Бабка Евдоха, а если по полному титулу — Евдокия Лукинична Скворцова, засобиралась в город к сыну. Была Евдоха, несмотря на свои семьдесят, еще крепкой, жилистой, даже теплая безрукавка не добавляла ей полноты, и лицо почти без морщин — так, три складочки на лбу, румянец на щеках полыхал, — правда, врачи говорили, оттого, что с сердцем у нее непорядок. Ну и пусть: «Смерть придет — помирать будем». Только волосы седые и напоминали о возрасте: зачесанные на прямой пробор, сверкали они чистым январским снегом. Даже и не верится, что были они когда-то чернее, чем у иной цыганки.
На подъем бабка была легкой, ездить любила, да вот у сына, наверное, лет десять не гостила. Так, «обыденкой», как она выражалась — то есть одним днем, — получалось. Уезжала утренним автобусом, к вечеру уже домой возвращалась, а на срок побольше нельзя — некому хозяйство, оставить. Оно хоть и невелико — коза Милка да здоровенный кот, большой лентяй, привереда — да как их оставишь, кому доверишь? Будут, бедные, маяться неприкаянными. Право слово, без хозяина товар — сирота! Сын давно зовет ее в город, квартира трехкомнатная почти пустая, о топке заботиться не надо, тепло, светло и мухи не кусают, только не прельщает ее житье городское. Она об этом и сыну заявила.
Этой осенью Евдокии повезло. На квартиру попросилась к ней Александра Петровна, учительница из восьмилетки. Александра Петровна — горожанка настоящая, всю жизнь в городской школе проработала, в Озерки специально приехала — до пенсии год. Зарплата у нее небольшая, а здесь, при недостатке учителей, хоть на две ставки иди. Александра Петровна семьей не обременена: дочь взрослая, замужем, живут уже много лет отдельно.
Евдокия жиличке страшно обрадовалась: надоело с котом да со стенами разговаривать, а тут живой человек. Была Александра Петровна общительной, любила песни, одним словом, с приездом учительницы необычное для бабки Евдохи веселье поселилось в доме, и теперь она ждала с нетерпением, когда учительница дела свои в школе закончит, домой припожалует. Научила бабка Евдокия Александру Петровну и козу доить. Правда, хоть и много было смеха: до чего же городские непрактичные, козу доить шла, как на муку смертную, ноги у нее подкашивались. Но ничего, научилась, дело это немудреное освоила, и теперь можно было бабке по гостям разъезжать хоть на неделю, хоть на две.
Повод для поездки тоже был приятный: через два дня сыну пятьдесят, первенцу ее, Сергею. А младшее дитя — дочь Серафима, Симочка, недалеко от матери, километров за пять, в соседнем селе жила, так что с ней забот больших не было — глядишь, в воскресенье спешит, гостинцы разные в сумочке, облобызает мать, и у Евдохи на две недели настроение поднимается, по домику своему как на крыльях летает. Симочка перед самой войной родилась, муж-покойник страшно был недоволен, что девочка, все вздыхал: в доме дочь — готовь сундук, от них одно разорение. Нет, не пришлось Николаю ни разоряться, ни любоваться дочерью: ушел из дома и не вернулся, даже где могилка та солдатская, неведомо — пропал без вести муж в первый месяц войны, только и остались, как память, два коротких письма, фиолетовым карандашом в спешке написанные.
Бабка Евдоха при воспоминании о муже всплакнула. Вот ведь как в человеческой жизни: в первые годы вдовства своего вроде даже реже на ум Николай приходил, а сейчас, на старости лет, чуть ли не каждый день стоит в глазах таким, каким на фронт уходил: молодым, худощавым, с лицом светлым и строгими глазами. Николай на один год постарше, значит, тридцать тогда ему было. Ох, долго ты, Евдокия, на этом свете задержалась, вон насколько дружечку своего пережила.
Она улыбнулась даже при мыслях этих, но улыбка получилась грустная, со стороны смотреть — сама горечь на губах застыла. Слишком много, наверное, через сердце прошло, рубцами жесткими годы эти вдовьи на сердце отпечатались.
На память пришло, как сына одна воспитывала. В селе только семилетка была, а Сережка головастым парнем оказался, даром что безотцовщина, поди ты, от книжек разных не оторвешь, газеты от первой буквы до последней прочитывал. Корову из стада и ту встречал с книжкой. За чтенье это и влетало ему: уткнется в книжку, а корова Зорька, видать, бестия, характер своего пастуха изучила — раз и на соседний огород, по грядкам разгуливает. Хватится Сережка — поздно, сосед Петр Яковлевич по огороду бежит, припадает на ногу — тоже фронтовая болячка, а сам костерит горе-пастуха. Вечером об этом — донос Евдокии, а она, грешница, и на подзатыльник скорая была.
С ним, с Серенькой, мороки много было. В десятилетке он уже за восемнадцать километров учился, на квартире стоял у милых таких стариков. Обычно по субботам домой приходил, а в воскресенье надо обратно. Машины ходили редко, об автобусах и речи нет, добирался чаще всего пешком, но домой всегда бодрым приходил, весь разрумянившийся, точно с кем бежал наперегонки. А вот на другой день с утра начинал мрачнеть, по дому ходил как пришибленный, от вечерней радости и следа не оставалось. Однажды проводила Евдокия сына, а часа через два понадобилось ей на другой конец деревни по какой-то нужде. Мимо пруда идет — ба! Сережка на коньках в воротах стоит, другие ребятишки резиновый мяч гоняют, а вместо ворот — батюшки-светы! — с одной стороны его пальтишко, горкой сложенное, а с другой «сидор» с харчишками — коврига хлеба, шесть стаканов пшена (как раз на неделю), бутылка масла растительного, полведра картошки.
Сережка мать увидел, зарделся, как вечерняя заря к ветру, стоит, с ноги на ногу переминается, голову опустил, только изредка вскинет ее, глазами сверкает своими черными, отцовскими, словно искры ими высекает.
— Будешь в школу уговаривать идти? — спрашивает.
— Буду, — отвечает Евдокия. — Сейчас еще и по спине заработаешь за такие дела, — сказала так и за воротник его курточки схватила, к себе потащила.
— Ну и ладно. Только я все равно в школу не пойду.
Евдокия разжала от изумления пальцы, курточку выпустила.
— Почему?
— Не пойду, и все. Все ребята с матерями живут, а я как проклятый, иди сейчас восемнадцать километров. Ты сама попробуй.
Евдокия на станцию раз в месяц ходила, пенсию за погибшего мужа получать. Порядок такой: если был погибший солдатом или сержантом, по почте присылали, а если офицер — в отделении Госбанка выдавали. А покойный Николай два квадратика в петлице имел, лейтенант, стало быть, вот каждый месяц жена пешком и меряет эти километры. Какой-то остряк даже присказку придумал: «До вокзала шли пешком, у вокзала слезли». Вокзал железнодорожный на пути к райцентру первым был. Так что дорогу эту хорошо знала, но разве можно сейчас сочувствие сыну выказывать. Совсем распояшется!
— Да ты никак, Сережа, с ума спятил? Кто ж так поступает? Я на тебя сколько денег ухлопала, пальто купила, книжки, квартиру снимаю, а ты вон что — «в школу не пойду». И разговоров чтоб не было! Пока светло, марш на станцию!
Но Сережа тоже упрямый, видать, в отца, заладил:
— Не пойду, и все.
Евдокия в спину его толкнула, сильно, наверное, чуть не упал, мог бы по льду носом пропахать, и Сережка с плачем домой прибежал, на печь забрался, притих, как мышь. Евдокия разговор до утра отложила: и сама немного успокоится, и, глядишь, Сережка поумнеет. Он и в самом деле утром в понедельник раньше матери, по темноте поднялся, пальтишко свое на плечи натянул, «сидорок» за плечи закинул, к кровати подошел, шепотом проговорил:
— Ну, мама, я пошел на станцию. Прости меня, больше не буду.
Евдокия встрепенулась, с постели поднялась, засуетилась:
— Да ты бы поел что-нибудь. На пустой желудок и не дойдешь, поди.
— Ничего, не умру. До обеда вытерплю.
— Может, проводить тебя? Темно еще, боязно…
— Сам дойду… — И губы свои, и без того тонкие, в ниточку вытянул. — Дорогу не забыл…
Евдокия на крыльцо вышла вместе с сыном. Он с крыльца сбежал, рукой помахал и в темноте как растаял.
Вот он какой, Сережка, все в жизни на свой манер делает. Раньше за эту настырность по спине надо было ремнем стегать, а сейчас даже приятно Евдокии, что характер такой воспитался, крепко на земле стоит человек — в областном центре начальником управления работает. Для нее, для матери, и то больно уж высокий чин, подумать только: по области тысяч десять людей в подчинении, и каждому ума дать надо.
Высоко взлетел Сережка, ох высоко! С одной стороны, приятно, а с другой стороны, страшно: а вдруг слетит, не справится, с высоты оно всегда больнее падать… Живет эта тревога в Евдокии, никуда не уходит, как болячка, язвой шамит. Раньше, в первые годы, все больше за дочь тревожилась, как да что, все на зятя Григория с тревогой поглядывала; а вдруг запьет, жизнь-то сколько таких примеров поставляет, вдруг в разгул пустится, у молодежи нравы на этот счет свои пошли… Но, видать, бог милостив, сложилась жизнь у Симочки, мужик Григорий оказался что надо: и в люди послать, и в доме оставить. На всякое дело годен и к вину этому проклятому интерес малый имеет.
А у Сережи, у него что ж, в жизни другой оборот. Можно сказать, все время на виду, на народе, а народу служить — большую голову надо иметь, говори, да не заговаривайся, ходи, да не спотыкайся. С вином или другими забавами — тут все ясно, не до них, от работы голова кругом, а вот по службе — глядишь, и обманут. Плутоватого народа в последнее время что-то много развелось, так и норовят рубль за два отдать. Как говорится, не зевай, на то ярмарка!
От мыслей этих у Евдокии даже в груди тягуче заныло, ноги словно к непогоде заломили, и она за таблеткой в шкафчик полезла, проглотила кругляш белый да водой запила. Хорошо, сноха Ростислава Сергеевна таблетками этими обеспечивает, дай ей бог здоровья, а то бы просто беда была. Врачиха она у него, у Сергея, жена-то, представительная, на погляд красивая, и чего зря слово говорить — к сродственникам, к ней, матери, стало быть, внимательная, никогда лишнего слова не скажет. Имя у нее немного заковыристое, так это ничего, из хохлушек она, вот поэтому и Ростислава, а мать ее, тещу Сергееву, совсем по-русски кличут — Полина Егоровна. Одно только у свахи непонятно — больно речь непривычная какая-то, на городской манер, и говорит быстро, глухим голосом, как в барабан бухает. Она с Сергеем живет, можно сказать, всю жизнь. Им-то и хорошо, молодым-то, — хотя какие уж молодые, по пятьдесят на днях стукнет (наверное, по старой привычке так подумалось), за свахиной спиной-то, домой с работы возвратятся, и все в порядке: ужин готов, квартирка прибрана. Она мастерица, сваха, кушанья всякие украинские лепить — галушки там, вареники, борщи разные, даже завидно; сама-то Евдокия щи сварить, похлебку, кашу какую вполне справится, а на премудрости всякие силенок не хватает. Раньше, когда в колхозе работала, некогда было, а сейчас, по пенсионному возрасту, и времени хватает, да, видать, сила привычки уже одолела, так, все наспех получается.
В размышлениях этих незаметно время бежит, и когда Александра Петровна из школы появилась, даже удивилась Евдокия: обед уже, пора к автобусу спешить.
— Ну, смотри тут, Петровна, — учительнице на прощание наказ дала, — Милку в стадо часов в семь выгоняй, рано подниматься не след, чай, не лето. А дня через три и сама заявлюсь.
Лето и в самом деле ушло. На городских улицах осыпались каштаны, листья, чем-то напоминающие ладони с расставленными пальцами, медленно кружились в воздухе, желтым покрывалом одели землю. У дома Сергея, пятиэтажки, две лиственницы приметные стоят, как восковые свечки, иголки, желтизной высвеченные, осыпаются, тихо шуршат, и под ними точно ворошок зерна янтарного насыпан. Год и не была всего Евдокия в городе, а посмотрела — даже удивилась — дома из земли, как эти лиственницы, растут, лес, что к городу подступает, оттесняют заметно. В деревне один дом построят — уже событие, а здесь, наверное, и внимания на это не обращают.
Молодых (господи, прилепилось это слово, как горчичник, а может быть, и, хорошо, как говорят, молодым не будешь, а старым — всегда) дома не оказалось, одна Полина Егоровна на кухне воюет. Она, видать, от души свахе обрадовалась, расцеловала, руки в муке — что-то стряпала — быстренько вымыла, в зале усадила, чайник ставить побежала.
А она, Евдокия, и чай-то пить не хочет, два часа как из-за стола. Но перечить не стала, в гости со своим уставом не ходят, еще обидишь старуху. Пока Полина Егоровна чайниками на кухне гремела, осмотреться времени хватило. Вроде и недавно была, а перемен в комнате, как и в городе. Гарнитур новый, сын писал — румынский, посуда в шкафу синевой отливает, ковер на полу, что коза ее Милка, лохматый, мягкий, как пуховый, книжных полок прибавилось. А в угол поглядела — Николай-угодник на нее глядел в упор, икона такая занятная, не в рамочке, а прямо на куске дерева, по краям пластинки серебряные. Евдокия к иконе подошла, перекрестилась, от удивления точно к полу приклеилась: раньше у Сергея икон-то не было, ни к чему вроде, сам партийный, сноха тоже. Пояснение Полина Егоровна внесла, с чайником из кухни заявившаяся:
— Мода сейчас, Евдокия Лукинична, старину всякую собирать — иконы там, прялки, рогачи. Не поверишь, была я однажды у зама Сергея Николаевича, Григория Никитовича, так полная стена лаптей, от самых маленьких, на детскую ногу, до самого большого размера — на дядю Степу надевать. Коллекционирование старины, если хотите, становится сегодня делом престижным, приобщает…
Полина Егоровна опять зачастила, словами какими-то непонятными заговорила, и Евдокия слова эти мимо ушей пропустила, о своем подумала. Иконы, их нынче и в деревне почти не увидишь, если и висят у кого, то в чулане, а так без них обходятся. А тут, гляди, на самом почетном месте висят, и вроде не стесняется никто.
Сергей появился через полчаса, и не один. Мужчина средних лет, худощавый, высокий, в костюме светлом с искоркой, за ним протиснулся, башмаки свои в передней скинул, в зал прошел смело. Видимо, не раз бывал в доме Сергея, это сразу в глаза бросилось. И в самом деле, Полина Егоровна со стула привстала, мягкой улыбкой гостя встретила:
— Проходите, проходите, Григорий Никитович, познакомьтесь — мать Сергея Николаевича…
Наверное, Сергей эти слова тоже услыхал, с шумом дверь распахнул, к матери бросился, закричал: «Мама приехала, да?» Тот, кого Григорием Никитовичем именовали, чуть в сторону отступил. Сергей мать расцеловал, в глаза с лаской поглядел, и у нее теплота по телу приятная пошла, руки мелко задрожали. Чуть не прослезилась при виде сына, но при постороннем человеке сдержалась, только украдкой по глазам пальцами провела. Григорий Никитович, когда сын отступил, руку, протянутую Евдокией, с какой-то жадностью подхватил, губами коснулся.
— С приездом, с приездом, Евдокия Лукинична. Рад познакомиться. А меня Григорием Никитовичем величают. У вашего сына зам.
— Причем, мама, имей в виду — боевой заместитель и первый помощник. — Сергей в разговор вступил оживленно. Чувствовалось, каким-то особым довольством наполнен сын, и Евдокия даже порадовалась за Сергея. Главное, чтоб у него все хорошо было.
Григорий Никитович к столу подошел, лист бумаги, из кармана выхваченный, разгладил, пригласил:
— Взгляните, Сергей Николаевич!
— Ты извини, мама, дело одно спешное… — Сын над бумагой склонился, потом, поднявшись, оживленно в ладоши хлопнул, на заместителя своего благодарно взглянул. Ай да молодец ты, Григорий! — И, повернувшись к матери, пояснил: — Знаешь, мама, какое мы доброе дело задумали, а? Дачу строить… Помнишь, как Виктор Сучок, сосед наш, шутил: «Стали разживаться, дом продали, купили ворота — стали закрываться». Вот и у нас так получается, — и на Григория Никитовича посмотрел.
Тот засмеялся приглушенно, довольно руки потер.
— Можно сказать, голубая мечта Рости исполняется, — продолжал сын. — А это ты хорошо скомпоновал: и гараж, и подвал, и мансарда чудесная…
— Главное теперь, Сергей Николаевич, мастеров хороших найти. Чтоб, во-первых, сруб был осиновый, и крест срубить, под рубанок стены обработать, во-вторых — лаком их покрыть, в-третьих, — Григорий Никитович начал пальцы на руках закладывать, — чтоб камин хороший из шамотного кирпича выложить…
— Да ты, я смотрю, Григорий, как заправский строитель…
— Она, жизнь, всему научит, Сергей Николаевич! Разоряться, так один раз надо. Главное, чтоб народ не смешить. А то получится как у Гаврилова: он сам вроде мужик как мужик, а на дачу глядеть противно, курятник и тот лучше. При наших возможностях такая скромность — как унижение достоинства.
Евдокия слушала внимательно, и, хоть половину не поняла, о чем идет речь, подумалось: наверное, нечистый душой этот Григорий Никитович, юлой крутится, мельтешит, сыну вроде внимание оказывает, а сам смотрит пронзительно, как кусается. Об этом и сказала сыну, когда Григорий Никитович ушел.
— Напрасно ты так, мать, думаешь о человеке. Он, Григорий Никитович, в нашей системе, можно сказать, незаменимый человек — двадцать лет заместителем работает. Начальники меняются, а он дело ведет.
— Не знаю, сынок, не знаю, — Евдокия пыталась говорить спокойно, не волновать сына, — может быть, он и хороший человек, но больно уж скользкий, как налим, того и гляди, из рук выскользнет… Мне, бывало, твой отец так говорил: у честного человека на лице все написано, а у жулика только глаза бегают…
Сергей улыбнулся чуть иронически, стул свой к матери пододвинул, на плечо руку положил.
— Ну, мать, и логика у тебя! Если глаза бегают, как ты говоришь, то хватай и в тюрьму сажай, так? Тогда с куклы-моргуньи начинать надо… — Потом, помолчав, добавил: — Деловые люди везде нужны… Дачу-то не бесплатно строить будут, для контроля человек необходим. Вот он, Григорий Никитович, и понадобится…
— А зачем тебе дача?
— Как зачем? Да ты что, мать? Клок земли, во-первых, для Рости — первая радость. Сама знаешь, она цветы любит. Вон твоим астрам сейчас как ребенок обрадуется, крестьянская дочь как-никак. А с другой стороны, я старею, хочется иногда за городом день провести, воздухом подышать, с друзьями в простой человеческой обстановке встретиться…
— Уж на что хорошо у меня-то! Чай, дороги не забыл?
Сергей в деревне своей лет пятнадцать не был, может, и в укор слова эти показались, но Евдокия свое смущение прогнала прочь — как-никак в родительский дом зовет, не куда-нибудь. Но сын укора не почувствовал.
— Нет, мать, за сто километров киселя хлебать не годится. Да и дом твой, он тоже уже на ладан дышит…
В чем-то, конечно, сын прав, дом Евдокии и в самом деле древний, слегка похилившийся, венцы нижние червоточиной тронуты, но и ремонт небольшой — фундамент поднять, нижние венцы дубовые срубить, так он сто лет стоять будет, как говорят, еще и внукам достанется. При мыслях о внуках даже покоробило Евдокию: не дал бог детей Сергею, дом хоть и полная чаша, а вот ребятишек нет, и кажется ей семья сына какой-то ущербной, точно месяц на исходе.
Евдокия хотела и про затраты сказать, и про ремонт, и про то, как хорошо в деревне: воздух — хоть умывайся, река за огородами — старица, вода обжигающая, родники ее питают, в последнее время рыбы пропасть стало, но сын опередил ее, сказал как о деле решенном:
— Нет, нет, мать, про дачу не стоит говорить. Я уже и сруб заказал, участок выбрал… Далековато, правда, но место по красоте нашей деревне не уступит.
Евдокия разговор прекратила, поняла — не убедишь сына. Настойчивость его известна. Только от этого как-то горько стало на душе, и обида тяжелым камнем легла.
Григорий Никитович появился на другой день, когда Сергей с невесткой уже на работе были. Сбросив в коридорчике туфлишки свои, грязью замызганные, и подмигнув Полине Егоровне, он в зал неслышно прошел, ладошку лодочкой протянул Евдокии.
— Не ждали в гости?
Евдокия улыбнулась.
— Да какие ко мне гости в городе? Я и не знаю тут никого. Сын бы не жил, поди, и дорогу не знала бы.
Григорий Никитович тоже засмеялся, довольный, наверное, вопросцем своим неожиданным, заговорил быстро:
— А вот и ошиблась, дорогая Евдокия Лукинична. Мне вот понадобился автограф ваш на память. — И из бокового кармана бумажку достал, развернул и на стол положил, накрыв ладошкой.
— Какой такой авто… — Евдокия на слове этом точно поперхнулась, на Григория Никитовича с удивлением поглядела.
Григорий Никитович взгляда этого не выдержал, голову вниз опустил — на макушке лысина сверкнула, — проговорил:
— Одним словом, роспись ваша нужа на бумаге вот этой…
— Какая такая роспись? — Теперь Евдокия фразу до конца произнесла.
— Как бы вам объяснить покороче, а? Вы вчерашний разговор наш с Сергеем Николаевичем помните? Ну, насчет дачи? Ну, так вот… Чего дело в долгий ящик откладывать, а? Я сегодня подумал и решил: хорошо, что Евдокия Лукинична в городе оказалась, оно и кстати. Лес-то мы для дачи в своем управлении выписываем. На сына оформишь — завтра скандал разразится, мол, начальник для себя в первую очередь старается. А на вас оформили — вроде святое дело делаем: солдатской вдове помогаем. Любому ревизору рот заткнем…
— Ты бы, милок, меня в эти дела не втягивал, а? — попросила Евдокия.
— Да что вы боитесь? — Григорий Никитович по комнате заходил. — Какой грех-то в этом? Подумаешь, десять кубометров осины! Неужели мы права не имеем своему начальнику продать? Сами посудите, Сергей Николаевич, можно сказать, на работе сгорает, каждый день с семи утра и до поздней ночи для производства старается, а потребовалось ему гнилье — иди на лесоторговый склад, в очередь становись, унижайся… Авось не бесплатно, а все как полагается, ряд по ряду, по лавочке. — И снова засмеялся.
Евдокия вздохнула тяжело, ручку, протянутую Григорием Никитовичем, приняла с опаской, точно ей в руку острую бритву давали, в бумажке несколько закорючек поставила. Грамотей-то она известный, в школе только две зимы училась, и когда расписалась, даже довольна собой стала: слава богу, одолела.
Григорий Никитович бумажку опять в карман аккуратно спрятал.
— Вот спасибо, вот спасибо. Только вы, Евдокия Лукинична, об этом нашем с вами дельце сыну не говорите. Ни к чему ему лишнее беспокойство…
Григорий Никитович бесшумно в коридор выпорхнул, рукой помахал сначала Евдокии, потом Полине Егоровне.
— Ну, я слинял. — И с тем за собой дверь захлопнул.
Евдокия, наверное, с минуту глазами удивленно моргала от этих последних слов, потом на диван уселась, задумалась. И на душе брезгливость к себе появилась, точно она жабу холодную в руки взяла. Выходит, ее Григорий Никитович облапошил. Ведь если с делом разобраться, лес-то им в управлении небось не для дач дают, а на дела какие-нибудь важные, государственные. На квартиры, скажем, или постройки какие. Выходит, она, Евдокия, вроде воровки какой оказалась, бумажку эту подписав, будто в карман к кому залезла. На такие дела, хоть и для сына родного, идти неслед, а?
Но вечером, когда Сергей домой вернулся, сказать о случившемся побоялась: а вдруг сыну настроение испорчу перед самым радостным днем? Так подумалось.
День рождения сына праздновали через два дня в ресторане. Евдокия, узнав об этом, вроде и повздорила со снохой, дескать, уж куда лучше дома, в семейной обстановке, в зале стол накрыть для гостей, попотчевать продуктами домашними, песни попеть… Но Ростя — всегда спокойная, приветливая — замолкла надолго, точно поперхнулась, а потом заговорила резко:
— Что ж нам дома тесниться? У Сергея и положение, и возможности есть по-человечески день рождения справить. Да и мне хлопот меньше: в ресторане все приготовят и уберут.
— Да ведь дороговизна какая, Ростя! — воскликнула Евдокия.
— Нам, мама, стесняться не следует. Да и гостей много будет: Сергея сослуживцы, друзья, мои тоже. Где их рассадишь?
Может быть, она и права, сноха, в самом деле, чего тесниться, и Евдокия успокоилась.
В ресторане ей понравилось. Зал на втором этаже, укромный вроде, но вместительный, человек на пятьдесят стулья расставлены, паркет сверкает. А посуда — господи! — вся точно серебром покрыта. И оркестр марш заиграл, когда Сергей с матерью и женой появились.
Гости с мест повскакали, в ладоши захлопали, а Григорий Никитович, точно пружиной подброшенный, навстречу с места кинулся, с поклоном низким затараторил:
— Дорогой Сергей Николаевич! В этот радостный для всех нас день…
Кое-кто из гостей начал усаживаться, стульями задвигали, платьями зашуршали. Григорий Никитович речь свою прервал, по бутылке вилкой застучал, требуя тишины, и смутившиеся своей неучтивостью люди опять встали.
А Григорий Никитович продолжал:
— …В этот радостный для нас день мы желаем, чтобы корабль нашего управления всегда плыл под вашим руководством, чтоб на капитанском мостике всегда находились вы и, как опытный лоцман, вели его по спокойному руслу…
Самые нетерпеливые захлопали в ладоши, Григорий Никитович облобызал Сергея, поцеловал в щеку Ростиславу, к старухе бросился, наверное, тоже поцеловать хотел, а Евдокия лицо к сыну отвернула, и Григорий Никитович чмокнул куда-то в шею. Но, видимо, заместителя этот жест Евдокии мало смутил, он схватил рюмку со стола, со звоном чокнулся с Сергеем.
— За успехи во всех ваших начинаниях, Сергей Николаевич!
Молодой мужчина, рядом с Григорием Никитовичем сидевший, из-под ног кожаный баульчик выхватил, протянул ему, и Григорий Никитович, точно фокусник, громко замочками щелкнул, части ружья вытащил, моментально собрал его и Сергею Николаевичу подал.
— Вот, подарок от меня вам, Сергей Николаевич! Знаете, что здесь написано: «Ружье не мажет, мажет охотник».
Некоторые из гостей захохотали, некоторые закричали «браво», у сына довольное лицо засветилось радостью.
— Златоуст, да и только, — сказал пожилой мужчина со шрамом на лице, видать, фронтовик, но Григорий Никитович бросил на него косой взгляд, и тот осекся, отвел глаза в сторону.
Евдокия нагнулась к снохе, спросила тихо:
— Да он что, Сергей, охотником стал?
— Чудачка вы, мама! Дареному коню в зубы не глядят, — ответила Ростя.
— Больно дорогой подарок. Небось рублей семьсот стоит? За такие деньги иной мужик месяца три пашет.
Ростя недовольно передернула плечами, но ничего не ответила.
Видимо, ружье Григория Никитовича сигналом послужило: подарки посылались один за другим. Евдокия глядела на все эти подношения круглыми глазами, и тревога за сына все нарастала, острой болью отдавалась в груди.
Наверное, от выпитой водки сын сидел раскрасневшийся, немного рассеянный, восторженно глядел на гостей, на мать. Но вот и он заметил встревоженный взгляд матери, и когда забухал оркестр, а гости сорвались с места, чтоб танцы открыть, Сергей тихо спросил:
— Не нравится, что ли, мама?
— Не нравится, ага, — вздохнула мать. — Уж больно щедры к тебе люди… Боюсь, не корысть ими движет, нет?
— Значит, бойтесь данайцев, дары приносящих? — спросил Сергей и опять довольно захохотал. — Ты не переживай, мама, сын твой ни на маковую росинку авторитет свой не уронит…
Евдокия опять не все поняла из того, что говорил сын, но почувствовав, что за довольным смешком этим Сергея тоже угадывается тревога, сжалась в комочек.
Когда танцы закончились, сын из-за стола поднялся, попросил тишины, рюмку свою поднял высоко, как-то подчеркнуто сказал:
— За мать мою предлагаю выпить, Евдокию Лукиничну!
Гости опять зааплодировали, закричали, а Ростя встала и обняла старуху, расцеловала. Григорий Никитович снова вскочил, со стола схватил букет огненных гладиолусов, преподнес Евдокии. Теперь все внимание стола было обращено к ней, и это было приятно. Но угадывала Евдокия, что все это сын специально сделал, чтобы ее настроение поднять. Специально для нее песню про Дуню-тонкопряху завели, Григорий Никитович перед хором этим руками замахал, вроде руководил, но давила и давила мать тяжким гнетом тревога за сына, ломило, как к ненастью в голове, и от этого деться было некуда.
Зима легла неожиданно, за одну ночь отбелила всю округу, опушила белой бахромой деревья. Деревня словно раздвинула границы, стала шире и светлее. Евдокия, проснувшись, выглянула в окно, от неожиданной красоты этой, а может быть, от яркой белизны, на какую-то секунду даже глаза зажмурила, потом жиличку свою разбудила:
— Посмотри, Петровна, красота какая!
Целый день жила Евдокия, наполненная какой-то необычной радостью, точно выпавший снег и ее думы отбелил, высветил радостью. И даже тот тягостный, тревожный день рождения сына, который все волновал и волновал Евдокию, словно прикрыла пороша. С дня рождения Евдокия вернулась с гостинцами, собранными снохой, с нарядным платком с пропущенной по всему полю блестящей нитью, сыном подаренным, но радости не испытывала, состояние было такое, будто ее кто-то схватил за руку на чужом огороде, как в детстве, когда лазили за яблоками и огурцами.
Сергей, маявшийся утром с похмелья, глядел на мать виновато, бурчал под нос:
— Усложнила ты, мать, жизнь нашу! Люди искрение, можно сказать от чистой души, а ты их чуть всех жуликами не обозвала…
Значит, не забыл ее разговор сын, хоть и возвращался он из ресторана в большом подпитии. Сказала ему тогда Евдокия, что не верит она в искренность того же Григория Никитовича, некоторых других, поэтому поберегся бы Сергей их, не дал бы себя вокруг пальца обвести, как воробей на мякине не попался. Оно ведь как: иному только палец дай — руку по самый локоть отхватит.
«Ах, если б сын послушал ее совета, если б…» — тревожилась Евдокия.
…Александра Петровна вернулась из школы почти вечером, когда сумерки отсинили снег. И лицо у Александры Петровны казалось тоже матовым, посиневшим. Она долго переминалась с ноги на ногу, медленно раздевалась, точно выжидала.
— Случилось что-нибудь, Александра Петровна? — спросила Евдокия.
— У меня ничего. А вот про Сергея Николаевича сегодня в областной газете неприятно пишут…
У Евдокии заходили круги перед глазами, стало трудно дышать.
— И что же там написано?
— Да вот о том, что окружил себя подхалимами, карьеристами, развел угодничество и все такое…
Эта новость точно тяжелым молотом ударила Евдокию по голове. С трудом выговорила она:
— Уж почитай ты мне газетку, Александра Петровна.
Та читала, а Евдокия ходила по комнате, обхватив голову, шептала, будто говорила с сыном:
— Господи, позор-то какой! А ведь мать-то тебе говорила, учила уму-разуму. Вот оно и вышло наружу!
Александра Петровна, видимо, тоже близко к сердцу принявшая несчастье Евдокии, утешала:
— Уж вы не больно переживайте, Евдокия Лукинична! Сын ваш человек, видимо, неглупый, выводы для себя сделает. Говорят, каждому свойственно ошибаться, важно, чтоб из ошибок этих выводы правильные были сделаны.
Ночью Евдокия спала неспокойно, часто просыпалась. Под утро приснился Григорий Никитович, стоял он, высокий, худой, и все своими длинными пальцами норовил ухватить за шею, а Евдокия отбивалась, размахивала руками, но руки были какие-то ватные, непослушные.
Она поднялась чуть свет, долго ходила из угла в угол, потом разбудила Александру Петровну.
— Вы уж тут сами управляйтесь. И с Милкой сами решайте: или продайте, или на мясо зарежьте. А я при сыне должна находиться.
Спроси у Евдокии, почему она так рассудила, пожалуй, и не объяснила бы, но в город ехала с твердым убеждением: ее место там, рядом с Сергеем…