Медленно, как бы переевшая, ненасытная утроба чудовища, судорожно вздрагивая от икоты, эшелон, набитый до отказа ссыльными, содрогаясь на стыках рельс, выползал из станционной тесноты на Север. За окном пестрел знакомый город, но в глазах у Петра Владыкина, через решетки вагона, стоял образ его сына — Павлушки: худенького, с длинной шеей, с живым лицом, любопытным взглядом, пылкого. Душою Петр чувствовал и видел его таинственное будущее, но ум был полон тревог за сына — что будет с ним? Чувство глубокого осуждения томило душу Петра: кто-то другой поднял его с пола, когда он упал из рук Луши при обмороке, кто-то другой выплакал и вымолил его у Бога из гроба, взрастил и ласкал, кто-то другой вложил в его сердце любовь и страх к Богу, кто-то другой научил его петь и молиться. Но не кто-то другой, а именно его сын, в эту роковую минуту, среди окриков конвоя и многих арестантских лиц, нашел его, передал в чистом детском взгляде свою искреннюю, согревающую любовь, горячее сострадание, готовность принять участие в скорби отца и заверить о будущем. Слезы неудержимым потоком текли по лицу, но Петр их не вытирал. "Пусть видят все, я плачу не столько о сыне, сколько о себе, что не сделал для него всего, что мог", — думал он.
Петр был готов выпрыгнуть из окна и крикнуть всего одно только слово своему сыну: "Прости!"
И он воскликнул это, только Господу, в горячей, потрясающей молитве.
В сердце же Павлушки было совсем другое. Он действительно не ощущал отцовской ласки, не получал и нежности ни от кого, но глубокая вера отца, его преданность и пылкость в служении Господу, неутомимая ревность и самоотверженность, как-то по-своему, по-детски, пленила сына, и отец для него остался, если не идеалом, то неоспоримым образцом, а в нежностях и ласках у него не было особых потребностей.
Почти никогда отец не беседовал отдельно с сыном, равно и мать, но всегда, по возможности, они брали Павлика на беседы и собрания, поэтому, если Павла нельзя было назвать воспитанником отца с матерью, то можно было бы безошибочно сказать, что это был воспитанник церкви.
За окном пробегали знакомые заводские корпуса, где проходили молодые годы Владыкина, а позднее, его первое свидетельство об Иисусе. Между ними промелькнул огромный купол заводской церкви, где крестили Павлика, больница, где он родился, проходные ворота, где с довольным видом сын часто вручал отцу домашний обед в "Починской кошелке". Потом замелькали домики, и Петр, как-то неожиданно, вздрогнул: прямо перед ним пробегал обрыв, а за ним дом Князевых. Здесь, в тесном от многолюдья полуподвале, простые слова Христа недавно звучали могучим призывом. Здесь духовно родился сам Петр, его семья и община; дом показался таким родным, дорогим, близким. Во мгновение промелькнули самые волнующие события и милые, дорогие лица друзей. Но увы, через минуту все скрылось, а перед окном открылись луга, по которым, совсем недавно, большая толпа окружающих зрителей и верующих, с пением гимнов, шли на реку для совершения крещения. Потом промелькнула широкая серебристая лента реки с ее гостеприимными зелеными берегами, на которых было испытано много потрясающих благословений в проповедях, пении и прочем богослужении.
— Вернусь ли и увижу ль, когда-нибудь еще, эти незабываемые места? — мелькнуло в сознании Петра, при этом он глубоко вздохнул и отодвинулся от окна, дав место другим.
Удушливый, спертый воздух дурманил сознание. Голод и жажда совершенно обессиливали людей, а неизвестное, мрачное будущее повергало их в гнетущее уныние. Многие из ссыльных, один за другим, рукавом не стиранной одежды, вытирали с лица неудержимо бегущие слезы, как будто чувствуя, что они никогда уже больше не вернутся в свои родные края.
Путь от Н. до Архангельска обычным поездом занимал не больше суток, но эшелон, в котором был Владыкин, проехал его более двух недель. Сутками стояли на станциях, и истомленные люди были рады, когда поезд двигался вперед, хотя впереди их не ожидало ничего утешительного.
Скудный паек, черного, непропеченного хлеба с селедкой, вызывал страшную жажду у несчастных людей, а воду раздавали кружками, только на больших остановках.
Никакой плен нельзя было сравнить с этим ужасным положением людей. И Петр, годы проведенные в плену, считал много лучшими, чем в этапе, так как там, по крайней мере, не было ограничений в воде и воздухе.
В Архангельск прибыли совершенно обессиленные; но страшнее всего было то, что среди несчастных людей вспыхнула эпидемия тифа, и прибывших ожидала жуткая смерть.
После длительного времени, в ожидании выгрузки, Владыкина и, прибывших с ним с левого берега Северной Двины, переправили в город и поместили в православный собор, отведенный как карантинное помещение в центре города. Медицинской помощи не было оказано никакой, и люди были обречены, фактически, на смерть. Огромное здание собора запиралось на замок, и сторож с винтовкой охранял его, чтобы ссыльные не могли разбежаться из него.
Голод и тиф беспощадно косили обреченных на смерть, ежедневно умирало по несколько человек. Умерших выносили не сразу, поэтому страшное зловоние наполняло помещение собора. По причине карантинного режима всякое общение с обреченными было, строжайшим образом, запрещено. Двух-трехэтажные яруса сплошных деревянных нар были полностью забиты ссыльными.
Петр Никитович Владыкин через некоторое время, помолившись, определил, что здесь могут оказаться верующие братья, кроме него, поэтому он пошел по рядам в поисках "своих". Вскоре братья, действительно, нашлись. Оказалось, что одним этапом прибыл вместе с ним арестованный из их общины — Н. В. Кухтин и еще один, из города Конотопа — брат А. Н. Хоменко.
Оказавшись втроем, братья, прежде всего, поблагодарили Господа за эту дорогую встречу. Поместились вместе, около окошка, и условились, по возможности, не разлучаться, но, поддерживая и ободряя друг друга, просить и ожидать милости от Господа. Остатки питания они объединили вместе.
Брат А. Н. Хоменко (старший из всех), будучи кротчайшим по нраву, был образцом твердости, и, хотя сильно болезненный, но духовно бодрый, с постоянной улыбкой умиления на лице. Он был сослан за то, что в Украинском союзе баптистов совершал служение благовестника, и был его членом. Много лишений перенес старец, но преданность Господу сохранил и в эту годину тягчайших испытаний. Безропотно переносил он это ужасное мучение, хотя в прошлом был состоятельным человеком.
Слабее всех чувствовал себя Николай Васильевич Кухтин. Будучи с Петром Никитовичем из одной общины, он часто вспоминал привольную жизнь на хуторе, ремесло пчеловода и сильно тосковал о семье и свободе. Находил оплошности в неблагоразумных поступках, считая, что следовало бы вести себя более разумно и остаться в семье, но смирялся, когда братья ободряли и указывали на эти страдания, как на неизбежные.
Так прошло несколько дней. Число умирающих стало возрастать, а продукты приходили к концу. Тогда братья горячо воззвали к Господу, чтобы Он указал им путь к избавлению.
— Братья! — пробудившись однажды утром проговорил Петр, — я в эту ночь почти не спал и пришел к выводу, что нам надо отсюда немедленно уходить, иначе мы здесь погибнем. Это решение пришло мне после того, как я вспомнил об Ап. Павле, который бежал из Дамаска в корзине.
— А как это осуществить? — спросили его друзья. Петр вполголоса изложил свой план:
— Пока мы еще не заболели и можем двигаться, нам надо немедленно, сегодня же, бежать через окно. В то время как сторож обойдет собор кругом, мы успеем выйти из окна, незамеченными отойти в сторонку, и спастись от гибели.
Все трое привели себя в порядок, собрали свои пожитки, покушали на дорогу и, помолившись, приготовились к выполнению намеченного плана.
Вскоре сторож мерными шагами прошел под окном и скрылся за углом здания.
— Пора, медлить нельзя! — решительно проговорил Петр Никитович и, осторожно приоткрыв высокое церковное окно, скользнул вниз, земля оказалась недалеко.
Вслед за ним вылез брат Кухтин, и при общем усилии спустили старца Хоменко. Сердце лихорадочно билось в груди от волнения и обилия свежего воздуха, но думать было некогда. Петр Никитович закрыл окно по-прежнему и скомандовал:
— Сколько есть сил, нужно добежать до угла улицы и, пока сторож выйдет из-за угла собора, нам надо скрыться из виду.
С большим трудом, ковыляя и спотыкаясь, брат Хоменко со всеми остальными побежал к намеченному углу, хотя Петру Никитовичу пришлось почти буквально волочить его за руку. За угол скрылись почти одновременно, когда сторож вышел из-за здания, идя по своему кругу и, не обратив внимание на окно, пошел дальше. Брат Хоменко попросил отдохнуть, но Владыкин неумолимо командовал дальше:
— Сколько есть сил, нам надо сейчас же отбежать отсюда на городскую окраину, так как кто-нибудь из оставшихся в соборе или из окружающих жителей мог заметить нас, предупредить сторожа — и поднимут тревогу.
Поэтому беглецы быстрыми шагами пошли по дощатым тротуарам города на его окраину и скоро потерялись среди проходящего народа.
По ширине город был очень узким, и через 4–5 кварталов братья оказались на окраине. Старец Хоменко, тяжело дыша, повалился на сухой мох, будучи не в состоянии ничего проговорить.
Только тогда все трое почувствовали, что ноги у них совершенно отказались их держать, и они очень долго отдыхали под лучами ласкового северного солнца.
Мимо них проходили люди: и вольные, и ссыльные, и многие были гораздо хуже их одетые, так что здесь они не вызывали никакого подозрения, что окончательно успокоило беглецов.
По дороге, останавливая ссыльных, они разузнали о жизни и положении, подобных себе, а к вечеру набрели на деревушку.
По всему этому северному краю, как им рассказывали, ссыльными заключенными ведает Управление Соловецких лагерей особого назначения "УСЛОН", поэтому заключенные и ссыльные назывались "услоновцами".
Жизнь тех и других была невыносимо тяжелой, с той лишь разницей, что заключенные в концлагерях жили в городе и по тайге, в спецпоселках, а многие — на островах Белого моря; ссыльные же имели возможность поселяться на квартирах в деревнях и в городе, но регулярно, в определенные дни, должны были отмечаться в спецкомендатуре.
Некоторые из ссыльных устраивались сносно — врачи и люди других редких профессий. Большинство же ссыльных были заняты в лесопромышленности: на лесоповале, сплаве леса и лесозаводах. Суровая полярная природа, непосильно тяжелые нормы выработки и крайне скудное снабжение продуктами и одеждой — изнуряло людей, и они умирали огромной массой, как от истощения, так и от несчастных случаев. Лишь немногие из них вызывали свои семьи и постепенно кое-как устраивались, спасаясь от холода, голода и болезней, а некоторые погибали целиком, семьями.
Заключенные были в еще худших условиях: они под строгим конвоем выгонялись на работу, где должны были вырабатывать нечеловеческие нормы задания, получая мизерный голодный паек. Некоторые из них решались отрубать руку или ногу, в надежде избавиться от мучительного труда, но и это не помогало.
Кроме ужасных жизненных условий по концлагерям, заключенные подвергались, так называемому "конвойному произволу". Не могущих выполнить норму и отказчиков ставили на пенек срезанного дерева и, под страхом расстрела, заставляли стоять неподвижно. Люди коченели и падали на снег, после чего их, застывших, товарищи волочили в лагерь. Некоторых, издевательски, заставляли во льду делать проруби и кружкой переливать воду из одной в другую. Других принуждали бесцельно переносить груды камней из одной кучи в другую и обратно.
Это, и многое другое, в этих отдаленных городах, вдали от родных и семей, унесло большинство заключенных в безвестные могилы.
В этих страшных жизненных условиях оказались и трое наших братьев, вдали от своих близких и родных, за одну лишь вину, что они всем сердцем возлюбили Господа и в годину испытаний не отреклись от Него. Но они были очень рады и благодарны Господу за то, что, наконец, выбрались из душного вагона, и еще больше — из объятий смерти, свирепствовавшей в соборе.
После 2-Зх-дневного отдыха, они решили пойти в комендатуру, где их, без каких-либо осложнений, взяли на учет и отправили на работу.
Работа их заключалась в том, чтобы застывшие бревна, во льду, выкалывать и закатывать в штабель. Здесь Петр Никитович испытал нечто ужасное: он видел, как люди, не считаясь с собою, стараясь угодить надсмотрщику-десятнику, в обмерзшей обуви, скользя по обледенелому бревну, выворачивали его изо льда. По неосторожности, они соскальзывали в образовавшуюся прорубь и бесследно исчезали в ледяной пучине, при этом судорожно, но бесполезно хватаясь за кромки зыбкого льда. Беспомощно разводя руками, товарищи, с выражением ужаса, отбегали от опасности, и может быть, только кто, из особенно набожных, сняв шапку, перекрестит свой лоб, страшась той же участи для себя. Эти случаи были очень часты.
Следующее, что потрясло братьев: однажды, изнемогши от беспрерывного напряжения, они втроем решили встать под навесом на солнышке, перевести дух и перекусить, размоченным в воде, куском черного хлеба. Не успели они проглотить и первый кусочек, как из-за угла навеса подскочил к ним десятник, с багровым от злости лицом, и, потрясая перед ними кулаками, закричал во все горло:
— Что, греться сюда пришли, а кто за вас норму должен давать?… На повал вас, в тайгу, там вас научат, как свободу любить-то!
На ходу, подбирая крошки ладонью и пряча их во рту, братья поспешили отойти от этого обезумевшего человека, упивавшегося кровью не одной жертвы.
По дороге у Петра Никитовича, где-то в глубине души, шевельнулась страшная мысль: "Сказал бы ты это мне тогда, когда я был, как ты, да подпоясанный кишкой со свинцовым набалдашником, я бы…" — но он сразу остановился и, силою молитвы, отогнал эту мысль.
— Господи! Будь милостив к нам и спаси нас, — едва слышно проговорил старец Хоменко.
Однако силы у друзей слабели, как говорят, не по дням, а по часам. И они в горячей молитве вознесли свои вопли к Богу.
Вскоре после того, положение их изменилось, и им суждено было расстаться. А с Кухтиным — расстаться по-серьезному…
Старца-брата Хоменко, уже совсем изнемогшего, перевели на подсобное хозяйство — ухаживать за огородными теплицами, чему он был бесконечно рад и благодарен Богу, оказавшись после таких мытарств в тепле, чистоте, а главное — в дорогой тишине, как он выразился: "Прямо из ада в рай попал".
Кухтин, какими-то неизвестными путями, переселился в другой конец города, на более легкий труд (он по профессии был первоклассный краснодеревщик).
Петру Никитовичу Бог судил перенести очень тяжелые испытания: он заболел страшной, а для большинства ссыльных смертельной болезнью — водянкой.
С работы в деревню еле-еле довели, так что он едва успел на клочке бумаги передать жене коротенькое письмо:
"Луша, я прибыл на место, но описать тебе всего не могу, страшная болезнь уложила меня в постель, не знаю, останусь ли жив", — внизу записки, едва разборчиво, был написан адрес.
До тех пор, пока Павлик своими глазами не увидел отца за решеткой арестантского вагона, пока вагон на его глазах не дрогнул, и медленно, не останавливаясь, скрылся в тесноте станционного хозяйства, ему не верилось, что он расстался с отцом и должен возвратиться домой. Теперь что-то переменилось в сознании Павлуши: появилась какая-то смутная ответственность за свою жизнь и за жизнь оставшейся семьи. Приближалось его шестнадцатилетие.
Отказ в устройстве на бирже труда опечалил его. Страшил и совет верующих, посещавших семью, чтобы Павлик поехал в Москву и, смешавшись с беспризорными, попал при облавах в дет-колонию. Единственное место, где он находил себе развлечение по вечерам, была библиотека. Однажды, придя туда и усевшись за стол, где он обычно занимался техническим оформлением книг, не замечая себя, задумался, никакое занятие в голову не лезло.
— Павлуха, ты что приуныл? — спросил его зав-библиотекой, проходя с дедом Никитой мимо мальчика. Павел ничего не ответил, но нагнувшись, спрятал свое лицо.
— Ты что молчишь? — теребил его, наклонившись, заведующий. Но Павлик опустил голову еще ниже.
Из-за книжных стеллажей на разговор обратила внимание новая заведующая, дама лет тридцати — Александра Васильевна. Подойдя с другой стороны, положив тихонько руки на плечи мальчика, ласково спросила его:
— Павлуша, что-нибудь дома случилось? Скажи мне, пожалуйста.
— Да, — тихо ответил Павлуша, едва крепясь от слез, — папку арестовали ГэПэУшники и отправили куда-то на поезде.
— Кто же у вас остался дома-то? — поинтересовалась Александра Васильевна.
— Двое детишек маленьких, братишка с сестренкой, да мы с мамкой, — ответил Павел.
— А чем же вы живете теперь? — продолжал дед Никита, — карточки-то хоть оставили?
— Карточки взяли, как папку арестовали. Ходил я на биржу, просился на работу, дядька сказал: "Лишенцы вы, на работу устраиваться бесполезно." — А чем живем не знаю, мамка где-то достает, да сухари, что от мышей остались, доедаем, — рассказал он в ответ.
Все трое долго, сочувственно смотрели на Павлушку, потом молча разошлись на свои занятия.
Мальчонка остался один и, механически перелистывая картинки в книге "Домби и сын", увидел там всякие сцены с оборванными беспризорниками. Еще больше его сердечко сдавило горе, Павел встал и направился к выходу.
— Ты куда? Посиди до конца, — сказала Александра Васильевна. Когда отпустили людей, достала свои карточки, выстригла талоны и отдав Павлушке, сказала:
— Приходи каждый вечер, обязательно, может, чем поможем.
— Не горюй, парень, завтра поеду к своим, где-нибудь устроят, — утешал дед Никита.
Придя через день, Павлик сразу встретился с дедушкой.
— Ну как твои дела? — выходя из-за стола спросил его дедушка Дутиков. — Я был у сына и племянника и говорил с ними насчет тебя. Они велели приехать тебе туда на рабочем поезде — куда-нибудь устроят. Так что утром садись на поезд да поезжай, захвати какие есть справки. Адрес его я вот тебе написал, — с такими словами участия обратился к Павлушке дедушка. Это его так ободрило, что он с большой радостью возвращался домой, чтобы утешить мать.
Утром рано встал сам и, горя нетерпением, пришел на станцию заранее, чтобы не опоздать на поезд. Указанный дом он нашел без труда, но не нашел мужества войти в него, поэтому сел на ступеньки крыльца, не представляя себе, как же ему увидеть дядю Костю.
На заводе за рощей послышался предварительный гудок. Один за одним люди торопливо проходили мимо мальчика, заглядывая ему в лицо. Несколько человек прошли и с того крыльца, где он сидел, но никакой дядя Костя к нему не подошел. Так прокричал и второй гудок, а Павлушка упорно сидел на своем месте до самого обеда.
После обеденного гудка такой же людской поток еще раз прошел мимо него, рассыпался на улице и исчез, расходясь по домам. Некоторых женщин он приметил даже с утра, по одежде, но и опять Павел сидел на крыльце, никому ненужный.
Давно уже урчало в опустелом желудке, и знакомое чувство голода ощущалось где-то внутри. То ли обида, то ли какое-то отчаяние стало сжимать душу, слезы очень близко подошли к глазам и готовы были брызнуть. В кармане путался двугривенный на обратную дорогу. Бездомный пес уже не раз останавливался против Павлика, сочувственно заглядывая ему в глаза. "Пойти обратно на станцию", — мелькнуло у него в голове. Он поднялся и шагнул от крыльца.
— Ты кого здесь ждешь, мальчик? — прогремел густой бас в спину Павла.
— Дядю Костю Дутикова, — обиженным тоном ответил Павел и с надеждою поглядел в лицо незнакомого мужчины.
— Я дядя Костя Дутиков, но ведь ты просидел бы здесь до утра и никакого дяди Кости на улице не нашел бы. Откуда ты и кто тебя послал?
— Я из города, а меня послал дедушка в этот дом, вот я и… — Тут Павел не знал что сказать, но понял, что он сделал что-то не так, опустил голову, ему так хотелось заплакать, но этого сделать ему не дали.
— Эх, парень, а на работу приехал, разве таким надо быть в людях-то? Ну-ка, давай сюда руку, — проговорил дядя Костя и, ухватив мальчика, потащил его по ступенькам вверх, завел на кухню и представил удивленным женщинам Павлика, не выпуская его из рук:
— Вы поглядите на него, с утреннего поезда сидит на крыльце и ждет на улице дядю Костю! А я утром и на обед прохожу мимо, да еще подумал, чей это мальчишка ждет? И только теперь догадался, наверное, тот, что отец говорил. — Нате-ка, да покормите как следует, — обратился он к женщинам, из которых одна была женою дяди Кости, а другая — матерью жены.
— Через часок я приду за ним, — распорядился он и торопливо вышел.
Павлика за это время не только успели накормить, но и расспросить о домашних. С удивлением выслушали от него стишок: "Вот ворота пред тобою, А за ними два пути!" Обложили его книжками с картинками, а бабушка успела даже полюбить его.
— Ну, герой, пошли! — с дружеской улыбкой, вскоре входя в комнату, поманил его дядя Костя.
В заводском лесочке их ожидал высокий полный мужчина: это был прораб строительства. По национальности немец, он показался ему очень строгим. А оглядев мальчика, встретил возгласом:
— Уж очень ты щупленький-то, как зовут-то тебя?
— Павел Владыкин я, — ответил ему мальчик.
— Ну, ничего, пойдет! На кого ж тебя послать-то: плотника, столяра, арматурщика? — спросил его прораб.
Павлику вспомнилась картина арматурного завода, куда они от школы ходили на экскурсию, а в этой картине — блестящие бронзовые краники, трубочки, вентили и он, недолго думая, ответил:
— Арматурщиком!
Карл Карлович, так звали прораба, быстро написал записку и, подав в руки Павлика, указал ему, куда идти. Дядя Костя, расставаясь, объяснил:
— Это тебя пока, а осенью я определю или к себе — в конструкторское бюро, или пошлем в училище. Вечером, как на работе оформишься, нигде не болтайся, сразу же приходи ко мне, прямо на квартиру. Там тебя устроим, где жить — слышишь?
Павлушка кивнул головой и все разошлись, кому куда нужно.
В конторе, после несложной операции, мальчика оформили учеником-арматурщиком, и как артельщик не упирался, но был вынужден взять его и отвести под навес к артели:
— Вот привел вам работника! — насмешливо объяснил он артельным рабочим, — прошу любить и жаловать.
Загорелые и покрытые ржавчиной бригадники с усмешкой презрения приняли нового члена в свою семью, а когда артельщик надел на Павлика жесткие холщовые спецштаны, да затянул пояс у самой шеи мальчика, все хором расхохотались над ним. Но слава Богу, Павлик не понял в этом хохоте едкой насмешки и презрения, просто по-детски рассмеялся с ними и он. Потом, сложив остальную спецовку и инструмент в указанный ему шкаф, запер его и встал в ожидании.
— Да ты, говорят, ученый парень-то, городской, семилетку кончил, а вот в этих грамотках-то разбираешься или нет? — спросил его артельщик.
Только тут Павел пришел в себя и понял, что это не та блестящая арматура, какую он видел на заводе. Под навесом, на большущем столе, лежали стопами ржавые хомуты, скобы, мотки проволоки и прутья, а по поляне, уложенные в штабеля, топорщились железными ребрами, связанные колонны и перемычки.
На вопрос артельщика, Павлик всмотрелся внимательно в синие страницы чертежей и, подумав, взял со стола согнутый хомут в руки, а пальцем ткнул в синий эскиз:
— Вот он! — ответил он бойко артельщику.
— А почему ты думаешь, что это он? — спросил тот испытующе.
Павлик взял деревянный метр со стола и, измерив хомут, указал соответственно размеры на эскизе.
Артель сразу примолкла, а артельщик, хлопнув Павла по плечу, одобрительно проговорил:
— Да ты смотри, какой бедовый, оказывается! Пойдет дело парень, не робей! Сегодня иди домой, а завтра, по гудку, будь как штык на работе, понял?
Павлик кивнул головой и счастливой походкой, слегка вприпрыжку, вышел на улицу. Оглянувшись назад, он заметил, как артельщики, глядя ему вслед, что-то говорили, наверное, о нем.
С этого началась трудовая жизнь Павла Владыкина. И все-таки он был бесконечно рад, что в конце месяца, если будет хорошо работать, получит свои обещанные 27 целковых. Вечером старушка отвела его в деревню, к своей знакомой, на квартиру.
Нового жильца, в прокуренной избе, встретили с недопитым стаканом водки и пачкою недорогих папирос. Непредвиденный прием привел его в недоумение, но старушка защитила мальчика, устыдив компанию подвыпивших жильцов. Однако, как только старушка вышла, к парню приступили с новой силой, склоняя его выпить.
Страхом наполнилась душа Павлика, увидевшего перед собою этот соблазн. В мыслях его ярко проплыл образ Катерины, охранявшей его с детства, деда Никанора, строгий образ проповедника Николая Георгиевича, вспомнились слова его последней проповеди: "Блажен муж, который не сидит в собрании развратителей" (Пс.1, 1)… Растерянная, вечно бегающая мать, и ее наставления. Наконец, отец за решеткой арестантского вагона…
Все они остались теперь где-то далеко, но страх Божий помог одержать великую первую победу теперь, когда он оказался среди развратителей, вдали от святого христианского влияния.
— Нет! — ответил Павел, строго поглядев на старшего из них, и рукою отодвинув прочь соблазн греха, встал и пошел к двери.
— Я никогда не буду пить это зелье, этот яд, погубивший многих!
Вслед ему компания пьяными голосами грянула песню, но захлопнувшаяся дверь за спиною паренька, оборвала ее.
Утром Павел встал со всеми. За завтраком хозяюшка объявила ему, что с него она будет брать в месяц 20 рублей за квартиру и двукратное питание, утром и вечером, а в праздники три раза.
По воскресеньям, раз в месяц после получки, он навещал семью и оставлял матери 4–5 рублей.
В артели его скоро полюбили за смышленость и исполнительность, так что жалованье ему повысили до 45 рублей. Это принесло большую радость Луше и немалую материальную поддержку, потому что ежемесячно сын стал привозить ей 18–20 рублей.
Осенью было исполнено обещание дяди Кости. Из предложенных двух вариантов Павел избрал училище и, сдавши экзамены на отлично, в составе 30 человек, юношей и девиц, поехал в г. Подольск на учебу.
Училище он полюбил из-за ласковых старых преподавателей, дружных и простых товарищей, какие окружали его, а с ним полюбил и свой закопченный заводской поселок.
После приемного экзамена Павлу объяснили, что он принят сразу во второгоднюю группу, где он с большим усердием принялся за учебу. Особенно полюбились ему практические занятия в мастерской, среди живописной природы, на берегу реки Пахры.
За выдающиеся успехи Павлик был вскоре награжден хорошим костюмом, а его изделия помещены среди экспонатов других учеников на показательном щите. Блестяще он сдал экзамены и за полугодие, в результате чего было решено: трех человек из их группы перевести в группу с повышенной программой.
Правда, голодное лето 1931 года заставило некоторых ребят, в том числе и Павла, добывать себе пропитание нечестными путями. Темными вечерами они уходили за поселок к городу и там, украдкой, выкапывали овощи, чем поддерживали себя и девушек-учениц от недоедания. Это дало повод к составлению более опасных планов, которые, к счастью, совершить им не удалось, так как здравый рассудок и сознание остановили их.
Павлик как-то сразу повзрослел и посерьезнел, особенно после того, как ему передали, что Маруся, соседняя девушка по слесарным тискам, не чает в нем души. Она была тихая, скромная и внешне приятная. Когда он однажды подошел к ней, чтобы спилить изделие в тисках, она любезно и с улыбкой согласилась, но при этом залилась ярким румянцем. С этих пор Маруся, в его глазах, стала хорошеть с каждым днем. Павлуша вспомнил недавние школьные годы и привязанность к Вере, но по сравнению с той, чувство и влечение к Марусе было совсем другое: более глубокое, сильное, волнующее. Девушка эту взаимность заметила, и хотя они на словах не объяснялись еще, но во взаимоотношениях стали заметно и сдержанно сближаться, страх Божий у Павла угасал.
Вскоре Павел был привлечен к общественной работе. Совершенно незаметно для себя, он стал самым явным активистом и, в числе значительной группы молодежи, выезжал по селам с антирелигиозной пропагандой. Правду сказать, отрицать Бога и достоверность Библии он боялся, но в беседах с деревенским православным духовенством, оказался очень опасным для них противником, доказывая обман православных обрядов. Где бы и с кем бы Павел не состязался — противники были явно удивлены, откуда парень знает так хорошо религию.
Связь с Марусей, общественное положение, успехи на работе и учебе быстро подняли его над окружающей молодой средой и создали ему авторитет.
До этого он был малозаметным подростком, а с возрастающим авторитетом Павлик заметил, как стал привлекать к себе внимание окружающих девушек, и по внешности он выглядел уже не подростком, а юношей.
Правда, надо сказать, что семена целомудрия, посеянные в детстве, делали его сдержанным и, порой, строгим к девушкам, что еще больше поднимало его в их глазах. Он избегал тех ребят, от которых слышал непозволительные отзывы о них. С сожалением относился к девушкам более свободного поведения, но не оскорблял из них никого и не презирал, поэтому и был обожаем ими.
Маруся часто тянула его к более легким развлечениям в обществе, он этого сторонился и удерживал ее, поэтому и любовь между ними была неуверенной, да и не развивалась так, как бы ей того хотелось. Она стала позволять себе любезности с другими ребятами, желая, видимо, вызвать ревность в сердце Павла. Павлик же был незнаком с такими деталями и, оставаясь в прежней строгости, сделал вывод, что это ненадежная ему подруга, и держал себя по отношению ко всем девушкам одинаково. Маруся после этого еще больше попыталась приблизиться к Павлу, виновато осуждая себя за прошлые вольности, но он по-прежнему оставался неизменным в строгости.
Однако, любовь есть любовь, и юноша стал чувствовать, как он иногда делался бессильным перед разными осадами искушений. Ему очень не хотелось безотчетно отдаваться этому чувству, но сохранить свою цельность. Для этого ему нужен был образец. Библейские же образцы ускользали от него, а силы падали. В это время, к его счастью, в поселке произошел случай, который потряс буквально всех.
Среди поселковых девушек была одна очень красивая, но к сожалению, немая. Этот недостаток настолько унижал ее перед мужчинами и в своих глазах, что она не устояла, и впоследствии была рада любому мужчине, уделившему ей хоть какое-то внимание. Внешне она следила за собой с особой строгостью, Павел долго с большой жалостью наблюдал за ней, но бессилен был ей чем-то помочь. Кроме внешности она обладала хорошей, чуткой отзывчивой душой. Родных у нее не было, она росла сиротой.
В это время, по соседству, овдовел бухгалтер завода — человек строгий, трезвый, хозяйственный. Похоронив умершую жену, он через несколько месяцев обратил внимание на немую девушку и имел с нею очень серьезное объяснение. Немая, почувствовав в нем искреннее стремление к ее спасению, оплакала свое порочное прошлое, согласилась стать его женой, дав обещание быть верной своему благодетелю. Бухгалтер со своей стороны обещал ей все простить, взяв ее позор на себя, любить и быть мужем ее до конца. По этому поводу был, у него на квартире, очень скромный семейный вечер, после чего все в поселке видели их всегда неразлучными. Немая оказалась ему верной и нежно любящей женой. Вскоре после свадьбы они оба исчезли, неизвестно куда, и возвратились лишь спустя две-три недели. К своему изумлению, жители поселка из ее уст услышали по-смешному произносимые, немногие ломанные слова. А через сравнительно короткое время, она счастливая, уже обменивалась со знакомыми немногими, но ясными, четкими словами. Оказалось, что муж ездил с ней в институт, и там ей сделали весьма несложную операцию. Через несколько месяцев, счастливую чету видели опять в поселке вместе, но уже с малюткой на руках. Этот случай послужил Павлику очень ценным образцом и помог во взаимоотношениях как с Марусей, так и с остальными девушками, утвердиться в строгости, имея к ним чистое, доброе расположение.
Прошло два месяца с тех пор, как Луша проводила своего мужа в неведомый мученический путь, когда он скрылся от нее в тамбуре арестантского вагона. Уже зажили кровавые следы на плечах от сумы, сынишка настолько окреп, что самостоятельно сидел без подушек. А сердечная рана от скорбной разлуки с дорогим мужем ныла все сильнее и сильнее. Где он? Что с ним? Как он??? Неутолимая ни на минуту боль не давала сердцу покоя ни днем, ни ночью. Днем, среди бесконечных хлопот, Луша замечала за собою, что с мокрой тряпицей в руках, стоя над корытом, она забывалась в раздумье о Петре. Ночью, в бреду, особенно в непогоду, выбегала на голос Петра к двери.
Он не выходил из ее сердца и в самые тягостные дни ее жизни, когда семья доедала последний кусок хлеба, а завтрашний день не сулил ничего утешительного.
— А как он там? — утешая деток, думала она про мужа. Но когда милость Божия переступала порог ее кухни с краюшкой хлеба или кошелкой картошки, сердце зудело еще больнее:
— А он-то, как теперь?
Никогда она не чувствовала так близко мужа своего во всей короткой совместной жизни, как теперь. Никогда он не был таким родным, таким близким, глубоко желанным, как теперь.
Ей хотелось тот путь, от тюрьмы до станции, каким они прошли вместе два месяца тому назад, продлить куда-то дальше, туда… в тамбур арестантского вагона, нет — нет, куда-то еще дальше.
Однажды ей, в живом воображении, представилось, как они вместе, держась за руки, пробираются через топкие болота по колено в трясине, с тяжелою сумою на плечах, к теряющейся в вечернем сумраке убогой хижине — как вдруг над головой раздался знакомый уже, металлический голос конвоира:
— Стой! Вернись! Ты что, с ума сошла?
Как будто под ногами у нее что-то расступилось и она погрязла еще глубже, но Петр поддержал ее, и из глубины души вырвалось такое сердечное, решительное:
— Я жена его! И никуда от него не отойду!
— Господи, Иисусе Христе! Да что это со мною, чаво это я размечталась? — всполошилась Луша, очнувшись.
— Вла-ды-ки-на! Доплатное письмо возьмите! — со стуком в окно раздался голос почтальонши.
Сердце дрогнуло, а как увидела родные каракули мужа на конверте — руки затряслись, и она, теряясь, долго не могла сообразить, где же его распечатать. Наконец, отщипнув угол двумя пальцами, достала узкую полоску серой кулешной бумаги.
"Луша, я прибыл… страшная болезнь… на постели… останусь ли жив…" — лихорадочно сердце прочитало самое волнующее, остальное осталось даже незамеченным.
Как плеткой хлестнуло по сердцу, снизу к горлу хлынула удушливая волна отчаяния, а с нею вместе лицо обдало жаром.
— Он умирает, голодный, больной, — как молния промелькнуло в сознании. Самое первое, что приступом подкатило к ней, как к страдающей, любящей женщине — это волна рыдания; ресницы дрогнули, и она упала на подушку, но какая-то неизъяснимая, непомерная сила собрала всего внутреннего человека в упругий комок, а в сознании прозвучало: "Не время, надо спешить, спасать!"
Сердце Луши сосредоточилось над яркими конкретными мыслями: немедленно ехать, спасать от голода и смерти, туда в эти болота, в топь, какую она уже видела как в полусне.
Глаза невольно опустились на стол: остатки недоеденной картошки "в мундире", и аккуратно завернутая в полотенце четвертушка ржаного хлеба — вот все, что осталось у Луши для семьи.
К коленям, поднявшись с кроватки, ковыляя, подошла дочурка и, теребя рученькой мать, пролепетала:
— Ма-а, хе-ебца-а!
Тяжело вздохнув, Луша проворно отрезала тоненький ломтик, посыпала немного сольцей, подав малютке, взяла ее, целуя, на руки и бережно положила опять в кроватку.
— Умница ты моя, спи с Богом! А мне надо добежать к бабушке, да добыть хлебушка тебе и папе; папа-то наш больной, и тоже кушать хочеть, надо и ему хлебушка отвезти; ты ведь поделилась бы с папой хлебушком?
Малютка взглянула на свой тонюсенький ломтик, отломила кусочек и, протянув рученьку, прошепелявила:
— На, пеедай папи, а посему его так дойга нету?
Тут Луша не вытерпела, бросилась на подушку и выпалила истошно, обняв голову руками:
— Боже мой, милостивый, нет больше сил, поддержи меня!
— Мама, не пьяц, папа пиедет к нам! — пролепетала дочурка, теребя свободной рученькой плечо матери.
Это как-то подняло Лушу, она сразу взяла себя в руки и, торопливо накинув на голову полушалок, помолилась. Одевшись, с сумкою в руках, вышла на улицу. На дворе, в густых осенних сумерках, суетились запоздалые хозяйки и пугливо шарахались голодные бездомные псы.
Навстречу Луше, цокая по мостовой подковами, проехал ломовой извозчик, неторопливо везя гору, аккуратно покрытого брезентом, горячего хлеба. Волнующий запах ударил в лицо и грудь, Луша жадно вдохнула его несколько раз. Она только теперь вспомнила, что кроме 4–5 горячих картошин, без хлеба, с утра еще ничего не кушала. Опустив руку в карман, нащупала корку и вспомнила, как еще утром, обрезая ковригу, на ходу, машинально положила ее туда. Теперь, усердно разжевывая, она проглотила ее, и что-то внутри вроде успокоилось.
Вбежав в квартиру своей сестры и увидев Катерину, приехавшую из деревни на несколько дней, Луша прямо с порога проговорила:
— Мамк! Петя письмо прислал, больной и при смерти, бегу добыть чего-нибудь, да поеду к нему, надо ведь спасать; ты соберись-ка ко мне, ребята-та остались одни, а я побегу…
— Да куда ж ты на ночь побежишь-то? — Ахстись! Завтра день будеть, проходи с порога-то, садись к столу, да путем расскажи нам все, — возразила сестра Поля.
— Полюшка, ведь это вам можно ждать до завтра, а мне нельзя, ж-и-с-т-ь мужа решаеца — проститя, Христа ради, я уж побегу — ответила Луша и, повернувшись, быстро вышла.
Катерина заторопилась одеваться и, молясь про себя, тоже вышла вслед за своей горемычной дочерью.
Спотыкаясь на выбоинах мостовой, Луша торопливо подошла к хлебной лавке со двора и, дернув за ручку дверь, робко шагнула в лавку. Худенький, живой мужчина, вытирая постоянно мокрые губы, в недоумении уставился на нее.
— Максим Федорович, голубчик! Не ругай ты меня за позднее беспокойство, — виновато проговорила Луша. — Я пришла к тебе с большой просьбой, да не знаю как сказать-та: горе у меня с Петей, прислал вот письмо, больной при смерти, хочу ехать к нему, да как ехать с пустыми руками-та, а ведь у меня, сам знаешь, — живем, что Бог пошлет.
Луша протянула завмагу письмо. Он осторожно взял его и, быстро прочитав, покачал головою:
— Пет Никитыч! Пет Никитыч, какую судьбу тебе Бог судил, — скороговоркой шепелявя, проговорил Максим Федорович. — Очень хорошо, что ты пришла; это у тебя мешок что ль? — спросил он Лушу, показав ей на сверток под мышкой.
— Да, сумка-а… — ответила Луша.
— Ты иди-ка, закрой ставни у лавки, а я сейчас приготовлю, — сказал он ей.
Когда Луша возвратилась, Максим Федорович отложил уже с полок несколько румяных ковриг ржаного хлеба и белого, того самого, что Луша встретила по дороге, аппетитно провожая вслед.
— Держи мешок! — скомандовал он ей, — да ты маловато взяла-то, ведь на край света поедешь, возьми-ка, вон у меня побольше и, переменив у Луши ее сумку, старательно, ковригу за ковригой, стал втискивать хлеб.
— Хватеть, Максим Федорович! Ведь тебе отчитываца надо по талончикам, — предупредила Луша.
— Отчитаюсь, небось, перед людьми — не перед Богом, — с печалью ответил он.
Уже третий год, как Максим Федорович оставил церковь, охладел, запил, и несмотря на то, что он в это голодное время был заведующим хлебной лавкой, в душе своей мучился, тем более, что он любил Петра Никитовича и верил в его преданность Богу.
Провожая Лушу, он сунул ей пачку денег со словами: "А это тебе на дорогу, все равно пропью, пусть будет на дело Божье, может помянет меня Господь".
Луша, возвращаясь домой, ноши не чувствовала на плечах, добежала, не переводя духу, и только, когда села на лавку, заметила, что полушалок весь мокрый от пота.
Весь следующий день прошел в беготне и сборах: город-то не один раз пришлось перебежать вдоль и поперек по верующим, в поисках достаточных средств на дорогу, да надо было оповестить и семью Кухтина, чтобы с сыном уговориться ехать вместе к отцу, а к вечеру пришлось пробежать по ближним деревням за продуктами.
Уже поздним вечером Луша, уставшая, но радостная, с полной корзиной яичек, солонины и прочего добра пришла домой.
Дома, несмотря на поздний час, никто не спал, все ждали единственную кормилицу — мать; надо было утешить и уложить спать детишек, а остаток ночи Луша с Катериной провели в сборах и упаковке.
Когда было все увязано, мать с дочерью попытались поднять на плечи, но истощенным женщинам это оказалось не под силу.
— Ой, батюшки мои! Да как же ты будешь пробираца — веть на край света ехать-та… а, — заголосила Катерина.
— Мамка! Бог поможеть! — ответила Луша и повалилась, не раздеваясь, на постель.
В соседнем дворе петух оповестил зарю. За окном, у кооператива, утренними сумерками, женщины спорили в очереди за хлебом.
До Москвы Луша с сыном Кухтина добралась без особых трудностей. Провожать их пришли кое-кто из верующих. Помолились, поплакали, но утешались упованием на Господа. В Москве, на Ярославском вокзале, творилось что-то невообразимое. Подошедший поезд до Архангельска осаждала сплошная масса, нагруженных до отказа людей: с мешками, узлами, чемоданами и корзинами. Люди рвались в вагоны — все это родственники ссыльных, пробирающиеся к ним на север.
Луша с парнем стояли в стороне от этого столпотворения, не видя никакой возможности сесть в вагон.
— Теть Луш, — возбужденно указывая на окно, проговорил парень, — ты видишь окно открыто? Я сейчас полезу в него, ты передашь мне вещи, а потом и тебя втащим.
Это предприятие оказалось утешительным для путешественников. Откуда только взялась энергия: парень в одну минуту, при поддержке Луши пролез в окно, и все вещи один за другим были поданы и уложены в вагоне. Подошедший мужчина помог Луше пролезть в вагон через окно. Когда они оказались в вагоне и пришли в себя, то поняли, что это Бог надоумил их на это дело. Они погрузили все в целости и сами были устроены чудесным образом — это второе, что ободрило Лушу в далеком неведомом пути. Это сознание утешало их почти двое суток, несмотря на то, что вагон был переполнен так, что негде было ступить ноге, и люди буквально задыхались от спертого воздуха.
В Архангельск приехали утром, город их встретил густым туманом и колючим холодом, пароходные гудки как-то непривычно пугали сердце Луши.
Огромная толпа людей томилась в неведении: когда придет паром и перевезет их через реку в город, на другую сторону?
Ледяные поля загромождали реку, и пароходы с трудом преодолевали препятствия.
Наконец, недоумение рассеялось, по толпе прошел радостный гул: ""Москва" идет!" Сквозь разрывы тумана, пробиваясь через льды к причалу, медленно, то и дело гудя, приближался пароход-паром. И опять, не дождавшись трапа, огромная людская толпа хлынула для переправы, цепляясь за что возможно, карабкаясь на палубу, как будто людей гнало какое-то неотвратимое бедствие.
Еще в ожидании на берегу, к Луше с парнем подошел какой-то мужчина, и узнав, что они едут к ссыльному на Саломбалу (островной район Архангельска), весьма любезно пожелал проводить их, куда нужно, и даже помочь в розысках. Луша доверчиво отнеслась к этому, хотя провожатый и не преминул кое-что украсть — люди от голода обезумели.
После того, как выгрузились, Луша без особого труда нашла тот дом, который был указан Петром в адресе, а как подошла к нему, сердце у нее привычно сжалось в вопросе: что ждет меня здесь? Жив ли он, или умер? Успела ли? Увидит ли она его, или придется только могилу мужа облить слезами в этом суровом нелюдимом крае? Дернув звонок, они замерли в ожидании.
Утренний туман рассеялся, и над головою открылось небо, но какое-то необыкновенное, не свое родное, нежно-бирюзовое, а темное, страшное, чужое. Сердце замирало от всего этого, при виде, как по небу, вдруг зыбясь волнами, задвигались разноцветные зловещие переливы.
— Ах, Мишка, погляди, что это такое? — испуганно, порывисто проговорила Луша, указав парню на страшное, жуткое явление на небе, — как это ужасно!
Парень вспомнил из школьных уроков и где-то виданных картинок и ответил Луше не без трепета:
— Теть Луш, это, наверное, северное сиянье. Нам учительница объясняла в школе, но какое оно страшное!
В это время пожилая женщина недоверчиво открыла калитку и спросила, глядя на неожиданных гостей:
— Вам кого?
— Владыкина Петра Никитовича разыскиваю я! — ответила робко Луша.
— А вы кто ему доводитесь? — продолжала хозяйка.
— Жена! — уже смелее, но с замиранием ответила Луша.
— Жена? Какая вы молодая, а он ведь такой старый, — удивленно заметила женщина.
— Да мне-та что делается, я ведь дома живу, а он сколько уж лет скитаеца-та, да и моложе ево я немного. Да не томитя вы душу-та, жив ли он, или уже на погости? — нетерпеливо проговорила Луша.
— Да вы уж заходите в избу, что же мы у калитки разговорились-то? — с этими словами хозяйка пропустила их в комнату и усадила на лавку.
— Про Петра Никитовича я могу вам сказать, что он сильно заболел и живет где-то в деревне. Вам, конечно, его не найти, а проводить и разыскать его, послать с вами некого. Поэтому жив он или нет, я этого не знаю, да и не знаю, что вам посоветовать.
— Да что-шь сказать? Ждать мне, касатка, некогда: у меня дети остались дома малыя, а вы вот разрешитя мне вещи у вас оставить и выведитя, да покажитя хоть путь-дорогу, где его искать, — попросила Луша.
Хозяйка оказалась из верующих и охотно отозвалась на ее просьбу, поэтому они немедля собрались в путь, и Луша взяла с собою лишь только часть груза. Подведя к обрыву, хозяйка показала им, куда идти, и они торопливо спустились вниз, к переправе через реку. Небольшой пароход перевозил через рукав С. Двины на другую сторону, где в основном и ютились ссыльные. На нем они перебрались на другой берег.
Там парню долго пришлось разыскивать контору, и, наконец, он нашел, что надо.
Оказалось, что Петра Никитовича поместили в верстах 5-ти за лесом, в деревне, и дали точный адрес и номер дома, а Кухтин жил в другом конце города. На берегу парень расстался с Лушей и с тем же пароходом возвратился в город разыскивать своего отца, а она, взвалив мешок на спину, направилась в лес, куда ей указали.
По дороге ей попадались оборванные, изможденные ссыльные, работавшие в лесу. Никакая женщина в нормальное время не отважилась бы идти в неизвестную лесную чащу, в гущу этих голодных несчастных людей, да еще на ночь. Но Луше некогда было подумать о себе, одна лишь мысль все сильнее и сильнее овладевала ее душой: "Где он здесь, в этих дебрях, и жив ли?" Веревки от мешка так больно резали плечи, ноги обутые в простые мужицкие ботинки, в тоненьких чулках ныли неизвестно от чего. Зайдя в чащобу, Луша стала одного за другим спрашивать у ссыльных о нужной деревне, но люди, пожимая плечами, или совсем не знали, или, что еще хуже, показывали сбивчиво, неопределенно.
Тайга посерела от надвигающихся сумерек, дороги не было, а тропинки, от штабеля к штабелю, по неглубокому снегу только путали ее. Наконец, она решилась идти прямо по целику. Густые заросли больно царапали руки, цепляясь за одежду и платок. Ноги или проваливались сквозь тонкую пленку льда в болото, или непослушно спотыкались о корявые запорошенные валежины.
Не один уже раз приходилось больно падать на коленки, неожиданно спотыкаясь, через предательски запорошенные снегом, сучлявые бревна. Несколько раз веревку на плече приходилось сдвигать с уже натертого рубца, которая через минуту опять непокорно ложилась на прежнее место. Где-то уж близко подходило и отчаяние: "Выберусь ли, или где-нибудь здесь, на этой ужасной чужбине, может быть, невдалеке от могилы мужа, упаду и я? — пугали леденящие душу ужасные мысли. — А, может быть, еще жив? А как там малютки? Надо идти", — и она шла…
У небольшого костра грелись ссыльные. Луша подошла к ним и голосом, дрожащим от обиды и горечи, спросила их:
— Мужики, я из сил выбилась, ищу маво ссыльного мужа, он лежить больной в деревне П., может быть, вы знаетя, как выйти на эту деревню?
Зрелище было потрясающее: перед ними стояла женщина с большим мешком за спиной. Из-под сбившегося на бок полушалка, непокорно торчали в беспорядке волосы. Руки, в кровавых ссадинах, беспомощно висели, как плети. Разбросанные по неглубокому снежному следу, ярко пестрели бисеринки застывшей крови. Сквозь прилипший к чулкам снег просачивалась кровь. Умоляющий взгляд Луши, и весь ее вид привел в содрогание сидящих мужиков.
Один за другим они молча встали перед ней, как бы в каком-то благоговении, и самый старший из них глухо проговорил, глядя Луше в глаза:
— Да, голубушка, лишь немногие из наших жен способны на такой великий подвиг. Я первый раз в жизни встречаю такое! Ну что ж, Бог тебя приведет к твоему мужу, а любовь твоя поднимет с постели. Деревни этой мы не знаем, их поблизости много, мы ведь тоже, как твой муж, здесь на чужбине, а вон, на окраине леса, стоит кузница, кузнецы в ней местные, они тебе уж, наверняка, покажут.
Луша, успокоенная, пошла по указанному направлению, проваливаясь в снег.
Ссыльные мужчины долго еще стояли молча, каждый объятый своей думой, глядели, как согнутая от груза женщина, пошатываясь, пробиралась вперед.
Старший из них, взглянул на ее след, пригнулся и, встав рядом на колени, что-то бережно собрал в пригоршню. Затем, поднеся к лицу, поднял голову вслед Луше и произнес, как бы про себя, глядя на застывшие капельки крови в руке:
— Вот они где подтвердились, кровью написанные строки:
В пустыне греховной земной,
Где неправды гнетущий обман,
Я к Отчизне иду неземной
По кровавым следам христиан…
Впоследствии выяснилось, что это был брат-христианин, Белавин.
Кузнецы издали заметили, как, пробираясь через чащобу, поднимая под ногами рыхлый снег, тяжелою походкой к ним пробирается человек, к крайнему удивлению, это оказалась молодая женщина. Они вышли из кузницы на воздух.
— Бог на помощь вам, люди добрые! — переводя дыхание и слегка разогнувшись, выпалила разом Луша. Потом подошла спиной к кузне, не снимая ноши, прислонилась к стене.
— Спасибо, матушка! Да куда бредешь-то в такой поздний час? Давай, хоть мешок-то сниму с плеч, глянь, как он придавил тебя! — проговорил сочувственно кузнец и подошел к ней, чтобы помочь.
— Нет, касатик, мешка я не сыму, пока притерпелась, а сыму — уж больше не надену, видать там чаво-то липнет. Из Москвы я, к ссыльному мужу пробираюсь, да не знаю, застану ли живова-та, да вот путаюсь по чащобе-та, сил моих нет, а люди не знают деревни-та. Расскажите мне, Христа ради, как выйти на деревню П.? — спросила Луша.
— Рассказывать-то тут нечего, деревня вон, за кустами виднеется, — указав рукою, проговорил кузнец, — да ведь ты не пройдешь в нее, тут вот овражек по дороге, а в нем ручей, хоть неширокий, но глубокий, тебе не перейти его. Передохни два-три часа, если хочешь, проводим.
— Да что вы, батюшка! Нешто можно ждать! Пойду. Где не пройду — Бог поможеть. Самое страшное прошла, а уж тут-та чаво осталось, — возразила Луша.
— Ой, молодушка, страшное-то у тебя еще впереди; что ж, помоги Бог! Вот, иди по этой стежке, она к перекату идет. Не перейдешь — вернись, подождешь — поможем, — сочувственно показал ей кузнец.
Луша оторвалась от стены, пошатываясь пошла, куда ей указали, и вскоре подошла к ручью. Перейти его было нельзя, и она, пройдя вдоль по берегу, нашла самое узкое место. К ее счастью, на самом бережку лежал хороший гладкий кол, видно, уже кто-то здесь пробирался. Кол оказался настолько длинным, что его хватило с избытком на другую сторону. Какой-то радостью наполнилось ее сердце, она медленно опустилась на землю, сняла мешок с плеч и, вставши на колени, помолилась. Плечи сильно загорелись огнем. Луша решила посмотреть, что там. Сняв теплую фуфайку с плеч, рукой она нащупала, что платье прилипло к ним. Из-за нетерпимой боли оторвать его было нельзя. Разыскав тряпок, она положила их под фуфайку на плечи и, одев ее, поднялась на ноги. С очень большим напряжением, Луша, при помощи кола, перебросила мешок на ту сторону. Затем, пробивши лед, напрягла последние силы, опираясь на кол, перепрыгнула ручей сама и, нимало не задерживаясь, простонав сквозь зубы, взвалив мешок на плечи, тронулась к деревне. Расспрашивая ребятишек, Луша нашла, наконец, нужный дом. Тихо вошла она во двор, а затем толкнув одну из дверей нижнего этажа, шагнула в комнату. В ней из людей никого не было. Четыре кровати стояли вдоль стен. Тяжелый воздух ударил ей в лицо. Взгляд невольно остановился на одной из кроватей, сердце вздрогнуло от испуга. Большая груда чего-то непонятного была покрыта ее собственным одеялом, какое она, когда-то, передала мужу в тюрьму. Сбросив осторожно мешок, она шагнула к знакомому одеялу, но в это время открылась дверь из соседней комнаты, и оттуда с испуганным видом вышла женщина — хозяйка дома.
— Тише, тише! Кто вы? Куда? Зачем? — проговорила полушепотом она, — к нему нельзя…
— Проститя меня, я увидела свое одеяло, мужа сваво ищу я, Петра Никитыча Владыкина, — не отступая от кровати, объяснила Луша и, ухватившись рукой за одеяло, наклонилась над таинственным бугром.
Она не слышала, как что-то объясняя ей, говорила хозяйка. Дрожащей рукой Луша приподняла край одеяла, а за ним отвернула угол тулупа. Перед ней лежало что-то совершенно невиданное: огромное туловище оканчивалось подобием головы. Все выглядело сплошной массой: вместо глаз, под полосками бровей, ниточкой обозначались веки, а под тем местом, где должен быть нос, виднелось маленькое круглое отверстие рта, и лишь только родимая изюминка около носа убедила Лушу, что это был ее муж.
— Петя! — сдержанно вскликнула она. Ниточки глаз дрогнули и медленно открылись узенькой щелью, в которых Луша заметила искорки жизни.
— Луша! — послышалось едва уловимое для нее. Гора чуть заметно пошевелилась, из прорезей глаз одна за другой выкатывались росинки слез, стекая вниз.
Без какой-либо помощи, одиноко, вдали от семьи и любимых, дорогих, мучимый голодом и ужасным недугом, борясь со смертью, лежал Петр Никитович Владыкин, в нетопленой комнате, с подобными себе, обреченными на смерть. Но милость Божья, в лице жены, шла с поспешностью, оставляя окровавленные следы, неся на израненных плечах подкрепление издалека, и с исцарапанными руками открывала дверь ужасной горницы, в которой уже царил запах смерти.
Жена, увидев его в таком виде, чуть не упала перед ним в отчаянии, решив, что возвращения к жизни не будет.
Петр, угадывая ее мысли, проговорил:
— Луша, ты не бойся, я не умру, выздоровлю, тебя Бог послал не напрасно, мне Он открыл, что я еще должен потрудиться для Него. Посадите меня и прислоните к стене.
Луша с хозяйкой, приложив немало усилий, приподняли его и посадив, прислонили к стене. Первое, что он умоляюще произнес:
— Луша, поесть-то у тебя найдется? Дай!
— Петя, ты успокойся, харчей я привезла много, и щас понемногу буду давать тебе, только наберись терпения, кормить я буду часто, но понемногу, пока не окрепнешь, — успокоила его жена.
С жадностью от выхватывал из рук ее пищу и уродливыми, раздутыми пальцами поспешно заталкивал в отверстие рта.
Тело его было настолько безобразно раздуто, что невозможно было надеть на него никакое белье. Большой крестьянский тулуп, подаренный ему братом, едва укрывал голое тело. Успокоенная, отчасти, жена, хоть и не без слез, но с довольством глядела на него, как он глотал пищу, убеждаясь, что недаром она перенесла столько мытарств, ища мужа.
Вечером, по просьбе Петра, хозяин охотно разрешил истопить баню, но втиснуть в нее больного Петра стоило ему с сыном и Лушей невероятно огромных усилий. На полоке при температуре, невыносимой для нормального человека, Петр пролежал около трех часов, пока внутренняя вода не стала выходить из него ручьями через распаренные поры.
Сколько было радости, когда он, получив облегчение, при содействии жены, уже без большого труда вышел из бани, но это было только начало лечения.
Оставить его в таком виде — это значит, оставить на погибель. Надо было лечить, а для этого необходимо направить в больницу. Так было и решено. После 2-Зх дневного отдыха, Луша повезла мужа в город.
Много ей пришлось испытать тяжких трудностей, чтобы обезображенного, больного мужа доставить в больницу.
С раннего утра они пробирались в город с большим трудом. Из многих лодочников она нашла того, который согласился перевезти их к пароходу. Еще большие трудности пришлось встретить ей, когда пряча мужа от начальства и людей на пароходе, надо было переправляться через реку в город. Но Луша совсем пришла в отчаяние, когда уже в городе, перевозя его от больницы к больнице, получала отказ.
После неоднократного такого отказа, она села на ступеньки и горько, навзрыд, заплакала. В стороне стояла запряженная старенькая рабочая телега, где на тряпье лежал в тулупе больной муж. Видя убивающуюся в горе женщину, возчик грубо, неумело, но как можно сердечнее утешал Лушу:
— Да что ты убиваешься-то, горе ведь не самое большое у тебя, чай, ведь не в последнюю мы больницу приехали, поедем дальше, нападем на добрых людей, Бог не без милости.
Из уличной темноты, направляясь к крыльцу больницы, вышел прилично одетый мужчина и, взглянув на Лушу, спросил, слегка склонившись над нею:
— Гражданочка, о чем это вы так горько плачете, что у вас случилось?
— Да, батюшка, как же не плакать, — прерываясь между рыданиями, проговорила Луша, кивая головой на телегу, — вон мужа, еле живого, вожу от больницы к больнице, нигде не принимають, и сама, еле живая от устали, забыла уж, какой день голова на подушке не лежала.
Мужчина подошел к телеге, молча поглядел на Петра и, проходя мимо Луши, ответил ей каким-то таким голосом, какого она давно уже не слышала:
— Успокойся, перестань плакать! Пойдем и расскажи мне, что с ним?
Пройдя в небольшую комнату, Луша села на табуретку и, вытирая слезы, рассказала о муже, как смогла. Мужчина быстро написал что-то на бумаге и передал Луше со словами:
— Поезжайте в больницу №… и скажите там в приемной, что вас послали из этой больницы и просили больного немедленно принять. Если же там будут отговариваться, то подайте эту записку.
Луша, сквозь слезы, поблагодарила и, торопливо сойдя с крыльца, передала это извозчику.
— Ну вот, а ты убивалась, Господь-то, вон эдак. Поедем полегоньку туда, я знаю тут ведь все, — и ободренные надеждою, они скрылись в сумерках улицы. Легкой рысцой по досчатому настилу, лошаденка быстро подкатила их к нужной больнице.
На просьбу Луши о приеме мужа и здесь ответили, что сегодня у них неприемный день, а потому принять не могут. Тогда она подала записку, и сердце замерло в ожидании. С запиской ушли куда-то по коридорам. Через 10–15 минут в дверях появился мужчина в сопровождении прежней дежурной и очень любезным голосом спросил:
— Кто передал это письмо?
— Я, — робко ответила Луша.
— Очень приятно, прошу вас, пройдите со мной, — и провел ее в светлый просторный кабинет.
— Вы расскажите мне все подробно, ничего не скрывайте и не бойтесь: фамилию, имя вашего мужа, откуда вы, когда и за что сослан, где и когда заболел. Также скажите состав вашей семьи. Я являюсь врачом в этой больнице, — спокойно и, как показалось Луше, очень ласково, прямо не по-докторски, проговорил он.
— Мы из-под Москвы, — начала Луша, — мой муж Петр Никитович Владыкин, скрывать я от вас не буду, а скажу прямо, его арестовали за Слово Божье, так как он в церкви был руководящий. Заболел недели три назад, прямо на работе, тут, без меня. А я уж третьяво дня приехала, застала его чуть живым. Мы баптисты по вероубеждению, дома остались трое детей мал-мала, и старуха-мать, вот и все, касатик.
— Так вот, моя уважаемая, — начал врач, — вы совершенно успокойтесь, вашего мужа мы сейчас примем, и примем все меры, какие потребуются с нашей стороны, а здоровье ему пошлет Бог. Вы сейчас в зале разденьтесь и посидите, пока вас вызовут, а приемной сестре покажите вашего мужа.
Луша порывисто поднялась и, подойдя к врачу, в слезах радости хотела что-то сказать, но у нее ничего из этого не получилось, и он, успокаивая ее, вывел в зал.
Петра бережно сняли с телеги на носилки при Луше и прямо в тулупе унесли, куда следует, а она, многократно благодаря возчика, расплатилась с ним и отпустила домой.
После долгого времени, прежняя дежурная вышла к Луше с халатом в руке и очень любезно пригласила ее за собой.
Пройдя много палат, где лежало много разных больных, ее завели в светлую просторную комнату, где помещалось всего двое, в одном из них она сразу узнала Петра.
Вымытый, в белоснежном белье, укрытый легкими теплыми одеялами, в таких же беленьких шерстяных носках, он с блаженными слезами радости встретил Лушу, лежа в постели.
По разрешению врача, она набила ему полный стол продуктами.
Успокоенные и счастливые, они с радостью смотрели друг на друга, не веря в то, что так резко все изменилось, после ужаса пережитого.
— Пусть Бог воздаст тебе, дорогая моя. В смертный час Господь послал тебя, чтобы спасти меня от смерти. Теперь я уже буду жив, а ты торопись к малюткам, и обо мне не беспокойся.
Луша поцеловала его и, помолившись, вышла на улицу. Невдалеке от крыльца стояла знакомая ей лошаденка, с той же старенькой телегой.
— Я уже было отъехал, да подумал про тебя: куда же она пойдет мыкаться-то в чужом городе, на ночь глядя? Вернусь. Вот и вернулся. Куда ночевать-то поедешь? — к великому Лушиному удивлению, подойдя, сочувственно проговорил ей возчик.
Луша была поражена этой простой сердечной отзывчивостью. Ведь найми она одного из тех городских шикарных извозчиков, которые так брезгливо отказались от нее, она теперь мыкалась бы с Петром около какой-либо больницы, а деньги они выманили бы немалые. Но Бог послал ей навстречу этого простого, сердечного человека. Скоро они подъехали к дому, в котором Луша остановилась первый раз, и пока ее не впустили в избу, он не отъехал от ворот.
Довольная, не помня себя от радости, Луша возвращалась домой к детям, поминутно благодаря Бога за чудеса милости Его.
Целый месяц она не получала известий от Петра и начала было уже беспокоиться: "Уж не стряслось ли еще какое горе?" Но, к великой радости, получила однажды вечером толстый, аккуратно запечатанный и подписанный Петровым почерком, конверт.
В письме Петр сообщил большую радость о том, что врачом оказался верующий и искренний брат, и, что ухаживал он за ним, как за дитем. Лечение шло быстро и успешно, так что он уже здоров и устроился работать сапожником. По выходу из больницы, тот верующий брат пригласил его к себе домой, одел в свой костюм и хорошее пальто, обул и помог в остальном. Живет Петр теперь в 30 км. от Архангельска, на берегу реки, в поселке Рикосиха, с ним вместе живет еще одна верующая семья…
Почти год прошло с тех пор, как они расстались с мужем, и если бы не одно волнующее обстоятельство, Владыкины терпеливо бы переносили разлуку.
Однажды к Луше зашел сын Кухтина и таинственным шепотом сообщил ей следующую новость:
— Тетя Луша! Я пришел сказать тебе по секрету, ты знаешь, ведь наш папка-то дома, не прошло и полтора года. Мы решили, что он немного отдохнет и будем переезжать на юг, туда, к Кавказу. Чего же твой-то смотрит, почему не хлопочет?
Тревога и беспокойство охватили Лушу. Как бы она не писала мужу об этом событии, он почему-то умалчивал с ясным ответом, хотя подтвердил, что Кухтина, действительно, отпустили. Тогда, списавшись, Луша еще раз решила навестить мужа. На сей раз сборы были менее тревожными, да и дорога была уже проторенная. Петр подробно описал, как его разыскать, и она без особого затруднения доехала до Архангельска. На станции она (по телеграмме) была встречена мужем и, радостные, они прибыли в поселок.
Одним из первых, волновавших ее вопросов, было: "Почему Кухтин освободился досрочно, а ты еще здесь?" На это Петр Никитович ответил следующим рассказом:
— Незадолго до освобождения Кухтин пришел ко мне и после долгого раздумья спросил: "Ты как думаешь, Петр Никитович, ведь неплохо было бы, пожалуй, избавиться отсюда, а возможность такая к этому есть."
— Не знаю, вряд ли, — ответил я ему, — не затем нас с тобою сюда привезли, чтобы сразу отпустить, и без лукавства они не отпустят, да нешто мы здесь одни? — тысячи.
— А я вот как думаю, — продолжал он, — с лукавым по лукавству его, жизнь-то надо спасать; у нас с тобой семьи остались дома, а здесь не знаешь, куда они тебя завтра бросят и что сделают с тобой. Так ты что, лиходей что ли себе, неужели ты против того, чтобы возвратиться к семье? Вот я тебе скажу по секрету, я уже бумажку подписал, и мне велели собираться, на той неделе документы выдадут. На! Вот образец с моего заявления. Это я написал уже для тебя. Подпиши и вместе домой поедем, думать тут нечего!"
На небольшом клочке бумаги было написано: "Я, Владыкин Петр Никитович, осознал, что мои религиозные убеждения и действия, за которые я наказан, действительно, против нашего общества, и наказан я правильно. Поэтому, прошу простить меня и отпустить к семье, впредь этого распространять не буду". Место для подписи…
— Ну вот, теперь как ты посоветуешь, Луш, подписать мне такую бумажку или нет? — спросил он жену, глядя ей в лицо.
Луша немного задумалась, глядя на мужа, потом без колебания ответила ему:
— Ну, Петь, это уж сама последня и негодна дела-то, брось ты ее, эту бумажку-то, так делать не надо. Божья воля — что Он уж судил нам, в том Сам поможеть. Ведь это же отрекатца от Бога надо?
— Ну вот, я и ответил на это Кухтину: "Николай Васильевич! Ты постоянно хитрил да мудрил, а здесь, брат, хитрить не приходится, покажи себя прямо, как ты есть. Насчет лукавства я тебе отвечу: ведь участь ленивого раба-то больно страшная, и избавь меня от нее Господь, а насчет спасения жизни-то, не нам с тобою задумываться. Я до уверования спасал ее несколько раз, а ноги-то все в пропасти болтались, и если б не Господь, то мои кости давно бы уж сгнили где-нибудь на навозной куче, как у пса. Моя жизнь уже спасена и в руках Божьих, братец. И за семью я не беспокоюсь, Давид говорит: "Я был молод и состарился, но не видел праведника оставленным и потомков его, просящими хлеба" (Пс.36:25). Да и на наших глазах, что мы видим? Не мы семью спасаем от голода, а жена вот моя за тридевять земель приехала, да спасла меня от голода и смерти. Бумажку твою, чтобы и имени моего не значилось на ней и не осталось ни малейшего клочка — бросаю в печь, а избавления я буду ждать от Господа".
— Правильно ты ответил ему, не надо, — согласилась Луша с мужем, и тут же, склонившись на колени, оба прилежно помолились.
— Теперь вот, нас посетила глубокая скорбь, — начал Петр после молитвы. — На днях отошел в вечность дорогой наш брат Белавин, тот самый, который прошлый год видел тебя в лесу, когда ты разыскивала меня, и послал к кузнецам. Очень он растроган был, когда видел, как ты, истерзанная до крови, пробиралась по чащобе, разыскивая меня, еще больше был удивлен, что ты оказалась моей женой; так он долго после этого все вспоминал, со слезами, про тебя.
Недавно он обессилел от тяжелой болезни, и долго промучился в постели. Никто не навестил его, мы как могли помогали, но ведь уход нужен был за ним, а его не было. Он из самой Москвы, жил где-то на Гороховской по Землянке, где гостиница "Фантазия", немного в сторону. Ну вот, жена-то больная, а дети неверующие, да видать перепуганы сильно: брат-то видный проповедник был в Москве, многим известный. Беда вот случилась — бедняга так и скончался на чужих людях. Телеграмму отбил я давно, да вот поди-ты, нет никого, а похоронить бы его надо по-христиански. Лежит он в холоде, в морге, но люди говорят, больно уж там безобразно. Видно, придется хоронить без родных, надо бы нам с тобой поглядеть его.
— Да, Петь, мы люди-то простые, к мытарствам привыкшие, — заговорила Луша, — сколько мы мук перенесли до этого и ты, и я, и вместе, а они все-таки городские, понежнея, к мытарствам-то не больно привычныя, да и судьба-то нам каждому своя дана, да и свои способности: в беде узнается, чем мил человек. А потом ведь, Господь избираеть кого к чему. Вот теперь-то и на сваво погляди, на сына-то, вроде как и ни мудрящий мальчишка-то, плаксивый такой, зеленый, все ата всех болезней лечили яво, а ведь не простой он, Петя. Погляди, вон хоть в школе, хоть в церкви — любять его люди-то, больно уж способный, говорять, вострый и справедливость любить. Семья-то ведь без тебя в какой беде осталась? А он-то везде тычеца, и где какую копейку достанет, несет домой, матери.
Вот с прошлой осени кудай-то в Подольск его пристроили, да ведь нет таво месяца, чтобы-ча не приехал он, да цалковых 20 не привез, а про отца-то все время интересуеца. Молица-то он, конечно, перестал, каким-то там ахтивистом стал, покуриваеть, а Бога-то в душе видать помнить. Да вот пишет мне, што там его аж через класс переводють, и по тебе скучаеть, а свои верущи-то то и дело ево вспоминають, а мамка-то аж убиваеца за него.
Петр Никитович с жадностью слушал деревенский рассказ жены про своего сына, Павлушку, и ладонью, изредка, вытирал слезы на щеках. В его памяти врезался образ сынишки, когда тот в последнюю минуту провожал его из окна в окно рядом стоящих поездов. Никогда не переставал он молиться за него и верить, что Бог не оставит его в людском буреломе.
Поговорив, Владыкины решили с утра идти в морг и разыскать тело Белавина. Под морг было отведено большое помещение при городской больнице. Сторож открывал его приходящим по первому требованию, т. к. многие родственники ссыльных приезжали опознавать своих и забирали для похорон. Поэтому и на сей раз он беспрепятственно открыл Владыкиным дверь и пропустил в помещение.
— П-е-т-я! Какой ужас! — ухватившись обеими руками за мужа, вскрикнула Луша при виде, действительно, ужасного зрелища. Тучи крыс со свистом бросились врассыпную при виде вошедших людей. На полу, в разных позах, беспорядочно, были разбросаны трупы умерших. Многие из них были в грязных лохмотьях, в нижнем белье, а некоторые совершенно раздетые, покрытые наспех тряпицею. Все без исключения, были обглоданы крысами: части рук, ног, спины или груди, а, нередко, и лицо было обезображено.
— Погляди, Луша, на это зрелище и подумай о нашем счастии. А ведь еще совсем недавно, если бы не милость Божья, то я лежал бы где-то между этими трупами. Так что, считай, что моей жизни уже нет, она потеряна, и лишь только чудом Божиим мы сегодня с тобой счастливы, но это счастье — уже счастье потерянной жизни.
Луша в раздумье осталась у двери, а Петр Никитович пошел между трупами искать тело умершего брата Белавина и нашел его довольно быстро.
К счастью, тело хоть и было объедено в нескольких местах, но не так много. С трудом они вынесли его из морга и, уложив на проходящую подводу, увезли на квартиру. Остаток дня провели в приготовлении и оповещении своих верующих, чтобы на следующий день можно было совершить похороны.
На похороны собралось несколько человек верующих, в числе которых был и старец А. Н. Хоменко, а также многие и из неверующих ссыльных. Все хлопоты, связанные с похоронами, взяли на себя Петр Никитович с Лушей. После сердечных трогательных проповедей, под пение христианских гимнов, тело брата Белавина было отнесено на кладбище и с благоговением предано земле, при усердии и руками своих по вере. Кто-то старательно вывел на ленте темного полотна: "И возвратится прах в землю, чем он и был, а дух возвратится к Богу, Который дал его" (Екл.12:7).
Через несколько дней после похорон приехали родственники брата Белавина, в числе которых был взрослый его сын. Родные очень скорбели, что не могли своевременно приехать и проводить своего дорогого человека в последний путь. Тем не менее, они были бесконечно благодарны Петру за его, неоценимо дорогую, заботу, проявленную в похоронах. Несколько часов они пробыли на могиле отца и со слезами высказывали много воспоминаний о нем. По просьбе Петра, сын Белавина охотно пожелал разыскать в Подольске Павлика и передать от него подарок.
Рассталась Луша с мужем очень довольная тем, что во-первых, его положение улучшилось, и даже начальство обещало перевести в город, во-вторых, что они с Петром смогли принять участие в похоронах дорогого брата Белавина.
Так подошло лето 1932 года. Владыкину подходила пора собираться домой, так как срок ссылки его подходил к концу. Однако семье Владыкиных пришлось перенести еще одно тревожное переживание за судьбу Петра.
Его, вскоре после отъезда Луши, действительно, перевели в город, но на лето дали по сапожному делу такую норму, которая была совершенно невыполнима. Директор же предупредил, что, в случае невыполнения задания, его отправят на лесозаработки, а это, по состоянию его здоровья, привело бы к неминуемой гибели. В горячей молитве Петр воззвал к Господу, чтобы Он услышал его и не оставил в этой тесноте.
В письме он поделился о создавшейся угрозе с Лушей, а та, в свою очередь, сообщила о положении отца — сыну Павлу.
Томительными казались эти дни, потому что выход был один. Задание они могли выполнить при усиленной работе всей семьи, а ей выезжать надо было почти на год. Петр сомневался в сыне: как отзовется на это он, согласится ли Павел бросить учебу и работу, да приехать сюда, чтобы разделить с отцом его участь? Но иного выхода не было. Все это сильно волновало Петра, и они с братом Хоменко горячо молились об этом Господу.
Однажды, работая над сложным изделием, Павел услышал свою фамилию:
— Вла-ды-кин! На переговоры! — крикнул в двери мастерской один из товарищей.
Павел посчитал это за очередную шутку, так как ожидать ему было совершенно некого, и он, не отрываясь, продолжал работать. Но через 2–3 минуты окрик повторился:
— Ты что, не слышишь что ли? Тебя ожидают на переговоры. Павел рассерженно положил напильник, все еще не доверяя, подошел к двери с гневным бурчанием:
— В чем дело? Кому я тут понадобился?
Но выйдя на улицу, ему пришлось сильно смутиться: у бетонного барьера над рекою Пахрой, действительно, его ожидал незнакомый молодой мужчина.
— Извините, пожалуйста, тут часто свои надоедают. Вы меня вызывали?
— Да. Вы Павел Владыкин? — начал незнакомец. — Я только что приехал из Архангельска, где имел счастливый случай познакомиться с вашими родителями. Моя фамилия Белавин, живу я с семьей в Москве. Мой папа, как и ваш отец, был сослан в Архангельск, где они познакомились, но к глубокому прискорбию для нас, мой папа сильно заболел. Мы же не имели никакой возможности выехать к нему в свое время, поэтому, оказавшись почти беспомощным, мой папа скончался. Петр Никитович вместе с вашей мамой оказали очень большое участие в обстоятельствах моего отца. Они разыскали его тело в морге города, привезли его на свою квартиру и, приведя в должный вид, похоронили как близкого и своего родного человека, по-христианскому обычаю, не имея возможности дождаться нашего приезда. С большим сочувствием и утешением приняли они нас, несколько дней позднее, а так же охотно повели и указали могилу нашего папы. Я был глубоко тронут добротою и вниманием вашего отца, какую он проявил к больному папе, и после, умершего уже, похоронили как только могли, по-человечески, несмотря на свои тяжелые обстоятельства жизни. Вы счастливый, что имеете такого отца. Как бы я пожелал вам, быть достойным его, и пока он еще жив, послужить ему, чем только возможно, чтобы облегчить его тяжкую участь. Я не оказался достойным моего отца и, в тяжелое время для него, не поспешил облегчить его страдания. В детстве же, мы вместе с ним ходили на собрания, и я также, как и родители, верил в Бога. Теперь невозможно исправить ошибки, видно, мучения угрызений совести мне суждено будет унести с собою в могилу, а это ужасно. Прошу вас, не повторите такой ошибки и вы. Все, что только будет возможно с вашей стороны, сделайте, чтобы облегчить страдания вашего отца, и Бог вас не оставит. Смотрите, не ошибитесь!
Ваш папа любит вас и помнит, и вот передает вам для ваших нужд 50 рублей денег. Я очень рад, что могу послужить вашему отцу и вам этой мизерной услугой. Если чем могу послужить еще, то когда будете в Москве, заходите по этому адресу, — и он вместе с деньгами передал свой адрес. Затем извинившись, молодой мужчина попрощался и, будучи растроган собственной речью, поспешно зашагал через мост в город.
Возвратившись к тискам, Павел был поглощен мыслями о происшедшем. Он никогда не думал об отце так высоко, хотя его служение было образцом для него. Теперь он думал о нем зрелыми мыслями, и чем глубже, тем ярче обозначался образовавшийся разрыв между ним и отцом. При этом в нем он видел вполне сформировавшуюся личность, и это подтверждалось устами и расположением тех, которые знали отца и соприкасались с ним, несмотря на то, что он был человек неграмотный. О себе же Павел думать ничего не мог. Детские и отроческие годы, полные светлых, радужных воспоминаний, остались позади, а с ними вся прелесть безоблачного, раннего утра жизни. Настоящее было настолько туманным и бесформенным, что он не видел себя даже в каком-либо бледном контуре. Однако, по тем незримым силам, осаждающим его сильным приступом неизведанных страстей, Павел понял, что он уже есть, и помещен, как личность, между великими началами. Он даже позавидовал бухгалтеру, который смог своим поступком, из затхлого болота мещанской трясины, не гнушаясь тинистой грязи человеческих осуждений, подойти и великодушно вырвать едва распустившуюся лилию. Павлу так хотелось взять чистое покрывало розового отрочества и облечь им всю свою начинающуюся юность. Однако, увы, он уже вырос для этого, и единственное, что смог взять из него, это всего лишь нить, но нить золотую — страх Божий. Эту нить ему предстояло сохранить и соткать из нее золотое покрывало для своей неувядающей юности, но ведь золото добывается из грязи или высекается из скалы.
— Кто тебя вызывал, Павел? — спросила его Маруся. И когда узнала, что мужчина, облегченно вздохнула.
Теперь, видя возрастающий его авторитет, она прилагала все усилия, чтобы удержать его для себя, но с каждым разом убеждалась, что все это бесполезно, Павел неизменно оставался на своем месте, причем она чувствовала, что он выше ее. Подняться до него она не хотела, да и не могла, и сознавала, что она раба своей стихии. Все свое женское умение употребляла, чтобы не упустить его: внешне прихорашивалась так, что невольно привлекала внимание окружающих, отмечал это и Павел, но не менялся. Объявляла себя нелюбимой им и пускалась в слезы, — он их вытирал, был в меру ласков, но не терялся. Находясь наедине с ним, она всем пылом страсти обдавала его. Он не отталкивал ее, но внушительной строгостью вовремя умерял ее пыл. С бранью она обрушивалась на него и уходила — он терпеливо переносил, с любезностью подходил к ней в следующий раз, но оставался тем, кем был.
Наконец, она решила раздвоиться: держаться Павла и, пользуясь его любовью, разделить с ним его общественное положение, а для своей стихии иметь соответствующую личность. К этому времени приурочилась и встреча Павла с сыном Белавина.
Своим вопросом Маруся привлекла внимание юноши, и он остановившись, внимательно посмотрел на нее. Словно какая-то пелена спала с его глаз. Перед ним была совершенно обыкновенная девушка, хотя при ней было все то же, что недавно он находил таким интересным, отменным, особо приятным. Ему почему-то стало ее жалко, как будто он что-то потерял в ней. Лихорадочно он стал искать в ней то, что любил, но к своему крайнему удивлению, этого не находил.
Павел испугался такого чувства и с энергией принялся за работу, посчитав, что это просто минутные тени.
Мысли возвратились к отцу. В воображении стали рисоваться картины, в которых он был одним из героев Виктора Гюго, но юноша тут же устыдился их. Что-либо реальное, нужное и неоспоримо ценное, вообразить не мог; душа рвалась ввысь, а крыльев не было. Здесь впервые понял Павел, как ему нужен советник, проводник, потому что с места он тронулся, и его влекло именно вперед. Так пришел 1932 год, а с ним и совершеннолетие.
Однажды вечером, придя в общежитие, он увидел на своей подушке письмо, а на конверте почерк матери. Вскрыв его, Павел прочитал: "Дарагой сыночек, Павлуша, мир тибе. Саапщаю во-первых строках, что мы все живы, здоровы: и я, и рибята, бабушка и все остальные, того и тибе желаем. Теперь саапщаю про отца, што он здоровьем очень слаб, а по работе ему дали невыносимое задание. Он просить, чтобы ему помогла семья. Вот я и пишу тибе об этом, потому что, чем я ему помогу, баба и есть баба. К лету надо к нему выезжать, а отца нам оставлять нельзя. Пиши ответ. Мама".
Прочитав письмо, Павел с удивлением подумал: "Неужели я настолько вырос, что во мне стали нуждаться?" Потом вспомнил слова сына Белавина:
"…сделайте все, чтобы облегчить страдания вашего отца, и Бог вас не оставит — не ошибитесь!"
— Вот она, моя дорога, видно, с этого она и будет начинаться, по ней надо и идти, а крылья вырастут, — выходя с письмом в руках, тихо, про себя, проговорил Павел. Он пожелал выйти на воздух, уединившись в сумерках, поразмышлять обо всем в тишине.
При выходе ноги его запутались в тряпке, положенной вместо коврика, и он едва не упал. Открыв уличную дверь, при свете фонаря, Павел под ногами, к изумлению, узнал старенькую Марусину юбку.
— Хм… надо же именно случиться этому, — удивился он, сердито отшвырнув тряпку ногами в сторону, потом остановился, разгадывая причину.
— Наверное, она сегодня дежурит по общежитию, мыла у себя наверху пол, захватила прихожую и бросила тряпку для ног у двери, — с этими мыслями, как бы извиняясь, он бережно поправил тряпку, как она была раньше, и вышел.
— Нет, все-таки это не случайно, хоть я и не верю в разные приметы, но бывает иногда совпадение действительности с воображаемым, — заключил он и скрылся в темноте. Ему захотелось пройти туда, где он беседовал с сыном Белавина, к реке, куда он и спустился.
Мысли об отце нахлынули на него бурным потоком. Сказать, что у него с отцом была какая-то особая дружба — нельзя. Не было и каких-либо вдохновений к подвигам. В прожитой жизни он не видел примеров, от чего можно было бы загореться такому огню. Но чувство долга непреодолимо влекло его на помощь дорогому человеку в беде. К тому же, удивительно складывались и его обстоятельства.
Производственные мастерские ученики давно покинули. Группу в 20 человек, после предварительной экзаменации по соглашению с администрацией завода, передали на производство. Там они, соответственно своих квалификаций, работали по сдельным нарядам, и Павел получал до 100 рублей в месяц, из которых он значительную часть отдавал матери.
Со второго полугодия, после новогоднего перерыва, Владыкина и нескольких других юношей, как выделяющихся в успеваемости, перевели в выпускную группу. Они готовились к выпускному экзамену, осталось только одно, это то, что по специальному распоряжению, подписанному Наркомтяжпром Орджоникидзе, Павел и 12 других юношей закреплялись за одним из машиностроительных заводов, как выдвиженцы из молодежи. Это обстоятельство дало повод ему серьезно подумать и вынести решение: или своя начинающаяся жизненная карьера, или спасение отца.
В душе началась борьба и борьба очень напряженная. Никогда еще Павел не испытывал того, что встало перед ним теперь.
Его ожидала самая светлая жизненная карьера: высокая для его возраста, почетная и денежная должность, казенная, светлая квартира, в которой он мечтал утвердить свое счастье с Марусей. С другой стороны, он должен был оставить свои мечты, и после выпуска, пренебрегая выпускными документами, бросить все и разделить с отцом, где-то в трущобах севера, скорбную участь ссыльного. Долго он стоял в мучительном раздумье, но решать надо было именно сейчас. До крайности напрягалась его юная душа. Что делать?
— Смотрите, не ошибитесь! — так живо и ясно прозвучали слова, сказанные когда-то на этом месте незнакомцем, — ваш папа любит и помнит вас…
Именно это и помогло Павлу вынести бесповоротное решение.
— Нет, только к отцу! — высказал он, рассуждая вслух сам с собою.
— Это честно, а кроме того никто другой, ведь я его сын! — закончил он уже утвердительно. — Что ж, придется попросить у директора отпуск, — ведь объяснить тайну об отце он не мог, так как значился беспризорным и не имеющим родителей. Если же не отпустит, придется оставить все и ехать так, как есть, — решил Павел. Глубоко вздохнув, он как будто свалил с плеч огромную тяжесть, и все его существо наполнила блаженная радость.
— А Маруся?.. — больно резануло в его сознании и он застыл перед новой мучительной проблемой…
Беззаботный женский хохот прорезал ночную тишину. С той стороны моста послышались торопливые шаги. Кто-то быстро приближался к нему, переходя речку.
Павел инстинктивно насторожился и подошел поближе, чтобы посмотреть, кто это? Выходя из темноты, молодая пара подошла к нему. Под кружевной белой косыночкой он отчетливо узнал лицо Маруси. В молодом человеке безошибочно узнал известного заводского ловеласа.
— Мария! Это ты?.. — как-то приглушенно прозвучал голос Павла.
Молодая пара в замешательстве на мгновение остановилась. Ловелас как-то неестественно, насмешливо прыснул губами, затем оба они, убегая, скрылись во мраке.
— Ну вот, и с Марусей решилось, — как-то с печалью в голосе, проговорил Павел и медленно побрел вслед за ними в поселок.
Экзаменационная комиссия определила Павлу самую прекрасную аттестацию, а любезный директор согласился выдать ему отпускной документ и три четверти аккордно заработанных денег с условием, что к сентябрю ему выдадут направление на новый завод и остатки денег.
Павел был очень доволен, что он сможет обрадовать мать, и наконец, при встрече утешить больного отца.
Сборы были очень недолги, так как нажитого у Павла ничего не оказалось. Товарищам он тайны своей не поведал, выйти решил из поселка рано утром.
В эти дни встреч и объяснений с Марией он не имел, да и считал, что они излишни. Происшедший ночью инцидент, сам должен был без слов определить их взаимоотношения. О Марии у него сложилось именно такое мнение: очень жаль, что в лице ее он не нашел того, что так желало его юное сердце. Жаль было и ее, так как в руках того ловеласа она будет очередной жертвой обмана и не более. Но уж если она о себе не беспокоится, то и он в будущем счастья с ней не увидит.
Со своей стороны Мария мучилась раздвоенной душой и не отдавала себе ясного отчета в том, к какому берегу прибьет ее, выбранная ею, стихия. За происшедшее она сильно переживала. Верила в чистую, честную любовь Павла, гордилась им перед остальными девушками и искала со всем усердием встреч с ним для объяснения. Но он был всегда в окружении людей и больше того, как она почувствовала, избегал этой встречи. Вечерами обходила все памятные закоулки, но Павла нигде не находила. Вместо него встретила прежнего своего кавалера, который, как счастливую находку, обнял ее, пытаясь утащить ее на танцевальную площадку. Откинув его, Мария бросила ему в лицо: "Отойди, оставь меня!" Вызвать Павла из общежития ей было, во-первых, стыдно, во-вторых, там его она никак не могла увидеть. Только теперь она почувствовала, что Павел неудержимо ускользал от нее, и что ее игра, видимо, дорого обойдется ей, но силы в себе не находила и решила: что ж, пусть все будет, как будет.
Ранним утром с небольшим чемоданом в руке, Павел, последний раз закрыв за собою дверь общежития, направился на спуск к реке. Солнце ласково заглянуло ему в лицо, впереди в ракитнике раздавалось многоголосое щебетание пташек, смешиваясь с переливами соловьиной трели. Легкий порыв ветерка теребил, пробивающуюся из-под кепи, волнистую прядь волос. Грудь вздрогнула от натиска утренней свежести, ноги побежали сами.
— Павел, ты совсем? Куда? — прозвучало над его головой.
На железном балконе второго этажа, с распущенными волосами, в легком платьице, растерянно смотря на Павла, стояла Маруся.
— Да, Маруся, совсем… — ответил ей Павел заметно дрожащим от волнения голосом. Что-то он ей хотел еще сказать, но слов не нашлось и, махнув рукой, только крикнул;
— Будь счастлива, прощай! — затем зашагал к деревянному спуску.
Забыв о себе, Мария юркнула в дверь балкона, а через минуту-две выбежала вслед за Павлом.
— По-дож-ди! — услышал Павел за спиной ее голос.
Сжимая одной рукой грудь, босыми ногами по тропинке, бежала она за Павлом.
Павел подошел к деревянному спуску и, не останавливаясь, зашагал по ступеням вниз.
Запыхавшись, Мария подбежала к площадке и крикнула ему вслед:
— Павел, подожди, я прошу тебя! — но увидев, что он не останавливается, пробежала несколько ступенек за ним и крикнула еще:
— Стой, подожди же, ведь я… — тут она остановилась и с рыданиями упала на перила спуска.
"Порывать, так порывать один раз и совсем с тем, что здесь остается" — подумал про себя Павел. И, не оборачиваясь, еще быстрее зашагал по ступенькам вперед. Сняв кепку, он на минуту остановился около моста против мастерской и тихо промолвил:
— Здесь я вырос, и отсюда начинается моя новая дорога.
Долго еще одинокая фигура виднелась за рекой, удаляясь от поселка, он шел уверенно вперед, не оборачиваясь назад.
Спустя года полтора, Павел посетил поселок еще более возмужалым, не изменившимся в своей целости. Директору он открыл тайну своей семьи и то, что побудило его покинуть поселок и светлую жизненную карьеру, тем более, что Павел устроился гораздо лучше того, что ожидало его здесь. Это очень глубоко было воспринято директором, в коротких словах он похвалил и оценил подвиг Владыкина.
Без колебаний он достал его выпускные документы и вручил Павлу вместе с полным расчетом.
Вечером он встретился с некоторыми из оставшихся ребят и девушек, среди них была и Маруся. Не разлучаясь, они вместе провели 2–3 часа в воспоминаниях о прошлом, включая и время разлуки.
На короткое время оставшись наедине с Марией, Павел спокойно заявил ей:
— Мария! Наши с тобой жизненные пути разошлись навсегда. Мы разные люди. Я ни в чем тебя не обвиняю, ты живешь своей стихией, какую избрала сама. Все мои попытки, соединиться с тобой в одно сердце и один уклад, оказались тщетными, да и мой долг по отношению к моим домашним вынудил меня принять такое решение.
Я ни в чем не виновен перед тобой, разве только в том, что усердно удерживал тебя от многих обманчивых порывов. Расставаясь, останемся друг о друге самых добрых мнений. Пожелаю тебе допущенные ошибки принять, как очень дорогой жизненный урок, чтобы будущее свое счастье ты строила, учитывая их.
— Павел, я не могу расстаться с тобой и отпустить тебя, но я не могу и победить себя. Чтобы сохранить себя, мне нужен ты, а ты ушел, — ответила ему Мария.
— Да я ушел и ушел не потому, что испугался твоей стихии и слабостей, а потому, что я не научился еще побеждать ее, и слабею подчас все больше и больше в борьбе с собою, поэтому и не могу связать свою жизнь с чьею-то другою.
На этом они расстались.
Луша была вне себя от радости, когда вместо долгожданного письма увидела самого сына, и, глядя на чемодан, догадалась, что он решил ехать к отцу.
— Мамань, это что за лачуга? Почему ты здесь? А что случилось с нашим домом? — спросил Павел, обняв мать, и, испуганно оглядывая новое помещение, неохотно поставил чемодан на пол.
Луша из своего дома, в отсутствие сына, переехала сюда, в эти убогие каморы.
После ареста мужа родственники, занимающие значительную часть дома, стали день за днем притеснять Лушу, учиняя беспричинные скандалы. Дети мачехи Петра Никитовича учащали дома попойки с подозрительными лицами, совершенно отказавшись платить за квартиру. Начали красть и загрязнять все, как во дворе, так и в помещении. Все это нестерпимым бременем легло на плечи Луши, и без того отягченной горем, а защиты ни от кого не было. Поэтому и решила она с двумя оставшимися малышами, бросив свой огромный дом, перебраться в эти каморы.
Чтобы придать лачуге жилой вид, она приложила много труда, но оказавшись в дорогой тишине, была несказанно рада и успокоилась.
Слушая убедительные доводы матери, смирился с новой обстановкой и Павел.
По приезде сына, Луша усиленно стала готовиться к отъезду в Архангельск. Решено было выехать именно всею семьею, поэтому сборы заняли много времени. Наконец, со множеством корзин, чемоданов, узлов и узелочков Владыкины благополучно выехали, а с Москвы (при пересадке) дали Петру телеграмму.
По дороге Павлик наблюдал из окна; сердце его сжималось от нелюдимой, дикой природы. Перед Вологдой им пришлось претерпеть крушение. Под вагоном, в котором они ехали, обломилась шейка полуската, и состав остановили в тот момент, когда вагон, содрогаясь, готов был встать на дыбы. Более двух часов пришлось им ожидать ликвидации аварии, но невредимыми тронуться затем далее. Во-вторых, на подъезде к Архангельску состав медленно пробирался страшными коридорами между стенами горящей тайги. Едкий дым проникал в вагоны, душил и разъедал глаза пассажиров. Все это удручающе действовало на Павла, что он даже подумал: "Неужели в таком аду придется жить?"
Архангельск был окутан сизой дымкой. Кровавый солнечный диск висел над городом, разливая коричневую мглу на серые корпуса портовых сооружений. С реки, то и дело разрезая воздух, раздавались пароходные гудки. Лицо обдавало сыростью и запахом смолы от бесчисленных штабелей леса. Северная Двина волнами, под цвет красноватого разжиженного кваса, лизала берега, загрязненная слоями древесной коры…
Весна подходила к концу. Директор теребил Владыкина, почему он не приступает к выполнению задания, а письма от Луши все не было и не было. Петром начинало овладевать уныние: неужели опять эти страшные дебри, мокрые свинцовые бревна, тучи комаров, а после всего этого — ужасная болезнь. Такие мысли томили душу днем и ночью, так что едва хватало сил бороться с ними.
Наконец, пришедшего из города Петра, хозяйка восторженно встретила еще у калитки:
— Телеграмма вам! Семья к вам едет!
В душе у него как будто что-то оторвалось. Он торопливо зашел в избу и, не раздеваясь, взял со стола в руки телеграмму:
"Петя встречай еду семьею Луша".
Первое мгновение он обрадовался, но вспышка радости тут же угасла при мысли: "С семьею-то, с семьею, да ребятишки-то не помощники, хоть и рад им, самое главное, едет ли Павел? А этого Луша не упомянула". Сложным чувством наполнилась душа его: и радоваться надо, ведь детишек не видел уже три года, а если Павла не будет — откуда же помощь?
С таким волнующим чувством Петр прибыл на вокзал, а там сообщили, что из-за лесного пожара поезд опаздывает. Так и пришлось ему промучиться еще два часа в томительном ожидании. Один Бог знал, какие только думы не прошли через его голову. Но вот, наконец, начальник станции выходит и оповещает на весь зал:
— Московский поезд на подходе.
Весь перрон пришел в движение. За сутки из Москвы приходил единственный поезд, и очень многие ожидали своих родных. Пришла и для Петра трепетная минута: кого же он встретит?
Колокол известил о прибытии поезда, и через 2–3 минуты, сквозь клубы пара, медленно, из-за товарных эшелонов показался долгожданный состав. Разноголосым криком во мгновение огласилась платформа, люди от нетерпения тянулись руками через головы впереди стоящих, но ругаться было некогда — все было охвачено радостью встреч.
Владыкин встал против указанного в телеграмме вагона, в стороне, и терпеливо ожидал своих. Кто-то стучал в окна и махал руками, кто-то догадался опустить окно, но около десятка лиц показалось в нем и кричали — всяк свое. Наконец, самые торопливые прошли, а за ними степенно выходили остальные. Среди них, из-за плеча юноши, мелькнула Лушина косынка. Кто-то из рук ее принял и поставил на перрон двоих детишек, а после, ловко подхватывая, уложил внизу аккуратно корзинки и узлы, и как Петр ни старался помочь, но его опережали проворные руки и спина юноши.
— А вот и отец ваш, чего же вы стоите-то, — крикнула, слезая с подножки, Луша, вынимая пальчик изо рта у растерянно стоящей дочурки.
Петр поднял голову: перед ним стоял стройный высокий юноша, волна темных волос небрежно опускалась на высокий, открытый его лоб из-под кепки, сдвинутой на затылок. Красивое смуглое лицо напоминало Петру девичий образ Луши, когда он видел ее в Вершках у плетня; для него это было так неожиданно. На мгновение он взглянул на Лушу. Она, с опущенными над детьми руками, стояла около вещей и пытливо наблюдала за этой встречей отца с сыном.
— Что не узнаешь? — улыбаясь, спросила Луша. Тут только Петр пришел в себя, протянул руки к сыну и воскликнул:
— Павел! Неужели это ты?
Тут отец с сыном крепко и горячо обнялись друг с другом.
— Ну, слава Богу! — вытирая слезы, тихонько про себя проговорила Луша и терпеливо ожидала своей очереди, довольная и счастливая.
При встрече Павел обнял отца как-то сверху вниз, но сердечно, крепко, искренне. Один только Бог знал, что в этом объятии улеглись все душевные волнения, как у отца с сыном, так и у наблюдающей со стороны Луши. Затем Петр обнял малюток и жену, и они пошли к берегу реки на переправу. Город узкой лентой, подковообразно, сгрудился на берегу Северной Двины. В ширину он был не более километра, в длину не менее 15 километров. Долго они ехали из одного конца города в другой, в скрипучем грязном вагоне трамвая по "Зеленой", так, по-народному, называлась главная улица города. Наконец, с визгом и стуком, трамвай остановился, как раз против дома, где и поселились Владыкины. Семью гостеприимно и охотно встретила хозяюшка преклонного возраста и ее взрослые сын с дочерью.
Первые дни Павел осматривал достопримечательности города, которые состояли из торгового порта и, поблизости расположенного, многолюдного рынка, городской площади, где примечательными были библиотека им. Ломоносова, православный собор и домик Петра I. Более всего привлекла внимание юноши Набережная. Там он часами любил проводить время, любуясь своеобразием морских кораблей разных стран мира.
Первое время, вечерами, он с упоением проводил время в залах ломоносовской библиотеки. В жаркие воскресные июльские дни, с малышами на "закорках", подолгу плескались в теплых отмелях Мосеева острова в Саломболе, но большая часть времени у Владыкиных проходила в напряженном труде.
Вскоре по приезде семьи отец с сыном пришли на огромный склад "Леспромхоза", где им было передано несколько сот пар валенок, которые, подшитыми, Петр должен был сдать к определенному сроку. Работали они допоздна всей семьей, что было принято обессилевшим страдальцем, как особая милость Божия.
Так Павлу пришлось оставить свою грамоту, а увлекательное занятие механизатора поменять на нудное грязное мастерство сапожника-старьевщика.
Однако, Павел за новое мастерство принялся охотно, с сознанием высокого своего долга и принял на себя самую тяжелую часть труда. Отец занимался только раскроем и подготовкой. По настоянию Павла он кончал работу рано, ввиду сильно расшатанного здоровья и, всегда утомленный, охотно ложился отдыхать. На обязанности Луши лежало все обеспечение семьи и заготовка пошивочных проваренных концов. Детвора усердно, хотя и с частыми перерывами, перематывала дратву из мотков в клубки, а Павел упорно изо дня в день, днем и ночью, занимался самой подшивкой. С самого начала он был удивлен, откуда у него появилось неутомимое усердие и энергия к труду. Спать приходилось по 3–4 часа в сутки, да и то больше днем. Долгими ночами, когда вся семья отдыхала мирным сном, Павел в тишине, молча, с желанием предавался труду.
В глубокую полночь он выходил на полчаса подышать свежим воздухом на двор, чтобы насладиться прелестью и тишиною полярной ночи, а потом опять упорно принимался за дело.
Бог явно благословил этот жертвенный приезд семьи к отцу. Гора войлочного хлама заметно таяла, а взамен ее появились аккуратно подшитые валенки. Владыкин не только своевременно сдал готовую продукцию на склад, но по трудовому соглашению почти половина продукции оставалась в уплату семьи. И так как теплая обувь была острым дефицитом в городе, то Луша без какого-либо труда сбывала ее на рынке, получая за это немалые деньги.
Ввиду того, что норма задания Владыкиным всегда выполнялась, даже с избытком, всю семью обеспечивали снабжением по лучшей категории, поэтому питались они очень хорошо, несмотря на то, что в городе еще продолжал царить голод.
Здоровье Петра стало заметно улучшаться. К концу лета они с Павлом имели возможность выезжать, побродить по тайге, собирая клюкву и грибы. А однажды посетили поселок Рикосиха: те места, которые были связаны со страшными воспоминаниями. Павел своими глазами видел места людских страданий, своими ушами слышал рассказы о минувших ужасах. Отплывая из поселка, они пригласили переехать в город Архангельск семью ссыльного брата-немца, преданного служителя церкви, и, посодействовав этому, потеснились в своих комнатах, чтобы принять их и разделить с ними один кров.
К осени работа заметно сократилась. Вечера стали свободнее, и Павел мог теперь вздохнуть душою и телом.
Посещая библиотеку, он предался усердному чтению литературы, а познакомившись с персоналом библиотеки и имея некоторый опыт работы с книгами, Павел получил доступ во все ее отделы. К своему великому удивлению, он встретил здесь ряд таких трудов, каких не находил нигде до этого. Особое впечатление на него произвел труд Рабин Дранат Тагора "Познание жизни". Он был поражен глубиной мысли автора и особенно тем, что впервые встретился с такими учеными доказательствами о существовании Бога и Божественном происхождении мироздания.
Кроме Р. Тагора, Павел познакомился с религиозным мировоззрением Л. Н. Толстого, Достоевского, Белинского, Жуковского и др. К немалому удивлению, в отделе, посвященном произведениям Ломоносова, он встретил целые томики его поэзии, в которых отражалось Богосозерцание автора.
— Неужели эти великие мировые личности были так глубоко убеждены и увлечены Богопознанием? — размышлял Павел.
С другой стороны, он удивился тому, как беспочвенны, бездоказательны и невежественны источники безбожных теорий, а самое главное, безжизненны по своему существу.
Безбожие ему представилось сорняком-удавчиком, которое питается жизнью растения, избранного им в жертву. Высыхает растение, погубленное паразитом, желтеет и гибнет с ним паразит, если семечко с него не прилипнет к другой жертве.
Этим мыслям Павел обрадовался, как дорогой находке и согласился, что смысл жизни в Богопознании, но чтобы постигать этот смысл — нужна вера: простая, но живая вера в Бога, а такой веры в себе он не находил.
Павел вспомнил свое счастливое детство, когда он, вместе со своей безграмотной бабушкой, горячо молился. Вспомнил отрочество, беззаветное, самоотверженное служение в церкви и был счастлив, живя детскою верою.
Но почему это все так скоро оборвалось? — Потому что там не было личной духовной жизни, — заключил Павел. — Я жил влиянием других, и я был тогда подобен младенцу в утробе матери, который живет неразрывной, общей жизнью с ней: когда же рождается — отрывается от жизни ее, и живет уже своей жизнью. Но родиться — это не значит, выйти из утробы матери. Чтобы начать свою жизнь, нужно вздохнуть с первым криком. Вот этого-то у меня и нет: оторваться-то — я оторвался и обстоятельства как-то вытолкнули меня, но как сделать вздох — не знаю, а без него нет и жизни, хоть я и окружен ею, как воздухом.
В семье Владыкиных особо уважаемым гостем был старичок А. Н. Хоменко. Узнав о приезде семьи к Петру, он очень привязался к ним. С Петром они сдружились с первых дней ссылки, когда смерть так страшно преследовала их. Пока Петр не переехал в город, они очень редко встречались, живя далеко друг от друга.
Теперь Александр Никитович радовался, как дитя, увидев своих по духу, и, особенно, был тронут заботой Луши о нем. Старичок очень ослаб в одиночестве и, будучи предоставлен сам себе, еле-еле обслуживал себя, как мог. Ходил необстиран, необлатан, подолгу не мыт, и кто знал — сыт он или голоден. С первых дней знакомства, семья полюбила брата Хоменко, увидев в нем кроткого, терпеливого и всегда радостного христианина. Со своею семьей, Луша обстирала его, облатала, обмыла. Приодели его в хорошую, справную одежду, помогли в питании; старичок прямо расцвел, и всегда, в радостных слезах, благодарил Бога за Его заботу.
В квартире Владыкиных, с переездом к ним брата-немца с семьею, установилось регулярное духовное общение по воскресеньям, а с осени — и в будничные дни. Маленькая церковь, из ссыльных, насчитывала тогда 7–8 человек и несколько детишек. Проповедников среди них было достаточно, но певцов очень мало, что их часто печалило.
Однажды, в воскресный день, видя как Павел одевшись, собрался в город на прогулку, брат Хоменко позвал его:
— Павлуша, я много слышал от мамы с папой, как они хвалились тобою, что ты так красиво и усердно пел в хоре, а вот у нас с пением ничего не получается: кто стар, а кто только гудит. Сегодня у нас дорогой праздник Рождества Христова, мы давно уже не слышали христианского пения, скитаясь здесь на чужбине. Если бы ты утешил нас, хоть несколько гимнов пропел с нами, какой праздник был бы, и тебя Бог не забудет. Вспомни светлое прошлое, а погулять ты всегда успеешь.
Павел, нагнув голову, остановился в раздумий. Об этом он не думал, но христианские напевы еще не перестали волновать его душу, и когда он бывал один, то пел про себя особо любимые: "Как тропинкою лесною", "Не тоскуй ты, душа дорогая" и другие. Повременив, он подумал про себя: "Уважу старичков в их тяжкой доле, пусть попоют, послушают, вспомнят добрые прошлые времена, а меня от этого не убудет", Хоть как-то и стыдно было, но он победил это чувство в себе и, подойдя к Луше, сел и принял участие в пении.
Мать запела дискантом, Павел — альтом. Этого было достаточно, чтобы остальные заняли свои места в пении. Запели именно то, что с детства так волновало Павла: "Как тропинкою лесною".
Луша с сыном запели, как-то сразу слаженно, мелодично и с чувством. Во время пения Павел и не заметил того, как мелодия и слова захватили его в этот общий поток.
Где-то в глубине души всплыли воспоминания радужного прошлого, и он опять почувствовал себя прежним 13–14 летним. У присутствующих, особенно у отца и брата Хоменко, неудержимо бежали слезы из глаз.
Все собрание Павел просидел, принимая безотказное участие в пении. Под конец запели: "Бог с тобой, доколе свидимся…" и когда пение подошло к припеву — "…мы свидимся у ног Христа…" — перед Павлом мгновенно встала картина расставания с дедом Никанором на берегу реки и его завещание: "Спасай обреченных на смерть".
Что-то перехватило у Павла в горле, он быстро встал и ушел…
— Нет, такой неопределенности быть не должно, надо искать из этого какой-то выход, — рассуждал сам с собою Павел, ходя по Набережной. Или убедиться, доказав безошибочно, что нет никакого духовного мира, или признав его, во главе с Богом, отдать себя всецело Его Божественным идеям.
Павел попытался выправить себя на позиции той современности, где он теперь занял место. Анализируя же всех своих учителей от старших до младших, не нашел в них ни одного честного последователя современных идей. В его уме промелькнуло базисное определение материалистического выражения: "Бытие определяет сознание". При первом углублении в него, он всем своим существом содрогнулся в испуге: "Неужели современная действительность опирается на это? Это значит, человек — раб своего бытия, как моя Мария — раба своей стихии. И если бытие определяет сознание человека, то кто же определяет или, вернее, творит бытие? Но кто бы они ни были, наше бытие характеризует их, и я, хотя очень мало заглянул за кулисы этого бытия, однако вижу, как оно ужасно.
Если же бытие определяет сознание, а сознание творит бытие, то это просто бессмысленное блуждание ума по заколдованному кругу, и я в нем пока не разберусь. Мне хочется теперь немного поразмыслить об идее Богопознания, — продолжал рассуждать Павел. — За что так страдают эти люди, от которых я только что убежал? Какую цель они преследуют в своей жизни? Как они относятся к своей идее и окружающим? Страдания их ужасны. Об этом мне подтвердили, кроме их рассказов, уйма безымянных могил и личные наблюдения. Ну хорошо, в других я мог бы сомневаться, а что же я должен думать о моем отце, с которым я прожил маленькую жизнь? В чем его вина, что он страдает больше, чем злодей? За что страдают эти люди? — Ответа Павел не находил, кроме того, что он слышал в стихах, в проповедях и рассказах раньше, в собраниях. — Какую цель они преследуют в жизни?
Насколько мне известно, основная цель: их личное совершенство. И они, неоспоримо, отличительны в этом от окружающих. Второе — это духовное служение, связанное с Богосозерцанием — в этом их наслаждение. И опять-таки, в стремлении к этой цели, они никому не мешают. За что они страдают?
Третье — как они относятся к своей идее и к окружающим? На глазах всего мира они отдают в жизни самое ценное и саму жизнь за свои идеи. К другим они относятся, как к себе. Так за что же они страдают?" Разбитый этими мыслями, Павел, уже за полночь, побрел домой.
После праздника брат Хоменко неоднократно беседовал с Павлом. Рассказал ему из своих переживаний, а также некоторые эпизоды из жизни братьев в прошлые годы, особенно о страданиях, перенесенных ими. Очень полюбил Павел старичка за его простоту, искренность и мудрость; а в последней беседе Александр Никитович сказал ему очень коротко:
— Павлуша, твой папа, я и другие братья, что могли, то сделали для Господа и Его Евангелия, жертвуя своим и собою. Мы скоро должны уходить из этой жизни, а некоторые, как вот брат Белавин, уже ушли. Скажи, кто должен истину нести дальше, или она никому не нужна?
— Пока не скажу, дедушка, — ответил Павел, — но нести истину кто-то должен.
После Нового года зима оказалась особенно лютая. Луша ожидала оттепели, чтобы быстрей возвратиться с ребятами домой. Остаток валенок был уже только для себя, план был сдан полностью, и начальство осталось очень довольно работой Владыкина.
Наступающий 1933 год — был годом освобождения Петра Никитовича. Поэтому Луша торопилась уехать, чтобы к его приезду немного образить свои каморы. Провожали ее отсюда, нагруженную разными гостинцами, особенно рыбой.
Павел остался еще на месяц, чтобы ликвидировать недоделанное, и в это время оказался свидетелем ужасного события.
Идя в контору, по одной из улиц, он наблюдал, как большая толпа ссыльных копала глубокую траншею дренажного назначения. Исхудалые, по колено в торфяной жиже, на его глазах люди углублялись все ниже и ниже — до тех пор, пока самые нижние, едва заметно, копошились на дне и тройной перекидкой выбрасывали торфяную массу наверх. Выгибаясь, досчатые крепления еле сдерживали рыхлые борта траншеи.
В одно утро Павел заметил на знакомой улице, что люди кучками стояли на деревянных тротуарах и о чем-то оживленно рассуждали. Некоторые из женщин, с горьким плачем, заглядывали в траншею. Оказалось, что крепления траншей не выдержали, и, начиная с одного конца до другого, с ужасным треском, ломаясь под натиском торфяной массы, рухнули — и вместе с собой погребли очень многих несчастных землекопов: кого — на самом дне, кого — на промежуточном настиле для перекидки. Всю ночь работали подошедшие на помощь другие ссыльные, но спасли лишь немногих, так как рухнувшие траншеи превратились в бесформенные котлованы, в которых работать было почти невозможно. Матери, жены и дети некоторых погибших растерянно бегали вдоль улицы, с воплем. Их с трудом останавливали, подъехавшие какие-то начальники, и увозили от места происшествия.
Павел был так подавлен этим событием — как никогда в жизни. Придя домой и рассказав о случившемся, он стал относиться к отцу и его друзьям еще сочувственнее.
Наконец, подошло время и его сборов. В один из солнечных февральских дней Петр Никитович провожал своего сына на вокзал. Павел не скрывал того, что он так охотно покидал эти места, бесчисленно раз проклятые живыми и умирающими страдальцами, но был очень рад, что в течение этого года смог как-то облегчить тяжелую участь своего отца и быть очевидцем людских страданий.
Во много раз он теперь чувствовал себя счастливее по сравнению с тем, когда получал выпускную отличную аттестацию в Подольске. Вспоминая впечатления от первого нашумевшего кинофильма "Путевка в жизнь", Павел, расставаясь с Архангельском, сказал про себя:
— Вот здесь я получил настоящую путевку в жизнь, и если я еще ничего не успел определить для себя прочного, то во всяком случае, много уже приобрел, чтобы безошибочно определиться в будущем.
— Павлуша! — обнимая его, проговорил старец А. Н. Хоменко, — не забудь моего вопроса о будущих знаменосцах истины!
Дома с матерью Павел встретился радостно и бодро; преображенная за это время "лачуга", как он ее назвал, оказалась ему так по душе, что лучшего и не надо было желать.
По прибытии Павел заторопился со своим устройством в родном городе, заявив матери, что в Подольск у него не будет никакого возврата.
Бродя по городу, он решил зайти к своему крестному Никите Ивановичу, и был встречен им с радостным восхищением. До позднего вечера провели они в беседе. Никита Иванович был в восторге от своего крестника, не только имея в виду внешний вид, но удивлялся его умным разговорам и такой, на редкость богатой, осведомленности в разнообразных вопросах жизни.
— Хм… в пятнадцатом году тебя хоронить собрались, а ты, смотри, в какого кавалера вырос! — удивленно проговорил он. — Ну, что думаешь о дальнейшем?
Павел рассказал крестному о всем, пережитом семьею и им самим. Выразил свое желание — устроиться на работу и, если возможно — на учебу.
Никита Иванович, имея давнее расположение к семье Владыкиных, а теперь и к Павлу, зная всю подноготную его отца еще с времен ухарской молодости, обещался помочь. Через 2–3 дня Павел, действительно, был принят на тот машиностроительный завод, где 10 лет назад работали его родители.
В памяти быстро восстановилось то, что им было приобретено во время учебы, и репутация Павла росла очень быстро.
Чуткое и справедливое отношение к вверенному кругу людей, успешное и старательное выполнение, возложенных на него обязанностей, расположило к нему администрацию отдела и руководителей общественных организаций, а также выдвинуло его среди рабочей молодежи на заметное место.
В городе был подготовительный факультет, как филиал Московского Государственного Университета (МГУ-1), куда Павел был принят условно, на курс, предшествующий выпускному; вскоре он успешно освоил программу занятий.
На заводе им заинтересовалась инженерно-техническая секция (ИТС). Они приняли Павла в свои ряды, кандидатом и членом клуба ИТР, где работало несколько кружков, рассчитанных на повышение технического и общего образования среди рабочей молодежи.
В 1934 году по заводу была введена служба диспетчеризации, и Павел сразу же был поставлен помощником диспетчера отдела. Таким образом, ему открылась настолько широкая дверь в жизнь, что у него произошло головокружение от успехов, а ему не исполнилось еще и 20-ти лет.
Из рога обилия благ, Господь щедро изливал на Павла Свои благословения, хотя тот и не понимал подлинной причины всего, не видя в этом Божией десницы, открытой для него, за его отношение к отцу.
После устройства Павла, была принята на работу и Луша, по своей старой профессии, получив высокую оценку мастерства.
С нескрываемой завистью, наблюдал за ростом Павла в отделе старый мастер Куликов. Часто, когда собирались в кабинете ИТР, он рассказывал об отце Павла, когда тот, в годы молодости, был принят им на работу простым рабочим, тогда как Куликов был уже мастером. Теперь его сын, едва поднявшись из холщовых штанов, уже получает на 15 целковых больше его и сидит в кабинете. Павел уважал старичка, оказывал ему всегда должное почтение, и это не давало разгораться зависти в душе старого мастера. Изредка, в отсутствии Павла, он все-таки сознавал:
— Что ж, то что есть — не отнимешь от него, парень башковитый и не заносчивый, старательный; придраться бы захотел — да не к чему, пусть растет — не жалко, разумные люди везде нужны, только голову не сломал бы, — заканчивал он беззлобно.
Благодаря Павлу, их с Лушей прикрепили на снабжение к магазину ИТР, и материальная жизнь их заметно улучшилась. Близкие и знакомые, с завистью и восхищением, наблюдали за этой семьей, особенно, когда по городу они проходили вместе, вспоминая, как совсем недавно, они были обречены на гибель.
В жаркий июльский день Архангельск, омытый дождичком, белел чистотою дощатых тротуаров и дышал свежестью распустившейся зелени.
В приемной управления УСЛОНа, среди освобождающихся ссыльных, ожидал своей участи и Петр Никитович. Из заветных дверей один за другим выходили воры, мошенники, конокрады и другие преступники, отбывшие срок ссылки, с документами в руках. Толпой их окружали товарищи по прожитым скитаниям и, заглядывая в новые бумажки, радовались их возвращению к семьям.
— Если уж эти люди, совершившие в прошлом тяжкие преступления, отпускались к своим семьям по домам, тем паче я, не оскорбивший никого, должен получить право возвратиться к семье, — успокаивал себя Петр.
Наконец, подошла и его очередь.
— Куда едешь? — раздалось обычное, из-под козырька форменной фуражки сотрудника НКВД.
— К семье! — ответил с торжеством Петр.
Сотрудник взглянул на него казенными глазами и резанул по сердцу:
— Нельзя, выбирай другое место.
— Как нельзя? К семье нельзя? А куда же мне ехать, как не к семье? От семьи меня взяли, к семье и отправьте.
— Говорят нельзя, значит, нельзя! — поправляя гимнастерку, внушительно ответил ему работник.
Петр назвал еще 2–3 места, но в ответ получил все то же "нельзя", тогда, уже дрожащим от волнения и глубокой обиды голосом, сказал:
— В таком случае, выбирайте уж вы, — и замолчал.
— Тамбов! — ответил ему человек и, заполнив документы, выдал их на руки.
Петр отошел в сторону и коротко помолился: "Господи! Во всем Твоя да будет воля, устрой мне новый путь".
К семье он приехал после того, как устроился на новом месте.
Жена и сын встретили его очень радостно и в совместной беседе взаимно рассеяли печаль друг друга.
В Тамбове и в его окрестностях царила голодная смерть. Люди умирали повсюду: на вокзале, в домах, на улицах. Подводами, ежедневно, подбирали трупы умерших и везли на кладбище. Некоторые сами, едва переступая, шли и ползли туда же. Очередным ужасом встретил 1933 год Владыкина на новом месте.
Толпы людей ходили по голым полям и огородам в поисках чего-либо, напоминающего пищу, а многие прямо на поле умирали. Распухшие от голода и обезумевшие люди бродили от дома к дому, прося помощи. Хлеб или какие-либо другие продукты показывать было нельзя; чтобы покушать — люди прятались, или кушали ночью.
Нельзя было оставить жилище открытым. Непрошеный гость мог войти в любую минуту и смертельною схваткою наброситься на все, что напоминало пищу: на столе, на полках, в печи. От некоторых изб по деревне распространялся зловонный запах: то ли от какого-то суррогатного варева в печи, то ли от чего другого. Зная все это, комендант, контролирующий Петра Никитовича на месте высылки, призвал его и сказал наедине:
— Владыкин, тебе здесь не выжить, а семье тем более, да я и не хочу тебя к этому обязывать, можешь ездить к семье, только там — не больно разгуливай открыто, и в назначенные дни являйся на отметку.
С этим Петр Никитивич приехал домой, а семья ему определила неограниченный отдых и занятия только по дому. В беседе с сыном — он был рад за его устройство — заметил ему:
— Павел, ты замечаешь, наверное, что из всех окружающих тебя, нет второго человека, кто бы в твоем возрасте, да в подобном положении, имел бы в жизни столько преимуществ. У тебя, и в тебе открыто столько дорогого, чего люди ценой больших затрат не могут приобрести. Знай же, что всем этим тебя благословил Бог, ты не обманись, не подумай, что это обеспечила тебе твоя рука, твое уменье. Бог наделил тебя за то, мне думается, что ты в тяжкое время не оставил отца своего, и не отнесся с презрением к другим верующим, но не возомни о себе. Знай и другое, сынок: чтобы воспользоваться всем этим богатством, нужна мудрость и чистое сердце, а за этим надо обратиться к Богу — ибо все это у Него. Если ты не сделаешь этого, то не удержишь богатства твоего, и оно может развратить тебя, как развратило когда-то Соломона.
За все девятнадцать прожитых лет, Павел ни разу не пережил так осознанно и так ощутимо, что такое успех и благополучие, как теперь. На факультете он занимался в вечерние часы, после трудового дня. За отличную успеваемость, неоднократно, был отмечен самыми ценными подарками.
Производственные успехи сделали его известным не только в технических и общественных кругах, но и среди молодежи, особенно в женской среде. А деньги, какие стали у него в приличном размере задерживаться в кармане, увы, постепенно развращали Павла.
Если он еще недавно страдал, в бесплодных мечтах, о завлекательных проходящих женщинах и девушках, считая их недоступными, потому что был не замечаем ими, то теперь многие из них как-то сразу стали удивительно близки ему и, как он выражался, "медово липкими".
Где-то, еще вчера, далеки были от него дороги, по которым ходили эти романтические существа, сегодня — почему-то эти дороги стали пересекаться прямо перед ним.
О, эта неиспорченная цветущая юность! Насколько она привлекательна для всех, в том числе и порочных людей, насколько наивно беззащитна и бессильна перед искушениями, будучи лишенной основ целомудрия.
Здесь Павел узнал, что он попал в такой водоворот, перед которым, еще только недавно, он стоял на берегу, а теперь внутренние силы ослабели, и его несло по течению. Из всего того, что 5 лет назад было так мило, дорого и свято, остался, кажется, только один вопрос, который временами теребил его душу: "Так за что же они страдают?"
Вступая в новую жизнь, Павлу представилось, что он, будучи одетым в белоснежный майский костюм, с трепетом перешагнул в зал, где был маскарад, где юность его погрузилась в таинственный поток манящей пестроты. Вереницы кофточек, платьев, туфелек, шляпок, причесок, бантиков и милых улыбок, приправленных таинственными взглядами очей и сладкими репликами — смерчем закрутились перед ним и неудержимо стали увлекать за собой.
Доверчивой душой он потянулся за всем, что казалось ему прекрасным и манящим его, что стало таким близким, а самое главное, неожиданно и загадочно, доступным.
Вскоре не преминул подвернуться и случай — вкусить первый глоток из этой неведомой чаши "сластей", но, увы, он оказался отвратительно горьким.
Однажды, на рабочем столе, Павел увидел изящный пакет на его имя. Распечатав, первое, что он ощутил — это аромат духов, исходящий от красиво отделанного пригласительного билета на закрытый вечер. Придя по адресу, Павел, к удивлению, встретил там бухгалтера своего отдела. Некрасивая, но добродушная женщина была одета во все дорогое и прекрасное. На ее руке красовались ручные часы, что тогда было исключительной редкостью. Она была на 10 лет старше Павла. При встрече она повторила приглашение устно.
Не растерявшись, Павел прошел с нею в зал и был удивлен роскошью обстановки и богатством приготовленных закусок, но так как их обоих содержание вечера не интересовало, они вскоре вышли прогуляться по берегу реки, за городом.
— Тебе, наверное, странным показалось мое приглашение? — начала разговор эта женщина и, не получив скорого ответа, продолжала. — Ты, Павел, давно понравился мне своей серьезностью, рассудительностью, ну и другим… Вот я и пожелала, как-то поближе познакомиться, да провести приятно время вместе.
После того, как двух-трехчасовая беседа их несколько сблизила, Павел без труда понял ее намерения, да она и сама не скрывала их. Она похвалилась, что живут они с матерью богато, в своем доме, что у них много всякого добра и что она имеет хороший заработок. Кроме того, Павлу она готова сделать редкие дорогие подарки: бельгийский мужской велосипед и те ручные часы, какие были на ее руке, тоже известной иностранной марки, но…
Хоть она дальше и не досказала, однако, Павел догадался сам, а именно, что она, за его счет, хотела удержать свою неудачную уходящую молодость.
Павел совершенно не ожидал этого от нее. За все проведенные часы беседы (несмотря на ее неуклюжую походку из-за уродливости ног) он снисходительно относился к ней, но последние слова просто возмутили его душу, и он ответил ей:
— Я всегда с уважением относился, как к твоему положению, так и к возрасту, но то, что я сейчас услышал от тебя, меня удивило. Ведь за все эти перечисленные богатства, мы не сможем сравнять разницы в наших годах во всю нашу жизнь. Живи своей судьбой, мною ее ты не поправишь.
Павел проводил ее до автобуса и поспешил уединиться. Ему было так обидно за эту женщину. До этого случая, в его глазах, она была несравненно дороже и порядочнее. С другой стороны, был удивлен, как смог он найти в себе мужество удержаться от какого-либо безрассудного поступка и так спокойно освободиться от нее.
На этом его увлечения не кончились, а наоборот, еще более неудержимо влекли заглянуть за, неведомый дотоле, занавес.
Почти одновременно с этим случаем, при разговоре со своей родственницей в цеху, к ним подошла молодая красивая девушка. В непринужденной беседе Павел почувствовал, что какая-то влекущая сила, исходящая от девушки, взволновала его сердце. Он поторопился распрощаться со своей родственницей, договорившись, через день прийти к ней и получить у нее, нужный ему, предмет.
Вечером, условленного дня, он застал родственницу дома, получил просимое и заторопился к выходу. Но та, к удивлению, удерживала его. Затем завела беседу о девушке, встреченной в цеху, ее достоинствах и, якобы, симпатиях к Павлу. Как током стукнуло сердце неопытного юноши, и приятное воображение привело ему на память, манящий ее образ. Перед окном послышались торопливые женские шаги, а через минуту, мило улыбаясь, вошла та, о которой шла речь. Помещение моментально наполнилось тонким ароматом духов и звонким женским смехом. Через полчаса, не более, родственница искусно сблизила молодых людей и выпроводила на прогулку.
Оказавшись вдвоем с девушкой, Павел был смущен создавшейся обстановкой, перед ним возникло сразу несколько вопросов. Он, конечно, был поражен, что без всяких усилий с его стороны, так просто познакомился с такой миловидной девушкой. Но его озадачило, во-первых — почему они обе так усердно ищут их сближения. Из прочитанной литературы и мизерного личного опыта, он испытал, что это бывает сопряжено с определенными жертвами и затратой времени. Во-вторых — Павлу хотелось убедиться: каково соответствие внешних достоинств этой девушки с ее внутренним содержанием.
Медленно прогуливаясь, Владыкин мало говорил, но внимательно вслушивался в ее высказывания, которые сводились, в основном, к тому, как очаровывались ею мужчины. "Какая пустота!" — подумал он и заключил, что надо: или немедленно прекратить дальнейшее знакомство, или помочь девушке обогатиться внутренне. Но думая так, он поймал себя на самообмане: "Разве Маруся была хуже? Но я, расставаясь с ней, нашел мужество заявить: "Я не испугался твоей стихии… но не научился еще побеждать ее". Более того, покидая поселок, я высказал твердое убеждение: "Здесь я вырос, и отсюда начинается моя новая дорога". Теперь же я вступаю на ту старую дорогу, а вырос я или нет, зависит от того, как я поступлю с этой девушкой".
— Павел, ты почему молчишь? Или тебе надоела моя болтовня, или я вся успела надоесть тебе, а? — заглядывая в лицо и взяв его за руку, спросила девушка.
— Да нет, конечно, — ответил он, — не то и не другое. Но мы ведь совсем не знаем друг друга. Сделанный девушкой жест, насторожил его, он понял его и, сорвав ветку сирени, подал ей, предложив прогуливаться по более людной площади.
Хотя влечение к девушке и не уменьшилось, но Владыкин резко осудил себя: "Почему я сразу, не рассуждая, согласился на прогулку с ней? Это или безрассудное заигрывание, или самая настоящая слабость. Ведь не может быть это пустым времяпрепровождением."
Павел вспомнил общину, сердечные беседы Николая Георгиевича с молодежью, из которых он особенно полюбил Евангельского Тимофея, оберегаемого строгим, святым предупреждением Апостола Павла: "Юношеских похотей убегай" (2Тим.2:22).
"Убегать — это значит, не искать и не поддаваться ни на какие контакты с женщиной", — заключил он. Когда он был в общине, то святое влияние охраняло его от этих юношеских похотей, а теперь он вырос, и христианское влияние совершенно прекратилось. Однако, в душе хотелось быть с Тимофеем, хотя у Павла с верующими было все порвано.
— Пойдем отсюда, зачем ты привел меня сюда? — озабоченно и пугливо заявила девушка.
Павел удивился ее настоянию, но уединяться ему больше не хотелось. Вечернее резкое похолодание прервало их дальнейшую прогулку, и они решили на этот раз ограничиться знакомством, перенеся прогулку на другой вечер.
Дома у Павла поднялась сильная борьба. С одной стороны, он подозревал за своей знакомой что-то недоброе, с другой — ему хотелось познакомиться с ней поближе. После упорной борьбы он все же решил избрать для себя более приличное — встретиться с ней еще раз.
Зайдя за девушкой, в условленное для вечерней прогулки время, Павел услышал, в приоткрытое окно комнаты, людскую брань. Он ясно различил голос своей знакомой, и другой — мужской, который, в ее адрес, высказывал самые непристойные слова. Павел рванулся к крыльцу с желанием вмешаться в ссору и защитить знакомую, но дверь отворилась, и она, с ребенком на руках, неожиданно вышла во двор.
— Ты зачем здесь? Убирайся немедленно! — испуганно, с неузнаваемо-искаженным выражением лица, проговорила она Павлу и, выталкивая, поспешно повлекла его к углу улицы.
За углом, в коротких словах, женщина объяснила, что это ее муж, приехал на 2–3 дня после тюрьмы, а на руках у нее — это их дочурка. Поговорив, она скрылась за углом и торопливо вошла в дом.
Павел на мгновение почувствовал, что его, как бы обдало ледяной водой из ведра, но это сменилось чувством отвращения, как будто он, нечаянно, оказался в луже нечистот. Мысленно, он решил вбежать в дом и просить прощения у того бедного арестанта, в жизнь которого он пытался вторгнуться, оскорбить, в его присутствии, эту негодницу и т. д. И уже было рванулся, но, остановившись, мгновенно повернулся и скрылся в сумерках улицы.
— О, ужас, ужас! Зачем? Почему я оказался в этой грязной луже? — сгорая огнем стыда, Павел одиноко бродил по городу до полуночи.
На следующий день родственница убедительно просила зайти к ней вечером, но он отказался. Во время разговора с ней, к ним подошел старший мастер — мужчина лет 45-ти, с крупными чертами лица и похотливым выражением глаз. В своем обществе, кроме высокого мастерства машиностроителя, он отличался еще и увлечением женщинами. Последнее время у него с Павлом, к его недоумению, отношения были натянуты.
— Тебя можно на минутку? — отозвал он Павла в сторону. — Слушай, Владыкин, ты не обижайся на то, что я хочу сказать тебе. Я смотрю на тебя и думаю: парень ты молодой, красивый, умный, пользуешься большим авторитетом. Зачем ты связался с этой бабенкой? Неужели тебе не хватает девушек? Ведь она кому только здесь голову не кружила?! Мужики не выходят из ее кладовой, спуталась с мастером и сутками ездит с ним на обкатку машин. Мужа посадила в тюрьму, а ведь он был директором ГУМа. Родила дочь, но бросает ее дома со старухой. Да и я вот, старый дурень, связался с ней. Возами ей дрова и уголь, и всякую всячину вожу, дома, с моей старухой, из-за нее скандал. Дочь моя здесь во всю контору позорит меня. Сколько денег я ей выбросил. Вот как заколдовала она меня, не могу оторваться, пропащий я человек. Не позорь себя, я вижу, что ты парень еще неиспорченный. Брось!
— Дмитрий Васильевич! Ведь я этого совершенно ничего не знал, доверился всей душой ей, думал, что она — честная девушка. А вчера я сам увидел такой кошмар, что говорить стыдно. Я тоже скажу, такого магнита я еще не чувствовал; но нам-то уж с вами: один — стар, другой — мал, враждовать из-за нее — это позор перед людьми. По-дружески, пожав друг другу руки, они разошлись.
Поздно вечером к Павлу домой кто-то позвонил. Решив, что это мать с ночной смены, он беззаботно открыл дверь. На пороге стояла родственница и опять со своей подругой. Павел растерялся, но сейчас же им овладело чувство презрения и гнева.
Женщины приступили к нему и неотвязно упрашивали, чтобы он вышел на прогулку. Павел наотрез отказался идти, но что такое — бороться со грехом без Христа? Родственница неотвязно просила его выйти "хоть на минутку", и он, в конце концов, согласился пройтись с ними вместе.
Вначале они шли молча, потом родственница остановилась, взяла их за руки и нравоучительно заявила:
— Хватит вам дуться, оба вы молодые, красивые. Чего вам не хватает? Пока живы, здоровы, берите от жизни все, что можно, молодость бывает один раз. Я оставлю вас, помиритесь да приходите, а я самовар поставлю и буду вас ждать, — с этими словами она поспешила скрыться за кустами акации.
— Тетушка! — возбужденно крикнул Павел, шагнув вслед за ней.
— Павлуша, да ты что рвешься от меня, как от заразной? — кинулась за ним знакомка, ухватив за руку. — Ну, давай поговорим.
Освободив руку, он шел, не останавливаясь, обдумывая на ходу поступок женщин, и решил: все же зайти к родственнице, отругать ее и оставить у нее знакомку.
— Что ты нахмурился, Павел, перестань, — как-то умоляюще произнесла она, — наслушался всякой лжи, ведь люди, по зависти, чего только и наговорят, неужели ты такого низкого мнения обо мне? Неужели ты не веришь мне, а поверил тому старому дурню, с каким я видела тебя среди цеха? Ведь он уже из ума выжил. Ты ведь не знаешь, какая я несчастная. Я, действительно, выходила замуж, но мой муж, не успела я родить эту дочку, как стал изменять мне, а потом заворовался и попал в тюрьму. Да и на заводе, чем я виновата, что вокруг меня вьется это воронье, да и поливают меня грязью. А теперь я полюбила тебя, да так, как еще никого не любила. А чем я виновата? Лучше разберись сам, и не горячись.
Павел, слушая эти слова, вдруг вспомнил, читанное ему отцом из Библии: "Ибо мед источают уста чужой жены, и мягче елея речь ее; но последствия от нее горьки, как полынь, остры, как меч обоюдоострый… держи дальше от нее путь твой, и не подходи близко к дверям дома ее".
Глубокий вздох вырвался из груди его, а с ним он, кажется, выдохнул и то бурное влечение к своей знакомке, которое так захватило его и чуть не унесло своим потоком. Вытирая слезы, она продолжала:
— Ты чего так спешишь, давай лучше подольше погуляем.
"Блудница!" — мелькнуло в сознании Павла слово, которое он встречал только в Библии, но каким спасительным оно теперь было для него. Внутренние силы у него крепли, и он, коротко отвергнув ее доводы, направился к тетке.
Остаток пути они шли молча, но в мыслях Павлу опять так четко вспомнились слова Библии: "Множеством ласковых слов она увлекла его, мягкостью уст своих овладела им. Тотчас он пошел за нею, как вол идет на убой" (Прит.7:21–22).
Войдя к родственнице, они увидели, что та, действительно, суетилась вокруг стола, ожидая, когда закипит самовар.
— Ну вот, так бы и давно, — пригласила она за стол своих гостей.
— "Давно" — тетушка, неподходящее слово, правильнее было бы сказать — "так бы и с самого начала", но я не думал, что вы, пожилая, да к тому же, родственница, толкаете меня на такое страшное дело.
— Так вы что? — обратилась она уже к знакомке.
Та, с перерывами, но почти в точности, повторила весь разговор с Павлом.
Он молча слушал их беседу. Ему было стыдно, что он так неосмотрительно влип в эту грязную историю.
Павел, хотя и не считал себя верующим, но вопросы истины волновали его. Он неопровержимо заключил, что только истина может устроять жизнь и уберечь от растления.
Ни к чему, находящемуся на столе, он не прикоснулся.
"Пусть я потерял то сладкое общение с верующими, лишь бы сохранилась вера в Библию, — думал он про себя. — Так вот, что скрывается за этой вереницей кофточек, платьев, туфелек, причесок, бантиков и милых улыбок? — возбужденно думал он дальше.
"Позор, позор и позор!" — с этими мыслями Павел вышел во двор выкурить папиросу, предупредив, что время уже позднее и он немедленно должен возвратиться домой.
Бодрый, ночной воздух и отсутствие женского влияния, как-то заметно отрезвили его. Возвращаясь, через несколько минут, мимо окна, Павел увидел, как женщины усиленно готовились к ночлегу. Отворив решительно дверь, он безошибочно определил, что тетушка совсем не собирается своих гостей провожать домой; вспышка гнева охватила сердце юноши, он остановился прямо в дверях, со взглядом глубокого негодования. Слова Библии и на этот раз вспомнились, овладев его мышлением:
"Сын мой! Если будут склонять тебя грешники, не соглашайся… Дом ее ведет к смерти, и стези ее — к мертвецам; никто, из вошедших к ней не возвращается и не вступает на путь жизни" (Прит.1:10; 2:18–19).
— Ну, что ты утупился, заходи! — скомандовала родственница.
— Как заходи? — возмутился Павел. — Зачем? И, угадав их намерение, строго проговорил:
— Вот вы чем занимаетесь, позорные сводницы! Тьфу! — сплюнул к порогу Павел и, громко хлопнув дверью, поспешно вышел на улицу. Какой-то внутренний голос сильно прозвучал в душе: "Молодец! Так и надо!" Но, подумав, уже на ходу, Павел возразил сам себе: "Нет, так совсем не надо, лучше было бы — вообще не заводить этого знакомства, тем более, что, еще вначале, предчувствие говорило мне об этом".
"Убегай блуда", — учит Слово Божие. Плевками да хлопаньем дверей от греха не избавишься. Убегать — это вовсе не соприкасаться, даже мысленно; а бороться — это значит: уже соприкасаться и напрягаться, чтобы победить.
Заходя домой, Павел улыбнулся тому, что он рассуждал как христианин.
Этим, однако, все ж преследование Павла не кончилось. Порочная любовь преследовала и тянулась за ним, как тина, в заросшем пруду, за лодкой. Ласками и угрозой, мольбой и бранью, неотступно преследовала юношу эта женщина, но он после этого уже не колебался.
Павел, отчасти, хотя и понял, какая грязь скрывается за этими пестрыми масками, и был осторожнее при знакомствах, но сердце, однажды тронутое волнующим чувством любви, остановить может только Бог. Поэтому, оно искало его в другом, и вскоре нашло.
Перед началом учебного года, ему был разрешен внеочередной отпуск и предложена путевка в один из прекраснейших домов отдыха Подмосковья "Хорошевский серебряный бор".
Впервые Павел испытывал такое чувство удовлетворенности на лоне чудесной природы. Первые дни он отдыхал, бродя до усталости по крутым берегам Москвы-реки, среди зарослей прибрежного кустарника или вдыхая аромат хвои, действительно серебряного бора. Часами просиживал на открытой веранде, среди дорогих скульптур бывшего княжеского владения; увлекался полетом аэропланов с близлежащего аэродрома. Питание было хоть и скромное, но такое, какого он, по правде сказать, еще не пробовал. Отдыхающих было немного, и, разбредясь по большой территории, они встречались нечасто. Через 3–4 дня он познакомился с группой фабричных ребят из Дулева, и после одинокого блуждания был рад их обществу.
Как-то, после завтрака, они решили отправиться на длительную прогулку. Правда, ежедневная трудовая повинность мешала им в этом деле, но Павел подошел к бойкой, приятной на вид, молодой девушке — культоргу Любе Орловой, и без всякого труда получил себе и товарищам освобождение от этого нежелательного, бесцельного занятия.
Выйдя на окраину поселка, они погрузились по колено в изумрудный ковер душистых трав и цветов. Легкое движение ветерка ласкало грудь и лицо. Пестрая даль нескошенного луга манила вперед, хотелось по-мальчишески бежать и бежать навстречу серебристой полоске реки. Впереди, мелькая сквозь заросли ивняка, мачтами и надпалубной постройкой, приятно оглашая ширь лугов бархатом гудка, скользил по реке Москве пассажирский пароход.
— Во-ло-дя, по-дож-ди-те нас! — раздалось позади. Сбегая по косогору, вслед уходящей ватаге ребят, размахивая цветастыми косынками, бежали две девушки.
— Вот тебе на, и тут без них не обойдешься! — с легкой досадой буркнул Павел. — Кто это? Ваши? — кивнул он в сторону бегущих девушек.
— Наши, фабричные: Катя и Маруся, — ответил парень в полосатой майке, — пусть идут.
— Мы давно заметили вас и догадались, что вы направляетесь на ту сторону, решили бежать за вами, — запыхавшись, объяснили девушки, — можно?
— Давай! Только не отставать и не жаловаться на усталь, — ответили ребята.
В голубеньком, расшитом цветами, платьице, Катя окинула всех взглядом и на мгновенье задержалась на Павле.
Темные глаза ее сверкали ласковой приветливостью, правильные черты лица были привлекательны, а сверкающие белизной зубы, убеждали о ее здоровой молодости.
Павел внимательно посмотрел на нее и осудил себя, что минуту назад так недоброжелательно высказался в ее адрес.
Подруга ее была менее привлекательна, но ее добродушие, не менее Кати, привлекало к ней.
В продолжение пути, они познакомились ближе. Катя была из одного поселка с ребятами, на год моложе Павла, только что окончила техникум и работала на фарфоровой фабрике.
Перебравшись лодкой на другую сторону, всей компанией осматривали достопримечательности монастыря и кремля в городке, а после осмотра как-то разбрелись, кто куда.
Случайно или нет, но Павел с Катей остались вдвоем и было заметно, что этим они были довольны. Остаток дня также провели вместе, дотемна.
Простое, но строгое поведение девушки, как нельзя лучше понравилось Павлу, а через несколько дней, проходящие знакомые при встрече многозначительно кивали им головами. В обществе они появлялись на малое время, вечера же проводили в приятных беседах, знакомясь друг с другом ближе.
По окончании их совместного пребывания, Павел и Катя убедились, что полюбили друг друга чистою, бескорыстною любовью, и в этом объяснились друг другу. У Кати срок путевки заканчивался на два дня раньше; и настал день, когда они должны были расстаться.
На прощание они дали слово друг другу, что не забудут один другого, обменялись адресами, обещаниями и унесли, каждый в своем сердце, чувство пламенной любви.
Остаток дня Павел провел в сладких воспоминаниях о такой мимолетной, но счастливой встрече.
"Неужели я, наконец, нашел то, чего так ждала моя душа, чего искал: свой идеал, свое счастье? — спрашивал он сам себя. — Может быть, на этом придет конец моим неудачным обманчивым увлечениям и, может быть — это та любовь, которая огородит меня от нелепых ошибок?" — так размышлял он, лелея в душе новое чувство к Кате, как дорогую находку.
Поздно вечером к нему подсела культорг Люба и, теребя, потащила его на танцы. Павел резко возразил, прежде всего потому, что ему не хотелось нарушать приятные мысли о Кате, а потом… он и танцевать-то не мог. Люба вспыхнула, но не более, как через 20 минут снова подсела к Павлу в вечерней накидке. До позднего часа она рассказывала ему о своих переживаниях, неудачах и развлечениях.
На следующий день, рассчитываясь с библиотекой, он пришел к ней за паспортом. Люба достала из ящика его паспорт и пригласила в свою комнату. После развязной, бесцельной болтовни, она положила перед Павлом объемистый альбом с фотографиями, сама же бесцеремонно прилегла на кровать. Одну за другой он перелистывал страницы альбома, с возрастающим осуждением в адрес фотографий. В самых разнообразных позах, большинство — полуобнаженной, видел Павел свою собеседницу. Не докончив просмотр, он отложил альбом в сторону, поднялся на ноги, заявив, что ему пора ехать. Взял со стола паспорт и, положив его в карман, подошел к двери.
— Куда ты? Зачем? Неужели так неотложно сегодня? — проговорила Люба, соскочив с кровати, и подбежала к Павлу. Затем, преградив собою дверь, умоляюще повторила:
— Останься! Я прошу тебя!
Павел резко отстранил ее и толкнул дверь рукою. Она оказалась запертой. Брезгливо повернув ключ, он вышел на улицу, оставив дверь распахнутой, а, выходя, проговорил вслух:
— Неужели так, бессовестно, можно опошлить самое дорогое, что есть в жизни, и самого себя? Наконец, неужели все так пошло кругом?…Неужели, и она такая? — испуганно проговорил он на ходу, подумав о Кате.
Торопливо подхватив свой чемоданчик в палате и придя на остановку, он поспешил сесть в, ожидавший его, автобус.
По дороге, как он ни старался, не мог избавиться от той горечи, какую пережил, отравившей его душу.
Приехав, он застал отца дома, чему был очень рад. Павлу так хотелось излить свою душу, свои обиды, свои переживания. Отец, как будто угадав его мысли, предложил ему:
— Я иду на прогулку, ты не хочешь прогуляться со мной, Павел?
— Ой, папа, очень рад, а то завтра опять кутерьма и поговорить будет некогда. Пойдем!
Выйдя на окраину, Павел выложил отцу всю душу. Тот, не перебивая, молча выслушал его.
— Эх, Павел, Павел, — начал он, — как я радовался за тебя, когда, с детских лет, ты служил Господу и славил Его Имя. Как радовались с тобою и все окружающие тебя, ведь до сих пор мне, то и дело, напоминают о тебе. А теперь, душа моя так томится и плачет по тебе. Не потому только, что ты начал курить, пить вино, сквернословить — я это все знаю — хоть ты и стараешься скрывать от меня. Я скорблю потому, что грех усиленно крутит тебя, хочет втоптать в грязь самое прекрасное в тебе. Ты отчаянно борешься с ним, но не победишь его. Ты раб греха, сын мой, ибо: "Всякий, делающий грех, есть раб греха… итак, если Сын освободит вас, то истинно свободны будете". Только Христос может освободить тебя от греха, а ты… оставил Его. Ты посмотри, как Слово Божие, посеянное еще в твоем детском сердце, теперь дало тебе силы — оставить блудницу, в самый решительный момент. Тебе надо полностью принять истину, тогда ты, с нею, все победишь.
Петр Никитович замолчал, и они оба долго шли, каждый занятый своими мыслями.
— Павел, — начал отец, — я не могу скрыть от тебя о тех печалях, какие постигли наше братство:
Николай Георгиевич Федосеев впал в грех и отпал. Василий Васильевич Скалдин, ради своих сыновей, отрекся, и вот в газете статейка о нем, — сунул он сыну клочок газеты. — Филадельфийский изменил Господу и братству. Остальные видные братья и, даже сестры, разбросаны по тюрьмам, и некоторые из них уже умерли там, за истину Божью. Тебя же не знаю, когда Господь дождется? Кто понесет знамя истины дальше?
На этом они беседу закончили. Петр Никитович пошел на посещение. Сын долго смотрел ему вслед, пока его одинокая фигура не скрылась за забором.
Слова отца глубоко запечатлелись в сердце Павла; он понял: не время, праздно проводить дни. Надо, отодвинув все на задний план, найти смысл жизни и ему посвятить себя. Отрезвляющие мысли, одна за другой, осаждали юношу, и он отдался им. Неудержимою силой, пороки стали, как-то сразу, одолевать душу, хотя Павел и пытался, благоразумия ради, освободиться от них.
Полюбив Катю, он ожидал, что сможет освободиться от остальных увлечений. Но, увы! При первой встрече с очередной, какой-либо милой особой, Павел чувствовал свое полное бессилие противостоять обольщению: или проявлял дерзость, или безвольно увлекался. Не раз он, бросая недокуренную папиросу или выпивая стакан вина, объявлял их последними. Но спустя 2–3 дня, без особого сопротивления, впадал в соблазн опять, причем с большим пристрастием.
С глубоким прискорбием, он увидел то, что было в нем расцветающе прекрасно (в своей оценке и оценке окружающих) — своей же рукой, не имея силы противостоять, он ронял под ноги в грязную лужу соблазна.
Другое же, чем Павел был крайне удивлен — это природой порока. Каким неудержимо-обольстительным, ангельски прекрасным кажется он вначале. И, наоборот: каким отвратительным, или же просто пустым и бесцветным оказывается сразу же, после того как вкусишь его.
— Нет, жизнь не должна быть такой, — заключил он. — Если уж в ней есть прекрасное, то оно дано человеку, чтобы обладать им, а чтобы обладать по-настоящему, за него надо бороться, и бороться с тем, что в самом же человеке противно этому прекрасному.
Но ведь, чтобы бороться, нужна сила, и здесь Павел понял, что эту силу человек может черпать только вне себя. Но где пути к ней?
Отец сказал: "Только Христос может освободить от власти греха." Но ведь не мог же он теперь, будучи просвещенным, так поверить в Христа, как его мать, отец, бабушка, да и он с детства; они ведь неграмотные темные люди. Нет, ему нужно как-то иначе, а, может быть, есть что-то другое. А что именно? Он не находил этого ни в себе, ни в окружающей среде.
От Кати стали потоком приходить письма, и ему казалось, что та нежная и чистая любовь, какой дышали страницы, была единственной отрадой для души. Он заключил, что только чистая близость с ней, остановит его учащающиеся увлечения. Именно она представлялась, его воображению, воплощением верности, строгой беззаветной любви и благоразумия.
Побыв однажды у них в гостях, Павел был очень рад, что предположения его оправдываются. Эти краткие два дня оказались для него, как стакан студеной ключевой воды в знойный день, из которого он выпил всего один глоток.
Чистенькая, убранная комната и добродушная простая мать, скромная, но приятная обстановка, русский гостеприимный дух в семье — совершенно расположили сердце Павла к ним. Он наслаждался всей душой дорогим, желанным уютом. К сожалению, наедине с Катей побыть не пришлось. Знакомство с ее родственниками и их бытом заняло все время; спохватились они тогда, когда надо было уже идти на станцию.
О себе Павел оставил самые прекрасные впечатления у всех, кроме, может быть, тайно снедавших от зависти, сердец. Поэтому вскоре, по приезде домой, Павел сделал заключение, что чем скорее он решится на прочный и окончательный союз с Катей, тем быстрее освободится от мучительной неопределенности в жизни. Но перед этим, ему хотелось еще раз побывать с нею, глубже заглянуть в душу, полнее насладиться взаимной любовью; и этот случай не замедлил прийти.
Павел приехал к ней в такое время, когда бурно расцветающая весна их молодости сочеталась со звонкой бодрящей весной в природе. Все дышало в природе свежестью и прелестью. Этому приезду содействовало еще и письмо от Кати, в котором она сообщила, что все родственники, друзья и даже соседи, как сговорились в том, что их гулянье так долго продолжаться не может, иначе оно послужит к возникновению всяких грязных сплетен, и Павлу даже неприлично, в дальнейшем, останавливаться в доме невесты — в общем, надо уже к одному концу; да и мама настаивает на этом.
Павел вначале сильно обиделся на такое недоверие к нему и вмешательство в их отношения, и ответил готовностью — вплоть до разрыва. Но получив, облитые слезами раскаяния, строчки срочного приглашения, утих, сжалился и прибыл в гости, по-прежнему, желанным и строгим.
На этот раз, они решили все время посвятить себе.
Катя надела самое строгое платье и долго осматривала себя в зеркале. Наконец, с наступлением сумерек, они вышли на улицу. Мать ласково проводила их у порога комнаты.
Пригородная роща, принарядившись в густой, по-весеннему курчавый наряд, приветливо встретила их таинственным шелестом зеленых листьев и заманила в самую отдаленную аллею. Душою овладела, какая-то неведомая еще, сладость. Павлу хотелось утонуть в ней совсем, на всю жизнь, и не возвращаться к тому позорному маскараду, который так отравлял его душу. Рядом, он чувствовал с собой Катю. Ее теплота разливалась блаженно по всему телу и, кажется, больше того, он ощущал в себе ее существо. Тихо прохаживались они по аллее, обмениваясь изредка самыми сокровенными желаниями. Павел чувствовал, что он сейчас получает то, чего так жаждал и чего не мог получить от всех других встреч с Катей. Это состояние он хотел бы продлить надолго. Он был совершенно уверен, что при той умеренной строгости, какую он желал видеть, Катя, наконец, явилась тем дорогим и редким существом, которое он так напряженно искал.
Остановившись, он взглянул в ее глаза. Ему показалось, что Катя, в эту минуту, думала именно также. Он приготовился уже объявить ей свое признание, но она кратко и конкретно сказала:
— Павел, сколько ты думаешь так проводить нам время, изучать друг друга, томить себя разными мечтами. Ведь все равно мы оба не можем оставаться так, и самим все тяжелее будет, да и от людей терпеть всякое, не зная за что. Так длиться долго не может, да и зачем?
Он не сразу понял ее, вернее, даже не знал, что можно подумать.
"Если замужество, то это просто удивительно, что девушка так рвется к замужеству? Что она, именно, рассчитывает получить от замужества? Да, но во всяком случае — это самое честное намерение, и это решать надо только им и никому другому." Но вслед за этим, сердце защемило от другого предположения: "А вдруг в ней то же, что в остальных, с кем он встречался до нее? Выходит все они такие, и в ней я не нашел того, чего искал, и ее я должен отпустить, как тех?
Нет, тут, конечно, другое! В крайнем случае, почему я должен требовать от нее больше, чем от себя? — продолжал он рассуждать сам в себе, — может быть, как раз во мне, она должна найти опору против того же, что непосильно ей? Нет, ее любви мне не следует бояться. Она полюбила меня доверчиво, беспредельно. Я счастливее ее тем, что имею меру в этом возвышенном чувстве, ей же негде было приобрести ее, поэтому: самое бесчестное с моей стороны, воспользоваться слабостью беззащитного любимого существа и чем-то огорчить ее. Я должен, как юноша, принять, именно на себя, всю ответственность в защите нашей чистой, обоюдной любви как от внешних так и от внутренних посягательств. Она — человек чувств, я, к тому же еще, и человек — сознания. Нет, она, конечно, имеет в виду замужество, и ей не предосудительно спешить с ним — она девушка", — заключил он в себе.
— Ты устала? — спросил он ее, как будто не понимал смысла ее выражения, — может быть, присядем отдохнуть или уже лучше пойдем домой?
Катя как-то виновато посмотрела на него и, вздохнув, тихо ответила:
— Пойдем.
— Будем помогать друг другу, чтобы не поскользнуться, — сказал он ей на ходу, обходя дождевую лужу.
— Будем, — ответила Катя, с радостью поглядев в его глаза и крепко прижав его руку к себе. Она поняла, что дело не в уличной грязи.
Придя домой, они долго, за самоваром, в присутствии Катиной мамы, рассуждали о будущем. Было решено: набраться еще терпения и дождаться, пока Павел переберется в Москву для занятий в университете. Вечером, не без грусти, Катя проводила его на станцию.
Дома так же, как и в первый раз, Павел пошел с отцом на прогулку.
— Папань! Ты, наверное, знаешь про нашу связь с Катей? Мы любим друг друга и решили к Рождеству повенчаться.
Петр Никитович долго молчал после этого сообщения, но потом ответил:
— Что ж, сынок, то что вы любите — это хорошо, любите еще крепче, но насчет женитьбы… дам тебе такой совет: подожди еще, хоть один годик, что-то мне хочется, именно так, сказать. Тебе еще 20 лет, да и у нее не так, что беда какая стряслась, потерпит.
Павел не возразил на это ни слова и решил послушаться отца.
Заметная перемена произошла в нем, после его возвращения от Кати. От своих повседневных занятий он, хотя и не отказался, но к женщинам относился очень сдержанно.
Как-то поздним вечером, к ним после работы зашла Вера Князева и, хотя несколько лет Павел ее не видел, но к своему удивлению, не нашел в ней перемены. Та же девичья свежесть и отличительная благородная красота — напомнили Павлу о совместно проведенных годах в общине и в ее доме. Только, едва заметные, полоски на лбу свидетельствовали о каком-то потрясении, пережитом ею. Среди того разгрома, какой пережила Н-ская община в связи с арестом Петра Владыкина, Вера осталась одна из немногих, преданных Господу, из числа христианской молодежи — единственным цветком в опустелом саду. На бесчисленных допросах по обвинению арестованного Владыкина и других, она, будучи неизменной христианкой, осталась неповинной ни в чьей судьбе. Из-за редкой привлекательности, ей пришлось выдержать целый поток предложений к замужеству, со стороны неверующих женихов, но оставаясь верной своему Господу, она все отвергла. До этого, будучи 22х лет, Вера полюбила деревенского юношу-христианина. По своему развитию, будучи серым деревенским парнем, да к тому же еще неграмотным, Андрей был, далеко, не пара Вере. Ему едва исполнилось тогда 18 лет, но по внешнему виду — это был рослый и возмужалый юноша. Вера же получила хорошее воспитание в интеллигентной семье и среднетехническое образование в учебном заведении.
Полюбив Андрюшу, она приложила все усилия к тому, чтобы поднять его до своего уровня и подготовить, тем самым, себе достойного жениха. Через год юноша, действительно, преобразился.
Бесследно у него исчезло все деревенское: и вид, и речь его были неотличительны от столичного молодого человека. В общине, он нередко, служил проповедью и пением в хору. Своей покровительнице он был, на редкость, верен во всем. Во взаимоотношениях между ними хранилась христианская строгость, хотя они, нескрываемо, любили друг друга и часто бывали наедине.
Но Петр Никитович, однажды, не преминул дать Вере очень дорогое наставление, несмотря на особое к ней расположение:
— Вера, как моей родной дочери, хочу сказать тебе, что в твоей дружбе с Андрюшей не все чисто, как тебе кажется. То, что ты подняла его из мутного омута деревенской темноты и поставила на светлую дорогу, что он сейчас добрый христианин и проповедник — это, по милости Божьей, большая похвала тебе и от людей, и от Господа. А вот то, что ты готовишь его женихом для себя — это скользкий путь, и чести в этом нет для тебя. Это уже вопрос не его, а твоей судьбы, которую ты, заведомо, не испытав волю Божию, берешь в свои руки. Не обманись, дорогая моя, можешь испортить жизнь и себе, и ему, и уже не поправить ее никогда. Ты впала в очень тонкое искушение, потому что начала с плоти, плотью и окончишь. Вот если бы с самого начала избрала не ты, а он, да согласовал бы с волей Божией, не увлекаясь твоей красотой, а предав жребий Богу, то — другое дело. Ты посчитала, что своею красотою и таким жертвенным подвигом привязала его к себе на всю жизнь? Ошибаешься, Вера, — в брачном деле связывает воля Божья и Его благословение, а красота твоя и подвиги, как паутина в дремучем лесу.
— А что же теперь нам делать? — спросила Вера.
— Оставить друг друга, попросить прощения у него, а потом и, со слезами, у Господа. После того — предать Господу путь свой, и Он совершит.
— Но, ведь это невозможно, разрыв — катастрофа в жизни, в сердце. А потом, может, всю жизнь будешь осуждать себя, что свою судьбу отвергла.
— Что мы вверяем Господу, то у Него не пропадает, а что не по вере — грех, — ответил ей на это Владыкин.
— Петр Никитович, сознаю, но силы к разрыву нет. Если бы вначале мы были предупреждены — дело другое, а теперь буду полагаться на милость Божию. Мы любим друг друга.
Прошло с тех пор четыре с лишним года. Работая днем и занимаясь на вечерних курсах, Андрюша проявил очень большие способности и получил знания в объеме среднетехнических. Любовь между ними сохранилась неповрежденной. Внешне — это была цветущая привлекательная пара, дело подходило к их бракосочетанию.
В семейном совете было решено, что Андрюша переедет в Москву, устроится, с расчетом: вскоре вызвать Веру для совместной жизни. В дорогу его снабдили всем необходимым, вплоть до постели и, помолившись, проводили. Первые 2–3 недели он аккуратно высылал письма о своем благополучии, потом письма вдруг прекратились. Вначале Вера объясняла это всякими случайными недоразумениями, но, когда перерыв стал приближаться к трем неделям, ее сердце съежилось от необъяснимой тревоги, а затем полились и слезы.
Наконец, письмо пришло, но руки ее затряслись от тяжкого предчувствия и, не дочитав, она в безутешных рыданиях провела всю ночь. Андрюша изменил. По приезде, из просторной уютной квартиры у посторонних, его под благовидным предлогом пригласили "свои". У "своих" его поместили в тесную комнату, рядом с девичьей, где жила пышная хозяйская дочь. Кончился этот переезд тем, что Андрюшу "сосватали" за нее. Ссылаясь на свой преклонный возраст, родители обещали сделать его владельцем всего двухэтажного дома с большим садом, амбарами да сарайчиками. Но пока парня обвенчали — для них двоих — к его комнатушке присоединилась лишь девичья.
Через некоторое время двухэтажное поместье обрезали со всех сторон, так что к нему едва можно было подойти. Рядом выросли каменные великаны, потом дом по каким-то вынужденным обстоятельствам продали. Старички кое-как доживали в крохотной комнатушке этого обширного дома. Андрюша, по счастливому жребию, оказался на девятнадцатом этаже двадцатипятиэтажного здания в единственной комнате с условными удобствами.
Спустя несколько месяцев после этого, Павел и увидел Веру в гостях у себя. И все-таки, она была прекрасна, смирившись под таким ужасным ударом.
Вошедшего Павла, она в первое мгновение совершенно не узнала, лишь вглядевшись, порывисто подошла и, в восторге от такой исключительной перемены, теребила его, как когда-то, когда он был еще подростком.
Трагедию Веры он знал очень хорошо, даже заезжал к Андрюше и по-свойски стыдил его, как только мог, будучи в прошлом с ним в товарищах. Павел же, еще с детства, свою любовь с "изменницы" Нади перенес на Веру и теперь хранил в своей душе к ней самые добрые чувства, от души сожалея о ее трагедии.
— Павлуша, ты проводишь меня домой? — по-прежнему покровительственно-развязным тоном попросила она Павла.
Павел сдержанно успокоил ее, обещая проводить, и усадил рядом с собой.
После короткой беседы Вера была изумлена происшедшей внутренней переменой Павла. Его спокойные рассуждения о жизни, широкая осведомленность в различных областях, а более всего, такое чуткое участие в ее личной судьбе, просто потрясли ее и, невольно подчинившись его влиянию, в ходе беседы в дальнейшем с уважением называла его Павлом.
Когда они поднялись и, одевшись, приготовились выходить, Луша взглянула на них, стоящих рядом, благосклонно с улыбкой проводила на улицу, подумав про себя: "Какая была бы прекрасная пара".
Павел взял ее за руку, выводя из темного помещения на свет. На протяжении всего длинного пути по пустырям и закоулкам, они делились о всем пережитом с самым сердечным расположением друг к другу.
Екатерина Ивановна — мать Веры, была очень и очень рада, несмотря на такой поздний час, увидеть Павла у себя, да еще со своей дочерью. Короткими словами они обменялись о пережитом отрезке жизни, в котором потеряли друг друга из вида. Павел заторопился к выходу. Провожая его до калитки, Вера попросила, чтобы Павел провожал ее и в последующие дни.
Такие прогулки они повторяли несколько раз, с желанием, и всегда в сопровождении дорогих и приятных воспоминаний.
Последний раз Павел почувствовал, что в отношениях Веры к нему появилось необычное тяготение. Шли они медленнее обычного, почти около самого дома она остановилась и, близко подойдя к нему, проговорила:
— Павел, как было бы хорошо, если бы ты вновь покаялся и стал христианином. Ведь мы могли бы быть намного ближе друг с другом. Ты не подумал об этом?
На сей раз, это возникшее влечение Веры к нему, не ошеломило Павла. Вера была больше христианка, чем девушка, и к ее проявившейся слабости он отнесся с искренним сочувствием, зная, что израненное изменой сердце, так нуждалось в ласке. Во-вторых, он почувствовал, что она не лишена жажды любви, а отсюда — могущие быть слабости, тем более, что они с детства были так близки друг к другу. Поэтому к ней тем более, он был обязан проявить максимум великодушия, но не осудить в своем сердце.
Он взял ее за обе руки и сердечно, по-дружески, ответил:
— Вера! Я много думаю о смысле жизни, думаю мучительно и о своем распутье. Полагаю, что где-то недалеко есть ему конец. Но о нашей близости я должен вот что тебе сказать: прежде всего, наши судьбы разные и, несмотря на мою искреннюю любовь к тебе с самого детства, я хочу сохранить ее такой же возвышенной, какой она была тогда. В твою судьбу я вмешиваться боюсь, хотя я и не имею той детской веры в Бога, но скажу: у твоего Бога с тобою — свои счеты, с Ним ты и решай их. Моя судьба имеет свои пути, и изменять их я не хочу.
Затем, пожав ей горячо руку, отпустил домой.
Душевная тревога у Павла нарастала не по дням, как говорят, а по часам. На факультете начались занятия, и он готовился, усвоив программу, перебираться в Москву, в МГУ-1. Приехавшая комиссия известила студентов о зачислении их на соответствующие курсы в университете. Павел был в числе первых по списку, сокурсники переживали о будущем. Павел волновался тоже, но не об учебе (она проходила у него с неизменным успехом), чему он удивлялся часто сам. Он волновался от внутреннего духовного кризиса.
На одной из очередных лекций читалось о философии Фейербаха. Павел, воспользовавшись паузой, задал лектору такой вопрос:
— Скажите, пожалуйста, в чем смысл человеческой жизни по Фейербаху?
Лектор слегка улыбнулся и ответил Павлу:
— Это вопрос очень пространный, часть его разрешится вами на следующем курсе, а часть будет познаваться вами в самой жизни.
— Нет, может быть вам и можно без волнений отнестись к этому вопросу, ваша жизнь почти прожита, наша же — только начинается. Мы хотим в начале жизни узнать о ее смысле: и не когда-то завтра, а именно — сегодня. Это самый важный вопрос, на который вы должны ответить теперь, чтобы мы могли в начале плавания поставить наши ориентиры в нужном направлении, — возразил Павел.
— Ну что ж, давайте поговорим об этом сегодня. На этот вопрос мы можем получить много ответов.
— Нам как раз они не нужны, нам нужен всего один ответ и безошибочный, — поправил лектора Павел.
Лектор задумался над поправкой Павла и почувствовал, что ответить на вопрос не так-то легко, как он привык отвечать на многие, более конкретные вопросы.
— Я полагаю, что ответ на ваш вопрос даст нам наша современная действительность, а она строится на материалистическом мировоззрении.
— Хорошо, — поддержал Павел, — мысленно мы окинем нашим взором наиболее известные нам материалистические теории. Не находите ли вы, что все они, начиная от Спинозы, а может быть, и раньше, и, включая самую современную, т. е. марксистскую, имеют своею вершиною материальное благополучие?
— Да, конечно, и ничто другое.
— Несколько отвлекаясь, я должен обратить ваше внимание на сущность самого человека, — продолжал Павел, — ведь мы не должны отрицать того, что человек живет не единым хлебом, а — в отличие от животного мира — обладая разумом и сознанием, он живет еще и духовной жизнью, которая находится в тесной связи с материальной. Пусть материализм отрицает мистические, религиозные контуры духовного мира, но мы не можем отрицать тех невидимых влияний, которые действуют на нас извне, и какими каждый из нас воздействует на окружающих.
— Конечно, нет основания отрицать того, что человек — высшее существо, что помимо физического общения друг с другом, он еще осязает окружающее внутренне. Более того, и существующий прогресс подтверждает, что человек живет не только хлебом, — согласился лектор.
— Коли так, нам следует установить очень важную истину, что жизнь поддерживается питанием. А это значит, — сказал Павел, — если мы не накормим тело хлебом, оно умрет. Не живет и тот, кто лишает себя духовной пищи, об этом нам подтверждают тысячи самоубийств. Множество живых трупов в домах умалишенных убеждают нас в том, что духовная пища необходима.
— И с этим можно согласиться, — кивнул лектор.
— Теперь возвратимся к материалистическим теориям и представим себе высокую гору, на вершине которой красуется состояние материального благополучия. По многочисленным тропинкам поднимаются социалисты, утописты — со своей стороны, марксисты со своей и т. д.
— Я понимаю вас, — прервал Павла лектор, — но зачем нам говорить об этом, ведь вершина благополучия так высока, что мы даже ясных контуров не можем представить; будем жить более ясными целями, веря в великое будущее.
— Хм! Позвольте, а чем же мы тогда отличаемся от религиозных людей, стремящихся к Царству Небесному? И если у материализма нет единой, хотя какой-то относительной цели в далеком будущем, то все его разновидности бесцельны. Нет, цель мы не должны разрушать, но с каждой поступью оконтуривать ее яснее. Но я хочу в связи с этим задать другой вопрос: когда мы с вами по этим тропинкам доведем человечество к вершине. А это должно быть, иначе зачем блуждать с самого начала? Какой будет выглядеть тогда действительность?
Все человеческие потребности, как например: проблема питания, одежды, быта и прочее — мы будем удовлетворять буквально, как говорят, нажатием кнопки. Следовательно, физического человека мы накормим досыта, а чем тогда будем кормить нашего внутреннего? Какую духовную пищу тогда дадим человеку? Сейчас мы питаемся, кто чем. Проблем горы: нам мешают еще лапти на ногах, лачуги, самодельные бороны, тачки, кулаки, вредители, капиталисты. Мы поглощены борьбой со всем этим, хоть ночи не спи, а тогда этих проблем не будет.
— Да ну, Владыкин, не отчаивайся! Полезут глубже в недра, на дно морей, полетят в космос, — объяснил лектор.
— О нет, в космос полетят десятки, сотни, может быть, немного больше. В лабораториях сядут Филатов, Иоффе, Эйнштейн и несколько тысяч с ними, и то вечером, вытирая лоб, пойдут искать что-либо для души, подобно академику Павлову. А с ними откроются миллиарды ртов и будут с воплем просить духовной пищи. Чем накормишь тогда человека? А ведь выше горы-то — только небо!
— Да Владыкин, вопрос вы подняли серьезный, и он не снят с повестки дня.
В коридоре звонок оповестил конец лекциям, но аудитория была поглощена этим неожиданным диспутом, и все как один остались слушать продолжение.
— Я ведь задал этот вопрос не потому, что хочу им завести вас в тупик, а потому, что я стою на распутье идей, и хочу узнать, в чем смысл человеческой жизни, безошибочно найти его и посвятить ему всего себя. Много перечитал я всего о жизни Сен-Симона, Чернышевского, Толстого, Достоевского, Белинского, Р.Тагора, Гюго, Гегеля, Энгельса, Маркса и других. Но вот нет их, нет и их последователей, кроме последнего. Да и они ничего цельного, утоляющего мою душу, не сказали мне. Знаю я единственную книгу, которая дает ответ на этот вопрос — это Библия:
"Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего единородного, дабы всякий, верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную" (Иоан. 3, 16).
Человеку, нашедшему смысл жизни в учении Христа, в Нем Самом, не грозит смерть ни физическая, ни духовная; и материальное благополучие для него — не конечная вершина. Но как верить в нее? Наша современность отрицает Библию, а Библия признает нашу современность, — закончил Павел.
Долго лектор молчал после этого, но, направляясь к выходу, сказал:
— Конечно, религию отцов, со всем старым укладом жизни, мы отвергли, хотя очень для многих она была сдерживающим началом. Теперь заняты исканием новой религии, которая смогла бы не только заменить старую, но и превзойти ее. Этим именно заняты М. Горький и Луначарский.
С этими словами лектор спустился вниз, зашел в свой кабинет и, сев, затяжно закурил папиросу.
Павел нашел его там и, подсев к нему, спросил:
— Зачем же нам разрушать родительские дворцы и ютиться в землянках из-за одного того, что мы — новое поколение? Это же возвращение к диким временам (если только древне-халдейскую и египетскую культуру можно назвать дикой)? Может быть, лучше продолжать строить то, что мы начали по учению Христа? Обновить от всякого чуждого наслоения?
Лектор рукой потряс колено Павла и закончил уже вполголоса:
— Ты, возможно, и прав, но ведь надо идти против течения!
Грудь Павла распирало от торжества, когда он, покинув кабинет, вышел на улицу. Прежде всего он был просто изумлен, откуда такие мысли и слова пришли к нему во время беседы с лектором? Во-вторых, был рад, что в присутствии всей аудитории затронул такой вопрос, который, как ему казалось, был крайне важен для всей молодежи, да еще и тем, что лектора привел в замешательство.
На следующий день, в передовой статье летучей факультетской газеты Павла Владыкина выставили как классово-чуждого элемента, враждебно относящегося к современной культуре и просвещению. Автор настаивал на изгнании его из студенческой среды.
Перед занятиями его пригласили в кабинет директора и зачитали постановление райкома:
"За антисовременное мировоззрение, высказанное перед всей аудиторией, студента Павла Владыкина отчислить от факультета!"
— Владыкин, зачем тебе надо было связываться с таким делом? — наедине проговорила ему директор рабфака, — держал бы ты свое у себя в душе. А теперь мы лишились в тебе самого добросовестного, самого отличного студента. Я бы еще удержала тебя, но горком…
— Товарищ директор, вы знаете, я нигде никогда не лицемерил и всегда был тем, кто я есть. Я не был верующим и с этим вопросом обратился к преподавателю чистосердечно, как человек, оказавшийся на распутье. Вашим поступком вы помогли мне в разрешении моего жгучего вопроса. Я теперь хочу быть христианином, сознание мое уже к этому готово, нужно сделать только шаг ко Христу, а решимости нет. Прощайте! — протянул руку Павел и пошел к двери.
— Ты зайди ко мне через 3–4 дня, мы подумаем. Понял?
— Я вас понял, но вы меня не поняли. Нет, я к вам, наверное, уж больше не зайду. Прощайте!
"Вот удивительно! Еще не успел стать христианином, а гонения за Христа уже принял", — так думал про себя Павел, выходя из рабфака.
Чего только не произошло в душе Павла после этого случая: где-то подходила досада на то, что лишился такого легкого доступа в университет, попасть куда многие посчитали бы за счастье, но тут же подумал, почему лишился. Пойти туда опять можно было и теперь, найти с ними общий язык и продолжать как раньше.
Целый внутренний духовный фронт открылся у Павла в сердце.
На заводе положение его не изменилось, и все шло своим чередом. Недавно, на закрытом совещании актива, Павел выступал с речью о поднятии морального уровня заводской молодежи и был особенно отмечен парторгом Марией. Он посещал кое-кого из молодежи на дому. Но внутренние волнения не успокаивались. С отцом говорить о своем кризисе не хотелось. Как-то встретился в городе со студентом из факультета: ему велели обязательно зайти, но он не решался. Так подошли ноябрьские дни, и Павел уехал к Кате. В чемоданчик положил старенькое материнское Евангелие.
— Что случилось, Павел? — настороженно спросила Катина мама, спустя некоторое время, как он пришел, — у тебя какая-то перемена? — выпытывала она.
— Да оставь ты, мама, со своими предчувствиями, — возразила ей Катя и, обнявшись, они сели за стол.
За самоваром немного разговорились, но шила в мешке не утаишь и настроения не спрячешь, особенно тому, кто не умеет прятать.
— Клавдия Ивановна, — обратился он к Катиной маме. — Я должен вам открыть один секрет о себе, но секрет очень важный, который может отразиться на судьбе Катюши.
Обе они насторожились до крайности.
— Сам я — из религиозной семьи, с детства до 15 лет верил в Бога, молился, жил как верующий мальчик, потом, с возрастом, все оставил. Последние годы я стал современным человеком, самым передовым из молодежи, занимая в обществе первое место. Но жизненные вопросы не дают мне покоя. Возможно, что я возвращусь к Богу. Что вы на это скажете?
— Ой, Павлик, да что же тут такого? Очень хорошо, верующий-то человек, как человек, у него и совесть в душе, и страх, а неверующий — басурман басурманом. Вот мои сыновья, один — мастер, другой — директор, а дома жизни нет — дерутся да ругаются. Я и сама хожу в церковь, она у нас вон на задах, да и икона "Иверская Божья Матерь" в углу стоит. Катюшу все время водила в церковь, пока она не выросла.
Дочь молча, с любопытством наблюдала за Павлом, лицо ее ничего не выражало.
— А хотите, я вам почитаю Евангелие, я привез с собою, — наклонившись к чемодану, проговорил Павел.
— Читай, это же Божья Книга, — ответила Клавдия Ивановна, и, увидев большой крест на ней, успокоилась совсем. Открыв Деяния Апостолов, 17 главу, он начал читать: "Бог, сотворивший мир и все, что в нем, Он, будучи Господом неба и земли, не в рукотворных храмах живет и не требует служения рук человеческих… Итак, оставляя времена неведения, Бог ныне повелевает людям всем повсюду покаяться; ибо Он назначил день, в который будет праведно судить вселенную, посредством предопределенного Им Мужа, подав удостоверение всем, воскресив Его из мертвых". Прочитав, Павел разъяснил смысл истинной веры в Бога и коснулся немного заблуждений православной церкви.
— Павел, вот ты грамотный человек, видишь и разбираешься, а мы темные люди: в какой вере родились, крестились, в такой и умирать будем. Написано все хорошо и правильно, надо бы исполнять, да видишь, не все получается…
Прочитав еще несколько глав, они с Катей решили пойти погулять.
— Павел! — держась за его руку, начала Катя, — мне сказали, что больно уж много там девок вьется вокруг тебя. Скажи прямо, не скрывай, может, познакомился с другой какой. Так лучше поступить по честному.
— Нет, Катя, ты это совсем выбрось из головы и не слушай бабьих сплетен. Я хочу тебе сказать другое, о чем уже, отчасти, начал говорить дома. Я должен возвратиться к своему Богу и стать настоящим христианином. Но как нам быть с тобой? Ведь ты современная девушка, неверующая, так что же у нас с тобой получится: кто в лес — кто по дрова? Знай, что если я вновь стану христианином, у нас с тобой общего ничего не будет. Вот и давай, мы сейчас серьезно и спокойно это обсудим.
— Откуда ты знаешь, что я неверующая? Я-то верю в Бога и крестик в шкатулке у меня хранится. Конечно, я не знаю того, что ты, но расскажешь и буду знать, отставать от тебя не буду, куда ты пойдешь, туда и я за тобой. Павел, знай, что я тебе верю всем сердцем, особенно с прошлого раза, — нагнувшись, приглушенно сказала она ему.
Он крепко пожал ей руку и, успокоенный, пошел вперед, обняв ее за плечо.
Скоро они решили возвратиться домой, но придя, нашли комнату пустой, так как Клавдия Ивановна ушла в гости.
Какая-то непреодолимая тоска сдавила грудь Павла. Он попросил постелить что-либо на большущий сундук в углу, и лег. Катя села у его изголовья и слегка теребила прядь волос на его голове. Павел вначале лежал молча, а потом вздохнул и с глубоким чувством непонятной грусти, запел мелодичным тенором:
Скрывается солнце за степи,
Вдали золотится ковыль.
Колодников звонкие цепи
Взметают дорожную пыль.
Катя смотрела на него, слушала и чувствовала, что Павел о чем-то тоскует, но понять этого они оба не могли. Постепенно, к приходу Клавдии Ивановны, грусть рассеялась; и они долго беседовали о Боге, о настоящей вере. Говорил он воодушевлено, как будто возвратилось все то, что было им утрачено несколько лет назад. Женщины слушали с интересом, как нечто новое, но видно было, что это не касалось глубоко их душ. Весь следующий день провели они на прогулке, и Павел был обрадован рассудительным разговором Кати, и особенно, утешился ее обещанием в верности. Но, когда подошел вечер, и он стал собираться на станцию, все как-то приумолкли. Катя уложила все его вещи, и они, нехотя, вышли на улицу. На этот раз Клавдия Ивановна проводя их до крыльца, долго сопровождала их взглядом, пока они не скрылись за поворотом.
Моросил мелкий дождик, усугубляя тоску расставания.
В самые последние минуты Катя не выдержала, на глазах ее появились слезы.
— Что с тобой? — успокаивающе, обняв ее, спросил Павел.
— Так, — вытирая платочком кончик носа, ответила она, но слезы заблестели еще больше.
— Ох! Что-то так тоскливо, как будто мы расстаемся навек, Павел. Не увижу я тебя, наверное, больше.
Сердце вздрогнуло от удара станционного колокола, и через минуту поезд остановился перед ними. Дождь лавиною обрушился на землю. Под зонтиком, они стояли близко друг около друга, но наступила прощальная минута; раздался свисток паровоза, и вагон медленно пополз вперед.
Павел, не торопясь поднялся на подножку и смотрел на плачущую Катю.
Дождь потоками хлестал ему в лицо. Долго еще одинокая фигура стояла под проливным дождем, пока не расплылась в вечерних сумерках.
— Неужели больше не увидимся? — вздрогнул он, вспомнив ее слова и глубоко вздохнул. Павел вошел в вагон и сел. За окном мелькали последние дома поселка Дулева.
Зима подошла быстро, незаметно пролетело время подготовки к ней; а душевные мучения не давали Павлу покоя до того, что все кругом стало обесцениваться. Единственное, что приносило ему утешение — это письма от Кати. Но всякий раз, припоминая ее тоскливо стоящую, одинокую фигуру при расставании, тоска овладевала им с новой силой.
Новый год он встретил в своем клубе, с сотрудниками. Со всеми выпил немного вина, потом перешли к просмотру какой-то пьесы; но он с самого начала ушел домой.
С приездом отца общения верующих немного оживились. Вечерами собирались по домам для беседы, но главным образом, старые члены — из тех, кто в самом начале составлял общину.
Придя в дом, Павел застал верующих гостей, встретивших Новый год в молитве. Среди них были и Князевы — Вера с мамой. В приятной беседе Павел провел с ними время до самого утра, даже спели вместе несколько гимнов. Все они стали как-то ближе Павлу, роднее, особенно после того, как узнали, что его отчислили с рабфака за беседу с лектором.
В последних числах января душевные муки были настолько велики, что он прямо с утра встал на лыжи и решил объехать вокруг города, чтобы рассеять назойливые мысли.
После обеда, измученный походом, он возвратился. Пообедав, упал на постель и уснул как мертвый. Встал перед вечером, бодрый, спокойный. Отец с матерью мастерили что-то на дворе. Павел умылся и взял в руки Библию. "Никто не может придти ко Мне, если то не дано будет ему от Отца Моего", — прочитал он открывшееся ему место из Евангелия от Иоанна 6, 65. Он глубоко задумался над этим выражением Христа. Ведь прийти-то к Нему — это оказывается дар Отца Небесного. И этот дар он имел с детства. Вспомнил свое детское покаяние и ревностное служение в общине. "Значит мне — дано, — рассуждал он дальше, с чувством какой-то внутренней глубокой радости. — Что же произошло? А то, что получив этот дар, я почему-то отошел от Христа. Вот почему все эти годы я не был спокоен, с одной стороны; с другой — видел, как какая-то незримая рука все же вела меня, ограждая от многих неблагоразумных поступков. Я видел это в тех способностях, какие имел в охране целомудрия при соприкосновениях с женщинами, в твердости воли. Так что же мне нужно? — спросил он сам себя. — Возвратиться к Христу, а это значит, поверить в Него и довериться Ему!" Вот что мучило его. Довериться — значит, решиться, а вот этого-то, он как раз сделать не может. Нет сил в себе. В тайнике души он чувствовал, что верил в Христа и Его истину, и именно это побудило его защищать Библию в беседе с лектором.
— Нужно довериться, решиться, отдаться, — твердил один голос.
— Нет не могу! — протестовал другой.
— Не можешь? Останешься на распутье и погибнешь, — кто-то властно твердил ему.
— Но как довериться?
Наступило критическое мгновение.
Павел вспомнил разговор с отцом, один за другим прошли перед его глазами те, кто пали, отрекшись от Бога. В этом открылась разрушительная работа дьявола.
— Такие столбы он свалил! — проговорил Павел про себя. — Так вот что ты сделал, сатана! — воскликнул он.
Вдруг он ясно вспомнил вопрос старца Хоменко при проводах на прогулке: "Кто понесет знамя истины дальше?"
Ревность против дьявола вспыхнула в юном сердце Павла: "Так разорять Церковь?! — встрепенулся он. — Довольно! Вот я должен!.." — но крылья опустились при мысли, что ему ведь надо прежде отдаться Христу, а он еще не решился.
Бедный юноша, сам того не знал, что в душе он уже был христианином.
Перелистав Библию, он нашел притчу о блудном сыне, и первое, что бросилось ему в глаза — это слова: "…и когда он был еще далеко, увидел его отец и сжалился…" Этим выражением, на мгновение, открылась ему любовь Отца Небесного во всей спасительной красоте; сердце дрогнуло, из глаз брызнули слезы.
— Ты что, Павел? — с удивлением спросили его вошедшие родители.
— Довольно! Я больше не могу! Хочу возвратиться к моему Господу! — опускаясь на колени, воскликнул Павел.
— Боже мой! Боже мой! Прости меня, и как блудного сына прими вновь в объятия Свои! Дьявол вырвал лучших рабов Твоих из Церкви, я мал и незначителен по сравнению с ними, но вот я, прими меня. Я хочу встать на это место, где пали они, и чем могу, хочу послужить Твоей истине. Аминь.
Рядом с Павлом, в слезах радости и благодарности Господу за возвращение сына, молились Петр Никитович и Луша.
Поднявшись с молитвы, в объятиях любви Господней, поздравили сына, и втроем пропели один гимн хвалы Богу.
В этот же вечер Павел с отцом пошли посетить верующих, где он, от избытка чувств, свидетельствовал окружающим о радости спасения и до полуночи беседовал с неверующим юношей — сыном одной из христианских семей. С ним вместе ликовали и старые друзья, особенно Князевы.
Сейчас же он сообщил о своей великой радости Кате. Но, к своему удивлению, в ответе, он увидел ее такой же одинокой, тоскующей, как видел последний раз, под зонтиком.
Свободные часы на производстве он проводил где-либо в уединении, с Евангелием в руках. Ему подарили новенькое Евангелие с Псалтырем (карманного формата), в хорошем кожаном переплете. При виде резкой перемены его прежние товарищи и женское окружение пришли в недоумение: что с ним случилось?
Никто не видел его в клубе, парке, театре, где обычно встречали и желали видеть. На производстве, с окружающими его, он был еще более любезен и сдержан. Лицо светилось каким-то внутренним, необъяснимым излучением. Друзья по цигарке к своему разочарованию, узнали, что он бросил курить. С девушками он был по-прежнему любезен, но держался на неуязвимом расстоянии. Дома с упоением читал Слово Божие и подолгу молился наедине.
Однажды, пробудясь от сна, он прямо на постели обратился к родителям:
— Папа! (Он его так стал называть после покаяния). Я видел очень интересное сновидение, сильно взволновавшее меня. Во сне, предо много образовалась какая-то широкая река, которую я должен был переплыть. Хотя она и была страшная, но я спокойно погрузился в нее и поплыл. Чтобы мне не замочить одежды, я держал ее одной рукой над поверхностью воды. Плыл я долго, томительно, но вот достиг ее середины, а она становилась, как-то все шире и шире. Затем все покрылось мраком, и я стал изнемогать. Кругом я был один, и помощи просить было не у кого. Рука с вещами, от изнеможения, опускалась все ниже и ниже. Наконец, к своему глубокому прискорбию, я увидел, что одежда стала подмокать. "О, Боже, мой!" — воскликнул я и, погружаясь в пучину, приготовился уже расстаться с жизнью; но вдруг нога моя ощутила что-то твердое, наподобие бревна; встав на него, я пробежал до второго конца — и спрыгнул на берег. Предо мною открылась ровная долина, залитая лучами ликующего солнца. Женская рука подняла меня, уже одетого, на балкон богатого дома, где сверху "дождем" падало много головных уборов. Так как я был непокрыт, то, выбрав самый лучший из них, одел, и, счастливый, вошел в помещение.
— Сынок, сон твой — это утвержденный Богом жизненный план для тебя, — ответил отец. — Какие-то скорби ожидают тебя: томительные, долгие, в которых испытает тебя Господь, но избавит и введет в Церковь. Мужайся!
Со дня покаяния Павла прошло уже более двух недель.
На заводе, как будто сговорившись, товарищи из актива, то один, то другой, начали теребить его; "Павел, что с тобой случилось?"
Он радостно, но уклончиво отвечал им. Наконец, с ним встретилась парторг Мария и задала тот же вопрос.
— Мария, да что вы, то один, то другой, спрашиваете меня об одном и том же? — улыбаясь ответил Павел. — Вы соберитесь все вместе, я всем вам расскажу, что со мной случилось.
— А ты что думаешь, так оставим? Нет, вот завтра соберемся да проработаем тебя как следует, не только перед активом, но и перед массой.
— Вот-вот, это будет самое правильное, — ответил ей Павел, и они разошлись.
Мария была из одного села с Павлом. Вместе с племянником Петра окончила совпартшколу, очень хорошо знала семью Владыкиных, и к Павлу была как-то внутренне привязана. Много рассчитывала на него в будущем по партийной работе, много доверяла ответственного и радовалась его росту.
Ночь провел Павел беспокойно, просыпаясь от тяжелых сновидений. Все они предвещали ему отчаянную борьбу, тяжкие переживания, но благословенный исход.
Из дома вышел он как солдат из окопа в неотвратимую атаку. Заводской клуб гудел от многолюдья. Вошедшему Павлу по-прежнему, девушки предложили место рядом с собою, впереди. Мария объявила о начале заседания. В повестке дня после очередных производственных вопросов, в пункте "разное" стояло: "Вопрос о моральном поведении активиста П. Владыкина".
Павел почувствовал, как сотни глаз, после объявленного, были направлены на него. От смущения поползли мурашки по телу, но он тихо про себя помолился, и в душе его водворился полный покой.
После основных вопросов Мария, вставши, объявила заседанию:
— Товарищи! Нам всем известен Павел Владыкин, как передовой активист, выполняющий самые ответственные поручения по общественно-партийной линии, как примерный производственник и, наконец, как культурный молодой человек. Но последнее время произошла в нем, непонятная нам, перемена. Он стал замкнут, совершенно отстранился от общественной работы, и мы даже не стали видеть его в клубе ИТР, где он был самым активным участником. Сейчас, мы попросим его дать объяснение происшедшей перемене.
Не без волнения, Павел поднялся на сцену и подошел к столу. Но как только приготовился говорить, его сердцем овладела полная тишина.
— Дорогие друзья, юноши и девушки, и остальные производственники! Я очень рад, что имею такую дорогую возможность, побеседовать с вами о моих душевных переживаниях. Почти всем вам известен дом мой: отец, работавший в механическом цеху, мать, работающая и поныне на сборке. Сам я родился здесь, за заводским забором, в поселке. Вместе с некоторыми из вас бегал по улицам в детстве, учился в школе. А когда вырос, передо мной встал один жизненный вопрос, который не давал мне покоя и который я должен был разрешить неотложно, а именно: в чем смысл человеческой жизни? Сотрудничая в городской библиотеке, как вам многим известно, я искал разрешение моего вопроса у Фейербаха, Сен-Симона, Л. Толстого, Достоевского, Белинского, М. Горького, Энгельса, Маркса и других.
В своей речи Павел спокойно излагал мысли и, частично, те из них, какие затронул на факультете перед лектором. В зале царила напряженная тишина. По ходу рассуждений он подумал: "Если я упомяну имя Иисуса Христа, то мне не дадут сказать после того ни слова", — поэтому и решил произнести это в заключение. С большим вниманием все слушали его выступление, как новое и, действительно, нужное.
Наконец, закончив свое объяснение, Павел произнес:
— И я все-таки нашел ответ на мучивший меня вопрос. Да, нашел и успокоился всем своим существом, потому что я нашел и сам смысл жизни. Я нашел ответ, и вы думаете где? Я нашел его в забытой всеми и отвергнутой многими, в том числе и мною, в великой Книге книг. — При этом он достал из внутреннего кармана Евангелие и поднял его над головою, — в святом Е-ван-ге-ли-и! А сам смысл жизни человеческой — в Христе Иисусе!
— До-лой! Хва-тит! Замолчи! — во весь зал, раскрыв широко рот, закричала Мария (во время выступления Павла она села почему-то в рядах) и некоторые, сидящие рядом с нею, топая ногами.
— Тихо! — подняв руку над толпой, сказал Павел. — Если уж потребовали от меня объяснений, послушайте до конца. Только Христос освобождает от власти греха и открывает подлинный смысл жизни человека и жизни вечной, не перестающей. Поэтому я, оставляя вас, призываю последовать моему примеру: "Придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас… и научитесь от Меня… и найдете покой душам вашим", — уже, превозмогая крики, с перерывами закончил Павел.
— Выгнать его! Отнять у него билет и звание общественника! Выкладывая книжечку на стол, Павел добавил:
— Я охотно меняю вашу маленькую книжечку на великую Книгу книг — Библию. И как ревностно служил я вашей, с еще большей ревностью желаю служить Божией книге — Библии.
Под оживленные голоса и выкрики присутствующих, Павел, счастливый, покинул зал навсегда. Выходя, он за своей спиной слышал, что народ бушевал, как море:
— Правильно! Молодец! Вот это да! Все бы ребята так решили, как Павел!
На следующий день, почти с утра, в их с начальником кабинет, к Владыкину пришла Мария.
— Павел! — сев спиной к стеклянной перегородке и лицом к нему, начала она. — Я просто не верю сама себе, неужели это ты? Мы в парткоме сидели до ночи и рассуждали о тебе, а дома я почти всю ночь не спала из-за тебя. Что с тобой случилось? Когда ты и где научился таким словам? Что побудило тебя поднимать то, что выброшено эпохой, воскрешать то, что похоронено?
— Мария! Я не завербован Христом, я отдался Ему, чтобы разделить с Ним терновый Его венец. Из всех мировоззрений и учений, учение Христа я познал как самое животворное, потому что жива, и вечно жива, сама личность Христа!
— Да будет тебе говорить-то! Чем ты докажешь? — перебивая его, возразила Мария.
— Доказать? Вспоминая свое детство, я помню, когда за городом рвались снарядные погреба. С нами под обрывом стояла тогда толпа людей, спасающихся в панике — неизвестно от чего и неизвестно куда.
Вдруг раздался страшный оглушительный взрыв, сотряслась вся земля, (отец еще крикнул, чтобы разинули рты). Так вот, как подкошенная, толпа вся упала под обрыв с криком: "О, Гос-по-ди!!"
Там были толстовцы, лютеране и марксисты. Никто из них не воскликнул: "О, Лев Толстой! Лютер! — и т. д., а воскликнули: — О, Господи!"
Христианство живо, потому что жив Христос, мусульманство мертво, как мертвы мумии святых. В христианстве я нашел не красивый обряд, а саму жизнь, и жизнь вечную. За перегородкой кто-то едва заметно хихикнул, но Мария была поглощена настолько, что не заметила, как в контору, заходя на цыпочках, набилось слушателей до отказа.
Беседа длилась несколько часов. Из уст Павла лился такой поток, что его собеседница не находила ничего, чем бы она могла, не только поколебать веру Павла, но даже, хоть малейшим образом, опровергнуть его доводы. Наконец, сгорая от досады и сознания собственного бессилия, она решила просто урезонить его Евангельским сюжетом.
— Вот Христос твой мог с самарянкой беседовать и обличать ее, и признаться, что Он Мессия; и не побрезговал с ней целый час побеседовать. А ты почему-то не пришел, не открылся мне раньше, что стал баптистом. Я бы тебе, уже тогда, вихор расчесала да пристыдила, а теперь уж, я вижу поздно! — закончила она.
Павел, нагнув голову, о чем-то думал.
— Что нагнул голову? Крыть нечем? — урезонивала она его, — почему ты мне сразу не доверился, как своему Иисусу?
— Нет, Мария, — встрепенулся он, — если у меня нечем будет крыть — у Господа моего много найдется. А почему тебе не доверился, тоже отвечу. Христос разговаривал с самарянкой потому, что мог сказать ей: "У тебя было пять мужей, и тот, которого ныне имеешь — не муж тебе". Но Он еще и другое мог сказать, и сказал ей, что грехи ее прощаются, и Он дает ей воду жизни.
Я же могу сказать тебе, что у тебя было пять мужей, и тот, которого ныне имеешь — не муж тебе, но не могу сказать, что прощаются тебе грехи твои, а над водой живой ты насмехаешься. Поэтому я и не пришел к тебе.
— Ха-ха-ха-ха! Браво! — раздалось за перегородкой по всему помещению.
Мария вскочила, как ужаленная, оглянулась: увидев скопление людей, бледная, как полотно, выбежала из конторы на улицу.
Павел ликовал, празднуя победу. Неоднократно он благодарил в молитве Господа за Его мудрость, силу и знание от Него.
Весь вечер дома шла оживленная беседа, о происшедших событиях. Павел, вспоминая одну за другой детали своего сражения, делился с родителями.
— Ну, сынок, готовься к сражению! Такие подвиги — враг не прощает, но и Господь — не оставит без награды.
В усердной, горячей молитве закончили Владыкины прожитый день.
Никогда Петр Никитович так горячо не молился, как теперь, радуясь о спасении сына. В слезах, он взывал к Господу и призывал благословение над Павлом, как будто провожал его в дальнюю дорогу.
Утром, на крыльце он крепко обнял сына и долго наблюдал, пока его стройная фигура не скрылась за углом здания. Сердце Петра Никитовича больно заныло в груди, предчувствуя разлуку с сыном.
Один Бог знал, что эта разлука была действительно последней на земле.
Дзинь. нь…нь! — звякнул телефон на столе начальника отдела.
Сердце Павла сжалось… Из всех бесчисленных звонков этот был какой-то необыкновенный. Он напрягся. С кем это говорит начальник?
— Владыкин! Вас приглашает начальник отдела кадров завода, — объявил ему начальник цеха.
Павел встал, вместо тревоги на лице водворилось спокойствие. Что-то механически он пошарил по столу, осмотрел ящики и медленно подошел к двери, осматривая всех сотрудников.
— До свидания! — почему-то вырвалось у него, когда он перешагнул порог. Все притихли, провожая его взглядами.
Какой-то совершенно чужой показалась ему, еще совсем недавно родная, заводская обстановка.
— Павел! Подожди, вот чертеж новый возьми на корректировку! — крикнула ему девушка из отдела. Павел, не оборачиваясь, махнул рукой и направился в главное управление завода.
— Доложите начальнику отдела кадров, что Владыкин прибыл, — сообщил он секретарше.
Через минуту вышел начальник и тихо проговорил:
— Заходите в кабинет, вас ждет человек.
Павел взялся за ручку, потянул и смело вошел в дверь. У стола стоял худощавый пожилой мужчина с землистым цветом лица в форме работника НКВД.
— Владыкин! — отрекомендовался коротко Павел. За спиной кто-то вошел в кабинет.
— Я начальник НКВД! Именем закона — вы арестованы! Давайте сюда ваше Евангелие!
Павел взглянул назад. У двери стоял военный человек с винтовкой в руках.
Гавриил Федорович Кабаев и Екатерина Тимофеевна были коренными жителями большого торгового села Кабаева, оба происходили из крестьян и принадлежали к строгим молоканским семьям.
Село Кабаево было богатое, так как жители его преимущественно занимались кустарным изготовлением венских стульев.
Отец Екатерины Тимофеевны имел производство по изготовлению спецлент для шерсточесальных машин, получал от этого приличный доход и был богат.
Гавриил Федорович в детстве, в числе прочих мальчиков, работал в мастерской своего будущего тестя, рос сиротой в бедной семье вдовы Аксиньи, которая кроме Гаврюши растила еще двоих детей. Это однако не помешало их детской дружбе с Катей, а позднее, и настоящей любви. С детства они росли вместе, т. к. избы их были почти рядом. В летние жаркие дни они неразлучно копались с курами и цыплятами под огородным плетнем, вместе бегали на плотину и подолгу наблюдали за медленным круговоротом мельничного колеса, наслаждаясь прохладой водяной пыли, вылетающей из грохочущей пучины. На лугу рвали кислющий щавель и удирали от коварных непримиримых гусаков, вместе наблюдали в окно мастерской, как крутились колеса рабочих машин. Подрастая, вместе ходили в школу и на молоканские собрания, также, терпеливо вытягивая, пели со взрослыми утомительно длинные псалмы. С детства работали у Катиного отца в мастерской да так неразлучно вместе и выросли, пока оказались женихом и невестой.
Когда к ним пришла настоящая любовь, они и сами не знали, но любовь была крепкая и строгая, которая потом сохранилась до глубокой старости.
В 1900-м году их повенчали по молоканскому обычаю. Невесте тогда было 19 лет, жених на год моложе ее. Оба были очень богобоязненными и, соблюдая неуклонно молоканские предписания по исполнению закона Божия, всеусердно старались быть во всем святыми людьми.
Еще в прошлом, 19 веке, некто Ливанов Федор Васильевич в своем официальном сочинении, томе 4-ом писал следующее о Симбирских молоканах:
"В селе Кабаево, Алатырского уезда, открывшиеся 132 человека молокан на допросах показали, что икон они не признают, церковные обряды не исполняют, святые дары почитают неважными, считают, что крещение должно совершаться не водою и не через священника, а Духом Святым, и исповедь в грехах производят на всяком месте духом Богу Невидимому; посты не содержат, монашество не признают, воскресные и праздничные дни чтут.
Главными ересеначальниками и совратителями других по Алатырскому уезду и селу Кабаево были отставной унтер-офицер Михаил Иванов, крестьяне: Андрей Фиактистов и Иван Иванович Москалькин. Содействовавшие к склонению своих семейных и некоторых посторонних к принятию молоканской секты были крестьяне: Денисов, Шаргаевы, Батекин, Лейкин, Муштакин, Чеботаев, Патеваров, Щепцов…
В существе своем, молоканское учение есть ничто иное, как реформация в Восточной Церкви…Всех же тех молокан, коих палата назначила к переселению, удалить в Таврическую губернию, для водворения с их единомышленниками на "Молочных водах"."
Исходя из этого, по мнению многих, отсюда и название этим христианам дали — молокане.
Молоканская праведность для Екатерины Тимофеевны и Гавриила Федоровича была все во всем, ею они успокаивались при всех рассуждениях, к соблюдению ее были направлены все усилия в духовной и материальной жизни. Поэтому они были совершенно спокойны, что по отношению к Богу у них задолженности никакой нет, тем более что молокане были сильно притесняемы православным духовенством и царизмом.
Здесь, конечно, надо справедливо отметить, что среди молокан, действительно, было немало искренних и самоотверженных борцов против мертвого православия.
Православная церковь в лице молокан встретила непобедимых подвижников, людей высокого и свободного духа, поэтому вынуждена была поднимать тревогу.
Один только Бог может правильно оценить и воздать небесною наградою первым борцам из числа молокан, которые в тюрьмах и на каторгах, под розгами, и в суровых безлюдных местах, в одиночку и семьями, и целыми селами переносили гонения.
Молокане были предтечею возрождения баптистского движения. Они были гласом вопиющего в пустыне во тьме религиозного неведения и основаны на поклонении живому Богу. Поэтому о молоканах нельзя судить по тем жалким разрозненным остаткам, затерявшимися среди растленного мира, совершенно лишенным Боголюбия, какие достигли 20 века.
Не будем забывать того, что первые самоотверженные труженики и борцы за истину Божию, отдавшие свою жизнь за учение Христа, пионеры баптисткого движения, такие как: Воронин, Павлов В. Г., Тимошенко Д., Чекмарев П. И. и другие служители братства баптистов Поволжья и Кавказа были выходцами из молокан. И в этой борьбе, которую братство баптистов перенесло от мира сего до революции, молокане явились буфером, принявшим на себя первый натиск от мира. К ним именно и относилась чета Кабаевых. После свадьбы Гавриил Федорович продолжал работать в мастерской своего тестя.
Летом 1909 года к ним приехал незнакомый проповедник, кто-то его тихонько порекомендовал: "крепкий молоканин". Но откуда и чей — никто не допытывался, все были уверены, что его пригласил кто-то из своих. На собрание собрались люди разных вероисповеданий, в том числе и православные священник с дьячком, как афиняне при апостоле Павле.
— "Ибо благодатью вы спасены через веру, и сие не от вас, Божий дар: не от дел, чтобы никто не хвалился" (Еф.2:8) — громко и с какой-то утверждающей силой раздались слова из Библии, прочитанные новым проповедником.
Гавриил Федорович смотрел на него и был изумлен: такого светлого, вдохновенного лица он никогда не видел. Слова одно за другим, исходили из уст проповедника и, как гвозди, вбивались в душу. Проповедь шла о спасении через благодать, а не по делам. В тайнике души Гавриила Федоровича стало что-то зыбиться, наподобие треснувшей половой доски. Непонятная тревога овладевала сердцами присутствующих. Что это такое? Слова известные, но мысль совершенно новая. Мало-помалу, головы слушателей стали в раздумье опускаться на грудь. Только священник, озираясь по сторонам и покачивая иногда головою, возвышался как пустой колос на ниве.
После собрания, на беседу с проповедником остались священник с дьячком. Беседа была недолгая, но с такой силой, что к ликованию молокан, а Гавриила в особенности, священник был сражен и приведен в замешательство. Подавляя внутреннюю ярость, он пригласил проповедника к открытому диспуту.
Назавтра вечером изба была переполнена. Как и в прошлый раз, после благословенной проповеди гостя, священник обрушился на него с вопросами, намереваясь смутить своего противника:
— Какой вы религии?
Кирилл Сергеевич Новиков являлся благословенным служителем братства баптистов и был послан из Москвы для миссии среди молокан. Эти сведения о себе он, из благоразумия, не открывал и, будучи выходцем из молокан, так и считался молоканином. На вопрос же священника он ответил кратко:
— Я — христианин!
— Да, но христиане есть разные; вот наш уважаемый Гаврюша, тоже христианин, но называется молоканином; я — православный христианин, а ты кто? — настаивая, добивался священник.
— Я — христианин! — ответил Кирилл Сергеевич во второй и в третий раз.
Священник приготовился уже торжествовать победу и хотел что-то сказать уничтожающее, но Кирилл Сергеевич обратился к собранию и сказал:
— Как видите, на все вопросы собеседника я ответил. Теперь разрешите мне задать вопрос моему оппоненту?
— Просим! Просим! — закричали все, и священнику ничего не оставалось, как сесть и подчиниться обществу.
— Скажите, вы, действительно, являетесь священником? — спросил Новиков.
Священник взглянул на свое облачение и тоном возмущения ответил:
— Разумеется!
— Прошу вас ответить на второй мой вопрос: из Святой Библии нам известно, что существует два священства: одно по чину Аарона, другое по чину Мелхиседека. По какому чину вы священник?
Вопрос был совсем неожиданным и он, побледнев, растерялся, но еще раз, поглядев на свое облачение, бойко ответил:
— По чину Аарона!
На это Новиков прочитал из Библии, Евр.7:11: "Итак, если бы совершенство достигалось посредством левитского священства… то какая бы еще нужда была восставать иному священнику по чину Мелхиседека, а не по чину Аарона именоваться?"
— Так вот, уважаемый, на основании прочитанного, священство по чину Ааронову отменено Христом, поэтому я вас еще раз спрашиваю, по какому же чину вы священник?
— По чину Мелхиседека — ответил тот, не задумываясь.
Кирилл Сергеевич прочитал тогда из Евр.6:20: "Куда предтечею за нас вошел Иисус, сделавшись Первосвященником навек по чину Мелхиседека." и еще: "А Сей, как пребывающий вечно, имеет и священство непреходящее" (Евр.7:24)
— Так вот, священник по чину Мелхиседека у нас един — Христос. А кто же вы?
Взрыв рукоплесканий и рев людских голосов заглушил неистово возмутившегося священника, который, как ужаленный, выскочил и выбежал на улицу. Проходя мимо молоканского настоятеля, священник громко сказал, показывая большим пальцем на Кирилла Сергеевича:
— Не радуйтесь, завтра и до вас доберется, ведь он приехал крестить ваших детей!
Собрание на третий день было необыкновенно оживленным. Кирилл Сергеевич проповедовал на тему: "Кто не родится свыше от воды и Духа, не может войти в Царствие Божие" (Иоан.3:5).
Бессчетно раз читали это место Кабаевы. Но почему они только сегодня, услышав эти же слова из других благословенных уст, пришли в смятение? Если слова вчерашней проповеди были для Гавриила Федоровича гвоздями, вонзающимися в душу, то сегодня они бьют как молот по наковальне и, кажется, сотрясают мозги.
Собрание после проповеди загудело, как улей, а молокане закружились вокруг Новикова, как пчелы вокруг "чужака".
Один за другим, взволнованными, они покидали дом Кабаевых, получив от проповедника исчерпывающие ответы на свои вопросы.
Понемногу ушли и последние, остались только одни Кабаевы с гостем. Ужинали молча, а после молитвы Гавриил Федорович сейчас же, с явным нетерпением сказал:
— Вы что у нас наделали? Что вы теперь скажете о заповедях Господних? По-вашему получается, что о них и речи нет? А что говорит Сам Христос? "Если заповеди Мои соблюдете, пребудете в любви Моей, как и Я соблюл заповеди Отца Моего и пребываю в Его любви." (Иоан.15:10) и еще: "Будьте святы, как Я свят".
— Ай, ай! — крикнула Екатерина Тимофеевна, торопливо убирая со стола посуду и остатки ужина, едва ли не бегая, от стола на кухню, — Подождите же меня. Ну подождите! Без меня не начинайте! Я тоже живой человек, и душа болит не знаю как! — умоляюще говорила она, вытирая со стола тряпкой и, наконец, усевшись с мужчинами, вздохнула. — Ну-ну, так чего же про святость-то? — нагнувшись всем существом над столом, спросила она. Кирилл Сергеевич спокойно, читая стих за стихом из кабаевской же Библии, разъяснял им о праведности Христа, о святости через веру во Христа, о благодати и делах закона.
Возражать ему было невозможно, согласиться же с его доводами, означало — отречься от личной праведности, а это уже катастрофа…
"Лишиться собственной праведности, отказаться добровольно от того, что копилось и лелеялось с детства и было дороже всего на свете? — Нет, это невозможно!" — бушевало что-то внутри. Но тогда, как же объяснить ту истину, какую излагал им гость? Ведь она неопровержима и живет с ними в их же Библии, живет рядом с их праведностью. Если раньше они о ней не говорили, потому что не знали, а теперь как быть, когда узнали? Ведь это все равно, что умереть, это же не поповские постановления отбросить! Если те проповеди вонзались, как гвозди, и били по голове, как молот, то эта беседа, как багор разрушителя — сбрасывала со старого дома бревно за бревном. Душа в отчаянной битве изнемогла до предела. Так личная праведность не хотела уступать Христу. Все чаще и чаще стали появляться паузы в беседе и, наконец, все умолкли. Все углубились в свои мысли, сна и в помине не было.
Смерть или жизнь — выбор один!
Смерть для закона и личной праведности или жизнь по вере во Христа Иисуса, — вот что стало теперь ясно Кабаевым и за них этого трудного выбора сделать никто не мог.
"Всю жизнь прожила святою молоканкой и теперь, оказывается, это никому не нужно?" — протестовала в душе Екатерина Тимофеевна.
— Да! То, что спасение — через веру во Христа — это так, иначе Он не был бы Спасителем. Ум понимает это, но душе закрыто: почему святость по закону не нужна? Открыть надо, Кирилл Сергеевич, а кто откроет? — вопрошала Екатерина Тимофеевна, и опять надолго все замолчали.
Наклонившись над столом, Новиков тихо молился, во дворе петух надрывно прокричал победу над ночью, а за окном, алою ленточкой, над лесом занималась заря и быстро румянила все небо.
Кирилл Сергеевич спокойно опустил "молнию" и загасил ее. Дом погрузился в полумрак.
— Зачем? — возразила хозяйка, не понимая, почему гость так спешит.
Кирилл Сергеевич с нежною улыбкою, покачивая головой, ответил недоумевающей собеседнице:
— Опять зачем? Неужели с лампой светлее, чем с солнцем? Неужели с законом отраднее, чем с благодатью? Очнитесь! — Конец закона — Христос!
— Катя! Катя! Ты понимаешь теперь, наше заблуждение? Ведь наша праведность — даже не горящая "молния" — а догорающая лучина в лучах солнца — Христа!
Утомленные, но с сердцами полными умиления и глубокого сознания вины пренебрежения Христом, вместе с проповедником Кабаевы склонились на колени и, перебивая друг друга, молились, заливаясь слезами раскаяния.
Когда встали с колен — все сияло светом новой жизни и нового дня. Слышно было, как с мычанием проходило стадо мимо окон, а по утреннему воздуху гулко раздавалось щелканье пастушьего кнута.
— Ой, да что ж это такое? — хватаясь от радости за грудь, воскликнула Екатерина Тимофеевна, выбегая на двор, чтобы выпустить, ревущую от нетерпения, корову и овец.
— Это радость возрожденной души, сестра, — пояснил ей Кирилл Сергеевич, приветствуя и поздравляя ее, когда она возвратилась со двора. Благословенным начатком оказался дом Кабаевых, так как в селе началось обращение, хотя и не бурно, но последовательно.
Первое время молокане не могли понять, что делалось в их общине, хотя
чувствовали, что в людях начала происходить перемена; и пока не было совершено первого крещения, противоречий особых не обнаруживалось. Но в следующий свой приезд брат Новиков крестил несколько душ, обращенных из молокан, в том числе и Кабаевых, и совершил вечерю Господню, хоть и отдельно на дому. Это стало моментально известно, и возмущения вспыхнули с большей силой. Восстала, до ненависти, мать Екатерины Тимофеевны, а потом и родные Гавриила Федоровича.
Духовные сражения происходили повсюду, и из домов перешли в собрания, но так как нравственная сторона жизни осталась без изменения, то позиции против духовенства были едины. Порядок в собрании остался так же неизменным, собирались по-прежнему вместе, хотя нетерпимость заметно возрастала. Она особенно стала возрастать с пением гимнов из "Гуслей", потому что дети Кабаевых и других обращенных семей разделяли убеждения родителей, разучивали новые гимны и пели их. Так же участился прием новых гостей; а за Новиковым открылось, что он, оказывается, баптистский проповедник, а не молоканин.
Совместное общение стало совсем нетерпимо, поэтому к 1912 году баптистам пришлось открыть свой дом молитвы и организовать отдельную общину, где руководство было вверено Гавриилу Федоровичу Кабаеву.
Духовная жизнь совершенно изменилась: умножились покаяния, собрания приняли живую, торжественную форму — отсюда и по окружающим селам возрождались новые группы христиан, родных по Крови Иисуса Христа. Через год стало известно, что подобные общины, как в Кабаево, возникли по всему Поволжью: от Казани до Самары и далее. Оказывается, существует Волго-Камский союз баптистов, и в Кабаево ожидают дорогого гостя — благовестника, брата Лыщикова, для рукоположения Гавриила Федоровича на пресвитерское служение.
Для общины — это было первое, высокоторжественное служение. На праздник съехалось много друзей из ближних и дальних деревень: двор и улица, возле дома Гавриила Федоровича, были забиты подводами. Екатерина Тимофеевна, у которой к тому времени было пятеро детей, распорядительно ухаживала за дорогими гостями, хотя ей впервые пришлось испытать радость такого многолюдного общения.
Несмотря на возникшие противоречия, после того, как баптисты с молоканами стали собираться отдельно, взаимоотношения их улучшились, и на торжественное рукоположение пришли из молокан очень многие.
Благословенным дождем благодати Господь оросил собрание и, можно сказать, впервые люди воочию увидели разницу между сухим молоканским исповеданием, где царит буква и культ личной праведности, и действием спасительной благодати, где все насыщено дыханием Духа Святого и Его свободой. Для молодых молокан этот день был поворотным днем, когда они воочию увидели благословение Господне и сказали, как некогда израильтяне о царе Асе: "Ибо многие от Израиля перешли к нему (Асе), когда увидели, что Господь, Бог его, с ним" (2Пар.15:9).
Понятно это было и для внешних посетителей, состоящих из православных и, хотя по внешнему образу жизни люди не могли найти существенного отличия молокан от баптистов, но, возможно, в дальнейшем именно это послужило тому, что в отличие от прочих вероисповеданий, молокан стали называть "сухими баптистами".
После официального служения перешли все в дом Кабаевых, где была приготовлена братская трапеза любви.
Брат Лыщиков, после рукоположения Гавриила Федоровича, пожелал остаться еще и был в числе почетных гостей за трапезой. За столом его попросили рассказать о жизни братства вообще и, особенно, о поместном Волго-Каменском Союзе. Гость отметил, что несмотря на враждебное отношение православного духовенства (оно, пользуясь своим неоспоримым, узаконенным влиянием на административные лица, через полицию и жандармерию, причиняет много страданий как братьям проповедникам так и общинам) — братство стоит в истине. Назвал братьев-ссыльных, томящихся в тюрьмах, рассказал о преследовании семей верующих. Еще рассказал о том, как недавно, в городе Казани, архиепископ православной церкви, собрав священников и прочее старшее духовенство церквей и монастырей, поставил на обсуждение существенный вопрос: "Что нам делать с сектантами, особенно с баптистами?"
Много было высказано всяких предложений. Одни предложили отнять у них детей, а родителей посадить в тюрьму, другие сказали, что надо всех их согнать в далекие нелюдимые края; третьи — что надо старших их угнать пожизненно на каторгу или уничтожить вообще. Были и те, которые говорили, что самое правильное — это натравить на них население, и пусть сами люди расправляются с ними.
Внимательно слушал все высказывания архиепископ и в заключение заметил:
— Святые отцы. Слушая вас, я поражаюсь вашей жестокости, недальновидности и неосведомленности в церковной истории. Ведь все, что вы высказали и больше того, неоднократно применялось к верующим от самых апостольских времен и поныне, но ни один из вас не указал, что этим где-то был достигнут желаемый успех, а самое важное: никто не назвал, кто же был их гонителем и каков конец их? Разве вы не убедились в том, что все эти меры укрепляли только дух гонимых, а руки гонителей остались несмываемо запачканными кровью страдальцев?
Все духовенство насторожилось в ожидании окончательного ответа, что скажет благочинный? На елейном лице его расплылась какая-то необыкновенная улыбка, и он тихо произнес:
— Оставьте их, перестаньте их гнать, дайте им свободу жизни и исповедания и вы увидите: как одни из них обогатятся и потухнут, а другие будут драться из-за старшинства и уничтожат друг друга.
— Да, может быть, это и так, — медленно проговорил, все время молчавший старший игумен, — но не забудьте, что для гонимых противоестественные страдания — естественны, а для гонителей перестать гнать — совершенно неестественно.
На этом собор был и закончен.
Империалистическая война 1914 года, как и всякое народное бедствие, пришла неожиданно и застала врасплох многие семьи: как дождевой ливень обрушился на непокрытый строящийся дом, так и это бедствие ворвалось во многие семьи, разорило их до обнищания. Много женщин, оставшись без хозяина-мужчины, не выдержали всех тягот вдовьего горя: уныли, опустили руки, зачахли и погибли, оставив беспомощными целые дома сирот. Хозяйства разорились дотла, дети разбрелись по миру, а избы с заколоченными окнами напоминали покойника с медными пятаками на глазах, пугая прохожих своим безлюдьем.
Такая участь постигла бы и семью Кабаевых (после того, как Гавриила Федоровича забрали на фронт), если бы Екатерина Тимофеевна, оставшаяся с шестой, новорожденной малюткой на руках, глубоко не доверилась Господу. Самому старшему "работнику" исполнилось в это время 13 лет, поэтому вся тяжесть жизненного бремени легла на ее плечи, безжалостно давя к земле. Екатерина Тимофеевна поняла: если она потеряет живое упование на Господа, то ей не выдержать этого непосильного бремени, а потому часто, в единственно свободные ночные часы, обливая слезами страницы Библии, подолгу молилась Богу. Обессиленная дневными заботами, она часто в изнеможении падала на постель, но всегда утешалась милостями Божьими, которые она получала от Него днем.
Каких-то наглядных чудес она не ощущала над собой, но часто изумлялась, как Господь в мелочах жизни, видимых только для нее одной — творил их множество. Мелкими ручейками благословение Господне стекалось в ее дом. Силы и бодрости хватало только на предстоящий день, но зато всегда, неизменно. Детки росли в послушании, хозяйство, вместо упадка, росло и упрочнялось. Утешение она находила только в Господе.
Из родни изредка, как жалкий утешитель, приходил деверь.
Однажды вечером, измученная и обессиленная, она не вытерпела и решила поделиться с ним о своей тяжкой доле. Он с умиленным лицом выслушал ее, мягко положил руки свои на ее плечи и елейно ответил:
— Катя, Катюша, хоть ты и говоришь, что совсем нет никаких сил, а я уверен, что если тебя сейчас вдоль спины хлестнуть вожжами, ох, как бы ты побежала!
Обида хлынула к самому горлу, внутри что-то заклокотало но набралась силы, стерпев, не заплакала и ничего не ответила на это бесчеловечное "утешение", хотя потом, всю жизнь Екатерина Тимофеевна знала цену "ласки" своего деверя и никогда больше не обманывалась.
От Гавриила Федоровича долго не было никаких вестей, но к зиме он прислал письмо, в котором сообщил, что на фронте почти не был, но взят немцами в плен. Из лагеря его вскоре забрал хозяин завода, и что по милости Божьей, он храним. Хозяин уважает его и ценит, там он встретил еще братьев. Это известие успокоило Екатерину Тимофеевну и как-то прибавило энергии к жизни. Четыре года, прожитых в разлуке с мужем, укрепили ее и физические, и духовные силы. Гавриил Федорович возвратился к семье в 1918 году и застал хозяйство в полном благополучии.
Жена встретила его с тихой, глубокой внутренней радостью; с криком изумления и восторга облепили его дети. В сердечной горячей молитве вся семья склонилась перед Богом, таким образом, Гавриил Федорович застал в полном порядке не только хозяйство, но и семью.
В первый год (по возвращению из плена) ему пришлось приложить много усердия, чтобы совершенно освободиться от материальной зависимости перед родственниками и жить самостоятельно; это помогло приобрести и духовную свободу.
Желание собрать рассеянных членов общины и восстановить дело Божие, в своем селе и в своей округе, овладело как Гавриилом Федоровичем так и Екатериной Тимофеевной с новой силой. Вскоре, по предложению своих друзей, он поехал в Москву, чтобы восстановить общение с братьями и узнать о состоянии всего братства.
Разыскав в Москве одного из служителей братства (у Рогожской заставы), он был приглашен остановиться у него 2–3 дня, чему Гавриил Федорович очень обрадовался. В ожидании, когда брат освободится для беседы, он сел в кресло. В это время дверь комнаты отворилась и вошел старец, украшенный густой бородой. Он, сложив дрова у печи, с доверчивой улыбкой подошел к Гаврилу Федоровичу, поприветствовался и внятно отрекомендовал себя: брат Приймаченко.
После того как растопили печь, был приготовлен и стол к обеду. За столом брат Приймаченко рассказал о недавнем событии в селе, где ему пришлось совершать крещение:
"В молодой общине собрание было очень многолюдное, несмотря на озлобление некоторых жителей. По окончании богослужения было объявлено членское собрание для приема новых членов церкви, и одновременно сообщено о том, что на следующий день будет водное крещение в проруби. Поздно вечером, когда все уже было закончено, ко мне подошла молодая сестра из числа, готовящихся к крещению.
— Дорогой брат, посоветуйте мне, что делать? — у сестры задрожал голос, а из глаз потекли слезы. — Завтра будет крещение, а мой муж — ужасный гонитель. Он часто сильно избивает меня за то, что я хожу на собрание, а сегодня заявил: "Завтра будет ваше крещение, не вздумай креститься и ты. Если же пойдешь, знай, много говорить не буду, вот этой дубиной (в руках он держал тяжелую дубовую палку) размозжу башку тебе, и сам на себя пойду заявлю. Как собаку, брошу и закопаю тебя в яму, слышишь меня?" Братец, мы с ним прожили уже много лет, он попусту не говорит, страшно мне. Не знаю что делать? Боюсь и Бога.
Я ответил не сразу: подумал, подождал, что скажет мне Господь.
— Сестра, у тебя сколько-нибудь есть веры в силу Бога, что Он может спасти тебя?
— Да, брат, Он уже не раз спасал. Если бы не Бог, то я давно была бы на том свете. Вот погляди, синяк-то, чай, и сейчас не сошел, — при этом сестра показала на своей руке черный след, запекшейся от удара крови.
— Так вот, если хочешь победить и радоваться, ты готова принять любой мой совет? Но положись только на Господа, — сказал я ей.
— Конечно, братец, лишнего-то, чай, не скажешь, сам испытал за Бога-то кары не меньше, говори! — ответила сестра.
— Сейчас придешь с собрания, ты ничего не говори ему, помолись да ложись спать. Завтра же, чуть свет, соберись, горячо помолись, разбуди мужа да скажи ему: "Вставай, запряги коня в розвальни, захвати тулуп да отвези меня на реку к проруби, я креститься буду!"
Совет она доверчиво приняла и, помолившись со мной вместе, пошла домой.
Наутро, чуть свет, поднялась, вывернула лампу, стала собираться. Кровать заскрипела.
— Ты куда это разряжаешься? — спросонья гневно спросил муж.
— Я сегодня окреститься должна, вставай, отвези меня на прорубь да тулуп не забудь захватить — после крещения согреться надо! — ответила она кротко, но решительно, а сердце в груди замерло, когда она посмотрела на мужа.
Взъерошенная голова его вдруг упала на подушку, а потом он порывисто поднялся и, взглянув на жену, горящими от злобы глазами, проговорил сквозь зубы:
— Значит, креститься надумала, баба? Ну что ж, я тебя окрещу! О-т-р-о-д-ь-е!
Молча он собрался, неторопливо толкнул дверь, и со злом хлопнул ею за собою. Жена аккуратно застелила постель и, помолившись, вышла за мужем во двор. Утренний морозец хлестнул по лицу, но лицо и сердце её горели так, что, казалось, пылали одним огнем.
Муж уже с усердием затягивал супонь у хомута и, поправив чересседельник, прошел мимо жены, злобно окинув ее взглядом, плюнул и вышел за калитку.
С полчаса он не возвращался. Роем кружились мысли в голове у жены: "Куда он девался?"
Затем послышались торопливые шаги, и муж с соседом, молча пройдя мимо нее, вошли в избу. Несколько минут она стояла в нерешительности: "Что ей делать?" Потом зашла за ними в избу.
На столе стояла выпитая бутылка из-под самогона, муж с соседом (одетые и в шапках) закусывали наспех солеными огурцами.
— Что, невтерпеж? — бросил со злом муж в лицо жене, выходя с соседом из избы.
Чем-то жутким щипнуло сердце, но с тихим шепотом: "…спаси, Господи, дитя Твое", — вышла за ним и жена.
Муж вышел из клети с двумя страшными дубинками, подошел к саням и, подняв сено, бросил их злобно туда.
— Ну садись, с-в-я-т-о-ш-а, повезем тебя, окрестим! — процедил муж.
Жена села позади на сено, которым были прикрыты дубины.
Хозяин открыл ворота, вывел лошадь, вместе с соседом на ходу прыгнул в сани.
Огонек от прикрученной лампы, еле освещая окно, быстро исчез в предутренней мгле. В сердце сестры мелькнуло: "Вернусь ли, что задумали они?"
Село почти еще спало. Легкой рысцой лошадь направилась к реке. "Ну, слава Богу! — подумала сестра, — Не завезли бы куда еще, в голове-то у них, не знаешь что".
В голове у них, действительно, было самое страшное: оба мужика решили поехать на крещение, но в самый его разгар — договорились поднять шум и дубинами переколотить как главарей штунды так и тех, кого хотят крестить, а больше всего — это жену озлобленного мужа.
Если же будет сельское общество, и им удастся возмутить его, то кого поглавнее из штунды, под шумок, оглушить и пустить под лед, чтобы и остальным неповадно было. Для смелости они выпили самогонки.
— Откуда их наперло столько? — крикнул сосед, подъезжая в числе опоздавших к толпе людей.
На берегу, действительно, было много народу: как верующих из других деревень, так и своих сельчан. Бросив лошади сена и оставив сани около других подвод, громители вышли на самый перед и, облокотившись на дубины, примолкли. Только зачинщик сказал соседу: "Смотри же, не подведи!"
— "И сказал им (Христос): идите по всему миру и проповедуйте Евангелие всей твари. Кто будет веровать и креститься, спасен будет; а кто не будет веровать, осужден будет", — громко по утреннему морозному воздуху пронеслись эти слова из уст проповедника и как гром прозвучали над головами громителей.
Муж, переменив ногу, внимательно слушал дальше, проповедник продолжал:
— Это не я говорю, а говорит нам с вами Христос. Поэтому, мы не свое придумали, как нас в этом обвиняют, и не по своему уговору пришли сюда, чтобы делать свои дела. Нет, это говорит Сам Христос. Он нас послал сюда, чтобы исполнить Его волю. Скажите, кто может ослушаться Его слов и отказаться от Его повеления? Поэтому, приступая к крещению, мы исполняем волю Христа, Божью волю.
После проповеди была совершена молитва и запели гимн "Мы у берега земного…" Во время пения крещаемые и креститель быстро переоделись и приготовились к крещению. Оно проходило в благоговении и тишине. Но когда погружали жену гонителя, сосед толкнул его в бок и буркнул:
— Пора действовать!
— Нет! Посмотрим, что будет дальше, — возразил ему товарищ.
— Да чего же дальше-то смотреть? Дальше-то уже некуда, насмотрелись и этого! Ведь всех окрестят! Ты что, или уже передумал? — теребил сосед, но муж стоял как вкопанный, переступая только с ноги на ногу.
Один за другим крещаемые выходили из ледяной воды и, быстро переодевшись, встали на берегу для благодарственной молитвы. После нее было объявлено, чтобы все шли в село на собрание, где будет продолжаться служение. Не поднимая глаз, но с тихой молитвой, сестра-жена прошла мимо страшных дубин и села в сани, робко прикрывшись тулупом. Обозы с людьми тронулись к селу. Муж внимательно следил за всем происходящим и за женою, он видел ее кроткую походку, видел, как она села в сани.
— Так ты что, сдрейфил, что ли? Зачем ты меня позвал? Про что мы уговорились? Люди-то расходятся! Что же ты молчишь? — теребил своего товарища сосед.
Муж, опираясь на дубину, медленно подошел к саням, полностью покрыл тулупом жену, бросил дубину сверху и, садясь в сани, ответил соседу:
— Поедем, посмотрим, что будет дальше!
— Да ты что, с ума что ли спятил? Раскис? Так и скажи, вояка! Тебе только воевать с бабой, и то не управился. Глупец я, что связался с тобой! — и бросив дубину в сторону, зашагал в село.
Медленно, вслед за скрывающимися подводами, тронулись и сани "грозного" мужа с женой.
"И сказал Христос, кто будет веровать и креститься, спасен будет…" — неотвязно звучала эта мысль в ушах гонителя.
Когда подъехали к собранию, сани завернули ко двору и остановились среди остальных. Оставив дубину на месте, муж вслед за женой вошел в избу, но на пороге остановился: тот же проповедник, который говорил на берегу, громко и дерзновенно проповедовал Слово Божие и здесь. Гонитель был так погружен в свои мысли, что ничего не слышал и не видел вокруг себя. Вдруг он ясно услышал, с великой силой произнесенные, слова проповедника: "…а кто не будет веровать, осужден будет".
— Господи, я осудил жену мою и этих людей на смерть и приехал с дубинами, чтобы побить их. Но я оказался сам осужден, и кем? Тобою и Словом Твоим! Прости меня, грешника! Спаси душу мою! Прости меня, Спаситель, разбойника за то, что я так бил жену. Прости меня, злодея, Батюшка, Спаситель мой! Я больше не хочу быть таким! — упав на колени прямо у порога, бил себя в грудь и раскаивался муж-гонитель. Рядом с ним, в слезах благодарности, молилась и его жена. С ними вместе рыдало все собрание, а среди пришедших началось раскаяние еще многих душ из сельчан".
После рассказа брат Приймаченко расспросил Гавриила Федоровича о его жизни и служении, и тот охотно рассказал всем о своем обращении и благословенных собраниях при брате Кирилле Сергеевиче Новикове, которого хорошо знали они оба.
Братья, выслушав Гавриила Федоровича, дали ему много обильных наставлений и советов по ведению дела Божья.
Много важного и интересного узнал Гавриил Федорович о своем братстве. Ему стало известно, что в самой Москве после революции произошло много перемен, и организовано несколько общин. У Петровских ворот служение нес молодой, исполненный мудрости и силы Божьей, брат Павел Васильевич Павлов. Он был сыном Василия Гурьевича Павлова — известного, братству баптистов, пионера христианского движения в России, перенесшего много страданий за проповедь Евангелия в царское время.
Павел Васильевич был хорошо образован и обладал несколькими иностранными языками.
Кроме него в этой же общине состоял членом известный, преданный Господу и братству баптистов, Михаил Данилович Тимошенко, который при царизме претерпел также много страданий за проповедь Евангелия.
Центральная община баптистов в Москве находилась у Рогожской заставы, где пресвитером был многоуважаемый брат Николай Васильевич Одинцов, а секретарем Павел Васильевич Иванов-Клышников. Затем с Кавказа прибыл в центральную общину, благословенный и одаренный Господом, брат Синицын.
С глубокими слезами любви провожала брата поместная церковь на Кавказе, посвящая его на великое дело служения по всей стране, отрывая от своего сердца, как материнский дар любви. Он ехал на предстоящие библейские курсы в Москве, где зачисленные считались счастливчиками из братства баптистов.
Еще Гавриил Федорович узнал, что на курсы приняты известные молодые, одаренные проповедники: брат Сергей Макаров и Вонифатий Ковальков. Возможно, что они скоро посетят их Симбирскую губернию, особенно город Алатырь.
— Меня интересуют сведения об Иване Степановиче Проханове, — обратился Гавриил Федорович к братьям, — ведь мы читаем много его проповедей, поем, сочиненные им, гимны и стихи. Объясните мне, если можно, пояснее: что за разделение произошло между ним и братством? Мы еще до революции слышали об этом.
Братья долго молчали, не решались ответить Гавриилу Федоровичу, затем заговорили оба вместе, но Приймаченко уступил.
— Дорогой брат, Гавриил Федорович, история этого разделения весьма печальная и тяжело говорить о ней, но т. к. ты пресвитер общины, то хоть кратко, но должен знать о нем.
В Петрограде, в 1908 году руководителем общины был многоуважаемый Иван Вениаминович Каргель. 15 августа этого же года, воспользовавшись отсутствием Ивана Вениаминовича, Проханов возбудил в церкви ряд догматических вопросов и при рассуждении их — мнение у членов церкви разделилось, а затем определился и раскол в общине. Возвратившись, Иван Вениаминович как ни пытался привести общину к единодушию, все же достигнуть этого ему не удалось.
Часть членов остались верными своим прежним принципам, вторая часть согласилась с доводами, изложенными Иваном Степановичем Прохановым.
Сам Иван Вениаминович был сильно потрясен этим явлением и, хотя впоследствии устранился от руководства общиной, но искренне вмещал, неделимо, в сердце своем тех и других.
Иван Степанович на этом не остановился и, определив единомышленников по ряду городов, в 1908 году в г. Екатеринославе собрал съезд из числа их; и был объявлен новый союз — Всероссийский Союз Евангельских Христиан (ВСЕХ). Председателем его был поставлен сам Иван Степанович Проханов, секретарем — В. Дубровский.
В общине евангельских христиан, в городе Петрограде, основными деятелями были Я. И. Жидков, а позднее и А. В. Карев. Официально признанному органами власти союзу были разрешены библейские курсы под руководством И. В. Каргеля, издательство журнала "Христианин", в котором приняли деятельное участие сам Проханов, Жидков, Карев, Казаков, Дубровский и другие. Кроме того, будучи субсидируемы из-за границы средствами, ВСЕХ издал очень ценную христианскую литературу: Библии разных форматов, "Гусли" простые и нотные и многое другое для удовлетворения нужд верующих.
По всей стране, наряду с баптистскими общинами, стали возникать общины ЕХ (евангельских христиан). Надо отдать должное справедливости: среди рядовых членов враждебных взаимоотношений между евангельскими христианами и баптистами так ярко не обнаруживалось, но среди руководства — всякое общение было прервано.
Я вам не буду перечислять тех пунктов, по которым определилось разногласие, в надежде, что Господь вновь соединит в одно, потому что те и другие состоят из возрожденных христиан. Перечислю только то, что установилось среди рядовых членов:
1. У евангельских христиан принято, избирая служителя церкви: дьякона, благовестника и пресвитера — не обязательно рукополагать на служение. Поэтому они могут совершать духовные требы, не будучи на то рукоположены.
2. После совершения крещения нет необходимости возлагать руки на каждого крещенного в отдельности, а достаточно помолиться крестителю (над принятыми в члены церкви) единым поднятием рук над всеми ими.
3. Позволительно совершать бракосочетание между верующей и неверующей половиной.
Это далеко не все, что создает разномыслие. Но должен сказать, что в ряде общин у евангельских христиан этих новшеств не придерживаются, и у нас с ними нет вражды. Сторонись этого и ты, но Бога бойся.
Помолившись, и, обещая посетить их места, братья отпустили Гавриила Федоровича в свои края.
По прибытии, Гавриил Федорович вновь принял пресвитерское служение. С усердием и ревностью, вместе с женой и другими братьями и сестрами, приступили к созиданию дела Божьего, как в своем селе, так и в окружности. Старшие дети из семьи Кабаевых вскоре приняли крещение, а один из сыновей, будучи совсем молодым, стал регентом и организатором хора. Совместно проводимые праздники по селам заметно оживили христиан, а Дух Божий посетил пробуждением многие места. Вскоре, из числа обращенных, было решено образовать общину в городе Алатырь. Это послужило еще большему пробуждению, т. к. Алатырская община стала центральной в этом крае, где изобиловали молокане. Поэтому 1921 год можно было назвать годом обильных благословений в этих местах.
В 1928 году, к великой радости, Алатырскую общину и село Кабаево впервые посетили молодые благовестники, слушатели библейских курсов города Москвы, братья: Ковальков и Макаров.
Много обильных благословений принесло посещение этих братьев. Они стали близкими и любимыми христианской молодежи, особенно семье Кабаевых. Как молодое вино, благодать Божья наполняла новые мехи возрожденных сердец.
Влияние молокан заметно слабело, а Дух Царствия Божия в пробужденном братстве стал крепнуть.
Как с восходом солнца тускнеют все самые ценные и почетные светильники так и заря христианства в России победоносно проникала во все "тайные щели" и несла устрояющий мир, неизвестную радость, утоляющую любовь измученному русскому народу.
Наташа в семье Кабаевых родилась в числе последних. Шел 1921 год. Бухая незакрытыми ставнями, февральская метель сердито выражала свое негодование по поводу родившейся, выстукивая: не-к-ста-ти!!!
Когда принесли крикунью, чтобы показать Екатерине Тимофеевне, она не поднимая головы, отвернула свое измученное, постаревшее лицо в сторону, проговорила:
— Можно было бы обойтись и без тебя! Однако, вглядевшись пристально в свое чадушко и узнав в приподнятом кончике носика свое, родное, добавила уже примирительно:
— Ну, уж если родилась, то живи, и на тебя Господь пошлет кусок хлеба, даст и свою судьбу.
В стране в это время еще не унялся огненный шквал гражданской войны, и люди никак не наедались хлеба досыта. Поэтому (и без того тесной) семье Кабаевых волей — неволей пришлось раздвинуться и принять в жизнь еще одного члена.
Так и росла она: без специального к ней внимания, без особой ласки; в семье каждый был занят своим делом. Поэтому часто, подолгу в доме раздавались неуемные Наташины вопли. Кто-нибудь, проходя, сжалится да и подойдет, либо поправит чепчик, вечно сползающий на глаза, и втолкнет на ходу, выпавшую "сосу" изо рта; кто удосужит минутной ласки да прицепит над глазами завалившуюся погремушку, или просто пальцами покажет "зайчика" да на ходу толкнет скрипучую Наташину люльку. Она была рада всякому вниманию. Конечно, больше всего ножонки и ручонки выражали трепет при появлении матери, когда она, накормив мычащих, кудахтающих и всяких приходящих, склонялась, наконец, с причитаниями над люлькой дочери. Терпеливо Наташа выносила всякие процедуры: поднятия ее за ножки, потом за ручки и, наконец, погружалась в блаженное наслаждение у материнской груди.
Вот так, между рук да мимолетных улыбок, и встала Наташа на ноги; а чем дальше, тем больше находила она для себя развлечений, тем меньше требовала за собой ухода.
Когда Наташе было 5–6 лет, в семье было совсем не до нее, тем более, что росли и внуки — дети старшего сына, к которым свекровь должна быть куда внимательнее, чем к седьмой дочери.
Гавриил Федорович очень часто был в разъездах по коммерческим делам своего производства или по делам Церкви.
Екатерина Тимофеевна с раннего утра до поздней ночи "не разгибая спины", едва управлялась с многочисленным хозяйством. Своя семья, да сноха с детьми, и полон двор всякой живности — требовали к себе своевременного ухода и внимания, а ведь ничто из перечисленного не проходило мимо ее рук.
Старший сын и остальные, все дни были заняты в мастерской производством продукции. Но Наташу ничуть не огорчало, что всем было не до нее. У нее был свой, если не круг, то лабиринт самых неотложных занятий. С утра поднималась она не торопясь, и сразу попадала под наблюдение и руководство племянника Володи (четырьмя месяцами старше ее), который, с чувством возложенной на него ответственности, брал Наташу за руку, и так они начинали свой обход. Конечно, не обходилось без того, чтобы малышка-тетя где-нибудь не заупрямилась или в чем-нибудь не ослушалась бы своего покровителя. Володя, в таких случаях, тащил ее за руку на разбор дела к Екатерине Тимофеевне, где иногда по-детски, гневно выражаясь, обвинял ее перед матерью.
Самым увлекательным для них была качка меда. Тут трудно отрицать необходимость детей, а еще труднее углядеть за ними, когда, во время минутной отлучки, их ручонки оказывались в медогонке. И хотя амбар, где Гавриил Федорович качал мед, располагался так, что доступ к нему был через единственный переулок, (так как через двор сердитая корова не пропускала никого), малыши все-таки, как пчелки, узнавали и проникали туда в самый разгар медокачки.
Конечно, они заглядывали и в мастерскую, где грохотали машины и откуда пахло, не совсем приятно, машинным маслом. Но там было не так интересно, тем более, что их старались, как можно скорее, выдворить оттуда.
Другое дело, когда Наташа с Володей добирались до речки, где сквозь заросли осоки красовались на разводье, среди широченных круглых листов, белые и золотисто-желтые кувшинки.
Особым наслаждением было сидеть тогда на бережку и наблюдать за шумной жизнью ее обитателей. А еще интересней, на отмели до устали плескаться руками и ногами в теплой водичке, собирая водоросли.
В столовой Наташа всегда сидела около папы, с правой стороны, а с левой — из-под его руки выглядывал рыжий, с белыми пятнами, замечательный кот. Во время обеда Гавриил Федорович часто наделял обоих своих любимцев лакомыми кусочками со стола, за что оба выражали ему, каждый по-своему, свою признательность.
На собрание Наташу брали всегда охотно, а наиболее памятным для нее осталось хлебопреломление.
— Мама! А почему маленьким нельзя есть тот хлебушек, что разносят, и пить из чаши? А когда же я буду участвовать в преломлении? — с любопытством засыпала маму вопросами Наташа. Екатерина Тимофеевна терпеливо объясняла ей:
— А вот вырастешь большая и будешь участвовать.
Любила Наташа и пение, поэтому спевки не пропускала. Она с любопытством наблюдала, как ее старший брат разучивал на скрипке с хором новые гимны. С раннего детства у нее особенно запечатлелись гимны: "Над Родиной нашей восходит заря", "Не тоскуй душа родная, не пугайся доли злой". Их любил Гавриил Федорович и, по воскресеньям, почти всегда заказывал их исполнение. Во время молитвы Наташа думала, что она тоже молится, и потому тихонько шептала: "Господь, я бедное дитя, я слаб, где сил мне взять, служить Тебе желал бы я, не знаю, как начать?"… Но собрания часто затягивались допоздна, тогда любящему папе приходилось свою спящую доченьку уносить домой на руках.
Неизвестно почему: может быть, потому, что Наташа была последней, а, может быть, по другой причине, но папа любил и ласкал ее больше, чем остальных детей, и часто, с увлечением, занимался с ней. Когда же выпадала такая пора, и она оказывалась на коленях у отца, то подолгу просиживала у него, слушая разные увлекательные рассказы: про Моисея в корзиночке и Иосифа в разноцветной одежде, Давида, Самсона и других Божиих людей. Тогда Наташа почему-то очень любила засыпать у папы на коленях.
Известным осталось только то, что эта любовь у Гавриила Федоровича сохранилась на долгие годы: и когда уже у Наташи родились и выросли дочери, и, когда она сама достигла преклонного возраста, он, дожив до глубокой старости, по-прежнему, с нежностью и лаской обнимал ее и также ласково произносил ее имя.
Так прошли у Наташи семь безответственных и беззаботных лет. В 1928 году, неожиданно для всех, семья Кабаевых переехала в город, и там ее отдали учиться в школу.
События конца двадцатых годов ворвались во многие жизни, как ранний снежный буран на неубранное поле: неожиданно, безжалостно и для многих непредвиденно. Еще не успела сотлеть солдатская гимнастерка на огородном чучеле (как недавняя память пережитых ужасов смутных голодных годов), как вновь уже детские вопли и женские причитания послышались во многих избах. Мужья и отцы семей (неизвестно куда, почему и на сколько) расставались с детьми и женами. Недавно нажитое добро безвозвратно терялось хозяевами; веками установившиеся устои рушились, как капитальная постройка под натиском разбушевавшейся мутной водяной стихии, и исчезали под грозными волнами событий.
Лишившись насиженного гнезда, люди скитались и в одиночку, и семьями, ища какого-либо приюта вдали от своих родных мест.
Поздно ночью, в дом Кабаевых постучался близкий родственник и вразумительно предупредил:
— Гавриил Федорович! Если ты сейчас же не покинешь свой дом, завтра тебе придется расстаться с семьей и, может быть, навсегда.
Душу раздирало от этого известия, ум колебался у Гавриила Федоровича: "Что делать?"
Рядом тихо плакала жена, по комнатам безмятежно спали дети.
Он упал на колени и в горячей молитве воззвал к Господу: "Господи, что делать?" Потом встал, взял Библию в руки и, открыв первое попавшее место, прочитал: "Благоразумный видит беду, и укрывается; а неопытные идут вперед, и наказываются" (Пр. 27, 12).
Когда первые лучи восходящего солнца оповестили о начале нового дня, Гавриил Федорович был далеко за пределами своего края, уезжая в поезде на восток, ища убежища.
Екатерина Тимофеевна с самыми малыми осталась в городе, старшие сыновья ликвидировали хозяйство в деревне. Так семья Кабаевых разбрелась по разным городам и поселкам страны и долго после того не могла собраться вместе.
Начались тягостные скитания: то на Урал, то на Дальний Восток, а после перебрались на юг Азии, и там остались на долгие годы.
С ними вместе скиталась и Наташа. В скитаниях приходилось ей собирать знания: 1–2 класс начала на родине, третий — на Дальнем Востоке, на Сучане, четвертый — под Ташкентом, и только в 1935 году Кабаевы переехали и обосновались в самом Ташкенте.
Ташкент в то время был для многих беженцев городом убежища: обилие фруктов и овощей, теплый климат, доступность жилья и работы — все это представляло приют для самых обездоленных. Поэтому к 1935 году сюда стекся со всех концов страны самый разнообразный люд: русские, украинцы, евреи, белорусы, немцы, жители Сибири, Урала, Поволжья, Центральной России и Оренбургских степей и т. д., и основывались не только семьями, но и целыми городами.
Здесь находило себе приют и христианство в период страшных гонений, начиная с 1929 по 1933-34 годы. Поместная община в те времена была распущена, и верующие были рассеяны по многолюдному Ташкенту и имели общение узкими семейными кружками. Служители и проповедники, будучи потрясены волной гонений, робко вглядывались в неизвестную для них обстановку, были погружены в заботы о семьях и материальные устройства. Духовно жили только воспоминаниями о героях веры, отдавших жизнь свою за дело Евангелия в прошлом десятилетии, и считали себя счастливыми, что остались целы сами, с одной стороны, с другой — тем, что были в какой-то близости с этими мужами и пользовались некоторым служением от них.
Но время шло, и молодое поколение детей верующих подрастало, мужало, зрело и искало выхода на духовные просторы.
Наташе исполнилось уже 14 лет, старшей сестре ее Любе 21 год. Она пытливо заглядывала в свое будущее, все чаще оставалась со своими мыслями, любила читать Тургенева, подражая его героиням.
Однажды Люба пришла домой с подкрашенными губами и бровями, что произвело большую тревогу в богобоязненной семье Кабаевых, но сказать об этом ей не решались. Когда же вечером пришел с работы отец, то позвал ее к себе. На столе перед ним стояла дубовая шкатулка, в ней лежали золотые часы и ложка с вытирающейся позолотой.
— Люба! — со свойственной ему мягкостью, начал он, — как ты думаешь, почему эту шкатулку не покрасили, а наоборот, закрепили ее натуральный вид?
— Так папа, зачем же ее красить, когда сам дуб так приятен, да и прочный, — ответила она.
— Правильно ты сказала, — подтвердил Гавриил Федорович, — а почему вот эту ложку, когда-то покрыли позолотой, а часы не покрыли?
Дочь подумала, лицо залилось краской от стыда и, не глядя отцу в глаза, еле слышно проговорила:
— Ложка же медная, так чтобы придать ей вид и цену — ее позолотили. А часы чем покрывать? Ведь дороже золота нет ничего. Отец, ласково положив руку на голову дочери, сказал:
— Так какими красками можно подкрасить твою девичью свежесть, которой наделил тебя Господь?
Тут же, со слезами раскаяния, она вместе с Гавриилом Федоровичем опустилась на колени, и оба усердно молились, этим и положили конец гримировке. Однако, молодость берет свое, и вскоре стало известно, что дочь полюбила юношу Андрюшу. В семье это одобрили. Юноша был сыном верующих родителей, из такой же семьи беженцев, как и Кабаевы, и даже земляк. Дружба их крепла на глазах и достигла того, что началось уже приготовление к браку. Это не скрывалось в близких кругах, все считали их счастливыми и достойными друг друга. Наташа наблюдала за ними и была рада за свою сестру, родители взаимно уважали друг друга и были довольны.
Но состояться их счастью, видно, не было суждено.
Родители жениха решили, что их сын, прежде поступит в институт, и женится только уже после окончания его. Мать жениха, даже с некоторым надмением выразилась:
— По окончании, он сорвет себе любое яблочко, а невеста уже состарится.
Такой поступок был очень оскорбительным для Любы и принес большую обиду семье Кабаевых. Но как видно, у Бога для нее были другие планы.
Люба глубоко страдала и долго, мучительно переживала эту измену, пока ее не познакомили именно с таким братом, с которым она вскоре соединила свою жизнь. Юноша, по имени Федор, был членом Ташкентской общины, полюбил ее, и после брака они зажили счастливо.
Судьба Андрея сложилась иначе. После окончания института он поехал в Подмосковье и привез себе оттуда жену Шуру: миловидную, кроткую девушку, получившую высшее образование. По приезде в Ташкент она вскоре приняла крещение. В совместной жизни родила мужу трех сыновей; но впереди ее ожидали огненные испытания.
Брак Любы, для всей семьи Кабаевых, послужил добрым предлогом к переезду из провинции в город Ташкент, сердце же Наташи уже давно переселилось туда.
В ноябрьские дни 1935 года, находясь в гостях у сестры, Наташа узнала, что в их квартире собирается на вечер христианская молодежь. С большим нетерпением она ждала желанного часа.
Вскоре комната заполнилась юношами и девушками, но когда вошла сюда Наташа, то ей показалось, что все почему-то обратили на нее внимание. Растерянно, она села на одно из многих предложенных мест, но чувство неловкости мешало ей поднять голову. Через 3–5 минут она осмелела и, избегая встречных взглядов, стала осматривать присутствующих.
По рядам еле уловимым шепотом пронеслось:
— Новенькая, из Кабаевых, сестра Любы.
Осматривая молодежь, Наташа заметила в них скромность одежды, поведения. Среди юношей она увидела интеллигентных молодых людей; оглядев их, подумала: в чем же состоит их общение, не в перешептывании же между собою? Она впервые увидела собрание из одной молодежи, для нее — это было необычным.
Юноша, которого звали Мишей Тихим (как она впоследствии узнала), обратился ко всем:
— Друзья, прежде чем прославить нам Господа на этом месте, мы в молитве, вставши, попросим благословение у Него, а после молитвы нам скажет слово Женя Комаров.
Все поднялись, и Наташа, к своему изумлению, услышала, как девушки одна за другой молились вслух Господу. Затем, после Мишиной молитвы все сели на свои места, и воцарилась тишина, во время которой она, нагнувшись, поддалась впечатлению от молитвы: "Как они молятся!"
— Мои дорогие юные друзья! — раздался мягкий; но сочный голос прямо над нею, — я прочитаю многим известное место из первого псалма: "Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых, и не стоит на пути грешных, и не сидит в собрании развратителей; Но в законе Господа воля его, и о законе Его размышляет он день и ночь!" (Пс.1:1).
Перед Наташей стоял юноша: в приличном костюме, при галстуке, лицо его было так одухотворенно, что отражало именно того мужа, о котором он проповедовал. Ласковые глаза заставляли о нем думать самое чистое, святое, а сердечность в проповеди трогала всех присутствующих. Через несколько минут слезы умиления сияли как на лицах слушающих так и у самого проповедника. Ему было 22–23 года, и Наташа была в неописуемом восторге как от самой проповеди так и от этой чистой христианской юности. Никогда ничего подобного она не слышала и не видела. Когда проповедь закончилась, вся комната огласилась молитвенными воплями, несколько душ впервые открыли уста в сердечном раскаянии. Наташа вслушивалась в каждую молитву, стараясь уловить в них многое, непонятное для себя. Она повторяла в себе слова всех молящихся и, когда молитва закончилась, почувствовала, что именно здесь ее место, что лучше этого она ничего в мире не найдет.
И, хотя они почти все старше ее, но какие-то близкие, дорогие. О, как ей хотелось научиться таким молитвам!
Через несколько минут все успокоились и, как по команде, раздалось дружное пение:
Счастье высшее мы рано в жизни нашли,
Мы нашли Иисуса Христа.
И за Ним лишь идти мы стремимся средь тьмы.
Наше знамя — победа Христа!
— А теперь послушаем, сестра Нина расскажет нам чудесную повесть в стихах, — объявил вдохновенно другой юноша.
Со скамьи, у стены, поднялась девушка в светлом платьице, аккуратно убранными волосами на голове, и с особым выражением, неторопливо, искусно владея голосом, с нескрываемым вдохновением спокойно начала:
— Спит гордый Рим, одетый мглою… В тени разросшихся садов…
И это стихотворение произвело потрясающее впечатление на всех, особенно на Наташу. С завистью, она вслушивалась в каждую строку. А в Нине она видела именно ту, юную мученицу-христианку, которая не только умирала за имя Иисуса Христа сама, но и звала за собою других, ободряя их своею верностью.
Когда Нина закончила рассказ, то все были в слезах умиления, и более того — хотелось, выходя из этой комнаты, идти на смерть за Иисуса.
— Как же мне научиться вот так рассказывать стихи? — промелькнуло в юной, переполненной впечатлениями, голове Наташи.
Затем многие юноши, девушки вставали и рассказывали стихи, пели новые гимны, продолжая общение до поздней ночи.
Закончилось все горячими, благословенными молитвами. С сердечной радостью обнимали и целовали вновь обращенных друзей, передавая им наставления. Расставались нехотя, а расходились группами, так как никакой транспорт уже не ходил, и надо было теперь идти пешком по городу.
Счастливой и безмерно восторженной осталась Наташа после первого такого общения. Со всеми знакомясь, обнимали и ее, закрепляя дружбу разными соглашениями и обещаниями. Особенно прилепилась душа ее к девушке Ане Ковтун, с которой у нее завязалась самая тесная дружба, хотя подруга была намного старше ее.
После общения Люба с Федей рассказали ей о переживаниях юноши-проповедника Жени Комарова, отчего она пришла к еще большему изумлению,
Братом Женей Наташа была очарована, в нем она видела идеал христианской юности и чистоты. И вообще, этот ноябрьский вечер в жизни Наташи открыл совершенно новый, неведомый для нее мир.
До этого она жила никем незамеченным человеком, кроме матушки, да может быть иногда сестрицы Любы, перешептывающейся с ней о кое-каких личных впечатлениях; но замужество разлучило их. Теперь Наташа нашла свое место в жизни. Ее стали замечать, всякий раз у нее появлялись все новые и новые друзья. В ней нуждались, ее приглашали, у нее стала появляться какая-то деятельность; правда, первое время — все это вращалось вокруг фотографий да альбомов со стихотворениями. Во всяком случае, теперь на молодежных вечерах она была не просто посетительницей, а членом этого общества. Жизнь в провинции стала совершенно тесной, и как только Наташа закончила семилетку, в семье Кабаевых созрело общее решение — переехать в город.
Это решение Кабаевы безотлагательно осуществили, сразу же после Нового года, поселившись на постоянное жительство в Ташкенте. Для Наташи этот день был днем торжества, потому что начавшееся пробуждение среди молодежи увеличивалось все более и более.
Здесь следует обратить внимание на предшествующие события в жизни баптистов города Ташкента, особенно христианской молодежи. В этом большую роль сыграл, переехавший из Сибири, Женя Комаров.
Род Комаровых принадлежал к числу зажиточных в городе Кургане. Будучи коммерческими людьми, они были связаны по делам торговли со многими городами Сибири и юга Азии, но бурные события 30-х годов вынудили (как и многих в России и Сибири) весь род Комаровых перебраться на жительство в город Ташкент.
Отец Жени, как и все дядюшки его, был религиозными человеком, строго хранил семейные традиции и все обряды православного вероисповедания. Однако, это не мешало ему увлекаться дамским обществом, что привело их семью к печальному результату — жену и детей он оставил, сойдясь с другой женщиной. Мать Жени терпеливо переносила эту трагедию, обливая слезами раннее, позорное "вдовство", воспитывая троих деток, из которых Женя был самый старший.
В отличие от своего родства, он чуждался всех коммерческих дел, имея большую жажду к знаниям. Кроме того, от матушки или от кого другого из родных, молодой человек унаследовал кроткий, терпеливый характер, что в сочетании с богобоязненностью делало его особенно обаятельным юношей.
К восемнадцати годам, в его душе обнаружилось сильное Богоискание. С особым наслаждением и благоговением он относился к богослужениям, регулярно посещая православную церковь. С трепетом, он исполнял все "святыни", однако, в своей душе полного удовлетворения не находил. Его молодая душа не удовлетворялась пышностью обрядов, стройностью литургии. Он жаждал живого общения с Богом, искал, но ни в чем Его не находил. Ему хотелось ощутить личное и непосредственное участие Господа в своей жизни.
Однажды, живя еще в Сибири, он задержался в гостях у близких, а когда заторопился домой, время склонилось уже к вечеру.
Несмотря на уговоры, Женя решился идти, рассчитывая на свою молодость и знание местности. На улице, резкие порывы ветра переходили в грозную метель. Густые сумерки застали его на полпути, в лесу. Едва он успел выйти из леса, как на него неукротимым шквалом обрушилась вьюга в чистом поле: то сбивая с ног и толкая сзади, то мелким ледяным бисером, выхлестывая слезы из глаз. Женя боролся, что было сил, поминутно нащупывая под ногами дорогу, и пока еще ноги чувствовали ее, пробивался вперед, хотя и ничего не видел. Но вскоре мощный порыв ветра сбил его с ног и бросил в сторону. Когда же он, поднявшись, встал и перевел дух, то дороги под ногами уже не нащупал. В отчаянии Женя метался из стороны в сторону, делал круги и зигзаги, но дороги не находил. С жадностью он вглядывался во тьму, защищая глаза от метели, но кругом не было видно ни зги. Долго он стоял, пытаясь услышать какие-либо звуки, но кроме завывания лютующей стихии, не слышал ничего. Затем он пошел прямо, вспомнив направление ветра, и, что было сил, по колено в снегу, решил идти до последнего. Но что такое идти без надежды и без направления? После нескольких таких шагов, порыв бури снова сбил его с ног. Тогда он, в отчаянии, поднял лицо в беспросветную мглу небес, и из глубины души его вырвался вопль:
— Боже мой, Боже! Я погибаю! Спаси меня и помилуй!
И вдруг он так близко почувствовал присутствие Бога, и Бога живого. Слова вопля были необыкновенно сильными и, как ему казалось, не его словами. Кто-то иной, из глубины недр души его, взывал и взывал, именно к своему живому Богу.
Все его существо было потрясено, как ему казалось, до основания, никогда ничего подобного он не испытывал. С трудом поднявшись на ноги, он открыл глаза. Прямо перед собою, где-то далеко-далеко, сквозь мглу метели, увидел какую-то немеркнущую точку и направился к ней. Шел он упорно, по-прежнему спотыкаясь и падая, но поднявшись, вновь видел ее впереди себя, и опять, не останавливаясь, шел вперед. Через некоторое время Женя почувствовал под ногами твердый наст дороги и, вскоре после этого прямо перед собой, в затишье, увидел темный силуэт крестьянской избы. Совершенно обессиленный, он поднялся на крыльцо, прошел сени и, нащупав рукою дверь, потянул ее на себя. Она со скрипом, но покорно отворилась. Теплотой жизни обдало лицо. На столе против окна стояла всего лишь пяти-линейная керосиновая лампа с закопченной верхушкой пузыря. Женя, не успев перешагнуть порог избы и закрыть за собою дверь, потерял сознание и снежным комом повалился на пол…
В Ташкент Комаров переехал в 1930 году, и с собой привез неутолимое влечение к Господу. После описанного события, юноша в своей душе почувствовал большое изменение, ему казалось, что он приобрел что-то ценное, великое, новое, но не мог понять, что именно. Домашняя обстановка оказалась для него чужой; чужим был и огромный город с восточной пестротой, хотя он и любил его. Душа желала чего-то родного, чем она могла насытиться, но это родное надо искать. Этим Женя и был поглощен по прибытии в город Ташкент. С особой ясностью звучали в его душе слова вопля, какими он воззвал во время пурги: "Боже мой, Боже! Я погибаю! Спаси меня и помилуй!"
Размышляя об этих словах, Женя пришел к выводу, что именно после этого в его душе произошло перерождение. Вспоминая эти слова, он получал какое-то обновление радости, но объяснить это состояние он не мог.
"О…как непостижимы судьбы Его и неисследимы пути Его!" (Рим. 11, 33).
С каждым человеком у Бога есть Свои встречи, и к каждому сердцу Свои пути. Петра Он достиг на озере Галилейском, Нафанаила увидел под деревом, Савла — на дороге, а разбойника — уже на кресте.
Несомненно, что у Жени встреча с Господом была в поле, в бушующем урагане.
Велик Господь и неисследимо велика, многообразна милость Его, велик Он в творении, велик в явлениях природы, в стихиях, велик и многообразен в спасении грешника.
Покаяние души человеческой — это тайна между Богом и человеком, и мы можем судить об этом только по духовным плодам помилованной души.
Вскоре после переезда в Ташкент, сердце Жени нашло свою родную стихию: в 1931 году он впервые встретился со служителем Божьим — Игнатом Прокопьевичем Седых, который с любовью пастыря окружил заботой и духовным воспитанием эту юную душу.
Игнат Прокопьевич Седых был известен братству баптистов, как самоотверженный и ревностный благовестник Евангелия. В 20-х годах он совершал служение в Восточной Сибири, по Забайкалью и Иркутской области, а после, с 30-х годов в городе Ташкенте.
Женя получил много полезного и дорогого из опыта благовестника, соприкасаясь с братом в познании истины; оказался, в дальнейшем, разумным посредником между молодежью и старыми, опытными служителями.
В 1932 году Женя усердно посещал собрания баптистов на улице Кафанова, любил слушать христианское пение и проповеди. Особенное расположение сердца он имел к проповеднику-еврею, брату Цигельбаум, который одинаково: со слезами проповедовал о Христе и в доме молитвы, и на Алайском базаре, среди своих соотечественников-евреев.
Неизгладимый след и образец к подражанию оставил для него Александр Иванович Баратов — районный благовестник по югу Азии. Огонь истины Божией в его проповедях зажигал многие сердца к ревностному служению Господу.
В течение года Женя посещал собрания на улице Кафанова, но чувствовал, что ему еще чего-то не хватало. Что он еще не то, кем должен быть; и порой эта неудовлетворенность сильно мучила его. Он чувствовал и понимал, что его состояние очень близко напоминает ему жертвенник пророка Илии с приготовленной, рассеченной жертвой, которой не хватало только огня; именно этого огня не хватало и ему, чтобы окончательно успокоиться своей душой.
Шел 1933 год. Однажды, придя, как обычно, на собрание, Женя заметил, что лица у проповедников и членов общины опечалены. Эта печаль отобразилась и в пении гимнов, и в проповедях, а особенно, в молитвах верующих. Долго быть в неведении ему не пришлось. Тут же, после собрания, последовало объяснение, что служения на этом месте прекращаются, так как дом молитвы, несмотря на то, что он является собственностью и приобретением общины баптистов г. Ташкента, отбирают. Гулом негодования и выражением горя наполнился зал, в котором так недавно еще славилось имя Божие. Один за одним люди в глубоком унынии и недоумении, нехотя и медленно, покидали помещение.
Женя со стороны наблюдал за всем этим событием в каком-то оцепенении. Внимательно он вглядывался в лица верующих и видел, что почти все они выражали глубокую скорбь и, подходя друг ко другу, делились ею. На одного он только обратил внимание и невольно удивился, а почему он?.. Это был человек преклонного возраста, с проседью в негустой бороде темно-коричневого цвета. Женя не заметил, чтобы он был печален, как остальные. Взгляд его блуждал от одного к другому. На мгновенье они встретились глазами, но юноша почему-то отвел свой взгляд от него. Это был Крыжановский, один из служителей общины. Женя осудил себя за мимолетное неприятное впечатление о служителе и углубился в себя. А в душе у него разыгрывалось такое удручающее переживание, которого он и сам не мог объяснить. Какой-то внутренний голос не давал покоя: "Вот ты не воспользовался благодатным временем, не загорелся, а теперь все закрывается, и ты опоздал". Тревога перешла в волнение. Он посмотрел на опустевший зал: у кафедры одиноко стоял Крыжановский и беспорядочно теребил бороду, а у выхода осталась группа христиан. Они о чем-то перемолвились и бодро, дружно запели:
Ободрись, не бойся!..
Хоть и темен путь мой, С неба свет горит:
— Я с тобой навеки. — Сам мне Господь говорит.
Нет, нет, никогда Он не оставит меня.
Верю Его обещанью, Он не оставит меня.
Пение, от порога опустелого дома молитвы, разлилось и наполнило все, а главное, с силой проникло в сердца скорбящих друзей, и особенно Жени.
Слезы неудержимо полились по его лицу и он подошел к поющим в тот момент, когда они, окончив пение, тут же опустились на колени для молитвы.
Пламенная молитва Жени возвышалась над всеми. Именно здесь пробился у него источник слез и источник воды живой, о котором Христос сказал самарянке, и который неиссякаемо открылся в душе этого юноши — это было его особое, духовное пробуждение.
Вскоре среди верующих стало известно, что арестовано 15 братьев, в числе которых оказались дорогие и любимые труженики: Баратов Александр Иванович, Седых Игнат Прокопьевич, Цигельбаум, Возненко, Бабченко и другие.
Сердце Жени впервые испытало глубокую скорбь, которую он не мог скрывать от окружающих. Едва успел он полюбить этих дорогих проповедников и бегло познакомиться с ними, как пришлось расставаться, и неизвестно насколько.
Проходя один из перекрестков улиц города, он направился к газетному киоску, где иногда покупал газеты, но, всмотревшись в продавца, Женя заметил, что вместо прежнего, за стеклом киоска мелькнула неприятная цветом борода Крыжановского. Сунув медяк со всеми вместе, получив газету, поспешил отойти и осмотреться, не ошибся ли? Но, увы! Нет, не ошибся! За газетным прилавком, бойко торгуя, суетился никто иной, как Крыжановский.
— Зачем он здесь и почему? — тревожно теребила мысль сердце Жени, — почему он не среди тех 15-ти проповедников, которые жизнь свою отдают теперь за дело Божие? — эта мысль мучила его до тех пор, пока среди новых друзей, ему кто-то, крадучись, в полголоса не сказал:
— Да ведь Крыжановский же предал всех братьев, и об этом уже известно всем — он предатель.
У Жени это никак не укладывалось в душе, хотя он и замечал, что сердце его не было расположено к этому человеку с самого начала. — Как же может такой человек оказаться среди служителей Божьих? — этого он долго не понимал.
Закрытие дома молитвы и аресты устрашили многих верующих, особенно из старых проповедующих, тех, которые в начале 30-х годов приехали в Азию, оставляя свои края. Но Женя уже молчать не мог.
Несмотря на закрытие собрания и прошедшие аресты, молодежь не прекращала свои общения, так что юноши и девицы собирались и по домам (по 40–50 человек), и прямо на открытой природе. На одном из таких общений молодежь приняла решение: несмотря ни на что — не умолкать и, выразив это в молитве, с глубоким чувством пропели:
За евангельскую веру,
За Христа мы постоим,
Следуя Его примеру
Все вперед, вперед за Ним!
Именно здесь Женя нашел, наконец, свое место, и душа его сливалась все больше и больше с христианской молодежью. Особенное впечатление, в кругу собравшихся друзей, произвела на него проповедь одного юноши.
Женя восхищался им, видя, что, кроме проповеди, он проявлял большую инициативу и в организации молодежных общений. Он был для Жени во многом примером для подражания, и Жене так хотелось видеть его таким до конца. Но, однако, скоро ему пришлось разочароваться, а именно: этот хороший проповедник женился, и почти с первых дней семейной жизни стал устраняться от труда, пока не умолк совсем. Женю это сильно опечалило, но огня в его душе не угасило. Перед ним, как-то вдруг, с наступлением Нового 1934 года поднялся вопрос о принятии крещения. Все его внутреннее существо загорелось жаждой — исполнить волю Божью. Его неудержимо влекло встать на смену тем, кто свою жизнь отдал за Иисуса, идя на страдания в узы. Женя верил в силу слов Иисуса Христа: "…Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее…"
Во исполнение слов великого своего Учителя, Женя рвался всей душой, чтобы дело Божие в городе не остановилось и, чтобы (если, по милости Божией, узники-братья возвратятся) они ободрились бы тем, что служение в истине не прекратилось.
Движимый таким желанием, после Нового года он обратился к Крыжановскому с заявлением, что желает вступить в завет с Господом, и готов принять водное крещение… Крыжановский с недоумением принял его заявление: откуда такое побуждение у юноши? В то время, как община распущена, основные проповедники сидят по тюрьмам, оставшиеся — запрятались по уголкам, а этот юноша так настоятельно просит крестить его? Он принялся уговаривать Комарова, устрашая его опасностями, предстоящими невзгодами, ожидающими его на пути цветущей молодости, но Женя был непреклонен в своем решении и продолжал настаивать на крещении. Тогда Крыжановский сослался на то, что собрание закрыто, и вообще сейчас это не осуществимо.
Женя внимательно посмотрел в лицо старца. Его что-то озарило: он вспомнил тот момент, когда все с грустью, услышав об отнятии молитвенного дома, покидали собрание, а этот человек стоял около кафедры именно вот с этим выражением лица, какое теперь перед ним: холодное, безучастное, чужое.
Затем в глазах его, предстала пред ним группа друзей, среди которых были милые лица Баратова А.И., Седых И.П., их потрясающее пение: "Ободрись, не бойся! Сам Господь сказал…" Потом вдруг мелькнул перекресток… газетный киоск, а в нем вот эта самая борода с неприятным цветом. "Предатель!" — мелькнуло в сознании юноши то, что он со страхом отгонял от сердца. Теперь он совершенно ясно понял, что это так, что этот старец — совершенно чужой человек. Медленно опустив голову, Женя повернулся и тихо отошел от Крыжановского.
В одну из мартовских темных ночей, когда абрикосы торжественно одевались в свой бело-розовый наряд, предваряя расцветающую природу в старом городе, Женя дал обещание служить Богу в доброй совести, погружаясь в темные волны канала Бурджар, а группа дорогих и верных друзей, благоговейно, в это время пела:
Не расскажет ручей говорливый
Никому моей тайны святой,
По полям и лесам молчаливым
Пробежит он холодной струей…
Тот поток был свидетель безмолвный
Моей тайны великой, святой,
Когда чистые, светлые волны
Над моею прошли головой.
Как будто ничего не произошло в существе Жени после крещения, все осталось по-прежнему: то же общество друзей, пение гимнов, тесные общения, прогулки. Однако, только он заметил, что раньше он здесь был присутствующим критиком, всего лишь поддерживающим, хотя кажется, и вместе со всеми переживал, скорбел и радовался. Теперь же он чувствовал себя частью этого дорогого общества, и оно как-то поместилось в нем. Женя понял, что теперь на его плечи легла ответственность за жизнь друзей и, кроме того, за свои поступки по отношению к ним. Женя обнаружил в себе единую жизнь со своими друзьями, и теперь он был не безразличен к поступкам и поведению каждого брата и сестры. Более того, стал замечать то, чему он недавно не придавал значения. Он увидел, что молодежная среда далеко неоднородна. Почувствовал, что под пестрым разноцветьем бурной молодости, созревают плоды, и как необходим уход за юным, дорогим насаждением Божиим. Приглядевшись к молодежи, Женя заметил, что часть юношей, а больше девиц так заняты своею внешностью, что духовная пища им не вмещается. Он даже увидел, как группируется молодежь между собою: и те из них, кто подвержен влиянию мира — имеет свой круг и тяготение друг ко другу. Но если бы этим ограничивалось. О, нет! Они усиленно стараются влиять на остальных: внешним видом, манерами поведения, плотским рассуждением. Более того, в общениях берут инициативу в свои руки. Для них утомительно то время, которое проходит в беседах, молитвах. Заметно, как их взгляды безучастно блуждают по окружающим предметам, а в худшем случае — глаза их закрываются от непреодолимой дремоты. Стоит же только закончиться общению, когда можно "поболтать о том, о сем", похохотать над какой-либо "пустяковинкой", а еще лучше, побродить по заросшим аллеям какого-либо парка — тогда такие души неузнаваемо преображаются. Куда исчезает напускная скромность в разговоре, поведении, ограниченности во времени. Здесь, как правило, поднимается диспут между одними и другими: те из них, кого пленяет нетленная красота кроткого и молчаливого духа, образец безупречной, святой христианской молодости — находят в себе жажду пожертвовать на беззаветное, самоотверженное служение Господу; те же, кто увлечен больше тленной красотой, открыто и прямо подражают миру или, в себе самих создают собственный тип, извращая евангельские образцы святости; призывают к тому, чтобы наслаждаться молодостью и не упустить ничего из нее, живя в свое удовольствие. Они со всеми вместе могут громко и торжественно петь: "Жить для Иисуса, с Ним умирать…" Но жить для Иисуса — истолковывается в их понятии так, чтобы, прежде всего, не потерять ее, а с Ним умирать — это представляется какой-то сладкой утопией, во всяком случае, не требующей личных жертв. Переходя от размышлений к делу, Женя стал искать себе единомышленников — друзей и, найдя таковых, он поделился своими впечатлениями с ними, выразил свой душевный протест проникновению духа мира сего в молодежную среду.
— Надо спасать молодежь от губительного влияния мира! — выразился он однажды в беседе со своими друзьями. Гордеев Федя и еще один пылкий и серьезный юноша, вполне разделили с Женей его взгляд и согласились находиться в посте с горячей молитвой, прося у Господа силы для служения среди молодежи, и ее пробуждения. Их никто не избирал на это служение, никто не объявлял какого-либо поручения в этом роде, но от самого Духа Божья они получили побуждение и добровольно отделили себя на это служение, особенно Женя.
Первые практические меры, какие они приняли, — это организовали регулярное общение молодежи, не менее двух раз в неделю; а между собою согласились — учиться проповедовать. Юноши убедились, что поддержки со стороны старцев получить не могут, так как под предлогом благоразумия, гонимые человеческим страхом, оставшиеся служители далеко запрятались в свои гнезда и духовных запросов молодежи понять не могли.
Женя, имея от природы способности к черчению, приложил все старания и по собранным материалам, запрятанной по домам литературы, изготовил чудесную обзорную карту библейских мест. Затем, познакомившись с работой и программой библейских курсов, предложил (среди ревностной части молодежи) организовать, своего рода, примитивные курсы. Намеченное было одобрено и осуществлено, полутайные курсы по изучению Слова Божья были открыты, и известный круг молодежи с ревностью, регулярно посещал их. Так начался и протекал 1934 год. Принятые меры заметно повышали духовный уровень христианской молодежи. Если ей не удалось, вообще, освободиться от влияния мира, то, по крайней мере, та часть молодежи, которая увлекалась этим, конкретно выделилась из общей массы: произошло своего рода разделение, хотя внешне, общались все вместе. К концу года было решено объявить генеральное наступление на мирской образ поведения среди христианской молодежи и договорились — дать молодежи духовную пищу.
Для этого назначено было первое, обширное, молодежное собрание. Юные проповедники, побеждая смущение, сердечно, с благоговением, впервые открыли свои уста для свидетельства евангельской истины. Один за другим они поднимались и говорили перед молодежью, и Господь благословил их неопытные, малые способности, исполняя силою свыше. Во всех комнатах царила тишина, несмотря на то, что все они были переполнены юными слушателями. Наконец, с заключительной проповедью поднялся Женя Комаров. С благоговением, он открыл на столе Библию большого формата и прочитал:
— "Итак, бойтесь Господа, и служите Ему в чистоте и искренности; отвергните богов, которым служили отцы ваши за рекою и в Египте, а служите Господу. Если же не угодно вам служить Господу, то изберите себе ныне, кому служить, богам ли, которым служили отцы ваши, бывшие за рекою, или богам Аморре-ев, в земле которых живете; а я и дом мой будем служить Господу." (Нав.24:14–15).
Так, когда-то Иисус Навин, собрав народ, поставил ему условие, — продолжал Женя, — кому они будут служить? Несколько странно звучат эти слова, и странность эта в том, что не перед язычниками ставит этот вопрос человек Божий, а спрашивает народ Его, детей, которые произошли от Израиля — семя Авраамово, отцы которых, принимая закон Божий при Синае, клялись единогласно: "Все, что сказал Господь, исполним" (Исх.19:8). К этому времени из отцов их не осталось никого в живых, кроме Халева и самого Иисуса Навина. Куда они девались? Все они пали в пустыне, ибо за их непослушание Господь определил: "Никто из людей сих, из сего злого рода, не увидит доброй земли, которую Я клялся дать отцам вашим" (Втор.1:35). Почему этот вопрос поставил Иисус Навин перед народом, отцы которых погибли? Потому что они дети отцов своих, и отцов неверных, которые, увы, не оставили детям своим в себе образца, достойного подражания. Они так же, как и их отцы, некогда на берегах Иордана, перед вступлением в обетованную землю, ответили в его уши: "…все, что ни повелишь нам, сделаем, и куда ни пошлешь нас, пойдем; Как слушали мы Моисея, так будем слушать и тебя: только Господь, Бог твой, да будет с тобою, как Он был с Моисеем" (Нав.1:16–17).
Но Иисус Навин предвидел, что они так же, как и отцы их, будут изменять Господу и впадать в грех, что впоследствии и случилось. Не успели они отойти от Иерихона, как тридцать шесть из них пало у Гайя из-за того, что в шатре Ахана нашлось заклятое. Поэтому, мужественный вождь и воин Израиля, перед своею смертью обращается вновь к народу и, обращаясь к их разуму и сердцам, говорит: "Изберите себе ныне, кому служить, живому ли Богу или богам язычников, окружающих их?" Именно от этого избрания зависело все их будущее. Но недолго народ Израильский прожил под благословенной охраной Божьей, и вскоре"…воспылал гнев Господен на Израиля, и предал их в руки грабителей, и грабили их…" (Суд.2:14). В чем причина? Причина в том, что после смерти Иисуса Навина народ жил беспечно, не старался передавать закон Божий своим детям, привить в сердцах их любовь к Господу и возвестить своей молодежи о милостях Божьих и великих делах Его: "…и восстал после них другой род, который не знал Господа и дел Его, какие Он делал Израилю… и стали служить Ваалам; Оставили Господа, Бога отцов своих…" (Суд.2:8-13).
Друзья мои! Дорогая молодежь!
Слава Господу, что сегодня мы не можем сказать об отцах наших и дедах наших, что они служили иным богам. Деды наши в лице дорогих старцев: Воронина, Капустинского, Рябошапки, Павлова и других, отдали жизнь свою на служение не иному, а живому Богу. Их узкий и тернистый путь, оглашенный кандальным звоном за Имя Иисуса, полит горючими слезами и кровью самих мучеников, их жен и детей. Истерзанные их тела покоятся ныне: либо под серыми могильными плитами в далеком Закавказье, либо в холодных могилах земли Сибирской. Равно, как и отцы некоторых сидящих здесь, наши отцы (духовные и телесные), отдали и отдают жизнь свою за истинного, живого Бога и, посланного Им, Спасителя нашего Иисуса Христа, за Его учение. Те, чьи имена сегодня в слезных молитвах возносятся непрестанно из уст матерей, жен и сирот-детей, наших дорогих братьев Тимошенко М.Д., Одинцова, Павлова П.В., Иванова-Клышникова П.В. и других, которые сегодня томятся в тех же сырых тюрьмах, где томились деды их, отцы; либо изнывают от голода и непосильного труда за колючей проволокой концлагерей.
Мы, их дети, которые слышали многократно Слово Истины Божьей из уст наших отцов, и не только слышали, но имеем в страданиях наших отцов образец их жертвенной жизни, достойный подражания. Мы ныне не знаем, возвратятся ли они к нам опять, или нет; но вот они сегодня здесь, как бы среди нас, и задают тот же древний вопрос: "Изберите ныне, кому служить?" Да, друзья мои, сегодня мы должны избрать: или путь отцов наших, или свой путь. Кому служить, и кому поклоняться: истинному живому Богу — Тому, Кому поклоняются наши отцы и за святое Имя которого отдают жизнь свою? Или идолам, которым поклоняется ныне, окружающий нас, мир?
Вы сегодня можете в недоумении сказать мне: "Брат Женя, да ведь мы же избрали, мы же — христианская молодежь, дети наших отцов-христиан, нам нечего избирать, мы с детства воспитаны в христианском духе, в евангельском учении".
О! Слава Богу, если бы это было так. Но я прошу вас, вы, со всею искренностью, вникнете в ваши мысли, ваши намерения. Проверьте желание ваших сердец. Кроме того, посмотрите на вашу одежду, ваши прически, манеры поведения, на всю вашу внешность. Чей образ вы сегодня носите: образ Небесного или образ перстного? Знаете ли вы, что ваша внешность совершенно безошибочно отражает ваше внутреннее содержание? Поэтому, кому вы сегодня подражаете, тому и поклоняетесь — образ бога вашего в облике вашем. Не относится ли сегодня, к кому-либо из сидящих здесь, святое и строгое предупреждение: "…чтобы мы не были похотливы на злое…не будьте также идолопоклонниками…не станем блудодействовать…не станем искушать Христа… не ропщите, как некоторые из них роптали и погибали от истребителя. Все это происходило с ними, как образы; а описано в наставление нам, достигшим последних веков" (1Kop.10:1-11)?
Поэтому, сейчас мы должны решить со всей христианской честностью:…изберите себе ныне, кому служить…отвергните богов… которым поклоняются люди, не знающие живого Бога; и ответ на это мы дадим стоя на коленях пред Богом Вечным. Аминь.
— Аминь! — прозвучало по комнатам дома, и многие, с горячими слезами, приготовились излить свои юные души в молитве перед Богом…
— Друзья! Нас предали… — прозвучал девичий голос, — к дому идет несколько НКВДэшников, по углам стоят их машины!
Начавшийся переполох резко остановил голос какого-то юноши:
— Господи! Защити нас от врагов, ведь Ты Бог наш! Аминь.
После этого, без паники, все быстро стали выходить из помещения. На крики вошедших: "Стой! Не расходитесь!" — никто не обращал внимания. Девушки плотной гурьбой замкнули полукольцо у калитки, а тем временем (в непроглядной тьме) братья моментально разошлись через другие усадьбы…
На следующий день стало известно, что почти все благополучно разошлись по домам, и только некоторым из них пришлось почти всю ночь уходить от преследователей; да группе девушек — до полуночи перетерпеть назойливые допросы, в которых преследователям не удалось добиться желаемого. С того момента, за некоторыми из молодежи, а также за их домами была установлена слежка органами НКВД. Поэтому, среди юных друзей было принято решение: соблюдать строгую конспирацию.
Прошедший вечер оставил в юных сердцах неизгладимое впечатление и, главное, всколыхнул души от какого-то застоя. Как желанный дождь, выпадая на скошенный луг, вызывает к жизни буйную зелень, так и проповедь Жени, произнесенная впервые, оказалась благословением.
Духовной свежестью повеяло в последующих общениях от юных сердец. Как вешние воды размывают ледяные барьеры и шумными ручьями разливаются по полям, так началось бурное раскаяние среди молодежи; и виноградник Божий наполнился благоуханием. Молодежь использовала всякие предлоги для желанного общения, и Бог посылал через них пробуждение. В сердцах загорелась жажда к слышанию Слова Божия, к сердечным, горячим молитвам, служению.
Одним из таких предлогов (в начале 1935 года) послужил приезд одаренного брата, обладающего регентским искусством, из числа баптистов, Александра Андреевича Тихонова. На общении, собранном в честь приезда гостя, обратилось много юных душ, что явилось продолжением бурного пробуждения.
В числе обращенных к Господу оказались: Миша Тихий, сестры Грубовы, Катя Чердаш и девушка-немка Эмилия.
Общение проходило на окраине города в доме Грубовых, где юные сердца получили благодать на благодать, а именно: после покаяния — приезжий гость, брат Саша, научил молодежь красиво и стройно петь несколько новых гимнов. Собрание тогда состояло исключительно из одной молодежи, что придавало общению особый оттенок свободы, хотя ничему плотскому места не находилось. Далеко за полночь, заканчивая это сладкое общение, юные друзья отметили, как Господь посетил их в пробуждении. Почти все, сколько было на общении, остались переночевать, т. к. расходиться было поздно. Все были заняты одной мыслью, а именно: для того, чтобы сохранить и направлять начавшееся благословение по святому чистому пути, нужен такой руководитель, который был бы достоин и способен пасти юное наследие Божие в дни жестоких преследований.
Женя не мог уснуть. Мысли, одна за другой, не давали покоя. Ему ясно открылось, что те дорогие братья-труженики, о которых он упомянул в проповеди, а именно их отцы, сделали свое дело, которое им было вверено. Они положили прочное основание проповеди Евангелия в обширной стране. И какою бы могильной плитой ни накрыли Церковь Божию, как бы ни старались вырубить рослые кедры — насаждения Господни, воскресшая жизнь Спасителя, находящаяся в Теле Его — Церкви — непременно победит.
Женя взглянул в полумраке на пол и заметил, что он был так заполнен юными друзьями, что негде было поставить и ноги. Напоенные благословенным дождем, они беззаботно и мирно, тесно прижавшись друг к другу, в сладком сне коротали остаток ночи, кто где нашел себе местечко. В соседней комнате, также плотно разместившись, почивали сестры-девушки, аккуратно разложив на столе свою одежду.
— Вот она, эта юная поросль, — подумал Женя, — которой суждено, где-то в будущем, встать на смену своим отцам и матерям, продолжая нести свет истины, может быть, через те же тюремные коридоры, где несут его и хранят дорогие братья: Тимошенко, Одинцов, Павлов, Иванов-Клышников, Баратов и другие борцы за истину.
Именно этим юным душам надлежит осуществить в жизни, в служении, в страдании — вековое определение великого Учителя: "…Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее" (Матф.16:18).
Да, вот здесь, в этих тесных комнатах, она создается; здесь, на полу обнявшись, вот так, как они — спаивается Его неземной любовью. И, кто знает, может быть, очень скоро, кто-нибудь из них, за Имя Иисуса будет лежать на каменном тюремном полу или идти нелюдимой тайгой — по кровавым следам христиан. А вслед за ним, кто-либо из цветущих девиц, сменив наглаженное платьице на грубую рабочую телогрейку, с огромным мешком за спиною и с младенцем у груди, будет пробираться этой же тропинкой, чтобы разыскать своего друга среди дикого безлюдья и разделить с ним участь мученика и страдальца за веру евангельскую.
— Господи! А сегодня, пусть они мирно и беззаботно спят под Твоей охраной, — проговорил тихо про себя Женя, оканчивая свои мысли и осторожно, чтобы не толкнуть соседа, лег на половину тюфяка, также осторожно, разделив с ним подушку. Горячо и усердно молился Женя Господу, чтобы Он послал труженика Своего для христианской молодежи, внимательно вникая в то место, где Бог Моисею вверяет руководство Израилем. Моисей считал себя совершенно недостойным и непригодным к такому великому и ответственному служению, и не понимал того, что от него требовалось только доверие и послушание — все остальное Бог брал на Себя. Находясь в общении, Женя ясно видел, что с ним происходит нечто подобное. Хотя его никто не выбирал, не поручал ему судьбу юных душ, но он чувствовал (как сам, так и все), что всякий раз, когда говорит проповедь или проводит беседу, Дух Святой наделяет такой силой, что речь его делается проникновенной, умилением дышит вся духовная атмосфера, и души слушающих проникаются к Господу особым расположением. Однако он не переставал просить, чтобы Господь послал служителя среди молодежи.
Преследования на христиан не унимались, а принимали все более изощренные формы. Но Господь посылал такую мудрость, смелость и энергию молодежи, что они, несмотря на опасность, расставляли посты, предельно облекали тайной места собраний, принимали всякие маскировки — и благословенные общения среди молодежи продолжались регулярно. Более же всего, полагались на Господа, и Он чудно хранил молодежь, и спасал от злых людей.
На одно из собраний, в числе последних, в сопровождении пожилой сестры Зиновьевой, вошел юноша. Сестра как-то виновато посмотрела на всех, несмело усадила гостя впереди и, подойдя, шепотом объявила Жене, что гостя зовут Мишей, что он неотвязно просил ее повести на общение с верующими — вот она и привела. "Вроде как бы ничего не замечаю за ним", — дернув плечами сделала она свой вывод, отходя от Жени.
Прежде чем сесть, Миша кратко помолился и скромно произнес:
— Приветствую вас именем Иисуса Христа!
Как-то несмело, некоторые ответили взаимным приветствием. Миша бегло всех осмотрел и остановил свой взор на Библии, лежавшей на столе; сидел без движения.
Был он среднего роста, довольно плотный, со стриженной головою, одетый в какую-то рабочую одежду. Большие, круглые, выразительные глаза контрастно выделялись на лице и напоминали того казака с Запорожской сечи (изображенного на картине Репина), который писал письмо турецкому султану. Бесхитростное его выражение обладало обаятельностью, а доверчивый взгляд исключал какие-либо подозрения о нем. Все, глядя на него, успокоились, но любопытного взгляда с него не спускали. Миша чувствовал это и безупречно, спокойно вел себя, как подобает в этих случаях неизвестному гостю. Внимательно он вслушивался в проповеди, рассказы, стихи; многие из гимнов пел со всеми, не нарушая стройности, и на предложенное участие в проповеди, хотя и с какими-то оговорками, но согласился. Проповедь его отличалась очень приятными особенностями, свежестью, конкретностью мысли, излиянием благодати и, почти с самого начала, подчинила себе внимание всех. Зовущая истина и любовь Божия, выраженная в проповеди, не оставили никого равнодушным. И хотя сам проповедник оставался строг к себе, владея собою; однако, на умиленных лицах слушателей появились слезы.
Проповедь закончилась как-то сразу и жажда, вызванная ею, оставила у слушателей ощущение, которое возникает после отнятого недопитого стакана с освежающим напитком.
Когда гость закончил проповедь и сел, выражение лиц у многих изменилось: присутствующие теперь как-то виновато глядели ему в лицо. У всех без исключения, гость нашел в сердцах расположение, а Женя, видимо, больше всех сгорал любопытством: "Не тот ли это, кого просит он в молитве для молодежи? Кто он? Откуда? Надолго ли?"
Тут же, после пламенной молитвы, гость, догадываясь, с каким нетерпением смотрят на него и, не желая больше томить своих новых друзей, встал и поспешил рассказать о себе:
— Друзья мои! Я называю вас так от всего сердца, потому что вижу вашу доверчивую любовь и расположение ко мне. Не смея держать вас в неведении о себе, расскажу вам: зовут меня Михаил, по фамилии Шпак. Господа я познал от ранней юности, член Церкви Иисуса Христа. За проповедь Евангелия и за отказ от оружия с целью всякого убийства человека, я до сих пор нахожусь в заключении. Недавно привезен сюда, к вам, в один из лагерей на окраине города, этапом. По прибытии, очень просил Бога, чтобы мне найти здесь друзей и родных по Духу, и мне Господь послал более, чем я предполагал: мне разрешили вольное хождение по городу. Вот я и разыскивал своих, и нашел тут же, только сестре я причинил беспокойство. Она сильно боролась, привести меня к вам или нет, так как по ее словам, у вас сильное гонение на верующих, но мы помолились, и она решилась. Теперь я всех вас приветствую именем Господа Иисуса Христа, и по мере возможности будем знакомиться ближе!
Неудержимым потоком устремилась молодежь к Мише, и кто как мог, выражал ему свою признательность в приветствии.
Женя терпеливо ждал своей очереди последним, зато уж, как только удалось им остаться наедине, они поняли, что именно Господь свел их вместе и, как оказалось потом, на долгие, долгие годы…
Степенно, как только могли удержать себя от нахлынувших чувств, они объяснились друг с другом подробно и поняли, что нужны как друг для друга, так и для Его великого дела — именно в эту годину тяжелых переживаний Церкви. С этого момента они стали чувствовать себя друг в друге, все глубже и глубже.
Михаил Шпак родился тогда, когда бушевавшие бури гонений против сектантов, а особенно баптистов, еще не совсем утихли, и местами христиан терзали дико, не по-человечески. Отец его, Терентий Шпак был, хотя и искренне верующим, богобоязненным и не робким христианином, но порою сильно увлекался материальными заботами. Жили они зажиточно, отец имел на стороне мельницу, хозяйство и часто бывал в разъездах. Поэтому, может быть, из-за зависти, но больше всего из-за нетерпимости к штунде, многие сельчане ненавидели дом Терентия и поклялись "проклятую штунду" даже выжигать огнем. Разговоры эти вскоре обратились в жуткую действительность.
Шел 1915 год. В народе бродил вольный дух, и слухи о народных расправах стали нередкими. Однажды, когда Терентий выехал из дому по делам, а дома осталась жена с малыми детьми, в сумерках кто-то, по озорному постучал в окно Шпаков, а по дороге раздался задорный ребячий крик:
— Штунда го-р-и-т!
Жена, выглянув в окно, увидела, что действительно, багровое зарево пожара зловеще отражается на окнах соседних изб, вспышками освещая улицу. Схватив на руки четырехлетнего Мишутку, она скользнула со ступенек, обезумевшими глазами наблюдала, как огненные языки лизали карниз деревянной крыши, и пламя с шипением ползло вверх.
В воздухе запахло смолой от пересохшего теса, горящего на крыше, и едкой вонью от тлеющего старого тряпья на чердаке. Женщина успела только в отчаянии крикнуть:
— Боже мой! — судорожно сжимая одной рукою малыша у груди, другой, ухватившись за растрепанные волосы под платком.
Сбегающийся народ остановился вдали, не желая оказать какую-либо помощь.
— Боже мой! Боже мой! — прошептала про себя Мишуткина мама, выпустив его из руки, и застыла в оцепенении, глядя немигающими, широко открытыми глазами, на горящую крышу.
Но здесь совершилось, действительно, чудо Божьей милости: пламя вдруг остановилось, замерло в одном положении и медленно стало угасать.
Пристав, стоящий как бы в раздумье, со скрещенными на груди руками, вдруг обратился к народу и, грозно потрясая руками, закричал:
— Чего рты разинули, обалдели что ли? А ну, растаскивай хату!
И хату семьи Шпак, которую Бог спас от огня, люди с гиканьем стали разбрасывать по бревнам. Кто-то вытащил из избы стол и, по команде пристава, поставил в воротах, накрыв скатертью.
Он же, усевшись на скамью, с лукавым ехидством стал высказывать свои предположения, обвиняя хозяйку в умышленном поджоге дома.
Мишуткина мать, как-то неестественно, вздрогнула и медленно повалилась навзничь. Никто не поспешил поддержать ее; падая, она рукою скользнула по Мишуткиным волосенкам и тихо проговорила:
— Мишутка, молись!
Кто-то, уже впотьмах, усердно крестясь, оттащил неподвижную мать с сыном от обезумевшей толпы к огородному плетню.
Долго еще буйствовал народ, растаскивая хату "проклятой штунды", пока из-за оставшихся нескольких рядов не показалась одиноко стоящая русская печь, с пугающей пастью открытого чела.
Обгоревшие головешки от разобранной крыши, последний раз мигнули и погасли. Дым от пожарища медленно расползался по деревне. В потемках, один за другим, расходились по домам люди, искоса поглядывая на, тускло освещенную луной, женщину под плетнем, с плачущим ребенком на груди.
Между разрывами облаков выглянула луна и осветила огромную гору развалин, оставшуюся от хозяйства штундиста Шпака.
Мишуткина мать открыла на минуту глаза, в которых (в последний раз) блеснуло отражение луны. Глубоко вздохнув, она разжала кулак с торчащими Мишуткиными волосенками, потянулась и, прижав ресницами набежавшую слезу, умерла.
Кто-то из соседей, уже сонного Мишутку, оторвавши от материнской груди, перенес в хату, а покойницу накрыл скатертью, снятой со стола.
Утром следующего дня Терентий возвратился к своим развалинам и, склонившись над телом жены, тихо и долго молился. Затем, обойдя пожарище, долго стоял с непокрытой головой, смотря на остатки разграбленного имущества. Один из сельчан подвел к нему Мишутку и помог уложить на телегу тело покойной жены…
Выехав на околицу, Терентий оглянулся назад, в последний раз, и покинул село.
О, люди, люди! Придет время, ведь и ваши дома — вот так будут разграблены, и кто утешит вас тогда?
Разоренного, и совершенно разбитого горем, Терентия приютили в соседнем селе свои, верующие, но ненадолго.
После жуткой кончины спутницы, Терентия приютил Сам Господь в вечных обителях… Умер и он, оставив после себя, осиротевшего Мишутку и его сестренку…
Два-три года Миша рос среди детей, приютившей его семьи, потом кто-то из родственников распорядился перевезти его на Кубань, где на станции Крымской стояла еще отцовская мельница. Там оставили их, вдвоем со старшей сестренкой, на попечение совершенно чужих людей, назначив им на жизнь определенную сумму, какую опекуны должны были получать от сельчан, арендовавших мельницу. Но через короткое время средства, оставленные на содержание сирот, исчезли, а о новых — ничего не было известно, как и о самих арендаторах. Сиротам объявили, что кормить их не на что. Сестренка, спасая жизнь, ушла в соседний городок "в люди", а Мишутка, проводив ее непонимающими глазами, остался на милость Божию и на совесть честного народа.
Наступивший голод заставил его наниматься "на заработки" к лесорубам, которые платили ему объедками от своего обеда. Так, по пояс в снегу, мальчик лазил, зарабатывая себе корку хлеба и горсть пареных капустных кочерыжек.
К концу февраля он оборвался совсем и, тревожно рассматривая свои лохмотья, часто поглядывал на дорогу, по которой (он запомнил) еще поздней осенью прошлого года уезжали арендаторы.
В коммерческих делах он ничего, конечно, не понимал, только инстинктивно запомнил, что какой-то дядька-арендатор должен приехать и привезти для него деньги. Поэтому он каждый день с грустью смотрел на дорогу, ожидая какого-то дядьку, но увы, по дороге проезжали все те, кому он был совершенно не нужен.
Однажды у мальчика зародилась такая мысль: "Пойду я сам искать по этой дороге дядьку-арендатора". А поскольку он окружающим никому не нужен был, никто и не заметил, как он, перевязав старыми лоскутьями рваные штаны на коленях, и, сунув в драные валенки "коты" пучок свежей соломы, после обеда, на закате солнца тронулся в свой неведомый путь. Дорога была единственной. Перейдя речку, он по накатанному снегу, шмыгая "котами", уверенно двинулся вперед, в надежде, до сумерек дойти до деревни.
Встречные подводы Мишутка боязливо пропускал мимо себя, а на любопытные окрики, нахлобучив на нос шапку, отворачивался. Мальчик заметно торопился к цели. Желанная деревня, как ему казалось, была где-то вон там — за курганами; но курганы сменялись один за другим, пока не кончились; а дорога уходила дальше и потерялась совсем в надвигающихся сумерках. Скоро подошла ночь, и степь совершенно исчезла в черной мгле под беззвездным небом.
Страх охватил детское сердечко, живот щемило от голода, коленки то и дело подламывались, руки стыли, и Миша часто стал проваливаться в снег.
Уже не раз приходила мысль вернуться обратно: но от чего и к чему? Позади его не ожидало ничего, кроме голода.
Собрав остатки сил, он прошел еще немного вперед. Но не видя ничего, Мишутка сунул окоченевшие руки за пазуху, согнулся и присел на торчащий возле дороги пук сена.
Через минуту мороз клещами охватил бока мальчика и, ущипнув за обнаженные коленки, стал гнуть к земле. Вдруг, откуда-то снизу, медленно, под лохмотьями стала по телу мальчика разливаться блаженная теплота. Миша поднял голову и, расправив ручонки, приятно потянулся.
Вдруг перед его глазами, в темноте мигнул какой-то огонек, и почудилось ржанье лошади.
Миша напряженно, подставив ладонь ко лбу, вглядывался: вдаль. Впереди ему показалось что-то темное. Мальчик решил подойти к нему. "Может, деревня?" — мелькнуло в детской голове. Миша рванулся в темноту, но скрученные ноги совершенно не раздвигались. Он свалился на бок и голыми руками, опираясь на край дороги, с большим усилием встал на ноги. Потом шагнул к темному пятну и провалился в снег.
Острой кромкой царапнуло колени, и это немного оживило его. Шаг за шагом, утопая по колено в промерзшем снегу, он, шатаясь, брел вперед. Через несколько шагов, впереди стал проясняться огромный стог, а возле него, покашливая, мужики накладывали возы с сеном. Как он докарабкался до них, как молча уцепился за штаны одного из них, Миша не помнил. Но мужик, при виде бесформенного темного комка, вначале испугался и шарахнулся в сторону, но, почувствовав, что комок не отпускает его, нагнулся и, разглядев мальчишку, закричал:
— Хлопцы! Бачь, щось такэ за чудо прычепилось до мэнэ?
Когда осветили, то увидели, как окоченевшими ручонками, мальчик держался за штаны крестьянина. Лицо было спрятано под нахлобученной шапкой; сквозь зияющие дыры штанов, из ободранных коленок, сочилась полосками кровь.
— Да это никак с мельницы мальчишка-то? — крикнул кто-то, подняв шапку с Мишуткиного лица, — ах, какую даль пропорол!
Руки мальчика растерли снегом и, закутав его в тулуп, заторопились в станицу.
Так, милостью Божьей, Миша был спасен от мороза, а потом и от голодной смерти.
Оказалось, что подобравшие мальчика, были, действительно, из тех арендаторов, к которым он пошел. Они приютили сироту у себя, образили, привели его в человеческий вид. Там он и рос, пока не стал уже парнем, окреп телом и умом.
За эти годы, много ему пришлось перенести нужды и лишений, так что чашу сиротского горя Миша испил до дна. Но что самое драгоценное было в нем — это чистая, живая вера в Бога, которая не покидала его. Неизгладимыми остались у него в памяти годы раннего детства: христианские песни, рассказы о библейских героях веры, особенно, жизнь Иосифа, прекрасного Моисея в корзиночке, Иисуса Христа в ясельках, среди овечек. Вспоминались и скупые, но дорогие ласки матери. Помнил, хоть и смутно, пожарище и разгром дома, смерть матери, страшные озверелые лица сельчан. Конечно, многое с годами ушло из памяти, но вера в Бога осталась неизгладимой, она росла и крепла.
К семнадцати годам, его сильно потянуло в родные места, и он, накопив средства, переехал в город Керчь, где жила его старшая сестра. Прямо с первых дней, ему удалось напасть на след верующих, найти собрания, и он прилепился к ним всей душой.
В первые дни он был очень рад услышать христианское пение, проповеди. Все это напоминало ему старый отцовский дом, душа стала быстро оживать. Но, к великому сожалению, состояние общины было не на должной высоте, охлаждение среди христиан леденило Мишину душу. Давно уже забылись страшные гонения при царизме. Новый уклад жизни был совсем иным, да и верующих (с тех времен) осталось не так много, а сердце у Миши загоралось огнем все больше и больше. В 1929 году, на одном из собраний, его сердца коснулся Дух Святой, и он искренне и горячо покаялся. Духовное возрождение изменило Михаила до неузнаваемости. Истина Божия открылась ему во всей полноте. В нем появились дары духовные, особенно к проповеди, а огонь любви Божьей пылал в душе его ярким пламенем.
Светильником Господним горел обращенный юноша, среди охладевших христиан, а жажда — к слышанию Слова Божия — среди людей была очень велика. Находясь ли на работе, или еще где, Михаил использовал все свободное время в беседе с людьми, ищущими Господа. В собраниях он горячо проповедовал людям о спасении, через веру во Христа Иисуса, призывал к покаянию. Богослужения заметно стали оживляться, каялись грешники; от этого сердце Миши горело еще большей радостью. Но у некоторых верующих, особенно у старых братьев, появилась духовная зависть. У них никак не укладывалось, как этот юноша, который только что покаялся, так просто и свободно себя ведет. Они хвалились своим прожитым: как раньше, они годами, после покаяния и крещения сидели на скамейке и слушали, пока им доверят первую проповедь. А этот, едва окрестился, уже стоит с Библией в руках, за кафедрой. Оскорбительно, едко урезонивали они Михаила, гонимые религиозной завистью. Их сердца не горели ангельской радостью о кающихся грешниках — к обращенным душам они относились недоверчиво: нет ли тут чего притворного? А то, что через брата Мишу души обращались к Господу, их не трогало и в расчет не принималось. Зато о своих проповедях они были самого высокого мнения, считали, что в них что-то, чуть ли не ангельское, мудрое, великое. Затягивали их по часу, а тех, кто дремал от их проповеди, обличали прямо, стоя на проповеди: "Сестра, не спи!"
Впервые, Михаилу пришлось пережить эту фарисейскую, тупую черствость. Обидой палило юное сердце, но внутренний голос призывал его к терпению. И он понял, что это его школа смирения. Вскоре эти обострения увеличились, особенно после того, как Михаил стал чаще выезжать с благовестием по тем местам, где так жаждут слышания Слова Божия, где люди ищут спасения. Этим служением особенно отличались 1931–1932 годы. Эти разъезды Миши стали для старцев совсем нетерпимыми, и они обрушились на юного благовестника всей тяжестью своего гнева, доказывая, что всякому верующему, в том числе и проповеднику, надо сидеть в своей общине; да и времена не те, чтобы разъезжать. С разных мест доходили слухи об арестах и ссылках верующих.
С таким взглядом Михаил не мирился, но, читая им Библию, доказывал, что всякий верующий обязан, получив в Иисусе спасение, проповедовать Христа распятого и другим.
Беседы принимали самый обостренный характер, но Господь наделял Михаила такой силой, что те противостоять ему не могли. Однако взаимоотношения юноши со служителями делались все напряженнее.
После этого брат решил принести эту скорбь в молитве к Богу и получил в сердце ясное свидетельство — выехать.
Так он посвятил себя на дело благовестия, выехав в 1931 году на Кавказ.
В Пятигорске и Кисловодске он нашел своих, верующих, и, посещая собрания, пламенно проповедовал Евангелие. Проповеди его послужили многим к пробуждению, и вскоре он стал уважаемым среди верующих. Но не только они обратили внимание на него, взволновались и противники. Миша, хотя и не имел еще опыта в распознании противников, все же скоро, при содействии местных друзей, обнаружил, что за ним установилась слежка. Она не осталась безрезультатной, и, как он ни старался, по-своему укрываться от нее, однажды был задержан органами власти. Здесь, в беседе с ними, Михаил ощутил на себе особое проявление Духа Святого, Господь наделял его такою мудростью и силой, что он сам приходил в изумление, а противники не могли найти за ним ничего такого, за что можно было бы его обвинить. Допросив его и отобрав документы, они отпустили юношу. Через несколько дней вызвали его вновь и опять беседовали с ним. Первый раз Михаил перенес преследование за своего Господа, и где-то в глубине души горело радостное чувство: "За моего Господа страдаю!" А больше всего, сердце наполнилось каким-то дорогим чувством удовлетворения, и он думал:
"Если уж и противники на допрос вызывают, то, наверное, я стал настоящим проповедником…" Конечно, не без того, сердце дрожало от страха, когда завели его в казенное помещение, однако, как только стали допрашивать, Миша забыл себя и прочувствовал, какую силу изливает Господь в этих случаях! Зато радостью переполнилась грудь, когда он вышел после допроса. Они пригрозили ему, однако документы возвратили. С этой радостью, он пошел прямо на собрание. Друзья, увидев его вновь среди себя, очень обрадовались, т. к. знали, где он был, и молились за него. Братья тут же предложили ему проповедь.
Через проповедь Господь излил великую Свою благодать, особенно, когда он немного, для примера, упомянул отдельные эпизоды из своих переживаний. Посещение Духа Божия было так велико, что прямо во время проповеди началось покаяние. Раскаивались охладевшие, отпавшие христиане; пробуждение приняло массовый характер. Ввиду этого, у брата Миши появилось много труда. Кроме служения в собрании, он все свободное время проводил в труде, ради Господа. Посещения и беседы по домам, беседы после собрания — все это, как правило, заходило далеко за полночь, а нередко, до рассвета. Поэтому день и ночь юноша был погружен в служение Господу. И Миша почувствовал, как он физически дошел до полного изнеможения, да и времени для личного чтения Слова Божия и уединения с Господом у него совершенно не находилось.
В сознании полного удручения, крайней немощи, он пришел однажды на собрание с некоторым опозданием и сел в рядах, прячась, чтобы посидеть и погоревать о себе.
Мысли самообвинения нахлынули на него, и он низко наклонил голову, сидя на скамейке.
— Что бы это значило? Откуда это такое? — спрашивал он сам себя, — и что теперь делать? Он пытался про себя молиться, чтобы ободриться, но голова опускалась все ниже и ниже. И надо же? В этот самый момент его заметили братья и неожиданно, когда он был погружен в свое горе, юноша услышал:
— Брат, приготовься к проповеди!
Миша растерялся и, подняв голову, хотел отказаться, но объявивший брат уже отошел от него. Миша всячески: выражением лица и жестами хотел передать брату, что он не готов, не способен, не может и не знает, что говорить — но никто его об этом не спрашивал. Допели последние слова гимна, и пресвитер объявил о его проповеди.
Совершенно растерянный, и, дрожа от волнения, он успел только про себя воскликнуть Спасителю. "Господи! Что же я буду говорить? Я совершенно опустошенный!"
Так, встав за стол, он механически открыл общую церковную Библию. Взор его упал на один из текстов, он внятно прочитал его и почувствовал, как могущественная сила благодати Божией наполнила его сердце. Уста открылись и из них полились, действительно, реки воды живой. Проповедовал от кратко, но только сказал "Аминь", как по всему помещению пронесся молитвенный вопль покаяния. Упал на колени и сам проповедник, рыдая вместе со всеми.
Да, действительно, "Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит" (Иоан.3:8).
В это время Миша не предполагал, что его служение на этом месте было в последний раз, Господь усмотрел для него другой путь.
Придя на свою квартиру, он получил извещение из Керченского военкомата, о его допризывной подготовке. В эту ночь он мало спал, много думал о предстоящем испытании и, хотя давно положил в сердце — не брать оружие в руки, но этот вопрос еще не предстоял пред ним так конкретно, как теперь. Долго и усердно, молился Миша в эту ночь Господу, чтобы Бог послал ему мудрость в ответах, твердость в решении и силу в предстоящих скорбях, которые он ожидал. Во время молитвы он услышал тихий, но твердый голос в своей душе: "И не предавайте членов ваших греху в орудие неправды, но представьте себя Богу, как оживших из мертвых, и члены ваши Богу в орудия праведности" (Рим.6:13).
Осмотрев себя после молитвы, он вынес такое заключение: эти члены — руки, ноги, слух, зрение, голову, да и всего себя я отдал Богу — в орудия праведности, и другому отдавать их, никому не могу.
С этим решением Миша поехал в свои края, чтобы явиться на пункт.
Там, при беседе с военным комиссаром, заявил, что служить в армии готов, но взять в руки оружие, с целью убийства любого человека, он не может.
Комиссара это не очень удивило, видимо, он не раз встречался с людьми подобного убеждения, но объявил Михаилу Шпак, что беседу он проведет с ним еще раз и более серьезно, чем теперь. Следующий раз не заставил себя долго ждать, и уже вечером, когда оформление призывников было закончено, его позвали опять.
На этот раз в кабинете было несколько человек, одного из них он особенно приметил, так как тот имел выразительное лицо, красивые усики, и был пожилого возраста. Беседу вел тот же комиссар, но она сразу превратилась в сражение. В адрес юноши посыпалось множество всяких обвинений, а после бесплодных, неосновательных убеждений и доказательств, посыпались угрозы. На сердце у Михаила царила полная тишина, ни на миг он не колебался в своем уповании на Господа, отвечая кротко, но настолько веско, что после его ответов, возражать было нечего. Он даже сам удивлялся в душе, какую мудрость и силу посылал ему Господь в ответах.
Беседа задержалась до позднего часа и, уже заканчивая ее, комиссар объявил, что его дело будет передано высшему командованию.
После беседы Михаила задержал тот самый пожилой командир с усиками и пригласил на несколько минут в свой кабинет.
При разговоре Михаила Шпака с комиссаром он молчал и лишь сдержанно задавал ему некоторые вопросы, на которые Михаил охотно, с почтительностью отвечал. Этот военный служил здесь, при призывном пункте. Родом он происходил из дворянства и был потомком русского князя Волконского.
Войдя в кабинет и закрыв за собою дверь, он обратился к Михаилу со следующими словами:
— Молодой человек, хочу вам открыться в том, что ваше поведение, ответы, твердость в словах расположили меня к вам. Я впервые встречаюсь с таким случаем и не могу не заинтересоваться вами. Но находясь здесь уже значительное время, мне приходилось видеть много разных людей, быть свидетелем печальных исходов в людских судьбах. Поэтому мне от души хочется предупредить вас, если вы не измените ваш взгляд на военный вопрос, вас ожидает тяжкое последствие. Я искренне расположен к вам и говорю это не с целью переубедить вас, я рад вашей твердости, но с целью предупредить вас о могущих быть у вас, весьма тяжелых переживаниях. Я не знаю на что вы рассчитываете, оставаясь в своих убеждениях? Со своей стороны, несмотря на мое искреннее расположение к вам и определенное влияние на судьбы людей, вам я помочь ничем не могу, так как скажу по секрету, сам имею здесь минимум доверия, тем паче при решении таких сложных вопросов, как ваш. Поэтому обсудите серьезнее ваше положение и пока не поздно, обезопасьте себя.
Михаил внимательно выслушал его и ответил:
— Я очень тронут вашим расположением ко мне и тем, что вы, беседуя со мною, идете на определенный риск в отношении своей репутации. Однако, отвечу вам: мое поведение, ответы и твердость в убеждениях — это не мое, это от Господа Иисуса Христа. Ему я посвятил свою жизнь и рассчитываю на Его защиту, утешение и избавление, так как в своей маленькой жизни я не обманулся, уповая на Него. Переменять свое решение я не могу и не желаю, потому что я обещал моему Богу остаться верным до смерти, и этой присяги отменить уже никто не может. И вы убедитесь, что Бог мой, на Которого я уповаю, сохранит меня.
На этом они любезно распрощались.
Через несколько дней приехала спецкомиссия из г. Симферополя, и Михаилу Шпаку было суждено предстать пред нею.
Это было уже настоящее сражение. Убедившись, что никакие доказательства с их стороны не смогли поколебать упование юноши, члены комиссии перешли к своим разнообразным угрозам. Но Господь и на сей раз так укрепил Михаила (и физически и в мудрых исчерпывающих ответах), что после шестикратных бесед, противники пришли в ярость и предупредили его: за отказ от оружия при призыве на службу в армию — расстреляют. Протокол с заключением комиссии был передан в суд, а в нем было единодушное решение, заключение всех членов комиссии — расстрелять.
Все эти дни до суда Михаил провел в сердечной молитве и посте. Господь помог ему утвердиться в своем решении: остаться верным до конца.
В ноябре 1934 года Миша попрощался с родственниками, друзьями по вере, особенно с молодежью, и отправился на суд. Весь судебный процесс шел в духе строгих жестоких нападок. Подсудимый юноша обвинялся всеми. Обвинения сводились к измене Родине, и Миша уже приготовился должно, по-христиански выслушать и перенести решение суда.
После перерыва в зале все замерли, ожидая чтения приговора.
Суд приговорил юношу к трем годам лишения свободы.
Все: и противники, и друзья ожидали несравненно более жестокой расправы, а когда объявили лишение свободы, то не только друзья Миши, но и обвинители облегченно вздохнули и сочувствующими взглядами проводили его в спецмашину.
Через несколько часов Михаил оказался в тюрьме. Все камеры были переполнены до отказа и, войдя в одну из них, Миша, прежде всего от темноты, а потом и от людского скопления, остановился, сел прямо на полу у двери. Вследствие ли пережитых лишений с детства, или людских рассказов о тюрьмах, слышанных им раньше, эта страшная обстановка, где он оказался первый раз в жизни, его как-то не испугала.
Через несколько минут Михаил оглянулся, рассмотрел лица арестантов, рассказал коротенько о себе. Его внимание привлек старичок лет 80-ти с длинной белой бородой, и Миша свое знакомство с арестантами решил начать именно с него, поэтому, подойдя и присев рядом с ним, спросил:
— Дедушка, за что же тебя посадили?
Старичок махнул в ответ костлявой рукой, немного подумал и, шепелявя беззубым ртом, ответил:
— Да вот, шынок, што уш говорить тут, ночью вот эдак взяли из хаты, кудай-то привезли, да сказывают, будто я какого-то Кира (Кирова) убил. Вот и вся моя вина, а где он взялся той Кир, што я убил яво, доси не знаю, голубчик. — Так объяснил ему старичок и, достав из штанов дрожащей рукой грязный лоскут, вытер им глаза от набежавших слез, и умолк.
Умолк и Миша, разглядывая с глубоким сочувствием арестантов, подобных этому старику. Он жалел этот страдающий беззащитный народ, не знающий своей вины. И таких была полная камера.
Размышляя о них, он невольно подумал и молитвенно, тихо произнес про себя:
— Господи, за что же они несут такую кару?
Вдруг перед его глазами встало раннее детство. Отчасти из своей памяти, отчасти из рассказов родных вспомнил он: с каким гиканьем тогда сельчане растаскивали их обгоревшую избу, а он плакал на груди умирающей матери — и, вздохнув, подумал: "Один Бог — праведный Судья, и Он знает, зачем допускает такую кару народу…" Но все же ему было очень жаль старичка.
Недолго ему пришлось посидеть в тюрьме. Как-то зимой его вызвали с некоторыми другими, выстроили, пригнали к железнодорожным путям и набили ими вагоны. Этап, как они узнали, шел в Азию.
Вагон был до отказа набит "урками" (бандитами). Впервые в жизни Михаил оказался в таком обществе. Его последним подвели к вагону, втолкнув в людскую гущу. Глазам предстала жуткая картина: обнаженные по пояс люди разных возрастов находились в крайней тесноте, и от духоты обливались потом. Многие из них спереди и сзади были покрыты разными татуировками: от Распятого Христа в терновом венце до ужасных страшных драконов с раскрытой пастью. Все это утопало в сизом чаде махорочного дыма. Дневной свет, пробивающийся в два вагонных люка под крышей, едва достигал до противоположной стены. "Кромешный ад!" — промелькнуло в сознании Михаила.
— Господи! — воскликнул он, упав на колени рядом со своей арестантской торбой, — когда-то такой юноша, как я, воскликнул Тебе: "Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мною", спаси меня и сохрани в этом адском кошмаре, не дай мне убояться.
Голос молитвы его терялся в потоке самой разнообразной, отвратительной, мерзкой тюремной брани. Тусклый свет, едва достигающий пола, падал на его склонившуюся остриженную голову и он, заткнув уши пальцами, изливал душу свою пред Господом.
Сидящие рядом с ним арестанты, шарахнулись в сторону, образовав вокруг Михаила узкую полосу свободного места.
Через минуту-две выползли из темных углов страшные обитатели вагона и с любопытством стали рассматривать новоприбывшего — что он делает на полу?
— Эй ты, парень! А ну, канай сюда! — услышал над собой Михаил хриплый голос среди водворившейся тишины.
Подняв голову, он увидел у самого окна человека, вид которого вызвал у него внутреннюю дрожь. Как и все, он был обнажен до пояса, но отличался от всех. Волосатое тело его покрывала правилка (костюмный жилет — знак власти и полномочия для суда, принятый среди уголовников), из-под которой на груди виднелась вытатуированная голова змеи с раскрытой пастью. На тщательно выбритой голове лежал аккуратно свернутый, вышитый носовой платок. Одна бровь над глазом была глубоко рассечена, что придавало его лицу демоническое выражение. Негустая русая борода была аккуратно расчесана и частично прикрывала на шее хвост той змеи, что виднелась на груди.
Михаилу расчистили проход и толкнули его на верхние нары к окну, откуда позвал его "законник" — старший вор.
"Законника" в вагоне все называли кличкой "Борода". Из окна свежая струя воздуха как-то ободрила Михаила, и при свете он яснее разглядел все, окружающее его. "Борода" сидел по-воровски: с ногами подвернутыми под себя, по мусульманскому обычаю. Перед ним, к удивлению, Михаил увидел свою развязанную торбу, в которой виднелось кое-какое белье и немного продуктов. Сверху лежало уже развернутое льняное полотенце, вышитое красивыми узорами со словами: "Господь с тобой!"
Беззлобными, но проницательными глазами "Борода" посмотрел на него и коротко спросил:
— За что?
Михаил спокойно, с каким-то внутренним торжеством, посмотрел на искаженное шрамом лицо вора, подумал на мгновение: "Ведь это теперь моя семья, среди которой будет протекать вся жизнь." И с чувством христианской любви, сострадания и какого-то доверия, ответил:
— Верующий я!.. — вот меня за мои убеждения, за отказ от оружия, за проповедь Евангелия вначале хотели расстрелять, но потом, по милости Божьей, присудили к трем годам концлагерей. А тебя за что?
"Борода", как будто от неожиданности вопроса, шевельнул единственной бровью и, с легкой иронией в голосе, неохотно ответил:
— Да, ну а я совсем ни за что, — процедил он сквозь зубы, — на одной даме так безобразно была одета доха (шуба с мехом внутрь и наружу), вот я и решил за дамой поухаживать, поправить. А доха-то была тяжелая, каракулевая. Дама под ней споткнулась и на оземь. Ну, я тут, как джентльмен доху бросил да кинулся спасать даму, да видать неудачно впопыхах, да впотьмах ее шея оказалась у меня в ладони, а она, видать с перепугу, Богу душу отдала, да язык вывалился во-о-т такой. А я с перепугу, даму бросил, а доху схватил да бежать — в общем, все перепутал; вот за такую путаницу и получил десять лет.
— Ха-ха-ха-ха-ха… — раздалось по всему вагону.
— Понял? А не понял, подрастешь — поймешь, — продолжал "Борода". — Про нас ты уж брось, путного ничего не узнаешь; ты вот, расскажи лучше про себя: как ты богомольцем стал да что ты вычитал в Евангелиях? Мы ведь, кроме попов да монашек никого не видали, да и то, когда помогали им деньги считать, да учили, где их прятать!
— Ха-ха-ха-ха… — раздалось опять дружно по вагону.
Михаил понял, что если он не сумеет сейчас их внимание привлечь ко Христу, эти люди втянут его в свою трясину, и кто знает, что случится с ним. Поэтому, после очередного взрыва хохота, он поторопился и, про себя помолясь, стал им рассказывать.
Водворилась полная тишина, особенно тогда, когда "Борода" зыкнул на всех.
Михаил начал со своего скорбного детства, но заметил по их лицам, что их этим не удивишь. Видно, все они с той самой дороги, где он когда-то едва не замерз, только повернули они не в ту сторону. И, поправившись, он привлек их внимание рассказом о Христе. Только тогда Михаил почувствовал, как проповедь о Христе стала достигать их сердец. Лица арестантов стали серьезнее, сосредоточеннее. Слушая его, они изредка о чем-то перешептывались, но "Борода" и тогда одергивал их. Очень разумно, Михаил рассказал им простым языком о том, как Христос оправдал и спас блудницу от фарисейских камней, как обличил самарянку, очистил десять прокаженных, простил разбойника на кресте.
Напоследок, он рассказал им притчу о блудном сыне и, рассказывая, к своей великой радости, заметил, как головы многих из них, особенно тех, кто немного постарше, в раздумье опускались вниз, на грудь. Шутливая маска с лица "Бороды" исчезла, и он серьезным, сосредоточенным взглядом глядел куда-то в окно. Что происходило в этой неисправимой, испорченной душе, закоснелого, потерянного человека — знал только один Бог.
После рассказа Михаил умолк. Молчали и все. Немного встрепенувшись, "Борода" совершенно осмысленно, со вздохом заметил:
— Да, парень, действительно, это так. Все мы здесь блудные сыновья, только каждый по-своему. Кто-то из нас только еще вышел из отцовского дома, а кого сама жизнь вытряхнула в те самые потемки, где и ты когда-то замерзал, кто-то уже напировался досыта — но все мы вот сейчас сошлись у свиного корыта и ждем, когда заскрипит вон та дверь на роликах, и хозяин нам поставит лоханку с баландой, которую никакая свинья не будет лопать, а мы черпаком будем делить ее, да еще ждать добавки. Мы здесь, действительно, никому не нужны. Может быть, только мать с отцом (у кого они есть), вспоминают о нас и то только тогда, когда свечку зажигают перед "Николаем Угодником".
Да вот, к примеру, взять меня. Сколько раз по этой пыльной дороге, в лохмотьях, я возвращался в родительский дом. Сколько раз меня обнимала мать, обливаясь слезами, а мне не терпелось смолоду. Неделю-другую побыл дома, да опять в разгул. А ведь разгул наш, видишь сам, какой: "приласкал" какого "бобра" или даму наподобие той, что я тебе шутя рассказал — да и пируешь. А ведь раз сумел, два, а на третий или пусть на десятый, все равно "погоришь" и опять вот сюда — к "поросячьему корыту". Теперь вот года уже прошли, пришел и ум. Да уж было дело, и в отцовский дом возвращался не раз с крепкой думкой: "Хватит! Довольно терзать себя да и мать-старушку!" И такая появлялась жажда к жизни, что я уверен, если бы тогда помогли, вот как ты рассказываешь про Христа, что блудницу спас от каменьев, глядишь — и стал бы человеком. А тут вместо Христа на пороге оказался "старший брат", как по твоей притче, "лягавый", милиционер по-вашему. Да вместо того, как Христос сказал: "И Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши", скомандовал: "Руки назад!" И в наручниках привел в милицию. Оказывается, в городе был грабеж. А я хоть и не был участником, но уж коль замешан был раньше в этом, так оно и пошло. Виновен, не виновен — давай сюда! А ведь у нас, парень, свое "Евангелие" — воровское, так же как и у вас: вор за вора должен жизнь положить, но не выдать. Жизнь мне, как видишь, положить не пришлось, а, спасая свою и товарища жизнь, получил вот этот шрам. До смерти обидно стало мне тогда, что вместо того, чтобы понять и помочь возвратиться к жизни — изуродовали меня. С тех пор я смертельной ненавистью ненавижу "старших братьев" и решил, что в отцовский дом мне возврата больше нет.
Ты вот счастливее меня, с твоего распутья повернул к стогу сена и не попал в руки к "старшим братьям" и, как я вижу, выбрался на светлую дорогу. Так иди по ней, парень, и не сбивайся. Нам же, видать, кипеть вместе с бесами в одном котле.
— Нет, дорогой, — прервал его Михаил, — если ты понял смысл любви Божьей в притче о "блудном сыне", то пойми ее так, как сказал Христос на кресте раскаявшемуся разбойнику. А насчет "старших братьев", у меня они есть свои и не лучше, чем твои, хотя и в других костюмах, и мне еще много придется от них претерпеть, если выйду отсюда.
— Это твое? — указал он Михаилу расческой, зажатой в руке, на его развернутую торбу и увидев, как тот утвердительно, слегка кивнул головой, продолжал:
— Забирай все, проверь и ложись вон в тот угол, — указал он все той же расческой, зажатой в руке.
— Эй ты, рыжий! Брысь на пол! — скомандовал он здоровенному парню с красными бровями, сидящему на том месте в углу, куда он приказал перейти Михаилу.
На сей раз Михаил ни слова не возразил ему, догадываясь, что этим может испортить настроение. Но впоследствии мирно договорился поместиться с ним безобидно рядом, на что весь ряд "привилегированных молодцов", охотно согласившись, немного передвинулись во главе с самим "Бородою".
Эта особая честь, оказанная Михаилу, была не последней. Во время обеда он поделился с окружающими его остатками продуктов из торбы, что расположило к парню арестантов еще больше.
После обеда "Борода" громко распорядился:
— Братцы — ворье! Давайте-ка немного покультурнее, курите в окошко, а то ведь хвоста можно откинуть (умереть), любую тварь пусти сюда — сразу подохнет. Да и лаяться кончай, не на малине чай (воровская сходка), а то уж у староротских (старых воров) и то уши вянут.
И в вагоне, действительно, немного прояснилось, так что можно было хоть разглядеть лица друг друга. От сильного утомления или, более от свежего воздуха, после традиционной этапной проверки Миша и не заметил, как упал на нары и заснул, как говорят, по-мертвецки.
Проснулся он только ночью; где-то недалеко впереди паровоз, извергая снопы искр, вздыхал на подъеме: "Ой, как тяжко! Ой, как тяжко!" А под вагоном колеса мерно выстукивали в ответ: "Все пройдет! Все пройдет! Все пройдет!"
Обнаженная до кальсон семья арестантов спала тревожным сном. Январский свежий воздух, периодически, мощной струей врывался через решетки окошек в вагон и боролся со спертым смрадом от человеческих тел.
То и дело, вперемешку с людским храпом, слышались то стоны, то бессвязные бредовые выкрики, или бессознательный скрежет зубов.
— Да тяжел арестантский сон, — подумал Михаил и тихонько, нащупав впотьмах рубаху, оделся, встал на колени и в сладкой молитве стал изливать душу свою перед Господом. Не из родной земли увозили и не от материнской ласки отнимали, да и впереди ничего хорошего не манило его, но неизвестная будущность томила его душу, а юноше шел только 24-й год.
В горячих слезах он изливал перед Богом свою душу: он молился за оставшихся друзей, особенно вновь обращенных, за эту бедную арестантскую семью, среди которой ему теперь суждено прожить годы, и годы самые цветущие, юные. Вспомнил и бедного старичка, обвиняемого в убийстве какого-то неизвестного ему Кира, и этого несчастного "Бороду", потерянного, ожесточенного на все окружающее, но у которого где-то в тайнике души нашлось доброе чувство к Михаилу. В молитве он ясно увидел то самое, настоящее, безнадежно погибшее, для спасения которого, Сам Спаситель оставил небо и пришел, чтобы взыскать его; а теперь посылает его, Михаила, в самое пекло, чтобы этим погибшим засвидетельствовать о Христе. Молился он и о своем неведомом будущем, чтобы Господь провел его и сохранил.
Ехали они очень долго и томительно, ужасы этапного скитания изнурили все жизненные силы, однако Господь чудно сохранил Михаила. В конце февраля 1935 года их выгрузили на окраине Ташкента.
Через несколько дней из пересыльной тюрьмы их перегнали в лагерь, расположенный среди полей, где по берегам журчащих арыков изумрудным ковром пробивалась первая весенняя зелень. Белоснежными пятнами пестрели, расцветая, абрикос, алыча, черешня, и ярко-розовыми рукавами покачивался при малейшем дуновении ветерка персик.
Теплый, бодрящий воздух пьянил, обессилено склонившуюся голову, и поднимал к жизни. Михаил вдохнул полной грудью и, с затаенной улыбкой на устах, тихо произнес: "Господи, в какой благословенный край Ты привел меня!"
С первых же дней его определили на работу по механической части, и Господь послал к нему расположение начальствующих. Скоро его стали брать за зону для устранения всяких неполадок.
Затем, убедившись (после некоторого испытания) в его трезвости, честности и аккуратности в исполнении всяких поручений, разрешили ему бесконвойное (вольное) хождение по городу.
Первой его мыслью было, когда он оказался в людском круговороте на улице города: "А как отыскать своих?" И в этом Господь оказал свою милость. Без особых затруднений он у двух или трех человек спросил:
— Не знаете ли вы, где тут в городе собираются баптисты на молитву?
Один из прохожих, осмотрев его подозрительный костюм, сказал:
— Где собираются на молитву, не знаю, а про одну баптистку скажу, где живет. И указав ему дверь дома, долго смотрел ему вслед, пока Михаил не подошел туда, куда он его направил.
Миша постучал, и вскоре к нему вышла женщина средних лет. В ее открытом, но испуганном лице, он прочитал, что это христианка.
— Извините, пожалуйста, мне сказали, что в этой квартире живут верующие — баптисты, это правда? — спросил Михаил.
Женщина как-то смутилась и, закрыв за собою дверь, вышла на ступеньки. Долго, пытливо осматривала юношу, потом робко ответила:
— Да, здесь живут верующие, а вам кого?
— Да я никого вообще не знаю, — ответил Михаил, я только что недавно прибыл в этот город и так бы хотел найти "своих". А где проходит собрание, вы мне не скажете?
Женщина еще больше растерялась и так ответила:
— Да собрания у нас закрыты уже два года назад, а где собираются… я не могу вам сказать.
Михаил, увидев, что женщина сильно мучается от его вопросов, решил пощадить ее и не настаивать дальше, но все же спросил еще:
— А вы, как я вижу, христианка?
— Да! — ответила та, уже свободнее.
— В таком случае я приветствую вас, сестра, и прошу, если можно, зайдем к вам и вместе помолимся, меня зовут Миша Шпак.
Женщина тоже протянула руку и ответила:
— Приветствую, Зиновьева. Зайдите, помолимся. — И, поправляя на голове платок, она повела гостя в тесную кухню, затем вместе с ним склонилась на колени и про себя тоже молилась.
Брат непринужденно, сердечно благодарил Господа за все пережитые трудности, особенно за то, что нашел в этом городе "своих" и просил, чтобы Господь благословил его пребывание в этом городе.
Сестра молиться вслух не решилась, но после молитвы предложила гостю покушать.
Миша поблагодарил ее, но видя их материальную скудость, извинился и, пообещав зайти в следующий раз, распростившись, вышел на улицу.
Проводив его, сестра сильно мучилась в душе своей, а вдруг — это искренний брат, может, даже одинокий, и негде ему преклонить голову? Вечером, когда сошлись домашние, она с ними поделилась о неожиданном визите. Хотя они и не советовали торопиться и открывать, где проходят общения, но она всю ночь промучилась в самоосуждении.
К вечеру следующего дня, когда Миша вновь постучал в дверь, она с радостью открыла и, впустив его, созналась:
— Брат, сильно я мучилась, что так недоверчиво приняла и скрыла от тебя наши общения, а ночью мне Бог открыл, и я решила тебя повести.
Дело в том, что у нас дом молитвы отняли, и на богослужения не собираются. Но наша молодежь тайком сходится по домам, да кое-кто из пожилых; больно уж сильно преследуют власти. Пятнадцать человек братьев посадили в тюрьму после того, как дом отобрали — вот мы и остерегаемся. А сегодня я решилась, поведу тебя сама. Пойдем! — и одевшись, они уже в сумерках пошли на общение.
Знакомство с молодежью, о которой мы уже знаем, было такое радостное, что друзья забыли про все предосторожности, и на следующий вечер прямо ватагой пришли к самой вахте лагеря. Долго и с любопытством они разглядывали через железные прутья ворот и обходили вдоль зоны, но не знали, как увидеть им Мишу Шпака. На вопросы надзирателя ответить боялись, пока, наконец, увидели проходящего в зону заключенного вольнохожденца и попросили передать о них Михаилу Шпаку.
Брат уже в сумерках вышел к друзьям и, отойдя в сторону от лагеря, они долго наслаждались в беседе, а расходясь, были очень рады, что пришли проведать и послужить узнику.
Тут же Миша установил прочную связь со своими юными друзьями и в откровенной беседе признался, что такого количества христианской молодежи он нигде не встречал и о такой организованности ни от кого не слышал. Регулярно посещать собрания он не мог, так как был в неволе, но при всякой возможности старался со всем усердием служить Господу. За короткое время Миша успел лично познакомиться со всеми, побывать во многих домах, и был глубокоуважаемым, даже среди старцев. Юные друзья, не считаясь с опасностями, угрозами и слежками, с первых же дней знакомства посещали Мишу в лагере, что еще больше сблизило его с молодежью.
Чаще они стали встречаться с Женей, и вдвоем много беседовали об общем состоянии дела Божия и, особенно, о труде среди молодежи.
Миша имел уже некоторый опыт в служении по Церквам, т. к. ему немало пришлось перенести обид, огорчений от "своих" как на Кавказе так и в Крыму. Со многим он знакомил Женю, еще молодого христианина. В глазах Жени, а также новых своих друзей, брат Миша был на гораздо высшем духовном уровне, чем они сами. С чувством некоторой зависти и явного превосходства над собой, они смотрели на Мишу как на юного узника, самоотверженного борца, одаренного служителя Церкви и как на своего представителя от христианской молодежи, среди старших.
С Женей они спаялись в одно целое. Вместе намечали мероприятия, обсуждали меры предосторожности, и как-то почувствовали, что судьба молодежи вверена, именно им, Господом. Одно стесняло их — это то, что они не были рукоположены, а в работе с молодежью все больше и больше нарастала нужда в рукоположенных служителях. Из числа обращенных юношей уже немало было принято в Церковь; надо было крестить, совершать Вечерю Господню, а делать это было некому.
После арестов, оставшиеся служители так дрожали от страха, что боялись показаться на каких-либо общениях.
Буквально на пальцах, молодые братья считали дни, когда должны были возвратиться их братья-узники, чтобы можно было разрешить с ними все церковные вопросы, горячо молили Господа о благополучном и своевременном их освобождении.
Однажды, сидя вдвоем, Миша с Женей глубоко задумались, и Женя спросил у своего друга:
— Брат Миша, скажи мне, почему так получается? Одни братья, не считаясь с семьями, со своей жизнью, ради дела Божья, жертвуя всем, идут в тюрьмы на мучения и дело Божие считают выше всего и не оставляют его; возьмем, к примеру, наших дорогих, благословенных служителей Господних по Оренбургским степям и Поволжью, братьев: Янченко Ефима Сидоровича и Зук-кау Андрея Петровича.
Вот Ефим Сидорович с молодых лет отдается на служение Господу. Вместе с Рябошапкой И. С., будучи помощником ему, в конце 1880-х годов совершали служение в эпоху тягчайших гонений.
Однажды, прячась от озлобленных жителей, Янченко совершал после крещения Вечерю Господню в посевах ржи. Налетевшие по доносу конные, стальными цепями безжалостно избивали христиан, а самому Ефиму Сидоровичу концом цепи выбили глаз. Но он и после этого продолжал неустанно нести служение свое, не боясь ничего. Заканчивая его, он заботился, чтобы дело Евангелия продолжалось, для чего рукополагал молодых благовестников, в числе которых был и Кирилл Сергеевич Новиков. Все они впоследствии отдали жизнь свою, неся свет истины русскому народу. Но ведь с ними же вместе Ефим Сидорович рукоположил и нашего Савелия Ивановича Глухова и еще кое-кого из "самарских беженцев", а где они? Они теперь прячутся здесь, в Ташкенте.
А Андрей Петрович? Ведь от одного только рассказа о его беседах и проповедях как среди немцев по Оренбургским степям так и среди русских, сердце загорается огнем благовестия. Хочется подражать его бесстрашию и мужеству, его жертвенной жизни. Другие же, при малейшей опасности, бросают все дело Божье и идут на всякую нечисть, лишь бы не быть гонимыми, а по домам также молятся, также поют духовные гимны, участвуют в Вечере Господней, проповедуя другим Евангелие… В упоении хвалятся тем, что уверовали от Зуккау, крестились от самого Янченко, с ним ездили в одной телеге по деревням…
— Я скажу тебе более того, — перебил его Миша, — даже осуждают тех, кто идет страдать за дело Божие.
— Да, вот именно, — согласился Женя, — но почему это так? Неужели они не боятся Бога? Ведь Господь строго за это взыщет. На что они рассчитывают?
— Женя, Женя, а ты не знаешь на что? Я тебе отвечу, — сказал ему друг. — Они знают, что все-время гонения не будут; пошлет Господь и время отрады, пошлет и свободу. Вот тогда посмотришь, как они вылезут из темных и укромных своих уголков и приползут на собрание. Да усядутся не на скамьи с рядовыми членами, а полезут в передние ряды, за кафедру; а если ты заметишь им их нечестность, они тебя унизят, как захотят, и еще прочитают тебе: "Благоразумный видит беду и укрывается, а неопытные идут вперед и наказываются", понял?
— Я понял, — ответил Женя, — но ведь это же низко, нечестно, мерзко. Ну, а как же теперь нам быть? Я вот, к примеру, не могу быть равнодушным к голодным, жаждущим душам, надо же им дать пищу, иначе они пойдут в мир питаться рожками.
Нет, я не могу быть спокоен, я пойду к ним и скажу, что это нечестно, что Бог взыщет с них, на них же сан служителей!
— К кому ты пойдешь, кто послушает тебя? — заметил Миша,
— К кому пойду? Пойду к Крыжановскому, к остальным, кто запрятался, и скажу им…
Тут Миша своею ладонью остановил его руку и проговорил:
— Пойдешь? Они посадят тебя, предадут. Ты же сам рассказывал, что ходил уже к ним, — потом, помолчав немного, добавил: — Ты помнишь, как Христос, увидев людей идущих за Ним, сжалился над ними? Женя! Я очень рад, что ты имеешь те же чувствования, что и во Христе Иисусе. Ты спрашиваешь, а как же теперь нам быть? А помнишь, что сделал Христос-Учитель, когда увидел толпы народа и сжалился? Он посмотрел на Своих учеников и сказал им: "Вы дайте им есть", а у них и нашлось-то всего две рыбки, да пять хлебов, но Учитель благословил это малое, преломил, вверил это благословенное ученикам, а те накормили этим народ.
Женя, мы не будем смотреть на них, пусть Сам Бог считается с ними, это Его рабы: верные они или неверные; а мы вот это малое, что вверил нам Господь: наши малые силы, знания и способности, и самих себя — давай тоже предадим нашему Господу, чтобы Он благословил это наше малое; и понесем раздавать жаждущим и алчущим, вовремя ли то, или не вовремя. Давай склонимся пред Господом! — и они оба, в пламенной молитве склонились пред Господом, изливая свои нужды и нужды дела Божия.
Дверь тихо скрипнула, и в нее вошли две девушки, раскрасневшиеся, видно от быстрой ходьбы. Войдя, они замерли в благоговении, ожидая конца молитвы.
— Братья, мы принесли вам радостную весть, наши дорогие узники Баратов А. И. и Седых И, П. освободились, и теперь они оба в одном месте, хотите, мы вас поведем туда? — выпалили с восторгом девушки, едва брат Миша произнес: "Аминь".
Тот и другой не знали, как выразить им свой восторг и благодарность за их подвиг. Тут же они оделись и побежали, в сопровождении сестер. Они, впрочем, не бежали, а летели, как им показалось, кривляя по лабиринтам узеньких восточных улочек — нырнули в калитку, а через минуту уже, в горячих слезных объятиях, приветствовались с дорогими узниками.
Огнем счастливого довольства сияли глаза девушек, когда они, стоя у порога, наблюдали за этой драгоценной встречей. Затем, скромно извинившись, скрылись за дверями, счастливые от сознания того, что и они чем-то служат Господу.
Первые час-два прошли в рассказах узников о тех страданиях, какие им пришлось перенести от самого момента ареста до освобождения.
Брат Александр Иванович и брат Игнат Прокопьевич спокойно рассказывали друзьям о самых важных моментах, о тех великих чудесах Божиих, какие они испытывали на себе в период заключения. Брат Женя, молча и внимательно следил за тем и другим, и заметил, как они измучены пережитыми скорбями, как заметно изменились они во внешности, особенно брат Седых.
После их рассказа, Женя Комаров обрисовал состояние дела Божья в городе, о своих радостях, опасностях и дивных благословениях Божиих. В разговоре познакомил братьев с Мишей и не скрыл от них ничего, рассказывая как о своей дружбе с ним, так и о печалях.
Во время рассказа Жени, взор брата Баратова заметно просиял. Он был искренне рад тому, что их страдания не были забыты, несмотря на то, что служители после их ареста попрятались, но пламя любви Божией загорелось в сердцах юных, и дело Божие не остановилось. В такой взаимной радостной беседе время подошло уже к полуночи, а Мише надо было еще возвращаться на свои нары.
После того, как оживленная часть беседы стала иссякать, и в разговоре появились некоторые паузы, Женя решился не откладывать, а именно теперь, объявить братьям свою созревшую нужду в деле Божием:
— Братья! Мы видим, как вы измучены от пережитых скорбей и тягостной разлуки с семьями, с родными. Вы вышли из раскаленной печи, и вам, конечно нужен хоть малый отдых, мы это сознаем и до глубины души рады вашему возвращению, и искренно желаем вам отдохнуть от всего пережитого. Но что делать? Вот несколько юных душ томятся уже долгое время, ожидая крещения, а крестить некому. Оставшиеся служители либо разъехались, либо от страха не решаются исполнить волю Божию. Да уж неизвестно, как давно многие из нас не участвовали в Вечере Господней. Не будем скрывать того, что мы ждем вашего возвращения. Что вы можете нам сказать на это?
Игнат Прокопьевич посмотрел на брата Баратова и откровенно попросту сказал:
— Дорогой Александр Иванович! Ты знаешь мои прежние скитания, знаешь, что я имею семью, и семья заждалась меня, что вот уже столько времени я не могу приласкать моих деток, а у тебя детей нет. Может быть, ты отважишься совершить это служение?
Баратов Александр Иванович, хоть и был женат, но детей не имел. Женою его была скромная, преданная Господу сестра — дочь почтенного труженика Божия, всеми уважаемого служителя, брата Дрепина. С молодых лет эта чета посвятила себя на служение Господу и искренно, нежно любя друг друга, не имея детей, служила Ему со страхом, самоотверженно, не считаясь с плотью и кровью.
Когда Игнат Прокопьевич обратился к Баратову с такими словами, он долго ничего не мог сказать на это. Голова его медленно опускалась на грудь, из глаз выкатились крупные слезы, и один только Бог мог понять, что делалось в душе этого самоотверженного слуги Его.
Но потом, подняв голову, он тихо произнес:
— Друзья мои, поймите меня и не осудите! Боюсь! Но будем молиться Богу. Ведь решиться на это, значит, сегодня же надо опять собирать арестантскую торбу и идти туда, откуда я только что вышел на днях, и теперь уже приготовиться навсегда. Будем молиться — к этому может приготовить только Дух Божий.
Через неделю, не более, когда друзья встретились на собрании, брат Баратов оставил Женю и некоторых других после собрания и решительно заявил:
— Где эта молодежь? Я готов исполнить волю Божию и крестить их, и служить среди молодежи! Господь открыл мне, что трудиться мне в Его винограднике осталось немного, день отшествия моего очень близок.
Пусть сам сатана будет препятствовать мне в служении, но я пойду, при содействии Господнем, буду проповедовать.
На первый случай, к крещению было приготовлено пять человек, наиболее ревностных: Миша Тихий, Лида и Катя Грубовы, Надя Чердаш и еще один юноша, хороший друг Жени.
Со всеми предосторожностями было приготовлено место для крещения. Высокое чувство благоговения наполняло сердца как крещаемых так и самого крестителя. Дух Божий исполнил брата Баратова особой силой. Он, конечно, не знал, что совершал сие служение на земле в последний раз. Не знал и того, что погружая крещаемых в мутные воды реки, он прилагал к Церкви тех, кому впоследствии предстояло нести вперед знамя истины, заменяя почивших борцов. Во время крещения, стоя в воде, он с особым чувством запел:
О, Образ совершенный Любви и чистоты!
Спаситель, Царь Смиренный,
Пример мой вечный — Ты!
На лик в венце терновом Хочу душой взирать;
Хочу делами, словом Тебе лишь подражать…
Комарову Жене шел 24 год. Покаяние его и принятие в члены Церкви на домашних не произвело особого впечатления, так как в характере его не произошло резких изменений. По-прежнему, он оставался добр и ласков как с домашними, так и со всеми родными. Тем более, что один его дядя со своей женой, еще до переезда в Ташкент были членами Церкви. Только к своей маме Женя относился с еще большей лаской. Отец уже был чужим человеком для них, хотя часто заходил к семье, но это только увеличивало страдания матери.
В семье их с мамой было четверо, и материально они жили, сравнительно в достатке. Для матери Женя старался жить так, чтобы все было ей в утешение. Однако после крещения, когда юноша сблизился с молодежью, он все реже и реже оставался вечерами дома и приходил всегда далеко за полночь, а нередко и ночевал у людей. Мама его вначале сильно беспокоилась, заметив в нем такую перемену. Женя пытался объяснить ей, но когда бы он ни приходил, мама ждала его и не спала. Тогда он стал приглашать друзей к себе, и мама, увидев юношей и девиц-христианок, вскоре полюбила их, и сердце ее стало успокаиваться. Но однажды, когда он с группой сестер-девушек ушел вечером на общение и, задержавшись, домой пришел только после работы следующего дня, мама, приготовив ему покушать, и, садясь рядом с ним на стул, сказала:
— Сыночек мой, Женя! Болит душа моя о тебе, сколько ребят вокруг тебя, а девушек еще больше, хоть я и люблю всех их (они такие ласковые, умные и скромные) и я ничего подозревать не могу, но скажу тебе: искуситель-то хитрый, он ведь губит не только падших, а много погубил и опозорил таких прекрасных, которые и сами не заметили, как попали в его сети. Я вот гляжу на тебя, забегался ты совсем и в лице-то изменился, осунулся. Сынок, пора тебе видно жениться, хватит уже хороводиться, невест много: девушки одна краше другой, выбери себе по душе, да и благослови вас Господь.
Женя смиренно выслушал совет матери и, подумав, ответил:
— Мама! Я правда не думал еще об этом, да и думать не хочется. А почему не хочется? Я как посмотрю на других: как поженились — то как куры на нашестах, сидят в своих кутках и не видно их нигде; мне же хочется еще быть свободным и любить всех их, посмотри, какие они все хорошие да ласковые!
— Сыночек! — возразила мать, — всех любить не будешь, да и они не дадут, а запутаешься в этих делах — горя себе наживешь, вместо радости.
Разговор между сыном и матерью окончился ни на чем, но мысль о женитьбе все-таки засела в голове. Если раньше он не обращал внимания на сестер, как на девушек, то теперь почему-то стал обращать.
Находясь в общении, он присматривался ко всем, но почти все из них были такие милые, цветущие и, если какая сестра не выделялась лицом, то выделялась чем-то другим, и ему казалось, что все они как ангелы, что все они и к нему так ласковы, так приветливы, что ему хотелось любить их всех-всех. Он одинаково уважал всех, проводил личные беседы с девушками; беседовать приходилось немало. Но вскоре взгляд его стал меняться.
После общений почти всегда необходимо было провожать девушек до дома; и часто, оставаясь наедине, он чувствовал себя несвободным. А, когда провожал кого-либо из других сестер, то прежняя сестра (заметно было) оставалась в обиде. Это он испытал не раз, и ему было так обидно, что будучи высокого мнения о сестрах, он, в действительности же, обнаруживал в них плотское, мелочное. "А, что же там может открыться после брака? — подумал он и решил, — нет, не буду жениться, буду хранить сердце свое таким, чтобы оно вмещало всех, буду любить всех одинаково и для всех жертвовать собой". Этими мыслями он решил поделиться со своим другом Мишей.
Миша со всем усердием посещал общения и с каждым разом становился все более желанным. Проповеди его всегда были пламенными: и касались не только чувств, но — глубоко оседали в душе, запечатлеваясь в памяти и пробуждая к жизни, труду, борьбе.
Однажды, они остались вдвоем, чему были очень рады, потому что о многом хотелось поделиться.
Последнее время Женя стал замечать, что и Мишу окружало много девушек. Часто он проводил беседы с кем-либо из них, но чувствовал в общениях Миши с сестрами, какую-то святую христианскую строгость.
— Миша, — начал с ним друг, оставшись наедине, — я замечаю, что как тебе, так и мне все чаще приходится общаться с сестрами, и стал видеть, что некоторые из них неравнодушно смотрят на юношей, в том числе и на нас…
— Гм… не некоторые, а большинство! — поправил его Миша.
— Тем более, вижу, что ты это замечаешь. Не следует ли нам более конкретно определить наши взаимоотношения с сестрами? Давай мы останемся так, будем безбрачными!
Миша, храня улыбку на лице, немного подумал и ответил своему другу:
— Боюсь, брат мой, что ты скоро женишься! Я вот что хочу сказать тебе на это: жениться не грех, и любви бояться не надо — и то, и другое нам позволено Господом. Надо бояться — оказаться рабом плотской любви, а брачной жизнью — прикрывать буйство страстей и похотей. В период нашей юности важно сохранить чистоту сердца, а чистота сердца зависит от чистоты мыслей: то и другое вырабатывается в борьбе со страстями и похотями, восстающими на нашу душу. Нам очень важен взгляд на девушку-христианку, ибо от этого взгляда складывается и наше отношение к ней.
Брат Женя, не обманывайся; глядя на сестер, никогда не ошибайся, и знай, что они во плоти. А вот встречаться или оставаться с сестрой-девицей наедине — надо избегать. Очень немногие могут обуздывать себя. Они могут любить, ради этой любви и жизнью жертвовать, но им не дано быть главою семьи, и не им принадлежит превосходство духа. Стыдливость у девушки, ответственность в охране целомудрия, скромность в поведении — это ненадежное орудие против греха и падения. Главное — страх Божий, а он исходит от любви к Господу — вот гарантия всему. На нашей ответственности, как и на ответственности всех юношей-христиан, лежит великий долг: самим ходить в страхе Божьем и любви Его, и развивать это в наших девушках-сестрах: невеста ли она твоя, или хороший друг-сотрудник. Мы должны усвоить сами и научить их, что всякие отношения, кроме евангельских — плотские, поощрять их — значит посягать на чистоту сердец молодежи. Нельзя содействовать личным увлечениям, они и без того кипучи. Слово Божье учит: "Юношеских похотей убегай". Женщина имеет свое место в жизни.
Можешь себе представить: если бы наши сестры были лишены женской любви, нежности, ласки — это значит, что мы были бы лишены вот этого уюта, где мы сидим с тобой, а человечество было бы лишено того, что мы находим в нем прекрасным. Сколько диких, буйных характеров мужей укрощаются ни чем другим, как нежностью, лаской и терпением жен. Но все это дивно, когда подчинено действию Духа Божия, тогда и приобретает вид подлинного, святого благородства.
Мы не должны быть безрассудно требовательны к одежде, обуви и внешнему виду наших сестер — во всем этом тоже отображается женщина, причем девица, особо. Мы видим, что библейские символы берутся от наряда невесты или девушки. Но недопустимо нашим сестрам носить одежду, которая служит к разжиганию похотей — это наряд блудницы (Пр. 7, 10). Поэтому, пришло время, друг мой, обратись к Богу, чтобы Он послал тебе навстречу твою Ревекку, и женись.
Вскоре после этого разговора, Женя так ли поступил, или иначе, но чаще стал задерживаться в семье Грубовых, у которых были девушки: Лида и Катя. И та, и другая — христианки; Лида — более ласковая, нежная и женственная, Катя, хотя и старше сестры, но бойчее ее в разговоре и в поведении. Вначале домашние не могли угадать, кого именно из двоих избрал Женя; им очень хотелось, чтобы он избрал старшую дочь, но к их сожалению, Женя полюбил Лиду. И эта любовь была взаимной.
Родители Лиды были очень рады принять в семью такого зятя. Но следуя древним традициям и подбирая библейские факты (женитьбу Иакова на дочерях Лавана), возразили ему, сказав, что они должны отдать прежде не Лиду, а старшую их дочь Катю; к тому же она была их любимицей. После вразумительных, но бесплодных бесед, дело перешло к огорчениям: Женя не мог изменить Лиде и жениться на нелюбимой, а родители, поступая по своим традициям, настаивали на браке со старшей дочерью.
Дело было передано на обсуждение некоторых старцев, которые, в угоду родителям, не разрешили Жене брак с Лидой. Поскольку же он не подчинился, то вынесли церковное наказание — лишить участия в служении. Женя кротко переносил это, пока старцев, вынесших такое решение, не убедили в несправедливости, и решение отменили; а брата Женю с сестрой Лидой в конце 1935 года сочетали.
Под милостивой охраной Божьей, из числа молодежи многие приняли крещение, поэтому жизнь и деятельность их была образцово организована. Регулярно, и на высоком уровне находилось материальное служение: очень охотно производили среди нуждающихся ремонт жилых помещений, очень большую помощь оказывали в строительстве жилья. И это служение сохранилось потом на долгие годы.
Женя и двое его друзей регулярно посещали дома верующих, где жила молодежь, и вникали во все семейные вопросы, наблюдая, таким образом, за жизнью молодежи по домам.
Отраднее всего было то, что двое почтенных старцев: Дубинин и Дрепин — доброохотно посвятили себя воспитанию молодежи.
Молодежь же, несмотря на преследования, горела огнем любви Господней, а Дух Божий продолжал дело пробуждения.
Юные друзья принимали все меры предосторожности: расставляли сторожей у перекрестков и калиток, предусматривали запасные выходы, привлекали к этому служению не только молодых, но и стариц. И дело Божие продолжало совершаться.
Отдельные мелкие кружки верующих, услышав о благословенных молодежных вечерах, один за другим присоединялись к общему движению; общения стали принимать более массовый характер.
Но усилились и преследования молодежи: начались допросы, расследования. Так, один из работников НКВД вызвал девушку Надю Чердаш и подверг ее мучительному допросу. Девушка растерялась и не знала как себя вести, но, однако, сведений о жизни христианской молодежи не дала. Все же в разговоре сотрудник НКВД, искусно лавируя, сумел добиться того, что Надя назвала всего только два имени: имя Юры Лысенко и Жени Комарова. Но, придя домой, стала усердно молиться Господу, чтобы Он исправил ее промах и защитил братьев.
На следующий день Юру неожиданно вызвали из дома сотрудники НКВД и, после всяческих усилий, принудили его привести их на молодежное общение. Юноша не мог устоять, и как-то механически, направился с ними туда, где было общение. Но, придя в тот район города, так заблудился, что с большим трудом они выбрались в известное место, где преследователи невольно оставили его. Оставшись один, он, хотя и был поздний час, решил опять поискать своих друзей. На сей раз, он нашел их совсем легко, но в такое время, когда все уже приготовились расходиться. Войдя, он рассказал, как он с НКВДэшниками заблудились и, выбившись из сил, еле нашли известную остановку.
Приближался Новый 1936 год. Юные друзья пожелали встретить его с особенным молитвенным усердием.
К тому времени в кругу молодежи стал частым посетителем молодой брат Юрий Петрович Чекмарев.
За свою преданность Господу, любовь к делу Божьему, одаренность в проповеди и святую строгую жизнь — молодежь очень скоро его полюбила, старцы-служители почитали его. К тому же, Юрий Петрович был сыном известного благословенного служителя в русском братстве баптистов — Петра Ивановича Чекмарева, проживавшего в то время в городе Фергане.
По инициативе Юрия Петровича была составлена программа новогодней молитвы и не только молодежь, но и многие другие охотно посещали вечера участия в молитвах.
Всем служением в новогоднюю неделю руководил Юрий Петрович. Некоторые из новичков, такие, как например, Наташа Кабаева, были в неописуемом восторге, видя, как молодежь по своей инициативе и доброй воле участвовала в служении. И это в истории братства было, действительно, чем-то новым.
Действие Духа Святого среди христианской молодежи было настолько ощутимо, что его безошибочно можно было назвать победоносным наступлением христианской весны.
Юрий Петрович к этому времени вообще переехал в город Ташкент на постоянное жительство и посвятил себя всецело служению Господу.
В результате частого общения с молодежью, в сердце у Наташи появилось какое-то новое чувство, какое она не испытывала еще никогда. С раннего детства она знала Библию, слышала многие проповеди, пела гимны и дома молилась с мамой — все это было совершенно обычным явлением. Наташа верила в Бога, имела страх Божий, но одновременно не прочь была заглянуть в мирские увеселения и чувствовала, как они все сильней завлекали ее, хотя она жила в христианской семье, боролась с собой. Но после знакомства с христианской молодежью, она обнаружила в душе беспокойство; а Слово Божье, касаясь ее сердца, стало казаться для нее совершенно новым. На ее глазах раскаивались девушки и юноши, и она была свидетельницей тех перемен, которые происходили с ними. Видя на их лицах радость и духовное сияние, ее душу все более и более охватывало неизведанное томление. Наступили такие минуты, когда она вот-вот готова была покаяться; но нужен был какой-то толчок, какое-то усилие извне, чтобы вывести из оцепенения томящее состояние ее сердца. Понять этого никто не мог, а у самой не было сил к решению. Окружающие видели ее веселое лицо, постоянно живое и деятельное общение со всеми, и никто не думал, что она переживает кризис мук духовного рождения. Некоторые, может быть, и думали, но видя ее участие в декламациях, в пении и тесную дружбу с молодежью, просто не решались сказать ей о необходимости покаяния. Другие же, считая ее уже своею, стеснялись огорчить призывом к покаянию, а это плохо. Если бы Господь открыл служителям и членам церкви, родителям и самой христианской молодежи: как много таких девиц и юношей, которые по внешнему виду, не отличаясь в поведении от обращенной молодежи, а оставаясь в муках рождения, к сожалению, вдруг резко меняли свое отношение к Церкви и уходили в мир, а секрет один: никто не нанял их в виноградник Божий (Матф.20:7). Не будут ли они страшными обвинителями в день суда Божия для тех, кто подобно священнику и левиту, прошли мимо жертвы, израненной грехом, не оказавшись добрым самарянином для погибающего грешника! Еще хуже, когда мы, загораясь неразумной ревностью, побуждаем к вступлению в церковь, к принятию крещения наших сыновей и дочерей, и близких друзей, не убедившись в их покаянии и рождении свыше, и многих, тем самым, делаем духовными уродами, лишенными Царствия Небесного и вечного спасения. В лучшем случае, очень редкие из них, уже к закату дней обнаруживают эту страшную ошибку и, раскаиваясь, рождаются духовно, а другие умирают членами общины, крещенными, но никогда не испытавшими радости спасения, т. к. они не были наставлены на начатках учения Господня, не были обращены и рождены свыше.
Но слава Богу, с Наташей не получилось так. Светлый праздник Воскресения Христова — Пасха, весною 1936 года, — был в ее жизни тем драгоценным днем, когда она победила в себе муки духовного оцепенения. С раннего утра окружающая природа и утреннее пасхальное собрание дышали благословенной радостью. Собрание было переполнено. Казалось: каждый пропетый гимн, каждое рассказанное стихотворение, произнесенная проповедь — дышали небесной прелестью и будили сердце к новой воскресной жизни. Слезы умиления сверкали на многих глазах, изумрудными каплями катились они и из глаз Наташи. Последняя проповедь Юрия Петровича Чекмарева своим призывом завершила чашу благословения тем, что во время ее, началось громкое раскаяние.
Сердце Наташи напряглось до крайнего предела, какая-то сила подхватила ее и подняла.
— Наташенька! Когда же ты отдашь свое сердце Иисусу, когда могильная плита рухнет, и радость воскресения озарит душу? Пришло и твое время. Покайся!
Открыв залитые слезами глаза, она увидела перед собою ласковое лицо Дины, приехавшей недавно из Ленинграда; затем новый поток слез затуманил все перед нею: духовному взору представился Сам воскресший Христос, и уже как будто не Дина, а именно Он, Сам лично обращался к ней: "Наташенька, когда же ты..?" Ноги подкосились, в голове что-то дрогнуло и прорвалось с криком:
— Господи! Спаситель мой, прости меня — грешницу, я… — и все утонуло в потоке раскаяния. Рыдания потрясали душу, а тихий, необъяснимый покой стал тут же овладевать всем существом Наташи. Она не почувствовала, когда и как закончила молитву; только придя в себя, увидела, что все стоят на ногах — и не ее прежние друзья, а какие-то ангелы, и с улыбкою радости смотрят на нее. Еще не успокоилась грудь от рыданий, а та же девушка Дина, обнимая Наташу, что-то сказала окружающим, и все утонуло в пении торжественного гимна:
Радостную песнь воспойте в небесах!
Найдена пропавшая овца;
Странник удаленный, мертвый во грехах,
Жив теперь в обители Отца.
Слава! Слава, пойте небеса!
Вторьте все земные голоса!…
Наташа была не на земле, нет-нет! А именно на небесах, окруженная ангелами.
После пения все утонуло в восторженных приветственных объятиях. Дина, ее подружка Аня К. и остальные девушки сердечно поздравляли ее с радостью покаяния. После них, вытирая глаза, крепко пожал ей руку Женя, Юрий Петрович и другие.
Собрание кончилось далеко за полдень, но Наташа была вне времени и пространства. В таком блаженнейшем состоянии вышла она под руки с подружками на улицу; необыкновенно, по-весеннему сияло солнце, и природа дышала ароматами расцветающих садов.
— Неужели так будет всегда? — пронеслось в голове у Наташи. — Почему я раньше не могла отдать сердце Иисусу? Какое блаженство! — Ей даже было немного обидно, почему не радуются с ней так мама и папа, когда им сообщили о покаянии Наташи. Хотя Гавриил Федорович и Екатерина Тимофеевна были, конечно, очень рады.
Весь 1936 год проходил в безоблачной радости. Круг христианской молодежи умножался и возрастал духовно, много рассеянных христиан, услышав о пробуждении, примыкали к молодежи, и вскоре молодежные общения превратились в обычные богослужения.
Дерзая в служении пред Господом, молодежь решила собрать более обширное собрание, а для этого места не находилось уже ни в каких домах, поэтому и наметили собрание провести под открытым небом: горячо молились, чтобы Бог благословил это намерение и сохранил от опасностей.
Перед этим Женя встретился с Мишей, обсудили тщательно все организационные детали, но о своем участии брат Миша выразил некоторое смущение. Ведь на нем лежала как бы двойная ответственность за свое участие. Кроме общей опасности, ему еще грозило определение срока заключения в лагере, так как начальству уже доносились слухи о его деятельности. Женя посмотрел ему в глаза и, положив руку на плечо, ободрил:
— Не бойся, брат! Бог сохранит нас, вот убедишься; кроме того расставлены кругом наши посты, все проверено. Пойдем!
И они пошли. Господь поистине был с ними — собрание прошло благословенно, в полном благополучии и сохранности, были и обращения новых душ к Господу.
Брат Баратов, имея душу благовестника и радуясь о пробуждении молодежи, болел о всей Церкви, которая была в то время разрознена, поэтому по его инициативе усердно стали посещать собрания и прочие верующие.
Приближался конец года. В один из вечеров, в самом начале ноября месяца, у Жениного дядюшки с тетей собрался самый узкий круг друзей: Баратов А. И., Седых И. П., Кабаевы — Гавриил Федорович и Екатерина Тимофеевна, Женя и некоторые другие.
В самом начале была совершена Вечеря Господня, затем много высказано назиданий, пожеланий. Характер вечера определился так, как будто кого-то отправляли в далекий и ответственный путь. В этот вечер были все наполнены наслаждением любви. Когда время подошло к полуночи, брат Баратов особенно торжественно запел:
Радость, радость непрестанно,
Будем радостны всегда.
Луч отрады, Богом данный,
Не погаснет никогда…
Дружно подхватили это пение присутствующие и закончили со слезами радости на глазах. Какой-то особый восторг восхитил сердца присутствующих и как бы переместил к самому престолу Бога и Агнца.
Все предчувствовали надвигающиеся страдания, но никто не решался высказать это вслух. Наконец, возвысив голос, Женя промолвил:
— Друзья! Не будем скрывать, все мы чувствуем приближение страданий, так что же? Они ведь определены для нас Самим Богом. Страдать — так страдать, только, чтобы было за что!
И юное наследие Христа бодро, уверенно пошло навстречу огненным стихиям, следуя за своим Учителем.
Окрыленная благословениями последних дней, молодежь решила в ноябрьские праздники (с 7 по 8 ноября) организовать обширное общение христианской молодежи; только намеченных к участию было до 75 человек. Для этого общения было избрано место в доме Ковтун: в живописном предместий, отделенном от города большими огородами, урюковыми рощами, среди полей, засеянных хлопчатником. Огромное хозяйственное поместье было иллюминировано разноцветными огнями, двор тщательно убран, выметен и полит. По стенам, пестрым нарядом, под самым потолком были развешаны полотна с текстами Священного Писания. Сестры-девицы — хозяйственницы, все расставили по местам; предусмотрены были и меры безопасности от гонителей. На праздник был приглашен брат Баратов А. И.
Наконец, назначенный день и час подошел. Все места были быстро заполнены званными. Имеющие поручения, заняли свои посты; зажглись цветастые огни иллюминаций, и все притихли в ожидании брата Баратова и Жени. Легкий шелест шепота проходил по рядам, смешиваясь с порывами ветра в ветвях деревьев и редким плесканием, пробегающего рядом арыка.
Наконец, в дверях показался Женя. От лица его веяло грустью. Из-за спины выглядывали озабоченные друзья. Все насторожились, глядя на него. Женя неторопливо прошел к столу, на минуту склонил голову вниз и, окинув всех присутствующих влажными глазами, дрожащим от волнения голосом проговорил:
— Друзья! Мы лишились дорогого, любимого друга и брата, неутомимого, самоотверженного борца за истину Божью, друга христианской молодежи — брата Александра Ивановича Баратова. В ночь с 5 на 6 ноября он арестован органами НКВД, принесем его в наших молитвах к Господу.
Многоголосый вопль вырвался из юных сердец, и все утонуло в молитвенном рыдании к Господу, а над склоненными юными головами, во свете яркой иллюминации, горели слова:
"Будь тверд и мужествен, не страшись и не ужасайся; ибо с тобою Господь, Бог твой, везде, куда ни пойдешь" (Нав.1:9).
Здесь, в пламенной молитве, юноши и девицы просили Господа, чтобы Он сохранил брата-страдальца остаться верным Ему до смерти. Здесь же умоляли Господа, чтобы Он, из среды склонившихся, воздвиг должную замену, способную встать на место ушедшего брата и посвятить себя на служение Господу.
Так началось это памятное общение, в котором вместе с разноцветной иллюминацией, светились огнем любви Господней юные сердца.
— Друзья мои! — начал после молитвы Женя, — не исключена возможность, что противники набросятся в этот вечер на нас, здесь, что будем делать?
Монолитной стеной собравшиеся встали и, в ответ на вопрос брата, единогласно воскликнули:
— Будем продолжать!
В строгом, святом благоговении начался и прошел этот вечер, в полном благополучии, под могущественной охраной Господа.
Ранним утром лучи восходящего солнца озарили строгие, благоговейные лица, склонившихся в молитве юношей и девиц.
— Жив Господь, и жива душа наша! — воскликнули они, встречая утренний рассвет нового дня.
С особой яростью обрушились гонители на молодежь, слежка усилилась небывало, агенты НКВД гонялись, как говорят, прямо по пятам. А жить хотелось, хотелось гореть и не угасать.
Эти дни Женя особенно сблизился с домом Кабаевых. Начавшиеся преследования не устрашили христианскую молодежь, но, напротив, сплотили между собою еще теснее; и она, хотя и отдельными группами, но продолжала общаться.
Так, в светлый день Рождества Христова, небольшая группа молодежи при участии Миши, Жени, одного юноши из немцев и других, собрались в пустующей лютеранской кирхе и с восторженным сердцем прославили там Рожденного Христа молитвами и громким пением. Вскоре друзей известили, что на улице появляются подозрительные лица. Разошлись спокойно и беспрепятственно, так как предупреждения оказались правильными. Однако, почти все они были подвержены беспрерывной слежке.
Мишу Шпака лагерное начальство, вдруг (ни с того, ни с сего) немедленно этапировало в лагерь, расположенный в городе Андижане; и он оказался под наблюдением особо коварного начальника. Но наш Господь велик и всемогущ — Миша и оттуда получал частые командировки в Ташкент, во время которых он продолжал иметь дорогое общение с верующими.
Так начался Новый 1937 год, который ознаменовался годом небывалых страданий, а для многих — кровавым, огненным крещением в смерть.
С начала 1937 года между верующими участились слухи о хлопотах к открытию молитвенного дома: кто-то, якобы, ходил к властям, и будто уже дано согласие на это. Оставалось найти само помещение. Постоянное перемещение богослужений стало все более затруднительным, потому что для многолюдных собраний, не так-то много находилось помещений. Поэтому все стали говорить о приобретении постоянного дома молитвы. Нашлась и семья богобоязненных, простых, но преданных Господу, мужа с женою, которые согласились оказать приют Церкви.
Брат Иванов и его спутница жили в отдаленном поселке от города, в селе Куйлюк. Не будучи одаренным проповедником, он с женою оказал гостеприимное радушие верующим.
Удивило многих и расположение властей к просьбе верующих, поданной через братьев. И, хотя официального документа на открытие молитвенного дома не выдали, но после некоторого совещания между собою, устно разрешили совершать богослужения в указанном доме. Братья настороженно приняли такое разрешение, решив воспользоваться и этим, сколько позволит Господь.
Несмотря на отдаленность, собрание было очень многолюдным. Многие, приняв это — как официальное открытие молитвенного дома и организацию общины, спешили присоединиться к Церкви. Вскоре был выбран пресвитером общины, всем известный брат, Трифон Петрович Румянцев; а после этого, ко всеобщему восторгу, было объявлено и крещение вновь обращенных. В числе, представленных к крещению, была и Наташа, ее подруга Аня Ковтун, юноша Яша Недостоев и другие. Крещение было назначено вблизи от дома молитвы, в ледяных водах реки Чир-Чика.
После долгих лет скитаний и разрозненной жизни, вследствие гонений, конца 20-х годов, многие впервые собрались на этот торжественный праздник, вновь ожившей Ташкентской общины. Казалось, ликованию не было границ. Могучим, многоголосым пением огласились берега каменистой бурливой реки, растекшейся на многие рукава, на 5–6 километровой поймы. Может быть, за всю свою историю она не видела у себя столько необычайных посетителей, не слышала такого пения, и своими ледяными волнами впервые омывала тех, кто заключил с Господом вечный новый завет, обещая следовать за Ним, куда бы Он ни повел. Оставляя ее берега, вскоре, некоторые, своими страданиями, открыли новую страницу лютых гонений за Имя Иисуса.
Немного порадовались христиане дорогой, желанной свободе, при которой воспрянули духом и старцы, и дети. Открытый дом у брата Иванова оказался просто ловушкой. Не больше, как через полтора-два месяца, лучшие из юношей-христиан вместе со своими отцами пошли на многолетние страдания за Слово Божие, а некоторые и на смерть.
Община была разгромлена и "закрыта", дом конфискован, сам брат Иванов был осужден на 10-летнее страдание в концлагерях.
Гонения 1937 года были рассчитаны на полное истребление верующих. Многие христиане (каждый день и каждый час) ждали своей скорбной участи, услышав об аресте своих близких и любимых. Кабаевы только успевали принимать горестные вести о тех, кого, только вчера, обнимали с приветом. Арестован был Миша Тихий с отцом, которого впервые Наташа увидела в кругу молодежи, когда он руководил общением. После этого прибежала Аня Ковтун, рассказывая в слезах, как взяли и увели ее брата с отцом. В этот же вечер сообщили еще большую скорбь: арестовали Яшу Недостоева, с которым вместе принимали крещение и, которого она, сказать по секрету, успела почему-то полюбить. Но тяжелее всего было известие, что утром следующего дня арестовали (уважаемого всем домом Кабаевых) — Женю Комарова. Его арестовали 1 апреля 1937 года. С ним вместе были арестованы: старец Дубинин, старый пресвитер Ташкентской церкви, старец Феофанов и другие.
Осиротевшая жена Иванова осталась без крова, и долго впоследствии скиталась по домам верующих с сумою; она едва набирала картошки и хлеба, чтобы чем-либо поддержать своего голодающего мужа-друга, находящегося за колючей проволокой. За эти 10 лет один только Бог знает, где она находила покой своей одинокой, воспаленной от скорби и болей, поседевшей голове, и отдых измученному, вовремя не обмытому, едва покрытому, часто голодному телу.
Желания ее были очень скромны: в слезных горячих молитвах к Богу она просила лишь о том, чтобы остаться до конца верной Господу и мужу, и если возможно, похоронить его своими руками. Десять лет от нее никто не слышал стонов и жалоб, хотя были случаи, когда после дневного скитания "по своим", она со слезами открывала свою сумочку, почти пустой.
Но Господь желания ее исполнил: по прошествии десяти лет, в 1947 году, она сама, хотя и с большими трудностями, привела своего мужа в убогую каморку. Как смогла обласкала, обмыла, переодела его, а через несколько дней после сего, действительно, с тихой слезной молитвой, у себя на руках, проводила его в вечные обители — он умер. "Иные замучены были, не принявши освобождения, — звучало в ее сердце, — я счастливее их", — утешалась она.
20 лет спустя, она, сгорбленная к земле, опираясь на "батожок", никогда не дерзала оставлять собрания, и пешком ходила на свой памятный Куйлюк, в числе других, чтобы молитвами послужить Богу в собрании. Когда двухтысячная масса верующих людей большого города, потрясаемая разделениями, блуждала в поисках более выгодных условий для служения Господу, ее, уповающее на Господа, сердце не ошиблось — она избрала гонимую церковь, которая впоследствии проводила ее в последний путь.
Господь освободил ее в последние годы жизни от бездомных скитаний: старицу приютила семья верующих, где она, стараясь быть не в тягость людям, своими руками добывала себе хлеб. Уверенной в спасении и своем Спасителе, она отошла в вечность, оставив самую светлую память о себе.
Хотя и тяжела была арестантская жизнь, да еще такого бездомного отшельника, как Михаил, но он совершенно не чувствовал себя одиноким.
Прежде всего, к величайшему своему восторгу, по приезде в лагерь, ему пришлось много потрудиться среди того погибшего ворья, с каким он ехал в этапе. Некоторые из них решили впоследствии "завязать", как они выражаются, и пожелали работать в мастерской, где Михаил был среди них инструктором. Другие были непримиримы к труду и администрации и, как говорят, "не вылазили из карцера", а когда их выпускали на короткое время, они днями просиживали в бараках, опьяненные анашой или чефиром (вываренный чай), играя в карты.
Михаил для всех был желанным и глубокоуважаемым. Как только он появлялся в зоне, так обязательно к нему кто-либо из "урок" подходил побеседовать, и он внимательно вслушивался в их грязные истории, давая беспристрастные добрые советы, поэтому все в зоне любили его. Изредка, в первые недели по прибытии, он встречался с "Бородой" и подолгу беседовал с ним о Господе и Его учении. Как в вагоне, так и здесь "Борода" был на положении "законника". Обложенный подушками, хорошо одетый, в своей неизменной правилке он постоянно сидел в кругу своих друзей. Беседы с Михаилом проводил охотно, всегда угощая его чаем и редкими пряностями. Знает один Бог, как чудно лучи истины Божией проникали в самые отдаленные уголки его мрачной души, где на самом дне зачиналась какая-то новая жизнь. Подолгу он просиживал в раздумье, распустив своих друзей.
Как-то Михаил принес "Бороде" маленькое Евангелие, и он с большой жаждой читал его и был заметно рад, находя в нем подтверждение того, о чем рассказывал Шпак.
Однажды Михаилу сообщили, что в зоне готовят этап на штрафную, и "Борода" искал его попрощаться. Он бросил все и вбежал в барак в самый момент, когда надзиратель выводил "Бороду". На минуту они остановились в тамбуре:
— Ну, Миша, наши пути расходятся, меня угоняют на "штрафняк", а там, видно, дальше. Спасибо тебе, голубчик, — протянул он руку и, слегка опустив голову, добавил, — ты тронул мою душу… Михаил заметил, как единственная бровь его вздрогнула, и он, резко повернувшись, вышел из барака.
Как неисправимого рецидивиста, его увозили из лагеря в другие, более строгого режима, места, где он дни и ночи коротал под замком с подобными себе. При виде администрации "Борода" приходил в ярость, поэтому, если и вынуждены были с ним о чем-то говорить, то на руки ему одевали наручники.
Проводив его, Михаил не раз усердно молился о нем Богу.
К концу года Шпаку передали лист серой бумаги, а на нем карандашом было написано:
"Братец мой, Миша! Спешу порадовать тебя, потому что ты стал для меня первым и последним, единственным родным человеком. Твой Бог — стал моим Богом, и твой Спаситель — моим Спасителем. В моей угасающей груди загорелась небывалая радость. На днях я испытал, что значит, Отец Небесный обнимает блудного сына. Я умираю, дорогой мой, от чахотки, и пишу тебе из тюремной больницы, но умираю христианином. На обломке моей потерянной жизни — явилась новая, лучезарная, вечная. Спасибо тебе, за Его Слово, спасибо Богу нашему, что Он бросил тебя тогда в наш "кромешный ад" на колесах. На днях я обнимусь с моим братом-разбойником у нашего Христа. Подписываю тебе письмо не старым именем "Борода" — с ним я все покончил и навсегда. Тебе, единственному, я открываю свое имя, каким, обнимая меня, называла мать — Анатолий".
Прочитав, Михаил засунул письмо за пазуху и, рыдая от радости и благодарности Богу, повалился на покрытую золотыми листьями землю:
— Боже мой! Боже мой! Вот что значит: теряя жизнь для себя — находить ее в других. О, как велико это счастье, счастье потерянной жизни для себя, когда видишь нарождающуюся новую жизнь в других.
Вспоминая детали своих встреч с "Бородой", ему осталась памятной его ненависть к администрации и теперь, когда он, еще в расцвете сил, умирал от чахотки, это особенно тронуло Михаила.
Прогуливаясь по зоне лагеря, или на работе он нередко встречался с администрацией. Первое время относился он к ней почтительно, беззлобно, но после умершего Анатолия, Миша заметил, что стал стараться обходить их. Особенно, какое-то холодное чувство у него появилось при виде заместителя начальника среднеазиатских лагерей НКВД. Чрезмерно строгий вид его и суровое обращение с лагерным персоналом, напоминало Михаилу о враждебном отношении к ним Анатолия. Это чувство у Михаила стало расти все более и более, что он в молитве вынужден был просить у Бога:
— Господи, укрепи меня и пошли мне любовь к врагам моим, так как я чувствую, что она у меня иссякает.
К удивлению Михаила, в это время он (по своей работе) стал непосредственно сталкиваться с тем грозным, большим начальником. Между прочим, при личном обращении, Михаилу он показался не таким уж грозным, а скорее конкретным и даже, в некотором роде, справедливым.
Однажды к Шпаку, в один из свободных вечеров с испуганным лицом забежал дневальный из штаба и сказал:
— Шпак, тебя зачем-то срочно вызывает зам. начальника САЗЛАГа — полковник в кабинет.
У Михаила роем пронеслись мысли в голове: "Не донесли ли ему о моих беседах с ребятами в зоне, а, может быть, еще хуже, уж не доказал ли кто о моих общениях с юными друзьями в городе?" С этими мыслями он, помолившись, вошел в кабинет.
— Шпак, возьми инструмент по точной механике, пойдешь со мною за зону, — взглянув на Михаила, приказал ему полковник.
— Гражданин начальник, мой ящик стоит на вахте, и я готов идти в любую минуту, — ответил ему несколько смущенный юноша.
Выйдя за вахту, они сели в автомашину и через несколько минут остановились в городе перед воротами.
В глубине двора стоял, красиво отделанный, особняк.
В прихожей их встретила дама (лет около сорока) и приветливо пригласила в комнату.
Михаил, при виде богатой обстановки, растерялся и, топчась на месте, не знал, как себя вести.
— Ты что топчешься на месте? Раздевайся, проходи в комнату! — скомандовал ему полковник.
— Гражданин начальник, да ведь… — начал было Миша, смотря на свою телогрейку, да на лагерные буцы.
— А ну-ка, раздевайся! И брось это… — потянув Михаила за пуговицу, принудил его хозяин.
Шпак разделся и, как-то украдкой, ища куда ступить, прошел в комнату в сопровождении дамы.
Полковник остановился посреди зала и, обращаясь к Михаилу, заявил:
— Прежде всего я тебе здесь не "гражданин начальник", а… (он назвал свое имя); и позволь мне, приказать тебе: чувствуй себя здесь как дома, совершенно свободно, познакомься с женой моей и садись.
Жена полковника просто, сердечно протянула руку юноше, назвала свое имя и тоже попросила не смущаться.
Юноша осторожно пожал ей руку и ответил:
— Спасибо, но вы меня извините, вы же знаете мое положение, зовут меня Михаил Шпак.
— Миша, — усаживаясь в кресло, обратился к нему полковник, я знаю всю твою подноготную, смерть матери и смерть отца, и твою жизнь. Ведь "дело" твое у нас, а в нем — и все подробности о тебе, да и лично, я знаю кое-чего. Здесь ты будь совершенно свободен, но знай, как себя вести за стенами моего дома! Понял? С этими словами начальник повернулся к столику и, сняв покрывало, завел патефон. По просторному залу разлилась чудесная мелодия:
Коль славен наш Господь в Сионе,
Не может изъяснить язык;
Велик Он в небесах на троне,
В былинках на земле велик…
Михаил недоумевающе глядел то на сосредоточенное лицо полковника, то на улыбающееся лицо хозяйки, которая с радостью ходила из кухни в зал, обставляя стол всякими яствами. Чудная мелодия гимна сменилась, не менее трогательным, пением:
Страшно бушует житейское море,
Сильные волны качают ладью…
После исполнения гимнов по залу, четко и громко, послышалась проповедь И.С. Проханова. По окончании проповеди полковник, видя, что на столе уже все расставлено, и жена сидела в ожидании команды, обратился к Михаилу:
— Молись и будем кушать!
Михаил в сердечной, горячей молитве благодарил Бога за это, совершенно неожиданное для него, чудо, за весь пройденный путь и, попросив благословения на пищу, закончил словом — Аминь.
— Аминь, — ответили ему муж и жена.
В разговоре Шпак не дерзнул просить — открыть ему тайну неожиданного поведения полковника с женою, а они, в свою очередь, умалчивали тоже. Но беседу Миши и его свидетельство о Господе они оба слушали очень внимательно. Уже к полночи, заканчивая, полковник спросил его об отношении к нему лагерной администрации. Михаил не жаловался ни на что. Единственное, о чем он упомянул, было то, что начальник лагеря беспричинно и вероломно отнял у него больше полгода зачетов.
— Хорошо, иди и не беспокойся, я все просмотрю и устрою, — ответил он Михаилу и, любезно попрощавшись, проводил его до ворот усадьбы.
При расставании полковник тихо сказал:
— Запрячьте вашу литературу.
Михаил немедленно поспешил передать всем своим друзьям, чтобы как можно тщательнее, припрятали христианскую литературу, так как ее было мало, и она была очень дорога. Предупреждение оказалось, действительно, своевременным, поскольку, вскоре после принятых мер, дома многих христиан были подвергнуты бесцеремонному и тщательному обыску. Те же, кто халатно отнесся к предупреждению, лишились Библий, "Гуслей", журналов "Баптист" и всего того, что напоминало о Боге. Страшным ураганом пронеслось это горе, но Бог оказал милость и утешал детей Своих в скорбях.
Одновременно с этим ухудшилось и положение Михаила в лагере. Вначале он заметил за собою усиленное наблюдение, а вскоре, к большой печали молодежи, его неожиданно, самым экстренным порядком, перевезли в другой город Узбекистана.
Разлука в первые дни скорбью раздирала души как самого Михаила так и его оставшихся друзей. Ташкент остался где-то далеко позади, до него надо было ехать больше двенадцати часов, и друзья, взаимно, решили молиться Богу, чтобы Он устроил жизнь Михаила на новом месте.
По прибытии на новое место, арестанты особенно расположились к нему, так как многие из них были раньше переброшены сюда, и привезли о Михаиле добрую славу; а после того, как он стал заниматься и работать среди них, они вообще полюбили его.
Но с другой стороны, Михаила возненавидел начальник цеха и стал сильно притеснять его. Причина этого ему так и не стала известна. Однако, неожиданно Михаилу открылась возможность частых поездок в Ташкент, в командировки.
И как раз тогда, когда друзья сильно горевали о разлуке с ним, вдруг — он вновь появляется среди них. Очень обрадованы были друзья, увидев в этом, великую и могучую десницу Божию.
Тем не менее, положение Михаила Шпака на новом месте резко и заметно ухудшилось. Начальник искал массу предлогов, чтобы отягчить его положение. При этом он не скупился на самые низкие и гнусные подлости, фальсифицируя работу Михаила, как диверсионную.
Но Господь был оправданием для брата, и ни в одном из обвинений, начальнику не удалось достичь своей цели. Это привело его к еще большей ярости, и он однажды открыто заявил Михаилу, что своей цели достигнет, имея в виду, что брату осталось до освобождения всего несколько месяцев.
Всякими подлогами и ложными уликами начальник добился того, что за подозрение во вредительстве, Михаилу Шпаку нужно было предстать перед открытым общественным товарищеским судом колонии. Михаил почувствовал в этом не менее, как смертельную угрозу. В молитве и посте обратился к Богу, и Господь утешил его во сне, что это злодеяние не осуществится.
Между прочим, сам начальник колонии вел самый гнусный образ жизни. Кроме разврата и абсолютной бездеятельности, он пьянствовал и, прямо на глазах у многих, воровал все, что было мало-мальски ценным в колонии.
За день до разбирательства, к Шпаку подошли некоторые из его воспитанников-преступников и осведомились у него, почему он такой удрученный (и надо отдать должное, Михаил уже, действительно, не рассчитывал на избавление). Услышав о создавшемся положении у их глубокоуважаемого инструктора, которого все они, не скрывая, почитали, и, узнав о подлом намерении начальника, все колонисты решили прийти в клуб и встать на защиту, любимого ими человека.
Пришел назначенный день и час, колонистский зал был полон заключенными. Начальник, увидев такое множество людей, заранее предвкушал итог своего гнусного предприятия. Открыв заседание, он приступил к обвинению Михаила Шпака, предъявив много таких ложных фактов, за которые, по его словам, действительно, человек заслуживал самого сурового приговора.
После окончания выступления, перешли к обсуждению: с мест стали подниматься один за другим колонисты, разоблачая ложные обвинения в адрес Шпака, приводя примеры добросовестного отношения Михаила и, наконец, прямо в глаза начальнику, высказывали о его гнусных, и даже преступных, делах.
Услышав такой поток обвинений, он попытался остановить высказывания, но этого сделать было невозможно. Колонисты высказывали открытое негодование, и атмосфера настолько накалилась, что неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы сам Михаил, поднявшись, не попросил слова.
Через минуту в зале водворилась тишина. Михаил спокойно и последовательно стал разоблачать клеветнические доводы своего обвинителя и, заканчивая речь, полностью раскрыл всю подлую затею начальника. Не успел он сесть на место, как все присутствующие в зале, подняли оглушительный крик, требуя расправы над клеветником. Некоторые, подойдя к нему, заявили во всеуслышание:
— Если только мы увидим, что Шпаку будет угрожать опасность, то всю колонию подожгем и пустим по ветру, — а начальника заверили, что сегодня же "голову снимут с его плеч".
Бледному, как полотно, ему еле удалось выскочить в запасную дверь и скрыться от разбушевавшейся людской стихии.
Михаил опять водворил тишину и объяснил:
— Хлопцы! Я благодарю вас за справедливую поддержку, за вашу такую решительность и смелость, но вы не дело делаете. Я вас прошу немедленно успокоиться, выбросить из головы ваше решение. Ведь вы этим погубите и себя, и меня, а клеветник отделается, может, только выговором да переводом в другое место. Будьте уверены, ход нашего совещания дойдет, завтра же, до высшего начальства, и здесь начнется действительное расследование. Поэтому, спокойно разойдитесь по баракам. Я заверяю вас, что мне ничего не угрожает, а клеветник сейчас ищет, куда ему скрыться.
Так, действительно, и получилось. На следующий день начальник встретился с Михаилом в одном уголке колонии, с совершенно растерянным видом, прося у него извинения за то, что обвинял его, якобы, по непроверенным сведениям. Но остановить дело уже было нельзя. На второй или третий день приехало начальство из управления и подвергли все тщательной проверке. Начальник с поникшей головой ходил по колонии, ожидая своей участи.
Майским утром, Михаил прогуливался по озелененным дорожкам колонии и вдыхал свежий аромат бурно расцветающей природы. Он еще не пришел в себя от радости избавления. Некоторые колонисты, пробегая мимо него, с видом гордого торжества, подбадривали его и радовались сами, что сумели защитить своего друга, так он был им близок.
— Ш-п-а-к! — раздался сильный голос со стороны штаба колонии. — Зайди сюда!
Михаил, озабоченный, зашел в кабинет начальника спецчасти и, услышав приглашение, сел на стул:
— Михаил Терентьевич Шпак, 1911 года рождения! Вам пришло восстановление незаконно отнятых зачетов, более чем за полгода. При учете их, срок лишения свободы у вас истекает сегодняшним днем. Распишитесь за объявление. Идите, собирайте свои вещи, и после обеда получайте полный расчет и документы. Вы освобождаетесь! Поняли?..
Что он ответил ему — он не помнил, не помнил и как вышел из кабинета; и пришел в себя только тогда, когда один из колонистов спросил, зачем его вызывали, не хотят ли они опять угробить его? Но Михаил успокоил его. И через полчаса, не более, вся колония узнала о его освобождении. Здесь он только вспомнил обещание полковника и, войдя в свой уединенный уголок, с благодарственной молитвой, упал на колени пред Господом.
В мае 1937 года Михаил, к великой радости своих друзей, по освобождении из лагеря прибыл в город Ташкент на постоянное жительство.
Прошедшие аресты с начала 1937 года, принесли тяжелые страдания Телу Иисуса Христа — Его Церкви. По своей жестокости и обширности, эти гонения превзошли все ранее пережитые. Братство баптистов России еще не переживало, чего-либо подобного, за всю историю. Многие семьи остались без мужей и отцов; а в некоторых городах арестовывались сразу отцы с сыновьями, или еще страшнее — от семьи забирали сразу отца и мать, а сироты, в лучшем случае, оставались на руках дряхлых старичков, в худшем — разбирались по людям, или сдавались в приюты.
Ташкентская община, после таких арестов, оказалась парализованной. Ведь были арестованы среди многих других братьев: уважаемый пресвитер общины, брат Феофанов и любимец молодежи Комаров Женя. Но несмотря на это жизнь в общине продолжалась, и осиротевшая молодежь, хотя и приуныла, но сохранила в себе живой огонь Божией любви. Общения молодежи проходили в глубочайшей тайне, а про общие собрания не было и речи — их не было. Преследования верующих настолько увеличились, что к некоторым из христиан было потеряно доверие, и их остерегались наравне с работниками НКВД.
Часто, встречаясь друг с другом, в трамвае или других местах, верующие не знали, радоваться этой встрече или нет, поскольку не знали настоящего "содержания" члена церкви или, боясь, привести за собою "хвоста" — работника НКВД. Из-за конспирации, часто, разрозненные члены церкви добирались на места общений разными путями, не зная, что едут в одно место. А сердце горело и, несмотря на угрозы, влекло к сладкому, дорогому духовному общению.
Противники либо мешали тому, чтобы собраться верующим, либо, не обнаружив место общения, после собрания выслеживали их и прилагали все усилия, чтобы определить их место жительства, и установить слежку.
Многие семьи верующих, где был кто-то арестован, оказались в крайней нужде, а организовать помощь сразу было очень трудно из-за преследования. А самое главное, что у большинства верующих, был подавлен дух самопожертвования в помощь своим братьям. Страх, как мороз, овладевал душами, леденя их сердца.
В это время Михаил Шпак оказался среди друзей. Его появление и служение было, как чаша холодной воды жаждущим душам.
Работать он устроился в одной из организаций города и, не желая обременять кого-либо из своих, и без того уже стесненных, ночевал прямо в мастерской, а главное, он этим избавился от слежки работников НКВД.
Бывали случаи, когда приходилось убегать от преследователей, выпрыгивая на ходу из транспорта, или после отчаянной погони, длившейся до утра, скрываться где придется; а утром надо было быть на работе, чтобы заработать себе насущное пропитание. Вечером опять надо было искать "черные" выходы, чтобы побывать где-то на общении и ободрить христиан. Иногда противники заставали прямо на квартире, и лишь только чудом Божьим приходилось укрываться от них, прячась, тут же на глазах, в кукурузных грядках. А сердце горело, и влекло от подвига к подвигу.
Материальное положение было крайне бедственным. Спать Михаилу приходилось на своем рабочем топчане, и все его богатство заключалось в телогрейке, в какой он вышел из заключения. Заработанных денег едва хватало на скудное питание, которое часто ограничивалось хлебом и солью, да кружкой студеной воды из водопровода. Большинство ночей приходилось не досыпать, негде помыться, не во что переодеться, и негде преклонить голову. Таков был первый год его жизни после освобождения. Физические силы стали истощаться, что сильно отразилось на его здоровье. Бывали случаи, когда днями Миша одиноко отсиживался на своем досчатом топчане, в болезни, а посетить его было некому, да и пройти к нему нельзя, т. к. жил он в охраняемой рабочей зоне.
К 1938 году здоровье его сильно пошатнулось, но самоотверженного служения среди христианской молодежи он не оставлял, часто посещая верующих по домам. Никто не знал, в каких условиях проходила его личная жизнь, если только можно было назвать ее, личной.
В то время он близко подружился с семьей Кабаевых и нередко находил себе утешение в их доме. По влечению Духа Святого, они объединились в тесный молитвенный кружок, куда входили: сам Миша, Гавриил Федорович и Екатерина Тимофеевна Кабаевы, Наташа и ее близкие подруги: Аня Ковтун и молодая жена Жени — Лида, проводившая его в узы.
Гавриилу Федоровичу всегда давалось там предпочтение, что он ценил, и старался оправдать доверие и оказанное уважение. Свой молитвенный кружок они посещали с усердием и постоянством, особенно Наташа. Будучи молодым членом церкви, она была рада видеть друзей в своем доме и считала за высокую честь — дружить с Мишей и Лидой — женой Жени Комарова. Она часто сопровождала Мишу на общения. Однажды, подойдя к дому верующего юноши, вместо его самого, им открыла калитку мать. Лицо ее выражало глубокую скорбь, с пришедшими она обошлась нарочито сухо и, открыв калитку, громко объявила им что-то, совсем не относящееся к их взаимным интересам, хотя была особенно любящей сестрой, и в них, конечно, узнала своих друзей. Обратной стороной ладони она придерживала повязку на голове, а на ладони ее руки Наташа прочитала слова, написанные чернильным карандашом: "У нас НКВД". Тут только друзья заметили, как на крыльце, прячась за дверью, действительно, стоял человек. Увидев его, Миша с Наташей поторопились уйти. Отойдя от дома, Михаил заметил:
— Как велика любовь Божия у этой христианки в эти минуты, когда пришли оторвать от ее сердца любящее дитя, она не только не растерялась, но и побеспокоилась о безопасности своих друзей.
— Миша! Я хочу поговорить с тобою наедине, — взяв за рукав, остановила однажды Михаила Шпака Екатерина Тимофеевна. — Жалко мне смотреть на тебя: не обшитый ты, не обстиранный, сыт ли ты, или еще крошки во рту с утра не было, никто тебя не видит, а нужен ты всем и для всех желанный. Не пора ли тебе подумать о женитьбе, душа моя вопит за тебя, жалко как сына и друга. Сестер-то в нашей церкви, погляди, как много, да одна краше другой. Присмотри любую, помолитесь, да и благослови Бог, хоть пристанище будешь иметь свое.
— Да, сестра Екатерина Тимофеевна, совершенно правильно — ответил ей Михаил, — все это так, но вот что смущает меня: время очень лютое, скорбью земля переполнена, а тем паче, у христиан. Я только вышел из тюрьмы, а она опять по пятам гоняется за мной. Вы же знаете, Господа я не оставлю, а значит и проповедовать не перестану; стало быть и о женитьбе, что думать, коли в любой час и минуту схватят и опять бросят в тюрьму.
А на девушек я смотрю так: все они такие милые, цветущие да нежные. Ну, возьми какую из них, а завтра нужда изомнет ее в комок да и выбросит на жизненную свалку, да помилуй Бог, и туда, за проволоку, попадет кто-нибудь. Сколько я их видел там, страшно и подумать, в кого превращается женщина в тюрьме.
— Миша, да что это ты говоришь? — остановила его Екатерина Тимофеевна. — Ты же проповедуешь другое, призываешь к самоотвержению всех, независимо от пола. Выбрось это из головы. Что ж, Господь дал сестрам красоту, ласку и нежность — для пустоцвета, что ли? Или для потехи и прихоти развратников, да самолюбования? Ты посмотри, как красавица Авигея оставила свои хоромы, да пошла скитаться с Давидом, сделавшись его женою. И в плен попадала, и по пещерам скиталась. С радостью она пошла с ним, чтобы создать уют и утешать Давида в его безотрадных скитаниях. И ради чего? Она верила и видела, — "что войны Господа ведет господин мой", а еще верила, что"…душа господина моего будет завязана в узле жизни у Господа, Бога твоего" (1Цар.25:28–31).
Чего другого должна желать христианка-девушка, как не того, чтобы всем, чем Господь наделил ее, внешне и внутренне — все отдать и всем служить другу своему, служителю Божию, ведущему войны Господни, если это тот, кого назначил ей Бог, в ее судьбе. А насчет хрупкости и нежности, ты не бойся, а скажи откровенно: в ужасах переносимых тобою, сколько великанов рухнуло, как соломинка? И не Господь ли, сохранил тебя от гибели там, где — не чета тебе — сотлели безвозвратно?
Да и я, нежной, хрупкой вступила в семейную жизнь, а сколько горя пришлось хлебнуть с кучей детей, когда мужа в плен взяли?! Да вот не раздавила жизнь, а с Божьей помощью, все перенесла.
Миша, для Бога ведь все равно, кого укреплять: великана или хрупкую женщину. Вот Асса воззвал к Господу и сказал: "Господи, не в твоей ли силе помочь сильному или бессильному?" (2Пар.14:11). Конечно, пусть избавит тебя Господь от какой-либо модницы, у которой одно на уме: пожить в свое удовольствие — легко, красиво, пышно, и без горя. От таких беги подальше, как бы умны и хороши они не были. Да и так скажу, что только один Бог, может избавить от такой женщины; они в мире есть, есть и среди христиан, и спрятаны как сеть в траве, а впадает в эту сеть какой-нибудь неразумный юноша или, кто кривит душой пред Богом. Вот, давай, мы помолимся, и Господь пошлет тебе подругу жизни, только уж доверься Ему всецело, сам не мудри, — они преклонили колени и горячо помолились Богу о судьбе Михаила.
После этой беседы сердце юноши, конечно, стронулось. До этого ему казалось, что в брачном вопросе нет особой сложности, да и не раз давал советы другим, а как самому пришлось, вплотную, подойти к этому, то и растерялся. Как поглядел Миша на сестер, да увидел: все они хороши, все вроде ревностны, друг от друга не отстают. Да и приглядывался к некоторым, а как подойти — робость берет. Ну, а уж уединяться с какой-то сестрой, и проводить специально время, заключил он, ему, как проповеднику, совсем не подобает; а душа коль тронулась — не остановится.
Наконец, к одной сестре он почувствовал особое расположение, ее звали Татьяной. По характеру своему кроткая, молчаливая, приятная внешностью, исполнительная. Правда, грамоты большой не имела, ютилась с родными в тесной избенке, но любила пение и Слово Божие. В один из свободных майских дней, Михаил с молодежью собрались прославить Бога в степи, среди цветов, была там и Татьяна. Во время перерыва, в разговоре с ней, Михаил спросил ее, как она смотрит на союз с братом? Та ответила ему как-то просто:
— Да, знаете, брат, когда нареченный Богом подойдет, то там и смотреть будет нечего, Сам Бог все усмотрит и даст свидетельство в сердце.
Миша удивился такой простой вере в молчаливой девушке, но объявить себя этим нареченным, его что-то удержало. Видно суждено Господом было, в этом вопросе ему иметь серьезное искушение.
Вскоре после этого разговора с Таней, состоялось очень радостное молодежное общение, которое прошло спокойно, и в котором Миша обратил внимание на одну сестру — Дину.
Дина очень вдохновенно и выразительно рассказала стихотворение и, сев за пианино, с группой друзей, красиво пропела христианский гимн. Вечером, по дороге, Миша разговорился с ней подробнее, и выпало ему как раз, в числе других девушек, проводить ее домой. Время было еще не совсем позднее, и Дина вместе с мамой, которая вышла открыть калитку, пригласили Михаила в дом.
Первый раз он оказался в доме сестры Дины, В большом, просторном доме она жила одна с мамой. Из беседы ему стало известно, что семья Дины не так давно переехала из большого города. Родные были люди зажиточные, имели в том городе свое доходное занятие, но жизненный шквал вырвал их из насиженного гнезда и перебросил в далекую Азию.
Здесь отец Дины умер, оставив им некоторое состояние, и теперь они с матерью остались вдвоем. Мать Дины была по-своему религиозная, могла хорошо держать семью в руках, но дочери не запрещала ходить в собрание баптистов,
Пышная внешность Дины, рассудительность в беседе, грамотность, любовь к музыке и тактичность в поведении заметно привлекли внимание Миши.
Беседа у них задержалась до позднего часа, и Михаил поторопился на квартиру.
Вопрос женитьбы у Михаила встал в самой конкретной форме; приближалось лето, и его обитание в мастерской стало просто нестерпимо. Но сердце его очень серьезно раздвоилось, теперь уже между сестрами Таней и Диной. С такой больной душой он пришел однажды к Кабаевым и рассказал свой секрет Екатерине Тимофеевне.
— Ой, Миша! Как бы ты не начал мудрить да не нажил бы себе беды. Запутаешься, брат, и от горя намаешься, — заметила ему старушка.
В этот вечер он решил, что надо идти делать предложение, но кому?
В посте и молитве он провел весь день, но тяжелое раздумье томило его душу. Сердце раздваивалось, и он долго, с поникшей головой, молча сидел у Кабаевых. Потом зашел за занавеску и в молитве к Богу, со смущенным сердцем, дал себе такой зарок:
— Вот, приду на трамвайную остановку и, если первым подойдет третий номер — поеду к Татьяне, а если второй номер — поеду к Дине.
С этим решением Михаил попрощался и вышел за калитку. Прошел два-три шага, и в его сердце как будто что-то оборвалось, из-за угла выехал трамвай и по форме его он догадался, что это третий номер. Где-то в тайнике души промелькнула обстановка у Дины, ее пышный вид, пальцы бегающие по клавишам пианино… И он вначале было рванулся, чтобы согласно зароку, добежать на "тройку" и ехать к Татьяне, но преимущества Дины понудили его переменить решение.
Медленно он брел по тротуару, пропуская бегущих на трамвай, рассчитывая, что тот сейчас тронется. Однако, трамвай с третьим номером предательски не двигался и дождался, пока он тихим ходом подошел к нему. Через минуту, медленно, не закрывая дверей, он проехал мимо Михаила.
Прошло после этого еще несколько трамваев, но "двойки", как он рассчитывал, не было. Сердце у Михаила сильно взволновалось от загадочной задержки, но потом вдруг замерло, и голова медленно опустилась на грудь, как у человека в чем-то провинившегося. Не торопясь, мимо него прошел опять третий номер и, дрогнув, остановился.
Михаил отошел немного назад, уступая дорогу проходящим людям, и стоял, как вкопанный. Подгоняя "тройку", второй номер, сигналя, просил для себя место на остановке. Юноша, с глубоким вздохом, вошел в него и сел на сиденье.
Сильные мысли, как набат о бедствии, раздирали душу: "Это ты, кто так строг был все годы к себе и к своим близким, в таком решительном и ответственном деле, по-мальчишечьи, легкомысленно разыграл лотерею, да еще и нечестно? Это ты так решаешь жизненно важный вопрос? А где Бог твой?" Но Михаил чувствовал, что почва под ногами поколебалась, и он предался течению.
Вдруг вагон сильно вздрогнул, резко замедлив ход, наклонился на бок и с грохотом остановился почти поперек пути. "Сошел с рельс!" — раздалось в толпе, и люди через несколько минут, убедившись, что "здесь толку не будет", один за другим покинули трамвай. Проходя мимо, все с удивлением глядели на Михаила Шпака, а он, совершенно раздавленный своим поступком, сидел, не зная, что ему делать. Потом, как бы немного ободрившись, решил:
— Осталось последнее, теперь, я уже так или иначе, пойду любым путем к Дине и, придя, сразу сделаю ей предложение. Если она откажет мне или ответит неопределенностью, то я тут же попрощаюсь и поеду к Татьяне, ведь она мне ясно ответила: "Сам Бог все усмотрит и даст свидетельство."
А если Дина согласится?.. Нет, она не должна согласиться, ведь она такая серьезная сестра, рассудительная… нет, нет, — и облегченно вздохнув, Миша вскоре оказался у ее калитки.
Едва он ухватился за ручку, калитка открылась, и перед ним оказалась сама Дина.
— Мама! Мама! Посмотри, кто к нам пришел! — с торжеством воскликнула Дина и, не отнимая руки от приветствия, провела его в дом. В дверях она добавила: — А мы только что вспоминали и вас… — но тут она несколько смутилась, слегка покраснела и, склонив голову немного, тихо закончила — садитесь.
Не торопясь, вошла мама Дины и, поздоровавшись, села против Миши по другую сторону стола. Сбоку села Дина.
Решимость и уверенность в своих предложениях Михаила не покидали, и он тоном, каким всегда беседовал с людьми, непринужденно, глядя, то на Дину, то на ее маму, заявил:
— Сестра Дина и Мария Никифоровна, я пришел к вам по очень важному вопросу, поэтому встав, попросим благословения у Бога на нашу беседу.
После краткой молитвы Миша также открыто, посмотрев на старушку-мать, а затем на Дину, сказал:
— Мои дорогие, Мария Никифоровна и сестра Дина, моя скитальческая, одинокая жизнь сильно изнурила меня, поэтому я просил у Господа, чтобы Он определил мне подругу жизни, чтобы мы вместе с ней могли разделить жизненное поприще, и служить Ему. Вот я и пришел сюда сегодня, чтобы сделать вам, сестра Дина, предложение — разделить со мною жизнь в брачном союзе, а вы Мария Никифоровна, чтобы благословили нас на это.
Мать Дины долго, молча, смотрела в глаза Михаилу, потом перевела взгляд на дочь и ответила:
— Пусть решает она, ей жить!
Дина мельком взглянула на мать и, нагнув голову, долго-долго молчала. Водворившаяся тишина, привела к раздумью и Михаила. Прежняя уверенность в отказе Дины с каждой минутой исчезала, уста его сковало, и он молча ожидал, но не того, на что рассчитывал. Какой-то далекий, внутренний голос напомнил ему: "Не шути, юноша, жизнью не шути!"
— Ну, чего молчишь, решай, тебе жить! — обратилась мать к дочери.
Дина подняла голову и, посмотрев на Мишу, светящимися от счастья глазами, и опять наклонившись, тихо сказала:
— Я согласна!
В июне месяце 1938 года их, в узком кругу друзей, торжественно повенчали.
Молодая жена Михаила с первых дней окружала своего мужа большой заботой и вниманием. Неузнаваемо его преобразила внешне и благословила на служение, постоянно сопровождая его, даже в самых опасных местах. Друзья радостно поздравляли их, и особенно дом Кабаевых, только Екатерина Тимофеевна, как-то проницательно глядя ему в глаза, спросила:
— Миша, что-то я замечаю, что в твоих глазах неполная радость, пред Богом у тебя все в порядке?
Миша, хотя и неубедительно, но старался успокоить своего старого друга.
Женитьба Шпака не отразилась на его служении, он с прежней ревностью и самоотвержением продолжал труд благовестника и в такое время, когда дети Божий были совершенно разрознены. И как бы противники не ухищрялись в гонениях, у христиан накапливался опыт служения. В этих условиях, общения не прекращались.
Михаилу приходилось посещать не одну группу, и везде он был желанным, дорогим. Кажется, с каждым годом он обогащался мудростью от Господа: и в житейских вопросах, и в деле Божьем.
Постоянно он был окружен людьми: христиане с самыми разнообразными вопросами обращались к нему и получали исчерпывающие ответы. С радующимися он радовался, с плачущими — плакал. Проповедующие старцы и оставшиеся служители, по-прежнему прятались в своих домах и появляться в общениях боялись. Но дело Божие не останавливалось.
К 1944 году противники христиан усилили свою работу и решили любой ценой проникнуть в христианскую среду. С этой целью участились случаи вербовки верующих органами НКВД.
Жертвою такой вербовки оказался муж Любы Кабаевой — Гордеев Федор.
Однажды, он не явился в обычное время с работы, и семья, в сильном волнении, прождала его до полуночи. Только после полуночи, он пришел измученный, угрюмый и неузнаваемый.
После настоятельных вопросов жены и Екатерины Тимофеевны, Федор в слезах признался, что его вызывали и увезли к себе сотрудники НКВД, долго настоятельно требовали от него, чтобы он доносил им все о жизни и служении христиан, как в общем, так и об отдельных личностях. Вначале, добивались путем заманчивых обещаний в улучшении материальной жизни, а когда это не помогло, перешли к методу угроз. Когда же и это им не удалось, тогда перевели его в какую-то комнату, откуда, как ему показалось, доносился плач его детей. Тогда один из сотрудников НКВД предупредил, что если он не даст подписку — доносить им о верующих, то он больше не увидит своих детей и, сказав это, он на долгое время оставил его одного.
Один Бог знает, какой ужас был в его душе, и он поколебался. Поэтому, когда его спросили еще раз после того, он согласился.
Но они на этом не остановились, а сейчас же потребовали дать им подписку, поэтому, если он не устоял в первом, то не смог устоять и во втором. И дал подписку.
Теперь совесть не дает ему покоя, что и жизни он не рад.
Федор, желая рассеяться от тяжкого осуждения, решил заняться больше хозяйственными делами, а на общения ходил очень редко, чтобы не быть предателем своих родных и друзей.
Но когда его вновь привезли на беседу, и он попытался отговориться тем, что не ходит на общения, сотрудник НКВД ударил по столу кулаком и закричал на него:
— Врешь! А братьям во Христе врать нельзя. Если уж ты Бога не побоялся, и дал нам подписку, так бойся меня, и смотри, служи честно. Зачем говоришь неправду? У Ковтунов был? Был. У Грубовых гостя встречали? Встречали. Да и сам ты проповедовал? Проповедовал. Ведь мы все знаем, Гордеев, вот твоя подписка. В Евангелии как написано? "Не говорите лжи друг другу", а ты что делаешь? Выходит, ты и Бога не боишься и от нас хочешь увильнуть. Гордеев! Ведь здесь не частная лавочка, а государственный аппарат, и нам ты должен отвечать только точно. Ты говоришь, что на общение не ходишь, а это почему? Ты обязан ходить, и обязан, как пред Богом твоим, так и пред нами, потому что ты и власти должен быть покорен. Иди! И смотри, если в следующий раз так поступишь — будет хуже только для тебя. Не забудь — пожалей своих детей.
Выходя, он на одно мгновение увидел, как в соседний кабинет завели знакомого верующего — тихого, скромного брата Щербакова.
Федор вышел на улицу, но ноги совсем отказались передвигаться и держать его. Еле дошел он до ближайшей скамейки. Упав на нее, зажал руками лицо, и рыданья потрясли все его тело. Страх от высказанных ему предупреждений, звучал еще в ушах, но страх перед Богом был сильнее этого. К тому же, он вспомнил, как видел в коридоре брата Щербакова и сразу заключил: "Так вот кто рассказал про общения у Грубовых. Неужели такой брат и оказался предателем? А я думал…"
Жаром, как из горящего горна, обдало лицо Федора и он, наклонившись к земле, долго горько и безутешно плакал.
— Федя, ты что здесь плачешь? На тебе лица нет! Что случилось? — проговорил над его головой брат Щербаков и, глядя ему в глаза, сел с ним рядом.
Видно было, что Федор был сильно потрясен и, вытерев лицо, с недоверием спросил у Щербакова:
— Ты, брат, идешь откуда-то как с праздника, или в гостях где побывал?
Открытое лицо Щербакова, действительно, выражало какую-то внутреннюю радость и сияло кроткой улыбкой. Светлыми очами он посмотрел на Федора и ответил:
— Да, Федя, ты угадал, был я, действительно, в гостях, но не у друзей, а у врагов народа Божия, вон там, в сером доме. На допрос вызывают, вот уже второй раз, да слава Богу, Господь дал силу победить и такой бой!
Прошлый раз все требовали от меня, чтобы я им предавал братьев верующих: где собираются, кто проповедует, особенно кто бывает из приезжих, кто руководит собраниями? Ну я им отказал наотрез, сказав, что я лучше свою жизнь отдам за братьев, чем их буду предавать в ваши руки. Они говорят: "Так ты же должен подчиняться власти по Евангелию!" "Э, нет, начальник, тут не путайте, — ответил я ему, — всякая власть установлена над чем-либо определенным и кем-то. Вот над порядками в стране, установлены вы — народом этой страны, а над Церковью Божией — вас никто не ставил властвовать, эта власть принадлежит только Христу, так как Он жизнь Свою за Нее положил и засвидетельствовал, что Ему дана всякая власть от Отца Небесного. Так вот, Ему мы, как верховной власти, и подчиняемся; поэтому братьев надо любить, а не предавать, грешников надо спасать, а не губить".
Ну вот, от меня они в прошлый раз ничего не добились, пригрозили и выгнали. А сегодня вызвали опять, да и опять про то же самое: "Кто был у Грубовых? Какой гость приезжал?" Спрашивали и про тебя. Спрашивали, кто руководит собраниями, у кого собираются? Про Мишу спрашивали — где работает, да какая семья? И вот, я им твердо заявил, что предавать братьев не могу и на их вопросы ничего не ответил.
Они меня предупредили в последний раз, если я не соглашусь предавать верующих, то пригрозили расправиться со мною. А мне Бог послал такую радость и мудрость в ответах, что я от них, как на крыльях вылетел. Вот спешу об этом друзьям рассказать, кого смогу увидеть.
Федор посмотрел на брата и в смущении сказал ему:
— Брат, прости меня, я подумал про тебя, что ты предаешь братьев, так как видел тебя там. А оказалось совсем другое, ты-то, вот, смотри, как смело им ответил, а я ведь… подписку дал — не устоял.
Щербаков еще посидел немного с Федором, наставил его на добром слове, ободрил Словом Божьим, и они расстались.
Через несколько дней Федор услышал, что Щербакова арестовали, и после этого о нем ничего более не было известно.
Душевные мучения у Федора дошли до крайнего предела и привели его в отчаяние. В молитве с домашними он просил у Бога:
— Господи, у меня совершенно нет сил противостоять страху, а предателем я жить не хочу. Помоги мне, и выведи меня из моего бедственного положения, любой ценой, какую Ты находишь наилучшею для меня. Будь милостив ко мне, прости меня и спаси.
На очередной вызов он не пошел, а на следующий день после того, несколько успокоенный, обнял деток своих, жену и поехал утром на работу…
Вечером, запыхавшись, Наташа прибежала с работы и прямо с порога объявила:
— Мама! Люба… мне только что передали девочки! Наш Федя раненый, при смерти лежит в городской больнице, в хирургическом отделении. Рассказали, что когда он ехал в трамвае, раздался случайный выстрел из оружия на дороге, пуля попала прямо по трамваю, в результате чего двоих ранило, их сейчас же увезли в больницу. Один умер на операционном столе, а Федор лежит в тяжелом состоянии.
В доме Кабаевых все всполошились и тут же, помолившись, поехали в больницу.
После операции он лежал в сознании, на слезы жены, родных и друзей отвечал со спокойной уверенностью в могущество Божие, и утешал других упованием на Него.
Во внутреннем человеке его произошла великая перемена, в своей судьбе он видел промысел Божий и смирился.
Федор страдал сильно от физической боли, но сдерживал себя. Родные попеременно дежурили у него, прилагая все усердие, чтобы облегчить его страдания.
Спустя несколько дней, у него появилось как бы облегчение в состоянии здоровья, и очень многие, при посещении, беседовали с ним. У всех он со слезами, в смирении просил прощения, многим говорил о своих искренних намерениях, по выздоровлении — пламенно служить Господу; но увы, для него эти посещения друзей были последними здесь, на земле. Каждая вспышка бодрости была милостью от Господа как для самого Федора так и для его друзей и родных. Ранним утром, на рассвете следующего дня, на руках Наташи, Федор тихо, с блаженным упованием на своего Господа, отошел в вечность.
Известие о смерти Гордеева Федора молниеносно разошлось по всем верующим, и у его гроба собрались даже те, кто годами не был в христианском общении. Тело его, приготовленное к погребению, без слов свидетельствовало окружающим о тех великих истинах, которые невозможно высказать словами.
Кто-то из близких Федора сказал:
— За всю свою жизнь он не сказал так много, как сказал своею смертью!
Все эти дни проходили многолюдные собрания. Исключительно благословенными были похороны Феди. Смерть его послужила великим толчком к пробуждению, как охладевших христиан, и в особенности детей верующих родителей, так и грешников из мира.
Христианское пробуждение с того времени началось неудержимой лавиной, и Сам Господь, очевидно, руководил этим.
Как и в прошлые времена, покаяние началось с молодежи, хотя посещали собрания и прочие верующие. Не было такого собрания, чтобы на нем не обратилось несколько душ к Господу, а проповедующих, по-прежнему, было мало.
Михаил и теперь самоотверженно, служил Господу среди верующих, но нужда в проповедниках так возросла, что он один уже не мог удовлетворять потребности в доме Божием.
На общениях начали проповедовать юноши и девицы, некоторые из пожилых сестер, и во всех случаях, Господь благословлял собрания покаяниями.
Последние дни в поведении Михаила Шпака стали замечаться некоторые странности; на каждое собрание он опаздывал и первое время утомительное ожидание стало печалить друзей, и порой вводить в неловкое положение. Но Михаил не вразумлялся, и опоздания его с каждым разом делались более затяжными. Тогда молодые братья и сестры, из числа участвующих в служении, вынесли между собой такое решение: не ожидать больше Михаила, а в строго назначенное время, горячо помолившись Богу, начинать и, несмотря на неопытность, совершать служение.
К общему ликованию, Господь так благословил простые проповеди, декламации и пение молодежи, что покаяний не уменьшилось, а увеличилось.
Однажды Шпак пришел к середине собрания и, к своему изумлению увидел, как проповедь сестры-девушки была прервана бурным покаянием присутствующих, и молитвы покаяния длились так долго, что после них ничего не оставалось, как закончить приветственными поздравлениями и пением гимнов.
Михаил на сей раз остался пристыженным, что ему не нашлось места в служении.
Когда, напоенные благодатью Божьей, все разошлись с общения, друзья обратились к брату с такими словами:
— Миша, ты знаешь как мы любим тебя; как почитали и до сих пор почитаем за образец самоотверженного служения Господу. Но мы сильно встревожены твоими опозданиями, которые участились за последнее время, и с любовью хотим обличить тебя — не одних только нас ты огорчаешь этим, но и Господа. Может быть, ты думаешь, что ради тебя и через тебя, Господь изливает благословения в нашем городе и, если не будет тебя, то не будет и Божьих благословений? Друг наш дорогой, мы не отрицаем, что все мы — плоды твоих бессонных ночей. Мы венец твой, если не по покаянию и возрождению, то по воспитанию, но Бог из-за самомнения, может лишить тебя Своей благодати, а благословение Свое будет изливать через самых малых и немощных, свидетелем чего ты был сегодня. Поэтому откройся нам и, если это так, то мы вместе будем просить милости для тебя.
Брат Михаил глубоко задумался над этим. Высказанное обличение было правильно и своевременно, но как-то смущало, что высказала это все (от лица друзей) девушка, которой исполнилось всего только двадцать три года, которая с пятнадцати лет, как птенец, бегала вокруг него и с раскрытым ртом, всегда ловила каждое слово, исходящее из его уст. Но он это плотское чувство победил в себе, удивляясь, как в этих юных душах созревал внутренний их человек. Миша был уже готов ответить ей, но вместо него вступилась жена:
— Сестра, ведь ты не знаешь ничего, а спешишь с замечанием, не знаешь, почему мы опоздали. Мы заходили к больной сестре и там задержались.
— Дина, — поправила ее сестра в ответ, — ты старше меня и духовно, и по годам. Я готова извиниться перед братом за свою поспешность и необдуманность, но учитывая те негодования, какие возбуждаются среди друзей из-за Мишиного опоздания, я бы на твоем месте, постаралась мужа-служителя отпустить вовремя на собрание, а самой, можно было бы и задержаться с больной. Кроме того, ведь речь идет не о сегодняшнем опоздании, а о системе, которая появилась у нашего брата за последние 2–3 месяца.
Михаил, видя, что разговор принимает не совсем правильный оборот, резко вмешался:
— Дина, ты помолчи. Сестра заметила правильно мне и тебя поправила очень разумно!
Затем, обратившись ко всем, заявил:
— Дорогая сестра и друзья мои, хотя, действительно, я опаздывал часто по той причине, что задерживался где-то на посещении, но, однако, боюсь Бога и откроюсь вам, действительно это так, мысли и искушения были такие: меня ли благословляет Господь или Свое дело? Поэтому молитесь Господу, пусть он помилует меня.
Беседа закончилась трогательной молитвой, в которой юные друзья молились об охране Миши от всяких искушений и о прощении его, за его поступки. Молился и сам Михаил.
Пробуждение расширилось так, что по домам, в частных беседах, верующие начали говорить об общем объединенном собрании; к тому же, преследования, как-то заметно, стали утихать. Заметив это, Михаил Шпак с друзьями принялись усердно и поспешно проводить беседы с верующими об открытии молитвенного дома, на что многие охотно согласились, и даже стали предоставлять свои дома для собраний.
С каждым разом собрания стали все больше расширяться, так что в малых домах становилось уже тесно и не все помещались. Один за другим стали посещать собрания и служители, оставшиеся от арестов, пресвитера, диаконы и проповедники, которые из-за страха гонений, все эти годы сидели дома и нигде не появлялись.
Христиане, увидев многих, с кем несколько лет были разлучены, особенно старых проповедников, были по-детски, искренне рады. Михаил Шпак был так рад, увидев, что многие служители, даже неизвестные ему, стали посещать собрания и охотно принимать участие в служении. Дело в том, что некоторые из них, приехали издалека в Ташкент, убегая от преследований в тех местах, где они жили раньше. По прибытии же сюда, увидев, что и здесь арестовывают братьев, посчитали благоразумным сидеть тихо в своих домах и ожидать более свободного времени.
В это время, к весне 1944 года, в Ташкент приехал некто, Патковский Филипп Григорьевич. Отец его и сам он (в братстве баптистов) были известны как служители церкви по Сибири. В свое время братство их уважало, а о Филиппе Григорьевиче слышали, с прискорбием, что в числе страдальцев за веру евангельскую, и он был арестован со всеми братьями. Но как он оказался на воле, это было никому неизвестно.
По приезде, он без труда установил связь со служителями и, собравши их вместе, обратился к ним:
— Братья, сообщаю вам большую радость, какую послал нам Господь: после некоторых испытаний скорбями, правительство разрешило открывать собрания, которые были ранее закрыты. Только придется подать заявление властям и пройти регистрацию по установленной форме. Прежняя же регистрация, у кого была с 20-х годов — недействительна. Вот с этой радостью, я и приехал к вам, и собрал вас сюда для обсуждения. Давайте, теперь поблагодарим Господа за дарованную свободу и обсудим условия регистрации.
— Брат, а ты откуда? А кто тебя послал к нам?…А что с союзом? — послышались с разных сторон, в беспорядке, вопросы.
— Братья, — возвысил голос старец Гавриил Федорович Кабаев, — дело очень серьезное, и надо подходить к нему спокойно, и беседовать в почтительности друг ко другу. Степенно будем задавать вопросы брату-гостю, а он нам будет отвечать. Ряд вопросов ему уже задали, послушаем ответ на них. Я только осмелюсь, со своей стороны, поправить немного нашего дорогого гостя.
— Брат, — обратился он к нему, — вы предлагаете нам помолиться и поблагодарить Бога за дарованную нам свободу, но мы пока свободы никакой не видим; вашего дела, какое вы нам предлагаете, мы не знаем, а молиться за это совещание, мы уже молились, так что будем продолжать.
— Отвечаю вам, братья, на ваши такие возбужденные вопросы, — продолжал Патковский. — Я из братьев-баптистов, как известно здесь некоторым из вас, был арестован вместе с нашими братьями, по милости Божьей, освобожден и в Новосибирской церкви совершаю служение пресвитера. Отвечаю насчет союза. Союз — есть на сегодняшний день и находится в Москве, на Покровке, в Мало-Вузовском переулке. Работают в нем наши многоуважаемые братья: Орлов, Жидков, Карев и другие — вот, по их рекомендации, я и послан к вам, сюда… Ну, еще что вас интересует? — спросил гость братьев после некоторой паузы, но все сидели молча, посматривая друг на друга. Затем, из присутствующих поднялся один из старших пресвитеров, который в годы рассеяния тайно совершал служение среди молодежи, и ответил:
— Уважаемый Филипп Григорьевич, мы не верим той свободе, о которой ты говоришь, что ее послал нам Господь. Если бы ее, действительно, послал Господь, то Он не отламывал бы для нас крохи, как мы в узах делились крошками нищенской, голодной, арестантской пайки. Он бы со свободой возвратил и наших узников-братьев: Одинцова, Тимошенко, Иванова-Клышникова, Баратова, Куксенко и других. Он бы так же восстановил и закрытый наш союз, и журнал "Баптист", и не требовал бы от нас какой-то загадочной регистрации, о которой ты стесняешься нам говорить. Мы не верим, что эта свобода от Господа, она от тех, которые без вести отобрали наших дорогих братьев-сибиряков: Ананьина, Федора Пимоновича Куксенко и других, а освободили тебя с Каревым по своей милости, а не по милости Божьей. Поэтому, не верим и тебе, да и союза нашего никогда не было в Мало-Вузовском переулке, сколько я помню, там всегда была протестантская кирха (церковь).
— Братья, — обратился он к присутствующим, — нам тут, не о чем совещаться, помолимся и будем расходиться!
На этом все разошлись, оставив Патковского Ф. Г. в смущении.
Михаил задержался во дворе на несколько минут и незамеченный никем, наблюдал, как в тени дувала (глиняный забор) к Патковскому подбежала какая-то личность и, остановив его, елейным голосом, сожалея о провале, заметила ему:
— Поторопился ты, братец! Ведь ты пойми, что здесь собрались почти все из тех баптистов, которые боятся и устав баптистский нарушать и сидеть за него не больно захотели, все они разбежались со своих краев. К ним нужен другой подход — подождите немного.
Как Михаил не вспоминал, все же не мог вспомнить, чья это продажная душа таким голосочком владеет? "А ведь он был среди нас. Да вот, их не узнаешь сразу, но сохрани нас Господь от них", — подумал Шпак и зашагал домой.
Общие собрания продолжались и расширялись все больше. На одном из них проповедовал пожилой брат, с крупными чертами лица и аккуратно подстриженной бородкой. Проповедь его была выразительна, не лишена красноречия; голос мягкий, а главное — она сопровождалась слезами умиления. Многие первый раз видели и слышали его на собрании и, когда после собрания, поприветствовавшись, разошлись по всему дому и, образовав группы, знакомились друг со другом, проповедующий брат отрекомендовал себя — Умелов Павел Иванович. Со своей семьей и родством он, как и многие другие, переехал из России и уже несколько лет, как обосновался в Азии. Но по причине все той же, как он выразился, "осторожности", на общениях в прошлом не бывал. Ранее он был рукоположен на служение в церкви, и с первого же собрания расположил к себе своею общительностью.
Михаил Шпак, видя, как с каждым собранием появляются все новые проповедники и служители, старше его годами, по их разговорам, имеющие немалый опыт служения, смело, непринужденно становятся на проповедь — стал уступать им, с некоторым оттенком горечи, и даже пропускать собрания. Друзья опять обличили его и предупредили, чтобы он ни в коем случае не оставлял дела Божия, тем паче, что назревал вопрос об официальном открытии собрания и организации общины. И теперь, когда христиане выходят на простор, оставить ли их в распоряжении тех, которых они не видели все эти пережитые годы?
Создавалась очень тяжелая обстановка, в которой не следовало Михаилу выпускать из рук инициативу, а по строгим евангельским принципам подходить к организационным вопросам. Но это было очень трудно, прежде всего потому, что Шпак не был рукоположен, тогда как пришли более десятка рукоположенных братьев: пресвитеров, благовестников, диаконов. Во-вторых, на собраниях стало открываться, что часть названных служителей, якобы, в эти годы находились во главе молитвенных кружков-групп.
Михаил понял, что время подходит решительное и напряженное, и оставлять собраний никак нельзя, поэтому ободрился и, при поддержке друзей, старался инициативу держать в своих руках.
К лету, на расширенном совещании верующих, определилось, что община решила основаться на постоянное время у брата Иванова по улице Гордеева.
Брат определил для собрания две большие комнаты, а в теплое время — двор. Все были очень рады такому положению, и решили приступить к формированию общины.
К тому времени окончательно вышли из своих убежищ и стали регулярно посещать собрания рукоположенные служители: Глухов Савелий Иванович, Умелов Павел Иванович, Громов Иван Яковлевич.
Названные братья, в открытый дом молитвы пришли со своими семьями и многочисленной родней. В общей своей массе, они представляли собою ничто иное, как общину, почти целиком переехавшую из России, со своим хором и проповедующими. От прежней Ташкентской общины, которая была распущена И лет назад, осталось очень немного, главным образом, дети и родственники некогда арестованных братьев, отдавших свою жизнь за Господа в узах.
Первые собрания в открытом доме молитвы (на улице Гордеева) были настолько радостными и благословенными, что после богослужения, как правило, до полуночи почти никто не расходился. Здесь проходила самая кипучая жизнь и деятельность общины. Молодежь, вырвавшаяся на духовный простор, по-весеннему, бурно расцветала. По окончании собрания, разделялись группами по всему дому молитвы: в одной группе кто-то из братьев проводил назидательную беседу, в другой — молодежь разучивала новый гимн, в третьей — беседовали с приближенной душой. Откуда-то из угла послышался голос:
— Братья и сестры, вот эта юная душа хочет отдать свое сердце Господу!
И тогда, со всего дома, присутствующие сходились к тому месту, с сияющими лицами приветствовали вновь обращенного юношу и, поздравив, пели ему: "Радостную песнь воспойте в небесах! Найдена пропавшая овца…"
В другом углу, группа верующих старичков и старушек, опираясь на свои посохи, с умилением наблюдали за кипучей жизнью молодежи и вообще христиан, тоже не желая покидать дом молитвы. И лишь к полуночи, когда хозяин предупредительно угасил одну из лампочек, восторженные посетители нехотя, один за другим, покидали помещение.
Долго еще, по пустынной, тускло освещенной улице, раздаются прощальные голоса приветов, угасала мелодия вновь разученного гимна, да четкой дробью рассыпался стук каблуков запоздалых подружек, догоняющих своих друзей.
— Эх, молодость! Христианская молодость! Как ты прекрасна, орошенная дождем благословений Божьих. Как счастлив тот, кто в душе умеет не растрачивать тебя! — кивая головой, говорил вслед, обгоняющим его девушкам, старичок своей старушке, осторожно ведя ее под руку.
На членском общем собрании было принято решение: восстанавливать членство будущей общины только через искреннее, чистосердечное очищение с исповеданием, допущенных в прошлом грехов и согрешений.
Решение было принято единодушно, с радостным сознанием, что без этого желаемых благословений не будет. Так оно и проходило среди простых рядовых членов. Но, когда Седых И. П. и Михаил Шпак стали напоминать старцам-служителям о том, что они беспечно оставили дело Божье в годы гонений, то тут наткнулись на странное упорство. Почти никто из них не считал себя виновным и, наперебой, показывали свои преимущества в том, что они лично были знакомы с, известными братству, великими тружениками, что кого-то из них, рукополагал и крестил даже сам Янченко.
В беседе с одним из них, Михаил Шпак, при очищении, не утерпел и заметил;
— Дорогой брат, Янченко мы знаем, знаем и других, кого вы называли, и что они в тяжкое время не оставили дела Божья и овечек Господних не бросили на расхищение, но пошли на страдания за них, подверглись расхищению имущества, и там свою жизнь положили за Имя Иисуса. О вас же мы знаем, что вы тоже подверглись гонению, и сбежали с тех мест, но не за свидетельство Иисусово, а за свое имение. Да и сюда приехали — не рассеянных чад Божиих собирать воедино, а разводить в парниках огурцы с помидорами. И тогда, когда милостью Божией и усердием других, уже наше поколение стало обращаться к Господу без вас, вы, гонимые страхом, отказались их крестить. Теперь объявляете, что вы чисты, не имеете греха и вам незачем проходить очищение, потому что с двоюродным братом в чулане совершали молитвенные подвиги, собравшись впятером в кружок.
— Брат Михаил, — перебил его обличенный служитель, — тебе не подобало бы так говорить, ты еще молод и малоопытен… — (по рядам послышались голоса возмущения).
Видя такую обстановку, поднялся на ноги брат Умелов и, перебивая обиженного служителя, заявил:
— Савелий Иванович! Чем хвалишься? Тебя правильно брат обличил, всем нам надо глубоко раскаяться, мы пришли с тобой к готовому, и хвалиться нам нечем!
— Ну, раз так, то я ничего не имею, раскаиваться, так будем раскаиваться, — умиленным голосом проговорил обличенный, — как все, так и я, — договорил он, садясь, но тут же, поднявшись, объявил:
— Братья и сестры! Простите, кто что на меня имеет. Брат Миша, прости ради Христа, если имеешь что против меня, — и тут же, преклонив колени, стал молиться.
Михаил и многие другие поняли, что здесь бесполезно доказывать что-либо. Лишь сам Господь может достигнуть эти сердца. Да, но с ними придется вместе в одной церкви трудиться, и что из этого выйдет?
Когда весь основной состав верующих прошли очищение, вновь было собрано членское собрание. На сей раз стоял вопрос об избрании пресвитера церкви, из числа прошедших очищение. При обсуждении было выдвинуто две кандидатуры: Михаил Шпак и Глухов Савелий Иванович. На следующее собрание был назначен пост и молитва, розданы своего рода бюллетени, а в назначенное время, после краткой проповеди и горячих молитв, приступили к сбору листков и подсчету голосов. Избранная комиссия по итогам голосования, заседала очень долго. Впоследствии было объявлено, что голосование придется повторить, потому что комиссия считает, что было мало проведено бесед и разъяснений.
Многие догадались, что здесь не все чисто, а вскоре членам стало известно, что большинство голосов было за Михаила Шпака, но Глухов, узнав об этом, возмутился, и вместе со своими сторонниками и земляками решили хорошенько побеседовать с членами, по домам.
Следующее собрание было очень напряженным. В сердцах людей заронилась тревога, особенно среди молодежи, но листки были собраны вновь, и опять комиссия заседала очень долго. Сидя на скамье, Михаил про себя молился Богу, чтобы сохранить полное спокойствие и приготовиться к любым результатам.
Сидя, он слегка уловил, как из комнаты, где заседала комиссия, раздался (несколько выделяясь из всех) елейный знакомый голос, но чей это голос и, где он до этого его слышал, никак не мог вспомнить. В памяти скользнуло что-то знакомое и он, видимо, через минуты две вспомнил бы, но в это время дверь комнаты открылась и, подойдя к столу, председатель комиссии взволнованным голосом объявил:
— Решением комиссии, пресвитером общины избран брат Глухов С. И.
Все собрание загудело как пчелиный улей. Один из друзей Михаила Шпака, подойдя к нему, заметил, кивая головой:
— Эх, брат, брат! Разве это избрание пресвитера? Какие темные души вьются вокруг святого дела! А где открытое обсуждение кандидатур? Где честность? Почему в избрании пресвитера выдумали эту жеребьевку, и чего тут общего с апостольским избранием? Ведь там, Варсава и Матфий были одинаково известны апостолам, одинаково вращались среди них, в присутствии Самого Господа. А тут: один — годами отдавал жизнь за дело Божье, терпя лишения, опасности, вынашивая каждую овечку у своей груди. Другой же — мизинца не оцарапал и, чуть ли не с важностью апостола, пришел сюда несколько дней назад, когда уже на столе стоял букет роз. Да что же это такое? Что же будет дальше?
— Друг мой, — остановил его Михаил, — ты прежде всего успокойся, и знай, что над делом Божьим наблюдает Сам Господь. Потом, ты вспомни, при Патковском Ф. Г., какую оценку дал брат-старец этой свободе. Ты же видишь, на каких принципах организовывается эта община. Вот, для этой общины и должен быть соответствующий пастырь.
Разве не сам Израиль избрал для себя Саула, и не из-за высокой мудрости и преданности Господу, а потому, что он был на голову выше их и представительней по виду, а Давиду — избраннику Божию и помазаннику на царя, что пришлось перенести, пока он сел на свой престол?
Есть мое место в Доме Божьем, и в свое время поставит меня на него Господь, но когда и, что придется пережить, один Бог об этом знает, а домогаться славы, не есть слава. — С этими словами они вышли на улицу, и Михаил повернул к себе домой. Впереди он увидел Глухова и хотел обогнать, но тот остановил его:
— Михаил Терентьевич, проводи меня немного!
— Проводить не смогу, нам не по пути, а что хотите сказать, готов выслушать.
— Да, вот что, — продолжал Глухов, — ты, наверное, в недоумении от итогов избрания и, возможно, уже готовился быть пресвитером, и был уверен в результатах голосования? Ты не ошибся, как в том, так и во втором случае, большинство голосов было за тебя. Но вот пришлось это служение принять мне. Надо было тебе быть поблагоразумнее да повоздержанней. Не огорчайся!
— Брат, — ответил ему Михаил, — мой жребий в руках Божьих, и его переменить никто не может, а место мое в гонимой церкви Иисуса Христа, и на него охотников не очень много. А относительно вас, скажу, что, видно, пришло ваше время, и вам тоже пора занять свое место среди христиан.
На этом они, любезно раскланявшись, разошлись, каждый в свою сторону. К этому времени, в члены общины был принят Сыч Фома Лукич. Когда и при каких обстоятельствах он принимался, многие не знали, удивились все только тогда, когда он был уже избран среди служителей председателем ревизионной комиссии.
На совещании среди служителей, при обсуждении вопроса о регистрации общины, одним из первых выступил Сыч. Встав за стол перед братьями, он прижал сцепленные пальцы рук близко к груди и, слегка наклонив мясистую голову, елейно проговорил:
— Братья, не вдаваясь в подробности тех условий, какие поставлены нам к регистрации, мы должны, прежде всего, спросить: кем эти условия поставлены? Они поставлены властями, кроме того, они согласованы с нашими старшими братьями. Если эти условия поставлены властями, то нам, никаким обсуждениям подвергать их не следует, а возблагодарить за это Господа и принять.
Михаилу Шпаку, услышавшему этот елейный голосок, сразу припомнился случай при приезде Патковского. Оказывается, этот Сыч, в потемках тогда оговорил его, что он поторопился.
Вскоре было объявлено, что предложение было принято абсолютным большинством, за исключением троих воздержавшихся.
Слава Богу за то, что Он, неизменно, Тот же: каким был с народом Своим в первые дни христианства, таким же Он остается и в последние дни. Друзей предупредили, что о внутренних делах восстанавливающейся общины, многое известно властям и, особенно, надо остерегаться Сыча Ф. Л. Известным стало даже и то, кто воздержался при голосовании в принятии регистрации, и, что несмотря на открытие молитвенного дома, некоторые верующие, помимо него, собираются по домам. Таким оказался Михаил Шпак с большой группой молодежи: они продолжали иметь молитвенное общение, и даже материальные средства использовали, с молитвой, по своему усмотрению, благотворя, главным образом, семьям узников и остро нуждающимся.
Часто на совещаниях проповедующих или на членских собраниях, Михаил дерзновенно отстаивал евангельские принципы в служении Господу и свободу благовествования, на которую, изредка, почему-то покушалось избранное руководство и, в частности, Сыч Фома Лукич.
Фома Лукич в общине старался держаться несколько, как говорят, в тени. Проповеди говорил искусно, если не со слезами, то таким елейным голосом, на что никто другой способен не был, и многие относили его проповеди к числу назидательных, безукоризненных. В поведении он был сдержан, при беседе очень внимателен и даже, немного приторно любезен, ко всем окружающим был исключительно наблюдателен.
Однажды, когда пресвитер в беседе с молодежью, вызвал ее на легкий, массовый смех, Сыч терпеливо дождался конца беседы, потом, перед молитвою, степенно заявил развеселившейся молодежи:
— Юноши и девицы! Это хорошо, что вы так доверчиво приняли разумные советы нашего дорогого брата, старца-пресвитера, но должен вам напомнить, что христианам позволена только святая улыбка, но не смех, которому вы здесь дали место.
Все эти, и подобные этому, моменты многих держали в недоумении, как можно допустить мысль о неблагонадежности такого старого, благочестивого служителя? Тем не менее, у верующих распространилось убеждение, что до своего обращения и присоединения к общине баптистов, Сыч Ф. Л. служил в органах ЧК.
Несмотря на открытые богослужения и постоянный дом молитвы, Михаил Шпак чувствовал, что над ним таинственно, без видимых фактов, нависла серьезная угроза, его душа ныла от предчувствия надвигающейся скорби.
В январе 1945 года Шпак Михаил Терентьевич был неожиданно арестован. Дина — жена его была сильно встревожена. Собрания она посещала по-прежнему, но в своих отношениях к верующим, особенно близким друзьям Михаила, подчеркивала очень ясно: "Вот Мишу-то посадили, а вы гуляете свободно, будто и нужды вам нет". В ее отношениях к осуждающим было подчеркнутое недовольство, и всех она в душе обвиняла, хотя словами этого не высказывала. И, несмотря на то, что ее посещали, много утешали, пытались даже, неоднократно, оказывать материальную помощь — она все отклоняла и оставалась неизменной. Тогда, кто-то из близких друзей заявил ей прямо:
— Что ж, Дина, когда ты была в девушках, да и с Мишей вместе так ревностно и убедительно утешала других скорбящих, вдохновляла к терпению и упованию на Господа; а теперь, когда коснулось горе тебя, никто и слов-то к тебе не подберет, да и все виноваты оказались перед тобой. А ведь, ты не знаешь того, как мы сами глубоко скорбим об утрате, и уверены, что во всем этом видна рука предателя.
Смотри, не погуби себя и детей. От тебя зависит многое: или ты останешься, уповающей на Бога, женой и матерью — к утешению своего мужа, или будешь пораженной дьяволом и вместе с противниками — отягчать судьбу своего и нашего друга.
Оказавшись в тюремной камере, Михаил сразу встал на колени и долго, усердно молился Господу, прося Его о том, чтобы Он открыл, почему теперь, когда так много уже отвоевано для Церкви, он неожиданно оторван от друзей.
На допросы его почему-то не вызывали, у следователя он был всего один раз. Тот задавал ему много вопросов: о христианской молодежи, семьях узников, известных ему, и о них самих, о теперешней общине и регистрации ее, собирались ли по домам, кроме дома молитвы. Спрашивал характеристики отдельных верующих, из числа молодежи и служителей, но Шпак отвечал так, что следователь, явно, не получал от него желаемого. Наконец, он пришел в ярость и неожиданно резко спросил:
— А как у тебя с военным вопросом, ты теперь готов взять оружие в руки или, по-прежнему, ссылаясь на свои религиозные убеждения, отказываешься?
— Начальник, — начал Михаил, — мне уже тридцать с лишним лет и я имею четверых детей, призыв мой давно отошел, а если он подойдет ко мне, то мы об этом будем говорить в военкомате. Измениться же я — не изменился, и не намерен; как был христианином, так и желаю им остаться.
— Христианин, христианин… — вот я покажу тебе, какой ты христианин, и какой настоящий есть христианин… аферист ты, а не христианин… и я разоблачу-у-у тебя, — стуча кулаком по столу, закончил следователь.
Через несколько минут Михаила отвели в тюрьму, он был очень рад, что может подытожить и обсудить, нахлынувшие на него мысли.
Когда он пришел в камеру, мысли беспорядочным хаосом, как вода из спущенной плотины, хлынули на него.
— Почему он задавал эти вопросы? Откуда ему известны подробности об узниках и их семьях? Кто передал ему наши разговоры о регистрации, о Патковском, о выступлении братьев? Почему он знает о молодежных общениях по домам? Наконец, почему, так бесчестно, Глухов С. И. оказался пресвитером, и Сыч о чем-то так упорно настаивал на комиссии по итогам избрания. Где же справедливость? И как можно после всего этого, обливаясь слезами, стоять за кафедрой и проповедовать людям о правде, о грехе, о суде, о Распятом Христе? Десять лет я прожил в этом городе, забывая о себе. Часто голодный, немытый, в дырявой обуви, а иногда, совершенно босой, бессонными ночами, пробираясь темными закоулками и прижимая к груди святую Библию, нес ее из дома в дом. Часами лежал в сырых арыках, мозглою зимой, прячась от преследователей, чтобы после поспешить утешить мою скорбящую семью, деля с детьми нелупленую картошку; или посетить круг юных друзей, убеждая их, твердо держаться прямого пути Божья. Жертвуя всем, что так дорого человеку в его молодости, я всегда, усердно старался хранить не оскверненными святые чувства. Я служил моему Господу, имея в награду: молитву кающегося грешника и ласковый взгляд моих дорогих друзей. А в итоге?.. Те, которые жили в свое удовольствие, рассаживали помидоры в парниках, днями бойко торговали на Алайском базаре, а ночами с женами считали барыши, не считая за грех, выпить в полдень с пьяницами кружку пива и закусить пахучей лепешкой; сегодня они, при первом признаке христианской свободы, сидят на возвышенном месте вокруг кафедры и ублажают себя мелодиями хорового пения, и почетом раболепствующих слепцов.
А я? Сижу здесь в подвале; в каждом крике, доносящемся ко мне с улицы, брежу плачем осиротевших детишек или зовом, растерявшейся от горя, жены. И жду… а чего жду? Того, чего в прошлый раз, мои враги не сумели сделать — погибели моей, смерти; да, дай только Бог, смерти благородной, не позорной. Почему же Господь сказал, что врата ада не одолеют Его Церкви? Какая же разница между символическими, образными вратами и вот этими, Глуховскими и Сычевскими, которые так явно владеют над Церковью, и куда они ее заведут?
Едкой обидой заслонило все сознание Михаила, и быстро-быстро она стала овладевать всем его существом.
С поникшей головой и опущенными руками, он сидел, погруженный в свои думы, в камере-одиночке, и, когда уже совсем обессилел в борьбе с мыслями, с глубоким вздохом возопил:
— Господи, ведь я потерялся! Что ждет меня, и кто поддержит? Мне очень тяжко!
Вдруг, будто с улицы, с того маленького клочка голубого неба, которое он увидел в окошко, блеснул то ли голос, то ли сильная мысль: "Истина сильна не в формах и не в организации, и ее ни в какую оболочку заключить нельзя. Она непобедима сама в себе, в духе, а проявляется, где хочет и, когда хочет".
Михаил, как-то вдруг ободрился, и уже про себя, тихо подумал: "Так я неправильно понимал о церкви? О ней надо понимать двояко: видеть ее неосязаемое лицо, т. е. дух Церкви, в ее вселенском представлении; и осязаемые ее формы, т. е. Церковь, облеченную в плоть. Вот, ее-то, в течение истории, одолевали врата ада не раз, но как только удавалось кое-каким деятелям одолеть ее, Дух Христа оставлял Церковь, и там оставалась одна форма, а жизнь переходила в другие формы, и это ясно изображено в посланиях семи церквам, помещенных в Откровении Иоанна Богослова.
Вот, почему брат-старец ответил тогда Патковскому, что он привез свободу, не по милости Божией. Патковский привез тогда, искусно скроенный безбожниками, мундир для церкви; и хорошо, что Господь удержал меня от руководства", — успокаивал себя Михаил. Однако, обида на старцев за их бесчестность, да и на друзей, что они не смогли тогда защитить его кандидатуру — что-то надломила у него в самом внутреннем существе.
Больше месяца Михаил был в ожидании своей судьбы и, наконец, его вызвали к следователю.
Войдя в кабинет, справа он, неожиданно для себя, увидел Сыча Ф. Л.
— Милый братец! — протягивая обе руки, он потянулся к нему (по разрешению следователя). — Как давно я не видел тебя, как скорбит д-у-ш-а моя по тебе, — причитая, с умиленным лицом, обнял Сыч Михаила. — Ну, как ты тут?
— Так… ну хватит… садитесь, товарищ Сыч, — металлическим голосом прервал его следователь, — время коротко, начнем беседу.
— Михаил Терентьевич, как я вижу, вы хорошо знакомы с Фомой Лукичем. Что вы скажете о нем, как вы его знаете, и не были ли вы с ним до вашего ареста в ссоре? — Каким-то неприятным и тревожным чувством обдало душу Михаила от такого необычайного приветствия, но, взяв себя в руки, он ничего не подозревая, ответил:
— Да, я знаю его немного, как проповедника и как служителя в нашей общине. Ссор у нас с ним не было.
Следователь заполнил после этих слов еще какие-то бумаги и затем продолжал:
— Вот, Фома Лукич, ваш брат по вере — Шпак, мотивируя своим религиозным убеждением, и, особенно, званием христианина-баптиста, отказывается брать оружие и служить в Армии, доказывая нам, что христианин не должен убивать человека, ни при каких обстоятельствах. Я, конечно, очень уважаю убеждения всякого человека, тем паче, христианина. Мои родители были православными, и сам я, когда-то был крещен, готов и теперь учесть это, при следствии по делу Шпака. Но все же решил убедиться, действительно ли, это вытекает из вероучения евангельских христиан-баптистов, или Михаил Шпак просто прикрывается этим? Поэтому я и пригласил вас, уважаемый Фома Лукич, как рукоположенного пресвитера баптистского вероучения, имеющего авторитет и опыт в этом деле, что, как видите, и сам Шпак признает в своем показании. Ответьте нам, как должен христианин-баптист понимать этот вопрос, и знайте, что по вашему ответу будет решаться судьба Шпака.
— Очень рад, — начал Сыч, — разъяснить, или вернее, изложить здесь точку зрения баптистов по данному вопросу, в надежде, что это поможет моему дорогому брату в определении его судьбы. Слово Божье нам ясно говорит: "Ибо начальник есть Божий слуга, тебе на добро. Если же делаешь зло, бойся, ибо он не напрасно носит меч: он Божий слуга, отмститель в наказание делающему злое". Из этих слов мы видим, как Писание утверждает, что мы не можем отрицать применение оружия в необходимых целях, против злоумышленников-людей, и христианин, тем более, должен выполнять это с честью и охотно.
— Братец, милый, — обратился он к Михаилу, — я хочу разъяснить тебе, что ты неправильно понимаешь этот вопрос, и то, что кесарево, мы должны отдать кесарю. Поэтому, ты измени свои понятия, и не бойся, в этом — нет греха: если возьмешь оружие в руки и со всеми пойдешь воевать на фронт.
Я расскажу тебе, к тому же: в одном месте, группа верующих людей собралась помолиться. В это время на них напала целая банда злодеев, вооруженная до зубов. Верующие, несмотря на то, что в доме было оружие для защиты, имея вот такие убеждения, как у тебя, решили помолиться Богу и умереть от рук грабителей, но не защищать себя с оружием в руках. Грабители уже были близко к цели и доламывали дверь, как кто-то из сельчан, доложил о бедствии в управление и, прибывшие на помощь вооруженные люди, спасли тех несчастных, хотя в схватке пришлось некоторых бандитов лишить жизни.
Видишь, братец милый, к чему могут привести такие понятия? — закончил Сыч.
— Понял, Шпак, что сказал тебе твой брат по вере? — с торжеством в голосе, проговорил ему следователь, — что ответишь ему?
— Фома Лукич! — начал Михаил Шпак, — я имею, чем возразить тебе и желаю это сделать охотно, но не могу этого сделать здесь и сейчас, так как считаю преступлением — судиться с братом моим не в Церкви, а перед внешними, т. е. в кабинете следователя. Тебя же я спрошу: какое чувство заставило тебя прийти в этот кабинет следователя, в такое время, когда обо мне решается вопрос жизни или смерти, и своим разъяснением подписать мне приговор к смерти? Я же, тебе отвечу — предательство!
— Милый брат! — кинулся к нему Сыч. Михаил руками отстранил его и возразил:
— Брат-то ты брат, но какой? Каин был тоже брат Авелю, да еще старший!
Следователь немедленно прекратил очную ставку Сыча со Шпаком и, проводив того, обратился к Михаилу:
— Ну, я говорил тебе, что аферист ты, а не христианин. Ты слышал, что разъяснил рукоположенный пресвитер баптистской церкви, а ты кто? — Самозванец! И приготовься отвечать за свою аферу, по всей строгости закона.
Через несколько дней после этого, военный трибунал приговорил Михаила Шпака к расстрелу, но высший орган заменил десятью годами лишения свободы.
Вскоре после суда, на открытом членском собрании было объявлено, что решение о регистрации общины, принятое на совете служителей еще в прошлом году, теперь осуществляется, и община зарегистрирована на условиях, о которых нам сейчас доложит брат Фома Лукич.
— Милые братья и сестрицы, — начал умиленно Сыч. — Вот мы с братьями, избранными вами на днях, посетили уполномоченного в горисполкоме, где по милости Божией, как видите, получили письменное разрешение на проведение наших собраний. Мое сердце было переполнено радостью, и я от души, и от имени всех вас, отблагодарил уполномоченного, ну и, конечно, был благодарен Господу. Принимая этот документ, я любезно обратился к уполномоченному: "Вы простите меня, пожалуйста, я очень любопытный человек, и хочу вас спросить, что нам теперь разрешено и чего мы должны воздерживаться?" Он ответил мне в присутствии братьев: "Теперь вы можете свободно молиться, проповедовать, петь только в стенах молитвенного дома. В других местах, включая дома ваши, этого делать нельзя. Разъезжать по другим общинам не разрешается. Не разрешается проповедовать и у вас людям приезжим из других общин, разве только при наличии соответствующего разрешения от нас. Ну вот пока и все, потом, что будет нового, позовем вас и сообщим дополнительно…"
"Простите меня, пожалуйста, — продолжал я, — я еще не кончил, хочу спросить вас о двух вопросах: во-первых, как нам быть с молодежью? У нас есть немало молодых, которые просят преподать им крещение, но некоторым из них, еще нет 18 лет, а кому есть, но еще связаны со школой и прочее, можно ли нам их крестить? Второй вопрос: мы как христиане, по нашему вероубежде-нию, имеем материальное служение, и у нас, в результате добровольного пожертвования, накапливается много средств. Как нам поступать с ними?"
На это, вот что ответил мне уполномоченный, братья и сестры:
"Молодежь — это наше будущее, и мы должны ее в коммунистическом духе воспитывать. Вы не должны приобщать ее к своей вере, тем более крестить. Зачем забивать им головы верой в Бога? Состарятся, потом пусть решают, верить или не верить в Бога? Насчет средств, уже было сказано ранее — все средства, поступающие от ваших сборов, строго регистрируются вами и сдаются в Госбанк, на специально открытый счет. Периодически, вы ставите нас в известность о расходовании их, так как расходовать их, вы имеете право в установленном порядке". Вот об этом я вас ставлю в известность, братья и сестры, — закончил Сыч.
После объявления Фомы Лукича, по всему дому прошел шум, но трудно было разобрать, кто, в частности, что выражал. Шум был прерван благодарственной молитвой Сыча.
Многие верующие поняли, что эта свобода обманчива и приведет впоследствии к глубокой горечи, так как пожилые хорошо помнили жизнь церквей до 1930 года, но пришлось смиряться, а большинство все приняли, не рассуждая.
По прошествии некоторого времени, в начале 1946 года в церковном совете общины, поднялись братья: Кабаев Гавриил Федорович и Седых, и заявили: "Братья, мы в совете церкви быть не можем, выведите нас".
Девять лет назад Михаил покинул этот лагерь, в котором было перенесено так много скорбей и радостей, теперь вновь его ноги ступили на эту территорию. Здесь почти все неузнаваемо изменилось. Он обошел всю зону, подолгу всматриваясь в те места и предметы, которые остались не изменившимися с тех пор, когда он жил здесь, и сердце его защемило от того тягостного чувства, которое может быть известно только тюремщику, возвратившемуся в свою старую камеру.
Первые дни его пребывания были особенно тяжкими, так как усиленно наблюдали, чтобы никто с воли не мог установить с ним связь. Но все же ему стало известно, что в общине объявлена регистрация, а с нею объявлены определенные условия, противоречащие Писанию. Услышав о том, что друзьям запретили собираться, что в собрании почему-то перестали открыто молиться об узниках и их семьях, что братья-старцы: Игнат Прокопьевич и Гавриил Федорович покинули совет — мучительная грусть сдавила ему грудь и железными клещами все больше сжимала сердце. Он почувствовал себя совершенно одиноким и в часы раздумья, голова его опускалась все ниже и ниже.
— Ну ладно, противники, от них, кроме скорби, нечего ожидать, но друзья мои, куда девались друзья, где они? Неужели так трудно передать хоть весточку и ею ободрить того, кто годами жил в утешение всем им? Неужели так быстро все переменилось? Неужели так скоро забыты благословенные вечера, где пили от потока благодати Божьей и, не взирая на коварство гонителей и постоянные опасности, близко льнули любовью друг ко другу? Тогда он был нужен всем. Теперь он забыт всеми, и единственный друг его — жена, с каждым посещением, к той груде камней, под которой он изнемогает, всякий раз подбрасывает новые глыбы и сама непосильной тяжестью ложится на них.
Да, это так, все потеряно. И то, что он созидал годами, со слезами, стало, как разгороженный шалаш, в опустелом осеннем огороде.
— Оставили? Ну и Бог с ними! — из глубины души вырвалось у Михаила, — забыли все, и я…
— Шпак, Ш-па-к! — осматривая кусты газонов, проходил торопливо надзиратель и, увидев Михаила, взял его с многозначительным видом за руку и, толкая к вахте, таинственно проговорил:
— Какая-то девушка с молодым человеком стоят за зоной, и просят тебя на свидание. Иди!
Через железные прутья ворот, Михаил заметил стройного, прилично одетого юношу, со строгими, привлекательными чертами лица. Рядом с ним стояла, по-весеннему сияющая, Наташа, с открытым, приветливым лицом.
Пройдя вахту лагеря, Михаил неторопливо направился к аллейке, где его ожидали друзья. Наташа нетерпеливо подбежала к другу-страдальцу и, взяв за руки, взволнованно выпалила, глядя ему в глаза:
— Миша… как я рада… привет тебе от друзей и даже от… Жени… Ты понимаешь какая радость!.. Ну, я не знаю, как объяснить тебе… — и, указав головою на юношу-незнакомца, проговорила: Познакомься, это наш… это мой… ну…
Михаил, глядя на зардевшееся лицо Наташи, понял и причину ее волнения, и кем для нее был этот юноша.
— Приветствую узника в Господе! Будем знакомы, Павел Владыкин! — четким, лирическим тенором отрекомендовал себя незнакомец и, крепко обняв, поприветствовал Михаила Шпака.
Зима 1935 года с ее метелями, обильными снегопадами, беспорядочно наметенными сугробами, т. е. русская зима, подходила к концу. По тесным посеревшим улицам города Н. озабоченно сновали, с сумками и корзинами в руках, прохожие. Недавно открытая свободная продажа продуктов, и отмена карточек возбудила чувства людей, и они, недоверчиво заглядывали в открытые витрины магазинов и ларьков — довольные выходили оттуда, то и дело, счастливо осматривая свои корзиночки, полные снеди, спеша обрадовать своих близких и родных, с которыми еще недавно спорили в очередях, стоя за насущным.
С безоблачного неба светило солнце и весело отражалось в позолоте облупленных куполов уцелевших церквей, дружелюбно заглядывая через кисейные занавески окон в комнаты домов, предвещая приближение звонкой весны.
Против двери серого здания районного отделения милиции резко остановилась легковая автомашина. В узкие ее дверцы торопливо вышел начальник НКВД, вслед за ним, в сопровождении солдата, на обочину тротуара вступил юноша, и тут же все трое скрылись в дверях милиции.
— Ну вот, Владыкин, вместо твоего заводского кабинета, придется тебе теперь познакомиться с кабинетом начальника милиции, — с довольным видом заявил Павлу начальник НКВД, заводя его в кабинет. — Сегодня у меня не будет времени беседовать с тобой, заполню на тебя установочные данные и все, жить-то тебе, придется здесь пока. — И, уставив свои бесцветные глаза в лицо Павла, добавил: — в других-то кабинетах ты бойко проповедовал, посмотрим, как будешь вести себя здесь.
На протяжении всего пути, с того момента, как его вывели из отдела кадров, посадили в легковую машину и привезли сюда, Павел молчал, хотя его и спрашивали о чем-то.
В первые минуты сердце сдавило неприятной тревогой, но после краткой молитвы, им овладел покой.
Начальник привычной рукой заполнил страницы установочными данными и, уже мягче попрощавшись с Павлом, вышел. Вслед за ним вошел в кабинет милиционер и, посмотрев на Павла, сказал:
— Молоденький еще, а уже успел чего-то напроказить. Ну пойдем, голубчик, не захотел спать у мамы на кровати, у меня тут есть для таких — перина на дубовом пуху.
Проведя его по тускло освещенному, узкому коридору, открыл ключом дверь и скомандовал:
— Заходи!
Павла не смутил металлический звон замка и скрип тяжелой, обитой железом двери, на огромных крючьях, все это не отличалось от своей, домашней. Когда же, за его спиной, эта дверь захлопнулась и закрылась чужой рукой, сердце почему-то непривычно дрогнуло. В лицо ударило зловонием от незакрытой параши, водочным перегаром и едким запахом никотина от прокуренных стен, потолка и окурков, разбросанных по полу камеры. В полумраке, на каменных нарах бредил пьяный человек, перепачканный в собственной блевотине, издававший бессвязное мычание.
Ужасом охватило юную душу Павла от всего того, с чем встретился он первый раз в своей жизни, перешагнув порог камеры. Долго он стоял у двери, не решаясь сделать и шагу вперед. Несколько раз ощупывал себя в сомнении: не сон ли это? Но это была та жуткая действительность, которой стали заполняться страницы его чистой неиспорченной юности, в которой ему суждено было бороться за жизнь, и формироваться как духовно так и физически.
Спустя несколько минут, когда первая волна отчаяния прошла, Павел шагнул в середину камеры и попробовал молиться, но чувство, не испытанного ранее удручения, сковало его душу так, что он тихо произнес только несколько слов:
— Боже мой, Боже мой, что же со мной будет дальше? Укрепи меня! Я не знаю, что мне делать?! — брезгливо опустившись на нары, сел. Успокоение медленно стало овладевать его душой, и он, уже внимательнее, стал осматривать камеру.
Первым делом, Павел поднял крышку с пола и накрыл зловонную парашу, поднялся на нары и открыл под потолком форточку единственного окна. Свежей струей воздуха обдало его испуганное лицо, а с нею влился в сердце тусклый свет утешения. Камера медленно стала освежаться от удушья.
В другом углу Павел заметил обшарпанный остаток метлы. Взяв его в руки, он решил смести мусор с нар и окурки, смердящие на полу, но когда дошел до человека, подумал, что здесь нужна вода, чтобы смыть нечистоты, наляпанные вокруг нечистого пьяницы.
С веником в руке, он подошел к двери, постучал в нее, чтобы попросить воды у милиционера. На стук его долго никто не отзывался, наконец, в двери что-то царапнуло, и прямо перед ним открылась кормушка. Павел объяснил о невменяемости пьяного и попросил воды. Не выслушав объяснения, милиционер залпом ответил:
— Ты что, не знаешь? Уборка камер делается утром, на оправке (время утреннего туалета у арестантов). Нет воды! — и захлопнул перед носом Павла кормушку.
Павел собрал окурки на лист грязной бумаги и бросил в парашу, потом сел на нары и решил обдумать свое положение, но никакие мысли в голову не шли. Так, опустив голову, он слушал биение собственного сердца. Через несколько минут послышалось в двери щелканье замка. Вошел прежний милиционер, оглядел пьяного человека, сплюнул на пол и сказал Владыкину:
— Переходи в другую камеру, утром он сам за собой уберет, ж-и-в-о-т-н-о-е!
В другой камере, хотя накурено было не меньше, но кругом было прибрано, и на нарах сидели несколько человек, увлекшихся какой-то игрой, слепленной из пайки хлеба.
Войдя, Павел облегченно вздохнул и, отвечая на многочисленные вопросы арестантов, заметно оживился. Весь остаток дня он провел с людьми в беседе, а ночью, несмотря на голые нары, крепко спал до утра. Утром, после оправки и традиционной раздачи пайки (черного хлеба с селедкой), арестанты приступили к завтраку. Павел же ни к чему не мог прикоснуться. Никак не мог привыкнуть к новому образу жизни, прожив здесь два дня. Ему казалось, что все это, просто шутка, что противники, убедившись в беспомощности своих попыток, отпустят домой. "Да и вообще, это ведь безумие — двадцатилетнего парня, ни за что бросить в этот кошмар", — так рассуждал он, сидя в углу на нарах.
— Вла-ды-кин, выходи! — открыв камеру, крикнул милиционер.
Проведя через двор, Павла подвели к кабинету начальника милиции.
— Заходи! — крикнул ему тот же милиционер. Павел открыл дверь. В кабинете стояла с заплаканными глазами мать и, увидев сына, бросилась к нему навстречу.
— Павлуша, сыночек мой, как ты осунулся на лицо-то, чай, били што ль?
Павел от неожиданности растерялся, и, обнимая мать, на ходу спешил успокоить ее:
— Да нет, мамань, никто и пальцем не тронул, пока слава Богу, а Господь-то! Просто… сильно волновался, — но, взглянув на стоящего рядом начальника, подумал; "Зачем я при нем буду открывать свою душу". И уже вслух закончил, — за тебя переволновался.
— Ну, вот что, Владыкины, оставайтесь здесь, беседуйте. Это вот, ты забирай с собой, долго придется тебе здесь жить, — указал он Павлу на вещи, лежащие на столе, — а мне некогда, я пойду. Потом приду и закончу с вами, — с этими словами он вышел из кабинета, и мать с сыном остались вдвоем.
— Ну, как ты тут, сыночек мой, не оробел? — спросила Луша сына.
— Нет, мама. Конечно, сразу-то, все как будто замерло, я даже ничего сообразить не мог. Как ни говори, а ведь сроду я не видел того, что здесь пришлось встретить, но Господь утешил. Ведь не за преступление я здесь, видно, Господь определил мне такую судьбу. А как дома-то? — спросил Павел.
— Ой, не говори, — начала Луша, — ведь, тут же, как тебя взяли, через час-два приехали за мной, прямо на завод, привезли домой и дома все переискали до ниточки, больно уж книги-то твои пересматривали. Чевой-то там взяли с собой, я уж, теперь-то, и не помню чего, да ладно, э-э-эх! — махнула мать рукой.
— Ну, что ж, сыночек, коль по Божьему пути решился итить, то уж не сворачивай. С отцом, матерью век не проживешь, а с Богом-то — везде рай. Вон, погляди на Иосифа, какие мытарства принял мальчик, а все перенес, да и напоследок был правой рукой царя. И братья его бросили, продали, и женщина-то, посмотри, как на него обозлилась, да и в тюрьму бросили парня-то, а вот Бог был с ним. А мне, думаешь, легко тебя от груди-то материнской оторвать? Я сама готова за тебя в камеру-то пойтить, да вот, сынок, каждому свой крест Спаситель дает. Ведь, не напрасно, Спаситель сказал-то всем нам: Кто душу свою погубеть ради Меня и Евангелия, тот соблюдеть ее. Держись, сынок! Бог ни за что не оставить тебя. Будь верен до смерти. А ты послушал-ба, что народ-то про тебя говорить, ведь гудут, как пчелы, все слова-то, какие ты в клубе говорил, про Христа вспоминають. Держись, сынок, трудно тебе придется, но истины не оставляй! Молись, и ничего не бойся!
Так, без единой слезы, мать утешала сына своего, благословляя его на страдания. А когда они наговорились, то преклонили колени и горячо помолились Богу. В молитве Луша благодарила Бога за то, что Он призвал Павла к покаянию и, обняв сына, прижала его голову к груди, произнося над ним материнское благословение.
Когда начальник вошел в кабинет, они уже стояли на ногах, и Павел складывал свои пожитки в котомку. Он был поражен тем, что мать без слез прощалась с сыном и, ободряя его, наставляла, чтобы он не стыдился своих уз, но с радостью переносил их, за имя Христа. Так началась скитальческая жизнь юноши Владыкина, который, всего полмесяца назад, решился отдать сердце и всю свою юность Господу, раскаявшись осознанно, сердечно.
Вскоре, после свидания с матерью, за Павлом пришли, чтобы перевести его в городскую тюрьму. Тюремный работник объяснил юноше, что надо идти по улице, не останавливаясь, не уклоняясь ни направо, ни налево, и, взяв в руку револьвер, приказал идти вперед.
Вначале Павел смутился, но тут же сердце наполнилось радостью, легкая улыбка не сходила с его уст. Открытым взглядом он смотрел на все окружающее. Каждое здание, угол улицы, знакомый садик — все напоминало ему отроческие годы. Здесь проходила его молодая, расцветающая весна жизни. Встречные знакомые удивленно смотрели на него и долго потом, провожая взглядом, каждый по-своему, выражали свое сочувствие. Из-за угла, уже сворачивая к тюрьме, неожиданно выскользнула знакомая девушка, которая в конторе оформляла Павлу технические документы. Увидев его, она в первый момент хотела что-то крикнуть, но, заметив сзади Павла, в нескольких шагах, конвоира с обнаженным револьвером в руке, замерла и, спохватившись, испуганно отошла в сторону. Павел заключил тогда, какой ужас внушает он своим видом, в таком положении, многим встречным людям и, особенно, знакомым. Еще он понял, как велика любовь матери к нему, которая, не только не постыдилась его положения, но, кажется, никогда в жизни так горячо не обнимала, как здесь, и на прощание напомнила, чтобы он не стыдился своих уз. Наконец, вот, последняя улочка, по которой он недавно, еще около двух лет назад, бегал в школу и на собрания. Здесь: каждая тумба на тротуаре, каждая лавка у ворот, сиреневый куст, величественное здание храма, серебристая ленточка, мелькнувшей на повороте, реки — все привычное, как в горнице родительского дома — вдруг стало чужим, недоступным. Даже, по-весеннему, сияющее солнце не радовало, а теребило болью юную душу.
Вот и ворота тюрьмы: те же самые, у которых он шесть лет назад, подростком, в щелочку просовывал отцу деньги; обнявшись с матерью, они тогда приветствовали своего дорогого узника.
Павел робко перешагнул порог комендатуры и пошел в указанный ему, за барьером, угол. Здесь, когда-то они с матерью, передавали отцу горшок с пахучей отварной картошкой.
В комендатуре юношу раздели донага, тщательно обшарили все, до последней тряпицы, и, записав что-то в книгу, одев в свое же, домашнее, толкнули в тюремный двор. За просторной, твердо утоптанной и выметенной площадью, перед его глазами предстало огромное, серое здание двухэтажной тюрьмы. Из-за оконных решеток замелькали платочки, до локтя обнаженные женские руки, серые мрачные лица арестантов.
— Откуда, эй, парень?.. За что?.. Сколько дали?.. — слышалось из-за решеток верхнего и нижнего этажей.
— Приветик… мой милый… к нам его!!! — надрываясь, кричала снизу, из-за решетки, молодая полуобнаженная женщина, махая, безобразно испещренными татуировкой, голыми руками. С отвращением, Павел отвернул лицо свое от этого зрелища, стоя в ожидании, перед закрытой дверью.
Из-за угла, в серой шинели, с винтовкой на плече вышел тюремный стражник, обходивший мерными шагами здание тюрьмы.
За крышами дворовых построек возвышалось большое здание тюремной церкви. Стены ее пестрели безобразными пятнами отшелушившейся штукатурки, из которых мышиными норами чернели рассыпающиеся кирпичи. Из зияющих пробоин в церковном куполе, то и дело сновали сизаки (голуби) и вороны; над куполом, слегка наклонившись, одиноко торчал крест, с надломленной перекладиной. Немного правее церкви, располагался ассенизаторский двор, откуда временами доносилось его специфическое зловоние.
Душа Павла, как-то съежилась, и он, немного вобрав голову в плечи, шагнул через порог открывающейся тюремной двери. Теперь он понял, что его арестовали не ошибочно, на свободу рассчитывать нечего; здесь будет протекать его жизнь — в этом страшном помещении. Через минуту-две, его завели в камеру, где с первых шагов, он облегченно вздохнул.
Камера была, хотя и тесная, но высокая, с большим окном, загороженным тюремной решеткой. По трем стенам были расположены одинарные сплошные нары, которые от множества обитателей, блестели, как полированные. У одной стены стоял стол с бачком воды, скамья; в углу — тюремная параша, тщательно закрытая крышкой.
Арестанты приветливо встретили Павла. Один из них, подошел, снял с его плеч торбу и, положив на нары, сказал:
— Ну, здорово, паренек! Вот, будет твое место, ложись, ничего не бойся, в нашей камере тебя никто не обидит.
Павел с улыбкой осмотрел всех в камере и, растерянно поздоровавшись, поднялся, на указанное ему место, преклонил колени и стал молиться. Вначале арестанты не обращали на него внимания, были заняты каждый своим разговором, но вскоре, глядя друг на друга и на молящегося юношу, приумолкли.
Павел с большим усилием подавил в себе волнение, и дух молитвы овладел им. Молился он недолго, но со всем усердием, прося Господа научить его, как вести себя среди этого общества, и укрепить против тех мыслей и чувств, какие он испытывал впервые; чтобы Бог дал ему мудрость в ответах, которые ему надлежало дать, начальству и судьям, в ближайшее время, чтобы Господь утешил и сохранил мать с отцом, оставшихся на воле.
После молитвы он стал беседовать с товарищами по камере, знакомясь с ними, и удивляя всех разумными, осмысленными рассуждениями: о жизни, и особенно о Христе, и Его великом Евангельском учении. Люди слушали с большим вниманием, но их удивляло не само учение Христа, а то, что такой молодой юноша, по их выражению, так крепко верит в Бога. В камере он приобрел всеобщее расположение. Поэтому тюремная брань да беспрерывное курение стали, заметно, сокращаться.
Через несколько дней Павла вызвали к следователю. По дороге он пытался представить себе предстоящую беседу; в сознании его пробежали, один за другим, предполагаемые вопросы, угрозы и даже побои, о которых, частично, он слышал от других, особенно, от своих новых камерников. Он почувствовал, что сердце его расслабло, а когда подошел к кабинету следователя, совсем растерялся.
— Ну как, Владыкин, ты за эти дни подумал о своем будущем? Ты представляешь, куда заведет тебя твой Иисус? — надменно спросил его следователь.
Павел посмотрел вокруг себя: в кабинете сидело несколько человек и, как мечами, пронизывали его своими взглядами, изучая все его движения. Один из них был в форме НКВД, другие — в приличных гражданских костюмах: пожилые и совсем еще молодые.
— Как, Владыкин!? Неужели ты веришь в какого-то Иисусика? Такой молодой! Откуда ты раскопал эти стариковские глупости? — обратился к Павлу, самый пожилой из них.
— Уважаемый начальник, — начал Павел, — вы такой пожилой, видимо, старый член ВКП(б), было бы вам приятно, если бы я вашего вождя — Ленина, унизил сейчас так, как вы, насмешливо, уничижаете передо мной Иисуса Христа — Господа моего? Разве вас так учил Ленин поступать, в атеистической пропаганде, с верующими людьми? Я ведь был немного атеистом и хорошо помню партийную установку Ильича, по отношению к верующим — это, во-первых.
Во-вторых, вы назвали истину Божью и учение Христа стариковской глупостью! Стоило же вам из-за этой, как вы говорите, глупости, на виду многотысячной массы заводских рабочих, жителей города, арестовывать какого-то двадцатилетнего мальчишку, оставить свои кабинеты и приехать сюда, на беседу со мною? А прибыли, как я вижу, издалека. За глупостью так не гоняются.
— Отвечаю и вам, гражданин начальник, — обратился после этого Павел к своему следователю, — мы все думаем о своем будущем: и верующие, и безбожники, с той только разницей, что верующие думают о том, что им уже приготовлено Христом, живут Им, и оно охраняется для них, могуществом Божьим. Даже смерть является приобретением этой будущности. Для безбожника же, смерть — это бездонная яма, покрытая мраком абсолютной неизвестности. А насчет того, что меня "Иисус заведет", отвечу вам так: пока, мой Иисус, просветив Своей истиной, вывел меня из тьмы греха и порока. А вот вы-то, куда меня завели, когда привезли с завода?! Подумайте над этим сами; и это — за имя Иисуса.
— Владыкин! — спросил Павла, следующий из присутствующих в кабинете, — вот в разговоре с нашим товарищем, говоря о Ленине, вы выразились — "ваш вождь", а разве Ленин не является и вашим вождем?
Павел с улыбкой посмотрел на допрашивающего и ответил:
— Уважаемый начальник, вы прекрасно знаете моего Вождя Спасения и спрашиваете с единственной целью — на моем ответе построить политическое обвинение мне, но я не боюсь этого, и потому на ваш вопрос отвечаю вопросом: — Может ли, на путях в Небесное Царство и на путях земного благополучия, быть один и тот же вождь? Конечно, нет! Так вот, я себе избрал уже Вождем — Иисуса Христа!
— Ой, Владыкин, — возразил еще один из собеседников, — я уверен, подрастешь ты — поумнеешь, одумаешься, оставишь своего Вождя и изберешь настоящего, а? Не может случиться так?
— Может… — ответил Павел.
Все настороженно посмотрели на него в ожидании разъяснения непредвиденного ответа.
— … Если этот настоящий вождь, — продолжал Павел, — и родится так, как Христос, от девы, и совершит пред людьми столько же чудес, сколько совершил Христос, и полюбит падшего, погибшего человека, и умрет за него, воскреснет и вознесется, как Христос — тогда я, оказавшись в беде, воскликну уже не "О, Господь мой!", а назову тогда имя другого, избранного мною вождя, лучшего, чем Иисус Христос.
— Владыкин! — начал пожилой сотрудник, в форме работника НКВД, — я вот, наблюдая за тобой, скажу тебе, совершенно откровенно, ты умный малый, не по годам развит, с производства имеешь хорошую характеристику, уверен, что честный, а… преступник! И преступник против своего развития, против грамотности, против своего светлого будущего. А почему? Вот почему: я знаю христианскую идеологию, ведь ваша идея такая же, как и у нас — материалистов: честный труд, честность в браке, трезвость, осуждение эксплуататоров, отзывчивость к своим ближним и многое другое? Зачем тебе нужна эта мистика, вера в духовное? Зачем подвергать себя таким неприятностям? Разве, ты не можешь быть полезным, передовым? Да ты уже являешься таким, ведь пойми, по сути мы делаем одно — преобразование старого общества. Нам ведь очень немногое нужно, чтобы быть с тобой совершенно одно. Брось ты это духовное, эту мистику, ведь ты же наш, современный человек! Вот почему, ты преступник против себя! Я от души тебе говорю и готов обнять тебя.
— Да, начальник, это так, — начал Павел, — вижу, что говорите от души, но душа-то у вас безбожная, потому и клонит против Бога. А относительно моей преступности, расскажу вам один пример из жизни: два человека, молодой и старый, взялись работать на одном огороде — сажать картошку, но грядки у них разные, и семена разные. И вот, один из них, старший, заспорил с другим и стал доказывать молодому, что его семена лучше, а потому, у молодого вырастет только ботва. Молодой же, ответил ему очень коротко: "Осенью посмотрим!" Старший рассердился, и давай его дубасить тяпкой по спине, а когда сбежался народ, то он, пользуясь старшинством, еще и обвинил молодого. Так, какова у него честность?
Начальник улыбнулся, но ничего не ответил.
— Так вот, и вы: привели меня под дулом револьвера, а хотите доказать этим правдивость своих идей, да и меня еще склоняете, быть вашим учеником. Вы победите меня так, как победил меня Христос, тогда я сделаюсь вашим учеником. А поскольку, вы на это неспособны, я все время буду казаться, в ваших глазах, преступником.
Один за другим, обвинители покидали кабинет, пока Владыкин не остался со следователем наедине. Павел чувствовал, какая неимоверно великая сила руководит им при ответах обвинителям, что эта сила: выше его разума, больше его способностей и, главное, она неисчерпаема. Он восхищался, прислушиваясь к собственным ответам, вспомнив, с каким удрученным настроением, опустошенным, он ухватился за ручку двери, входя к следователю. Следователь, как бы механически, вытащил из ящика револьвер и, направив дуло на Владыкина, небрежно положил его рядом с собой, справа. Потом, копаясь в бумагах, проговорил:
— Владыкин, на тебя поступило такое свидетельское показание, что, якобы, ты, рассуждая с одним человеком о "П"- образных опорах для электросети, выразился: что случись, какая неустойка с большевиками, вот, на этих перекладинах, ты их будешь вешать, — Что скажешь ты на это?
— Гражданин начальник, вот на это, вы оказались способны, собирать такую грязную ложь. Ну, допустим, что такую несулепицу, и сказал я про вас. А вы что, вот с этим вашим револьвером, который сейчас наставили на меня, испугались двадцатилетнего парнишки? Да, кроме того, всего три недели назад, Владыкин выступал в клубе о воспитании молодежи в духе коммунистического самосознания.
— Ну, Владыкин, хватит на сегодня. Иди отдыхай. За прямоту и безбоязненность, ты мне нравишься, ну… ладно, посмотрим!
Когда вывели его, и повели обратно в тюрьму теми же знакомыми улицами, душа Павла была полна великой радости. Вспоминались детали разговора, и грудь переполнялась жаждой хвалы и благодарности Богу за эти явные чудеса, какие он ощущал на себе. Он готов был здесь же, прямо на тротуаре, упасть на колени в молитве к Богу.
Идя дорогой, он не замечал ничего вокруг себя, приступы восторга были так велики, что, временами наворачивающиеся слезы, заслоняли глаза.
Ему вспоминались картины из произведения Сенкевича "Камо грядеши?" и другие рассказы о том, как в древние времена мученики-христиане умирали на кострах, от ярости диких зверей на аренах цирка, в подземельях "святой инквизиции".
Вспоминая, он удивлялся, откуда эти простые люди черпали силу, чтобы так мужественно и стойко умирать за Христа? Тогда у него закрадывались сомнения: может быть, это только литературный вымысел? Как можно, с улыбкой на лице встречать свою смерть? Теперь он это испытывал на себе, как велико чувство радости в страданиях, когда Бог дает Духа Святого, и как могучи и правдивы слова Христа: "И не вы будете говорить, но Дух Отца вашего будет говорить в вас" (Матф.10:20).
Павел видел, как прохожие испуганно отходили в стороны, при виде обнаженного револьвера в руке конвоира, сопровождавшего его, а он приветливо, с улыбкой смотрел на них, с ясным сознанием в душе: "Какая великая честь — страдать за Христа!"
С таким высоким чувством, он, совершенно того не замечая, возвратился в тюрьму и вошел в свою камеру. В камере его встретили те же, безнадежные лица арестантов. Глубокую скорбь выражали они. Ему хотелось всем свидетельствовать о Своем Спасителе. В свою очередь, и арестанты, увидев на лице юноши такую радость, невольно заинтересовались его настроением. Павел был очень счастлив вдохновенно повторить все вопросы и ответы, какие ему пришлось давать в кабинете следователя. Пересказывая это в камере, он еще раз испытывал необыкновенную радость.
Арестанты с большим участием выслушали его, загоревшись при этом его настроением, давали разумные советы, как вести себя в дальнейшем, а в результате, почти все определили — отпустят.
Среди них был один пожилой мужчина, все время внимательно слушавший Павла. Он редко вступал в разговор, и, подмечая ошибки юноши, давал внушительные советы. Никто в камере не знал ничего о его жизни и причине ареста. Из тех кратких слов, которые слышали от него: что он много видел в жизни тюремных камер и, что на сегодняшний день у него нет ни близких, ни родных, о чем свидетельствовала его одежда и весь внешний вид, ему дали кличку — "Бродяга".
Когда все арестанты, после слов Павла, вынесли единое мнение, что его отпустят, этот незнакомец коротко, но внушительно сказал:
— Скорее, нас всех распустят отсюда, чем этого невинного юношу; для наших хозяевов он опаснее всего. Мы ведь, как сорняк на дороге: не вырвешь летом, осенью он сам засохнет. В этом же молодом человеке, сокрыта сила какой-то жизни. Он, как виноградная лоза: ее осенью обрежешь, весной она пустит новые, сильные побеги, выкорчуешь — она, от остатков корня, пустит побеги еще сильнее.
Потом, подойдя к Павлу, он положил ему на плечо свою могучую руку и сказал:
— Не отпустят тебя, парень, не затем взяли. Много придется пострадать тебе, много предстоит борьбы впереди, если ты не оставишь свою идею. Перенесешь — счастлив будешь сам, и многим другим путь к счастью укажешь, не перенесешь — опозоришься на всю жизнь.
Счастье есть в жизни, но оно так не дается, нужно много потерять, чтобы достичь его, и им жить. Ты встал на правильную дорогу, смотри же, не сбивайся с нее. Если уж ты, в этой постылой тюрьме сумел загореться таким огнем, то не бойся: какая бы тьма не встретила тебя, свет твой будет с тобой. Иди и свети! — "Бродяга" умолк и отошел от Павла.
Его лицо, испещренное глубокими морщинами, свидетельствовало о какой-то большой жизненной катастрофе, перенесенной им. Видно было, что когда-то человеческие страсти безраздельно справляли свою тризну в его душе, а теперь столкнули в эту бездну, и он остался одиноким, покинутым всеми, в старых опорках на ногах и с мучительными воспоминаниями о безвозвратном прошлом.
В камере все умолкли, умолк и Павел. За тюремной решеткой виднелся прогулочный двор, по которому гуськом, друг за другом, шлепая по оттаявшей на солнце земле, прогуливались арестанты; за ним — те самые, железные ворота, в которые он когда-то просовывал деньги отцу и обменивался с ним краткими словами.
Надвигались сумерки. Воспоминания об отце перенесли Павла к тем жутким временам, когда семья расставалась с ним: свидания, арестантские вагоны, архангельская тайга. Теперь он и сам за этой решеткой: ходит по тюремному двору и жадно вглядывается в лица арестантов, проходящих перед ним; с какой-то затаенной надеждой смотрит на дверь комендатуры и на выходящих оттуда надзирателей.
Ему кажется, вот-вот, в камеру войдет тюремное начальство и объявит ему, что его посадили ошибочно. Но проходят часы за часами, а мечты его не сбываются. При воспоминании об отце, свободе, тот огонь радости стал заметно затухать, а на смену ему, холодным ужасом, в душу стала заползать тревога. Надежда на светлое освобождение стала исчезать вместе с лучами заходящего солнца.
Вскоре, в опустелом тюремном дворе раздался звон колокола и семья арестантов, ложась на нары, постепенно засыпала тревожным сном. По коридорам, мерно постукивая каблуками сапог, ходил надзиратель. Через час-полтора умолкали и его шаги. Так началась тюремная жизнь Павла.
После некоторого перерыва, следователь опять вызвал его. Снова Павел пережил такое же удрученное состояние, как и в первый раз, входя в здание НКВД.
Его особенно пугали слова одного из прошлых "собеседников": "…подрастешь, поумнеешь, одумаешься…" Он сравнил это с тем, как в тюрьме радостное настроение сменилось скорбными воспоминаниями об отце. А если опять этот человек сейчас в кабинете, что я буду отвечать? Очень не хотелось заходить туда и вступать в беседу с ними. Но вдруг, в коридоре появился его следователь и, подойдя к кабинету, завел его на допрос.
Павел, несколько облегченно, вздохнул. Он (в его лице) думал увидеть какое-то покровительство, тем более, что никого другого в этот раз не было. Но следователь сегодня был злее, чем в прошлый раз, и сразу же обрушился на него с угрозами и вымышленными обвинениями. Сердце, как-то на мгновение, в испуге дрогнуло, но тут же влилась прежняя энергия; забыв себя, он с тем же огнем и вдохновением, какие ощущал в прошлый раз, вступил, действительно, в бой. После двух-трех вопросов, заданных по ходу следствия, следователь пришел просто в ярость: стучал кулаком по столу, перебрасывал папки с места на место, выбегал из кабинета и снова заходил в него, высказывал много всяких угроз, но Павел твердо отвергал всю вымышленную ложь и тихо молился Богу, внутренне оставаясь спокойным. Надо отдать должное "Бродяге": он (в камере) многими практическими советами подкрепил его, и теперь эти советы, данные вовремя, были так кстати.
Потом следователь спросил его, где он услышал об учении Иисуса Христа, и от кого научился и принял эту веру?
Павел ответил, что он с детства верил и любил Бога, ходил с бабушкой в православный храм, а потом с родителями в собрание баптистов.
После того следователь потребовал от Павла, чтобы он назвал фамилии, известных ему, баптистов в общине.
Юноша, ничего плохого не подозревая, хотя и не хотелось ему называть фамилии своих братьев, но решив, что в этом нет ничего предосудительного, назвал несколько из них.
Спустя несколько лет, Павлу стало известно, что всего-навсего безвинно названные им фамилии, послужили данными к составлению документа, на основании которого, после его ареста, арестовали и других верующих.
Записав названные фамилии в протоколе допроса, следователь посмотрел на Павла с довольным видом, переменив тон разговора со скандального на ласковый, принес и поставил юноше стакан чаю с пряностями, и стал угощать его. После этого потребовал от него рассказать: кто, из названных им, чем занимался в общине, где жил и работал.
У Павла началась борьба в душе, никогда он этого чувства еще не испытывал в себе. Одна мысль успокаивала его и говорила: "Зачем тебе идти на скандал со следователем? Расскажи, что знаешь, и будет все спокойно, ведь они все открыто служили в собрании, все об этом знали, и неправды в этом никакой нет." А другая, сильная мысль, волновала душу юноши: "А что греховного сделал Иуда, когда он, как и в прошлые разы, подошел к Христу, назвал Его Учителем и поцеловал, но он оказался предателем. Нельзя, нет! — боролась юная душа.
— Ну, что же ты умолк, голубчик? — спросил следователь, — фамилии назвал, а кто чем занимался, не хочешь сказать, молчишь. Боишься быть предателем? Да ведь, мы же все знаем.
Павел взглянул в его глаза и заметил, как в них сверкал какой-то страшный огонек, но этот огонек вызвал его дух к борьбе, он попытался уклониться:
— Я тогда был еще маленький и ничего не знал, а теперь собраний нет никаких.
— Ну-ну, Владыкин, это уже на тебя не похоже. Прошлый раз ты здесь, по-профессорски, рассуждал и выступал, а теперь хочешь представиться безвинным юнцом. Знаем, что собраний в прежнем доме нет, но ведь баптисты собираются по домам и отец твой там бывает, ну, про отца нам известно, а остальные? Кто бывает, у кого? Будь честен на словах и в жизни. Скажи, кто где бывает? — спросил следователь.
У Павла вдруг созрело решение: идти на все, но христиан не предавать. Он смело посмотрел в землистое лицо следователя и решительно ответил:
— Нет, не скажу!
— Так ты ч-т-о-о! — взревел следователь, — это ведь не с барышней в любви объясняться, ты в кабинете советского следователя!
С этими словами он соскочил со стула, наклонился над юношей и, поднеся руки к его лицу, что-то намерился сделать, но дверь вдруг неожиданно открылась, и его позвали к телефону.
Возвратился он быстро, но уже несколько иным и, близко наклонив лицо свое к Павлу, пристально посмотрел на него. Если бы кто-нибудь мог в это время глядеть на них, то увидел бы, как две противоположные силы, невидимо, боролись одна с другой. Лицо одного из них — посеревшее, как безводная почва, с лихорадочным блеском уходящей жизни в глазах, под преждевременно поседевшими, редкими, непричесанными клочками волос — отражало разрушительную силу смерти. Строгие, привлекательные черты другого, смуглого лица — в стремительном взгляде темных очей — отражали скрытую мощь развивающейся жизни.
— Так, ты мне ответишь на вопрос? — после безмолвной борьбы взглядов, вновь спросил следователь Павла, медленно садясь в свое кресло.
— Да, конечно, — ответил юноша. — Я вот смотрю на вас и думаю, как может честный большевик измельчать до таких бесчестных поступков, какие вы проявляете по отношению ко мне? Ведь, вы же знаете, что только правосудием утверждается любой престол, тем более, отвоеванный народной кровью у самодержавия. Вы бесчестно оторвали меня от учебы, отчислив с факультета за Иисуса. Вы бросили меня в эти тюремные застенки и здесь, не находя повода к обвинению, бесчестно приписываете мне самые грязные небылицы.
Отцы мои, я вас так называю, что вы делаете? Если вы не смогли убедить меня в современной морали вашей действительностью, то какова же сила вашей морали? Когда я два года наблюдал за страданием моего безвинного отца и его единоверцев, то многим был озадачен, в какой-то мере допуская, что это ошибки частных лиц. Но когда я, теперь уже сам, испытываю эту жестокую несправедливость к человеку, как верить вам?
Следователь, постепенно овладевая собою, ответил Павлу:
— Владыкин, я не карьерист и не проходимец, как ты можешь обо мне подумать. Я член партии большевиков и им был еще до революции. За свою идею, я в царских тюрьмах здоровьем заплатил и, как видишь, получил чахотку. Поэтому, уж если вспылил, ты не принимай близко к сердцу, мне ведь было, где нервы растрепать. Ты же еще молод и многого не знаешь; поживешь — другими глазами на многое будешь смотреть.
— Да, — ответил ему Павел, — я, конечно, многого не знаю и многому еще не научился, но различать подлость от честности, как в своих поступках, так и в поступках других — могу. А вот этого понять никак не могу: тюрьмы остались прежними и чахотка в них та же. Как же вы, испытав на себе всю тяжесть несправедливости прошлого — бросили туда же меня, только лишь за имя Иисуса Христа?
Следователь примирительно улыбнулся на вопрос Владыкина, подошел к нему и, похлопав по плечу, вышел из кабинета со словами:
— Ладно, Владыкин, больше вызывать на следствие не буду, видно, что мы не договоримся с тобой ни о чем, будем заканчивать. Сейчас, если желаешь, к тебе могут войти товарищи из производства, я их вызвал по твоему делу.
Оставшись один, Павел усердно и коротко помолился Богу. В молитве он сердечно благодарил Его за такую смелость, твердость духа, мудрость в ответах, и особенно за то, что Господь удалил всякий страх перед его обвинителем.
Через несколько минут в кабинет следователя завели начальника производственного отдела и парторга. При встрече они были несколько напуганы, но когда увидели, что Павел обошелся с ними очень любезно, смятение их рассеялось.
Они были удивлены, что он был естественен и жизнерадостен. Лицо его, вместо печали и отчаяния, выражало бодрость и полное спокойствие. Убедившись, что Павел имеет к ним прежнее расположение, откровенно признались ему (следователя в кабинете не было), что им много досталось, по партийной линии за него, что они получили выговор за то, что не смогли на него, в свое время, повлиять и позволили ему выступать со своим убеждением в клубе. Виновато они объяснили ему, что их вызвали сюда в качестве свидетелей против него, но они откровенно заявили следователю, что против совести сказать ничего не могут. Склонности к религии они в нем раньше не замечали и то, о чем слышали в клубе, для них было совершенной неожиданностью.
Начальник отдела попытался в беседе повлиять на Владыкина и заявил ему, соболезнуя:
— Павел, мне, наверное, больше всех досталось за тебя и, когда было можно, я сделал все, что смог, два года назад, приняв тебя под свою ответственность. Да и теперь, чистосердечно скажу тебе, имею к тебе самое искреннее расположение, ты прекрасный парень, мне жалко тебя, пропадешь ты. Оставь ты свою идею и возвращайся опять в отдел, будем опять вместе работать. Да и крестный твой, Никита Иванович, услыхав о тебе перед смертью, просил передать: "Увидишь Павла, скажи ему так: "Не обдумав дела, не суй свою голову в пекло за него…"."
Павел, посмотрев на начальника, ответил ему:
— Иван Григорьевич! Ведь ты, как говорят, с пеленок знаешь меня, отца моего, мать знаешь и честность Никиты Ивановича. Как же ты в выступлениях на заводе, в газетной статье, да и здесь в протоколе подписал, что я, будучи пережитком капитализма, классовым врагом, чуждым элементом, прокрался в ваш коллектив? А теперь меня убеждаешь в своем чистосердечии и искренности! Вот цена твоему чистосердечию. Ну, предположим, я отрекусь от своей идеи, как ты говоришь, и возвращусь обратно. Что ты тогда будешь обо мне говорить? Как же плевки-то ты будешь вытирать? И главное, кем мы окажемся с тобой, в глазах народа?
Вот, крестный, Никита Иванович, добрая память о нем, он мудрее тебя. Он нигде не плюнул на парня, а только сказал: "Не обдумав дела, не суй свою голову за него в пекло, а коли убедишься в правоте, иди лучше с правдой — в огне не сгоришь!" Вот это отцовский совет. Тебе, случаем, не следователь поручил убедить меня, а? — закончил, с дружеской улыбкой, Павел.
— Ладно, Павел, — глубоко вздохнув, после минутного молчания, продолжал начальник, — кто знает, может быть, в жизни уже мы больше не увидимся. Не имей зла на меня, парень, не сам я — заставили. Любил я тебя, люблю и сейчас: ты счастливее меня, а почему, поймешь после…
В эту минуту вошел в кабинет следователь с конвоиром, чтобы отвести Владыкина опять в тюрьму.
Оба заводских товарища Павла подошли к нему, чтобы попрощаться и, расставаясь, еле сдерживали слезы на глазах. Следователь вышел с ними и о чем-то долго беседовал отдельно…
Владыкин не знал, что в то время, когда его обратно уводили в тюрьму, в другую дверь, на допрос привели его мать — Лушу.
— Ну, Владыкина, — начал следователь, — мы пригласили тебя допросить по делу твоего сына, Павла Петровича. Показания ты должна давать честно, правдиво, ничего не утаивать, от этого будет зависеть судьба сына, будем судить его или нет, поняла?
— Я все поняла, начальник, поняла еще, когда мужа забирали, а теперь и дитя отняли. Я вам на все скажу только одно — я его мать, вот вам и весь допрос, — вытирая слезы, ответила Луша и умолкла.
Следователь сразу насторожился, несколько других присутствующих работников с удивлением посмотрели на Владыкину.
— Как, ты отказываешься подписать протокол и дать показания? Да ты знаешь, что за это бывает? — вскипел следователь.
— Да, только и остался черед за мной, отца с сыном уж отняли, еще двоя маленьких остались дома, а подумали вы сами, за что? — ответила Луша, вытирая ладонью глаза и опять нагнув голову.
— Так, ты совсем отказываешься нам отвечать? — уже более спокойно, спросил ее следователь.
— Я вам ответила, я его мать… вот вам и весь мой сказ. Следователь отодвинул бумагу в сторону и, расхаживая по кабинету, не без волнения, спросил Лушу:
— Лукерья Ивановна, а сколько вы классов кончили?
— Полторы зимы ходила в церковно-приходскую школу, а после Рождества мать моя бросила букварь в закутку (пространство между печью и стеной для скота), да сказала: "Хватеть! Буквы научилась различать и все, вон Полюшку пестать некому", — пояснила Луша.
— Гм… неграмотная баба, а как ты сумела воспитать такого сыночка, что к нему и подступиться не знаешь с какой стороны? — с возмущением, обратился опять следователь к Луше.
— А что, он обругал вас или гордо ответил, или что сделал не так, чем он провинился-та? — спросила Луша с тревогой о сыне.
— Да нет, он не гордо отвечает, он вежливый и сделать ничего не сделал; но не успеешь задать ему вопрос, у него уже на все ответ готов, да ответит так, что и добавить нечего. Как ты сумела воспитать такого? — опять приступил к Луше следователь.
— Н-а-ч-а-л-ь-н-е-к! В ваших школах он учился, по вашим театрам околачивался, ваши книги по всем ночам читал, так что вы его все хвалили да подымали все выше и выше; вы что ко мне, неграмотной бабе, привязались? Вы его воспитали, а не я — вы с ним и разговаривайте!
Следователь от такой неожиданной смелости, вначале, как-то оторопел, потом, взглянув на Лушу, с гневом выпалил:
— Хватит тут, нам нравоучений. Уходи домой! Яблоко от яблони далеко не падает: какая мать — такой и сыночек.
На этом все попытки к обвинению Павла Владыкина были закончены.
Через несколько дней его опять вызвал следователь и объявил ему:
— Следствие по твоему делу, Владыкин, закончено. Из-за недостатка доказательств твоей виновности, суд в производство дело твое не принимает, но, учитывая твое влияние на окружающую среду, особенно молодежь, и опасность твоих несовременных идей, на волю тебя мы не отпустим. Мы загоним тебя туда, куда "Макар телят не гонял" (на край света), и выбьем из твоей головы этот опиум. Мы не отпустим тебя оттуда, пока ты не расстанешься со своим Иисусом. Понял?
— Начальник, — ответил Павел, — я скажу вам на это: "Много замыслов в сердце человека, но состоится только определенное Господом", — так говорит святая Библия в Прит.19:21. Простите меня, если я, за это время, чем огорчил вас, кроме защиты истины. Один раз мы еще с вами увидимся: но уже не на моем суде, а на вашем — перед судом Божьим, если вы тоже не покаетесь и не станете христианином.
С высоким подъемом духа Павел возвращался в тюрьму, в это время он чувствовал себя, как Давид после сражения с Голиафом. Ему казалось, что он не шел, а летел на могучих крыльях и только, когда подошел к тюремным воротам, очнулся, как бы от сна. Ведь борьба только началась, но как и где ей будет суждено продолжаться, с какими противниками, препятствиями и опасностями придется встретиться? Где и какой ее конец? Все эти вопросы, как-то вдруг, предстали перед Павлом и, переступая порог камеры, он увидел не толпы ликующих девиц (как встречали Давида идущего со сражения), а те же серые лица арестантов, среди которых началась его тюремная жизнь.
Из камеры кое-кого забрали и поместили новых людей. В частности, перевели его советника "Бродягу", с которым он любил делиться о тюремной жизни. То, что следствие закончилось, его несколько опечалило тем, что ему не придется иметь сражений, в которых он благодушествовал, свидетельствуя своим обвинителям о Боге. Но рад был тому, что уже прекратились эти допросы, на которых из него выматывали душу бесчестными уликами или расспросами о верующих.
На второй или третий день его перевели с нижнего этажа наверх, как и всех, у кого оканчивалось следствие. Этому он был очень рад, потому что снизу, кроме тюремного двора, ворот и прочих тюремных построек ничего не было видно. Все это тюремное, жуткое, щемящее душу, так скоро надоело. Арестанты, конвоиры — все кружилось перед глазами, как заведенная машина, и от всего веяло горечью какого-то удушья.
Первое, что его обрадовало в новой камере — встреча с "Бродягой", с которым они встретились, как родные. Второе — в просторной камере, вместо сплошных нар, были расставлены железные кровати, отдельно для каждого арестанта. И третье, что особенно ободрило душу Павла — это обширный вид на окрестности города, открывающийся из двух светлых окон.
После первых же, коротких слов знакомства с новыми арестантами, Павел прилепился к окну и, ухватившись за тюремные решетки, жадно вдыхал свежий воздух, наслаждаясь зрелищем вольной жизни, которая была теперь в 4-х метрах за высокой тюремной стеной, и так заманчиво открывалась его взору.
Прямо под окном, он увидел дом Громова Максима Федоровича, где (в детстве) так много проходило первых собраний. Вон, тот таинственный сад, из которого он когда-то наблюдал, как арестанты перелезали через тюремный забор и, прячась в кустах малинника, убегали к семьям "на побывку". Может быть, из этого самого окна, когда-то в детстве, он видел, как "Рябой Серега" разговаривал с отцом, а вон, около той яблоньки, он робко прижимался к отцу и никак не мог разглядеть лицо того самого "Рябого".
За садом, под крутым обрывом, серебристой полоской тающего льда красовалась речка, там, когда-то в летние дни, он первый раз научился плавать, ловить уклеек и плотву.
Немного выше по течению, над крутым обрывом, как ласточкино гнездо, синел домишко, в котором было пережито столько волнующих моментов бурного детства. Дальше, за просторами огородов и заливных лугов, тянулось пригородное село, посреди которого возвышался храм, с высокой колокольней. Из прочих, шестидесяти колоколен города, она отличалась особенно бархатным звоном.
Все существо Павла рванулось к тем широким просторам, облитым сияньем весеннего солнца.
С шумом, отрываясь от карнизов, падали на землю сосульки, облитые весенними каплями. По-весеннему каркали вороны, шарахаясь в сторону от проезжих розвальней, нагруженных празднично-голубыми кубиками выколотого льда. С криком разбойничали голодные стаи воробьев по размякшим дорогам. На припеках весеннее солнце причудливо ноздрило, наметенные зимою, сугробы. Всюду виделось первое дыхание весны.
Сегодня Павлу исполнилось 21 год. В детские годы, в этот день, бабушка Катерина непременно, бывало, испечет из сеянки пахучую лепешку, помажет конопляным маслом или сметаной и, выждав, когда все лишние свидетели разойдутся из избы, украдкой сунет Павлушке в руку гостинец.
Да, любила она его, любила, как свою душу; а теперь, знает ли она, что ее "озорник", вместо жилистой бабушкиной руки, обнимает эту холодную, тюремную решетку, которая так безжалостно разлучила его с ней и, может быть, теперь уже, на все земные дни. Голова беспомощно упала на протянутую к решетке руку, и ресницы часто-часто заморгали…
— Ты что, оглох, что ли? Никак не дозовутся тебя, — толкнув в плечо Владыкина, подошел к нему "Бродяга". — На свидание вызывают.
Павел, очнувшись, посмотрел на открытую дверь камеры и торопливо вышел в коридор за надзирателем. В дежурке раздавался взволнованный, многоголосый говор людей, пахло вареной картошкой, жареным луком, ванилью от пышек и овчиной от деревенских полушубков.
— Родимец, ты мой! Дитятко, ты мое! — услышал Павел знакомый, волнующий голос Катерины и, не успев с улицы ничего разглядеть, он неожиданно запутался головой в распахнутой бабушкиной шубе.
После первого приступа нахлынувших чувств, при такой неожиданной для Павла встрече, всем усилием он взял себя в руки, и как только мог, поспешил утешить бабушку и мать. С пальцем во рту, непонимающими глазенками, рассматривала его сестренка, стоя между коленок Луши.
На первое свидание к Павлу пришла мать с сестренкой и Катерина. Больше месяца они не видели лица друг друга, а теперь, увидев, от избытка чувств не знали, с чего начинать и о чем говорить. Их посадили за длинным столом. А Катерине, по особому расположению надзора, разрешили сидеть рядом с внуком.
На столе стояла махотка с горячей вареной картошкой, обложенной солеными огурцами, и целая стопка тех самых лепешек, о которых Павел, всего несколько минут назад, мечтал у тюремного окна.
"Как велика милость Божья ко мне и Его любовь! — подумал Павел, глядя на бабушку с мамой и гостинец, — как она могуче проникает, даже в эти тюремные потемки!" Дома он не придавал бы значения: ни махотке с картошкой, ни лепешкам, а здесь — все это было необычайно дорого. Павел не мог удержаться и, отвернувшись на мгновение, вытер ладонью набежавшую слезу.
— Ну вот, сыночек, — начала Луша, — я уж, первая, тебе все выложу, что на душе, а потом бабушка. После твоего ареста, по всему заводу, все позорили тебя, у-у-х как страшно слушать, а люди-та все понимають, да мне все рассказывут, да многи, так полюбили-то тебя, по городу-то мне проходу не дають. Откуда только узнали, что я мать-то твоя? Да все подходють, да утешають, а уж слова-то твои все друг дружке пересказывуть. Ведь, всех поразило, как такой молодой, грамотнай, а сам, такой божественнай парень-то! А в газетах-то позорють, как толька им вздумаеца, ну ничего, сынок! Крепись, Бог правду Сам защитить!
Ну, меня из цеха тут же выгнали, как толькя тебя арестовали. А то хвалили, хвалили, как передовую, редкую мастерицу, а тут бац, да и вон, с завода-то! Я, было, уборщицей просилась. Ведь, жить-то нада?! Да, куда там, и близко к заводу не подпускають. Ну вот, хожу по богатым людям да стираю на них. А хлеб-та сейчас без карточек дають. Слава Богу!
А вот тебе твоя симпатья, Райка, с какой тебя гулять-то провожала тетка — гостинец передала, — продолжала Луша, передавая какой-то сверток сыну.
— Мама, — остановил ее Павел, — я ее гостинец не приму, блудница она, и пусть с мужем своим мирится, к греху возврата нет.
— Ну, а цыганка-то твоя (Катя) шлет уж какое письмо, да я в них ничего не разберусь, да и не распечатыву. По правде сказать, я сюда взять побоялась. Федор (так они условились называть отца) рад за тебя, все слава Богу. Верущи-то все услышали про тебя, да так зашевелились, каюца и не бояца уж собираца-то. А уж следователь-то, меня за тебя, все и так, и сяк, а я ему одно — я мать ему и все, а после, как Бог дал ума ответить, что он аж глаза вытаращил. Да и выгнал меня домой. Ну, а вот, вчерась, помягчел, дал свиданье, ну и вот, ведь, говорить, что судить-то тебя не будуть, может, отпустять. Ну, наврят, уж больно они на тебя обозлились, жалуюца, что, мол, сказать нам ничего не даеть: мы ему слово, а он десять в ответ. Ну, я радуюсь за тебя, сыночек, не унывай, будь тверд и мужествен до конца, Бог не оставить тебя!
— Да ты что, старая, — вмешался надзиратель, внимательно слушая Лушу, — сын в тюрьму попал, а ты, как на свадьбе радуешься, с ума сошла ты, что ли?
— Бабка, — обратился он к Катерине, — постыди хоть ты ее, я догадываюсь, ты мать ее. Парня надо на добрый путь направить, ведь ни за что он пропадет, а он, как я вижу, совсем неиспорченный. Молиться, мы все молимся, а это что ж за вера такая, что за нее в тюрьму сажают? Вразуми ты ее, ты старый человек, дай и парню ума, я вижу, как он любит тебя, да и ты слезы льешь по нему.
— Касатик, батюшка! Я уж, больно темная, старуха-то, — начала Катерина в ответ надзирателю, — да и не знаю, как тебе ответить-та. Я плачу не от жалости, родимец, от горя-то я уж все слезы выплакала; я плачу от радости, что мой внучек так любеть Бога-то, что жысть свою не щадить, и такую кару принял за Спасителя. Вот, когда он по вашим театрам шатался, я громко молилась Богу за него, я ведь, с пеленок его от смерти на коленях у Бога вымолила. Своею грудью в морозы отогревала, а теперь, когда он на Божий путь встал, я успокоилась. Бог сохранит его везде. А насчет тюрьмы, я тебе скажу, касатек, да и сам ты, чай, знаешь — нешто тут только разбойники сидять? Ой, родимец ты мой, сколько в ней сидело и царей, и великих князей, енералов, святых людей; в ней сидели ведь и Апостолы Господни, да и Сам-то Спаситель, батюшка, рядом с разбойником на кресте висел; вот то-то и оно, родимец, а что за внучека маво, он на истинам пути, и Господь сохранить его.
— Да так-то, конечно, так, это все верно, бабушка, — согласился надзиратель, — но жалко паренька-то, больно уж молодой.
— Да, а что, касатек, толку-то, вот, от нас-то, что вот, я на старость-то, чем я Богу-то служу? А он молодой, всем Богу послужить можеть.
Павел был настолько рад услышать и увидеть такое свидетельство со стороны матери и бабушки, что для него и дежурка, и люди в ней — все казались родными, милыми.
В детстве он слышал проповеди М. Д. Тимошенко, Степина и других великих проповедников, но как ему казалось, они не смогли бы принести того утешения и ободрения, какие он услышал из этих уст, неграмотных, простых, матери и бабушки.
Наговорились они досыта, с радостью он кушал, еще горячую, картошку с солеными огурцами, и, утешенные взаимно, расстались нехотя, когда им объявили о конце свидания.
Катерина встала, и уже без слез, обняв голову внука, сказала ему:
— Ну, дитятко мое, двадцать годов назад я вымолила тебя у Бога, на руках своих носила, за ручки потом водила, теперь я уж не услежу за тобой и не угонюсь, но зарок я Богу дала о тебе, все время молиться за тебя, пока Бог не приведет тебя опять на порог, в избу ко мне. Спаси тебя Христос! — С этими словами она поцеловала его стриженный лоб и проводила до двери дежурки.
Луша поцеловала сына, уже на ходу крикнула:
— Только молись, сынок!
У самой двери сестренка, путаясь в ногах, как-то необыкновенно уцепилась за руку и никак не отпускала Павла, пока надзиратель, уже решительно, приказал ей идти к матери. Павел только в последнее мгновение, когда отпустил ее, почувствовал в руках какой-то комочек. Только в камере он разглядел, что эта была "пятерка" денег.
— Паля! Паля!.. — услышал он приглушенный голосок сестренки, входя в дверь тюрьмы, и отчаянный стук в железные ворота.
— Ты смотри, она отчаянней меня, — проговорил Павел, вспоминая свое детство, когда приходил к отцу к воротам тюрьмы.
Возбужденный от радости, он вошел в камеру, раздал гостинцы арестантам. "Бродягу", как совершенно безродного, Павел накормил досыта, рассказав все подробности свидания. Видя такую привязанность к себе, "Бродяга" в свою очередь располагался к Павлу с каждым разом все больше, посвящая его в особенности тюремной жизни.
Однажды, в обычном порядке, Владыкину передали передачу, оставив все с сумкой, надзиратель приказал коротенько написать матери ответ. Павел все выложил на стол, тщательно осмотрел обшитую материей сумку и, написав ответ, решил поставить ее к дверям камеры. По пути его внезапно остановил "Бродяга" и, потянув к себе, сказал:
— А ну-ка, дай мне на ревизию, я вижу, что ты еще никак не привыкнешь к тюремным порядкам. С этими словами он внимательно посмотрел на дверь камеры, потом тщательно стал осматривать сумку, ощупывая ее обшивку. Ему показалось подозрительным, почему новая сумка оказалась обшитой тряпкой.
На глазах Павла он слегка подпорол внизу кончик обшивки, покопавшись пальцем под днищем, торжественно вытащил сверток, обернутый в тряпочку, и отдал ему. Сверточек был величиною почти в половину спичечной коробки.
Развернув его, Павел не удержался и вскрикнул от удивления: перед ним на ладони было миниатюрное Евангелие от Иоанна.
— Ну вот, парень, а ты бы отдал его обратно, видишь, мать-то у тебя, хотя и неграмотная, но смотри какая предусмотрительная, — ответил ему "Бродяга". — Да ты посмотри, нет ли там еще чего?
Павел, теперь уже сам, подорвал тряпку еще больше, просунул руку и обшарил под ней днище; рука что-то опять нащупала и, вынимая, он увидел, как блеснула красным цветом свернутая "тридцатка" (30 рублей).
"Бродяга" быстро взял сумку из рук Павла и, торопливо работая иголкой с ниткой, восстановил обшивку сумки, довольно заметив:
— Вот, парень, а ты бы сдал все обратно, да хорошо еще, если надзор без осмотра возвратил бы матери, а то, обнаружив, пользовался бы сам. Тут же, как никак, тридцать рублей тебе на много хватит.
Вот так, милый, приучайся к тюремной жизни, — с этими словами он все восстановил по-старому и, положив записку, кинул сумку к двери как раз в тот момент, когда надзиратель пришел за ответом.
Счастью Павла не было границ. Ведь Евангелие, Евангелие теперь в его руках! Именно его он просил у Бога. Оно так дорого, особенно в жизни арестанта. Но он не знал, каким путем Бог пошлет его. И оно пришло, действительно, вовремя. У Павла к этому времени наступал какой-то кризис, тоска все чаще и смелее стала заглядывать в окно его души, но периодически Господь чудесами Своими ободрял его.
Особенно ясным стало для юноши, что в каком бы раздумье он не оказался, стоило только ему начать беседовать с кем-либо о Боге, как в душу вливалась бодрость и радость, и он совершенно преображался.
В один из дней их погнали в баню, и там, когда уже Павел оделся и приготовился к выходу, ему, в сумерках, сунули конверт с письмом. От неожиданности он даже растерялся, а когда пришел в себя, то уже никого не мог заметить. Кто его сунул, ему осталось неизвестным.
Придя в камеру и распечатав его, он сразу затрепетал: на аккуратно свернутом листке Павел узнал почерк Катюши.
"Павел! Совершенно не знаю что думать: пишу пятое письмо, а ответа никакого нет от тебя. Заболел ли ты? Случилось ли что с тобой? А может, решил вообще порвать со мной? Пойми меня, душа мечется в думах, и я не знаю, что делать! Поехать к тебе, но ведь — это для девушки позор. Неужели нельзя прислать, хоть маленькую записочку? Прошу тебя, или, может быть, домашних твоих, сообщите хоть два-три слова, что с тобой?
Люблю по-прежнему, целую, твоя Катя."
Никогда он не испытывал еще подобного состояния. Душу охватила такая грусть и отчаяние, что он их ничем не мог унять. Павел пытался молиться, но молитва не изгоняла тоски, читал Евангелие, но тут же забывал, о чем читал. Беседовать ни с кем не хотелось.
Грусть совершенно овладела им, и он, как прилип к тюремной решетке, так и не заметил, как прозвонил тюремный "отбой".
Очнулся он лишь тогда, когда в двери камеры щелкнул замок, и, отворив ее, надзиратель молча, жестом руки поманил его к себе, на выход.
Недоумевая, он смотрел на незнакомое лицо.
— Садись! — проговорил ему надзиратель, усаживая на табуретку рядом с собой в своем уголке. — Ты не знаешь меня?
— Нет, я не вас знаю, — ответил Павел.
— Я брат "Сергея Рябого", Василий, работаю здесь надзирателем еще с тех пор, когда он был жив и сидел здесь. Мать твоя просила помочь тебе, чем могу, поэтому, если что надо, скажи или напиши, я все передам. Сегодняшнее письмо я тебе передал, но смотри, будь осторожен. Я помню, как много твои родители сделали добра моему Сергею, теперь я рад отплатить тебе за него.
Обрадованный этой неожиданной встречей и таким знакомством, Павел возвратился в камеру и стал на колени.
В ночной тишине юноша изливал свое переживание пред Господом. Он сердечно молил помочь ему — победить эту, разрывающую душу, тоску о Кате, жаловался Богу, что он совершенно растерялся от этого гнетущего чувства.
Во время молитвы, Павел на минуту как бы забылся от всего, и ясная, сильная мысль озарила его душу:
"Кто любит отца и мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня; И кто не берет креста своего и следует за Мною, тот не достоин Меня. Сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее" (Матф.10:37–39).
Тихим, но мощным потоком эти слова разлились, как лекарство по всему внутреннему существу Павла и принесли с собою всеутоляющий, действительный покой его мятущейся душе.
После молитвы он заснул спокойным, крепким сном.
При разговоре с Василием он готов был еще вчера, тут же написать ответ Кате, утешить ее признанием в своей любви, объяснить свое положение и убедить, чтобы она не оставляла его, но терпеливо переносила разлуку; что даже эта, неожиданная услуга Василия вовремя послана от Бога.
Пробудившись утром, Павел почувствовал, как мужество и тихая, святая уверенность от слов Спасителя, какие он вчера почувствовал в молитве, возвратились к нему и овладели всем его существом. "Только Его я должен и хочу любить всем сердцем и больше всего".
После утренней, камерной суеты с подъемом, оправкой и завтраком, Павел с нетерпением прильнул опять к тюремной решетке.
"Ничего я ей не напишу, кроме краткого объяснения, — подумал Павел про Катю, — она не должна быть дороже моего Спасителя, — а там пусть думает, как ей поступить".
За окном, бегущими ручьями и щебетанием птиц, звенела желанная весна. Колокольные перезвоны торопили, празднично одетых людей, к заутрене. С вербами в руках они, почтительно раскланиваясь проходящим, цветастой гурьбой толпились на церковной паперти, обласканные яркими утренними лучами играющего апрельского солнышка.
В открытое окошко Павла обдало весенней, бодрящей свежестью, и приятно пьянило голову.
Звонкой стайкой запоздалые девушки вынырнули из-под обрыва и с вербочками в руках, перебегая речку по льду, спешили в церковь.
У Павла что-то щипнуло в груди, когда он, завистливо, проводил их глазами до самой паперти.
Вспомнилось отрочество, стройное хоровое пение на собраниях, вечеря любви на праздниках — и так всколыхнуло душу; а теперь он здесь. Тоска злодейски, откуда-то издалека, начала медленно глодать душу.
Павел встрепенулся, вспомнил слова Спасителя, пришедшие на память в молитве и, зажмурив глаза, тихо, но сердечно воззвал к Господу:
— Господи, ведь Ты Сам сказал, потерявший душу свою ради Меня, сбережет ее, да еще получит во сто крат более.
Вот, я здесь решаюсь отдать Тебе самое дорогое в моей жизни: юность, первую любовь к девушке, жажду к учебе и знаниям. Но не только поэтому отдаюсь Тебе, пусть я ничего здесь не получу. Отдаюсь потому, что прежде и больше всего люблю Тебя. Господи, помоги мне не обмануться. Я всецело доверяюсь Тебе, хочу быть верным и послушным во всем, но желаю быть счастливым, грамотным и образованным. Мою любовь к девушке я жертвую ради Тебя, но хочу получить больше. Дай мне испытать это счастье — счастье потерянной жизни, ради Тебя и Твоего Евангелия. Аминь.
Долго, после молитвы, он наблюдал в окно, будучи совершенно отключенным от камерного шума, а во внутренней тишине так четко звучали слова Спасителя: "Не бойся, только веруй!"
Приступы грусти с тех пор не одолевали его: они подходили, но какой-то мощный барьер ограждал сердце юноши от них. И стоило Павлу вспомнить ту молитву посвящения, как все искушения отступали.
Прошли пасхальные дни. В камере всюду видны были причудливо разукрашенные куличи, белели пирамидами "пасхи" и пестрели, в разные цвета раскрашенные, яички. Все это наносили арестантам родственники или просто богомольные благодетели, но грусть на лицах оставалась неизменной.
Как и все арестанты, Павел от своей пасхальной передачи поделился с "Бродягой". Кучка всяких лакомств лежала у его изголовья, аккуратно сложенная на холщовом полотенце. "Бродяга" перед пасхой выстирал свою гимнастерку, аккуратно выбрил, тюремным способом, лицо и, подвязав под шеей постиранный, старенький, расшитый всякими узорами, носовой платок, сидел довольный, слушая рассказы Владыкина о смерти и воскресении Христа. Потом, глубоко вздохнув, он наклонился близко к Павлу и вполголоса начал:
— Так вот, и у меня случилось, как у Спасителя, Владыкин. Когда-то, не сосчитать сколько, толпилось вокруг меня всякого люду, ждали подачки, каждое слово ловили, пересказывали друг другу, делая всякие выводы из него. Простой люд "снопами" валился в ноги с почтением, когда я проходил или проезжал мимо них на пролетке. А теперь, вот видишь, как Христа раздели, оплевали и венок надели колючий, да не за что прицепить — голова от горя полысела. Потом и распяли ироды — злодеи-комиссары, как фарисеи Христа. У-у-ух! Чума народная! Нет на них погибели! Вот, чего Господь смотрит? Посмотри, сколько погубили разного, честного люду, да и теперь еще губят. А сами, вон, по улицам расхаживают в хромовых сапогах да в хромовых галифе. Вчера лапти только сняли, а теперь житья от них нет. Я уж, тебе откроюсь, парень, только язык-то за зубами держи, вижу ты справедливый малый.
Большое богатство я имел при царе, жил, конечно, в свое удовольствие, целая конюшня выездных была (лошади для выезда). Жена, что ни бал — новое платье, а балы-то были каждую неделю. Красавица она у меня была, как и сам я, из дворянского рода. Деньгам счету не знал. Ну, известно дело, и попивал изрядно, да что говорить, вся жизнь была — сплошной бал. И нищих не забывал, особенно на праздники медяков горстями раздавал, да и золотой кому-нибудь для потехи подкину, на "ура". Эх, братец, забава была! Как кинешь им золотой, ведь свалка целая, только лапти сверкают, а лохмотья трещат, пока золотой, вместе с грязью, у кого-либо в руке окажется. А теперь вот, сам бродягой стал и куску черного хлеба рад. Ох, парень! Жизни такой не рад, а смерть-то не больно приходит. Вот и скитаюсь под чужими фамилиями, и Бог один знает, будет ли конец жизни такой, или нет?
А вот, на тебя смотрю и не понимаю, комиссары у тебя жизнь отнимают совсем ни за что, да ты, вроде, и человек-то ихний, а я вижу, никакого зла не имеешь к ним. Если даже кто-нибудь из них окажется здесь, думаю, что ты и с ними поделишься, как со мной. Душегубы они, парень, я бы своею рукою давил их здесь, и ты дави, где сможешь.
Павел молча выслушал его и, когда тот замолк, ответил ему:
— Ну вот, "Батя" (так звали "Бродягу" в камере), ты рассказал про свою жизнь, в какой ты роскоши провел ее, а рядом с тобой жил такой же, как ты, русский человек, был рад твоему пятаку, однако, ты не просто делился с ним, как Христос с голодной толпой, тем же хлебом, который ел Сам и народ кормил. Ты вот, с твоей милости, потеху устраивал над бедным народом, а когда-нибудь думал над тем, что ты живешь и пируешь потому, что голодают они? Ты живешь их потом и кровью. Ты и Господом недоволен, что Он не мстит за тебя комиссарам, что они теперь гуляют по улицам в хромовых штанах и сапогах, а ты вот, прячешься от них?! А почему ты забыл, когда в сафьяновых сапожках, в шелку, в бархате разгуливал с женою по этим же улицам, а они в сермягах да в лаптях прятались от тебя? Разве ты заработал себе это богатство и почет, каким обладал? Нет, Бог, когда-то вверил его твоим отцам, а потом и тебе, чтобы ты разумно пользовался богатством и распределял его между такими же людьми, как и ты, благодаря Бога. Ты же проматывал его и потешался над бедным народом, потому Бог и отдал тебя в руки тех, над кем ты потешался, чтобы ты узнал, что ты такой же человек, как и они, а богатство твое пустил по ветру. Ты не обижайся на меня, что я так прямо говорю тебе. Я не радуюсь, что тебя лишили твоего богатства, но рад, что Бог привел тебя сюда, чтобы тебе показать, что есть Бог, который справедливо судит. Ты хвалишься своим милосердием, но русскому народу были нужны не твои медяки и хоромы, а твоя любовь к нему и честность. Ты меня призываешь душить их? Несправедливому миру нужен не твой или мой кулак душегуба, а справедливость и любовь Божья. Вот, я и посвятил себя правде Божьей и Его любви. А что такое, мои противники? Это люди; сегодня они мне делают зло от души, завтра, от той же души сделают добро, смотря под чьим влиянием они окажутся. Христос сказал: "Мужайтесь, Я победил мир!" Чем победил? — Любовью. И христианин может победить зло любовью,
— Да, это так, но сколько вас с такой идеей любви? Маленькая горсточка! — прервал Павла "Бродяга".
— Пусть горсточка, — ответил Павел, — а сколько нужно соли, чтобы кастрюлю мяса сохранить от разложения? Только горсточку! Так что ты успокойся, судьбы людей в твоих руках уже не будут, душить противников ты не сможешь. У самого петля уже на шее, и ее остается только затянуть. Хватит, пожил для себя, поживи хоть немного для Бога и для других. Ведь только в этом подлинный смысл жизни.
На этом их беседа закончилась. "Бродяга" совершенно не думал, что такой молодой паренек выскажет ему, так смело и правдиво, всю правду о жизни. С тех пор он к Павлу стал относиться без чувства превосходства и много-много думал о его религии, о своей прошлой и настоящей жизни. Вскоре его забрали на этап, объявив ему три года лагерей по статье 630 (без определенных занятий). Где и как закончилась его жизнь, знает один Бог, но Владыкин был рад, что смог несколько слов сказать ему о Боге.
Вскоре и Павлу принесли маленький клочок бумаги, в котором было сказано, что следствие его велось по статье 58/10 УК РСФСР, но за недостаточностью материала, он суду не подлежит. Однако, органы НКВД располагают данными, по которым Владыкин П. П. признан по своим религиозным убеждениям опасным для общества. Поэтому особое совещание при НКВД лишает его свободы на 5 лет с содержанием в отдаленных лагерях НКВД.
Когда объявили об этом в камере, то все арестанты пришли в изумление. 5 лет лишения свободы мальчику, которому здесь исполнилось 21 год, за его убеждения, это было потрясающе! Причем — без суда и каких-либо улик!
Вскоре Владыкину объявили собираться в этап. Сообщение о6 этом было так экстренно, что он не успел предупредить своих домашних, и, когда их выстроили на тюремном дворе, просчитали и скомандовали: "шагом марш", в раскрытых воротах, среди толпящихся родственников, Павел не увидел ни одного знакомого лица. Идя по мостовой, юноша увидел по бокам и впереди себя конный конвой с обнаженными саблями и вспомнил с содроганием в сердце: пять лет назад по этой мостовой прошли рядом, под злобные окрики конвоя, его отец и мать, с арестантской сумой на спине и братишкой на руках. Тот же Господь, который ободрял и укреплял их, шел незримо рядом, теперь и с Павлом Владыкиным. Он чувствовал Его близость и, когда проходил городскую заставу, тихо произнес, прощаясь с городом: "Ты изгоняешь меня, обрекая на погибель, но пройдут годы, Господь мой, на Которого я уповаю, возвратит меня, и я вновь вступлю своими ногами в тебя с победою и еще буду проповедовать в домах твоих о моем Иисусе".
Медленно, под окрики конвоя, они рядами (по пять человек) двигались, удаляясь от городской заставы.
Там за заставой, среди благоухания в серебре по-весеннему расцветающих садов, оживал город. Позади остались парки с знакомыми аллеями, родные улицы, где каждый дом с детства отличался своей особенностью; школы, в которых проходило звонкое, полное различных приключений, детство; родная семья; где-то там дальше — родные Починки с милой бабушкой Катериной…
— Нет, об этом теперь нельзя, — встрепенулся Павел.
Конвой остановил колонну арестантов. Облако удушливой пыли надвигалось сзади и плыло вместе с колонной, поэтому, кто был помоложе, перебегал вперед, а больные и старые задыхались от пыли, сгибаясь под тяжестью арестантских пожитков в мешках.
Когда они вышли на простор огородов, ветерок отогнал от несчастных клубы пыли, и весеннее солнце, спеша за холмы, последними лучами ласкало задумчивые лица арестантов.
Точно так и в такое же время, проходили здесь отец с матерью и, может быть, даже кто-либо из этих конвоиров сопровождал их. От этого сознания бодростью наполнилось сердце у Павла и он, отбросив воспоминания об оставшемся позади родном городе, сосредоточенно шагал впереди, представляя, что он может идти по следам своих родных. На всем протяжении от тюрьмы до станции, Павел, как ни вглядывался в лица прохожих, не встретил ни одного знакомого. Грустно стало ему от этого, и тогда он понял, как дорого в такие минуты увидеть, хоть издали, близкого, родного человека.
На вокзале их ожидал специальный вагон, такой, в каком он видел когда-то отца. Погрузка их длилась недолго, а через два-три часа, уже в надвигающихся сумерках, Павла увозили из родного города. Сквозь решетки окна вагона он видел, как пробегали знакомые корпуса завода, серым пятном промелькнул наклонившийся домик, где по словам матери, он родился. Медленно проплывал перед глазами могучий весенний разлив полноводной реки, шуршащей причудливыми глыбами, беспорядочно громоздившихся льдин. Потом все сразу исчезло за темной стеной мелькающих сосен. Павел отвернулся от окна и с глубокой молитвой проводил, оставшийся за окном, город.
Рано утром Павла Владыкина и всех его товарищей выгрузили и построили в колонну около вагона на товарном дворе железнодорожной станции города Рязани.
Редкие прохожие, при виде колонны арестантов, испуганно прижимались к забору. Какая-то старушка, с кошелкой в руках, несколько раз набожно перекрестилась, боязливо поглядев на проходящую толпу.
Вскоре их подвели к огромному зданию с полукруглой аркой в середине, и он впервые увидел, что все окна у него непривычно, как у слепого человека, закрыты козырьками, обращенными вверх. "Это тюрьма" — промелькнуло в сознании Павла.
На стук конвойного моментально открылось смотровое окошечко и, вслед за ним, со скрежетом, медленно отворились тюремные железные ворота, пропуская арестантов, но тут же, с грохотом, закрылись вслед за ними. С другого конца туннелеобразной арки выход был закрыт такими же огромными воротами, но из железных прутьев. Сквозь них Павел, не без легкой дрожи, увидел через просторный двор огромное, угрюмое здание крепости-тюрьмы в несколько этажей.
По углам его были расположены массивные круглые башни с маленькими окошками, уходящими вглубь узкими щелями, в которых едва могла поместиться голова человека. Кто-то из арестантов, будучи уже знаком с расположением крепости, объяснил, что в этих башнях содержатся или осужденные на смерть, или приговоренные к одиночному тюремному заключению.
Павел отвернулся от этих ужасных башен, заключив, что еще насмотрится на все это за свои годы.
Вскоре их разделили по разным камерам и он догадался, что не здесь будет место его постоянного обитания. Некоторые легли на деревянном полу и беззаботно уснули, но Павел от волнения не мог спать.
Для него все было совершенно ново! Он стоял одиноко в стороне и изучал обитателей камеры. За массивной железной решеткой виднелись глухие стенки одного из козырьков, какие он видел снаружи.
К нему подошли, весьма почтенного вида, старичок со старушкой, по-старинному, прилично одетые, и, узнав, за что арестовали Павла, со слезами на глазах, доверчиво рассказали о своем горе. Оказалось, что у соседа, где они жили, сгорел дом, а их обвинили в умышленном поджоге, так как они жили в частых ссорах с ним, хотя, по их словам, они до старости никогда ни с кем не были в тяжбе. Теперь же злой сосед, по зависти показал на них, представив ложных свидетелей, и их, несмотря на горючие слезы и заверения в невиновности, осудили: старичка на 5 лет, а старушку на год. Павел смотрел на них с горьким сожалением и сказал, что утешение они найдут только в Боге. Господь допустил это, чтобы они в свои годы, покаявшись, жили уже не для себя, а посвятили их Господу. С умилением они слушали эти необыкновенные слова и признали, что, действительно, ничего для Бога не делали, и теперь, если Он даст милость им еще выйти из этих ужасных мест, то оба посвятят свою жизнь для Него. К сожалению, вскоре вошло тюремное начальство и развело их по разным местам.
Павла, неожиданно для него, с немногими другими арестантами завели в здание крепости, в подвал. Из широкого сводчатого коридора направо и налево видно было много больших дверей. К одной из них подвели его и, открыв ее огромным ключом, втолкнули в большую камеру.
Камера состояла из двух отделений, разграниченных между собою огромными столбами. Потолки сводами опускались к полу. Под густым настилом соломы нащупывались неровные каменные плиты. Через небольшие два окна вверху, еле заметной полосой синело утреннее небо. Арестанты свободно разместились на полу. Из разговора с ними Павел заключил, что все они, сравнительно, молодые и, что здесь долго не задержатся.
Павел был очень рад такому предположению, потому что, откровенно говоря, он страшился, думая, что здесь пройдут все его годы; и такую тюрьму он видел в картинах художников, такой и представлял ее из тех немногих рассказов, какие доходили до него.
Осмотревшись, он облюбовал место рядом с подобным себе юношей, узнав в нем своего земляка. В городе Павел ранее видел и знал его, как одаренного пионервожатого, редкого активиста и был крайне удивлен, что парень занимался карманными кражами, и по сути был воришкой. Общественная работа была для него ширмой.
Павлу быстро надоели его рассказы о мерзких преступлениях, и он, поднявшись, стал прислушиваться к людским речам. Большинство бредило рассказами о бывшей амнистии в 1927 году. Описывали Надежду Константиновну Крупскую, складывая всякие легенды о ее милосердии, и успокаивали себя возможностью скорого повторения такой же амнистии, по неизвестно какому поводу.
Вскоре дверь камеры открылась, и в коридоре со всех сторон арестанты окружили кадушки с тюремной баландой. Шел обед. За истекшие два с половиной месяца, Павлу уже пришлось основательно познакомиться с тюремной пищей, и с молитвой, он доверчиво кушал, что давали, за все благодаря Бога. Но то, что он увидел здесь, превзошло все, виденное им раньше. По виду и запаху, жижа в кадушке вызывала отвращение.
Однако, Павел набрал миску и, отойдя в уголок, помолился Богу:
— Господи, святым пророкам Твоим приходилось встречать еще худшее, освяти эту пищу, чтобы принять ее без осуждения и не на вред… — так, смиряя свою плоть, Павел принимал первые уроки в великой школе жизни.
На прогулке все окружающее, что он мог увидеть со двора, леденило душу при одной мысли: неужели суждено мне годы провести в этих ужасных стенах? Особенно его внимание привлекла высокая тюремная стена необыкновенной толщины с острыми шпилями, торчащими поверх ее.
Из тюремных окон неудержимо вырывалась наружу многообразная пошлость тюремной жизни, истерично соревнуясь между собой.
Взрыв сквернословии возрастал, преимущественно, тогда, когда на тюремном дворе появлялись заключенные женщины. Павел был крайне удивлен, видя, как могут низко пасть женщины, изощряясь в отвратительных выражениях, отвечая на реплики арестантов.
"Вертеп, — промелькнуло в сознании Владыкина, — и проникнет ли когда-нибудь луч истины и любви Божией в глубину этих подонков?"
Через 2–3 дня, когда Павел уже окончательно решил, что его жизнь будет протекать здесь, его неожиданно, в числе других вызвали на этап с вещами. После несложной тюремной процедуры с перекличками и обысками, их выстроили в небольшую колонну и, проведя по городу не более километра, привели к высокому зданию. Это была исправительно-трудовая колония.
Павла завели на самый верхний этаж и поместили в просторную, с высоким потолком и большими светлыми окнами, многолюдную камеру. За редкими железными решетками окна, внизу расстилался город. Перед домом сновали по тротуару жители, а несколько дальше, за крышами складов, двигались железнодорожные составы по сортировочным путям.
Вначале эта близкая свобода обрадовала юного узника, и он никак не мог оторваться от окна, но вскоре сердце неудержимо потянулось к ней, так что ему пришлось насильно оторвать себя от напрасных мечтаний.
Многолюдный корпус гудел от людского шума. Двери шести больших комнат круглые сутки были открыты в общий коридор, который, в свою очередь, был разделен массивными решетчатыми перегородками с другими, подобными же секциями. Такая "свобода" очень обрадовала Павла, но он предчувствовал, что это место временное. С утра их выгоняли в соседний рабочий корпус, где арестанты занимались изготовлением мебели. Путь к нему проходил мимо окон женских камер на первом этаже. Павлу и здесь, к его удивлению, пришлось встретить то, чего он никогда не видел и не слышал.
Полуобнаженные, молодые женщины с бесстыдством висли на решетках окон и с упоением переговаривались с проходящими мужиками, изощряясь в выражениях на тюремном жаргоне о самых интимных вещах. При виде всего этого, Павел, проходя, думал: "О Боже, Боже! Во что превратились эти миловидные существа, некогда стыдливые, нежные, потерявшие совесть Твою, целомудрие Твое, здравомыслие от Тебя? С какой безраздельностью овладел ими грех! Вот что значит, лишиться страха Божия, лишиться истины Твоей, которая является солью. Это то погибшее, которое можешь спасти только Ты!"
Через несколько дней предположение Павла оправдалось, весь корпус оживился в подготовке к этапу. По комнатам пролетело предположение, что этап будет очень далеким, но точно никто не знал: одни говорили — на Соловки, другие утверждали, что на Колыму, а кто-то слышал, что на Сахалин. Но большинство решили, что увозят их далеко на Восток или в далекую суровую Сибирь. Любое из этих предположений пугало юное сердце Павла. Наконец, после обеда их вывели во двор, неоднократно перекликали, осматривали и, выстроив в колонну, под собачий лай и окрики конвоя, повели к эшелону, стоящему невдалеке от колонии.
На товарном дворе стоял, специально оборудованный, состав. Окна "телячьих вагонов", из которых он был преимущественно сформирован, заделывались широкими стальными полосами. Вдоль вагона тянулись провода телефонной связи и электрического освещения. Весь состав и площадка для погрузки были окружены густой цепью конвоя. Борзые сторожевые псы неудержимо рвались из рук конвоиров к толпе арестантов. Большая часть вагонов была уже заполнена заключенными, поэтому, когда подвели колонну, где находился Владыкин, из-за решеток послышались всякие неистовые мужские и женские крики. После тщательного обыска вещей и самих людей, началась посадка, которая, как правило, сопровождалась часто драками между заключенными в вагонах из-за места. Павла втолкнули в вагон в числе последних. Вагон был набит людьми до отказа. Только по особому настоянию двоих пожилых людей с верхних нар, которые почему-то отличили его от остальных, Владыкина поместили внизу, против примитивного "туалета". Свет туда не проникал даже днем, и все приходилось делать наощупь.
Наверху у окна, с той и другой стороны, расположился привилегированный состав из отборного "ворья". Самым последним был введен молодой мужчина с редкой бородкой, в нарядно расшитой косоворотке, в жилетке без пиджака, в шляпе, едва прикрывающей затылок. Зашел он неторопливо, важно, внимательно осмотрев присутствующих, небрежно бросил к окну, наверх, узел в цветастом новом платке, затем надтреснутым голосом крикнул:
— Здорово, "ворье"! — затем с иронией добавил, — откуда это вас столько набилось, это от всех вас я должен здесь задыхаться, да еще и отвечать за каждого? А ну-ка, кто здесь незаконно поселился? Вот ты, — ткнул он несгибающимся пальцем одного юнца в стриженную голову, — зачем ты сюда попал, отца с матерью не захотел слушать?
— Ха-ха-ха-ха! — раздалось со всех сторон. Парень нагнул еще ниже голову и что-то пробормотал про себя.
— Что, — продолжал весельчак, подперев руками бока, — люблю блатную жизнь, а воровать боюсь? — Опять взрыв хохота раздался в вагоне.
Потом человек с редкой бородкой уставился серыми кошачьими глазами на сидящего наверху, у окна и двумя пальцами, аккуратно положив шляпу на нары, мотнув головою, скомандовал ему:
— Эй, ты, не стыдно, что занял чужое место? Оторвись оттуда, проверь вон билет у "хромовой тужурки"!
Парень с легкой улыбкой, без возражения уступил место "Бате" (как его называли "урки") и бесцеремонно, подойдя по нарам к еврею в хромовой тужурке, хотел сбросить того с нар и занять его место. Но еврей с такой быстротой ударил его в грудь, что тот, отскочив обратно к окну, от неожиданности замер. Весь вагон затих в ожидании дальнейшего.
— Ты что? — взревел "Батя", багровея от ярости, — роскошно жить хочешь? — торопливо сняв с ноги хромовый сапог и отдав потерпевшему, скомандовал: на-ка, объясни ему наши порядки, да поусердней!
Но тут рядом с евреем поднялся огромный мужчина и, разжав "пудовые" кулаки на мохнатых руках, заявил густым басом:
— Если еще раз, кто из вас подойдет в этот угол, то до конца этапа из-под нар не вылезет!
Скандал, может быть, и перешел бы в драку, так как "урки" с разных сторон стали сползаться к "бате", но дюжий мужик во мгновение спрыгнул на пол, вывернул массивную доску с нар и, как легким перышком, взмахнул ею над головой обидчиков.
Павел, при виде этого зрелища, зажмурил глаза, стал усердно молиться Богу о предотвращении побоища.
После минутного напряжения "Батя", с досадой и дрожащим от волнения голосом, пригрозил, что на месте, по прибытии, он расправится с осмелевшими мужиками, но все-таки смолк, а с ним и вся его компания. Все расселись по местам, но этот случай надломил тот порядок в вагоне, какой пытался установить "Батя" со своими товарищами.
Павел не знал, как ему относиться к этому наглому и потерянному "ворью", и в молитве просил у Господа мудрости, а также, чтобы сердцем ему не прилепиться ни к какой из всех тех мерзостей, какие видит и слышит он. Чтобы, если будет угодно воле Его, он мог бы из этого огня выйти не опаленным.
После обеда эшелон тронулся, как бы выползая из вагонной тесноты, удушливой гари и угольной пыли на простор полей и перелесья. Владыкин попросил потесниться у окна, чтобы проститься с родными местами. Из окна повеяло теплым майским воздухом и нежным ароматом, распускающейся зелени. На косогорах мелькали цветастым бисером одуванчики, колокольчики и незабудки, разбросанные по бархату изумрудной зелени. Все это стало бесценно дорогим, прелестным, но увы, недоступным. С завистью Павел наблюдал в окно за бегающими детьми по лужайкам, или за девушками на косогорах, сочувственно машущих пучками цветов. Вот когда открывается подлинная цена свободы! О, чем можно оценить ее? И все это он добровольно пожертвовал за Иисуса и Его доброе учение.
Сознание этого, каким-то драгоценным утешением успокоило юное сердце, разогнало страх перед будущим, и даже эта ужасная тюрьма на колесах не была уже такой отвратительной, какой она показалась в первые часы.
Вскоре, размалеванная татуировками компания "урок"-жуликов, заинтересовалась его приговором, и Павел охотно стал рассказывать, благоразумно свидетельствуя им о Господе. Весть о Христе свежей струей рассеивала ту враждебную атмосферу, которая накаливалась при вспыхнувшей драке. Владыкин разумно чередовал беседу с повестью об Иосифе, рассказ об отроках в раскаленной печи с героическими подвигами первых христиан на аренах. Суровые лица слушателей заметно изменялись по ходу рассказа и приобретали те выражения, какими Павел представлял героев. Беседу прервали известием, что поезд приближается к городу Н. Павел прильнул к окошку и выразил мелькнувшую мысль:
— Эх, хоть бы маленькую записочку передать матери, ведь они так теперь переживают, не зная ничего обо мне.
— Да ты что, парень, — вмешался сочувственно "Батя", — пиши скорей, а на станции сбросишь!
— Да у меня нет на чем писать, и чем писать, — растерянно ответил юноша.
— Эй, вы! — крикнул "Батя", — у кого есть карандаш с бумагой? Дай-те парню, он же мимо дома проезжает.
Еврей быстро достал конверт с бумагой и охотно протянул Павлу; кто-то снизу подал огрызок химического карандаша с оговоркой: "Смотри не потеряй, в вагоне это дороже золота".
Павел нагнулся, быстро набросал на клочке бумаги:
"Мама, папа, бабушка, поздравляю с прошедшей Пасхой, Христос воскрес! Меня внезапно отправили из тюрьмы. Никого из Вас не видел. Мама, вели нас по той же дороге, какой Вы с папой шли. Меня увезли в Рязанскую крепость, а теперь увозят куда-то далеко, говорят, на Восток. Бросаю Вам письмо из окна вагона. Будьте спокойны, Господь со мной.
Ваш сын Павел".
Владыкин заклеил конверт, когда уже подъезжали к станции, и, прильнув к окну, приготовился выбросить его за решетку.
— Ты куда же бросаешь? — схватив руку Павла, крикнул "Батя", — псу под хвост, а не мамке. Дай сюда!
Выдернув из рук письмо, он крикнул, возвратив его Павлу:
— Пиши адрес на конверте!
Отломив от своей пайки хлеба небольшой кусок, "Батя" быстро-быстро стал мять его в кулаке и, расплющив его в лепешку, завернул в нее конверт трубочкой до половины. Затем, высунув локоть за решетку вагона, крикнул, стоящей на перроне, женщине:
— Ма-ма-ша! Опусти в ящик! — и одновременно, что есть силы, выбросил комок хлеба с письмом под ноги людям.
Прильнув к самому краю окна, Павел увидел, как брошенный комок подпрыгнул, при ударе о каменные плиты платформы, и около стенки здания завертелся юлой, мелькая свободным концом конверта. Женщина, которой крикнул "Батя", испуганно оглянулась на крутящийся комок, но все же подошла и, озираясь, робко подняла его.
Спустя много лет, Луша при воспоминании о прошлом, напомнила Павлу, как со слезами радости, они приняли тогда конверт из рук почтенной женщины и благодарили Бога за Его чудеса.
В Москву приехали ночью. Через несколько минут после того, как колеса вагонов остановились, раздался оглушительный стук. Кто-то впотьмах, разразился страшной руганью, потирая ушибленный затылок.
Оказывается, как пояснили Владыкину, на всех остановках конвой, предупреждая возможные побеги через пропиленные стенки и пол вагона, вооружившись деревянными колотушками на длинных ручках, изо всех сил обстукивают стены и полы вагонов. Это — одна из кошмарных действительностей этапа, которую бедные арестанты могут пережить за ночь три-четыре раза, порой с перепугу, сквозь сон, не зная, что случилось.
Вслед за этим событием, дверь вагона, вдруг заскрежетав на роликах, открылась, и в узкую щель с фонарем в руках вбежало несколько конвоиров.
— На проверку! Перебегай! Налево! Быстро! — крикнул старший из них и рукоятками колотушек "подбадривая" заспанных, перегнали всех в одну сторону вагона.
Из открытой дверной полосы в середину вагона торчало несколько винтовочных дул; рядом скулила на поводу у конвоира борзая собака.
Осмотрев и обстукав освобожденную половину вагона, тот же надрывный голос скомандовал:
— Перебегать гуськом! Быстро! Без последнего! — и, ударяя рукояткой колотушки по спине, старший торопливо производил счет арестантов, при этом последнему удар доставался вдвойне сильнее.
Хорошо при этом, если конвоир механически не просчитался, если же он нечаянно ошибся в просчете, вся процедура повторялась сначала до тех пор, пока полуграмотный "старшой" не убедится в наличии всех заключенных.
Обратной команды давать не было необходимости: как только конвой выпрыгивал из вагона, арестанты через минуту уже засыпали снова.
Утром всем раздавали по пайке хлеба и, по банке на двоих, рыбных консервов, причем консервы были закрыты. Поднялся крик требований, чтобы конвоир принес, чем открывать банки, но на крик никто не обращал внимания. В вагоне между тем, банки три были открыты и наполовину съедены.
Вдруг появился в открытой двери "старшой" и потребовал, чтобы все банки перед ним были выложены, но трех из них не оказалось.
Минут через 10–15, вагон был оцеплен усиленным конвоем, всех арестантов выгнали на улицу и подвергли тщательному обыску и их, и вагон. Предмета, которым были открыты консервные банки, не обнаружили.
В Москве подцепили еще несколько вагонов и образовали специальный состав. Ночью он, освещенный множеством прожекторов, спереди и сзади, проезжая, внушал людям какой-то ужас. Направление его было вначале на север, потом со станции Буй — прямо на восток.
Владыкину каждый день приносил какие-либо, непредвиденные для него, злоключения. Пока их путь проходил по центральным областям России, кое-какой режим еще сохранялся в раздаче пищи, воды и т. д. По мере же продвижения на Восток, конвой стал поступать все более и более беспорядочней, как видно по чьему-то произволу. Полуголодный паек сокращался, и к пайке хлеба, иногда, добавлялся всего лишь кусок соленой рыбы или просто селедки.
Голодный народ мучительно страдал от жажды, так как вода выдавалась на больших станциях и ограниченно. Ежедневно давался и сахар, но его полагалась совсем мизерная доля, немного больше половины пол-литровой кружки на весь вагон, и он, как правило, исчезал тут же, в дверях.
Ведро мутной горячей жидкости, под названием "чай", в первую очередь было достоянием "высшего общества" — жуликов, и лишь мутные подонки от него, доставались остальным, и то это измерялось глотками. Горячая пища полагалась ежедневно, но увы, стала исчезать и она.
Начиная от Вятки и Перми, в окошках мелькали сплошные лагерные зоны, обнесенные колючей проволокой, вольное население встречалось все реже. Голод усиливался, а с ним и духота в вагоне. От испарения и ополосков пол покрылся липкой массой, но несмотря на это, его как-то подчищали огрызком метлы, и люди ложились на него, спасаясь от жары.
На больших станциях, в порядке особой милости, охрана разрешала бесконвойной обслуге, на собранные деньги покупать в городе хлеба, сахару и махорки, хотя при погрузке в вагоны, с целью пресечения картежной игры, деньги у заключенных отнимались.
Павел почувствовал, что сильно истощал, до головокружения: голод и постоянная жажда изнурили его. Он решил достать из своих "похоронок" 30 рублей, но к великому ужасу, их там не оказалось. Когда и кто украл, узнать было, конечно, невозможно, несмотря на то, что, как казалось ему, он так тщательно их запрятал.
Над купленными продуктами творилось нечто невообразимое: при раздаче, в полуоткрытой двери толпилось столько арестантов, что за каждым предметом тянулось несколько рук.
В результате Павел с завистью наблюдал, как ватага разбойников во главе с "Батей" поедали хлеб, колбасу и конфеты, купленные на чьи-то средства, среди них, конечно, была и его тридцатка. По особому расположению, остатками "Батя" угостил и его.
Наевшись, "урки" стали искать всевозможные развлечения: кто изготовлял, по всем правилам тюремного искусства, карты из обычной газетной бумаги, кто выкалывал татуировку на теле. "Батины" же телохранители с большим старанием наводили бритву из какого-то металлического обломка: к концу дня, некоторые из них, искусно побрились.
Надзор, увидев такую "культуру", среди прочих обросших арестантов, при первой же длительной стоянке, опять оцепил вагон и, раздевая догола, тщательно все перевернул, но, кроме чистых консервных банок, ничего не нашли. Тогда начальник конвоя, не добившись ничего, разгневавшись, наложил штрафной карантин на весь вагон.
Для "ворья", которое все это затеяло умышленно, с целью развлечения, — это было неощутимо, они находили, чем набить утробу; но простой народ переносил ужасные страдания от голода, духоты и жажды. Бессмысленный произвол конвоя обрушился, главным образом, на этих безвинных, простых людей, которые совсем не знали всех этих тюремных фокусов.
Павел молился и терпел. Мизерную пайку он делил на три равные части и хранил при себе, в носовом платочке. Он удивлялся преступной тюремной находчивости в словах и делах уголовников и со всеми людьми, молча, безропотно страдал. Где-то у него еще хранилась сестренкина "пятерка", но он убедился, что обнаруживать ее теперь совершенно бессмысленно.
Наконец, произвол дошел до высшей степени. Состав ранним утром прибыл в город Свердловск и остановился между бесчисленными рядами товарных вагонов. Время зашло уже далеко за полдень: от раскаленных крыш вагонов все задыхались в нестерпимой духоте, запасы все кончились, но кроме дикой конвойной оргии в проверке и обстукивания вагонов, им, еще со вчерашнего дня, не дали ни глотка воды, ни крошки хлеба.
В вагоне усилился людской гул, вскоре, где-то поблизости, раздался истошный крик заключенных женщин: они весь состав этапников призывали к протесту против произвола.
Как по команде, по всем вагонам раздался беспорядочный стук в стенки и полы, и мощный людской рев:
— Хле-ба-а-а! Воды-ы-ы! Прокурора-а-а!
Перекидной мост через железнодорожные пути был моментально забит вольными прохожими и, как видно, среди них тоже началось волнение.
Озлобленный и раздраженный конвой вначале угрожал винтовками в окна, потом, видя бесполезность этого, растерявшись, не знал что делать.
Наконец, кто-то из "начальников" нашел выход: состав вздрогнул, двинулся назад, затем вперед и маневрируя, остановился на отдаленных путях, вдали от людского потока.
Перед сумерками, наконец, появились перед вагонами круглые краюхи печеного хлеба, кадушки с "баландой" и бочки с водой. Под озлобленную брань арестантов, пищу и воду торопливо раздавали по вагонам, а вскоре после того, чинно расхаживая, появился и сам прокурор.
Все жалобы были терпеливо выслушаны, записаны в какой-то книжечке, объяснены уважительными причинами, но произвол после Свердловска участился еще больше. Голод настиг и "урок". На больших Сибирских станциях, в опорожненные бочки стали набивать сорочки, брюки, хромовые сапоги и, совершенно за бесценок, обменивать на краюшку черного хлеба и пачку махорки.
Однако, все это было достоянием "урок", и на получение покупок жутко было смотреть, так как дело доходило до кровавых побоищ — люди зверели.
Еврей и его товарищ среди всех этих ужасов, держались обособленно, удерживая за собой отвоеванную независимость.
Покупок они не делали, почти всегда имели в какой-то посуде запас воды, к арестантской пайке понемногу добавляли черных сухарей. Многие, а последние дни, и воры, с завистью смотрели на них. Но поступок с местом, вначале этапа, сдерживал всех завистников и обеспечивал им неприкосновенность.
Свое время, в основном, Павел проводил в беседах с евреем и его товарищем. Еврей, говоря вполголоса, неоднократно клялся истребить "урок" при первой возможности, видя их наглость перед беззащитными мужиками. Но Павел, по данной от Бога мудрости, всякий раз рассеивал эту злобу, доказывая, что в прошлой жизни, сам еврей поступал не лучше, расхищая народное добро. Иногда проходили целые часы в рассказах о тюремных лагерных произволах. Не приукрашивая, арестанты рассказывали об ужасных, диких произволах на Соловках, Беломоро-Балтийском канале (Медвежьегорск), Вишере, Темниках, Маринке, Воркуте. Все это подтверждалось изуродованными руками, ногами, отсутствием конечностей, страшными шрамами на лицах, головах, одними и теми же событиями и фамилиями палачей, и разных свидетелей.
Павел внимательно слушал, верил всему и молитвенно готовился все это встретить.
Часто ему удавалось внимание арестантов переключить на библейские рассказы, и слушатели, вздыхая от мрачных воспоминаний, охотно отдыхали душою, вникая, каждый по-своему, в слова Христа и справедливые подвиги пророков. Люди после этого делались заметно дружелюбнее, а кошмар их зловонной тюрьмы на колесах — более терпимым.
Особенно влияло на всех описание страданий Христа, которого Павел, при содействии Духа Святого, так ярко изображал в рассказах. Один еврей, становился в это время пасмурным или вообще старался не слушать Павла.
Но этапные мучения довели арестантов до изнеможения, и тогда, каждый по-своему, предавался переживаемым мукам.
Прошел уже целый месяц в этих кошмарных условиях. В дополнение к страданиям от голода и духоты — людей поедали вши. За истекший месяц арестантов гоняли в городе Перми и Иркутске в душ. При этом, в последний раз арестантов еле довели от бани обратно к вагонам. Обессиленные, они падали под своими мешками прожаренного (дезинфекция) "тряпья".
С каждым днем беседы сокращались; бледные, истощенные арестанты предпочитали лучше лежать молча, каждый на своем месте. Тридцать шесть человек в первые дни, едва укладывались в вагоне, теперь они лежали свободно.
По пути проехали Урал, за ним — Сибирь, Забайкалье, наконец, причудливо извиваясь между поросших лесом сопок, эшелон мчался по серпантинам Дальнего Востока все дальше и дальше. Позади остались Чита, Сковородино, где-то на юге, в сизой дымке тянулась легендарная Маньчжурия. Менялся облик природы, построек, не отступал только зной. Дальневосточное солнце не уступало Московскому, поэтому арестанты высыхали от пота только по ночам. Шел июнь месяц, а мучениям, казалось, не было конца.
Однажды, людям показалось, что они необыкновенно долго стоят.
Под вагоном не слышно было мучительного, однообразного стука колес, вагоны не сотрясались от душераздирающего грома конвойных колотушек.
Кто-то спросонья дерзнул спросить у конвоиров под окном: "Какой город?"
Тот неожиданно любезно ответил:
— Облучье! Приехали!
Как по команде, в одну минуту все поднялись и ринулись к окнам, наваливаясь друг на друга.
Мимо вагона то и дело проходили мужчины и женщины, приветливо отвечая на всякие вопросы. За железнодорожными путями, живописными ярусами поднимался вверх поселок и, сливаясь с подножьем, опоясывал узорною каймой, чопорно нарядившиеся в зелень сопки.
Неторопливо в утренней прохладе пробуждалась жизнь.
— Ну что, братцы, приморило вас в дороге? — шутливо заметил какой-то совсем другой конвоир, отодвигая дверь и запирая ее на крайнюю "сережку". — Ничего, не унывайте, здесь у нас оживете, — закончил он, проходя далее.
Свежая струя воздуха ворвалась в открытую щель двери, а с нею ласковые лучи утреннего солнца.
Как-то беззлобно, совсем по-другому, раздали арестантам вначале воду, а потом утреннюю двойную порцию хлеба и по несколько штук селедок-ивасей, с объяснением, что рацион выдается на день, до следующего утра, т. е. до места. Все повеселели, услышав, что, действительно, их этапным кошмарам пришел конец.
После завтрака перед вагонами появились столы, а на них стопами — папки-дела на каждого арестанта.
Заключенные вызывались из вагонов с вещами по фамилиям. Они, поочередно, проходили мимо столов, где их по каким-то признакам распределяли на колонны.
Павел как-то сразу, неожиданно оторвался от своих товарищей и с совершенно другими был отправлен в вагон-баню. Оттуда их привели в большой пульмановский вагон с ярким белым клеймом "БАМ" (Байкало-Амурская Магистраль), который до вечера наполнялся новыми арестантами.
Уже в сумерках, под оглушительное гиканье, в вагон втолкнули несколько женщин. Одна из них, прямо в присутствии конвоя, потребовала отделить для них угол, что было моментально выполнено.
Вслед за тем, прилично одетая молодая девушка, как потом выяснилось, тоже заключенная, объявила, что пища до места раздаваться не будет и, если кто сохранил деньги, она может купить продукты. Павел доверился этому и, в числе очень немногих, отдал свою пятерку. Не более, чем через полчаса, девушка принесла продукты и безо всякой сутолоки, в открытую дверь раздала каждому, кто что сказал.
Впервые за два месяца Павел с жадностью набросился на пищу, но, вспомнив, что это может повредить, привести к смертельным последствиям, взял себя в руки и оставшееся стал заворачивать в тряпку.
Голодными глазами посмотрела на него одна из вошедших девушек и он, протягивая кусок хлеба с колбасой, спросил:
— Вы, наверное, сильно голодны? Возьмите, покушайте! Девушка, протянув руку, слегка охрипшим голосом, ответила:
— Да у меня всего была полна сумка, помогли в этапе.
Павел заметил на ее руке вытатуированное чье-то имя, но она, догадавшись, прикрыла рукавом. Угощение его моментально исчезло.
Вагон закрыли, предупредив, что теперь откроют только на месте, и он погрузился в полумрак.
Знакомка Павла лежала, повернувшись к нему лицом, и что-то начала рассказывать, но в это время, снизу, один из арестантов потряс ее за ногу и на блатном жаргоне пригласил ее вниз, обещая накормить.
Она быстро поднялась и приготовилась спуститься, но та женщина, которая потребовала угол для себя, резко остановила ее.
Владыкин был проникнут глубокой искренней жалостью, видя ее погибающую молодость. Он убедился, как грех сделал ее безвольной, но заметил и то, что во время их беседы о Марии Магдалине и ее любви к Учителю, по ее лицу текли обильные слезы. Глубокой полночью, в конце беседы, девушка надтреснутым голосом произнесла:
— Я, конечно, знаю начало и причину моего падения, но только впервые узнала о том, что есть счастье и для потерянной жизни. О, как бы и я хотела встретиться с Великим Учителем!
Утром проснулись от стука в стенки вагона и беззлобного окрика в открытую дверь:
— А ну, мужички, кончай ночевать! Приехали на заработок, а не спать! Выпрыгивай с вещами!
Павел, как-то недоверчиво, посмотрел на широко открытую дверь, и, в числе первых, спрыгнул со своим мешком.
К его удивлению, он не видел привычного наряда конвойных с собаками, не слышал никаких окриков. На запасном пути стоял одинокий вагон. Прямо под ногами, от невысокой насыпи раскинулась заболоченная широкая равнина, за которой подковообразной стеной стояла дальневосточная тайга. Далеко за волнистой гладью лесов и загадочной синевой, бугрилась сопками манящая даль.
Заболоченная зеленая ширь пестрела яркими граммофончиками сурамок и желтизной золотистых лилий.
Утренняя свежесть, насыщенная влагой, врывалась в грудную клетку с такой силой, что люди, отравленные смрадом этапного вагона, вздохнув, расслабленными падали на насыпь. Истощенные голодом, изнуренные духотой и жаждой, бледные как мертвецы, они вызывали к себе сожаление.
В конце вагона, в легком цветастом платьице, молча наблюдая за толпою арестантов, стояла молодая красивая женщина.
Павел подошел ближе и посмотрел ей в лицо: миловидное выражение его, едва заметно, было рассечено глубокими штрихами суровости. Ей было не более двадцати пяти лет.
Это была Зинаида Каплина, начальница первой фаланги (лагеря), куда прибыли арестанты на постоянное жительство.
Рядом с нею стоял мужчина лет тридцати пяти с суровым, но похотливым выражением лица, изъеденного глубокими язвами черной оспы. Как вскоре выяснилось, он был оперуполномоченный в лагере или просто, по выражению лагерников, — "опером". Тот и другой были заключенными, пользующимися особыми привилегиями, которые на данной территории ничем не отличали их от вольных. Кроме того, по каким-то особым положениям, они находились между собою в супружеском сожительстве.
— Ну, что ж, ребята, — начала начальница густым властным тоном, — вы прибыли на разъезд "Известковый", на фалангу № 1, где я являюсь начальницей.
Я знаю и сочувствую вам, что вы сейчас изрядно приморены и еле держитесь на ногах, это и немудрено после полуторамесячного этапа. Фаланга находится в двух километрах отсюда и мы тихонько пойдем до нее пешком, специальных извозчиков на этот счет у нас нет. Наши лошади возят землю, выполняют план. По дороге будем отдыхать. — С этими словами она с опером пошла впереди, а все остальные, навьючив мешки на спину, шатаясь, тронулись за ними. Сзади всех, на расстоянии, замыкал шествие конвой с винтовкой.
Павел был бесконечно рад, оказавшись на такой, условной, свободе. Медленно, едва волочась, они двигались по насыпи, пока не дошли до поворота дороги и, увидев под каменистой насыпью излучину кристальной таежной речки, попросились отдохнуть.
Владыкин, как малое дитя, плескался в прозрачной холодной воде и полными жадными глотками пил студеную воду.
Вытерев лицо платочком, он тихо произнес про себя:
— О, Господи, если бы это место было моим потоком Хораф, куда Ты повелел когда-то Илие скрыться на время. Как был бы я счастлив, на этих камнях склонять мою голову, падая на колени пред Тобой.
Хотя Павел молил Господа тихим шепотом, но Он услышал его и, действительно, это место вскоре стало подлинным местом "Хораф", где (впоследствии) юноша изливал свою душу пред Господом. Здесь молитвенный вопль Павла сливался в одну мелодию с говорливой струей потока, и поэтому на этом месте он мог вслух молиться Богу.
Вскоре их привели к брезентовым палаткам, раскинутым среди кочкового болота, где они свободно расположились на новых тесовых вагонках.
К их встрече был уже приготовлен обед, который принесли в цинковых тазиках для мытья, с расчетом: на 10 человек один тазик.
Павел занял на время котелочек и, отмерив для себя содержимое, вышел на воздух, чтобы, помолившись, покушать.
В котелке была жижа, напоминающая торфяную темную массу. Он посмотрел на своих голодных товарищей и заметил, как они с матерщиной и отвращением, один за другим выливали содержимое за палатку.
Павел, тем не менее, решил испробовать ее сам и, откусив немного хлеба, хлебнул через край (за неимением ложки) полученной жижи. Рот и пищевод был отравлен каким-то ядом, от которого пекло не поймешь чем — солью или горечью. Он кинулся к бачку с водой и еле застал там несколько глотков воды, чтобы ополоснуть рот и смочить пищевод.
Перемешав содержимое палочкой, он убедился, что жижа состояла из разваренной соленой рыбы неизвестной породы, со всеми ее внутренностями. По помещению палатки распространилось от нее зловоние, так как полученные тазики почти все остались нетронутыми.
В палатку вошла начальница и злобно крикнула:
— Это что еще такое?
Один из раздраженных "урок" осмелился по блатному выразить ей свое негодование. Павел просто не верил своим ушам, когда услышал, как из уст такой, на вид миловидной женщины, вылетела самая изощренная тюремная брань, которую он не слышал даже в этапе.
Содрогаясь от злости, начальница упрекала людей за то, что они не ели отвратительную жижу, а облили траву вокруг палатки, и угрожала, что всех накормит еще худшим, а кого-то она за это уже посадила в крикушник.
Люди с ужасом слушали все это, стараясь просто молчать.
Таким оказался первый день в лагере для Павла Владыкина.
Первая фаланга представляла собой один из многочисленных лагерей БАМлага НКВД и специализировалась, главным образом, на земляных работах по приготовлению земляного полотна для второго, вновь строящегося железнодорожного пути, протяжением более 2000 километров.
Эта железнодорожная магистраль в России имела большое значение, т. к. соединяла Восточную Сибирь с Дальним Востоком, и после КВЖД (железнодорожная магистраль от Читы до Владивостока принадлежала СССР, но проходила по территории Маньчжурии) стояла на первом месте по своей важности.
Но т. к. в начале 30-х годов КВЖД была продана Японии, БАМагистраль стала единственной нитью, связывающей Дальний Восток с Россией.
Сотни тысяч заключенных были свезены сюда и размещены от Читы до Уссурийска для расширения и благоустройства как железнодорожного пути так и прилегающих к нему населенных пунктов.
Поселочек, в котором находилась первая фаланга, был расположен у подошвы невысокой известковой сопки, на берегу извилистой речушки. Железная дорога, проходя через него, разделяла жилые постройки от хозяйственных и от примитивного известкового завода.
Кроме трех бараков, где размещались заключенные, стояло несколько домиков, в которых жила администрация с семьями и была контора фаланги. Тайга подходила к поселку вплотную. Он не был охраняем и огорожен. Вольные и заключенные передвигались свободно.
В двух-трехстах метрах от поселка располагался барак военизированной охраны (ВОХР), состоящей из заключенных. Весь производственный и административный персонал состоял, за редким исключением, также из заключенных и, в преобладающем большинстве, перевезенных со строительства Беломоро-Балтийского канала. Среди поселка висел буфер, звоном которого осуществлялся распорядок дня по фаланге.
На следующий день Павел проснулся рано утром от людского шума. Среди полуобнаженных арестантов, начальница ходила вместе с опером и властным тоном-окриком оповещала о лагерном подъеме, так как "новички", измученные этапом, очень неохотно поднимались с нар.
Напротив себя по проходу, Павел увидел наверху пожилого мужчину, завернутого в лохмотья, видно, что он был болен и не мог подняться вместе со всеми.
Каплина остановилась против него и, теребя его за обнаженные ноги, закричала:
— Это что еще такое, на курорт что ли приехал, как фамилия? Больной с трудом сел на нары и объяснил ей свое состояние.
— У меня нет больных, жаловаться надо было в Облучье на комиссии! — закричала начальница и, ухватившись за кальсоны больного, тащила его на пол, — В-с-та-ва-й, го-во-рю! — настаивала Каплина.
Больной неуклюже свалился на пол и, присев, заплакал от ушибов.
Павел не мог дальше наблюдать, как Каплина осыпала больного самой отборной бранью, и поторопился к выходу.
— Ну, как это так? — недоумевал Владыкин в своих мыслях, — чтобы такая миловидная женщина, могла так низко пасть?
После завтрака всех этапников собрали вместе, и та же начальница объявила:
— Сейчас вы находитесь на карантинном положении, отсюда тех, кто окажется пригодным, мы будем переводить в поселок. Там получите обмундирование и постели. Питаться будете в столовой, жить в хороших деревянных бараках. Карантинные дни вы будете ходить на работу под ослабленным конвоем, а когда перейдете в поселок, будете жить без конвоя. Остальное вам разъяснит оперуполномоченный.
"Опер" коротко разъяснил условия режима:
— Ребята, отношение к вам будет зависеть от вашего поведения как на работе так и в поселке. Сейчас вы без разрешения конвоя отойти никуда не можете: ни на работе, ни из палатки. В поселке у нас все заключенные живут свободно, на работу и с работы ходят без конвоя. В свободное время можно гулять по тайге, по дороге, купаться в речке, но дальше километра от дороги отходить строго воспрещается. Везде по тайге расставлены вооруженные "секреты", и нарушение запретной зоны рассматривается, как побег.
Услышав об этих условиях, Павел обрадовался, но было очень утомительно ожидать, пока переведут в поселок.
После завтрака их повели на работу, более трех километров по полотну железной дороги, но во всем теле была такая слабость, что они еле добрели до места. Расстановившись на месте, многие приступили к труду. Павел взялся гонять тачку, нагружая ее меньше половины, но и от этого кружилась голова, дрожали ноги и руки.
В обед, в походной кухне привезли пищу. На сей раз она была приготовлена "по-человечески" и показалась такой вкусной, что многие с удовольствием подходили, когда крикнули:
— За до-бав-ко-й!
Когда вечером их привели обратно, сладок был и сон.
Вскоре, неожиданно, Павла привели в поселок и поместили в одном из бараков. Боязливо он осматривал всю территорию, ему казалось, что вот кто-то крикнет или, хуже того, выстрелит, но старые бригадники заверили, что он может совершенно безбоязненно идти, куда угодно.
Первой его мыслью (как только он оказался в поселке) было — скорее сообщить о себе своим родным, ну и, конечно, Кате. Тут же, несмотря на боль во всем теле от непривычного труда, Павел написал письма и торжественно опустил их в самодельный почтовый ящик.
На следующий день по переселении (это было воскресенье), после проверки и завтрака, все разбрелись кто куда.
Павел, убедившись, что люди свободно с котелками и сумками разбредаются из поселка, с затаенным желанием двинулся по линии к своему "Хорафу". Как только он стал удаляться от поселка, его душу охватила такая радость, что он громко запел:
Не тоскуй ты, душа дорогая,
Не печалься, но радостна будь.
Жизнь, поверь мне, настанет другая,
Любит нас наш Господь, не забудь!..
Слезы, неудержимым потоком, брызнули из глаз, когда он спустился к речке, на то самое место, где четыре дня назад, он молил Господа об этом месте.
Убедившись, что он один, Павел упал на колени и, пав ниц к самой земле, предался молитвенному наслаждению.
Впервые за всю свою короткую жизнь он молился так пламенно, сердечно, глубоко. Павел не заметил, сколько он пробыл в молитве: час, два или более. Молитва так овладела им, что он даже забыл себя. Павел, хотя и не слышал человеческого голоса, но с такой силой и убедительностью услышал его в самом своем существе: "Хочешь остаться цел, невредим, жив — молись! Здесь ты не нужен никому. Не хочешь погибнуть одиноким — молись!
Предстоящий твой путь очень длинен и суров. Хочешь пройти его до конца — молись! Пойми и усвой, если не сможешь утвердиться в молитве — погибнешь! Всегда и везде — молись!!!"
Это его потрясло, и с этого момента Павел решил молиться, любой ценой. Поднявшись из-под насыпи наверх, он почувствовал себя в тот момент на могучих орлиных крыльях. Он не видел, а скорее ощущал, как откуда-то сверху ниспадал поток света, от чего яркое солнышко показалось ему потускневшим, как при затмении. С маленьким букетиком цветов, он медленно направился к поселку.
Таким чудесным показался ему этот дикий, но величественный край, что он, окинув все взглядом, с торжеством в сердце, запел:
…И солнце неясно горит,
И в поле все мертво кругом;
Но раем пустыня глядит,
Когда я в союзе с Христом…
Павел почувствовал, что сзади его кто-то догоняет и, обернувшись, увидел Каплину и "опера". Поздоровавшись, он уступил им дорогу. Они оба внимательно осмотрели юношу с головы до ног, а "опер", в дополнение к этому, спросил:
— Из новых? Как фамилия?
Павел ответил, но видно, они куда-то спешили и, обгоняя его, быстро прошли мимо, чему он был очень рад.
Сначала юноша, видя такую природу впервые, не мог нарадоваться, и усталость не одолевала его. Но норма в труде увеличивалась, а питание было очень скудное; силы Павла стали заметно слабеть. Окружающие его мужики были, преимущественно, крестьяне или рабочие, в физическом труде закаленные, работали ловко, оканчивали ее раньше, а остаток дня — либо заходили в лес, по грибы и ягоды, либо в деревню к вольным, чтобы что-либо приработать к лагерному пайку.
Павел был, прежде всего, молод, совершенно непривыкший к земляной работе, поэтому чаще отдыхал и кончал работу в числе последних. В свободные минуты, во время "перекуров" он уходил далеко в кусты и, падая на колени, изливал свою душу пред Богом; жаловался на свое духовное одиночество, просил избавления от тяжкого труда, а больше всего, чтобы Господь ободрял его.
Изо всех сил он старался поскорее выполнить норму, чтобы было время — отдохнуть душою в молитве. Получая такую возможность, Павел выходил на линию, которая тянулась несколько километров прямой лентой, и, убедившись, что он один, запевал свои любимые, дорогие гимны, в которых растворялась его душа, так как они выражали подлинное его состояние:
Страшно бушует житейское море…
И уже часто, на коленях, заканчивал:
Сжалься над мною, спаси и помилуй,
С первых дней жизни я страшно борюсь.
Больше бороться уж мне не под силу,
Боже, мой Боже! Тебе я молюсь!
После такой молитвы и пения, душа его всегда ободрялась, а с нею и плоть.
Вскоре Павел получил два письма: от матери и от Кати.
Письмо матери отображало искреннюю радость и было полно всяких слов утешения. Она напоминала о верности Даниила и трех отроков, о богобоязненности Иосифа, о мужестве и уповании Давида. Сообщила о благополучии отца и о том, что они с бабушкой выслали огромную посылку с продуктами, обувью, одеждою. Мать ободряла его и напоминала, что они за него постоянно молятся.
С трепетом, Павел развернул письмо и от Кати.
В нем она выражала свою глубокую скорбь о разлуке, спрашивала, сколько ей нужно ждать его, заверяла его в своей верности и прежней любви.
Павел, хотя и был снедаем любопытством: получит ли он письмо от невесты, но удивился, когда, после его прочтения, в своем сердце ощутил небывалое спокойствие, здравую рассудительность и христианские мысли. Он понял совершенно ясно — это результат именно того молитвенного усилия, на какое побуждает его Дух Святой, и, помолившись, ответил Кате:
"Катя! Очень рад твоей весточке, в которой ты прислала мне, в мое одиночество теплоту своей любви и заверение в верности. Но я, бескорыстно любя тебя, обращаюсь к твоему благоразумию и рассудительности. Ориентировочный срок моей неволе определен в 5 лет. Сейчас ты молода, пригожа, богата здоровьем, через пять лет ты уже будешь в разряде "засиделых дев", что так страшит матерей, и самих невест. Хорошо, если я через 5 лет возвращусь здоровым, полноценным… да и возвращусь ли вообще. А если нет или вернусь калекой, то я тогда буду нужен, в лучшем случае, одной матери, и связывать свою судьбу с тобой я не решусь, если ты даже и согласишься. Расставаясь, мы сохранили наши взаимоотношения совершенно чистыми перед Богом и людьми, поэтому я решаюсь великодушно освободить тебя от обещания и оставить между нами чистую, добрую память друг о друге. Кроме того, я теперь христианин и возвратиться на волю желаю только преданным Богу. А если это так, то наша духовная разнородность все равно не даст нам право на союз. Бога же я люблю, несомненно, больше тебя и своей матери, и отца, и изменить Ему не могу.
Павел".
Ответ на это письмо пришел удивительно быстро, он был короток и прост:
"Павел, целую тебя по-прежнему! Я удивляюсь, почему ты в такое время отталкиваешь меня, а не ободряешь? Пойми мое состояние и помоги мне быть верной тебе, и твоему Богу до конца. Я решаюсь ждать.
Твоя Катя".
Вместе с ответным письмом она выслала свою фотокарточку и, как она когда-то заверяла, самую любимую.
Получив такой ответ, Павел почувствовал, что дело с Катей не окончилось так, как он предполагал (лучше переболеть, но отрубить раз и навсегда) и что, если Бог не поможет, то любовь к ней будет непосильным грузом.
Он понял, что с Катей ему следовало бы великодушно порвать сразу же после покаяния, когда любовь к Господу вспыхнула в нем единым, неделимым, святым чувством. Но он тогда смалодушествовал и, колеблемый нерешительностью, оставил для нее маленькое место. С этим грузом пошел в страдания, совершенно не подозревая того, что это будет для него снежным комом, который человек закатывает на гору. Этот вопрос теперь остался для него неразрешенным — он любил ее.
Подошло воскресенье. Прямо перед фалангой возвышалась сопка, на которой карьерная разработка по добыче известняка срезала, когда-то поросший растительностью, склон. Оставшиеся деревья: пихты, сосны, кедры — зеленой щетиной торчали по краям, поднимаясь к таинственной вершине.
Вот на эту вершину Павлу и захотелось подняться. Дело это оказалось, хотя и нелегким, но очень заманчивым, тем более, что такое восхождение для него было впервые в жизни.
Хотя подвиг для ослабленного юноши был мучительно велик, но великолепие, которое открылось перед ним на вершине, вознаградило его полностью. Безмолвно, с возрастающим восхищением, он осматривал необъятные просторы дальневосточной тайги. Сопки во всем своем многообразии — по величине и причудливой конфигурации — вырисовывались одна за другой и, будучи покрыты разнолесьем и зияющими плешинами от гарищ, напоминали огромную ярмарку природы с ее восхитительной, величественной пестротой.
Павел, стоя на коленях, не мог оторваться от этого зрелища, осматривая все перед собой. Легкий ветерок, шурша в густых пучках темно-зеленой хвои кедрача, не нарушал той таинственной тишины, в которой перекликалась живая природа, только ей одной понятным языком.
— Ку-ку!!! — резко раздалось над головой Павла. Он, испуганно вздрогнув, прижался к стволу дерева и с улыбкой взглянул вслед улетающей шалунье-кукушке.
Потом поднялся на ноги, и из груди его вырвалось:
Великий Бог, когда на мир смотрю я,
На все, что Ты создал рукой Творца,
На всех существ, кому Свой свет даруя
Питаешь Ты любовию Отца.
Тогда поет мой дух, Господь, Тебе:
Как Ты велик, как Ты велик!
Под ногами у него пестрела, мелкими кубиками на фоне зелени, постройка фаланги. Он и минуты не задержался на ней взглядом, но преклонив колена, погрузился в молитву.
После молитвы, в мысленном воображении, он представил себе собрание христиан, каким видел его в последний раз — на празднике жатвы в ранней юности — и, припоминая, стал петь один гимн за другим. Потом вслух рассуждал о Слове Божием. В заключительной молитве Павел просил у Господа, чтобы Он послал кого-либо из верующих, хоть православного, самого маленького, так тяжко было ему одному.
С горы он спустился таким окрыленным, радостным, напоенным благодатью Божией, при этом вспомнил и Моисея, пророков Божиих и Самого Христа с Апостолами, и их восторг: "Равви! Хорошо нам здесь быть…"
Так не хотелось Павлу уходить в поселок и опускаться в этот омут всякой нечистоты и растления.
Заключенные женщины находились здесь же, среди мужчин. Некоторые вступали в фиктивные, кратковременные "браки", здесь же, открыто при всех располагались своей "семьей", в лучшем случае, отгородив свои нары простынями. Но неожиданные этапы разлучали такие "семьи", не считаясь с их чувствами и условиями. Тогда в знак протеста, какая-либо из половин, бритвами резали себе вены или другие части тела. Все это так удручало Павла, что он с глубоким воплем молил Бога, чтобы Он сохранил его среди этого Содома.
Однажды ему рано удалось выполнить норму, и он спешил, уйдя из забоя (место работы), уединиться в молитве пред Господом.
Проходя по высокой насыпи, он откуда-то снизу услышал крик:
— Эй, Магда! Вон, твой братец идет!
Снизу, из группы этапников, каким полтора месяца назад был сам Павел, поднялся среднего роста мужчина: стройный, одетый в монашескую рясу, в шляпе, с кротким красивым лицом — и, торопливо забравшись по откосу на полотно, спросил Владыкина:
— Простите, вы верующий?
— Да, я христианин и за имя моего Господа нахожусь здесь, — ответил Павел.
— Ой, как я счастлив, братец! — порывисто ухватившись обеими руками, он, не вдаваясь в подробности, обнял Павла.
Владыкин пригласил его сесть, и они, усевшись рядом на бровку, с упоением предались беседе.
— Я служитель православной церкви, — начал торопливо собеседник, — духовное имя мое — брат Касьян, так как я 14 лет прожил в монастыре и достиг там сана иеромонаха. В свое время закончил духовную семинарию и при наличии монастырского сана, посвящен в сан епископа. Последнее мое подвизание в сане епископа было по Московской области, за что я и осужден на три года. В миру, я значусь — Павел Магда.
После высказанного, он с таким восторгом ухватился за руку Владыкина и потряс ее, что тот невольно расположился к Магде, и в свою очередь ответил:
— Ну, брат мой, я о себе могу сказать очень мало: Бога я любил с детства, но осмысленно отдал сердце Господу только в конце января этого года. Образования духовного я никакого не имею. После покаяния, через две недели, от меня потребовали пред народом в заводском клубе объяснения. Вот там я выступил и засвидетельствовал о Христе, как я сам Его принял. Судить меня не стали, не было материала, но, признав опасным, просто без суда, дали мне 5 лет, оторвали от родительского дома и привезли сюда.
Встреча была для обоих хоть и неожиданной, но весьма желанной, и, условившись встретиться в поселке, они расстались.
Когда Павел увидел Магду в поселке и внимательно пригляделся к нему, то заметил, насколько глубоки были страдания епископа и что они несравненно больше, чем у него самого, несмотря на то, что Магда бодрился, старался быть веселым, чему отчасти, первое время способствовала и их встреча.
Обесчещен он был прежде всего тем, что его остригли, как и всех, а также обрили бороду и усы, удостоверяющие в известной мере, его священство. Единственное, что ему удалось сохранить из доказательств своего духовного сана — это облаченье и колпак на голове, с чем он не расставался даже на работе.
Уединившись, они приступили к беседе и более подробному знакомству друг с другом.
— Ну ты, братец, к какому вероисповеданию относишься? — спросил Магда Владыкина.
— Да я еще не успел себя определить, просто… христианин, — ответил Павел. — Имею в душе радость спасения и свидетельство Духа Святого, что грехи мне Христос простил, что я рожден свыше от воды и Духа, являюсь дитем Божьим и, хотя еще не крещен по вере в воде, но уверен, что имею жизнь вечную.
— А ты разве не крещен младенцем? — спросил его Магда.
— Да крещен-то я крещен, так как в православии родился, но ведь я этого не знаю, поэтому оно меня и не касается, и я им не интересуюсь, — ответил Владыкин.
— Да как же оно тебя не касается? — удивился Магда, — ведь крестили-то тебя лично, да и в церковной книге ты записан.
— Ну хорошо, братец, скажи мне, пожалуйста, кому это крещение было нужно? Оно ни мне не нужно, потому что в то время кроме груди матери, ничего не было нужно, да и ее я тянул не сознательно; оно не нужно было и Богу, так как Сам Он крестился уже тридцати лет, да и других крестил (с учениками) только взрослыми. Воля Божья ясна: ведь Он прямо сказал, что вначале идите научите, и кто только будет веровать, потом креститься — тот спасен будет. Вон смотри, весь поселок крещен по вашему-то обряду, и Зинаида Каплина крещена, а спроси их: спасены они или нет? Конечно, нет. Значит, оно бесполезно. Почему? Потому что люди не верят живою спасительною верою в Бога.
Теперь, ты говорил насчет церковной записи. Скажи мне, эта книга, в которую вы записали мое имя, попадет на небо или нет?
— Братец мой, — стал разъяснять Магда, — коль тебя церковь крестила, то ты уже христианин и имя твое должно быть записано именно в церковной книге, а уж насчет неба, кто удостоится туда войти?! Это же книга церковная, она нужна и для всяких земных справок; да и перед святыми угодниками, перед Божией матерью и Самим Спасителем ты уже считаешься, как христианин, потому что крещен и в книге записан.
— Вот, брат мой, — прервал его Владыкин, — смотри, как все это запутано. Церковная ваша книга, она Богу не нужна совсем, да и у вас их отняли и отдали либо в милицию, либо еще куда. Христос сказал ученикам: "Радуйтесь, что ваши имена записаны на небесах", и еще написано: "Кто не был записан в книге жизни, тот был брошен в озеро огненное". Важно, в какой книге быть записанным. Все это — никому ненужный, пустой обряд, в том числе, и крещение дитяти — только заблуждение.
— Как так? — возразил Магда, — ты и семь таинств православной церкви не признаешь, в таком случае?
— Давай, поговорим о них, — согласился Павел, — Перечислим, прежде всего, их и затем остановимся на каком-либо. Магда с вдохновением начал перечислять:
— Первое таинство — это святое, водное крещение, которое совершается над человеком тут же, по его рождении.
Второе таинство — это миропомазание. Оно осуществляется над крещенным, путем помазания его святым елеем и служит символом, изливаемой на него благодати, Святого Духа.
Третье — это евхаристия, т. е. таинство тела и крови Господа нашего Иисуса Христа и, которой мы причащаемся через святую просвиру и вино. При ней существо хлеба и вина претворяется в существо Тела и Крови Христовой действием Духа Святого и молитвою священника, так что оно приносит пользу как живому человеку так и умирающему.
Четвертое — это таинство священства. Когда православный христианин, будучи соответственно научен, рукополагается на сие служение. В православной церкви семь ступеней священства: вратарь, чтец и певец, заклинатель, священоносец, иподиакон, диакон и священник.
Пятым таинством является святое покаяние, в котором, через разрешение от архиерея или иерея, подается отпущение грехов, совершенных человеком после святого крещения, т. е. при его исповеди.
Шестое — это таинство бракосочетания, которое совершается только над крещенными в православной церкви.
И седьмым таинством является елеосвящение. Это, когда над разными недужными и больными совершается помазание их святым елеем, во оставление грехов и исцеление от всяких болезней и недугов.
— Скажи, — спросил его Владыкин, — а на каком основании установлены эти таинства: на заповедях ли Божьих, или к этому есть и другие приложения?
— Конечно, на Слове Господнем, — ответил Магда, — на Божественном Слове, которое Он открывает в православной церкви через святых отцов. Вот как, например, о семи таинствах я тебе говорю из Творения (сочинение, учение Д. Ростовского), иже во святых, отца нашего святого, Димитрия Ростовского.
— Что же приносит крещение, — спросил Павел, — по вероучению Д. Ростовского?
Магда ответил ему:
— При крещении человек получает великую благодать. Крещением он очищается от прародительского греха, и оно дает прощение остальных грехов, совершенных до крещения, ибо по крещении, человек становится сыном Божьим и наследником благодати.
Павел внимательно все это выслушал, потом, обращаясь к Магде, заявил:
— Вот ты не обижайся на то, что я тебе выскажу, дорогой мой, братец: Евангелие нам говорит совершенно ясно, что от греха очищает нас только Кровь Иисуса Христа; а вы, со своим Димитрием Ростовским, смотрите, сколько других путей нашли к отпущению грехов, лишь бы не искреннее покаяние и омытие Кровью Христовой. Подогретая, душистая водичка в купели очищает, просвирка и глоток вина при причастии очищает живых и умирающих, архиереи и иереи отпускают грешникам грехи, масло из растения — и то очищает грех. Какое страшное заблуждение пренебрежения живой веры в Кровь Иисуса Христа, пролитой на кресте
— Теперь скажи мне, — продолжал Павел, — откуда вы установили свое третье священство (не по чину Аарона, оно упразднено Христом, и не по чину Мелхиседека, т. к. оно принадлежит только Христу) и вверяете его людям грешным, не имеющим жизни вечной, спасения во Христе Иисусе, давая им право отпускать грехи других людей? В какое страшное заблуждение ввели вы людей и заблуждаетесь сами! А с иконопоклонением, что вы сделали? Вместо того, чтобы людей научить истинному богопочитанию, в духе поклонения Богу живому, вы научили их поклоняться мертвому дереву и мертвому кресту. Разве таких поклонников ищет Господь Себе? Таковых и искать не надо, они вон, пьяными валяются у пивнушек, с крестом на шее. Кому такие поклонники нужны? А это вы, сделали их такими.
— Как дереву? — возмутился Магда, — Сам Спаситель оставил на плащанице Своей образ нерукотворенный и послал Царю Авгарю; а медному змею, разве не поклонялись израильтяне при укуce змей? Ведь он же был прообразом Самого Христа распятого на дереве. А херувимам разве не поклонялись евреи, когда их поставил Моисей над ковчегом?
— Брат мой, — прервал его Павел, — тебе ли это говорить, человеку промолившемуся 14 лет в монастыре и окончившему высшее духовное заведение? И ты мне — по сравнению с тобой — полуграмотному, говоришь эту ложь. Разве ты забыл, что царь Езекия истребил медного змея из-за того, что евреи начали поклоняться ему, сделав из него бога Нехуштан? Разве ты забыл, что действительный святой Ангел Господен запретил Апостолу поклоняться ему? А ты говоришь, что Моисей евреям велел кланяться на золотых херувимов — это неправда, в Библии нет этого.
— Ну, и ты мне говоришь тоже неправду, — раздраженно прервал его Магда, — ты говоришь, что не учился нигде религии, а сам лучше меня знаешь все, не лги, где ты учился?
Владыкин немного успокоился и, глядя в лицо собеседнику, с улыбкой ответил:
— Нет, брат мой, я тебе сказал правду, что я нигде не учился религии, я только вот теперь, поступил на первый курс великой академии Христа — здесь, в неволе. Библию я читал отцу с детства, а саму истину — мне открыл Господь через Духа Святого после моего покаяния с первых же дней, как Он и сказал в Евангелии.
С этого времени они близко подружились друг с другом, но в споры Магда уже не вступал, так как чувствовал, что во Владыкине говорит мудрость Божья.
И действительно, Павел ощущал в себе великую силу Божью, особенно, когда вступал с кем-нибудь в беседу. Причиной же этому была молитва, к которой он стремился со всяким постоянством.
Однажды, по своему обыкновению, он поднялся рано, подошел к реке и, умывшись, погрузился в молитву. В конце молитвы Павел почувствовал, интуитивно, что он не один: кто-то был рядом, хотя он и не слышал, чтобы кто-то подходил к нему.
Подняв голову, он увидел рядом с собою человека, совершенно ему незнакомого. Темное, как земля, худое, изможденное лицо его было искажено выражением лютой злобы. Наклонившись к Павлу, он с каким-то шипением и страшным скрежетом процедил сквозь зубы, подняв кулаки:
— Молишься?
Павел не просто ответил, а скорее, с силой, вырвалось из уст его:
— Да, молюсь!!!
— У-у-у-у-х! — неистово проскрежетал незнакомец и, резко повернувшись, исчез за постройкой.
Как ни пытался Павел припомнить, но не мог вспомнить такого лица. Не видел он его и после того нигде, поэтому и заключил Павел, что это искушал его диавол, чтобы устрашить, а потому рад был защите Божьей.
С каждым днем материальная жизнь у Владыкина ухудшалась, а скудное питание усиливало голод. Теперь уже у Павла не было молитв без слез.
Как-то сообщили ему, что на его имя поступила большая посылка, но ее завезли на соседнюю фалангу, это еще больше усиливало страдание голода. Павел не раз соблазнялся, видя, как за кухней повара выбрасывали рыбные головки и остатки пищи, ему хотелось подобрать их и дополнительно сварить себе что-либо, но внутренний голос не допускал такого унижения, и он, молча, терпел. Лагерной пищи едва хватало, чтобы дойти шесть-восемь километров до места работы, а работал он уже из последних сил. Ладони рук, от постоянной работы железным ломом, огрубели, стали тверже, чем на пятке, и из трещин сочилась кровь. Сухожилия на пальцах так застыли, что они, сжатые в комок, уже не разжимались по своей воле; мучительной болью стало сводить ноги в коленях. Но Павел неизменно посещал свой "Хораф" и изливал там душу свою пред Богом.
Однажды он, прямо против своего барака, увидел Каплину, стоящую на бровке полотна.
Юноша принял это, как случай от Господа, и уверенно подошел к ней, чтобы попросить содействия в перевозке посылки с соседней фаланги. Он очень вежливо рассказал ей, что уже месяц, как его посылка лежит по соседству, он совершенно обессилел и просит дать распоряжение о ее доставке.
Но, то ли неприглядный вид его, то ли из других каких побуждений, начальница сверкнула на него злобными глазами и, пыхнув из ноздрей синим дымом папироски, обрушила на Павла весь свой запас мерзкого тюремного жаргона.
Он, нагнув голову, терпеливо перенес ее злобный приступ и лишь коротко ответил на это:
— Простите, если я вас этим обидел.
Каплина грозно смерила его взглядом с ног до головы и, резко повернувшись, ушла в поселок.
Что повлияло на нее, знает один Сердцеведец Бог, но на следующий день, к вечеру, кладовщик позвал юношу в каптерку и, любезно советуя брать с посылки понемногу, выдал огромный чемодан. Чемодан был битком набит продуктами. Здесь стояла четверть топленого масла, лежали большие куски ветчины, комья сахара (все это было пересыпано сладкими сдобными сушками), носки, рубаха и другое. На крышке чернильным карандашом виднелась надпись: "г. Архангельск, Соломбала, Кузнечиха, Владыкину Петру Никитовичу".
Павел догадался, что этот чемодан — когда-то служил предметом спасения от голодной смерти еще его отцу, теперь, щедрой милостью Божьей, он открыл свои богатства перед голодающим сыном.
Прежде всего, он побежал в кусты отблагодарить Бога за помощь, в бедственное для него время; затем с Магдой провели вечер, угощаясь гостинцами, и были оба рады. Хотя между ними возникало много противоречий в вопросах вероучений, но они были довольны, что у них находится и много единого в духовных вопросах.
Первые приступы голода юноша, конечно, утолил полученной помощью, но физическое изнурение и слабость не покидали его. Через несколько дней Павел почувствовал себя немного бодрее, но тут настало другое переживание: прошло уже больше месяца, а от Кати он не получил ни одной весточки.
Много молился он об этом Господу, много передумал разных вариантов случайностей, но пришел, наконец, к одному заключению, что невеста ему изменила, и этим Бог развязал его с тем непосильным грузом, с каким он вошел в долгий, страдальческий путь. В один из дней Павел сел и написал своей невесте:
"Катя, прошло уже полтора месяца, как никакой весточки я от тебя не получаю и при всех вариантах, пришел к заключению, что, несмотря на твои заверения и обещания — ты мне изменила. Если бы ты это сделала в самом начале (хотя и больно бы мне было), то мы расстались бы с тобою друзьями, при самых добрых мнениях друг о друге. Теперь я должен тебе сказать, по справедливости: в тяжелое время ты оставляешь друга твоего и оставляешь бесчестно, в тяжелое время жизни ты будешь оставлена сама.
Возвращаю твои письма и фото, и со всей решительностью тебе заявляю, что между нами все покончено и навсегда. Павел."
В молитве он все это излил перед Господом, и Бог утешил его в этом переживании.
Лето подходило к концу и Павел усиленно молил Бога, чтобы Он избавил его от изнурительного труда.
Утром, на одном из разводов, Павел решил подойти к вольному прорабу с просьбой: не смог бы он предоставить ему труд полегче. Прораб побеседовал с ним и, убедившись в его грамотности и знании арматурного дела, поставил на монтаж железобетонного моста. Павел был очень рад этому, лишь бы отдохнуть от каторжной тачки.
На месте выяснилось, что прораб Петров оказался земляком Павлу, с Рязанской губернии, но сильным противником в вопросах веры в Бога. Яростно он нападал на юношу в беседе, стыдил и разубеждал его, пугая, и даже, с оттенком грубости, обзывал его, но на деле относился сочувственно, тем более, что Павел терпеливо опровергал его нападки, по работе оказывал ему большую помощь. Но, увы! Как только мост был сделан, его вновь отправили на "тачку".
Хотя Павел и отдохнул от нее, но после трех-четырех дней, прежняя слабость стала одолевать его. Усиленно, в посте и в молитве, он молил Бога об улучшении положения и был услышан.
В начале осени они расстались с Магдой, так как его взяли в управление на конторскую работу. Павлу эта разлука была очень тяжела.
Однажды, сидя в забое, он вместе со всеми отдыхал. Его, как систематически невыполняющего норму, поставили отдельно.
— В-л-а-д-ы-к-и-н! — услышал он вдруг издали голос нарядчика, — давай, бросай все, пойдем со мною, хватит гробиться в забое, поедешь в управление.
Павел совершенно ничего не понимал, но по дороге нарядчик объяснил ему:
— На фалангу пришел запрос из управления на чертежника Парулева, но сам знаешь, он ведь любовник Нинки Логвиной (Логвина Н.А. была начальницей соседней фаланги), а она, вместо него, договорилась с нашей Зинкой отправить тебя. Повезло тебе, парень, в городе, на штабной фаланге будешь жить. Только смотри, сам не подкачай.
Каплина в поселке расспросила его:
— Ты, парень, в чертежах-то чего понимаешь? С землемерием знаком немного?
— Нет, астролябию видел только в книге, в школе, а чертежи знаю только машиностроительные, — прямо ответил Павел.
— Да ты не будь простофилей, — начала Каплина, хотя и грубо, но как-то особенно покровительственно, беззлобно, так, как когда-то журила его бабка Катерина. — Вот тебе твой пакет с документами, иди, получишь себе денег на дорогу и паек, я тебе выписала, да шагай на станцию, на поезд. Билет не вздумай покупать, кондуктор с опером подойдут с проверкой, скажи, что БАМовец, и пакет покажи. В конторе, когда приедешь, не вздумай отвечать, как мне ответил — не знаю, не видел, то да се. Пойми, ты теперь лагерник, смело всем отвечай: "Умею, знаю, сделаю", и берись за все, хоть инженером поставят, понял?
Затем, пыхнув папироской, к полной растерянности Павла, подала руку на прощание и, проводив до переезда, крикнула ему в спину: "С Богом!"
Как-то недоверчиво встретил Павел эту неожиданную перемену в своей жизни. Как туманом подернуло перед ним его действительность. Выйдя на полотно железнодорожного пути со своим "традиционным" чемоданом, он неуверенно зашагал к станции, с опущенной головой. Ему почему-то казалось, что произошла ошибка, что вот-вот в спину грохнет трескучий голос Зинаиды Каплиной: "Ты куда? Вернись!" или, еще хуже того, из зарослей кустов, за рукавом болотной гущи раздастся выстрел оперативника из "секрета", и его, посчитав за беглеца, подстрелят, как облинялого весеннего зайчишку. В таком раздумье, он отошел 100–150 шагов от фаланги. Затем ботинки его застучали по бетону нового моста и он, как-то вздрогнув от неожиданности, остановился, оглянувшись назад. Павел нагнулся, с трудом разжал слипшуюся, почерневшую ладонь и поставил чемодан на краешек бетона. Здесь он месяц назад вязал арматуру на мостовом перекрытии, здесь он не раз смахивал навернувшуюся слезу в молитве. Позади не было никого, никто на него не кричал. Свежий, по-осеннему, ветерок приятно охлаждал, пылающее от волнения лицо, и обдавал знакомым запахом болотной прели. Далеко за фалангой, скальными выступами, сопка прижимала полотно пути к знакомой бахроме кустарника и Павлушкиному журчащему "Хорафу". Зеленой, побуревшей по-осеннему щетиной, торчала вершина знакомой сопки, которая, как строгий часовой, охраняла притулившийся у подножия поселок.
До слуха Владыкина донеслась гневная брань нарядчика и Зинаиды Каплиной, с которой она провожала в карцер, не вышедшего на работу заключенного, заболевшего, сверх положенного лимита. Потом умолкло и это. Слышно было, как мерно бухали, опрокидываясь в вагон тачки с глыбами обожженного камня на известь, и торопливо по трапу, сквозь облако известковой пыли, пробегали заключенные грузчики.
Во дворе у корейца Ли — директора известкового заведения, петух прокричал какую-то послеобеденную команду, чем оповестил проходящего наблюдателя, что здесь все в порядке; жизнь идет своим чередом.
Между постройками мелькнуло цветастое платье начальницы Зинаиды. Павел, при виде ее, вышел из раздумья о кошмаре, оставшемся позади, и задумался о ней. Ему было известно, как и всем лагерникам, что Зинаида Каплина, как и другие ее подруги-начальницы, была заключенной, что в первом отделении БАМлага на "Красной Заре" она окончила годичные курсы начальников, что сидит она за растрату, что в Москве ее ожидает муж и детки; здесь же она сошлась с рябым "опером" (тоже заключенным, и тоже окончившим, специальные на то, курсы). В голове у Павла никак это не укладывалось: как могла такая молодая, красивая женщина оказаться способной к таким диким, нечеловеческим поступкам — избивать больного человека, сквернословить неслыханной тюремной бранью, глумиться над обессилевшим, голодным заключенным. Вспомнил последние, только что высказанные слова участия: грубые, но с искоркой людской доброты. Эту искорку доброты ему так хотелось разжечь у нее в пламя. Ведь была же она доброй, нежной, любящей девушкой, женой, матерью. "Что делает порок, грех! Как способен он самое чистое, самое прекрасное превратить в мерзкое, ужасное, пагубное, и человек безвольно отдается этому, как бы не замечая. Да еще неизвестно, чем кончится эта жизнь, где и кто будет свидетелем ее последних дней, и какими они будут?" — при этих размышлениях Павлу представился самый ужасный конец Зинаиды Каплиной. А ведь, совсем недавно, он сам был близок к такому падению, как она. Но могущественная десница Спасителя остановила его в самое критическое время, вырвала из плена греха и страстей, когда оставался один шаг к потере целомудрия. Несомненно, что этому содействовали молитвы отца, матери, бабушки Катерины, наставления и особая любовь старичка Хоменко и всей церкви. А вот ее, видно, не охраняла ничья молитва, тогда как Христос умер и за нее. В сердце Павла вдруг вспыхнула к ней большая-большая жалость и чувство, неизведанной еще, но чистой, спасающей любви, какую он, читая Евангелие, видел у Христа к той поруганной женщине, которую привели к Нему фарисеи, с камнями в руках. Павел, как-то моментально, перевел взгляд свой на старую протоку, которая превратилась (с годами) из чистого, журчащего ручья в эту, покрытую ржавчиной, болотную трясину, от которой пахло прелью. Недалеко от этого болота стоял барак, в котором жила Зинаида Каплина. Ах, какое наглядное поучительное сравнение! Когда-то совсем недавно, жизнь Зинаиды Каплиной, возможно, протекала, как этот чистый, прозрачный мой "Хораф", где я на берегу часами находил наслаждение в молитвенном общении с Господом, а теперь он превратился в отвратительное, ржавое болото, на берегу которого она и поселилась. Уста Павла дрогнули и зашевелились в тихой молитве:
— Господи, милостью Твоей, я покидаю эти страшные места и верю, что в моих скитаниях, Ты еще пошлешь мне дорогой живительный "Хораф", из которого я мог бы черпать, как из реки воды живой. Но эта страшная женщина, с ее несчастными подчиненными, остается в этом смердящем болоте. За нее, видно, некому было молиться, поэтому она так страшно погибает и губит других. Она много обижала меня, но за доброту, которую она оказала мне в последний час, я прошу Тебя, окажи ей милость, чтобы она не погибла, хоть в последние дни своей жизни, в этой греховной трясине. Мне ее искренне жаль, а Ты умирал за нее. Аминь.
После молитвы, Павел в веселом настроении и уверенно, с отцовским чемоданом в руке, зашагал вперед, навстречу своей неизвестной будущности. Оделся он по-праздничному: поверх своей синей косоворотки на нем был надет черный костюм, которым его премировали еще на факультете, на коленях брюк он аккуратно пришил заплатки.
По дороге он, молитвенно, прощался с каждым знакомым кустиком, приметной выработкой; с каждым местом, где в прошлом молился. С нескрываемой завистью провожали его в забоях арестанты, мимо которых он проходил. На станцию Кимкан он пришел за несколько минут до прихода поезда и, несмотря на немалое скопление народа, все же чувствовал себя одиноким, чужим. Такими же глазами, как ему казалось, смотрели на него и местные жители, так как они всех своих знали в лицо. Каким-то странным чувством была наполнена его душа: он не был под конвоем, как и все пассажиры, но и та "свобода", с которой он ехал, не прибавила, ни на иоту, радости в его душе.
Он вздохнул немного облегченно толыко после обхода, когда оперативник проверил его пакет. Затем вошел в вагон и сел с народом.
В город Облучье Павел прибыл к концу дня и увидел многих, подобных себе, приезжих. Совершенно без радости, проходил по улицам поселка, разыскивая свою штабную фалангу. В лагере был, по его выражению, идеальный порядок, и его без затруднения определили, согласно его документам, которые он передал в пакете. В бараке Павла поместили, к его удивлению, рядом с юношей, сверстником его — Сережей, который работал чертежником в том же отделе, куда направлялся и он. В простом знакомстве и оживленной беседе оказалось, что его уже давно ожидает начальство, ожидают также сотрудники. Сережа отрекомендовал себя профессионалом вором-карманником — сыном добрых родителей, из интеллигенции, даже неудачным студентом одного из технических училищ города Луганска. В отдел его привезли (из штрафного каменного карьера) месяцем раньше, но на работе он себя зарекомендовал мастером-чертежником. Сережа был до крайности удивлен, узнав, что Владыкин, будучи таким молодым и грамотным, оказался в заключении за веру в Бога, но вместе с тем, не скрывал своего расположения к нему. За вечер Павел успел познакомиться со всеми порядками и условиями на новом месте и был бесконечно рад тому, что он здесь может свободно выходить из зоны лагеря и на природе находить уединение, для молитвы Богу.
Утром, следующего дня, Сережа торжественно представил Павла в отдел секретарю, где его приняли, как-то необычайно приветливо, просто, не по-арестантски. Секрет этого он узнал тут же, от своего товарища. Оказывается, во всем управлении вольнонаемных было всего 4–5 человек, а весь остальной состав был из заключенных и делился на инженерно-технических работников (ИТР), старших технических работников (СТР) и младших технических работников (МТР). Вольными были Аристокесян — начальник, два начальника топографического отдела, куда поступил Владыкин, и начальник спецотдела.
Главным инженером планово-технического отдела был Туполев. Он и все его подчиненные — инженеры управления, были заключенными и обвинялись все, за редким исключением, по ст. 58/10 за так называемую "контрреволюционную агитацию".
К великому удивлению Павел, не веря своим глазам, вскоре убедился, что весь мужской и женский персонал управления состоял из заключенных, так как всех их, прекрасно одетых, увидел он в лагерной, отдельной столовой.
При проверке определилось, что Владыкин, действительно, не был знаком с топографическими чертежами, но сотрудники сразу расположились к нему и решили; в самое ближайшее время научить его этому искусству, а перед начальниками отдела — выручить, делая наиболее ответственную работу за него. Вскоре и начальство полюбило новичка за способности, особенно в вычислительном деле. Оказавшись в таких хороших условиях, Павел ежедневно, в искренней, чистосердечной молитве, благодарил Бога, что Он чудом избавил его от гибели и того тягостного труда, где он был вначале. Хорошее питание вскоре утолило голод, а легкий труд распрямил его скрюченные, потрескавшиеся ладони. Но увы, искушения усиливались все больше, стала осложняться и внутренняя, духовная борьба. Тело отдохнуло от изнурительного труда, не стало больше того унижения, какое он испытывал прежде. Встретив в управлении свою бывшую начальницу — Зинаиду Каплину, Павел был поражен ее любезностью к нему и тем, что она даже справилась о нем у начальника отдела.
Женщины находились в одном лагере с мужчинами, располагаясь только с другой стороны бараков, и Павел вскоре стал замечать, как разврат искусно процветал среди этого обреченного, интеллигентного общества. Сети самых грязных интриг спутывали и бесчестили высокообразованных, одаренных людей, а на воле их ожидали разоренные, разбросанные, порой проживающие в крайней бедности, жены, мужья, дети.
Павел внимательно приглядывался к ним, в надежде встретить кого-либо из сестер, но увы, ему попадались только, разодетые в самые обольстительные одежды, рабыни страстей и похотей, превосходящие своим видом местное население.
Ему вспомнились (из истории) жены декабристов, их самоотверженные подвиги, нравственная стойкость, несмотря на то, что обстоятельства жизни тех каторжан мало чем отличались от настоящих. Но как не похожи эти современные жены и дочери, из таких же интеллигентных семей, оказавшиеся в заключении, на тех своих соотечественниц, которые 100 лет назад, так свято и самоотверженно, разделяли скорбную участь своих мужей, проходивших по этим местам.
Княгиня Волконская, оставив роскошь и блеск дворца, богатство и нежную ласку родителей, удобства жизни, помолившись и предав себя воле Божьей, тронулась в далекий, неведомый путь, чтобы там, в тех ужасных условиях, которые она совершенно не представляла, пожертвовать собою и утешить, обреченного на тяжкие муки, своего любимого и любящего супруга. И она нашла его как Ангел-хранитель, с Божьей помощью, в недрах подземелья. Спустилась туда, куда не проникал ни единый луч света, там обняла его и, вдохновленная свыше, своею чистою любовью, осветила его мрачное подземелье, куда не дерзала до нее спуститься ни одна женщина. Да, она опустилась к нему в тот кошмар, заживо погребенных, отверженных на погибель людей, но она не опустилась в своей нравственной чистоте, не потеряла благородства души.
Может быть, не одно платье сменила она из своего княжеского гардероба по пути, скитаясь по сибирским ночлежкам и постоялым дворам тех времен. Но одеяние супружеской верности, чистоты и преданности, сохранила в белоснежной чистоте и, опустившись в подземелье, обняла своего измученного друга-мужа, покрытого грязью и копотью. Она не только сама не опустилась, но и его извлекла из того подземного кошмара и возвратила к жизни. Верным и благодарным ей на всю жизнь, остался и сам князь Волконский.
Но совершенно другими были эти современные "князья" и "княгини", "графы" и "графини", каких увидел Павел. Не говоря уже о Зинаиде Каплиной, которую взяли в Москве из благородной семьи. Павел, стоя в стороне, в конце дня с ужасом наблюдал за всеми этими "высокими" особами, к домам которых на воле он не смел бы даже приблизиться. А теперь он видел, как низки и мерзки они, видел их подноготную, потому что лежал с ними на одних нарах и сидел за одним арестантским столом.
Вскоре Владыкину пришлось быть свидетелем одной ужасной трагедии.
Однажды утром, всеми уважаемого их начальника — Николая Васильевича Мацкого на своем обычном месте не оказалось. По селектору (вид телефонной связи) кто-то крикнул, что жена Мацкого на станции бросилась под поезд.
Все сотрудники, конечно, опрометью выбежали к месту происшествия, так как знали, что она только что на днях приехала к нему на свидание.
В конце станционной платформы, на брезенте лежало изуродованное, окровавленное тело женщины. Размозженные части туловища были накрыты, голова, грудь и ноги, немного выше колен, сохранились почти неповрежденными. Платье, хотя и было местами запачкано кровью и мазутом, но говорило о том, что покойница оделась так, совсем не для того, чтобы бросаться под поезд. Волосы на голове были аккуратно причесаны и, естественным пучком, собраны под темной сеточкой. Даме можно было дать не более 48 лет. Красивое, строгое выражение лица, отражало благородство души, а заметные морщины и редкая проседь в волосах, свидетельствовали о ее глубоких переживаниях. Плотно закрытые глаза и губы, равно и спокойное выражение лица, как бы отвечали всем недоумевающим зрителям:
— А я иначе поступить не могла.
Никто, конечно, и не винил ее, скорее, осуждали самого Мацкого Н.В., который стоял несколько вдали, одиноко, облокотившись на спинку станционного кресла, гладко выбритый, по обыкновению, прилизанный сверху, с безучастным выражением лица.
Мацкий принадлежал к дореволюционной знати. За принадлежность к старой армии отбывал срок заключения на строительстве Беломорско-Балтийского канала. Оставшаяся на воле жена, была лишена всех привилегий, какие имели семьи офицеров царской армии, да и того прожиточного минимума, каким пользовались, окружающие ее, жители. Однако, с достоинством она хранила супружескую верность своему страдающему мужу. После тех мучительных лет, он со многими другими заключенными был освобожден и согласился, добровольно, работать в должности инженера в системе БАМлага, завербовавшись сюда.
На новом месте он быстро забыл пережитые мытарства, а с ними и супружескую честь. Оказавшись в легкодоступном обществе заключенных "знатных особ" женского пола, он забыл о своей многострадальной жене и не поспешил утешить ее, а по старым традициям некоторых офицеров царской армии, запутался в любовных интригах с подобными себе, потерявшими честь, "знатными дамами". Тогда жена, помимо его желания, приехала сюда, на далекую чужбину и, пылая к нему пламенной, чистой любовью, рассчитывала спасти и выручить его из вертепа нравственного падения. Найти его она, конечно, нашла — по-прежнему, любезного, выхоленного, прилизанного, с теми же горящими глазами, но уже без души и чести. Она оцепенела от ужаса и увидела себя в безвыходном, отчаянном положении. Своей чуткой душой она поняла, что он безнадежно пал. Оставаться с ним здесь — это значило, принять на себя весь его позор, без всякой надежды на его спасение. Вырвать его, из этого лабиринта интриг, она не смогла бы, так как он категорически отказался от выезда, а любила она его, по-прежнему, сильно, жертвенно.
Между ними не было ни ссоры, ни каких-либо разгоряченных разговоров. Строгими глазами она долго смотрела на него, затем, вытерев их от скупых росинок набежавших слез, коротко объявила о своем отъезде обратно. Для Мацкого это решение было неожиданным, но он не возразил ни слова. Всю ночь жена его, не раздеваясь, просидела в кресле. Она попыталась обдумать свое отчаянное положение, но, однако, чувствовала, что с потерей мужа, она потеряла смысл жизни. Шквалом потрясли ее рыдания, но также, порывисто, она овладела собой.
На память ей приходили молитвы, какими молились бабушка и мама, а в свое время, учили и ее. Душа ее из бездны отчаяния хваталась и за те дорогие слова молитв, какими она нередко утешала себя в годы разлуки с мужем. Успокаивали они ее и теперь, но так мало. Она только теперь поняла глубину своей ошибки — что в муже сосредоточила смысл своей жизни; на самом же деле, смыслом жизни должно быть, что-то за пределами этого переменчивого бытия, неизменное, вечное, но выхода из ошибки она не находила. Почти молча, они пришли утром на вокзал, муж любезно купил для нее самое лучшее место в поезде, также любезно уложил ее чемодан и привел к нужному вагону, но она, молча, неподвижно стояла на перроне и не входила в вагон, не вошла и после третьего звонка. Мацкий растерянно теребил ее за плечо. Когда окна вагона медленно поплыли перед ее глазами, она судорожно вздрогнула и, умоляюще, кому-то крикнула: "Прости!.."
После этого случая, Владыкин не мог без осуждения смотреть как на своих начальников так и на разодетых современных "княгинь".
Новые его условия, хотя (в материальном) и принесли много облегчения, но он лишился самого дорогого — уединения у потока "Хораф". Павел использовал все случаи, чтобы быть наедине с Богом, а это, чаще всего, удавалось тогда, когда по исполнении поручений, ему предоставлялась возможность бродить по тайге, в сопках. Одиночество сильно удручало его, и, как он ни вглядывался в лица мужчин и женщин среди вольных и заключенных — своих не находил.
Вскоре Владыкин овладел знаниями чертежника-вычислителя и в отделе был уважаемым всеми, особенно линейными топографами, которым он любил помогать.
Прошло несколько месяцев после того, как он написал последнее письмо Кате, и сердечная рана от ее измены заживала, хотя по-прежнему, ни одного письма от нее не было. А Луша, так своевременно, с материнской чуткостью и любовью христианки-матери, утешала Павла своими малограмотными, но благословенными письмами. Они, в эти тягостные дни одиночества, служили ему чашею холодной воды, как истомленному жаждой путнику. Мать напоминала ему о богобоязненности Иосифа, святой храбрости Давида, верности Даниила, непреклонном уповании Иисуса Навина и Халева, и юном узнике Тимофее, сопровождавшем всюду Апостола Павла. Один Бог только знает, каким дорогим подкреплением служили эти малограмотные строки, полные материнской заботы и любви.
Так после золотой осени наступила зима с ее трескучими морозами. Скоро, по-осеннему златоглавые вершины дальневосточных сопок и таинственные, взъерошенные буреломом, таежные пади, покрылись белоснежным покровом. Подходила годовщина бездомного скитания в неволе. Как и все, Павел тщательно подсчитывал зачеты; в воображении — часто рисовал свое будущее, по-своему, а иногда даже видел себя с отцовским чемоданом и улыбающимся, на пороге родного крыльца. Но у Бога были о нем Свои планы.
В начале зимы Павла позвали в комнату начальника, где сидел линейный топограф Ермак, по общей, заглазной кличке: "Борода". Ермак был вольнонаемный инженер-изыскатель, который свои старо холостяцкие 40 лет и предательские морщинки решил спрятать под густой бородой и нестрижеными запорожскими усами.
Неожиданно для Павла начальник объявил, что он направляется на разъезд Лагар-Аул, в распоряжение того самого Ермака. Вопреки своему обыкновению, Ермак любезно, шутливо объяснил Павлу его будущие обязанности и условия, распорядившись о немедленных сборах.
Владыкин не дерзал выяснить причину такого экстренного перевода, но в душе своей чувствовал что-то неладное. С печалью и неохотой он распрощался в отделе и, в сопровождении Сережи, собрав в лагере пожитки в чемодан, сел на поезд. Сережа, хотя и не знал ничего, но успокаивал его тем, что на перегоне он будет чувствовать себя "хозяином" и, при желании, от Ермака может даже почерпнуть знания.
На новой 35-й фаланге его встретили, как обычно. Утром, по приходу, Ермак, который жил в вольном поселке, завел его в просторную комнату и, с лагерной бранью и шутками, отвоевал Павлу постоянное место. С такой же бранью, Ермак принялся устраивать своего помощника и на кухне, в каптерке и в комнате для ночлега, хотя для этого не было совершенно никакой необходимости. На вопрос Владыкина, почему он так со всеми скандалит, Ермак ответил:
— Все они, без исключения, негодяи, и иначе их ничем не проймешь. — Поэтому, где бы он не проходил, везде был скандал и шум.
На самом деле, все было не так и, когда он ушел на перегон, оставив задание Павлу, тот сам обошел все места, и люди, убедившись, что он — резкая противоположность Ермаку, были рады, что теперь могут избежать этого скандального человека.
В течение короткого времени, Павел очень хорошо устроился с вещами в каптерке, на кухне с питанием, и ему отвели очень спокойный уголок для ночлега. С бранью, возвратился скоро с перегона в контору Ермак. Павел молился и просил Бога, чтобы Он смягчил сердце и расположил начальника, а в работе и в разговоре усердно старался угодить ему во всем, и Господь помог Павлу. Все чертежи и расчеты выполнял он успешно и хорошо, но чувствовал, что Ермак внимательно присматривается ко всем его движениям.
Вскоре он поинтересовался, за что Павел осужден, и, узнав, что не за какие-либо преступления, а за исповедание святой Евангельской веры, заметно успокоился, меньше стал сквернословить, но был до крайности удивлен, что такой молодой, грамотный, современный юноша мог так глубоко верить в Бога. Бесед Ермак избегал и никаких подробностей о себе Павлу не рассказывал. Спиртных напитков он не употреблял, не курил, но был, до смешного, жаден. Жил впроголодь и одевался так же, как заключенные, если не хуже. На все свидетельства о Боге, какие высказывал Павел, он отмалчивался. В самые ближайшие дни пришел, особенно расположенный к Павлу, и сказал:
— Павел, я теперь верю, что ты христианин, замечаю в тебе необыкновенные способности и легкость, с какой ты все воспринимаешь; и почему-то вчера у меня возникло неодолимое желание — научить тебя топографическому делу. Математику ты знаешь и владеешь ею хорошо, ты очень скоро познаешь основы топографии, а дальше, жизнь подскажет тебе. Мне кажется, что геодезия и топография тебе в жизни очень могут пригодиться.
Павел никогда не думал об этом, и геодезия была для него далекой, совершенно недосягаемой, да и ненужной наукой. Теперь же он задумался: почему этот взбалмошный, скандальный, но вместе с тем, оригинальный человек, так настоятельно навязывает ему это дело? Он решил, в усердной молитве, обратиться к Господу и испытать Его волю.
— Господи, если это от Тебя, если Ты мне послал этого человека навстречу, то Ты пошли мне желание, способности к познанию этой науки и взаимное расположение друг к другу. Я желал учиться, но, за Имя Твое и истину Твою, меня люди лишили этого права. Ты же знаешь обо мне наперед, моя судьба в Твоих руках. Только прошу Тебя, чтобы знания никогда не надломили меня, и дело Царствия Твоего было для меня всегда прежде всего и дороже всего.
После молитвы Павел почувствовал, что это воля Божья, и объявил Ермаку свое полное согласие на это предложение. С тех пор он стал брать Владыкина с собою на полевые работы и терпеливо приучать к работе с геодезическими инструментами, а также развивать, наглядными примерами, пространственное мышление.
Сверх всякого ожидания, Павел первое же задание выполнил отлично, что придало им обоим, учителю и ученику, еще большую энергию в занятиях; а работы было непочатый край. Перед праздником Рождества Христова Ермак так расположился к Павлу, что привел его в поселок Лагар-Аул на свою квартиру и заявил, что отныне все вычислительные занятия они будут делать только здесь. От появления на фалангу совсем отказался и заявил:
— С теми хамами у меня все кончено, не хочу больше видеть и слышать их.
Так Павел впервые, спустя долгие месяцы, да, пожалуй и годы, перешагнул порог простой, крестьянской избы, похожей на ту, где проходили его детские годы.
Изба (капитальной стеной) была разделена на две части: передняя — более свободная горница, а задняя, в которой стояла русская печь, одновременно служила кухней. Павла с Ермаком приветливо встретили на кухне хозяева, весьма почтенные, благочестивые старичок со старушкой. Дед Архип в 75 лет работал еще плотником на железной дороге, а бабушка Мария, годом моложе его, хозяйничала по дому и, несмотря на свои старческие годы, оба были довольно крепки и бодры.
В натопленной избе аппетитно пахло свежими щами и благовонным маслом от горящей большой лампады. С искренним добродушием старички пригласили вошедших к столу, от чего отказаться было невозможно, и Павел, хлебая деревянной ложкой щи со сметаной, с трудом удерживал слезы, вспоминая свою милую, дорогую бабушку.
Здесь все было, как в Починках: чапельник с ухватом возле печи, румяная припеченная картошка, красовавшаяся со сковороды на шестке и полосатые варежки в печурках. Даже отважные русаки (тараканы), с огромными усищами, торчали из потрескавшихся бревен, только хлеб на столе не ржаной, и сама бабушка Мария меньше родной бабушки Катерины и не такая бойкая, как та.
Сердце Павла как-то встрепенулось от всего этого и так расположилось к старичкам. Так хотелось с ними запеть какой-либо гимн, тем паче, что дедушка-хозяин был вылитый дед Никанор. Чем-то родным обняло душу Павла, и он, украдкой отвернувшись к окну, смахнул ладонью слезу. Даже "Николай Угодник" и "Спаситель" показались теми же, за которых Павел от Катерины, в свое время, получил подзатыльник.
Эта немая минутная сцена не осталась незамеченной Ермаком, и Павел на его лице увидел, едва заметную, улыбку.
Владыкин занимался с чертежами неотрывно, долго, пока "молния" стала медленно меркнуть от недостатка керосина. На фалангу он шел не торопясь, предаваясь дорогим воспоминаниям детства, в тихой морозной полночи. Не доходя до поселка, Павел зашел в выработку и, преклонив колени, долго молился, пока промчавшийся пассажирский поезд не прервал его сладкое общение с Богом.
Лагерь весь спал, в комнате было душно от натопленного, на его месте спала, разметавшись, молодая девушка. Павел вначале, испуганно как-то отскочил от нар и остановился в недоумении. Потом, присмотревшись сквозь тусклый свет, различил на обнаженных ее руках и груди татуировку и догадался, что в их комнате расположились на ночлег лагерные арестанты, выступавшие вчера на сцене.
Павел аккуратно накрыл, упавшим одеялом, девушку и, закрыв за собой плотно дверь, поторопился в контору, где, подстелив меховой полушубок, разместился на своем столе.
В его воображении мысленно промелькнул образ разметавшейся девушки на его постели, но он сменился образом "Спасителя" у деда Архипа с Марией, таинственной улыбкой Ермака и все исчезло…
Утром он проснулся поздно, через приоткрытую дверь доносился беспорядочный гомон и смех, потом хрипловатый женский голос, с бесстыдством, декламировал один из лагерных порнографических стихотворений, в стиле Есенина.
Павел резко распахнул дверь и вошел в комнату. Рассказчицей оказалась та самая девушка, которая спала на его постели. Это была одна из артисток походной группы. При появлении Владыкина девушка взглянула на него и остановилась на полуслове. Ей было не более 20 лет. Одетая в прекрасное платье, она была на редкость красива. Глядя на ее миловидное лицо, было совершенно невозможно поверить, что такое милое, юное создание способно открывать свои уста для такого сквернословия, какое услышал Павел.
Наконец, виновница, заметив, что этот красивый юноша осматривает ее осуждающе, приготовившись что-то ей сказать, решила опередить его и, будучи уверенной в действии своего дерзкого очарования, решила смутить его:
— Вы, видно, в недоумении, как я смогла занять ваше место в этой комнате? — все тем же хрипловатым голосом, откашливаясь, спросила она Владыкина. — Но…
Павел не дал ей закончить и, пристально глядя на нее, прервал:
— Нет, я не от этого в недоумении. Я рад послужить этим, любому нуждающемуся. Я в крайнем недоумении от того, что вы заняли место в жизни самого потерянного, мерзкого, отвратительного существа, какое я когда-либо видел в жизни, между тем, как Бог наделил вас самым прекрасным и бесценно дорогим. Вы об этом думали когда-нибудь?
Слова были сказаны с такой силой, с такой серьезностью и, по-видимому, такие, каких ни виновница, ни присутствующие никогда не слышали. В комнате воцарилось напряженное молчание.
— Простите меня, — тихо проговорила артистка и, низко нагнув голову, покрылась румянцем.
Павел спокойно одевшись, вышел на улицу; из оставшихся в комнате, никто не спешил заговорить.
По дороге к деду Архипу он зашел опять на вчерашнее место и сердечно молился за это юное, погибающее существо.
Впоследствии Владыкин, в числе лагерных артистов, не встречал той девушки, а от кого-то он слышал мельком, что она оставила свое пагубное ремесло, устроилась работать на очень скромную работу и по окончании срока заключения, возвратилась к родителям.
На работе Павел с каждым днем преуспевал все больше, и настал тот день, когда Ермак всю работу доверил ему полностью.
К новогодним праздникам он совершенно все оставил Павлу и, предупредив старичков, что юноша остается один, уехал в управление. Оставшись, Павел аккуратно посещал старичков, усердно работал над чертежами, а на производстве полностью заменял своего учителя.
На праздник Рождества Христова Павел пришел на 2–3 часа позднее, так как решил молитвой и знакомым песнопением отметить светлый день, на снегу в тайге.
Безлюдная тайга да светлые Ангелы были свидетелями того торжественного праздника, каким, по вдохновению Духа Святого, Павел почтил в своем одиночестве Рождение Господа. С таким ликующим сердцем он пришел в Лагар-Аул.
Дед Архип со старушкой, приветливо, по-праздничному, встретили юношу и принялись угощать всем, что в большом изобилии настряпали к Рождеству. Церкви поблизости не было нигде, идти было некуда, к Владыкину они очень расположились, но все как-то не решались его ни о чем спросить. Павел от угощения не отказался, но, встав перед столом, усердно, долго вслух молился, благодаря Бога за все пережитое, за родителей и за рожденного Сына Божья. Дед Архип с Марией внимательно все, молча выслушали, почти без разговора кушали стряпню и ничем не перебивали Павла, который подробно рассказывал им о Рождестве Христовом все, что запомнилось ему с детства до отрочества. Вспомнил и рассказал встречу прошлого праздника и Нового года, о своем покаянии, а потом и о своем аресте. После совместной молитвы они зашли в горницу и, все-таки, дед решился:
— Павел, я тебе решился открыться, по-стариковски, во всем. Вот мы с бабкой, как первый раз увидели тебя, так нет нам покоя. Все думаем да говорим про тебя, как остаемся одни. А почему? — Потому что мы таких людей, отродясь не видали, молодой, а такой божественный, да и мы ведь Спасителя не забываем, и Матерь Божию, и угодников чтим, а душа все какая-то пустая, голодная. Тебя мы видим всегда радостного, всем довольного, и ничего ты без молитвы не делаешь, а молишься не по-нашему. Терпенья нет, все спросить хотим, да вот нашего бородатого инженера стесняемся, уж больно он похабный, хотя нас-то он стесняется и стыдится немного. А вот ты — совсем другой человек, хотя и молодой. Так вот, теперь расскажи ты нам, что это за вера твоя такая, а, может, и мы чего не так делаем?
— Дедушка, — начал Павел, — я много бы вам пояснил, да Евангелия-то у меня нет, все поотнимали дома, когда нас арестовали, но уж на память, как помню, так и расскажу.
Вот Сам Господь, что сказал самарянке: "Бог есть дух и поклоняющиеся Ему должны поклоняться в духе и истине, и таких поклонников Бог ищет Себе". Вы слышали про это?
— Знаю, слышал, не только слышал, но и сам читал, сколько раз, да и задумывался, — ответил дед.
— Ведь, когда человек молится в духе и истине Богу, то у него и сердце горит, — продолжал Павел, — а когда — перед образами, горит только фитилек в лампаде, а сердце, сам говоришь, пустое.
— Истинно так, касатик, — ответил дед, — у меня у самого бывало, но очень редко. Бывало, как уйду по путям подкладки да стыка проверять, посмотришь, что кругом нет никого, а темь одна, да так Спасителю помолишься, своими словами, что душа огнем загорится, по полотну не идешь, а летишь. Но ведь, больно редко это бывало. А почему это так, а? Вот ведь образа у нас старинные-старинные, почернели от годов, одни медные ризницы блестят. Да уж какие молитвы не творишь только, поклоны хлобыщешь, а душа-то все пустая.
— Дедушка, а секрет-то знаешь в чем? Почему душа пустая? — продолжал Павел, — потому что образа пустые или деревянные, а как к живому Богу обратишься, так и душа загорится. А почему душа так редко загорается, потому что в Евангелии написано, что грешников Бог не слышит, а только временами дает знать о Себе. Самарянка, будучи обличаема во грехе, доверилась Христу, и Он не осудил ее за то, что у нее было пять мужей, но помиловал, да целые реки воды потекли из души ее так, что она ведерки свои побросала, да с огнем в душе, по-простецки, побежала в город проповедовать Христа. Так вот, дедушка, и вам раскаяться надо во всем перед живым Господом Богом, тогда и душа загорится. Сам Бог ее зажжет и никто уж потом не потушит, — закончил Павел.
— Дитятко, ты мое, касатик, какие слова-то ты говоришь, ведь от одних только их душа загорается, — с умилением и восторгом открылся дед Архип.
— Да слова-то, ведь, это не мои, — пояснил Павел, — вот и душа от них загорается. А если бы само Евангелие вы почитали, еще больше загорелись бы.
Дед Архип посмотрел на свою бабку и, торопливо поднявшись, проговорил:
— Погоди, щас я тебе секрет открою, — с этими словами он начал что-то шарить на подоконнике. Старуха сидела у двери горницы и концами платка вытирала слезы на глазах.
— В машинке! Ты ключ что ли ищешь? — спросила она умиленно деда.
— Да, — заторопился Архип и, вытащив большущий ключ, сунул его в скважину сундука. От поворота ключа в замке что-то мелодично звякнуло, и крышка, дрогнув, приподнялась. Дед Архип медленно открыл сундук и, опустив руку на дно, вытащил небольшой сверток, потом перекрестился и, развернув, подал Павлу.
— На-ка, ты видать про эту книгу говоришь? Блюдем ее дороже глаз, люди-то, ведь сам знаешь, какие пошли.
Павел с трепетом принял книгу из рук Архипа. На крышке был оттеснен золотой крест, это было почти совсем новое Евангелие с псалтырем, но пожелтевшее от давности.
Павел, с Евангелием в руках, опустился на колени, поблагодарил Бога и потом сев, начал читать: вначале про самарянку и Никодима, потом Деяния Апостолов 17:22–31. Читал он медленно и внятно, с воодушевлением и, как мог, с любовью, терпеливо, объяснял старичкам непонятное. За окном смеркалось, и бабушка зажгла "молнию". Чтение продолжалось.
С величайшим вниманием дед Архип и Мария вслушивались в каждое слово. Когда же Павел дошел до 30-го стиха, он на минуту остановился и прочитал с особым ударением: "Итак, оставляя времена неведения, Бог ныне повелевает всем людям повсюду покаяться!.."
Дед ухватился рукою за грудь и, прерывая Павла, спросил:
— Так что же теперь делать-то, а, сынок?
— Если веришь в Слово Божье, то надо упасть на колени и покаяться, дедушка, — ответил Павел.
Без малейшего замедления дед Архип опустился на колени и, припавши до пола, со слезами и воплем стал просить прощение у Бога, не глядя на образа.
Долго еще, без слов, он лежал на полу, поднявшись, обнял Павла и крепко-крепко поцеловал его.
Потом взял Евангелие в руки и, протянув его Павлу, сказал:
— На, возьми его. У меня оно пролежало без пользы многие годы, в твоих руках — это принесло мне спасение, с первого же разу. Пусть оно многим слепым еще откроет глаза, ты за него несешь такие муки.
Потом он обнял свою старушку, да так вот, оба, стояли они и плакали от нахлынувшей радости.
— Сыночек наш дорогой, Павел, мы тебя сегодня в лагерь не отпустим, ты останешься ночевать у нас, а я пойду сейчас сам и уговорю начальника. Мы не можем тебя отпустить, ты стал для нас самым дорогим человеком, да и день-то сегодня какой — Рождество Христово! Будем праздновать его всю ночь.
— Нет, брат мой, Архип, — поправил Павел, — будем праздновать его весь остаток жизни, а в лагерь не пойдешь ни ты, ни я.
— С Рождеством Христовым!
— "Слава в вышних Богу и на земле мир, в человеках благоволение!" — поприветствовал их Павел, и стали готовиться к столу.
Рано утром Владыкин, по морозцу, сходил на фалангу и, убедившись в благополучии своей табельной отметки, возвратился вновь в поселок. Старушка истопила печь, убралась по дому, и оба они с Архипом, по-праздничному одетые, сидели в передней за столом, беседуя о Господе. С радостью они встретили Павла, хотя и не виделись всего 4–5 часов, и тут же, после приветствия, стали продолжать беседу.
— Утром ты ушел, — начал дед, — а моя, старушка-то, как заплачет по тебе. Я спросил ее: "Марья, что с тобой?" "Да как же, — говорит она, — ушел Павел ведь от нас, а придет или нет опять, неизвестно, а ведь чую я, что Бог его послал к нам, как Ангела Своего." — Ну и опять в слезы, хоть в пору мне, вдогонку за тобой бежать. А теперь вот ты возвратился, и мы рады тебе, не знаю как.
— Бабушка, о чем же ты так встревожилась-то? — спросил ее Владыкин.
— Да, и сама не знаю что, — ответила бабушка Марья, — но как ушел ты утром от нас, внутри-то у меня, как оборвалось что. Архип-то вчерась ослобонился после исповеди-то, да гляди, как младенец стал, не узнать его, а я осталась, никак не изменилась, на душе, как сто пудов лежит, да все как шепчет кто: "опоздала, опоздала". Теперь вот, как увидела тебя и легче стало, а все равно не знаю, что делать.
— Бабушка, а мы сейчас узнаем, что тебе делать, — ответил ей Павел и, достав из кармана Евангелие, прочитал: "Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас; Возьмите иго Мое на себя и научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим; Ибо иго Мое благо и бремя Мое легко" (Матф.11:28–30).
— Вот видишь, Христос зовет тебя к Себе, чтобы дать полный покой душе твоей. Тебе тоже, как Архипу вчера, надо решиться и прийти ко Христу. Хочешь?
— Да как же не хочу, родимец, душа-то вся изныла, — ответила ему Мария, — а не знаю, как.
— А так же вот, встань на колени, да от всей души у Бога попроси прощения ото всех грехов, и скажи, что хочешь получить от Него мир душе и радость, — объяснил ей Павел попросту.
Старушка встала после этих слов среди комнаты и, не глядя на образа, упала на колени, раскаиваясь пред Богом в горячих слезах.
В комнате было тихо-тихо, огонек у лампады вдруг замигал и погас, с ним, в полумраке, погасло отражение ризницы на иконах, но на смену этого, загорелся новый свет жизни в сердцах деда Архипа и бабушки Марьи. Как дети они стояли среди избы и слезы радости текли по их старческим, но просветлевшим лицам. Счастливые, они молча слушали, как Павел с вдохновением пел:
О, дивный день! О, дивный час,
Когда Спаситель в первый раз
С душой моей в завет вступил
И мир мне в сердце подарил.
Дивный день, дивный день,
Когда Господь меня простил.
С тех пор Христос всегда со мной
И водит Сам меня рукой.
Дивный день, дивный день,
Когда Господь меня простил!..
Ангельской, небесной радостью наполнилась горница деда Архипа и Марьи. Никому ненужными висели: потухшая лампадка в углу и, покрытые полумраком, образа.
— Павел, — начал дед Архип, — пятьдесят пять лет тому назад, когда мы стояли с Марией под венцом, мы не имели такой радости, какой горят наши души теперь. Бог нам послал ее через тебя. Пусть Господь тебя Сам наградит за то, что ты не посчитался с родными твоими и с самим собою, но в арестантском вагоне, издалека, привез нам наше счастье, счастье попусту прожитой, потерянной, никому ненужной жизни — счастье жизни, обновленной Господом. А я тебе, на радость, открою еще один секрет, — с этими словами дед опять полез в сундук и со дна достал большой сверток. Со свертком в руках, машинально взглянув на потухшую лампаду, и со словами: "Господи, благослови", — он выложил на стол большую, в дорогом переплете, Библию с картинками.
— Вот какое богатство у нас есть еще, — добавил Архип, — та, что маленькая, мы дарим тебе, а сами будем жить с этой, большой.
Мария с радостным, довольным видом смотрела то на Архипа, открывшего их совместный дорогой секрет, то на Павла, который, по-детски, с ненасытимостью, принялся рассматривать Библию с картинками.
С этих пор Павел ежедневно проводил беседы у Архипа в избе, объясняя им пути Господни, и часто оставался на ночлег.
Ермак не приезжал и неделю, и вторую. По селектору он справлялся о благополучии, давал нужные распоряжения, а Павел и старички были рады каждому, проведенному вместе, вечеру за чтением Библии.
Но недолго продлилась эта радость. Однажды, в обычное время, Павел не пришел, хотя и обещал. Проходил час, другой, дедушка взволнованно выходил к калитке, но Мария встречала его печальным, Павла не было.
В обед, когда "кукушка" над столом прокуковала 12, Мария с волнением в голосе сказала деду:
— Архип, пойди на пути, может, кого увидишь с лагеря, да спроси, не случилась ли, какая беда с Павлом, что-то душа болит.
Павел встал немного позже обычного, помолился и, приведя свои дела в порядок, приготовился уже идти в поселок, но в комнату забежал нарядчик и попросил его к начальнику. Тревога щипнула сердце Владыкина, когда он услышал это. В кабинете, у стены, сидел в солдатской шинели работник военизированной охраны (ВОХР) с винтовкой в руке, перед начальником лежало письмо и разорванный конверт.
— Владыкин, пришло указание передать тебя в распоряжение бойца ВОХР, — заявил начальник, — а это вот тебе, записка от Ермака. Павел с волнением прочитал:
— Все чертежи и расчеты собери в папку и отдай прорабу, а что в поселке, пусть останется как есть. Тебя вызвали в распоряжение третьей части (отдел НКВД).
Как-то растерянно, от такого неожиданного оборота, Павел спросил:
— Куда ехать-то?
— Собирайся, там будет видно, — металлическим голосом, вставая с винтовкой в руках, ответил ему боец из ВОХРа.
Павел ничего не знал, для него стало ясно только одно, что старичков он сегодня больше не увидит, а, может быть, и никогда.
Под конвоем, он собрал чертежи и сдал в конторе, свернул пожитки, сдал постель, получил аттестат. Затем, с чемоданом в руке, распрощался с товарищами, и они пошли на станцию Лагар-Аул.
На все вопросы Павла: "Куда? За что? Почему?" — он получал один ответ: "Там увидишь"…
Тревогой забилось сердце, когда подходили они к поселку: "Увижу ли? Хоть в последний раз, крикнуть какое слово прощания", — на ходу, молил он Господа. Когда дошли до переезда, то, неожиданно, из-за будки вышел дед Архип, растерянно снял шапку с головы и, приглушенным от скорби голосом, спросил:
— Павел, что случилось, куда?
— Не знаю, дедушка, — ответил Павел на ходу, — не говорят. Молитесь и не унывайте!
Долго, пока не скрылись они за станционными постройками, Владыкин, оглядываясь, видел, как дед Архип, стоя с непокрытой головой, провожал их.
На станции ждать им пришлось недолго, с первым попавшим поездом они сели в пустой товарный вагон, переехали длинный туннель и на разъезде "Ударный" слезли. Как топором отрубило то, дорогое прошлое, и оно осталось как во сне.
Когда въезжали в туннель, Павлу представилось, что они погружаются в утробу какого-то адского чудовища, и тревожные мысли томили душу: "За что, и что будет дальше?"
Как извивающееся, пятнистое тело огромного удава, петляла железнодорожная ветка проездными путями к 16-й фаланге по каменистым осыпям и бурелому Соколовской пади, пестрея поверху набросанными шпалами, прячась в густых зарослях хвойника, и, местами, прижимаясь к обрывистому подножию сопок.
Отмеряя глазами пикеты, Павел к концу дня с конвоиром, подошли к поселку. Ровно накатанными штабелями леса, издали, он напоминал огромную круглую голову чудовища с разинутой пастью, из которой красной лентой выползали нагруженные составы с лесоматериалами.
Шестнадцатая фаланга, из многочисленного состава лагерей, 12-го отделения была штрафной — лесной, в которую свозились преступники мужского и женского пола, большинство из них охранялись и в поселке, и на работе. Охраняемые заключенные работали, главным образом, на распилке древесины и погрузках на транспорт. На лесоповале и вывозке леса работали заключенные без конвоя.
— Эх, какой красавец! Что, попался на штрафную? Здесь тебе хвост-то пообщиплем, иш "урка", с пушистым хвостом. На чем погорел-то? — как буря, набросился на Владыкина начальник фаланги Кутасевич, принимая пакет из рук конвоира.
— Вы извините меня, но я ничего не понимаю, о чем вы меня спросили, — спокойно ответил ему Павел.
— Но, но… не рисуйся здесь мне девицей невинной: не по-ни-ма-ю! — передразнил его начальник, — за что посадили-то? Или и этого не понимаешь?
— Нет, это как раз я очень хорошо понимаю, — ответил ему Владыкин, — посадили меня за Господа моего Иисуса Христа и Его святое учение. Впрочем, пакет-то в ваших руках, там, наверное, все написано, читайте сами.
В это время он, действительно, из прочих документов нашел пояснение и начал читать про себя. По мере знакомства с предписанием, выражение лица его, из злого, стало заметно меняться и он, не дочитав его до конца, подняв голову, внимательно осмотрел Владыкина, затем кратко, но официально ответил конвоиру:
— Ты, парень, свободен, вот тебе, твоя сопроводиловка, хочешь, можешь ехать с лесом в Облучье, а хочешь — ночуй в охране.
Когда они остались вдвоем, Кутасевич дочитал предписание до конца и, уже совершенно другим тоном, спросил Павла:
— Так я не пойму, тебя, Владыкин, священник ты не священник, еще молодой, студент не студент, за что посадили-то тебя, объясни, как оно есть.
— Я, начальник, христианин, — начал Павел, — был когда-то студентом, на заводе работал инженерно-техническим работником, но признал Христа, как Сына Божия, покаялся и поверил Ему от чистого сердца. На заводе от меня потребовали, чтобы я рассказал обо всем этом, что я и сделал. Вот, на третий день после того, меня арестовали и без всякого суда привезли сюда, к вам. А уж, почему на штрафную попал — я не знаю. Работал я до этого честно, на 35-й фаланге.
— Ну, а уж об этом, я тебе скажу, — ответил Кутасевич, — это я знаю, но не могу понять, почему так? Из Москвы на тебя в управление пришло обычное указание, содержать в лагерях, на особо тяжелых физических, кубатурных работах, под охраной, среди штрафного контингента. Вот поэтому тебя из конторы и прислали сюда, ко мне, но я не вижу у тебя никакой вины, чтобы тебе быть среди "урок". У меня ведь, на штрафной, кто? Бандиты, убийцы, лагерные убийцы, падшие преступники, в общем — безнадежно погибшие люди. Есть у меня и целая бригада мужиков, есть и конторщики. К штрафным я тебя не пошлю, а вот мне нужен хороший помощник, грамотный, чтобы он мог писать наряды рабочим. Пойдешь?
— Я очень благодарю вас, за расположение ко мне, — ответил Павел, — но наряды я писать не могу, не пойду.
— Почему?
— Потому что, если я в нарядах рабочим опишу, как оно есть, они и пайки хлеба не получат. Надо делать всякую хитрую приписку, — ответил Павел, — а я этого делать не могу, потому что я, христианин.
— Вот и хорошо, прекрасно! — воскликнул начальник, — мне только честных людей и надо, а остальное я сам соображу.
— Нет, начальник, — заметил Павел, — сейчас, в беседе, вам честность нравится, а когда будет на деле, вы убедитесь, что она вам не подойдет.
— Нет-нет, не бойся, я поддержу, иди. Вот тебе записка нарядчику и в бухгалтерию, — окончил он и проводил Павла в контору.
Как и бывает в таких случаях, Владыкин был объектом внимания окружающих. Изучали его всесторонне: изнутри и извне, и каждый, по-своему, определял с ним свои взаимоотношения.
Объект работы растянулся вверх по Соколовской пади километров до двадцати, поэтому ему с раннего утра надо было, на попутных подводах, ехать в самый отдаленный угол и оттуда начинать свой трудовой обход.
На конечном пункте, он познакомился с пожилым мастером-лесорубом, они понравились друг другу и первые дни проводили в дружеских беседах. Мастер охотно стал Павла знакомить, как новичка, с особенностями того быта, в котором он оказался.
— Ну, первое, с чем я тебя познакомлю, парень, — начал лесоруб, — это берегись, и берегись женщин, хотя это для тебя покажется странным. Но я, глядя на тебя, не ошибусь, если скажу, что таких женщин ты еще не встречал, потому что я старый арестант, и то не знал того, что увидел здесь. Здесь их много, около ста человек, и одна страшней другой, но не по внешности, а по испорченности. Закон здесь неписаный, но дик и суров, а суд один — топор на шею или нож в бок. Недавно судили трех женщин, выездным судом, и добавили по три года каждой, за изнасилование пожилого вольного путевого обходчика, еле живым и, отчасти, посиневшим вытащили его из избушки на стрелке. Правда, он любил шутить с женщинами, вот и дошутился. Голова людская здесь дешевле кочана капусты: рубят ее за то, что изменил, рубят за то, что не угодил ворам, рубят тому, кого проиграют в карты. Вернее же всего — не связывайся ни с кем, и лучше пострадать на рубль, чем расплачиваться, сам не зная за что, жизнью. Если же не ручаешься за себя, насчет женщин, лучше найди одну, и чем злее из них, тем тебе будет спокойнее. Она тебя и обстирает и обошьет, да десятерым за тебя голову отрубит, только корми ее, да смотри в оба: как застанет с другой (хоть на дороге), тогда парень, берегись. В общем, берегись их как огня, обходи за версту и не прикасайся, как к самой страшной заразе — позор и смерть. Оплюют тебя — легче плевок вытереть и остаться целым. Бойся оказаться и предателем, как свяжешься с этим — от ножа и топора не уйти. Лучше потерпеть обиду, чем за какую-то тряпку губить себя. Я вот смотрю на тебя, и мне просто страшно, как уцелеешь ты в этом аду: молодой, красивый, энергичный. Как мухи облепят тебя, малый. Кружевами обвешают тебя от носового платочка до вышитой шелковой рубахи. Смотри, не соблазнись, ничем не отделаешься тогда. Я слышал, что нормировщиком принял тебя Кутасевич? Конечно, это дело твое, но знай, наряды рабочих — деньги, а деньги — это зло, и оно теперь в твоих руках. Ожидай сразу же "лапы" (подкуп, подарок), тебе преподнесут его, как говорят, на "серебряном подносе", но знай, прикоснешься к нему — со смертью будешь иметь сделку, холуем (слугою) самого демона станешь, откажешься — непокоренным царем будешь, но царем в арестантской робе. Здесь страшно не начальство, с ним ты встречаешься раз в месяц, страшно рабство пороку, от которого не спасешься и на краю света, оно как шкура негра, ее не отмоешь и от нее не избавишься. Ты вчера появился только в конторе Кутасевича, сегодня о тебе знает вся "Соколовка", и теперь ждут, чьей добычей ты будешь.
Терпеливо, Владыкин выслушал все эти поучения, вникая в каждое слово лесоруба и, к своему великому удивлению, наблюдая, как в сердце его на все слова предупреждения, четко, как вехи по непроторенной тропе, чья-то рука расставила слова утешения из Библии, какую отец заставлял его читать в ранней юности.
Когда вышел он из таежного барака на дорогу, в свой первый обход, с вершины сугроба пурга хлестнула ему в лицо ледяной пылью. От неожиданности Павел остановился, мохнатой варежкой, какой наделил его, от любви, дед Архип, обмахнул лицо и шагнул дальше. "Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мною" (Пс. 22, 4). Спасительной теплотою от этих слов наполнилась душа юного скитальца. С этим он пошел вперед.
Первым его желанием было найти такое местечко, где бы он мог упасть на колени и сладко-сладко помолиться, вскоре, таким местом оказался небольшой деревянный штабель, заметенный наполовину снегом. Обойдя его, он нашел чудное затишье и немедленно упал на колени.
Все эти наставления лесоруба и сама будущность представились Павлу тем берегом Чермного моря, пенящиеся волны которого привели в робость народ Израильский и Моисея.
Позади смерть надвигалась стеною медных египетских колесниц, впереди — клокочущая пучина.
— Что у тебя в руке? — услышал Моисей ободряющий голос Иеговы, тот самый, какой он слышал из несгорающего куста. В руке Моисея был посох, на котором было сосредоточено могущество Иеговы. Им повелел Бог Моисею ударить по пенящимся волнам, и морская стихия расступилась.
Здесь, под сугробом на коленях, Владыкин ясно понял, что единственным средством к победе в его страшном будущем, является молитва веры. Голос Духа Святого, сквозь грозное завывание метели, напомнил ему в самой критической форме: "Не сможешь овладеть постоянной, горячей молитвой — не пройдешь. Это твой посох!"
От штабеля к штабелю, от костра к костру переходил Павел по объектам лесоповала, знакомясь с людьми и условиями труда, в которых работали заключенные и предусмотрительно учитывал все, заполняя наряды, по которым оплачивался труд.
Усталым, он брел после обеда в поселок по ледяной дороге, наблюдая, как со скрипом скользили огромные десятикубовые возы круглого леса, которые с храпом тащили коренастые лошади, потрясая заиндевевшими гривами, под надрывное понукивание возчиков. Такой представилась ему судьба всех заключенных, его товарищей и его собственная.
На одном из разъездов, где ледянка (искусственная ледяная дорого) расширилась, Павел заметил целую группу женщин, плотно разместившихся вокруг костра. Не замедляя ход, он решил пройти мимо этой компании, хотя ноги гудели от большого перехода по бездорожью.
— Эй ты, парень! Уж не сквозняком ли хошь? Так у нас не бывает, канай сюда, перекурим! — раздалось несколько голосов от костра.
Владыкин на мгновение растерялся, но посчитал неудобным пройти мимо и, остановившись около костра, поздоровался:
— Здравствуйте, девушки!
— Здравствуй, здравствуй, но этим не откупишься, садись-ка рядышком, да хоть папироской угости для первого знакомства, — с этими словами одна из круга поднялась, давая место Павлу, но он сдержанно поблагодарил, в папироске отказал и, не садясь, стал над этим местом, где ему уступили.
— Ну, закури, мы тебя угостим, — протянув небрежно коробку с дорогими папиросами, предложила ему девушка, сидящая перед ним, закусив деланно золотым зубом мундштук своей папироски. — Да садись рядом, что боишься-то? Нос не откусим, если сам не подставишь.
— Ха-ха-ха! — раздалось дружно у костра.
— Ты смотри, не улыбнется женишок-то, знать никто из нас ему не понравился, зато шапка мне его полюбилась. Сторгуемся что ли, парень? Жалеть не будешь… — дерзко смахнув шапку с головы Владыкина, подтрунивала над ним, отбежав в сторону та, что уступила ему место.
Хохот готов был разразиться еще сильнее, но Павел его сдержанно прервал:
— Папироску твою я не возьму, потому что я не курящий и без того тяжко. Полюбиться вы мне все полюбились, но не как девушки, а как дочери своего Отца, который любит всех вас и Ему дорога каждая из вас, потому что Он заплатил за всех дорогую цену.
От этих слов у костра стало сразу тихо. Слова были, хотя и непонятны, но такие, от которых головы женские опустились.
— Какому там отцу, мы дороги? — начала после короткого молчания соседка с золотым зубом, — у нас нет отцов, а если и есть у кого, то он сидит, в лучшем случае, где-нибудь у такого же костра. У всех у нас один отец сейчас — Кутасевич, который каждый день, чуть свет, как бездомных собачонок выбросит нас, по счету, в рваных валенках, за ворота, а в обед пришлет — вот этот "птенчик" (пайка хлеба), наполовину с землицей, — кивнула она на пригорелый ломоть арестантского хлеба между угольками. — Если же и нужны бываем кому, так вот такому женишку, как ты, раз в месяц, после лагерной получки, и то на 3–4 дня, пока в тумбочке сахарок с маслицем лежит. Вот и вся любовь, а ты говоришь, кто-то заплатил за нас цену, кому-то мы дорого достались. Прокурору что ли, мы дороги? Он вот нам сунул на всю катушку (10 лет), да и пустил вот по миру скитаться.
— Нет, девушки, — начал Павел, — всем перечисленным вы, конечно, ненужны и недороги. Но есть у вас Отец, и Ему вы очень дороги — Небесный Отец. Который так возлюбил мир, т. е. нас вот здесь, потерянных, что отдал Сына Своего Единородного, дабы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную. Того Сына — Иисуса Христа — Который пришел взыскать и спасти погибшее. И этот Отец не выбросил вас, как Кутасевич на мороз, в худых валенках. Отец Небесный, чтобы пустить вас в мир, снабдил вас самым драгоценным, чего не оценишь всеми богатствами земли.
Прежде всего, Он вас обеспечил материнской лаской при рождении, которой нет цены. Еще Он вас наделил руками, ногами, глазами, речью, здоровьем, совестью, честью и разумом, чему также нет цены. И прежде, чем винить Кутасевича (я его не оправдываю, он за все несправедливое ответит в свое время), вы вот, лучше подумайте, почему вы оказались здесь, на "разводе", у Кутасевича? Не потому ли, что вы бесчестно относились ко всему, чем наделил каждую из вас Бог? А ну-ка, без всякого прокурора, мы честно проверим себя сейчас, что каждая из вас сделала с материнской лаской? Все ли оценили, или есть из вас та, которая плюнула матери в лицо, когда она первый раз запрещала сделать что-либо против совести?
Что вы сделали вашими руками, все ли доброе? Куда вы бегали своими ногами, может, вам стыдно было и матери признаться? Что вы сделали с вашей девичьей честью? Когда и где вы расстались с вашей совестью впервые? За сколько вы теперь продаете вашу миловидность, которой нет цены? И, наконец, теперь сами расцените, если все это вы сами промотали, а не кто-то за вас, то куда девать такую девушку, которая оплевала родную мать, и забыла ее, потеряла совесть, сама променяла по дешевке девичью честь на бесчестие, где ей лучшее место, чем вот здесь, у Кутасевича, и какое лучшее блюдо придумать для вас, чем эта землистая пайка?! Теперь согласны вы, что самое правильное для вас название — погибшие?
И все-таки есть Тот, Кому вы нужны и такие — погибшие, и не для жалкого, последнего удовольствия, а чтобы взыскать и вытащить вас из этого омута погибели — Христос, ваш Спаситель.
Давно уже "бесстыдница", украдкой, надела сзади шапку на голову Павла, давно догорали головешки в костре, а золотозубая красавица спрятала вытатуированную руку в рукавицу.
— Есть Тот, Кто вас любит, — заканчивал Павел, — и любит чистой, жгучей, бескорыстной любовью — ваш Отец Небесный. И пока еще жизнь ваша не догорела, как этот костер, вам надо покаяться и возвратиться к Нему, как блудным дочерям. Он поможет вернуться вам к вашим забытым матерям, — с этими словами, тихо простившись, Павел вышел на дорогу. За ним поднялись женщины и молча, погруженные, каждая в свои думы, возвращались в лагерь.
В жарко натопленном бараке, Владыкину отвели место на верхних нарах. Из конторы он приходил поздно, когда бригадники после тяжелого трудового дня спали уже крепким сном.
По условиям режима, одна из лампочек в бараке горела всю ночь. Павлу так хотелось прильнуть душою к Богу в молитве, но ни времени, ни места для этого не находилось, кроме его нар и этих драгоценных ночных часов. Внутренний голос твердил одно: "Хочешь уцелеть — молись! Молись не ради порядка, а чтобы жить".
Ложась на нары, он кратко просил Бога, чтобы ему проснуться для молитвы, ночью.
Ночью, действительно, он проснулся, как от толчка, и первой его мыслью было — молиться, но сон так крепко держал его на подушке, что потребовалось величайшее усилие, чтобы призвать имя Иисуса и немедленно подняться. При свете лампочки Павел видел, как разметались арестанты от жары, что все спали крепким сном. Пришлось победить первое смущение, чтобы открыто, при свете встать на колени, второе — в первых словах помолиться за бодрость в теле и силу молитвы. Стоило это очень больших усилий, но выбор — "жизнь или смерть" — пал на жизнь, и он начал молиться. Владыкин не заметил, как овладел им дух молитвы, он только ощущал, как могучим, сладким потоком она изливалась из глубины души. В молитве возникали такие желания, какие, при размышлениях, не приходили на ум. Совершенно новым смыслом открывались, уже известные, места из Слова Божья. Он, буквально, был увлечен молитвенным потоком, и только по истечении полутора-двух часов Павел благодарил Бога за молитву и просил крепкого здорового сна на короткий остаток ночи. Утром, совершенно бодрым, он встал со всеми вместе. Так протекала жизнь Владыкина.
С работой он быстро освоился, и начальник был им доволен. Но вот подошел конец трудового месяца, и какие только не применял Павел льготы, коэффициенты и прочее, нормы выработки были настолько велики, что начисленная зарплата едва достигала 50 % задания.
Кутасевич вызвал Владыкина и грозно приказал, чтобы все наряды переделать и начислить не менее 130 % выработки, так как этого требовала не столько компенсация питания рабочим, сколько требование высоких показателей к объявленному стахановскому движению.
— Гражданин начальник, я не могу написать лжи в нарядах и предупреждал вас об этом раньше, — объяснил Павел.
— Ты что, мне тут справедливость прибыл доказывать? — закричал разъяренный Кутасевич, — выбирай сам: или обеспечь рабочих стахановскими показателями, или завтра иди сам на лесоповал.
Грозное испытание постигло юного Павла: или грех, или по пояс в снегу давать невыполнимую норму, с которой он был уже знаком. Павел хорошо видел, как могучие, коренастые мужики к концу дня еле добирались, обессиленными, до барака. Это им он, при всех льготах, еле начислил 50 %.
Павел отошел с ворохом нарядов к окну и, глядя на убегающую "ледянку" в тайгу, тихо помолился:
— Господи, спаси меня. Благодарю Тебя, что боюсь греха я больше смерти.
Решительно положив охапку нарядов, нетронутыми на стол начальнику, он вышел.
Страдания Владыкина увеличивались, но так последовательно, что постепенно укреплялись и его силы и он их, мужественно, переносил. Если бы его постигло сразу то, с чем он встретился теперь, это было бы для него невыносимо. Поэтому и написано в 1 Кор.10:13"…верен Бог, Который не попустит вам быть искушаемыми сверх сил, но при искушении даст и облегчение, так — чтобы вы могли перенести".
С обеда можно было заметить, что на фаланге начинается выдача денег заключенным. На этот раз, в связи с объявлением по всей стране стахановского движения, изменилась и система оплаты труда заключенным так, что некоторым бригадам начисляли зарплату больше, чем рабочим на воле. Один за другим, люди из ночных смен, с довольными лицами, выбегали из конторы, осматривая на ходу пачки денег, зажатые в мозолистые кулаки и торопливо шли в лагерный ларек, где у маленького окошка заключенный люд гудел пчелиным роем. С жадностью, они накладывали в подушечные наволочки, которые обычно служили сумками у заключенных, пряники, сливочное масло, консервы, конфеты, сахар, колбасу и прочее и, счастливые, подняв торбы над головами, вырывались из беспорядочно скопившейся толпы.
В толпе шныряли карманники, создавая искусственную суматоху, чтобы, под шумок, вытащить, запрятанные наспех, деньги у "работяг".
В стороне от толпы, кучками, стояли приукрашенные женщины — лагерницы, беззаботно хохоча и уминая полными ртами гостинцы, полученные от мужиков.
Самим им на ларек рассчитывать не приходилось, так как заработки их были так мизерны, что лучшим из них, хватало только на губную помаду и два-три моточка мулине. Поэтому им ничего не оставалось делать, как пользоваться благосклонностью мужиков.
Первые дни после получки весь барак гудел свадебными пирушками. На тумбочках сверкали белизной расшитые салфетки. Постели были заправлены вышитыми наволочками, пододеяльниками и кружевными подзорами. Барачная плита была битком забита кастрюлями и сковородками. Женщины переселялись на эти дни в мужские бараки и суетливо "законно" вступали в свои права. Лагерная кухня, на это время, пустела почти наполовину, отчего для всех изголодавшихся "доходяг" наступали тоже праздничные дни. Им, вместо выпрошенной добавки, наливали полные котелки арестантской баланды, самого неопределенного содержания.
Начальство обо всем этом прекрасно знало и никаких мер к пресечению открытого разврата не принимало. Прежде всего потому, что в эти дни на производстве была самая высокая 200 % производительность и образцовая трудовая дисциплина.
Во-вторых, сами они, все без исключения, были замешаны в преступной связи с женщинами, и никакими мерами остановить этого было невозможно.
Без всякой тревоги, недостающих людей в мужском бараке, при ночной проверке, они находили в женском, а женщин, в нужном количестве, насчитывали в мужском.
В третьих, многие из несчастных арестантов уже долгие годы, только в эти несколько коротких дней забывались от участи бездомных бродяг краткодневным "семейным" уютом, и никто не считал это развратом. Бывали случаи, что от такого "брака" иная женщина имела к концу срока двоих, троих детей от разных отцов. Находились и мужчины безродные, годы скитавшиеся по лагерям, которые, освобождаясь, брали добровольно обоюдное позорное прошлое на себя и оставались на месте, обзаведясь настоящей семьей.
Вечером, придя с лесоповала усталым, измученным в свой барак, Павел застал его неузнаваемым. Как наводнением, он стал наполняться принаряженными женщинами.
Некоторые из них за сытным ужином восстанавливали, порванные в прошлом месяце, семейные связи, другие сходились вновь, но то и другое для Владыкина было совершенно новым. Сердце сжалось в предчувствии чего-то страшного. Но куда от этого уйти? За барак? Там лютовал мороз, от которого он уже так настрадался в течение дня и прожитой недели, по пояс в снегу, раскряжевывая со всеми лес.
Он был в числе тех, кого "праздник" не коснулся, в его пустой тумбочке стояла кружка и засаленная походная торба с котелком. Из кухни он принес удивительно полный котелок густого супа, который он, кстати, очень любил и, взяв с общего стола, из никем почти нетронутой горы хлеба, свою паечку, сердечно поблагодарил Бога, что сегодня и он может досыта накушаться, что и у него сегодня праздник.
Соседняя "семейная пара" принесла со своего "праздничного" стола несколько пряников с конфетами и угостили Павла. Это возбудило в нем какое-то сложное чувство, при котором он уже не с таким осуждением смотрел на этих, окружающих его, "семейных".
С жадностью, он принялся за ужин, и через короткое время, почти двухлитровый котелок его опустел, настолько истощал организм Павла.
В бараке все гудело от многолюдья, и куда бы Павел ни поглядел, он всюду видел семейные пары, решавшие свои интимные отношения. Очень редко, в единичном случае, кое-кто из них по углам завесили свое "купе" одеялами, остальные же, совершенно открыто обменивались любезностями.
— Боже мой, какой ужас! А что будет к ночи? Это же вертеп! Содом и Гоморра! — простонал Павел и вышел из барака, чтобы, хоть сколько-то помолиться Богу. Но мороз клещами сжимал, распаренное в бараке тело, и в коротких словах, попросив у Бога милости и охраны от внутренних искушений — возвратился в барак.
Раздевшись, он улегся на своей верхней постели в надежде, что глубокой ночью, когда эта свадебная кутерьма успокоится, он сможет сердечно помолиться.
Приятной теплотой обдало все его тело:
Твой город не здесь, среди мертвой пустыни,
Где царство греховных страстей,
Где грязнут сердца омраченных неверьем
В объятьях лукавых сетей…
…О, нет! Ты лишь странник здесь в Город Небесный…
На этом юный скиталец заснул.
Уже десять дней, как он снят Кутасевичем на общие работы за то, что отказался заниматься припиской в нарядах. И теперь, изнывая от непосильного труда, он со всеми работягами пилил вековые сосны в тайге. А часто, по ночам, вместо драгоценного арестантского отдыха, их выгоняли на экстренную погрузку 2-х метровых дровяных тюлек (отрезки бревен, кряжи) в вагоны. За что, по гуманности Кутасевича, их обычный развод задерживали на 2–3 часа позже.
Ночью Павел проснулся. Духота в бараке стояла больше обычного. От кислого неприятного запаха и жары голова была налита свинцом. Он окинул глазами барак и… о, Боже! В нем почти никто не спал. Несмотря на то, что горел свет, "семейные пары" проводили ночь, кто как считал удобным. А ведь это были отцы, оторванные от семей, и матери — от своих детей. Владыкин, с ужасом, посмотрел на это зрелище и произнес про себя: "Кто виноват в этом, и знает ли виновник, что он некогда будет привлечен к ответу?" Затем, Павел решительно поднявшись на колени, покрылся одеялом, закрыл пальцами уши и, припавши к подушке ниц, с воплем воззвал к Богу:
— Боже мой! Умилосердись надо мной. Ты опускался в ров львиный к Даниилу. Ты ходил среди юношей в раскаленной печи. Ты Лота вывел из Содома, в котором он поселился добровольно, меня же в этот Содом бросили насильно. Ты знаешь, что я такого ужаса не мог себе и предположить, я ведь еще юноша, мне только исполняется 22 года. Спустись ко мне, в мой страшный Содом и выведи, как вывел Лота. Защити и сохрани меня, чтобы из всего виденного мной здесь, ничто не отложилось в сердце к погибели моей души. Сохрани меня от похоти плоти и похоти очей, чтобы, если, когда-нибудь благоугодно воле Твоей вывести меня отсюда, я вышел не опаленным этим чуждым, губительным огнем похотей. Спаси меня! Ведь Ты видишь, что дьявол поверг меня сюда, чтобы погубить тело и душу… — так усердно Павел молился долго, пока молитвенный поток овладел им совершенно, и чувство брезгливости, страха и обреченности не сменилось неописуемым блаженством.
Когда он перестал молиться, и открыл глаза, то зрелище было подобно тому, какое он видел в Библии на картинке, после потопа. Печь затухла. Было сравнительно прохладно, и разметанные тела спящих кое-как были прикрыты. В бараке стояла тишина. Все спали, как после безумной попойки.
Павел вышел во двор и закрыл за собой дверь. На безлунном небе ярко мерцали звезды. Как-то по особенному, вокруг царила тишина, как ему казалось, после страшной битвы; лишь, где-то за поселком, мерно тарахтел движок электростанции. Войдя в барак, Павел лег на свое место и почувствовал, что душа его испытывает блаженство, покой и глубокую, тихую радость. И это не покой падших, побежденных стихией, какими казались ему обитатели барака, а покой победителя. До самой глубокой ночи он тоже не спал, как и его несчастные товарищи, но не предавался греху, как они, а стоя на коленях, в отчаянной битве, один, но укрепляем Господом, побеждал грех.
Павел Владыкин только теперь ясно понял, зачем Господь допустил его в этот Содом. Он понял, что здесь ему должно положить основание победы над грехом на все дни, чтобы уже в остальное время пользоваться плодами этой победы, а она ему, при его расцветающей молодости, была очень нужна. Это был генеральный бой с грехом, где Павел, при содействии Духа Божья, одержал победу.
Сладостный покой разлился по всему его существу, с этим блаженным миром он забылся и уснул.
Очень скоро тумбочки у "работяг" от масла и сахара опустели, опустел и барак, а арестантской пайки не хватало, чтобы жить, хотя бы впроголодь.
Все "семейные" разошлись по своим баракам, и жизнь стала протекать своим чередом, каждому было до себя. Однако, Владыкин, насмотревшись на все прошедшее, страшился даже подумать: неужели через месяц все повторится? Но, по милости Божьей, повториться этому не было суждено. С первыми весенними капелями, он получил (от Бога во сне) откровение об избавлении его из этого места и потому молился, чтобы ему был показан выход.
Один из конторских заключенных, уезжая в управление, предложил ему написать заявление, в прежний свой топографический отдел, и обещал его передать по назначению. Это оказалось не безрезультатным. В марте 1936 года на Владыкина пришел из управления соответствующий запрос, и Кутасевич, не имея к нему каких-либо личных претензий, отпустил его совсем. К тому времени, бабушка Катерина с Лушей послали своему дорогому узнику большую посылку. Ее, в день отъезда, так нераспечатанной и вручили Павлу, прямо в санях. Поэтому, под теплыми ласковыми лучами, на пахучем сене, да еще с посылкой в руках, он выезжал в Облучье с сердцем, переполненным ликованием.
Сережа встретил его, как самого дорогого человека, даже признался, что в жизни ни к кому не был так привязан, как к Павлу. Это он, получив весточку от Владыкина, употребил все свои связи и старания, и отхлопотал ему выезд из этого ада. До письма, никто из круга его знакомых, даже не знали, куда он исчез, в том числе и Ермак.
Вечером, торжество дополнилось тем, что встретили Магду, который тоже переехал в Облучье и с великим усердием разыскивал Владыкина, но найти его не мог. Вечер был посвящен дню рождения Павла, которому исполнилось 22 года. Много нового сообщили ему; что Магда работает на одной из фаланг бухгалтером и непременно ожидает его к себе в гости; Ермак усердно разыскивал его и выражал при этом самые лучшие признания, какие он вообще не был способен высказать ни о ком; что Зинаида Каплина заболела вдруг скоротечной чахоткой, высохла, как щепка, и никому ненужной умирает, одиноко, в особняке, здесь же в Облучье. И, наконец, из опасения, чтобы третий отдел его опять не снял с работы, решили Павла устроить статистиком управления, а не в топографический отдел. Все это было очень и очень дорого для него, он сидел со своими друзьями, наслаждаясь Катерининой посылкой, и ему не верилось, что происходит это наяву, а не во сне. Его же интересовало больше всего известие о судьбе деда Архипа с Марьей, но никто ему о них сообщить ничего не мог. Ермак работал где-то в другом месте и очень редко бывал в Облучье, а Павел и сам еще не знал, какие могут быть возможности, попасть в Лагар-Аул.
Чудесами Божьими, Евангелие, подаренное Архипом, осталось при Павле целым и он хранил его, как зеницу ока, лишь изредка, украдкой, читая драгоценные страницы.
На новой работе он очень скоро освоился, понравился новому начальству, имея о себе, и до этого, хорошую характеристику. Посредством селекторной связи со всеми фалангами управления, постепенно стал заочно знакомиться с людьми по всей территории, которая была протяженностью, более ста километров. Здесь он узнал точное местонахождение Каплиной, загоревшись при этом большим желанием посетить ее теперь, когда она стала совершенно никому не нужной. Это желание Павел излил пред Господом в молитве, и в самый ближайший воскресный день направился к ней на фалангу.
Фаланга оказалась совсем недалеко, против управления, через мост, на той стороне речки. Проходя мост, Павел еще раз помолился о предстоящей встрече и, расспросив о ее доме, подошел к нему. С улицы дом выглядел необитаемым. За полуоткрытыми ставнями виднелись окна, до самого верха, тщательно завешанные занавесями. Узкая полоска оттаявшей земли, среди осевших, почерневших сугробов, говорила о том, что проходящих по ней очень немного, но следят за ней аккуратно. Поднявшись на выскобленное крыльцо, Павел деликатно постучал.
На стук вышли не скоро и, не открывая двери, спросили:
— Вам кого?
— Мне желательно увидеть Зинаиду Каплину. Она здесь находится? — спросил Павел.
За дверью послышался прежний голос:
— Она очень больна и принимать никого не может.
— Я это знаю, но хочу непременно увидеть ее и уверен, что она меня примет, — настаивал Павел.
Что-то щелкнуло и в открытой двери он увидел пожилую, весьма благочестивого вида, женщину:
— Я просто не знаю, что вам ответить, она совершенно никого не принимает. А, впрочем, как мне доложить о вас?
— Я — Владыкин Павел, — ответил юноша.
Дверь тихо закрылась, но очень скоро там послышались торопливые шаги, и та же женщина, но уже с радостью, открыла и приветливо сказала:
— Вы знаете, как только Зинаида услышала вашу фамилию, моментально вся просияла, поднялась на подушки и приказала немедленно вас впустить. Я вот при ней сколько месяцев, она никого не хочет видеть. Вы не брат ей, случайно? Входя в дверь, Павел с улыбкой ответил:
— Дай Бог, оказаться братом.
Просторная большая комната была погружена в полумрак. Серые, свисающие до пола занавеси, отсутствие излишней мебели и тишина, при входе напомнили Владыкину, что здесь готовятся к переходу в иной мир.
Исхудалое, до неузнаваемости, лицо умирающей, при виде вошедшего юноши, озарилось вдруг каким-то светом, а лихорадочно сверкающие глаза, придающие ему необыкновенное умиление, говорили о том душевном состоянии, какое посетило больную.
— Павлуша, это ты? И все-таки пришел! А я почему-то ждала тебя, и даже сказала себе: "Не умру, пока не увижу этого необыкновенного юношу". Ты прости, что я так просто отношусь к тебе. Еще прошу тебя, ты не называй меня больше начальницей, для меня это имя стало таким постылым, таким отвратительным, зови — Зинаидой, если я еще достойна этого, в твоем понимании, — проговорила больная, тяжело дыша.
— Ой, что вы, Зинаида Алексеевна, ведь с тех пор, как я расстался с вами и, остановившись у моста, помолился о вас…
— Нет, нет, ты не вспоминай мне, пожалуйста, этого ужасного, если можно, — умоляюще обратилась к нему Зинаида Алексеевна, прерывая его на полуслове.
— Ну, хорошо, — согласился Павел. — Я недавно возвратился с 16-й фаланги от Кутасевича в Облучье, но как только узнал, что вы тяжело заболели, мое сердце не находило покоя. Мне представилось почему-то, что вы совершенно одинокая, забытая и никому ненужная, как всякий человек, который в этих условиях заболевает. Вот я и решил: пойду, понесу ей хоть несколько слов утешения, каким научит меня Бог мой, да оставлю вот этот гостинец, — указал он на большую банку меда, смешанного с маслом. — Это мне бабушка с мамой прислали, оно очень полезно для вас теперь.
Из глаз Зинаиды Алексеевны неудержимо хлынули слезы, а за ними вслед вырвалось рыдание, которое потрясло ее исхудалое, обвисшее тело.
Павел с прислугой (по лагерному — дневальной) кинулись ее успокаивать, но она, судорожно взяв их за руки, проговорила:
— Не останавливайте меня, я хочу рыдать, я должна рыдать! Мне не хватало именно этих слов, какими ты всколыхнул мою проклятую душу, погибшую. Не мешайте мне рыдать!
Прислуга очень боялась того, чтобы эти волнения и рыдания не вызвали того губительного кашля, при котором больная выбрасывала очень много сгустков крови, но Бог благословил и ее слезы.
— Ты не побрезгуешь мною? — спросила Павла Зинаида Алексеевна, остановившись сразу от рыданий, — если нет, садись ко мне поближе.
Павел сел совсем рядом с ней на кровать и приготовился слушать.
— Павлуша, я не вспомнила бы тебя, если бы не один неожиданный случай. Ведь таких, как ты, за мои ужасные годы прошли тысячи, а сколько их я загубила — сама и не учту. Однако, мне осталось удивительным, когда я облаяла тебя за посылку, и ты, так обиженно, с извинением, отошел от меня, мое сердце, как ножом кто полоснул. Я сразу же распорядилась, тебе ее доставить. И еще, когда провожала в Облучье, мне гордость и бесы не позволяли как-то отнестись к тебе ласковее, но на переезде, посмотрев тебе вслед, подумала: "Что это за человек, и почему он у меня не выходит из головы?" Но потом, конечно, из головы ты вышел и я забыла совсем, как и многих других. Зимой я почувствовала, что я сильно заболела. Вначале я скрывала, потом всем стало известно, что у меня скоротечная чахотка. И можешь себе представить, я почти сразу оказалась никому ненужной. Мой муж, в кавычках, рябой Борисов, сейчас же оставил меня. Домашним в Москву я сообщила, что к ним я больше не вернусь, и они прокляли меня. Вот такой злой и разбитой, я однажды шла по путям. Около Лагар-Аула меня встретил знакомый старичок. Почтительно поздоровался и, как-то умоляюще, спросил:
— Уважаемая дамочка, мне сдается, что вы работаете начальницей над заключенными, и мое сердце к вам как-то расположилось спросить, не скажете ли вы мне про одного юношу, зовут его Павлом. Мы с бабкой истосковались по нем, его куда-то охранник увез, и след простыл, а он для нас стал дороже всего на свете. Может быть, вы знаете такого и скажете, куда его увезли? Зовут меня Архипом, работаю на путях, живем с бабкой вон в этой избе.
— А почему он так полюбился вам, дедушка? — спросила я его.
— Да, — говорит дедушка, — мы таких людей, отродясь не слыхали, он нам как рассказал про Бога, наши сердца как огнем загорелись, мы помолодели и душой. А ведь, никому ненужные были, доживали свой век пропащими, заброшенными людьми, а он нас к жизни вернул. Вот мы ищем его, хоть бы вот сальца передать, медку, да валенки были на нем плохие, а морозы-то, чай, вон впереди.
Я сразу догадалась, что речь шла о тебе, но злющая была, сам знаешь какая, да и ответила деду: "Не знаю". Я, действительно, не знала, куда и за что тебя отправили, но без труда могла бы узнать и помочь, просимое дедом, передать, да гордость не позволяла. Однако, взгляд деда был такой умоляющий, какой-то необыкновенный, он пронзил мою душу; да и о тебе, как напомнил, так и не выходишь ты из ума моего с дедом Архипом.
Вскоре, я слегла совсем, и только тогда я убедилась, что никому не нужна; единственный человек, кто как мать заботится обо мне — это тетя Юля. Я знаю, что она любит меня, но эта любовь мучает меня, потому что я недостойна ее. Вот здесь, на этой постели, я убедилась, какая я мерзкая, падшая, погибшая. Людям я запретила заходить сюда ко мне, потому что я знаю, что все они лицемеры и ждут только моей кончины, чтобы занять вот этот особняк, который закрепили за мной до смерти.
Но последние дни не давали мне покоя мои мысли: "Неужели на свете нет ни одной души чистой, святой?" Мне бы хотелось только взглянуть на нее и умереть. Я недостойна жизни, даже самой презренной, и знаю, что на свете никому-никому не нужна, я безнадежно погибшая, но душа захотела увидеть перед смертью что-то чистое. Поэтому, стала многих перебирать в своей памяти, и передо мной явился ты, Павлуша. Я увидела тебя, как наяву, именно такого обиженного, но сияющего-сияющего. Мне только хотелось взглянуть на тебя еще раз и тогда умереть. С тех пор я поверила, что ты придешь ко мне, и ждала. При этом была совершенно уверена, что никому не нужна, погибшая я, и погибшая навеки. Я не имела права ожидать к себе никого и никаких состраданий, но душа, все равно, почему-то ждала. И когда ты мне сейчас сказал, с каким чувством ты шел ко мне, во мне перевернуло всю внутренность: "Неужели я нужна оказалась кому-нибудь, падшая, умирающая, погибшая?" А теперь я смотрю на тебя и верю — нужна, но кому и зачем не знаю.
— Зинаида Алексеевна, есть Тот, Кому ты еще нужна и даже теперь, в эти последние твои дни, часы, и Он пришел к тебе сюда. Но не я, не я, а в лице моем тебя сейчас посетил Иисус Христос, твой Спаситель. Только Ему одному ты теперь нужна, а почему? Потому что ты — погибшее существо. Сын же Божий пришел взыскать и спасти погибшее. И пришел Он к тебе сейчас, чтобы тебя спасти и с любовью принять в свои вечные обители. Веришь ли этому?
— Верю! — с жадностью ответила она, потрясая головой и, повергнувшись на колени, с сильным воплем воскликнула.
— Спаситель мой, прости меня погибшую! Тебе, первому в жизни, я произношу это слово: "П р о с т и!" — с этими словами она медленно, задыхаясь от кашля, повалилась на подушку.
Тетушка Юля подбежала к ней с полотенцем, и Павел, переходя в соседнюю комнату, заметил, как сгустки крови хлынули из горла, умирающей Зинаиды Алексеевны.
— Господи! Благослови эту бедную душу, дай ей с потерей этой земной жизни обрести у Тебя жизнь вечную, — молился за нее Павел в соседней комнате.
Через несколько минут его опять пригласили к Зинаиде Алексеевне. Она со спокойным, сияющим от радости, лицом встретила Павла, но подняться от подушки уже не могла.
— Спасибо тебе, Павлуша, за великую новую радость, какой загорелась моя душа, чтобы гореть вечно. Спасибо, что привел сюда твоего и моего Спасителя. Наклонись ко мне, я хочу поцеловать тебя, расставаясь, как брата, — спокойно проговорила она, — я умираю, но не твоим палачем, а твоей сестрой-христианкой.
— Брат мой, Павел, разреши мне, по-матерински обнять тебя, как сестре, и поблагодарить, что по молитве, Господь послал тебя сюда, чтобы нам поиметь удел наш в нашей новой сестре Зине, — неожиданно для Павла, обратилась к нему прислуга — дневальная Зинаиды Каплиной. — Я, узница в Господе, из Н-ской общины и заканчиваю мой пятый год скитания.
Так, в слезах благодарности Господу, за великие Его чудеса, склонились Павел с сестрой Юлей на колени.
А выходя с крыльца, ему послышалось, как будто кто-то крикнул вдогонку: "Спасай обреченных на смерть!"
Несколько дней спустя, Павел опять зашел в этот особняк. Его встретили новые люди и сказали, что Зинаиду Алексеевну Каплину, как спящую невесту, похоронили два дня назад, а тетушка Юля, в одном из соседних поселков, ждет освобождения.
Павел, возвращаясь с некоторой грустью, встретился с Магдой. Тот был каким-то новым, праздничным, совсем не таким, каким Павел помнил его на первой фаланге. При встрече Магда пригласил его к себе в гости, на день рождения. По этому случаю, собрались к нему еще и его новые друзья: Хаим Михайлович и Евгений. Стол был накрыт очень редкими кушаньями, каких Павел не встречал и на воле. За столом прислуживала молоденькая, смазливая девушка, из заключенных, которой на вид было не более 19–20 лет. Магда любезно доложил Павлу, что гостинцы на столе из посылки, полученной из-за рубежа, а новые товарищи — прекрасные люди и его сослуживцы, из одной конторы.
Когда уже все приготовились к обеду, Хаим из-под стола достал бутылку дорогого вина и разлил его всем по стаканам, предложив поскорее выпить, пока не нагрянул сюда кто-нибудь из начальства.
Владыкин возразил:
— Нет, прежде всего, я хочу перед едой помолиться Богу, а во-вторых, я никаких подобных напитков не пью, ни при каких обстоятельствах.
Как-то растерянно, непривычно все подчинились Павлу и встали.
— В таком случае, мы, к отвергнутому стакану вина, пригласим нашу девушку, — распорядился, после молитвы, другой товарищ Магды — Евгений.
— И к этому, я не дал бы согласия, — ответил Павел, — так как мне кажется, что к этому обеду она не имеет никакого отношения.
Магда, как-то смущенно, наблюдал за начавшейся полемикой и больше всего за поведением Павла.
Вино, конечно, выпили, а через 10–15 минут, когда языки немного поразвязались, Хаим с легкой иронией обратился к Павлу:
— Хочу я тебя спросить, Павел. Из рассказов Магды нам известно, что ты из духовных лиц, чуть ли не священник, да и много еще интересного он рассказал нам о тебе. Таких людей, конечно, очень мало. Но, ведь и он — священник, да и, как догадываюсь, постарше тебя и, пожалуй, пообразованней. Мы его очень уважаем, это прекрасный человек и всесторонне развит, но не чуждается окружающего общества. Он знает прекрасно литургию и священную историю, но он знает и мирскую науку. Он красиво молится, но и с удовольствием выпивает с нами по рюмочке вина. Он вызывает к себе благоговение, как священник, но будучи обаятельным мужчиной, как никто, на семейном балу очаровывает дам своею беседою и умением вальсировать под музыку. Мы просто сгораем от зависти к нему.
Ты же, совершенно другой человек, хотя и верим, что тоже духовник, и видим, что страдаешь за это. Ты, скорее, располагаешь к себе прямотой, строгостью, правдивостью, но не обаятельностью.
Мы же все люди грешные, нечистые и больше гоняемся за рюмочкой да за юбочкой, поэтому для нас самый подходящий такой, как Магда. Он и про Спасителя напомнит и рюмочкой чокнется. Вот это наш священник, а ты какой-то другой человек: и стакан даже не взял в руки, и девушке не позволил сесть с нами. Почему это так?
— Хаим Михайлович, — ответил ему Павел, — как грешники разные, так и священники разные. Есть грешник, который сознает свои грехи, но любит их и находит в них удовольствие, ему и священник нужен такой, который и литургию служит красиво, и во грехе находит удовольствие. Есть же грешник, который погибает от греха, видит это, ему и священник нужен — не обаятельный и танцор, а такой, который приведет его ко спасению. Больной, умирающей женщине, нужен врач, а не любовник. Утопающему нужен спаситель, а не танцор. Погибающему грешнику и грешнице нужен слуга Христов, а не обаятельный кавалер в архиерейской рясе. Израненному путнику (из Иерусалима в Иерихон) нужны были не надменный священник с левитом, а милосердный самарянин.
Отсюда и вывод: как нам с Магдой, выпить рюмку или не выпить — это дело нашей христианской чести пред Богом. А судить нас, какие мы священники — это ваше дело, и Самого Бога.
После таких рассуждений, беседа за столом заметно сократилась, и вскоре гости разошлись, оставив Магду и Владыкина наедине.
— Ну, что же, братец, — начал Павел, — рад я был встретить тебя, потому что соскучился, но не рад услышать о тебе такое свидетельство от твоих друзей.
— Конечно, — ответил Магда, — ты не подумай, что я только и хожу по балетам и балам, да ищу, где выпить рюмочку-другую вина, но скрывать не буду: Хаим встретил свою жену на свиданье и пригласил нас на семейный вечер, а к тому еще и дам, из более высшего круга, ну вот плоть и почувствовала волю. Да после двух лет скитания и захотелось немного развлечься, забыться, повеселиться. Конечно, там греха никакого не было, но и святого в том ничего нет. А вот, как ты сегодня, так сказал о священнике и грешнике погибшем — тут мне, брат, оправданья нет никакого. Я ведь, Павел, никогда не слышал таких мудрых слов и никогда не думал о действительном назначении священника, скажу тебе, как перед Богом: слова твои так глубоко осудили меня, что я первый раз в жизни испытал такое, сейчас. А что же будет, перед судом Божьим?
— Ты четырнадцать лет, по твоим словам, провел в монастырских стенах, — опять начал Владыкин, — и считаешь, что все эти годы были для тебя школой Божьей. Ты устоял на людском суде, перед прокурором и судьею, и теперь не стыдишься своей мантии и насмешек в свой адрес; а за этот вечер, в кругу уважаемых тебя, не сохранил честь твоего священства. К чему оказались все эти 14 лет выучки, коль не устоял перед рюмочкой и дамочкой. Вот здесь, твой настоящий экзамен на священника, а не в духовной семинарии, и ты его не сдал. Вот цена твоего, действительного, священства.
— Да, Павел, — ответил Магда, — я благодарю Бога и тебя, что сегодня мне открылось, какой я великий грешник. Здесь, где так велико людское горе, где самое низкое дно бездны человеческого падения, где так обнажена вся сущность греховной природы человека, я не оказался на высоте своего сана.
Дьявол поманил меня не прелестью всего мира, а только рюмочкой винца, да поношенной, искусственной миловидностью чужих жен, и я поклонился ему.
Да, я пал, но что делать? Возвращусь, исповедаюсь перед владыкой, может, наложу схиму на себя опять в келье, да и восстановят меня в сане.
— Нет, брат мой, — продолжал Павел, — мало того, что ты признал себя несостоятельным; вся твоя школа монастырская на песке и священство твое, как облинялая ряса, что на тебе. Ты углубись в себя, ведь тебя тянет туда, где ты провалился на экзамене, и к тем же кельям, и к тому же владыке, который так же грешен, как и все грешники. К тому же, священство и не по чину Ааронову, и не по чину Мелхиседека, а по человеческому чину. Тебе совсем надо отвергнуть эту школу, этот храм, это священство. Ведь, говоря фарисеям в земные дни, Христос сказал, указав на величественное здание храма Соломона, к которому они так были привязаны: "Се, оставляется вам дом ваш пуст" (Матф. 23, 38). А ведь, совсем недавно, Он назвал этот храм: "Дом Мой", выгоняя из него торгашей и спекулянтов, которые торговали и торгуют поныне, Его именем, Его Святостью.
Мой дорогой, дом-то этот пуст, потому что вы изгнали Христа из него, своими уставами, своим священством. Поэтому его Христос и называет — "ваш дом", а не "Мой дом", и он пуст, потому что оставляется. Если ты хочешь быть священником Бога живого, — продолжал Павел, — и служить в живой церкви, ты отвергни все это пустое, лицемерное, покайся, пока Бог близок к тебе и начни все сначала, с первой ступени, здесь, в этой дорогой академии Христа, куда повел тебя Он. Начни с первого класса Его великой школы — "Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное" (Матф. 5, 3), а ты пробежал прямо на самую высшую — гонимых за правду, и пробежал по гнилым ступеням своей правды, своей кротости, лицемерных слез, ложной чистоты, человеческой милости при отпущении грехов, своего благочестия и миротворства — вот почему и сорвался сверху, да и пал.
— Да, Павел, ты истину говоришь, и возражать этому я не могу ничем. Я буду молиться за тебя Богу, как за Ангела моего, я хочу целовать твои руки и арестантские рубища, в которых ты пришел ко мне. Я недостоин ни тебя, ни звания священника, но отречься от своей иерархии и личного священства не могу, так как я — плоть от плоти этой и кость от ее кости. Буду нести крест до конца, может быть, Бог помилует меня. Все понимаю, что это так, но исполнить всего, не в силах.
— Да, крест нес и Симон Киринеянин, — заканчивая, ответил Павел, — но умереть-то на нем не захотел. Таких крестоносцев до Голгофы много, а смертников, сораспятых со Христом — мало. А целовать мои руки я дать не могу, и Ангелом твоим не буду, ибо я — грешник, помилованный Господом, и сам постоянно ищу, как целовать, через молитвы, раны Христа и Его священные ризы. До свидания, и послушай голос Божий — покайся!
Крепко обняв Павла, Магда, со слезами, проводил его до барака.
Прошло несколько дней после этих событий, и Павел во сне, получил от Бога откровение, что ему опять предстоит пострадать, к чему он стал готовиться, в горячих молитвах.
Утром, в один из апрельских дней, как обычно позвонили по телефону, но Владыкин почувствовал, что этот звонок необыкновенный. К трубке подошел один из сотрудников и, взглянув на Павла, ответил: "Здесь".
Не более, чем через 15 минут, вошел боец ВОХР с винтовкой и, остановившись около двери, осмотрел всех присутствующих.
— Вы, Владыкина ищете? — спросил Павел, подойдя к нему, — Это я… Я готов, идемте!
Процедура оформления в третьей части (особый отдел НКВД при лагерном управлении) была недолгой. Молча посмотрели сотрудницы на приведенного Владыкина, молча писались какие-то бумажки и запечатывались в особый пакет; и после коротких распоряжений, выданных сопровождающему охраннику, Павла вывели на улицу. Без удивления, понял он, что это тоже по распоряжению Москвы, по какому его, без объяснений и бесед, когда-то сняли с работы от Ермака и бросили в "содомовский" кошмар к Кутасевичу.
Проторенной тропой, поднимаясь вверх между кустов орешника к зарослям дикого винограда, охранник привел его к высокому забору, за которым едва виднелась крыша одноэтажного здания центральной тюрьмы.
Оглянувшись назад, через просветы между стволами кедров и пихты, Павел заметил, как внизу, под ними остался поселок, управление, штабная фаланга.
Сердце опять испуганно съежилось перед неизвестностью, предчувствуя встречу с какими-то еще неизведанными ужасами.
После долгого ожидания, послышалось знакомое пощелкивание ключа в замке, и массивная калитка, со скрипом отворившись, приняла вошедших, пугая вереницей дощатых "козырьков" на окнах и подслеповатым видом мрачных, узких полосок от подвальных окон, откуда доносились приглушенные стоны.
При входе в здание тюрьмы, сильное беспокойство охватило душу Владыкина за судьбу Евангелия, которое хранилось в его чемодане, так как при обыске его непременно отнимут.
Коротко, но сердечно, помолился Богу Павел и все свои волнения предал Ему.
Конвоир с ключником о чем-то тихо говорили, рассматривая письмо, приложенное к пакету.
— Ну, парень, — обратился к нему ключник, — чтобы нам не возиться с обыском, возьми с собой только самое необходимое и, если есть — кружку с ложкой, а остальное оставь все в коридоре.
Через пять минут его завели в просторную, но безлюдную комнату, предупредив, что до распоряжения начальства, ему придется быть здесь.
Первое, что сделал Павел, оставшись наедине — это упал на колени, со слезами, излил душу свою пред Богом, в молитве. Потом, обрадованный тишиной одиночества, лег на верхние нары и крепко заснул.
Сколько он проспал, было неизвестно, но проснулся от непонятного и сильного ощущения: все его тело было как бы ошпарено кипятком. Вскочив, он осмотрел себя, подняв рубаху и, к своему удивлению, увидел, что его тело и рубаха были покрыты множеством клопов, от больших, в горошину, до мизерных, едва заметных глазом. Воспаленное тело зудело и не хотело никак успокоиться, хотя он тщательно все вытряхнул, раздевшись донага.
От раздавленных насекомых камера наполнилась отвратительным запахом, а побеленные стены камеры покрылись великим множеством их.
Только тут Павел заметил, как стены и потолок были густо-густо запачканы кровавыми пятнами, от раздавленных клопов. Пока он сидел на нарах и раздумывал, то, сразу на ногах и на теле, почувствовал новые ожоги от укусов. Рука инстинктивно потянулась давить "противников", но сознание остановило, убедив в том, что от этого положение еще ухудшится. Выход только один — ходить по камере, к нему он и прибегнул, но, к ужасу, заметил, как клопы искусно, дождем падали на него с потолка. Позднее, он заключил, что эта камера не иначе, как своего рода камера пыток, потому что от укусов вся нервная система пришла в крайнее возбуждение, а чувство беспомощности толкало к отчаянию. Казалось, яркий свет от лампочки содействовал разбойничьему нападению насекомых, а избавиться от него было нельзя. На стук и вызовы никто не отвечал, кругом царила тишина.
К полночи, совсем измученный, Павел решил выломать доску из нар. Сделав это, он положил ее на концы противоположных нар, тщательно вытряхнув все белье, в изнеможении, лег на свое жесткое и узенькое ложе спиною и моментально заснул.
Проснулся от двойной боли в костях, во всех членах и от, известного уже, чувства ошпаренного кипятком.
— О, Боже мой! — воскликнул он в отчаянии. — Каким же будет ад, о котором говорится в Библии!
Но пока он сидел, опершись руками и рассуждая так, в той и другой руке ощутил несколько мучительных ожогов.
Армия маленьких "кровопийцев" упорно и беспощадно, терзая его тело, осаждала Павла. Всякое терпение кончилось, и юноша был готов зареветь, что есть силы, но в это время послышалось щелканье замка, и камера открылась.
— Ну, натерпелся, наверное, парень? — спросил его сочувственно новый ключник. — Иди на прогулку с людьми из угловой камеры, а после перейдешь к ним.
Свежий, бодрящий, утренний воздух врывался в грудь глубокими вздохами; восходящее солнце озарило тюремный двор и заманчиво освещало высохшие проталины у стены тюрьмы. Голова закружилась, и Павел, в каком-то подсознании, увидел Магду с его товарищами и услышал ласковый голос.
Магда что-то спросил, а Павел ответил, но все это, куда-то исчезло, и он, свернувшись "калачиком" на подостланной телогрейке, быстро заснул. По окончании тюремной прогулки, его едва разбудили, и он, проснувшись, пришел в крайнее удивление, увидев Магду, Хаима Михайловича и других.
Когда он оказался со своими товарищами в другой камере, то не знал, как выразить радость избавления из клопиного ада и, совершенно неожиданную для него, встречу с Магдой. В беседе выяснилось, что под такое спецуказание из Москвы попали, кроме Владыкина, Магда и его друзья. Это очень ободрило Павла, теперь он, хотя не один, будет переживать тот кошмар, который готовился для них.
В камере было более 10-ти человек и, преимущественно, из интеллигенции. С утра до ночи читались научные лекции на самые увлекательные темы, и арестанты забывали, подчас, свое тягостное положение. Много бесед провел с обитателями камеры Павел, особенно с Магдой. Это сблизило всех людей до того, что прекратилось всякое сквернословие и непристойное поведение. По выражению некоторых, согласились бы так прожить до конца срока.
Но через неделю этому пришел конец.
На дворе разразилась пурга с обильным снегопадом, дороги перемело глубокими сугробами, тайга вновь покрылась белым саваном. Казалось, что зима возвращалась, во всей своей власти. В это время на тюремном дворе формировался этап, около 50 человек, на штрафную и, как поговаривали арестанты, на самую страшную. Из камеры, где находились Магда с Владыкиным, в этап вызвали только их двоих, остальные ожидали другого направления.
Арестантов окружило много охранников с собаками, их повели беспорядочной толпой, по колени в снегу, к железной дороге. Павел с Магдой шли рядом, поддерживая друг друга, окружающие их, были самые отъявленные преступники, каких Владыкин еще не встречал в своей жизни.
Когда проводили их мимо штрафной фаланги, на углу поселка стояла труппа из высшего начальствующего состава управления, в числе которых был старший оперуполномоченный по уголовным делам, некто Лазня. Этап остановился и сгрудился против начальства. Потом, внутри самого круга, произошла стихийная возня, но нельзя было ничего понять, а через несколько минут все утихло. В это время Лазня, со стоящими впереди ворами, вступил в разговор:
— Ну что, хлопцы, дожились? Не терпится вам, штрафняка заработали? Как живете?
— Твоими молитвами, начальничек, — ответили ему, с едкой иронией, воры.
— Может быть, просьба какая есть у кого, а? Чего хотите? — продолжал Лазня, улыбаясь.
— Да, у всех у нас одно желание, "отец родной" — в гробу тебя увидеть поскорей.
— Ха-ха-ха-ха! — раздалось от шеренги воров. Лазня что-то сказал в ответ, и все начальники зашагали в лагерь, но разразившийся хохот заглушил его слова, и арестантов погнали дальше.
У самой железной дороги, перед баней, этап остановился, чтобы обмыться перед посадкой в вагон. Заводя в баню, их пересчитали.
Вдруг, среди конвоя, произошло замешательство. Заключенных выгнали обратно, пересчитывая вновь и вновь, но увы, одного арестанта не оказалось, самого лихого.
Несколько человек из конвоя с собаками кинулись по следу обратно, но беглеца не нашли. Спустя несколько дней, Магда тихонько рассказал Павлу, что в то время, когда они по пути разговаривали с начальством, воры обнаружили под ногами ямину, уложили в нее своего товарища, засыпали снегом и, во время сутолоки искусственной возни, затоптали это место.
Павел был поражен смелостью, находчивостью и такой спаянностью преступников.
Наконец, после многих проверок и прочей этапной суеты, их стали сажать в вагоны. При посадке, Павел попросил помочь ему. Десяток рук протянулось, когда он подавал чемодан, и тот мгновенно исчез в людской массе, но ему самому не протянулась ни одна рука. Он вскарабкался при помощи конвойного, и пока разыскал чемодан, который был уже открыт, единственно уцелевшей в нем ценностью, было Евангелие.
Павел был очень рад и благодарил Бога, что Святая Книга сохранилась здесь. Об остальных вещах, которые выслали ему бабушка Катерина и мать, он и не спрашивал, так как знал, что все это совершенно бесполезно, хотя также было дорого ему. В вагоне стало жутко от тех оргий, какие учиняли преступники, и хорошо, что наступившая ночь, водворила тишину.
Когда начался рассвет, они уже были на разъезде "Есауловка", где располагалась штрафная фаланга.
Каким-то страшным предчувствием обдало душу Владыкина, когда повели их к вахте (пропускное строение), но еще более жуткое чувство сдавило грудь, когда завели в один из бараков.
Павел с Магдой приютились рядом, под верхними нарами и, при благословении Божьем, ночь проспали мирным сном.
Лагерь был окружен высоким частоколом и по углам охранялся с вышек стрелками ВОХР.
Людей в бараках было мало, и лежали они на разных лохмотьях, потому что постельные принадлежности ворье, либо забирало себе, либо, отобрав, продавало за зоной лагеря.
На стенах барака, едва заметными, остались не смытые пятна крови. Один, из ранее находящихся здесь, рассказал о недавно происходивших ужасах:
Во-первых, начальство поместило с этапа в барак "воров-изменников", которых по лагерному называли собачьим именем. От этого между "законными ворами" и "изменниками ворами" открылась смертельная битва, в результате ее — несколько изрубленных человеческих тел едва удалось вынести за зону лагеря.
Во-вторых, сюда же, за какую-то провинность, поместили дежурного телефониста, работающего у оперуполномоченного. При входе, его тут же, зарубили топором и запрятали под полом барака. Обнаружен он был в результате того, что трупный запах распространился за зоной лагеря. Из начальства в зону никто не заходил, кроме цыгана-прораба, который играл роль посредника между начальством лагеря и ворами. Продукты приносили на вахту и сами повара; приходя из зоны, уносили их на кухню. Все те, кто не относился к ворам, на кухне пользовались, буквально, отбросами и тем, что воры не употребляли. На работу выходила незначительная часть обитателей лагеря, и только тогда люди могли скушать то, что варилось на месте. Часто заключенных выносили из зоны, крайне истощенными, в санитарную часть, где большинство из них умирало. Воры же устраивали свою жизнь приличной, отнимая у "работяг" все жизненно-необходимое. Кроме того, только им одним известными путями, выходя за зону, грабили проходящие поезда и жили "предельно весело".
Третий случай несколько утихомирил "законников" и изменил характер жизни в лагере.
Один из заместителей начальника управления прибыл сюда с тем, чтобы навести некоторый порядок у "законников". Подойдя к частоколу, через его щели он вступил в переговоры с кучкой воров. В это время один из них изловчился и, поднявшись на плечи товарища, с силой метнул топор в начальника. Удар оказался удивительно метким и роковым для того. С рассеченной головою, он бездыханным повалился на землю.
По этому случаю, всякое движение из зоны было прекращено, и вызванная военная часть окружила зону, проникли в ее середину, выстрелами из оружия уложив всех, буквально, лицом вниз. Несколько самых отъявленных воров, связанными выволокли из зоны, отвезли за километр 6 т лагеря, в еще более ужасное место, под названием "Скалы".
В это время Павел с Магдой и оказались здесь, в штрафной зоне.
Все эти ужасы настолько потрясли их обоих, что они не могли уснуть, и Павел согласился первый подежурить.
Когда все стихло, он прямо на нарах склонился на колени и, никогда еще так усердно, так пламенно не молился Богу, как теперь. Поднявшись с молитвы, Павел заметил, как кто-то, выйдя из "воровской" кабинки, внимательно наблюдал за ним.
Утром Магда с Павлом решили выйти из зоны на работу с немногими "работягами", а когда Павел пошел умываться, один из воровской компании остановил его, с расспросами: кто он, за что арестован, и почему он ночью плакал на коленях.
Павел, с каким-то торжествующим чувством, ответил ему на все интересующие вопросы. Убедившись, что он, действительно, верующий, собеседник авторитетно заявил ему:
— Ты, малый, можешь со своим товарищем быть совершенно спокоен. На работу вам нет нужды ходить, пайку свою вы получите полностью; не хватит — скажете нам, а на кухне кушайте досыта. Если есть деньги, не прячьте их и покупайте в ларьке, что хотите.
Услышав это, Павел был поражен таким расположением этих отверженных, погибших людей — человекоубийц, а еще больше был изумлен библейским стихом, отчетливо промелькнувшим в его сознании:
"Имя Господа — крепкая башня: убегает в нее праведник, и безопасен" (Прит. 18, 10).
Он поблагодарил незнакомца за расположение и поспешил к умывальнику, чтобы набежавшие слезы, смыть холодной водой. Возвратившись в барак, они вместе с Магдой склонились на колени и благодарили Бога, в живой молитве.
Поднявшись, Павел с улыбкой заметил своему другу:
— Так вот, братец, за 14 лет-то в монастыре, наверное, ни разу так сладко ты не молился, как сейчас, да и милости-то Божьи не ценил тогда, как теперь, когда получаешь их из рук этих грабителей.
— Да, Павел, ты совершенно прав, что заметил это, — крепко обнимая его, ответил Магда.
— То-то, воры научат молиться живому Богу, хоть и сами не молятся, — закончил Павел, выходя из барака на работу.
На работу они все же вышли и были очень рады, когда оказались на природе. Яркое, горячее, весеннее солнце прямо на глазах поедало остатки, выпавшего за ночь, снега. На припеках, зелень буйствовала распускающимся разнотравьем. Говорливый шум ручейков веселил душу, а нежный весенний ветерок ласкал лицо и колыхал, освободившуюся от всякого томления, грудь. И если бы не конвойный, то бежал бы и бежал, по-детски, вприпрыжку, по пробивающейся зелени.
К вечеру, придя в барак, они увидели, что на их месте, беспорядочно скрученными, лежали две постели, и тот же незнакомец передал, чтобы они расстилали и спали на них.
Однако, недолго пришлось быть Павлу вместе с Магдой. Через два-три дня, Владыкина увидел тот самый топограф, который рекомендовал его когда-то в управление. Увидев юношу, он убедил начальника отпустить ему Павла, и тот опять оказался без конвоя, свободно расхаживающим по всей территории. Он часто заходил на объект к Магде и утешал его, читая ему Евангелие. Вечерами, когда Павел возвращался в зону на ночлег, Магда, утрудившись, обычно уже крепко спал.
Так прошло более 2-х недель. Однажды Владыкина к топографу не пустили, а приказали им с Магдой собрать свои вещи в ожидании этапа. И как его благодетель ни пытался взять его обратно, начальник категорически отказал.
Уже выходя с вахты, под строгим конвоем, они слышали, как кто-то им вдогонку крикнул, что их отправляют в "Скалы".
От одного только этого слова, как током пронзило все существо обоих скитальцев.
"Скалы" — это место, где собрано самое ужасное, самое отвратительное, погибшее из погибших. "Но, за что бросают туда, совершенно невинных людей? — промелькнуло в сознании Павла, — Если, вообще, лишение свободы — тюрьма, то штрафная фаланга за частоколом — это тюрьма в тюрьме; чем же являются тогда эти "Скалы" на штрафной фаланге?"
Душа онемела от ожидания, какого-то ужасного, неведомого будущего. Извилистою тропою, среди камней, их завели в узкое ущелье, расположенное между дикими обрывистыми скалами. На дне ущелья, шириною не более 50–60 метров, между скал, на ровной площадке у берега ручья, за густой сетью колючей проволоки, одиноко стоял барак с массивными решетками на окнах. Ни малейшего звука жизни не доносилось сюда от фаланги, ни, даже, от проходящих поездов. В узкой полосе, над головою виднелся, где-то высоко-высоко, голубой клочок неба, откуда один раз в год заглядывало солнце. Все ущелье было погружено в полумрак.
Павел не помнил, как их завели за проволоку, как втолкнули в открывшуюся дверь барака.
Очнулся он только от задорного смеха, раздавшегося из полумрака с нар:
— Эй, парень, иди-ка сюда! А ну-ка, давай молебен служи за упокой души нашей, да и твоей с нами. Господи по-ми-л-у-й!
— Ты, бес, замри! — раздался в защиту львиный бас от окна, с верхних нар.
После этого, старший вор подозвал к себе Павла и с большим интересом слушал объяснения его о вере в Бога, о личном покаянии и тех страданиях, какие он переносил за веру в Бога. Особенно, "законник" был удивлен, когда услышал, что многие требования воровского закона: самопожертвование для другого, ненависть к предательству, общность в пище и вещах, интернациональность и другое — истекают из закона Божьего и имеются в христианстве.
После беседы, вор распорядился поместить Павла с Магдой на противоположной стороне, наверху. Молились оба открыто, совершенно свободно и были удивлены тем, что им здесь не угрожала никакая опасность, вопреки тому, о чем они так много наслышались. Конечно, во взаимоотношениях между преступниками было что-то дьявольское, и они так ярко напоминали Павлу тех львов, среди которых был во рву пророк Даниил. Все, положенное им из пайка, они получали полностью; много бесед на библейские темы провел Владыкин среди этих, безнадежно падших, людей, которых ничего в жизни уже не интересовало.
Через несколько дней, как-то неожиданно, Павла и многих других с ним вызвали на этап. Он был, конечно, очень рад, потому что думал, что здесь, в "Скалах", ему придется прожить все годы заключения. Однако преступники, давно живущие здесь, пояснили, что отсюда в хорошие места не посылают, но развозят людей в штрафные лагеря, еще страшнее, чем "Есауловка". А часто увозят и в наручниках — значит расстрел.
Так или иначе, но у Павла с Магдой настала минута расставания.
— Ну, брат мой, Павел, — со слезами на глазах обнимал его Магда, — у меня нет слов на языке, чтобы выразить достойную хвалу Богу, за нашу встречу с тобой. Ты впервые помог мне прочитать здесь страницы живого, неписаного Евангелия. По нашему, православному Евангелию, получается, что вроде я для тебя был Павлом, а ты — Тимофеем, но по тому Евангелию, которое исповедуешь ты, по живому, спасающему Евангелию Господа Иисуса Христа, отчетливо вижу, что я далеко недостоин считать себя Тимофеем для тебя, хотя ты, никогда, ни в чем не посягал на место Ап. Павла. Я теперь хорошо понял, как велико блаженство нищего духом, как счастлив тот, кто просто, как евангельский Тимофей, с детской душой, поднялся на первую ступень блаженства, но увы, для меня — это мучительно, недоступно.
— Да, брат мой, ты напоминаешь мне сейчас Никодима, для которого встать на первую ступень блаженства, значило, все равно, что вновь войти в утробу матери и родиться. Это же делает Дух Божий, которого вы, к сожалению, знаете только, как намалеванного голубя.
Вот уже пришел за нами конвой, и я скажу тебе напоследок — решайся! Сними с себя эту облинялую рясу, а облекись в праведность Христа. Ты оставайся Никодимом, но иди ко Христу не ночью, как тот, а днем, верою, поправ стыд и страх. Я расстаюсь с тобой, но не хочу расставаться, как Димас с Ап. Павлом. Бог тебе во спасение!
Сами не зная того, Павел с Магдой расставались навсегда. Один только Бог знает, что стало с душою иеромонаха Касьяна — Магды, но исповедание живого Евангелия, которым озарил его юноша Владыкин, тщетным, конечно, не осталось.
К вечеру Павла загрузили в большой вагон вместе с другими заключенными, прибывшими из лагеря. Ложась спать, Павел почувствовал на сердце тихую радость. В глубокую полночь эшелон, мерно отстукивая на стыках рельс, тронулся в неведомом направлении.
Проснулись они от людского говора за стенами вагона. В открытую дверь ласково заглянуло солнце и дохнуло свежестью майского утра. Выйдя из вагона, Владыкин к удивлению заметил, что их высадили на разъезде "Известковый", на том самом месте, где год назад приняла Зинаида Алексеевна, но повели их, в совершенно противоположную сторону. Вели их долго, не торопясь, по тайге, рядом с полотном железной дороги. За ними тянулись "грабарки" (вид телеги), нагруженные инвентарем, инструментом, оборудованием, продуктами и прочими необходимостями.
Через час-полтора весь отряд остановился на живописной окраине леса среди густой травы. Одиноко стоящий барак и небольшие постройки рядом с ним, напоминали о том, что здесь когда-то ютились заключенные.
Из аккуратно построенного домика, вышел незнакомый человек в форме и подошел к этапникам, которые в различных позах расположились отдыхать на траве.
— Здравствуйте, ребята! Я буду ваш новый начальник фаланги, и я же являюсь здесь начальником военизированной охраны. Вы прибыли в расположение бывшей венерической колонии, но не смущайтесь, больных отсюда давно вывезли и осталось только, не совсем приятное, название. Поэтому объявляю вам: сейчас, после отдыха занимайте этот барак, кто где пожелает, места там хватит на всех. Здесь будет ваше место, постоянное жительство и работа.
Отдохнув, Павел первый подошел к двери барака и открыл ее, но входить никто не решался. С чувством брезгливости и опасения арестанты изучали барак, заглядывая внутрь: кто в окна, кто в двери.
"Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень", — мелькнуло в сознании Павла обетование Божье, какое он часто читал в Псалме 90. Смело вошел он в барак и, облюбовав наилучшее место, коротенько помолившись, сел на нары. Вслед за ним и остальные, нарезав хвои в лесу, расстилали ее по нарам, недоверчиво располагаясь в "заразном" бараке. К концу дня территория барака была обтянута колючей проволокой по деревянным столбам и, покинутый некогда лагерь, огласился новой жизнью. Вечером, впотьмах, долго рассказывали всякие легенды о причине ранее опустелого лагеря и легенды, одна другой страшнее, но к полночи смирились, по безвыходности, и самые брезгливые, засыпая крепким сном.
Владыкин сдружился с двумя другими товарищами, и во второй день они заслужили доверие начальства так, что им разрешили продвижение от барака до железнодорожного полотна без конвоя. На склоне дня мимо них проходили рабочие топографического отдела.
Павел, увидев их, немедленно подошел и спросил, с какой они фаланги и кто у них топограф. К его великой радости из отряда ответили:
— Мы из первой фаланги, а топограф у нас "Борода" Ермак. Знаешь? А что тебя интересует?
— Я очень хорошо знаю Ермака, — ответил им Павел, — и если вас не затруднит, то передайте ему от меня маленькую записочку.
Рабочие согласились, присели на рельсы закурить в ожидании. Павел быстро написал:
"Федор Алексеевич! Привет вам от Павла. Меня на днях перевели на 4-ю венерическую фалангу, хотя и совершенно здоров. Если найдете время, рад буду увидеть вас. Работаю на ПК-7 (седьмой пикет по дорожной терминологии).
1 июня 1936 г. Владыкин".
Забилось сердце у Павла, когда он на следующий день, рано утром вышел из барака с мыслью, пожелает ли прийти Ермак к нему и когда? Какое-то внутреннее предчувствие побудило ожидать Ермака именно теперь и — о, чудо! Буквально через 5-10 минут, из-за откоса показалось восходящее солнце и осветило развевающуюся бороду и знакомое лицо Ермака, выходящего из леса.
Подходя к колючей проволоке, он на ходу предупредил Павла о какой-то осторожности и немедленно зашел в дом начальника. Появился он оттуда, когда Павел с товарищами проходил на работу, догнав его среди кустарника на тропе.
— Очень рад увидеть тебя, — начал он, потрясая руку Павла, — не надеялся уже. Думал, что потерял тебя совсем, — тут он разразился бранью в адрес тех, кто по неизвестной причине так преследовали Павла.
— Ну, ладно, я с начальником договорился о тебе. Он поставил такие условия: в течение 10-ти дней, чтобы у тебя была выработка не ниже 150 %, тогда подпишет на тебя постановление о расконвоировании, переведет из зоны в бесконвойный барак, а оттуда на любую фалангу… понял? — возбужденно объяснил Ермак. — Поэтому ты поднажми, как можешь в эти дни, а я ровно через 10 дней, вечером, приду за тобой.
С этими словами он так же быстро исчез, как и появился.
Это условие приняло все звено, где работал Владыкин, и, получив разрешение с рассветом выходить на работу, они по холоду напрягали всю энергию к выполнению поставленных условий. Павел удивился тому, какую силу и энергию дал ему Бог. Ведь год назад, недалеко отсюда, он изнемогал от непосильного труда.
После обеда они шли на отдых, выполнив по обмеру задание на 200 %. И все-таки, долго еще для него оставалось загадкой, почему эта практически невыполнимая норма, стала для них возможной и перевыполнимой.
Десятый день показался Павлу очень длинным, руки к концу дня еле удерживали тачку, а ноги от напряжения были сами не свои. Обессиленным, он повалился на нары, едва добравшись до барака и даже не заметил, как уснул.
— "Борода" пришел! — крикнул, забегая в барак, товарищ Павла. В окно он увидел, как в дверях у начальника скрылся Ермак.
Вскоре, когда все рабочие пришли в барак, со списком в руке зашел нарядчик и огласил фамилии тех, кого за перевыполнение заданий переводят на бесконвойку за зону. Владыкин был в числе первых.
Не успел Павел войти в новый барак и разложить свои вещи, как Ермак с пакетом в руке и в сопровождении нарядчика пришел за Владыкиным.
Не помня себя от радости, он еле поспевал за Ермаком, покидая поселок с его страшным названием — "венерический".
Как только они скрылись из виду, Ермак властно взял из рук Павла его традиционный отцовский чемодан и не отдал, пока не привел на первую фалангу.
С каким неописуемым восторгом и трепетом, спустя почти год, Владыкин опять проходил мимо журчащего "Хорафа" и, как вкопанный, остановился на том месте, где его обругала вначале Каплина за посылку, а вскоре после того, проводила в Облучье.
— О, как велик Господь! — тихо проговорил Павел, — ее уже больше нет, начальницы Каплиной с ее ужасной бранью. Есть сестра-христианка, Зинаида Алексеевна, омытая кровью Христа, прославляющая на небесах у трона своего Спасителя, с новым сердцем и новыми устами.
— Ты о ком размечтался? — спросил его Ермак, возвратившись за ним почти от самого дома.
— О счастье одной потерянной жизни, с какой я в прошлом году встречался здесь, — ответил ему Павел, вытирая набежавшие слезы.
Недоумевающего Владыкина Ермак завел в аккуратно отделанный дом на берегу реки и, поставив чемодан посреди одной из комнат, объяснил:
— Это моя комната, а это будет твой топчан, здесь будет наша с тобой квартира. В этом доме живет вольнонаемный состав: начальник строительства, нормировщик, но я договорился с начальником фаланги, и он разрешил тебе поселиться со мной.
Первым делом, сложив свои пожитки, Павел вышел к тому ручью, где когда-то дьявол разъярился на него за молитву, и, в слезах благодарности, молился Богу за чудо избавления.
Потом набил матрац пахучим сеном и устроил постель. К вечеру Павел с Ермаком отметили новоселье богатым ужином с чаепитием и потом, уже лежа в постели, далеко за полночь, рассказывали друг другу о своих переживаниях.
Прежде всего, Ермак рассказал о том, как дед Архип с Марией тосковали о нем и долго не могли утешиться. Но как он ни пытался узнать причину такого расположения, старички ему не открывали тайну своих душ. Да и сам Ермак, хотя и уехал вскоре от них, не переставая, пытался разыскивать Владыкина. Когда же рабочие сообщили ему и передали записку, то он готов был в этот же вечер бежать, чтобы увидеть Павла, но надвигающиеся сумерки остановили его. Так, радостными и довольными, они оба не заметили, как уснули.
В первые дни жизнь Павла протекала в благословенной тишине, которую послал ему Господь после ужасов пережитого. Он уже обрекал себя на долгие годы обитания, как у Кутасевича, так и на "Есауловке", и в "Скалах", и даже когда изнывал в клоповнике, думая, что там ему будет суждено умереть мученической смертью. Так планировали враги его, но Бог, могущественною десницей, нарушил планы ненавистников и вел по Своей стезе, Своей рукой.
Линейные работы везде пришли к концу, и по некоторым перегонам новой дороги уже двигались поезда. Поэтому Павел, почти без отрыва, занимался составлением и вычерчиванием исполнительных чертежей. И был рад отдохнуть телом и душой, часто выходя и подолгу простаивая в молитве, на берегу потока. Особенно любил он, склонившись над чертежами, потихоньку петь дорогие христианские гимны, которые звучали в его душе и открывались все новым и новым смыслом.
Даже во всем доме царила тогда тишина: начальник строительства бывал очень редко дома и помалу, да, и к тому же, в Облучье, ожидал приезда своей молодой жены. Сосед по комнате — Костя, вообще, забегал только на час-два и потом днями где-то пропадал. Дневальный — дядя Ваня от безделья спал целыми днями и ночами в большой прихожей, шевеля спросонья, своими большими прокуренными усами; Ермак же, излив в первые дни весь свой запас проклятий в адрес "всех на свете" и скромных любезностей к Павлу, притих.
Изредка, он уклончиво отвечал Владыкину на вопросы житейского и библейского характера.
Однажды, приятно позавтракав и, как обычно расположившись за столом один против другого за работой, Павел с особым чувством запел потихоньку свой "гимн утешения":
Не тоскуй ты, душа дорогая,
Не печалься, но радостна будь…
— как вдруг против себя он услышал приятное мелодичное вступление лирического тенора:
Жизнь, поверь мне, настанет другая,
Любит нас наш Господь, не забудь.
Павел поднял голову и, к великому своему удивлению, увидел, что, не отрывая глаз от бумаг, с ним пел Ермак, безошибочно произнося слова гимна.
…В мире волны бушуют, как море,
Ветер страшно и грозно шумит,
Но взгляни, как с любовью во взоре
На тебя Твой Спаситель глядит…
— заканчивали они, уже любовно глядя друг на друга.
Павлу казалось, что в неземной мелодии утопало все кругом. Слезы умиления не капали, а тоненькими ручейками стекали по лицам их обоих.
Павел, ничего не решившись спрашивать у Ермака по окончании пения, тут же запел другой гимн:
Страшно бушует житейское море…
Присоединяясь к пению Павла словами:
Сильные волны качают ладью…
— подхватил Ермак так же спокойно, сердечно, как будто они вместе спевались много раз. Едва успев закончить этот гимн, Ермак предложил и тут же запел другой:
Дорогие минуты нам Бог даровал,
Мы увидели братьев, сестер…
— и оборвавшись на этом, он, потрясая головою, упал на стол. Павел продолжал уже один, внушительно и сильно:
А Иисус, дорогой, с нами быть обещал,
Дадим Ему в сердце простор!
При последних словах все тело Ермака сотрясалось от глубокого душевного сокрушения.
— Федор Алексеевич, — начал Павел, — расскажите мне, почему эти гимны так объединили нас, в одном чувстве? Вы кто?
— Не спрашивай меня об этом, — ответил ему тихо Ермак, — ты не знаешь, какую мучительную боль вызывают в моей душе воспоминания о моем прошлом.
Через несколько минут он вновь, как улитка, спрятался в причудливую "скорлупу", неразгаданной Павлом, жизни.
Была ли это вспышка к пробуждению, или схватка падшего духа с душой, истосковавшейся по чистому, святому общению с Богом — для Владыкина осталось тайной. Он уверен был только в том, что Ермак был когда-то христианином, но ожесточился, преткнувшись поступками бесчестных христиан и теперь не мог победить себя и подняться.
О! Это ужасное, ожесточенное, не прощающее сердце! Как многих оно привело к неотвратимой, сознательной погибели, при которой тоскующая по Богу душа гибнет в цепях ожесточенного духа, подчиненная закону тройственной природы человека.
Вот почему Библия так строго предупреждает человека: "берегите дух ваш" (Мал.2:15).
Ермак, после того случая, все реже и реже находился наедине с Павлом; последнего ожидали новые, жгучие искушения.
В самый разгар лета начальник торопливо забежал в дом и дал распоряжение дяде Ване: вымыть, прибрать комнаты и приготовить все к встрече жены, а сам в запряженной пролетке поехал за ней на разъезд. Через 2–3 часа все обитатели дома собрались в прихожей комнате встретить новую хозяйку. С модным баульчиком в руке, торопливо вошла в дом молодая дама и, остановившись, несколько смущенно, осмотрела всех. Бледное ее лицо и несколько великоватый нос не отличали ее чем-то особым от обычных женщин в ее, 23-х летнем возрасте. Тонкий запах духов, пришедший с нею, говорил о том, что она аккуратно следит за собою и не желает так скоро расставаться с молодостью.
— Люба, — отрекомендовала она себя, подходя сначала к Владыкину и протянув руку, освобожденную из тонкой дамской перчатки, поздоровалась со всеми. Затем прошла в свои комнаты вслед за мужем, осматривая внимательно окружающую обстановку.
Первые дни молодой хозяйки не было видно нигде, и все обитатели отнесли это за счет скромности, усматривая в этом высокую нравственность. Так подумал Владыкин, и с радостью заключил, что, наконец, он, в ее лице, встретил в этих местах образцовую жену и идеальную женщину. Но, увы! Вскоре ему пришлось в этом разочароваться.
Поднявшись утром, Павел, по обыкновению, сел на лавочку против крыльца подышать утренней прохладой. Вскоре вышла и Люба в роскошном кимоно и, усевшись рядом с ним, вступила в беседу, внимательно осматривая юношу.
Беседа затянулась и Павел, почувствовав, что драгоценное время, отведенное им на чтение Евангелия, уходит на пустые разговоры, встал, готовясь оставить свою собеседницу.
— Вы уходите, Павел? — спросила она, и ему показалось, как-то необыкновенно, — а у меня есть к вам, немного нескромная, просьба. Дело в том, что мой муж Володя уехал на работу и на несколько дней, а я здесь ничего не знаю. Мне же хотелось бы пойти на разъезд, в поселок. Одна я боюсь, поэтому он мне, в качестве проводника, рекомендовал вас. Вы проводите меня в поселок?
Протестом ответило сердце Павла на ее желание, но будучи подневольным, он сказал ей, что такая возможность может быть только после обеда.
Люба долгое время жила в Маньчжурии, в городе Харбине, так как родители ее и муж были служащие КВЖД (Китайско-восточная железная дорога, принадлежавшая до 1933 года СССР).
Жизнь в Харбине отложила на нее некоторый отпечаток, и она старалась придавать себе вид великосветской дамы. По причине длительных разлук с мужем, она позволяла себе некоторые вольности, поэтому, глядя на нее, можно было заметить, как бушующие страсти руководили всем ее существом. К назначенному времени она вышла в прихожую комнату благоухающая, разодетая, в полупрозрачном платье.
Павел, увидев ее, поколебался в своем прежнем обещании, данном ей, и почувствовал, что дьявол на этом месте готовит ему сильное искушение.
Воспользовавшись некоторым молчанием, он стал про себя усердно молиться, чтобы Бог сохранил его, даже от какой-либо лукавой мысли. Шли они вначале на почтительном расстоянии друг от друга, но потом, увлекшись рассказом о своей жизни в Маньчжурии, Люба перешла на его тропинку. При этом Павел не допускал мысли, чтобы у жены такого большого начальника и у такой видной дамы могли появиться вольные мысли, чем и успокаивал себя.
В поселке она обошла все магазинчики, подробно изучая в них товары.
К вечеру, проходя мимо клуба и услышав звуки вальса, она как-то вся оживилась и настоятельно склоняла Павла зайти и повеселиться. Павел отказал ей в этом в самой категорической форме. Она пыталась удивляться, шутить, умолять и, наконец, выразить обиду, но юноша остался непоколебимым. К его счастью, их выручил подошедший командир охраны и охотно разделил с ней компанию. Отходя, Люба просила Владыкина подождать ее возвращения. Павел был очень рад оказаться наедине и поспешил немедленно к молитве, прося у Бога сил, чтобы ему не впасть в искушение с этой женщиной.
Более часа пробыла Люба в клубе и вышла оттуда возбужденная, сияющая. По дороге она пыталась передать свое возбуждение Павлу, но тот больше молчал.
Надвигались легкие, вечерние сумерки, притихла и она, но, подойдя совсем вплотную к Павлу, стала вдруг жаловаться на скуку и на некоторые неудачи в семейной жизни. Павел молчал.
Потом на нее напало какое-то детство, и ей захотелось идти по рельсам. Под предлогом потери равновесия, она не один раз отваживалась, без разрешения, удерживаться рукой за плечо Павла.
Павел почувствовал, как губительный огонь стал быстро распространяться по всему телу.
"Господи, спаси меня!" — с глубокой верой произнес он про себя и, отпрянув от женщины, решительно высказал ей:
— Любовь Григорьевна, я осмелюсь вам напомнить, что вы являетесь женой вашего мужа, а я арестант. И еще: никогда не забывайте, что среда, в которой вы теперь поселились, способна самый невинный поступок извратить до низкой подлости. Поэтому будьте благоразумны и строги к себе.
— Павлик, — вполголоса начала она, остановившись и пристально взглянув в глаза Владыкина, — ты не по годам серьезен и просто удивляешь меня. Неужели ты чужд ласки, а когда же увлекаться, как не теперь? Да и что может человека делать таким счастливым, как не увлечение молодости?
В это время они проходили мимо каменистой осыпи близ потока, который для Павла служил местом "Хораф". Он взглянул на говорливые, поблескивающие струи его и, воспрянув духом, ответил:
— Я вынужден вам заявить со всей решимостью: я нищий материально, арестант, но, по милости Божьей — не нищий духом. Зачем мне пользоваться жалкими крохами с чужого стола любострастия и валяться затем жалким рабом под ним, тогда как, я верю, что есть у моего Бога назначенное для меня время, когда я буду сидеть за столом господином, на благословенном пиру, у чистой любви.
— Вот э-т-о-г-о я еще никогда не встречала, — приглушенно проговорила она и, молча, пошла рядом с Павлом своей тропинкой.
Весь следующий день Любовь Григорьевна не показывалась, сидя в своей комнате. Павел воскресный день провел, по своему обыкновению, в посте и молитве, на лоне природы. К концу дня он набрел в тайге на заросли спелого, вкусного дикого инжира (смоковница) и набрал его полную большую сумку. По дороге он благодарил Бога за все Его милости и просил, возвращаясь в свою комнату, сохранить его во всякой целости.
Вечером, за ужином, он угостил инжиром дядю Ваню и, проходящую в это время, Любу. Она была какая-то притихшая, слегка обиженная, плодов взяла из миски всего несколько штук, ради вежливости, и тут же скрылась у себя. Зато Владыкин, как говорят, навалился на инжир и ел его с какой-то ненасытимостью, пока не почувствовал что-то неприятное в желудке.
Ермак уже несколько дней жил в Облучье и, как стало известно, нашел себе там невесту, из евреек, что по управлению распространилось ошеломляющей новостью.
Ночью Павел проснулся от резкой боли в животе и тошноты. Расстройство желудка давало себя знать в сильной мере. До утра он провалялся в постели: понос и рвота, чередуясь, не давали ему покоя. На короткое время, перед утром, он забылся, а проснувшись, почувствовал в теле большую температуру.
В поселке в то время свирепствовала дизентерия и заключенных, одного за другим, увозили в санчасть. Оттуда живыми и здоровыми возвращались немногие.
Ужас смерти холодом дохнул в сознание Владыкина, когда он убедился, что тоже заболел дизентерией, видимо, от плодов. Весь следующий день он не выходил на прогулку, а к вечеру, окончательно обессиленным, слег.
Посоветовавшись с дядей Ваней, решили о болезни никому не говорить, а лечиться своими средствами. Малейшая известность — и его, принудительно, отправят в санчасть.
Всю ночь Павел провел в молитве к Богу, лежа в постели. Но пути Божий удивительны. Утром в дверь кто-то постучал, на слабый голос позволения в комнату вошла Люба.
— Павел, что с тобой? — с тревогой в голосе спросила она, садясь рядом с кроватью на табурет. — Ты мне скажи и не бойся. Утром, уходя в деревню, дядя Ваня мне сказал, что ты опасно заболел. Скажи, не скрывай — у тебя дизентерия?
Павел молча и болезненно глядел на нее, в раздумье. Она взяла его побледневшую обвисшую руку и сейчас же, решительно заявила:
— Да у тебя же — страшная температура! Несомненно, ты заболел дизентерией. Я сейчас же пойду на селектор и вызову врача, — рванулась она к двери.
С трудом Павел приподнял руку и умоляюще проговорил ей:
— Любовь Григорьевна, я вас прошу, не говорите никому. Вызвать врача — это смерть для заключенного. Я лучше бы хотел умереть здесь, чем в том кошмаре. В смысле опасности — все равно уж, я лежу в этой постели. Я верю… — и он умолк, закрыв глаза.
Люба остановилась в открытой двери, наблюдая за ним. Осунувшееся лицо Павла, хотя и отражало следы страданий, но и теперь было красивым, впечатляющим, спокойным. В душе ее происходила какая-то борьба. Тихонько прикрыв дверь, она торопливо вошла в свою комнату и вскоре вышла оттуда со стаканом воды и малюсеньким пакетом в руке.
Спустя немного времени, юноша вышел из своего болезненного забытья и открыл глаза. Перед ним стояла Любовь Григорьевна и, как ему показалось, смотрела на него глазами сострадания.
— Ты очнулся, Павел? — спросила она и присела рядом с ним. Послушай, что я тебе скажу. Я принесла тебе вот это лекарство, оно имеет в себе цену жизни. В Харбине мы приобрели его за большие деньги. В нашей семье оно хранится в секрете, их всего несколько штук, применяется оно в исключительных случаях, когда всякое лечение бесполезно. За каждую "горошинку" я должна буду отчитаться перед мужем и перед домашними. Я очень много беру на себя, но иначе не могу, меня неудержимо влечет поделиться с тобой. Отдавая тебе, я лишаю кого-то из своих кровных помощи при безнадежных исходах: мужа, отца, мать, себя… На, проглоти и запей!
При этом она помогла приподняться, подала горошину и стакан с водой. Павел приподнялся и беспомощно повис у нее на руках. Люба бережно положила его на прежнее место и тихонько вышла.
Минут через 15–20, приоткрыв дверь, она увидела, что Павел спокойно спал. Несколько раз после этого, в течение дня, она наблюдала за ним, а тот продолжал спать.
— Слава Богу, пошел на выздоровление, — проговорила она вместе с дядей Ваней вечером, посмотрев на него в последний раз.
Павел проснулся только утром и сразу почувствовал себя совершенно здоровым, только по-прежнему обессилевшим. С аппетитом он позавтракал и вышел посидеть на лавочке, подышать свежим воздухом.
Приехал муж Любы, и она почти не выходила из своих комнат, а когда на минуту вышла, Павел сказал ей:
— Слава Богу, и вам спасибо, я выздоравливаю.
Приехал и Ермак, но дядя Ваня и Владыкин не посчитали нужным извещать его о минувшей опасности и отговорились общими словами.
Здоровье Владыкина стало быстро восстанавливаться, и они уже сидели с Ермаком опять вместе, причем тот открыл ему свой секрет. Ермак, действительно, на 45-том году своей жизни решил жениться, невестой является еврейка из управления, очень скромная, серьезная женщина, 35-ти лет, в прошлом незамужняя. Ермак поделился своими планами на будущее, дал задание Павлу и пошел на перегон сделать необходимый обмер.
В условленное время он не явился, к вечеру следующего дня Владыкину передали от него записку:
"Павел, сообщаю тебе неприятную новость. По возвращении в поселок я неудачно спрыгнул на ходу с поезда. Меня увезли в больницу, в бедренной кости обнаружена продольная трещина. Всю работу и отчетность я передал на тебя. Продукты мои все используй. Приеду, в лучшем случае, не раньше, чем через месяц.
Будь здоров, уважающий тебя Ермак".
Через два-три дня после этого, Владыкин получил официальное удостоверение на производство работ и, тем самым, на свободное передвижение по всей 100-километровой дистанции пути. Вскоре и начальник строительства уехал, оставив предположение, что он с женой переедет в управление, в город.
Проводив мужа, Люба часто выходила из комнат и подолгу просиживала за беседами в прихожей.
Однажды после обеда к Павлу зашел дядя Ваня и передал, что хозяйка посылает его в деревню за картошкой, а Владыкина просит зайти к ней, так как она больная лежит в постели (при этом он, как-то лукаво, улыбнулся).
Павел, услышав это сообщение, без всяких предубеждений поднялся, чтобы узнать о происшедшем, но у самой двери остановился и настороженно подумал: "Дома никого нет, в их комнаты он не заходил даже при муже, тем более сейчас, когда во всем доме они остались вдвоем". Тут же в сознании мелькнуло подозрение: "Ведь она совсем недавно была здорова, почему так экстренно заболела и далеко отправила своего дневального дядю Ваню? Нет! Что-то не то — это сеть! Надо быть на страже". Он сел за стол, мысли не давали покоя: "А я, разве не экстренно заболел, и она, как женщина, не погнушалась мной, заразным заключенным. Вдруг и она теперь заразилась от меня и заболела?"
Возникшие мысли озадачили его: с одной стороны, он почти не сомневался в ее нормальном здоровье, но с другой — не коварные ли планы у нее? Однако, горячо помолившись, выполняя долг вежливости, он решил пойти к ней. Во время молитвы, ему четко предстали слова Христа: "Молитесь же так… и не введи нас во искушение, но избавь нас от лукавого…"
Любовь Григорьевна, действительно, лежала в постели с какой-то книгой в руках.
— Что с вами, уж не заразились ли вы от меня? — с искренней тревогой спросил ее Павел, остановившись в ногах кровати.
— Садись здесь, — указала она ему, почти повелительно, на постель, рядом с собой.
— Скажите, что с вами? — повторил Павел. — Чем я могу вам помочь? Может быть, позвонить и вызвать мужа?
В комнате водворилась на минуту напряженная тишина.
Владыкин окончательно убедился в лукавстве женщины и мысленно представил себе Иосифа, когда он, в отсутствие домашних, вынужденно оказался наедине с женой Потифара и, что ему пришлось пережить, но Бог был с ним.
Павел осудил себя за то, что вошел сюда. Он имел полное основание отказать дяде Ване, когда тот передавал просьбу Любови Григорьевны. Осудив себя, он понял, как еще он малоопытен, как ему надо все тщательно продумывать.
Любовь Григорьевна после короткой паузы, проговорила:
— Какой ты глупенький, Павлуша… Во всяком случае, я жизнь твою спасла, а ты боишься даже приблизиться ко мне…
Павел сразу как-то ободрился упованием на Господа и ответил без колебания:
— Если бы я знал, что за вашу пилюлю вы потребуете такую страшную цену, то выбросил бы ее без колебания в окно — лучше умереть. Я не боюсь подойти к вам, хотя кроме вашего мужа, в вашей спальне никто не должен быть, но боюсь Бога и… не вы мне спасли жизнь, она в руках Иисуса. Вы же, наоборот, ищете погубить ее и так дешево, да и своей жизнью не дорожите.
Любовь Григорьевна, я вам заявляю решительно: если вы не остановитесь в своих прихотях, то я вынужден буду предупредить вашего мужа, для вашего же спасения. И как бы странно это вам не показалось, однако, скажу вам: вы ищете моей любви? Я уже люблю вас, но как погибшую грешницу, а не как женщину.
При этих словах Любовь Григорьевна, как-то неестественно, вздохнула, широкими глазами взглянула на Павла и, вскрикнув: "Ах!" — беспомощно рыдая, упала лицом на подушку.
Павел быстро вышел от нее из дому, и, придя на место молитвы к потоку, опустился на колени:
— Господи! Тебе, могущему соблюсти от падения… Единому, премудрому Богу, Спасителю нашему через Иисуса Христа, Господа нашего, слава и величие, сила и власть… во все века. Аминь. Только Ты спас меня от этой вечной гибели, Сердцеведец мой, Ты видишь, как дьявол ищет погибели души моей, и знаешь, что я совершенно не виновен в коварстве этой несчастной женщины. Помилуй меня и спаси в дальнейших путях.
После молитвы, на сердце у Павла была особенная тишина и радость, а слова Евангелия долго потом не выходили из сознания: "Противостаньте ему (дьяволу) твердою верою и убежит от вас".
Любовь Григорьевну с тех пор почти никто не видел, а если она и появлялась, то, не вступая ни с кем в разговор, проходила мимо, особенно, уклоняясь от встреч с Владыкиным.
Через неделю после этого возвратился начальник строительства, торопливо зашел в дом и слышно было, как в их комнатах проходили сборы. Начальник то и дело выходил к дяде Ване с распоряжениями, а потом подошла к крыльцу подвода, в которую были погружены все вещи отъезжающей семьи.
Любовь Григорьевна вышла последней и, не поднимая черной вуали от лица, сдержанно попрощалась на ходу с Владыкиным и дневальным дядей Ваней.
Владыкин как-то облегченно вздохнул, когда повозка с отъезжающими скрылась за поворотом.
Глубокой осенью, Павел был с отчетом в управлении. Неизменный дружок его, Сережа, передал ему, что Любовь Григорьевна, заходя в отдел со своим мужем очень просила, что если когда-нибудь Владыкин Павел будет в городе, чтобы обязательно зашел к ним в гости, и рассказала, как найти их дом.
Павел, возвращаясь после своих дел, решил зайти по приглашению.
На стук в дверь к нему вышла открывать сама Любовь Григорьевна.
— Ах, Павел! — воскликнула она растерянно, пропуская его в дом, — Как это неожиданно! Очень рада видеть тебя, садись к столу… Познакомься, с близким другом моего мужа.
Среди комнаты, со смущенным видом, стоял Мацкий и, увидев Владыкина, ответил:
— Что же нам знакомиться, это же работник моего отдела.
И оба вместе стали угощать Владыкина всякими пряностями со стола. Павел заметил на столе две рюмки с недопитым вином и понял, что его посещение совсем не в пору.
Павел отказался от всякого угощения, что привело Любу и Мацкого в большое смущение. Николай Алексеевич заторопился и, извиняясь, ушел.
После напряженного молчания, Любовь Григорьевна, как-то робко, спросила Павла:
— Ты хорошо знаешь Мацкого?… Ты не подумай, чего-нибудь плохого о нем…
— Любовь Григорьевна, о нем-то мне нечего думать, это уже законченный развратник, а вот о вас с болью в душе сказал бы — безумная! Ваша жизнь еще только начинается, и вы совершенно не думаете о вашем будущем.
В моих глазах и, поныне неизгладимым, осталось зрелище — раздавленное поездом тело красавицы-жены Мацкого. Это он бросил ее туда своим развратным образом жизни! Знаете ли вы это? И знаете ли вы, что можете быть следующей?!
Люба, обличаемая совестью, заслонив собою стол, заторопилась убрать с него рюмки. Зацепив рукавом кимоно тарелку с колбасой, уронила ее на пол. Когда же стала собирать из-под стола, вдруг остановилась, поднялась и, вытирая обратной стороной ладони слезы, сказала:
— Павел, как ты счастлив. Я помню, как ты мне сказал: "Зачем мне подбирать жалкие крохи со стола?" Ты в будущем видел себя господином, а я вот подбираю крохи у рабов под этим проклятым столом любострастия. Но что мне делать? Я подняться уже не могу. Володя (муж) любит меня, а я — грязная раба моих увлечений.
— Один Христос только может освободить тебя от этого рабства, и вот тебе мой совет, — ответил ей Павел, — крепко закрой дверь сердца твоего и дома твоего от своих друзей в кавычках. Со слезами, попроси прощения у мужа, потом у Господа, и Бог поднимет тебя. Не сделаешь так — погибнешь!
— Сделаю! — решительно ответила она после некоторого молчания, — спасибо тебе, что и тогда ты отрезвил меня, на 1-й фаланге.
После этих слов она, покраснев, упала на подушки и зарыдала.
— До свидания, — заторопился Павел, выходя от нее. С тех пор Павлу ничего не было известно об этой чете. Только Мацкий как-то спросил его:
— Что вы сделали с Любовью Григорьевной? После вашего посещения она стала совершенно неузнаваемой.
— Слава Богу, Николай Алексеевич, что она не стала, следующей по очереди, жертвой после вашей несчастной жены.
Мацкий, опустив голову, умолк, но впоследствии невзлюбил Владыкина.
После отъезда Любови Григорьевны с мужем, дядя Ваня с Павлом остались на малое время вдвоем. Но вскоре, с ухарским видом и с шумом, посетила их новая начальница. Бесцеремонно, она обошла все комнаты и заявила, что на днях имеет намерение здесь поселиться.
Павел любезно пригласил ее к столу в прихожей, на что она согласилась, без малейшего колебания.
За столом выяснилось, что она тоже заключенная, но имеет большие связи с начальством и намекнула, что всех, кто благосклонен к ней, может устроить всесторонне. В беседе с Павлом она, заметно, помягчела и узнав, что им распоряжается управление, а не фаланга, благосклонно согласилась оставить его на месте, а сама, с завтрашнего дня, займет большую комнату, следующую за той, где живет Владыкин.
— Ну, Павел, держись! — заметил дядя Ваня, проводив начальницу из дома. — Я увидел во время вашего разговора, что ты понравился ей. Видишь, как она переменилась к тебе? Это же, известная по всей округе… — здесь он назвал ее, по лагерному.
Владыкин почувствовал, что его благоденствию в этом домике подошел конец, и впереди его ожидают какие-то новые испытания…
Долго, до самой темноты, он молился у своего "Хорафа" Господу и возвратился спокойный, уверенный в своем Искупителе.
Весь следующий день прошел в оборудовании комнаты для начальницы: мылись стены и пол, устилалась пышная постель, расставлялись цветы по окнам, а в углу водружена была густая елка до потолка и почему-то разукрашена, хотя на дворе стояла еще осень. К вечеру, когда уже было все убрано, пришла хозяйка и перебрав свой небогатый гардероб, разоделась, как на свадьбу. Дядя Ваня суетился у плиты, выполняя властные приказания новой "госпожи", как он ее называл.
Павел пришел в комнату густыми сумерками и приготовился ложиться спать.
— Где ты, Павел, загулялся до сих пор? — бесцеремонно заявила Мария (так звали начальницу), распахнув дверь. — А я жду тебя, новоселье справлять. Давай, заходи, все готово. Только вот, винишка нет, ну ничего, пойдет и так, повеселиться, найдем чем.
— Да, что вы, что вы, товарищ начальник, — начал было Павел.
— Что? — поглядев на него, с иронией перебила она. — Во-первых, зови меня дома — Муся, в крайнем случае Мария Ивановна; во-вторых, не ломайся, как красная девица. Пошли! — и, ухватив Павла за руку, повлекла его за собой.
Владыкин, хотя и не успел проявить сопротивления, ввиду такого стремительного действия с ее стороны, но, перешагнув порог, резко остановился у двери, почувствовав отвращение и, вместе с тем, приступ гнева. Он вспомнил наставления лесоруба на Соколовской пади и безошибочно определил, что его начальница никто иная, как одна из тех потерянных у костра, да еще и наделена определенной властью.
Отняв с силой руку и строго поглядев ей в глаза, Павел властно заявил:
— Мария Ивановна, во-первых, ни вы, ни я — не красная девица, а днем ли, ночью ли, на улице или в помещении, вы для меня — начальник лагеря. Во-вторых, сейчас уже полночь, и ни о каком веселии у нас и речи не может быть. В третьих, я для вас не кавалер и развлекать вас не могу, я заключенный, который год назад здесь умирал от изнурения и голода, лишь один Бог спас меня и не для того, чтобы оказаться вашим жалким любовником. Наконец, больше и убедительнее всего, это то, что я боюсь Бога и люблю Его. Ваша пирушка, какую вы затеяли, конечно, очень обольстительная, но она ведет к гибели, так как Слово Божие говорит: "Возмездие за грех — смерть".
Широко открытыми глазами Мария глядела на Павла и было заметно, как вначале у нее опустились руки, потом и сама она села на стул, закрыв лицо руками, через минуту она резко поднялась и что-то хотела сказать Владыкину, но его уже в комнате не было, он всю ночь провел у своего потока.
Не встречались они и на следующий день. Мария увидела его только утром через день, по-прежнему сосредоточенного, доброго, строгого и, проходя мимо, как-то примирительно заявила:
— Ну, вот что! Хоть и размазня ты, но все же безвредный и, надеюсь, поумнеешь. Жить тебе со мною рядом не подходит, мы просто друг другу мешаем. Я тебе облюбовала хорошее местечко, будешь жить там припеваючи, да и в гости если к тебе приду — я думаю не откажешь. — При последних словах она, как-то лукаво, улыбнулась. — Пойдем, я покажу тебе.
Павел сложил свою работу и пошел за ней. В трехстах метрах от поселка, по осушенному болоту, почти у самой речки стояла избушка, аккуратно сложенная из длинного шпальника. Войдя в нее, они увидели, как мужчина и женщина (заключенные) скоблили и мыли все, готовя ее для жилья. У входа (справа) стояла вполне исправная, русская печка, под единственным, небольшим окном стоял простой, но прочный стол и широкая деревянная лавка.
— Ну, как? — спросила начальница Владыкина, остановившись посреди избенки. — Хочешь — обклеят тебе все обоями, а будешь себя хорошо вести, "ришелье" на окно повешу и подзор кружевной, и наволочки, и покрывало. Понял?
— Нет, нет, — умоляюще попросил Павел, — ничего мне не надо. Прошу вас, оставьте все, как есть. Единственное — это разрешите, я все из прежней комнаты перенесу сюда.
Когда он все перенес и переселился в избушку, радости его не было границ. Первый день он испытал блаженство тишины после таких глубоких потрясений от искушений и наслаждался одиночеством, благодаря Бога за избавление. Вскоре здесь застал его снег, а избушка оказалась такой уютной и теплой, что о лучшем Павел и мечтать не мог. Но грех не так скоро и охотно отступает от души, и ему надо было еще противостоять твердой верой христианина.
Возвращаясь как-то с работы в свою избушку, его с рабочими на дороге догнала Мария и объявила о своем желании посмотреть, как он устроился. Отпустив лошадь с санями, она зашла в избушку. Павел со своим помощником приготовили обед и угостили начальницу.
Обед прошел в оживленной беседе, и опять Мария осыпала его своей болтовней с бесконечными приключениями. От начальницы Павел уловил запах водочного перегара и был очень рад, что в избушке с ним был и его помощник. Однако, Павел просчитался, надеясь иметь защиту в его лице. Начальница дала ему задание и бесцеремонно выпроводила в поселок. Оставшись наедине, она приготовившись прилечь на кровать, обратилась к Владыкину:
— Ну, как?.. Помоги мне снять сапоги-то!
Павел удивился не столько нескромному поведению этой распущенной женщины, сколько настойчивости дьявола и был рад тому, что Бог, через молитву, укрепил его.
Не глядя на нее, он решительно заявил:
— Мария Ивановна, вот этого я, при любом насилии надо мною, вам сделать не могу, и не потому, что ваша внешность отталкивает меня, нет, вы достаточно привлекательны для того, чтобы мужчина посчитал за удовольствие, поухаживать за вами. А я не только мужчина, но и, прежде всего, христианин и считаю эту область для себя запретной. На ваш вопрос: "Ну, как?" — отвечу вам, что в ришелье и кружевном покрывале совершенно не имею нужды, очень рад мешочному покрывалу и такой же занавеске. По части моего поведения и, особенно, по отношению к вам, лучшим быть не смогу, да и вас я этим не унижаю.
— Ах, вот что!.. Посмотрим! — с гордостью воскликнула она и, поднявшись, вышла, громко хлопнув дверью.
Через несколько минут Павлу послышалось, что за дверями что-то зашуршало и сразу же смолкло. Он подумал, что это его помощник и, облегченно вздохнув, лег отдыхать.
Помощник, однако, пришел не ранее, как через полчаса и, войдя, сразу сообщил:
— Ну, ты проводил ее, видно, не с тем, зачем она пришла к тебе, и молодец ты. Ведь ты знаешь, Павел, этим решалась твоя судьба: за вами с чердака и у дома была слежка, и если бы ты соблазнился, то дорого заплатил бы за это. Смотри, будь осторожен с ней, многие за нее поплатились.
Павел объяснил ему, как все было, а в заключение добавил:
— Вот посмотри, как сладок грех, но как дорога цена расплаты за него.
Вечером Павлова помощника вызвали в поселок, а, придя через полчаса, он с печалью заявил:
— Ты понимаешь, эта негодяйка вызвала меня и объявила, чтобы мы оба, немедленно, переселились в поселок, в барак со всеми заключенными. Это она тебе мстит.
Павел, сейчас же одевшись, пошел на селектор и, связавшись с управлением, сообщил о ее распоряжении, прося защиты у высшей администрации.
Начальник отдела попросил к трубке командира охраны лагеря и что-то ему сказал.
— Владыкин, успокойся, иди. Никто тебя не тронет, а начальницу вашу я саму переселю, так как она, будучи заключенной, незаконно поселилась в доме вольнонаемных, — успокоил Павла командир.
Когда тревога миновала, Павел, в молитве, благодарил Бога за Его помощь, что в течение этого года он столько перенес угроз и от всех их, избавил его Господь.
Почти две недели Владыкин с помощником отдыхали спокойно от всяких злоключений, но дьявол не успокоился.
В один из солнечных дней, перед обедом, к Владыкину зашла пожилая женщина из заключенных, дневальная начальницы и сообщила ему:
— Меня Мария Ивановна послала к вам, чтобы вы захватили какую-то книгу для чтения и принесли ей сами. Она лежит в постели больная, а меня вот послала в деревню купить овощей.
Сердце Павла опять заныло в предчувствии предстоящей борьбы. Он обратился к Господу с просьбой:
— Бог мой, грех опять гонится за мной. Почему он не отступает? Ведь в Слове Твоем написано: "Противостаньте ему твердою верою и он убежит от вас". Я не могу сказать, что в этом вопросе не имею твердой веры. Но почему грех не бежит от меня, а, наоборот, преследует меня?
Укажи мне, в чем причина? Ведь не может быть, чтобы Слово Твое было неверно. Дай мне силы противостоять твердой верой…
Еще, когда он молился, Дух Святой обратил его внимание на слово "противостать". Противостать — это значит, прежде всего, абсолютное отсутствие всего, что может быть общего с объектом греха, никакого повода, никакого соприкосновения. Лишить противника всякой надежды, всяких видов на общность в грехе.
Рассуждая таким образом, его взгляд остановился на той книге, которую просила начальница и какую они читали с ней одновременно. Это было произведение В. Гюго: "Собор парижской богоматери".
Жаром обдало лицо Павла при мысли, что именно это было поводом к преследованию. Чтение у него оборвалось на самом интересном месте, однако, тут же, в молитве, он вынес решение: немедленно, не дочитав ее, отдать библиотекарю.
Дневальной Владыкин ответил, что заходить к начальнице он не будет, а книгу пусть возьмет у библиотекаря.
Марию Ивановну несколько дней назад принудили переселиться в барак к заключенным, в специально отведенную для нее секцию. Это, в известной мере, смирило ее и ограничило в некоторых вольностях, но пыл ее не умерило.
Немедленно Владыкин попросил своего паренька отнести книгу культоргу, предупредив, что ей заинтересована начальница и, оставшись наедине, сейчас же встал на колени. В молитве к Господу он просил прощения за то, что подавал такой, казалось бы, невинный повод блуднице, что не строго наблюдал за путями своими, а имел, хотя и далекий, контакт с ней через книгу. Да и вообще, осудил себя за увлечение книгой, под предлогом, извлечь из нее много полезного. Он понял, что та школа, в которую поместил его Господь, несравненно выше той, что давал В. Гюго; даже раскаялся в том, что, давая какое-то предпочтение писателю-человеку, унижал этим своего Великого Учителя.
С молитвы он встал совершенно успокоенным и уверенным в Господе, хотя и высказал Богу, что начальница будет мстить ему и может быть, не меньше, чем жена Потифара (Быт.39:7-18).
Через несколько дней он, встретившись с ней около поселка, поздоровался, как полагается, но она, глянув на него злыми глазами, бросила на ходу:
— Что, богомол, отъелся, умником стал? От моих рук не уйдешь. Забыл, что я тебя поселила в особняке? Теперь я тебе так подстрою, что через неделю ты у меня будешь тонкий, звонкий и прозрачный. Сгною! Посмотрю, как тебе поможет твой Иисус!
Павел, выслушав все это, действительно приготовился к расправе над собой, но Бог был с ним.
Через несколько дней, в экстренном порядке, начальницу увезли со всеми ее пожитками, неизвестно куда, и Павел больше ничего о ней не слыхал.
С тех пор, как Павел получил удостоверение и право свободного передвижения по дистанции, он не переставал думать о том, как ему посетить брата Архипа с Марией, но ни времени, ни возможности к этому не представлялось. Теперь же он почувствовал, что путь к посещению Лагар-Аула открыт, и он без промедления направился туда. Надо было пройти около 30 километров мимо тех мест, с которыми были связаны жгучие переживания.
Прежде всего, прошел он то место, где встретился с Магдой и откуда его вызвали впервые на штабную, где он с Ермаком приобретал свои технические навыки.
Также мимо 35-й фаланги, откуда его, впервые, охранник с винтовкой конвоировал на штрафную, к Кутасевичу. Уже к вечеру он, не без трепета, подошел к тому переезду, где открывался вид на Лагар-Аул. Не раз он останавливался на памятных местах; как Авраам по пути ставил жертвенники, так и Павел Владыкин отмечал свои этапы благодарственной молитвой Богу. Ему почему-то казалось, что эти места он проходит в последний раз.
Подходя к будке на переезде, он приготовился, как год назад, идя под конвоем, встретить здесь деда Архипа. Но на сей раз его не оказалось, и он, с тревогой в душе, среди заметенных снегом избенок, глазами стал разыскивать свою, заветную.
Живы ли? Сохранился ли тот огонек радости, какой зажег Господь (год назад) в этих сердцах старичков?
Как-то ссутулившись, словно из-под нахлобученной шапки неровно наметенного снега на крыше, бесцветно, по-стариковски, выглядывала на дорогу избушка заиндевевшими, наполовину занесенными окошками. Павел медленно и как-то неуверенно подходил к калитке. Неожиданно, у самой избы, из-за сугроба, он увидел бабушку Марию, такую же ссутулившуюся, как сама хижина, с деревянной лопатой в руках (видно, вышла она откидать снег от окон).
Сердце Павла, увидев вокруг такую запущенность, съежилось от мысли: "Наверное, деда Архипа нет", — и он, легонько взяв бабушку за рукав мужицкого пиджака, взволнованно сказал:
— Приветствую, бабушка Мария!
— Ох, да кто же это такой? — рассматривая его из-под руки, удивилась бабушка. — Павлуша! Да никак ты? Желанный ты, родненький ты наш, похоронили ведь мы уж тебя, родимец. Да откуда это тебя Бог послал? Дай, я хоть обниму тебя да поцелую, — выпустив лопату из рук под ноги, потянулась она, с причитаниями, к Павлу.
Как только первый приступ слез и причитаний затих, Павел спросил:
— Дедушки-то дома нет, что ли? Архипа-то?
— Нет, касатик. Извелась вот вся от горя-то, да от слез. Уж больше месяцу, как уехал на свою родину: да ни слуху ни духу. Да что же мы на улице-то? Чай, в хату пойдем, — с трудом толкнула она заметенную калитку.
— Бабушка, ты иди, самовар ставь, а я покидаю тут снежку, ведь к вам ни пройти и ни подъехать, а скоро совсем заметет, — уговаривал ее Павел, поддерживая за руку.
— То-то и оно, касатик, вот уж я и вышла, да какой из меня работник, от ветра шатает. Эх! — махнула рукой, заходя в избу. Павел, скинув телогрейку, со всем усердием стал расчищать снег вокруг избы и во дворе и, окончив, встал у ворот, вытирая пот. Вся куртка на нем была мокрая.
— Павлуша, да, дитятко, ты мое! Да ты что это понаделал? Всей артелью не одолеешь того, что ты переворочал. Пойдем, самовар уж вскипел — на стол поставишь его, мне не под силу, — теребила его бабушка Мария за промокший рукав куртки.
Войдя в избу, они долго и усердно молились, стоя на коленях, обливаясь слезами радости и горя.
— Бабушка, а что это лампадка-то опять горит под образами? Неужели опять стала молиться им? — спросил ее Владыкин, указывая на образа.
— Эх, касатик, как Архипа-то проводила, тоска заела, да ужи не соображу чего делать-то, — ответила она Павлу.
До позднего вечера они просидели в беседе, рассказывая друг другу о пережитом.
Из слов бабушки Марии он узнал, что Архип, с мешком за спиной, обошел много лагерей, расположенных близ дороги, и везде разыскивал Павла, чтобы повидать его и передать гостинцы, но о 16-й фаланге ему никто не сказал, а она была в нескольких километрах от дороги. Многим он, разыскивая Павла, рассказывал, как Господь переделал их жизнь и дал увидеть небесный свет и небесную радость. Многим, по-своему, говорил о Христе и прощении грехов. Не найдя Владыкина, решил поехать на далекую родину и там рассказать родным и близким о Христе.
Павел успокоил бабушку, рассказав ей, что это очень далеко: в один конец и то больше двух недель уйдет. Потом вместе нашли адрес и написали письмо родным, чтоб они поторопили деда и, наконец, прочитав утешение из Евангелия, легли спать.
Утром, когда Павел проснулся, на улице было уже светло. Бабушка Мария, успокоенная, ходила по избе в новом сарафане, не осмеливаясь, преждевременно, разбудить своего дорогого гостя. Стол был накрыт по-праздничному. В углу вместо лампады торчало только закопченное кольцо, образа были завешены холстиной.
Умывшись, Павел с бабушкой вдвоем, с радостным сердцем, праздновали третий день Рождества Христова, вспоминая о прошедшем.
После обеда, со слезами радости, успокоенная бабушка Мария проводила Павла до дороги и долго стояла, глядя на него, пока он не скрылся за будкой.
Через несколько лет Владыкин узнал, что дед Архип разыскал на родине общину, которая помогла ему переехать вместе с бабушкой с Дальнего Востока. Там они оба приняли крещение, а через год после того, почти в один день, отошли в вечность. Хоронили их вместе в одной могиле, многие из присутствующих, с удивлением глядя на них, восклицали: "Как молодые!"
Павел возвращался домой неохотно и с каким-то, непонятным ему, тревожным чувством. К избушке подходил уже ночью и немало стоило усердия, чтобы достучаться до своего помощника, который крепко спал на русской печи.
— Селекторограмма вон на столе тебе лежит, сегодня вечером передали, — заспанным голосом проговорил парень и тут же, пока Павел разделся и сел за стол, уже беззаботно захрапел.
На четвертушке листка было написано: "Владыкину П. П. немедленно по получении настоящей, с рабочими чертежами и текущей документацией явиться в управление. Кроме того, сняться с личного учета и довольствия, взять свои вещи, остальное оставить сторожу.
Облучье. ТГО. Мацкий".
Сердце как-то сжалось в предчувствии новой, очередной скорби, новых мытарств. С грустью он осмотрел свою избушку и беззаботно спящего паренька, так жалко ему было оставлять тишину и уют, в которых он прожил последние месяцы.
Не для покоя в мире этом
Христова Церковь избрана,
Ей Богом и Святым заветом
Здесь только битва суждена…
— пробежали в его памяти слова гимна, когда он опустился для молитвы на колени. Молился Павел долго, пока не выплакал душу. Затем лег на постель и крепко заснул спокойным сном.
Утром собрался он очень скоро, отцовский чемодан вмещал все его пожитки. Бесчувственно, по казенному, провожали его с фаланги заключенные товарищи, хотя с некоторыми из них было много общих переживаний. Каждый из них не знал завтрашнего дня, и любого также могли перебросить в другие условия, о которых он ничего не знал. Его не спросят, желает он этого или не желает, не скажут и причины, а если что-либо ответят на вопрос взволнованной души, то в лучшем случае, это будет ядом коварного обмана, в худшем — злобной репликой. Жить же надо в любых условиях и, часто, отчаянно бороться за жизнь.
К обеду Павел вышел с чемоданом в руке на полотно дороги и, оглянувшись на поселок, попрощался тихо про себя, вторично оставляя его.
Город и управление встретили Владыкина, как ему показалось, совершенно безучастно. Прежних сотрудников в отделе почти никого не было. Сережа освободился из заключения, оставив ему в маленькой записочке свои самые сердечные признания в расположении и наилучшие пожелания в судьбе. В отделе холодно приняли от него документацию и сообщили, чтобы он опять явился в распоряжение 3-го отдела. Поэтому, попрощавшись с одним из близких и сочувствующих ему товарищей, Павел вышел.
На крыльце он встретил очень знакомого человека, одетого с ног до головы во все хромовое. Это был еврей, с которым он когда-то в одном вагоне прибыл из России сюда, на Дальний Восток. Глаза его, налитые кровью, как-то растерянно глядели на Павла, между тем, он с радостью, торопливо подошел к нему и выпалил залпом:
— Владыкин, Павел! Как я рад видеть тебя. Я часто думал о тебе с тех пор, как нас разлучили, но нигде не встречал, а я вот уже еду домой, рассчитался.
— Я тоже рад увидеть старого знакомого и, особенно, слышать, что вы уже освободились, — ответил ему Павел, — но как вам так быстро это удалось, и почему глаза у вас такие странные?
— Это пройдет, — махнув рукой, ответил ему еврей, — да, ведь я попал в оперотдел и вот вылавливал по тайге воришек-беглецов, таких негодяев, какие нас мучили в вагоне.
— Ну и что? — спросил Владыкин.
— Ну и вот, за каждого живого или мертвого, кого я доставлял из побега, я получал денежные вознаграждения, большие зачеты к своему сроку. Даже наградили вот этим хромовым костюмом. А пострелял-то я их много, вот и еду домой.
Владыкину так страшно было смотреть на этого человека, с глазами налитыми кровью, что он, даже не пожав ему руку, отпрянул от него.
— Дорогой мой, — ответил ему Павел, — из глаз-то кровь, может, и уйдет, но людская — всю жизнь будет преследовать тебя, особенно кровь тех, кого ты застрелил безвинно, будет вечно терзать твою душу.
— А, брось ты мне свои жалости, — махнув рукой, ответил ему еврей, — это не люди, это мразь, их давить надо на каждом шагу…
Владыкин не мог дальше с ним разговаривать и, расставаясь, покачал вслед ему головой и подумал; "О, какая это ужасная личность, это же ходячая смерть в хромовом костюме".
Придя в 3-ий отдел, он заявил о себе, как ему было приказано и, буквально, через 10–15 минут оказался в руках у конвоира, а поскольку день кончился, Владыкина распорядились до утра отправить в центральную тюрьму.
Почти год назад он был в этом ужасном месте и, как вспомнил о клоповнике, то дрожь пробежала по его телу: "Неужели опять бросят туда?" Но на сей раз опасения оказались напрасными. Завели его в небольшую камеру, где трое арестантов уже спали. Павел был крайне утомлен от тягостных переживаний и от сознания, что прошлую ночь он сладко спал в своей чудесной избушке, а в эту ночь, не имея за собой никакой вины, должен ложиться на тюремном накатнике из жердей.
— О, Иисус мой! — со вздохом промолвил он и, не желая ни с кем вступать в разговор, помолившись, уснул.
Утром в 3-м отделе, после 2-х часового ожидания, один из начальников, с пакетом в руке, вывел его во двор.
Из-за сопки по безоблачному небу торжественно поднималось сияющее солнце и заливало своим блеском всю долину.
Под ногами искрился, вспышенный ночным морозцем снег, на карнизах окон щебетали, обласканные солнцем, воробушки. Сизая дымка от мастерских и депо недвижимым облаком повисла над поселком внизу долины.
На душе Павла рассеивалась грусть.
— Ну, Владыкин, — взяв его за плечо, обратился к нему начальник спецчасти, — почему сняли мы тебя с работы, сам знаешь, от нас не зависит. Сейчас мы направляем тебя на Кожевничиху. Она считается у нас вся штрафная, из 3-х фаланг там, найдешь себе подходящую. Отправляем мы тебя одного, без конвоя, так как знаем тебя и верим тебе. Вот в этом конверте все документы на тебя. Он запечатан сургучом, таким ты отдашь его по назначению. Дорогу я тебе покажу, вон видишь: от железнодорожного моста пошла она под сопками. Она одна, по ней ты километров через 12–15 дойдешь до центральной фаланги, а там тебя устроят.
Так, вручив пакет, проводили Владыкина на одну из штрафных фаланг. Когда он вышел на указанную дорогу, то улыбнулся от мысли, посетившей его: "Мой Господь Сам на Себе нес крест, на котором Ему надлежало быть распятым, а мне вручили пакет, в котором находятся все документы и предписания о моих предстоящих мытарствах".
Так, размышляя о Господе, он шел по дороге и не заметил, как город остался позади.
Дорога повернула влево и круто пошла на высокую горную террасу. Павел, не останавливаясь, через час-полтора поднялся наверх и, усевшись на большой пень, осмотрел пройденный путь.
С воспоминаниями о недавно пережитом, уныние холодной змеей заползало в душу Павла. Вереницей потянулись, чередуясь, образы и обстоятельства; ужасы этапного вагона и трудности, лишения на 1-й фаланге, радость избавления, встреча с Ермаком, милые лица деда Архипа с Марией, кошмары ада Кутасевича, проводы Зинаиды Алексеевны в небесную отчизну, леденящие душу, страхи по штрафным фалангам и тюрьмам, покровительство Ермака, отдых, опять 1-я фаланга и опять мучения, опять скитания.
Затем мысли переменились и вернулись к золотому детству, к бабушке Катерине с Починками, к дорогой, родной Н-ской общине. Учеба, соблазны, покаяние и… Тут юное сердце Павла нестерпимо сжалось в болезненный комок и из глаз неудержимо полились слезы. Он поднялся и, торопливо шагая по дороге, стал искать место, где можно было бы помолиться.
Наконец, ему понравилось невдалеке от дороги, вывороченное бурей дерево, корни которого беспомощно торчали вверх, наполовину занесенные снегом. Павел, не считаясь с глубоким снегом, добрался до него и, к удивлению, в затишье нашел, как будто специально приготовленную кем-то, подстилку из соломы. Владыкин упал на колени, и из души его вырвался молитвенный вопль:
— Боже мой, Боже мой! Ведь мне только 22 года, прошли лучшие годы детства и утро юности, позади остался путь жгучих страданий, а что впереди? Хотя я много получил и благословенной радости от Тебя, от многих ужасов Ты избавил меня, но предстоящие муки страшат меня, и если Ты не ободришь меня, я не пойду. Рассей мрак моих скорбей, ведь я за Твою истину несу эти лишения и хочу их нести торжественно, с радостью. Помоги мне!
Так, одиноко, вдали от близких и родных, без сочувствия и привета, боролась юная душа за жизнь вечную с вечной смертью.
За коряжиной послышался людской кашель и топот. Владыкин выглянул, не выдавая себя, и увидел толпу в 40–50 человек, идущую по дороге. Конвойная охрана шла спереди и сзади, поэтому не трудно было догадаться, что этап шел на Кожевничиху. Зрелище было потрясающее: впереди, браво выступая, шло несколько рядов молодчиков, одетых в телогрейки, обшитые всякими модными опушками, в меховых шапках, в валенках с залихватскими отворотами. Развязная брань, оживленная их речь и беспорядочная толкотня между собой, говорили о том, что для них этот этап был увеселительной прогулкой и что печаль, вообще, им чужда. Небольшие их пожитки несли другие, по лагерному "шестерки" и старались также во всем подражать своим главарям. Позади этой шумной ватаги брели, составляющие полный контраст с молодчиками, остальные. Одетые в лохмотья и в кордах на ногах, сгорбленные под тяжестью огромных нош, еле брели, с удрученным видом, те, кого здесь называют "работяги" и "доходяги". Истощенные, обессиленные они еле влачили ноги, наспех обернутые клочьями дырявых портянок, спотыкаясь и не оборачиваясь на злобные окрики конвоя, засунув окоченелые руки в тесные рукава изодранных и прогоревших бушлатов. Многие, спотыкаясь, теряли равновесие и падали в придорожные сугробы. Из-за них весь этап то и дело останавливался, от чего нескончаемая, громкая брань слышалась далеко в морозном воздухе.
Один из них, был особенно изнемогший, его фигура представляла какую-то бесформенную массу лохмотьев с головы до ног. На все окрики и понукания он был совершенно глух. Потеряв, видно, терпение, молодчик из передних рядов быстро подошел к нему и с яростной бранью сильно ударил его ногой в зад. "Доходяга", как мешок, повалился на дорогу, не успев вытащить рук из рукавов бушлата и, лежа на снегу, беззвучно заплакал, не пытаясь даже подняться. Никто не проронил ни единого слова сострадания или защиты.
Подошедшая подвода подобрала несчастного, а возчик накинул ворох сена на полуобнаженные икры его ног.
Владыкин, наблюдая за медленно удаляющимся этапом, со вздохом произнес:
— Боже мой! Сколько есть несчастных, страдающих, гораздо больше меня, бесцельно, беспомощно. Ведь я много счастливее их!
Ободрившись этой мыслью, он вновь упал на колени и уже сердечно, горячо благодарил Бога за все Его милости к нему.
После молитвы он поторопился выйти на дорогу и быстро зашагал по ней, чтобы согреться.
В поселок он пришел в то время, когда рабочие, возвращаясь из тайги, расходились по баракам.
Едва поравнявшись с конторой, Павел, к своему удивлению, встретился с тем самым прорабом-земляком, который когда-то на 1-й фаланге взял его на строительство моста:
— Ты откуда появился сюда и зачем? — спросил его Петров. Павел, несколько смутившись от властного тона, ответил ему:
— Здравствуйте! — и вытащив из-за пазухи пакет, спросил: — Гражданин начальник, а кому я должен отдать этот пакет?
Петров, взяв пакет, немедленно распечатал его и, бегло прочитав предписание, строго ответил Павлу:
— Здравствуйте-то, здравствуйте, да за что же ты, дурная голова, попал сюда на штрафную? Я тебе сколько раз говорил: брось ты свою непутевую веру, заведет тебя твой Бог туда, откуда и свету белого не увидишь. Такой молодой, жил бы да жил себе с мамкой, учился бы, да в люди вышел. Начальником-то тут я, да ты-то зачем мне тут нужен? Ведь ты же знаешь, каких людей посылают сюда и за что?
— Уважаемый гражданин начальник, — сказал Павел, — если уж вы, образованный, не оставляете своих убеждений, которые привели вас сюда осваивать Восток, и которые не дают вам ничего утешительного ни теперь, ни в будущем, тем паче, как мне бросать свою веру, которая выводит меня из тех мест, куда посылают меня злые люди; веру, которая вселяет в меня радость и здесь, которую исповедывали тысячелетиями самые лучшие, самые великие и честные люди.
— Ну, ладно, Владыкин, — сказал ему Петров, — я хоть и ругаю тебя, но ты не обращай внимания на это, тут и свой человек в собаку превратится, а не то, что мы, грешные. Тебя я полюбил еще на первой, только жалко мне твоей молодости. Так и кажется, что затопчут здесь тебя в грязь, но я вижу, что есть в тебе, действительно, какая-то сила. Что ж, не унывай и дальше, пока здесь — в обиду тебя не дам. А сейчас, иди вон в тот барак, — указал он на дом мастеров, — и скажи там дневальному, чтоб он тебя на полный учет взял, и что ты в моем распоряжении. Понял? Иди, отдыхай, пока позову, — распорядился Петров и зашел в контору.
В бараке было очень тепло, чему юноша обрадовался, так как сильно промерз от усилившегося мороза.
На объяснения Павла дневальный ответил:
— Что ж, хорошо. Здесь у нас спокойно. Живет само начальство. Выбирай себе любую койку из свободных, постель возьмешь в каптерке. Харчи я из кухни приношу три раза в день. Хлеб вон, на столе, бери и кушай, сколько хочешь. Деньги есть — в ларьке покупай, чего душа желает.
Павел покушал и уснул крепким сном. Проснулся утром после того, как все ушли на работу. Его никто не вызывал.
Вечером он увидел на ходу Петрова, и тот на вопрос Павла о работе, махнув рукой, сказал:
— Отдыхай!
На следующий день Владыкин встал рано и сам пришел на развод к конюшне, но и там Петров, увидев его, сказал:
— Сейчас мне некогда. Отдыхай!
На третий день юноша не вытерпел и, подойдя к начальнику, заявил:
— Иван Васильевич! Я больше без дела не могу. Вы не сердитесь и не ругайте меня, но я христианин и зря кушать хлеб не могу. Дайте мне любую работу.
Петров сплюнул с досады и велел подойти к нему после обеда.
На сей раз, увидев Владыкина, посадил его рядом с собою в легкие сани и повез на плотбище.
По дороге он рассказал ему, что в обязанности Павла входит: пересчитать весь свезенный лесоматериал по сортам и диаметру, а затем дать отчет о запасе, имеющегося здесь леса.
Владыкин с большой радостью и усердием принялся за эту работу, ежедневно выходя со всеми вместе на объект. По истечении недели он представил Петрову аккуратный отчет о всем наличии леса по сортам и размерам, так что начальник пришел в изумление от его успеха и аккуратности. После этого его поставили специальным наблюдателем за исправностью профиля ледяной дороги, по которой вывозился лесоматериал с горного плотбища. Здесь Павлу пришлось увидеть, невиданные доселе, ужасы.
Финские сани нагружались по 8-12 кубометров круглого леса. Здоровые, породистые лошади-битюги, сдерживая такие огромные возы, спускали их сверху по зеркальной ледяной дороге к центральному складу на станцию. Во избежание неудачного спуска, между возами должна быть выдержана дистанция не менее одного километра. Но безответственный, бесшабашный характер возчиков, из заключенных, часто приводил к страшным катастрофам. Свидетелем одной из них оказался Павел.
Однажды, едва только проводили 12-ти кубовый воз, вслед за ним, не дальше чем через 200 метров, пустили второй, несколько меньший объемом. Возчик, гордясь каким-то воображаемым опытом, не потрудился с самого начала тормозить и очень скоро заметил, что он неудержимо нагонял предыдущий воз. Бедное животное, предчувствуя беду, изо всех сил упираясь подковами в лед, старалось сдерживать сани. Но, увы, сила инерции была так велика, что лошадь сорвалась и побежала, гонимая возом. Возчик совершенно растерялся и, истерично крича, бросал под сани ветки, бушлат. Специальные дежурные, услышав крики, сыпали на дорогу заранее приготовленный песок, но все было бесполезно.
Несчастное животное, увидев, невдалеке от себя впереди идущий воз, на бегу пыталось выпрыгнуть из колеи, но безжалостные оглобли и высокие ледяные борта дороги неотвратимо, с нарастающей быстротой, влекли его к гибели. Через несколько секунд задний воз с большой скоростью нагнал впереди идущий и наехал на него. Раздался ужасный треск от столкнувшихся бревен, по воздуху разлетелись брызги крови и куски мяса погибшего животного.
Этот случай так потряс Павла, что он больше не мог работать на этом месте, и Петров перевел его на ночную работу по благоустройству дороги. Здесь он успокоился, имея возможность, и в ночные часы бывать наедине с Богом.
Апрельское солнце вступало в свои права. В низине, на дороге появились лужи, на припеках — проталины. Работа вскоре остановилась, и начальник заявил Павлу:
— Владыкин, сколько было в моих возможностях, я оберегал и устраивал твою жизнь. Теперь настало время расстаться. Людей я всех отправил, скоро
уезжаю и сам. Последнее, что я могу тебе сделать доброго — это на месяц направить тебя на станцию. Там будешь жить и проводить общую инвентаризацию. Расставаясь, скажу тебе по секрету: я все время наблюдал за тобой, со стороны. Мне казалось, что ты просто играешь роль богомольца, но теперь убедился, что у тебя, действительно, есть Бог, но твой Бог для меня загадочный. Глядя на тебя, я пока что понял очень немногое, а именно: понял смысл слова "безбожник"; что и сам, и окружающие меня — безбожники. И это, немногое, заставляет меня задуматься о многом и пересмотреть свою жизнь. Еще я понял, что молчаливая жизнь настоящего богомольца может быть сильнее самой громкой, красноречивой проповеди.
Прощай, прокладывай свою дорогу дальше, по ней пойдут другие, но… не сдавайся!
Когда они расстались, Павел, шагая на новое место, был глубоко погружен в воспоминания о пережитом. Как тоскливо было у него на душе, когда он шел сюда, в Кожевничиху, как он тогда приуныл. Как ему не хотелось идти в эту неведомую пропасть!
Вспомнился и этап оборванцев, и гибель лошадей на ледянке, и признание начальника Петрова.
— Боже мой, как я виноват и близорук — забыл наказ деда Никанора: "Спасай обреченных на смерть". Побоялся этой пропасти, а ведь именно здесь, укрыл меня Господь и преподал дорогие уроки. Ведь Петров — это тот же конь, который сорвался на свою погибель, и как счастлив я, что Ты помог мне удержать его, остановить его на безбожном пути. Не знаю кто, где и когда приведет его к тихой пристани Твоих повелений? Ты знаешь это.
Так Павел шел вперед по растаявшей ледянке, рассуждая о путях Божьих.
На новом месте он прожил ровно месяц. За это время он опять сообщил о себе, оставшимся немногим сотрудникам в управление, и к концу марта 1937 года, получив наряд-запрос, вновь собрался в Облучье.
За неимением подходящего пассажирского поезда, Владыкин решил присоединиться к людям на тормозной площадке товарного вагона, уверенный, что никто не имеет права снять его отсюда. Вместе с ним ехал парень-заключенный и двое вольных: муж с женою.
Сердцем Владыкина овладело какое-то веселье, первое время он предался ему, но потом задумался и заключил про себя, что это веселье какое-то ненормальное. В глубине души он имел тихое побуждение к молитве, но с этим голосом, почему-то Павел не посчитался. Через некоторое время поезд тихо подъехал к станции.
На ходу поезда к ним вспрыгнули двое мужчин и, представившись — один инспектором, другой — оперуполномоченным, стали обвинять всех пассажиров за незаконный проезд на тормозной площадке.
Когда очередь дошла до Владыкина, тот с уверенностью ответил инспектору:
— Что ж, я строю эту дорогу почти бесплатно, да еще и не имею право ездить по ней? Какая же тут справедливость? Инспектор ответил ему:
— Если бы вы ехали на пассажирском поезде, ваше право могло бы обсуждаться, а поскольку вы на товарном, то вы виновны. Строите вы эту дорогу или нет, пусть разберется ваше начальство, а пока сойдем и пройдемте в участок.
Павел почувствовал, что ответил инспектору с оттенком гордости, и этим впал в искушение. Сердце его как-то дрогнуло и замерло. Казалось, что опасность незначительна, но уверенность его поколебалась.
У дверей оперпункта, вольных инспектор увел с собой, а Владыкина с другим парнем завели в помещение и заперли на замок.
Через несколько минут их стали опрашивать, затем обыскали и, когда при обыске Павла, Евангелие оказалось в руках оперуполномоченного, в голове у него как-то помутилось.
— А это что за молитвенник? Да еще и пятно крови на страницах? — проговорил обыскивающий, указав на пятно раздавленного клопа. — Ладно, разберемся!
Владыкин понял, что значит, разберемся, и глядя на Евангелие, подумал: "Все, пропало".
Второго парня, обыскав и не найдя при нем ничего, отпустили на свою фалангу, а Павлу объявили, что завтра утром передадут в 3-ю часть.
Голодный и внутренне совершенно разбитый, он провел ночь почти без сна. С утра и до самого обеда просидел Павел под охраной в ожидании допроса, мучимый голодом и томлением. Он попросил у Господа прощение, что вместо надежды на Него, понадеялся на совершенно пустое, и этим впал в искушение. Никогда он не чувствовал себя таким удрученным и беспомощным, и в молитве вопиял только о прощении.
После обеда его завели в кабинет начальника 3-го отдела Ходько, который очень любезно усадил его на стул рядом со своим столом и, внимательно осмотрев молодого человека, спросил:
— Так это ваша фамилия — Владыкин? А я почему-то представлял вас более зрелым, судя по материалам вашего личного дела. Ну, это не так важно. Я бы хотел с вами побеседовать о ваших убеждениях, причем, откровенно и непринужденно. Что вы на это скажете?
— Я охотно готов дать отчет о своем уповании любому, тем более, вам, — ответил ему Павел.
— Первое, о чем я вас хочу спросить: кто и при каких обстоятельствах убедил вас или внушил, а, может быть, принудил принять веру в Бога?
— Никто меня не убедил, не внушил и, тем более, не принудил к тому, о чем вы говорите, — ответил ему Владыкин.
— Ну как же так? Вы же верите в Бога?
— Да, теперь уже, пожалуй, не просто верю, — ответил ему Павел, — а живу моим Господом. Меня несколько удивляет ваш вопрос, почему меня кто-то должен обязательно принудить или внушить. Вы разве не знаете ничего о других видах взаимоотношений между разумными людьми, более свободных, чем вы назвали? И попутно спрошу, кто вас принудил первый раз в жизни взять в рот материнскую грудь?
— Хм, мне кажется это не относится к теме нашего разговора, — ответил Ходько, — но я отвечу вам: ведь я же плоть от плоти ее, девять месяцев мы с ней жили общей жизнью, потому, заложенные во мне инстинкты, и принудили меня взять материнскую грудь.
— Вот так, как нас с вами впервые потянуло к материнскому молоку, потому что в нем жизнь для нашего тела, так всякого здравомыслящего человека, появившегося в мир, будет влечь к Богу, так как Бог есть жизнь, и только в Нем сокрыты все источники жизни материальной и духовной.
Я искал Бога для того, чтобы жить и нашел Его, и живу Им. А средство, каким я нашел Его — это Библия.
Отвечу вам, как я искал Бога: я искал правду в жизни, чистую бескорыстную любовь. Искал, наконец, в чем заключается смысл жизни человеческой. В людях я этого не нашел и в людских идеалах не нашел.
Библия указала мне на Христа, Богочеловека, в Нем я нашел то, что искала моя душа.
— Так что же, человек неверующий в Бога, не живой, что ли? — спросил Ходько.
— Так говорит Слово Божие, так оно и есть: "В Нем (в Христе) была жизнь, и жизнь была свет человеков" (Иоан.1:4), и еще: "Имеющий Сына (Божия) имеет жизнь; не имеющий Сына Бо-жия не имеет жизни" (1Иоан.5:12). То, что вы имеете в виду, это не жизнь, а существование в теле.
Человеком вне Бога руководят следующие инстинкты: прелюбодеяние, блуд, нечистота, непотребство, идолослужение, волшебство, вражда, ссоры, зависть, гнев, распри, разногласия, ереси, ненависть, убийство, пьянство, бесчинство. Вот все эти дела — нежизненны, человек, в ком это есть, духовно мертв. Эти его дела никому из разумных, честных людей не нужны, они даже и государству никакому не нужны.
А вот вам, другой человек, в котором есть любовь, радость, мир, долготерпение, благость, милосердие, вера, кротость, воздержание. Такой человек всем нужен, потому что поступки его жизненны. Но таким может быть только тот, кто знает Бога и имеет Его в себе.
Так, час за часом, они сидели за оживленной беседой, пока за окном стемнело, а отдел опустел.
— Конечно, Владыкин, это верно, что люди честные, воздержанные, миролюбивые и т. д. всем нужны, — ответил Ходько, продолжая беседу, — но они могут быть и неверующими, и так именно, мы воспитываем и будем воспитывать. И для этого у нас прилагаются колоссальные усилия и средства, чтобы воспитать полноценного хорошего человека: здесь и образование, литература, кино, театры и т. д. Ну, а уж насчет веры в Бога — это же фанатизм, пережитки прошлого, с этим надо порывать, тем более такому молодому, грамотному, как ты. Не занимался бы ты этим, сюда бы не попал, ведь ты очень ценный и нужный нам человек. Ты, конечно, не пойми меня превратно, тебя посадили не за веру в Бога, а за то, что ты против наших культурных мероприятий идешь, ты же не посещаешь кино, театры и прочие подобные места, а это для нашей молодежи вредно, аморально. Ты же был видным и передовым юношей.
— Вы знаете, — начал Владыкин, — мне просто неудобно слышать от вас, старого образованного большевика, что вы в беседе с верующим человеком апеллируете избитыми аргументами, которыми пользуются по селам полуграмотные парни. Вам-то уж, надо логичнее рассуждать, и у вас к этому, казалось бы, есть все возможности. Но, коли вы уж это затронули, я обязан вам ответить.
Вот будем говорить о преступниках: ворах, бандитах, грабителях, куда вы меня поместили. Уж их-то я знаю больше вас, потому что вы только следствие ведете, а я с ними одну баланду хлебаю, сплю с ними на одних нарах. День и ночь они читают романы и пересказывают их друг другу, немало из них грамотных людей. Как только в клуб привезли ящик с кинопленками, они первые с гиканьем бегут занимать места.
Теперь укажите мне хоть двух, трех из них, кто оставил пьянство, грабеж, разврат в результате того, что они прочитали какой-то роман или посмотрели какое-либо кино? Нет у вас таких.
А я могу указать вам тысячи тех, кто через чтение Библии, посещение богослужений сразу же оставили свои гнусные дела.
Второе, посмотрите в моем следственном материале, есть ли хоть один случай, когда я кого-либо насильно вывел из театра в силу моих убеждений, обругал или избил за прочитанный роман; кого, стоя у дверей кинотеатра, уводил обратно, используя свои убеждения? Таких фактов нет, и сам я осуждаю такие поступки. Только за то одно, что у меня христианский взгляд на все эти зрелища, что я не все книжки в библиотеке подряд читаю, а по выбору; за то, что меня принудили публично выступить в защиту моих убеждений — я с двадцати лет оторван от родительского дома и стою перед вами в этих арестантских рубищах. Вот это, действительно, фанатизм, дикий, средневековый. Сколько раз вы подписывали на этого мальчишку предписание, чтобы содержать в заключении среди насильников, бандитов, воров, скотоложников, на штрафных, да еще венерических колониях.
За что? За то, что я люблю моего Иисуса, соблюдаю Его заповеди. А сейчас, за что я стою перед вами? Со мной вместе сняли вора и других с вагона поезда, они при мне были отпущены по своим местам. А только за то, что в моем чемодане обнаружили Евангелие Иисуса Христа на чистейшем русском языке, я вторые сутки сижу без пищи, а теперь вот, и стою перед вами.
— Как, разве вас нигде не кормили? — удивленно воскликнул начальник.
— А где же меня будут кормить? Режим ваших карцеров вы знаете, и здесь, у вас, я сижу уже половину суток, да учтите, что за окном уже полночь, — ответил ему Владыкин.
— Вот уж за это прошу, извините меня, пожалуйста. Это моя невнимательность, и мы сейчас что-нибудь сделаем.
Начальник взял телефонную трубку, чтобы поискать возможность, чем-либо покормить Владыкина, но отовсюду получал только отказ. Тогда он позвонил к себе на квартиру, оттуда принесли тарелку кислой капусты и пару блинов.
Владыкин, с молитвою, здесь же в кабинете, подкрепился и приготовился к дальнейшей беседе.
— Вы, конечно, уже сильно устали, но у меня есть еще несколько вопросов, — сказал начальник. — А как вы смотрите на службу в армии? Ведь вы же знаете, что некоторые из ваших единоверцев не берут оружие в руки.
— Я смотрю на это, как учит Слово Божье и как гласит циркуляр, подписанный Лениным, — ответил Павел.
— Да, но вы сами рассудите, — возразил начальник, — если все будут верующие и на страну нападут враги, кто будет ее защищать?
Павел взглянул на собеседника и заметил на его лице легкую улыбку самодовольствия и уверенности, что он поставил своего собеседника в тупик, но Павел и на это ответил:
— Когда будет такое положение, то и вы будете верующим и вас этот вопрос не затруднит, а, наоборот, будете сожалеть, что до сих пор жили атеистом. Хочется мне еще привести вам наглядный пример, — продолжал Владыкин, — когда вы меня, беззащитного христианина, бросили в толпу головорезов, на штрафную. Вы тогда думали: посмотрим, что с ним случится? А вот я цел и невредим, и никто из них меня пальцем не тронул. Правда, они у меня взяли чемодан и вытащили из него брюки и сапоги, но и здесь они поступили по-евангельски. Ведь это у меня было лишнее, а поскольку я не решался сам отдать, они помогли. Потом же, узнав, что я христианин, они возместили большим.
Много других, главным образом, социальных вопросов задавал начальник своему собеседнику, и Павел изумлялся тому, как Дух Божий научил его ответам. Радостью переполнилось его сердце, несмотря на то, что он провел две бессонные ночи и два дня, почти не принимая пищи.
За окном уже наступило утро и погасли ночные огни, а собеседники не чувствовали никакой усталости.
— Должен тебе признаться, что я от души расположен к тебе, несмотря на то, что между нами 30 лет разницы и такая противоположность идей.
Я большевик, до революции много пострадал за марксистские идеи, много встречал противников, со многими сражался с превосходящим успехом, но никогда не думал, чтобы в религии можно было найти что-то осмысленное. Беседа с тобой принесла мне неоценимые уроки. Я скажу тебе откровенно, находясь в наших рядах, ты был бы очень ценным человеком. Я почему-то до сих пор еще верю, что ты будешь нашим товарищем. Твоими похождениями по штрафным я займусь, здесь какое-то недоразумение. Конечно, всех религиозников нельзя мерить на одну колодку, и часто, за формуляром, мы не знаем подлинной души человека.
Ты должен быть коммунистом. Но скажи мне теперь и ты откровенно: что могло бы тебя разубедить — оставить твоего Христа?
— Ответ несложен, начальник, — сказал ему Владыкин, — если бы вы были справедливее Христа, любили бы всех, более Христа, и научились побеждать людей, как побеждает Он.
Ходько улыбаясь, долго сидел молча, обдумывая ответ, потом встал и объявил Владыкину:
— От души благодарю за беседу, ты расположил меня. Сейчас, тебя в сопровождении бойца ВОХР, доставят на фалангу. Выбирай сам, куда желаешь, кроме штабной. Больше трогать не будем. Ты просил возвратить Евангелие? — тут он остановился, подумал, потом с улыбкой заявил:
— Евангелие возвратить не могу, ты его знаешь наизусть, а я с ним мало знаком, так что не обижайся.
Наступал рабочий день и начальник, распрощавшись с Владыкиным и передав его в распоряжение конвоира, приступил к своим обычным занятиям.
Они пришли на одну фалангу, но там ему порекомендовали не оставаться, и Павел пошел на другую, которая была рядом со штабной.
В рекомендованной фаланге, его охотно приняли для работы статистом. Старший сотрудник, в чье распоряжение он прибыл, знал Павла раньше и сейчас же дал указание двум женщинам, привести в порядок отдельную комнату для двоих, для совместного нахождения в ней и для работы.
Население фаланги состояло наполовину из женщин, и новый товарищ, в ожидании приготовления комнаты, повел знакомить Владыкина с поселком. Войдя в женскую половину, несмотря на то, что все были предупреждены, Павел встретил там такое бесстыдство, что сейчас же, они с товарищем были вынуждены выйти.
После обеда было решено отпраздновать новоселье, для чего Павел, со своей стороны, внес известную долю на устройство чаепития.
Войдя в комнату, они нашли ее неузнаваемой: вымытые полы были покрыты одеялами, над своими кроватями, на стенах были также прибиты шерстяные одеяла. Везде, куда ни посмотришь, были развешаны занавесочки, скатерти, покрывала и расшитые дорожки.
На столе все было приготовлено для чаепития, а за столом сидели две разнаряженные хозяйки.
Товарищ Владыкина, увидев недоумевающее его лицо, улыбаясь, спросил:
— Ты что Павел, так удивленно смотришь на все, здесь нет ничего необыкновенного. Из жизни нельзя вычеркнуть и одного дня. Есть возможность, будем жить по-людски. Нам здесь с тобою придется прожить, может быть, не один месяц, поэтому устраиваться надо так, чтобы не было скучно. Девочкам мы понравились, видишь, как они тут все разделали? Теперь дело за нами.
— Это моя любовь, — обнял он, рядом сидящую девушку, — а это ее подруга, мы оба рекомендуем ее тебе, — указал он на девушку, сидящую на, приготовленной Павлу, кровати. — Поэтому к нашему новоселью мы присоединим и вашу свадьбу. Понял?
— Понять-то я понял, тут нет никакой двусмыслицы, а вот расплачиваться, как за это придется? — ответил Павел.
— Перед кем расплачиваться? Здесь холостых нет никого, все женатые, да и не один раз, — ответил товарищ Владыкина.
— Нет, есть еще Судья Всевидящий, имя Ему — Бог, а у тебя на груди Его крест выколот. Так что напрасно, мои любезные, вы мне такую кровать застелили. На ней, как заснешь, так и не проснешься навеки. Чайку мы попьем, только прежде, я помолюсь за обед, потом будем кушать, а я вам расскажу, что такое грех и какая расплата за него, — ответил Павел этим любострастникам, чем привел их в недоумение.
— Саша! К селектору! — крикнул из соседней комнаты дежурный.
Сотрудник Павла выбежал на вызов и минут через пять, вернувшись с бледным лицом, обратился к Павлу:
— Павел, звонили из 3-й части, чтоб я немедленно, с вещами, доставил тебя к ним. В чем дело?
И опять Владыкин собрал свой чемодан и, помолившись, направился к выходу, навстречу новым лишениям.
— О, человек, человек! Какой ты великий, но как дешево твое слово, — произнес Павел, подходя к 3-й части, вспомнив беседу с Ходько. — Если уж такому довериться нельзя, кому же можно верить? Как счастлив я, что, совершенно безошибочно, доверился моему Господу! О, если бы судьбы людей были бы только в руках таких, как этот начальник. Но слава Богу, что всеми нами еще управляет Он Сам, — думал Павел, заходя в дверь отдела.
Сотрудники 3-й части уже знали юношу-скитальца лично и, увидев его, сочувственно отозвались:
— Ну что, Владыкин, опять тебе предстоят этапы, скитания. Опять предписание в центральную тюрьму, а оттуда — сам знаешь… Крепись, не унывай.
В центральной тюрьме пробыл он почти неделю, вместе с Хаимом Михайловичем и Евгением. Из их сообщений ему стало известно, что Магда освободился и очень сожалел, что не мог на прощание увидеть его.
Через неделю их, в составе более 50-ти человек, перевезли на станцию Кундур, опять на штрафную фалангу для работы в балластном карьере.
На сей раз, контингент людей был совершенно другой. Бараки были разделены на комнаты-камеры, в которых помещалось по 10–15 человек. Камеры закрывались под замок, а когда выводили на работу, то собирали в общую толпу и под охраной несколько километров гнали в карьер.
Новый вид мытарств встретил Владыкина на этом месте. Заключенные должны были снизу набрасывать балласт на железнодорожную платформу. Опять нечеловеческая норма, и подгонялы-десятники, злобными окриками, принуждали обессилевших людей нагружать вереницы платформ.
Инженеры, техники, врачи, учителя, бухгалтера, начальники предприятий — люди, совершенно неприспособленные к такому изнурительному труду, под конец обессилевшие, буквально падали. Не только с балластом, но и пустую лопату не в силах были поднять над головой. Наиболее ослабших, бригадиры и десятники, сами будучи из заключенных, били палками и уводили в карцер.
Знакомое уже чувство голода леденило душу Павла. Он тянулся изо всех сил, лишь бы не оказаться вместе с обессилевшими в карцере и не лишиться, единственно доступного, весеннего солнца и воздуха.
В одну из ночей он, с сильным воплем, молился Богу об избавлении от этого мучения и перед утром, во сне, получил откровение, что ему предстоит далекий путь.
Бывшие друзья Магды, по знакомству, устроились в контору на более легкую работу и однажды сообщили, что готовится большой и далекий этап.
Исполнение этого слуха не замедлило и, в один из дней, им объявили собираться с вещами. Измученные люди были рады, что их больше не погонят на эту мучительную каторгу, хотя, может быть, впереди их ожидало не лучшее.
Перед окнами бараков, на запасном пути, стояли вагоны, приготовленные к этапу, а после завтрака началась погрузка в них людей.
Владыкину удалось занять место около окошка, и он наблюдал, как вскоре, их небольшой эшелон тронулся на Восток, оставляя позади те места, с которыми были связаны жгучие переживания Павла.
— Может быть, уже никогда моя нога не наступит на эту землю, — подумал Павел, проезжая Облучье, Ударный, Лагар-Аул, Первую фалангу, Известковый… Не один раз эта земля была полита моими слезами, а сколько людской крови пролито в этих дебрях!…
Он благодарил Бога, что оставляет эти места непобежденным. Многие беды прошли над его головой, но от всех их избавил Господь. От этих рассуждений, и будущее уже не так страшило его.
Рано утром они проезжали станцию Волочаевку, и он был рад в душе, что их не оставили здесь, куда многих заключенных перегоняли на строительство города Комсомольск-на-Амуре и железной дороги, ведущей к нему.
Вскоре показалась широкая речная гладь Амура. На протяжении всего пути, Павел наблюдал из окна вагона за толпами арестантов с суровыми лицами, внимательно присматривался к лагерным постройкам, поселкам, мелькающими за окном вагона.
О, эти мрачные места земли! Свидетелями какого ужасного людского горя сделались вы! И заглянет ли когда в эти места луч радости, любви и мира?
Кому будет суждено принести сюда факел евангелизации, о которой Сам Спаситель сказал: "И будет проповедано Евангелие… во всех концах земли"?
Мною же сюда принесены очень скромные крупицы Слова Божия и немногие, не менее скромные, молитвы за мой бедный, погибший народ. Неужели, когда-то у престола Отца Небесного и Сына Его, кто-то подойдет и скажет мне: "А я та самая былиночка, выросшая от семени, посеянного тобою, в этом нелюдимом суровом краю"?
Позади остался Хабаровск. В пути стало известно, что их везут во Владивосток, а в одно майское утро проснулись они, находясь уже в нем, на 2-й речке.
После утомительного ожидания, в раскаленном от зноя вагоне, к вечеру их, наконец, выгрузили и большой колонной повели, под усиленным конвоем, в пересыльный городок под скалами.
Карантинное отделение, куда их привели с самого начала, действительно, располагалось под высокими обрывистыми скалами и своим видом внушало чувство страха.
На самой вершине скальной сопки располагался форт, охраняемый днем и ночью вооруженными матросами.
В глубине скального обрыва, на площадке было установлено несколько больших брезентовых палаток. Все карантинное отделение было обнесено рядами колючей проволоки.
Разместившись в одной из палаток, Павел подошел к собравшейся группе заключенных, где новичкам, один из обслуги этой зоны, рассказывал о событиях, происшедших на днях, в этом карантинном пункте.
Прибывший неделю назад этап, где преобладали "урки", запротестовал против пищи. Этапникам привезли совершенно негодный, сырой хлеб и тюремное варево, в котором несколько человек нашли в испорченном мясе червей. На протест, пришедшее начальство, при участии медицинского работника, ответило угрозой и бранью, принуждало кушать негодную пищу. Заключенные, в ответ на этот произвол, бросили пайки хлеба на землю и на них опрокинули бочку с испорченной пищей.
Администрация пересылки вообще лишила протестующих питания, после чего заключенные подняли бунт, оглашая всю окрестность неистовыми криками. В ответ на это, администрация пересылки обратилась для подавления за помощью к подразделению, охраняющему форт на горе.
Матросы, узнав по какой причине заключенные протестовали, отказались принять в этом участие. Тогда приехали несколько машин из городской пожарной службы, мощными струями воды они смешали все с грязью, после чего отчаянные вопли протестующих были заглушены. Наиболее выделяющиеся бунтовщики были связаны по рукам и ногам и упрятаны под замок, а остальные отведены и распределены по пересылке.
Пересыльный городок был расположен на склоне сопки и разбит на несколько секторов. По свидетельству обслуги, он вмещал несколько десятков тысяч заключенных. Прибывших вновь, обслуга обрадовала тем, что корабль уже на рейде, и им не придется здесь долго валяться, как некоторым, по несколько месяцев.
После санитарной и прочей обработки, Павла и его товарищей завели в городок на распределительный двор, чему он был очень рад.
По распределении ему указали номер дома и комнаты, где ему надлежало поместиться. Войдя в указанную комнату, Павел пришел в недоумение при виде ее обитателей. За столом сидела группа хорошо одетых людей во главе с командиром дивизии (генералом) и, за скромно сервированным столом, кушали богатый, по определению Павла, обед.
Все друзья комдива были одеты в прекрасные костюмы, приятно выглядели по внешнему виду. Соседняя с ними группа была меньше и тоже состояла из прилично одетых людей. Незнакомая их речь подтверждала, что это иностранцы, Павел не решился пройти дальше, считая, что, по недоразумению, он
вошел совсем в другое общество, во всяком случае, не из числа арестантов.
Видя смущение Владыкина, одетого и обутого по-арестантски, комдив почел нужным объяснить юноше обстоятельно и, взглянув на него, сказал:
— Проходите, молодой человек. Я вижу, что вы смущаетесь, здесь все мы одного сословия — зеки (заключенные). Ищите себе место, какое полюбится, да и располагайтесь на нем, как дома. За что посадили-то?
Павел неторопливо прошел мимо них, поставил чемодан на свободные нары и ответил комдиву:
— Христианин я, за вероисповедание посадили.
— Вот вас только среди нас не хватает, — с возбуждением заметил ему, сидящий рядом с комдивом мужчина и, указав рукой на присутствующих, стал перечислять: — Вот это режиссер из театра им. Мейерхольда, это секретарь обкома партии, это профессор медицины, это директор металлургического комбината, мой сосед — командир дивизии, а я — прокурор одной из областей нашей великой "Империи". С нами иностранцы: это наш дорогой товарищ Лантыш — член Коминтерна, венгерец, и по-русски не понимает ни слова. Рядом с ним — секретарь подпольной коммунистической партии Польши, его соседи — секретари подпольных комсомольских организаций из Литвы и Латвии. Присаживайтесь-ка, в нашу компанию, да расскажите нам что-нибудь из своей сферы. У нас заведен такой порядок: ежедневно, каждый из нас, по своей линии читает нам лекции, как в институте. Но мы уже надоели друг другу, а вы нам, видно, скажете что-то новое и оживите наш букет.
— Да, уж только не читайте нам, свои молебствия, — возразил режиссер, — это уже в нашу эпоху отмершее, как осенний лист. Я даже от души удивлен, почему вы оказались среди этой отжившей горсточки богомольцев.
— Ну-ну, я с этим не согласен, — осадил режиссера профессор. — Прежде всего, вы очень узко мыслите о религии, а потом, нам совсем небезынтересно, как сложились религиозные убеждения этого, действительно, юного представителя нашей эпохи. Просим вас!
Владыкин за стол не сел, но, подойдя ближе к ученой компании, помолившись про себя, неторопливо стал отвечать:
— Прежде всего, я осмелюсь ответить на вашу реплику, относительно веры в Бога, ну, и соболезнования, относительно моего идейного положения. Театральное искусство мне до некоторой степени знакомо, сам когда-то любил участвовать в драматическом кружке. Но согласитесь со мной, что сама история народного искусства по своей популярности очень коротка, не насчитывает и столетья. И то, в своих истоках, она служила не более, как предметом развлечения горсточки бесшабашных господ-весельчаков.
Истинная вера в Бога не имеет равной себе истории. Тысячелетия Библия служила самым сильным, самым распространенным и действительным моральным кодексом для народов всех племен, источником мудрости и утешения для малых и великих, сдерживающим началом для дитяти и старца, могущественным рычагом всякого благого, в том числе и научного прогресса, солью человеческого общества. А вы так дерзко, и я бы сказал, необдуманно, пытаетесь отнести ее в ворох народных пережитков. Ошибаетесь вы и в том, что поспешили отнести меня к горсточке отживших богомольцев. Я принадлежу к неисчислимому, величайшему обществу, имеющему совершеннейшую организацию, неиссякаемые материальные и духовные ресурсы, наидревнейшую историю, уходящую в вечность. Я принадлежу к народу Божьему, искупленному Кровью Иисуса Христа.
А теперь попрошу вас, беспристрастно посмотреть на себя и без обиды прослушать о всех вас, собравшихся здесь, характеристику в оценке Слова Божья:
"Ибо всякая плоть — как трава, и всякая слава человеческая — как цвет на траве, засохла трава, и цвет ее опал; Но Слово Господне пребывает в век. А это есть то Слово, которое вам проповедано" (1Пет.1:24–25).
— Ловко! Вот это удар. Браво! — рукоплеща ответу, воскликнул комдив.
— Вот это да! Такого я еще не встречал. Метко, справедливо, исчерпывающе, — степенно завершил директор комбината.
— Молодец, юноша! Одним махом смел нас в кучу отжившего, выброшенного историей хвороста; осталось только поджечь, но это уже сделают другие.
— Не я молодец, — возразил Владыкин, — я не свое сказал вам, я сказал вам слова Евангелия.
Павлу очень бы хотелось продолжить беседу с этими великими людьми, но дверь в комнату неожиданно отворилась, и нарядчик по учету громко выкрикнул:
— Владыкин! С вещами на двор.
Проводив Павла, все долго молчали, потом комдив, вздохнув, сказал:
— Действительно, есть чудеса. Ты посмотри на него, пролетел над нами, как метеор ночью. Осветил нам все. Да, наше положение отчаянное, все мы имеем самое меньшее 10 лет сроку заключения, и нам рассчитывать совершенно не на что. Веру в Бога мы не имеем, вера в нашу действительность окончилась этими железными тюремными нарами. А вы заметили, он вышел от нас, как на свадьбу — сияющим, потому что он верит, и этим все побеждает, — окончил комдив, понурив голову.
— Вчера еще мы говорили, что мы боги, — добавил секретарь обкома, — сегодня деревенский пастух счастливее нас.
По лабиринту, состоящему из проходов между секторами, разделенными друг от друга колючей проволокой, Владыкина завели в один из них, где и определили ему пребывание до особого распоряжения. В четырех брезентовых бараках людей было набито битком. В одном из них Павел, найдя себе место, положил вещи и вышел. Все пространство вокруг гудело от многолюдья. Люди были заняты кто чем: кто стирал и штопал белье, кто сновал в толпе и разыскивал "своих", кто просто — бесцельно бродил, снедаемый скукой. Некоторые прогуливались, группами и в одиночку, или, сидя в кружке, беседовали между собой.
У одного из бараков сидел сапожник, обслуживая своим ремеслом остро нуждающихся. Воришки тоже находили себе занятия, приглядываясь к чемоданам и мешкам, чтобы в удобный момент сделать свое темное дело.
Владыкин долго любовался сверкающей морской гладью бухты "Золотой Рог", рассматривая, как морские корабли и катера бороздили, вспенивая серебристую ее поверхность. Среди бухты стояло на якоре большое судно, выпуская из жерла трубы едва заметную струйку дыма.
— Что, на "Джурму" любуешься? Не придется ли нам, молодой человек, поплавать на ней, а? — спросил Павла незнакомец, тихо подойдя к нему сзади.
— Да, вы угадали. Вон на тот корабль, что стоит среди бухты, смотрю. Я первый раз вижу море вообще, да и корабли большие не видел никогда, — ответил Павел.
— Вы, случайно, не из верующих будете? — глядя в лицо Владыкину, допытывался подошедший собеседник.
— А вы почему так угадали? Да, я христианин-баптист, — ответил Павел.
— В таком случае, приветствую вас, дорогой брат, именем Господа Иисуса Христа, — горячо целуя, обнял его собеседник, — Вы из какой же общины?
— Да я крещения не успел принять еще, только что покаялся и тут же арестовали. А теперь Бог один знает, как оно будет впереди.
Пока они, стоя у ограждения, разговаривали, к ним подошли еще двое мужчин, которых собеседник Павла отрекомендовал братьями. С великой радостью, после двухлетнего одиночества обнимал Владыкин братьев. Вспоминая юношеские годы, когда он до 15 лет был в общине, Павел заметил, что любовь и влечение к верующим у него стали намного сильнее, глубже. Какими родными, дорогими были для него сейчас эти, совершенно новые люди.
После краткого знакомства, Павла обрадовали тем, что в зоне есть еще братья, что один из сапожников верующий; есть верующие и в других зонах, но туда пройти очень рискованно — можно заблудиться в секторах; в женских секторах есть сестры.
Затем решили; все вместе собраться в бараке и устроить братскую трапезу любви (что немедленно было выполнено).
Когда собрались братья за трапезой, среди покрытых сединою старцев и возмужалых присутствующих, Павел оказался самым юным. После общих расспросов, он молча слушал, как один за другим высказывались в беседе братья, поддерживая и ободряя друг друга.
Каждый рассказывал историю своего заключения, и никто не проявил при этом ни малейшего уныния, сожаления или страха перед грозящими скорбями.
Были здесь украинцы, белорусы, русские, немцы. Их почтительное отношение друг ко другу и готовность поделиться всем, кто чем богат, произвели очень сильное впечатление на Владыкина, хотя он и видел это в 1933 году, в Архангельске. Но тогда он был посторонним наблюдателем, сейчас же, Павел чувствовал себя частью этой братской семьи. Он стал перебирать в памяти, что у него есть в чемодане, чем можно поделиться с братьями. Вспомнил, что из вещей сохранились лишь новые арестантские штаны и синяя сатиновая рубаха-косоворотка. Некоторые из братьев были одеты в старые латанные брюки и потрепанные рубахи. Павел предупредил, что он отлучится на несколько минут и, выйдя, стал осматривать содержимое чемодана. Не раздумывая, он отложил рубаху и брюки, с намерением отдать их нуждающимся братьям. Когда уже приготовился идти, то развернул вещи, чтобы осмотреть их. Брюки он уже определил, кому отдать, а вот когда дело дошло до рубахи, то какие-то мысли вдруг сильно стали осаждать его: "Ведь эта рубаха — единственная, подаренная бабушкой Катериной, одевал он ее по праздникам, брат же изотрет ее на нарах моментально, а он все равно получит новую, как прибудет в какой-то лагерь". Так подумав, Павел отложил рубаху обратно, но когда возвратился к братьям и отдал брюки неимеющему, то посмотрев на брата в старенькой, плохой рубахе, с болью в сердце подумал, осудив себя: "Я еще не таков, как учит Христос. Мне нужно учиться самому великому: возлюби ближнего, как самого себя". И тут же, победив себя, отдал и рубаху, снова сходив за ней к своему чемодану.
Наблюдая за братьями, он видел, как они великодушно, по-детски, делились друг с другом самым жизненно ценным: и словом, и делом — и душа его отдыхала от всех пережитых кошмаров. Родные взгляды, родные слова, чуткость, нежность и сами они, одетые в засаленные арестантские куртки — пленяли его, и он смотрел и смотрел на них, чувствуя себя таким маленьким и бедным.
Некоторые из них отбыли в заключении уже 5–8 лет. Они казались ему теми укорененными, могучими дубами веры, над которыми прошли многие лютые ураганы. Немногословная, простая, краткая, но исполненная мудрых слов речь, отлагалась где-то глубоко в тайнике души Павла. Ему хотелось подражать им, но чувствовал, что это невозможно, пока все эти истины не будут пережиты самим. Трогательнее всего было то, что братья считали его равным себе, ничем не унижали, никто не сказал обычного в таких случаях: "Ты еще молод". Со слезами восторга слушали они, как Владыкин рассказывал им о себе, своем детстве, юношестве, своих переживаниях.
Одного только Павел не мог понять: почему старшие братья в общении одинаково приветствовали и духовно общались, и с пятидесятниками, и лютеранами — он согласиться с этим не мог.
На следующий день к Владыкину подошли двое из братского кружка и, умиленными голосами, заговорили:
— Дорогой братец Павел, когда мы тебя вчера увидели и услышали, то восторжествовали от радости, определив в тебе сильного мужа, и дух провещевал нам, что тебя непременно надо довести до глубины совершенства.
— Очень жажду этого, — ответил Павел, — и верю, что Господь ведет меня Своим путем к духовному совершенству.
— О, ал-ли-луй-я! Талифа куми… — воскликнул собеседник, ухватив с силою за руки Владыкина.
— Брат Павел, — начал вкрадчиво второй собеседник, — я слышал вчера о том, как вы жаждете крещения и сожалеете, что не успели до уз принять его. Но то крещение, о котором вы томитесь — это Иоанново, оно не приводит к совершенству — это только начатки веры. Вам нужно крещение д-у-х-о-м! Тогда вы обретете всякие духовные дары: пророчество, языки…
— Подождите, подождите, — решительно возразил Павел, — вы же вздор какой-то мне наговорили. Прежде всего: "Талифа куми" — это слово, сказанное Христом умершей девушке (Марк.5). Какое оно имеет отношение к нашей беседе? Во-вторых, Иоанна Крестителя уже нет в живых 19 веков, и то покаяние, к которому он призывал евреев, уже давно упразднено Духом Святым и покаянием пред Самим Христом. Вы из трясунов, наверное, или, как иначе они называют себя — пятидесятники?
— Да, — ответил собеседник, — мы духовные.
— В таком случае, как же вы приветствуете меня и моих братьев, если в нас нет того же Духа, что в вас и об этом вы сами говорите? — спросил их Павел. — Вот что, уважаемые, выбирайте одно из двух: или дух, который в вас — обманщик и лицемер и вам все равно кого целовать, или вы не имеете никакого духа, но жалкие, обманутые люди.
Немного выждав, Павел добавил:
— Мне так стыдно за вас, как вы оказались в такое тяжелое время в этой братской семье? Почему вы подошли ко мне наедине, без братьев? Шкура на вас овечья, но зубы у вас — волчьи. Не братья вы мои, — сказав это, Павел взволнованный отошел от своих собеседников и поделился об этом уже со всеми братьями, они же ответили ему:
— Мы знаем их, брат Павел, но как-то неудобно оттолкнуть их, ведь среди этого моря людей так мало верующих, что рад хоть кому, лишь бы верил в Бога. Хем более, что мы все "транзитные" — сегодня здесь, а завтра — кто куда.
Павел не возразил на это ни слова, но подумал про себя, что все-таки, меру общения надо определять строго и на этом успокоился.
Так оно и получилось. На следующий день рано утром весь городок по сигналу пришел в движение. Через час на обширной площадке собралась в беспорядке 4–5 тысячная толпа заключенных. Братья успели только вместе помолиться и стали расставаться, не зная, смогут ли они увидеться опять, или нет.
На высокую трибуну поднялось несколько человек и, добившись относительной тишины, объявили, что все, названные ими, должны подойти к трибуне, а потом к столам — соответственно начальных букв своих фамилий.
По толпе пронеслось глухое людское рокотание: "Братцы, этап на Колыму, погрузка на "Джурму". Спасайся, кто как может!.." и многое другое.
В толпе произошло какое-то замешательство. Некоторые из смельчаков заранее стали разбегаться по секторам, несмотря на то, что по проходам стояла охрана. Глашатай громким голосом стал выкрикивать фамилии заключенных, в толпе началось движение.
К обеду, утомленные от солнца и напряжения, люди стали ложиться на землю. Некоторые доедали свою дневную норму сухого пайка, выданного рано утром при подъеме (кусок хлеба и рыбы). К вечеру жажда и утомление совсем свалили людей, так что они засыпали на земле. Их, с бранью, расталкивали и помещали ближе к трибуне.
Фамилию Владыкина назвали, уже при начинающихся сумерках.
Павел, хотя и ожидал, но невольно вздрогнул. Что-то, как ножом, отрезало страшное прошлое, но и неведомое будущее волновало его не меньше. От одного стола к другому, он проходил ближе к выходу. За одним — надо было давать все сведения о себе, за другим — примитивный медицинский осмотр, напоследок — обыск вещей и самого заключенного. Когда вывели его за ворота в колонну, то было уже темно.
К бухте вели их по тускло освещенным улицам, под лай и визг сторожевых собак. На причале, с подчеркнутой строгостью, объяснили, что малейшая попытка уклонения в сторону, считается побегом, и в виновника будут стрелять без предупреждения.
Как скот, заключенные лавиной спускались по широким сходням-трапу, в темное отверстие люка на дно баркаса, и также, в темноте, в сопровождении ужасной брани и толкотни, размещались кто где мог.
К счастью, Павлу удалось, где-то в стороне, найти место для своего чемодана и сесть на него. Напрягая все силы, он взывал к Богу и вспомнил, как Иона, оказавшись еще в худшем положении во чреве кита, тоже молился. Но утомление взяло верх и, как он ни крепился, однако, с трудом раздвинув соседей, лег на чемодан и уснул.
Проснулся он от крика и толкотни окружающих. В отверстие люка Павел увидел, освещенный многочисленными огнями, борт огромного океанского корабля.
Свежий морской воздух и сутолока ободрили его окончательно и, выждав возможность, он, не торопясь, по зыбкому трапу стал подниматься вверх, на палубу корабля.
На палубе ему захотелось остановиться и вволю подышать свежим воздухом, но увы, окрик человека с винтовкой понудил его идти за своими товарищами. На корабле было освещено, как днем; всюду слышались звуки напряженной жизни, хотя было уже за полночь. Так же гуськом, друг за другом, заключенные спускались по крутому, извилистому трапу, куда-то глубоко вниз, на самое дно корабля, в нижние грузовые твиндеки.
Когда Павел спустился на металлическое дно твиндека, он долго искал себе место и с большим трудом нашел его на 2-ом этаже сплошных трехэтажных нар. Люди, измученные мытарствами такого необыкновенного этапа, падали в изнеможении на нары и тут же засыпали. Таким же изнемогшим, упал на нары и Павел, подстелив под себя единственно ценную вещь, какой показалась ему на этот раз телогрейка.
Все огромное помещение твиндека освещалось круглые сутки электричеством, и человек, поднявшись на палубу в ночное время, невольно удивлялся неожиданному густому мраку.
На поворотной площадке трапа, на уровне потолка нижнего твиндека, была поставлена огромная бочка — параша, главным образом для больных и старых людей.
Проснулся Павел от толчка обслуги, который по спискам выдавал специальные жетоны на паек и воду. Первой его мыслью было узнать — плывут они или стоят, а также хотелось подняться наверх и посмотреть, что там происходит. Соседом его оказался один из тех пятидесятников, с которыми у него было такое неудачное знакомство. Звали его — Иван Михайлович. Оказывается, он уже поднимался наверх, и теперь сообщил Владыкину, что они давно уже плывут в открытом море, что наверху яркий день и происходит выдача питания и воды, а также туалет (то ли утренний, то ли дневной), но для этого придется постоять 1,5–2 часа в очереди на трапе.
Павел прислушался к звукам и убедился, что действительно, чувствовалось еле уловимое содрогание — это работал винт корабля.
Взяв котелок и сумку, Владыкин встал в очередь, которая начиналась в проходе между нарами. После долгого, утомительного ожидания он, наконец, подошел к отверстию люка, где холодный морской воздух периодически прорывался вниз, побеждая поток спертого, удушливого, зловонного воздуха, поднимавшегося из глубины твиндека, от 700–800 его обитателей. Металлический пол (от испарений и сотен проходящих ног) был покрыт слоем липкой грязи, которая появлялась вскоре, после уборки. Несмолкаемый днем и ночью, гул множества голосов причинял многим заключенным нестерпимую головную боль и, в совокупности с морской болезнью, даже при малой качке, укладывал людей на нары.
Беспомощные, они страдали от рвоты, не имея возможности ухаживать за собой, чем дополняли к общей духоте, едкое зловоние. Только тех, кто терял сознание, выносили наверх и клали на брезент, под охраной. Выпускали наверх по счету: ровно столько, сколько возвращалось вниз.
Павел, поднявшись на ступеньки палубы, в ожидании приходящего, с жадностью глотал холодный воздух.
Затем, под окрики, он прошел по палубе, где по жетонам получил на девять дней ржаных сухарей и несколько кусков соленой рыбы. Рядом стоял матрос и раздавал, по норме, опресненную воду для питья. Тут же, свисая над бортом корабля, помещался временный, дощатый туалет, чему заключенные были особенно рады, имея при этом единственную возможность — лишних несколько минут побыть на воздухе.
Наверху, когда Павел осмотрел все кругом, был полдень, хотя солнца не было видно. Корабль шел полным ходом по безбрежной поверхности волнующейся, темной бездны Японского моря, и, несмотря на конец мая, резкий ветер леденил его, едва прикрытое тело, так что распаренные от духоты заключенные, добровольно, через 3–5 минут, проведенных наверху, торопились в свое удушье.
На четвертый или пятый день многие сильно заболели и, обессилевшие, лежали без движения на нарах. Их выносили куда-то наверх. Ночью Владыкин слышал несколько корабельных гудков, а старые арестанты объяснили, что этим отмечается погребение умерших. Закутав в полотно, с грузом у ног, их опускают на доске за борт, в морскую пучину. Все это было для Павла ново и как-то жутко, особенно, когда он ночью насчитывал этих гудков немало.
Чувство страха стало овладевать его душою так сильно, что он, с воплем, стал просить у Бога утешения и был рад, получив его.
Пройдя однажды по железному полу, он услышал, как ему показалось, знакомую мелодию. Несколько мужских голосов, в сопровождении флейты, пели гимн: "Ближе, Господь, к Тебе". Павел, остановившись, прислушался и определил, что звуки исходят снизу из-под нар. Он опустился на пол и, к своему изумлению, увидел, как несколько человек пели на немецком языке.
По окончании пения, он немедленно познакомился с поющими. Это были немцы-менониты. После нескольких слов, на ломаном русском языке, он почувствовал в них своих братьев.
Окружающий кошмар так приблизил их к Господу и друг ко другу, что они за все время не коснулись тех разномыслии, какие разделяли их. А дорогие, сердечные беседы среди адской обстановки, силою Духа Святого, доставляли им подлинное, духовное наслаждение. Павел приходил на свое место только для сна и личных молитв, в которых он благодарил Бога, за Его милости к нему.
На восьмой день плавания, от усилившейся штормовой погоды, многие были прикованы к нарам, но некоторые из уголовников, страдая от безделья, искали каких-либо приключений.
Однажды, возвращаясь с очередной "прогулки" наверху, Павел почувствовал, что смрад из люка был сильнее обычного, а когда опустился вниз — содрогнулся от ужаса. Несколько молодчиков (из блатных) решили устроить себе забаву, опрокинув бочку-парашу с ее содержимым, отчего все полилось вниз, к ужасу находящихся там.
На ликвидацию этого безобразия пришло много обслуги, и после 2–3 часов большого труда, все было убрано. Однако, бандиты в этом не остановились. В полночь в помещении твиндека раздался неистовый женский крик, на который прибежали многие из охраны. Вскоре выяснилось, что какими-то неизвестными связями, блатным удалось определить, что в одном месте, над потолком, с той стороны находились заключенные женщины. Блатные прорезали массивные доски, разделяющие верхний твиндек от нижнего и, при содействии таких же потерянных женщин, пытались приступить к гнусному насилию. Все мужское население пришло в крайнее возмущение и не успокоилось до тех пор, пока всех основных участников не выловили и не увели от них.
К утру девятого дня Павел почувствовал, что обстановка стала крайне невыносимой. Огромные массы несчастных заключенных, истощенные от голода, жажды и особенностей морского плавания, совершенно беспомощные, брошенные на произвол судьбы, стали умирать на нарах, в большом количестве.
Эта ночь для Владыкина была ночью особенного бдения, он почти всю ее провел на коленях.
После краткого сна, он услышал, что корабль приближается к бухте; проплыли уже какой-то остров, и поэтому многим, особенно ослабевшим, разрешили лечь на палубе. К счастью, и Владыкину со своими пожитками удалось пристроиться среди ослабевших.
Перед его глазами открывалась, потрясающая душу, панорама сурового крайнего севера.
В календаре значилось начало июня. Через разрывы темных туч выглядывало солнце. Как на ладони открывался вид на бухту Нагаево. Вся она была забита большими полями ломаного льда, сквозь который корабль медленно пробивался вперед. Все окружающие сопки почти до половины были покрыты снегом. При виде этой нелюдимой природы сердце Владыкина сжалось.
От берега бухты, прячась за перевалом, по крутому замшелому откосу вверх, темными кубиками разнообразных форм и размеров, громоздясь друг на друга черными призраками бараков и хижин, начинался город Магадан.
— Боже мой, Боже мой, — тихо воззвал Павел в молитве, глядя на чужое свинцовое небо, — что ждет меня здесь? Возвращусь ли я когда-нибудь из этих ужасных мест, или в этой вечной мерзлоте мои кости дождутся Твоего пришествия? Ты ведешь меня на великий, неравный бой с этой суровой природой и, видимо, с такими же людьми. Неужели я увижу когда-нибудь, своими глазами, день своего избавления из этих мест, как вижу день вступления? Каким и когда он будет? Что мне придется здесь пережить — не знаю, только прошу, сохрани веру в Тебя… — так он молился, не замечая ни времени, ни того, что делалось вокруг.
— Владыкин! — донеслось до него с берега.
Очнувшись, он увидел, как бесконечный людской поток от порта протянулся черной лентой до города.
В одну из этих шеренг выкликнули и его фамилию.
Павел, с трепетом, сделал свой первый шаг с корабля в суровую неизвестность…