парком, а позади дома — конюшни… У нее, должно быть, совсем другая жизнь!
Я пыталась написать ей, но о чем бы ни начинала, все выходило мрачным и скучным. Да и как могла Дилис понять, что такое не иметь матери, которая думает о твоем будущем или же — иметь отца, который так поглощен своими делами, что даже не замечает моего присутствия!
Больше я не пыталась писать Дилис.
Шли дни, а находиться в доме становилось все более невыносимо. Я большую часть времени проводила на воздухе: ездила верхом каждый день. Фанни посмеивалась над моей «амазонкой» — милостью дяди Дика только что из Парижа — но мне было все равно.
Однажды Фанни сказала мне: «Сегодня ваш отец уезжает». Ее лицо было непроницаемо, оно просто-напросто не выражало ничего, и я знала, что она постаралась сделать его именно таким. Я не могла понять: осуждает она отъезд отца или нет. Я только чувствовала, что она скрывает какую-то тайну, которая от меня скрывалась.
Потом я вспомнила, что уже бывали такие случаи, когда отец уезжал и возвращался только на следующий день. И даже когда он приезжал, его не было видно, потому что он закрывался в своей комнате и даже еду ему носили наверх. Когда он выходил наконец, он выглядел опустошенным и еще более замкнутым, чем обычно.
— Да, я помню, — ответила я Фанни. — Значит, он все еще ездит… уезжает?
— Регулярно, — проговорила без всякого выражения Фанни. — Раз в месяц.
— Фанни, — спросила я серьезно, — куда он ездит?
Фанни пожала плечами, показывая всем своим видом, что это не касается ни ее, ни меня, и все-таки мне показалось, что она знает.
Я продолжала думать об этом в течение всего дня. И вдруг меня осенило. Мой отец не очень стар… Ему, кажется, около сорока. Для него что-то еще могут значить женщины, хотя он так и не женился. Я мнила себя такой искушенной. Мы часто рассуждали о жизни со школьными подругами, многие из них были француженками (то есть знали больше толку во всяких таких делах, чем мы, англичанки), и мы казались себе очень современными. Я решила, что у отца есть любовница, которую он посещает регулярно, но на которой никогда не женится, потому что никто не заменит ему мою мать. И после визитов к этой женщине он возвращается домой полный раскаяния, потому что он все еще любил мою мать, хотя она давно умерла, и всякий раз чувствовал, что предает ее память.
Он вернулся на следующий день к вечеру. Все шло как обычно. Я не видела его после возвращения — знала только, что он в своей комнате, поесть не спускался, и ему носили еду наверх.
Когда он наконец появился, он выглядел таким несчастным, что мне захотелось утешить его.
Вечером за обедом я спросила:
— Отец, ты не болен?
— Болен? — Его карие глаза смотрели на меня обескураженно. — Почему ты так подумала?
— Ты выглядишь таким бледным и усталым, как будто тебя что-то мучает. Я думала, может быть, я могу чем-нибудь помочь? Ты знаешь, я ведь уже не ребенок.
— Я не болен, — сказал он, не глядя на меня.
— Тогда…
Я увидела, как на лице его промелькнуло раздражение, и заколебалась. Но решила, что от меня не так-то просто отделаться. Он нуждался в утешении, и я как его дочь просто обязана была попытаться помочь ему.
— Послушай, отец, — храбро начала я. — Я чувствую, что случилось что-то, и я могла бы помочь.
Тогда он посмотрел на меня, и раздражение уступило место отчужденности. Я знала, что он намеренно ушел в себя: его возмущала моя настойчивость, которую он воспринял как назойливость.
— Мое дорогое дитя, — пробормотал он, — у тебя слишком богатое воображение.
Взяв нож и вилку, он принялся за еду с таким усердием, что я поняла — это означало конец разговора.
В этот момент я почувствовала себя одинокой, как никогда.
Потом наш разговор принял еще более формальный характер, а время от времени он просто не отвечал мне. В доме говорили, что у него один из приступов дурного расположения духа.
Дилис прислала еще одно письмо, где упрекала, что я ничего ей не пишу о своей жизни. Когда я читала ей письма, мне казалось, будто я слышала ее голос. Короткие предложения и восклицательные знаки передавали радостное возбуждение. Ее учили делать реверанс, она брала уроки танца. Заветный день близился. Как все-таки здорово, что уже не было никакой мадам и можно было чувствовать себя не школьницей, а молодой светской леди.
Я еще раз попыталась написать ей, но о чем я могла рассказать? Только о том, что безнадежно одинока? Что этот дом полон печали? Ах, Дилис, ты радуешься, что школьные дни прошли, а я здесь, в этом мрачном доме, хотела бы вернуть их обратно.
Я порвала начатое было письмо и отправилась на конюшню, чтобы оседлать кобылу Ванду, которую я облюбовала после приезда. Я будто бы запуталась в паутине детства, и мне казалось, что моя жизнь всегда теперь будет беспросветно унылой.
Но уже не за горами был день, когда Габриел Рокуэлл и Фрайди вошли в мою жизнь…
В тот день, как обычно, я поехала верхом на вересковую пустошь, галопом пронеслась по торфяникам и выехала на каменистую дорогу. Тут я и увидела женщину с собакой. У собаки был такой жалкий вид, что это заставило меня придержать лошадь. Это было трогательное худенькое существо с веревкой на шее. Я всегда любила животных и не могла спокойно видеть, как они страдают. Женщина, как я поняла, была цыганкой. Это меня ничуть не удивило, тут их много бродило от табора к табору по полям. Иногда они приходили к нам в дом, продавали вешалки для одежды, корзины или предлагали вереск, который мы могли бы набрать и сами. У Фанни просто терпения на них не хватало. «Они ничего от меня не дождутся, — говорила она. — Они просто ленивые, никчемные людишки — большинство из них»!
Я остановилась возле женщины и спросила:
— Почему вы не возьмете его на руки? Он такой слабенький, что не может идти сам.
— А вам-то что? — бросила она в ответ, проницательно взглянув на меня своими маленькими блестящими глазками из-под спутанных черных с проседью волос. Но тут выражение ее лица изменилось. Она успела заметить мою нарядную «амазонку», хорошо ухоженную лошадь, и в ее взгляде появилась алчность. Ну как же, я была госпожой, а значит, с меня можно было кое-что содрать. «У меня во рту не было ни куска сегодня, да и вчера тоже… Ей-Богу, я не вру».
Однако, глядя на нее, нельзя было сказать, чтобы она голодала, а вот что касалось пса, сомневаться в этом не приходилось. Это была маленькая дворняжка, с примесью терьера; несмотря на плачевное состояние, глаза у нее были живые. Меня до глубины души тронуло то, как она смотрела на меня; мне почудилось, будто взглядом она умоляет спасти ее. Что-то притягивало меня к ней с первых же мгновений, и я уже знала, что не смогу бросить ее в беде.
— Эта собака выглядит такой голодной, — заметила я.
— Господь с вами, леди, у меня и куска не было за последние два дня, чтобы поделиться с ней.
— И веревка делает ей больно, неужели вы не видите? — продолжала я.
— Я только так и могу с ней сладить. Я бы понесла ее, да сил нет. Мне бы немного поесть, тогда бы силы вернулись.
В порыве я сказала:
— Я куплю собаку. Даю вам за нее шиллинг.
— Шиллинг? Ну что вы, леди, я не могу расстаться с ней. Это ведь мой дружочек… — Она наклонилась к собаке, та съежилась, и мне сразу стало ясно, как обстояли дела на самом деле. Теперь уже я твердо решила, что не отступлюсь. — Время сейчас тяжелое, правда, малыш? — продолжала она. — Но мы с тобой слишком долго были вместе, чтобы расстаться… за шиллинг.
Я поискала в карманах деньги, не сомневаясь, что в конце концов она согласится отдать ее за шиллинг, так как ей пришлось бы продать много вешалок, чтобы столько заработать. Но цыганка есть цыганка, она должна сначала поторговаться. И тут, к своему ужасу, я обнаружила, что вышла из дома без денег. В кармане моей «амазонки» был испеченный Фанни пирожок с мясом и с луком, который я захватила с собой на случай, если не вернусь к завтраку. Но за пирожок цыганка вряд ли отдаст собаку. Ей нужны были деньги, у нее уже глаза заблестели при одной мысли о них.
Она пристально наблюдала за мной, собака — тоже. Глаза у нее стали хитрыми и подозрительными, а у собаки — просто умоляющими.
Наконец я отважилась:
— Послушайте, я вышла без денег…
Она недоверчиво скривила губы. Потом злобно дернула за веревку, обмотанную вокруг собачьей шеи, и та жалобно тявкнула.
— Тихо ты! — отрывисто бросила она, и собака опять съежилась, глядя на меня.
Я раздумывала. Что, если попросить эту женщину подождать здесь, пока я съезжу домой за деньгами? А может быть, она разрешит мне взять собаку, а потом зайдет за деньгами в Глен Хаус? Но я знала, что ничего из этого не получится: ведь она доверяла мне не больше, чем я ей.
И вот тут-то, как чудо, и появился Габриел. Он ехал галопом через вересковое поле к дороге, и, услышав топот копыт, мы обе — женщина и я — обернулись, чтобы посмотреть, кто там едет. То, что он был на черной лошади, оттеняло цвет его светлых волос. Мне сразу бросилось в глаза, что он блондин, и поразила его элегантность. На нем было темно-коричневое полупальто и бриджи из отличной ткани и прекрасного покроя. Когда он приблизился к нам, меня заинтересовали черты его лица, и это объясняет все мои дальнейшие поступки. Когда я сейчас думаю обо всем этом, мне кажется странным до невозможности то, что я остановила незнакомого человека и попросила одолжить мне один шиллинг, чтобы купить собаку. Но он явился (как я потом сама ему рассказывала) как рыцарь в сверкающих доспехах, как Персей или же — как святой Георгий.
Его тонкие черты несли печать задумчивой грусти, и это заинтриговало меня, хотя в нашу первую встречу это было не так очевидно, как потом.
Я окликнула его, когда он выехал на дорогу.
— Остановитесь, пожалуйста, на минутку.
Я произнесла это, сама удивляясь своей смелости.
— Что-нибудь случилось? — спросил он.
— Да, собака с голоду умирает.
Он остановился и, оценивая ситуацию, поочередно оглядел меня, собаку и цыганку.
— Бедняжка, — сказал он. — Она совсем плоха.
Голос у него был сочувственный, и я сразу оживилась, так как почувствовала, что не напрасно просила о помощи.
— Я хочу купить ее, — объяснила я. — Но, к своему стыду и огорчению, выехала из дома без денег. Вы не могли бы одолжить мне шиллинг?
— Послушайте, я ни за что не продам ее, — занудила женщина. — Ни за какие шиллинги, нет. Моя собачка хорошая. Зачем это мне ее продавать?
— Но вы же готовы были продать ее за шиллинг, — возразила я.
Она покачала головой и притянула собаку к себе. А я опять ощутила прилив жалости, когда увидела, с какой неохотой подчиняется ей маленькое забитое существо. Я умоляюще посмотрела на молодого человека. Он, улыбаясь, спешился, сунул руку в карман и сказал:
— Вот вам два шиллинга за собаку. Хотите — берите, хотите — нет.
Женщина не могла скрыть охватившего ее восторга при виде такой большой суммы. Она протянула грязную руку, и он грациозным движением бросил деньги ей на ладонь. Потом взял у нее веревку, и она быстро убралась, будто боясь, что мы передумаем.
— Спасибо, — воскликнула я. — Ах, спасибо вам!..
Собака немного поскулила — я думаю, от удовольствия.
— Прежде всего, надо накормить ее, — сказала я, слезая с лошади. — К счастью, у меня есть пирожок с мясом.
Он кивнул и, взяв у меня из рук поводья, отвел наших лошадей с дороги. Я взяла собаку, и она даже слегка завиляла хвостом. Потом я села на траву и вытащила из кармана пирожок. Я кормила собаку, та с жадностью ела, а молодой человек стоял неподалеку и держал лошадей.
— Бедная собачка, — сказал он. — Видно, нелегко ей пришлось.
— Я даже не знаю, как и благодарить вас. Страшно подумать, что бы случилось, если бы вы не оказались поблизости.
— Больше не будем об этом, теперь она с нами.
Нас сближало то, что ему, как и мне, была небезразлична ее судьба. С той минуты она стала связующим звеном между нами.
— Я возьму ее домой и буду ухаживать за ней, — сказала я. — Как вы думаете, она поправится?
— Уверен в этом. Я вижу, это выносливая дворняжка, а не комнатная собачка, которая проводит дни напролет на дамских бархатных подушечках.
— Мне как раз такие выносливые и нравятся, — ответила я.
— А сейчас ее придется кормить регулярно и почаще.
— Я так и собираюсь поступить. Принесу ее домой и буду отпаивать теплым молоком.
Собака чувствовала, что мы говорим о ней, но псе силы у нее ушли на еду, да и пережитые волнения вызвали утомление — так что теперь она, кажется, задремала. Мне хотелось поскорее попасть домой и позаботиться о ней, но, с другой стороны, я не могла заставить себя взять и распрощаться с молодым человеком. Грустное выражение, похоже, столь привычное для него, исчезло с его лица, когда он торговался из-за собаки и вручал ее мне. Я горела желанием узнать, что же такое могло произойти с тем, у кого, казалось, были все жизненные блага. Что могло вызвать такую печаль? Все это заинтриговало меня. Однако еще у меня появилась забота о собаке, и я разрывалась между двумя желаниями: хотелось остаться и узнать поближе этого человека, и в то же время не терпелось отнести собаку домой и покормить ее как следует. Я, конечно, отдавала себе отчет в том, что не может быть никаких сомнений по поводу того, как надо поступить — ведь собака почти умирала от голода.
— Я должна идти, — сказала я.
Он кивнул.
— Я ее понесу, хорошо? — И, не дожидаясь ответа, он помог мне сесть верхом. Он отдал собаку мне подержать, пока сам садился на лошадь, потом забрал у меня маленькое существо, пристроил ее под мышкой и спросил: — Куда?
Я показала дорогу и мы тронулись. Минут через двадцать мы доехали до Гленгрин, почти не разговаривая по пути. У ворот Глен Хаус мы остановились.
— На самом деле она ваша, — сказала я. — Вы ведь заплатили за нее.
— Тогда я дарю ее вам. — Его глаза улыбнулись мне. — Но мне бы хотелось сохранить на нее права. Я обязательно захочу узнать, выживет ли она. Смогу ли я заехать и спросить?
— Разумеется.
— Может быть, завтра?
— Если пожелаете.
— А кого мне спросить?
— Мисс Кордер… Кэтрин Кордер.
— Благодарю вас, мисс Кордер. Габриел Рокуэлл завтра нанесет вам визит.
Фанни пришла в ужас от того, что в доме будет собака:
— А что, если по всему дому мы теперь будем находить собачью шерсть? Что, если теперь мы будем регулярно находить усы в супе или блох в постели?
Я на это ничего не ответила. Я собственноручно кормила собаку маленькими порциями — хлеб с молоком в течение дня и один раз ночью. Я нашла корзину и взяла ее к себе в спальню. Это была самая счастливая ночь после моего возвращения, и я удивлялась, почему мне никогда не приходило в голову попросить собаку, когда я была маленькой. Возможно, потому что я знала: Фанни ни за что не разрешила бы мне иметь ее. Как бы там ни было — теперь она была у меня.
Она сразу почувствовала во мне друга. Она лежала в корзинке, слишком слабая, чтобы двигаться, но по ее глазам я видела: она понимает, что я делаю для ее блага все. В этих глазах уже читалась любовь, они неотступно следили за каждым моим движением. Я знала, что она будет моим другом до конца жизни. Я задумалась, как назвать ее — должно же быть у нее имя!.. Сколько можно думать о ней, как о собаке, купленной у цыганки. Тогда я вспомнила, что нашла ее в пятницу, и подумала: назову ее Фрайди[1]. С этого момента у нее появилось имя.
К утру ей стало лучше. Я ждала приезда Габриела. Волнения по поводу собаки теперь улеглись, и мои мысли обратились к человеку, с которым мы пережили последние события. Я была немного разочарована, так как утром он не приехал. Я загрустила, боясь, что он к этому времени уже забыл о нас. Мне действительно хотелось поблагодарить его, я была уверена, что Фрайди обязана своей жизнью его своевременному появлению.
Он приехал во второй половине дня. Было три часа, я была с собакой в своей комнате, когда услышала внизу стук копыт. Фрайди навострила ушки и завиляла хвостом, будто почувствовала, что еще один человек, которому она навсегда теперь предана, где-то рядом.
Я выглянула из окна, тут же немного отступив назад, чтобы он не увидел меня, если ему вздумается случайно посмотреть наверх. Он был, несомненно, красив, но какой-то утонченной красотой, не характерной для йоркширских мужчин. Я заметила это еще вчера, но подумала, не почудилось ли мне это только потому, что он представлял собой такой разительный контраст с предыдущей хозяйкой Фрайди.
Я поспешила вниз: мне не хотелось, чтобы его приняли неучтиво.
На мне было нарядное темно-синее бархатное платье — мое лучшее: ведь я ждала его прихода, а косы я уложила венком вокруг головы.
Я вышла на дорожку перед домом как раз, когда он появился. Он сорвал с головы шляпу таким жестом, который Фанни назвала бы «легкомысленным», хотя мне он показался верхом изящества и учтивости.
— Вы приехали все-таки! — сказала я. — Фрайди поправится. Я назвала собаку в честь дня, когда мы нашли ее.
Он спешился, и в это время появилась Мэри. Я приказала позвать одного из помощников конюха, чтобы лошадь отвели на конюшню, напоили и накормили там.
— Входите, — сказала я, и, когда Габриел вошел в холл, дом показался светлее из-за его присутствия.
— Позвольте мне проводить вас в гостиную, — сказала я, — а я попрошу подать чай.
Он шел следом за мной по лестнице, а я рассказывала в это время, как у меня обстоят дела с Фрайди.
— Я ее принесу показать, и вы увидите, насколько ей стало лучше.
В гостиной я отодвинула шторы и подняла жалюзи. Теперь все выглядело более жизнерадостным, или это было из-за Габриела? Когда он опустился в кресло и улыбнулся мне, я поняла, что в синем бархатном платье и с аккуратно заплетенными волосами я выгодно отличалась от девушки в «амазонке».
— Я рад, что вам удалось спасти ее, — сказал он.
— Это вы спасли ее.
Ему было приятно это слышать; я позвонила в колокольчик, и почти тотчас появилась Джанет.
Она уставилась на гостя, и когда я попросила ее принести чай, у нее был такой вид, будто я потребовала луну с неба.
Через пять минут в гостиную вплыла Фанни. Ее негодующий вид разозлил меня. Ей пора было бы уже понять, что хозяйка в доме теперь я.
— А! У нас гости, — бесцеремонно выпалила Фанни.
— Да, Фанни, у нас гость. Будь добра, проследи, чтобы чай подали побыстрее, — проговорила я бесстрастно.
Фанни поджала губы. Я видела, что она хотела возразить, но я повернулась к ней спиной и сказала Габриелу:
— Надеюсь, вам не пришлось ехать очень долго?
— Я из гостиницы Блэк Харт в Томблесбери.
Я знала Томблесбери. Это была маленькая деревенька примерно такая же, как наша — в пяти или шести милях отсюда.
— Вы остановились в Блэк Харт?
— Да, ненадолго.
— Вы, должно быть, здесь отдыхаете?
— Можно назвать это и так.
— Вы живете в Йоркшире, мистер Рокуэлл? Впрочем, кажется, я задаю слишком много вопросов…
Я почувствовала, что Фанни уже нет в комнате. Я представила себе, как она пройдет на кухню или в кабинет отца: принимать джентльмена наедине, с ее точки зрения, было ужасно неприлично. Ну и пусть! Пора уже и ей, и отцу понять, что жизнь, уготованная мне здесь, не только безмерно уныла, но главное, — что молодой леди, получившей приличное образование, так жить просто не подобает.
— Ну что вы, — ответил он, — пожалуйста, расспрашивайте меня сколько угодно. Если смогу ответить — то скажу.
— Где же вы живете, мистер Рокуэлл?
— Наше поместье называется Керкленд Ревелз, а расположено оно в деревне, или, скорее, на краю деревни. Керкленд Мурсайд.
— Керкленд Ревелз[2]! Веселое название.
По мелькнувшему на его лице выражению я успела заметить, что сказала что-то невпопад. И еще это говорило о том, что дома он не был счастлив. Возможно, это и было причиной его печали. Мне с большим трудом удавалось сдерживать свое любопытство по поводу его личных дел.
Я быстро произнесла:
— Керкленд Мурсайд… это далеко отсюда?
— Около тридцати миль.
— Значит, вы отдыхаете в этих местах и прогуливались по вересковым полям, когда…
— Когда произошло наше небольшое приключение. Я рад больше, чем вы себе можете представить, что так получилось.
Я приободрилась, так как временная неловкость исчезла, и сказала:
— С вашего разрешения, я принесу показать вам Фрайди.
Когда я вернулась с собакой, в гостиной был отец. Наверное, Фанни настояла, чтобы он присоединился к нам, и таким образом помог соблюсти приличия.
Габриел рассказывал, как мы приобрели собаку, а отец был на удивление мил. Он внимательно слушал, и я была довольна, что он проявляет интерес, хотя и не верила, что это было искренне.
Фрайди, сидевшая в корзине, была слишком слаба, чтобы подняться на ноги, хотя и пыталась. Было очевидно, что она была рада увидеть Габриела, который своими длинными изящными пальцами нежно гладил ей ушко.
— Она вас любит, — сказала я.
— Но главное место в ее сердце принадлежит безусловно вам.
— Просто я увидела ее первой, — напомнила я. — Она всегда будет со мной. Вы позволите отдать вам деньги, которые вы заплатили женщине?
— Даже слышать об этом не хочу.
— Мне хотелось бы быть уверенной, что она полностью моя.
— Она и так ваша. Это подарок. — Но я оставляю за собой право, если можно, иногда заезжать и справляться о ее здоровье.
— Иметь собаку в доме — это неплохая идея, — сказал отец, подходя к нам и заглядывая в корзину.
Мы все еще стояли так, когда появилась Мэри с чайным столиком. К чаю были горячие пышки, а также хлеб с маслом и пирожные. Передо мной стоял серебряный чайник, и я вдруг подумала: вот самый счастливый день после моего возвращения из Франции.
Только позднее я осознала, что так было потому, что в доме появилось существо, которому нужна была моя любовь. У меня была Фрайди. В тот момент я еще не осознала, что у меня есть и Габриел. Эта мысль пришла потом.
В течение следующих двух недель Габриел регулярно приезжал в Глен Хаус. А к концу первой недели Фрайди совершенно выздоровела. Ее болячки на шее зажили, а регулярное питание довело дело до конца.
Она спала в своей корзине в моей комнате и везде ходила за мной по пятам. Я все время разговаривала с ней. Дом изменился — и вся моя жизнь изменилась из-за нее.
Она хотела не только сопровождать меня, но и защищать. В ее прозрачных глазах, обращенных ко мне, светилось обожание. Она помнила, что обязана мне жизнью. А так как это была преданная натура, то забыть этого не могла.
Мы с ней вместе ходили на прогулки. Она оставалась дома только тогда, когда я выезжала верхом. Зато когда я возвращалась, она кидалась ко мне, приветствуя меня, и ее искреннюю радость я могла бы сравнивать только с радостью дяди Дика, когда он видел меня.
Теперь о Габриеле.
Он все еще жил в Блэк Харт. Я недоумевала почему. В Габриеле было много непонятного. Иногда он говорил о себе открыто, но даже в такие минуты чувствовалось, что он чего-то недоговаривает. Я видела, что он вот-вот откроется мне, что он сам страстно желает этого, но никак не может собраться с духом. Здесь скрывалась какая-то мрачная тайна — возможно, он и сам до конца еще не понимал, какая.
Мы стали большими друзьями. Казалось, даже отцу он нравился. По крайней мере, он не возражал против его постоянных визитов. Слуги к нему привыкли. Даже Фанни не возражала — в том случае, конечно, если мы были под присмотром.
К концу первой недели он сказал, что вскоре собирается домой. Но к концу второй недели он все еще был с нами. Я чувствовала, что он отчасти сам себя обманывает: дает себе слово, что поедет домой — и находит предлог, чтобы не ехать.
Я не спрашивала его о доме, хотя мне очень хотелось узнать о нем побольше. Этому я тоже научилась в школе: я часто чувствовала себя не в своей тарелке, когда ко мне приставали с расспросами о моем доме; я определенно не хотела ставить в такое же положение других. Так что я никогда сама не лезла с расспросами, а всегда ждала, пока мне не пожелают рассказать все сами.
Поэтому приходилось говорить обо мне — и тут уж исчезала вся сдержанность Габриела — настолько, что мне это даже правилось. Я рассказала ему о дяде Дике, который был для меня кем-то вроде героя, живо описала его искрящиеся зеленоватые глаза и черную бороду.
Как-то, когда я рассказывала о дяде, Габриел заметил:
— Наверно, вы с ним чем-то похожи.
— Мне кажется, очень похожи.
— Я представляю его себе как человека, который намерен взять от жизни все. Я имею в виду, что он привык поступать, не думая о последствиях. Скажите мне, вы тоже такая?
— Возможно.
Он улыбнулся.
— Я думаю, да, — сказал он после некоторого молчания. При этом взгляд его унесся куда-то далеко, будто он в эту минуту видел меня где-то совсем в другом месте и при других обстоятельствах.
Мне казалось, что он вот-вот заговорит, но он снова замолчал, и я не настаивала на продолжении беседы. Я уже начинала понимать, что чрезмерное любопытство и бесконечные вопросы смущали его, и интуитивно чувствовала, что надо выждать, чтобы он все рассказал мне сам, без подсказки.
Но я обнаружила, что в Габриеле было что-то необычное, что должно было бы послужить предупреждением мне: не позволяй себе заходить слишком далеко. Но мне было так одиноко. Вся атмосфера нашего дома действовала на меня удручающе, и очень хотелось иметь друга моего возраста, а необычность Габриела все более захватывала меня.
Итак, я не чувствовала приближающейся опасности, и мы продолжали встречаться.
Мы любили уезжать верхом на вересковую пустошь. Привязав наших лошадей, мы могли разлечься в тени валунов, глядя в небо и подложив руки под головы, и вести бессвязные мечтательные беседы. Фанни посчитала бы это верхом неприличия, но я решила не придерживаться условностей. Это вызывало восхищение у Габриела, и позднее я поняла почему.
Каждый день я выезжала из дома, и мы встречались с ним в условленном месте, потому что для меня было невыносимо видеть, как Фанни бросала на него лукавые взгляды, когда он заезжал к нам домой. В нашем маленьком и замкнутом мирке невозможно было встречаться каждый день с мужчиной, не подавая при этом повода для определенных размышлений. В самом начале нашего знакомства я часто думала, понимает ли это Габриел, и еще мне было интересно — чувствует ли он по этому поводу такое же смущение, как и я?
От Дилис не было писем уже несколько недель, и я полагала, что она так поглощена своими делами, что у нее нет времени писать. А мне, напротив, теперь хотелось написать ей — мне было что рассказать. Я описала, как мы нашли собаку и как я к ней привязалась. Но больше всего мне хотелось поговорить о Габриеле. С моей любовью к Фрайди было все ясно, но я не могла разобраться в своих чувствах по отношению к нему.
Он интересовал меня все более. Я ждала этих встреч с чувством, которое можно было бы назвать чем-то большим, чем радость одинокой девушки, которая наконец обрела друга. Наверное, постоянное ожидание поразительного открытия способствовала этому. Габриел был, несомненно, окружен какой-то таинственностью, и я все больше убеждалась, что он собирается открыть мне что-то, поделиться со мной, но никак не может собраться с духом. Я была убеждена, что ему, как и моему отцу, нужно было утешение. Но если отец отталкивал меня, то Габриел, я надеялась, будет рад, когда придет время поделиться со мной тем, что мучило его.
Разумеется, всем этим невозможно было поделиться с беспечной Дилис, да я и сама еще не очень была во всем этом уверена. Поэтому я написала ей поверхностное болтливое письмо и была рада, что наконец появилось хоть что-то, о чем можно было написать.
Через три недели Габриел, казалось, решился. В тот день, когда он начал рассказывать мне о доме, наши отношения вступили в новую стадию.
Мы лежали, растянувшись на земле. Разговаривая со мной, он горстками рвал траву.
— Интересно, понравится ли вам Керкленд Ревелз? — спросил он.
— Я уверена, что должен понравиться. Ведь поместье старинное, да? Я всегда испытывала искреннюю симпатию к старинным зданиям.
Он кивнул, и опять в его глазах возник этот «далекий» взгляд.
— Ревелз, — повторила я. — Мне нравится это название. Кажется, люди, которые его придумали, надеялись пожить гам вволю и весело.
Он грустно усмехнулся. Прошло какое-то время, прежде чем он заговорил опять, будто декламируя текст, выученный наизусть.
— Поместье было построено в середине шестнадцатого столетия. После закрытия Керклендского Монастыря его передали моим предкам. Они использовали камни от монастыря для постройки дома. А так как в доме намеревались жить весело — у меня, кажется, были отчаянно веселые предки — то и назвали его Керкленд Ревелз по контрасту с Керклендским монастырем…
— Значит, камни, из которых построен ваш дом, когда-то были в монастырских стенах?
— Тонны камней, — пробормотал он. — Часть монастыря сохранилась до сих пор. Когда я стою у себя на балконе, я как раз напротив вижу эти серые старинные своды. При определенном освещении можно представить себе, что это не просто развалины… да и трудно назвать это развалинами. Кажется, вот-вот увидишь, как среди камней молчаливо бродят монахи в своих одеяниях.
— Наверно, это так красиво!.. Вы любите это место, правда?
— Каждый, кто бывает у нас, проникается его очарованием. Я думаю, все древнее производит такое же впечатление. Представляете, самому дому всего триста лет, а камни, из которых он построен, были уже в двенадцатом веке?.. Конечно, это производит впечатление. Вы тоже, когда…
Он замолчал, и я увидела, как его губы тронула мягкая улыбка.
Я человек прямой и не люблю недомолвок, поэтому я спросила:
— Вы предлагаете мне приехать и посмотреть на него?
Тут уж он открыто улыбнулся.
— Я же был гостем в вашем доме. Теперь я хочу пригласить вас.
Потом он выпалил:
— Я вскоре должен буду уехать домой, мисс Кордер.
— А вам этого не хочется, мистер Рокуэлл?..
— Я надеюсь, мы стали большими друзьями, — заметил он. — По крайней мере, мне так кажется.
— Мы знакомы всего три недели, — напомнила я.
— Но обстоятельства были необычными. Пожалуйста, называйте меня просто Габриелом.
Я заколебалась, потом рассмеялась.
— Что в имени тебе моем?.. — процитировала я. — Наша дружба не изменится от того, как я вас называю: по имени или по фамилии. Так что же вы собирались мне сказать, Габриел?
— Кэтрин, — он произнес мое имя почти шепотом, приподнявшись на локте и полуобернувшись ко мне. — Вы правы. Я не хочу возвращаться.
Боюсь, что мой следующий вопрос прозвучал слишком дерзко, но удержаться я не смогла и не глядя спросила:
— Почему же вы боитесь возвращаться?
Он отвернулся.
— Боюсь? — Его голос был напряженно высоким. — Кто вам сказал, что я боюсь?
— Значит, мне просто показалось…
Несколько секунд мы молчали, потом он заговорил:
— Я хотел бы сделать так, чтобы вы увидели Ревелз… монастырь. Я хотел бы…
— Расскажите мне о нем. Если хотите… только если вы хотите этого…
— Кэтрин, я хочу рассказать вам о себе.
— Пожалуйста, я жду.
— Последние недели были самыми интересными и счастливыми в моей жизни, и причина этому — вы. Я не хочу возвращаться в Ревелз, потому что это значило бы расстаться с вами.
— Может быть, мы еще встретимся.
Он повернулся ко мне.
— Когда? — вопрос прозвучал почти резко.
— Возможно, когда-нибудь.
— Когда-нибудь! Откуда нам знать, сколько времени нам осталось?
— Почему вы так странно говорите… будто думаете, что кто-то из нас… или мы оба… можем завтра умереть?
На его щеках выступил слабый румянец, который, кажется, зажег и его глаза.
— Кто знает, когда придется умереть…
— Что за грустные мысли! Мне только девятнадцать. Вам, как вы сказали, двадцать три. Люди нашего возраста не говорят о смерти!
— Кто-то, может быть, и говорит… Кэтрин, вы выйдете за меня замуж?
Я, видно, была так поражена этим внезапным предложением, что, глядя на меня, он засмеялся.
— Вы смотрите на меня так, будто я сошел с ума. Но что же странного в том, что кто-то попросил вашей руки?
— Но я не могу отнестись к этому серьезно.
— Кэтрин, вы должны подумать. Я прошу вас об этом самым серьезным образом.
— Но как же можно говорить о женитьбе после столь короткого знакомства?
— Мне оно не кажется коротким. Мы встречались каждый день. Я знаю, что вы — это то, что мне нужно, и этого достаточно.
Я молчала. Несмотря на все намеки Фанни, я еще не думала о замужестве. С Габриелом мы были отличными друзьями, и если бы он уехал, я чувствовала бы себя одиноко. Но когда я подумала о замужестве, он показался мне почти чужим. Он возбуждал мое любопытство и интерес, он не был похож на тех, кого я знала до этого; таинственность, которая его окутывала, привлекала меня. Но до этой минуты я относилась к нему просто как к человеку, посланному мне судьбой в трудный момент. Я так мало знала о нем. Я никогда не видела никого из его родни. Когда речь случайно заходила о его семействе или его доме, я тут же чувствовала, как Габриел уходит в себя — как будто в его жизни были тайны, которыми он не хотел делиться со мной. Вот потому-то мне и показалось странным его внезапное предложение выйти за него замуж.
— Кэтрин, что же вы ответите мне?
— Я отвечу «нет», Габриел. Мы столького еще не знаем друг о друге…
— Вы имеете в виду, что вы многого не знаете обо мне?
— Возможно, и так.
— Но о чем бы вы хотели узнать? Мы с вами любим лошадей, любим собак, нам хорошо вместе. В вашем присутствии я могу смеяться и чувствовать себя счастливым Чего же еще можно желать? Смеяться и быть счастливым до конца дней!
— А с другими… у вас дома… разве вы не можете смеяться и быть счастливым?
— Я бы не мог быть до конца счастлив ни с кем, кроме вас. Я бы никогда не смеялся так легко и свободно.
— Мне кажется, это хрупкая основа для замужества.
— Кэтрин, в вас просто говорит осторожность. Наверное, вы думаете, что я слишком рано объяснился с вами.
Я представила себе, как одиноко мне будет, когда он уедет, и быстро сказала:
— Да. В этом все дело. Слишком рано…
— По крайней мере, — заметил он, — мне не надо бояться соперника. Не говорите же «нет», Кэтрин. Представьте себе, как мне хочется этого, и пусть у вас появится хоть малейшее сочувствие.
Я поднялась. Больше не хотелось оставаться на вересковой пустоши. Он не возражал, и мы возвратились в деревню, где он попрощался со мной.
Когда я подъехала к конюшням, меня встретила Фрайди. Она всегда чувствовала, когда я выезжала верхом, и неизменно ждала моего возвращения во дворе конюшни.
Она подождала, пока я отдам Ванду одному из конюхов, а уж потом бросилась ко мне, чтобы полностью выразить свою радость по поводу моего возвращения. У многих собак есть чувство привязанности, но у Фрайди оно сочеталось с необыкновенной покорностью. Она могла терпеливо стоять рядом со мной, ожидая, пока не придет ее черед и я не обращу на нее свое внимание. Мне кажется, память о предыдущих несчастьях была жива в ее сердце, и поэтому в ее пылкой привязанности всегда был оттенок покорности и благодарности.
Я взяла ее на руки, и она бросилась обнюхивать мой жакет.
Я прижала ее к себе. С каждым днем я привязывалась к ней все больше, а это каким-то образом усиливало мои чувства и к Габриелу.
По дороге к дому я продолжала спрашивать себя, каким же могло бы быть мое супружество с Габриелом. И уже начинала понимать, что могу относиться к этому без отвращения.
Как я буду жить в Глен Хаус, когда Габриел уедет? Буду ездить верхом, гулять с Фрайди, но нельзя же все время находиться вне дома!.. Придет зима. Зимы здесь, на торфяниках, были суровые. Иногда несколько дней кряду нельзя бывает носа высунуть, не рискуя пропасть в буране. Я подумала об однообразной череде долгих сумрачных дней в тихом доме. Правда, дядя Дик может приехать, но приезжал он обычно ненадолго, и после его отъезда жизнь казалась вдвойне тоскливей.
И тогда я пришла к выводу, что мне надо уехать из Глен Хаус. Вот и случай представился. И не буду ли я сожалеть всю свою оставшуюся жизнь, что упустила его?
Иногда Габриел оставался у нас обедать. Ради таких случаев отец как бы встряхивался и довольно сносно справлялся с ролью хозяина. Неприязни к Габриелу он не испытывал. Зато Фанни презрительно кривила губы в усмешке, когда Габриел бывал в доме. Я знала, что, по ее мнению, «он просто пользуется нашим гостеприимством, пока он околачивается здесь; а когда придет время ему уезжать — уедет и думать забудет о нас». Фанни не желала делиться ничем и всегда боялась, как бы у нее чего-нибудь не отняли. Она постоянно делала двусмысленные намеки на мои «надежды» в отношении Габриела. Сама она никогда не была замужем, но полагала, что именно женщина всегда расчетливо ищет замужества, так как это означает, что ее будущий супруг будет кормить и одевать ее всю жизнь. А что касается мужчины — который якобы должен был обеспечивать едой и одеждой, — то он, естественно, стремился «получить свое», по выражению Фанни, при этом особо ни о чем не заботясь. Ее ценности были сугубо материальными. Мне же хотелось от всего этого такого приземленного и практичного — убежать. И с каждым днем я все больше отдалялась от Глен Хаус и чувствовала себя все ближе к Габриелу.
Стоял май, дни были теплыми и солнечными. Как привольно было на вересковой пустоши! Теперь мы много говорили о себе, но у Габриела иногда проскальзывало какое-то беспокойство. Он всегда производил впечатление человека, который живет с постоянным ощущением, что его кто-то преследует, а он при этом безнадежно теряет время.
Я заставляла его рассказывать о доме, и теперь он делал это довольно охотно. Наверное, потому, что для себя уже решил, что я выйду за него замуж и поэтому дом этот будет и моим тоже.
В моем воображении неясно вставало серое сооружение из древних камней. Я знала, что там есть балкон — Габриел часто упоминал об этом. Я представляла себе вид с этого балкона — ведь Габриел много раз описывал его. Балкон, очевидно, был его любимым местом. Я уже знала, что с него открывался вид на реку, извивающуюся среди лугов, леса, в некоторых местах подступавшие к краю реки, и в четверти мили от дома — эти древние груды камней, эти величественные своды, неподвластные времени; а если перейти реку по деревянному мосту — за рекой простирались дикие торфяники.
Но разве дома важнее, чем люди, которые там живут? Постепенно я узнала, что у Габриела, как и у меня, не было матери. Ей было уже много лет, когда она поняла, что ждет ребенка. И когда он появился на свет, она ушла из жизни. То, что мы оба росли без матери, было еще одним связующим звеном между нами.
У него была сестра — старше его на пятнадцать лет — вдова с семнадцатилетним сыном; еще у него был очень старый отец.
— Ему было почти шестьдесят, когда я родился, — рассказывал Габриел. — Матери было сорок. Некоторые слуги в доме говорили, что «надо было думать», прежде чем в таком возрасте заводить ребенка: другие считали, что это я убил свою мать.
Я сразу же разозлилась, потому что знала, как сильно ранят чувствительную детскую душу такие необдуманные замечания.
— Но это же нелепо! — воскликнула я, чувствуя прилив гнева, как и всегда, когда я встречалась с несправедливостью. Габриел засмеялся, взял мою руку и крепко сжал ее.
Потом серьезно сказал:
— Вот видите, мне нельзя без вас. Вы нужны мне… что-чтобы защитить меня от жестоких нападок.
— Но вы уже не ребенок! — вспылила я. И, сама удивляясь своей вспышке, пришла к выводу, что мне просто захотелось защитить его от него самого. Хотелось придать ему сил, чтобы он ничего не боялся.
— Некоторые люди до самой смерти остаются детьми!
— Смерть, — воскликнула я. — Ну почему вы постоянно говорите о смерти?
— Да, действительно… Наверное, потому, что хочу прожить в полную силу каждую минуту своей жизни.
Тогда я не поняла, что он имел в виду, и попросила его рассказать побольше о своей семье.
— Моя сестра Рут управляет хозяйством, и до моей женитьбы будет продолжать это делать. А потом, конечно, это будет обязанностью моей жены; я ведь единственный сын, и когда-нибудь поместье будет моим.
— Когда вы говорите о поместье Ревелз, в вашем тоне столько почтения.
— Это мой дом.
— И все же… — Я собиралась уже сказать, что он, наверное, рад, что уехал оттуда. — Вы, кажется, не торопитесь туда возвращаться.
Но он не заметил даже, что я прервала его. Как бы про себя он пробормотал:
— Это должен был быть Саймон.
— Кто такой Саймон?
— Саймон Редверз. Что-то вроде кузена. По бабушке — она сестра моего отца — он Рокуэлл. Он вам не очень понравится. Но вы будете редко встречаться. Мы в Ревелз не очень часто общаемся с обитателями поместья Келли Гранж.
Он проговорил все это так, будто был уже полностью уверен, что я выйду за него замуж, и в один прекрасный день его дом станет моим домом.
Иногда я думала, что Габриел умышленно описывал мне свой дом и семью так ярко, что в моем представлении постепенно оживала картина, полная очарования, — может быть, не во всем приятная, но от этого не теряющая своей привлекательности.
Мне уже хотелось увидеть эту груду камней, из которых триста лет назад был построен дом. Хотелось увидеть развалины, которые с балкона уже не казались развалинами, а принимали вид старинного монастыря, потому что большая часть внешней постройки уцелела.
Я проникалась жизнью Габриела. Мне казалось, что если он уедет, меня ждет безнадежное одиночество и недовольство жизнью и я все время буду жалеть об этом.
Однажды солнечным днем я вышла из дома, Фрайди бежала за мной по пятам, и, я, как повелось, встретила Габриела на вересковой пустоши. Мы сели, прислонившись к валуну, а Фрайди растянулась перед нами на траве, наклонив голову набок и глядя то на меня, то на него, как бы следя за разговором. Она была наверху блаженства, и мы знали: это потому, что мы вместе.
— Есть одна вещь, о которой я не рассказал вам, Кэтрин, — сказал Габриел.
Я почувствовала облегчение. Я поняла, что наконец он хочет рассказать мне о том, что уже столько времени мучило его.
— Я хочу услышать от вас, что вы согласны выйти за меня замуж, — продолжал он. — Вы ведь пока не ответили. Я вам не безразличен, вам хорошо со мной. Ведь правда, Кэтрин?
Я посмотрела на него и опять увидела, что между бровей у него залегла морщинка. У него был расстроенный вид, и я вспомнила те минуты, когда он, казалось, забывал о причине своей грусти, сбрасывал с себя уныние и становился веселым. И мне так захотелось прогнать из его жизни эту грусть, сделать его счастливым — так же, как я сделала здоровой Фрайди!..
— Конечно, вы мне не безразличны. И нам хорошо вместе. Если вы уедете…
— Вы будете скучать без меня, Кэтрин. Но не так сильно, как я без вас. Я хочу, чтобы вы поехали со мной. Я не хочу уезжать без вас.
— Почему вы так настаиваете, чтобы я ехала с вами?
— Как почему? Вы же знаете. Потому что я люблю вас и не хочу расставаться с вами.
— Но может быть, есть еще какая-нибудь причина?
— Какая же может быть еще причина? — спросил он, при этом избегая смотреть мне в глаза, и я поняла, что очень многое о его доме и о нем самом мне еще предстоит узнать.
— Вы должны рассказать мне все, Габриел. — Слова эти вылетели как бы сами собой.
Он придвинулся ко мне и обнял меня.
— Вы правы, Кэтрин. Есть вещи, которые вы должны знать. Без вас я не буду счастлив, а ведь мне… осталось совсем немного.
Я отпрянула.
— Что вы имеете в виду? — требовательно спросила я.
Он сел и, глядя в пространство перед собой, сказал:
— Мне осталось жить несколько лет. Я уже знаю свой смертный приговор.
Меня опять охватило раздражение, я просто не могла уже слышать его разговоров о смерти.
— Оставьте этот трагический тон и расскажите подробно, что все это значит.
— Все очень просто. У меня слабое сердце — это наследственное. Мой старший брат умер молодым. Моя мать умерла при родах, ее больное сердце не выдержало нагрузки, когда я появился на свет. Я могу умереть завтра… или через год, через пять лет. Но надеяться на большее нельзя.
Мне хотелось успокоить его, и он прекрасно видел, какое впечатление на меня произвели его слова, поэтому он задумчиво продолжал:
— Мне осталось не так уж много, Кэтрин.
— Не говорите так, — горячо возразила я. Я встала, чувства переполняли меня, я больше не могла ничего сказать. Я быстро пошла вперед. Габриел догнал меня и пошел рядом. Мы оба молчали, Фрайди бежала впереди, озабоченно оглядываясь на нас, склонив голову набок, и ее глаза умоляли нас, чтобы мы были по-прежнему веселы.
В эту ночь я почти не спала. Я не могла думать ни о чем, кроме Габриела, и о том, как я ему нужна. Так вот что делало его таким не похожим на всех, кого я знала: ведь я еще не встречала человека, приговоренного к смерти. Я так и слышала его голос. «Я могу умереть завтра… через год… или пять лет. Но надеяться на большее нельзя».
Я видела эти печальные глаза и вспоминала те моменты, когда он бывал счастлив. Я могла сделать его счастливым, сколько бы ему ни осталось жить — и только я! Как я могла забыть об этом? Как я могла отвернуться от человека, который так нуждался во мне?
В то время я была еще так неопытна, я не могла разобраться в своих чувствах. Я только знала, что если Габриел уедет — мне будет не хватать его. Он привнес в мою жизнь новые интересы, заставив меня забыть мрачный отцовский дом. Мне нравилось ощущать интерес к себе со стороны другого человека, который восхищался мной, особенно после равнодушного отношения моего отца и насмешек Фанни.
Возможно, я была влюблена. А может быть, в основе моих чувств к Габриелу лежала жалость. Но как бы то ни было — к утру я решилась.
Оглашение прошло в деревенской церкви, и Габриел уехал в Керкленд Ревелз, как я полагала, чтобы уведомить семью, а я тем временем занялась приготовлениями к свадьбе.
Перед отъездом Габриел официально попросил у отца моей руки. Отец был немного ошарашен таким развитием событий. Он заколебался, напомнив Габриелу, что я очень молода и что мы совсем мало еще знаем друг друга. Но поскольку я предвидела, что события могут принять такой оборот, я просто-напросто убедила отца, что твердо решила выйти замуж.
Отец выглядел обеспокоенным. Я-то знала: ему бы хотелось, чтобы дядя Дик был дома, чтобы посоветоваться с ним. Однако по-настоящему я не боялась, что встречу сопротивление. И действительно, спустя какое-то время отец сказал, что если я твердо решила, то пусть все будет по-моему. Затем он задал Габриелу несколько общепринятых вопросов относительно его положения и был вполне удовлетворен ответами. И здесь я впервые осознала, что войду в очень обеспеченную семью.
Мне так хотелось, чтобы дядя Дик был со мной. Я не могла себе представить, что его не будет на моей свадьбе. Мне кажется, я могла бы поделиться с ним своими переживаниями, и он, наверное, помог бы мне разобраться в них.
Я сказала Габриелу, как мне хотелось видеть на свадьбе дядю Дика, но при одной мысли об отсрочке он впал в такое отчаяние, что я сдалась. Это желание Габриела взять все от каждого прожитого часа так глубоко трогало меня, что я не могла позволить, чтобы что-то помешало ему получить то, чего он так ждал от меня — покоя и утешения. Кроме того, конечно, можно было написать дяде Дику, но у меня никогда не было уверенности, что он получит письмо вовремя. Когда я получала от него весточку, а это было довольно редко — он не любил писать письма, — то это не походило на ответ на те письма, что я ему писала, и мне оставалось только гадать, получал ли он их вообще.
Я не могла удержаться, чтобы не написать Дилис. «Случилось что-то необыкновенное! Я выхожу замуж! Как странно, что со мной это произошло даже раньше, чем с тобой. Я уже писала тебе об этом человеке — он тогда помог мне с собакой. Он живет в Йоркшире в прекрасном старинном доме около монастыря. Все произошло так быстро, что я сама даже не поняла, как это получилось. Не знаю, влюблена ли я в него. Я только чувствую, что не вынесу, если он уедет и я его больше не увижу. Ах, Дилис, все это так интересно! А до этого я была здесь просто несчастна. Ты не представляешь, что такое мой дом. Я сама забыла об этом за годы отсутствия. Это сумрачное место. И не потому, что здесь мало солнечного света, а потому, что люди здесь живут сумрачной жизнью».
Я порвала это письмо. Да что это я, с ума сошла? Захотела, чтобы Дилис поняла то, в чем я и сама-то толком не разберусь. Как объяснить Дилис, что я выхожу замуж за Габриела потому, что по мне самой не совсем понятной причине я жалею его и знаю, что он нуждается в моей помощи. Потому что безумно хотела бы любить того, кто принадлежал бы мне; потому что отец оттолкнул меня, когда я попыталась проявить свою привязанность к нему, хотя в ответ я многого от него и не ждала; потому что мне хотелось убежать из этого дома, который был с рождения моим…
Вместо этого письма я послала ей обычную маленькую записку с приглашением на свадьбу.
Фанни была все еще настроена скептически. Она ворчала, что так замуж не выходят. Она приводила в пример пословицы типа «Замуж поспешишь — потом наплачешься», говорила, что потом мне «горя не расхлебать». Но хотя мысль о предстоящем «несчастье» подогревала ее, она все-таки намеревалась показать моим новым родственникам, если они соизволят, конечно, приехать на свадьбу, что во время свадьбы не к чему будет придраться.
Габриел регулярно писал мне пылкие письма, но в них речь шла только о его преданности мне и желании поскорее быть вместе. Ничего относительно реакции его семьи он не сообщал.
Дилис написала, что я слишком поздно ей сообщила о своей свадьбе. У нее уже столько приглашений, что она вряд ли сможет уехать из Лондона. Я поняла, что наши пути теперь совсем разошлись в разные стороны, а вместе с этим пришел конец и нашим близким отношениям.
За три дня до свадьбы приехал Габриел и остановился в Кингс Хед, меньше чем в полумиле от Глен Хаус.
Когда Мэри вошла ко мне с известием, что он ждет меня внизу в гостиной, я с нетерпением поспешила вниз. Он стоял спиной к камину и смотрел на дверь. Как только я открыла ее, он пошел мне навстречу и мы обнялись. Он выглядел взволнованным, моложе, чем до отъезда, и натянутость его исчезла.
Я взяла его лицо обеими руками и поцеловала.
— Как мама своего любимого ребенка, — чуть слышно проговорил при этом он.
Он совершенно точно определил мои чувства. Мне хотелось заботиться о нем. Я надеялась сделать счастливой его жизнь, сколько бы ему ни осталось. Я не была страстно влюблена, но не придавала этому большого значения — в то время я еще не знала, что такое страсть. И все же я любила его, и когда он крепко прижал меня к себе, я знала, что испытывала к нему именно такую любовь, которой он ждал от меня.
Я высвободилась из его объятий и заставила сесть на кушетку, набитую конским волосом. Я хотела услышать, как отнеслась его семья к новости о нашей помолвке и сколько гостей приедет на свадьбу.
— Видишь ли, — медленно проговорил он. — Мой отец слишком слаб, чтобы ехать. А что касается других… — Он пожал плечами.
— Габриел! — вскричала я в ужасе. — Ты хочешь сказать, что никто из них не приедет?
— Ну послушай, есть еще тетя Сара. Но она, как и отец, слишком стара, чтобы пускаться в дорогу.
— Но ведь у тебя есть сестра и ее сын!..
Ему было неловко, и я заметила, как он нахмурил брови.
— Дорогая, какое это имеет значение? Это же не их свадьба?
— Но — не приехать?! Значит, они не одобряют наш брак?
— Конечно, они одобрят. Но сама церемония не так уж важна, правда? Послушай, Кэтрин, я опять с тобой! Я хочу быть счастливым…
Было невыносимо видеть, как у него опять портится настроение, и я постаралась скрыть свое беспокойство. Но все-таки это так странно! Чтобы никто из семьи жениха не приехал на свадьбу? Это было чересчур необычно. Но когда я оглядываюсь теперь назад, то оказывается, что все, что предшествовало нашей свадьбе, было также не совсем обычным.
Я услышала, как кто-то царапается у двери. Фрайди знала, что Габриел приехал, и сгорала от нетерпения увидеть его. Я открыла дверь, и она прыгнула прямо к нему на руки. Я наблюдала за ними: Габриел смеялся, когда Фрайди пыталась лизнуть его в лицо.
Я сказала себе, что от семьи Габриела нельзя было ожидать обычной реакции, ведь Габриел и сам этого не ожидал. И почувствовала облегчение от того, что Дилис отклонила приглашение.
— Кажется, они думают, что ты недостаточно хороша для них. — Таков был приговор Фанни.
Мне не хотелось, чтобы Фанни поняла, насколько меня обеспокоило поведение семьи Габриела, поэтому я просто пожала плечами.
После свадьбы мы с Габриелом собирались провести неделю в Скарборо, а потом уже отправиться в Керкленд Ревелз. Придет время — и я сама разберусь, что думает его семья о нашем браке, а до того надо было запастись терпением.
Отец был моим посаженым отцом. Мы с Габриелом поженились в нашей деревенской церкви июньским днем, спустя два месяца после нашей первой встречи. На мне было белое платье, довольно поспешно сшитое нашей деревенской портнихой, белая фата и венок из флердоранжа.
В гостиной Глен Хаус на праздновании гостей было немного: викарий с женой, доктор с женой — и все…
Как только выпили за наше здоровье, мы с Габриелом сразу же уехали. Свадьба была тихой, и мы оба с удовольствием покинули немногочисленных наших гостей. Нас отвезли на станцию, где мы сели в поезд до побережья.
Когда мы остались наедине в купе первого класса, я почувствовала, что мы настоящие жених и невеста. До этого вся необычность нашей женитьбы — короткий срок знакомства, то, что было мало гостей и не присутствовали родственники жениха — придавала происходящему налет нереальности. Теперь же, когда мы были одни, я смогла расслабиться.
Габриел держал меня за руку, и было приятно видеть на его лице довольную улыбку. Я никогда прежде не видела его таким умиротворенным, и тогда я поняла, что именно этого ему всегда не хватало — спокойствия. Фрайди была с нами — уехать без нее было просто немыслимо. Я устроила ее в закрытой корзине — ведь неизвестно, как она переносит дорогу. Я специально выбрала редко сплетенную корзину, чтобы Фрайди могла сквозь нее все видеть, и время от времени разговаривала с ней, объясняя, что надо немножко потерпеть такое положение. Это уже вошло в привычку — беседовать с ней, все ей объяснять. При этом Фанни не могла удержаться, чтобы не ухмыльнуться. Она считала, что я «просто сумасшедшая».
Итак, мы добрались до гостиницы.
В первые дни медового месяца я чувствовала, как растет моя любовь к Габриелу. Я была так нужна ему, чтобы вывести его из состояния мрачного уныния, в которое он легко впадал. Было приятно сознавать, что так много значишь для другого человека, — это поначалу я и приняла за любовь.
Стояла великолепная погода, солнечные дни. Мы часто ходили на прогулки втроем, ведь Фрайди всегда была с нами. Мы знакомились с великолепными местами на побережье, начиная с бухты Робин Гуда до Флэмборо Хед. Все без исключения вызывало у нас восторг: небольшие заливы, величественные скалы, бухты и проглядывающие за ними торфяники. Мы оба наслаждались длительными прогулками. А еще мы нанимали лошадей и уезжали далеко от побережья, чтобы посмотреть на дикие пустоши и сравнить их с нашими, в Вест Райдинг. На побережье иногда попадались разрушенные стены старинных замков, а однажды мы даже нашли руины старого монастыря.
Габриела так и тянуло к развалинам. Но вскоре я обнаружила, что эта любовь носила какой-то болезненный характер. Впервые за время нашего супружества я увидела, что к нему возвратилось то уныние, которое, я надеялась, оставило его. Фрайди сразу заметила, что счастье медового месяца начало для Габриела блекнуть. Однажды, когда мы осматривали руины монастыря, я увидела, что Фрайди трется у ног Габриела и просительно заглядывает ему в глаза, как бы умоляя вспомнить, что мы все еще вместе, втроем и, следовательно, должны быть счастливы.
Вот тогда-то моя радость и была омрачена первыми признаками тревоги. Я спросила:
— Габриел, эти руины напоминают тебе Керклендский монастырь?
— Все руины чем-то похожи, — услышала я уклончивый ответ.
Вопросы вертелись у меня на языке. Я была уверена, что причина его беспокойства была связана с Керклендским монастырем и с поместьем Ревелз.
Я спросила наугад:
— Габриел, но ведь ты, наверно, не хочешь будить воспоминания?
Он обнял меня, и я увидела, что он отчаянно борется с навалившейся на него тоской.
Я быстро сменила тему.
— Похоже, будет дождь. Как ты думаешь, не пора нам возвращаться в гостиницу?
Он был рад, что я не буду задавать вопросов, на которые он вынужден был бы давать уклончивые ответы.
Вот уж скоро, думала я, мы приедем в мой новый дом, и, может быть, там мне удастся разгадать причину странного поведения моего мужа. Я подожду еще немного. Но уж когда я доберусь до причины — то устраню все, что беспокоит его. Я не позволю, чтобы что-нибудь помешало нашему счастью, сколько бы лет судьбой нам ни было отпущено.