Часть третья Похищение

Радиопередача, начатая в Финском заливе и законченная при входе в Неву (Печальный дипломат)

Культурный атташе американского посольства в Москве был отпущен в Хельсинки всего на три дня – для лечения глаз и подбора новых очков. (То ли ближе финской столицы нельзя было найти хорошего окулиста, то ли наши дипломаты побаиваются, что русские научились встраивать подслушивающие устройства даже в дужки очков.) Он выкроил время между двумя визитами к врачу и приехал в порт только для того, чтобы поприветствовать нас и поделиться кое-каким опытом, что было, конечно, большой любезностью с его стороны. И пока моя команда занималась закупкой и погрузкой припасов, он рассказал мне много интересного о стране, в которую мы направлялись.

– Я живу там уже третий год, – говорил он, – и уже привык и притерпелся ко многим особенностям местной жизни. Но помню, как в первые дни я был оглушен и травмирован одной совершенно непривычной для нас чертой: раздражением всех против всех, раздражением на грани злобы. Озлобление буквально выплескивается вам в лицо на каждом шагу. И это не потому, что вы – иностранец. Озлобление людей друг к другу пронизывает воздух городов, оно сочится из переполненных троллейбусов, из трехслойных очередей, оно отпечатано на лицах продавцов, официантов, таксеров, вахтеров. Кажется порой, что главная и любимая задача каждого – показать вам, что ни быть здесь, ни просить чего-то вы не имеете никакого права. Конечно, вы платите деньги, но эти деньги у вас берут с видом великого и брезгливого одолжения. Вы всегда, в любой ситуации остаетесь жалким просителем. Порой вам начнет казаться, что даже клиенты вашей фирмы «Пиргорой» – собаки и кошки – смотрят на вас с одной затаенной мыслью: «Эх, кусануть бы тебя как следует».

Но рано или поздно – а порой и очень скоро – вы столкнетесь там с особой породой людей, на лицах которых не будет отпечатка надписи «Оставь надежду всяк сюда входящий». Вас вынесет на них, потому что одна из их особенностей – они не боятся поддерживать отношения с иностранцами. Очень возможно, что вскоре они пригласят вас к себе в гости. Не в ресторан, не в кафе – ибо там будет плескаться то же море разливанное раздражения на грани ненависти, – а именно домой. Вы входите к ним – и с порога вас охватывает атмосфера искренней сердечности на грани влюбленности. Вы ощущаете ее почти физически, как клубок горячего воздуха. Это – как брести час по Чикаго, в январе, под снегом, дождем и ветром, а потом опуститься в горячую ванну в отеле.

Вы видите кругом приветливые лица, полные интереса и ожидания маленьких чудес. Они улыбаются не только вам, но и друг другу. Когда кончится короткая процедура приветствий и представлений, про вас могут скоро забыть. Но не равнодушно забыть, а просто перестать смотреть как на чужака. Вы чувствуете, что вы уже негласно включены, приняты в эту крошечную подпольную секту взаимного участия и доброжелательства. В тесной комнатенке или даже на кухне гости уходят и приходят, приносят кто банку рыбных консервов, кто бутылку спирта, украденного на работе, кто испеченный дома пирог с рисом – если в магазинах давали рис, с капустой – если родственник ездил в деревню на уборку капусты. Иногда появляются разбуженные дети, залезают на колени хозяев или гостей, с молчаливой серьезностью, засунув палец в рот, приобщаются к этому новому культовому священнодействию, имя которому – Разговор.

Нет более точного названия для этой еретической секты, чем «словопоклонники».

Русский разговор – как русский балет. Он может протекать одновременно в разных углах и в центре – комнаты, сцены. Солист ведет свою партию, но и кордебалет живет своей жизнью по краям. Вы можете слушать главную историю, рассказываемую очередным гостем, или отвлечься на тихую беседу в углу, или сами начнете расспрашивать о чем-то свою соседку, отвечать на ее участливые расспросы, скользить по тонкой грани между флиртом и ухаживанием, которая там еще натянута высоко-высоко, не опускается до делового пасса. Вдруг по наступившей тишине, по обернувшимся лицам вы чувствуете, что солист-рассказчик вот-вот совершит какой-то блистательный пируэт – вы успеваете умолкнуть – и действительно – словесный прыжок – полет – взрыв хохота, поднятые стаканы. Потом – смена солистов.

Согласен, это похоже на наши вечеринки, на наш балет. Неуловимая, но важнейшая разница – в полноте самоотдачи. Объяснить это невозможно, надо почувствовать самому.

О чем говорят словопоклонники? О кольцах Сатурна » языке дельфинов, о военном перевороте в Латинской Америке и Фермопильской битве, о причинах рака и уральских самоцветах, о способах засолки грибов и спорах Лютера с Эразмом Роттердамским, о прошлогодней поездке на Камчатку и вчерашнем обыске у общего приятеля, о разнице между импрессионистами и пуантелистами, о сходстве между добром и злом, о глупости правителей и беззаботности подданных, о школьных отметках детей и перенаселенности земли, о конкурсе в институты и предсказаниях по звездам.

Но главная и любимейшая тема – их новое Священное Писание – изящная словесность, литература. Иностранцу нелегко бывает понять и оценить эту часть разговорного культа, потому что он, как правило, не знает в нужной мере священных текстов. Он только может понять, что вот сейчас цитата из святого Достоевского скрестилась с цитатой из святого Лермонтова, а теперь другому собеседнику удалось несколькими строчками святого Пушкина зачеркнуть целую главу из святого Чехова. Не всегда понимаешь, о ком идет речь, потому что главных святых принято называть не по фамилии, а по имени-отчеству – Лев Николаевич, Николай Васильевич, Анна Андреевна, Михаил Афанасьевич. Впрочем, в каких-то ситуациях это может прозвучать панибратски и неуместно. Здесь есть масса тонкостей. Кроме главных священных текстов есть еще километры второстепенных, есть целые библиотеки комментариев и комментариев к комментариям – все это тоже вовлекается в разговорные бдения и питает их, как нескончаемый словесный планктон.

В сущности, в миллионах подобных бдений вокруг чайника и бутылки с водкой ежевечерне происходят дебаты, которые определят следующие – новые – имена в литературных святцах. Каждая кандидатура обсуждается и рассматривается с той же ревнивой придирчивостью, с какой у нас разбирают кандидата в Верховный суд. Однако верховный судья назначается всего лишь пожизненно. Если он вам не по душе, вы можете тихо и терпеливо ждать его смерти. Русский же литератор зачисляется в святые классики до скончания веков. И все, что он написал, будет влиять на ваших детей, внуков и правнуков. Поэтому обсуждение кандидатур тянется порой десятилетиями и протекает с несоразмерной, непонятной нам страстью.

У приехавших туристов может остаться впечатление, что вся страна населена одними словопоклонниками. На самом деле их совсем немного. Просто, как я уже говорил, только они не боятся встречаться с гостями из-за границы. Когда живешь долго, как я, узнаешь постепенно и другие слои. Сталкиваешься с начальством всех рангов, главное занятие которого – прятать свои привилегии и богатство. Они словно знают, что их благополучие замешано на чем-то нечистом. Никогда не скажут «это мое». Они употребляют странное слово, которого нет ни в одном словаре: «спец». Спецполиклиника, спецсамолет, спецдача, спецраспределитель, спецпоезд, спецкурорт. Словопоклонники не завидуют им, даже подсмеиваются. Вообще начальство принято презирать и осуждать. И все же тому, кто живет долго, опасаться нужно именно словопоклонников.

Как бы это объяснить…

Когда вы выйдете обратно на улицу после первого участия в разговорной мистерии, душа ваша будет полна ликования. Что вам за дело теперь до того, что весь город по крыши залит тоской и злобой! Ведь вы только что окунулись в атмосферу такой горячей и сердечной приязни, вас приняли – без заслуг и услуг – только за то, что вы есть вы,в тесный круг друзей, умеющих так радоваться друг другу, так украшать друг другу жизнь, существовать на такой полноте и самоотдаче человеческого общения, какую вам не доводилось переживать никогда раньше. Даже мрачность текущих перед глазами лиц меньше тяготит вас. Вы начинаете думать – или фантазировать, – что у каждого из этих людей есть где-то маленький домашний храмик доброты и нежности, есть круг близких, внутри которого маска «Куда укусить?» спадает и онемевшим губам возвращается способность открыться в улыбке.

Потом вы начинаете регулярно ходить в дома словопоклонников. Вас передают из кружка в кружок. Вам всегда рады, у них всегда есть время для вас. Вы лучше и лучше понимаете их язык, понемногу открываются для вас подтексты иронии, скрытых цитат, беззлобного пародирования, поэтического подтрунивания. Вы начинаете участвовать в их делах, помогать чем можете – привезти из-за границы книгу, лекарство, увезти письмо. Их так легко обрадовать, им так мало нужно от жизни, от судьбы, от вас. Ваше сердце захвачено, растоплено, вы полны благодарной влюбленности в этих людей.

Но берегитесь, не поддавайтесь.

Не для нас этот климат, не рассчитана наша кожа на подобный всеохватный жар. Скоро, очень скоро начнете вы чувствовать болезненные уколы. Сначала в пустяках. Кто-то из новых друзей не позвонил вам, когда обещал. Кто-то не позвал на вечеринку с зажаренным глухарем, привезенным знакомым браконьером. А на вечеринке, куда вас позвали, все присутствовавшие слишком легко забыли о вас, перебросили все внимание – причем гораздо более восторженное – на приезжего, притащившего новую магнитофонную пленку с песнями очередного непризнанного гения.

Ревнивая боль накатывает на вас все чаще и чаще. И не уходит. Накапливается слой за слоем. Тщетно уговаривать себя, тщетно убеждать, что никто тобой не пренебрегает, что такова их манера отношений. Что женщина, с которой ты два часа, уединившись в коридоре, делился самыми сокровенными чувствами, все еще помнит тебя и месяц спустя, а не подходит просто потому, что сегодня в новой компании это ей почему-то неудобно. И знакомая супружеская пара, всегда подвозившая тебя до посольства, не потому сегодня забыла это сделать, что ты уже достал для них медицинский справочник, а просто потому, что им надо было срочно ехать домой. И вообще, с чего ты взял, что доверительная дружеская беседа обязывает твоего собеседника и при следующей встрече как-то выделять тебя из гудящей, тесно клубящейся толпы?

Невозможно понять: мы ли неисправимые собственники, не умеющие оставить чужую душу всеобщим достоянием, неогороженным парком, всегда пытающиеся превратить ее в наш собственный маленький садик с табличкой: «Не входить»? Они ли небрежные соблазнители, сбивающие нас с толку своей открытой на все стороны душой, не имеющие в своем языке даже слова для огороживания ее священным забором «прайваси»? Или всему виной мороз неослабной трескучей злобы, текущий по улицам их городов, из которого неосторожно кидаешься на сходки словопоклонников, как в горячую – обжигающе горячую! – сауну?

То есть я хочу сказать вам: не бойтесь их бедности, доносов, тесноты, давки, слежки; не бойтесь керамических плиток, выпадающих вам на голову из стен их домов, не бойтесь открытых люков под ногами, не бойтесь проходных дворов и темных подъездов; при удаче и сноровке вы увернетесь от их обезумевших грузовиков, пройдете по шатким деревянным мосткам над морем грязи, съедите солянку в вагоне-ресторане и останетесь живы. Бойтесь дружбы словопоклонников – она опалит, расплавит, разобьет вам сердце. И у нас нет от нее защиты.

На прощанье печальный дипломат дал мне книгу одного французского путешественника, посетившего эти места сто пятьдесят лет назад. Дипломат уверял, что книга не утратила своего значения и в наши дни. «Вам будет любопытно читать и сравнивать», – говорил он. Следуя его совету, я сижу сейчас на носу «Вавилонии»-, входящей в устье Невы, листаю подаренную книгу и с удивлением нахожу все на тех же местах. Я убеждаюсь, что мне нет нужды сочинять описание знаменитого города для вас, дорогие радиослушатели, что я могу прямо читать куски из записок полуторавековой давности:

«Подернутый дымкой силуэт берега возникает вдалеке между небом и землей. По мере приближения к нему вы начинаете замечать неровности этой линии. Вскоре вы понимаете: то, что поначалу казалась лишь незначительными бугорками, на самом деле представляет собой гигантские архитектурные сооружения… Мы различаем уже позолоченные купола монастырей и колокольни, построенные в греческом стиле; затем появляются современные здания – фасад Биржи, белые колоннады колледжей, музеев, казарм, дворцов, стоящих вдоль гранитных набережных. Вы проплываете мимо двух огромных сфинксов тоже из гранита… Вскоре взгляд путешественника привлекает множество башенок и шпилей. Санкт-Петербург окружен со всех сторон монастырями и колокольнями: крепостной вал благочестия вокруг безбожного города…

Шпили, позолоченные и заостренные, будто ловящие электричество; портики, основания которых почти исчезают под водой; площадки, украшенные колоннами, которые выглядят потерянными среди огромного окружающего их пространства; античные статуи, весь облик которых так не соответствует характеру местности и цвету неба, что они выглядят как пленные герои, попавшие в землю врагов…»

А вот – ну не удивительно ли! – и описание тех же ревнивых чувств, которые так красочно обрисовал мне печальный американский дипломат. Во время плавания французский путешественник ~ автор записок – познакомился с несколькими русскими – судя по всему, предшественниками нынешних словопоклонников, – которые совершенно очаровали его. И он был больно задет тем, что они почти забыли о нем, когда плавание закончилось:

«Берегитесь изящества в женщине и поэтичности в мужчине – они ранят глубоко именно потому, что защитой от них пренебрегаешь.

Мы все еще были вместе на палубе, но между нами не было прежней близости. Наш кружок, еще вчера гармонично слитый, сегодня утратил свои таинственные связующие нити. Ничто не могло опечалить меня сильнее, чем эта внезапная перемена… Каждый из них был готов вернуться в привычную колею своей жизни, а я оставался предоставлен своей судьбе вечного скитальца… Я больше не интересовал их… Сердца людей севера переменчивы; их чувства недолговечны, как бледные лучи их солнца… Они едва сказали мне „до свиданья". Я для них умер… Ни теплого слова, ни взгляда. Они больше не думали обо мне. Тени волшебного фонаря исчезли с экрана, оставалась только белая пустота. Мне доводилось не раз сталкиваться с намеренным пренебрежением… Но никогда, никогда оно не причиняло мне такой глубокой боли».

Что ж, дорогие радиослушатели, если и на мою долю выпадет что-то подобное в Перевернутой стране, я даже не смогу пожаловаться вам. Ибо вы вспомните эту передачу и скажете: «Ты был предупрежден дважды, пеняй на себя».

14. Ленинград

Блестел и испарялся мокрый асфальт. Блестящая точка жгла бронзовый лошадиный круп. Блестел купол собора. Крошечные туристы расхаживали там, за перильцами, в высоте, и смотрели на крошечные автомобили и троллейбусы внизу.

– Вы очень понравились нашему мэру, – сказала Мелада. – Я не помню, чтобы он кого-нибудь из гостей провожал до лестницы. Думаю, он сделает все, о чем вы просили.

– И все же решающая встреча – завтра. Все будет зависеть от того, что нам скажут на консервном заводе. Вы уверены, что они получили наши образцы?

– Я звонила с утра. Ящик доставлен им в целости и сохранности. Они обещали ознакомиться к завтрашнему заседанию.

– Прекрасно, превосходно. Кто это на коне?

– Один из наших царей.

– Как? Вы оставили памятники царям? В Америке после революции всех бронзовых королей переплавили на пушки.

– Там за собором есть еще один. Самый знаменитый. Основатель этого города. Он прорубил окно, чтобы русские могли выйти в Европу. Но получилось наоборот: Европа пролезла через окно в Россию. И выстроила для себя этот город на Неве. Хотите посмотреть?

– С удовольствием. А вы не устали. Как ваши ребра? Их можно пересчитать?

– Если идти медленно, совсем не болят. Я люблю показывать Ленинград. Но иногда слишком увлекаюсь и начинаю хвастать. Говорю таким тоном, будто сама участвовала во всех великих событиях. Будто сама стояла под картечью вот на этой площади, холодным декабрем, много-много лет назад.

– Я что-то читал. Это было восстание военных – да? Неудачный путч. Его подавили в тот же день. Чего они хотели?

– Скорее всего – избавиться от позора мелочных обид. Так сказал наш поэт. Но в учебниках, конечно, пишут по-другому. Пишут, что они хотели свергнуть царя и освободить народ. А народ их не поддержал. Люди стояли вокруг площади и глазели. А к вечеру царь подвез пушки и расстрелял восставших.

– Тот самый царь, который верхом на лошади перед мэрией?

– Да.

– А где же памятники мятежникам?

– Их нет. Правда, их именами названы улицы, площади и переулки.

– Но почему они ждали до вечера? Почему сами не захватили дворец, корабли, мосты?

– У них не было вождя. Офицер, которого они выбрали главнокомандующим, не явился на площадь. Кроме того, мне кажется, они пытались вести себя, как на дуэли. Они все были дуэлянты и всё старались делать по правилам поединка. Царская власть оскорбила их – они бросили ей вызов. И ждали, чтобы противник либо извинился, либо прислал секундантов для переговоров. Договориться о виде оружия, о расстоянии. Но противник подвез пушки и без всяких правил их расстрелял. Выживших арестовали. На следствии они вели себя растерянно, выдавали друг друга. Наверное, потому, что следствие не упоминалось в дуэльном кодексе. Потом их отправили на каторжные работы в рудники. А пятерых повесили вон в той крепости за рекой.

– Крепость выглядит очень старинной. Должно быть, выдержала много штурмов.

– Ни одного. Вы не замечали? Если крепость выстроена надежно, ее никто не решается штурмовать. Вспомнить хоть Тауэр в Лондоне. Тоже стал тюрьмой и местом казней. Штурмы приходилось выдерживать дворцам. Вот этому, например. Уже сто лет спустя после восстания дуэлянтов. Конечно, дворец трудно оборонять. Окна низко, кругом двери и ворота. Если бы защищавшиеся догадались вовремя перейти в ту крепость, может быть, они и отбились бы. Но, видимо, им больше нравилось погибать во дворце, чем выживать в крепости-тюрьме. Слишком любили комфорт.

– Мне нравится эта галерея, повисшая над каналом.

– О, это очень примечательное место. Считается, что именно здесь утопилась героиня знаменитой оперы. Когда я водила экскурсии, мои русские туристы при виде мостика через канал непременно начинали напевать: «Ночью и днем, только о нем думой себя истерзала я. Где же ты, радость бывалая…» Ваша покойная жена не пела эту арию?

– Кажется, нет… А что там за колонна с ангелом?

– Триумфальная. Самая высокая в мире. Победа над Наполеоном – ее нужно было отметить чем-то необычайным. Тысячетонную глыбу гранита везли из финской каменоломни на специальном корабле. Тогда ведь не было современной техники. Пришлось, вместо подъемного крана, вызвать две тысячи солдат. Не странно ли: в Париже стоит колонна, прославляющая победы Наполеона, а во всех других столицах – колонны, прославляющие его победителей. Однажды я пыталась узнать: есть ли у какого-нибудь народа, где-нибудь памятник великому поражению? Никто не мог припомнить.

– Разве что стена плача в Иерусалиме.

– Действительно. Надо будет это обдумать. А видите тех гранитных атлантов? Экскурсантам я, конечно, не рассказывала, но вам могу сознаться: когда я была студенткой, мы с подругой всегда назначали мальчикам свидания около них. И если мальчики не приходили, мы начинали фантазировать, что мы влюблены в этих атлантов. Гладили их по каменным пяткам, кидали снежки в голые спины и жутко хохотали. Она была влюблена в того – крайнего справа. Его звали Гриша. В зимние дни у Гриши на плечах намерзал снежный воротник. А мой Игнатий стоял в середине. И если мальчик все же приходил на свидание, я тихо извинялась перед Игнатием и просила не переживать. Уверяла, что это несерьезно, временное увлечение. Так оно и оказывалось. Я теперь даже не помню имен тех мальчиков. А Игнатия помню. Бай-бай, Игнатий! Давайте все же обойдем его по другой стороне улицы. Он всегда был непредсказуемый ревнивец.

– Все эти европейцы, пролезшие в прорубленное царем окно, – сказал Антон, – смотрите, как им хотелось повторить города своего детства. Собор – как в Риме, дворец – как в Версале, мосты и каналы – как в Венеции. Архитектор – что за несчастная профессия! Художнику всегда найдется чистый холст, поэту – стопка бумаги. А этим обязательно подавай чистый, незастроенный город. На всех ведь не напасешься. То-то они обрадовались, наверно, когда их позвали сюда.

– Раз уж вы упомянули поэтов – вон там за каналом дом-музей нашего величайшего. Как я его боялась в школе! Откроешь томик, прочтешь наугад строк двадцать – и жить не хочется. А через десять минут рука сама тянется снова открыть. Как наркотик… «Дар напрасный, дар случайный, жизнь – зачем ты мне дана?…» Я не понимала учителей: как они могут давать нам такие мучительные книги? Но они все делали вид, будто ничего опасного в этих томиках нет. Когда-нибудь я прочту вам несколько стихов. Правда, говорят, что в переводах эта сладкая отрава исчезает. Получается что-то вроде безалкогольного вина, безникотинных сигарет.

Они вышли на мощеную площадь, уставленную неподвижными трамваями. Люди сидели в трамваях послушно и тихо, как в библиотеке. В одном окне белела прижатая к стеклу щека спящей женщины.

– Дом моего позора, – показала Мелада. – Здесь сдают экзамен на вождение автомобиля. Мы выезжали с экзаменатором из подворотни. Я спросила, куда повернуть – налево или направо? Он сказал: «Чем глупые вопросы задавать, учили бы правила. Придете через месяц». Из-за трамваев я забыла, что это площадь, а не улица. А ее ведь можно объезжать только направо. До сих пор как вспомню – краснею.

– За чем эта очередь?

– За тем, что будут давать.

– Вы шутите.

– Ничуть. Магазин еще закрыт на перерыв. Видите – внутрь никого не пускают. Люди ждут. Может быть, это будет подсолнечное масло, или сахар, или мыло, или сыр, или даже колбаса.

– Но если не будет того, что им нужно?

– Они купят то, что будет. Для родственников, для соседей, для друзей.

– А если окажется слишком дорого?

– Я уже говорила вам: у нас цены не меняются.

– То есть они воспримут кусок мыла как случайный сюрприз? как выигрыш в лотерею?

– Примерно так. У вас сила людских желаний измеряется числом долларов, которые человек готов потратить. У нас – числом часов, которые он готов отстоять в очереди. Но и вы должны сначала потратить сколько-то часов, чтобы заработать свои доллары. Так не проще ли тратить их прямо в очереди, не надрываясь?

– Сейчас мы утонем в пучине политэкономии. Лучше не надо. Что там за церковь? Вот такого я, пожалуй, не видел в Европе. Похоже на разноцветный свадебный пломбир с башнями.

– Называется «Храм на крови». Здесь был убит царь – освободитель крестьян. Иностранным туристам всегда очень трудно объяснить, почему мостик, ведущий к храму, носит имя убийцы царя. А все прилегающие улицы названы именами других заговорщиков. И улица, на которой стоит прекрасный дворец с атлантами, – не именем человека, который его строил, а именем того, кто его взрывал.

– Ох, эти иностранцы, – сказал Антон. – Жалкие люди – все примеряем на себя. Пытаемся представить, каково бы нам было где-нибудь у себя в Далласе ездить по таким улицам и мостикам. Выходишь утром из дома, садишься в автомобиль, отправляешься на работу. Сначала по бульвару имени Освальда, потом выезжаешь на шоссе Чарльза Мэнсона, через десять минут сворачиваешь на авеню Чэпмена, ведущее к площади Сирхана Сирхана, а там уже рукой подать до твоей конторы в переулке Уилкса Бута. Представишь такое и поневоле занервничаешь.

– Мне и самой было трудно привыкнуть к этому противоречию. Пока один умный руководитель не посоветовал объяснять его через особенности русского характера и литературы. У нас как бы всегда присутствует элемент любовного слияния убийцы со своей жертвой. Алеко и Земфира, Арбенин и Нина, Рогожин и Настасья Филипповна, поручик Ромашев и чужая жена Шурочка, поручик Яровой и его собственная жена Люба… Говорят вам что-то эти имена? Обычно, когда их перечислишь, найдется хоть один, который начнет понимающе кивать… Недоумение исчезает. Но мне, пожалуй, на сегодня хватит ходить. Давайте посидим немного перед Филармонией.

Он подвел ее к скамье. Она всмотрелась в нее, огляделась кругом и потянула его к другой, точно такой же.

– Пойдемте, пойдемте. Это несчастливая скамья, я ее помню… Выпускной вечер, белая ночь, гулянье до восхода, а мальчик оказался глупым-глупым… Вот здесь мы с ним сидели… Что за город такой – никуда не деться от воспоминаний!..

Кленовая стена закрывала полнеба. Солнечный луч, посланный из многоярусной листвы, упал на двух женщин, кативших перед собой детские коляски, шепотом пересказывавших друг другу последние обиды. Подвыпивший хромой старичок пытался пасти клюкой стаю голубей на газоне, манил их пальцем, предлагал табачные крошки.

– Мелада, – сказал Антон, – могу я попросить вас о помощи? Боюсь, самому мне не справиться.

– Правда? Это будет для меня таким облегчением. Я устала чувствовать себя в долгу.

– Мне нужно встретиться с одним человеком. Он живет где-то за городом. Примерно в часе езды. Но меня просили не пользоваться телефоном. Вообще, сделать встречу по возможности незаметной. Так чтобы никто о ней не знал.

Она наклонилась вперед. Вложила подбородок в подставку из сложенных ладоней. Молчала. Недоверчиво покачивала головой.

Антон смотрел на нее сбоку. Он уже знал эти внезапные провалы в тягостные паузы. Они случались несколько раз во время их занятий-бесед на «Вавилонии». Губы сжимались, втягивались по-улиточьи внутрь, глаза стекленели. Она явно переставала видеть окружающее – видела только то, что творилось внутри. А внутри разгорался бунт. Какие-то темные, не имеющие права на существование чувства выскальзывали из своих камер, крушили красивый порядок, рвались за ограду. Кожа натягивалась на лбу, на нежных скулах и будто вздрагивала от внутренних толчков и ударов. Переговоры с восставшими были бессмысленны. Нужно было тратить все силы на то, чтобы не дать им прорваться к мышцам рук и ног, не завладеть всем телом, не вырваться гневным криком. Техника подавления у нее была отработана, но требовалось время. Иногда две минуты, иногда пять. Смотреть на нее было больно.

Наконец она выпрямилась, вздохнула, пустила кровь обратно к разжавшимся губам. Потом повернула к нему измученное борьбой лицо.

– Ну вот… Вот ларчик и открылся… Теперь я понимаю, зачем вы взяли меня на «Вавилонию»… Все наши долгие беседы, вся игра в искренность… А на самом деле вам просто нужна была подручная здесь… Для каких-то темных дел…

– Передать привет и подарок от одного старика другому – вот и все мои темные дела.

– Да разве вы не понимаете, что уже вот эту вашу просьбу я должна буду упомянуть в сегодняшнем докладе.

– Докладе?

– Каждый гид Интуриста обязан ежедневно писать отчет о своих иностранцах и сдавать его начальству. Таков порядок. Неужели вас никто не предупредил?

Теперь настала очередь Антона впадать в ошеломленное молчание. Но он не смог – да и не захотел – сдерживать возмущение.

– И вы!.. Так спокойно… Значит, все это правда!.. Стены имеют глаза и уши… Каждый вечер, о каждом иностранце!.. Где же все это хранится? Немудрено, что у вас бумаги нет, немудрено, что людям жить негде… А то, что вы писали во время плавания?… Это тоже были отчеты для начальства?

– Нет, то я писала для себя. По привычке. Как бы вела дневник… И никому не показывала… Но с того момента, как мы пересекли границу… Поймите, это моя обязанность… Служебный долг…

Антон бегал перед ней по дорожке, тыкал в нее пальцем, хватался за голову. Ошеломленные мамаши, забыв о своих младенцах, глядели на разбушевавшегося иностранного хулигана. Пенсионер поднял клюку, но решил не вмешиваться, пока не будет нанесен материальный ущерб или членовредительство.

– Хорошо, исполните свою обязанность. Пишите – пишите всё! Сообщите, что представитель фирмы «Пиргорой» пытался втянуть вас в темные махинации, в шпионскую сеть. Может быть, в торговлю наркотиками… И пусть вас наградят премией. Пусть вам дадут связку плюшевых медведей. Нет, сидите… Я вижу отель отсюда. Дойду сам… Какой идиот, какой доверчивый профан!..

И уже отойдя:

– Эй! Не забудьте упомянуть о моей преступной встрече с Гришей и Игнатием. Откуда вы знаете, что я не завербовал и их в свою сеть?


Кабинет директора консервного завода был просторным и круглым, как допитый стакан. Люди, сидевшие вокруг стола, терпеливо и недоверчиво слушали докладчика. Даже непривычный глаз Антона мог подметить, что каждый из них, видимо, имел доступ к каким-то потайным кладовым, где их заслуги вознаграждались недоступными прочему населению спецдарами. Щеки гладко блестели, отшлифованные спецбритвой и спецкремом. Дамы щеголяли меховыми воротниками, сделанными из спецбобров.

На стене висела огромная разноцветная карта говяжьей туши, похожая на разрезанную на штаты Америку. Флорида передних ног омывалась красными, синими, зелеными волнами восходящих диаграмм. Негромким искаженным эхом звучал голос переводившей Мелады. Она с утра была молчаливой, чужой, печальной.

Антон приглядывался к директору. Тот заметно выделялся среди прочих консервных чиновников. Седая шевелюра клубилась над шишковатым лбом, стекала за уши. Брови грозно чернели. Когда он говорил, язык его заметно и грубо ворочался во рту, как пленник в слишком тесной пещере. Красноватые кулачки далеко вылезали из рукавов коричневого спецпиджака.

– Ну и хорошо, – прервал он вдруг докладчика на полуслове. – И молодец. Дальше нам все ясно. Как говорится, не все мели, что помнишь. А то мы тут до вечера засидимся. А у нас еще два важных пункта. Дегустация и заморский гость. Вон он сидит, ушами хлопает. Ты это, красавица, пропусти. Знаешь небось, что можно переводить, что – нет. Дегустацию сегодня будем проводить закрытую. Приказ министерства. Новые консервы «Ужин студента». А какая фабрика выпускала – не объявлено. Чтобы все было чисто. А то знаем вас: приятелей захвалите, недругов с грязью смешаете. Как говорится, «друг другу терем ставит, а недруг недругу гроб ладит».

Две официантки в кружевных веночках начали обносить присутствующих голубыми тарелочками. На каждой стояла вскрытая консервная банка без этикетки, стакан минеральной воды, лежала серебряная ложечка и ломтик хлеба. Антону и Меладе тарелочки не досталось.

В благоговейной тишине началась дегустация. Обладатель спецгалстука откидывал лоснящееся лицо к потолку, закатывал глаза, вслушивался в оттенки вкусовой симфонии. Обладатель золотого спецпера держал непрожеванный комок за щекой, пробовал языком там и тут, записывал впечатления на листке бумаги. Тощий старик, с прозрачной, иконописной бородкой, накинулся на банку так, будто утром никто не дал ему позавтракать и в обеде он тоже был не слишком уверен. Директор вырезал ложечкой аккуратные полушария, бросал их в рот и смаковал, как мороженое. Потом встал и пошел вокруг стола собирать листки.

– Так, так… «Удачное сочетание легкости и питательности…» «Следует особо отметить отличные вкусовые качества говяжьего желе по краям…» «Добавление печенки – отличная идея…» «Посол хорош, но не добавить ли слегка перчику для пущей сохранности?» Короче говоря – что? Какой будет приговор? Вкусно? Был бы студентом, так ел бы не только на ужин, но и на обед, и на завтрак? Мельница сильна водой, а человек едой? Все полезно, что в рот полезло?

Присутствующие одобрительно кивали. Директор отошел к высокому окну, стал спиной к круглому залу, бросая время от времени вороватый насмешливый взгляд через плечо. Потом вернулся на свое место. Тряхнул белой дирижерской шевелюрой. Поднял кулачок с зажатыми листками. И запел, запричитал речитативом:

– Обманул я вас, дорогие мои товарищи, разыграл, как детей, бесценные сотруднички. Нет в этих консервах ни говядинки, ни печенки, ни свиного ушка, ни бараньего хвостика. И не министерством они нам присланы. А привез их нам наш дорогой заморский гость, Антон… а по батюшке? как отца звали? Харви… Антон, стало быть, Гаврилович. Привез попробовать. И спросить, не захотим ли мы купить у них весь производственный конвейер, штампующий эти вкусные баночки. И мы, я вижу, очень-очень захотим. Потому что сделаны эти консервы, которые мы так единодушно одобрили и расхвалили, не из мяса, не из жира, не из куры, не из утки, не из рыбки, не из рака, которых у нас в стране такая острая нехватка, а из двадцати сортов луговой травы, которой у нас еще, слава Богу, хватает. Похлопаем же замечательным достижениям далеких империалистов, дорогие товарищи, отдадим должное их зверскому мастерству эксплуатации человека и природы.

Антону пришлось встать и несколько минут раскланиваться, пожимать руки, отвечать на летящие со всех сторон золотозубые улыбки.

– Я считаю несущественным тот факт, – продолжал директор, – что у них, в их зажравшемся мире, эти отличные консервы продаются не для студентов, солдат или лесорубов, а для котов и собак. Да-да, Галактион Семенович, прошу не бледнеть и не хвататься за живот. Клавдия Парфеновна, если тебе нехорошо, разрешаю выйти по коридору направо. Ишь какие чувствительные стали. Вспомнили бы, какое мясо ели наши деды на броненосцах и крейсерах. И ничего – только крепче били классового врага. Ведь в чем тут суть? Суть в том, что мы стоим на пороге научной революции, революции, которую подготовили своими руками загнивающие империалисты, но использовать никогда не смогут, ибо не знают передовой теории. Сейчас человечество ест – коли повезет – баранину и говядину, свининку и козлятину, забывая временами, что все это мясо и жиры – только переработанная млекопитающими организмами трава. Отменить мясное производство как ненужную промежуточную ступень в процессе усвоения человеком питательных веществ травы – вот каша цель!

Он оглядел притихших сотрудников, как дирижер, ждущий, чтобы финальные аккорды замерли под сводами зала.

– Я уже советовался с товарищами из министерства, получил полную поддержку. Будем строить новую фабрику под заграничный конвейер. Остается вопрос – где? Надо же так ее поставить, чтобы траву не за сто верст возить. Чтобы сенокосилка прямо с луга в одни ворота въезжала, разгружалась, а из других ворот чтобы выкатывались вегетарианские баночки на ужин студенту, строителю, моряку и хлеборобу. И тут нам, конечно, не обойтись без совета нашего дорогого загнивающего гостя. Антон Гаврилович, скажи ты нам честно: как звать траву, из которой вы, враги рода человеческого, эту вкуснятину стряпаете? И есть ли у нас такая трава? И если есть, то где? Потому что сказано ведь в доброй народной поговорке: «Кормил бы и волка, коли бы он траву ел».

Антон встал. Он чувствовал, что волнуется. Он разложил перед собой листки с инструкциями адмирала Козулина. Дело в том, сказал он, что в наименованиях трав царит разнобой. Ваши и наши ботаники не занимались всерьез проблемами перевода. Нет уверенности, что словари правильно соотносят. Кроме того, возможно, что два сорта травы отличаются друг от друга очень мало. Один – русский – вполне может заменить другой, американский. А словари и справочники будут утверждать, что в России такая-то трава не растет – и дело с концом. Поэтому фирма «Пиргорой» считает, что начинать нужно с небольшой экспедиции в русские луга. Ему, Антону, понадобится неделя или две, чтобы обследовать наличие нужных трав и выбрать оптимальное место для строительства фабрики. Такая экспедиция не будет стоить дорого, потому что команду он оставит на борту «Вавилонии». Ему понадобится только автомобиль, карты местности и рекомендательные письма к властям. Переводчица у него, как видите, уже есть. По имеющимся в Америке данным, лучшие луга с подходящими травами должны обнаружиться в Псковской области.

Участники совещания загудели одобрительно и облегченно. Иностранец попался простодушный, неопытный. Не сумел использовать ошибку их новичка-директора, который так неосторожно и откровенно загорелся на вегетарианский конвейер. Настоящий капиталист ведь тут же схватил бы за горло, потребовал бы аванс в твердой валюте, свободный вход на все балеты, а то и возврата каких-нибудь северных островов, а то и освобождения каких-нибудь психов, каких-нибудь еврейских тунеядцев, замешанных в ивритном соусе. Этому же простофиле только устрой поездку на Псковщину (даже не в Крым!), и он будет доволен. Это мы можем, прокатим с ветерком заезжего Паганеля. Там ему псковские хулиганы устроят веселую жизнь. Будет знать, как подсовывать ответственным работникам кошачий консерв. Самые яркие реплики и крепкие эпитеты Мелада, краснея, пропускала.

Увенчанные кружевами официантки внесли шампанское. Бурлящие потоки пузырьков ринулись омывать натруженные вкусовые пупырышки. Антон троекратно чокался с каждым подходившим доброжелателем счастливого пути. Краем уха слушал, о чем болтал директор с Меладой под картой говяжьей разрезанной Америки.

– Что-то мне твоя фамилия знакома, красавица… Ты не Пашки ли Сухумина дочка? Это для кого другого, может быть, и Павел Касьянович, а для меня до гробовой доски – Пашка… Мы же с ним вместе начинали! По удобрениям да по мелиорации в Карелии. И китайского шелкопряда вместе на Кольский полуостров продвигали. Только потом раскидало: меня – в новгородскую оперу директором (у меня ведь голос – ого! – меня Лемешев слушал!), а его – по народному образованию. (Говорил ведь я ему на курсах партийного повышения: не рвись в отличники, не будет добра.) Из оперы меня сюда недавно перебросили. На укрепление. А он где же теперь? Да что ты!.. Заместителем у главного?! В целом Пскове?… Ого! Далеко пошел! Так ты повезешь своего кошкоеда туда – и родных повидаешь. Гляди, как удачно! Ну поцелуй отца за меня. Скажи: если консервы нужны – пусть звонит, не стесняется. Есть покамест и не из одной травы у нас продукция – и крабиков для старого друга найдем, и икорки, и осетринки.

Директор проводил их по коридору до главной лестницы. Пожал руки. Несколько секунд боролся с собой. Антон понял, что должно произойти, но отстраниться не успел: директор быстро нагнулся вперед и лбом, бровями, шевелюрой потерся о его плечо.


Интуристовский автомобиль ехал по широкому проспекту. Аккуратные шары подстриженных деревьев тянулись вдоль тротуаров. Казалось, надуй их чуть посильнее легким зеленым газом – и они оторвутся от асфальта, вознесутся над крышами домов, защитят от вечно грозящих, вечно летящих где-то вражеских эскадрилий.

– Вы довольны? – спросила Мелада, глядя в окно.

– По-моему, все прошло прекрасно. Они действительно могут получить для меня нужные разрешения?

– Безусловно. Вы теперь превратились в важного специалиста. Приобрели эту заветную приставку «спец». Нам понадобится дня два на сборы. Сможем выехать послезавтра.

– Превосходно. Кстати, сегодня я впервые услышал вашу фамилию. Что она означает? Сухой ум? Ухо ума?

– Сухумины – значит из города Сухуми. На берегу Черного моря. Много тысяч лет тому назад туда тоже приплывал один заморский искатель приключений. Из Греции. Тоже поначалу скрывал свои настоящие цели.

– Во всяком случае, ни золотое, ни медное, ни даже оловянное руно меня не интересует.

– Хотелось бы верить, хотелось бы верить…

Она опять глядела в окно на проносящиеся лиственные аэростаты.

– Я думала о вашей вчерашней просьбе… Ведь в конце концов, мне необязательно знать имя человека, которого вы хотите повидать… Бумажка с адресом у вас с собой? Согните ее так, чтобы имя не было видно… И закройте пальцем номер дома… Только город и улица… Да, я знаю, где это. Минут сорок езды на электричке. Побережье Финского залива, курортный поселок. Этот человек говорит по-английски? Ну вот, значит, переводчик вам не понадобится. Я могу написать в докладе, что вы захотели искупаться и позагорать, И я отвезла вас на пляж. Вы ведь хотите позагорать под финским осенним солнцем? Это не будет обманом?

Антон попытался взять ее за руку. Она выдернула пальцы.

– Мелада, поверьте… Я понимаю, что ради меня вы нарушаете ваш священный порядок… Вы чувствуете себя обязанной мне… В другой ситуации я бы отказался, сказал бы: «Забудьте и не терзайтесь». Но в данном случае это слишком важная услуга… И мне не до красивых поз… Дело в том, что человек, которого я должен повидать…

Она зажала уши ладонями и повернула к нему сердитое лицо.

– Разве вы не поняли? Я не хочу ничего знать. Ничего! Мы встретимся в вестибюле отеля. В четыре часа.


Сосновые дачки тянулись в сосновом лесу за ровными рядами сосновых заборчиков. Белки, дятлы и воробьи раскинули свой летучий базар между крышами и кронами, не замечая разницы между ними, не признавая границ. Казалось странным, что из телевизионных антенн не пробиваются хвойные побеги с шишками, а в розовых вечерних стволах не поблескивают окошки.

Дойдя до номера тридцать пятого, Антон оглянулся. Мелада честно исчезла. «Много будешь знать – скоро состаришься», – дразнил его в детстве дедушка Ярослав. Мелада не хотела знать лишнего, хотела остаться молодой. Она сказала, что будет ждать его на пляже. Он обещал поторопиться, не затягивать разговор.

Высокий, прямой старик медленно шел к нему от дома по скользким сосновым иглам. Черный ньюфаундленд следовал за ним, подняв недоумевающую морду, словно хотел сказать, что с непрошеным пришельцем он смог бы справиться и один. Фамильный зазубренный профиль у Козулина-старшего был тронут по всем пикам-вершинам голубоватой сединой – бородки, усов, бровей.

Антон достал из бумажника пересекший океан фотоснимок и молча протянул старику над сосновыми копьями калитки. Старик всмотрелся в портрет брата, окруженного внуками, стоящего за массивным креслом, делающего приглашающий взмах в сторону пустого сиденья. Перевернул, прочел короткое послание на обороте. Потом трижды осенил себя крестным знамением, поднял лицо к притихшим ветвям и забормотал слова благодарственной молитвы. Ньюфаундленд подцепил носом щеколду и отворил калитку.

Введя гостя в дом, Козулин-старший прежде всего достал из холодильника затуманенный графинчик и бережно поставил его на стол. Извлек кусок сыра, банку огурцов. Сосновые стены гостиной были едва видны в просветах между позолоченными рамами картин. Чемоданы в стиле позднего Сезанна, баулы под Дега, вангоговские сундуки, передвижнические несессеры, кубистические тюки…

– Ну что ж, посмотрим, что у вас там разболелось, – неожиданно громко сказал хозяин. – Разденьтесь до пояса.

Антон послушно взялся за пуговицы рубашки. Козулин-старший остановил его жестом. Показал на телефон, на ухо, похлопал себя двумя пальцами по плечу. Взял блокнот с бланками рецептов, написал крупно: «Когда?»

«Дней через десять, – написал в ответ Антон. – Мне нужно сначала отыскать дочь. Успеете собраться?»

«Только вынуть картины из рам, упаковать – и я готов».

– …Ложитесь на кушетку… Так… Живот расслабьте… Здесь, говорите, покалывает?… Выше?… А с этой стороны?

Говоря все это, хозяин осторожно наполнил стопки, сделал приглашающий жест, выпил. Антон последовал его примеру, но тут же сдавленно вскрикнул, поперхнулся, захрипел.

– Ничего-ничего, сейчас пройдет, больше не буду, – приговаривал Козулин. – Печень, дорогой, надо поберечь, спиртным не злоупотреблять…

Он взял Антона за руку, вывел через веранду на задний дворик. Там вдоль забора была устроена миниатюрная домашняя аллея в густых кустах бузины.

– Это моя «тропа откровенности». Только здесь могу говорить с людьми начистоту… Давайте постоим минуту… Сердце так колотится… Ваше внезапное появление… Я верил, что рано или поздно это случится, что брат что-то придумает, что Господь не допустит умереть среди иноплеменников, чужаков… Но бывали минуты отчаяния… Ослабевала вера, не надеялся, что доживу…

– …Почему «иноплеменников»? Ах, дорогой мой, на свете нет ни русских, ни французов, ни американцев, ни финнов, ни евреев, ни индусов, а есть лишь два вечных племени: варяги и чудь. Они живут в любом народе, они нужны друг другу, и пока они занимают свои извечные места – варяги наверху, чудь внизу, – все идет хорошо… Но… Но чудь устает быть внизу, а варяги устают, чтобы все шло хорошо… И сцепляются варяг с варягом… А чудь приходит в смятение, видя дерущихся варягов… И тогда вся постройка рушится, и льется кровь – варяжская вперемешку с чудовинской, так что и не различить, где чья…

– …Нет, не возражайте, не спорьте с моей теорией… Она помогала мне пережить последние пятьдесят лет, она создавала стройную картину мира, и если теперь вы докажете мне, что я был не прав, мне уже не успеть придумать новую… Варяжская кровь чуть гуще чудовинской, но простым глазом не различить… Нужен опыт… Мне ли не знать… Сколько раз она у меня перемешивалась вот на этих самых руках… Не успеешь вытащить скальпель из варяжского живота, как тебе уже подкладывают разорванное чудовинское горло… Ах, какая была война, как дрались финские варяги с русской чудью… Один против ста… вот под этими самыми соснами, за этими валунами… Видите, там еще торчат драконовы противотанковые зубы… А чудь лезла и лезла, в танках и самолетах, с пушками и автоматами, волна за волной… И помочь было некому, потому что английские и французские варяги в те месяцы сами едва отбивались от немецкой чуди…

– …Чудь всегда числом берет… Умеют сбиваться в орду, в стаю, налетают, как саранча… А хуже всего, если им удастся завлечь на службу себе хоть несколько сотен варягов… Почему-то часто удается… И тогда нет от них спасения… Кладешь их ряд за рядом, а им конца не видно… Одно слово – белоглазые… Ворвались к нам в госпиталь, хватают всех подряд… Когда гнали нас в свой тыл, я говорю их офицеру: «А этих-то двоих зачем?… Они ведь ваши, я их только вчера оперировал… Не дойдут, вон у них кровь снова хлещет из-под бинтов… Глядите: и гимнастерки со звездами…» А тот: «Настоящие наши в плен не сдаются. Кто сдался – уже не наш. Пристрелил бы как собак. И тебя заодно, белофинская продажная шкура…»

– …Меня заносит… Простите… С тех пор как умерла жена, говорить совершенно не с кем… Она тоже была чудовинка, из Крыма… Слушать умела, как никто… В варяжских женщинах не бывает этого очарования, они не способны забывать себя, растворяться… Им бы только тягаться с вами, только бы вскарабкаться вровень… Это большой соблазн, когда тебя боготворят… Да и остальные, вся чудь, которую я тут лечил… Они смотрели на меня как на вершителя их судьбы… Даже их всевластные ханы… Доходило до смешного… Я не начинал операции, не прочитав молитвы, и они – безбожники! – просили разрешения повторять за мной слова… Хотя их идолы и жрецы могли за это их страшно покарать…

– …Так вы говорите, мы поплывем на яхте?… А хватит ли там места для моих картин?… Варяг не может расстаться со своей добычей, со своим сокровищем… А-а, это яхта без паруса, маленький пароходик?… Но как же я проберусь на нее?… Ведь у них всюду контроль, граница на замке, это они умеют… Хорошо-хорошо, я доверяю вам… Пусть все идет по вашему плану… Если мы выберемся отсюда, я подарю вам одну из своих картин… Кто знает – быть может, вы сумеете кое-что заработать на ней в недалеком будущем…

– …Да, последний одинокий варяг, поневоле ценимая диковинка – таким я себя ощущал все эти годы… Правы ли они были, изгнав и уничтожив всех моих соплеменников, всех местных и пришлых варягов, семьдесят лет назад? Да разве история знает правоту-неправоту? А вправе мы были господствовать здесь тысячу лет? Да, мы построили самую огромную в мире империю. Но разве мы спрашивали чудь, нужна ли ей эта империя, не тяжеленько ли давят на плечи мраморные дворцы? А вправе были европейские варяги затеять – и без всякой причины! – междоусобную мировую резню в начале века? Которая и довела чудь до безумия всех наших революций?

– …Все же в одном поражение пошло нам на пользу – избавило от чувства вины перед чудью. Когда поживешь среди них, внизу, когда насмотришься, что они могут проделывать друг с другом, оставшись без нас, как давят, травят, жгут, калечат друг друга, когда все это испытаешь на себе, кровь словно очищается от всей виноватой гнили…

– …В детстве я, конечно, принимал все на веру, перенял от родителей эту чуму русских варягов, вечную виноватость… Ну а после войны, плена, голода, обысков, издевательств – вылечился. Нет лучшего лекарства от виноватости, чем пожить среди чуди, на тех же, на чудовинских правах. И на смену виноватости приходит презрение. Если презрение заполняет всю душу, им тоже можно жить. Но недолго. Вскоре понимаешь, что и это – болезнь. Как и чувство вины… Особенно если у тебя жена, и родня, и пациенты, и соседи – все чудовины. В них может быть много доброты, и порядочности, и живого чувства, и обаяния, и трудолюбия. Нет лишь одного – взрослости. Чудовины – вечные подростки. Зато в них не встретишь этой страшной варяжской гордыни, этого жуткого самомнения. Ведь даже чувство вины у варягов вырастает от бешеной самоуверенности… Надо же! Вообразить, что не Господь, а они сами – жалкие людишки! – главные раздатчики страданий и радостей в этом мире!..

– …Да, я знаю, вам надо спешить… Сейчас… Сейчас отпущу… Покажите еще раз, как управляться с этой коробочкой… Здесь приемник, здесь передатчик… Это антенна… Хорошо, я буду постоянно носить с собой… Даже в больницу… Меня до сих пор иногда вызывают для консультаций… Но в основном принимаю на дому… Да, картины упакую и перевяжу в несколько пакетов… Килограмм по тридцать каждый, не больше… Начну сегодня же, как только кончится дрожь в руках…

– …Как вы думаете, найдется там за океаном похожее место?… Чтобы сосны были такой же высоты, и белки, и валуны, и серенькое море с песочком по краям?… Было бы смехотворно заболеть ностальгией на девятом десятке лет, но кто знает… Мне попадались стихи изгнанных русских варягов… Некоторые строчки больно застревают в памяти… «Но если у дороги куст, один, особенно рябина…» В моем случае это может оказаться бузина…

– …Дайте я вас выпущу через заднюю калитку… Эта улица тоже приведет вас к пляжу… Значит, вы думаете, что в штате Мэйн найдутся и сосны, и похожие валуны, и даже бузина?… А это далеко от того места, где живет брат?… Два дня езды?… Впрочем, не исключено, что мы уже через месяц осточертеем друг другу… Варяги так неуживчивы… Что?… Как отличить варяга от чудовина?… Ну, это просто. По молитве. Какому бы богу молитва ни посылалась – Юпитеру, Одину, Христу, Перуну, Магомету, Яхве, Будде, – чудовин всегда просит об одном: «О Великий и Всемогущий, услышь меня и исполни мое желание». Варяг же молится так: «О Великий и Всемогущий, дай мне услышать Тебя и исполнить волю Твою». «Отче Мой, не как Я хочу, но как Ты…»


Вечерний ветер выщипывал из берез первые желтые листочки. От пляжа до станции Мелада шла рядом с Антоном молча, зябко обхватив себя руками за голые локти. По лицу ее снова пробегали тени бьющихся в своих камерах, пожизненно осужденных, безгласных и бесправных чувств. Опять все ее силы были отвлечены на подавление бунта.

Антон тоже молчал.

На высоком перроне лежали длинные тени ног. Отрезанные туловища и головы терпеливых пассажиров пересекали рельсы, дотягивались до водонапорной башни вдали.

Подошла электричка.

– Я покурю в тамбуре – можно? – сказала Мелада.

Антон задумчиво кивнул и прошел в вагон. Сел к окну, спиной к ходу поезда. Сидевшая напротив женщина в фетровом колпаке, с приколотыми фетровыми цветами, вгляделась в него и приветливо спросила, из каких он краев. Антон честно сказал, что из далеких, из американских.

– Надо же! – всплеснула руками женщина. – А у меня дочка туда к вам недавно уехала. За мужем, за непутевым. Такой муж ей попался неудачный, что нигде ему не было наполнения жизни. Служил себе инженером, хорошую зарплату получал. А потом захандрил, заскучал. «Хочу, – говорит, – перейти в высокую науку». Ладно, ученым так ученым, будь ты неладен. Четыре года дочка моя работала сверхурочно, пока он свою диссертацию химичил. Дописал наконец, сдал, от всех защитил, вак-шмак – стал ученым. В научно-исследовательском институте, при своих ста семидесяти рублях. Изучает порчу металлов, домой приходит весь в ржавчине. Ему всегда стол накрыт, почет и уважение. Ну чего ему не хватало? Зачем ему эта ваша Америка? А правду говорят, что у вас обману много и, скажем, улица вся из пяти домов, а на первом будет написано номер двенадцатый, а на последнем так хоть девяностый?

– Чистая божеская правда, – сказал Антон. – Последний дом – я жил в нем – имел число шестьдесят пять, дом слева имел число пятьдесят девять, а справа проходил садик, а дальше дом на углу был оккупирован банком, чей адрес был семьдесят девять.

– Вот поди ж ты! Как же вы, бедные, отыскиваете друг друга по таким адресам? Недаром мои письма к дочке не все доходят. А живут они там в городе Брукляйне и сначала очень бедовали. Квартира с тараканами и крысами, детей в школе негритята дразнят коми-коми, работы зятю нигде не найти, потому что, наверно, ржавчина там у вас совсем другая, далеко до нашей, или изучать ее никто не хочет, а только смазывают всё напропалую, благо масла много. И тогда надоумили его приятели: «Иди-ка, говорят, ты, парень, работать на велоферму бедняком». Он их послушался, и теперь – дочка пишет – всё у них хорошо, живут богато, машина, квартира… А я ночи не сплю, все думаю: «Ведь врет все, врет, чтобы мать успокоить!» Ну что это за работа такая – бедняком на велоферме? Наверно, что-то здесь нечисто. А то каждый бы побежал. Вот вы – скажите мне по совести: есть такая работа в Америке или нет?

– Во всяком случае бедняков довольно много… Как-то они проживают, заставляют концы встречаться… Есть много путей и средств…

– Пишет она мне, скажем, что поначалу они пошли и получили заем на учебу, который дают только бедным-бедным. На эти деньги купили автомобиль, и зять стал возить бедных пенсионерок к врачу по имени Медик Эдик. Этому Эдику государство за все платит, даже за доставку бедных пациентов. Нет больных старушек – подвезет куда надо здоровых. Тоже и отсюда стали деньги капать. Дальше – больше. Зять уговорил дочку развестись с ним для виду, чтобы она стала совсем расперебедная мать-одиночка. А таким дают от вашего государства бесплатную квартиру. Квартиру они получили, но сами остались в старой, а новую сдают теперь за такие деньги, каких у нас даже мясник не заработает. Можно такому поверить?

– Знаете, – сказал Антон, – я слушаю с большим интересом. Весь глаза и уши. Здесь для меня много нового, но все очень похожее на возможность. Я постараюсь запомнить. Если потеряю свою текущую работу, это может мне очень прийтись по руке.

– Хорошо. Тогда слушайте дальше…

Женщина вдруг мотнула фетровыми цветами и послала сердитый взгляд над головой Антона:

– Тебе чего, красавица? Что ты на нас уставилась? Свободных местов много кругом. Садись себе в стороне и езжай без оглядки.

Антон обернулся.

Мелада стояла над ними, все так же обхватив себя за голые локти, поеживаясь то ли от озноба, то ли от отвращения. Лоб ее вспухал морщинами, глаза щурились, щеки раздувались и опадали, как будто за ними метались уже не осужденные чувства, а пернатые слова-воробьи, о которых потом придется жалеть и жалеть.

Так ничего и не сказав, она повернулась и побежала прочь.

Антон ринулся за ней.

Они бежали из вагона в вагон, оставляя позади себя хлопающие двери, сквозняки, грохот колес. Встревоженные пассажиры поднимали головы от журналов и книг и, неправильно истолковав причины их бега, нащупывали в карманах картонные уголки билетов.

В одном из тамбуров дверь оказалась заклинена.

Он настиг ее – рвущую железную ручку, – схватил за плечи.

– Что? Что я опять сделал не так? Я не должен был говорить с этой женщиной? Не должен был сознаваться, что я американец? Но что в этом такого страшного? Они приезжают теперь тысячами… Думаете, она может донести?… И вас выгонят с работы?…

Она не оборачивалась к нему, но и не вырывалась. Давила лбом на дверное стекло. Бормотала невнятно по-русски. Он расслышал несколько раз произнесенное слово «ложь». Наконец ему удалось повернуть ее к себе.

– В чем «ложь»?

– Вот в этом!.. В этом самом…

– Да в чем, наконец?

– В том, что вы… вы…

– Ну?

– В том, что вы свободно говорите по-русски!

Он опешил. Он почувствовал жар в щеках. Долгий разговор с Козулиным-старшим, видимо, растопил его осторожность, втянул в русскую жизнь, заставил пересечь и языковую границу тоже.

Он начал уверять ее, что это не так. Что просто откуда-то из подсознания стали выплывать давнишние уроки русского дедушки. Кроме того, и занятия с ней на «Вавилонии» дали ему очень много. Только поэтому он смог через пень на колоду понять рассказ случайной попутчицы. Но о знании языка нет и речи. Тем более не может быть и речи о том, чтобы ему отказаться от услуг переводчицы. Она нужна ему, нужна на все время путешествия в провинцию.

На ее лице блуждало выражение печальной обреченности. Потом новая мысль пришла ей в голову, и она начала отталкивать его, закрываться локтями, ладонями, откидывать голову, шлепать себя по щекам.

– Значит, вы всё понимали?! Все, что мы говорили о вас в посольстве, у мэра, на заводе… Все эти глупые реплики, все грубости… О, какой стыд, какой позор!.. Как вы могли так поступить со мной?! За что?… Это… это… – как подслушивать, как подсматривать в замочную скважину, как шпионить, как вскрывать чужие письма, как…

– Как писать ежедневные доносы? – подсказал он.

Она растерянно умолкла. Сняла его руки со своих плеч. Ушла в вагон.

Они молчали всю оставшуюся дорогу.

Поезд остановился.

Они вышли на перрон, прошли мимо музейного паровозика в стеклянной клетке, вышли на площадь. За рекой, на темном небе, сверкали сады антенн на крыше Дворца тайной полиции. Бронзовый вождь, привезенный когда-то из Финляндии легендарным паровозиком, стоял на башне броневика, указывал на сады бронзовой рукой.

Такси неслось по набережной. На горбатых мостиках космическая невесомость сладко подкатывала под сердце. Она вдруг накрыла его ладонь своей. Ее напряженное, застывшее лицо то исчезало, то появлялось в свете проносящихся фонарей. Антон почувствовал, что ожившая горошина в груди внезапно прорвалась острым ростком, который начал колко извиваться вправо и влево, словно в поисках обещанной щелки, просвета, натянутой струны.

– Сверните к Дворцовой, – сказала Мелада водителю. – …Остановите здесь. Дальше мы дойдем пешком.

В вечернем освещении Антон не сразу узнал улицу, на которой они оказались. Но потом увидел мостик над оперным каналом, гранитных гигантов, согнувшихся под тяжестью балюстрады. Мелада поманила его за собой. Полого поднимавшийся въезд отсвечивал черной брусчаткой, таил под сводами перестук старинных карет. Мелада уселась на огромную гранитную ступню Игнатия, поставила Антона перед собой, тронула его грудь пальцем острым, как указка, и ошарашила трудным вопросом, которого не могло, не должно было быть ни в одном из билетов:

– Кто вы?

Он смотрел на черную звездную доску над ее головой и молчал. Острый болезненный росток в груди медленно полз вверх, в сторону горла.

– Кто вы, кто вы, кто вы? Зачем вы здесь? Зачем вы посетили нас? Что ищете? Почему я должна ради вас разрушать весь родной порядок вещей? У меня так хорошо было все выстроено, так прилажено одно к другому… Ни страху, ни стыду, ни сомнению было не пролезть… Я хорошо, твердо стояла на своем островке… А теперь он уплывает из-под ног… Зачем вам нужно было сворачивать в Лондон? Плыли бы себе прямиком в Неву, как варяжский гость, и торговали бы своими кошачьими фрикадельками без меня – не хуже…

Он заставил ее подняться. Чуть запинаясь и подбирая русские слова, сказал:

– Я не могу вам выразить сейчас всю сокровенность… Но об одном должен известить… Что, если я вас сейчас немедленно не поцелую, я могу умирать.

Она задумалась – ответ был какой-то нестандартный, уклончивый, на тройку. Но потом с санитарной деловитостью подставила ему лицо, замерла. Уже прижимая ее к себе, он пытался вспомнить, – ведь последний раз это было с ним так давно! – что ему нужно делать с ее губами. Дышать через них? Или пить? Росток в груди напрягся и вдруг остро рванулся вверх, словно оттуда хлынул на него долгожданный поток кислорода, словно он открыл наконец, куда натянута долгожданная струна.

Гранитный Игнатий терпеливо держал над ними каменный балдахин.

Радиопередача, записанная на пленку в гостинице «Европейская» накануне отъезда в Псковские луга (Начальник водолазов)

Почти полдня мы закупали в валютном магазине припасы, необходимые для поездки в русскую провинцию. Список продуктов и предметов, составленный моей переводчицей, был таким длинным, будто мы собирались в Антарктиду. Но я не считал себя вправе возражать. Я смолчал даже тогда, когда она вместе с ящиком водки купила целый ящик фонариков с батарейками. Кто знает – быть может, действительно ночи там так черны, что уличным фонарям не по силам разогнать мрак?

После закупок я поехал в порт, чтобы попрощаться с экипажем «Вавилонии», проверить, всё ли в порядке, оставить последние инструкции. Там Пабло-Педро познакомил меня со своим новым другом – начальником водолазно-ремонтного цеха. Этот своеобразный человек за свою жизнь переменил много профессий, работал в разных местах, в том числе и на Кубе. Там он научился немного говорить по-испански, так что они с Пабло-Педро могли объясняться.

Поначалу я не мог понять, что именно в этом человеке и в его судьбе приводило в восторг Пабло-Педро. Жизнь у него была вполне заурядная, если не считать того, что удача преследовала его во всем, как иного преследует несчастье. В детстве он был худым и болезненным мальчиком, но при этом учился так плохо, что его постоянно оставляли на второй год. Благодаря этому он скоро оказался самым старшим и сильным в классе и не испытал тех мучений, которые в школах всего мира выпадают на долю заморышей.

Потом его призвали служить в вооруженные силы. Отправили на флот. Но выяснилось, что никакие инструкторы и никакие наказания не могут заставить его научиться плавать. Тогда его стали использовать для тренировки группы спасателей. Его швыряли в бассейн, и он шел на дно с такой готовностью, что всякий спасатель мог тут же отработать на нем приемы поднятия на поверхность, откачивания воды из легких, искусственного дыхания. Он был отличным утопающим, без обмана и притворства, его награждали значками. После каждой тренировочной сессии ему давали дополнительную бутылку молока и день отпуска, который он проводил на черноморском пляже. Военная служба оставила у него самые радужные воспоминания.

Жизнь вне армии в Перевернутой стране почему-то называется словом, второе значение которого – равноправный член общества женского пола. Так вот вернувшись на эту самую «гражданку», наш водолаз-утопленник устроился чернорабочим на текстильную фабрику. На таких фабриках здесь работают исключительно женщины, так что даже низкорослый и щуплый чернорабочий был окружен постоянной лаской и вниманием. Зарплата была сначала небольшая, но потом профсоюзный начальник взял его себе в помощники, и платить ему стали гораздо больше. Этот начальник очень уставал от того, что вышестоящие ругали его за глупость и нерасторопность, и ему нужен был помощник еще глупее и нерасторопнее него, чтобы отводить на нем душу и возрастать в собственных глазах. Утопленник-доброволец был для него находкой. Его неспособность запомнить простейшие правила сбора профсоюзных взносов была неискоренимой, неподдельной и восхитительной. Начальник так полюбил его, что – перед своим уходом на пенсию – продвинул его на пост инженера по технике безопасности.

По просьбе Пабло-Педро его новый друг подробно и с удовольствием разъяснил мне, что требовала от него его новая должность. Нужно было каждый день проходить вдоль станков, проверять, чтобы все работницы носили косынку и чтобы кушаки их рабочих халатов были завязаны. Если ему казалось, что кушак болтается свободно, он любил подкрасться сзади и – подчиняясь своему профессиональному долгу – схватить работницу за талию и затянуть кушак потуже. Иногда из центрального управления присылали новые плакаты, призывающие не стоять под грузом, не браться голыми руками за неизвестные провода, не пить водку на работе. Эти плакаты нужно было развешивать на видных местах. Тут приходилось вступать в конфликт с начальником пожарной охраны, который (гад прожженный!) тоже искал пустые места на стенах для своих плакатов. А пустых мест оставалось, конечно, немного после того, как представитель партийного бюро залеплял их своими лозунгами и портретами вождей. Так что эта плакатная война требовала немалой выдержки и изворотливости. Все остальное время можно было сидеть у себя в кабинете и на все просьбы, проекты, замыслы и предложения отвечать уверенным «Нет, не пойдет, не велено, не треба». Только если из какого-то верхнего кабинета позвонят и дадут соответствующее распоряжение, тогда можно было ответить «да». Но это случалось крайне редко.

Именно в качестве инженера по технике безопасности этот человек был послан на строительство портовых сооружений на Кубе. Были, конечно, и другие претенденты на это заманчивое место, с настоящими инженерными дипломами, но у всех у них обнаруживалось какое-нибудь темное пятнышко в анкете. Этот же не имел родственников за границей, не имел предков, принадлежавших к эксплуататорским классам, никогда не оставался на территории, оккупированной врагом (это здесь тоже довольно серьезная провинность), не знал иностранных языков, не прочел ни одной книги, не имел друзей, не писал писем. Он был чист и прозрачен, как мыльный пузырь. Поэтому именно он был послан за границу, где получал двойную зарплату, а по возвращении устроился на престижный пост начальника портовых водолазов.

Сознаюсь, мне скоро надоело слушать историю этих завидных и незаслуженных удач. Человечек сидел за столиком в нашей кают-компании, посасывал виски и блаженно улыбался. Время от времени в дверь заглядывал кто-нибудь из его подчиненных, пытался задать вопрос. Тогда он багровел и рявкал: «Не видишь, что ли,я занят!» И снова возвращался к стакану с заморским напитком.

Я спросил Пабло-Педро, что так привлекло его в этом человеке. Он попытался объяснить. Дело в том, что радикальное движение «Уравнителей пути», к которому принадлежит Пабло-Педро, давно было раздираемо спорами о том, осуществимо ли в принципе абсолютное равенство людей. Нет, они не спорили о сословном, или имущественном, или расовом неравенстве – эти проблемы теоретически давно были решены, и здесь оставалось только проводить теорию в жизнь. «Уравнители» с большим вниманием следят за успехами пластической хирургии и трансплантации органов – тут, им кажется, есть огромные возможности уравнять высоких с низкими, красивых с уродами, здоровых с увечными и так далее. Но вот неравенство способностей – это до сих пор остается камнем преткновения, источником споров. Как уравнять умных с глупыми, энергичных с вялыми, талантливых с бездарными? Головоломка.

Так вот, судьба водолаза-ремонтника, который никогда не спускается под воду и не способен ничего отремонтировать, кажется Пабло-Педро блистательным примером решения проблемы, нащупанного только в Перевернутой стране и нигде больше. Не нужно связывать руки энергичным, не нужно лишать умников доступа к образованию, не нужно отнимать кисти, бумагу, краски, перья у талантливых. Нет – достаточно только все руководящие посты отдавать ленивым, глупым и бездарным. Нужно компенсировать их чувство второсортности властью, повышенными окладами, дачами, безответственностью. Ведь талантливые и энергичные часто сознаются, что успешная работа радует их сама по себе. Вот пусть они и остаются при своих чистых радостях. А бедным, обделенным судьбой бездарностям нужно дать материальные блага, ибо блага духовные им недоступны. Пусть «нищим духом» принадлежит не только Царствие Небесное, но уже и земное.

Я сказал, что проведение в жизнь такого принципа очень скоро должно привести к общему упадку государства. Урожай будет гнить на полях, реки – мелеть, больные – умирать, корабли – тонуть, дороги – трескаться, самолеты – разбиваться. Что и наблюдается в Перевернутой стране прямо-таки в неправдоподобных масштабах. На что Пабло-Педро возразил, что именно это его и восхищает. Вот на какие материальные жертвы готова идти эта страна ради соблюдения высокого принципа уравнивания людей! Он собирается использовать свое пребывание здесь для максимально подробного изучения их опыта. Но и со своей стороны ему хотелось бы внести в их нравы и обычаи что-то полезное и передовое. Поэтому завтра он обещал научить водолаза и его сотрудников игре в коммунистический покер.

Вы догадываетесь, дорогие радиослушатели, что я внимал разглагольствованиям Пабло-Педро с известным скептицизмом. Но, с другой стороны, я вспоминаю директора консервного завода, его извилистую карьеру, включавшую в себя и разведение тутового шелкопряда, и заведование областной оперой, и начинаю думать, что отбор и выдвижение руководителей в этой стране действительно подчинены каким-то причудливым, не совсем понятным для нас принципам.

Я буду сообщать вам о всех новых наблюдениях в этой интереснейшей сфере – в этом вы можете быть уверены.

15. Псков

Тенистая деревянная страна пролетает за окнами автомобиля «фиат-жигуль». Деревянные домики, окруженные деревянными частоколами, покрытые деревянной дранкой, украшенные деревянной резьбой.

Штабеля бревен и досок, деревянные колодцы, деревянные столбы, деревянные вывески, деревянные шлагбаумы. Поленницы дров – в форме башен, в форме стен, в форме лестниц, в форме развалин. Деревянные телеги, деревянные дуги, деревянные оглобли. Деревянные колеса грохочут по деревянным мостам. Березы, дубы, ели, сосны – это лишь другая стадия бытия древесины: плод в кожуре, жук в личинке. Застыли на поверхности озер деревянные челноки, в каждом – фигурка с тонким деревянным прутом, сделавшим человека быстрее рыбы. Сияют очищенные от веток и коры бревна на месте задуманных изб, посерели от непогоды бревна изб неновых, чернеют сгнившие бревна развалюх, из них тут и там пробиваются зеленые ростки будущих бревен. Красуются суковатыми узорами новые доски. Порою начинает казаться, что даже стекла в домах сделаны из тончайшей, прозрачно срезанной древесины.

– Когда я была маленькая, – рассказывает Мелада, – от одного слова «лес» у меня делалось сладко во рту. Черника, малина, земляника, брусника, морошка заменяли нам конфеты и мороженое. Пойти в лес – это было как для вас пойти в кондитерскую. От деревни до леса было всего метров двести. Однажды шестилетняя я взяла четырехлетнего брата, и мы отправились за добычей. Рожь была уже высокая, поэтому никто не заметил нас, пока мы шли по дороге до опушки. А там началось. От одного черничника к другому, шаг за шагом, перебежка за перебежкой… Потом пошли малинники… Когда мы почувствовали, что в нас больше не лезет, решили возвращаться. Но куда? Ни дороги, ни опушки, ни поля уже не видно… Одни сосны и дубы кругом. Брат начал плакать. Вместо вкусно и красиво все стало тихо и страшно. Птица парит – наверно, коршун, хочет вцепиться когтями. Листок под кустом шевельнется – змея притаилась. Шмель в цветке копошится – сейчас загудит, вылетит, в глаз ужалит…

Антон смотрит на нее сбоку. Она уверенно держит руль, уверенно обгоняет тихоходные самосвалы, неспешные бетономешалки, автобусы, отяжелевшие от незаконных, забивших проходы пассажиров. Волосы ее убраны под пеструю косынку. Он купил для нее эту косынку вчера, в валютном магазине, уговорил принять. Она отмахивалась – «Что вы! подарки от туристов! нам нельзя», – но потом взяла. Взяла с каким-то безнадежно лихим жестом – «Нарушать так нарушать до конца». Тиски вездесущего Порядка разжались еще на один миллиметр. Антон был горд собой.

– …Нас нашли, когда уже начинало темнеть. Прабабка Пелагея порола меня ивовым прутом и приговаривала: «А то, что братика не бросила, то молодец… Ох, молодец, девка!.. Вот тебе! Вот тебе!.. Чтобы помнила, что младших в беде бросать нельзя…» Но я гораздо сильнее запомнила то странное чувство, которое у меня возникло в темнеющем безлюдном лесу. Он казался мне живым существом. Которое собралось меня заглотить. Как мы заглатывали ягоды. И от этого рождалось острое и непривычное ощущение своей – для кого-то – сладости…

По косынке шел хоровод знаменитых туристских башен и колонн: Эйфелевой, Пизанской, Тауэровской, Вандомской. Но это было последним заморским отблеском на Меладе. С каждым днем, с каждым часом, с каждым оборотом колеса она все больше возвращалась домой. Она менялась на глазах. Делалась уверенной, властной, спокойной. Свое гнездо, своя ячейка в улье. Она знала, чего ждать от людей и вещей. Глаз ее привычно находил в зеркальце подкрадывающуюся сзади милицейскую машину, ступня привычно переходила с газа на тормоз. Ухо привычно выбирало из радиовздора важные сообщения о погоде. Пальцы на ощупь находили в кошельке нужные монеты при покупке бензина. Губы раздвигались в улыбку правильной ширины – ни миллиметра лишнего! – в ответ на воздушные поцелуи и призывные жесты солдат в обгоняемом грузовике.

Свой лес, своя дорога, свой горизонт, свои облака, свои солдаты, свои воспоминания. Антон чувствовал себя обделенным, потерянным, зависимым. Как быстро они поменялись ролями. Кажется, где-то в переходной точке они страстно целовались под сенью гранитного истукана. Но не приснилось ли ему это? Она, во всяком случае, вела себя так, будто ничего не произошло. Будто не было ни утаенной поездки в финский дачный поселок, ни утаенных разговоров по-русски, ни утаенных поцелуев.

– Стойте! – закричал вдруг Антон. – Остановите машину! Пожалуйста… Мне необходимо…

– Что случилось? Вам нехорошо?…

Обрусевший «фиат-жигуль» замигал правым глазком, съехал на обочину. Антон выскочил на откос, перепрыгнул через канаву. Быстро пошел по разрытой земле, усыпанной картофельными стеблями. Дорожный рев уплывал назад, делался слабее с каждым шагом. Комбайн беззвучно полз вдалеке по желтой стерне.

Женщины, работавшие на краю поля, заметили приближение незнакомца, распрямились. Даже неопытный глаз Антона легко опознал в них – по яркой куртке? по модным очкам? по тесным брючкам? – горожанок, посланных на спасение урожая. Одна все еще стояла на коленях, спиной к нему, пыталась дорыться и нащупать в холодной глубине борозды последнюю картофелину. Антон был уже совсем близко, когда и она обернулась, удивленно глянула на него из-под ладошки. Светлые ресницы, светлые глазки, белые жадные зубки… Нет, ничего похожего… Может быть, наклон плеч?

– Вы не из Москвы, красавицы? – Он изо всех сил прятал акцент, старался подражать развязности начальника водолазов.

– Нет, мы ленинградские. Завод «Красный треугольник». А вы что, корреспондент?

– Похожий на него. Выступаю по радио. А не знаете, если есть поблизости бригады из Москвы? Я нуждаюсь в Интернациональном институте.

– Не знаем… Не слыхали… Да ведь мы ничем не хуже. Расскажите и про нас в своей Эстонии… Опишите наши подвиги, трудовые и прочие… А то все Москва да Москва…

Женщины, хихикая, начали приближаться. Антон попятился.

– В другой раз… Непременно… Буду ославлять на весь мир…

Мелада встретила его изумленным, встревоженным взглядом. Казалось, трудный вопрос «Кто вы?» опять был готов сорваться с ее – целованных или нет? было или не было? – губ. Но она сдержалась.

– Мы не должны задерживаться. Отец не любит, когда опаздывают к обеду. По случаю вашего приезда он приказал зарезать и доставить ему на дом спецпоросенка.


Каменный двухэтажный дом был укрыт от завистливых глаз высоким забором. Только въехав в глухие ворота, посетитель получал возможность полюбоваться высокими окнами, старинными гипсовыми гирляндами, небольшими колоннами, вдавленными в фасадную стену и поднимавшими всю постройку до статуса небольшого дворца. Дворца-подростка.

Две женщины выбежали из дверей обнимать Меладу. Антон попытался угадать, которая из них секретарша Гуля, а которая – домоправительница Катя, и ошибся. Секретарша оказалась грузной теткой, затянувшей с подкраской волос недель на пять. Зато домоправительница Катя (она же кухарка, прачка и огородница, согласно разъяснениям Мелады) щеголяла спортивной талией и крепкими икрами, способными, наверно, подбросить свою хозяйку в прыжке головой выше волейбольной сетки. Мать Мелады умерла шесть лет назад от сосудистой, сердечной, нервной и гормональной – так было сказано в медицинском заключении – недостаточности.

Хозяин дома, Павел Касьянович Сухумин, ждал гостя и дочь в кабинете. Облик этого человека содержал в качестве главной черты какую-то всеобщую худощавую угловатость – носа, локтей, ушей, колен, взгляда. Еще бросался в глаза контраст между неподвижностью позы и необычайной напористой энергией речи. Казалось, языку Павла Касьяновича было отдано строгое распоряжение оберегать любыми средствами покой его рук и ног. Обе ладони, словно мгновенно устав от коротких усилий (одна – от рукопожатия, другая – от похлопывания Мелады по спине – «В командировку? уже? с важным гостем? Ай, молодец!»), поспешно вернулись обратно на живот, переплелись пальцами. Дальше их нельзя было расцепить ни для какого движения. Все делал за них язык: указывал, кому в какое садиться кресло, манил гостя поближе к окну с видом на фонтан в саду, отдавал распоряжение секретарше набрать нужный номер цветочного хозяйства и подержать трубку у его рта, пока он отдаст приказ доставить к столу свежих георгинов.

– Значит, вы, Антон Гаврилович, пожаловали к нам за травой?… Славное дело, славное… А в Америке что ж – своей не осталось?… Ах, в плане, так сказать, сравнения и изучения… Применение местных ресурсов к плодотворному сотрудничеству… Гуленька, разлей-ка нам чешского пива для разгона… Так, а теперь пену сдуй мне и гостю, окажи уважение… Что ж так поздно приехали? Ведь во всей округе трава уже скошена, вся в стогах да на сеновалах. Разве что трын-трава где-то осталась. Трудности плавания задержали?… Бывает, бывает… Единственный вам сподручный выход: поезжайте в мою родную деревню. Называется Конь-Колодец. Там одни старики да лодыри остались, косить не поспевают… Трава в иных местах бабам по поясницу, мужикам не скажу по что… А дом наш так и стоит, большой, крепкий, его дед еще ставил. Там и поселитесь. Меладушка вас отвезет, все покажет, со стариками познакомит, все их байки переведет. Моя бабка Пелагея еще жива, она по травам главная была…

– …Поезжайте прямо завтра – попадете как раз на свадьбу. Никогда не догадаешься, Мелада, кто женится! Анисим и Агриппина – вот так-то… Ну и что, что обоим под шестьдесят… Вы, молодые, думаете, что под шестьдесят жизнь кончается, что нас всех можно на свалку… ан нет, не дождетесь. Мы еще вас вперед пропустим. Тридцать лет она его ждала, замуж не выходила… Другое дело, что соблазну большого с гармошкой перед глазами не гуляло – женихов в деревне почти не осталось. А он как овдовел, так через сорок дней и посватался. Чудеса!.. Только бы сестра ее не убила его. Все эти годы при Агриппине жила, а теперь одна остается. Ревнует люто… А знаешь, что и Витька твой, Полусветов, до сих пор не женился? Говорят, ждет тебя… Ну я не знаю, почему он твой… Из ружья ты в него стрельнула? Стрельнула. Вот и осталась, как в сердце дробина…

Спортивная кухарка Катя заглянула в дверь и объявила, что обед подан. Мелада взяла под руку отца, секретарша Гуля – заморского гостя, и маленькая процессия двинулась по лестнице маленького дворца вниз в столовую. Цветастая скатерть стекала до полу, несла на себе сверкающий парад салатниц, рюмок, графинчиков, тарелок, кувшинов.

– Все свое у нас, Гаврилович, все свеженькое, с огорода. Водка, конечно, из магазина, но это дело святое, государственное. Да и магазин, сам понимаешь, не простой, не каждого туда пустят… А что ты думаешь – зря мы кровь свою проливали, вас – неблагодарных – освобождали? Ну, забудем… Выпьем за встречу и за знакомство и за мир между полушариями. Одно – вам, другое – нам, так? Твое здоровье!..

За столом Павлу Касьяновичу все же пришлось расцепить пальцы и допустить их к держанию вилки, ножа и рюмки. Но и здесь всем трем женщинам приходилось часто вставать на его бесчисленные «налей», «передай», «наложи», «подвинь», «оботри». Впрочем, казалось, они выполняли эти просьбы без всякого раздражения, воспринимали их как приятные знаки внимания.

– Тебе, значит, Гаврилович, повоевать не довелось?… А я свое отбухал, все четыре года… Эх, помню, пришли мы в Австрию… Домики такие чистенькие, садики аккуратненькие, на мостовой каждый булыжник вымыт, стекла сияют, площади в цветочках… И такая, знаешь, злоба в душе поднимается… Били мы их за это смертным боем… Напор был страшный, рвались вперед и вперед… Даешь Ла-Манш! Даешь Париж! Маршал Жуков так и ставил вопрос перед Сталиным: «Без Атлантического океана нам не жить, Иосиф Виссарионович!» Но Сталин хоть и великий человек был, а имел свои слабости. Очень договоры уважал. «Не могу, говорит, товарищ маршал. Я слово Рузвельту дал». Так и остановились на Эльбе. А был бы приказ – никакие ваши Шерманы и Эйзенхауэры нас бы не удержали. Сколько у вас тогда танков и пушек было?… Не помнишь?… И я запамятовал… Гуля, позвони-ка ректору в институт, попроси приехать… Скажи – срочный вопрос… А я тебе, Гаврилович, пока про другое объясню: про наш народ. Про великий и непобедимый. Но сначала выпьем.

Нежные ломтики спецпоросенка были разложены по тарелкам, малосольные огурчики окружали их зеленым бордюром. Павел Касьянович опер острый локоть о стол, дал домочадцам и гостю чокнуться с собой, нашел край стопки острыми губами и втянул водку с захлебом, с разбойным свистом.

– Ты вот, Гаврилыч, конечно, думаешь, что русский народ беден, что в магазинах пусто, что дороги в ухабах, что земля бескрайняя, а на всем пространстве от Ленинграда до Пскова нету места культурно посрать путешествующему человеку. Но есть у нас одно бесценное сокровище, одно богатство, которого вы, иностранцы, не понимаете и не цените, а мы – ни на какие другие блага не променяем. Сокровище это – НЕВИНОВАТОСТЬ. Народ наш может прожить без хлеба и молока, без одежды и крыши над головой, без дров в печке и табаку в цигарке, но только не без этого главного сокровища. Ибо народ у нас очень совестливый и в виноватости жить не может.

– …Это и по всей нашей истории видно. При царе жили так и сяк, то густо, то пусто, но невиноватость у народа всегда была. Ежели случалось что плохое, министры и жандармы обвиняли смутьянов, смутьяны обвиняли министров и жандармов, а матерый человечище Лев Толстой еще и попам задавал перцу. Но на народ никто не смел замахнуться. А потом понемногу стали распускать писак и крикунов, стали раздаваться попреки народу. И то у вас не так, и это вы неправильно делаете, и соху не тем концом в землю втыкаете, и корову не за ту титьку дергаете, и кобылу не с тем жеребцом знакомите. Смутился тогда народ, впал в тоску и сомнение. И дотосковался аж до революции. А как раскололось все, покатилось, рассыпалась царская власть, за кем народ пошел? Опять же за теми, кто вернул ему невиноватость. Кто сказал, что грабил ты, золотой человек, у тебя же награбленное, и поджигал не дома с детками и стариками, а гнезда врагов рода человеческого, и топорами рубил злодеев эксплуататоров за дело, чтобы не пили рабоче-крестьянскую кровь.

– …А за что, ты думаешь, народ так полюбил самого невиноватого вождя всех времен и народов, почему так плакал на его похоронах? Он ведь поначалу и силы большой не имел, и по-русски говорить как следует не мог. Но никогда не оставлял народ в его главной нужде, всегда находил ему врагов-супостатов, виновных во всех наших бедах. Сначала это были классово-чуждые недобитки, потом кулаки и подкулачники, потом басмачи и наймиты капитала, потом шпионы и вредители, потом безродные космополиты. Но все же не уберегли мы его, дали добраться до него убийцам в белых халатах…

– …Сейчас тут у нас опять писаки пораспустились, дана им потачка все критиковать и пересматривать. Но и они – почитай-ка – не посмеют народ задеть. Только дурных правителей, только секретарей-перегибщиков и председателей-волюнтаристов. Пишут про разорение хозяйства, про миллионы невинных жертв. Миллионы – это, конечно, перегиб, можно было бы и поменьше. Но упускают опять же главный смягчающий момент: что в расход пускали почти всегда невиноватых. Так что всякий человек, даже идя в подвал на ликвидацию, мог сохранить до последнего момента свое главное счастье – сознавать свою невиноватость. Сам посуди: нельзя же было совсем не казнить – народ перестал бы власть уважать. А виноватых казнить – вот это уж была бы последняя жестокость, прямо изуверство какое-то. Так что и тут…

Дверь в столовую приоткрылась и впустила полноватого человека, поспешно, видимо, понадевавшего на себя разноцветные части парадных туалетов, которые только подвернулись ему под руку.

– Вызывали, Павел Касьянович?

– Да, Семеныч… Ты это… Дай-ка припомнить… Зачем же ты был мне нужен?…

– Вы, Павел Касьянович, хотели у них спросить, сколько пушек и танков было в конце войны у нас и сколько – у американцев, – звонким голосом напомнила волейбольная кухарка Катя.

Секретарша Гуля повела в ее сторону тяжелыми веками, пригладила седые корни волос, но промолчала.

– Да, точно. Скажи-ка нам, Семеныч, сколько у нас было под ружьем солдат в мае сорок пятого и сколько прочей военной техники. А потом дай сравнение с американскими захватчиками другой половины Европы.

– Да как же я… Помилуйте, Павел Касьянович… Такие цифры наизусть… Я же не еврей какой-нибудь!

– Не помнишь? Эх ты, ректор, называется… Оконфузил меня перед иностранным гостем.

– Если бы вы заранее сказали, я бы вызвал кого следует, послал поглядеть справочники, списать из энциклопедии…

– Вот и поезжай, и погляди, и спиши! Все бы вам посылать кого-то. Гуля, налей ему на посошок. Выпьем за нашу передовую науку! За никогда ни в чем невиноватых ученых! Которые, может быть, прошлое и не так хорошо знают, зато все будущее у них как на ладони.

Ректор почтительно влил в себя стопку водки, прикрыл глаза, будто хотел проследить мысленным взором ее движение в тайниках организма, дождался благополучного прибытия ее к центрам тихого ликования и только тогда осторожно выдохнул загустевший от спиртяжного духа воздух. Потом ринулся прочь из зала.

– Это я еще у нашего взводного в армии научился, – сказал Павел Касьянович, глядя на закрывшуюся дверь. – Никогда не оставляй подчиненных без дела. Бывало, сидим после учений, ждем фузовиков. Час ждем, другой… «Поднимайсь! – кричит взводный. – Слушай приказ: разобрать лопаты, зарыть окопы!» – «Товарищ командир! Так ведь нам завтра снова сюда на учения возвращаться. Неужто обратно будем те же окопы копать?» – «Разговорчики! Выполнять приказ!» Так и шло: утром выкапывали, вечером закапывали. И все были при деле. Некогда было глупыми мыслишками плесневеть, не росли в головах сорняковые идейки.

Павел Касьянович мечтательно понежился в воспоминаниях. Потом отвлекся на другое.

– Вот он тут мимоходом еврейскую нацию задел. Про эту нацию у нас в народе много глупостей говорят. И что воевать они не любят, и что им бы только торговать да наживаться, что всегда пролезут на тепленькое да на готовенькое. Все вранье. Сам воевал с Санькой Залмановичем, бок о бок. Не было лучшего гранатометчика во всем полку! Гранату лимонку мог танку в пушечный ствол на ходу забросить. И никуда им выше инженера, или скрипача, или кинооператора теперь не пробраться. Не найдете их в наших верхних эшелонах нигде – ни в военных генералах, ни в первых секретарях, ни во вторых. Грузины в этом смысле куда прытче. Двое из них всей страной сколько лет управляли, да и сейчас есть министры из них. Но не держит наш народ обиды на грузин, а на евреев держит. Почему?

Павел Касьянович застыл с соленым груздочком на вилке, предвкушая счастье поделиться любимой мыслью.

– Да все потому же. Потому что чувствует наш народ, нутром чует, что еврейская нация невиноватость не ценит, не понимает и даже где-то в грош не ставит. Это у них с детства уже так заведено, чтобы детей ни за что не бить, а воздействовать виноватостью. Мы своих лупцуем почем зря с малолетства, социалистический страх Божий вколачиваем, чтоб порядок был и почитание. А они, хитрые, всё хотят мягко, полюбовно. Не желают разделять тягость всенародного общежития, ненавистного содружества. Если меня отец в детстве, бывало, выпорет за украденный гривенник, так сразу вся виноватость проходит, потому что вспухшая задница есть лучшая опора невиноватости. У них же этого не бывает, они даже жен, говорят, не бьют – куда уж дальше?! И по Библии выходит, что их святые пророки не только на правителей, но и на весь народ голос поднимали. «Погрязли вы, говорят, в грехе, не будет вам от Бога прощения!» Страшно сказать, но сдается порой, что эта нация ставит виноватость превыше невиноватости. А это, сами понимаете, может быть только на полной их всенародной бесчувственности.

Павел Касьянович оглядел притихших посерьезневших слушателей, остановил взгляд на Антоне и вдруг заговорил с еще большим напором и запальчивостью.

– Сокровище наше – невиноватость. Это так. Ну а знаете ли вы, в чем наше богатство? Чего у нас больше, чем у любого другого народа? Чем мы вправе гордиться? Страдания необъятные – вот чего у нас в недостижимом избытке. Вы там восхищаетесь всякими отшельниками, которые сорок дней в пустыне торчали на сухом пайке из кузнечиков, или которые себе язвы на ступнях и ладонях распускали, или психопатами, переплывшими океан без запасов пресной воды, и всякими религиозными изуверами, заставлявшими начальство жечь себя на кострах. В чести у вас кто по углям босиком ходит, да кто глубже других занырнет, да кто со змеями спит в одном мешке, да кто по отвесной ледяной скале до вершины долезет. Так почему же не восхищаетесь вы народом, превзошедшим все другие в причинении страданий самому себе? Зачем говорите, что эти страдания можно было ослабить, предотвратить, что они были бессмысленны, ни к чему не привели? Врете, волки гадовы! Вы же и заманиваете нас на наш крестный путь, а потом научаетесь на наших страданиях и вовремя спрыгиваете! Так и в последний раз: заманили небывалой мечтой поголовной объедаловки, всеобщей уравниловки, концом всех войн и раздоров. А потом пропустили вперед, чтобы посмотреть, что выйдет, и испугались. Пусть, пусть вы нас опять надули! Но шли-то мы за высоким, за невозможным. И не смейте, не смейте нам говорить своими радиоподголосками, что все было напрасно! Потому что зашли мы далеко, заблудились крепко, но как выберемся на твердую дорогу, мы вас нашей невиноватостью так по башке…

Из-за кадки с мандаринным деревцем вдруг раздался нежный звон кремлевских курантов. Волейбольная Катя ринулась туда, схватила красный телефонный аппарат и поднесла его хозяину. Тот поспешно вскочил, отер салфеткой руки и губы, взял трубку.

– Да, Емельян Степанович… Так точно… Что вы, Емельян Степанович, как можно… Когда? Через час?… Есть прибыть через час… С нашим удовольствием… Премного благодарен… Есть привезти обеих… Ох вы и шутник, Емельян Степанович!.. Да когда же я отказывался выпить?! И все остальное, конечно… Как пионер – всегда готов!

Павел Касьянович бережно положил трубку на место и горестно покачал головой.

– Сам зовет… Надо же – как неудачно совпало. Посадит за стол – что я буду делать? В меня уже не лезет. Ай-я-яй… Такая обида начальству… Ты, Гуля, скажи Степке, чтобы подавал не «Чайку», а «виллис». Поедем в объезд, через Малые Цапельки. Там дорога в таких ухабах – может, меня и вывернет наизнанку, очистит желудок… А вы потерпите. Да-да, и вас обеих велел привезти… Ему как раз старую индийскую фильму доставили, с Радж Капуром, а он любит, когда вы вместе с ним в зале плачете… Что значит «не проймет», что значит «не сможете»? Луковицу с собой возьмите, прысните в глаза друг другу. Чтобы мне слезы градом катились! С начальством не шутят…

Важная неспешность Павла Касьяновича улетучилась, заменилась школьниковой прытью. Он бегал по столовой, отдавал распоряжения, примерял у зеркала приносимые ему пиджаки и френчи, подставлял то один, то другой ботинок под сапожные щетки, мелькавшие в Катиных руках. Мелада сидела за столом молча, уставясь на блюдце с надкушенной сливой. Отец чмокнул ее в затылок, велел быть умницей, развлекать гостя, их не ждать. Специальные киносеансы у «самого» идут не по расписанию.

В дверях он столкнулся с довольным, запыхавшимся ректором:

– Все нашел, Павел Касьянович, все выяснил. Наших под ружьем было пятнадцать миллионов, а ихних всех вместе с союзниками восемнадцать. Пушек, танков, самолетов, кораблей…

Но Павел Касьянович только буркнул: «Пропади ты с глаз, милитарист чертов, поджигатель несчастный», отодвинул его с дороги и пошел к поданному автомобилю. Дамы поспешно устроились на заднем сиденье, хозяин сел рядом с водителем. Ректор еще некоторое время стоял посреди двора и обиженно выкрикивал вслед удаляющимся огням «виллиса»:

– Танков американских… английских… советских… Пушек дальнобойных, гаубиц, минометов… Реактивная артиллерия… Самолетов-истребителей… самолетов-бомбардировщиков… а также боевых кораблей…


Антон проснулся настороженным, бодрым, с предчувствием удачи, со сладким привкусом подававшихся к чаю местных ореховых конфет, название которых он не мог вспомнить, потому что его вытеснило похожее название трехстворчатого зеркала, стоявшего у стены в отведенной ему комнате – «трельяж». Он взглянул на светящиеся стрелки своих штурманских часов. Семь вечера. Пора. Пора действовать самостоятельно. Ни переводчицы, ни шоферы ему больше не нужны. Хватит держаться за женское плечо, хватит подвергать ее риску, выбивать из-под ног островок налаженной жизни.

Он тихо оделся, сунул в карман пиджака припасенную фляжку канадского бурбона. Ковровая дорожка на полутемных ступенях скрадывала звуки шагов. Стены старинного дома умели проглатывать эхо, не отозвались даже на звяканье дверной цепочки. Он обогнул фонтан во дворике, отодвинул задвижку калитки. Вышел на улицу.

Подсвеченные розовым тучи собирались в темных небесных углах на свои ночные затеи. Редкие прохожие оглядывались и смотрели вслед безнадзорному иностранцу, словно прикидывая, пора сообщать начальству про непорядок или оставить это нужное дело другим.

Антон свернул наугад направо и оказался на набережной. За рекой тянулась длинная крепостная стена. Старинные башни с бойницами, белая колокольня, высокий собор, пять позолоченных луковиц в вечернем небе… Подъезжая к городу, Мелада не удержалась и высыпала на его голову ворох подрумяненных туристских сказок. Тысячелетняя история, расцвет культуры, фрески в церквах, торговля со всем миром… В течение трех средних веков эти стены отбивали немцев, татар, литовцев, поляков… А потом без боя, устало и добровольно открыли ворота Москве. Что-то, видимо, знала эта загадочная Москва уже тогда, чем-то умела приманивать, подгребать под себя земли, просачиваться в города, завлекать народы. Уж не той ли самой «невиноватостью», о которой толковал за столом подвыпивший Сухумин? Не этим ли сладким наркотиком продолжает она заманивать желторотых со всего света и в наши дни? А ты потом отправляйся вызволять их за тридевять земель, тащи обратно в мир, где всяк за себя и всяк навсегда виновен.

Закатное солнце учинило короткий пожар в окнах собора и пропало за тучами. Пассажирский кораблик подобрал с пристани последнюю стайку туристов, затарахтел в сторону озера, раскачал рыбацкие челноки у берега. Круглые глазастые башни из-под нахлобученных шлемов высматривали вечного врага – залесного, заречного, заозерного. Антон попятился под этим взглядом и свернул обратно в переплетение городских улиц.

Он не очень хорошо представлял себе, что ему нужно искать. Но если в этом городе живут не одни вечерние старухи с кошелками, если есть люди помоложе, должны же они где-то встречаться, гулять, выпивать, знакомиться, драться, танцевать? Может быть, у них есть центральная улица, променад, Корсо, Бродвей? Может быть, облюбована какая-нибудь таверна или кинозал, куда по вечерам съезжаются не только горожане, но и молодежь из окрестных деревень?

Почти на каждой улице попадались ему белые коренастые церквушки. Оконные проемы уходили в толщу их стен, как туннели. Похоже, строителям было велено не жалеть камня и известки и думать только о том, чтобы храм Божий устоял перед любым наводнением, смерчем, землетрясением, чтобы удержал маленький позолоченный крестик в высоте на луковом острие. Таблички рядом с дверьми указывали возраст строений: где три, где четыре, а где и шесть веков. Около одной сидели двое мужчин в лохмотьях и что-то ели из консервной банки. Но Мелада уже объяснила ему про таких, что они вовсе не бездомные, что бездомных в Перевернутой стране не бывает, а называются они испокон века юродивыми и пользуются даже некоторым почетом.

Наконец Антон увидел то, что искал. Светящаяся надпись над трехэтажным зданием потеряла несколько букв, и получалось «Дом культуры…ика». Что бы это могло значить? Летчика, грузчика, железнодорожника, стекольщика, печника, разбойника, неудачника, плотника, барабанщика, танцовщика? Ах, не все ли равно, если у входа клубился приодетый народ, блестели набриолиненные головы, слышались звуки музыки!

Антон протиснулся через толпу остывающих курильщиков, купил билет и вошел в танцевальный зал как раз в тот момент, когда музыкальный жокей извлек из своих запасов американский диск тридцатилетней давности и Элла Фитцджеральд начала уговаривать танцующих без разбора влюбляться друг в друга. «Разве не влюбляются они в Латвии, Литве, Испании, Аргентине?… Разве не тем же занимаются финны, голландцы, сиамцы – вспомните только сиамских близнецов… Птицы, пчелы, романтичные губки в пучине морской, холодные устрицы, даже ленивые медузы, даже электрические угри – и представляете, как их бьет при этом током?… Так давайте следовать их примеру, давайте влюбляться друг в друга…»

Тридцать лет назад на их школьных танцульках эта пластинка вызывала безотказный смех, расслабляла, помогала притянуть девочку ближе, через последние – самые трудные и ненужные – разделяющие миллиметры. Ностальгическая рябь щекотнула горло, затянула глаза. Могло это совпасть так случайно? Именно эта мелодия? Или кто-то слал ему тайный знак, дружеское приветствие? Псковские подростки явно не понимали слов и танцевали с сурово захлопнутыми лицами.

Завитые и прифранченные девушки терпеливо стояли вдоль стен, крошечными шажками пытаясь продвинуться в первый ряд. Почти каждая держала в руках пластиковый мешок. Если накурившийся на улице кавалер выбирал какую-нибудь на танец, она отдавала мешок подруге. Утратившие надежду стояли с пятью-шестью мешками в руках.

На Антона косились с опаской и любопытством – откуда приплыл иностранный старикан?

Музыка смолкла. И тотчас одна из девушек, оттолкнув своего партнера, дробно застучала каблучками, выбежала на освободившееся пространство и запела:

Не стучи мне, Ванька, в рамку —

Я не скоро отопру.

Калоши ясные надену,

Потихонечку пойду.

Другая запела ей навстречу, подбоченясь и тоже дробно стуча каблуками:

Обещал мне Петенька,

Эх, сладкую конфетинку.

Конфетинка растаяла —

Петю любить заставила.

Первая пошла по кругу, кружась и подхлопывая себе в такт ладошками.

Возьму в руки платок белый,

Разгоню в поле туман.

На кого была надежа,

От того вышел обман.

Другая двинулась за ней, заламывая руки в неправдоподобном отчаянии:

А как по нашему по полю

А две дорожки иде врозь.

Ты нашел себе хорошую, —

Плохую, меня брось.

– Дамы приглашают кавалеров! – приказал микрофонный голос, прежде чем поставить следующую пластинку.

Миловидная девица отделилась от своей компании в углу и смело направилась к Антону. Приятели провожали ее советами и смешками. «Нам, красавицам, тоже не все легко дается» – так, пожалуй, можно было расшифровать чуть брезгливое и досадливое выражение на ее лице.

Антон был польщен. Хорошо все же стать ненадолго иностранцем. Как помолодеть на двадцать лет. Отзвуки обеденной выпивки туманили взгляд. Плакаты на стенах клуба сливались в красно-белую карусель. Партнерша крутила им как хотела. Он с удовольствием подчинялся.

Он стал расспрашивать ее, откуда она и чем занимается. Она сказала, что местная и что ворочает большими деньгами в сберкассе, но, к сожалению, – всегда чужими. Он спросил, какие ценности девушки прячут в пластиковых мешках. Она ответила, что по большей части там плащи и уличные туфли, потому что гардероб в клубе закрыли, но некоторые нечестные разлучницы, которые ни лицом, ни фигурой не вышли, также прячут там маленькую бутылку водки, чтобы уводить бесхарактерных кавалеров от порядочных девушек.

Он извинился за свой акцент и назвался – вспомнив догадку сборщиц картофеля – эстонским радиокорреспондентом. Приехал в командировку, а заодно разыскивает свою родственницу, которая где-то здесь помогает убирать урожай. Но то ли ему дали неправильное название деревни, то ли эту бригаду куда-то перевели. Не слыхала ли она случайно про Интернациональный отряд из Москвы?

Нет, она не слыхала. Судя по тону, она была недовольна его расспросами. «Нам, красавицам, и так нелегко живется, а тут еще начинают спрашивать про посторонних». Но все же она сказала, что в их компании есть эстрадный жонглер-любитель Костя, который может ему помочь. Потому что он разъезжает по деревням с концертной бригадой самодеятельности и знает все колхозы и совхозы в округе. Да, он и сейчас здесь. Вон там их компания, а он торчит головой над всеми, как коломенская верста.

Они докружились в своем дамском танго, и она разочарованно повела его в угол – знакомить и делить с остальными. У жонглера Кости были сочные южные глаза, изливавшие на собеседника жар преданности, внимания и готовности то ли поделиться своим последним рублем, то ли, наоборот, чужой прикарманить безраздельно. Бригада из Москвы? Потерялась племянница? Да он все свои дела бросит, ночей спать не будет, пока не найдет. Вот ребята не дадут соврать, знают, какой он человек. Надежный. Скала. Только для этого ему сначала придется сделать несколько телефонных звонков разным людям. Есть у эстонского корреспондента двухкопеечные монеты? Какие приметы у племянницы?

После пятиминутного разговора, включавшего обсуждение запевшего в этот момент Синатры, полетов на Марс и преимуществ баскетбола перед всеми другими играми, они вышли из зала лучшими друзьями, протолкались через куривших к телефону-автомату. Костя, нагнув голову, залез в будку, но скоро вышел и сказал, что придется подождать, потому что занято.

– Что-то холодает быстро, – протянул он доверительно. – Сейчас бы выпить в самый раз. Да где ж его взять, выпить-то?

Предусмотрительный Антон гордо похлопал себя по карману и выдвинул наверх бурбоновое горлышко. Жонглер закатил сочные глаза к черному небу. Он знал, чувствовал, что встретил исключительного человека, но что такого… такого душевного, тонкого… Нет-нет, лучше не здесь. А то налетят так называемые друзья, всякий захочет примазаться.

Они перешли за угол, вошли в темную подворотню. В руках Кости появились две стеклянные стопочки. Он не мог удержаться, подбросил их в воздух, поймал у себя за спиной, подставил под зажурчавший ручеек. Выпил и вдруг от души, без притворства закручинился.

– Ну вот, Антон, скажи хоть ты мне по совести: почему у вас, эстонцев, все есть, чего у нас нет? Живем рядом, земля одна, дождей поровну, картошка одинаковая. Но при этом у тебя галстук иностранный, полботинки крокодиловые, на руке часы, как кремлевские куранты, а в кармане такая сласть, что от одного глотка душа возлетает, как белые паруса. Я же, рисковый мастер своего дела, жонглирую бензопилой «Буран» в работающем состоянии на второй скорости, и при этом мне даже ликеру «Вана Таллин» не достать, ни в гостиницу «Выру» швейцар ваш ни за что не пустит.

Антон допил свой стаканчик, вернул его Косте и взялся обеими руками за узел галстука. Пальцы тыкались друг в друга суетливо и виновато, тянули не те концы не в ту сторону. Недоверчивый увлажненный взгляд следил за ними неотрывно. Когда галстук наконец выполз из-под воротника рубашки и повис на шее рискового жонглера, тот только выдохнул в изумлении:

– Мне?!

В знак подтверждения Антон достал канадский бурбон и снова наполнил стаканчики. Костя опрокинул свой залпом.

– Как, значит, твою племянницу звать? Голда? Голда Козулина? Или Чичикова? Из-под земли достанем… Ничего не бойся… Да я… да для такого друга!..

Дай-ка еще две копейки… Бегу!.. Жди здесь, не сходи с этого места…

Он вернулся через пять минут и сказал, что в одном месте нет и в другом общежитии не нашли, но в третьем точно – есть бригада из Москвы, человек сто, так что верный друг пошел проверить по списку. Надо подождать.

Они выпили еще по стаканчику.

– Ну а по-честному, между нами, Антон, как дружок дорогой дружку золотому – сколько выложил за костюмчик заграничный? Мне просто интересно, как у вас в Таллине с фарцовкой… Ведь в порт суда приходят, морячки того привезут, штурмана – этого, да и капитаны небось не отстанут… Эх, мне бы в загранку хоть раз сходить!.. Говорят, на туристские лайнеры нанимают концертные бригады – пассажиров в плавании развлекать… Уж я бы их развлек, я бы подготовил смертельный номер. Есть задумка одна – жонглировать тремя живыми гадюками…

Он снова ушел звонить и вернулся бегом, потрясая победным рукопожатием над головой.

– Есть!.. Нашлась твоя Голда!.. Чтоб Костя да не нашел!.. Допиваем и едем… По Киевскому шоссе километров десять… Эх, до чего приятно другу помочь…

Он не дал Антону выбросить опустевшую бутылку. («Да я в ней буду портвейн „Три семерки" хранить и нюхать по праздникам!») Он повел его к фонарному столбу, около которого стоял прикованный цепями мотоцикл с коляской. Отпирая замки, распутывая узлы, он объяснял Антону, что дисциплина в Интернациональном отряде из Москвы – как в армии. В восемь двери запирают – и все. Но его друг там как раз сторожем, и он согласился вызвать Голду и выпустить ее на улицу ненадолго.

Холодный ночной воздух кинулся им навстречу.

Пряча лицо за плексиглазовым щитком, Антон думал, что все случилось слишком быстро. Что он не успел подготовить нужных слов. Какими аргументами он сможет убедить ее уехать с ним? И нужно ли ей уезжать? А может быть, эта армейская дисциплина, этот тяжелый физический труд днем и общежитская теснота ночью – как раз тот последний, важнейший курс, которого не сможет дать ей никакой американский университет? Но если судьба позволила ему найти ее так быстро, может быть, судьба подскажет ему и нужные слова? Не мудрее ли довериться ей во всем, а самому теперь уже только упиваться скоростью, хмелем, чистым от холода ветром, тающим чувством счастливой гордости в груди. Доплыл, доехал, доврался, доиграл – нашел, отыскал!

Мотоцикл свернул на проселок. Луч фары заметался по бревенчатым стенам, по изгородям, по проносящимся стволам. Двухэтажный дом, около которого они остановились, тяжело и тихо скользил по ночным тучам. Горела только одна лампочка над крыльцом.

– Раньше тут школа была, – прошептал Костя. – А теперь опустели деревни, школьников не набрать. Деревенские в город бегут, городских в деревню шлют. Эх, запуталась жизня!

Из стены дома вышел коренастый мужчина и неслышно подошел к ним. В свете далекой лампочки можно было разглядеть гимнастерку без погон, полосы тельняшки в вырезе, неулыбчивое лицо, разделенное загаром на две половины – белую верхнюю и темную нижнюю.

– Вот, Антон, это Родя, тот самый сторож… Знакомьтесь… Выглядит он мрачным, но на самом деле добрейшая душа…

Антону показалось, что голос жонглера звучал нервно. Неужели совершаемое ими нарушение всесильного Порядка было таким серьезным? Страж Родя молча взял приятеля за локоть, отвел в сторону. До Антона доносились обрывки тихого разговора. Слова были по большей части ему незнакомы. Что такое «башли», «шмотки», «шкары», «клево», «фарт»? Так или иначе, им, кажется, удалось договориться. Возвращаясь, Костя кивал и поглаживал воздух открытой ладонью.

– Ты пойдешь с ним за школу, постоишь немного, и он тебе ее выведет – океюшки? И уж там отблагодаришь его чем можешь. А я здесь подожду, покараулю вас. Если кто появится – свистну.

Родя раздвинул в улыбку нижнюю, пропеченную солнцем – афганским? ангольским? йеменским? – половину лица.

Антон пошел за ним.

– За мануфактуру отвечаешь! – шепотом крикнул им вслед Костя.

Сзади к зданию школы примыкала небольшая терраса. Родя поднялся по ступеням первым, посветил карманным фонариком. Взял из угла метлу и стал сметать палые листья, пыль, птичий помет. Смущенный Антон сказал, что в такой чести нет необходимости, что они с Голдой вполне могут постоять и поговорить на не очень чистом полу.

Родя не отвечал. Он закончил уборку, осветил широкий выметенный круг. Пальцами подобрал прилипший к доскам кусочек грязи. Потом жестом пригласил Антона в середину круга.

Антон, снисходительно улыбаясь, подчинился.

Они стояли некоторое время друг против друга. Свет фонарика бил Антону в глаза. Ему было смешно, что его разглядывают, как новобранца перед приездом важной инспекции. Он хотел сказать, что времени у них не так уж много и не мог бы добряк Родя поторопиться.

Но сказать ничего не успел.

Прокопченный афганский кулак выпрыгнул из-за слепящего луча, ударил его в висок, и отлетающим сознанием он уловил стук собственного тела, рухнувшего на чистые доски.


Воздуха не было. Он весь превратился в липкий, мокрый холод, вгрызавшийся в кожу ног, рук, лица, спины. Но руки еще могли двигаться. Антон протиснул их наверх и задыхаясь стал отдирать шершавый холод от глаз и рта. Он нащупал слабое место, пробрался туда онемевшими пальцами и потянул изо всей силы.

Раздался треск.

Старая мешковина поддалась и впустила несколько глотков воздуха вперемешку с дождем.

Сознание возвращалось, но оно тянуло за собой боль.

У боли было два царства – в левой половине головы и в левом колене. Между этими двумя царствами шел туннель, по которому сгустки боли проносились взад-вперед, как тяжелые грузовики.

Антон разорвал мешковину еще шире. Высунул голову. Ручьи грязи текли перед самыми глазами вниз по отлогому склону. Дальше, сквозь дождь, в свете фонаря можно было рассмотреть мелкие волны, а вдалеке за ними – подсвеченную крепостную стену с башнями. Кажется, он где-то видел эту стену совсем недавно. Кажется, он смотрел на нее через реку сегодня. Но что такое сегодня? Когда оно было, когда оно кончилось? Сколько часов он пролежал здесь, на мокром обрыве, засунутый в старый мешок?

Он попытался встать. Коленное болевое царство с воплями взбунтовалось. Кроме того, ноги были спеленуты мешком. Он выпростал одну руку в дыру, потянулся вниз, нащупал завязку, дернул. Босые ступни выскользнули наружу, начали елозить по грязи. Кое-как он перевернулся на живот, приподнялся на одном колене и одном локте. Пополз вверх. Ухватился за какие-то перила. Подтянулся. Боль замерзающего тела стала громче, чем боль в колене. Он перелез через перила и встал пошатываясь на обе ноги посредине пустынной ночной набережной.

Голый под мокрой мешковиной, покрытый грязью и кровью, туманящимся взглядом он всматривался в амфитеатр темных переулков и, наверное, не удивился бы, если бы из них вдруг выскочила стая местных медведей, барсов, волков и понеслась бы к нему по пустынной набережной, как по арене.

Все же ему казалось, что где-то в самой глубине грудной клетки у него должен был оставаться небольшой запасец тепла – всего на несколько ударов сердца, – чтобы добрести до следующего фонаря. И так, выпрашивая, вымаливая, выгребая из мышц последние калории, он брел хромая от перекрестка к перекрестку, следуя то ли инстинкту, то ли отпечатавшемуся в памяти короткому маршруту, которым он вышел вечером к реке, пока не увидел высокий запомнившийся спецзабор.

Калитка рядом с глухими воротами оставалась незапертой.

Он из последних сил дохромал до подъезда особняка.

Он не сразу узнал женщину, открывшую ему на звонок. Розовые складки халата незаметно переходили в розовые складки подушки, отпечатавшиеся на щеке.

При виде одетой в мешок, шатающейся, истекающей грязью фигуры Мелада окончательно проснулась, хихикнула, но тут же лицо ее сморщилось то ли от жалости, то ли от отвращения.


Потом был провал.


Потом он лежал в горячей воде, голый и невиноватый, а она уговаривала его выпить стакан все того же их универсального лекарства, которого он и так нахлебался за последние дни больше, чем нужно.

Все же он выпил. И действительно начал оживать. Разбежавшиеся в страхе чувства возвращались к нему, и он встречал их, поглаживая и пересчитывая (кажется, должно быть пять?), как блудных котят. Горячие молекулы воды рвались соединиться с горячими молекулами спирта внутри, они барабанили по коже с обеих сторон, наполняли ее жаром. Жар выдавливал слезы из глаз, разгонял сердце до барабанного боя. Боль оставалась, но она больше не вызывала ненависти и страха, а казалась лишь колючим цветком, неизбежно венчавшим ветви вернувшейся жизни.

Мелада принесла ему пижаму, отвернулась, пока он одевался, помогла дойти до кровати. Потом начала хлопотать вокруг него с ватками, йодом, бинтами, компрессами. О нет, никакого удовольствия – забудьте о жене-5! – ей это не доставляло. Она злилась на его синяки и раны, будто он был просто ценной вещью, доверенной ей государством и посмевшей треснуть, расколоться. Она латала своего подопечного, как латают испортившийся трухлявый автомобиль. И пусть он только попробует не поехать дальше!

Антон вскрикивал под ее пальцами, накладывавшими пластырь на рассеченное надбровье, тянувшими повязку на колене, смазывавшими ссадины на локтях. Порой ему казалось, что она в досаде может пнуть его ногой, как пинают спустившее колесо.

– Что вас потянуло на улицу? Я была уверена, что вы спите, ходила на цыпочках, боялась включить телевизор. Кто на вас напал? Где? Я говорила вам, что нужно переодеться в пиджак фабрики «Ударница», не соблазнять бандитов. Ох, попадись они мне! Пристрелила бы на месте!

Она радостно вскрикнула, будто нашла решение трудной задачи, выбежала из комнаты и вернулась с двустволкой в руках.

– Что здесь у отца в патронах? Утиная дробь? Ну ничего, потом найду и картечь.

Она поставила ружье в угол и залюбовалась таившейся в нем прямолинейной и беспощадной справедливостью.

– Длинный жонглер, говорите вы? С маслеными глазами? на мотоцикле? А этот дом культуры?… Как он назывался?… Ничего, ничего, найдем без труда! Они не знают, с кем связались. Вам все будет возвращено. До последнего носка, до последнего цента, до последней кредитной карточки. Как я ненавижу уголовщину! С детства… Вы ненавидели своего Горемыкала, а я – тех, кого он насылает. Впрочем, теперь вам кажется, что им тоже кто-то распоряжается?… А я знаю только одно: не нужно тюрем, не нужно казней, не нужно вашей камеры под окошком. Нужно отвести специальный остров и назвать его, скажем, «Остров смельчаков без сокровищ». И отправлять их всех туда. Пусть живут друг с другом, раз не могут жить среди честных людей. Сбрасывать им с вертолетов одежду, продовольствие, лекарства. Как бывали острова прокаженных… Ну а если они немножко повздорят между собой, если подерутся из-за банки компота, милицию посылать не будем… Пусть как-нибудь улаживают ссоры своими методами…

Она маршировала взад-вперед по комнате, размахивала руками, ораторствовала. Он ухватил ее за полу халата, остановил, заставил присесть на кровать.

– Это я во всем виноват… Но я скажу вашему начальству, что вы ни при чем. Что я ускользнул тайком. Мне было очень-очень нужно… Главное, чтобы вы поверили мне… У меня нет никаких черных замыслов. Все, что мне необходимо, – отыскать родную дочь… И поговорить с ней. Да, это правда. У меня есть взрослая дочь от первого брака. Да, мне не хотелось сознаваться вам, что я был женат не один раз.

Моя дочь еще студентка. И она убежала. Запуталась в каких-то делах и убежала в вашу страну. Она где-то в этих краях. И я знаю – ей нужна помощь…

– …Все детство, всю юность ее любимыми словами были «я сама»… Это стало каким-то лозунгом, каким-то девизом. Потом из-за этого начались неприятности в школе, ссоры дома. Но еще раньше… Вы как-то спросили меня, когда у нас сообщают детям, что все люди смертны. Так вот, ей я так и не смог сознаться в этом. Чувствовал себя так, будто это мы, взрослые, заготовили им такую безысходность… Я рассказывал ей, что в прежней жизни она, наверное, была птичкой… Наверное, птичкой блюджэй… Такой же красивой и крикливой недотрогой… Никогда нельзя взять в руки… Она смеялась и спрашивала: «А раньше, а раньше?» – «А раньше, – говорил я, – наверное, ракушкой. И у нее научилась вот так поджимать губы, как створки. А еще до этого – лошадкой. И тоже задевала других лошадок острыми коленями, когда ехала в автобусе. А еще раньше – гусеницей. И тоже стелила кровать медленно-медленно. А еще раньше…»

– …Это превратилось для нее в любимую игру. Перед сном она требовала не сказку, а историю из своей прежней жизни. «Расскажи, как я была енотом и любила больше всего куриные косточки, а мама – кошкой и боялась меня до смерти… Нет, ты путаешь: енотом я была после стрекозы, а не после помидора… Ты не должен путать такие вещи». Потом мы перешли на будущее. Теперь уже она выбирала, кем бы хотела стать в будущей жизни, а я должен был разрабатывать сюжет. Помню, я сочинил неплохую историю про медузу, которая хотела стать для кого-нибудь зонтиком. Но под водой, как известно, не бывает дождей. А солнечным зонтиком она стать не могла, потому что была прозрачной. И вот однажды…

– Но вы не должны были, не должны, не должны, – вдруг громко сказала Мелада. – Зачем вам нужно было так запутывать ребенка? Вот потому она, наверно, и сбежала от вас. От всех этих красивых выдумок, от неправды… И никогда она к вам не вернется!

– Да я только…

– Теперь я понимаю, почему мне бывает так неловко с вами, почему я часто теряюсь… Чувствую себя, как на льду… Все скользко, размыто, вот-вот треснет под ногами. Это у вас какой-то особый талант – окутывать все туманом. То розовым, то черным, то вперемешку…

– А вы… вы… – Антон пытался сглотнуть пьяные слезы обиды.

– Боже, во что я влипла. Сначала всплывают темные дела на финских дачах… Потом открывается знание русского языка… Теперь – когда сильно стукнули по голове – выясняется, что есть взрослая дочь! И что она где-то в этих краях… Ну, что там у вас еще в запасе? Нельзя ли выложить все сразу?

– Зато я не скрываю главного. Того, что чувствую… А вы… вы… Кто держит каждое чувство под замком, как тюремщик? Это ли не самая главная ложь, жизнь под вечной маской?

– Нет, не ложь, не ложь, не ложь. Сдерживаю – да. Но не скрываю.

– Охо-хо, посмотрите на эту мисс Откровенность!

– …И вы прекрасно знаете, что я чувствую, чего хочу.

– Я?!

– Нечего притворяться…

– Что я знаю? откуда?

– Необязательно все называть словами…

– Ну что? что именно? Дайте хоть какой-то пример.

– Например, вы прекрасно знаете, что каждую минуту я хочу лишь одного: чтобы вы меня снова обняли и поцеловали.

Антон онемел. Веки его послушно откликнулись на всплеск изумления в душе и поползли вверх, но левое наткнулось на разросшуюся опухоль, и он вскрикнул от боли.

– Этого нельзя не увидеть, – продолжала Мелада. – Гуля и Катя сразу заметили и спросили меня. Но я объяснила им, что между нами ничего не может быть, потому что вы скоро уедете к себе и мы никогда больше не увидимся. Так что не о чем тут говорить и расспрашивать.

Антон чувствовал, что смесь спирта и крови начинает колотить в висках еще сильнее.

– А я? Ограбленный, избитый, униженный, одинокий я? Мои желания что-то значат? Или вы скажете, что по мне ничего не видно?

– Видно. Еще как. Но если я могу сдерживать себя, то уж вы – тем более должны. На то вы и мужчина.

Антон приподнялся с подушки. В растерянности оглядел комнату. Взгляд его упал на двустволку в углу.

– Вот! Это то, что нам сейчас нужно! Принесите, пожалуйста, сюда ваш дробовик. Нет-нет, не суйте его мне. Я не хочу к нему прикасаться. Положите его вот здесь на кровать. А сами прилягте с другой стороны. Так вы будете в безопасности. И я наконец смогу рассмотреть вас. И рассказать вам, что со мной происходит. Нет-нет, вы себе глядите в потолок. Не мешайте мне. Вам не о чем беспокоиться. Огнестрельная граница на замке, курки взведены, нарушитель не прорвется. Так хорошо?… Вам хватает там места?… Ну вот…

Помните когда мы с вами первый раз обнимались

нет не под Игнатием а еще в посольстве

таким странным образом я обнимал вас спиной

но ведь и вы хотя очередь прижимала нас друг к другу

вы могли бы повернуться боком если бы захотели

но вы не захотели и я запомнил их спиной запомнил обеих

правую и левую по отдельности

но потом началась ревность

глаза ревновали к спине

и все время пока мы плыли и я ходил к вам в каюту

мне было так хорошо и так интересно все что вы говорили

и все же я думал порой подозревал себя

что хожу к вам не для душевных разговоров

а для того чтобы подглядывать за ними

ждать когда вы потянетесь за расческой

и они снова мелькнут в вырезе блузки

и думал насколько легче мне было бы

если бы вы сняли блузку и выпустили их обеих на волю

и тогда мы бы уже спокойно могли разговаривать

обо всем на свете

мысли мои стали бы яснее глубже

не отвлекались бы на постороннее

но тогда я не решился попросить вас об этом

мы были едва знакомы

зато теперь мы знаем друг друга уже так давно

и даже вместе встречали с недоверием смерть

и может оттого что я сильно пьян и сброшен на дно

и в грязи где нечего больше стыдиться

я могу попросить вас об этом пустяке

мне так о многом нужно вам рассказать

но я ни о чем другом не могу думать пока они обе там под халатом

то есть мне хватило бы даже одной

раз уж мы договорились что вместе нам не бывать

осталось всего несколько дней может неделя

и так горько было бы потратить эти последние дни

на препирательства на разговоры о пустяках так…

Да простите сейчас

конечно я сбился с мысли

вы сделали это так просто так естественно

сейчас дыхание вернется и я смогу продолжать

пусть глаза упиваются ею как дети телевизором

а мы сможем поговорить наконец спокойно

двое взрослых у которых свои проблемы гораздо серьезнее

мне пришло сейчас в голову что колонии нудистов

или даже целые поселки как во Франции

это не просто причуда это видимо те люди

которые не могут общаться друг с другом иначе

они непрерывно думают о том что у другого под одеждой

и только сняв всю одежду они могут наконец

говорить о важном о делах о чувствах о детях

о деньгах о здоровье о судьбе

я их теперь понимаю и понимаю тех художников

которые обнажали свои модели по любому поводу

ну зачем скажите Свободе на баррикадах

нужно сбрасывать лямки платья с плеч

зачем раздеваться для завтрака на траве

для игры на лютне

не проще ли махе остаться красиво одетой

но я понимаю художников и завидую им

они часами могут предаваться блаженному и оправданному созерцанию

а пальцы у них при этом заняты палитрой и кистью

простым же людям возбраняется проводить время

в разглядывании самой совершенной части творения

это считается смешно и глупо

кроме того начинается ревнивый зуд в пальцах

они ревнуют как раньше глаза к спине

и тоже оказывается умеют поднимать скандалы

отвлекать мысли от возвышенно абстрактных тем

и я вижу что вы не сердитесь на них

вам кажется что эта орава заслуживает снисхождения

о вы даже готовы взять их в руки и успокоить

вы даже готовы впустить их в комнату с телевизором

Да приходится признать

снова сбой дыхания

наверное у меня начинается воспаление легких

во всяком случае жар налицо

пролежать столько часов под дождем на холодной земле

но это ничего организм справлялся и не с таким

плохо только что глазам теперь ничего не видно

эти пятеро в подобные минуты начинают вести себя так

будто дорвались наконец до своего истинного предназначения

будто ничем другим они заниматься не могут не хотят не будут

словно вот так слегка нажимая

и чувствуя обволакивающую податливую бесконечность

нажимая и отпуская

нажимая и отпуская

каждой подушечкой по отдельности

они извлекают какую-то неслышную нам музыку

которую они могут слушать часами

и однажды они действительно провели так всю ночь

причем женщина была незнакомой

соседкой по автобусу Чикаго – Нью-Йорк

вы будете меня осуждать назовете развратником

но мне просто было нужно что-то сделать

чтобы она перестала говорить о философии

и она действительно успокоилась

перешла как они говорят из быта в бытие

и я был отчасти даже горд ими

их постоянством и умением довольствоваться одной

я всегда считал что жадное блуждание вправо и влево

вверх и вниз

это признак дикости

это неумение наслаждаться вглубь чем-то одним

правда мы сидели тесно прижавшись друг к другу

и они прокрались под пледом незаметно для других пассажиров

туда куда только и могли добраться

то есть до одной левой

и если бы у них был выбор…

Нет так нельзя

зачем вы это сделали

вы провоцируете эту жадную ораву сбиваете с толку

конечно теперь бесполезно говорить им

что левая точно такая как правая

дети не станут вас слушать если им говорить

что телевизор в соседней комнате имеет те же программы

они все равно будут рваться туда

но только для того чтобы потом захотеть обратно

видимо им как и людям дороже всего

момент встречи и узнавания

и они бегают взад-вперед не от жадности

а для того чтобы множить эти счастливые встречи

и радостно проверять рост правой и левой

это волшебное созревание

хотя здесь конечно появляется снова пожирательскии элемент

да-да и глаза и пальцы начинают воображать

что они превратились в рот

и должны оставлять время от времени

сладкие предметы своих вожделений

как огородник оставляет время от времени клубничный куст

чтобы дать время дозреть новым ягодам

но при этом ему не хочется терять время зря

ведь он должен проверить и другие грядки

он помнит что где-то ниже у него зрел

бесподобный гибрид светлой тыквы и мягкого мандарина

да-да тропинка туда шла по ущелью перекрытому узлом кушака

несложный шлагбаум

и все же его не одолеть без помощи второй пятерки

ага так вот она эта цветущая долина

с кратером посредине

какое счастье оказаться здесь

в ней узнаешь предмет мечты

предмет снов

поле бескрайних скольжений для глаз и пальцев

это как выход на новый регистр тысячи клавиш

по которым можно пролетать вверх и вниз

от ноты томительно до ноты больно

прости не понимаю слишком громкие ноты

нет ты не хочешь сказать что и твои пальцы

одержимы музыкальными страстями

что им нужен мой жалкий клавесин

Но тогда нам придется открыть границы

полное разоружение долой стены и барьеры

я уже понял что руки твои

почему-то тянутся к оружию

в минуты сердечного волненья

но все же забудь положи его на пол и иди сюда

не обращай внимания если я вскрикну раз другой

это всего лишь ссадина на колене

но ведь мы можем сегодня обойтись без него

не будем его трогать нам хватит трех колен на двоих

твои так прекрасны

но можно я сначала повернусь спиной

дай ей встретиться снова

теперь уже без всяких текстильных помех

я узнаю старых друзей правую и левую

и мягкую долину под ними

а теперь иди сюда

теперь я должен представить одного нарушителя

пересекшего границу без визы

он слегка оскорблен этим держится напряженно натянуто

о да он обожает быть в центре внимания

но сегодня его лучше не баловать

его не отвлечь пустяками

его не пошлешь как ребенка к телевизору

он без ума от тебя давно-давно

кажется с той ночи в Лондоне

когда я водил тебя к хирургу и потом мы вместе

рассматривали твою подкожную рентгеновскую сокровенность

и если его не пустить туда куда он рвется

в царство милых тайн как сказал ваш поэт

он не даст нам покоя

не позволит ни говорить ни рассматривать друг друга

ни обниматься

Ну вот

вот он и дома скандалист и бунтарь

совсем совсем дома

в центре мироздания

а я наконец могу делать то

чего и ты оказывается все время хотела

обнимать и целовать а он нам больше не помешает

теперь ты видишь как ужасна скрытность

как много мы упустили из-за нее

в коротком плаванье жизни

вот это мы могли уже делать в Хельсинки

когда спаслись от бандиток

но только осторожно чтобы не сдвинуть твои сломанные ребра

а вот это в Финском заливе

когда проплывали мимо Кронштадта

и ты уже чувствовала себя гораздо лучше

а в иллюминаторе был виден далекий купол собора

а вот это в гостинице «Европейской»

вечером того дня когда мы так глупо поссорились

когда мне было так невыносимо одиноко

смотри какая длинная жизнь у нас уже позади

и вот это мы могли бы сделать друг другу

когда остановили машину в Гатчинском парке

а вот это подъезжая к Луге

а это в лесу под Плюссой

а на подъезде к Пскову на подъезде к Пскову

могло произойти непоправимое

то чего больше всего боится ваше правительство

то есть высадка многомиллионной американской армии

в самом центре любимого отечества

она надвигается она приближается неумолимо

но об этом никто не узнает никто не узнает

если только я смогу сдержать рвущийся из сердца крик

рвущийся крик рвущийся крик

Он замер, но не как измотанный, упавший без сил бегун, а как победный метатель копья, ядра, мяча, диска, подгоняющий жадным взглядом летящий снаряд, подталкивающий его справа и слева к заветной цели, напрягающий нераскрытые радиосилы наших желаний, текущих по беленьким нервам, пока не услышал волшебный шелест пробитой мишени и не начал тихо смеяться.

– Попал, попал, попал, – бормотал он.

– О чем ты? о чем ты? о чем ты? – бормотала она.

– Я попал, я забил, я победил, я выиграл, – объяснял он.

– Не знаю, не верю, не слышу, не понимаю, – повторяла она.

– У нас родился, зачинался, начинался, возникался ребенок!

– Сынок или дочка? – деловито и доверчиво спросила она.

– Он сам еще не решил.

– Вот и прекрасно. И пока он там решает, кем ему быть, ты можешь поговорить со мной серьезно, как ты хотел с самого начала? Можешь рассказать все те волшебные вещи, которых ты не мог высказать вслух, пока я была вдали и под одеждой?

– Да… Конечно… Я так ждал этого… так ждал… Но сейчас… не знаю, что со мной происходит… Конечно, это позор… но я засыпаю… позорно и счастливо засыпаю… но завтра… завтра я… непременно…

Радиопередача о главной русской тайне (Лес под Опочкой)

Да, я открыл ее, дорогие радиослушатели. Случайно, без всяких усилий напоролся, не зная, что меня ждет. Теперь я понимаю, почему они держат свою границу на замке, почему не разрешают иностранцам разъезжать свободно по стране, почему смотрят на каждого пришельца с подозрением. Тайна тянется на десятки и сотни километров, и тем не менее ее невозможно заметить ни с самолета-шпиона, ни со спутника, ни из окна туристского автобуса. Я еще не знаю, где я спрячу эту пленку. Если таможенники обнаружат ее, вряд ли мне разрешено будет уехать. Разумнее было бы подождать и вывезти этот рассказ в голове. Но я боюсь, что месяц спустя впечатление ослабнет, я сам себе не поверю и не смогу описать увиденное.

Возможно, все дело в скорости передвижения. Возможно, если бы у нас не испортился автомобиль, я бы проехал ее насквозь, но так ничего и не заметил бы. Но из-за поломки нам пришлось идти до деревни пешком больше часа. Возьмите любой знаменитый киношедевр и пустите его в три раза быстрее. Сможете вы что-то почувствовать, оценить за двадцать минут мелькания? Нет, вам нужно увидеть все кадр за кадром, все три тысячи шестьсот секунд, на правильной скорости – только тогда откроется замысел режиссера.

Впрочем, не только скорость. Эффект касания тоже очень важен. Даже сквозь подошву ботинка. Сначала вы ощущаете мягкость пыли на дорожке. Потом дорожка ныряет в низинку, исчезает под лужей, и вам нужно обойти стороной, пройти между стволами деревьев. Сразу нога тонет во мху. Мох сухой, беловатый, прохладный. Если присесть и вглядеться, он напоминает зимний лес, ждущий уменьшенную Алису. Он тянется бесконечно. Правда, вдали он начинает менять цвета. Будто там, в уменьшенном моховом мире, времена года могут уживаться рядом: зелень лета бок о бок с осенней рыжиной, потом – снова белые, облетевшие веточки.

Вы возвращаетесь на дорогу, но ощущение двойной бесконечности – вширь и в глубину, под ногами и над головой – не исчезает. Оно просто отодвигается на задний план, как звук контрабаса. А на передний план выходят трубы. То есть сосновые стволы. Им не видно конца. И не слышно. Небо ритмично мелькает в просветах наверху. Небесный тапер выводит незатейливую мелодию чуть механически, словно устав подыгрывать раз за разом одной и той же – пусть прекрасной – фильме. Но безбилетный зритель, пробравшийся в зал волею случая, поддается колдовству безотказно.

Сосновый бор кончается. Начинается море листвы. Березы и дубы. Поляны, окруженные неизвестными мне кустами. Желтые и оранжевые листочки – как пробы косметики к большому осеннему балу. («Не слишком ли много кармину? Ничего, в нынешнем году это будет модно».)

Дальше – еловая поросль. Ряды новогодних елок. Все в белой сверкающей мишуре. Вглядевшись, понимаешь, что это просто роса на паутинках. Миллионы ловчих сетей, отяжелевших от капель, натянуты в воздухе между иголками. Через полчаса роса испарится и сети снова станут невидимы. Начнется большой лов летучей добычи. А мы снова вернемся к иллюзии, будто этот мир устроен для нас. (Не для пауков же!)

За ельником – широкий просвет. Высохшее болото. Мох расшит клюквенным бисером. Янтарем морошки. Сады перезревшей, осыпающейся гоноболи. Запах дурмана. Белые косметические пуховки раскачиваются на высоких стеблях.

И снова дорога поднимается к соснам. «Пронизан солнцем лес насквозь, лучи стоят столбами пыли», – как сказал их поэт, прославившийся на Западе знаменитым киносценарием про доброго доктора.

Я пытаюсь понять, откуда у меня это чувство пронзительной новизны. Как будто я никогда в своей жизни не видел таких деревьев. Может быть, это оттого, что лес так расчищен, что нет засохших, гниющих, упавших древесных трупов? Что под ногой трава и мох, а не сучья и камни? Что стволы не обвиты колючими, неприкасаемыми плетьми, как у нас в Пенсильвании или Массачусетсе?

Но нет – бывал я и в прекрасно ухоженных парках и заповедниках. Что-то не то, что-то не то…

И вдруг понимаю: я иду и подсознательно каждую минуту жду таблички. Или ограды. Натянутой проволоки. Клейма чьей-то собственности. Но их все нет и нет. Миля за милей – бескрайний, безлюдный, музейно-дворцовый, ничейный лес. Ты вырван из мира, раздробленного на миллионы «мое». Ты возвращен Творению во всей его цельности. Это все равно что привыкнуть к обрывкам большой симфонии, растащенной на шлягеры, танцы, музыкальные заставки к рекламе, и вдруг услышать симфонию всю целиком. Привычную по кусочкам, но невероятную в полноте своей. В исполнении лучшего оркестра, под управлением самого Композитора.

О, теперь я понимаю русских!

И я бы на их месте охранял такую тайну, и я бы сражался за нее на границах, и я бы не пускал в нее нас – жадных разрезателей пирога, видящих в мироздании всего лишь очень крупную Недвижимость.

Что бы мы сделали с этим лесом? Ого!

Я гляжу по сторонам и предвижу с тоской: здесь появится мотель «Три казака», здесь – курорт «Князь Мышкин», за ним – асфальтированная стоянка для машин, бензоколонка с рекламой выше крон… Продается! Продается!звоните нам с десяти до двенадцати – низкий процент – лучшее обслуживание – комнаты с искусственным климатом – поля для гольфа – электрические сжигалки комаров – электронное распугивание волков – лучшие системы автоматизированной защиты от всего живого – гарантируем, что ни одна птица не пролетит над вашей головой, или требуйте свои деньги обратно!

Как еще никто у нас не догадался разгородить поролоновыми канатами океан и продавать его по участкам? А ведь наверняка придет к этому, как только мы научимся строить подводные дома. Вертолеты будут доставлять нас каждого в свой поролоновый квадратик, и мы будем опускаться на дно, в свой коралловый дворик, и с тревогой вглядываться в иллюминаторы соседнего домика: не поселился ли в нем какой-нибудь нежелательный сосед, не завел ли старый какое-нибудь новшество, не купил ли, например, сторожевую акулу, что, конечно, может заметно понизить в цене нашу уютную бездночку.

Дорогие радиослушатели!

Возможно, в ближайшие годы русские заразятся нашей жаждой наживы и разделения Творения на продающиеся участки. Возможно, они откроют нам, за наши доллары, доступ к своему главному сокровищу. Возможно, они проложат здесь дороги, поставят шлагбаумы и начнут взимать плату за въезд с фотоохотников, про которых другой их поэт так замечательно пошутил: «Kodak ergo sum» («Фотографирую, значит, существую»). Не поддавайтесь! Оставьте автомобиль на опушке! Идите пешком! Может быть, даже снимите обувь, как перед входом в восточный храм.

Ибо только так вы сможете прикоснуться к мистической тайне, открывающейся путнику в русском лесу.

Имя этой тайны – неотделимость.

Вы почувствуете неотделимость ваших глаз от божьей коровки на листке, от блеска воды в бочажке, от сиреневой тени мотылька на стволе, от еловой верхушки, нагруженной шишками, как бомбовоз. Вы почувствуете неотделимость вашей кожи от можжевелового ветерка, от ультрафиолетового тепла, от шершавости подосиновика. Ваш слух сольется с жалобами шмеля, с воркованием ручья, с плотничьим перестукиванием дятлов, с шуршанием стрекозиных крыльев. И вам захочется воскликнуть вслед за святым: «Брат мой ручей! Сестра моя береза! Мы разделены в быту, но в бытии мы едины!»

А если вам посчастливится оказаться в русском лесу вместе с возлюбленной, то на какой-нибудь заросшей полянке, в окружении трав, названия которых я снова вынужден позаимствовать не из своего учебника, а у поэта-сценариста – «Иван-да-марья, зверобой, / Ромашка, иван-чай, татарник, / Опутанные ворожбой, / Глазеют, обступив кустарник», – вы испытаете такую полноту слияния с ней, которую не сможете забыть до конца дней своих.

16. Деревня Конь-Колодец

– Помогите… Помогите… Помогите…

В голосе женщины нет ни тревоги, ни боли, ни испуга. Он звучит, как ауканье в лесу, как занятная новость, как «Завтрак на столе!». Он залетает с улицы под оконную занавесочку, пускается вдогонку за лиловой мухой, атакующей под разными углами ходики на стене.

Антон, не поворачивая головы на подушке, осторожно проводит рукой под одеялом. Сзади, спереди… Пусто. Никого нет. Он один. Один в кровати. Один в комнате. Один в доме.

Но, кажется, это уже совсем другой дом. Тот был каменный, городской, а этот из бревен. В этом доме они пили вчера с мужиками водку «Гордон». И Мелада была с ними, и бабка Пелагея, и другие деревенские бабы пришли, и невеста Агриппина неполных шестидесяти лет. А жених Анисим не смог. Потому что сестра Агриппины подкралась-таки и хватила его по голове поленом. И его отвезли в больницу – зашивать. Свадьбу пришлось отложить. А сестру забрали в дурдом – лечить ревность, учить покою.

– Помогите… Помогите…

Голос слабеет, удаляется по улице в сторону шоссе. Это хорошо. Можно будет еще полежать, навести порядок в памяти. Это приятно. Каждому фигурному кусочку должно быть свое законное место. Собирание головоломной картинки последних двух дней.

Река.

Дерево опрокинулось кроной в воду.

Сосна.

Корни задраны в небо.

Внизу проплывает байдарка. Такой сон он видел посреди океана. Но сейчас это явь. Они стоят на берегу, а автомобиль остался где-то на дороге. Весло байдарки отводит мокрые иглы. Гребец смеется, что-то кричит назад. Конечно, Антон видел это место, эту речную излучину во сне. Но Мелада говорит, что это ему лишь кажется. Не может человек увидеть во сне место, в котором он никогда не бывал. Они возвращаются на дорогу и идут дальше.

Подходят к дому. Это самый большой дом в деревне. На нем железная крыша. Бревенчатые стены укрыты за досками. Доски покрашены в желтый цвет. Крыльцо – в лиловый. На лиловое крыльцо выходит прямая старуха в зеленом сарафане. Она отставляет клюку, принимает Меладу в свои объятия. Она остается на верхней ступеньке, Мелада – на нижней, так что старуха может глядеть через ее плечо на Антона. Она всматривается в его лицо и вскрикивает то ли от радости, то ли от испуга.

– Батюшки-светы! Батюшки-светы! – кричит она. – Да кого же ты, Меладушка, привезла?! Да где же ты их отыскала? Да какие же они молодые еще и пригожие!..

Она оставляет Меладу, подхватывает клюку и бойко-бойко ковыляет навстречу гостю. Она хватает его руку и пытается поднести к губам. Она гладит его по рукаву пиджака, тянется трясущимися пальцами к лицу.

– Ярослав Гаральдович, родное сердце! Да где же вы укрывалися все эти годы? Да как же они вас не сыскали, волки гадовы, как не погубили?… Только, вижу, глаз повредили, анчихристы окаянные… Да кого же вам здесь нонеча делать?… Мельницу-то вашу давно спалили, а в лавке сделали сельпо с солью и конфетами, а и тех конфет нонеча не осталось.

– Это было имя моего деда – Ярослав Гаральдович, – говорит Антон. – И правда, был он купцом в ваших пространствах. Так вы его, кажется, привыкали знать?

– Вылитые вы, вылитые Ярослав Гаральдович, родителька ты мой, – причитала старуха. – А вас как величают?… Энтони?… Антон по-нашему?… Ах, Антоша, Антоша… Радость-то какая!.. Мать Пресвятая Богородица, заступница наша, вот ведь послала свидеться на старости лет…

Весть о приезде Мельникова отпрыска летит по деревне. Бежит поглядеть стар и млад. Забыты Анисим с Агриппиной, забыта ревнивая сестра, забыта свадьба. Куры не кормлены, свиньи не поены, дрова не наколоты, радио не слушано. Набился народ в большой сухуминский дом, ни о чем гостя не расспрашивают, сами наперебой для него вспоминают.

– …И в лавке у него чего только не было!.. Седла и лампы, топоры и веревки, самовары и рукомойники, лак и полуда, гвозди и мыло, керосин и табак, часы и граммофоны… Народ толпился с утра до вечера, телегам места не хватало. И всех Ярослав Гаральдович по имени помнил, всех насквозь знал – кому можно в долг поверить, а кому – ледащему – и иголки одолжить нельзя.

– Веселый был, балагурить умел!

– А через дорогу другую лавку Соломон держал. Очень печальный еврей, плакал легко, как девушка. Мужик, скажем, пилу у него покупает. Согнет, пальцем щелкнет, пила звенит жалобно – Соломон плачет. Кошка пройдет с птенчиком в зубах – у него опять слезы катятся. Черемуху цветущую ветер повалит – Соломон закручинится на неделю. И народ к нему редко ходил… Все к Ярославу валили…

– А вот и врешь, вот и врешь, молокосос недопамятный! Ты еще тогда под стол пешком ходил, не можешь ты помнить. А я помню! Год-то на год не приходился. В урожайный-то год, верно, все в Ярославовой лавке покупали, веселились от души. А как ударит недород не в тот рот, как соберешь сам второй с поля, как затоскуешь, так и не захочешь никакого балагурства. Глядишь, в неурожайный год все телеги вокруг Соломоновой лавки. Гутарят мужики с печальным Соломоном, закупают запас на последние деньги, и греет им сердце, что он даже деньгам не рад, что его еврейская тоска ихнюю русскую тоску на три печали обгонит…

– То верно, то верно… В неурожай больше к Соломону шли… Но и Ярослав не зевал. Знал, что к зиме затревожатся мужики, пойдут искать любой заработок. Он денег у Соломона займет и шасть, шасть по округе – дешевые вырубки искать. И к Покрову уже сидят вокруг его лавки с пилами да топорами, ждут не дождутся. Глядят – скачет, шапкой машет, кричит: «Мои вырубки, мужики! Мои! Ставлю ведро водки!» Эх, азарту в жизни много было, а теперь…

– И собой, собой до чего пригожи были, – вмешивается бабка Пелагея. – Я совсем девчонкой была, а и У меня сердце замирало. Девки же наши сохли по нему – одна хуже другой! А они, Ярослав-то Гаральдович, возьми и влюбись в кого? В Соломонову дочку. И она в него. Хорошая была девушка, задумчивая. Крестилась ради него, свадьбу справили православно, чин чином. Жить бы и жить. А не простили ему наши местные, ни в деревне, ни в поселке… Наши, говорят, дочки ему нехороши, с чужеверкой спутался. Стали стороной обходить. Тот на именины не позовет, другой в крестные отцы не согласится, третий обругает на людях ни за что. А озорники деревенские сразу чуют, кого народ невзлюбит, сразу бегут тайные пакости делать. То грабли на тропинке зароют зубьями вверх, как раз для босой детской ноги. То кабану заморскому, за червонцы купленному, толченого стекла в корыто подбросят. То стог сена ночью сожгут. А как свергли царя, так совсем не стало управы на хулиганов. Закручинился тут Ярослав свет Гаральдович, стал слушать жалобы молодой жены. «Уедем, говорит, да уедем, за детей мне страшно!» Так и уговорила. Продали они и дом, и лавку, и мельницу и посреди войны уехали, говорят, через Финляндию и Швецию куда глаза глядят, от нашей злобы да зависти. А теперь получается – аж до самой Америки они добежали? Вот, Антоша, как мы пугать умеем. А потом вспоминаем и слезы льем.


– Помогите… Помогите…

Голос снова приближался.

Антон поспешно натянул на себя старый пиджак, найденный для него Меладой в шкафу отцовского дома, подвязал спадающие брюки, притопнул подошвами «скороходовских» башмаков. Башмаки елозили на ноге, но он решил, что у него нет времени набивать в них скомканную газету, как его научил брат Мелады, Толик – военный инвалид мирного времени. Из зеркала на него глянул помятый и небритый проходимец, с подбитым глазом, которому бы самое место в утренней очереди к пивному ларьку, какие они видели, выезжая из Пскова – день? два? неделю назад?

Он вышел на крыльцо, окликнул незнакомую тетку, бредущую по улице и зовущую на помощь.

– Эй, мамаша! В чем, кажется, быть беде?

Тетка глянула на него из-под ладони.

– Да вот, родителька ты мой, ехали мы, слава Богу, в поселок, в магазин, слух прошел, что спички завезли и курево, и песок у нас кончился, мы и поехали из наших Чаловниц напрямки, но вода, вишь ты, поднялась, вброд лошади не перейти, мой-то и говорит: «Давай да давай, через мост, однова живем», такой рисковый, я ему говорю, на этом мосту еще о прошлом годе племянник на мотоцикле чуть не провалился, а с той поры никто его не чинил, а только ледоходом весной еще хуже расшатало, а он свое, давай да давай, вот и поехали, вот и провалился конь, а он у нас последний, один на всю деревню…

– Разбивался? До смерти?

– Не-а… Висит еще… Передние ноги на мосту, а зад весь над водой свесился… Мужики ваши уже почитай второй час над ним бьются… Да не осилить им впятером… Вот послали меня еще подмогу звать… А где она, подмога? Все ваши конь-колодецкие с утра на вырубках, сухостой валят, одни детки да старухи вроде меня по домам сидят… Уж ты не откажи, кормилец, приложи ручку свою… Глядишь, вшестером-то и сладите, где пятерым – невподым…

Антон пошел вслед за женщиной по пыльной дороге, стекающей к реке. Дорога шла через свекольное поле. Правда, половина деревни считала, что поле не свекольное, а капустное. Чтобы доказать свою правоту, спорщики опускались на четвереньки в море сорняков, погружали лицо в сурепку, пырей, васильки, рылись в глубине руками и действительно извлекали капустный кочан размером с кулачок новорожденного ребенка. Однако их противники тут же опускались рядом, рылись в соседней невидимой грядке и доставали пучок свекольной ботвы с крысиным хвостиком на конце. Спор увядал.

– Вот приедет Витя Полусветов на своем «Псковитянине», скосит сорняки, тогда узнаете! – говорили одни.

– Вот приедет Витя Полусветов, протянет борозду, тогда увидите! – говорили другие.

Тракторист Витя Полусветов – местная легенда. Говорят, что у него самогонный аппарат встроен в тракторный мотор. Что закуска в виде грибов и огурцов растет на крыше кабины. Так что этот Витя – бывший Меладин ухажер – пребывает уже в коммунизме, на тысячу лет раньше всех других. Говорят, что, если он кого полюбит, может вскопать огород за пять минут, как добрый тракторный Робин Гуд, а кого не полюбит, тому заденет угол хлева гусеницей, и бегай потом жаловаться да собирать свои обиды по бревнышку и по кирпичику.

Строг бывает Витя, но может вдруг и смягчиться. Скажем, гульнула сестра его с проезжим байдарочником. Другой бы брат мог до крови избить, мог калекой сделать. А Витя, кормилец, только взял топор, вывел непутевую на двор, повалил головой на колоду и тюк! – косу ей аккуратненько, у самой шеи оттяпал. Когда Антон, забывшись на третьей бутылке, клал руку на плечо Мелады, деревенские вздыхали и качали головами, перешептывались: «Ох, только бы до Витеньки не дошло, только бы не узнал радетель наш, уязвленное сердце».

Дорога перевалила через холм, и взгляду открылась река. Деревянные сваи моста вколочены в дно под углам, расползаются, как ноги пьяницы, покрыты ссадинами от весенних льдин. Сверху – дощатый настил, сквозь который поблескивает вода. Конь сидел посредине, в нелепой собачьей позе, выставив передние ноги. Задние, вместе с крупом, провалились в дыру между разъехавшимися досками. Они болтались там в двух метрах над несущейся отяжелевшей водой, судорожно искали опоры. На лошадиной морде – выражение виноватой тоски. Отпряженная телега стояла в прибрежных кустах.

Антон ускорил шаг, перешел на бег. С первого взгляда ему было ясно: если доски раздвинутся дальше, конь рухнет всей тяжестью на камни внизу. Но собравшиеся мужики не допустят этого. Наверное, им не впервой вытаскивать провалившихся лошадей, наверное, они знают, с какого конца браться за такое дело. Все, что требуется от него, Антона, – предоставить в их распоряжение пару своих рук. Слава Богу, после вычерпывания воды из трюма «Вавилонии» к ним вернулась цепкость и крепость.

Но, добежав до группы спасателей, Антон почувствовал – что-то неладно. Мужики явно устали и закручинились от тщетных усилий. Они бестолково хлопали коня по крупу, гладили по морде, тянули за сбрую. Они вспоминали похожие случаи, хвастались, спорили, обижались, бились об заклад. Вот два умника сняли доску из настила, подсунули под лошадиное бедро, собрались нажать, как на рычаг. Еще минута – и лошадиная кость хрустнула бы, порвав мясо. Антон едва успел оттолкнуть новоявленных Архимедов.

Теперь все уставились на незваного помощника с недоверием и насмешкой. «Этот откуда взялся?… Что он может знать о вытаскивании коней?… У них небось в заморских краях и забыли, куда хомут надевать, куда седло».

Антон размышлял лихорадочно.

«Нужен подъемный кран… Но его не достать… Забудь о всякой технике… В скаутском лагере учили вытягивать завязшую машину: привязать веревку одним концом к бамперу, другим – к дереву, и навалиться посредине… Нет, это тоже не пройдет – только искалечишь несчастное животное… Вот если бы сверху нависала прочная ветка, можно было бы перебросить веревку и поднять, как лебедкой. Но ветки нет. А если быстренько сколотить раму из бревен? Этакую спасательную виселицу?… Но хватит ли у нас силенок – у шестерых – подтянуть наверх?… А почему шестерых?… Ведь есть еще сам конь… Одна лошадиная сила… Одна большая лошадиная сила… Конь – сильнее нас всех…»

И тут Антон хлопнул себя по лбу и просиял.

– Толик! Будешь помогай?

Толик Сухумин с готовностью взялся за другой конец доски. Вдвоем они спустились под мост. Антон упер один конец доски в береговой скат, знаками объяснил помощнику свою затею. Тот с готовностью подставил крепкую спину. Антон оседлал его и въехал в воду, держа второй конец доски. В полуметре под настилом, между сваями была прибита горизонтальная укрепляющая балка. Антон положил на нее конец доски. Попробовал – прочно. Толик, по пояс в воде, подвез своего всадника под брыкающиеся лошадиные ноги. Антон крепко ухватил одно копыто и поставил его на доску. Конь перестал брыкаться, замер, словно не веря своему счастью. Потом замахал вторым копытом, чуть не разбив Антону голову, нащупал доску, уперся.

Жилы его вздулись под дрожащей кожей. Еще минута, и он не шагнул, а с грохотом взмыл вверх.

В опустевшую дыру хлынул дневной свет.

Ликующие крики спасателей слились с лошадиным ржанием и топотом копыт по доскам.

Толик вернулся на берег, спустил Антона на землю и начал прочувствованно трясти ему руку.

Распираемые гордостью, обняв друг друга за плечи, они выбрались из-под моста и замерли в картинной позе, ожидая поздравлений, дубовых венков, благодарственных грамот или хотя бы приветливого кивка.

Но никто не обратил на них внимания. Мужики уже перевели коня на другой берег, впрягли его обратно в телегу. Мимоезжая тетка кланялась в пояс каждому по очереди и осеняла крестным знамением. Мужики хлопали друг друга по плечам, отирали пот, передавали по кругу бутылку с водой.

Антон не мог смириться с происходящим. Он перебежал через мост, приблизился к запряженной телеге.

– Всем теперь ясно, как извлекать коней? – весело крикнул он. – Если кто не запоминал, можно повторять.

Мужики посмотрели на него с молчаливым недоумением. Переглянулись. Им явно было неловко за перемазанного, назойливого иностранца. «Кого он хочет от нас, – было написано на их лицах. – Мы долго и честно трудились, вытаскивали провалившегося на мосту коня. Наконец с Божьей помощью одолели всем миром это нелегкое дело. А этот прибежал на готовенькое и хочет теперь примазаться… Нет, не знают заграничные, как вести себя, нету у них правильной манеры».

Они молча расселись по краям телеги и поехали в сторону деревни. Даже Толик Сухумин обогнал Антона и присоединился к своим.

Антон, как оплеванный, потащился следом, пытаясь уложить в своей непривычной, тщеславной, заграничной голове трудный, но – видимо – очень важный урок.


Бабка Пелагея возилась у жадной до дров русской печи, готовила обед. Пламя бушевало в кирпичной пещере. Языки его высовывались наружу, лизали бока двух чугунков, загибались наверх в дымоход. Пахло смолой и капустой. Печь медленно запасалась теплом, чтобы потом нехотя отдать его ночью спящим обитателям дома.

– А где же наша Мелада? – спросил Антон. – Просыпалась уже и вставала?

Бабка Пелагея отставила ухват и глянула на него сочувственно.

– Мелада, Антоша, уже спозаранку вставши и неизвестно куда уехамши.

– Как уехамши? Куда? Без сказанных слов прощанья?

– А вроде она вам письмецо оставляла. Аккуратно на столике положено, возле вашей кровати. Али не заметили? Не знаю, что в том письме, не по-нашему написано.

Антон ринулся в свою комнату. Исписанная страница была прислонена к стакану с букетом засохшего овса. Как он мог ее не заметить?

«Доброе утро. Простите. Должна была уехать. Хочу найти вашу Голду. Чтобы вы поговорили с ней и убедились. Не мы заманили ее, а она убежала от вас. Иначе мне не будет покоя. Вам нет нужды ехать со мной. Вы были бы только помехой. Со своим подбитым глазом и эстонским акцентом. Поживите два дня в деревне. Может быть, три. Ищите травы. Деревенские к вам отнеслись хорошо. Они понимают вас без переводчика. А вы – их. Не будет никаких неприятностей. Но умоляю – не углубляйтесь в лес. Тем более – один. Боритесь с этой новой страстью. В пасмурный день заблудиться ничего не стоит. По нему можно пройти десятки километров и никого не встретить. Никакие спасательные ракеты, или корабли, или вертолеты вас там не найдут. Если вам не дорога собственная жизнь, подумайте о моей карьере. Потерю такого ценного специалиста мне не простят.

Письмо на всякий случай сожгите. Ваша М.»

Он вернулся на кухню расстроенный. Машинально сунул листок в гудящее пламя. Бабка Пелагея вздохнула и задумчиво сказала:

– Вот они, автомобили да мотоциклы… Вскочила и умчалась. Не знали мы раньше такой напасти, жили себе рядышком и жили… Куда же это ее унесло?

– Не знаю точно. Писала, что по делам. Будет разъезжать через всю область на несколько дней.

– Одно тебе скажу, Антоша: спрашивала она меня, как проехать в деревню Волохонка, к Тихомировой Ирине Борисовне.

– Это означает что?

– А то это означает, что молодые девки к Борисовне только за одним ездят: либо нужно им приворожить чье-то сердце, либо свое отворожить. Нет лучшей ворожеи во всей нашей округе.

Отблески пещерного огня осветили лицо старухи. Она подняла руку и указала пальцем на икону.

– Господа просить разучились, а к колдунам все еще бегают. Не знаешь ты, Антоша, кто ей сердце на этот раз растревожил?

– Нет, не знаю. Даже не думаю так. Она всегда держит свои чувства под строгой командой. Почему? Почему нельзя быть шире открытым?

– Это кому как. Есть люди, у которых чувства слабые и добрые, как детки. Таких отчего не выпустить поиграть на приволье. Они ни себя не поранят, ни другим не повредят. А есть такие – что ни чувство, то буйный хулиган. Таких выпустишь без конвоя – они наделают делов. Все кругом спалят, разобьют, изничтожат. Вот, например, едет к нам на своем тракторе Витя Полусветов. Слыхал о нем?

– Да.

– Ты держись от него поначалу в сторонке. А то злые люди ему уже наболтали с три короба про вас с Меладой. Как бы он ягодку мою, цвятинку, не задел со зла своей гусеницей. Или тебя.

– Говорят, он был ее старинное пламя.

– Не верь. Сам-то он по ней сох – это правда. Как она приехала первый год на лето, студенткой на каникулы, так он голову и потерял. Но у нас это для парня считается большой позор. Задразнят, пословицами закидают. «Влюбился – как сажа в рожу влепился». «Влюбился – как мышь в короб ввалился». Цветы поднести, как в городе, или какие ни на есть колечки-браслетики – ни-ни. Влюбляться – девкина морока. «Для милого дружка и сережку из ушка», «Милый не злодей, а иссушил до костей» – и пословицы-то все про одних девок.

– У нас это называется мужественный шовинизм.

– Вот он и начал ухаживать за ней не по-городскому, а по-нашему. То насмешку на танцах кинет, заржет с приятелями. То подкараулит на тропинке, напугает в темноте. То на тракторе начнет ночью взад-вперед гонять. Она осерчала однажды, да и выскочила с двустволкой на крыльцо. И как стрельнет!

– Попала?!

– С правого ствола смела ему все грибы с капота. А как навела левый на кабину, он тут же задний ход. Спужался, отстал от нее. Но не забыл до сих пор, остался с уязвленным сердцем. Когда она приезжает, никому к ней подойти не даст.

– Я не буду прятать себя от него, как страус.

– И не надо. Мы ему слово за слово объясним, что нет промеж вас никого, что она – при служебном исполнении, а спишь ты на кровати в горнице, а она – на сеновале. А то, что ты ей руку на плечо по пьянке кладешь, это есть твоя заморская невоспитанность, а ей приходится терпеть от гостя. Один скажет, другой подтвердит – глядишь, и отведем беду…

Она вдруг обернулась к окну.

– Глянь-ка, вон Феоктист за тобой идет. Куда он, говоришь, обещал тебя свозить?

– На свое дальнее сенокошение. Говорит, у него много еще там трав нерезаных.

– Это хорошее дело, хорошее. Феоктист мужик надежный, правильный – родное сердце. Но ты, Антоша, все же не всему верь, что он говорить будет. Он от нового человека как хмельной делается. Сыпет все свои байки подряд и остановиться не может. Ты, коли устанешь, скажи, что все – не варит голова дальше по-русски. Он тогда утихнет. А то заговорит так, что забудешь, откуда ты приехал и каким путем домой возвращаться.


Стебли камыша скользят по борту лодки, клонятся к береговому песку. У каждого вместо цветка – пломбир на палочке, в замшевом шоколаде. Раскачиваются подводные леса, облетают воздушными пузырьками, прячут стаи красноглазых рыб, обвиваются вокруг валунов и коряг. По заросшему сентябрьскому склону – синие ягодки можжевельника, розовые – брусники, желтые – боярышника, и как редкий подарок, как лаково-ювелирная игрушка – черно-красная подвеска бересклета.

Седобородый мудрец Феоктист мерно вонзает шест в воду, переносит тяжесть тела, зависает, дает челноку ускользнуть под собою вперед и, в последний момент подтолкнув шестом корму, нацеливает нос точнехонько навстречу струе.

– Ты, Антоша, на этот лужок не заглядывайся, – говорит Феоктист. – Там травы еще полно, это точно, да не про нас та трава. Видишь, посреди березка торчит побуревшая, маковка узлом завязана? Это бригадирская мета – значит, луг совхозный, собственность всего народа, трогать нельзя. А мы поплывем на восьмую излучину, туда бригадир пока не добрался.

– Разве не поздно косить всенародный бригадирский лужок? Трава коричневая, я вижу, почти как березка.

– Поздно, Антоша, родное сердце, правильно видишь. Упустили время. Он и весной, ту березку втыкая, знал, что скосить не успеет, что косилка сюда через лес не проедет. А все же воткнул, чтобы нам не досталось.

– Но почему, почему?

– Потому что ему так назначено – Порядок охранять, нам жизнь портить.

– А вам назначено работать всю жизнь по тридевять часов и сено возить за тридесять излучин?

– Точно так, точно так…

– Я встречал ребенка в доме Шуткоплоховых. Девочку. Я говорил с ней про свежие фрукты. Я спросил, сколько раз она ела яблоко этим летом. Она сказала: однажды. Одно яблоко ей дала жена Колхидонова. Это все. А в колхозном саду яблоки капают на землю и гниют в ликованье червей. Почему?

– Потому что в колхозе не хватает рабочих рук убирать их.

– Почему не разрешать девочке пойти и набирать яблок для себя в свой ситцевый подол сколько может унести?

– Потому что это будет нарушение порядка всенародной собственности. Дело подсудное.

– А можете вы позвать меня на подхват всенародной собственности, как мы в Америке позываем мексиканцев?

– Это будет самый страшный непорядок – возврат сплотации, как при твоем деде, Ярославе Гаральдовиче.

– Но колхоз ведь заплатит мне?

– У них нечем платить.

– Тогда я готов работать без платы, за одну еду, как глупый доброволец мирного корпуса.

– Нельзя. Это будет нарушение порядка прибавочной стоимости и отрицание отрицания.

– Феоктист, от ваших порядков у меня кружится голова. Я сейчас же падаю за борт.

– Только не здесь. Тут у нас как раз глубина, недоброе место.

Словно в подтверждение его слов, поверхность воды разрывается с громким плеском, и появляется застекленная голова чудовища с торчащим рогом. Голова приближается в солнечных отблесках, приподнимается над бортом, чудовище разжимает зубы и выплевывает в лодку бьющуюся рыбину.

Из-под сдвинутой на лоб стеклянной маски появляется смеющееся лицо Толика Сухумина. Он машет рукой, возвращает в рот резиновый набалдашник дыхательной трубки, сдвигает маску обратно на глаза, отталкивается от лодки ногами в ластах и снова исчезает в речных подводных чащобах.

– Ах ты, батюшки-светы, какого язя ухватил! – восхищается Феоктист. – Талант у мальчонки, чистый талант! До армии он все больше руками или вилкой ловил. Рыба глупая, станет в траве или в коряге, думает – ее не видно. Он подкрадется сзади тихо, хвать! – и обед готов. А как в армии отдавило ему пальцы танковой башней, так он – поди ж ты! – зубами научился хватать. Что твоя щука! Эх, повезло Пелагее! Мне бы такого внучонка.

– Но не нарушает ли он великий Порядок сохранения рыбных стад?

– Нет, на это запрета нет. Руками или ртом лови на здоровье. Много ведь не наловишь. Даже удочкой еще можно. Вот сетью нельзя. И мережей. И динамитом глушить не велено. Но нарушают мужики. Как без рыбки проживешь? Только и сетью теперь немного добудешь. Понастроили внизу дамб, рыба хоть лоб себе о плотину разбей – подняться к нам не может.

– Но почему, Феоктист, почему? Почему вам надо строить плотины без рыбьих калиток? Почему у вас мелкие дети вырастают без крупных яблок? Почему курам выливать на двор яйца без скорлупы? Почему свиней и коров питать буханками хлеба, а хлеб покупать на золото в Мичигане? Почему вы отвозите всю капусту вагонами в города, а потом ваши родственники шлют ее к вам назад в почтовых посылках? Почему вы поливаете каждый свою грядку из тяжелых ведер, а не купите вместе насос, как у Колхидоновых, и не сядете отдохнуть на старости лет?

Феоктист пригорюнился, потерся бородой о шест, загляделся на вопросительный знак красноносого аиста на берегу. Толпы водяных шестиногих лыжников сновали между созревшими кувшинками, защищенные от подводных обитателей то ли своей прытью, то ли невкусностью. Солнечная рябь оставалась в глазах даже под закрытыми веками.

– Я так думаю, Антоша, потому это у нас так все перекосилось, что мы всех догадливых мужиков извели. Или заставили свою догадливость прятать глубоко-глубоко. Возьми хоть моего отца. У нас между вторым и третьим голодом стали вдруг мужикам землю давать. Он первый взял участок, отделился на хутор, развел коней, свиней, кур. Работали мы все от мала до велика, от зари до зари. И начали богатеть. Называли нас тогда трудным словом, но ласково: крестьяне-инициативники. А лет через пять назначено было повернуться политической планиде, и начали нас в газетах ругать понятным словом – «кулаки». Так мой отец – не поверишь! – такой догадливый был: все богатство бросил и с хутора перевез нас всех к брату, сюда в Конь-Колодец. Набил всю семью в пристройку и объявил бедняками. Неимущая голытьба, взять с нас некого. Так и спаслись. А всех бывших инициативников похватали неласковые люди с наганами, и больше мы их не видели.

Позолоченная лягушка квакнула и соскользнула с листа кувшинки за секунду до того, как шест пронзил его и отправил вниз по течению.

– Но уж после этого наша семья никогда, ни в чем свою догадливость не выставляла. Кто высунется – хоть перед соседями, хоть в школе перед учителями, – отец порол нещадно. Так в глубине башки далеко засунули, что уж и не вспомнить куда. А она от бездействия, видать, усыхает. Возьми хоть меня. У меня ума – на три деревни хватит, книжек я прочитал – что твой профессор. А догадливости нет. Когда картошку сажать – сам не соображу, подгляжу, как другие. Где колодец рыть – рассчитать не сумею, весь участок издырявлю. Если грибное место запомню, буду каждый год туда упрямо ходить, хоть там и не вырастет никого, а новое найти не смогу. Даже электричество меня не слушается: какой аппарат ни включу, тотчас трансформатор в поле не выдерживает, отключает всю деревню. Беги его потом включай по новой.

Песчаный откос уходит под самое небо, кажется выше крепостной Псковской стены. В свисающих сверху корнях понастроено птичьих гнезд и норок, там не умолкает крылатый пересвист. Люпин в синих цветочных шлемах раскачивается рядами внизу, у самой воды. Кое-где высунулись злыми пушками еловые пни. На одном – муравьиный форпост, шевелящийся холмик, нависающий над водой. И кто поверит рассказам его обитателей о неопознанных плавающих объектах внизу на воде? Никто, никогда.

– С догадливым рядом жить, конечно, чистая мука, – продолжал Феоктист. – Он тебя во всем обойдет, обскачет, переумелит, да сам же над тобой и насмеется. Придут дожди, кинется вся деревня сено сгребать – а у догадливых, глянь-ка, оно уже в стогах да на сеновалах. Вдруг к осени подскочит цена на горох – и у догадливых в аккурат целое поле горохом было засеяно. Выйдет вдруг от начальства разрешение мед продавать – а у догадливого уже ульев понатыкано, деревья гудят от пчел. И жена, и родня, и детки будут тебе глаза колоть: вон как надо, раззява! учись хозяйствовать, недотепа! А что тебе остается? Только зубами скрипеть да кулаки сжимать.

– …У нас в деревне из догадливых один Ленька Колхидонов остался. И как-то у него и яблоки есть, и крыша железная, и мотоцикл, и телевизор в доме, и насос огород поливает. Не любит народ Колхидоновых, обходит стороной. И Ленька нас не жалует. Но вот ведь вернулся к нам, тридцать лет назад из ссылки приехал. С молодой женой – тоже из ссыльных. Вся его семья там погибла, он один выжил. Только зубы цинга ему съела. А почему? Потому что не был его отец таким догадливым, как мой, не захотел прикинуться бедняком. До последнего упирался, не соглашался в колхоз идти. Запрет, бывало, ворота и ни на какие бригадирские стуки не выходит. А бригадиром тогда был Анисимов отец. Так он что удумал. Взберется на колхидоновскую крышу и молотом печную трубу обрушит. Поневоле от дыма выбежишь на улицу. Он многих тогда таким манером в колхоз уговорил.

– Анисимов отец – это такой старик, похожий на утку с синим носом? Который вспоминал моего деда Ярослава?

– Точно, он. Дед твой его насквозь видел, коробки спичек в долг не давал.

– Но почему каждый его до сих пор уважает, сажает в первые ряды? А Колхидоновых, которые никогда не сделали вам вреда, не пересекали вас дважды, никто не пригласит? А разрушителю печных труб все прощено и забыто?

Шест на минуту завис в воздухе, роняя в лодку капли реки. Потом скольжение возобновилось, но Феоктист еще некоторое время искал доходчивые слова для непонятливого иностранца.

– Зря ты, Антоша, на все вылезаешь со своими «почему?». Ты, говорят, раньше, до кошачьих консервов, в страховой конторе служил. По-нашему выходит, боролся с судьбой. А это работа недобрая. От нее у человека мозги перекашиваются, и он перестает понимать, кому что назначено.

– Слышал, слышал… Значит, отцу Анисима было назначено разрушать трубы и жизни. А отцу Колхидонова назначено было погибнуть со всей семьей в ссылке, не понюхав табаку. А моему догадливому деду было назначено вовремя убежать от победы недогадливых. А бригадиру назначено отнимать у вас последнюю трын-траву. И никто никогда ни в чем не виновен.

– Точно! А тебе назначена, вишь, легкая доля – котов кормить. А Толику Сухумину было назначено потерять все пальцы на левой руке во время военных учений девятой мотострелковой дивизии по взятию города Стокгольма. Но никому пока не известно, назначено ли девятой мотострелковой взять город Стокгольм или назначено лечь костьми на балтийском дне посреди своих же подлодок.

Антон задумался. Было что-то необычное, что-то заманчивое в простодушном трюке, которым Феоктист переиначивал людские затеи, невзгоды, удачи, беды. В этой благостной картинке не оставалось места Горемыкалу. Вернее, он был – но уже не как злой и опасный враг, а как бесстрастный вестник. Он только возвещал, кому что назначено. Бороться с ним было бы даже не столько наглостью и самоуверенностью, сколько недомыслием.

Горемыкал величественно скользил над миром и раздавал судьбы и роли. «Ты, сосна, стоящая над обрывом, – тебе осталось стоять еще три зимы и три лета, а потом назначено рухнуть кроной в воду и пролежать так еще восемь лет, пока тебя не распилят на костер туристы, приплывшие на байдарках из независимой Эстонии. А тебе, плеснувшая над водой плотвичка, назначена встреча с большим окунем, дремлющим пока в глубине третьей излучины. А тебе, пушинка чертополоха, назначено быть унесенной ветром, пронестись над лесами и долинами, над железными мостами и дымящими паровозами, опуститься у ограды монастыря близ речки Сороти и прорасти роскошным цветущим кустом, на радость длинной очереди к рукотворному могильному памятнику, в которой тунгус, финн и калмык до сих пор спорят, кому за кем назначено стоять».

– Эх, не гордись, Антоша! – со вздохом произнес Феоктист. – Не гордись перед нами. Ведь и у нас бывало всего вдоволь, не хуже, чем у вас в американской сторонке.

– Когда это? во времена вина и роз, под властью Царей и императоров?

– Зачем же. Еще раньше, еще до царей. В Америке вашей тогда одни дикие индейцы скальпы друг с друга сдирали. А у нас уже Псковская республика была. Богатейшая! В церквах иконы сияли, базары ломились от снеди, в пшенице конь пропадал, в реке между рыб весло было не просунуть. Враг на границу ступить не смел, а купцы ехали за товаром со всего света. И это все подлинная правда, в книгах у Аркадия Макаровича навеки запечатанная.

– Кто такой Аркадий Макарович?

– Наш разлюбимейший дачник, родное сердце. Приедь ты на неделю пораньше – еще застал бы его. Такой благолепный, такой золотой человек, каких уж почти и не осталось. Все лето он старикам крыши латает бесплатно, дрова заготовляет, огород поливает. А как испортится погода, то либо свои книжки пишет, либо из чужих нам про старину читает. От него мы всё и узнали, как славилась Псковская земля. Что Москва? Она татарщиной заразилась и туретчиной, и половецкие замашки там остались. Она ведь и под монголами бывала не раз, и под ляхами, и под французами. А мы, псковские, всегда от врагов отбивались.

– …В Москве купцы цены, бывало, задерут до небес и стоят на пустом базаре, ждут, когда к ним заморского простака занесет, чтобы его надуть, облегчить душу. А к нам караван за караваном стекались. Потому что у нас все без обману было, любой товар – первый сорт. Капитал всегда в почете и всему отсчет давал, хоть на базаре, хоть в суде. Выбьешь зуб – плати двенадцать гривен. Украдешь бобра из ловушки – тоже двенадцать. Просто по морде съездить кому-то захочется – уплати три гривны и бей на здоровье. Также и на убийство свои расценки. За простого мужика – сорок гривен, а за княжьего мужа – уже восемьдесят. И баб тоже задаром убивать не разрешалось: двадцать гривен вынь да положь за каждую. Вот как наши псковские закон уважали. Тем и держались.

– И куда же это все подевалось? То есть я хочу спросить: когда и за что вам было назначено завоеваться отуреченной Москвой?

– Ты брось это, брось! Молод ты еще, Антоша, надо мной насмешки играть! А ежели ты опять хочешь вылезть со своим «почему?» дурацким, то я тебе…

От волнения Феоктист нарушил правильный ритм толчков, дал лодке уйти под собой дальше, чем было нужно, потерял равновесие и повис на увязшем в дне шесте, болтая ногами над самой водой. Течение начало заворачивать нос потерявшего управление челнока. Антон лег животом на борт, свесил ноги в воду, стал на илистое дно.

– …то я тебе скажу, – кричал с шеста разгорячившийся Феоктист, пока Антон брел назад по пояс в воде и подсовывал просмоленное днище под его болтающиеся ноги, – скажу, как наши старики говаривали: потому это случилось, что искуса не выдержали! За Божьими дарами Бога забыли! Гляди, Антоша, как бы и у вас того же не вышло! Потому что не видать Господа за «кадильяком» вашим, да за ананасом, да за гологрудой красоткой, да за стеклянной дачей под пальмами! Покайтесь, пока не поздно!


Они вернулись в деревню под вечер. Коллекция луговых трав, собранных на восьмой излучине, остывала у Антона между страницами гербария. Силуэты банек на берегу чернели вразброс по желтому небу, как декорации театра теней. Солдатка Валентина гнала домой деревенское стадо из семи последних нетучных коров, мычавших в предвкушении вечерней буханки, выпеченной из мичиганского хлеба. На деревянных мостках Толик Сухумин чистил рыб с прокушенными спинами. Эскадра колхидоновских гусей проплыла на фоне зеленой стены камыша. И над всей этой мирной картиной издалека вырастал, обещал, нависал, манил, приближался шум автомобильного мотора.

Антон выскочил из челнока на мостки, побежал наверх по склону, поскальзываясь на гусином помете. Острый росток в груди, оставленный без струны, заплетался сам за себя, превращался в бесформенный болезненный комок. А что если ворожба удалась, если сердце ее избавилось от милого иностранного дружка, не стоящего сережки из ушка? Деревенская улица пролетала мимо, слепя десятками заходящих солнц – по одному в каждом окошке. А навстречу, из-за пригорка, вырастали еще два слепящих шара с торчащими вперед снопами лучей.

Но нет – даже в своем русском варианте автомобиль «фиат» не мог издавать такие страшные звуки. Вой и грохот надвигались стеной. Что-то огромное, громоздкое, чуть не задевающее провода на столбах, двигалось вперед по деревенской улице.

Антон прижался спиной к плетню и пропустил мимо себя ревущую громадину. Он успел разглядеть высокую щелястую клеть, укрепленную на крыше тракторной кабины, густые огуречные плети, обвивающие ее сверху донизу. На огромном капоте были привязаны три трухлявых бревна, на них пышно кустились букеты опят. Из клети сквозь рев мотора доносилось куриное кудахтанье. Стар и мал сбегались навстречу дорогому гостю – Вите Полусветову.

Трактор, дымя, остановился около дома невесты Агриппины. Тракторист вышел на ступеньку, начал вырывать из гущи листьев свежие огурцы и совать их в протянутые детские руки. Потом дернул за веревку – клеть открылась, и куры посыпались из нее, как засидевшиеся десантники. Только после этого Витя спрыгнул на землю, поднял руки и помог сойти пассажиру с забинтованной головой.

– Анисим! Анисим! Витя Полусветов Анисима из больницы привез!

– Вот тебе, тетя Агриппина, жених обратно, – сказал щедрый Витя. – На шашé подобрал. Смотрю, прямо как в песне, – раненый человек бредет, «голова повязана, кровь на рукаве, след кровавый стелется по сырой траве».

Агриппина подошла улыбаясь, поздоровалась с женихом за руку.

– Сбежал я, люди добрые, не вынесла душа, – говорил Анисим. – Иглами колют, рентгеном светят, ходить не дают, курить нельзя, выпить – не приведи Господь. Только сцы им в стаканчик с утра до вечера. А много ли насцышь с их чаю да молока? Тьфу ты, нечистая сила. Мою-то одёжу они попрятали. Так я там в мертвецкой с одного покойника снял. Не позабыть бы вернуть человеку.

Витя Полусветов брал по очереди протянутые ему кружки, открывал краник, торчащий из радиатора, плескал каждому попробовать моторного первача, подносил на закуску кому соленый опенок, кому печеное яйцо, совал в карман звонкую мелочь.

– У выхлопной трубы у меня теперь, мужики, духовка приделана. Хоть курицу пеки, хоть яйца, хоть пироги с грибами.

– Да, хорошо тебе, Витя! Ты на своем «Псковитянине» в коммунизм раньше всех на тыщу лет въехал. Тебе ведь уже ни магазин не нужен, ни базар. Кроме солярки, все у тебя свое. А нам, отсталым, все еще никак из социализма путя не найти!..

– Всё, мужики, хватит тянуть! – закричал захмелевший с полглотка раненый жених. – Мы с Агриппиной решили назавтра свадьбу гулять! Тридцать лет она ждала, куды же дальше откладывать? Пока меня доктора обратно не схватили, пока ейная сестра с поленом не подкралась – загудим завтра на всю ивановскую!..

– Правильно!

– Некого тянуть!

– Пока небо ясное, пока жисть не опасная, надо играть!

– А как же гостей-то скликать?

– Прослышат сами!

– Набегут – только успевай столы выставлять!

– А еще вон у нас какой гость есть – за три тыщи верст приехал, моря-окияны переплыл!

– Ты, Витя, познакомься с Антошей, – высунулась бабка Пелагея. – Он хотя и иностранец, а нашего корня, псковского. Дед его из Себежа к нам переселился, лучшим купцом был и мельником. Мы – старики – до сих пор его добром поминаем.

Стало тихо.

Толпа расступилась, оставив узкую дуэльную тропинку между двумя пришельцами из разных миров. Антон сделал несколько шагов вперед и протянул руку. Витя поправил кепку, сорвал несколько огуречных листов и начал стирать пыль с надписи «Псковитянин», косо намалеванной на дверце кабины. Потом вдруг вложил два пальца в рот и свистнул. Тракторные куры разом прекратили свой мародерский налет на деревню и одна за другой начали прыгать обратно в клеть. Последнюю петух загнал угрозами и щипками и сам прыгнул вслед.

Витя передернул широченными плечами, поправил ватник.

– Что-то холодает нынче вечерами, – сказал он.

Не обращая внимания на протянутую руку Антона, он вспрыгнул на гусеницу и отворил дверцу.

– Выпивки на завтра много надо заготовить. Почитай, всю ночь придется трактор гонять.

«Псковитянин» затрясся, взревел, напустил сизого дыму и поехал прочь, наполняя дрожью избы, раскачиваясь куриной башней, размахивая огуречной гривой, тряся гроздьями опят.

Мужики и бабы смущенно обходили застывшего с протянутой рукой Антона.

Рассказ мудреца Феоктиста, записанный на пленку на берегу утиного озера (Два атамана: Вашингтон и Пугачев)

В ночь накануне свадьбы Анисима и Агриппины мне стало ясно, зачем понадобилось привозить ящик с фонариками. Толя Сухумин и Феоктист позвали меня на ловлю раков для свадебного стола. После часа ходьбы мы пришли на берег Утиного озера. Солнце уже зашло. Но Феоктист сказал, что нужно еще подождать, чтобы раки уснули покрепче.

Почти в полной темноте мы нарубили дров для костра, вколотили в землю рогульки, подвесили на перекладину котел. (Кстати, тут же приоткрылось, почему их леса так чисты и прекрасны: ведь им разрешается рубить на дрова только сухостой, поэтому каждое лето миллионы добровольных дровосеков, не имеющих ни газовых, ни электрических плит, задаром вырубают омертвелые деревья, собирают валежник, невольно превращая леса в подобие дворца с колоннами и коврами.) Только после этого, светя себе фонариками, мы вошли в мелкую воду.

Она еще хранила дневное тепло. Мы брели осторожно, стараясь не взбаламутить ил. Рак, попадая в круг света, начинал пятиться, но очень лениво, полусонно. У меня и у Феоктиста были сачки, мы подцепляли их в сетку, а Толик хватал прямо руками. И все равно к концу охоты на нем не было ни одной царапины, а у меня правая рука, достававшая пойманного рака из сачка, была вся исщипана до крови.

Мы израсходовали по нескольку батареек каждый и наловили вместе два ведра раков и дюжину заспанных окуньков и щурят. И вот пока мы варили раков в соленой воде, пока ужинали пойманной рыбой и сладким чаем, я услышал самое своеобразное истолкование русской и американской истории, которым обязан поделиться с вами, дорогие радиослушатели.

Феоктист уверял, что он ничего от себя не добавил, что все рассказанное есть в книгах Аркадия Макаровича. Не знаю, насколько можно этому верить. Хочу только подчеркнуть, что у меня был с собой маленький «Сони» и я незаметно включил его, так что весь рассказ сохранился у меня на пленке слово в слово.

– И русская страна, Антоша, и английская начались одинаково, примерно в одно и то же время – тысячу лет назад. И к вам, и к нам заявились варяги, которые по-вашему назывались норманны, или викинги, и стали всем заправлять. Про нас врут, что мы их добровольно на княжение позвали. Очень надо! Это они сами же потом эту сказку сочинили. «Пиши, говорят, летописец Пимен, что земля у вас была велика и обильна, но порядку в ней не было. Пиши, что вы сами нас позвали прийти и володеть, а не то на кол посадим и другого писать заставим»: Знаем теперь, как эти дела делаются, насмотрелись.

У нас и у вас ведь и в языке много слов осталось одинаковых. По-вашему «ноуз», по-нашему – «нос». По-вашему «солт», по-нашему – «соль». По-вашему «йес», и по-нашему «есть» – согласен, мол, будет исполнено. По-вашему «арми», по-нашему – «арми» и «я». По-вашему «кост», а по-нашему – «кошт», цена то есть.

И дальше все у нас под варягами похоже развивалось. В четырнадцатом веке вы от французов отбились, мы – от татар. В пятнадцатом и вы, и мы все больше промеж себя дрались. В шестнадцатом ваши короли много голов нарубили, но и наш Иванушка Четвертый один с вашими сравнялся. В семнадцатом и у вас, и у нас новый род стал править. У вас – Стюарты, у нас – Романовы. И стали и те и другие новую веру вводить, а кто хотел по-старому Богу молиться, тем тюрьма, да батоги, да пытки.

Ваши староверы назывались пуритане. И начали они убегать в Америку. А наши староверы назывались раскольники. И они побежали на Волгу, на Дон, на Яик-реку (Урал по-нынешнему) и стали вольными казаками.

Докуда мы уже дошли? Ага, восемнадцатый век. Живут себе наши казаки на дальних границах великой Российской империи. Хлеб сеют, зверя бьют, рыбку ловят, калмыцких да башкирских дикарей отгоняют. То же самое и американские казаки на краю империи Британской: хлеб, меха, табачок, и индейцев потихоньку оттесняют. А сунутся французы или испанцы – и тем укорот дадут. Наши тоже, если надо, турка побьют, а то и против шведов помогут. Сами собой управляют, аккуратно собираются решать дела. Ваши – в своих приходах и штатах, наши – в своих станицах и куренях. Кажись, и от тех и от других ничего, кроме пользы, нет государству.

Но не бывает полного насыщения души королям, царям, императорам, не могут они пройти спокойно мимо вольной головушки. Обязательно им надо ее либо пригнуть, либо срубить. И короли у нас и у вас к тому времени были похожие – из немцев. Начали они казаков – и ваших, и наших – страшно притеснять. Шлют им своих генералов, своих судей, своих попов. А те и рады измываться, да судить, да старую веру поганить всяким непотребством. И до того доизмывалисъ, что рассердили казаков до открытого– бунта. А что особенно интересно, и у вас, и у нас казачий бунт начался точнехонъко в один год – в одна тысяча семьсот семьдесят третий.

Но вот тут-то и вышла у нас первая важная непохожесть.

Ваши казаки нашли себе хорошего атамана по имени полковник Вашингтон. (Заметь, звучит по-русски как «Вашим-в-тон».) Он и в военном деле понимал, и законы уважал, и в Бога верил, и людей жалел. А нашим в атаманы достался Емельян Пугачев. Он воевать-то умел не хуже вашего Вашингтона, тоже две войны отслужил в армии против немцев и турок. Но в остальном был казак малограмотный, вместо подписи крест на своих приказах ставил. А генералами у него были все известные яицкие пьяницы. Потому-то американские казаки под командой Вашингтона своего короля побили и от него отделились, и образовали свое государство Независимых Американских Штатов. А русские казаки свою войну проиграли, и казнено их было видимо-невидимо.

Эх, будь у нас генералы подогадливее да атаман no-образованнее! Все ведь по-другому могло пойти. Воссияли бы и у нас свои Независимые Приуральские Курени. И тоже начали бы расширяться – только не на Дикий Запад, а на Дикий Восток. Появились бы у нас новые штаты-курени: Ишим, Тобол, Енисей, Таймыр, Байкал, Лена, Сихотэ-Алинь, Камчатка, Чукотка. Вышли бы к океанскому побережью. И тогда сцепились бы наши казаки с вашими на Тихом океане. Ого! Русские казаки – это вам не япошки. Так легко вы бы от нас не отбились. Аляски бы вам точно не видать, а может быть, и Калифорния была бы наша со столицей в Форте Росс.

Но не было назначено такого хода мировой русско-американской истории.

Отстали мы от вас тогда сильно. Но все же девяносто лет спустя почти нагнали. Потому что рабство и у вас, и у нас отменили опять же в одном и том же одна тысяча восемьсот шестьдесят первом году. У вас из-за этого началась гражданская война, а нас Бог помиловал. Так нам, русским, казалось. А обернулось, что вовсе не помиловал, а только отложил на пятьдесят лет. Что вышло для нас гораздо больнее, потому что пулеметами да шрапнелью можно гораздо больше народу перебить, чем мушкетами и ядрами.

И вот очнулись мы после своей гражданской войны посреди пепелища, вертим головами, утираем кровавую юшку, ломаем голову – куды податься? И стали говорить, что уж раз мы шли раньше ухо в ухо с Америкой, то надо и дальше ее держаться и во всем у нее учиться. Вон она как разбогатела и прославилась! Стали мы быстренько трактора покупать, и самолеты строить, и плотины, и крестьянам фермы раздавать. Даже кино у нас Ленька Утесов научился не хуже вашего Чарли Чаплина делать, так что вся страна под его джазы весело танцевала.

Но недолго это тянулось.

Потому что, как назло, всех самых догадливых мы к тому времени либо перебили, либо изгнали. А на самый верх вылез опять малограмотный, на этот раз – из недоучившихся грузин, и сбил всех с толку. «Что ж вы, говорит, ребятки, начали Америку с середины догонять? Так вы никогда не догоните. Надо догонять по порядку, надо с того начинать, с чего Америка разбогатела».«С чего же это?» – спрашивают его соратники и сподвижники. «Ясно, с чего. С рабства». – «А где же мы черных столько наберем? У нас ведь когда-то завезли одного, произвели его в генерал-аншефы, а правнучка его – в генерал-поэты, вот и всё».«Нэту черных – сдэлаем из бэлых», – сказал главный грузин. И послушались его, и стали догонять Америку через рабство, и назвали это новое рабство «кол хозяевам», сокращенно – «колхоз».

А того малограмотные да недогадливые не могли вспомнить, что рабство у нас уже было. Было оно столько же, сколько в Америке, – двести лет, и ничего хорошего из этого ни у них, ни у нас не вышло.

И с тех пор мы, Антоша, тычемся, как слепые, всё не можем понять, по какой дорожке нам вас, хит-роглазых, догонять. То кукурузу начнем сеять невпопад, то в космосе наперегонки летаем, то юбки девкам по самый срам обрежем. Теперь еще у вас какой-то новый аппарат появился под названием «Кум Питер» – нам и его подавай. Но я, Антоша, все свое твержу: ничего у нас не выйдет, пока мы не научимся догадливых прощать и терпеть. А не вернем догадливых – никакой «Кум Питер», хоть он семи пядей во лбу и семи дюймов в экране, нам не поможет. Вот ты скажи: терпят ли в Америке догадливых, дают ли им ход?

Тут настала моя очередь говорить. И под треск ночного костра, под шуршание красных раков в бурлящем кипятке, я начал объяснять Феоктисту, как невыносимо бывает жить среди забравших силу догадливых, которые обгоняют тебя каждый день в своих «роллс-ройсах» и «лимузинах», возносятся над тобой на сотый этаж своих закрытых клубов, покупают своим женам шубы из барсов, посылают детей учиться в Гарварды и Оксфорды, зарабатывают за минуту столько, сколько ты – за день, да при этом еще пытаются тебе вдолбить, что ты всего этого лишен исключительно по своей лени и глупости. И эту свою речь я тоже когда-нибудь запишу на пленку и представлю вам, дорогие радиослушатели, в виде очередной передачи.

17. Вермонтский мост

Гудит по деревне свадьба.

Третий день гудит, и не видно ей остановки.

Каждый вечер поют и пляшут у костра на берегу, потом вынимают свалившихся в бурьян, потом пьяные разносят по домам упившихся, а с утра начинают сначала. Едут и идут новые гости из окрестных деревень и поселков, везут кто горшок картошки жареной с луком, кто малиновую настойку, кто таз малосольных огурчиков, кто бидон маринованных маслят. И местные бабы не устают блины жарить, щи варить, пирожки с морковкой печь.

Вода в реке холодна, давно уж, как местные говорят, святой Илья льдинку в нее уронил, да Телика Сухумина не испугаешь: натянет с утра толстый свитер, занырнет в своей маске, поплавает, поплавает и нахватает рыбки на котел ушицы – всем на радость, на горячий опохмел.

Когда кончается самогон, идут искать золотого человека с уязвленным сердцем, Витю Полусветова. Находят его где-нибудь на сеновале, будят, поливают водой, ведут, сажают на трактор. И катит Витя на своем «Псковитянине» новый круг по свекольно-капустному полю. Валятся под плугами сорняки, вздымается черным зеркалом борозда. Бегут сзади бабы и ребятишки, выбирают из срезанной травы капустные кочешки, из вздыбленной земли – свекольные корнеплоды. Капусту относят к столам, тут же ее порубят, добавят сольцы, масла, клюквы – тоже закуска. А свеклу тем временем покидают в приемный бункер трактора, он ее там железными челюстями нарубит, засыпет в самогонный аппарат внутри мотора, и после двух-трех кругов – нате вам ведерко розового первача, пейте на здоровье.

Они себе и пьют, знай похваливают, Анисиму с Агриппиной «горько» кричат.

Летят над деревней частушки, одна другой солонее.

С неба звездочка упала

Прямо милому в штаны.

Хоть бы все там разорвало,

Лишь бы не было войны.

Почти всех уже Антон знает, почти каждый успел ему свою жизнь рассказать.

Вот сидит невестин отец, Онуфрий, – военный человек, вечный солдат. Как забрали его мальчонкой на Первую мировую, так, почитай, и не давали до старости ружье из рук выпустить. Шел он под генералом Брусиловым против австрийца, под генералом Корниловым – против большевика, с командармом Тухачевским чуть Варшаву у поляка не отбили, потом за басмачом по пустыням охотились, потом латыша от буржуев освобождали, на свою голову.

Ко Второй мировой войне он уже по возрасту не проходил, думал – пронесет. Ан нет. Пришли в их края немцы, стала в их деревне танковая ремонтная часть, и забрали всех оставшихся мужиков себе на подмогу. Надели немецкие пилотки, назвали «хи-ви» – «согласные помогать». А когда красные вернулись, этих же «хи-ви», старых и малых, переодели в советское, сунули в руки бутылки с горючей смесью и погнали те же танки поджигать, которые они вчера ремонтировали. Много у Онуфрия в сундуке орденов и медалей разных времен и народов, и не упомнить ему по старости, какие можно сегодня надевать, а какие лучше покамест не показывать. Нацепил он на грудь, чтоб подальше от греха, один только круглый значок – «Мы за мир!» – на разных языках и сидит себе, попивает, ни о чем не тревожится.

Что-то странно мне,

Кто-то был на мне.

Сарафан не так

И в руке пятак.

Слева от Онуфрия – племянница его, Валентина, тоже вечная солдатка всех времен и всех народов.

Ударило ее недавно то ли горе, то ли счастье, то ли просто смех какой-то – сама понять до сих пор не может. Прожила она всю жизнь без мужа, но сынов троих родила справных, здоровеньких: одного – от русского солдата, другого – от немецкого, третьего – от испанского (прошли тут и такие). Выросли сынки шустрыми, школу окончили, в город перебрались, зажили своими семьями. Но мать не забывали – слали гостинцы, в отпуск помогать приезжали, к себе зазывали. Так надо же: откуда ни возьмись объявился у среднего его немецкий отец, Гюнтер Феликсович Шлотке. Живет в городе Ганновере, имеет свой магазин, но скучает без семьи и зовет русского сына к себе.

И за что такая напасть?

А этот-то, дурак, в сорок с лишним лет ума не нажил. Ведь поддался! «Долго, говорит, я в детстве мучился, когда меня фрицем дразнили и били всем классом. Теперь уж я своего счастья упускать не желаю. Надоела мне эта хамская жизнь вчетвером в одной комнате. Желаю воссоединиться с моим культурным немецким народом». Уже и заявление подал – вот какое лихо!

Ой вы, девки, ой вы, бабы,

Уезжаю за кордон!

У меня миленок Ваня,

Он по матери Гордон.

Дальше – Володя Синеглазов, разжалованный учитель, деревенский правдолюб. Долго начальство терпело его длинный язык, прощало и письма в газеты, и ядовитые реплики поперек трибунных речей. Потому что откуда же другого учителя литературы в деревенскую глушь заманишь? Но надо такому было случиться, чтобы ехала в зимнюю пору по Киевскому шоссе кавалькада правительственных «Чаек». И так вдруг по морозцу приспичило столичным руководителям выпить и закусить, что свернули они без предупреждения к поселковой столовке и ввалились всей веселой краснолицей гурьбой.

А на беду, сидел там Володя. Хлебал свой печальный компот из сухофруктов и размышлял об идейной незрелости писателя Достоевского, которого никакими приемами не представить ученикам в прогрессивном виде. И как увидел он, что приезжие разложили по столам свою ветчину и лососину и подняли стаканы с водкой, так взыграл в нем идейный восторг, встал он на ноги и, побледнев, крикнул писклявым голосом:

– Запрещаю!

Кинулись к нему верные шоферы и референты:

– Ты что, ослеп? Не видишь, с кем разговариваешь?!

– Вижу, – говорит правдолюбец. – А вот вы, видать, слепые или неграмотные, если не видите, что на стене написано!

И тычет пальцем в плакат: «Приносить и распивать спиртные напитки строго воспрещается».

Пока его тащили к дверям и выкидывали пинками, он все кричал:

– Если вы сами свои законы не исполняете, кто же, кто же, кто же их исполнит?!

Испортил он проезжим, видимо, удовольствие. Так сильно испортил, что не забыли о нем, прислали из столицы приказ о его увольнении, подписанный, как говорят, самим Достоевским. Загоревал Синеглазов, загремел вниз, прозябает теперь в учетчиках.

Расскажу я вам, ребята,

Как хреново без жены.

Утром встанешь – вердце бьется

Потихоньку о штаны.

Дальше – беглые горожане, Саша и Маша, год как поженились. И вернулись – отчаянные! – жить в родные места. «Не можем, говорят, городскую давку и вонь переносить. Ни бедности, ни холода, ни работы не боимся. А что до деревенской скуки, так нам вдвоем никогда скучно не бывает». Мать Сашина как раз померла, они и въехали в ее дом. Починили двери, пристроили крыльцо, расчистили дымоход, побелили печь. Получили работу в совхозе, на хлеб-соль заработают, остальное в огороде вырастят – что еще надо?

Одна беда: завезли они, видимо, в своих городских вещах супружескую пару клопов. И клопам этим в их доме, между бревнами и обоями, оказалось приволье неописуемое, так что они там страшно размножились. Деревенский клоп – он что? создание нежное, слабое, от засушенной ромашки легко и благодарно умирает. Эти же оказались такие лютые, как продукт генетических махинаций и городской борьбы за выживание, что никакие яды и химикалии их не берут. Саша с Машей только что иприт с горчичным газом еще не пробовали. Каждую ночь с клопами сражаются. Глаза от бессонницы красные, щеки искусаны, языки заплетаются. Хотели они ребеночка завести, но как его заведешь – клопам на съеденье? Сидят грустные, нет-нет да и уронят голову на плечо друг другу – хоть немного поспать.

Приходи ко мне на пляж

И со мною рядом ляжь.

Мы с тобой построим дом,

Ты будешь первым этажом.

Напротив Саши и Маши – Федя, юный партизан. То есть был он юным давно-давно, в годы войны, сорок с лишним лет назад, когда немецкого майора к немецким праотцам отправил. Но любит до сих пор вспоминать этот случай, рассказывает безжалостно по десять раз. Как стояли в их избе два танковых немецких офицера, майор с лейтенантом, и очень полюбили они в бане париться. А Федя хоть совсем еще мальчонкой был и ни для советской, ни для немецкой армии не годился, но баньку истопить мог и вообще был у них на побегушках. И высунулся лейтенант Гюнтер Шлотке в предбанник, кричит:

– Федька, вассер, вассер еще давай!

Федя подхватил ведерко, топор, спустился по скользким ступенькам к реке. Расколол в проруби ледяную корку, набрал воды. А как наверх подниматься, когда обе руки заняты? Даже за перила не ухватишься. Он и положи топор в ведерко. Поднялся, прошел через предбанник, где у немцев была их форма сложена и портупеи с пистолетами, и ввалился в парную. Тут только вспомнил, что у него топор в ведре. Вынул, стал капли стряхивать. А майор-то его в полутьме не признал. Сидит голый на полке и вдруг видит только: стоит русский мужик в шапке и полушубке и размахивает топором. Он как завопит: «Партизанен! Партизанен!» И дух из него вон.

Вытащили лейтенант с Федей его в предбанник, стали откачивать – да куда там. Он тучный был да шнапсу набрался – вот и не выдержало немецкое сердце русского испуга. Насилу лейтенант, добрая душа, Гюнтер свет Феликсович, Федю от гестапы отбил, доказал им, что мальчонка ни в чем не виноватый. А когда наши вернулись, спрашивают: кто геройски бился в тылу с оккупантами? Им для смеху показали на Федю. Так ему тут же медаль, статьи в газетах, в кино снимали. Так и остался Федя на всю свою взрослую жизнь юный герой-партизан.

Минометчик, дай мне мину,

Я ее туда задвину.

А когда война начнется,

Враг на мине подорвется.

Дальше за Федей – Катерина-доводчица. Еще девчонкой первой ябедой в школе была. Такой и осталась. Не может выпустить пера из рук, пишет и пишет без наград и похвал, с чистой страстью воплощает свое назначение. Писала она чекистам про бывших кулаков и купцов, писала немцам про бывших чекистов, писала вернувшимся чекистам-энкведистам про будущих немцев, то есть про тех, которые пока только у баб в животах немецкими пяточками колотят. Писала мужу про жену, жене – про мужа, бригадиру – про прогульщика, председателю – про тайных сборщиков колосков, инспектору – про тайных продавцов мясного, прокурору – про тайных гонщиков спиртного. Сколько судеб разбила, сколько жизней погубила – а вот, поди ж ты, сидит рядом со всеми, смеется и чокается. Потому что так уж ей было назначено, а против назначенного человек идти не может.

Вот она, великая, блаженная невиноватость!

Разлита, как облако, над столами, всем в ней есть место. И сокрушителю печных труб, и втыкателю запретных березок, и невинно пострадавшему новобранцу без пальцев, и незаслуженно прославленному вечно юному партизану, и удравшему в тракторный коммунизм Вите Полусветову, и писательнице доносов Катерине. И если бы ревнивая сестра невесты явилась вдруг сейчас из дурдома, то и для нее нашлось бы местечко – только убрали бы поленья да топоры подальше. Даже Колхидоновым прощена сегодня их догадливость, даже они тут же сидят, улыбаются осторожно, вынимают рачьи хвостики из скорлупы, угощают соседей принесенным тыквенным пирогом.

Ах как хочется Антону, чтобы и его приняли, чтобы и его окутало это облако! Разве не их он корня? разве не его русско-литовский дед веселил их дедов своими прибаутками? Разве не его еврейско-христианская бабка роняла печальные слезы в эту печальную землю? И разве сделал он в своей жизни что-нибудь такое, чего нельзя было бы простить, за что лишают билета в Невиноватость?

– Я хочу предлагать тост!..

Только поднявшись на ноги, он понял, что зря, что лучше бы ему говорить сидя. Тогда бы и падать не страшно – лицом в блюдо с квашеной капустой. А так – устоит ли на ногах до конца речи?

– Я хочу прославлять всю вашу деревню… Весь Конь, весь Колодец, все дома, все печи, все кровати, все стулья и всех людей, лежащих на тех и сидящих на других… Я хочу выпивать за коров, за свиней, за курей, за гусей и даже за воробей, живущий под крышей… Я зову выпить за все лампы в домах, все электроплитки в кухнях, все фонари на улицах и даже за слабосильный трансформатор на столбе в поле, который не выдерживает перегревательства и отключает нам свет каждые полчаса… Я выпиваю за все огороды, за все дороги сюда и отсюда, за все луга, за все излучины и за все дворцовые леса… Потому что все это я успел залюбить и хочу оставаться здесь навсегда, на все мои оставшиеся трудодни, чтобы строить много домов, сажать много деревьев, рожать много ребенков…

– Ура! – закричало свадебное застолье и потянулось чокаться с Антоном. – Ай да Антоша, ай да иностранец!..

– Слова-то по отдельности у него все кривые, а вместе как складно вышло!

– Оставайся, мил человек, живи с нами…

– Найдем тебе и избу, и жену, и землицы отрежем…

– Ой, дайте я его обойму!..

– Ой, дайте я с ним похристосуюсь!..

– Ой, что ж ты, Федька, бандит, меня за грудь хватаешь?

– Да опомнись ты, Катерина, уж тебе на плечо опереться нельзя.

– На грудь, на грудь оперся, люди добрые. Сейчас жене доведу!

– А что, соседушки, отдадим за Антошу нашу Меладу?

– Толик, эй, Толик, отдашь сестру замуж за иностранца?

– Будете с ним лошадиная скорая помощь – по всей округе коней из дыр вытаскивать…

– Я всем, всем хочу помогать! – закричал в восторге Антон. – Потому что мне назначено всюду бить и побеждать Горемыкала! Мы прогоним клопов от Саши и Маши. Я знаю новый хитрый способ. Мы закроем их дом пластичной пленкой и напустим горячего пару, пока они не сварятся насмерть. Мы будем привозить из Америки не дорогой хлеб, а бесплатную траву домашних лужаек и накормим семьдесят семь коров! Мы починим трансформатор в поле и переложим всю гниющую картошку и морковку из мелких погребов в глубокие холодильники! Мы построим у шаше ларек-ресторан и будем продавать мимоезжим шоферам вареные ракушки со дна реки! Мы поставим давилки под каждой яблоней, и они будут сдавливать падающие государственные яблоки в ничейный сладкий сок, и наши дети будут им напиваться! Мы купим лыжный самолет, он будет каждое утро прилетать на Утиное озеро и улетать в Псков, Ленинград, Москву, полный раков. Мы вспахаем…

Он замолчал, словно налетев с разгону на твердую стену тишины. Он посмотрел туда же, куда глядели все, то есть себе за спину. Там стоял покачиваясь Витя Полусветов, в кепке, украшенной осенними флоксами, в парадном пиджаке, в синих шароварах, подаренных, по слухам, братом – танцором из оперы «Майская ночь, или Утопленница». Витя откинул правую руку и запричитал:

– Ой, братцы, держите мою правую, чтоб я этого заезжего хвастуна не убил до смерти!

Федя-партизан, Володя Синеглазов и Толик Сухумин послушно подбежали и повисли на Витиной правой. Он тем временем откинул левую и воззвал:

– Ой, держите мою левую, чтобы я их не искалечил на месте!

Нашлись немедленно отзывчивые держать Витину левую. И так, распятый хмельными миротворцами, Витя обрушил на Антона все, что накопилось у него на уязвленном сердце:

– Кого ты тут расхвастался, недобиток буржуйский? Кого ты к нам заявился нежданно-непрошенно? Последнюю нашу траву захотел для своих котов украсть? Девок наших, самых лучших, задумал заманить своими капронами, да шифонами, да адидасами? Ишь, зародился Никита на волокиту, куры да амуры, да глазки на салазках! А может, соскучился по дедовой мельнице да по магазину? Может, захотел обратно их загрести своей сплотаторской лапой?

Но пьяный Антон не испугался его криков, не растерялся от обвинений, не попятился.

– Молчал бы ты, гонитель свекольного алкоголя! Ты все сумел сделать хорошо для себя и ничего хорошо для других! Ты не умел правильно вспахать поле от сорняковых трав. Ты не умел отдельно посеять свеклу, отдельно – капусту. Ты пьяный разрушил гусеницей сарай Шуткоплоховым и навсегда забыл починить! Ты забыл, как строить наверх и вдаль, а только знаешь, как гоняться по кругу, напуская синий вонючий дым!..

– Да я!.. Да ты!.. Держите меня, братцы, крепче держите! Я забыл, как строить наверх?! А ты?… Кого ты построил за свою страхотно-кошачью жизнь?… Кого ты можешь построить, травоед тонконогий?

– Я могу строить мост!

– Мост??!

– Да. Один могу строить мост. Совсем новый. За три дня. Мне это будет, как кусок пирога.

– Ой, я умру от смеха!.. Ой, отпустите меня, дайте схватиться за живот!

– Мне назначено построить такой мост, который не заденет ни одна льдина. Он будет стоять год за год, слово за слово, а под ним будет катиться бушующий вал, волна за волной!

– Ой, рекламный мужик! Ой, краснобай запевальный! Ой, трепло бушующее!..

– Пусть мне дают только старый свинарник там на пригорке. И немного бревен. И один помощник. Пусть даже инвалид, как Толик Сухумин. Потому что каждое бревно имеет два конца. Одному не взять. Вдвоем мы построим мост из свинарника.

– Анисим, одолжи ему свою шапку! Все слышали, мужики? Бьюсь с иностранцем об заклад. Если он построит в три дня свой свинячий мост – пусть остается с нами. Если нет – я сажаю его в клеть и сам отвожу на автобусный вокзал при всем честном народе. Чтоб он катился отсюда туда, откуда явился. Чтоб духу его заморского здесь не осталось. Не нужно нам его травяных консервов, не козлы мы какие-нибудь – траву есть. Ну что, иностранец? будешь биться об заклад?

Антон повертел в руках подсунутый ему треух, взялся за козырек и вдруг неожиданно для самого себя, как будто подброшенный не своей, а дедовой, в генах упрятанной силой, подпрыгнул двумя ногами в воздух и – в момент приземления – сильно хряснул о землю каблуками и треухом одновременно.

Бабы ахнули восхищенно.

Отпущенный мужиками Витя Полусветов приблизился к нему, стал лицом к лицу, снял свою кепку и ударил ею сверху по треуху с такой силой, что лепестки флоксов подлетели высоко-высоко и закружились над свадебными столами.


Посередине второго дня работы в одночасье кончилось бабье лето. С вечно вражьей западной стороны нашла дождевая морось, потянуло колючим ветром. Струйки дождя стали залетать внутрь сквозь дыры в крыше свинарника. Антон на минуту перестал махать топором, подставил им горячее лицо. Капли зашипели, как на сковородке. Впрочем, возможно, что это был просто шум дождя, падающего на старую дранку. Все чувства притупились от боли в плечах, в локтях, в мозолях.

Толик Сухумин крутился рядом как заведенный, себя не жалел: подносил скобы и гвозди, крутил рукоятку точила, тянул рукоятку пилы, заносил конец бревна. Но все же топор ему было не нацелить как следует одной пятерней. Вся топорная работа («Что тут смешного, Толик? почему нельзя так говорить?») выпадала на долю Антона. Он освоился с ней к середине первого дня и метко всаживал острое лезвие раз за разом в податливую древесную мякоть. Смоляные бруски вылетали из паза, как гладкие детские игрушки, – только раскрась и дари. Кора и щепа устилали пол свинарника. Мужики, проходя по своим делам, заглядывали в окна, качали одобрительно головами.

– Ятить твою, гляди-ка ты – чистый плотник! Так и садит, так и ябачит! А говорили – иностранец, иностранец…

Время от времени Антон отходил к стене, где у него хлебным мякишем был приклеен генеральный чертеж, украденная идея, главный план – картинка из случайно завалявшегося в чемодане туристского путеводителя по Вермонту. На картинке был изображен старинный деревянный амбар, опертый двумя концами на берега несущегося потока. Он казался легким, прочным и уютным, как спичечный коробок. Сколько раз, путешествуя по Новой Англии, Антон переезжал речки по таким мостам, и никогда ему не приходило в голову, что инженерная идея, заложенная в них, не была известна и доступна всему остальному человечеству.

Конечно, если у тебя на дне реки не песок, а вермонтские камни, ты поневоле оставишь в стороне мысль о вколачивании свай и начнешь думать о том, как бы перенестись через поток одним пролетом. Но уж после того, как кто-то один додумался – почему конструкция не разлетается по всему свету, не катится победно, как колесо? А может быть, именно это сейчас и происходит? Может, именно ему и было назначено перенести через океан эту строительную идею в своей голове, как переносится тополь в крошечной пушинке? как переносили когда-то способы варки меда, лепки фарфора, полировки зеркал?

Как он и надеялся, пол у свинарника был еще прочным, доски сохранились хорошо. Вдоль пола и потолка шли довольно надежные балки. Только одна потребует замены. Оставалось лишь воспроизвести по стенам те укрепляющие – крест-накрест – раскосины, которые виднелись на картинке во внутреннем сумраке Вермонтского моста.

«Оставалось лишь» – как это легко звучит!

«Лишь» – от слова «лихо».

Каждое бревно нужно было сначала обтесать. Потом превратить его в фигурное подобие деревянного идола, вырубая и выпиливая пазы на концах и в середине. Два подготовленных бревна-сваи клались крестом друг на друга, сколачивались тяжелой железной скобой. Потом они поднимали крестовину, прилаживали нижними концами к нижней балке, верхними – к верхней. Приколачивали. При удаче – если все нужные выступы с первого раза попадали в нужные пазы – можно было управиться часа за три. Всего нужно было вбить восемь крестовин – по четыре на каждую стену. На сон и еду времени почти не оставалось.

С какого-то момента Антону начало казаться, что он участвует не в постройке моста, а в злой драке. Бревно словно отвечало на каждый удар и больно било его рукояткой топора по ладоням. Ручка точила стукала по ребрам, раскладная лестница ставила подножку, скоба норовила пригвоздить кисть к бревну. Но в то же время боль, копившаяся в теле, все теснее срасталась с наглядным вызреванием, набуханием, с превращением зародышевой идеи в прочный осязаемый мост. Будущее сооружение больно шевелилось в глубине его усталых мышц, как нерожденный ребенок. Он был беремен этим детищем, он любил его заранее и гордился им и готов был трудиться из последних сил. О том, как они перетащат готовую конструкцию через сто метров до реки, он старался не думать.


На вторую ночь у него не было сил дойти обратно в деревню – он заснул тут же в свинарнике – на куче стружек и соломы, завернувшись в принесенный бабкой Пелагеей тулуп. Разогнавшаяся кровь продолжала нестись через мозг, не давая клеткам погрузиться в спасительное забытье. Сквозь этот шум до сознания доносилось потрескивание щепок в печурке и голос Толика, важно объяснявшего собравшимся бабам и девкам американские чудеса.

– Хотите верьте, девоньки, хотите нет – я от себя врать не стану. Что мне Антоний Гаврилыч поведал, то я вам и рассказываю. Огурцы у них вырастают размером с валенок, арбузы – с бочонок, черника – как вишня, зреет на деревьях в садах, и собирают ее не на карачках, как мы, а с лестниц.

– Ой ты, святые угодники! – восхищенно перешептывались бабы.

– В магазинах продавцов нет, товары и продукты лежат горой – подходи и бери что хошь. Даже тебе для этого специальную клетку дадут на колесиках. Но украсть не украдешь, потому что на выходе непременно обыщут.

– Неужто догола раздевают?

– Не только не раздевают, а даже пальцем не прикасаются. Но все увидят насквозь. Лучами ощупают. И за пазухой, и в карманах, и промеж ног – нигде не спрячешь. И если что найдут, тут уж будьте добры – пожалуйте в кабинет. Наручниками щелкнут и отправят куда Макар телят не гонял.

– С нами крестная сила!

– Да. И в аэропорте, и в библиотеке, и в музее, и в цеху обыщут завсегда. Пришлось бы тебе, Никифоровна, за подсолнечное масло денежки выкладывать – забыла бы, как из школьной столовой под подолом выносить. Но и с деньгами у них все не по-нашему. Уж не знаю сам, верить или нет. Однако же объяснял Антоний Гаврилович, что можно их брать прямо из стены сберкассы. Нужно только знать заветное слово-пароль. Подъехал на машине, постучал в стену, сказал пароль – и на тебе пачку зелененьких.

– Эх, вот бы нам так!

– Ну да! А за углом бы тебя как раз муж поджидал. Мало что деньги отнял бы – еще и слово-пароль с третьей оплеухи сама бы ему выдала. И потом ищи-свищи его в вытрезвителе.

– Бабе там не то что оплеуху дать – пальцем не тронь ни-ни. И такую они силу взяли, что мужикам совсем воли не стало. Есть там даже специальные кабаки для одних только баб, где нанятые мужики перед ними танцуют и за деньги догола раздеваются.

– Тьфу! тьфу! тьфу!

– Если есть желающие собрать мне на маленькую, могу и я в следующую субботу из бани во всей красе показаться.

– Мы тебе покажем на маленькую!

– Мы тебе покрасуемся крапивой по заднице!

– Всем они богаче нас – а почему? Потому что ничему пропадать не дают. Все у них в ход идет, даже человечина. Слыхали про это? Если человек попал насмерть в аварию, его тотчас свеженького на стол и – на разруб. Кому кого на замену надо, пожалуйста, становись в очередь. Тебе локоть, тебе глаз, тебе почки, тебе сердце, тебе легкое. А почем у вас нынче парная человеческая печеночка? Эх уж ладно, разорюсь для любимого дедушки!

– Тьфу, Толька, срамник ты эдакий!

– И врет-то как противно, с вывертом.

– Это еще что! А недавно там до того дошли – пуповины начали собирать. Мы, дураки, выбрасываем, а они, как только баба родит, пуповину отрежут, от крови отмоют, в холодильник упрячут и спозаранку – на рынок. Кто покупает? Всё те же врачи. Они эти пуповины вместо испортившихся жил вращивают. И ходит себе человек, и кровь в нем бежит – не жалуется. И ты никогда не узнаешь, что от колена до жопы ей по пуповине бежать!

– Тьфу, Толька, тьфу, бесстыжий!

– Давайте, девки, защекочем его до смерти, чтобы гадостей не рассказывал.

– За ногу, за ногу хватай!

– Ватник держи!

– Стой!

– Лови его!..

– От леса отрезай!..

– Толя!

– Толя, вернись!

– Мы не будем!

– Простим на этот раз!..

– Вернись, расскажи дальше!..


К середине третьего дня они подняли и приколотили последнюю крестовину. Теперь предстояло выдирать большие гвозди, державшие свинарник вприбивку к фундаменту. Руки у Антона тряслись от усталости. И все же он велел Толику все бросить и ехать на велосипеде на поиски согласного тракториста. Дотащить отяжелевший свинарник до берега без помощи трактора они не смогут – это стало теперь ясно.

Оставшись один, Антон начал ногами выкатывать оставшиеся бревна на короткий путь, ведущий к реке. Он укладывал их на равном расстоянии друг от друга и уже видел в мечтах, как покатится по ним его детище, как повиснет изящно на двух береговых уступах рядом со старым мостом. Вот было бы славно, если бы и Мелада вернулась к этому моменту, если бы и она стала свидетельницей его торжества. Но она разъезжала где-то по каким-то неотложным делам.

Что это за дела накатились на нее в такое неподходящее время?

Он пытался вспомнить и не мог. Повидать ей понадобилось кого-то? Или отыскать? От усталости память мутнела, как экран старого телевизора, выбрасывала на поверхность ненужные пустяки. Что-то он хотел спросить у нее, о каких-то людях, часто поминаемых деревенскими в разговоре, которых он не знал, а разузнавать постеснялся. Вот и вчера ночью Толик опять вспомнил загадочного Макара и его телят. Еще часто поминают козу какого-то Сидора и шапку какого-то Сеньки, и мельницу неизвестного Емели. Все же она не должна была бросать его здесь одного, без помощи, как-никак она на работе и получает зарплату именно за то, чтобы снимать с него мелкие заботы.

К вечеру бабка Пелагея принесла горячей картошки в кастрюльке, пучок зеленого лука, соль и полбухаики мичиганского. Она обошла преображенный свинарник, недоверчиво погладила крестовины, покачала головой, сказала, что не видали они такого в их краях и как бы не вышло из всей затеи какой беды. Ушла.

Толик вернулся уже почти в темноте и привез печальную весть, которую вообще-то можно было ожидать: все окрестные трактористы были предупреждены и запуганы Витей Полусветовым. Кто посмеет помочь иностранцу с мостом, тому не миновать встречи с «Псковитянином» на узенькой дорожке. В надвинувшейся сырой мгле свинарник казался налившимся тяжестью, неподъемно разбухшим, вросшим в землю навечно.

Антон вошел в него и повалился на солому почти равнодушно.

Ну что ж, они сделали все, что могли. Может быть, когда-нибудь в будущем году или в будущем веке деревня поймет свою пользу и уговорит Витю Полусветова сменить гнев на милость. Тогда он подцепит готовый свинарник своим «Псковитянином», установит на место, и все проезжающие будут восхвалять его и называть мост «Полусветовским». Про Антона все забудут. И пускай. Конечно, он не станет дожидаться завтрашнего позора. Он не позволит, чтобы его запихнули в клеть и вывезли под куриное кудахтанье. Нет, встанет с первым светом и тихо уйдет сам. Где-нибудь на дорогах его подберет Мелада и отвезет в другую деревню, окруженную другим лесным дворцом. Не сошелся свет клином на их Конь-Колодце. Старый Сухумин уверял его, что блаженная невиноватость простирается над всей Перевернутой страной.

Они могут пожениться с Меладой и поселиться в любом уголке, среди любого из ста разных народов, живущих здесь. Его давно занимала мысль: неужели на всем свете не существует ни одного, хотя бы дикого, племени, в языке которого слова любви не употреблялись бы как ругательства? Вот бы отыскать такой народ! Ему казалось, что эта чисто лингвистическая особенность должна була свидетельствовать о необычайной сердечной тонкости. Наверное, люди этого народа, изучая чужие языки, должны были впадать в недоумение и растерянность, когда дело доходило до изучения нецензурной брани. «Как, как? – переспрашивают они. – Наверно, вы хотите сказать „бить мою мать", „бить мой рот", „бить меня по ногам"? Нет? Именно „любить"? Но как же это замечательное действие может стать бранью или угрозой? Мы не понимаем. Или для вас оно связано с какими-то болезненными и тяжелыми ощущениями?» Да-да, надо будет и об этом расспросить Меладу. И поехать, немедленно уехать в те края, в какие-нибудь Зауральские курени, где живет такое племя, и жить только с ними, только среди них…


Антон проснулся от толчков и от света фонарика, бившего в глаза.

– Давай, Гаврилыч, просыпайся!.. Мне одному невподым!..

Будивший перевел луч на себя – Антон узнал беззубую улыбку Лени Колхидонова.

Ничего еще не соображая, он послушно поднялся, на ощупь натянул ватник, поплелся наружу вслед за нежданным гостем. В предрассветной мгле Колхидонов подвел его к своему мотоциклу, ткнул пальцем в коляску и сказал странное – не греческое ли? – слово:

– По-лис-паст.

– Зачем? – не понял Антон.

– Та-щи! – Колхидонов показывал руками и разделял слова на слоги, как для глухого. – Та-щи наверх! По-мо-гай. По-том та-щим мост. Та-щим вбок.

Они извлекли тяжелый механизм из коляски, отнесли его к крепкому дубу, росшему между свинарником и рекой. Привязали к стволу. Колхидонов сунул Антону пару рабочих рукавиц, показал, как разматывать бухту стального троса. Они раскатали трос по мокрой траве, привязали к балке под передними воротами свинарника. Еще один трос протянулся от полиспаста до коляски мотоцикла. Колхидонов сел в седло, включил мотор, осторожно, косясь через плечо назад, поехал прочь от реки.

Заверещали блоки, заскрипела дубовая кора, натянулись тросы и веревки.

Оторвался от земли и повис в воздухе тяжелый полиспаст.

Одна мотоциклетная сила юркнула по тросу в древний механизм, удесятирилась там так же безотказно, как во времена строительства пирамид, парфенонов, колизеев удесятерялись в нем воловьи или лошадиные силы, перекинулась титаническим усилием к вермонтскому коробку и попыталась оторвать переднюю балку.

Раздался скрип, треск, скрежет.

Из окошек посыпались остатки стекол.

Могучее тянущее усилие прокатилось по всем балкам и крестовинам, как прокатывается по вагонам первый рывок паровоза, и, словно убедившись, что их не оторвать друг от друга, нехотя сдвинуло всю конструкцию целиком.

В одну секунду разрушив судьбы миллионов мокриц, жучков, личинок, ящериц, свинарник оторвался от старого фундамента и съехал на подготовленное бревно-каток.

Из задних ворот с воплем выскочил разбуженный Толик. Но сразу все понял и с восторгом принялся скакать вдоль ползущих стен.

Как затемненный корабль, покидающий гавань в военную пору, плыл свинарник сквозь разводья тумана. Старательным буксиром надрывался прицепленный к световому лучу мотоцикл. Разбуженная до времени утиная стая снялась с пятой излучины и с шелестом прошла низко-низко над местом тревожных перемен.

Три раза пришлось перевязывать полиспаст к новым деревьям – все ближе и ближе к намеченному месту на берегу. Как только из-под ползущего сооружения сзади выкатывалось освободившееся, ободранное бревно, Антон и Толик подхватывали его и бегом переносили вперед. Небо было уже светло-зеленым, когда Колхидонов положил всемогущий механизм в коляску и осторожно переехал с ним по старому мосту на другой берег. Они нашли там подходящую раздвоенную сосну, перекинули трос через развилку, протянули над рекой.

Передние ворота свинарника нависли над водой.

Вермонтская тень упала на псковскую осоку.

Бревна начали выкатываться одно за другим из-под днища, падать в прибрежное мелководье и тихо уплывать в туман.

Устремленный в высоту трос не давал свинарнику коснуться поверхности, тянул и тянул вперед и вверх.

Когда опорная балка легла на песок дальнего берега, демобилизованный солдат Сухумин испустил то пронзительное «ура!», которое было заготовлено в девятой мотострелковой для взятия города Стокгольма.

Ошеломленный, еще не верящий в победу Антон вошел в задние ворота, осторожно дошел до середины новорожденного моста, подпрыгнул. Доски отозвались непривычно пустым, торжественным гулом.

Колхидонов смотал тем временем тросы, уложил все грузоподъемные вериги в коляску, сел в седло, тихо въехал на мост с другой стороны. Беззубая улыбка сияла на его лице.

– Я тут не бывал, никому не помогал!.. Про меня молчок, как на шесте сверчок! Ясно? Заклад – дело святое. А ведь и без моста жизни нет – так?… Эх, красиво стоит американщина! Ну, мужики, не поминайте лихом…

Он свернул на боковую тропинку и уехал в сторону леса.

Антон и Толик взяли лопаты и принялись песочком выравнивать въезд с дороги на доски моста.


Первым от деревни показалось стадо коров. Всенародная солдатка Валентина подгоняла их сзади ласковыми уговорами – «Шнель! шнель!» Увидав преображенный, выплывающий из тумана свинарник, она изумленно ахнула и обернулась к двум строителям-рекордсменам, скромно сидящим в сторонке.

– Неужто выдержит?

– Мотоциклетка проехала – осталась довольна, – лукаво сказал Толик.

Коровы недоверчиво, одна за другой, потянулись в распахнутые ворота, застучали копытами по доскам.

– Мы же на той стороне почитай уже месяц не пасли, – объясняла Валентина. – По старому мосту – страшно, а вброд – вода уже высока, сносит. Вот спасибо, ребятушки, вот скотине радость-то какая!

Потом прикатил на велосипеде школьный прогульщик, Ваня Шуткоплохов. Увидел постройку, свистнул, умчался назад разнести новость. И тогда уже потянулась остальная деревня – стар и млад.

Прибежали новобрачные, Анисим и Агриппина, трясли строителям руки, говорили, что не ждали такого подарка к свадьбе.

Приехал на телеге Федя-партизан, привез солдата Онуфрия, смело вдруг повесившего на грудь звезды вперемежку с крестами.

Пришла Катерина-доводчица, с чистым листом бумаги, свернутым в трубочку, и через эту трубочку разглядывала мост с высотки, как Наполеон.

Саша и Маша прибежали улыбающиеся, смахивая со щек зазевавшихся, самых азартных клопов, тут же нарезали свежих веников, принялись выметать щепки и стружки.

Володя Синеглазов прошел вермонтскую диковину взад-вперед, несколько раз, насквозь, выискивая, нет ли какой неправды.

Дошкольные детишки топотали внутри, носились в косых лучах встающего солнца.

И наконец, для довершения ликования, с пригорка тихо скатился «фиат-жигуль».

Он въехал в ворота доверчиво, как в гараж, остановился, дал ребятне набиться внутрь и на капот, выкатился на той стороне. И пока он разворачивался там, чтобы ехать обратно, сообразительный Толик сбежал к воротам и натянул поперек чистый бинт из солдатского санитарного пакета.

«Фиат-жигуль» красиво прорвал белую ленточку и остановился на обочине.

Ребятня посыпалась наружу.

Мелада вышла следом, сняла перчатки, пошла навстречу Антону.

– Что здесь происходит? Неужели это правда? Вы соорудили эту прелесть своими руками? Вдвоем с братом? Я не могла поверить… Сюрпризам нет конца… Что еще вы умеете делать, заморский спец на все руки?…

Они стояли, сцепив пальцы, глядя друг другу в глаза. Он изо всех сил сдерживал себя, пытался не дать клокочущему в груди торжеству вырваться диким индейским воплем. Острый любовный росток тыкался без разбору во все стороны, как вилка в руке пьяного. Казалось, они ждали только криков «горько», чтобы начать целоваться и обниматься прямо сейчас, на людях.

Но вместо криков они услышали рев мотора.

Как задымленный дракон, как сорвавшаяся с места доменная печь, как гибрид танка и курятника, как поставленный на гусеницы вулкан, появился на вершине пригорка «Псковитянин».

Дети притихли, взрослые попятились, Федя-партизан взял лошадь под уздцы, потянул ее в кусты.

Туча закрыла недолгий солнечный просвет, принесла ветер.

«Псковитянин» постоял минуту, словно упиваясь всеобщим испугом.

Потом ринулся вниз, в сторону моста.

Мелада едва успела добежать до автомобиля, прыгнуть на сиденье, уехать в придорожный репейник.

– Нельзя! – закричал Антон, выбегая наперерез несущейся громаде. – Тебе нельзя! Для тебя – брод! Так нечестно!..

Толик налетел на него головой вперед, как заправский квотербек, подхватил на плечо, выкинул в сторону из-под накатывающейся гусеницы.

Куриная башня ударилась о притолоку ворот, разлетелась белыми кудахтающими хлопьями.

«Псковитянин» исчез внутри свинарника.

Дым и пыль повалили в окна.

Застонали балки и крестовины, заверещали доски.

На какую-то долю минуты – когда «Псковитянин» появился на другом берегу – у всех мелькнула надежда, что пронесло, что невероятный Вермонтский мост выдержал и это несправедливое испытание.

Но трактор тут же врубил задний ход и снова исчез внутри дощатого туннеля.

Обезумевшая машина начала таранить стены изнутри.

В воду полетели оконные рамы, щепки, куски крыши.

С пятого, с шестого, с десятого удара гусеница перерубила-таки нижнюю несущую балку, на минуту высунулась в пролом и тут же начала вываливаться наружу, извлекая за собой весь огнедышащий, самоходно-самогонный, из будущего нагрянувший агрегат, переламывая надвое свинарник, сминая заодно и сваи старого моста…

Столбом брызг и пара встретила река нежданную добычу.

Волны окрасились радужными мазутными разводами.

Мычали отрезанные на дальнем берегу коровы.

В долгое плавание к Чудскому озеру отправились огуречные плети, яичная скорлупа, оглушенные белобрюхие рыбки, букеты опят на бревнах, кепка с торчащими флоксами.

Сам тракторист выбрался из торчащей над водой кабины, уплыл на другой берег.

Там он встал, держась одной рукой за обожженную паром щеку, другой – за уязвленное сердце, оглядел содеянное. Мгновенно выброшенный из своего уютного тракторного будущего в пасмурное сегодня, он явно не знал, что ему с собой делать на ровной, не-трясущейся земле. Обрушенные в воду мосты словно подтверждали всем своим безнадежным видом, что возврата к прежнему не будет.

Витя Полусветов повернулся и, не выпуская из рук сердца, пробитого дробиной любви, пошатываясь побрел в глубь заречного леса.

Антон стоял, уткнувшись лбом в плечо Мелады, и мычал, словно от боли. Она утешала его, как первоклассника, обещала хорошие отметки, веселые каникулы, интересные встречи.

– Я нашла ее – это главное. Мы поедем завтра же… Вам надо умыться, переодеться, прийти в себя… Я нашла ее, вы слышите?… Мы поедем в город Великие Луки.

Он не слышал.

Он тупо смотрел на подошедшего учетчика Синеглазова, пытался понять, что за столбики цифр, нарисованные наспех в блокноте, тот подсовывал ему под нос.

– Я, это, значит, Антоний Гаврилович, подсчитал тут вприглядку… Может, чего и упустил, так потом уточню… Бревен истрачено было пятнадцать кубометров, да инструменту потонуло рублей на сорок, да весь предстоящий ремонт… Думаю, убытку не меньше чем на четыре тысячи… Трактор я сейчас не считаю, с трактором будем разбираться отдельно… Так что вы в рублях будете платить или в долларах?

– Я?! Я же еще и платить! Я, по-вашему, во всем виноват?!..

– Никто ни в чем не виноватый, – смутился правдолюбец. – Но ведь за убыток кто-то должен отвечать… С Витьки взять нечего, у него, кроме трактора, за душой ничего не было, а и трактор был не его, у государства временно отчужденный…

Антон вырвался от Мелады, стал бегать от одного к другому.

– Люди добрые, что же вы?! Вы всё видели! Почему молчите?… Все случилось перед фронтом ваших глаз… Мне было назначено построить Вермонтский мост… И я его построил! Феоктист, скажи им!..

Феоктист вздохнул, поглядел на чернеющее небо, отвел глаза.

– Да сам ты посуди, Антоша… Пока ты к нам не приехал, был у нас мост какой ни на есть. И был свинарник – хотя пустой и старый… И был трактор с самогоном и огурцами… А где теперь все это?… Где? Вон на дне лежит, по волнам уплывает… Как мы жить-то теперь будем?

Антон не нашел что ответить.

Он закрыл лицо ладонями и затряс головой, словно пытался проснуться.

Мелада взяла его под локоть и, отодвинув с дороги правдолюбца со списком материальных убытков, повела к автомобилю.

Радиопередача, сочиненная в часы волнующего ожидания в зале провинциальной библиотеки (Юноши против стариков)

Как многочисленны, как многообразны лики вражды! Наши ученые и мыслители пытаются изучать ее истоки, анализировать причины, контролировать вспыхивающие эпидемии массовых раздоров. Много книг написано о вражде религиозной, расовой, межплеменной. Хорошо изучена ненависть бедных к богатым, кочевников – к землепашцам, бесправных – к власть имущим, бездарных – к талантливым.

Но не замечали ли вы, дорогие радиослушатели, что в последние десятилетия из-за кровавых кадров кинохроники все чаще, все настойчивее проглядывает новый лик? Не обратили ли вы внимания, как много молодых, порой детских лиц мелькает в шеренге партизан, пробирающихся сияющим путем в джунглях, горах, пустынях на экранах ваших телевизоров? Не показалось ли вам знаменательным, что те же полудетские лица составляли большинство в толпе, забивавшей старых профессоров красными цитатниками? В толпе, выхватившей железные палки и посеявшей смертельную панику среди футбольных болельщиков? В толпе, надевающей горящую шину на шею несчастной жертвы? Забрасывающей камнями автобус? Подталкивающей дулами «Калашниковых» женщин и стариков прочь, прочь из городов, в открытое поле, где им суждено было умереть от голода или быть задушенными голубым полиэтиленовым мешочком?

Нет, я не говорю, что молодые непременно несут кровь, жестокость и разрушение. Мы видели их и безоружными лицом к лицу с танками, видели сжигающими себя на площадях за идеалы свободы, карабкающимися через разделительную стену, втыкающими цветы в дула наведенных на них ружей. Но и здесь оставалось это новое, грозное и неодолимое: «Мы – против вас». Глядящие вперед против глядящих назад. Богатство непрожитых лет против богатства накопленных премудростей.

Я снова и снова ворошил эти тревожные мысли, листая газеты, журналы и книги в библиотеке провинциального русского городка, пока ждал очень важной для меня встречи с очень молодым человеком, снова и снова натыкаясь на неестественно молодые лица людей, несущих кому-то смерть или спешащих навстречу своей. И надо же, чтобы в груде снятых наугад с полок книг я случайно обнаружил одну, в которой враждебные чувства и настроения молодых были выкрикнуты, названы, спрессованы в сверкающие строчки полузабытым местным поэтом уже – оказывается – семьдесят лет назад!

«Мы прекрасны в неуклонной измене своему прошлому, – писал он, – и в неуклонном бешенстве заноса очередного молота над земным шаром, уже начинающим дрожать от нашего топота… Мы вскрыли печати на поезде за нашим паровозом дерзости – там ничего нет, кроме могил юношей… Как освободить крылатый двигатель от жирной гусеницы товарного поезда старших возрастов?

Пусть возрасты разделятся и живут отдельно.

Пусть те, кто ближе к смерти, чем к рождению, сдадутся! падут на лопатки в борьбе времен под нашим натиском дикарей.

Мы идем туда, юноши, и вдруг кто-то мертвый, кто-то костлявый хватает нас и мешает нам вылинять из перьев дурацкого сегодня. Разве это хорошо?

Государство молодежи, ставь крылатые паруса времени!»

Поэт пронизан нежным чувством взаимопонимания с юношами других стран, он постоянно возвращается к мысли объединения их в мировые союзы ради войны между возрастами.

«Я скорее пойму молодого японца, говорящего на старояпонском языке, чем некоторых моих соотечественников на современном русском…

Право мировых союзов по возрасту. Развод возрастов, право отдельного бытия и делания».

Старшие возрасты, в терминологии этого поэта, называются «приобретатели», младшие – «изобретатели». Какими же изобретениями поэт хочет осчастливить человечество?

«Нужно, – пишет он, – разводить хищных зверей, чтобы бороться с обращением людей в кроликов… В реках разводить крокодилов. Исследовать состояние умственных способностей у старших возрастов…

Разводить в озерах съедобных, невидимых глазу существ, дабы каждое озеро было котлом готовых, пусть еще сырых озерных щей…

Внести новшество в землевладение, признав, что площадь землевладения, находящегося в единоличном пользовании, не может быть менее поверхности земного шара.

Ввести обезьян в семью человека и наделить их некоторыми правами гражданства.

Все мысли земного шара (их так немного), как дома улицы, снабдить особым числом и разговаривать и обмениваться мыслями простой вывеской дощечки с обозначением числа.

В обыкновенных войнах пользоваться сонным оружием (сонными пулями).

Воздвигать бегающие и странствующие памятники на площадках поездов.

Измерять единицами удара сердца трудовые права и трудовой долг людей. Удар сердца – деньги будущего… Голод и здоровье – счетоводная книга, а радость, яркие глаза – расписка».


Ах, как стыдно не поддаваться этому поэтическому дурману, как стыдно чувствовать себя уже навеки среди старших, среди приобретателей. Быть может, если бы мы сумели преодолеть себя, если бы согласились лечь на лопатки под бешеный занос их молота, они бы простили нас? Простили за то, что мы, даже не открывая рта, одним видом своим напоминаем им: их богатство непрожитых лет убывает с каждым днем. Ведь когда мы говорим им о своей любви и просим – или молча ждем – хоть проблеска ответного чувства, они справедливо отвечают нам – или молча отфыркиваются, – что любовь не предъявляют, как счет к оплате; что все наши разговоры о чувствах – корыстная комедия, сочиненная на то, чтобы заставить их покорно умирать на наших войнах, послушно работать и платить налоги, которые пойдут на наши пенсии, наши лекарства, наши дачи, наше старческое обжорство, наши вялые развлечения.

Дорогие радиослушатели! Если их лозунги порой трудно уразуметь, то разве трудно просто повторять за ними: «Мир понимается как луч. Вы (старшие) – построение пространств. Мы (юные) – построение времени». И рано или поздно вы отыщете в их выкриках, листовках, граффити, да-дзы-бао и понятные, простые указания, перечисляющие то, чего от вас ждут, что вам следует делать, чтобы заслужить хотя бы снисхождение:

«В наших снятых во временное пользование живописных владениях устраивать таборы изобретателей (разве не видели мы уже эти таборы сквозь гитарный звон и дымок марихуаны?), где они смогут устраиватъся согласно своим нравам и вкусам. Обязать соседние города и села питать их и преклоняться перед ними».

Вы слышите? Разве это так уж трудно?

«Питать и преклоняться» – только и всего.

18. Великие Луки

«Мачеха, – неожиданно для самого себя подумал Антон, глядя на Меладу, входящую в библиотечный зал впереди Голды. – Я хочу, чтобы она стала Голде мачехой. Только доброй. И нарожала бы ей сводных братьев и сестер. Семь – святое число. Седьмая жена. И ни одной больше».

Всю дорогу до Великих Лук он пытался выспросить у Мелады подробности: как, где она отыскала Голду? что с ней происходит? как она выглядит, в каком состоянии?

Мелада отвечала уклончиво.

– Она в учебно-трудовом лагере… Нет, работа не очень тяжелая… Кормят нормально… Если не нарушаешь дисциплину… Иначе могут сильно сократить порции… Но это не только наказание… Входит в учебный процесс… Их учат по каким-то новейшим теориям… Считается, что человек, не испытавший голода, не может быть полноценным гражданином… Всякие контакты с внешним миром запрещены… Но мне просто повезло… Мой однокурсник работает там инструктором… Он разрешил мне встретиться с ней… Конечно, не с глазу на глаз… Я не могла сказать ей, что вы здесь… Да и не хотела… Она ведь обо всем должна сообщать своему командиру… И тогда уж ее точно никуда не выпустят… А я хочу, чтобы вы повидались… Теперь я согласна… Мне кажется, ей лучше бы уехать… Все это не для нес… Так мне показалось… Я придумала один ход…

Дождь метался по всей округе с такой лихорадочной поспешностью, с какой запоздавшая уборщица хлещет мокрой тряпкой по разным углам, пытаясь наверстать упущенное время. Автомобильное стекло словно бы утолщилось вдвое за счет слоя воды, и Меладе приходилось низко наклоняться над рулем, чтобы что-то увидеть впереди. Лицо ее было озабоченным и печальным. Встречные грузовики на секунду превращали «фиат-жигуль» в подводную лодку.

– Им приходится не только работать в поле и мастерских… Постоянно устраиваются всякие состязания и тесты… Например, я видела, как они играли в казаки и разбойники… Знаете такую игру? Похожа на вашу – «солдаты и индейцы». Казак отыскивает спрятавшегося разбойника, ловит его, садится на него верхом и весело разъезжает по кругу… Но в этом лагере играют чуть по-другому… Светящаяся надпись все время меняет роли. В тот самый момент, когда казак поймал разбойника, надпись может объявить, что они меняются ролями. И разбойник тут же оседлает казака. Я видела, как одна тоненькая девушка упала на втором круге под тяжестью огромного детины… Нет, отлынивать, не ловить совсем тоже нельзя – за это полагается штраф и карцер.

– Какое изуверство! – сказал Антон.

– Зато это прояснило для меня их методы… И я изобрела подходящее задание для Голды. Достаточно головоломное. Они заинтересовались и согласились отпустить ее со мной на день в городскую библиотеку… Она должна помочь мне расставить книги в иностранном отделе… По именам авторов, в алфавитном порядке… По английскому алфавиту, но одновременно и по русскому.

– Разве это возможно?

– В том-то и секрет. Учащийся должен браться за порученную работу с энергией и энтузиазмом, не рассуждая, не задумываясь над тем, выполнима она или нет. Для этого применяется целая серия тестов и упражнений. Называется, кажется, иррациональная перековка. Она просто необходима для иностранцев, решивших работать на нашу страну. Их ум слишком подчинен рациональному началу – это нужно разрушить в первую очередь, вытеснить слепым подчинением приказу… У меня есть договоренность с заведующей библиотекой – она обещала впустить нас в зал еще до открытия.


И вот они идут по проходу между библиотечными столами. Две женщины. Дороже которых нет для него никого на свете. Широкий комбинезон болтается на исхудавшей Голде, волосы подстрижены пушистым шариком. Предсказывал он ей когда-нибудь, что в будущей жизни ей предстоит стать сусликом? Настороженно замершим у своей норки, тревожно озирающимся, готовым исчезнуть при малейшем шевелении травы? Точно так, как она замерла сейчас при виде него?

– Это мой отец, – негромко сказала она.

– Да, – сказала Мелада.

– Как он сюда попал?

– Он приехал повидаться с тобой.

– Как он узнал, что я здесь?

– Он искал тебя. Ему было нелегко, но он нашел.

– Могу я поздороваться с ним?

– Конечно.

– Хай, дэд.

– Хай, Голда.

– Могу я обнять его?

– Да.

Кожура комбинезона нехотя смялась под его ладонями. Почему ему раньше не приходило в голову, что по-английски слова «талия» и «утрата» звучат одинаково? А как называется по-русски эта цепочка бугорков, которая скользит сейчас под его пальцами? Спинные колокольчики? И правда – вот-вот зазвонят. Ему показалось, что она слегка дрожит.

– Мне бы хотелось поскорее начать работу, – сказала Голда, высвобождаясь и оборачиваясь к Меладе.

– Ты не хочешь ничего узнать о матери? о брате? о деде с бабкой? – спросил Антон.

– Может быть, позже. В обеденный перерыв. У меня будет обеденный перерыв?

– Конечно.

– Мне сказали, что задание очень ответственное. Не, хотелось бы ударить в грязь лицом. Мы и так потеряли много времени на дорогу от лагеря.

– Хорошо, – сказала Мелада. – Ты можешь начать с этой полки. С буквами «А» и «Б» у тебя не будет трудностей – они занимают одинаковые места в русском и английском. Но что делать дальше? «Вэ» или «си»? Тут придется поломать голову.

– Я справлюсь. Только… Последний вопрос… Здесь довольно жарко. Могу я расстегнуть верхнюю пуговицу на блузке?

– Да. И я не думаю, что на это нужно специальное разрешение.

– Что вы!.. Обязательно. Форма одежды – важнейший параграф внутреннего устава.

Голда подвинула к полкам маленькую стремянку, забралась на нее, потянулась к книжным корешкам. Антон подумал, что даже в тот день, когда она упала с велосипеда и он, отирая ей кровь с лица, несся с ней в больницу и держал ее за руку, пока хирург зашивал ей разорванную губу, он не испытывал к ней такой щемящей жалости.

– Теперь вы видите? – тихо сказала Мелада.

– Да.

– Вы должны увезти ее.

– Но как?

– Есть люди, которым нравится, чтобы за них все решали другие. Или устав. Один для всех. Таким в этом лагере очень хорошо.

– Если я обращусь к вашим властям, они опять придумают какую-нибудь отговорку.

– Но есть слишком самостоятельные. Вы рассказывали, что в детстве она всегда требовала: «Сама», «Я сама». Таким там очень нелегко. Она пытается себя переломить, но добром это не кончится.

– Я пригрожу сообщить всю историю газетам. Скандал может попасть на первые полосы.

– Вряд ли это поможет. И потом, ваша Голда останется на всю жизнь с клеймом беглеца-неудачника. Всегда будет под подозрением. Нет, нужно все сделать тихо. Ведь теперь вы все про нее узнали – где она, чем занимается. Она засвечена. Нет смысла держать и прятать. Я знаю нужных людей, которые могут помочь. Даже мой директор в «Интуристе». Если сам не поможет, подскажет, к кому нужно пойти наверху. Если хотите, я могу позвонить ему прямо сейчас.

– Да, пожалуйста.

– Заведующая разрешила мне пользоваться ее телефоном. А вы побудьте с дочерью. Сколько лет вы с ней не виделись? Три года? Хорош отец. Десять раз подумаешь, оставлять ли ребенка от такого.

Она вышла.

Антон осторожно приблизился к Голде. Каким образом наморщенный лоб может помочь в решении трудных жизненных задач? Улучшается кровоснабжение мозга? Или старческие морщины автоматически добавляют старческой умудренности? А эта манера – чуть потрясти головой, не соглашаясь с собственными мыслями, – от кого она подцепила ее? Кажется, у жены-1 в студенческие годы был похожий жест. Но потом пропал. Когда она научилась во всем с собой соглашаться. А спорить только с ним, с Антоном.

– Могу я тебе помочь?

– По уставу это не разрешено.

– Но хотя бы подержать снятые книги. Ты можешь использовать меня как неодушевленный книжный шкаф.

– Трудности начались гораздо раньше, чем я ожидала. Уже с буквы «А».

– Это можно было предвидеть.

– Ясно, что Генри Адамс должен идти после сборника Кобо Абэ. Потом я поставлю сказки Андерсена. Но куда пойдет Айзек Азимов? По английскому алфавиту он должен стоять в конце полки «А». А по русскому – в середине.

– Мы все очень волновались первые три дня. Мать, я, дед Козулин. Пока нам не позвонили из посольства.

– Но и дальше не легче. Смотри – тут у них книги Олдингтона, Олдриджа, Джейн Остин. По-русски они все вообще начинаются на «О». А вот еще вынырнул Кингсли Эмис. Этого-то куда?

– Отложи его пока в сторону. Пабло-Педро и Линь Чжан передают тебе привет.

Суслик у норки испуганно вскинул голову, огляделся, раздувая ноздри.

– Они согласились плыть со мной. Мы приплыли на дедовой яхте. На «Вавилонии». Ты могла прочесть о нас в газете.

Она достала из кармана комбинезона огрызок карандаша, быстро написала что-то на библиотечной карточке, протянула ему.

«Не надо называть имен».

– Мы ни от кого ничего не скрываем. Меня очень хорошо встретили в Ленинграде. Наши деловые предложения приняты с восторгом. Как видишь, мне даже дали персональный автомобиль и переводчицу.

Голда снова взялась за карандаш.

«Не доверяй ей! – прочитал Антон. – У нее спрятан микрофон!»

В ответ на его недоверчивый взгляд она энергично закивала и несколько раз ткнула себя пальцем – «Вот здесь, вот здесь!»

Антон хотел сказать, что она ошибается. Что там у Мелады нет никакого микрофона и он имел возможность убедиться в этом своими глазами и своими руками не далее, чем сегодня утром, когда они остановились на короткий привал в лесу. Но передумал. Лучше для виду во всем соглашаться. Он перевернул карточку и написал:

«Ты хотела бы вернуться домой?»

Она задумалась. Потом долго писала что-то в ответ. Он прочел:

«Я разучилась думать так далеко вперед. Только на час, на два. Самое большее – до конца дня. Дальше нет смысла. Потому что всегда может загореться надпись и поменять все роли».

– Тебе нечего бояться, – тихо сказал Антон. – Я говорил с людьми из Агентства. Они поклялись, что ничего не имеют против тебя. Может быть, зададут несколько вопросов. И это все.

Голда снова взялась за карандаш. Но в это время из коридора донесся тяжелый стук шагов. Она поспешно начала рвать карточку, сунула клочки между страницами Аристотеля. (Кто – когда – откроет его в Великих Луках?)

В зал вбежала взволнованная заведующая, отвела Антона в сторону.

– Мистер американец! Товарищ сэр гражданин! Там с Меладой Павловной что-то случилось около телефона. Нехорошо ей. Прямо вся корчится и сказать ничего не может. Уж не съела ли она чего в нашей столовой? Для непривычного человека это беда.

Мелада лежала на диване в кабинете заведующей. Она лежала неподвижно, только лицо с закрытыми глазами подергивалось от сдерживаемых конвульсий. Зеленое платье некрасиво задралось с одной стороны, открыв подвязку. Белый след зубов на руке медленно наливался красным.

Жестом она показала, чтобы подождали. Чтоб не спрашивали ее ни о чем. Потом с трудом приподнялась, села, привалившись к кожаной подушке. Спустила ноги, поправила платье.

– Вы не могли бы оставить нас одних? – сказала она заведующей. – Нам нужно поговорить о важном.

– Сейчас, сейчас ухожу, – с облегчением запричитала та. – И чаю, чаю вам приготовлю внизу. Сладкого-пресладкого, горячего-прегорячего. Чтобы аж во рту кипел. Нет от живота лучшей подмоги, чем сладкий чай. Уж вы мне поверьте – страдалице многолетней.

Мелада дождалась, когда дверь за ней закроется, и погладила сиденье рядом с собой. Антон поспешно подсел к ней, попытался обнять за плечи. Она сняла его ладонь, вернула ему на колено. Сказала мертвым голосом:

– Вас высылают из страны. В двадцать четыре часа. Я должна немедленно везти вас обратно.

– За что?!

Она хотела ответить, но маленькая банда упрятанных пожизненно обид вырвалась из своей камеры и стянула горло новой судорогой. Минуты две ушло на то, чтобы загнать их обратно.

– Я ни на минуту не забывала, что у нас не много дней впереди. И что число их тает и тает. Но все же так резко, рывком… это как объявить нищему, что у него в кулаке даже не гривенник, как он воображал, а копейка…

– Но это наверняка недоразумение! Я же не дал никакого повода!.. Наверно, это происки конкурентов фирмы «Пиргорой», клевета… Или адвокат Симпсон нашел способ навредить мне и здесь… Нужно немедленно, выяснить причины и объясниться…

– Что вы там наплели в своей радиопередаче? И неужели вам не объяснили, что для таких вещей нельзя пользоваться обычной почтой?

– Какой передаче?

– Той, что вы посылали из Ленинграда. Чьи-то услужливые руки вскрыли ее, перевели и передали на самый-самый ленинградский верх. Моего интуристовского директора вызывали туда для разноса. Он сказал, что на него никогда так не кричали. Он и сам никогда так не кричал на меня, как сегодня.

– Но что такого я мог наплести там? Обычный разговор с радиослушателями, путевые заметки…

– Вы утверждаете там…

– Никогда! Ни в одной из своих передач я никогда ничего не утверждал! Только спрашивал и делился, делился и спрашивал.

– …Вы утверждаете там, кричал мой директор, что в нашей стране до высоких постов могут подняться одни только недоучки и бездари…

– Да ничего подобного…

– …рассказываете про какого-то полуграмотного начальника водолазов…

– Зарисовки характеров, случайные мысли путешественника…

– …и смеете утверждать, что это наиболее типичный случай, характерный пример…

– Я описал его даже с симпатией, человечек был так забавен… Они сами сделают себя посмешищем, реагируя так преувеличенно. Мы должны позвонить…

– Команда «Вавилонии» уже предупреждена, они готовятся к отплытию.

– И какая низость – вскрывать чужие письма, подслушивать. Хуже, чем воровать! Нужно действительно быть полным ничтожеством…

– Всё, милый, всё! – Она вдруг взяла его лицо и повернула к себе. – Мы не можем ничего сделать. Поверь мне. Это стена. Пусть ты не хотел… Но задел самое больное место… Воображаю, что будет с моим отцом, когда до него дойдет…

Он мгновенно отвлекся под ее. руками, оживился, взял ее локти, потянул к себе.

– Плевать на них! Ехать так ехать… Все к лучшему. Пусть остаются без консервов, без мостов, без самогонных тракторов… Я найду тебя в Лондоне, и там уж нам никто не помешает. Там мы будем впервые по-настоящему вместе, ни ты, ни я не на работе, только друг для друга…

– Да, милый, да…

– А что будет с Годдой?

– Я отвезу ее обратно в лагерь… Это по дороге…

– Но теперь им уже не спрятать ее. Поиграли, и хватит! Я дойду до Конгресса, до сенаторов… Если она захочет, сможет вернуться в любой момент…

– Конечно. Надо ехать не откладывая. До Ленинграда восемь часов езды, а по такой погоде – все десять. Вот как много еще у нас времени вместе. Наверно, тебе придется подменить меня ненадолго за рулем.

– Конечно, непременно. Я буду гнать так, что мы выиграем целый час и проведем его вместе на «Вавилонии»…

– Ты все о своем, все о своем…

– Мы откроем комнату с телевизором, напустим туда больших и маленьких, детей и взрослых…

– Почему мне иногда кажется, что чем ближе я к тебе, тем дальше…

– …и все клавиатуры на всех регистрах…

– А когда я рядом, ты забываешь обо мне совсем…

– Я помнил о тебе каждую минуту, все эти дни, что ты разъезжала по своим колдуньям и сивиллам! Я не могу забыть о тебе ни на секунду, даже если хотел бы!

– …забываешь так же, как ты забыл о собственной дочери…

– Я? Я, проплывший за ней четыре тысячи миль?!

– …ты, наверно, умеешь помнить только дальних и забываешь о ближних…

– Это неправда, неправда, неправда!

– …но теперь я стану для тебя дальняя-дальняя, и ты будешь помнить меня долго-долго… Правда? будешь? Нет, словами! Не кивай – скажи словами!..

Он сказал.


И вот они едут втроем в машине. Совсем родные, совсем чужие. Еще не простившиеся и уже расставшиеся. Нежная семья, составленная из отца, дочери, любовной горошины, третьего-лишнего, матери-мачехи и нерожденного брата в ее мандариновом животе. Посторонние люди, которые жили друг без друга и проживут впредь. «Как по нашему по полю три дорожки иде врозь…» Три дорожки иде врозь от камня с надписями, и каждый уже ступил на свою.

Грунт не поспевает впитывать в себя падающую с неба воду, и она вспухает повсюду бурлящими морями, мчится грязевыми реками. Крохотный мирок сухого тепла катит внутри потопа, неправдоподобный и упорный, как птичье гнездо на колесах.

Антон сидит на заднем сиденье рядом с Голдой. Держит ее за плечи. В руках у нее пачка библиотечных карточек. Она так испуганно огорчилась, когда ее оторвали от задания. Пришлось поспешно переписать ей на карточки имена авторов хотя бы от русского «А» до английского «F». Теперь она сможет продолжить работу в лагере.

Она и сейчас уже сортирует их, разложив на коленях. Она вся погружена в это занятие. Суслик спрятался в свою норку, окружил себя прочной стенкой сиюминутных забот. За этой стенкой можно переждать, пересидеть все беды. Можно далее не пытаться узнать, что произошло, отчего прервалась работа, почему нужно срочно ехать обратно, почему такое напряжение висит в воздухе.

Антон пытается разговаривать с ней, расспрашивает о последних месяцах. Она роняет односложные «да», «нет», «немножко», «там видно будет». Или вдруг поворачивает к нему лицо, предостерегающе показывает глазами на сидящую впереди Меладу. «Курс подозрительности» – пятерка. «Курс недоверия» – пятерка с плюсом. Она всегда умела вырваться в отличницы. Даже если было не очень нужно.

Машина останавливается у черного от дождя дома.

– Уже приехали? – спрашивает Антон.

– Еще нет. Это перекресток, у которого нужно свернуть к лагерю. Но я не хочу, чтобы вас видели там.

– Разве теперь это имеет значение?

– Для Голды так будет лучше. Да и для меня тоже. Это здание местной почты. Вы можете подождать меня внутри.

Антон повернулся к дочери. Нагнулся поцеловать.

Она отшатнулась. Казалось, до нее только сейчас дошел смысл происходящего. Она затрясла головой и несколько раз сказала «нет».

– Я ничего не могу поделать, родная, – сказал Антон. – Мне приказано срочно выметаться. Чем-то я рассердил важных начальников. Но если ты решишь, что с тебя довольно, ты немедленно сможешь уехать. Вот хоть сейчас – напиши в этом блокноте заявление, поставь подпись, и я по возвращении немедленно передам его в Агентство. Колеса завертятся, и мы вытащим тебя в два счета.

Голда снова замотала головой.

– Ты не понимаешь… Ты ничего про них не знаешь… Эти люди… Надпись загорается, и все роли меняются в секунду… – бормотала она.

Пальцы ее стискивали его руку с такой силой, что в памяти у него снова высветилась та давнишняя сцена: ее голова на клеенчатой подушке, ватный тампон, убирающий кровь с подбородка, игла хирурга, протыкающая мякоть губы, и потом прозрачная нить шнурует расходящиеся края раны, стягивает их обратно, а смелым девочкам нельзя, нельзя плакать, но ведь можно держать дэдди за руку? Крепко-крепко? Так чтобы и ему стало хоть немного больно? Чтобы он принял на себя хоть малую часть?

– О, дэдди, дэдди, дэдди…

Библиотечные карточки разлетелись по тесному пространству. Она прижалась лицом к его груди и начала тихо подвывать.

Она что-то говорила, но слов было не разобрать.

Подвывание перешло в тонкий пульсирующий стон. Как будто суслик понял, что зубастая лисья пасть прорвалась в норку, что вот она уже рядом и дальше нет смысла прятаться и таиться.

– Дэдди, дэдди, дэдди!..

Это было единственное слово, которое он мог разобрать. Все остальные сливались, мешались, захлебывались, тонули в шуме дождя. Но где-то ниже, на зверином, на рыбьем, дочеловеческом уровне этот прощальный вопль, видимо, можно было понять, услышать, расшифровать. Наверное, это нерожденный брат шевельнулся в ответ на крик о помощи. Наверное, это он, наверное, по его приказу левая нога онемевшей Мелады надавила на педаль сцепления. А правая рука передвинула рычаг коробки скоростей на цифру один. А правая ступня нажала на газ.

Заметались внутри цилиндров горячие масляные поршни.

Застучали гладкие кулачки.

Ярко заискрились электрические свечи.

Закрутился крепкий карданный вал.

Завертелись колеса, расплескали дождевое море, прокатились мимо здания почты, мимо нужного – ненужного – ненавистного – перекрестка и помчались дальше вперед, туда, где в просвете между тучами…

Радиопередача, задуманнаяво время проезда мимо станции дно (Отцов – в тюрьмы)

Однажды, в прошлой жизни, я встретил человека. Он был убит горем. Его сын сидел в тюрьме. Человек не рассказывал, какое преступление совершил сын.

– Это неважно, – говорил он. – Может быть, он ограбил бедную старуху. Или богатый банк. Может быть, задавил кого-нибудь и удрал, не оказав помощи. Может, поджег дом, пытаясь получить страховку. Или захватил самолет с заложниками. Суть в том, что виноват во всем я. И я должен занять его место в тюрьме или, по крайней мере, рядом с ним. Но наша нелепая судебная система не признает этого очевидного факта. Я предлагал себя много раз судьям и тюремщикам. Но они только отправляют меня к психиатру.

Спорить с этим человеком было невозможно. Он был абсолютно уверен в своей виновности. Он говорил, что всякий человек, родивший ребенка, тем самым заранее принимает на себя ответственность за все его будущие проступки.

– Не имеет никакого значения, как вы его воспитывали, – говорил он.Если вы были строгим отцом, наказывали сына за дурные поступки, ставили в угол, дергали за ухо, пороли ремнем, он возненавидит вашу силу, ваши углы и ремни. Его изуродованная и стиснутая воля будет искать выхода в нарушении запретов, будет тянуться к свободе любой ценой, даже к свободе совершить преступление. Если вы были добры, если пытались воздействовать на него, призывая в свидетели справедливость, честность, сострадание, он может возненавидеть справедливость, честность и сострадание, ибо для него это опять же будут только стены загона, в котором вы вечно пытаетесь удержать его.

Ясно, что и в бегстве нет для вас спасения. Ибо если вы оставляете детей и уходите к другой женщине или к другому мужчине, или начинаете блудить сам по себе, вы уже точно преступник, разбивший сердце ребенку, и обязаны принять все будущие печальные последствия как свою вину.

Эта истина вытекает не только из логики, но и из наших подсознательных эмоций. Все люди были когда-то детьми, но знали вы хоть одного ребенка, который ни в чем бы не обвинил своих родителей? «Мы вас просили нас рожать?» – кидают они нам в лицо. «Вы завели нас для собственной забавы!» – кричат они. А те люди, которые боятся заводить детей? Что же, по-вашему, удерживает их, как не предчувствие этой тягостной заведомой вины, которую принесет с собой рождение ребенка? Человечество поэтому может размножаться только через самых безответственных своих представителей, а значит, обречено оставаться из века в век на своем нынешнем примитивном уровне.

Грехи отцов всегда падут на головы детей, поэтому отцы всегда виноваты и должны расплачиваться за эту вину. Нам остается лишь молиться, чтобы дети не совершили ничего особенно чудовищного до самой нашей смерти. Но если это случается, мы должны без слова протеста принимать наказание и занимать место рядом с ними в соседней камере. До тех пор, пока законы наши не будут изменены соответствующим образом, тюрьмы останутся заполнены исключительно невинными людьми, а настоящие виновники – их родители – будут расхаживать на свободе, изображая праведное негодование или фальшивое сочувствие.

Конечно, я спорил с этим человеком. Я говорил, что при такой системе злые дети получат огромную власть над родителями, смогут легко шантажировать их, грозить отправить в тюрьму в любой момент. (На это он возражал, говоря, что родители, у которых выросли злые дети, ничего другого и не заслуживают.) Я говорил также, что, по такой логике, каждый может перебрасывать свою вину дальше, на своих родителей, на дедов и прадедов вплоть до Адама, и все окажутся невиновными. Я приводил много других аргументов, которые тогда казались мне убедительными.

Но сейчас я в сомнении. То ли несчастье подкосило мою самоуверенность. То ли рождение десятого ребенка заставило меня наконец задуматься. Сейчас я бы не знал, что ответить тому убитому горем человеку. И я обращаюсь к вам, моим радиослушателям, как бездетным, так и безответственным, с просьбой подсказать мне новые аргументы в этом нешуточном споре.

19. Земли и воды

…где в просвете между ночными тучами поблескивал шпиль Петропавловской крепости.

– Кажется, это называется Летний сад? – спросил Антон.

– Да, – ответила Мелада.

– Остановитесь здесь. Пожалуйста.

– Но мы сильно опаздываем…

– Одна! Всего одна минута! Голда, там у нас осталась пустая бутылка из-под молока? Дай-ка ее сюда. И бумажный кулек из-под ватрушек. Я сейчас…

Он вылез под дождь, натянул плащ на голову, спустился по гранитным ступеням к черной Неве. Сполоснул бутылку несколько раз, потом погрузил под воду. Воздушный пузырь вылетел на поверхность с негромким хлопком.

Наполненную бутылку он отдал Голде, велел держать крепко и прямо. Сам перебежал через набережную, вошел в пустой, залитый дождем сад, быстро зашагал по аллее. Бронзовый старик сидел в кресле, окруженный бронзовыми лисами, волками, котами, журавлями. Казалось, они сбежались искать у него защиты от захвативших сад голых нимф, муз, богинь, амуров. Старый баснописец опустил глаза в книгу, словно не понимая, зачем нужно было сажать его посреди этого мраморного бесстыдства.

Одинокая сторожиха с острым капюшоном на голове брела вдали. Антон спрятался от нее за памятник, разгреб ногой палую листву. Наклонился. Перочинный нож мягко вошел в дерн. Дождевой червяк, не пискнув, начал новое, раздвоенное существование. Одна половинка вместе с куском земли отправилась в далекое путешествие в пакете из-под ватрушек.

Снова замелькали дворцы, колонны, памятники. Около гранитных исполинов Мелада притормозила. Воскурить фимиам, сжечь клок шерсти, капнуть бараньей крови? Но нет – она только посмотрела на своего Игнатия долгим взглядом, точно ждала совета, кивка, доброго слова. Потом поехала дальше.

Они почти не разговаривали. У них было довольно времени обсудить все нужное еще по дороге от Великих Лук до Ленинграда. Решили согласованно врать, что Голда убежала сама. Тогда – быть может – Меладу покарают не так строго. Все же она получила приказ от своего директора: срочно везти подопечного американского специалиста обратно в Ленинград. Где его ждал заслуженный пинок кованым сапогом под зад. И она выполнила этот главный приказ. А Голду она якобы посадила на попутку, идущую в лагерь. Но та якобы остановила попутку на полдороге, вышла, села на поезд, сама приехала в Ленинград, сама явилась в американское консульство, где и заявила, что хочет домой. Никаких оснований задерживать далее гражданку Соединенных Штатов высокая американская сторона не видит, о чем и извещает высокую советскую сторону.

Они отрабатывали детали. Как называлась станция, на которой Голда села на поезд? Новосокольники. На какой поезд? На львовский, приходит в 12.30, стоянка пятнадцать минут. Откуда взяла деньги? Американский специалист по травяным консервам и радиоклевете, узнав, что рубли ему больше не понадобятся, отдал их соотечественнице на мороженое. (О родственных связях они решили не упоминать.) На какой вокзал пришел поезд? На Витебский. Как добиралась до консульства? На метро, до станции Чернышевская.

Они оживились. Они поверили, что побег может удаться. Мелада даже сумела заставить себя поспать часок, отдав руль Антону. Она даже вспомнила свои профессиональные обязанности и развлекала их коротенькими рассказами о пролетающих городках. Она даже пыталась объяснить им исторический каламбур, когда они проезжали мимо города Дно, где последний русский император подписал отречение от престола, оставив, таким образом, империю «на дне». А Антон в ответ на это вспомнил и рассказал ей, что в штате Нью-Мексико есть городок под названием Правда или Последствия, и спрашивал, в какой из двух половин она предпочла бы жить, и они смеялись, взвешивая все «за» и «против».

Но в мокром ночном блеске ленинградских улиц страх и тоска вернулись в гнездо на колесах. И когда они остановились неподалеку от американского консульства, сквозь деревья бульвара они разглядели не одного, не двух, а почему-то целых трех милиционеров, прогуливающихся у дверей. И при виде их Голду снова начала бить такая дрожь, что пришлось оставить всякую надежду на то, что она сможет уверенно подойти к ним, уверенно попросить вызвать какого-нибудь полуночного дипломата, уверенно проскользнуть внутрь. («Американская гражданка?… А где же ваш паспорт?… Ах, его у вас забирают?… Но почему бы вам не позвонить в консульство завтра?… Срочное дело?… Какие же дела могут быть в десять часов вечера?…»)

Оставалось последнее. Последний вариант. О котором Антон не хотел говорить, пока были живы другие. Потому что опять нужно было просить Меладу о помощи. И опять открывать ей еще какую-то часть правды про себя. И опять выдерживать ее укоряющий, удивленный, усталый взгляд.

– Вы думаете, в лагере уже подняли тревогу? – спросил Антон.

– Конечно, они поняли, что дело неладно. Могли позвонить в библиотеку. В местную милицию. Но вряд ли в Ленинград. Надеются отыскать нас своими силами. Никому неохота сознаваться в своих промахах. Но утром позвонят наверняка.

– Значит, у нас есть только одна эта ночь.

Антон вышел из машины, обошел ее, влез на переднее сиденье рядом с Меладой. Руку откинул назад, положил на щеку забившейся в угол Голде, то ли успокаивая, то ли лаская, то ли отодвигая подальше, то ли прося прощения за то, что им приходится шептаться при ней.

Мелада слушала молча.

К его удивлению, она не возмутилась, не испугалась. Она даже прервала его где-то в середине уговоров.

– Я уже поняла, что ты – как это у вас говорят? – полон сюрпризов. Ты хочешь, чтобы я это сделала? Значит, я сделаю. Всё. Я помню название поселка и улицу. Дай мне только номер дома. И имя-отчество. Фамилию не надо.

За всю оставшуюся дорогу до Гавани она так и не вернулась к запретной теме.

Она остановила машину неподалеку от здания таможни.

Антон притянул к себе дочь.

– Ничего не бойся. Мы увидимся снова через несколько часов. Все будет хорошо. Ты ведь больше не боишься Меладу? Вот и хорошо. Никакая надпись не загорится, не объявит ее злой Бастиндой. А меня – казаком с маузером. Слушайся ее во всем. Скоро мы поедем домой.

Он поцеловал обеих, вылез из машины. Дождь истощился, превратился в туманную пыльцу, у которой уже не было сил долетать до асфальта. Он достал из багажника свои чемоданы и зашагал к таможне.


На «Вавилонии» все было готово. Дизель негромко гудел, разогреваясь на холостых оборотах.

– Что там произошло? – встревоженно спросил Рональд, помогая Антону подняться на борт. – Нам не разрешили даже зайти в консульство. Собирайтесь и выметайтесь! В два счета! Чем мы им не угодили?

– Потом расскажу. Вы заправились горючим? Проверили радар? Ночной бинокль? Он понадобится нам сегодня ночью. Это самое важное – опробуйте его до отплытия.

Пабло-Педро высунул из машинного отделения лицо, затянутое черной щетиной, как маской, глянул исподлобья, застыл в ожидании приказаний.

– Как вы тут жили? – спросил Антон. – Познакомились с городом, со страной? Как ваши новые друзья?

Пабло-Педро только махнул рукой и попятился обратно, в свою тесную дизельную пещеру.

– Что с ним? – спросил Антон у Линь Чжан.

– Очень разочарован. Сначала все было хорошо. Играл с русским начальником водолазов в карты. И других учил. Дружно бросали деньги за борт. Рубли и доллары. Очень хвалили новую игру. Коммунистический покер – хорошо, хорошо! Но однажды задержался у борта. И увидел резиновую руку. Высунулась и схватила плывущий доллар. Был подосланный водолаз. Ловил тонущую валюту под водой. Тогда всех прогнал, порвал дружбу. Даже в город больше не ходил.

– Ну а как вы?

– Очень хочется домой. Ничего не могла тут понять. Хотела продать брючный костюм и старые туфли. Спросила: «Где»? Говорят: «Нужен паспорт». Паспорта нет, только виза. «Тогда по закону – нигде. А без закона – вот здесь». Показывают вниз. Под прилавок. Усмехаются. Но я боюсь без закона. Поняла одно: надо вывозить семью в Америку. Скорей, скорей. Если нельзя торговать, им будет плохо. Больше ничего не умеют.

Таможенники прочесали «Вавилонию» еще днем, забрали купленного Рональдом бронзового футболиста (народное достояние! сокровища искусства! где специальное разрешение?) и поставили свои печати в документах. Теперь явились пограничники. Лейтенант и двое солдат с собакой. Они ходили из каюты в каюту, заглядывали в кладовки, в душевые комнаты, в стенные шкафы, даже в холодильник. Антон улучил момент, когда лейтенант остался один, отозвал его в сторону, достал блок сигарет.

– Решил покинуть курение. Хотел выбросить соблазн за борт. Но правила запрещают мусорить гавань. Прошу об услуге конфисковать.

– Это можно, – сказал лейтенант. – В плане взаимной выручки между странами. А не найдется у вас заодно и какого-нибудь непрозрачного мешочка?

Мешочек нашелся. В него еще влезла – сопровождаемая одобрительными кивками лейтенанта – пачка журналов с глянцевыми красавицами. Удачно, что бусам, браслетам, зеркальцам и прочим традиционным подаркам для туземцев удалось найти такую дешевую замену. Но нет – тут же пограничный лейтенант показал, что он не так прост, ошарашив капитана Себежа неожиданной просьбой.

– Что, что? – не поверил своим ушам Антон.

– Нет ли у вас свежих номеров газеты «Уоллстрит джорнел»?

– Боюсь, что нет…

– Пристрастился, видите ли, последнее время читать биржевые новости. Падение акций авиакомпании «Истерн» – волнующая история. Не знаете, как они стоят сегодня?

– К стыду своему… Но в следующий раз обязательно привезу… Не предполагал встретить такой большой диаметр интересов…

– Следим на досуге. Присматриваемся, почитываем… Может быть, есть что-нибудь о разговаривающих дельфинах? Или о свитках Мертвого моря?

– К стыду, к величайшему стыду моему…

– Жаль, жаль…

– Сдается мне, что двигатель у нас стал шалуном за время простоя, – сменил тему Антон. – Но не хочу откладывать отплыв. Мало ли какие задние мысли придут вашему начальству наутро.

– Да, этого не угадаешь.

– Будем регулировать в пути. Если понадобится, можем останавливаться в заливе на полчаса? Прошу вас предупреждать радарную станцию.

– Это сделаем. Выручать так выручать до конца. Но недолго. А то они пошлют катер на проверку.

Пограничники вылезли из машинного отделения. Овчарка отфыркивалась и лапой пыталась смахнуть смазку с носа. Лейтенант проштамповал паспорта. Линь Чжан вручила солдатам банку «Баскервильского обеда» и жестами показала, что это для четвероногого друга – не для них.

– Счастливого плаванья, – козырнул лейтенант.

– Спасибо, – сказал Антон.

– Служба – она ведь дело такое, – протянул лейтенант, как бы извиняясь. Потом вдруг вспомнил подходящую цитату и продекламировал со школьническим жаром: – «Служить бы рад! Прислуживаться тошно!»

И, глядя на его четкий силуэт на отплывающем причале, Антон вдруг вспомнил предостережения печального дипломата и подумал, что судьба была все же милостива к нему в этой стране, коли послала единственную встречу с разносторонним словопоклонником лишь в последний, короткий, неранящий момент.


Зеленый луч кружился по экрану радара, как часовая стрелка, сорвавшаяся в погоню за ускользнувшим временем. «Вавилония» с притушенными огнями тихо ползла по финскому мелководью. В окулярах ночного бинокля прибрежные сосны и пустующие пляжи тянулись призрачной, потусторонней, никем еще не открытой землей, тонкой ленточкой, зажатой между небом и морем.

– Есть! – сказал Рональд. – Есть контакт!

Он протянул Антону коробочку радиотелефона.

Голос Козулина-старшего звучал сдавленно и возбужденно.

– Да-да, у меня все готово… Я жду вас уже столько дней, месяцев, лет… И обе юные дамы прибыли благополучно… Моя внучатая племянница очаровательна… Видна варяжская кровь… Но почему она ко всему относится с таким подозрением? Она не верит, что ее дедушка – мой родной брат… Вежливо кивает, соглашается, но по глазам видно, что не доверяет… Что нам делать дальше?… Где вы сейчас?… Конечно, мы можем перенести картины на берег… У меня есть специальная тележка… Ладно, мы постараемся не выходить на открытое место… Варяги умеют прятаться, когда нужно, иначе чудь давно истребила бы их до последнего… Вытянуть до конца антенну?… Направить в сторону моря… И периодически нажимать на красную кнопку?… С какой частотой?… Две-три секунды?… Нет ничего проще… И вы нас отыщете?… Невероятно… Но нет, конечно, конечно, я верю…


Им пришлось ползти еще минут пятнадцать, прежде чем приемник сумел выудить из сырого мрака писк радиомаяка. «Вавилония» повернула на север и стала приближаться к невидимому берегу.

– Пятнадцать… четырнадцать… тринадцать». – вслух объявлял Рональд, не отрывая глаз от глубиномера. – Всё!.. Дальше нельзя… Прибрежные мели слишком коварны…

Дружно, наперегонки пробарабанили обе якорные цепи. Заранее надутый мотобот уже лежал на палубе, заполнив ее целиком, вминаясь резиновыми бортами в перила. Где-то наверху, в тучевых катакомбах, дождь и ветер набирались сил для новой атаки. Но пока было затишье. Днище мотобота шлепнулось о воду с неожиданно громким хлопком.

– Назад! – прошипел Пабло-Педро, хватая за руку Рональда, тащившего к борту мощный бензиновый мотор. – У меня электрический припасен, бесшумный… Вон там, под надстройкой.

Пока устанавливали мотор и опускали один за другим тяжелые кубики батарей, Антон натянул высокие, до подмышек, резиновые сапоги, застегнул лямки.

Рональд помог ему перелезть через борт, протянул попискивающий радиотелефон.

– До берега не больше мили… Доплывете за десять минут… Вы уверены, что справитесь вдвоем?

– Справится ли мотобот – вот в чем проблема. Я совершенно не представляю, сколько тонн багажа захочет взять наш пассажир.

Пабло-Педро уселся на мягкой корме, взялся за руль. Лопасти винта, изготовленного в Западном полушарии, взбаламутили воды Восточного. Резиновый борт прошелестел вдоль железного, отделился, бесшумно окунулся во мрак. Антон сидел на носу, выставив вперед антенну, ловил летящие навстречу сигналы, нанизывал их, как колечки, на невидимую путеводную нить. Пабло-Педро не видел его руки, но видел качания светящегося циферблата часов. Правее, левее, так держать…

Минут через десять из темноты высветилась полоска прибоя. Но почти одновременно восточный песок стал задевать за западный винт. Пришлось выключить мотор, перевести его в горизонтальное положение.

Антон перешагнул через борт и побрел к берегу, волоча мотобот за веревку. Пабло-Педро помогал ему, подгребая веслом. Бульканье прибоя и шум сосен боролись друг с другом за ничейный простор тишины. Но обгоняя их, все настойчивее, все призывнее проскальзывал навстречу писк радиомаяка.

Негромко тявкнула собака.

Луч фонарика мелькнул среди стволов.

И тут же темная фигурка выбежала на холодный пляж и помчалась Антону навстречу, раскинув руки.

Он уже готов был поймать ее, но в это время Пабло-Педро проскочил вперед, перехватил, поднял на воздух, закружил, расцеловал. Только после этого отдал отцу.

– Значит, это правда? Дэдди, это правда? Мы уезжаем? Мы возвращаемся домой?… И никакая надпись не загорится?… Ты – это ты? И я – это я?… И так будет всегда?…

– Поздравляю, – раздался в радиотелефоне голос Рональда. – От всего сердца. Голда, родная, скажи мне два слова.

– Как ваш extermus abdominis? Мой стал позорно дряблым.

– Завтра мы им займемся. Но сейчас у вас нет ни минуты. Далее на поцелуи. Грузитесь и отчаливайте немедленно.

Пабло-Педро выбежал навстречу Козулину-старшему, впрягся вместе с ним в тележку, поволок тяжелый груз к лежащему на резиновом брюхе суденышку. Ньюфаундленд подталкивал сзади. Антон опустил Голду на песок, шепнул: «Иди помогай», а сам быстро пошел в сторону одинокой фигуры, темневшей рядом с каким-то постаментом. (Дзотом? драконовым зубом? жертвенником?)

Она не сделала ни шагу ему навстречу.

– Что случилось? – спросил он, подбегая.

– Дальше мне нельзя. – Мелада показала на широкую вспаханную полосу у своих ног. – Это граница.

– Если бы было светло, – сказал Антон, – я бы написал поперек нее на песке одно слово. Так чтобы каждая буква была размером от прибоя до сосен. «Б», потом «Л», «А», «Г», «О», «Д» и так далее.

– Я рада, что смогла помочь.

– Когда ты попадешь в Лондон? Через неделю, через две? Ведь после моего отъезда им нет никакого смысла держать тебя здесь…

– Подожди, милый…

– Но, главное, я очень хочу, чтобы рожать ты приехала в Америку. Тогда наш ребенок сразу станет американским гражданином.

– …Ты упомянул в автомобиле название городка…

– …Не то чтобы я мечтал о карьере президента для него, но все же, как знать…

– …кажется, в Новой Мексике…

– Правда или последствия?

– Вот-вот…

– Почему ты вспомнила?

– Правда состоит в том, что мне не простят бегство Голды… И особенно этого старика…

– Но откуда они узнают? Ты тут ни при чем!

– …А последствия – никуда меня больше не выпустят. Никогда. Это наша последняя встреча. Поэтому обними меня крепче. И помолчи.

Строгая учительская интонация снова окрасила ее голос. Но ученику уже было наплевать на дисциплину. Он вышел из повиновения. Он пересек границы. Теперь пришла его очередь распоряжаться.

– Если это так, ты должна плыть с нами. Да-да, сейчас! Немедленно!

– Ты сошел с ума!..

– Тебя ничего не держит здесь…

– …Родные, друзья, вся жизнь…

– …С Игнатием ты уже простилась, отца и брата все равно не видишь по году…

– …Какое ни на есть, у меня здесь есть свое место…

– …я хотел отложить серьезный разговор, сначала встать на ноги…

– …а что ждет меня там?

– …но раз уж так получилось, я лучше встану на колени в мокрый песок…

– …Мне все там чужое…

– …и попрошу тебя стать моей женой немедленно… – …Ты сам знаешь, что это невозможно…

– Мелада, готова ли ты взять в мужья этого человека, у которого нет за душой ничего, кроме ребенка в твоем животе?…

– Это опять твои розовые выдумки, сказки, мечты…

– Я могу дать тебе на размышление только пять секунд… Начинаю отсчет: пять… четыре…

– Пожалуйста, не мучай меня!

– Три… два…

– Пойми, я не могу, это слишком внезапно…

– Один… Старт!

– Нет!

– Ах, так?! Пабло! Марш сюда! – крикнул Антон, забыв об осторожности.

Запыхавшийся Пабло-Педро вынырнул из темноты.

– Достань пистолет! – приказал Антон. – Доставай, доставай. Хватит притворяться. Я знаю, он всегда при тебе. Так. А теперь похить мне эту женщину. Под дулом пистолета. Я хочу ее в жены. Но она не верит в силу слов. Только в силу оружия. Магическое воздействие…

– Пойми, для меня это – как шагнуть в пропасть!..

– Так шагни! Я поймаю тебя! Вот мои руки! Ну?…

Не отрывая взгляда от пистолета в руке растерянного Пабло-Педро, словно убеждая себя, словно черпая в нем силы и невиноватость – «Да-да, видите, я делаю это не своей волей!», – Мел ада шагнула на священную борозду границы, но уже дав Антону подхватить себя и обняв его за шею, не смогла удержаться и процитировала печально и насмешливо из старинного фильма, по которому они в институте изучали американский акцент:

– Ты поймаешь меня? Но кто поймает тебя, мой дорогой, мой сокровенный, мой суженый, мой новоявленный, мой самозваный супермен?

Казалось невероятным, что резиновая ванночка смогла вместить в себя всех беглецов, все свертки с картинами, да еще и тяжеленного пса в придачу. С каждым новым пассажиром ее приходилось оттаскивать все дальше от берега, на большую глубину, Вода была Антону по бедра, когда он последним перевалился внутрь через круглый, едва торчащий над поверхностью борт и махнул рукой рулевому. Пабло-Педро включил бесшумный двигатель. Нарушители границы, нарушив заодно и законы Архимеда, Бернулли и Торичелли, медленно двинулись по спасительной радиониточке в сторону «Вавилонии».

Каждая встречная волна забрасывала внутрь небольшую соленую лужу. Голда орудовала черпаком, остальные помогали ладонями, выжимали за борт намокшую одежду. Ползли так медленно, что на часы лучше было не смотреть. Отведенные им полчаса кончились давно-давно.

Потом из темноты проступил сигнальный огонек на борту «Вавилонии».

Потом была суета погрузки, суматошные объятия, сдавленные крики и команды Линь Чжан: «Всем переодеваться… Все мокрое – сюда… Стесняться будете потом… Быстро, быстро…»

Потом возбужденный ньюфаундленд носился вверх-вниз по лестницам нового дома, возмущенно лая на следы, оставленные пограничной овчаркой.

Они без помех снялись с якорей и понеслись на запад, пытаясь наверстать упущенное время и уже веря, веря, что дерзкий план удался.

Погоня появилась только под утро.

Она возникла невинной точкой на мерцающем экране и стала медленно расти и приближаться.

Антон попробовал изменить курс – точка последовала за ними.

Запищал антирадарный детектор.

Вездесущие электронные щупальца нашли их и крепко присосались к бортам «Вавилонии».

Антон врубил двигатель на полную мощность.

Белый бурун вырос по обе стороны форштевня и понесся по водной пустыне, как испуганный страус.

Но зеленая точка на экране радара не отставала. А вскоре в туманном разрыве мелькнул и силуэт настигающего корабля. Пограничная канонерка. Не больше чем в полумиле.

– Вы не знаете, сколько лет дают за похищение? – прокричал Рональд.

– По-английски или по-русски?

– Какая разница?

– По-английски вы всегда «подзащитный». А по-русски всегда «обвиняемый».

– Видимо, пора будить остальных, – уныло сказал Рональд.

Но пассажиры «Вавилонии» сами уже проснулись от рева мотора, потянулись на палубу. Мелада и Линь Чжан стали рядом у перил, точно в том месте, где их держали прикованными и коленопреклоненными две недели назад, смотрели на приближающуюся погоню печально и серьезно. Козулин-старший удерживал за ошейник лающего ньюфаундленда. Голда уткнулась сусликовой головой в грудь Рональду. Потом вдруг выставила палец в сторону Мелады и закричала:

– Я знаю, знаю! У нее спрятан датчик! Она шлет сигналы! Ее нужно выбросить за борт!

Рональд зажал ей рот железной ладонью.

Пабло-Педро вылез последним, увидел канонерку на светлеющем горизонте, воздел к рубке кулаки и прокричал:

– Опять?! Опять, пока я сплю! И опять это случайность?!

Тут же исчез за дверью, ведущей в трюм.

«Вавилония» с разгону влетела в лежащее на воде облако. Утренний свет померк. Туман честно пытался укутать корабль, скрыть от врагов, как он умел делать это веками. Ах, брат туман, брат туман! Разве не видишь, каким ты стал прозрачным, уязвимым, проницаемым для злых, пронырливых электронов?

Пабло-Педро снова появился на палубе. В левой руке он тащил тяжелый ящик, на правом плече – какую-то толстую палку.

Рональд кинулся ему наперерез.

Пабло-Педро навел на него палку – Рональд отпрыгнул.

«Гранатомет, – подумал Антон. – У этого безумца был припрятан гранатомет. Он всех нас погубит!»

От растерянности он словно окаменел, рука его застыла, удерживая дрожащую рукоятку на «полный вперед».

Пабло-Педро тем временем задрал ствол в небо. Вспышка выстрела отбросила розовое пятно на несущуюся мимо стену тумана. Пабло-Педро нагнулся к ящику, достал вторую гранату – даже штатскому взгляду Антона снаряд показался не совсем обычным – и выстрелил на этот раз вперед, по ходу «Вавилонии».

– Прекратите стрельбу! – раздался неожиданно громкий голос из радиоприемника. – Приказываю немедленно остановить корабль! Сдавайтесь! В противном случае открою огонь!

Пабло-Педро продолжал метаться по палубе и расстреливать небо. Будто не сзади, а сверху настигала их погоня, будто он видел сквозь белесую пелену каких-то десантников, сброшенных на них с вертолетов.

Наверное, эти десантники были очень малы, потому что Мелада вдруг начала отмахиваться от них руками. Потом ее примеру последовали остальные. Потом Антон увидел прилипшую к окну рубки полоску алюминиевой фольги.

И только тогда до него дошло.

Он глянул на экран радара.

Зеленый снегопад летел там сплошной спасительной стеной.

Заброшенные в небо гранаты рассыпались в вышине на миллионы серебряных ленточек, которые медленно опадали теперь на воду праздничным маскарадным дождем, скользили по лицам, по мачтам, по бортам. То, что не по силам было брату туману, сделала сестра фольга: накрыла «Вавилонию» многокилометровым шатром, спрятала от электронных лучей, оторвала смертельные щупальца.

Антирадарный ящичек пискнул последний раз и умолк.

Антон крутанул штурвал направо так резко, что ликующих пассажиров на палубе прижало к поручням. Где-то за кормой ослепшая канонерка пронеслась вперед по прямой, исчезла в электронно-фольговой пурге. Угрозы и приказы в приемнике превратились в слабый хрип.

Страусовый бурун на носу «Вавилонии», укрывшись под осыпающимся серебряным крылом, несся все ближе и ближе к границе нейтральных вод.


И вот – снова тишина.

Неяркое солнышко проглядывает сквозь краны Хельсинкского порта.

Слабенькая волна стукает апельсиновой коркой то в борт «Вавилонии», то в стенку причала.

Хочется спать. Невозможно заснуть. Нервная дрожь продолжает звенеть в пальцах, в глазах, в пересохшем рту.

Один лишь Козулин-старший кажется ничуть не измотанным, радостно-возбужденным. Он разглагольствует о чем-то, стоя на носу яхты. Он разматывает один из свертков с картинами. Часто мелькает слово «неповторимость».

– …за нее сейчас платят огромные деньги. Представьте себе богача, у которого все есть. Дворец, яхта, реактивный самолет, любовница в Голливуде, любовница в Европе, фотография в обнимку с президентом. Но все то же самое есть и у других богачей из его клуба. Что же делать? Он жаждет обрести неповторимость. Любой ценой. Он готов выложить за неповторимость любые деньги. Миллион, пятьдесят миллионов. Его страшит мысль навеки оказаться затерянным в неразличимой толпе богачей. И тогда он покупает себе картину Гогена. Теперь он спасен. Он обрел неповторимость. Он – тот, у кого есть «Купанье в розовом ручье». И вы уже не спутаете его с тем, у которого есть всего лишь «Остановка на пути в Египет» школы Рембрандта. Имеется у вас на продажу что-нибудь неповторимое? Призовой скакун, египетский сфинкс, бейсбольный игрок, поздний Ренуар? Запрашивайте любую цену – покупатель найдется.

Антону хочется собраться с силами, вылезти из шезлонга и подойти к стоящей у перил Меладе. Его тревожит выражение ее лица. Ему хочется обнять ее при всех и громко сказать, что все будет хорошо. Что все опасное, чужое было на самом деле там, позади, в мире молотобойных бригадиров, тонущих водолазов, невиноватых предателей, самогонных тракторов. Что впереди ее ждет незнакомое, но не чужое. Что она вскоре почувствует новую страну близкой, родной и понятной – дома, людей, цветы, дороги, а слова она знает уже и так, пропетые и напечатанные, раскатанные на стенах домов и светящиеся в небе, летящие из репродукторов и скользящие по экранам. Но холст с изображением двух чемоданов возникает перед ним и заслоняет Меладу.

– Вот мой обещанный подарок, капитан.

У Антона хватает сил сесть, опустить нога на палубу. Он вежливо рассматривает глухие коричневые тона, кожаный блеск нарисованных ремней, хвалит, благодарит.

– Мы повесим его в гостиной нового дома, правда, Мелада?

Та недоверчиво кивает.

– Минуточку, – говорит Козулин. – Вы еще не всё видели. Теперь прошу всех смотреть внимательно.

Он взмахивает оберточной клеенкой, как фокусник – плащом. Потом что-то делает с подрамником и одним движением снимает с него холст. Под ним открывается другой. На нем зеленый человек идет по заснеженной улице, несет желтый самовар, в сияющем нутре которого плавает баранья голова. Над покосившейся церковью пролетает рыба с букетом во рту. Сверкающая розовая телега везет двух обнявшихся влюбленных по морю, яко по суху, без всяких Вермонтских мостов.

– …Не было у моего отца никаких миллионов, – объяснял Козулин. – Но неповторимость жила в его душе. Поэтому он умел узнавать ее, находить, ценить и покупать, когда она еще называлась придурью, мазней и никем не ценилась. Он собирал свою коллекцию, путешествуя от одного сумасшедшего чудака к другому, взбираясь по шатким лестницам на их чердаки, отдавал им свои трудовые рубли, марки, талеры и возвращался домой с добычей, как настоящий варяг из заморского плавания. Вся жизнь его была в этой коллекции. Любоваться ею приходил иногда наш знаменитый сосед – большой мастер рисования бурлаков и запорожцев, неповторимость которого разворовали потом подражатели. И для меня это тоже стало смыслом жизни. Спрятать, не дать чуди захватить в свои руки. Я рисовал свои маскировочные тюки и чемоданы с такой страстью, что думаю – и в них есть что-то от подлинного искусства. Как мог я уехать без них? Оставить нашим врагам сокровища, накопленные отцом? Да за это бог Один вышвырнул бы меня из своего зала в пещеру омерзительной Хел. И правильно сделал бы.

Конечно, Антон видел и раньше картины этого художника. У него еще такое странное имя, похожее на русский глагол, обозначающий ходьбу. Ступал? Топал? Ходил? Кажется, года два назад одна его картина продавалась в Лондоне за несколько миллионов. И если под каждым изображением тюков, ящиков и чемоданов у старика спрятано что-то подобное, то, пожалуй, неизвестно, кто из двух братьев Козулиных окажется богаче.

Его усталый, истощенный мозг пытается охватить невероятность происходящего. Еще сутки назад у него не было ничего. Неудачник, провалившийся во всем, упустивший последний шанс, давший рухнуть всем мостам и надеждам, своим и чужим, способный привезти домой только горсть земли и склянку воды. И вот двадцать четыре часа спустя ему возвращено, подарено все: спасенная дочь, любимая жена, нежданное богатство.

За что? Почему? Сделал он что-то в трюме своего бытия, чтобы получить такие награды на палубе быта? Или действительно, как верит Феоктист, безразличное время лишь подносит нам по очереди назначенные чаши, то с горечью, то с медом, и лишь требует, чтобы мы пили их до дна, взахлеб, с благодарностью?

И, пытаясь удержать разбегающиеся мысли, не дать им забрести туда, где залегли змеиные сомнения и тревоги бытия, пытаясь остаться на игле сиюминутного ликования, входящей ему в сердце, он в то же время с недоумением замечает, что огромность обрушенных на него даров рождает в нем такой же парализующий ужас перед Дарящим, какой он испытал два года назад перед Отнимающим, Горемыкала насылающим.

Такой же, если не больший.

Конец третьей части
Загрузка...