Джейн и Марни с детских лет неразлучны. Они делят все на двоих. Им известны самые сокровенные тайны друг друга. Но Марни встречает Чарльза — и все меняется. Потому что Джейн сразу, или почти сразу, чувствует ненависть к нему, такому успешному, лощеному, самодовольному, умеющему и желающему нравиться всем… кроме нее самой. И когда Марни спрашивает, как ее подруга относится к Чарльзу, та решается на свою первую, ма-аленькую и вполне невинную, ложь. В конце концов, даже лучшие друзья держат кое-что при себе. Но если бы Джейн была честна, то, возможно, мужу ее подруги повезло бы чуть больше… Ибо первая ложь никогда не бывает последней. Это только начало. Она приводит к другой лжи, а та — к следующей, и эта цепочка неумолимо растет, приводя к сокрушительному финалу.
— Вот так я и завоевал ее сердце, — заключил он с улыбкой и, откинувшись на спинку кресла, заложил руки за голову и потянулся.
Ходячее воплощение самодовольства.
Он посмотрел на меня, потом на идиота за моей спиной, затем опять перевел взгляд на меня. Явно ожидал от нас какой-то реакции. Хотел увидеть на наших лицах улыбки, почувствовать наше восхищение, наш восторг.
Я ненавидела его. Ненавидела всепоглощающей, жгучей, прямо-таки библейской ненавистью. Как ненавидела эту историю, которую он повторял каждую пятницу, когда я приходила на ужин. Не важно, кого я приводила с собой. Не важно, с каким дегенератом я в тот момент встречалась.
Он всем рассказывал эту историю.
Еще бы! Ведь речь шла, понимаете ли, о его главном жизненном достижении. Для такого мужчины, как Чарльз, — успешного, состоятельного, обаятельного — красивая, умная и блистательная женщина, подобная Марни, была чем-то вроде медали высшей пробы в его коллекции. И поскольку чужое уважение и восхищение были необходимы ему как воздух, а от меня он ни того ни другого не получал, ему оставалось выжимать их из других гостей.
Меня каждый раз так и подмывало сказать в ответ (но, разумеется, я никогда этого не говорила), что у него пороху не хватит, чтобы завоевать сердце Марни. Сердце, если уж быть честной, а я наконец до этого дозрела, завоевать нельзя! Его можно только подарить и принять. Но ни в коем случае не похитить, не покорить, не разбить, не завладеть им, не украсть его, не приказать ему что-то. И уж точно не завоевать.
— Сливки? — спросила Марни.
Она стояла у обеденного стола с белым керамическим кувшинчиком в руках. Волосы ее были сколоты в аккуратный узел на затылке, выбившиеся локоны обрамляли лицо, цепочка перекрутилась, и подвеска оказалась рядом с застежкой в ложбинке между ключицами.
— Нет, спасибо, — покачала головой я.
— Тебе я и не предлагаю, — улыбнулась она в ответ. — Я же знаю твои вкусы.
Хочу кое-что сказать тебе, прежде чем мы начнем. Марни Грегори — самая яркая, впечатляющая, поразительная женщина из всех, кого я знаю. Она моя лучшая подруга вот уже восемнадцать с лишним лет — наши отношения официально достигли совершеннолетия, когда уже можно пить спиртное, вступать в брак и играть в азартные игры. Словом, мы подруги с того самого дня, как познакомились в школе.
Был первый учебный день, и все мы выстроились в длинном узком коридоре — вереница одиннадцатилетних ребятишек, по очереди подходивших к столу в дальнем конце холла. Некоторые сбивались в группки по несколько человек, как мыши внутри удава, нарушая упорядоченную цепочку.
Я нервничала, думая о том, что никого здесь не знаю, и морально готовилась провести бо́льшую часть следующих десяти лет в одиночестве. Разглядывая эти маленькие компании в коридоре, я пыталась убедить себя, что вовсе не хочу принадлежать к одной из них.
Поторопившись, я сделала слишком большой шаг вперед и наступила на пятки девочке, которая стояла передо мной. Она обернулась. Меня охватила паника; я была совершенно уверена, что сейчас раздастся крик и меня унизят и засмеют на глазах у будущих одноклассников. Но едва я увидела ее лицо, как от моего страха не осталось и следа. Знаю, это прозвучит смешно, но Марни Грегори похожа на солнце. Я сразу подумала об этом — такое сравнение нередко приходит мне в голову и сейчас. У нее ослепительная кожа, напоминающая сливочный фарфор. Щеки Марни лишь изредка окрашивает нежный розовый румянец — это бывает от физического напряжения или избытка веселья. Ее рыжие волосы вьются яркими красно-золотыми спиралями, а глаза на удивление светлые, разбеленного голубого оттенка.
— Извини, — пробормотала я, отступая на шаг назад, и уставилась на свои новенькие блестящие туфельки.
— Меня зовут Марни, — сказала она, — а тебя как?
Эта первая встреча символизирует наши с ней отношения в целом. Марни обладает той открытостью, той манерой держаться, которая мгновенно располагает к ней. Она безоговорочно уверена в себе, бесстрашна и не задумывается ни о каких камнях за пазухой у окружающих. В отличие от меня. Я боюсь любого проявления враждебности и всегда жду того, что в конечном счете (мне это слишком хорошо известно) обязательно произойдет. Жду, что меня высмеют. В тот день я боялась, что предметом осуждения и насмешек станут мои прыщи на лбу, волосы мышиного цвета, школьная форма, которая была мне явно велика. Теперь переживаю из-за другого — это вечно дрожащий голос, одежда, выбранная мной исключительно с точки зрения удобства, а вовсе не потому, что она мне идет, кроссовки, прическа, обгрызенные ногти…
Марни — свет, в то время как я — тьма.
Я сразу же это поняла. Теперь ты тоже об этом знаешь.
Итак, подошла наша очередь, и сидевшая за столом учительница в голубой блузке рявкнула:
— Имя?
— Марни Грегори, — ответила моя новая знакомая твердым и уверенным тоном.
— Б… В… Г… Грегори. Марни. Тебе — в тот класс, с буквой «C» на двери. Теперь ты, — бросила она мне. — Ты у нас кто?
— Джейн, — пролепетала я.
Учительница оторвалась от списка, который лежал перед ней на столе, и закатила глаза.
— Ой, — спохватилась я. — Простите. Я Бакстер. Джейн Бакстер.
Учительница сверилась со списком:
— В том же классе. Тебе в ту дверь. С буквой «C».
Кто-то мог бы возразить, что наша дружба была продиктована обстоятельствами и что я ухватилась бы за любого человека, проявившего ко мне мало-мальское участие, доброту, любовь. Вероятно, этот скептик оказался бы не так уж далек от истины. В таком случае можно считать, что встреча, а впоследствии дружба с Марни были предначертаны свыше, поскольку потом я тоже стала ей нужна.
Это кажется бредом, знаю. Возможно, это и есть бред. Но временами я могу в этом поклясться.
— Да, будьте добры, — сказал Стэнли. — Я с удовольствием выпью чая со сливками.
Стэнли был моложе меня на два года, однако же успел стать адвокатом с кучей всяких степеней. Светлые, почти белые волосы все время падали ему на глаза, а еще он постоянно ухмылялся, зачастую без особой причины. В отличие от большинства его сверстников, необходимость разговаривать с женщинами не вызывала у него немедленного приступа немоты, — видимо, сказывалось детство, проведенное в окружении сестер. Но в общем и целом он был невыносимо скучен.
Чарльз, судя по всему, наслаждался его обществом. Что ж, это было предсказуемо. И вызывало у меня еще большее отвращение к Стэнли.
Марни через стол передала ему сливочник, аккуратно придерживая блузку на животе. Не хотела, чтобы тонкая ткань — думаю, это был шелк — задела фрукты в вазе.
— Еще что-нибудь? — спросила она, посмотрев сначала на Стэнли, затем на меня и в последнюю очередь на Чарльза.
На нем была рубашка в бело-голубую полоску; несколько верхних пуговиц он расстегнул, и в вырезе виднелся треугольник черных волос. Взгляд Марни на некоторое время задержался на нем. Чарльз покачал головой, и его галстук — который он развязал да так и оставил болтаться на шее — скользнул влево.
— Отлично, — произнесла Марни и, присев к столу, взяла десертную ложку.
В разговоре, как обычно, задавал тон Чарльз. Стэнли мог бы с ним потягаться и при каждом удобном случае вставлял рассказ о каком-нибудь своем успехе, но я скучала, и, думаю, Марни тоже. Мы обе откинулись на спинки кресел, потягивая остатки вина, и каждая была поглощена собственным мысленным диалогом.
В половине одиннадцатого Марни, по своему обыкновению, поднялась и произнесла:
— Так, ладно.
— Так, ладно, — эхом отозвалась я и тоже встала.
Она собрала со стола тарелки и примостила их на сгибе левой руки. Розовая капелька сока вытекла из одинокой малинины, лежавшей на одной из тарелок, и запачкала белоснежный рукав блузки. Я взяла опустевшую вазу для фруктов — Марни сделала ее своими руками на каком-то мастер-классе по гончарному делу несколько лет назад, — захватила сливочник и последовала за подругой в кухню, расположенную в глубине квартиры.
Эта квартира — их квартира — была данью их отношениям. Платил за нее, как и за бо́льшую часть остальных вещей, Чарльз — по настоянию Марни. Пожалуй, за все три года, прошедшие со дня их знакомства, это был единственный раз, когда Чарльз поступил наперекор себе: он был не из тех людей, что поддаются на уговоры. А вот Марни, напротив, могла без труда уговорить кого угодно на что угодно.
Когда они сюда переехали, это была настоящая конура: тесная, темная, грязная, сырая, расположенная на двух этажах и отчаянно нелюбимая. Но Марни всегда обладала провидческим даром: она способна разглядеть жемчужину там, где ее не увидел бы никто другой. Она умудряется заметить лучик надежды в беспросветном мраке — по мнению Марни, даже я не безнадежна, как это ни смешно, — и твердо верит в свою способность соорудить из ничего нечто потрясающее. Я всегда завидовала подобной уверенности в себе. В случае с Марни эта уверенность проистекает из упорства. Она не испытывает страха потерпеть фиаско, но не потому, что в ее жизни никогда не было неудач, а потому, что неудача для нее всегда была лишь временной заминкой, небольшим препятствием на пути, который так или иначе приводил ее к успеху.
Она трудилась как про́клятая — по вечерам и выходным, во время отпуска, — чтобы сделать из этой квартиры конфетку. Своими маленькими ручками она отдирала старые обои, шкурила двери, красила шкафы, укладывала полы, стелила ковролин, шила шторы — делала буквально все. До тех пор, пока эти стены не начали излучать то же тепло, что и она сама, ту же спокойную уверенность, безошибочно распознаваемое и одновременно трудно поддающееся определению чувство дома.
Марни загрузила тарелки в посудомоечную машину, оставляя между ними большие промежутки.
— Так они лучше отмываются, — пояснила она.
— Я знаю, — отозвалась я, потому что она каждый раз говорила одно и то же. Потому что я каждый раз издавала один и тот же звук — негромкое фырканье. Потому что гонять полупустую машину казалось мне расточительством.
— У нас с Чарльзом все очень хорошо, — сказала она.
По спине у меня побежали мурашки, и я распрямилась, чувствуя, как в мои легкие врывается воздух.
До того мы обсуждали их отношения всего однажды, и это был разговор, отягощенный длинной и запутанной историей очень давней дружбы. С тех пор мы с Марни говорили на сугубо практические темы: об их планах на выходные, о доме, который они, возможно, в один прекрасный день купят подальше от Лондона, о матери Чарльза, умирающей медленной, мучительной и одинокой смертью от рака в Шотландии.
К примеру, мы ни разу не коснулись того обстоятельства, что они вместе уже три года и что несколькими месяцами ранее я неожиданно наткнулась в недрах прикроватной тумбочки Чарльза — да, я знаю, что мне не следовало совать туда нос! — на помолвочное кольцо с бриллиантом. Был оставлен без внимания и тот факт, что даже без этого злополучного кольца их совместный путь стремительно приближался к некой точке невозврата. Оба были готовы принять решение, которое свяжет их друг с другом навечно. И подобные узы — невзирая на дружбу почти двадцатилетней давности — нас с Марни не связывали никогда.
Не обсуждали мы и мою ненависть к Чарльзу.
— Угу, — выдавила я, потому что боялась, что развернутое предложение, да и вообще любой неодносложный ответ не оставит от нашей дружбы камня на камне.
— Что скажешь? — спросила Марни. — Думаешь, у нас хорошие перспективы?
Я кивнула и перелила остатки сливок из сливочника обратно в пластиковый контейнер из супермаркета.
— Как думаешь, мы ведь подходим друг другу, да?
Я открыла дверцу холодильника и, спрятавшись за ней, медленно — очень медленно — стала пристраивать контейнер со сливками на верхней полке.
— Джейн? — переспросила она.
— Да, — откликнулась я. — Думаю, да.
Это была первая неправда, которую я сказала Марни.
Теперь меня ежедневно мучает один вопрос: если бы я не солгала ей в самый первый раз, пришлось бы мне кривить душой и дальше? Я предпочитаю думать, что та первая ложь была самой незначительной из всех. Но ирония заключается в том, что это не так. Если бы в тот пятничный вечер я была честна с моей подругой, все могло бы быть — и было бы — по-другому.
Я хочу, чтобы ты это знала. Я полагала, что поступаю правильно. Старая дружба — как узловатая веревка, в одних местах истершаяся, в других — утолщенная, наподобие веретена. Я опасалась, что ниточка нашей любви окажется слишком тоненькой, слишком непрочной, чтобы выдержать груз моей правды. Потому что правда — которая заключалась в том, что я никогда и ни к кому не испытывала такой жгучей ненависти, как к Чарльзу, — без сомнения, разрушила бы нашу дружбу.
Если бы я была честна, если бы я пожертвовала нашей любовью ради их любви, он сейчас наверняка был бы жив.
Что ж, вот она, моя правда. Не хочу впадать в излишний драматизм, но, думаю, ты имеешь право знать эту историю. Пожалуй, тебе даже нужно ее знать. Она принадлежит тебе ровно настолько же, насколько и мне.
Чарльз мертв, да, но это никогда не входило в мои намерения. По правде говоря, я была совершенно уверена, что он будет отравлять мне жизнь своим существованием до конца моих дней. Он принадлежал к числу людей того рода, которые подавляют тебя одним своим присутствием и заполняют собой все вокруг: самый громогласный, склонный к самым широким жестам, самый высокий, широкоплечий, сильный и лучший из всех в любой компании. Он был, если можно так выразиться, живее самой жизни, что сейчас, конечно же, воспринимается горькой иронией. И тем не менее, казалось, сам факт его существования служил подтверждением того, что Чарльз будет всегда.
Мои первые годы — и, полагаю, то же самое будет справедливо в отношении большинства людей — прошли под диктовку семьи. Основополагающие решения, определявшие мою повседневность, — где жить, с кем проводить время, даже как себя называть — принимала вовсе не я. Кукловодами, задававшими направление моей жизни, были мои родители.
Однако меня не ограничивали слишком жестко, и я сама могла выбирать, во что играть, с кем, где и когда. И с каждым годом мне давали все больше и больше свободы. Моя семья была для меня всем — до тех пор, пока не превратилась в фундамент, на котором я выстроила собственную личность. Открытие, что я совершенно отдельное от родителей существо, одновременно будоражило и немного пугало меня.
Но мне повезло. Я нашла родственную душу.
Вскоре мы с Марни стали неразлучны. Внешне у нас с ней не было ничего общего, и тем не менее учителя регулярно путали наши имена, потому что нас никогда не видели поодиночке. Мы сидели за одной партой на уроках, вместе прогуливались на переменах и даже домой из школы ездили на одном автобусе.
Надеюсь, что и тебе когда-нибудь доведется пережить подобный опыт. Ты оказываешься всецело во власти юношеской влюбленности и думаешь, что она будет длиться бесконечно, скрепленная новыми переживаниями и неизведанным доселе ощущением свободы. Когда в одиннадцать лет впервые в жизни обретаешь лучшую подругу, слегка теряешь голову. Как это прекрасно — быть кому-то необходимым и самому остро в ком-то нуждаться! Ты испытываешь пьянящее чувство полного взаимопроникновения. Но все эти юношеские привязанности недолговечны. И однажды ты решаешь выпутаться из уз дружбы и устремляешься на поиски любви. Ты начинаешь мало-помалу, ниточка за ниточкой, косточка за косточкой, воспоминание за воспоминанием высвобождаться из этих отношений и наконец становишься независимым и самостоятельным, хотя совсем недавно вы двое были единым целым.
Мы все еще были единым целым, Марни и я, когда после окончания университета переехали в Воксхолл и поселились вместе в небольшой квартирке. Она была современной и располагалась в новом многоквартирном доме, построенном не более чем десятилетие назад в окружении точно таких же домов с точно такими же квартирами за одинаковыми сосновыми дверями по обеим сторонам бесконечных коридоров, застеленных синим ковролином. Линолеум под дерево, глянцевый белый кухонный гарнитур, невыразительные бледно-розовые стены. Точечное освещение во всех комнатах, включая спальни, персиковый кафель на полу в ванной. Эта квартира почему-то казалась холодной, выстывшей, но при этом в ней постоянно было слишком жарко. И тем не менее она стала нашим прибежищем в море слепящих огней и неумолчного шума многомиллионного города, где в то время мы обе чувствовали себя не в своей тарелке.
Тогда все было иначе. За завтраком мы обсуждали наши планы на день и распределяли обязанности: кто купит новый флакон шампуня, а кто — батарейки для пульта дистанционного управления и что-нибудь к ужину. Мы под руку выходили из дома, шли к метро и садились в один вагон. Мне было бы удобнее ехать в другом конце поезда, чтобы на станции сразу же оказаться у нужного выхода, но наши жизни были так тесно переплетены, что расходиться по разным вагонам казалось нам абсурдом.
Мы торопились домой с работы, чтобы заполнить пробелы, которые успевали образоваться за день. Мы ставили чайник и включали духовку, смеялись над глупыми коллегами и плакали из-за ужасных совещаний. Мы были друг другу как сестры, жили бок о бок, все больше прикипая друг к другу, и все делили на двоих: пакет молока в холодильнике, кучу сваленных перед входной дверью туфель, книги, вперемежку рассованные по полкам, фотографии в рамках, расставленные по подоконникам. Наши жизни так тесно срослись, что любая трещинка, пусть даже самая крохотная, казалась немыслимой.
У нас было мало денег и мало свободного времени, и тем не менее раз в несколько недель мы совершали вылазку в какой-нибудь неизведанный уголок этого неизведанного мира, выбирались в бар или ресторан, открывая для себя город с новой стороны. Марни была фрилансером и постоянно искала, о чем бы написать. Она мечтала стать первооткрывательницей какого-нибудь ресторана, который впоследствии заработает мишленовскую звезду. Окончив университет, Марни пару месяцев проработала в маркетинговом отделе сети пабов, но вскоре решила заняться чем-то более творческим и перспективным. В общем, хотела выбрать дело по душе. И завела блог на тему еды: выкладывала в Интернет подборки информации, отзывы о ресторанах, а постепенно стала публиковать и собственные рецепты.
Так все это зарождалось, и, пожалуй, то были самые восхитительные времена. Очень скоро аудитория ее блога начала стремительно разрастаться. По просьбам подписчиков Марни стала снимать собственные кулинарные видеоролики. Одна из компаний, производящих профессиональное кухонное оборудование, предложила ей сотрудничество, и нашу квартиру заполонили чугунные кастрюли и сковородки, кокотницы пастельных оттенков и прочая кухонная утварь в таких количествах, которые нам двоим было не освоить за всю жизнь. Потом Марни пригласили вести регулярную колонку в газете. Но поначалу были только она и я: мы перелопачивали бесплатные журналы в поисках новых заведений, куда не мешало бы заглянуть.
Мне кажется, что, глядя на то, как двое вместе ужинают в ресторане, можно многое сказать об их отношениях. Мы с Марни любили наблюдать: вот рука об руку входят парочки, а вот гуляет теплая мужская компания, и господа в сшитых на заказ костюмах мало-помалу расслабляются, шумят все громче и в конце концов разбредаются кто куда; за тем столиком крутят роман, а тут отмечают юбилей, а у этих — первое свидание. Нам нравилось читать зал, словно книгу, строить догадки о прошлом и предрекать будущее других посетителей, рассказывая истории их жизни, которые, надеялись мы, могут обернуться правдой.
Если бы ты сидела за соседним столиком и играла в ту же самую игру, в свою очередь наблюдая за нами, то увидела бы двух молодых женщин: одна — высокая, с огненными кудрями, другая — темненькая и съежившаяся, и, однако же, невзирая на несходство, обе прекрасно ладят друг с другом. Думаю, для тебя не составило бы труда догадаться, что нас связывает крепкая дружба, которой не один год и которая, будь она деревом, имела бы раскидистые ветви и мощные корни. Ты увидела бы, как Марни — не задумываясь, не спрашивая разрешения, поскольку это было совершенно излишне, — протягивает руку, чтобы утащить с моей тарелки помидорку. А я в свой черед отправляю в рот кусочек корнишона или ломтик свежего огурца с ее тарелки.
И тем не менее за три года, прошедшие с тех пор, как Марни съехалась с Чарльзом, мы с ней ни разу не ужинали вдвоем. Из наших отношений исчезла былая непринужденность. Наши миры больше не сплетены друг с другом. Теперь в истории ее жизни мне отведена роль гостьи. Наша дружба перестала быть отдельным самостоятельным явлением, выродившись в бородавку, вырост, существующий внутри другой любви.
Я не считала — и не считаю, — что любовь Чарльза и Марни превосходила по силе нашу. И тем не менее я отчетливо понимала, что их любовь — любовь романтическая — неминуемо поглотит нашу, потому что такова жизнь. И все же наша любовь, зародившаяся и расцветшая во время прогулок под руку по школьным коридорам, автобусных экскурсий и совместных ночевок, казалось, неизмеримо больше заслуживала того, чтобы продлиться всю жизнь.
Каждую пятницу, выходя из их квартиры около одиннадцати вечера, я вынуждена была раз за разом прощаться с любовью, которая сформировала, определила, выкристаллизовала меня. И каждый раз мучительно ощущать раздвоенность, любя по-прежнему и страдая от разлуки.
Но еще больнее было сознавать — хотя эта мысль до сих пор не до конца укладывается у меня в голове, — что вся ситуация была целиком и полностью делом моих рук. Я, и только я была ответственна за ту самую первую оборванную ниточку, ту первую переломанную косточку, то первое забытое воспоминание.
Три месяца спустя после нашей встречи с Джонатаном я переехала к нему в двухэтажную квартиру в Ислингтоне. Мы были очень молоды, да, и без памяти, безоглядно, по уши влюблены. Это оказалось неожиданно легко — так очень редко бывает, когда в твою жизнь входит что-то новое. И на удивление весело и захватывающе — уж этим-то меня не баловала моя незатейливая жизнь. Мне нравилось жить с Марни — я была счастлива, — тем не менее в конце концов захотелось чего-то иного, чего-то большего.
Мое детство прошло в семье, которая со стороны могла показаться любящей. Однако это была одна лишь видимость. Мои родители прожили в браке двадцать пять лет, прежде чем развестись, но им следовало бы расстаться гораздо раньше, потому что их беспрерывные скандалы и выяснения отношений сделали жизнь в нашем доме невыносимой.
Если коротко, мой отец был жуткий бабник. Его роман с секретаршей продолжался двадцать лет, ничуть не мешая многочисленным мелким интрижкам. Отец вспыхивал страстью то к одной, то к другой женщине и столь же стремительно охладевал к ним на протяжении всего законного брака. Моя сестра была на четыре года моложе меня, и я делала все, что в моих силах, чтобы защитить ее от шумных семейных драм и бесконечных стрессов. Я уводила ее на улицу, включала музыку погромче, отвлекала бедняжку вечными обещаниями показать что-то интересное подальше от дома. Но это другая история, и о ней как-нибудь потом. Сейчас мне хочется, чтобы ты поняла: я, пожалуй, сильнее, чем большинство людей, была склонна к идеалам романтической любви. Я обожала Марни. Но моя новая любовь завладела мной целиком и полностью.
Мы с Джонатаном познакомились, когда нам было по двадцать два года. Оксфорд-стрит, шесть часов вечера. Оба спешили домой, а жили мы тогда в противоположных концах города. Вход в метро закрыли, как это часто бывает в час пик, поскольку на платформах столпилось слишком много людей. Хмурое небо предвещало скорый дождь, над головой проносились косматые серые тучи.
Не подозревая о существовании друг друга, мы с Джонатаном толкались в очереди, выстроившейся ко входу в вестибюль станции. Толпа казалась самостоятельным существом, наделенным собственным сознанием, — так сильно каждый горел желанием поскорее очутиться подальше отсюда. Я чувствовала, как чужие тела вторгаются в мое личное пространство, чужие локти задевают мои локти, чужие бедра бесцеремонно прижимаются к моим бедрам, а мой затылок невольно упирается в чью-то грудь. На пятачке перед входом набилось столько народу, что я не видела ничего, кроме спины мужчины, стоявшего передо мной.
В конце концов где-то сверху и спереди послышался лязг металла, и железные створки начали медленно открываться изнутри. Толпа заколыхалась и приготовилась к штурму. Мужчина, стоявший передо мной, — тот самый, который закрывал мне обзор, — подался вперед, а потом, когда я уже шагнула на его место, резко отшатнулся назад. И врезался в меня, а я — в того, кто стоял за мной. Толпа, обтекая нас, хлынула в метро, в то время как мы в ее центре образовали некий всплеск, волну, покатившуюся в обратном направлении.
— Какого черта? — выдохнула я, с трудом удержав равновесие.
— Вы… — начал было он, оборачиваясь ко мне.
И я поняла. Как в тот раз, с Марни. Я немедленно все поняла! Это звучит так глупо, так наивно, знаю-знаю. Я слышала этот аргумент сотни раз — когда переехала к нему, когда согласилась выйти за него замуж, даже накануне нашей свадьбы. И все, что я могла на это ответить, равно как и все, что я могу сказать тебе сейчас: надеюсь, когда-нибудь ты поймешь…
Наверное, с Марни все было не совсем так, как с Джонатаном. Мы с ней тогда обе кого-то искали. Впереди маячили долгие семь лет школы, и ни одной из нас не улыбалось провести их в одиночестве. Радость, которую мы испытали, встретив друг друга, была приправлена ошеломляющим ощущением облегчения.
С Джонатаном же… Даже не знаю, как объяснить. Я никогда не считала, что принадлежу к типу женщин, способных внезапно влюбиться. И в моей душе не было ни потребности в нежных чувствах, ни пустоты, ничего такого, что требовало бы заполнения. Я просто увидела его и сразу инстинктивно поняла, что должна познакомиться с ним поближе. Я могла бы рассказать тебе, что именно почувствовала, при помощи слов, которые за многие десятилетия превратились в синонимы безумной любви, но в моем случае все эти заезженные клише не имеют никакого отношения к правде. Земля не уходила у меня из-под ног, наоборот, я почувствовала, что стою на ногах так прочно и устойчиво, как никогда прежде. Не было ни дрожащих рук, ни замирающего сердца, ни зардевшихся щек. И бабочек в животе тоже не было. Просто, глядя на него, я осознала: вот он, дом, в котором я всегда так нуждалась и которого никогда, по сути, не имела.
— Вы… — продолжила я, машинально поправляя лацканы. Глаза у него были оливково-зеленые, и он в замешательстве смотрел на меня. Меня вдруг охватило совершенно неуместное желание протянуть руку и погладить его по щеке. — Вы просто…
— Мой шарф, — произнес он, указывая на асфальт. — Вы наступили на мой шарф.
— Ничего я не… — Я посмотрела себе под ноги. И в самом деле — я стояла на бахроме темно-синего шарфа. — Ой, — смутилась я, поспешно убирая ногу. — Прошу прощения.
— Ну что встали столбом? — послышался сзади голос, грубый и громкий. Голос толпы.
— Да, конечно, — согласился он, оборачиваясь. — Извините.
И как-то вдруг мы разговорились. Сейчас уже не помню, кто и что сказал, но, когда настал момент расходиться в разные стороны, ему — на платформу к поездам северного направления, а мне — к поездам южного, мы успели поспорить по поводу его шарфа и по поводу одного паба, которого, как утверждал мой новый знакомый, не существовало.
— Вы беретесь рассуждать о том, чего не знаете, — заявила я. — Я сто раз там бывала. Могу хоть сейчас вас туда отвести.
— Вот и отлично, — отозвался он.
Вокруг все спешили по своим делам, людские потоки огибали нас, рассредоточиваясь по платформам.
— Что? — удивилась я.
— Пошли, — сказал он.
Паб действительно существовал, как я и говорила; это было традиционное, почти в средневековом стиле, заведение с панелями темного дерева, низкими потолками и пылающим камином. Назывался паб — да и сейчас называется, хотя я сто лет там не была, — «Виндзорский замок». Располагается он в десяти минутах ходьбы от Оксфорд-сёркус, неприметно притулившись на одной из узеньких, вымощенных брусчаткой улочек, которые служат этаким приветом из прошлого, от того старого города, что стоял здесь задолго до появления гигантских флагманских магазинов и сетевых кофеен, повторяющихся через каждые сто метров.
Мы просидели там несколько часов, пока хозяйка не позвонила в колокольчик, объявляя, что они закрываются. Тогда мы выкатились оттуда и вернулись на станцию, уже практически пустую, где расцеловались на прощание — что было совершенно не в моем характере — и пообещали друг другу непременно встретиться в ближайшее время. Когда он оторвал руки от моей талии, я почувствовала, что внутри меня что-то всколыхнулось. Провожая его взглядом — темно-зеленое пальто, разлетающееся при ходьбе, широкие плечи, — я отчетливо понимала, что уже люблю его.
Эта любовь — тот фундамент, на котором я была готова и могла бы построить жизнь. Где-то в параллельном мире мы с Джонатаном до сих пор вместе, до сих пор без ума друг от друга. Мы обещали друг другу неугасимую любовь, вечный праздник радости и смеха, нерасторжимый союз сердец. Иногда невозможно поверить, что мы с ним не смогли исполнить эти обеты, ведь когда-то они казались само собой разумеющимися.
Он попросил меня выйти за него замуж год спустя — день в день — в том самом пабе. Неуклюже опустившись на одно колено, Джонатан объявил, что заготовил речь и даже выучил ее наизусть, но не помнит ни единого слова из того, что собирался сказать. И добавил, что будет любить меня всю жизнь, — может, для начала этого будет достаточно?
Я сочла, что мне этого более чем достаточно.
Мы поженились той же осенью в регистрационном бюро. Гостей на нашей свадьбе не было, а отпраздновали мы ее с самым дорогим шампанским, какое только нашлось на полках в ближайшем магазинчике. После этого мы отправились на свадебный завтрак в «Виндзорский замок». В конце концов, где же еще было отмечать все важнейшие вехи наших отношений? Я подошла к стойке и сделала заказ, во всеуслышание объявив, что мой муж желает на завтрак бургер. Барменша закатила глаза, но улыбнулась, снисходительно посмеиваясь над юной новобрачной в светло-голубом платье и ее свежеиспеченным супругом с зеленым галстуком. Заказанные нами на десерт брауни с ванильным мороженым нам подали на тарелках, и по краю каждой тянулась выведенная шоколадной глазурью надпись: «Поздравляем».
Затем, катя за собой чемоданы, мы отправились на вокзал Ватерлоо и там сели на поезд, который шел на юг и должен был отвезти нас в приморский городок под названием Бир. Приехали мы туда уже под вечер и заселились в небольшую гостиницу, с гордостью, как это делают только новобрачные, объявив, что номер забронирован на имя мистера и миссис Блэк.
— На имя Джейн? — переспросила пожилая женщина за стойкой.
Было уже без малого десять вечера, и она явно была исполнена решимости довести до нашего сведения, что мы доставили ей неудобства.
— Да, — подтвердила я. — На имя Джейн Блэк.
Что бы она ни говорила и ни делала, это никоим образом не могло омрачить моего счастья.
— По лестнице на второй этаж, до конца по коридору, направо. — Она протянула золотистый ключик, к которому цепочкой из такого же металла была прикреплена деревянная колобашка с выгравированным словом «четыре». — Что-нибудь еще?
Мы покачали головой.
Джонатан втащил наши чемоданы вверх по лестнице, провез по коридору и в наш номер. Мы увидели полы темного дерева, покрывало на кровати, расшитое крохотными цветочками пастельных оттенков. Шторы цвета ржавчины были задернуты, и в углу мягким светом горел небольшой светильник в розовом абажуре. На старомодном бюро из красного дерева в ведерке со льдом нас ждала миниатюрная бутылочка шампанского. Джонатан откупорил ее и разлил в два бокала, и мы во второй раз за день выпили за нашу свадьбу.
Когда наутро мы проснулись, восходящее солнце расцвечивало постель мазками желтого и оранжевого. Я помню теплоту груди Джонатана, прижатой к моей спине, мягкость его ладоней, ласкающих мой живот, прикосновение его губ к моим плечам. Я помню это ощущение всепоглощающей близости. Мне было так надежно в коконе его объятий! А потом он развернул меня к себе лицом, и его поцелуи стали более настойчивыми и требовательными.
И лишь позднее, когда в дверь постучали и горничная с извиняющимся выражением лица просунула в щель стопку полотенец, мы выбрались из постели и принялись строить планы на день. Я раздвинула шторы и выглянула в окно, за которым было море. Оно раскинулось до самого горизонта, окаймленное по сторонам белоснежными утесами с шапкой густой зеленой травы. Несмотря на то что стоял октябрь, небо радовало глаз безоблачной синью, суля погожий день.
Мы натянули туристские ботинки и толстые шерстяные свитеры.
За отелем начинался галечный пляж. Я зашагала по тропинке, ведущей к нему, к морю, к волнам, которые лизали гальку и разбивались о берег.
— Давай туда, — позвал меня Джонатан, указывая в противоположную сторону, в направлении скал. — Думаю, лучше пойти этой дорогой.
И мы двинулись по заасфальтированной дороге, ведущей в гору, мимо припаркованных машин и задернутых занавесками окон, пока не очутились на поросшем травой пятачке, где были установлены таблички с расписанием работы и небольшой паркомат.
— Идем дальше, — сказал Джонатан и, пробравшись между немногочисленными припаркованными фургонами, зашагал по траве.
Дальше мы шли в молчании, иногда держась за руки, а иногда я в очередной раз на что-нибудь отвлекалась, отставала и была вынуждена нагонять его.
Джонатан всегда был такой сосредоточенный, в особенности во время наших вылазок на природу; со своей неизменной камерой, он всегда стремился увидеть, что там дальше, за поворотом, что ожидает его впереди. Я же просто отдыхала душой, наслаждаясь возможностью побыть вдали от шумного города. Здесь безмолвие нарушали лишь шум прибоя о скалы внизу да крики чаек в вышине.
Примерно через час мы вышли к приморской деревушке, на вид поменьше, чем Бир, но с парковкой для машин, небольшой будочкой, в которой размещался общественный туалет, и зданием кафе с соломенной крышей.
— Интересно, оно открыто? — сказал Джонатан, и, поскольку он был со мной, кафе в самом деле оказалось открыто.
Он взял себе чашку кофе, а мне стакан холодного апельсинового сока. Мы устроились на свежем воздухе на скамейках для пикника и стали смотреть на море в ожидании заказанных сэндвичей с беконом. Рыбаки в поисках защиты от ветра сбились в кучку на берегу. Я представляла, как они обсуждают улов, цены на треску, дальнейшие планы на день.
Позавтракав, мы двинулись по пляжу. Волны набегали на берег и откатывались обратно, лизали трещинки в каждом камешке и подошвы наших ботинок. Джонатан заметил в зарослях у подножия утеса небольшую прогалину и загорелся идеей исследовать ее поближе. Продравшись сквозь густой терновник, мы двинулись прочь от побережья, вглубь леса, по узенькой глинистой тропке, петлявшей сквозь колючий кустарник и крапиву. Мы взбирались все выше и выше, и тем не менее утесы по-прежнему маячили у нас над головой.
Минут через десять-пятнадцать мы вышли к развилке; левая тропа переходила в ступени, выбитые в склоне, а правая представляла собой узенькую стежку, тянувшуюся по самому краю скалистого карниза.
— Давай попробуем пройти здесь, — сказал Джонатан, показывая направо.
— Думаю, лучше не стоит, — покачала головой я.
Он вырос за городом, среди грязи, сена и высокой травы, мне же в этом мире было неуютно. Меня завораживали эти виды, эта звенящая тишина и бескрайний простор, но я чувствовала себя здесь незваным гостем, без приглашения вторгшимся на чужую территорию.
— Мне кажется, тут безопаснее. — Я махнула в сторону левой тропки.
— Брось, — с улыбкой произнес он. — Все будет в полном порядке.
Я заколебалась. Но его вера в меня, его убежденность уже заронили в мою душу зернышко искушения. Я обнаружила, что мне очень трудно противиться его желаниям. Хочешь правду? Я сделала бы практически все, о чем бы он меня ни попросил.
Я заставила себя разжать кулаки, разогнула пальцы и следом за ним сделала один крохотный шажок вправо, на узкий уступ в скале.
Джонатан отступил назад — с легкостью и грацией канатоходца, балансирующего на туго натянутой проволоке.
— Ну, вот видишь, — улыбнулся он. — У тебя все отлично получается.
Карниз был узехоньким, не больше фута в ширину. Стоять на нем можно было, только поставив одну ногу позади другой.
— Еще один шажок, — сказал он.
В этот момент я словно слышала наше будущее: голос Джонатана, разговаривающего с нашим ребенком, подбадривающим его. Картина еще не происшедшего события запечатлелась в моей памяти и придала мне храбрости.
— Чего ты ждешь? Продолжай идти, — настаивал он. — Я тебя страхую.
Я подняла ногу, которая была позади, и медленно понесла ее вперед над морем, грохотавшим далеко внизу. Наконец моя ступня нашла опору на карнизе, и я с облегчением выдохнула.
— Что теперь? — спросила я. Каким-то образом я умудрилась развернуться и теперь стояла лицом к утесу, прижимаясь к нему грудью, так что пятки у меня висели в воздухе над бездной. — Как ты вообще это делаешь?
— Ты можешь идти нормально, — сказал он. — Или просто потихоньку переставляй ноги. Попытайся не слишком об этом задумываться, вот и все.
Я вскинула глаза на него, стоявшего всего в нескольких шагах впереди. Он широко улыбнулся мне, и в уголках его глаз собрались лучики, а на щеках заиграли ямочки. Его рука была ободряюще протянута в мою сторону, и обручальное кольцо поблескивало на солнце. Второй рукой он держался за выступ в скале над головой, и я видела полоску голой кожи на бедре, там, где футболка выбилась из брюк.
Я потянулась к нему, но тут моя нога соскользнула, я потеряла равновесие и стала заваливаться вбок. Я помню, как начала задыхаться, пытаясь ухватиться за голую скалу непослушными пальцами, помню жгучую волну паники, захлестнувшую меня. Потом я ощутила, как рука Джонатана впечаталась в мою спину и с такой силой прижала меня к скале, что острый камень расцарапал мне подбородок.
— Все в порядке, — послышался спокойный голос моего мужа. — Ничего страшного не произошло.
— Нет, — выдавила я. — Это небезопасно. Не надо было вообще сюда лезть.
Расцарапанное лицо саднило, колени ныли от удара.
— Все в порядке, — повторил Джонатан. — Честное слово, ничего страшного не случилось.
Я упрямо замотала головой.
— Ладно, — сдался он. — Ладно. Только не расстраивайся. Давай потихоньку обратно.
Я принялась осторожно пятиться к поросшей травой тропке.
— Ну вот, — сказал Джонатан. — Все нормально?
Я кивнула и поднесла руку к подбородку — думала, что рассадила его до крови, но подушечки пальцев остались чистыми.
— Хорошо, — усмехнулся он. — Тогда встретимся наверху.
Я снова кивнула, а он устремился вверх.
Знаю-знаю, я говорила, что последовала бы за Джонатаном куда угодно, и это была правда. Но в его бесстрашии было нечто такое, что шло совершенно вразрез с моей врожденной боязливостью. И как бы я ни хотела и ни старалась, иногда страх одерживал победу. Я двинулась более безопасным маршрутом, и несколько минут спустя наши дороги вновь пересеклись на вершине утеса.
Могла ли я знать, что впереди у нас мало времени? Если бы так, я нашла бы в себе мужество провести эти несколько минут рядом с Джонатаном.
Вообще, оглядываясь назад, должна сказать, что вся история наших отношений, нашей любви и совместной жизни прямо-таки отравлена горькой иронией, пронизана ею насквозь, начиная с момента нашего знакомства и заканчивая той минутой, когда эти отношения оборвались. Мы с Джонатаном впервые встретились в маленьком уголке огромного города, на этом месте у нас с ним все началось, и там же, по роковому стечению обстоятельств, он погиб.
О том злосчастном дне я могу рассказать тебе куда больше, чем о нашей встрече. Я на протяжении многих недель безостановочно прокручивала в голове мрачное слайд-шоу — цепочку событий, которая привела к гибели Джонатана. И до сих пор иногда этим грешу.
Джонатан бежал первый в своей жизни Лондонский марафон. Прогноз обещал ветер и дождь с мокрым снегом. Джонатан пребывал в приподнятом настроении. Он тренировался с осени и привык бегать под дождем, так что непогода его не страшила.
В то утро он был не в состоянии усидеть на месте, ерзал, болтал о каких-то пустяках, и его возбуждение передалось мне. В сущности, мы были такими обыкновенными! Каждое будничное утро начиналось звоном будильников, затем — кофе, завтрак, душ, поиски ключей от квартиры, отчаянные попытки не опоздать на работу… и дальше все катилось в неизменном успокаивающем ритме повседневности.
Мне хотелось разделить с Джонатаном его победу, поэтому я отправилась прямиком на Мэлл[1]. Там за металлическим ограждением я простояла в ожидании несколько часов, но это время пролетело практически незаметно. Атмосфера была накалена до предела; толпа болельщиков вокруг меня буквально истекала возбуждением, нервозностью и воодушевлением. Первыми мимо нас пронеслись элитные бегуны — со стороны казалось, что они даже не запыхались, — следом за ними еще какие-то мужчины и женщины, потом забавная парочка с мокрыми от пота лицами — оба бежали в костюмах динозавров.
Джонатан поставил себе целью преодолеть дистанцию менее чем за три часа, и я нисколько не сомневалась в том, что у него все получится. Он пробежал мимо меня через два часа пятьдесят одну минуту, а еще через три минуты уже пересекал финишную черту.
Я никогда не принадлежала к числу тех, кто рожден для успеха. Я всегда упорно трудилась, но никогда и ни в чем не преуспевала. Я всегда принимала участие, но никогда не побеждала. А Джонатан — да, Джонатан побеждал. Он превосходил даже самые дерзкие свои цели.
Поэтому я ничуть не удивилась, когда его провозгласили миллионным участником Лондонского марафона с 1981 года, то есть со времени учреждения, и репортеры новостного канала Би-би-си взяли у него интервью. На спортивных мероприятиях Джонатан обычно находился по другую сторону камеры, снимая репортажи для выпусков новостей и спортивных телеканалов, но в тот день он так мило держался и так очаровательно скромничал, отвечая на вопросы интервьюера! Помню, у меня даже промелькнула мысль: не стоит ли ему задуматься о другой карьере, не достигнет ли он большего успеха перед камерой, нежели за ней?
После интервью мы отправились в «Виндзорский замок» пропустить по стаканчику, всего по одному, чтобы отпраздновать успех Джонатана.
Но добраться туда нам было не суждено.
Когда, выйдя из метро на Оксфорд-сёркус, мы пошли к той самой вымощенной булыжником узенькой улочке, пьяный таксист вылетел на пешеходный переход, сбив моего мужа.
Я помню, как он лежал навзничь на мостовой. Его колено было вывернуто под неестественным углом. Лицо с закрытыми глазами казалось умиротворенным, подбородок касался плеча. На нем были те же самые черные шорты и обтягивающая желтая футболка. Приоткрытый рюкзак валялся в метре или двух, и из него выглядывала тонкая термонакидка, которую ему набросили на плечи на финише. Выпавшая бутылка с водой медленно-медленно, точно расплавленный битум, катилась к краю тротуара.
Вокруг нас мгновенно образовалась толпа из велосипедистов и пешеходов, но водитель, парализованный ужасом, так и остался неподвижно сидеть в машине.
Джонатан тоже был до странности неподвижен, лежа в застывшей позе, слишком безжизненной и в то же время каким-то непостижимым образом слишком безмятежной, чтобы его можно было принять за спящего. На асфальт рядом с его щекой уже успела натечь лужица крови.
Я помню, как приехала «скорая» и затормозила рядом с нами, заливаясь пронзительным воем. Сирену быстро вырубили; мне вспоминается внезапная оглушительная тишина, пришедшая на смену режущему слух вою, но мигалка продолжала вспыхивать, красным и голубым, красным и голубым. Из фургона выскочили парамедики, мужчина и женщина, оба в ядовито-зеленой форме, и поспешили к нам, что-то крича через капот. Все происходило точно в замедленной киносъемке: она надела белые латексные перчатки, сначала правую, затем левую, по очереди оттянув каждый палец. Он нес на плече саквояж. Женщина-полицейский в форменном котелке принялась жестикулировать, оттесняя толпу зевак, и картина эта до сих пор стоит у меня перед глазами: будьте так добры, отойдите в сторону, пожалуйста, проходите дальше, тут не на что смотреть.
Парамедики засуетились вокруг нас, проверяя у Джонатана пульс, ощупывая его, срезая с него футболку, светя слепящим фонариком ему в глаза.
— Не могли бы вы немножко… — произнесла женщина, и я, поджав под себя ноги, опустилась прямо на асфальт чуть в стороне, чтобы не мешать врачам.
Их руки мелькали передо мной, свет фар «скорой», попадая на светоотражающие полосы на форменных куртках, резал мне глаза. Я сощурилась и поняла, что они полны слез.
Джонатана уложили на носилки, странного вида пластиковую конструкцию, и погрузили в «скорую». Она поползла по улицам Лондона на юг, в больницу Святого Георга, в сопровождении полицейской машины. Когда я выбралась из задка «скорой», все та же самая женщина-полицейский в котелке взяла меня под локоть, привела в приемный покой и сидела рядом безотлучно. Она твердила мне, чтобы я продолжала дышать: вдох через рот на шесть счетов, задержать дыхание на следующие шесть, затем еще на шесть — выдох, а потом она ушла, и я осталась ждать в полном одиночестве. На улице было уже темно, когда врач позвал меня в маленькую комнатку, чтобы сообщить то, что я и без него уже знала: он подтвердил, что Джонатан умер.
Он предложил кому-нибудь позвонить, чтобы за мной приехали, но я даже не помню, ответила ли ему хоть что-то. Я вышла из приемного покоя, поймала такси и назвала адрес квартиры в Воксхолле. Неподалеку от дома я увидела за столиком в пабе на берегу Темзы веселую троицу в шортах и футболках, с золотыми марафонскими медалями на шее. Я почувствовала, как в груди у меня лопнул какой-то пузырь, и представила среди них Джонатана — в шортах и футболке, с точно такой же медалью, празднующего победу. К горлу подступила тошнота, но я усилием воли подавила ее, потому что это было не вовремя и все происходящее не имело отношения к реальности, тем не менее я никак не могла вспомнить, что надо делать дальше и как теперь быть…
Я опустилась на землю напротив входа в дом и вообразила, как Джонатан поднимается с мостовой, потирая ушибленный локоть, и проводит ладонями по груди, отряхивая приставшие к футболке мелкие камешки. Я представила его, оглушенного и слегка рассерженного, с небольшой ссадиной под правой скулой, которой он ударился об асфальт, но в остальном целого и невредимого: способного ходить, говорить, двигаться. Живого. Я закрыла глаза и увидела его волосы, успевшие слишком сильно отрасти, его руки, скрещенные на груди, его подбородок, слегка вздернутый кверху, россыпь веснушек на переносице после многочасовых пробежек в солнечную погоду.
Меня едва не вывернуло, потому что всего этого уже не существовало — ни небольшой ссадины под правой скулой, ни слишком сильно отросших волос, ни веснушек, ни будущих многочасовых пробежек, — и я знала, что никогда больше его не увижу и никто не увидит, и эта мысль была слишком ошеломляющей, слишком невозможной, чтобы быть правдой.
Какое-то время я побеждала. В самом прямом смысле слова. Если рассматривать жизнь как соревнование, которое можно проиграть, — а я совершенно уверена, что это так, — значит можно и победить.
Пока Марни ходила на свидания с бесконечной чередой неподходящих парней, которые слишком много пили, укуривались по выходным до полной отключки на детских площадках и нюхали кокаин с бачка в общественных туалетах, у меня был роман с потрясающим мужчиной. Пока ее университетские подруги проводили пятничные вечера в сомнительных клубах с громкой музыкой, неоновыми огнями и липкими полами, я готовилась к медовому месяцу. Пока они все больше и больше отчаивались, плачась друг другу на разрыв очередных бесперспективных отношений, заливая горе джином и заедая какой-нибудь калорийной дрянью навынос, я вышла замуж. У меня был муж. И более того, я любила его, любила горячо и искренне. Они ссорились с соседками по тесным съемным квартиркам из-за того, кто нажег больше электричества и пролил молоко. Они сражались с комьями лобковых волос, забивавших слив ванны, с вечно текущими душевыми кабинками, горами немытой посуды, громоздящимися прямо на посудомоечной машине. А я жила в уютной квартире с высокими потолками и большими окнами. Я разглядывала образцы красок, прикидывая, какой оттенок будет лучше всего смотреться на наших стенах, и планировала, где будут висеть постеры в рамах, ждущие своего часа в стопке у камина.
Марни подала заявление об уходе по собственному желанию. Другие подпадали под сокращение штатов, костерили начальство и ненавидели нудные дела, входившие в рабочие обязанности: приносить кофе, вызывать такси, заказывать пачки бумаги для принтера. Я же получила повышение. Начинала я с административной должности в интернет-магазине, торговавшем всем подряд: книгами, игрушками, электроникой, — и мне предложили позицию в новом отделе мебели. Должность мне нравилась, да и само направление, как мне казалось, имело хорошие перспективы в развивающейся компании.
Дела у меня шли лучше, чем у них всех. Я была счастливее, чем они.
Пожалуй, меня радовало, что я первой нашла свою любовь. Мне не слишком приятно в этом признаваться, потому что это звучит как-то глупо и по-детски, но это правда, а я обещала тебе говорить правду.
Марни обзавелась бойфрендом первой из нас двоих. Нам с ней тогда было по тринадцать, а Ричард был годом старше. Его родители находились в разводе, и он жил с матерью. У него были рыжие, почти оранжевые волосы и густо усыпанные веснушками щеки. На первом свидании они с Марни пошли в кино, их пальцы соприкоснулись на ведерке с попкорном, и остаток фильма они просидели, держась за руки. На втором свидании он пригласил ее к себе домой, и его мама пожарила им куриные наггетсы. Однако на следующий же день Ричард порвал с Марни. Он решил, что его больше привлекает девочка из параллельного класса — кажется, ее звали Джессика, — у нее были волосы того же померанцевого оттенка, и она, как следствие, подходила ему куда больше.
Я пришла к выводу, что мне тоже необходим бойфренд, поэтому, пока Марни оправлялась от удара, организовала себе свидание с мальчиком по имени Тим. В кино мы с ним не были, зато отправились на прогулку и он купил мне мороженое. Нечего и говорить, я была совершенно уверена, что нашла свою вторую половинку! Весьма на руку мне сыграло и то обстоятельство, что он был значительно симпатичнее мальчиков, с которыми встречались одноклассницы. Моя популярность немедленно взлетела до небес, и внезапно я оказалась главным экспертом по сердечным делам в нашем классе. К несчастью, на репутации Тима дружба со мной сказалась далеко не столь выигрышным образом, так что полторы недели спустя он дал задний ход.
Мы с Марни на пару погоревали, погоревали да и решили, что никогда больше в жизни ни в кого не влюбимся, а вместо этого лучше станем лесбиянками.
Что само по себе любопытно, ты не находишь? Даже тогда мы уже прекрасно понимали: взрослому человеку одной только дружбы мало, категорически недостаточно. Мы знали — с самого раннего подросткового возраста, — что романтическая любовь всегда будет стоять на первом месте.
Не могу сказать тебе, когда именно все изменилось. Много лет — практически целое десятилетие — мы находились в эпицентре жизни друг друга. Мы рассказывали друг другу обо всем без утайки: о мальчиках, а потом и о мужчинах, о свиданиях, а потом и о сексе, об отношениях, а потом и о любви. Но вдруг в какой-то момент между нами произошел небольшой раскол и наша личная жизнь превратилась в нечто такое, что существовало за рамками нашей дружбы. Это была тема, которую мы в наших разговорах обходили молчанием, делясь лишь самыми яркими моментами или новостями, вместо того чтобы, как прежде, проживать все вдвоем.
Наверное, такое положение вещей тоже было моих рук делом. Думаешь, я говорила Марни о своих чувствах, когда влюбилась в Джонатана? О том, как все было в ту нашу первую с ним ночь? Нет, ни словом не обмолвилась.
Вместо этого я бросила ее. Я заехала к Джонатану в гости после работы, и он приготовил мне ужин, а потом обратил мое внимание на обилие свободного места в его квартире, на пустые полки и полупустые ящики и спросил, не хочу ли я их заполнить. Перспектива жизни в этом доме — жизни с Джонатаном — попросту оказалась слишком соблазнительной.
— Я съезжаю, — объявила я Марни с порога в тот же вечер, едва вернувшись домой.
— В самом деле? — рассеянно спросила та. Она сидела на нашем бело-голубом диванчике, водрузив ноги на кофейный столик, и барабанила по клавишам своего новенького ноутбука. Накануне вечером она сняла свой первый видеоролик: ее фирменный рецепт пасты карбонара, который всегда был у меня любимым. — Нет, это просто невозможно, — произнесла она. — Как мне… — Она схватила со стола телефон и принялась раздраженно тыкать большими пальцами в экран.
— Да, к Джонатану, — сказала я.
— И когда же? — поинтересовалась она.
— Завтра, — ответила я.
Марни вскинула голову:
— Что? — Ее брови сошлись на переносице. — Завтра? Но вы же с ним только что познакомились!
— Мы вместе уже три месяца, — возразила я.
— Но это же всего ничего!
— Для меня это вполне себе срок, — пожала плечами я.
— Ясно, — произнесла Марни тихо. — Ты точно все решила? — Она закрыла свой ноутбук. — Завтра — и точка?
Я кивнула.
Сейчас, оглядываясь назад, было бы очень просто осудить себя за чрезмерную поспешность и излишнее рвение, но правда заключается в том, что я и теперь поступила бы точно так же.
Марни помогла мне собрать сумки и подарила комплект острых ножей, кастрюлю размером с котел и красный набор посуды.
— Тебе придется освоить плиту, — сказала она. — Нельзя же питаться одной консервированной фасолью и тостами.
— Я буду ходить питаться к тебе, — пошутила я.
— Очень на это надеюсь, — вздохнула она. — Для кого же я стану готовить, если тебя не будет?
Тогда я подумала: Марни, наверное, не отнеслась к моему заявлению серьезно, в глубине души полагая, что подруга вернется через пару недель. Но сейчас я в этом совсем не уверена. Думаю, она понимала, что для меня это следующий жизненный этап, начало чего-то нового.
Я смотрела, как Марни заворачивает в старую газету набор красных керамических горшочков для запекания, которые — у меня не было ни малейшего сомнения — я никогда не буду использовать. Она со вздохом отставила их в сторону.
— Ты уверена, что не слишком торопишься? — спросила она. — Ты же знаешь, я считаю, что он отличный парень, и этот вопрос правда продиктован беспокойством за тебя, а не за себя, но… все-таки это очень быстро. Ты уверена, ты точно-точно уверена?
— Да, — ответила я, и это была правда.
— Я буду скучать, — сказала она.
— Знаю, — отозвалась я. — Я тоже.
Я подумала обо всех тех мелочах, по которым буду скучать: о ее разноцветных носках, сохнущих на батарее, лакомствах ее изготовления, заботливо убранных в холодильник до моего возвращения, улыбающихся рожицах, нарисованных на запотевшем зеркале в ванной, — и к горлу подступили слезы. Я проглотила их и улыбнулась, а Марни, взяв меня за руки, крепко их сжала.
Самые первые недели я крутилась как белка в колесе, пытаясь разорваться между ними двумя, чтобы никого не обделить вниманием. Мне не хотелось, чтобы Марни думала, будто я стала любить ее меньше — нет, конечно нет, — но в то же время я мечтала доказать Джонатану, что принадлежу ему целиком и полностью. Когда всего через несколько недель Марни в слезах позвонила посреди ночи и сказала, что у нее умерла бабушка, я впопыхах оделась, выскочила на улицу, поймала такси и минут через двадцать уже была в нашей старой квартире. Думаю, после этого Марни поняла, что в случае необходимости я примчусь к ней по первому же зову, как прежде.
Со временем Марни с Джонатаном подружились. В детстве ее никто никогда не учил кататься на велосипеде, и он взялся устранить это упущение. Он отдал ей один из своих старых велосипедов, и ей очень нравилось, что велосипед был мужской. А она в знак признательности научила его готовить карбонару. Сказала, что пыталась научить меня, но это оказалось слишком неблагодарной затеей, а теперь у нее появилась возможность делиться кулинарными секретами с ним.
Мы втроем отлично ладили. У Джонатана было много хобби: велоспорт, походы, скалолазание. А у меня — только Марни. И когда он решал провести выходные на природе в хлопающей на ветру палатке, с пауками в спальном мешке и с промокшими от дождя ногами, я прекрасно отдыхала в тепле и уюте нашей старой квартиры в обществе моей лучшей подруги. То были самые чудесные годы моей жизни. Я с радостью сознавала, что оказалась достойна любви двух самых прекрасных людей на свете и в моем сердце смогла уместиться ответная любовь к ним обоим.
Когда Джонатан погиб, я думала, что наши отношения с Марни вернутся в прежнюю колею. Но этого не произошло. Оттого ли, что его уже не было с нами? Не знаю. Но жизнь моя стала пустой.
За два с лишним года, проведенные с Джонатаном, я пропустила уйму всего. На моем небосклоне за все это время не промелькнуло ни облачка, он всегда сиял ослепительной синевой. Я находила радость в самых глупых вещах: в неторопливой прогулке ребятишек, лае собак в парке, лунном свете, пробивающемся ночью сквозь шторы. Я считала, что глаза у Джонатана зеленые, как оливки. Однако же с тех пор я ни разу не видела оливку, которая была бы столь же прекрасна. Право на смех нужно еще отвоевать. Любая улыбка исчезает. Зато боль вечна. Я начисто лишилась способности видеть в мире хорошее и плохое и уравновешивать одно другим. Теперь я будто разбалансированные весы.
А думалось, с Марни я вновь обрету себя. Казалось, что смогу стать прежней. Но пока я была занята другими вещами, жизнь ушла очень далеко вперед.
Мы со Стэнли в молчании спустились в лифте на первый этаж. В молчании вышли из подъезда. В молчании добрели по усыпанной гравием дорожке до тротуара. Мы шагали рядом, но я чувствовала себя совершенно одинокой.
— Славно посидели, правда? — произнес Стэнли наконец. Он застегнул плащ на все пуговицы и поднял воротник до ушей. — Тебе было весело?
Я поплотнее обмотала шарф вокруг шеи. Был сентябрь, а я привыкла считать, что в сентябре еще продолжается лето, хотя на самом деле это не так. Погода в сентябре всегда коварнее, всегда холоднее, несмотря на погожие вечера.
— Как тебе Чарльз? — поинтересовалась я вместо ответа на вопрос.
Этим вечером он потчевал нас историей их знакомства с Марни. Это случилось в одном из баров в центре города. Чарльз посылал одну бутылку шампанского за другой Марни и ее коллегам, пока наконец она не сдалась и не присоединилась к нему за его столиком. Он считал, что это была демонстрация силы его любви. Она считала, что это была демонстрация широты его натуры и серьезности намерений. Я считала, что он тем самым выставил себя в жалком виде.
— Отличный мужик, правда же? — отозвался Стэнли, с широкой улыбкой поворачиваясь ко мне. — Просто отличный.
Я на него не смотрела; мой взгляд был устремлен вперед, на дорогу. Я всегда надеялась, что в один прекрасный день задам кому-то этот вопрос и этот кто-то в ответ с улыбкой повернется ко мне и скажет: «Полный придурок, правда же?»
Потому что это была исчерпывающая характеристика того Чарльза, которого я знала. Он был просто невыносим.
«Вряд ли ты в самом деле так считаешь, Джейн? — говорил мне Чарльз всякий раз, стоило мне высказать вслух мнение, которое шло бы хоть сколько-нибудь вразрез с его собственным. — Мне кажется, в этом вопросе мы с тобой заодно, — продолжал он, — и в действительности ты хотела сказать, что…»
И пускался в рассуждения о кризисе на рынке жилья, нехватке персонала в больницах или экономической обоснованности введения налога на наследство, как будто был авторитетным специалистом в этом вопросе. А потом, когда мы уже переключались на другую тему, а предыдущая была практически забыта, он заявлял: «Очень рад, что мы с тобой пришли к согласию по этому вопросу, Джейн», несмотря на то что мое мнение ни на йоту не изменилось, а просто было заглушено его громогласностью, краснобайством и непробиваемым апломбом.
Он имел обыкновение дважды многозначительно постукивать пальцем по кромке своего бокала, когда его требовалось наполнить вновь, но лишь в том случае, когда бутылка стояла на моем конце стола, — видимо, раскрывать ради меня рот ему казалось излишним. Иногда он брал меня за руку и разжимал мои пальцы со словами: «В твоем возрасте пора бы уже перестать грызть ногти, Джейн». А под конец вечера, когда глаза у всех за столом были красные, осоловевшие от возлияний и начинали сами собой слипаться от усталости, он принимался отпускать эти свои мерзкие шуточки, неизменно адресованные очередному моему спутнику, но при этом столь же неизменно нацеленные в мою сторону, вроде: «Пожалуй, сейчас самое время везти Джейн домой, тебе так не кажется?» Затем, подмигнув, он добавлял: «Если ты понимаешь, о чем я. Ты ведь понимаешь, о чем я?» И мы все, разумеется, понимали, поэтому улыбались и похохатывали. Однако внутри у меня каждый раз что-то обрывалось, потому что за три года, которые прошли после гибели Джонатана, я ни разу ни с кем не спала и при одной мысли о прикосновении другого мужчины все во мне восставало.
Так что, как видите, та версия Чарльза, которая говорила со всеми остальными, покоряла их своим обаянием, смеялась над их шутками, была просто маскировкой, карнавальным костюмом, надетым для того, чтобы скрыть правду. И ему удавалось ввести в заблуждение всех: в особенности, конечно, мужчин, но и бо́льшую часть женщин тоже; и те и другие считали его обаятельным, беспечным и харизматичным.
— Ну что? — произнес Стэнли, когда мы дошли до автобусной остановки.
Я отступила от него и сделала вид, что изучаю расписание на бетонном столбе.
— Ну что? — повторил он. — Наши планы?
Я демонстративно посмотрела на часы — подарок Марни, — но по-прежнему продолжала молчать.
— Отсюда, кажется, ближе к тебе, да? — не сдавался он.
— В самом деле? — отозвалась я.
Потом принялась водить пальцем по черным столбцам цифр, напечатанных на листе белой бумаги, который был вставлен между двумя пластиковыми панелями. Я старалась делать это естественно и непринужденно, как будто люди только и занимаются тем, что читают расписание автобусов на остановке, и это вовсе не пережиток прошлого десятилетия.
— Думаю, да, — сказал он. — Может, и не намного, но все равно до твоего дома ближе.
Я упорно делала вид, что читаю. За спиной послышались шаги, и я всей кожей почувствовала его приближение. В уши ударило горячее дыхание, густое, влажное и обжигающее парами алкоголя, и я поняла, что он сейчас ко мне прикоснется.
— Джейн? — произнес он и, сделав очередной шаг, очутился прямо у меня за спиной.
Его руки обвили мою талию, и я ощутила на своем затылке шумный и влажный поцелуй. Попыталась ввинтиться каблуками в асфальт, задержала дыхание и напряглась всем телом, чтобы не отшатнуться. Он обнимал меня не особенно крепко, но мне казалось, будто все мое тело сдавлено тисками и я задыхаюсь.
— Как ты смотришь… — Он прочистил горло. — Давай поедем к тебе? — Он принялся водить правой ладонью вверх-вниз по моему животу, с каждым разом забираясь все выше и выше, пока его пальцы не наткнулись на косточки моего лифчика и, совсем осмелев, скользнули по гладкому материалу дальше. — Джейн, мы с тобой… — выдохнул он мне в ухо.
Язык у него заплетался, дыхание было влажным и теплым.
— Стэнли… — процедила я и отодвинулась в сторону, подальше от него, подальше от бетонного столба. — Стэнли, боюсь, никаких «нас с тобой» не существует.
— О, — отозвался он, слегка задетый за живое, но скорее озадаченный, нежели возмущенный. — Но я…
— Дело не в тебе, — отрезала я.
Он с серьезным видом кивнул.
— Дело в твоем покойном муже, да? — спросил он. К нему вновь вернулась самоуверенность; он полагал, что наконец получил ответ на невысказанный вопрос и знает верное средство, способное исцелить мою рану. — Марни сказала…
Она наверняка предупредила его, что следует проявить деликатность и такт и не гнать лошадей.
— Нет, Стэнли, — твердо возразила я. — Дело не в Джонатане. — И это была правда. — И не в тебе. — И это, пожалуй, тоже была правда. — Все дело во мне.
Из-за угла вывернул красный двухэтажный автобус, прорезав ночную тьму ярким светом фар, — в кои-то веки точно по расписанию.
— Как думаешь, может быть, то, что ты сейчас чувствуешь ко мне…
— Мне было с тобой хорошо, — оборвала его я, хотя не знаю, зачем вообще это сказала, потому что нам обоим было совершенно ясно: данное утверждение абсолютно не соответствует действительности. — И можешь на здоровье общаться с Чарльзом, если он тебе так понравился. Но, думаю, продолжать это дальше нет никакого смысла. Я имею в виду нас с тобой. Прости, — добавила я. — И пока.
Я вскинула руку, и автобус, плавно замедлив ход, остановился передо мной. Я вскочила в салон, а когда двери начали закрываться, преувеличенно оживленно помахала Стэнли. Автобус тронулся, а мой спутник все еще озадаченно хмурился мне вслед.
За время, прошедшее с гибели Джонатана, я встречалась со многими мужчинами. Пожалуй, их было даже слишком много. Причем больше года я ни с кем из них не разговаривала. Но вокруг все начали беспокоиться, переживать, что я чересчур ушла в свое горе, и мне показалось важным убедить сочувствующих, что я по-прежнему активный участник своей собственной жизни. Потому что — это еще одна азбучная истина, и она рано или поздно открывается каждому — общеизвестно, что одинокая женщина, которая не находится в поиске, по крайней мере, романтической любви, практически наверняка глубоко несчастна.
Шутка. Можешь смеяться.
Правда заключается в том, что я не искала другой любви; глупо было рассчитывать на то, что в жизни такой ничем не примечательной серой мышки, как я, может случиться еще одна огромная любовь. У меня был Джонатан, и я даже не представляла, чтобы отношения с кем-то другим хотя бы отдаленно приблизились к тому, что связывало нас. А еще у меня была Марни. И ей приятно было думать, что я все еще в поиске, что я не отчаялась, не потеряла веры в справедливость этого мира.
И тем не менее я старалась ни с кем не встречаться слишком подолгу, отсюда мое стремительное бегство. Отчасти это объяснялось тем, что я находила их всех — и это правда, всех до единого — до отвращения самодовольными и совершенно невыносимыми.
Но есть и другая причина. Где-то в самой глубине души я опасалась, что могу по-настоящему кому-то понравиться.
Скажешь, это звучит слишком самонадеянно? Не спеши с выводами. До Джонатана я считала, что не способна никому внушить подобные чувства. Просто не верила, что кто-то может проникнуться любовью к человеку настолько угрюмому и неуверенному в себе. Но Джонатан разглядел во мне то, что считал достойным восхищения, достойным любви. Он был очарован моей азартной натурой. Его поражало, что я ни разу в жизни не проиграла ни в одной викторине в пабе. Ему нравилось, что я всегда и всюду прихожу заранее. Он изумлялся, когда я за день проглатывала целый роман. Его приводили в восторг моя дотошность, мой перфекционизм и даже стремление самостоятельно развесить в квартире картины. И в конце концов я сама начала любить в себе все эти черты.
Мне не хотелось, чтобы мужчины влюблялись в меня, потому что я никогда не смогла бы ответить им взаимностью. И я знала уже тогда — как знаю сейчас, — что отказ, как волдырь под кожей, как крохотная ранка, может перерасти в нечто значительно более серьезное.
Скажешь, это преувеличение?
Я так не думаю.
Впрочем, сейчас не время об этом говорить.
Хотела бы я рассказать тебе занимательную историю, но, увы, по-моему, она совершенно не подходит для развлечения. За сегодняшний вечер тебе предстоит услышать о множестве смертей. Однако, невзирая на внутреннее сопротивление, я пообещала говорить правду и это обещание наконец-то могу исполнить.
Я до сих пор точно не знаю, с чего же все-таки все началось, и понятия не имею, чем закончится, — но с чего-то же надо начать.
Итак, пару лет назад Марни с Чарльзом жили вместе в своей квартире, я же встречалась с мужчинами, причем ни один из них не стал мне мужем, и моя семейная ситуация была хоть и непростой, но управляемой. Таковы в двух словах обстоятельства, в которых началась эта история. История того, как он умер.
Большинство женщин под тридцать и чуть за тридцать любят разнообразие, спонтанность, возможность познакомиться с новыми людьми и попробовать в жизни что-то новое. Но только не я. Я навсегда осталась той одиннадцатилетней девчонкой, съежившейся от страха в школьном коридоре и ожидающей отвержения. Я никогда не пыталась активно искать с кем-то дружбы, поэтому друзей у меня практически нет.
Потому что у меня уже была подруга, понимаешь? И никто другой — ни смазливые блондинки в тугих джинсовых шортиках, вырезанных так высоко, что из них вываливаются ягодицы, ни парни в мешковатых джинсах и худи, по-братски раскуривающие косячок, ни звезды спорта в трикотажных костюмах и кроссовках, ни прилежные пай-девочки в очках и аккуратных блузочках, ни мальчики из хороших семей, щеголяющие своими костюмчиками, — никто из них не шел с ней ни в какое сравнение. Я в них не нуждалась и поэтому не искала с ними дружбы.
Я знала, что́ мне нравится. А нравились мне привычный порядок и предсказуемость. И нравятся мне по-прежнему.
Поэтому наутро, после того как Стэнли был выкорчеван из моей жизни, я отправилась навестить свою мать. Она жила в доме престарелых в пригороде, и на дорогу у меня уходило не меньше часа. А поскольку я любила приезжать не позднее девяти утра, чтобы попасть в число первых посетителей, то вставала по будильнику и выскакивала из дому ни свет ни заря.
Субботним утром в вагоне бывало тихо. Обычно среди немногочисленных пассажиров непременно находился господин в деловом костюме, с похмелья после пятничного разгула, затянувшегося до рассвета. Частенько можно было увидеть женщину с коляской, молодую мамашу, пытающуюся чем-то заполнить часы между бодрствованием и сном и между сном и бодрствованием — время, которого у нее еще несколько месяцев назад не было. Иногда в поезде встречались охранники, уборщики, медсестры, ехавшие домой после ночной смены. И всегда была я.
Каждую пятницу вечером я ужинала у Марни, а каждую субботу с утра ездила проведать мать.
Общий зал располагался сразу у входа, и я каждый раз проходила мимо него по пути к комнате моей матери. Я очень старалась не заглядывать внутрь, сосредоточиться исключительно на ее двери в конце коридора, но зал неизменно притягивал мой взгляд. Он казался окном в какой-то другой, потусторонний мир, обладавший странным магнетизмом. Там в креслах и колясках сидело множество стариков, их ноги были непременно укутаны одеялами, а на полу лежал ядерной расцветки пестрый ковер. Он напоминал мне ковры в дорогих отелях, где менеджеры как огня боялись пятен от еды, грязи и косметики.
Здесь пестрая расцветка служила примерно той же цели. Она скрывала грязь, рвоту и, да, все те же пятна от еды, но не от роскошных обедов с тремя переменами блюд под смех, болтовню и вино, а от липкого, вязкого картофельного пюре, нарочно вываленного на пол.
За исключением цветастого ковра, сам зал выглядел довольно нейтрально: голые бежевые стены, ни фотографий, ни картин, ни постеров, и темные кожаные кресла, которые легко было поддерживать в чистоте. И тем не менее на самом деле интерьер не играл никакой роли. Мое внимание приковывали не внешние особенности этого зала, а его обитатели. Он служил декорацией, на фоне которой разыгрывались сцены жизни и смерти, а также всего того, что существовало в зыбком промежутке между тем и другим. Эти люди — эти призраки — пребывали наполовину там, наполовину тут. Их сердца еще бились, кровь струилась по венам, но души уже ускользали, разум слабел, мышцы отказывали. Это было зловещее, жутковатое место — зал, полный людей, которые уже не были людьми в полном смысле этого слова, жизни, которая почти не была жизнью, смерти, которая была еще не вполне смертью. Моя мать никогда не хотела проводить там время, и сиделки давным-давно перестали ее уговаривать.
Она была у себя в комнате и, когда я вошла, сидела в постели выпрямившись.
Я на мгновение остановилась на пороге, глядя, как она играет с помпончиками, нашитыми на голубой шерстяной плед, накинутый поверх одеяла. Натянув эту конструкцию до самого подбородка, она сложила под ней руки в замок так, что получился холмик. Окно было распахнуто настежь, и прохладный ветерок колыхал занавески, отчего на стене играли дрожащие тени.
В свои шестьдесят два года моя мать страдала ранней деменцией. Врачи в доме престарелых во время своих еженедельных визитов сюда (я с ними редко пересекалась) утверждали, что для такого заболевания это довольно поздний дебют, как будто сей факт должен был служить мне утешением. Этим они, разумеется, хотели сказать, что другим приходилось куда тяжелее. Я это понимала. Впрочем, от осознания того, что кому-то еще хуже, мне легче не становилось.
Я постучалась и переступила через порог. Мать вскинула на меня глаза, и я улыбнулась в надежде, что она меня вспомнит. Ее лицо было неподвижно, лоб прорезали глубокие морщины, губы были постоянно поджаты. Руки же ее под одеялом жили своей жизнью, ни на миг не останавливаясь, и я знала, что она указательным пальцем одной руки ковыряет сухую шершавую кожицу вокруг ногтей на другой.
Иногда на то, чтобы меня узнать, ей требовалось несколько минут. Она пристально смотрела на меня, и я понимала, что она перебирает пухлые папки, погребенные где-то глубоко в закоулках ее разума, пытаясь осмыслить мое появление, опознать мое лицо, вспомнить мой наряд, отчаянно силясь расшифровать эту новоприбывшую.
Сейчас, оглядываясь назад, мне трудно поверить в то, что она прожила там полтора года. Я воспринимала ее пребывание там как временное. Что-то вроде чистилища. Тогда мне, как бы неправдоподобно это ни звучало, в голову не приходило, что, разумеется, дом престарелых — это временно. Он — перевалочный пункт, но не между какими-то двумя моментами в жизни, а на самом ее краю.
Диагноз ей поставили в шестьдесят, и к тому времени она уже почти год жила одна. С отцом они развелись, он давно ушел. У меня несколько месяцев были подозрения, что с ней что-то не так, но я решила, что это, наверное, депрессия. Она стала раздражительной, как никогда, цеплялась ко мне из-за каждого пустяка: то я налила слишком много молока ей в чай, то грязи в дом натащила на обуви.
Потом она начала сквернословить. За первые двадцать пять лет моей жизни она ни разу — во всяком случае, в моем присутствии — не произнесла вслух ни единого нецензурного слова. В самом крайнем случае могла вполголоса пробормотать себе под нос «блин» или «вот ахинея». А тут вдруг стала обильно пересыпать свою речь трехэтажными ругательствами. «Я же просила тебя налить мне самую капельку этого сраного молока!.. Ты разнесла эту гребаную грязь по всему гребаному дому!»
Иногда она забывала, что к ней должна приехать дочь, несмотря на то что я никогда не отклонялась от заведенного порядка. Каждую субботу с утра я как штык стояла у нее на пороге. С той стороны двери слышалось шарканье шлепанцев по ковру. Потом звякала дверная цепочка. Дверь приоткрывалась на пару дюймов, и мать высовывала в щелочку нос. Она подозрительно сканировала меня взглядом с ног до головы и говорила:
— О… Мы с тобой договаривались на сегодня?
Я начала подозревать ее в злоупотреблении спиртным и потащила к врачу. Пока я объясняла ситуацию, он то и дело кивал, и я была уверена, что он понимает. Я была уверена, что он точно знает причину таких изменений в ее характере, знает ответы, которые мне не удалось найти в Интернете, и назначит лечение, которое положит всему этому конец.
— Менопауза, — произнес он, когда я закончила описывать симптомы, и с авторитетным видом кивнул. — Совершенно определенно менопауза.
На следующее же утро моя мать упала с лестницы. Мне позвонил наш сосед. Он услышал за стеной странный шум и, к счастью, не постеснялся заглянуть в квартиру, воспользовавшись запасным комплектом ключей. Много лет назад, когда мы всей семьей ездили в Корнуолл, ключи дал соседу отец, попросив в наше отсутствие поливать цветы и кормить рыбок.
Когда я примчалась, мать сидела на диване в плотно запахнутом халате и, сжимая в ладонях чашку с остывшим чаем, препиралась с соседом. Тот настойчиво убеждал ее съездить в приемный покой больницы и показаться врачам, просто на всякий случай.
— Ой, вот только ты тоже не начинай, — взвилась она при виде меня. — Я задумалась и случайно оступилась. Я пришла бы в себя через пару минут, но разве наш Мистер Длинный Нос мог удержаться от того, чтобы не сунуться не в свое дело и не заявиться сюда, как будто он здесь живет. И хватило же наглости!
Наш сосед, человек добрый — я лично в ответ на столь вопиющую грубость и неблагодарность была бы далеко не так терпелива и снисходительна, как он, — пообещал, что будет за ней приглядывать. Он сказал, что работает дома, поэтому всегда поблизости. И добавил: стены в доме тонкие, так что он будет включать музыку потише на тот случай, если ей в будущем снова понадобится помощь.
Я немедленно задалась вопросом: сколько же наших скандалов он слышал за прошлые годы?
Еще через пару недель мать упала снова. Сосед услышал грохот и вызвал «скорую». У матери был рассечен лоб в том месте, где она приложилась к перилам. Ничего страшного, заявила она, это пустяк, всего лишь царапина, но сосед настоял, чтобы ее забрали в больницу. Когда через два часа я вбежала в палату, рана еще кровоточила.
Занимавшаяся нами врач, женщина приблизительно моего возраста, нахмурилась, услышав, как я, кивая с умным видом, уверенно заявила:
— Менопауза.
— Вы полагаете, что это менопауза, миссис Бакстер? — спросила она у матери, и та насупилась. — Я не утверждаю, что это не менопауза, — продолжила врач, — но вы лично тоже так считаете?
Мать в ответ вскинула ту бровь, которая не была залита кровью, потом со вздохом покачала головой.
— В таком случае я хотела бы проверить кое-какие свои подозрения. Вы не возражаете?
Мать вновь покачала головой.
Несколько часов спустя ей был поставлен предварительный диагноз «деменция». Она еще несколько месяцев прожила дома в одиночестве, и ее состояние плавно прогрессировало. Но когда шесть месяцев спустя диагноз окончательно подтвердился, она переехала в дом престарелых, где ей был обеспечен уход и присмотр, которые мне, даже живи я с ней под одной крышей, организовать было бы не под силу.
Я опустилась в кресло, пристроив плащ у себя на коленях. Потом раскрыла было рот, чтобы заговорить, но мать сделала предупреждающий жест. Ей необходимо было найти нужную папку, и она отказывалась от моей помощи.
— Ты опоздала, — произнесла она наконец.
— Всего на несколько минут, — отозвалась я, извернувшись, чтобы взглянуть на часы, висевшие у меня над головой.
— Поезд задержался? — спросила она.
Я кивнула.
Моя мать вернулась. Ее взгляд стал теплым и осмысленным. Иногда мне становилось страшно, что она сдалась, что она готова позволить деменции, точно плесени, распространиться по ее мозгу, завладеть ею изнутри и разрушить последние остатки ее личности. Однако в такие дни, как сегодня, у меня появлялась уверенность в том, что она еще борется, сопротивляется всеми доступными ей способами, отказываясь покоряться пустоте, прежде чем это станет неизбежно.
— Ты порвала с тем мальчиком? — спросила она.
До вчерашнего дня мы со Стэнли дважды встречались, и одно свидание даже не было отвратительным. Пикник в парке, просекко в пабе. Я рассказала ей об этом в свой прошлый приезд неделю назад. Кроме того, я добавила, что Стэнли адвокат и страшно скучный тип, и вообще, единственное несомненное его достоинство — это восхитительно мягкие волосы.
Она явно была горда тем, что вспомнила наш разговор недельной давности. Чаще она могла восстановить в памяти лишь общую тональность дискуссии: была ли она на меня сердита, или, наоборот, довольна мной, или же просто наслаждалась моим обществом, — но иногда выдавала и мелкие подробности. Помнится, я даже подозревала, не записывает ли она их после моего ухода в качестве подсказок на следующую неделю. Может, это был способ сохранить связь с реальностью, в то время как разум изо всех сил пытался из нее выпасть.
— Со Стэнли? — уточнила я.
— Наверное. — Она пожала плечами. — У меня тут, — она постучала себя по лбу, — не хватает места, чтобы запомнить все имена.
— Если со Стэнли, то да, — ответила я. — Вчера вечером.
— Ну и хорошо, — сказала она. — По-моему, он Джонатану и в подметки не годился.
Деменция — отчасти даже кстати — стерла из памяти матери подробности моих отношений с Джонатаном. Она помнила лишь, что я влюбилась в него, а потом он умер. Что совершенно не отражало того, что произошло на самом деле.
Не то чтобы мои родители не любили Джонатана. На самом деле, думаю, он им нравился: он был обаятелен, остроумен и всегда безупречно вежлив. Но скорее всего, они испытывали к нему обычную симпатию родителей к первому бойфренду дочери. Он считался неплохим вариантом. Подходящим. Но замужем за ним они меня категорически не представляли.
Когда я сообщила отцу и матери, что мы обручились, они были в ярости. Эти двое за предыдущие десять лет ни разу не сошлись во мнении ни по единому вопросу, а тут вдруг в один голос заявили, что я совершаю непоправимую ошибку. Мы слишком уж разные, твердили они. Ну да, Джонатан любил простор и свежий воздух, я — домашний уют. Он любил людей и шум, я — все привычное и тишину. Думаю, родители считали, что он недостаточно хорош, недостаточно умен, недостаточно зарабатывает на своей операторской работе. Однако мне было плевать на это.
В недели, последовавшие за нашей помолвкой, мать постоянно названивала мне, иногда по несколько раз на дню, и пыталась убедить меня, что я ломаю себе жизнь. Она бесконечно сотрясала воздух фразами о том, что любовь — это не так просто, как кажется, что это штука слишком сложная, слишком многоплановая, чтобы я в свои годы могла это понять, и что брак сейчас, в этом десятилетии, в этой жизни — шаг неразумный. Она доказывала мне, что мы оба слишком молоды, слишком наивны, слишком упрямо стремимся к тому, что лежит за пределами нашего понимания. Я слышала, как фоном свистит в трубке воздух: разговаривая, она туда-сюда расхаживала по коридору, доходила до конца и, круто развернувшись, шла обратно, тяжело вздыхая в паузах. Мать не говорила этого прямо, во всяком случае в такой формулировке, но, думаю, она пыталась уберечь меня от собственной ошибки, от брака, который низвел все множество ее жизненных ролей до горстки невыразительных слов: «жена», «мать», «страдалица».
Она сказала, что я должна сделать выбор; я выбрала Джонатана.
Наверное, это решение должно было даться мне нелегко. В реальности все обстояло с точностью до наоборот.
Наедине мы с Джонатаном были самими собой. Найти человека, с которым я могла не притворяться и который, в свою очередь, был предельно настоящим со мной, было величайшим счастьем. В присутствии же других, в особенности моих родителей, мы оба пытались быть самую чуточку лучше — тут чуточку остроумнее, тут чуточку мягче, тут чуточку нежнее. Мы подстегивали себя, чтобы казаться парой, с которой окружающим легко. Он отпускал шуточки в мой адрес, беззлобные подколки, вызывающие смех у других мужчин и у моего отца, а я вела себя более обходительно, приносила Джонатану напитки, спрашивала, не хочет ли он добавки, и была готова подать ему что-нибудь из кухни по первому его требованию: пусть только крикнет. А наши прикосновения друг к другу порой казались наигранными: его рука на моей талии, моя голова на его плече. Когда же мы оставались вдвоем, наши тела сливались в единое целое, сплетались в клубок рук и ног, прижимались кожа к коже.
Выбор был очевиден.
Наверное, я думала, что мать со временем смирится с моим браком, примет его как данность. Мне казалось несправедливым, что она решила изображать из себя любящую родительницу именно сейчас.
Когда мне было почти четыре, на свет на семь недель раньше срока совершенно неожиданно для всех появилась моя младшая сестра Эмма. Ее немедленно забрали в реанимацию и поместили в кувез, а мать увезли в операционную, чтобы остановить неукротимое кровотечение. Несколько недель спустя они обе вернулись домой, но за этот месяц с небольшим все переменилось. С каждым днем мать все больше зацикливалась на здоровье младшей дочери: беспрерывно тревожилась, не замерзла ли она, не голодна ли, дышит ли. В результате я сблизилась с отцом — в те трудные дни, по мнению матери, что бы тот ни делал, все было не так, — она же присутствовала в моей жизни разве что чисто физически. Ей было не интересно ни рассказывать мне сказки на ночь, ни рассматривать мои первые школьные фотографии, ни вникать в перипетии моей детской жизни. После рождения Эммы она вообще утратила ко мне всякий интерес, так что теперь мне слабо верилось, чтобы сейчас, когда я стала взрослой, она вдруг воспылала ко мне материнскими чувствами.
Вскоре после моей свадьбы отец подал на развод и съехал из дома. Джуди, его секретарша и давняя любовница, годом ранее овдовела и теперь грозилась уйти от отца, если он не оформит их отношения официально. Угрозы матери всегда казались какими-то неубедительными; Джуди же, по-видимому, преуспела в этом искусстве несколько больше. Ни для кого из нас не стало неожиданностью, что отец выбрал ее.
Я думала, что, возможно, оставшись без мужа, мать потянется ко мне. С моей стороны это было очень наивно.
Мы с ней за какой-то год и двух слов не сказали друг другу. Помню, ожидала от нее звонка в свой день рождения — ведь мать связана с дочерью фактом ее рождения, по крайней мере, — но она так и не позвонила. Как не позвонила и после гибели Джонатана. Я гадала, придет ли она на похороны. Она не пришла. Я не сообщала ей, где и когда они состоятся, но все же думала — и в глубине души даже надеялась, — что она выяснит это у кого-то еще.
Но совершенно неожиданно через месяц с небольшим она вдруг начала слать мне имейлы, один-два в неделю, — ничего существенного, всякие новости о вещах или событиях, вдруг напомнивших ей обо мне: анонс об открытии мебельного магазина в ее районе, журнальную статью, трейлер к фильму, который она видела по телевизору и который, по ее мнению, мог мне понравиться.
В конце концов я ответила, что смотрела тот фильм и он показался мне скучным, — и между нами каким-то образом завязался неловкий диалог. В то время я была зла на нее, очень зла, слишком много оставалось между нами недоговоренного. И я начала ловить себя на том, что вставляю в свои сообщения эти маленькие порции правды, маленькие порции гнева, завуалированные в язвительных ремарках, высказанных вроде бы ни в чей конкретно адрес, резких выходах из переписки, а порой в долгих паузах между ответами. Гораздо проще было расковыривать эти старые раны, чем разбираться с огромным горем, душащим меня.
Я ненавидела ее. Ненавидела всей душой. А однажды вдруг поняла, что больше не испытываю ненависти. Она тоже потеряла мужчину, которого любила. А потом и нечто неизмеримо большее: разум и воспоминания. Наши жизни протекали в совершенно разных плоскостях, и тем не менее мы обе были надломлены, и каждая видела в зазубренных краях чужой трещины что-то свое, знакомое. После двадцати лет взаимного непонимания у нас наконец-то нашлось что-то общее.
Мало-помалу я обнаружила, что тоже способна стереть из памяти воспоминания о той давней драме; она была делом рук не этой пожилой женщины, этой матери, а другого человека, который навсегда остался в прошлом.
— Да, — произнесла я наконец. — Стэнли был совсем не похож на Джонатана.
— Ну, значит, туда ему и дорога, — подытожила она. — Ты так не считаешь?
— Да, пожалуй, — отозвалась я.
Я включила телевизор, и мы вместе посмотрели новости. Подросток погиб, получив удар ножом; уличные камеры видеонаблюдения запечатлели нападавшего, но опознать его по зернистому стоп-кадру было решительно невозможно. Дискредитировавший себя политик давал интервью прессе: вместо того чтобы принести извинения, он юлил перед журналистами, точно уж на сковородке, пытаясь оправдаться. Затем показали всхлипывающую молодую мать: лишенная социального пособия, она оказалась не в состоянии ни оплачивать ребенку ясли, чтобы выйти на работу, ни выйти на работу, чтобы оплачивать ясли. На наших лицах, меняющих выражение в унисон, поочередно отразились потрясение, презрение, сочувствие.
Наконец ведущий пожелал нам всего доброго, и я, взяв плащ и сумку, бесшумно выскользнула из комнаты, оставив мать дремать под бормотание телевизора. На экране уже шла заставка какой-то новой телевикторины.
Я рассказываю тебе про свою мать, чтобы ты понимала, какую роль она играла в этой истории. Это важно. Да, я ее ненавидела, но я ее простила. Помни об этом.
Идти на ужин к Марни и Чарльзу в следующую пятницу мне было не с кем, но я частенько приходила одна и с нетерпением ждала конца рабочей недели. Однако в середине дня Марни позвонила мне с предупреждением, что ужин сегодня не состоится, поскольку Чарльз решил сделать ей сюрприз и везет ее на выходные в Котсуолдс. Она звонила из машины, и я слышала в трубке шум автомобилей, проносившихся мимо по шоссе. Интересно, давно ли она узнала, что уезжает? И чего молчала? Наверняка он сообщил ей об этом заранее, как минимум за два-три часа, ведь у нее было время собраться и выехать из города с его вечными пробками и узенькими улочками, которые заставлены припаркованными по обочинам машинами и утыканы светофорами через каждые несколько сотен метров. Она могла бы позвонить мне и пораньше.
— И куда вы едете? — спросила я зачем-то, хотя ответ меня не слишком интересовал.
— В какой-то отель, — ответила она. В трубке раздалось шуршание, и я представила, как Марни поворачивается к Чарльзу, — наверняка тот сидел за рулем, по своему обыкновению единолично выбирая путь. — Как он называется? — спросила она.
Я слышала, как он что-то говорит, но отдельных слов разобрать не могла, все сливалось в одно сплошное бормотание; его голос эхом метался по железной коробке машины.
— Чарльз не помнит, — сказала Марни. — Но… — снова то же шуршание в трубке, — навигатор говорит, что туда еще два часа езды.
Я представила их рядышком: Марни, беззаботно сбросившую туфли на коврик и с ногами устроившуюся на пассажирском сиденье, и Чарльза в модной рубашке и теплом джемпере: он был из тех мужчин, которые любят водить машину, опустив стекло и выставив локоть в окошко, но при этом осеннюю прохладу не жаловал.
— Джейн! — прокричал Чарльз, будто бы издали. Потом последовало более тихое, даже вкрадчивое: — Она меня слышит?
— Слышу-слышу, — заверила я.
— Продолжай, — ответила Марни, но адресовано это было не мне. — Она говорит, что слышит.
— Джейн! — гаркнул он снова. — Могу я попросить тебя об одном одолжении? Я хотел бы, чтобы эта прекрасная женщина в грядущие выходные принадлежала только мне одному. Что скажешь? — вопросил он. — (Я прижала подушечку большого пальца к динамику, чтобы приглушить звук.) — Могу я рассчитывать на тебя? Это всего двое суток. Ты выдержишь, я в тебя верю.
Марни рассмеялась, вернее даже, по-девчачьи захихикала, поэтому я тоже засмеялась и прокричала в ответ:
— Без проблем! Она в полном твоем распоряжении!
Ну а что мне оставалось? Что еще я могла сказать? Я понимала, что это все означает.
— Но ты же придешь к нам на следующей неделе? — спросила Марни. — В то же время, что и всегда?
— Да, — ответила я. — В обычное время.
— Предупреди меня, если будет Стэнли, — сказала она.
— Его не будет, — отозвалась я.
— О, — оторопела она. — Вот как? Очень жаль.
Она была искренне удивлена, как часто бывают удивлены оптимисты, когда реальность идет вразрез с фантазиями. Марни всегда надеется, всегда предполагает, что следующий мужчина окажется тем самым, и совершенно напрасно, поскольку факты говорят об обратном. Ни один из моих поклонников, как она их называет, не появлялся у нее на ужинах больше раза или двух.
— В общем, если захочешь кого-нибудь привести, предупреди меня. — Марни нажала кнопку отбоя, и в трубке наступила тишина.
Я знала, что затеял Чарльз, и мне было страшно. Я сделала глубокий вдох, с шумом втягивая в себя воздух, потому что мою грудь словно опоясал тугой обруч, ребра содрогались от озноба, а горло то и дело перехватывало.
Ты уже в курсе насчет обручального кольца. Я считала, что оно спокойно лежит в ящике прикроватной тумбочки Чарльза; у меня не было никаких оснований предполагать, что это не так. Однако теперь я была совершенно уверена, что оно стремительно удаляется от Лондона, надежно упрятанное в кармане куртки, или в потайном отделении чемодана, или в бардачке сверкающей белой машины.
Лежа в постели в тот вечер, я представляла себе это кольцо. Вот оно, ждет своего часа в гостиничном номере, где-нибудь в ящике. У меня перед глазами стояла красная бархатная коробочка, а в ней — полоска золота с тремя ослепительными белыми бриллиантиками.
Я ненавидела одну мысль об этом. Ненавидела одну мысль о том, что она может выйти за него замуж.
В детстве у Марни были довольно сложные отношения с родителями: скорее рабочие, нежели родственные. Ее мать и отец были врачами, причем исключительно успешными каждый в своей области. Они постоянно находились в разъездах, так что Марни и ее старшего брата Эрика начали оставлять одних дома на несколько недель кряду, едва они научились самостоятельно добираться до школы и готовить себе еду. Родители появлялись в хорошие дни — на родительских собраниях и школьных концертах, — но в целом в жизни дочери практически не присутствовали. В плохие дни, в нормальные дни, в будни, из которых и состоит наша жизнь, рядом с ней не было никого.
До меня. Это была моя роль. Я любила ее безгранично, безоговорочно, беззаветно.
Чарльз считал, что он тоже может претендовать на эту роль. Но он ошибался. Потому что послать на чей-то столик в баре бутылку шампанского — не самоотверженность, а любовь к дешевым эффектам. Роскошная квартира — не проявление щедрости. Это бездумная расточительность. А дорогущее кольцо — символ вовсе не глубины чувств, а тупой самоуверенности, проявление чванства, приемлемого только для людей вроде Чарльза.
На кольцо я наткнулась в ящике его прикроватной тумбочки несколькими месяцами ранее.
Марни с Чарльзом на неделю уезжали в отпуск. Кажется, на Сейшелы или на Маврикий, точно не помню, — а у нас в Лондоне обещали в это время адскую жарищу. Марни переживала из-за цветов, которые развела на балконе: как они выдержат неделю на солнцепеке без дождей? Чарльз утверждал, что она волнуется из-за ерунды, ведь это всего лишь цветы, в конце концов всегда можно купить новые.
Я ела свой ужин, слушая их препирательства, и совершенно сознательно хранила молчание. Я покривила бы душой, если бы стала уверять, что их ссора не доставляла мне удовольствия, — видя, что Чарльз совершенно не понимает Марни, я испытывала некоторое злорадство, однако знала: вмешиваться бесполезно. И тем не менее у меня язык чесался сказать Чарльзу, что он ведет себя как полный придурок и, если эти цветы так важны для Марни, они должны быть важны и для него. Но я молчала.
На следующее утро Чарльз позвонил мне с просьбой: не могла бы я во время их отпуска заезжать к ним и поливать эти несчастные цветы?
Машину я не вожу. На метро от меня до их дома добираться более получаса. Так что сразу было понятно, что мне это будет не особенно удобно.
Неужели у них нет друзей, живущих по соседству, подумала тогда я, может, каких-нибудь коллег Чарльза, которые, как и он, могли позволить себе шикарную квартиру в старинном доме? Наверняка были, не иначе. И все-таки Чарльз попросил меня.
Наверное, потому, что я их самый близкий друг, мелькнула мысль.
Хотя, разумеется, я знала, что это не так.
Меня попросили об услуге, оттого что знали: я не откажу. У Марни была куча друзей, как и у Чарльза, но я оказалась самым простым и надежным вариантом.
Чарльз сообщил, что оставит ключ у консьержа и если я смогу заскакивать к ним в будни после работы, а хорошо бы и еще разок в субботу, это будет просто здорово.
В понедельник я вышла из офиса в половине седьмого, осатаневшая от целого дня сидения за компьютером и попыток объяснить нескончаемым покупателям, почему их посылки не были доставлены в назначенный срок. После смерти Джонатана я не ходила на работу почти десять недель, а вернувшись, обнаружила, что мы больше не продаем мебель и меня перевели в службу поддержки, так что теперь моя обязанность — отвечать на телефонные звонки. Руководство полагало, что там у меня будет масса возможностей сделать значительный вклад в процветание компании, однако в моем представлении это было понижение в должности.
По выходным горячая линия не работала, поэтому в начале недели приходилось тяжелее всего. К понедельнику те, кто не дождался доставки заказа в субботу, были настолько раздражены и возмущены отсутствием садовой мебели для барбекю, подарков ко дню рождения сына, нарядов для важного мероприятия, что уже не могли держать себя в руках. Дозвонившись, они принимались шипеть, плеваться, браниться и орать в трубку. А я была вынуждена часами распинаться перед ними, извиняясь, успокаивая, уговаривая, обещая исправить наши упущения и в качестве компенсации отправляя небольшие суммы на их счета.
У дома Марни и Чарльза я была в начале восьмого.
— Могу я взглянуть на ваши документы? — осведомился консьерж, когда я спросила про ключ.
— У меня при себе их нет, — ответила я. — Но, Джереми… — (У него на груди был приколот бейдж.) — Вы же много раз видели меня здесь, как минимум каждую неделю, и вам известно, кто я такая. Послушайте, я даже вижу у вас на столе конверт с ключом. Там написано: «Джейн Блэк». Вы же знаете, что это мое имя.
— Значит, документов никаких нет? — уточнил он.
— Боюсь, что так, — отозвалась я.
Свои слова я сопроводила самой лучезарной из арсенала своих улыбок и была порядком удивлена, когда он с заговорщицким видом протянул мне конверт и сказал:
— Чур я вам ничего не давал.
Я поднялась на лифте на нужный этаж и, когда двери открылись, вышла в холл. Над головой у меня немедленно вспыхнула лампочка. Мы с Марни целый год выходили из лифта на синий ковролин, да и дом, в котором я жила сейчас, предлагал подобный опыт (с той лишь разницей, что ковролин был серо-коричневый, но точно такой же грязный и вытертый). Тут же обстановка была совершенно иной, и я неизменно чувствовала себя слегка ущербной. На стенах висели картины в рамах, причем на каждой в правом нижнем углу красовалась подпись автора, а с потолка свисали изящные подвесные светильники. Паркетный пол сверкал лаком, и единственным свидетельством того, что по этим коридорам когда-либо ступала чья-то нога, был еле заметный, чуть выцветший пятачок на ковролине перед двумя лифтами.
Я вошла в квартиру и — как это ни глупо — удивилась, что в комнатах не горит свет. По пятницам я звонила в дверь, и Марни выскакивала мне навстречу, с улыбкой распахивая ее, а потом вновь торопливо скрывалась в кухне, чтобы перемешать, приправить или встряхнуть что-нибудь на плите. Обыкновенно на столешнице была установлена камера, снимавшая процесс приготовления очередного кулинарного шедевра. Кратковременная отлучка Марни в связи с моим приходом регулярно фигурировала в ее статьях и рецептах, а также в видеороликах.
Мне всегда хотелось куда-нибудь пойти поужинать с ней. Я грезила о том, чтобы мы опять остались вдвоем. Но ей нужно быть в кухне, говорила Марни, тем самым она оплачивала свою половину ипотечного взноса за квартиру. Чарльз отчаянно нуждался в женушке, хозяюшке, той, что безраздельно принадлежала бы ему. Но я знала, что не о такой участи мечтала Марни, и была с ней солидарна.
Из коридора до меня доносилась ее реплика на камеру:
— Ну вот, Джейн появилась в нужный момент, когда я и надеялась.
Я тихонько прикрывала за собой входную дверь и останавливалась, чтобы послушать.
— Потому что я могла спокойно выскочить в коридор, зная, что у меня тут ничего не убежит и не пригорит и мне не придется оттирать плиту и спасать пошедший комками соус.
Я слушала, как она колдует в кухне: вот заскребла о дно кастрюли ложка, вот зашипело в сковороде разогретое масло, вот захлопали ящики и дверцы кухонного гарнитура, — а потом в конце концов она произносила ту фразу, ради которой я прислушивалась, которую ждала. Это неизменно было что-то вроде:
— Но вы же помните, что́ я всегда говорю, да? Джейн для меня практически член семьи. И я знаю, что она там сейчас вешает свое пальто, или снимает обувь, или еще что-нибудь делает, а потом спокойно пойдет и нальет себе чего-нибудь выпить или откупорит бутылку — mi casa es su casa[2], и все такое прочее. Если же ваши гости более требовательны, советую вам начинать готовку с тем расчетом, чтобы они подошли уже в конце следующего этапа, когда вы сможете безболезненно сделать перерыв и встретить их как полагается.
Да, в такие моменты я тоже стояла в прихожей одна, но это было совершенно иное ощущение. Тогда квартиру заливал свет, он горел повсюду, горели лампы на потолке и торшеры в каждом углу. Горели ароматизированные свечи, расставленные на декоративных экранах для батарей, на каминной полке, на кофейном столике, мерцающие на каждой горизонтальной поверхности. Я всегда слышала голос Марни: она щебетала что-то, разговаривая сама с собой, со своей аудиторией, со своей неуклонно растущей армией подписчиков. Что-то неизменно булькало на плите, и французские окна, ведущие на балкон, непременно были открыты настежь, так что с улицы доносился свист ветра, шум и гудки машин.
Но в тот вечер квартира была темна, тиха и безлюдна.
Никогда прежде я не бывала тут в отсутствие хозяев. И мне это неожиданно понравилось — понравилось ощущение свободы от чужого присутствия; квартира казалась ничьей, опустевшей.
Я далеко не сразу нашла лейку (под раковиной в ванной) и ключ от балконной двери (в кухонном ящике рядом с чайными ложками). Когда я наконец выбралась на балкон, уже почти стемнело, но можно было различить паутинки, висящие между листьями цветов, тоненькие ниточки, тянущиеся от стеблей к прутьям ограды балкона, поблескивающие в свете фонарей. Я заметила даже паучка, маленького и коричневого, восседавшего в самом центре паутины. Я занесла над ним носик лейки, и струя воды потекла, унося все — и его самого, и паутину, — вниз, на патио.
Домой я вернулась почти в девять вечера.
На следующее утро я сложила в небольшой чемоданчик кое-какую одежду и туалетные принадлежности, которых мне должно было хватить до выходных. Я даже взяла свое постельное белье. Марни и Чарльзу нужен был посетитель, гость, заглядывающий в квартиру время от времени, на полчасика в день, исключительно ради того, чтобы полить цветы. Вместо этого они получили кого-то вроде квартиранта.
Вряд ли они стали бы особенно возражать, но ставить их в известность я не собиралась.
В тот вечер я вошла в их квартиру и снова остановилась в темной прихожей. Этой квартире предстояло стать моим домом — пусть даже всего на неделю. Я зажгла везде свет — в точности так, как любила Марни, — и застелила кровать своим комплектом белья. Потом разложила продукты по полкам холодильника и шкафчикам, включила радиоприемник и принялась осматривать книжные шкафы. Определить, какая часть библиотеки принадлежит Марни, а какая Чарльзу, не составляло труда: его книги в большинстве своем были в темном переплете с золотым тиснением на корешке, ее же — в пастельных тонах, главным образом розовые и желтые, с затейливой вязью заголовков.
Каждый вечер я возвращалась с работы и зарывалась в складки их подушек; тонкий слой темного налета полз вверх по кафельной плитке в их ванной; тусклые пятна бальзама для губ покрывали их зеркала.
Есть что-то очень странное и одновременно расслабляющее в одиноком пребывании в чужом доме. Помнится, я отчетливо ощущала присутствие хозяев, хотя они находились на другом краю земли, нас разделяли часы перелета, целые континенты. У меня было такое чувство, что я вижу эту пару в истинном свете впервые. Я рылась в кухонных шкафчиках, пытаясь узнать, какие приправы у них любимые, а какие так и стоят непочатыми. Прошерстила ящики комода и с изумлением обнаружила, что Марни превратилась в женщину, которая носит нижнее белье исключительно комплектом. Проинспектировала аптечку — полный ассортимент разнообразных обезболивающих на все случаи жизни, леденцы от кашля, бежевые пластыри и термометр в нераспечатанной упаковке — и почувствовала, что теперь знаю Марни с Чарльзом немного лучше, чем прежде.
В прикроватной тумбочке Марни хранилась всякая всячина, ничего примечательного: несколько упаковок бумажных носовых платков, россыпь пробников из косметических магазинов, исписанные ручки, старые открытки, пустые блистеры из-под таблеток, пара старых солнцезащитных очков, дешевенький плетеный браслетик, который она привезла из нашей совместной поездки в Грецию еще в университетские времена. В тумбочке Чарльза я обнаружила три журнала, две закладки, четыре флешки, стопку поляроидных фотографий со свадьбы кого-то из друзей — на одной была запечатлена Марни в синем шелковом платье, которое я помогала ей выбирать, — и в самом дальнем углу красную бархатную коробочку в коричневом бумажном пакетике.
Так что я знала, к чему идет дело; у меня было время морально подготовиться.
В воскресенье днем я все еще валялась в постели, когда Марни позвонила мне во второй раз. Я поднесла телефон к глазам и посмотрела на ее имя, большими буквами написанное на экране, на фотографию — Марни на своей кухне: в фартуке, узлом завязанном на талии, с выбившимися из прически рыжими прядями, заправленными за уши. Я сделала этот снимок два года назад, когда сменила телефон на более новую модель.
Я собралась с духом и ответила.
— Джейн? — закричала она мне в ухо. — Джейн! Ты меня слышишь?
— Ну конечно, — сказала я. — В чем дело? Что случилось?
Я прекрасно знала, в чем дело и что случилось, и тем не менее предпочла станцевать этот ритуальный танец.
— Чарльз сделал мне предложение! — завопила она. — Он попросил меня выйти за него замуж! — Она была совершенно не в состоянии контролировать громкость и скорость потока своих слов. — Сейчас пошлю тебе фотографию кольца. — Судя по звуку, она принялась тыкать пальцами в экран, потом снова поднесла трубку к уху. — Ну как, получила?
Мой телефон завибрировал. Я, разумеется, уже знала, что должно появиться на экране. И все же пока была не готова увидеть, как это кольцо поблескивает у нее на пальце, на ее белой коже, привязывая Марни к весьма специфическому будущему.
— Нет еще, — отозвалась я. — Но наверняка она скоро придет.
Я собиралась взглянуть на фотографию, но попозже. Я намеревалась положить бутылку вина в холодильник, прибраться в квартире, выйти на прогулку. Потом, через несколько часов, когда на улице станет тихо и темно, я открою сообщение и заставлю себя посмотреть на фото.
— Ты же придешь, правда? — спросила она. — Ну конечно! Придешь на свадьбу? Может, мы даже поженимся за границей, посмотрим, пока еще точно не решили. Ты поможешь мне выбрать платье?
— Ну конечно, — отозвалась я. Не уверена, что в моем голосе было достаточно энтузиазма. — Конечно, — произнесла я еще раз, надеясь, что бездумные повторения создадут иллюзию восторга, хотя на самом деле мне было тошно, как никогда.
— И ты будешь моей свидетельницей, — заявила она. — Будешь, правда?
— Да, — ответила я. — Ну конечно же буду.
— Ладно, мне пора закругляться, мы уже едем домой, а мне нужно сделать еще несколько телефонных звонков и… Ох, Джейн, разве это не самая потрясающая новость на свете? Не верится, что все это происходит на самом деле, просто не верится. Ты напишешь мне, когда получишь фотографию? Или я могу отправить ее еще раз. Кольцо — это что-то с чем-то, настоящая бомба. Думаю, оно тебе понравится. Или хотя бы скажи, что тебе нравится. Но я совершенно уверена, что оно в самом деле тебе понравится. Ладно, я несу всякую чушь, Чарльз уже закатывает глаза — все-все, я уже заканчиваю! — так что давай поговорим попозже, в пятницу увидимся, если не раньше, и — да-да, хорошо! — целую тебя!
И она нажала отбой.
В тот вечер я рано легла, всего через несколько часов после звонка. Я полулежала в подушках, потея в своей фланелевой пижаме, и смотрела на экран телефона. На фотографию руки с ладно сидящим на безымянном пальце кольцом. Оно было очень красивым, но против воли представлялось мне сделанным из веревки, арканом, способным задушить, скорее концом, нежели началом чего-то. Рука, хотя и бесспорно принадлежавшая Марни, с ее тонкими изящными пальцами и ухоженными наманикюренными ноготками, казалась чем-то чуждым, самостоятельным существом, не имеющим отношения к моей подруге.
Я проснулась резко, как от толчка, — было десять минут третьего ночи, — взмокшая от пота и дрожащая, с абсолютной уверенностью, что забыла сделать что-то ужасно важное. И тут я осознала, что Марни снова звонила мне из машины — не только в первый раз, но и во второй тоже. В трубке снова слышался дорожный шум и шуршание шин.
Я могла дать голову на отсечение, что Чарльз не стал бы — никогда в жизни — делать предложение в машине. Это было совершенно не в его стиле. Он устроил бы все иначе: цветы, и шампанское, и скрипачи, и, пожалуй, лунный свет вдобавок. Я была немного удивлена, что Марни не позвонила мне сразу.
Марни в шестнадцать лет влюбилась в парня по имени Томас. Ему было семнадцать, он был под два метра ростом и играл за сборную округа по регби. Она была без ума от его мужественного подбородка, твердого пресса, широких плеч и сильных рук. А я не могла не таращиться на его неестественно большой лоб. Но надо признать, Томас отличался исключительным обаянием, хотя кто-кто, а я не из тех, кого легко подкупить хорошими манерами, харизмой и саркастической ухмылкой.
Я не возненавидела его, хотя стоило бы. И не убила, хотя надо было.
Не надо. Не смотри на меня так.
Перестань меня осуждать и слушай дальше.
Мне нравилось, как развивались их отношения. Он надеялся благодаря своим спортивным достижениям попасть в какой-нибудь престижный университет и практически все время или тренировался, или соревновался. По сути, почти каждый вечер плюс непременный матч в выходные. Виделись они нечасто, и их роман поддерживался посредством обмена записками в школьных коридорах, километров сообщений и перемигиваний в столовой.
Настало лето с погожими утрами и длинными влажными днями. Я не придавала значения тому, что Марни по-прежнему носит толстовки, пока однажды во время обеда она рассеянно не закатала рукава и я не заметила у нее на руке повыше локтя четыре одинаковых синяка. Она перехватила мой взгляд и наплела какой-то ерунды: дескать, ударилась о спинку кровати.
Не знаю, как я могла столько времени ничего не замечать! Теперь она прятала от меня свой телефон, хотя раньше читала сообщения вслух и мы вместе сочиняли ответы. Она стала вспыльчивой и раздражительной, нервной и скрытной. Где были мои глаза?
Я поняла, что происходит. И решила положить этому конец.
Прямо под окном ее спальни на стене их дома была закреплена шпалера, увитая глицинией. Я залезла по ней в комнату. Открыла ее шкаф. Забралась туда и уселась по-турецки, удобно устроившись на куче вещей.
И стала терпеливо ждать.
Я знала, что в тот день у Томаса игра. Марни собиралась болеть за него на стадионе, и я знала, что потом они придут к ней, потому что ее родители ушли на музыкальное представление к ее брату, а в наши юные годы пустой дом был искушением слишком сильным, чтобы его игнорировать.
Щелкнул замок входной двери, и я услышала шаги в прихожей, потом в кухне пустили воду, хлопнула дверца кухонного шкафчика, звякнул стакан, выставленный на мраморную столешницу. Потом до меня донесся скрип лестничных ступеней под их ногами, прошуршала по ковролину дверь, застонали пружины кровати.
Я вытащила из кармана мобильный, включила диктофон и поднесла его к щели между дверцами, куда просачивался свет. Ту запись я до сих пор помню до последнего слова.
«Знаешь, давай лучше… — говорит она. — Давай лучше как-нибудь в другой раз».
«Ой, да брось ты», — отвечает он.
«Нет, — говорит она, — я серьезно. Давай ты просто…»
«Но ты же сама сказала, — возражает он. — Ты сказала, сегодня. А теперь что? Вот так взяла и передумала, да?»
«В следующий раз, — говорит она. — Честное слово. Просто… мои родители. Они могут вернуться в любую минуту».
«У тебя есть кто-то другой, да?» — ни с того ни с сего заявляет он.
«Нет! Честное слово, нет! — горячо возражает она. — У меня нет никого другого. Честное слово».
«Ты же знаешь, что, если бы я захотел, я бы это сделал, да? Ты ведь это знаешь, правда?»
«Пожалуйста, Том. Давай не будем…»
«Я могу сделать все, что захочу. Ты ведь это знаешь».
«Прекрати, — говорит она. — Хватит уже. Не надо мне угрожать».
«Ты считаешь, что это угроза? Это обещание».
Она начинает плакать.
«Мои родители уезжают на следующие выходные», — говорит он и поднимается (скрипят пружины матраса), открывает дверь (шорох дерева по ковролину) и уходит.
Я остановила запись, но осталась сидеть в шкафу.
Через несколько минут Марни пошла в туалет, и я вылезла из шкафа и, выбравшись из окна, спустилась по шпалере. Запись я с анонимного электронного адреса отправила тренеру сборной Томаса, и его без лишнего шума убрали из команды. Он еще некоторое время слал Марни угрожающие сообщения, но мы с ней читали их вместе, и больше она его не видела. Она предложила мне составить ей компанию на занятиях по самообороне — там преподавали смесь разных боевых искусств, — и меня очень радовала мысль, что мои действия сделали нас более сильными и стойкими, не такими уязвимыми. Приятно вспоминать до сих пор.
Должно быть, Марни догадывалась, что это я записала его угрозы и послала тот имейл. Правда, мне она никогда ничего не говорила. Но если бы она считала, что я перегнула палку, то наверняка сказала бы. И тем не менее в последующие месяцы она время от времени поворачивалась ко мне, явно собираясь о чем-то спросить, но тут же передумывала и закрывала рот.
Сейчас-то я верю и надеюсь, что она догадалась. И уже в тот момент ей стало ясно: наши корни так плотно сплетены друг с другом, толстая, заскорузлая кора в местах самых плотных сочленений так истончилась, обнажая с обеих сторон нежную сердцевину, что мы совершенно неразделимы. Меня не оставляет надежда, что Марни знала: мы обе готовы друг для друга на все — безоглядно, чего бы это ни стоило, во что бы то ни стало, на веки вечные.
Свадьба должна была состояться девять месяцев спустя после того, как Чарльз сделал предложение, в первую субботу августа. Я боялась, что их помолвка все изменит, но, к счастью, на устоявшемся порядке нашей повседневной жизни она не сказалась никак. Эти месяцы прошли как по маслу. Мы с Марни по-прежнему регулярно разговаривали друг с другом, иногда по несколько раз на неделе. Наши совместные пятничные ужины тоже никуда не делись, и, хотя застольная беседа частенько сворачивала на обсуждение приготовлений к свадьбе, откровенно говоря, я ожидала гораздо худшего. Так что, к огромному своему облегчению, я убедилась: мы по-прежнему те же, что и всегда.
В начале последнего уик-энда незамужней жизни Марни, вечером в пятницу, мы с ней сидели рядышком на полу в ее квартире и привязывали серебристые ярлычки с именами гостей к маленьким подарочным коробочкам с засахаренным миндалем. За предыдущие недели внушительный список дел, которые необходимо было закончить к свадьбе, изрядно поредел, и оставались лишь всякие мелочи, последние штрихи.
— Когда приезжает мать Чарльза? — спросила я. — Она остановится у вас?
Мне нужно было продеть тонкую серебряную нить через маленькую дырочку в бумаге, а кропотливость никогда не была моей сильной стороной.
— Эйлин? — переспросила Марни. — Ой. Я не знаю. Вряд ли. Хотя… Не знаю, где еще она может остановиться. Погоди-ка. — Она принесла из кухни ноутбук и открыла его, опустившись на диван. — Не знаю… — повторила она. — Очень надеюсь, что она будет жить в другом месте. Иначе мне придется застилать постель и все такое прочее.
— Я могу тебе помочь, — сказала я.
И мы перешли к меню, в каждом из которых следовало дыроколом пробить отверстия наверху, продеть в них ленту и завязать ее бантом.
Чарльз явился домой приблизительно через час. Было около девяти вечера. Стоило ему переступить порог, как мы немедленно поняли, что он не в духе: хлопнула входная дверь, грохнул брошенный на паркет портфель, а сам жених запыхтел, должно быть снимая пиджак и вешая его на перила лестницы.
— Схожу взгляну, как он там, — прошептала Марни.
Из коридора до меня доносился ее голос, негромкий и оживленный, мелодичный, звучавший практически как песня. И ответы Чарльза, резкие, сухие и отрывистые. И если поначалу он выплескивал на нее раздражение, накопившееся за день, то потом и ее голос изменился, в нем стали проскальзывать пронзительные нотки, и, вместо того чтобы успокоить Чарльза, она и сама начала заводиться.
— Послушай, я только что вошел в дом! — вспылил он. — И ты с порога бросаешься задавать мне какие-то вопросы про свадьбу. Я понятия не имею, Марни. Я вообще не в курсе всех этих вещей.
— Я задала тебе вопрос про твою мать, — возразила она. — Она же твоя мать, не моя.
— Ее присутствие под вопросом.
— Но она есть в плане рассадки гостей.
— Ну так зачем ты вообще ее туда внесла? — огрызнулся он.
— Затем, что она твоя мать, — не сдержалась Марни. Потом, понизив голос, уже мягче добавила: — Разве она не приедет? Мы сто лет ее не видели, и…
— Я иду в душ, — оборвал он ее и решительным шагом двинулся по лестнице на второй этаж.
Марни простонала и вышла в кухню.
До меня донесся шум бегущей воды, потом включилась конфорка, и Марни принялась говорить что-то на камеру, уже как обычно, нараспев. Я продолжала резать, продевать и завязывать ленты и складывать готовые меню в коробки.
Минут через десять Чарльз появился в гостиной, уже переодетый в джинсы, с мокрой после душа головой, и плюхнулся на диван рядом со мной. Он был такой большой, такой высокий — шесть с лишним футов роста, широкие плечи, накачанные мышцы, ради которых мужчины так убиваются в спортзале, просто потому, что хотят казаться сильными.
— Ты ее не приглашал, — произнесла я, отмеряя отрезок ленты между пальцами.
— Что? — спросил он.
— Ты врешь, — сказала я. — Ты ее не приглашал.
Не думаю, что он горел желанием признаться мне — будь у него выбор, он предпочел бы этого не делать, — но его заминка обнажила правду.
— Я не хочу, чтобы она присутствовала, ясно? — буркнул он.
— Я понимаю твое желание, — кивнула я, и это была чистая правда. — Я не стала звать своих родителей к себе на свадьбу.
— Вот именно, — заявил он.
Вероятно, он не понял меня, решил, что наши родители похожи и мы с ним думаем одинаково, в то время как это было совершенно не так.
— Потому что она больна, — продолжил он. — А я не уверен, что буду в состоянии терпеть все это в день собственной свадьбы, понимаешь? Если она там будет, это будет ее день, а не наш. Ты не представляешь себе, как люди реагируют на чужую болезнь. Стоит мне выйти с ней куда-нибудь, как все сразу же хотят поговорить про этот ее чертов парик, непрерывную тошноту и про диеты, которые излечивают рак. Это просто дурдом какой-то. Мне кажется, это ей нравится. Нравится быть в центре внимания. Думаю, оно придает ее жизни смысл. Придает смысл болезни. В общем, проще будет ее не приглашать.
— Но она же твоя мать, — сказала я.
— И что?
Он уже вытащил из кармана телефон и отвлекся на кого-то еще где-то в другом месте.
— Не можешь же ты не пригласить ее из-за того, что она больна, — проговорила я. — Она вообще в курсе того, что происходит?
— Не исключено, — отозвался он без малейшей тени смущения в голосе. — Полагаю, в какой-то момент моя сестра могла что-нибудь ляпнуть.
— И мать на тебя не обиделась?
— Понятия не имею, — пожал плечами он. — Я не интересовался. Мы с ней не особенно близки.
— Это жестоко, — сказала я.
Он положил телефон на столик и провел пальцами по влажным волосам.
— Не думаю, что ты имеешь право в чем-то меня упрекать, — заявил он, вытирая мокрую ладонь о диванную подушку. — Учитывая, что ты сама не пригласила своих родителей. И это моя свадьба, так что решать мне. А я не люблю больных людей.
— Чего ты не любишь? — спросила Марни, которая вошла в комнату со стопкой бело-голубых керамических тарелок и столовым серебром в руках и услышала лишь обрывок последней фразы.
Она поставила свою ношу на стол.
— Я не пригласил свою мать, — сказал он.
— Потому что она больна, — добавила я.
— Что? — переспросила Марни и принялась раскладывать сначала ножи, а потом вилки. — Потому что она больна? Но разве это не та причина, по которой ее нужно пригласить?
— Вот именно, — процедила я.
— Нет, — отрезал Чарльз. В его тоне не было злости, как тогда, в прихожей, но он был твердым и решительным. — Это мой выбор, — продолжил он. — А я не хочу видеть ее на своей свадьбе. Я не люблю больных людей.
— А что, если я заболею? — поинтересовалась Марни, расставляя по местам тарелки.
— Это совершенно другое дело, — сказал он.
Она посмотрела на меня и вскинула бровь, и, хотя вслух ни одна из нас не произнесла ни слова, нам обеим было совершенно ясно, что на самом деле никакой разницы нет. И тем не менее, хотя это заявление привело меня в ужас, думаю, Марни была скорее раздосадована. Теперь ей нужно было в срочном порядке менять план рассадки гостей.
— Если ты действительно так считаешь, я сделаю вид, что этого разговора никогда не было, — произнесла она невозмутимо. — Думаю, так будет лучше всего.
С этими словами она вновь скрылась в кухне, и Чарльз включил телевизор, а я вернулась к своим меню, а потом мы уселись ужинать, как будто в самом деле ничего не произошло.
Однако этот странный диалог засел у меня в голове. Поскольку для меня он стал подтверждением того, что Чарльз недостаточно хорош для Марни и что он никогда, никогда не будет и не может быть достаточно хорош. У меня был конкретный момент, к которому я могла вернуться, — момент, когда он собственноручно дал мне все основания считать, что недостоин женщины, на которой собирался жениться.
Я была крайне собой довольна.
Это плохо?
Ведь нашлось подтверждение тому, что моя ненависть к Чарльзу не была беспричинной и незаслуженной, напротив, она являлась обоснованной и справедливой. Более того, это доказывало мою невысказанную мысль: я в самом деле лучше его. Я заботилась о тех, кто во мне нуждался, — таково было мое понимание любви, долга, семьи.
Я видела, что он не был готов на все ради близких — безоглядно, чего бы это ни стоило, во что бы то ни стало.
И вот этот день, первая суббота августа, наконец настал, и, вопреки неблагоприятному прогнозу, погода оказалась неожиданно теплой, а небо неожиданно ясным. Гостей было сотни, из каждого периода жизни новобрачных: из школы, университета, с работы, причем некоторые никогда раньше друг с другом не встречались — супруги дальних родственников, друзья родителей, младенцы, то вопящие, то смеющиеся без видимых причин. Гости съехались в Виндзор со всего света: сестра Чарльза с мужем только этим утром прилетели из Нью-Йорка, его тетя с дядей, прервав свой годичный отпуск, прибыли из Южной Африки, а брат Марни Эрик, оторвавшись ради свадебных торжеств от своей важной работы, — аж из Новой Зеландии.
Ты скажешь, что я кривлю душой, но я обещала тебе полную правду, и вот она: это действительно был один из лучших дней в моей жизни. Мы с Марни вместе провели утро в доме ее родителей, прямо в пижамах позавтракали тостами с джемом, потом она принимала ванну, а я сидела на кафельном полу рядом с ней, вытянув ноги, и мы говорили о том, как встретились тогда в той длинной очереди в коридоре, и о прочих вещах, которые цеплялись одна за другую и в конечном счете сложились в цепочку, что и привела к этому самому моменту.
Я смотрела, как она выходит замуж за мужчину, которого я ненавидела, — а она любила, и это было вовсе не так ужасно, как мне представлялось. Я смотрела только на нее, жадно впитывая взглядом ее облик: рыжие волосы, уложенные в узел на затылке, бриллиантовое колье на шее, пышные белые юбки, длинную кружевную фату, — и радовалась вместе с ней. На свадебном банкете я переела, перепила и натанцевалась до кровавых мозолей и тем не менее чувствовала себя великолепно.
Как ни странно, мне даже понравилась речь Чарльза, честное слово. Я ожидала, что это будет тошнотворно, — думала, он станет говорить о непревзойденной силе своей любви, о крепости своих чувств, о том, как брак наполнит их отношения новым смыслом, — но все оказалось совсем не так. Он сказал, что никогда не встречал никого столь решительного, столь творчески одаренного, столь бесстрашного. Что немедленно, с первого же мгновения, едва только увидев ее, понял: она единственная в своем роде, особенная, не похожая ни на кого другого. То, что он говорил о ней, было чистой правдой, и я поймала себя на том, что против воли киваю.
Я ни разу не присела, до тех пор пока, уже далеко за полночь, большинство гостей не разъехалось. Музыканты складывали свои инструменты, две подружки невесты запихивали перебравших гостей в такси, которые должны были развезти их по домам. Официанты убирали оставшиеся бутылки вина и пива обратно в коробки, а распорядитель зала составлял в штабеля стулья. Двери оранжереи были распахнуты, и в еще не успевшем остыть воздухе пахло вечерней свежестью и пыльцой. Гирлянды, украшавшие сад, мерцали в темноте, и я поняла, что слегка пьяна, потому что огоньки выглядели смазанными, словно свет растекался за границы стеклянных лампочек и пачкал своей желтизной темноту.
Чарльз опустился на скамью рядом со мной и поблагодарил меня за мой вклад — он так и сказал «вклад», — и я на мгновение почти поверила в его искренность. Жилет на нем был расстегнут и болтался на плечах, грозя сползти; темно-синий галстук-бабочку он и вовсе где-то бросил. Мы стали смотреть, как Марни кружится на танцполе. Подол ее шелкового платья за день из белоснежного стал практически черным. Щеки ее порозовели, рыжие кудри выбились из прически и, влажные от пота, обрамляли лицо.
— Она — это что-то невероятное, правда? — сказал Чарльз.
Я кивнула.
Сейчас я до конца не уверена, что все происшедшее дальше было на самом деле, — со временем мои воспоминания утратили четкость и стали расплывчатыми. Не исключено, что это была злая шутка подсознания, которую сыграла со мной моя ненависть, — иллюзия, результат слишком большого количества шампанского и слишком большого количества злости. И все же я так не думаю.
Чарльз откинулся назад, прислонившись спиной к стеклянной стене оранжереи, и с удовлетворенным вздохом заложил руки за голову.
— Что-то невероятное, — повторил он снова.
С этими словами он опустил руки, и одна из них, очутившись у меня за головой, коснулась моей шеи сзади. Он притянул меня к себе и поцеловал в лоб. Губы у него были мокрые и блестящие, и, когда он отстранился, обслюнявленное место обожгло холодом.
— Мы — везучая парочка, — пробормотал он.
Язык у него заплетался. Я тоже многовато выпила, отрицать не стану, но он был совсем уж откровенно пьян, я никогда его таким не видела. Его левая рука скользнула по моему плечу к ключице, миновала подмышку. Я задержала дыхание и замерла. Я не хотела делать вдох, чтобы моя грудная клетка не расширилась, приблизившись к его ладони. Его кисть переместилась и застыла в дюйме от моей груди, пригвождая меня к скамье. Я не могла пошевельнуться, потому что при малейшем движении моя грудь неминуемо оказалась бы прижатой к его ладони, — и это прикосновение сделало бы вынужденный физический контакт еще более оскорбительным для меня.
Чарльз засмеялся хрипло и грубо.
— Ох, Джейн, — произнес он и кончиками пальцев провел по моему соску под желтым шелком платья.
Я опустила подбородок, невольно, как завороженная, глядя на свою грудь. Он вдавил в меня свою ладонь, а потом, уже убирая ее, на мгновение сжал мой сосок между большим и указательными пальцем.
Хотела бы я сказать тебе, что дала ему отпор. Хотела бы я, чтобы у меня хватило храбрости бросить ему вызов. Наверное, он был бы поражен — думаю, я сумела бы распознать искреннее изумление, — и тогда стало бы ясно: ничего не произошло, мне просто показалось.
Но я никак не отреагировала, так что теперь этого уже не узнаешь.
— Мне просто не верится, что все уже почти закончилось, — выдохнула Марни, присаживаясь рядом с нами и опуская голову ему на плечо. — Какой день! — добавила она. — Все прошло как нельзя лучше, правда же?
Чарльз неторопливо убрал руку. Она скользнула по моей шее, по плечам, осторожно удаляясь, пока наконец я не перестала ощущать его прикосновение. Между нами, словно демаркационная линия между враждующими государствами, появился промежуток, прослойка свежего воздуха, прохладного и желанного, как никогда.
— Все в порядке? — забеспокоилась Марни. — Что тут происходит?
Чарльз посмотрел на меня, и, если ты поверишь в то, что я протрезвела настолько, чтобы верно истолковать его взгляд, знай: он требовал от меня молчания.
— Ничего, — отозвалась я, незаметно отодвигаясь на другой конец скамьи, подальше от них, с этой их любовью. — Ровным счетом ничего.
Так я солгала Марни во второй раз.
Ты сама видишь, правда же, что у меня не было выбора? Что я могла сказать? В ответ на честное признание она почувствовала бы себя обязанной сделать выбор. Да что там говорить, я же была ради нее готова на все — безоглядно, чего бы это ни стоило, во что бы то ни стало. Тогда я считала, что это всего лишь манипулирование правдой, только бы Марни была счастлива, только бы ничто не омрачило ее счастья. Только бы защитить наши корни.
То, что я скажу сейчас, чистая правда. Тот день ни на йоту не изменил моих чувств к Чарльзу. Я ненавидела его многие годы, и тот день ровным счетом ничего не значил.
Наверное, жестоко говорить, что их любовь была самой оскорбительной, вопиющей, гнусной любовью из всех мне известных? Жестоко, я знаю. Но она рождала во мне омерзение. Я ненавидела его лицо, ненавидела эту вечную ухмылку, игравшую на его губах, эту нарочитость, с которой расширялась его грудь, когда он делал вдох, эту его манеру барабанить по столу пальцами, как бы говоря «вы мне надоели». Я ненавидела ощущение, вызванное его прикосновением сквозь тонкую ткань платья, но ненависть, что я испытывала ко всем прочим аспектам его существования, была ничуть не меньше.
Я с радостью вычеркнула бы его из своей жизни навсегда. Знаю, с такими словами мне сейчас надо быть осторожнее, потому что это звучит как намерение. Я же имею в виду, что рада была бы, если бы в наших историях никогда не было общих глав, если бы чернила его жизни не оказались на страницах моей и наши пути текли параллельным курсом, никогда не пересекаясь.
Но сожалею ли я о его смерти? Нет. Не сожалею.
Ни капли.
Я сказала ей, что ничего не произошло, ничего не случилось.
И сегодня больше, чем когда-либо, это кажется существенным, важной частью истории, твоей истории. Я не подразумеваю мотив — пожалуйста, не пытайся превратно истолковать мои слова, — но, когда происходит что-то неожиданное и пугающее, шаги, которые привели к этому моменту, предстают перед тобой в ином свете.
Кроме меня, только один человек знал о том, что произошло в тот вечер, один человек — и вот теперь ты. Ему — вернее, ей — я рассказала обо всем на следующий же день, задолго до того, как побоялась признаться, что между мной и Чарльзом когда-то было нечто большее, нежели «ничего».
Наутро после свадьбы я лежала в постели и делала вид, что голова у меня не раскалывается от боли, что я сейчас не отдала бы что угодно за стакан воды, что мне вовсе не нужно срочно бежать в туалет, что я в полном порядке… И тут в дверь позвонили.
Шторы были задернуты, но солнце пробивалось по краям тонкими полосками света, и в нем танцевали золотистые пылинки. Пол давно пора было пропылесосить, а может, даже и вымыть, но я знала, что не стану делать ни того ни другого. В спальне царил разгром, повсюду были разбросаны книги и журналы, но меня так мучило похмелье, что мне было все равно. На полу перед распахнутым шкафом валялась куча одежды — колготки вперемешку с джинсами и джемперами. У окна примостился колченогий деревянный стол, на нем громоздились стопки чистых вещей и постельного белья, а венчали все это великолепие лифчик и утягивающие трусы, которые я надевала накануне на свадьбу. Мое нарядное шелковое платье висело с обратной стороны двери в спальню. Под мышками темнели пятна пота, юбка местами была в каких-то белесых разводах, — видимо, я пролила на себя шампанское. В комнате стоял спертый, застоявшийся воздух, пахнущий сном и потом. Казалось бы, находиться здесь омерзительно, нестерпимо! И тем не менее все это было знакомо и привычно — и комната, и беспорядок, и запах.
Я замерла, как будто шорох постельного белья мог просочиться сквозь дверь моей спальни в коридорчик, а оттуда на лестничную площадку.
В дверь снова позвонили.
Потом послышались тяжелые удары — три, один за другим, — и хлипкая дверь заходила ходуном на своих петлях.
— Джейн?
Я немедленно узнала голос. Явилась Эмма, моя младшая сестра и моя полная противоположность. Между нами было даже больше различий, чем у меня с Марни. Если я — тьма, а Марни — свет, то Эмма совмещала в себе то и другое сразу. У нее были не только очень темные волосы и очень бледная кожа, она вся была соткана из противоречий: исключительно уязвимая и при этом неукротимая, перепуганная и вместе с тем отважная, надломленная и в то же самое время несгибаемая.
В дверь позвонили в третий раз. Эмма не отпускала кнопку звонка несколько секунд, так что трезвон разнесся по всей квартире.
— Я же знаю, что ты там! — крикнула она.
Я неподвижно лежала под одеялом, отказываясь пошевельнуться.
— Я принесла завтрак! — сменила тактику Эмма.
Она возвысила голос к концу фразы и слово «завтрак» практически пропела. Сестра знала, что зашла с козырей, и не просто с козырей, а с козырного туза, и знала, что я тоже это знаю.
По будням моя обычная утренняя еда — это миска с хлопьями. Как правило, я выбирала овсяные хлопья, которые на вид и вкус напоминали переработанный картон, размоченный в густом жирном молоке, по консистенции больше похожем на сливки. Как ни забавно, на вкус оно было менее сладкое, нежели его обезжиренная альтернатива. Впервые я попробовала его несколькими годами ранее, сразу же после гибели моего мужа, когда полностью отказалась от сладкого, пытаясь стать как можно тоньше, уменьшиться в размерах до самого доступного человеческому существу минимума. Это было ошибкой. Потому что никакие, пусть даже самые пустяковые, решения, принятые вследствие огромной потери, не могут быть разумными. Поэтому другие компромиссы — бурый рис, брауни из свеклы, отказ от фруктовых соков — были очень скоро позабыты.
Но по выходным мне всегда хотелось чего-нибудь сладенького.
— Чувствуешь запах круассанов? — продолжала искушать меня Эмма. — Свеженькие, только что из булочной. Объедение!
Она умолкла, прислушиваясь к тому, что делается за моей дверью. Я представила, как она стоит на вытертом серо-бежевом ковролине, под ярко-желтой лампой и переминается с ноги на ногу, теряя терпение и злясь на то, что ее игнорируют.
— Давай уже, Джейн! — закричала она. — Я не могу стоять у тебя под дверью весь день!
Я медленно уселась и, свесив ноги с кровати, сунула их в тапочки. Я любила сестру — правда, любила! — но с пониманием чужих границ у нее всегда было туго. Она не видела ничего ненормального в том, чтобы без предупреждения заявиться с утра пораньше и ломиться в квартиру, барабаня в дверь и крича, чтобы я ее впустила. Потому что мы с ней всю жизнь были в одной лодке и вместе справлялись со всеми тяготами, невзгодами и повседневными мелочами.
Впрочем, это не совсем точно. Вернее было бы сказать, что я постоянно тянула на буксире ее лодку. Я была для Эммы жилеткой, в которую она плакалась. Я была ухом, которое выслушивало ее признания, плечом, на которое она опиралась, рукой, за которую она держалась. Она изливала на меня все свои горести, пока ей не становилось легче. А дальше я несла и нянчила ее страхи вместо нее.
Так было всегда. Я страдала от недостатка родительской любви, а она, наоборот, от избытка, и, возможно, я удивлю тебя, если скажу, что и то и другое одинаково невыносимо. Ей, задыхавшейся в роли любимицы, было отчаянно необходимо личное пространство. И я стала ее союзницей, ее надежной гаванью.
Она нуждалась во мне. Тогда я не догадывалась, что и сама в ней нуждаюсь.
— Давай там, шевели уже ногами, а? — закричала она снова. — Я что, по-твоему, сама должна все это есть?
До меня донесся ее смех. Чувство юмора у нее было весьма своеобразным. Оно не переставало шокировать меня даже теперь, когда я знала все ее мысли, ее шутки, ее травмы.
Я накинула халат, завязала пояс. Халат был темно-фиолетовый, заношенный, ворсинки на рукавах там, где на них было что-то пролито, слиплись. Раньше он принадлежал Джонатану и мне был слишком велик. Плечевые швы болтались где-то между плечом и локтем, а подол доходил мне почти до пят. Джонатан надевал его по выходным, когда вставал пораньше, чтобы приготовить нам настоящий завтрак.
Я распахнула входную дверь. На Эмме был толстый темно-синий джемпер и мешковатые джинсы, открывавшие лодыжки. Ее белые носки не отличались от тех, что мы носили в начальной школе: плотные, с широкими резинками и вывязанными шишечками по краю. Короткое каре, обрамляющее узкое личико, доходило до линии острого подбородка.
— О, не прошло и часа, — протянула Эмма вместо приветствия. — Господи, ну и видок у тебя.
Я обернулась и устремила взгляд на свое отражение в маленьком круглом зеркале, висящем на гвозде в коридоре. Смыть с лица макияж накануне вечером я не удосужилась, и теперь вокруг глаз у меня чернела размазанная тушь, а складки у рта словно кровоточили потеками помады.
Я пожала плечами:
— Зато вчера хорошо погуляли.
— Хорошо погуляли? — переспросила она. — Твоя лучшая подруга вышла замуж, и все, что ты можешь сказать, это «хорошо погуляли»? Больше ничего?
Она протянула мне коричневый бумажный пакет из булочной. Я заглянула внутрь: там оказались круассан и слойка с шоколадной начинкой.
— Это тебе, — сказала Эмма.
С этими словами она направилась прямиком к дивану и, забравшись на него с ногами, калачиком свернулась в подушках. Она явно чувствовала себя как дома. Я налила себе стакан апельсинового сока из холодильника.
— Погуляли здорово, — сказала я. — Просто очень здорово. Так лучше?
— Фу, так еще хуже, — простонала она. — Вечно ты так, все из тебя надо тянуть клещами. Расскажи мне что-нибудь интересненькое. Кто-нибудь с кем-нибудь поругался? Или, может, даже подрался? Кто переспал со свидетельницей?
— Никто не переспал со свидетельницей, — ответила я. — И никто ни с кем не подрался, насколько мне известно.
— Значит, Чарльз был паинькой, да? — спросила Эмма. — И даже не вел себя как полная скотина?
— Да нет, все прошло вполне терпимо, — отозвалась я. — Хотя под конец вечера все-таки был один момент.
Со всех сторон, кроме одной, к моей квартире примыкают соседние, и из-за этого у меня всегда слишком жарко. Поэтому каждый раз, когда ко мне приходят гости — что, по правде говоря, случается не слишком часто, — я наблюдаю за тем, как они постепенно раздеваются. Сначала они снимают куртки и свитеры, потом туфли и кардиганы, а под конец стягивают носки и остаются в одних майках.
Эмма не стала исключением. Но то, что я увидела в тот день, меня напугало.
Она через голову стянула джемпер. Плечи ее выглядели такими костлявыми, что на них будто бы вообще не было мяса. Ключицы выпирали, туго обтянутые бледной кожей, так что она казалась слишком тонкой, почти прозрачной. Руки напоминали птичьи крылышки, одна кожа да кости, ни капли жира.
Я ахнула от неожиданности, и Эмма вскинула на меня глаза, широко раскрытые и предостерегающие.
— Не надо, — произнесла она, верно истолковав озабоченную морщинку, прорезавшую мой лоб между бровями. — Мне неинтересно.
— Эм… — начала было я, но она пробуравила меня взглядом, и я поняла, что все разговоры бессмысленны.
Эмме было двенадцать, когда мы упустили первые тревожные звоночки в ее поведении. Я даже не помню, как все это начиналось. Я была занята повторением школьной программы, поглощена тем, что в дальнейшей жизни не имело значения, — квадратными уравнениями, формулами клеточного дыхания, бассейнами рек, — поэтому не сразу заметила пугающие изменения в самом важном.
Кажется, был июль. Мы с Эммой обе закончили учиться и радовались каникулам, Марни, если я правильно помню, отдыхала на юге Франции, а наши родители, как обычно, добивали свой брак кирками, замаскированными под оскорбления и закатывания глаз. Было жарко, слишком жарко для Англии, за тридцать градусов. Мы отправились в открытый бассейн, и я втиснула наши полотенца между сотнями других. Мы расположились рядом с многодетными семьями, отпрыски которых плескались в воде, ныряли и носились по траве, пышнотелыми женщинами и пожилыми парами, листающими газеты в своих шезлонгах. На мне был купальный костюм, и я потела на солнце. Пот струйками стекал между грудями, собирался бисеринками над верхней губой. Эмма же, в шортах по колено и шерстяном джемпере, дрожала от холода. Я хотела, чтобы она пошла вместе со мной в бассейн, но она упиралась под тем предлогом, что не хочет оставлять без присмотра вещи, хотя ничего особо ценного у нас не было, только полотенца, одежда и по книжке у каждой. Я, разумеется, стала настаивать, ведь я старшая сестра и это мое право, и в конце концов она сдалась. Помню, как она начала снимать через голову джемпер и показались ее плечи и ключицы. Тогда они выглядели еще хуже: косточки выпирали из-под тонкой прозрачной кожи, как будто отчаянно стремились покинуть тело. Она спустила шорты, и ее ноги под ними оказались двумя бесплотными палочками. Эмма с вызовом посмотрела на меня, точно побуждая как-то отреагировать на ее пугающую худобу, но я ничего не сказала.
В последующие несколько месяцев я усиленно пичкала ее едой, иногда Эмма что-то ела, иногда отказывалась. Потом ей на короткое время стало лучше. Затем наступило ухудшение. Пару лет все это так и продолжалось, ни шатко ни валко. Когда сестре исполнилось четырнадцать, я уехала в университет. После этого краткие периоды улучшения перемежались долгими месяцами, почти не оставлявшими надежды, — и так тянулось до тех пор, пока мои родители наконец не очнулись. Эмму положили в больницу, и впоследствии она отправлялась туда не раз.
Я понимаю, что все это выставляет мою сестру в очень специфическом свете. Но если бы ты знала Эмму — а мне очень жаль, что ты с ней не знакома, думаю, она бы тебе понравилась, — то увидела бы, что она совсем не такая. Эмма никогда не была жертвой. Да, она была больна, и больна очень долгое время, но на ее личность это мало повлияло.
Болезнь притаилась где-то внутри — непонятный недуг, не поддающийся контролю, поразивший разум, кости и самую сердцевину существа. Это стало частью жизни Эммы, но думай о ее болезни как о пути, который она не выбирала, которого себе не желала, но по которому нашла способ идти. В конце концов она заявила, что больше не желает лечиться, и я изо всех сил старалась уважать это решение.
— Не смотри на меня так, — сказала она, сворачиваясь калачиком на моем диване, защищаясь от моего взгляда, прикрываясь своим джемпером. — Как будто привидение увидела.
Я вскинула бровь, не смогла удержаться.
Многие годы — практически все то время, что я училась в университете, — мне снились кошмары про труп Эммы. Я видела какой-нибудь сон и вдруг в мелькающем калейдоскопе — каникулы, лекционные залы, посиделки с Марни — обнаруживала мертвое тело Эммы, окоченевшее и посиневшее, с широко раскрытыми невидящими глазами. И каждый раз я просыпалась, хватая ртом воздух, дрожа, вся в поту.
— Черт, — процедила она наконец, опять натягивая джемпер. — Все в порядке. Я в порядке.
У меня не оставалось другого выбора, кроме как не углубляться в эту тему. Ругаться все равно без толку, а потерять можно многое.
— Чарльз, — напомнила Эмма, похлопав ладонью по дивану рядом с собой. — Ты хотела что-то рассказать про него.
Я уселась и стала перечислять события предыдущего вечера. Поведала о пьяных излияниях новобрачного, о бессчетных бутылках шампанского, о вновь и вновь наполняемых бокалах. Говорила о его руке, перекинутой через мое плечо, о жесткой ткани его накрахмаленной белой сорочки, царапавшей мою шею сзади. Я закрыла глаза; я знала, что краснею, описывая его ладонь, накрывшую мою грудь, его пальцы, ущипнувшие мой сосок. Я рассказала про то, как Чарльз отстранился от меня, когда в темноте подошла Марни в своем ослепительно-белом платье и села рядом. И тогда возникло ощущение, будто нечто спряталось обратно, едва успев показаться.
Эмма слушала, глядя на меня во все глаза и разинув рот.
— И что она сказала? — прошептала она.
— Ничего, — ответила я. — Ничего не сказала. Она ничего и не видела.
— Совсем ничего? — Эмма опустила глаза на подушку, которую прижимала к груди. — Ты точно уверена? Абсолютно? Все произошло именно так, как ты рассказываешь? Может быть, он просто спьяну немного распустил руки, не особенно соображая, что делает?
Я пожала плечами:
— Все может быть.
— Хотя Чарльз всегда отдает себе отчет в том, что делает и с какой целью, да? Так что это на него вовсе не похоже.
Я улыбнулась. Эмма никогда не встречалась с Чарльзом лично. Если она и имела какое-то представление о нем, оно было составлено исключительно по моим рассказам.
Собственно, эта мысль и не давала мне покоя последние несколько месяцев. Эмма не знала Чарльза. У нее не было оснований не верить моим словам, усомниться в том, что он в самом деле гнусный извращенец, у которого хватило низости лапать свидетельницу на собственной свадьбе на глазах у красавицы-жены. И тем не менее Эмма сразу поставила под вопрос не характер Чарльза, а мою версию событий. Разве это говорит о моей правдивости? О моей способности верно истолковать ситуацию?
По сути говоря, не наводит ли это на мысль о том, что Чарльз в тот вечер не сделал ровным счетом ничего предосудительного, а я возвела на него напраслину? Я лично так не считаю, но тебе стоит об этом задуматься. Ведь моя правда — совсем не то же самое, что объективная истина.
— Ты расскажешь Марни, как ее молодой муж тебя лапал? — поинтересовалась Эмма. — Лично я считаю, что это плохая идея.
Я покачала головой.
— И все равно это как-то дико, — продолжила она. — Прямо очень странно. — Эмма покрутила перед собой подушку, держа ее за уголки и поворачивая на манер штурвала. — Ты испугалась? — спросила она.
— Чарльза?
— Ну да, — кивнула она. — В смысле, тебе было страшно?
— Нет, — безотчетно отозвалась я. — Нет. Не особо.
Но едва я произнесла эти слова вслух, как поняла, что говорю неправду. Я испугалась. Не до ужаса, нет. Но это выбило меня из колеи, смутило и внезапно заставило почувствовать себя кроликом в присутствии удава. И это было нечто большее, нежели страх, который нередко испытываешь, если не можешь прогнозировать ситуацию. Например, когда поздно вечером идешь домой от метро и слышишь за спиной чьи-то шаги, или когда кто-то стоит вплотную к тебе перед дорожной зеброй, или когда видишь незнакомую компанию в безлюдном подземном переходе под железнодорожными путями. Нет, тут было иное. Я столкнулась с преднамеренным действием. Чарльз преследовал некую цель, осуществлял свой замысел — и если он заключался в том, чтобы напугать меня, то ему это удалось.
— Как мама? — поинтересовалась я.
Эмма опустила глаза и принялась теребить нитку, торчавшую из ее джемпера.
— Я не поехала, — призналась она наконец. — Я просто… не смогла.
Я медленно выдохнула, изо всех сил стараясь, чтобы мой выдох не превратился в тяжелый вздох. Я несколько раз объяснила матери — даже записала в ее календаре, — что в эту субботу не смогу ее навестить, так как иду на свадьбу, но вместо меня приедет Эмма.
— Только не ругайся, — сказала Эмма. — Пожалуйста, не ругайся. Я позвонила туда. И попросила передать ей, что я не приеду. Я просто не смогла этого сделать. Понимаешь? Я не смогла.
В детстве моя сестра была невероятно близка с матерью. Мне это казалось совершенно отвратительным — ну как можно так липнуть к кому-то! Конечно, Эмма порой чувствовала, что мать душит ее своей любовью, и на время сбегала от нее, чтобы поиграть со мной в закоулках нашего дома, однако она нуждалась в матери эмоционально и физически, ради поддержки и компании. Как и наша мать, она отличалась повышенной тревожностью и в присутствии чужих людей испытывала беспокойство и неуверенность. В незнакомых местах малышка Эмма пряталась за материнские ноги, робко выглядывая между ними. Дома она повсюду ходила за матерью хвостиком и рвалась помогать ей — на кухне, с уборкой, во всем, за что бы та ни взялась. По вечерам она требовала, чтобы ее обнимали, читали ей, купали перед сном. Эмма нуждалась в матери, а мать нуждалась в том, чтобы в ней нуждались.
Но когда Эмме по-настоящему понадобилась мать — когда ей действительно стали нужны поддержка, любовь и сила, — она ничего этого не получила. Ее якорь сорвался, поскольку мать страшно растерялась, смущенная самой природой этой потребности. Сейчас, оглядываясь назад, я думаю, что она просто испугалась. Она никогда не была наивной и наверняка понимала всю сложность возникшей проблемы. Вдруг ее вообще невозможно решить? Поэтому мать предпочла игнорировать ситуацию, делая вид, что с дочерью ничего особенного не происходит, и без вопросов отправляя нетронутую еду в мусорное ведро, а неиспользованные столовые приборы в мойку.
Потребность Эммы становилась все более острой, а защитная реакция матери — все более изощренной, пока наконец злость и замкнутость Эммы, а также страх матери за ее будущее не достигли таких масштабов, что пути назад уже не было. Эмма так никогда и не простила ее до конца. Она уехала из дома, как только почувствовала себя немного лучше.
Я думала, что Эмма винит мать в своей болезни: не в том, как она началась, но в том, как она развивалась. Я думала, что их связь разрушилась, что под конец их удерживала вместе не любовь, а кровное родство, та соединяющая их тоненькая ниточка, которую невозможно разорвать. Я ошибалась. Мою мать и сестру связывали иные, более прочные узы. Тогда я просто не понимала этого.
— Джейн, пожалуйста… — повторила Эмма. — Прекрати. Я правда пыталась.
Я ничего не ответила. Хотелось попросить ее задуматься о том, как ее поступки могут отразиться на других людях. Объяснить, что из-за нее я чувствую себя виноватой перед матерью, которая, наверное, считает себя брошенной. Но, увы, Эмма была настолько погружена в собственные переживания, что взглянуть на мир с чужой колокольни было для нее задачей практически невыполнимой.
Вместо этого я стала расспрашивать сестру о ее волонтерских проектах, о ее квартире и о книге про дисфункциональную семью — эту книгу я ей посоветовала, но Эмма, как выяснилось, до сих пор так и не прочитала ее. Потом я приняла душ, переоделась в чистую пижаму, и мы с сестрой весь день провалялись на диване, пересматривая боевики с мужественными героями и смехотворно бестолковыми героинями. Эти диски когда-то принадлежали нашему отцу, и, после того как он ушел от матери, я забрала их себе. Мы с ним смотрели их вместе, он сажал меня к себе на колени, и я, калачиком свернувшись у него под мышкой и положив голову ему на грудь, засыпала в его объятиях, пока мать психовала где-нибудь в другом месте. Эмма, собираясь в тот вечер домой, захватила с собой несколько дисков, объявив их своей собственностью; я знала, что это неправда, но не возражала. Мы с ней не могли говорить и никогда не говорили о таком количестве вещей, что в сравнении с ними это было сущей мелочью. Она ушла, унося диски в своем рюкзаке, а я смотрела на ровную линию стриженых волос над ним, стараясь не опускать взгляд на ее ножки-спички.
В понедельник после свадьбы Марни с Чарльзом на две с половиной недели уезжали в свадебное путешествие по Италии. Чарльз спланировал все до мелочей: продумал приблизительный маршрут, купил билеты на самолет, забронировал самые роскошные номера в самых дорогих отелях. Он хотел сделать Марни сюрприз, поэтому все предшествующие месяцы с присущей ему дотошностью изводил всеми мельчайшими подробностями меня. Он взял в прокат машину ее любимого цвета, классический кабриолет со складным верхом. Все выбранные им номера в отелях были с обитой плюшем шикарной мебелью и хрустальными люстрами, хотя сам Чарльз предпочитал лаконичный дизайн. Маршрут был выстроен с таким расчетом, чтобы посетить все признанные гастрономические достопримечательности, места, которые, как полагал молодой муж, доставят его жене удовольствие.
Он терзал меня вопросами вроде: «Как думаешь, кулинарный мастер-класс ее порадует?»
«А про это что скажешь? — спрашивал он, изучая сайт роскошного нового ресторана. — Думаешь, ей понравится такая еда? А вид?»
«А что насчет Рима? — торопливо прошептал он однажды вечером, когда Марни скрылась в кухне. — Она там уже бывала?»
В Риме она не бывала, о чем я Чарльзу и сообщила. Короче говоря, в результате всех этих бесконечных обсуждений я оказалась отлично осведомлена о планируемом маршруте молодоженов. Так что в то утро я рисовала в своем воображении, как они прибывают в аэропорт, коротают часы до вылета в лаундже, сидят бок о бок в своих креслах в самолете, а потом ждут у транспортера, когда приедет их багаж. Я представляла, как они смеются, пытаясь уместить свой скарб в крошечный багажник арендованной машины, как рука Чарльза по-хозяйски лежит на бедре Марни во время поездки. Я видела вход в их первый отель, фиолетовый диванчик в их номере, пейзажный бассейн, окруженный гамаками, с видом на виноградники. Я была в курсе каждого их шага, и все эти недели живот у меня сводило от боли. Понятное дело, муки ревности, вот что это такое. Я любила Марни, хотела, чтобы она наслаждалась медовым месяцем на полную катушку, и одновременно остро сожалела, что не могу разделить его с ней.
Мы с Марни раз или два выбирались вдвоем на море, ездили по сомнительным пляжным местечкам, где злоупотребляли коктейлями ядерных цветов, после которых на зубах скрипел сахар, и жарились на солнце, причем загорала только я, а она в сравнении со мной как будто становилась еще бледнее. Мы спали в одной постели — абсолютно без всякой задней мысли, держались за руки, когда в полете наш самолет начинало трясти, и вместе решали проблемы на паспортном контроле. И это было далеко не все. Мы смеялись, сплетничали и поверяли друг другу свои секреты. Мы были единым целым — с шутками, понятными только нам одним, общими чемоданами и дешевенькими веревочными браслетиками, которые ничего не стоили, но так много значили.
Однако, с тех пор как она познакомилась с Чарльзом, мы с ней ни разу никуда не съездили.
Все это она теперь делила с ним: постель, чемодан, секреты.
Две недели я думала о Марни и ее муже — вернее, вспоминала о них от случая к случаю, но каждый раз с леденящим ужасом, и мою грудь точно стискивал тугой обруч. Я чувствовала, что наши корни расплетаются, и это казалось шокирующим и неприемлемым. Прежде мне и в голову не приходило, что такое возможно!
Марни позвонила поздно вечером, сразу же после того, как они вернулись домой из свадебного путешествия. Я почти уже спала. Однако ей не терпелось узнать мои впечатления от ее свадьбы, то, что запомнилось мне больше всего. Я рассказала ей про Эллу, ее шестилетнюю племянницу, — на малышке к концу первого танца из одежды остались одни носочки и трусики, а лоб был усеян бисеринками пота, так усердно она скакала и кружилась. Я упомянула брата Марни, пьяно клевавшего носом за столом во время речей. Не забыла я и регистраторшу — та застряла в пробке по пути на торжество и слала панические сообщения, хотя запас времени до начала церемонии у нее был.
Марни рассмеялась, узнав, что сырная башня рухнула, едва ее разрезали. Она вздохнула, и в этом вздохе явственно слышалась улыбка, когда я сказала ей, что ее родители еще долго продолжали танцевать после того, как музыканты закончили играть и уборщики принялись приводить зал в порядок.
— Так приятно все это слышать, — проговорила она. — У меня такое чувство, что я столько всего пропустила! Я распланировала все до мелочей, но, с другой стороны, физически невозможно было оказаться во всех местах сразу. Осталось еще дождаться всех фотографий. Часть мы уже получили. Что-то около десятка, самые лучшие, и кое-где ты отлично получилась. Ты же придешь к нам в пятницу? Я тебе покажу.
— Может, сбросишь их мне прямо сейчас? — спросила я.
Мы фотографировались у арки, украшенной цветами, — сначала только новобрачные, потом все вместе, потом маленькими группами: родители, братья и сестры, друзья. Нас расставляли по местам, просили улыбнуться и тут же выдворяли из кадра прочь. Я не знала, есть ли среди этих фотографий снимки, где только мы с ней вдвоем, но очень на это надеялась.
— Конечно, — отозвалась она. — Я перешлю тебе письмо от фотографа. Там есть одна совершенно уморительная фотография моих родителей, невозможно удержаться от смеха.
— Я еще тогда подумала, что они отлично держатся.
— Ну да, — согласилась Марни. — Я тоже так подумала. Хотя — и это очень на них похоже — они, оказывается, были во Флоренции одновременно с нами. У мамы там проходила какая-то конференция — что-то на тему аллергии, — а папа решил поехать за компанию. Думаешь, они хоть слово мне об этом сказали? Не-а. Или предложили там встретиться? Вместе пообедать или поужинать? Не-а.
Она всегда была склонна видеть в родителях худшее, выискивать в их поведении доказательства безразличия.
— Не уверена, что это так уж плохо, — заметила я осторожно. — Может, они просто не хотели помешать вам наслаждаться друг другом в медовый месяц?
— Ну конечно, можно это предположить, — сказала она. — Но мне лично так не кажется.
Я зевнула, очень надеясь, что Марни расценит это как сигнал закругляться, но она продолжала.
— Знаешь, что? — протянула она. — У меня такое ощущение, что я изменилась. Это очень напыщенно прозвучит, если я скажу, что стала мудрее? Наверное, очень. В общем, не знаю.
— И я тоже не знаю, — отозвалась я.
— Такое чувство, что я стала более взрослой. — Она запнулась. — Нет, это будет не совсем точно. В общем, я будто поучаствовала в какой-то очень публичной демонстрации своей зрелости. Что я вроде как притворяюсь. Понимаешь?
— Не совсем, — призналась я.
— Ладно, не важно, — продолжила она. — Собственно, я почему и звоню. Мы решили продавать квартиру. Ну, ты понимаешь. Как взрослые люди и все такое.
Она сделала паузу, но я не нашлась что сказать.
— Мы обсудили это, пока были в путешествии, и решили, что так будет правильно.
Марни снова замолчала.
Она осторожничала, нерешительно прощупывая почву перед каждым следующим шагом, точно ступала по хрупкому льду и опасалась, что он в любой момент может треснуть под ее ногами. Я понимала, что она гадает, вернее даже, безмолвно задает мне вопрос: не расстроит ли меня эта новость, не станет ли эта перемена в устоявшемся миропорядке проблемой? Марни с Чарльзом давно уже вели разговоры о том, что когда-нибудь переберутся за город, в дом с садом, подъездной дорожкой и спальнями, окна которых будут выходить на поля. Не исключено, что своими паузами она пыталась донести до меня именно это.
Она старательно обходила молчанием тему денег. Чарльз работал в частной инвестиционной компании, где занимался покупкой других компаний с целью последующей их перепродажи по частям с прибылью, и был весьма успешен, я имею в виду, очень богат. А Марни трудилась не покладая рук, используя каждую свободную минуту для того, чтобы либо писать, либо говорить о еде. Не так давно у нее появился новый спонсор — компания, продающая ножи, каждый из которых стоил как крыло самолета. По всей видимости, когда Марни начала пользоваться этой продукцией в своих видео, продажи у компании взлетели вверх и моя подруга смогла выторговать себе более выгодные условия.
Я же, напротив, никогда еще с меньшим энтузиазмом не ходила на свою работу, где моей основной обязанностью было отфутболивать жалобы недовольных клиентов и находить способы выплачивать им как можно более смехотворные компенсации за наши промахи. Моих заработков с трудом хватало на оплату съемной квартиры. И Марни со своей всегдашней тактичностью не хотела создавать у меня комплекс неполноценности.
Ой.
Да.
Нет. Ты права.
Я изо всех сил стараюсь быть честной. И, что совершенно неудивительно, получается у меня не очень. Я представила свою ситуацию в слегка неверном свете.
Деньги у меня были — они и сейчас у меня есть, — просто они лежали в другом месте.
Джонатан, будучи оператором на фрилансе и потому не имея никакого социального пакета от работодателя, не стал надеяться на авось и со свойственной ему ответственностью заключил договор страхования жизни. Я была его ближайшей родственницей, поэтому выплата по страховке досталась мне.
Но я не смогла — и до сих пор не могу — ее потратить. Джонатан хотел, чтобы я получила эти деньги, но мне невыносима мысль, что его жизнь конвертировалась в денежный эквивалент. Потому что эту утрату невозможно возместить никакими деньгами. Даже приблизительно. Ну как ты измеришь в денежном выражении свет, что горит в прихожей, когда ты приходишь домой затемно? В какую сумму оценишь знакомую улыбку, с которой тебя встречают на остановке поздно вечером, чтобы проводить до дому? Сколько стоит найти замену тому, в чью руку твоя рука ложилась как влитая, чье тепло так ободряло, а смех так радовал душу, — тому, кто добровольно соединил свою жизнь с твоей?
Но если бы ты все же попыталась воспользоваться этим алгоритмом для того, чтобы присвоить денежную ценность своим любимым, то обнаружила бы, что такой человек, как Чарльз, считается куда более ценным, чем Джонатан. И это еще раз подтверждает мою точку зрения.
Эмма считала, что я веду себя как дура. Она полагала, что мне следует куда-нибудь вложить эти деньги. Она забрасывала меня ссылками на всевозможную недвижимость: современные квартиры в центре города, двухкомнатные дуплексы в пригородах и даже апартаменты с видом на набережную на взморье. Она решила устроить мне свидание с одним своим приятелем — они познакомились, когда вместе волонтерили на раздаче еды бездомным. Тот унаследовал от покойной жены кругленькую сумму, и Эмма хотела, чтобы мы с ним обсудили рентабельность инвестиций, рынок недвижимости и весь мир, к которому я начисто утратила интерес. Я сказала, что не желаю ни с кем встречаться, а она заявила, что это деловое свидание, но я ответила, что для меня это не имеет значения, и никуда не пошла. А потом она упомянула про лимоны и лимонад, и больше мы про эти деньги никогда не говорили.
Они до сих пор лежат на счете в банке.
— Думаю, теперь, когда мы с ним муж и жена, квартира — это уже не совсем то, что нам надо, понимаешь? — продолжала между тем Марни. — Нам кажется, что мы созрели для того, чтобы обзавестись домом. Я люблю эту квартиру, но пора нам задуматься и о будущем, верно? Чтобы было куда расширяться и все такое прочее. Может, в сентябре. Думаю, это удачный момент для продажи квартиры.
— Делай то, что хочешь, — сказала я. — То, что кажется тебе правильным.
— Ты прямо как Чарльз, — отозвалась она. — Вы с ним оба такие разумные. Он твердит: мы только что поженились, у нас еще полно времени, никакой спешки нет… Только мне кажется, что он тоже этого хочет, понимаешь, просто старается на меня не давить. Я думаю, он не прочь бы расшириться. Он мог бы завести собаку — ну, ты знаешь, какие ему нравятся. Хаски, что ли? Но, с другой стороны, как он сам говорит, куда торопиться, когда у всех нас впереди еще целая жизнь, а с собаками столько возни, так ведь?
Я ничего не ответила.
— Джейн?
Я выключила ночник и закрыла глаза.
— Черт, — произнесла она. — Прости меня, пожалуйста. Это было бестактно с моей стороны, да? Не у всех впереди целая жизнь. Я отдаю себе в этом отчет. Наверное, потому я так и спешу. Из-за Джонатана. Я знаю, что в жизни иногда все неожиданно меняется, что возможности сегодня есть, а завтра их нет. Черт. Джейн, прости меня. Я просто… Джейн?
— Все в порядке, — отозвалась я. — Честное слово.
Мне хотелось уснуть. Я не желала продолжать этот разговор.
Я видела, что ее жизнь расширяется, в то время как моя сжималась. Когда-то я вела такие же разговоры, задавалась в точности теми же вопросами и смотрела в будущее с надеждой, что жизнь даст на них ответ.
Джонатан всегда хотел уехать из города, жить в деревне: держать кур и чтобы комнат было больше, чем детей, а в саду можно было построить для них домик на дереве.
«Видишь, какой за окнами смог? За городом такого не будет», — говорил он, пытаясь убедить меня.
«Ты это слышала? — шептал он посреди ночи, проснувшись от звона разбитой бутылки или визга шин на улице. — В деревне такого не случается».
Вернувшись из похода в супермаркет, он принимался распаковывать овощи, запаянные в бездушный пластик, и непременно замечал: «Я мог бы выращивать все это сам».
Я знала, что в конце концов сдалась бы и сказала: «Да. Хорошо. Давай уедем».
Но этот миг так и не настал.
Занятная штука: когда что-то начинает от тебя ускользать, становится практически невозможно думать ни о чем другом. В голове непрерывно крутятся мысли о счастливых днях, оставшихся в прошлом. Я пыталась уснуть, но сон не шел. Оставалось лишь перебирать в памяти мгновения нашей дружбы, пытаясь вспомнить моменты, когда все, как сейчас, висело на волоске.
За все время учебы в школе у нас с Марни случилась всего одна размолвка. И, как это нередко водится, из-за пустяка, впрочем тогда нам так не казалось. По утрам моя подруга до последнего переводила будильник вперед, раз за разом, пока не понимала, что уже опаздывает, после чего вскакивала и сломя голову неслась в школу. На всех уроках мы с ней работали в паре, а по четвергам в расписании первой была драма. Практически все упражнения были рассчитаны на работу в парах; в одиночку там попросту нечего было делать. Марни редко извинялась за то, что опять опоздала. И в конце концов мое терпение лопнуло. Она совершенно не думала обо мне и вела себя эгоистично! Я выразила сомнение в том, что хочу и дальше работать с ней в паре. Ну и пожалуйста, заявила она, не хочешь — не надо, и, развернувшись, стремительно зашагала прочь, в развевающемся шарфе и с тетрадкой в руке.
Разлад длился целый день. Мы расселись по разным партам и на переменах не подходили друг к другу. Подобная враждебность была неслыханной! До сих пор наши отношения с Марни являли собой редкую гармонию на фоне постоянных подростковых конфликтов. Наша учительница очень расстроилась и после уроков, оставив нас обеих в классе, прочитала небольшую лекцию на тему ответственности и умения поставить себя на место другого человека. Она велела нам не устраивать детский сад и учиться решать свои проблемы как взрослые люди.
Мы усвоили урок. Это была наша единственная ссора. Мы помирились, но о ней не забывали. Наоборот, мы несли ее по жизни как завоевание, потому что одна-единственная ссора за много лет казалась достижением, которым стоит гордиться.
С тех пор нашу дружбу больше ничто не омрачало. В восемнадцать лет мы разъехались на учебу по разным городам, но чувствовали себя так, будто и не расставались, потому что у нас всегда был повод созвониться, поделиться какой-нибудь историей, поговорить о том, что могла понять лишь самая близкая подруга. Три года спустя мы вновь воссоединились, и после этого наша дружба стала крепче, чем когда-либо, — она превратилась в железобетонную глыбу, способную противостоять всем напастям этого мира.
В первый год нашей совместной жизни в Воксхолле — за месяц или за два до того, как я встретила Джонатана, — Марни впервые сделала попытку уволиться с работы. Она написала заявление об уходе, но ее начальник Стивен отказался его принять. В тот вечер она вернулась домой растерянная, в подавленном настроении, но полная решимости найти выход. Она ненавидела и эту работу, и своих коллег, и в особенности своего начальника, престарелого ловеласа, который отчего-то считал себя неотразимым мужчиной, хотя на самом деле это было далеко от истины. Я несколько раз сталкивалась с ним на рабочих мероприятиях Марни и пришла к выводу, что он до сих пор считает себя таким же красавцем, каким был тридцать лет назад.
На следующей неделе Марни сделала еще одну попытку. Она подкараулила начальника и вручила ему заявление в присутствии исполнительного директора Аби.
— Как мы с вами и договаривались, — твердым тоном произнесла она. — Мое заявление об уходе.
— О, мне очень жаль это слышать, — произнесла Аби. — Вы, наверное, огорчены, Стивен.
— Весьма, — отозвался тот, неохотно принимая конверт.
— Надеюсь, вы уходите ради новых захватывающих перспектив, — с улыбкой произнесла Аби.
Ее назначили на эту должность несколькими месяцами ранее. Она была за метр восемьдесят ростом и нечеловечески амбициозна. Молодые женщины в компании были от нее в восторге. Мужчины постарше — не очень.
Поэтому Стивен отнюдь не собирался облегчать Марни жизнь, напротив, он был полон решимости заставить ее страдать, хотя все преступление подчиненной заключалось в том, что она, по всей видимости, не горела желанием трудиться под его началом. В тот же день он отвел Марни в сторонку и сообщил ей, что, в соответствии с условиями контракта, она обязана уведомлять руководство об увольнении по собственному желанию за шесть месяцев и весь этот срок ей придется отработать от звонка до звонка. Марни пыталась возразить, что это смехотворно: она не знала, что подписывает, и вообще для позиции ассистента это непропорционально долгий срок, — но Стивен был непреклонен.
В тот вечер, придя с работы, она бросилась на диван, зарылась головой в подушки и принялась бурно возмущаться: все это нечестно, быть того не может и кому только в голову могло такое прийти, она больше не будет этого делать и никто не заставит ее целых полгода работать на этого отвратительного старого козла!
— Помоги мне! — умоляла она, выглядывая между двумя подушками. — Я просто умру, если проведу в обществе этой скотины еще хотя бы месяц! Кажется, вся моя одежда пропиталась его запахом, — твердила она, — а его гнусавый смех все время стоит у меня в ушах, даже когда его нет рядом, даже в выходные. Помоги мне, Джейн!
И мы с ней разработали план. Я уже проделывала нечто подобное прежде, но без ее участия, разумеется, — помнишь Томаса? — и разделять с ней предвкушение было совершенно новым, захватывающим ощущением. На следующих выходных ожидалась ежегодная корпоративная летняя вечеринка. Это масштабное мероприятие в компании Марни устраивали с целью очаровать поставщиков и инвесторов, а заодно выразить благодарность сотрудникам и развлечь их половинки. Проводилось оно на берегу реки, в саду одного из крупнейших пабов компании. Программу продумывали до мелочей. Вечеринки традиционно были тематическими, и в этом году темой избрали цирк.
Мы с Марни приехали заранее. На парковке высились гигантские ворота, выкрашенные золотой краской из баллончика. Два клоуна поприветствовали нас у входа и провели внутрь, к самому цирку. Он представлял собой огромный шатер из голубого пластика, вокруг какой-то человек в широченных ярко-красных штанах расхаживал на ходулях, глядя прямо перед собой, точно знать ничего не желал о мире, раскинувшемся у него под ногами, и о жалких людишках, копошащихся где-то там далеко внизу.
Мы стали пробираться сквозь толпу, Марни тащила меня за собой. На ней были блестящие черные лосины и черное трико, и в этом наряде она выглядела стильной и уверенной, как будто всю жизнь мечтала о таком образе. Я путалась в своей длинной цветастой юбке, на груди у меня болтался небольшой хрустальный шарик на цепочке. С гораздо большим удовольствием я надела бы джинсы.
Марни остановилась напротив бара и указала на очень высокую женщину в красной кожаной куртке с манжетами в золотую полоску и черными кожаными лацканами. На макушке у нее красовался маленький красный цилиндрик, а в руке она держала хлыст.
— Вон там, — сказала Марни. — Это она, Аби.
Кивнув, я спросила:
— И где мне тебя искать?
Марни указала на деревянный фургон, выкрашенный в ядовито-зеленый цвет, с ярко-желтыми полосами по бокам. Он стоял прямо за лотком с попкорном.
— За этим фургоном, — пояснила она. — Через пятнадцать минут.
Я подошла к Аби и, бесцеремонно встряв в разговор, представилась Пиппой Дэвис.
Она узнала это имя немедленно. Пиппа Дэвис была дочерью одного из главных поставщиков. Неделей ранее Пиппа позвонила Марни и сообщила, что у нее изменились обстоятельства и она не сможет присутствовать на вечеринке, но исключать ее из списка гостей Марни не стала.
Аби обрадовалась мне, как родной. Она устроила для меня настоящую экскурсию — ей очень хотелось показать мне площадку, их флагманский паб, масштаб их деятельности — и была безупречна, демонстрируя мне успешность и честолюбивые устремления своей компании. Я послушно ходила за ней и медленно, исподволь увлекала ее мимо лотка с попкорном к зеленому фургону.
— Ух ты, красота какая! — воскликнула я и сделала вид, что хочу обойти его вокруг.
— Совершенно с вами согласна, — сказала Аби, слегка удивленная этим неожиданным отклонением от маршрута. — Полагаю, ваш отец упоминал о мероприятиях, которые мы проводим для наших клиентов: День святого Патрика, Хеллоуин, Новый год.
Я остановилась и захлопала глазами. Наш план сработал. За фургоном стояли двое. Судя по их виду, они о чем-то спорили, и я негромко кашлянула. Марни покосилась на меня, и ее поза неуловимо переменилась: она перенесла вес на одну ногу, выставив бедро, и, шагнув к мужчине, положила руку ему на плечо. Выглядело это недопустимо фривольно, и меня охватили отвращение и восторг одновременно.
— Мы делаем упор на внимание к мелочам, — на мой взгляд, это один из многих моментов, которые выгодно отличают нас от конкурентов, и…
Аби вскинула голову и, тихо ахнув от неожиданности, прикрыла рот ладонью, выронив хлыст.
— Стивен, — произнесла она, — что вы себе… Это еще что такое?
Он нахмурил брови, что, пожалуй, выглядело даже трогательно, и, совершенно озадаченный, уставился на нас троих, переводя взгляд с одной на другую, пытаясь сообразить, что происходит и почему на лице у его начальницы застыло выражение ужаса и потрясения. И тут до него дошло. Он взглянул на Марни, брови его поползли вверх, и он повернул голову набок, будто собирался закричать, но спохватился, что у него сейчас есть более важная забота и думать ему в первую очередь надо не о Марни. Он отшатнулся от нее и залепетал:
— Аби… это не то, о чем вы подумали. Совершенно не…
— Не надо, — произнесла Марни, вскидывая ладонь. — Прошу тебя. Давай будем честны. Мы не можем больше скрывать наш секрет, рано или поздно о нем бы узнали.
Актриса из нее была не слишком искусная, даже, пожалуй, никудышная, она отчаянно переигрывала и держалась неестественно. Зато Стивен в своей роли был более чем убедителен. Его широко раскрытые глаза метались по сторонам, по всей видимости выискивая его жену. Он открывал и закрывал рот, не зная, что сказать, не понимая, как оправдаться.
— Простите. Надо было раньше во всем признаться, — продолжила Марни. — Но мы по понятным причинам старались этого не афишировать. Однако, думаю, вы должны знать, что Стиви и я… Что у нас роман.
— У вас роман? — спросила Аби.
— Что-что у нас? — не понял Стивен.
— И я в курсе — я изучила корпоративные правила, — что один из нас должен уволиться. Я все прекрасно понимаю, и вы уже знаете, что я обдумывала мои дальнейшие действия, и…
— Без отработки? — уточнила Аби, которой явно очень хотелось найти наименее разрушительное решение и минимизировать собственное смущение.
— Разумеется, — сказала Марни. — Вещи я заберу в понедельник.
— Прекрасно, — отчеканила Аби.
Она повернулась ко мне и, сжав мои локти, рассыпалась в извинениях за поведение ее подчиненных, заверила меня, что немедленно со всем разберется, и, если я не возражаю, хотела бы переговорить со своим коллегой наедине. С этими словами она подошла к Стивену и поволокла его за собой в паб.
Марни подскочила ко мне, с визгом повисла у меня на шее, и мы расхохотались. Вся эта постановка была просто безумной, и в ее успех не верилось, тем не менее все получилось! Мы чувствовали себя всемогущими вершительницами собственных судеб, а не просто двумя обычными молодыми женщинами. Вместе мы сила! Наши сердца переполняло ликование, теперь нас связывал общий секрет, коллективный триумф, ощущение того, что вдвоем мы непобедимы.
По пути домой мы зашли в бар и оккупировали два плюшевых кресла в углу. Ранним вечером посетителей в баре было не слишком много, но музыканты уже разогревались в глубине зала, а бармены зажигали свечи и полировали бокалы. Я заказала бутылку шампанского: пусть моя зарплата была скромной, а Марни своей вообще лишилась, нам было что отпраздновать!
В тот вечер мы возвращались домой под руку, заново переживая все события этого безумного дня. Марни восторженно захлопала в ладоши, когда я напомнила, что ей не нужно больше ходить на работу, что она свободна от ежедневной офисной каторги с девяти до пяти. Когда мы сели в лифт, она дохнула на зеркальную стенку и пальцем нарисовала на запотевшем стекле улыбающуюся рожицу. Едва переступив порог нашей квартиры, она принялась прыгать на диване — и меня заставила. Я чувствовала себя глупо. И весело. И легко.
В ближайшую пятницу после возвращения молодоженов из свадебного путешествия я пришла к ним в гости. Мы втроем сидели на диване. Люстра была выключена, и настенные светильники отбрасывали на стены золотистые тени. Повсюду горели свечи, их дрожащие огоньки трепетали на фитильках. Балкон был скрыт за плотными красными шторами, задрапированными красивыми волнами.
То лето оказалось самым дождливым за всю историю наблюдений и — тут единодушно сходились во мнении все: почтальон, ведущий прогноза погоды, мои коллеги — самым беспросветным на памяти всех живущих. В ту неделю не было ни дня, когда не лил бы нескончаемый серый дождь; крупные капли безостановочно барабанили по тротуару и отскакивали от капотов машин.
— Ну и дождина! — сказала Марни. — В Италии за все время ни капельки не выпало. Все говорили, что ехать летом в Италию — это безумие, что мы изжаримся, — и они были правы. Так что мы оказались совершенно не готовы к такому потопу, когда приземлились. Пока мы затаскивали чемоданы из такси в холл, мы умудрились промокнуть до нитки. Скажи же, Чарльз? Правда, мы промокли до нитки?
Он кивал в такт ее словам.
— Чистейшая правда, — произнес он. — Мы вымокли насквозь.
Они сказали, что за два дня после приезда отважились выбраться на улицу всего однажды, добежали до ближайшего супермаркета, чтобы пополнить запасы продуктов, а все остальное время сидели в квартире с задернутыми шторами и закрытыми окнами, отгораживаясь от дождя. Накануне к ним приходили на обед Ребекка с Джеймсом — я помнила эти имена.
— Они взяли совместный отпуск по уходу за ребенком, — добавил Чарльз. — И поэтому оба сейчас не работают. Так непривычно.
— Я говорила тебе, что у них родился ребенок? — спросила Марни. — Девочка. Ей сейчас четыре месяца. В жизни своей не видела более милого младенца, честное слово. Прямо как с картинки. Эти громадные ярко-синие глазищи…
Чарльз кивнул на мой пустой бокал.
— Тебе подлить? — поинтересовался он, и я кивнула в ответ.
— Он так здорово с ней управлялся, — прошептала Марни, когда муж скрылся в кухне. — Клянусь, нет ничего сексуальнее, чем привлекательный мужчина с маленьким ребенком. Я знаю, он вечно напускает на себя этот свой самоуверенный вид, но на самом деле в глубине души сентиментален, как я не знаю кто. Весь вечер не спускал малышку с рук. С трудом уговорила его дать мне ее подержать хоть ненадолго.
Я с улыбкой кивнула, хотя, по правде говоря, не могла себе этого представить.
— А мне ты налил? — спросила Марни у Чарльза, когда тот вернулся с бутылкой.
— Разумеется, — отозвался он. — Там, с краю стоит.
— Спасибо. — Она поднялась и поцеловала его. — Пойду-ка я взгляну, как там поживает наш ужин.
Чарльз наполнил мой бокал, а затем подсоединил свой телефон к роскошному новому телевизору — купленному, пояснил он, на деньги, что были подарены на свадьбу.
— Я покажу тебе фотографии, — сказал он и принялся во всех подробностях описывать технические характеристики этой конкретной модели — диагональ, что-то про пиксели, мощность процессора — и назвал еще несколько аббревиатур, которые не говорили мне ровным счетом ничего. Я улыбалась, кивала и старательно делала вид, что восхищаюсь. Больше всего меня поразил размер: экран был шириной практически во всю стену.
Я потянулась за пультом дистанционного управления — он стоял вертикально в небольшой плетеной корзиночке на приставном столике. Чарльз сидел перед телевизором лицом к нему, загораживая мне обзор, и тем не менее, видимо, каким-то образом уловил мое движение, потому что, не оборачиваясь ко мне, произнес:
— Положи на место.
— Но разве тебе не нужен… — начала было я.
— Пульт? Нет. Если он мне понадобится, я сам его возьму. Если ты не возражаешь, Джейн.
Он извернулся и, оглянувшись через плечо, внимательно посмотрел на меня. Я положила пульт на диван.
Чарльз улыбнулся.
— Поверь мне, — сказал он. — Ты поразишься, на что способна эта штука.
Нажав какие-то кнопки, он стал пролистывать на экране фотографии из свадебного путешествия. К изумлению своему, я обнаружила, что заворожена калейдоскопом незнакомых мест, живописных пейзажей, ощущением чего-то нездешнего. Меня не слишком интересовали бесконечные пояснения Чарльза: «А это то место, где мы с ней… И вот, когда мы пришли на этот пляж… А это ванная во втором отеле», — но сами фотографии были потрясающими. Я отвечала на его вопросы, реагировала на его описания, на его бесконечную болтовню, вставляя время от времени: «Ох, какая же красота» или «Прости, где, ты сказал, это снято?» — но не особенно вслушивалась в его слова.
Вместо этого я представляла в этом путешествии себя: позирующую рядом с Марни на Испанской лестнице, улыбающуюся с велосипеда на вершине холма, окруженную дюжиной винных бокалов на винограднике. На удивление несложно оказалось стереть Чарльза с каждой из этих картин, вымарать его целиком и полностью, как будто его вовсе не существовало. Словно я никогда и не видела на этих фотографиях ни его широких плеч, ни его обтягивающих футболок, ни его белоснежных зубов и безупречной улыбки. Вместе с его волосами, зализанными назад и блестящими от геля, мускулистыми икрами и золотистым загаром.
Я слышала, как хлопочет в кухне Марни, и сосредоточилась на этих звуках, чтобы не слышать его. Она говорила на камеру, снимая на видео весь процесс приготовления ужина, подробно описывая каждый свой шаг, каждый добавляемый ингредиент, все, что нарезала, помешивала и встряхивала.
— Я всегда мою руки после того, как разбиваю яйца, в особенности если отделяю белки от желтков, и опыт в этом деле у меня немалый, однако все равно каждый раз все ими заляпано… Нужно ли бросать спагетти в стену, чтобы проверить, прилипнут они или нет? Решать только вам, но я твердо убеждена, что это самый надежный способ определить, готовы они или нет, и — ай! — судя по всему, готовы!.. Надо ли класть помидоры в зеленый салат? Ни в коем случае!.. Еще две минуты! — крикнула она нам из кухни, затем, уже чуть тише, добавила: — Когда кто-то другой готовит для меня, я всегда благодарна, если меня предупреждают заранее, перед тем как позвать к столу, потому что — возможно, это только моя особенность, пишите в комментариях, если у вас она тоже есть, — мне каждый раз нужно зайти в туалет перед едой. Понятия не имею, отчего это происходит, но у меня всегда так!
Чарльз покосился в сторону кухни и закатил глаза — необидно, с любовью, — и я улыбнулась в ответ.
— Так, ладно, — произнес он. — Давай быстренько досмотрим фотографии, прежде чем идти есть. Тебе еще не надоело, нет?
Я покачала головой, и он принялся в ускоренном режиме пролистывать фотографии: прекрасные оранжево-желто-розово-пурпурные закаты; уходящие вдаль, переливающиеся всеми оттенками зелени холмы; маковые поля, похожие на холсты, испещренные мазками красного цвета, среди которых там и сям пестрели маленькие черные точки. Тарелки с пастой, блюда с копченым мясом и сырами, пиццы размером с крышку от мусорного бака. Чарльз в поезде, дремлющий за столиком с полуразгаданным кроссвордом. (Возможно, тебе небезынтересно будет узнать, что кроссворды были единственным, что мы с Чарльзом могли обсуждать и чем могли заниматься совместно так, чтобы атмосфера рано или поздно не стала напряженной.)
Он продолжал тыкать в телефон, но телевизор завис, и изображение на экране застыло, упорно отказываясь меняться. Это была фотография Марни — она сидела на деревянном лежаке, спустив с него ноги, и с улыбкой размазывала по рукам крем от загара. Ее соломенная шляпа легкомысленно съехала на лоб, а бикини слегка задралось, обнажив полоску еще более светлой кожи под грудью. Она со смехом смотрела в объектив, и я так и видела, как она бранит Чарльза — так мать могла бы бранить сынишку — за то, что сфотографировал ее, застав врасплох, когда она была к этому не готова.
Впрочем, я на его месте тоже не удержалась бы. Потому что, не подозревая о направленной на нее камере, Марни была самой собой и держалась естественно: не напрягалась, не позировала, не делала специальное лицо и куда больше походила на ту женщину, которую мы с ним оба знали и, пожалуй, любили.
— Это снято в самом последнем нашем отеле, — пояснил Чарльз, выключая телевизор, и экран померк. — Там был совершенно фантастический ресторан. С мишленовской звездой. Мы брали дегустационное меню. Обошлось это крайне недешево, но оно того стоило. Было безумно вкусно, честное слово.
Помню, я задалась вопросом: доведется ли мне когда-нибудь еще раз отправиться в свадебное путешествие? Это казалось маловероятным тогда и кажется еще менее вероятным сейчас.
Марни позвала нас к столу.
— Я приготовила карбонару. — Она отодвинула свой стул и посмотрела на меня. — Но не нашу обычную, которую я делала в Воксхолле. — Она обернулась к Чарльзу. — Это своего рода оммаж нашему путешествию, — сказала она. — По рецепту из того ресторанчика на горе. Помнишь его? Ты показал Джейн фотографии оттуда? Еда там была просто… — Она поднесла сложенные пальцы к губам и с чувством чмокнула их. — Мне пришлось выпрашивать у них рецепт — думаю, это их семейная классика, — и это просто что-то с чем-то. Куда лучше той привычной карбонары. Ладно, я умолкаю. Ты должна сама это попробовать.
Она плюхнула щедрую порцию в мою миску и какое-то смехотворное количество на тарелку Чарльза. Он не любил есть из мисок. И не любил мешать друг с другом разную еду. Он ни за что не согласился бы отправить в рот спагетти и салат одновременно.
Я принялась наматывать спагетти на вилку и сразу же увидела, что соус имеет совершенно иную текстуру. Чуть схватившиеся яйца обволакивали каждую спагеттину шелковистым кремовым слоем. Наша карбонара — только не пойми меня неправильно, я любила ее и до сих пор считаю своим любимым блюдом — представляла собой перемешанные со спагетти комковатые кусочки яичной болтуньи.
— Изумительно, — произнес Чарльз. — Честное слово, вкус в точности такой же.
Марни захлопала в ладоши:
— Именно этих слов я от тебя и ждала. А ты, Джейн? Тебе нравится?
— Ну-у, — протянула я, — не стану утверждать, что такой вариант нравится мне больше, чем наша карбонара, потому что это было бы предательством с моей стороны, но это божественно.
Марни улыбнулась:
— Я знала, что тебе понравится. — Она подлила мне вина. — Мы привезли эту бутылку оттуда. Я думала, это безнадежная затея — ты же знаешь, что вкус все равно будет совсем не тот, — но оказалось, что вино перенесло транспортировку гораздо лучше, чем я ожидала. Тебе так не кажется?
Чарльз кивнул.
— Определенно, — отозвался он. — Великолепная паста, превосходное вино. Если бы не дождь, я бы почти поверил, что мы все еще там.
Быть может, это прозвучит странно — и наверное, ты мне не поверишь, — но до того момента я ни разу не чувствовала себя третьей лишней. Да, я прекрасно отдавала себе отчет в том, что это конкурирующие отношения. Однако почему бы им не сосуществовать параллельно? Но чем дальше, тем яснее становилось, что наша дружба с Марни всего лишь глава в их истории и в ней больше нет места ничему другому, кроме одной-единственной любви.
Самые первые месяцы после гибели Джонатана я жила как в тумане, толком не помню ни что делала, ни куда ходила, ни с кем разговаривала. Но в конце концов я все-таки снова вышла на работу, и в ту неделю Марни пригласила меня на пятничный ужин. Чарльз работал допоздна, зачастую возвращаясь домой после одиннадцати, а то и вовсе под утро, но вечером в пятницу принципиально не задерживался в офисе никогда. Он говорил, что выходные — это святое. Главное в жизни — во всем соблюдать баланс, заявлял он. Но когда он в пятницу приходил домой в восемь-девять, то обыкновенно чувствовал себя настолько вымотанным, что у него не было ни сил, ни желания куда-то идти, встречаться с друзьями или заниматься чем-то еще. Ему просто хотелось спокойно побыть дома. Поэтому мои визиты стали еженедельными и со временем превратились в заведенный порядок, который практически никогда не нарушался.
Однако же их брак грозил естественным образом положить этой рутине конец. Она держалась многие годы, но я, как никто другой, знала, что все рано или поздно заканчивается.
В половине одиннадцатого Марни, как всегда, поднялась и произнесла:
— Так, ладно.
Я осталась сидеть. Она собрала со стола три наши креманки, примостила их на сгибе локтя и, прихватив опустевшую фруктовницу и сливочник, скрылась в кухне. В следующее мгновение там заработало радио, полилась негромкая струнная мелодия, раздалось звяканье керамической посуды. Мы сидели, прислушиваясь к шагам хозяйки, к тому, как она, мягко ступая в своих носках, снует по кухне, открывая и закрывая холодильник, посудомоечную машину, шкафчики.
Мне следовало пойти к Марни, но я этого не сделала.
— Ваша свадьба… — произнесла я, сама не зная зачем, потому что в глубине души понимала, что это плохая идея, и тем не менее, открыв рот, уже не могла остановиться.
— Прекрасный был день, — отозвался Чарльз и, зевнув, потянулся в точности как в тот вечер. Это было абсолютно то же самое движение, и его рубашка так же натянулась на животе. — Самый лучший.
— Если бы не то, что случилось под конец, — возразила я.
— Под конец? — спросил Чарльз. — А что такого случилось под конец? — На его лице было написано неподдельное недоумение.
А теперь, прежде чем продолжить, я сделаю одно кратенькое отступление. И пожалуй, надо было сразу это тебе объяснить. Поскольку ты не привыкла лгать, об этом очень легко забыть. А я в своей жизни только и делала, что говорила неправду. Так что, возможно, мой опыт тебе пригодится.
Во-первых, необходимо помнить, что любая ложь — всего лишь история. Выдумка, фикция. Во-вторых, даже самая безумная выдумка, самая нелепая ложь может выглядеть совершенно правдоподобно, совершенно убедительно. Мы хотим верить в эту историю. В-третьих, из этого следует, что придать лжи видимость правды — дело нехитрое. Но важнее всего — и об этом ни в коем случае нельзя забывать — то, что у нас нет иммунитета к собственной лжи. Мы подправляем наши истории, иначе расставляем акценты, нагнетаем напряжение, раздуваем драму. И в конечном счете, после того как несколько раз пересказали эту видоизмененную историю, с каждым разом все больше и больше усовершенствуя ее, мы сами же начинаем в нее верить. Потому что мы корректируем не только наши истории, но и наши воспоминания. Наши фантазии — мгновения, порожденные нашим воображением и существующие лишь в нашем мозгу, — начинают обретать черты реальности. Ты мысленно проигрываешь в голове развитие ситуации, в том варианте, в каком она могла бы произойти, и перестаешь понимать, где заканчивается правда и начинается ложь.
— Под конец, — подтвердила я, и он пожал плечами и нахмурил брови. — В самом конце вечера. Между тобой и мной.
— Между тобой и мной? — изумился он. — Джейн, да ну брось. О чем ты говоришь?
Понимаешь, было уже слишком поздно. Он успел подправить свои воспоминания, целенаправленно исказить в своей памяти этот миг. Одной-единственной правды больше не существовало. Прокручивал ли он эту историю в своей памяти снова и снова? Действовал ли он каждый раз в своих воспоминаниях несколько по-иному? Поверил ли сам в эту подлакированную реальность, чтобы его сомнения, его замешательство стали казаться неподдельными?
Я чувствовала себя круглой дурой, которая несет чушь, но потом на лице Чарльза тенью мелькнуло неуловимое выражение. Его лоб прорезала морщинка, и в следующую же секунду он снова разгладился. Левая бровь еле заметно дрогнула. По щекам разлилась краска, то ли от смущения, то ли от ярости. Он провел языком по губам, а потом стиснул их с такой силой, что они побелели. У него вырвался негромкий возглас, и он закусил краешек губы.
Я уже больше ни в чем не была уверена.
— Ты знаешь, о чем я говорю, — произнесла я.
— Не думаю, — отозвался он и, растопырив пальцы, прижал ладони к краю стола.
— Знаешь-знаешь, — настаивала я.
Не то чтобы я была убеждена в этом на все сто, но полагала, что это не исключено.
— Прости, Джейн. — Его каменное лицо не выражало ровным счетом ничего. — Боюсь, я не совсем понимаю, на что ты намекаешь.
— В самом деле? — осведомилась я, все еще надеясь, что он не выдержит и выдаст себя.
— Ну и на что же ты намекаешь? — спросил он, слегка склонив голову набок, как будто ему было любопытно это узнать и мой вопрос привел его в искреннее недоумение.
— Думаю… — По правде говоря, я не знала, что и думать. — Ты трогал меня, — наконец сказала я. — Ты это помнишь? Ты был пьян, но… руки-то распустил.
Он придал своему лицу выражение ужаса. Выглядело оно притворным. Его брови слишком высоко взлетели на лоб, глаза были слишком расширены, челюсть отвисла и губы фальшиво округлились.
— Джейн… — пробормотал он. — В каком смысле — трогал? Ты же не хочешь сказать…
— Все ты прекрасно помнишь, — отчеканила я. — Я же вижу.
Выражение его лица смягчилось, и он изобразил на нем непривычную тревогу.
— Джейн, ты меня прости, конечно, я очень не хочу быть невежливым, но действительно не понимаю, о чем ты говоришь. Я пытаюсь тебе помочь… И мне очень не хотелось бы, чтобы ты думала… Почему бы тебе не начать с самого начала? — предложил он. — Расскажи мне, что, по-твоему, произошло.
— В самом конце вечера, — произнесла я, — когда мы сидели на скамейке…
Что-то неуловимо переменилось, что-то было не так.
— Продолжай, — сказал он.
— …ты положил руку мне на плечо, — закончила я фразу.
На улице уже стемнело, красные шторы на фоне светлых стен казались черными. Свечи догорали, язычки пламени плавали в металлических подставках.
— Ну то есть, если быть до конца откровенным, — начал он, — должен признаться, что я этого не помню. Но да, пожалуй, для меня это не стало неожиданностью. Думаю, среди гостей едва ли найдется хоть кто-то, кого бы я в тот день не обнял. Ведь это же свадьба, празднество! И я… Это все, Джейн? Я просто положил руку тебе на плечо? Из-за этого весь сыр-бор? Потому что мне и в голову бы никогда не пришло… Но если я все-таки это сделал… У меня и в мыслях не было тебя обидеть.
— Нет, — ответила я. — Нет, это еще не все, далеко не все. Ты не просто положил руку мне на плечо. Я не об этом. Твои пальцы, — сказала я. — Ты трогал меня.
И тут я заметила, что он больше на меня не смотрит. Его взгляд был устремлен поверх моей головы, на что-то — на кого-то — за моей спиной. И до меня вдруг дошло, что радио уже не играет, а из кухни не доносится ни мягких шагов Марни, ни звона посуды, ни чпоканья уплотнителя открывающейся и закрывающейся дверцы холодильника. Лишь негромко гудела работающая посудомоечная машина.
Я представления не имела, долго ли Марни стояла, слушая наш диалог, и что именно она успела услышать. Но я была абсолютно убеждена в том, что Чарльз все это время усиленно разыгрывал недоумение ради жены. Он пытался преподнести ей ситуацию с выгодной для него стороны, ни в коем случае не допуская, чтобы она узнала истинную версию, которая вполне могла бы прозвучать в нашем разговоре без свидетелей.
Он пожал плечами, словно говоря: понятия не имею, о чем она вообще, — и я обернулась.
Марни еще не сняла фартук. Он был серый с белой отделкой и белыми завязками на талии и вокруг шеи. В руке она держала влажное кухонное полотенце, намереваясь протереть сервировочные салфетки на столе. Она склонила голову набок и сузила глаза, пристально глядя на меня.
— Что происходит? — осведомилась она. Взгляд ее буравил меня. Но прежде чем я успела что-либо ответить, она повернулась к Чарльзу. — С тобой все в порядке? — спросила она, и тот снова пожал плечами. — Джейн! — воскликнула она. — Что произошло?
Было уже слишком поздно.
— Он тебя трогал. Ты ведь так сказала, да? Когда именно это случилось?
Я видела, что она рассержена, но у меня не хватило ума понять, что сердится она не из-за меня. Мое сердце безумно колотилось. Наверное, если бы я опустила глаза, то увидела бы прямо через одежду, как оно трепещет под кожей. Руки были холодны и влажны, и я сжала их в кулаки.
Мне очень хотелось сказать: «Ой, да не бери в голову», но Чарльз своими действиями загнал меня в угол, и теперь было уже слишком поздно выкручиваться. Он был человеком умным. И очень искусным лжецом. Возможно, настолько искусным, что и сам верил в свое вранье, а может, просто умел быть невероятно убедительным, но в любом случае он был достаточно хитер, чтобы загнать меня в ловушку моей же собственной правды.
Он хитростью заманил меня на край паутины, и теперь рассчитывать на то, что ложь сойдет мне с рук, было невозможно.
— В чем конкретно ты обвиняешь моего мужа?
Я надеялась, что правда может вызвать у Марни какое-то подобие сочувствия, что она, возможно, решит поверить мне, уладить этот конфликт со мной. Но внезапно я догадалась, на чьей она стороне. Не на моей. И, откровенно говоря, очень глупо было думать иначе. Эмма и та отнеслась к моим словам с недоверием. Чего же было ждать от Марни? Возможно, и ты тоже мне не поверишь.
Ее пальцы дрожали, когда она положила полотенце на столешницу. Бледное лицо пылало. Шея пошла красными пятнами, и они уже подползали к груди.
— Так в чем? — не сдавалась она.
— Он приставал ко мне, — сказала я. — На вашей свадьбе. Мне очень жаль, Марни, но…
— Приставал? — спросила она очень спокойным и очень низким голосом.
Ее взгляд перескакивал с меня на него и обратно.
Я посмотрела на Чарльза. Держался он безупречно, такой умный и гораздо лучше подготовленный, чем я. Его лицо отражало точно выверенную смесь понимания (в глазах явственно читалось: «Она не в себе») и раздражения (напряженный подбородок настаивал: «Ты же не станешь верить в такую чушь, правда? Это же совершенно немыслимо»), в то время как вся его поза кричала: «Я ни малейшего понятия не имею, что за бред тут творится!»
— Да, — подтвердила я и принялась разглядывать свои руки, сложенные в замок на коленях. — Приставал.
— Положил руку тебе на плечо? Да? Это, по-твоему, называется «приставал»?! — Она перешла на крик, и голос у нее сорвался, будто она вот-вот готова была расплакаться. — Честное слово, Джейн… Ты из-за этого все это устроила? Знаешь, если так, то тебе надо лечи…
— Нет, — перебила ее я. — Не только из-за этого. Это еще далеко не все. Он лапал меня, — сказала я. — Он положил руку мне на грудь поверх платья. Тогда я не стала ничего говорить, потому что не хотела портить тебе свадьбу. Но я должна была что-то сказать. Неужели ты этого не понимаешь?
Она склонила голову набок и, вскинув бровь, посмотрела на Чарльза, задавая молчаливый вопрос. Я не смогла его расшифровать и поэтому заговорила снова:
— Думаю, он пошел бы дальше, если бы не появилась ты. По-моему, он… Что было у тебя на уме? — Я обернулась к Чарльзу. — Если бы я поощрила тебя, ты осмелился бы на большее? Или ты сделал это исключительно ради того, чтобы меня унизить? Ты ведь всегда это делаешь, правда? Потому что тебе нравится чувствовать себя выше и лучше всех остальных.
— Джейн… — произнес он. — Я не уверен… Не понимаю, что происходит, но у меня не было никакой задней мысли.
Он поднялся, подошел к Марни, встал рядом, обняв ее за талию, просунул пальцы под завязки фартука и потеребил их. Я немедленно почувствовала себя ребенком, на которого накинулись оба родителя сразу и, нависая над ним, пеняют ему за проделки, а он, съежившись, защищается от их нападок.
А потом его тон изменился, и он взорвался.
— Господи, Джейн! — заорал он так, что Марни вздрогнула. — Это был день моей свадьбы! А ты лучшая подруга моей жены! Не знаю уж, что там тебе примерещилось, но… Хрень какая-то! Боже правый… Нет…
Марни медленно кивнула, и я подумала, что не имеет никакого значения, верит он сам в свою историю или нет, потому что она в нее определенно верила. Ее лицо пылало от ярости, глаза метали молнии.
Он думал, что загнал меня в ловушку, но на каждую ложь всегда найдется другая, более искусная.
Когда-нибудь кто-нибудь непременно скажет тебе, что ложь порождает ложь, и будет прав, но обычно все говорят об этом как о проблеме, а на самом деле это ее решение.
— Он сказал, что хочет меня, что ему всегда нравилось со мной разговаривать, и спросил, взаимно ли это, — произнесла я. — Его рука легла на мою грудь, и он играл тканью платья, перебирал ее, водил пальцами по шву. Пока это была только рука, пока он просто касался меня, я ни в чем не была уверена, понимаешь? Он слишком много выпил и мог трогать меня механически, не замечая, не отдавая себе отчета в своих действиях. Но потом он заговорил, и тогда мне стало ясно, — сказала я, — что это было сделано намеренно.
И она вновь засомневалась.
Но было ли это полной ложью? Если хорошенько подумать? Я искренне считаю, что еще две минуты — и именно это и произошло бы, он сказал бы что-нибудь в этом духе, я совершенно уверена. Потому что Чарльз был из тех людей, кто умело пользуется словами, чтобы манипулировать, чтобы из ничего выстроить целую историю. И слова придавали значение поступку, который сам по себе казался несущественным, неважным, ни в коей мере не заслуживающим внимания.
Хотя да, признаю. Это была неправда. Третья неправда, сказанная мною Марни.
Третья — и, как оказалось, последняя, которую она услышала от меня при жизни Чарльза.
Марни попросила меня покинуть их дом. После того как все было сказано — то есть одно сказано, а другое нет, — она выпрямилась и произнесла:
— Думаю, тебе лучше уйти.
Я была так потрясена, что не шелохнулась.
— Уходи, пожалуйста, — повторила она. — Прямо сейчас. Прошу тебя.
Мы с Чарльзом посмотрели друг на друга, и я поняла, что он думает то же, что и я: что ни один из нас не в состоянии толком расшифровать выражение лица Марни. Мы видели, что она не в восторге, отнюдь, но ее гнев улегся, сменившись чем-то менее понятным. Это было нечто для меня новое, совершенно незнакомое: этот пронзительный взгляд, эти сжатые губы, такие же нежно-розовые, как и всегда, но плотно стиснутые. Кожа у рта казалась землистой и отяжелевшей, какой-то набрякшей.
Чарльз крепче обнял ее за талию и осторожно прижал к себе.
Марни никак не отреагировала. Она казалась застывшей, с руками, прикованными к бедрам.
Я поднялась.
— Хорошо, я уйду, — проговорила я. — Но только если ты точно уверена, что это именно то, чего ты хочешь.
Надеялась ли я, что она передумает? Такая надежда у меня определенно была. Но Марни не передумала.
— Я точно уверена, — произнесла она.
В прихожей я сдернула с вешалки свой плащ. С зонта, прислоненного к батарее, на деревянный пол натекла лужа. Я взялась за ручку двери и оглянулась. Они стояли в той же позе, что и раньше, бок о бок, и он обнимал ее за талию, но их головы теперь были повернуты, а взгляды устремлены на меня, как будто они хотели убедиться, что я точно ушла.
Я закрыла за собой дверь их квартиры и пешком отправилась домой. Идти предстояло несколько часов, дождь по-прежнему лил как из ведра, но это было именно то, что нужно. В тот момент мне хотелось чувствовать, как вода хлюпает в туфлях, пропитывая следки, как сморщивается от влаги кожа на ступнях. Хотелось сопротивляться ветру, вырывающему из рук зонт. Хотелось идти размашистой походкой, впечатывая шаги в мостовую, и чувствовать, как брызги холодят лодыжки, а локти задевают бока.
Очутившись перед своей квартирой, я долго рылась в сумке в поисках ключа, и, когда он все-таки обнаружился, на пол с меня натекло столько воды, что островок ковролина вокруг намок и стал из кофейного грязно-коричневым. Я приняла горячий душ и включила отопление, а потом забралась в постель, но сон не шел. Оказаться бы где-нибудь в другом месте… Лондон был слишком большим и суетным, люди слишком задерганными и взвинченными, атмосфера слишком напряженной и недоброжелательной.
Я поставила будильник и через несколько часов он прозвонил. Уснуть так и не удалось. Наконец-то показалось солнце, и я отправилась навестить мать — ненадолго, потому что она меня не узнала, а я была не в силах выносить ее бесконечные вопросы и бессвязный поток бреда, — после чего села в поезд, и он увез меня, но не обратно в Лондон, а в другую сторону, еще дальше от него, повторяя маршрут из моей прошлой жизни.
В Бир я приехала чуть за полдень. При себе у меня был лишь небольшой рюкзак. Я направилась прямиком к нашему отелю, едва отдавая себе отчет в том, что ноги сами несут меня в том направлении. Наш номер с видом на море в конце коридора на втором этаже был свободен, но только на одну ночь.
Я бросила рюкзак на пол и пошла к морю.
Там я долго стояла и смотрела, как волны набегают на берег. Несмотря на то что день выдался погожий, море было неспокойным, и волны с рокотом накатывали на прибрежную гальку.
«Давай туда, — послышался у меня в ушах голос Джонатана. — Думаю, лучше пойти этой дорогой».
Я зашагала в сторону утесов, повторяя свой путь четырехлетней давности. На пляже было многолюдно, он манил новобрачных в отпуске и влюбленные парочки от двадцати и до восьмидесяти. Молодые женщины без спутника мне не встречались, хотя я наверняка была не первой, кто приехал лечить свою сердечную боль на взморье. Там и сям пестрели зонты от солнца, высились замки из песка и дрожали укутанные в полосатые полотенца ребятишки. На песке валялись ракетки для бадминтона, ветровки и пластмассовые совочки всех цветов радуги.
Я шла, удаляясь прочь от всего этого. Асфальтированная дорожка вела меня вверх. В вышине точно так же, как тогда, реяли чайки, пронзительно крича и хлопая крыльями, и я задумалась: помнят ли и они меня?
Я чувствовала себя ближе к Джонатану, чем на протяжении многих месяцев. Я ни разу не появлялась поблизости от нашего дома с утра того злополучного дня — так и не смогла заставить себя туда вернуться. И ни разу не посещала места, которые мы с ним любили. С того вечера я не переступала порога «Виндзорского замка» и очень редко бываю на Оксфорд-сёркус. И тем не менее здесь, в этом месте, где все было памятным, боль каким-то образом отступила.
Я дошла до кафе в следующей деревушке и, опустившись на ту же самую скамейку, стала смотреть на море. Мне было страшно, оттого что за это время моя жизнь очень сильно изменилась. И очень сильно мне не нравилась. Я хотела бы стать прежней, той, что сидела здесь со своим мужем в самом начале их совместной жизни. Она — что было для нее совершенно нехарактерно — с оптимизмом смотрела в будущее, предвкушая череду семейных годовщин, новые дома, детей и целую жизнь, полную любви и смеха. Меня отталкивала новая версия Джейн, ожесточившаяся и холодная, бесконечно далекая от той жизни, которую прежняя Джейн должна была прожить.
Хотела бы я сказать тебе, что нашла способ оставить эту новую версию в прошлом. Разве не здорово было бы, если бы я могла не испытывать больше печали и гнева и обрела что-то незыблемое, стабильное и надежное? Но я ничего такого не нашла. И ничего не обрела.
Рыбаков было не видно; судя по всему, они вышли на свой промысел намного раньше, пока я без сна лежала в постели, дожидаясь, когда прозвонит будильник, в сотне с лишним миль отсюда, в мире, полном автомобильных гудков и смога. Я вновь двинулась вдоль берега, под нависающими утесами. Под ногами хрустела галька, все еще влажная после утреннего прилива.
Я наткнулась взглядом на ту прогалину у подножия утеса. В густых зарослях терновника она была едва заметна, но, думаю, я подсознательно искала ее, пытаясь найти способ оказаться ближе к Джонатану. Мне вспомнилось, как он решительно шагал вперед по всем изгибам и поворотам тропки, продираясь сквозь крапиву, целеустремленно поднимаясь вверх.
Спешить мне было некуда.
После вчерашнего дождя тропка была скользкой, грязь лежала на камнях и хлюпала во впадинах. С обеих сторон к дорожке вплотную подступали кусты, а сверху нависали ветви деревьев, так что солнечные лучи еще не скоро высушили бы землю. Моря отсюда было не видно, но я его слышала. И чаек тоже. Я была одна, но знала, что мир по-прежнему там, на своем месте, в нескольких минутах ходьбы.
Я добралась до ступеней, высеченных в склоне. Они вели влево, к обрыву наверху. Этот маршрут я выбрала в прошлый раз. Он уводил меня от Джонатана. Пусть наша тогдашняя разлука длилась всего минуту-другую, теперь я отдала бы все на свете и никакая жертва не показалась бы мне чрезмерной, чтобы вернуть эти минуты и провести их рядом с ним.
Я решила на этот раз свернуть направо. Там не было ступеней, лишь утоптанная земляная тропинка, слегка посуше, чем та, что внизу, но все равно скользкая и ненадежная. Мое воображение нарисовало идущего впереди Джонатана, и я пыталась попасть в его давным-давно стершиеся следы. Я прижималась к краю утеса и думала: возможно, Джонатан тоже останавливался четыре года назад на этом самом месте и обнимал ту же самую скалу. Я вспоминала ощущение его руки на моей спине в тот миг, когда едва не сорвалась. Сердце у него наверняка билось ровно и размеренно, в то время как мое готово было выскочить из груди.
Впереди замаячили заросли крапивы, но я чувствовала уверенность, что на этот раз все будет хорошо. Над головой раскинулось небо, ослепительно-синее, без единого облачка, и, хотя я никогда не была склонна к эзотерике — ни в малейшей степени, — меня не покидало ощущение, что Джонатан где-то рядом. Я развернулась, прижимаясь спиной к скале, и посмотрела на море, на волны, бушующие далеко внизу. Голова у меня кружилась, как у пьяной, по жилам разбегался хмельной адреналин.
Я думала, что смогу это сделать. Думала, что смогу быть такой же бесстрашной, каким был Джонатан.
И ошибалась.
Я кое-как продвигалась, держась за выступы в скале слева от меня и аккуратно переставляя ноги одну за другой, изо всех сил вжимаясь спиной в каменную плиту. Я аккуратно перебралась через крапиву, заставляя себя не опускать глаза и смотреть прямо перед собой.
— Встретимся на вершине, — прошептала я, обращаясь главным образом к себе, но в то же время и к синеве над морем. — Когда-нибудь, — произнесла я, — я отыщу тебя и мы встретимся на вершине.
Я заметила, что руки у меня слегка дрожат, и вдруг поняла, что плачу. Дыши, приказала я себе, но дышать не получалось. Горло постоянно перехватывало, и я обнаружила, что тщетно ловлю ртом воздух. Дыхание смерзалось в глотке, не доходя до легких, лихорадочные попытки вдохнуть царапали горло, и меня так трясло, как будто я готова была развалиться на части.
Я старалась привести мое дрожащее тело в равновесие на уступе утеса, заставить ноги стоять на месте, но у меня не выходило. Я села и сжалась в комочек, пытаясь стать как можно меньше, надеясь не сорваться, и сидела так до тех пор, пока дрожь не унялась. Я почти затихла, если не считать негромких полувздохов-полувсхлипов, шелестящих в груди.
В конце концов я поднялась и двинулась назад, обратно к развилке, касаясь рукой скалы, не думая, не чувствуя, изо всех сил стараясь не пораниться. Затем пошла другой дорогой — по ступенькам слева, как и в первый раз, — и добралась до вершины.
Я потерпела неудачу. Снова.
Я забралась на поросшую травой бровку и села, обхватив руками колени и глядя на море.
А потом заплакала.
В моей жизни было совсем не много людей, которых я любила, но, думаю, справедливо будет сказать, что самую большую мою любовь выковала смерть. Я была безумно влюблена в Джонатана, когда он погиб. Нас не успели потрепать житейские бури и мелкие бытовые неурядицы, без которых не обходится ни одно супружество. Наша любовь не успела еще выдохнуться на длинной дистанции. Мы были все еще одержимы друг другом, и то, что мне нравилось в нем больше всего — его педантичность, организованность, фирменный способ складывать носки, всклокоченные со сна волосы, — еще не приелось и не начало раздражать.
Если быть до конца откровенной, я не уверена, что это когда-нибудь случилось бы. Он всегда был самым лучшим. По утрам наливал нам апельсиновый сок и протягивал мне первый стакан, а себе оставлял второй, потому что помнил, что я не люблю густую и терпкую взвесь со дна коробки. Отдавал мне свои перчатки, потому что у меня мерзли руки, хотя ему самому наверняка было холодно. Безропотно садился за руль в долгих путешествиях, потому что я наотрез отказывалась учиться водить машину: мне ненавистна была одна мысль о том, что придется так долго сидеть неподвижно. Порой я приходила с работы домой и в прихожей ощущала запах хлорки и полироля, значит Джонатан снова сделал за меня уборку, пока я встречалась с Марни и развлекалась в свое удовольствие. Он каждый вечер задерживался в гостиной и выключал свет, когда мы шли спать, чтобы мне не приходилось подниматься в спальню по темной лестнице. Он демонстрировал свою любовь ко мне миллионом самых разных способов. Он верил в любовь, которая доказывает себя делом, снова и снова, которая ощущается каждый миг, которая щедра и никогда не бывает чем-то неважным. Эта любовь навеки законсервировалась в том виде, в каком существовала, когда его не стало.
Марни была моей второй величайшей любовью. Но я чувствовала, что потеряла и ее тоже. И это утрата совсем иного рода. Джонатана судьба отняла у меня разом. Марни же ускользала из моей жизни постепенно. Я была как песок: неподвижная, неизменная, застрявшая на одном месте. А она — как морская волна: зыбкая, увлекаемая прочь силой, намного более могущественной, чем мы обе.
Был миг, когда она еще могла сделать выбор. Она могла попросить уйти Чарльза, а не меня. Могла вывернуться из-под его руки, обнимавшей ее за талию. Но она этого не сделала. Поверила его словам о том, что он невиновен, что это я лгунья. Бывают стихийные бедствия такого масштаба, что после них практически невозможно восстановить утраченное.
Я поднялась и двинулась обратно в гостиницу, раздумывая, не плюнуть ли на все и не вернуться ли обратно в Лондон. Но номер был уже оплачен, поэтому я разобрала свой рюкзачок и пустила в ванну воду, такую горячую, что запотели краны и зеркало, а все помещение заполнилось паром. Я разделась и погрузилась с головой, чувствуя, как потянули меня ко дну мгновенно отяжелевшие волосы, едва мое лицо прорезало поверхность воды. Солнце уже клонилось к горизонту, и на кафельных плитках играли причудливые тени. С улицы под окном доносились чьи-то голоса: маленькая девочка восторженно визжала, мужчина смеялся.
Я поднялась в ванне, разбрызгивая воду, и приникла к стеклу с матовым узором, прижавшись телом к стене, чтобы его не увидели снаружи. Девочка была совсем маленькая, лет семи-восьми, в одном купальнике. На ее отце были плавательные шорты, еще не успевшие высохнуть, так что от воды отсырел низ футболки — и я вспомнила наш отпуск на взморье в Корнуолле, когда мой отец тоже разгуливал в таком же виде после целого дня, проведенного на пляже. Женщина — мать девочки — шла позади, перекинув через плечо два пляжных полотенца и неся в руке большую плетеную корзину. Девочка снова залилась смехом и в самом прямом смысле согнулась пополам, не в состоянии идти дальше, настолько все ее существо было поглощено этим смехом. Ее отец тоже смеялся — над ней, над ее радостью, над ее бесстрашным звонким смехом. Мне тоже захотелось быть частью этой семьи.
Я натянула халат, взяла из-под раковины фен и вернулась с ним в комнату. Я воткнула его в розетку. Я намеревалась высушить голову, одеться и стать частью этой семьи.
Я не имею в виду в буквальном смысле. Я не собиралась буквально становиться частью этой семьи.
Но я была полна решимости стать частью чего-то большего, чем я сама.
Я прошла по коридору и миновала стойку регистрации. Вышла из лобби и зашагала по узенькой дорожке, по обеим сторонам которой бежали небольшие ручейки. Повсюду горели огни: в пабах, ресторанах, других отелях. Я двинулась к морю, по тропке спустилась по крутому склону на галечный пляж. Какие-то ребятишки, совершенно голые, если не считать накинутых на плечи полотенец, носились вверх-вниз, взбегая по склону и возвращаясь обратно навстречу родителям, которые поднимались медленно, разомлев после целого дня моря, пляжа и игр. Двое мужчин, сдвинув темные очки на макушку, несли пляжные зонтики. Две женщины со стянутыми в тугой хвост волосами и отпечатавшимися изнутри на льняных рубашках влажными треугольничками бикини шагали налегке.
Я попыталась представить себя на месте одной из этих женщин: рюкзачок на спине, дети носятся вокруг, путаясь под ногами, на влажную кожу налип песок, — и мое воображение немедленно нарисовало рядом со мной Джонатана с пестрым пляжным зонтом на плече.
Даже тогда я не видела будущего без него. Это было глупо. Потому что к тому моменту он был мертв дольше, чем мы прожили вместе.
И все равно наше прошлое вспоминалось так живо, будто все это было вчера.
До того как он погиб, я никогда особенно не задумывалась о вдовстве. Хотя, пожалуй, если бы ты спросила моего мнения по этому поводу, я дала бы уверенный и обоснованный ответ. Я потеряла бабушку и деда и хорошо знала ощущение этой привычной тупой боли. Утраты были значительными — они венчали долгую, достойно прожитую жизнь, — и в то же время смерть близких не оставила в моей душе глубокого следа. Это не было трагедией. Они не стали призраками.
А вот Джонатан стал. Без него до сих пор не обходится ни один разговор. Он по-прежнему незримо присутствует со мной за каждым столом. Я — та молодая женщина, у которой погиб муж. Его призрак маячит рядом со мной на свадьбах («а вы знаете, что она была замужем, да, она была замужем, но ее муж погиб») и на похоронах («она несколько лет назад похоронила мужа, вы знали это, да, ее муж погиб»).
Он неизменно присутствует в каждой моей мысли о будущем, в каждой надежде, в каждой мечте.
Он преследует меня повсюду. Всегда.
По пути домой я заехала к Эмме. Она жила в маленькой студии на южном берегу Темзы. От метро до ее дома было двадцать минут пешком, а от ближайшей остановки автобуса — минут десять, причем часть пути пролегала через неосвещенную автостоянку. Я подкидывала ей деньжат, не так уж много, конечно, но, несмотря на мой скромный вклад и нерегулярные переводы со счета нашей матери, ничего более приличного позволить себе Эмма не могла.
С тех пор как она съехала из родительского дома, мы с ней сблизились еще больше. Вдали от нашей матери — та вечно влезала во все наши совместные дела — мы обнаружили, что нам нравится общество друг друга. Эмма была неожиданно честной, какой может быть только сестра. И я думаю — надеюсь, что это не прозвучит мелочно, — ощущение, что я нужна ей, поднимало меня в собственных глазах.
В последнее время Эмма перебивалась случайными заработками. Раньше она трудилась редактором на фрилансе, и какое-то время работы у нее было просто невпроворот: рукописи громоздились прямо на линолеумном полу, она сидела ночами, чтобы успеть сдать все к сроку, и всегда была нарасхват. Дотошная и внимательная, она никогда не боялась вскрыть какую-то проблему, задать неудобный вопрос. Но потом она выдохлась и начала зависать над каждым текстом, не в состоянии ничего решить, боясь, что своими правками может нарушить авторский ритм, и в итоге так безбожно затягивала сроки, что в конце концов ей перестали давать новые заказы. С тех пор бо́льшую часть своего времени она помогала в местных благотворительных организациях. Но денег за это не платили.
Я остановилась на балконе перед входом в ее квартиру и забарабанила в ярко-красную дверь. Рядом красовалась кнопка звонка, но на моей памяти он никогда не работал.
— Да иду я уже, иду! — рявкнула она, когда я забарабанила снова. — Имейте терпение, черт побери! Ой, — произнесла она, открыв дверь. — Я тебя не ждала.
— Ну надо полагать, — заметила я. — Ты всех гостей так встречаешь?
Входная дверь вела прямо в единственную комнату, представлявшую собой гостиную, кухню, столовую и спальню в одном флаконе. В одном углу размещалась кухонька: белые шкафчики выглядели относительно новыми, однако плитка на полу была вся в каких-то рыжих точках. Жалюзи из пластика держались на тонком белом шнуре. Прочую обстановку составляли кофейный столик, диван, небольшой телевизор, шкаф и несколько книжных полок. Рядом с дверью, которая вела в крохотный санузел, на стене над радиатором висел в раме большой карандашный рисунок, изображавший очень худую женщину. Роскошной эту квартиру назвать было трудно, но Эмма никогда и не жаждала роскоши.
— А ко мне никто и не приходит, — пожала плечами она. — Разве что продавцы всякой ненужной ерунды. — Она отступила, чтобы я могла войти. — Что ты здесь делаешь?
— Ты очень любезна, — отозвалась я саркастически.
— Я не в том смысле.
— Я ездила в Бир, — сказала я.
— В Бир? — поразилась она. — Это в тот, который в Девоне?
— В тот, куда мы с Джонатаном ездили в свадебное путешествие, помнишь?
— Что ты там забыла?
— Мы с Марни поругались.
— Ты все ей рассказала.
Я кивнула.
Эмма махнула в сторону дивана.
— Я же тебе говорила, что не стоит этого делать, — сказала она.
— У меня не было другого выхода, — ответила я.
— Еще как был, — возразила она и, вытащив из пакета три печенья с темным шоколадом, положила их передо мной на салфетке. — Смотри только не накроши.
Я кивнула и устроилась в уголке серого дивана. Эмма каждый вечер раскладывала его.
— Ты могла просто делать вид, что все нормально, — сказала она. — Как я тебе советовала. Тогда ты не оказалась бы в таком положении. И вы до сих пор были бы подругами.
— Но она должна знать правду о своем муже. Неужели ты в такой ситуации не хотела бы знать правду о человеке, с которым живешь?
Мне казалось совершенно очевидным, что если необходимо сказать то, чего говорить не стоит, значит сказать надо.
Эмма присела на диван рядом со мной. При этом брючина слегка задралась, и моему взгляду открылась костлявая лодыжка. Сестра обхватила ладонями кружку с теплым чаем. Я откусила кусочек печенья, и оно оказалось более мягким, чем я ожидала, почти сырым изнутри.
Эмма помолчала, что-то обдумывая.
— Нет, — произнесла она наконец. — Думаю, я не хотела бы этого знать.
— А если бы твой муж был извращенцем? — спросила я. — Тоже не хотела бы? Вот представь: мне стало известно, что он извращенец. Поставь себя на место Марни. Неужели ты не хотела бы, чтобы я сказала тебе об этом?
— Я бы тебе не поверила.
Я выпрямилась, и несколько крошек слетело с салфетки на обивку дивана. Эмма потянулась и смахнула их на пол.
— В каком смысле? — не поняла я. — Почему?
— Потому что, — ответила она и замолчала. — Ох, только не будь такой наивной, — поморщилась она. — Если бы я сказала тебе, что Джонатан ко мне подкатывал, ты бы мне не поверила. Ни на секунду.
— Я бы, по крайней мере, выслушала тебя, а уж потом…
— А потом встала бы на его сторону. Ты же сама знаешь, все говорят, что нельзя бросать подруг ради мужчины, но никто никогда не принимает это всерьез, потому что, когда доходит до дела, все именно так и случается. Дружба — это одно, а любовь — совершенно другое. Она всегда на первом месте. Так всегда было и всегда будет. Может, тебе и хотелось бы думать иначе, но ты бы меня возненавидела.
— Но это же совсем другое дело, — возразила я. — Джонатан был… Он никогда бы…
— Ага! — перебила меня она. — Все так думают. Поэтому не вини Марни за то, что она выбрала его. — Эмма вздохнула. — Когда с кем-нибудь случается что-то плохое, у тебя безотчетно возникает мысль: «Ну уж со мной-то такого бы точно не произошло», словно тоненький голосок шепчет это тебе на ушко.
Я рассмеялась, и с моей футболки снова посыпались крошки.
— Какая роскошь, — сказала я.
Эмма улыбнулась. Мы обе знали, каково это — быть теми, с кем случается что-то плохое. Едва мы вошли в подростковый возраст, счастливое детство кончилось. Все переменилось. Отношения отца с его любовницей стали достоянием гласности, и наша семья примкнула к клану несчастливцев и неудачников. Теперь нас называли «те самые девочки, дочери того самого мужчины». Первой жертвой пала Эмма: она превратилась в «ту самую девушку», худую девушку, девушку, которая перестала есть. У меня погиб муж. Отец переехал к другой женщине. Нашей матери поставили диагноз. Видимо, стоит только начать — стоит только попасть в число «тех самых людей», — как дороги назад больше нет. Нас с Эммой объединяет общая история косых взглядов, секретов, шепотков за спиной. Быть может, именно поэтому мы обе решили затеряться в городе, который настолько велик, что проглатывает тебя, словно песчинку.
— Считаешь, она меня простит? — спросила я.
— Не знаю, — отозвалась Эмма.
— Думаю, да, — сказала я. — Верю, у меня получится сделать так, чтобы простила.
— Ты запишешь его на диктофон и пошлешь ей? — ухмыльнулась Эмма.
Она обожала эту историю.
— Ты обещала не ворошить прошлое! — возмутилась я. Она всегда поддразнивала меня, всегда пыталась ослабить мое внутреннее напряжение. — И — нет.
— Будь у тебя такая возможность, ты бы это сделала, — не сдавалась она. — Я же тебя знаю. Это по-прежнему в твоем духе. Пробраться внутрь незамеченной и спрятаться в шкафу. «Детектив Блэк. Рада с вами познакомиться». А эти твои занятия единоборствами? У тебя черного лайкрового костюма, случайно, нет?
— Он слишком умен, — покачала головой я. — Он не станет говорить ничего такого, что могло бы его изобличить.
— Вот незадача! — рассмеялась она. — Да, я смотрю, ты действительно обо всем подумала.
— Только сейчас, да и то потому, что ты подняла эту тему.
В этом — вся Эмма. Идея ее, а обвиняет она меня.
— Так, спокойно, — сказала она. — Ты сейчас мне все тут крошками засыплешь.
— Но ты считаешь, что в конце концов все уладится? — спросила я.
— Скорее всего. Рано или поздно она очнется.
— В каком смысле?
— Ну, вряд ли ведь это продлится долго? Их брак, я имею в виду?
— С чего ты взяла?
Эмма рассмеялась:
— С того, что слышала от тебя. С того, как он себя ведет. Это его завышенное самомнение и уверенность, что все вокруг ему обязаны, эти его раздражающие фразочки, которые звучат оскорбительно, а он этого даже не понимает! Мне больше всего нравится та история, ну, когда ему в баре нужно было протиснуться мимо какой-то женщины, вместо того чтобы, как любой нормальный человек, сказать «прошу прощения», он просто взял ее за бедра и отодвинул в сторону — помнишь, ты мне рассказывала? — а когда она обернулась и спросила: «Это еще что такое? Что это было?» — а потом распсиховалась, он запаниковал и назвал ее тупой, а она в ответ послала его в задницу. Может, нужно просто почаще посылать его в задницу?
— Ну да, — отозвалась я. — Тогда Марни точно меня простит.
— Хорошая мысль, — заявила она. — И вообще, если другие люди будут регулярно посылать его в задницу, рано или поздно до него что-то дойдет. Просто расслабься. Все как-нибудь образуется.
Что думаешь? На чью сторону ты бы встала? На его или на мою?
Предположу, что ты выбрала бы меня, и, честно говоря, с твоей стороны глупо было бы утверждать обратное, потому что он уже мертв.
Думаю, если бы ты его знала, если бы у тебя была возможность составить свое мнение, ты выслушала бы меня, согласилась бы со мной, поверила бы мне. Думаю, ты сочла бы его властным и мстительным. Мы бы сели рядышком, набросали список его многочисленных прегрешений и посмеялись над ними. Я была бы твоей союзницей.
Но этого никогда не случится. Потому что ты никогда его не узнаешь. Вот почему так важно, чтобы ты услышала эту историю. Я расскажу ее всего один раз, и это должно случиться сейчас.
Вот как он умер.
Слушай внимательно.
В день смерти Чарльза я ушла с работы раньше обычного. Я очень хорошо помню все события того дня, до мельчайших подробностей, начиная от звонка будильника утром и неприятного открытия, что молоко кончилось и нечем залить мои утренние хлопья, и заканчивая моментом возвращения домой вечером, уже после того, как все произошло. Время от времени я прокручиваю в своей памяти эти события, точно кинопленку, и как бы мне ни хотелось сказать, что они вызывают у меня какие-то переживания, сожаление, ужас или стыд, — это не так. Это был практически во всех отношениях ничем не примечательный день.
Правда ли это? Я изо всех сил пытаюсь быть честной. Но порой сложно понять собственные мысли, с их глубинным течением. К примеру, я задаю себе вопрос: зачем нужно убеждать тебя, что тот день был скучным? Не из тех ли соображений, что я предпочла бы вовсе о нем не говорить? В любом случае это не так уж и важно; я дала слово, что расскажу тебе правду, а факты сами по себе — вещь неопровержимая.
На работе пару недель царило предсказуемое затишье. Летние месяцы были дождливыми и ненастными, зато сентябрь выдался теплым и солнечным. Мы получали на десять процентов меньше звонков, чем в тот же период прошлого года. Видимо, по случаю хорошей погоды людям не хотелось сидеть дома и они дружно отправились в парки и пивные сады.
В пятницу я решила сбежать с работы пораньше, за тридцать минут до того, как телефонная служба поддержки официально закрывалась до понедельника. Я просто взяла сумку и с независимым видом вышла из офиса. Я не знала, заметили мое исчезновение или нет, но, думаю, не заметили, а если и так, мне на это было ровным счетом наплевать.
Меня встретили немноголюдные улицы. Вечерний «исход» из офисов еще не начался. Сперва я собиралась, как обычно, дойти до метро и поехать домой, но потом передумала. Ведь была пятница. А по пятницам я не спешила домой после работы. Меня ждали Марни и Чарльз.
Я зашагала к другой ветке метро: нужная станция находилась не близко, зато по пути к дому Марни не нужно было делать пересадку. Через пару минут пришел поезд, и я устроилась на свободном сиденье в середине вагона: там меньше была вероятность, что придется вставать, чтобы уступить место какому-нибудь пенсионеру с тростью или беременной женщине с животом, лезущим на нос. Напротив меня сидела юная парочка, небрежно одетая: он в спортивных штанах и свитере, она в легинсах и темно-синем худи. Им было лет по шестнадцать — я удивилась, что ребятки в такое время не в школе, — и они были ужасно трогательные. Такие не видящие ничего вокруг себя, такие влюбленные. Его ладонь лежала на ее бедре, несколько выше, чем позволяли приличия, но это выглядело мило, а не вульгарно. Ее голова покоилась у него на груди; думаю, ей было хорошо слышно, как бьется у него сердце. Он время от времени склонялся к ней и прижимался губами к ее лбу, не столько целуя, сколько просто прикасаясь. Они, кажется, вообще не замечали ничьих взглядов, ничьей зависти к их молодости, к их любви, к их наивности.
Я так засмотрелась на этих ребят, что, лишь когда они встали и вышли, начала думать о том, какой прием меня ожидает у Марни и Чарльза. Может, они дальше порога меня не пустят? Или вообще не откроют дверь? Я постоянно изводила себя разнообразными переживаниями вроде этих. Все они сейчас казались совершенно несущественными: состояние моих ногтей, какой-нибудь слух, циркулирующий по офису, всякие высказывания моей матери или, наоборот, ее игры в молчанку. Джонатан учил меня снижать градус переживаний, трезво оценивая их реальный масштаб: мои ногти не интересовали ровным счетом никого, кроме меня самой, даже самый скверный слух мог обернуться для меня самое большее потерей работы, повлиять на то, что говорит моя мать, было не в моих силах. Я попыталась применить этот подход к новой причине для беспокойства, но он не только не унял мою панику, а, напротив, еще усилил ее. Ведь если смотреть шире, речь шла не просто о том, откроют мне дверь или нет и каким тоном со мной будут разговаривать. Речь шла о траектории развития едва ли не самых важных отношений в моей жизни. Я не могла умыть руки, как это было с моей матерью, и просто смириться с тем, что она находится в ужасном месте. И не могла делать вид, что самый худший исход скажется только на маленьком уголке моего жизненного пространства. Потому что таких маленьких уголков можно опустошить лишь считаное количество, прежде чем комната начнет выглядеть неуютной.
Мы с Марни не разговаривали целую неделю. Я знаю, это не кажется хоть сколько-нибудь долгим периодом, но для нас подобный перерыв был необычным. В школе мы почти не расставались: звонко смеялись в автобусе, сидели за одной партой, обедали в школьной столовой. А во время учебы в университете созванивались каждый день, потому что случалось очень много важного и каждой новостью хотелось поделиться с подругой, ведь ей это тоже могло показаться смешным, интересным или полезным. И, даже повзрослев, мы общались как минимум раз в день, не обязательно по телефону. Иной раз это было короткое сообщение, или письмо по электронной почте, или просто фотография, но — как в детстве, когда папа научил нас с Эммой делать телефон из бумажных стаканчиков и мотка нити, туго натянутой между окнами наших спален, — это был канал, который всегда связывал нас друг с другом.
Я не знала, как возобновить общение. Всякий раз, когда я об этом думала, внутри у меня поднималась волна паники. Мне не хотелось признавать, что, будучи поставлена перед необходимостью сделать выбор, она выбрала не меня. Более того, она впервые за всю жизнь выгнала меня из своей квартиры! Невыносима была мысль, что наш разрыв может быть чем-то непоправимым. Вот бы, как раньше, отправить ей фотографию сэндвича с бобами, который я накануне ела на ужин, или закатного солнца, или забавного завитка, обнаруженного в тот день в моих волосах!
В какой-то момент я даже задумалась о том, чтобы выйти из метро и податься в сторону дома. Думаю, мне там было бы вполне неплохо. Заказала бы какой-нибудь еды с доставкой и посмотрела что-нибудь по телевизору. Но я поехала дальше. Мне хотелось увидеть Марни. Мне необходимо было ее увидеть.
Еще секунду назад я притворялась, что все в полном порядке — это знакомая станция, знакомый путь, знакомый дом, — а потом меня вдруг накрыло липким страхом. Я знала, я была совершенно уверена, что Марни не пожертвует нашей дружбой полностью. Но сейчас спрашиваю себя: настолько ли я была в этом уверена, как мне тогда казалось?
Будь я так уверена, так железобетонно в этом уверена, сделала бы я то, что сделала?
— Добрый день, мисс, — скороговоркой пробормотал консьерж, когда я вошла в холл.
— Добрый вечер, Джереми, — с улыбкой ответила я.
Он не поднялся, не вышел мне навстречу, не заявил, что я здесь теперь персона нон грата, и не потребовал немедленно покинуть здание. Меня это несколько приободрило, пока я стояла в ожидании лифта.
Я надеялась, что Чарльз будет еще на работе и я смогу поговорить с Марни с глазу на глаз, объяснить ей ситуацию так, как она виделась мне. Я знала, что смогу донести до нее свою точку зрения.
В лифте было пусто, и, поднимаясь, я внимательно разглядывала свое лицо в зеркальной стене. Думаю, я всегда знала, что Марни предназначена для такой жизни — с паркетными полами, хрустальными люстрами, консьержами и зеркальными лифтами, в которых зеркала неизменно были безукоризненно чистыми, без единого развода или отпечатка.
Я подошла к их квартире и нажала кнопку звонка, но мне никто не открыл. Лампочка над дверью перегорела, и я была окутана сумраком, стоя в серой тени посреди золотистой дымки, которую излучали справа и слева светильники над соседними дверями. Это было очень красиво, темень среди света, — красиво и немного пугающе. Я потопталась перед дверью, потом, выждав минутку для приличия, позвонила во второй раз, задержав палец на кнопке.
И снова никто не открыл.
Я приложила ухо к двери раз-другой, пытаясь различить голос Марни, или радио, или шум машин, проезжающих под открытым балконом. Но единственное, что мне удалось услышать, — это шорох собственной кожи, которая терлась о массивную деревянную дверь. Я отодвинулась и огляделась по сторонам. В коридоре никого не было: ни жильцов, ни гостей.
Я принялась рыться в сумке. Я точно помнила, что он там. Я очень давно им не пользовалась — не возникало необходимости, — но решила, что когда-нибудь он может пригодиться, и оставила у себя. Он — ключ — обнаружился на дне небольшого кармашка, вшитого в подкладку моей сумки, потайного отделения, где я держала обезболивающее, тампоны и тюбики губной помады.
Я замерла, прислушиваясь, и вставила ключ в замочную скважину. Потом убрала руку и снова завертела головой, желая убедиться, что за мной никто не наблюдает. Но я по-прежнему была в коридоре одна.
Поверь, я не собиралась делать ничего дурного. Тогда я не предполагала, к чему все это приведет. Откуда мне было знать? Я вообще не забегала в своих мыслях далеко вперед, когда вспомнила, что у меня должен быть ключ, а потом нашла его.
Хотела бы я сказать, что собиралась занести цветы или, может, оставить красивую открытку со словами примирения. Не хуже было бы уверять, что я решила приготовить им на ужин нечто совершенно особенное.
Но все это была бы ложь — ложь того рода, относительно которой я уже предостерегала тебя, ложь настолько притягательная, что тебя самого так и подмывает в нее поверить.
У меня не было никаких оснований полагать, что не более чем через десять минут Чарльз будет мертв.
Я вошла в квартиру. Наверное, я планировала — и сейчас мне очень важно, чтобы ты знала это, чтобы ты понимала мои намерения, — быстренько осмотреть первый этаж, потом второй, после чего вернуться обратно в коридор и подождать возвращения хозяев. Я не собиралась ничего ни трогать, ни брать, ни задерживаться в квартире надолго.
И уж определенно я не планировала никого убивать.
Я хотела заскочить в кухню. Заглянуть в холодильник. Это позволило бы понять, была я все еще желанной гостьей в этом доме или нет. Если в ящике для зелени нашлась бы клубника, значит Марни ждала меня. А если в морозильнике обнаружилась бы невскрытая упаковка мороженого, то она определенно была на моей стороне. Мороженое она покупала только для меня. Тогда я могла бы сделать вывод, что ничего еще не кончено, что наша дружба не разрушена до основания, что Марни не хочет меня терять.
На каминной полке в гостиной стояли наши совместные фотографии, а недавно Марни поставила на полочку у подножия лестницы новое фото в серебряной рамке, сделанное на свадьбе. Исчезновение снимков было бы для меня плохим знаком. Кроме того, за эти годы в квартире скопились вещи, подаренные мной: фиолетовый зонтик, который обычно стоял у шкафчиков под лестницей, торшер с розовым, украшенным помпончиками абажуром у письменного стола, часы с кукушкой в ванной на первом этаже.
Наверное, я надеялась увидеть нечто такое, что свидетельствовало бы о перемене, происшедшей в отношениях супругов за эти семь дней. Было бы очень приятно, к примеру, обнаружить, что шкаф Чарльза пуст, что там нет ни его одежды, ни туфель, ни деловых костюмов, а с его прикроватной тумбочки исчезли все журналы, закладки и флешки.
Я рисовала в своем воображении, как Марни придет домой, а я к тому моменту уже успею вернуться в коридор и буду ждать ее там. Я сделаю вид, что ни о чем еще не подозреваю, что у меня нет никаких оснований считать, что она предпочла ему меня. И тогда она разрыдается, бросится мне на шею и признается, что всегда чувствовала: он не тот, кто ей нужен, он всегда и во всем хотел ее контролировать, а иногда вел себя слишком холодно, и вообще, какое счастье, что я нашла в себе мужество сказать ей правду!
Но ни подняться на второй этаж, ни заглянуть в шкаф Чарльза мне не довелось. В кухне я тоже не была и морозильник не проверяла. Не смотрела и на каминную полку. До этого дело не дошло.
Позднее в газетах появились статьи, которые утверждали противоположное. Они в очень обтекаемых выражениях уверяли, что все было искусно подстроено мной, намекая, что я совершила идеальное преступление. Но это вовсе не так.
Я приоткрыла дверь, стараясь производить как можно меньше шума, и, проскользнув в квартиру, обернулась, чтобы в последний раз окинуть коридор взглядом. Не хватало только, чтобы кто-то из соседей увидел меня и потом в ближайшие несколько недель между делом обмолвился о молодой женщине, которая открыла дверь своим ключом и вошла в квартиру. К счастью, в коридоре по-прежнему никого не было. Я быстро прикрыла за собой дверь и накинула цепочку. Это, пожалуй, был единственный мой шаг, в котором присутствовал какой-то расчет. Если бы они вернулись, я могла бы быстро схватить из-под раковины в ванной лейку и притвориться, что я занята поливом цветов. Или, может быть, ринулась бы в кухню ставить чайник, или бросилась складывать выстиранное белье — словом, принялась бы делать что-нибудь полезное, не вызывающее особого протеста, чтобы они не застукали меня, когда я буду рыться в ящиках.
Свет в квартире был выключен. У меня ушло несколько секунд на то, чтобы мои глаза привыкли к темноте. Поэтому я не сразу его увидела. Не сразу заметила, что он лежит на полу у лестницы.
Я шарахнулась от неожиданности и врезалась спиной во входную дверь, больно ударившись ребрами о дверную ручку. От боли я непроизвольно согнулась, сумка соскользнула с моего плеча и упала на пол, звякнув металлической застежкой о деревянные половицы. Я смотрела, как, точно в замедленной съемке, веером разлетаются в разные стороны мои вещи — тюбик помады, кошелек, ключи, — с грохотом приземляясь на пол.
Может, он мертв? При этой мысли меня охватила странная радость, смешанная с возбуждением, будто смерть человеческого существа не была худшей в мире вещью.
Когда я посмотрела на него снова, его глаза были открыты. Он лежал на спине, но его левая лодыжка была вывернута, а плечо выгнуто под неестественным углом. На виске у него темнел запекшийся кровоподтек, а на деревянном полу виднелось небольшое пятнышко винного оттенка. На нем были пижамные штаны, фланелевые, в голубую полоску, и свитер с университетским логотипом. Я никогда еще не видела его одетым так просто.
Он простонал.
На мгновение я испытала разочарование, что он все-таки не мертв. А потом разочарование сменилось злостью.
В этом был весь Чарльз. Падение с лестницы могло убить кого угодно, но только не Чарльза. Его неуязвимость ошеломляла, ему никогда ничего не делалось, с ним всегда все было в полном порядке, он отличался редкой живучестью.
Чарльз закашлялся.
— Джейн… — прохрипел он.
Потом вновь кашлянул, прочищая горло, и поморщился, будто попытка откашляться отозвалась в плече болью.
— Ох, Джейн, — произнес он. — Слава богу.
Я зажгла свет, и Чарльз заморгал.
— Я упал с лестницы, — пробормотал он. — Не знаю, когда это случилось. Я… Сколько сейчас времени? Мое плечо… Кажется, оно вывихнуто. И… я не могу встать. И лодыжка… И спина, думаю, тоже… Ох, какое счастье, что ты пришла. Я так рад, что ты здесь. Мой телефон… Вызови «скорую».
Он замолчал и нахмурился. Он явно был в замешательстве. Наверное, потому, что я продолжала стоять неподвижно, прижимаясь спиной к входной двери, не глядя на выпавшие из сумки вещи, и не спешила делать хоть что-нибудь из того, что в подобной ситуации предпринял бы нормальный человек.
Я помню, как погиб Джонатан. Такси сбило его с ног, и сила удара была такой, что его тело взлетело в воздух и приземлилось на мостовую в нескольких метрах впереди. Тогда я не думала о том, как реагировать; я инстинктивно бросилась к Джонатану и рухнула на колени рядом, лихорадочно ощупывая его, пытаясь унять кровотечение и найти переломы, словно в моих силах было спасти его. Мне хотелось очутиться в его теле, починить его изнутри. Я кричала на него, выкрикивала всякую ерунду, как показывают в фильмах, чтобы не терял сознания, не закрывал глаза, не беспокоился, потому что все будет хорошо, пусть только он останется со мной, пусть только останется…
А вот к Чарльзу я и не думала подходить. Я не спешила забрасывать его вопросами о том, что случилось, где у него болит и чем ему помочь. Я не рвалась подобрать с пола свой телефон или схватить мобильный Чарльза, валявшийся всего в нескольких метрах от него.
Я вообще ничего не делала.
— Джейн, — повторил он.
Лоб его прорезали морщины, в расширенных глазах застыл страх, и у него снова пошла кровь, — видимо, приподняв голову, он потревожил рану.
— Чарльз, — отозвалась я.
— Джейн, мне нужна помощь, — выдохнул он. — Ты можешь кому-нибудь позвонить? Вызови «скорую». Или просто… просто дай мне мой телефон, ладно? Он тут рядом. Если ты просто…
Мне следовало бы уже звонить в «скорую». Я отдаю себе в этом отчет сейчас и отдавала тогда. Человек лежал на полу в неестественной позе, весь изломанный, с окровавленным лбом, и было совершенно ясно, что ему необходима немедленная медицинская помощь. И тем не менее я бездействовала. Но бездействовала неосознанно. Моя реакция была инстинктивной, как и в момент аварии, только на сей раз полностью противоположной. В день гибели Джонатана я лихорадочно пыталась делать все сразу. Сейчас же не делала ничего.
— Джейн, — произнес он, — пожалуйста. Мне очень нужно, чтобы ты…
— Что произошло после того, как я ушла? — перебила я его. — На прошлой неделе. Когда я ушла. Что произошло?
Это кажется странным, я понимаю, и все же определенная логика тут есть. Ведь я именно ради этого туда пришла. Именно ради этого пробралась в их квартиру. Мне нужен был ответ. Я хотела во всем разобраться. Мне необходима была уверенность, что все будет хорошо, что мы с Марни по-прежнему подруги и между нами ничего не изменилось.
— Хватит, Джейн, — сказал Чарльз. — Мне нужна помощь. — Он поморщился. — Ты можешь… Просто дай мне мой телефон. Прошу тебя, Джейн.
Я подошла к нему и носком туфли отшвырнула трубку подальше. Я не собиралась так делать, это не входило в мои планы. Но я чувствовала себя героиней фильма, которая совершенно случайно наткнулась на своего заклятого врага, находящегося в бедственном положении, и мне показалось, что подобная выходка абсолютно оправданна. Так я и поступила.
— Я задала тебе вопрос, — сказала я. — Будь так любезен, отвечай.
— Ничего, — отозвался он. — Ровным счетом ничего, Джейн. Ну хватит уже, а? Это просто бред какой-то. Думаю, у меня сотрясение мозга. Сколько сейчас времени? Джейн? Не знаю, давно ли я здесь лежу. — Он снова закашлялся, его тело содрогнулось, и он скрипнул зубами. — Я то прихожу в себя, то опять теряю сознание… Ох, да черт бы тебя драл, Джейн. Ладно, хорошо. Марни рвала и метала. Она не знала, чему верить, и до сих пор не знает, и я сто раз уже изложил ей свою версию событий, но она никак не может выбросить из головы всю ту чушь, которую ты молола.
Я улыбнулась. Я чувствовала себя в некотором смысле отмщенной. Да, я слегка преувеличила то, что произошло между нами, но, похоже, это было сделано не зря.
— Продолжай, — велела я.
— Это все! — закричал он и тут же снова поморщился. — Больше рассказывать нечего. Всю неделю ее бросало из стороны в сторону, и не могу сказать, что мы сегодня вечером тебя ждали, хотя, пожалуй, я рад, что ты здесь… но… не знаю. Она была зла как черт, да. На нас обоих. Но она не считает, что между нами что-то было — потому что ничего не было, Джейн, ничего не было, — хотя она постоянно поднимает эту тему, думаю, в конечном счете все уляжется, все будет в порядке и у тебя, и у меня. Однако не могла бы ты… Мы можем поговорить об этом как-нибудь в другой раз. Честное слово. Мы поговорим об этом в другой раз. А сейчас, пожалуйста…
Его затрясло. Я подумала, что у него, наверное, шок. Я не очень понимала, что это значит, хотя парамедики, врачи и сестры объясняли мне это, когда я ждала в приемном покое больницы, куда «скорая» привезла Джонатана.
Я присела на корточки. Деревянный пол казался холодным на ощупь. Без Марни квартира производила совершенно другое впечатление. В прошлый раз оно мне понравилось: выключенные лампы, отсутствие звуков и запахов. Тихая и безлюдная, эта квартира пришлась мне по душе.
Но сейчас все впечатление портил Чарльз. С ним темнота казалась удушающей. Во всей квартире горела лишь одна лампа, прямо над нами, излучая грязный лимонно-желтый свет. Не было ни зажженных ароматических свечей, ни теплого оранжевого освещения. В квартире не было пусто. Но Чарльз не мог заполнить ее собой.
— Мы с тобой раньше почти никогда не оставались наедине, — заметила я. — Без Марни.
— Может быть, как-нибудь в другой раз стоит попробовать, — сказал он.
— Может быть, — отозвалась я.
Я видела, что боль у него явно усиливается. Он старался не шевелиться, но все равно порой делал невольное движение, когда говорил или когда начинал выходить из терпения, и тогда его лицо на секунду-другую искажала гримаса. Иногда мне казалось, что он вот-вот заплачет.
— Что ты делаешь дома так рано?
— Мне правда нужна твоя помощь, — простонал он. — Пожалуйста, Джейн.
— Ты что, не пошел на работу?
— У меня мигрень. Думаю, поэтому я и упал. Это все, Джейн.
— И часто они у тебя? — поинтересовалась я. — Мигрени.
— Время от времени, — ответил он. — Раз в несколько месяцев. А теперь…
— А у меня вот, кажется, никогда не было, — перебила его я. С улицы не было слышно шума машин. — Ты не открыл балкон?
— Я лежал.
— Ты не включил радио?
— Я спал, Джейн. Марни пошла в библиотеку, чтобы записать интервью, а я остался в постели. Джейн, мне действительно очень нехорошо. Я не понимаю, почему ты…
— Когда она вернется?
— Уже скоро, — сказал он. — Наверняка. Сколько сейчас времени? Думаю, она вот-вот будет дома.
— Я не очень знаю, что там со временем, — проговорила я. — Я сегодня решила прийти пораньше.
— Почему бы тебе не позвонить ей? — предложил он. — Спроси у нее… Скажи ей, что я здесь лежу, и спроси, когда она вернется. Она, скорее всего, уже едет. Ты ведь к ней пришла, да? Можешь позвонить с моего телефона. Ее номер есть у меня в «Избранном». Позвони ей. Прямо сейчас. Включи громкую связь, чтобы я тоже ее слышал. Давай, Джейн. Или со своего телефона. Он прямо позади тебя.
Я приложила палец к губам, и Чарльз умолк.
Мне нужно было подумать.
Я помню, как где-то внутри меня зародилась и начала нарастать волна паники, заклокотал вулкан ощущений, слишком хорошо мне знакомых. Я сделала несколько глубоких вдохов, как научила меня женщина-офицер в больнице: вдох носом на шесть счетов, потом задержка дыхания еще на шесть и выдох через рот на следующие шесть.
Судя по всему, я овладела собой довольно быстро. Потому что после этого я больше не испытывала паники. Я на четвереньках подобралась поближе к Чарльзу, на пару футов, пока не оказалась рядом с ним, так близко, что могла бы до него дотронуться. Он что-то умоляюще забормотал, обращаясь ко мне. Я видела, как дергается у него кадык.
Потом он начал скулить, и я подумала, что он вот-вот расплачется.
Но вместо этого он разозлился.
— Джейн! — взорвался он. — Это бред какой-то! Ты собираешься помогать мне или нет?
Я пожала плечами. Откуда мне было знать? Я не планировала оставлять его без помощи, но и помощь оказывать тоже не планировала.
— Ты что, хочешь бросить меня лежать здесь и корчиться от боли? Или будешь сидеть тут сложа руки и смотреть на меня? И все это потому, что тебе приглючилось, будто я тебя лапал? Ладно, раз так, давай тогда обсудим, что произошло в тот день.
Не помню, чтобы я кивала. Не помню, чтобы я давала согласие на тот ушат помоев, который он вылил на меня после этого.
— Я действительно это сделал? Я действительно тебя трогал?
Очевидно, что его горячность, клокочущий у него внутри гнев причиняли ему боль, и тем не менее это не остановило его — ни на секунду.
— Ну так вот, послушай, что я тебе скажу. Я не стал бы прикасаться к тебе, даже если бы ты была самой последней оставшейся в мире женщиной. Я не могу придумать ничего более омерзительного. Да меня при одной мысли об этом начинает мутить. — Он умолк и с трудом отдышался. — Нет, конечно, может, тошнит меня оттого, что я ударился головой, но, судя по всему, мы все равно сейчас с этим ничего не собираемся делать, да?
Он поморщился, потом прикрыл глаза и сделал глубокий вдох. Я думала, что он закончил, но он заговорил вновь:
— Я сказал, что хочу тебя? Да мне такое даже в страшном сне не могло бы присниться! Но это просто прелесть что такое! Посчитать, что кому-то может прийти это в голову! Хорошо, наверное, иметь такую высокую самооценку. Да уж, наверное, неплохо. — Он взревел от боли и, прежде чем продолжить, зашелся в коротком приступе кашля, выгнавшем последние остатки воздуха из его легких. — Вот что я тебе скажу. И слушай меня внимательно. Знаешь, что будет дальше? Меня отвезут в больницу, и моя жена будет там со мной. И когда она обо всем узнает, ей это очень не понравится. Твоя песенка спета, Джейн, спета окончательно, и ты сейчас испытываешь судьбу, очень опасно испытываешь. — Он издал странный пронзительный звук, но и этого было недостаточно, чтобы заставить его заткнуться. — Так что ничего страшного, — продолжил он. — Давай подождем. Потому что мы оба знаем, кто победит, и это будешь не ты.
— Неправда, — возразила я.
Его слова вызвали у меня злость, но при этом меня охватило какое-то странное возбуждение. Мне хотелось, чтобы он замолчал.
— Вот увидишь, Джейн. Я-то знаю, что будет дальше. И дело тут даже не в тебе. Дело во мне. Настало мое время.
Я протянула руку и коснулась пальцами его шеи. Он отдернулся и хрипло простонал от боли, которую вызвало резкое движение. Щека у него опухла, кожа натянулась и блестела, как воздушный шар, глаз заплыл и налился кровью.
Я повторила попытку, и на этот раз он даже не пошевелился; он лежал совершенно неподвижно.
— Ну хватит, Джейн, — сказал он. — Что ты делаешь? Хватит. Это уже слишком. Пожалуйста.
Он говорил сквозь сжатые зубы, усилием воли удерживая мышцы лица в неподвижности, чтобы боль не вспыхнула с новой силой. Я чувствовала, как он дрожит от напряжения под моими пальцами.
— Что ты делаешь, Джейн? Мне нужна помощь. Ты можешь просто… — Он снова дернулся. — Можешь убрать руку? Убери ее. Сейчас же. Хватит.
Это было изумительное ощущение.
Сейчас, оглядываясь назад, я не узнаю женщину, которая сидела там на полу, касаясь шеи раненого. Я не узнаю ее улыбку. Я не узнаю ее глаза. Она кажется мне совершенно другим человеком.
Я погладила его по шее указательным пальцем, потом всей ладонью. Он затих и не шевелился. Подбородок у него был колючий на ощупь, сизый от двухдневной щетины. Он закрыл глаза. Я видела, как его грудь вздымается и опадает, слышала его неровное, прерывистое дыхание. Моя ладонь скользнула выше, к его щеке.
Интересно, бывала ли тут рука Марни — по утрам, когда они вдвоем лежали в постели, или во время их первого поцелуя? Я обхватила его лицо второй рукой с другой стороны и крепко сжала его в ладонях. Потом осторожно запустила пальцы в его волосы и почувствовала на корнях тонкую пленку кожного сала.
— Пожалуйста, Джейн, — прошептал он. — Хватит. Прости меня. Не обращай внимания на то, что я тут наговорил. Я это все не всерьез. Давай просто… Мы можем все это забыть. Честное слово.
— Я не могу тебе помочь, — отозвалась я. — Прости. Я просто не могу.
— Тогда уходи, — с нажимом произнес он. — Убирайся отсюда. С меня довольно. Пошла вон.
На меня неожиданно накатила ярость. Меня что, вышвыривают из этой квартиры вторую неделю подряд? Серьезно? Нет. Нет уж. Ничего подобного. Потому что теперь сила на моей стороне и решения тут принимаю я. И я не намерена никому позволять говорить мне, куда идти и что делать, а также разрешать или запрещать мне здесь находиться. И уж определенно не Чарльзу. Он высказался, теперь настал мой черед. Это мой звездный час.
Я сделала глубокий вдох.
— Никуда я не уйду, Чарльз, — произнесла я очень-очень спокойно. Он не должен видеть, что я разозлилась. Ни к чему пугать его еще больше. — Я хочу остаться здесь. И я здесь останусь.
Наверное, к тому моменту я созрела для решительных действий. И вовсе не из сострадания или неуместного человеколюбия хотела, чтобы он немного успокоился, перестал бояться. Просто не стоило нагнетать атмосферу раньше времени. Пусть в последний, заключительный миг его охватит невыносимо острый ужас.
— Ладно, — выдохнул он. — Хочешь — оставайся. Все равно я ничего не могу сделать, чтобы тебе помешать.
— Да, — отозвалась я. — Ты вообще ничего не можешь.
Он закрыл глаза.
Я знаю, хвастаться тут нечем. Да и сказать что-то в свою защиту я смогу едва ли. Я просто смотрела, как он страдает, и наслаждалась этим зрелищем. Мне нравилось, что у него вывихнуто плечо, а правая рука не действует и это причиняет ему боль. Мне нравился вид его окровавленного лба, нравилась мысль о том, что он многие часы пролежал на полу у лестницы без сознания, нравилось знать, что у него сотрясение мозга. Мне нравилась его сломанная лодыжка, распухшая щека и заплывший глаз. В таком виде он нравился мне так сильно, как не нравился никогда прежде.
Я крепко обхватила его голову обеими руками. По щекам у него струились слезы.
Тебе никогда не доводилось ненавидеть кого-то с такой силой, с какой я ненавидела Чарльза, поэтому ты не поймешь, какое торжество я испытывала в этот момент. На меня снова накатило это головокружительное чувство, это безудержное, хмельное счастье. Не ожидала подобных ощущений в его присутствии.
Я слегка передвинула руки, и он застонал.
— Прости, — прошептала я.
— Джейн… — прохрипел он.
Я перевалилась с корточек на колени, всем телом нависнув над ним, и поменяла положение рук. Думаю, он все понял. Именно в тот момент он все понял.
Я набрала полную грудь воздуха. Вдох — шесть счетов — задержать дыхание — шесть счетов — выдох — шесть счетов. Я отвела взгляд и принялась разглядывать лестницу, застланную ковровой дорожкой, кремовой с голубой каймой, и перила, покрытые лаком цвета красного дерева. А потом одним молниеносным движением повернула руки и услышала, как хрустнула, подаваясь, его шея.
Когда я посмотрела вниз, его глаза были закрыты и лицо казалось совершенно безмятежным, челюсть расслабилась, лоб разгладился. Боли больше не было.
У меня получилось. Я до самого конца не была в этом уверена.
Я поспешно обернулась и сгребла свои вещи — телефон, ключи от квартиры — обратно в сумку. Потом взяла золотой ключик, который хранила у себя много лет и который позволял мне беспрепятственно проникать в эту квартиру, когда мне того хотелось, и бесшумно — не знаю, почему я вела себя так тихо; просто это казалось мне правильным — положила его в небольшую мисочку на приставном столике, к десятку других разнообразных ключей.
Я погасила свет. Потом провела по выключателю краем блузки. Мои отпечатки и так наверняка были в этой квартире повсюду, но я решила, что осторожность в любом случае не помешает. Я сняла с двери цепочку и тщательно протерла металл, пропихивая уголок кардигана внутрь каждого звена. И лишь тогда приоткрыла дверь, вытерла ручку изнутри и выскользнула в коридор.
Немного постояв в том озерце темноты, я аккуратно прикрыла за собой дверь, пока не послышался негромкий щелчок замка. И лишь тогда наконец выдохнула.
Я прошла несколько шагов по коридору в сторону соседской двери и, усевшись на пол, привалилась спиной к стене и подтянула к груди согнутые колени. Тут, на свету, было совсем не так страшно.
Вытащив из сумки книгу, я раскрыла ее на коленях. Читать я не читала — закладка торчала несколькими главами дальше, — но это подобие деятельности придавало мне уверенности. Часы негромко тикали на запястье, отсчитывая секунды. Марни не ждала меня сегодня, так что, скорее всего, не слишком спешила домой. Может, она вообще отправилась пропустить по стаканчику с кем-нибудь из друзей, или по пути домой забежала куда-то захватить навынос что-нибудь к ужину, или решила прогуляться пешком в хорошую погоду. Знать ничего наверняка я не могла, поэтому просто сидела в ожидании.
Однако, несмотря на все это, я остро ощущала, что всего в нескольких метрах от меня за закрытой дверью лежит мертвое тело Чарльза. Я без труда представляла его таким, каким он остался в моей памяти: распростертый на полу, с вывихнутой лодыжкой и свернутой шеей, непоправимо мертвый. Делая вид, что читаю, я на самом деле пыталась разобраться в себе. Я не испытывала ни грусти, ни даже намека на нее. Но и удовлетворения тоже не было. Я вообще ничего не чувствовала.
Я изо всех сил попыталась сделать вид, будто не знаю о том, что он там. Я внушала себе, что не была в их квартире — у меня ведь нет ключа, и, безусловно, я не могла туда войти, даже если бы захотела, — и что, насколько мне известно, Чарльз все так же жив и раздражающе здоров. Я заставляла себя поверить в вещи, которые были заведомой неправдой. Ты уже знаешь, что я это умела. Никакого шума в квартире я не слышала: я дважды позвонила в дверь, но мне никто не открыл, судя по всему, Марни с Чарльзом еще не вернулись, он был на работе, а она еще где-то, в супермаркете, в цветочном магазине, а может, даже в библиотеке. Я ничего не видела, просто сидела в коридоре и читала, ни о чем таком не подозревая.
Нет. Не надо улыбаться. Прекрати. Сейчас же.
Не то чтобы я не догадывалась, почему ты улыбаешься. Но если ты хочешь, чтобы я продолжала, ты должна взглянуть на все это с моей точки зрения. Я приняла необдуманное решение, если его вообще можно назвать решением. Я не рассуждала, не стояла перед выбором. Я просто сделала это. Так что не задумывайся о вещах вроде мотива и умысла, потому что у меня не было ни того ни другого. Это произошло инстинктивно.
А вот какой вопрос тебе стоило бы задать — и, если бы ты внимательно меня слушала, ты бы его задала: жалела ли я в тот момент о чем-нибудь или нет?
Так вот, пока что я не стану на него отвечать.
Если бы ты задала его, я, возможно, и сказала бы тебе правду. Но ты ведь слишком спешила осудить меня, правда?
Не суть важно. На чем мы остановились?
Я пыталась — пусть и подсознательно — снять с себя ответственность, репетируя про себя свою ложь и делая вид, что ничего не случилось.
Я скользила взглядом по открытой странице, механически водя глазами вдоль строчек, но не понимая ни слова, не вникая в смысл текста, бездумно перескакивая с одного абзаца на другой. Я переворачивала страницы и разглядывала формы букв: их изгибы, их костяки, их изломы. Не могу сказать тебе, сколько времени я так просидела, заполняя время бессмысленными предложениями и поглаживая пальцем строчки.
Наконец в конце коридора появилась Марни. На ней был застегнутый наглухо плащ с капюшоном, который она натянула на голову, в руках — тяжелые сумки. Она на ходу порылась в карманах — на свет божий показался бумажный носовой платок, затем оранжевый железнодорожный билет, — а потом подняла голову и увидела меня.
— О, — произнесла она. — Это ты.
Она остановилась в нескольких шагах от двери.
Я поднялась с пола, но осталась стоять на свету.
— Там что, дождь? — спросила я.
— Да, только что начался. — Она сунула платок и билет обратно в карман. — Я не думала, что ты придешь. Давно ждешь?
Я покачала головой и тут же вспомнила про консьержа, с которым поздоровалась, когда входила в дом.
— Около часа, — ответила я. — Меня отпустили с работы пораньше, и у меня с собой была книжка.
— Ты… ты рассчитываешь на ужин? — спросила Марни.
Она подошла к двери и сунула руку в сумку в поисках ключа от квартиры.
Все это время я сохраняла полное спокойствие, мое дыхание было размеренным, пульс стабильно низким. Но тут я почувствовала, как сердце у меня заколотилось, а над верхней губой выступила испарина.
Важно заметить: я совершенно не боялась, что меня поймают, во всяком случае на том этапе. Я отдавала себе отчет в том, что существует крохотная вероятность такого поворота событий, но в своей заносчивости полагала, что сделала все возможное, чтобы сделать это невозможным. Куда больше я боялась реакции Марни. Если уж быть до конца честной, я была в ужасе, рисуя себе различные сценарии своего ближайшего будущего.
— Я не на ужин пришла, — призналась я. — Я… я просто хотела поговорить.
Книга неловко болталась в моей руке, хлопая по бедру.
Марни вздохнула.
— Обожаю эту книгу, — сказала она. — Ты уже дошла до того момента, где…
— Чур не спойлерить! — закричала я.
Издать громкий звук, дать выход хаосу, бушующему внутри меня, было огромным облегчением.
От неожиданности Марни шарахнулась назад.
— Господи, — пробормотала она, — успокойся.
Я набрала полную грудь воздуха — вдох, задержать дыхание, выдох. Сейчас было совсем не время для нервного срыва. Я засмеялась, и собственный смех показался мне странным, каким-то неискренним.
— Послушай, — произнесла она. — Я не уверена, что готова сейчас разговаривать. Но ты можешь войти, и мы можем попробовать. Однако Чарльз приболел, он сейчас дома, в постели, спит, и я ни в коем случае не хочу его тревожить. У него очередная мигрень, и в таком состоянии он очень плохо переносит шум, так что если ты… если я попрошу тебя уйти, ты уйдешь, ладно?
Я кивнула.
Марни повернулась к двери и поднесла ключ к замку. Он со скрежетом вошел в скважину, проникая во все ее пазы и закоулки.
— Я рада тебя видеть, — сказала она. — Хорошо, что ты пришла. Просто…
— Все в порядке, — отозвалась я. — Я понимаю. Все сложно.
— Да. — Она взглянула на меня и улыбнулась. — Именно так. Все сложно. — Она приоткрыла дверь всего на дюйм или два. — И я буду рада, если ты поужинаешь со мной, разумеется. Я хочу, чтобы все опять было как раньше. Ты же моя лучшая подруга. — Она усмехнулась. — Так что — да. Я налью нам вина, приготовлю пасту, и мы сможем поговорить.
— Превосходно, — улыбнулась я, не обращая внимания на едкий ком, застрявший глубоко в горле. — Спасибо. Я и сама рада, что пришла. Я тоже хочу, чтобы все опять было как раньше.
Она толкнула дверь, и я закрыла глаза.
Ну не трусость ли это? Едва Марни повернулась ко мне спиной, я совершенно непроизвольно зажмурилась, потому что была трусихой. Меня до смерти пугала ее реакция. Я, как никто другой, знала, что́ ей предстоит испытать, что́ чувствуешь, когда видишь тело своего мертвого мужа, простертое перед тобой, — и мне было отлично известно, что́ подобное потрясение может сделать с человеком. Оно неумолимо разрастается внутри, пока у тебя не остается иного выбора, кроме как поверить в происшедшее. А потом перерождается в горе, оглушительное, непоправимое. Я знала, что ее сердце будет разбито.
— Чарльз? — произнесла Марни. Потом закричала: — Чарльз?!
Я услышала ее шаги — она бросилась к нему, — потом бухнули об пол выпавшие из ее рук сумки, стукнули о деревянные половицы ее колени.
Я открыла глаза и следом за ней вошла в квартиру, слегка помедлив на пороге.
Он был окончательно и бесповоротно мертв. Даже его кожа изменилась. Она была больше не розово-персиковой, а какой-то изжелта-серой. Марни склонилась над телом мужа и трясла его за плечи. Если бы он был жив, он взвыл бы сейчас от невыносимой боли, ведь его грубо схватили за вывихнутое плечо. Но он был мертв, так что, наверное, это больше не имело никакого значения.
— Что за!.. — закричала я и в этот момент заметила под радиатором шпильку для волос — это была одна из моих, — поэтому немедленно вывалила все содержимое своей сумки на пол. Вещи разлетелись в разные стороны. Книга шлепнулась на пол, мобильный рядом с ней. Я схватила его, набрала номер службы спасения, прижала трубку к уху. — «Скорая»! — закричала я, едва услышав в телефоне чей-то голос, прежде чем на том конце успели что-то сказать. — Мне нужна «скорая»!
— Куда ехать?
Я торопливо продиктовала адрес и добавила:
— Быстрее! Пожалуйста, приезжайте как можно быстрее.
Марни всхлипывала, уткнувшись лбом в грудь Чарльза.
— Он мертв! — прорыдала она. — Джейн! Он мертв!
— Мы думаем, что он мертв! — закричала я в трубку, потому что понятия не имела, что еще говорить и что делать, и с каждым всхлипыванием Марни все успешнее вживаясь в роль. Во всяком случае, моя истерика была вполне натуральной.
— Почему вы так считаете? Опишите мне то, что видите, как можно подробнее. Парамедики уже выехали.
— Марни, с чего ты взя… Он странного цвета, — сказала я. — Желтого. И лежит в неестественной позе. Он упал с лестницы.
Марни снова зарыдала, потом вскинула на меня глаза. Взгляд у нее был безумный и невидящий.
— Скажи им, что мы можем его вернуть! — закричала она и, оторвавшись от Чарльза, положила ладони ему на грудь и начала ритмично давить на нее.
— Мы делаем ему непрямой массаж сердца, — сообщила я в трубку. — Там внизу консьерж… Джереми… Он может… Там есть лифт… Им нужно будет подняться на лифте.
— Они уже едут. Они очень скоро будут у вас.
— Продолжай, Марни, — сказала я. — Ты не… Если ты устанешь, я могу… я могу тебя сменить.
Я тяжело дышала, меня переполнял адреналин.
— Он дышит? — спросила оператор. — Можете мне сказать, дышит он или нет?
— Он дышит? — закричала я. — Нет, — ответила я оператору. — Нет, по-моему, нет.
— Они уже едут.
— Ну почему так долго? — завопила я, веря в собственную искренность.
Я действительно хотела, чтобы медики поспешили, чтобы ехали побыстрее, чтобы они наконец появились здесь, несмотря на то что знала: они все равно ничего не смогут сделать, уже слишком поздно.
— Они уже подъезжают, — заверила оператор. — Продолжайте делать то, что делаете. Вы отлично справляетесь.
До нас донесся вой сирен, и Марни разрыдалась еще сильнее, потея в своем плаще. Я нервно расхаживала по комнате, все так же прижимая телефон к уху и выслушивая банальности.
— Они уже тут, — сказала я ей. — Это они. Они уже совсем рядом.
Марни прекратила попытки расплющить грудную клетку Чарльза и, рухнув на него, исступленно завыла. Думаю, она понимала, что его больше нет. Она поняла это в ту же секунду, когда открыла дверь и увидела его на полу у подножия лестницы, лежащего с подвернутой лодыжкой, вывихнутым плечом и сломанной шеей.
Я опустилась на корточки рядом с ней и принялась поглаживать ее по спине легкими круговыми движениями, которые, как я надеялась, скажут ей: ее подруга рядом и всегда готова помочь, что бы ей ни понадобилось. Наконец послышался лязг, возвестивший о приходе лифта, и его двери со скрежетом открылись.
Я вскочила и выглянула в коридор.
— Мы здесь! — крикнула я. — Прямо по коридору!
Ко мне подбежали три парамедика. Мужчина постарше, полный, без какого-либо намека на шею. Мужчина помоложе, более проворный и спортивный, обогнавший первого. И молодая женщина, недавняя выпускница, наверное: она держалась позади и явно нервничала. За все время она не произнесла ни слова и так и не переступила порога квартиры.
— Можете назвать его имя? — закричал тот, что помоложе.
— Это мой муж, — сказала Марни, отползая от бездыханного тела Чарльза, чтобы пропустить парамедиков. — Чарльз, — произнесла она. — Его зовут Чарльз. Ему тридцать три года. У него мигрень.
(Несколько недель спустя мы с ней смеялись по этому поводу. «Мне самой не верится, что я произнесла это вслух, — сказала тогда она. — Что у него мигрень. Это же надо, а? Мигрень».)
Есть одна вещь, которую начинаешь понимать с возрастом, когда успеешь пожить бок о бок со смертью во всем многообразии ее обличий, когда она становится будничной частью твоего мира. Со временем смерть как-то смягчается, прячет острые клыки, утрачивает способность глубоко ранить и не заставляет твое сердце кровоточить, как прежде. Иногда случается посмеяться над тем, над чем еще несколько дней назад плакал. Но смерть остается смертью, она способна неожиданно вновь оскалиться под воздействием чужого неосмотрительного замечания или в какую-нибудь годовщину — и кинжалом вонзается в сердце при воспоминании о счастливом мгновении прошлой жизни. В горе нет никакой логики, никакой торной тропы, которой должен пройти каждый; просто порой его можно вынести, а порой — нет.
Я услышала, как Марни произнесла это слово — «мигрень», — и даже в ту минуту оно показалось мне ужасно смешным. Я знала, что все куда серьезнее, чем мигрень, и тем не менее именно благодаря этому слову во мне что-то сдвинулось. Я видела, как она кинулась к Чарльзу, как отчаянно пыталась его оживить, я слышала ее рыдания и испытывала лишь странное — опять же хмельное — возбуждение. Меня обуяло нечто среднее между паникой и истерией, еще немного — и я бы согнулась пополам и расхохоталась, как та маленькая девочка на пляже.
Но это слово все изменило.
Внезапно Чарльз отступил куда-то на задний план. На задний план отступило его бездыханное тело, в нелепой позе застывшее на полу. На задний план отступили наши с ним напряженные отношения, его поведение, моя ненависть. На задний план отступил факт его смерти, со всеми ее обстоятельствами.
А на передний план выступила Марни.
Я сделала с ней то, что мир сделал со мной.
Ты должна была спросить меня, пожалела ли я об этом. Так вот, в этот миг я впервые почувствовала какое-то подобие сожаления.
Фрукты, вывалившиеся из пакета, раскатились по коридору, а цыпленок, по-прежнему запаянный в полиэтиленовую пленку, кис на деревянном полу. Под радиатором поблескивала моя шпилька. Но ничто из этого не имело значения. Я могла думать только о Марни. Где-то на периферии моего зрения, производя какие-то бессмысленные и бесполезные манипуляции, суетились парамедики. Мы все понимали, что очень скоро они поднимутся, отступят от тела и смущенно прокашляются.
Марни, съежившись, сидела на нижней ступеньке лестницы. Плащ сполз у нее с плеч и висел вокруг талии, удерживаемый только манжетами на рукавах. Она больше не плакала. Но ее била дрожь, ее трясло с такой силой, как будто что-то внутри ее неистово рвалось наружу. Челюсть у нее отвисла, глаза были красные и опухшие от слез, и она непрерывно икала, точно подавившийся младенец. Эти негромкие звуки были ужасны. Она сжалась в комочек, подтянув колени к груди и обхватив их руками, и казалась совсем крошечной.
Я сломала ее. Тогда я поняла, что сломала ее.
Только не надо бессмысленных банальностей. Нет никого хуже, чем люди, которые говорят, что все понимают, когда на самом деле не понимают ровным счетом ничего. А ты не принадлежишь к их числу.
Тогда я поняла, что кругом виновата. Я довела ее до этого, мои слова, моя ложь. И раз уж я пообещала тебе говорить правду, не стану отрицать, что это я свернула ему голову, я сломала ему шею.
Угрызения совести стали для меня неожиданностью. И возможно, они не были бы настолько острыми, чтобы заставить меня пожалеть о содеянном, не примешивайся к ним крупица надежды. Клин между мной и Марни вбила романтическая любовь. Теперь те трещины, которые пролегали между нами, были пусты, и их можно было вновь заделать, так что никто и никогда не догадался бы, что они когда-либо существовали. И эту возможность создала я. Мне было грустно из-за того, что Марни страдает, и из-за того, что ей еще предстоит пережить. Но вины я не ощущала. Ощущала я главным образом облегчение.
С того дня все успело значительно измениться; тебе это известно, как никому другому. Со времени тех событий прошло около года. Но благодаря тебе кажется, что неизмеримо больше.
Поздно ночью после ухода полицейских, врача и санитаров, приехавших забрать тело, мы с Марни отправились ко мне.
Пока мы поднимались в лифте и шли по коридору, я остро ощущала, что мой дом не выдерживает никакого сравнения с домом Марни. Здесь не было ни одного из символов успеха: ни натертых полов, ни безукоризненно чистых зеркальных стен. Но я знала эту женщину одиннадцатилетней девочкой, и тогда ни богатство, ни успех не производили на нее никакого впечатления. И мне было известно, что она осталась все той же Марни. Это были ценности ее покойного мужа, это он любил деньги, излишества и роскошь. Но мы-то с ней понимали, всегда понимали, что это всего лишь фасад, отделка, которая украшает, но не меняет сути вещей.
Марни никогда не проводила в моей квартире много времени, и я рада была тому, что сейчас она здесь, со мной. Я предложила ей пижаму, свою любимую, и, пока Марни принимала ванну, сделала для нее чашку сладкого чая с молоком.
В ожидании я лежала в постели и прислушивалась к доносящимся из ванной звукам. Наконец Марни вытащила затычку, и вода забулькала, уходя по трубам. Потом дверь ванной открылась, и она выглянула в коридор, чтобы взять с батареи пижаму. Свет был выключен, но я слышала, как она вошла в спальню и забралась в постель рядом со мной. Уже понемногу светало, солнце поднималось над горизонтом, и кромки жалюзи еле заметно золотились.
Близость Марни не давала мне заснуть. Она лежала на боку, спиной ко мне, лицом к окну, дыхание ее было ровным и размеренным, и я подумала, что, наверное, она была так обессилена, что сразу же провалилась в сон.
Я лежала на спине со сложенными на животе руками и чувствовала себя абсолютной хозяйкой положения. Да, я ничего не планировала — помни об этом, — но итогом была вполне довольна.
— Джейн? — вдруг срывающимся голосом спросила она.
Я ничего не ответила.
— Ты ничего не слышала? — прошептала она в подушку. — Совсем ничего?
Я по-прежнему не отвечала.
— Джейн? — произнесла она снова, на этот раз уже громче.
— Что? — сонным голосом отозвалась я, как будто уже задремывала.
— Ты не слышала? Не слышала, как он упал? И потом тоже ничего? — спросила она. — Ты ведь была там, да? Может, что-нибудь было…
— Ничего, — сказала я, приподнимаясь на локте и вглядываясь в полумрак, окутывающий ее.
— Совсем ничего? — не сдавалась она. — За столько времени? И ни единого звука?
— Да, — подтвердила я. — Я же не знала… Я ничего такого не слышала. Наверное, он…
— Был мертв, — перебила меня она. — Да, наверное, он был уже мертв.
Это была четвертая неправда, которую я сказала Марни.
У меня не было выбора, так ведь? Как я могла ответить на эти вопросы честно? Никак не могла. Я знала это тогда и знаю сейчас. И тем не менее, как это ни забавно, именно мое отрицание своей причастности, моя самопровозглашенная невиновность вновь свела нас вместе.
Правда была бы для нее куда более разрушительной.
Потому что тогда у нее не осталось бы никого.
Жизнь не кончается, когда кто-то умирает. Хотя это было бы прекрасно. Если бы с твоей смертью все воспоминания, связанные с тобой, просто испарялись из памяти их носителей, растворялись в эфире. Если бы ты в тот же самый миг был стерт отовсюду разом.
Я не помнила бы Джонатана. Я не помнила бы, что любила его и была за ним замужем. Я не помнила бы ни его веснушек, ни его крепких бедер, ни вен на тыльной стороне его рук. Да, грустно было бы лишиться этих воспоминаний. Но я не знала бы о том, что лишилась их, и потому не почувствовала бы утраты. И не узнала бы горя.
И Чарльза я тоже бы не помнила. Не помнила бы ничего о том, что ненавидела его и что убила его. Не помнила бы ни его квадратной челюсти, ни тонкой переносицы, ни его манеры в задумчивости пощипывать себя за подбородок. Не помнила бы, как он умолял меня о помощи.
Марни никогда не была бы с ним знакома. Она бы не переезжала в ту квартиру, не любила его, не была за ним замужем. Его бы просто не существовало на свете.
Но мир устроен не так. В нем нет никакой возможности начать жизнь с чистого листа, с нуля, порвать с прошлым. Есть лишь необходимость разгребать последствия каждого решения, которое ты принимаешь. Потому что — и это неимоверно выводит меня из себя — жизнь течет только в одном направлении. Каждое принятое тобой решение будет высечено в камне — навечно, непоправимо. Все они абсолютно необратимы. Даже если ты найдешь способ откатить назад какое-то конкретное решение, распустить этот шов, оно все равно останется принятым.
Ты выбрала свою первую работу. Все, другой первой работы у тебя никогда не будет. Ты нашла квартиру в определенном районе, и он стал для тебя местом жительства, что бы ни случилось после, куда бы ты ни перебралась потом. И конца-края этому нет. Решения всегда обязывают. Ты встречаешь парня. Может быть, выходишь за него замуж и он становится отцом твоих детей. И он всю жизнь будет оставаться отцом твоих детей, вне зависимости от того, какие решения ты примешь в будущем; что бы ты ни делала дальше, этот выбор войдет в историю твоей жизни навсегда.
Это непереносимо. Невозможно вырваться из удушающих пут своих же собственных решений.
Мне куда больше понравилось бы, если бы жизнь была подобна паутине, с лабиринтом альтернатив, расходящихся в разные стороны из единого центра. Тогда у нас было бы множество самых разнообразных вариантов выбора, и ни один из них не был бы необратимым, потому что всегда существовал бы иной путь обратно к началу. Мы же обречены идти только прямо, не имея никакого выбора вообще, бесконечно двигаясь вперед в одном направлении.
Джонатан был мертв. Чарльз тоже. И тем не менее оба они никуда не делись из наших жизней.
Каждый раз, когда я разгадываю кроссворд, я думаю о Чарльзе. Размышляю, что бы он мог сказать, угадал бы последнее слово или нет, был бы у него наготове ответ, который ускользает от меня, или нет. Каждый раз, когда я вижу мужчину с отросшими ногтями на ногах, я думаю о Чарльзе. Я думаю о его уродливых ступнях и о его обыкновении летом ходить по квартире в сандалиях. Каждый раз, когда я вижу слишком туго завязанный галстук, я думаю о Чарльзе. Когда кто-то в ресторане просит винную карту, а потом внимательнейшим образом изучает ее от корки до корки, неизменно выбирая самый дорогой вариант, я думаю о Чарльзе. В моей памяти до сих пор сидит столько разных аспектов его личности, что он, кажется, всегда где-то поблизости, вопреки всем моим расчетам.
Джонатан же, напротив, вечно где-то в отдалении. Я не могу смотреть Лондонский марафон. Мне невыносимо видеть бегунов в яркой лайкре с номерами на груди, в наушниках и напульсниках и туго зашнурованных кроссовках. Тошно смотреть на ряженых в дурацких костюмах, участников пробега с благотворительными целями; вызывают отвращение и улыбки на их лицах, и смех зрителей. Потому что все это напоминает мне о Джонатане. Не о том Джонатане, каким я его знала и любила, а о погибшем.
Конечно, многое будит во мне и светлые воспоминания. С радостью провожаю взглядом группы велосипедистов, которые по выходным стремятся прочь из города, на природу. Они поднимаются на холмы и потом во весь опор летят вниз, наматывают милю за милей, чтобы в конце концов остановиться в каком-нибудь деревенском пабе и вознаградить себя пинтой пива с сэндвичем. Джонатан тоже все это любил. Я думаю о нем каждый раз, когда оказываюсь на станции «Энджел», потому что там мы с ним расставались каждое утро. Позавтракав поджаренными бейглами и бананами и лихорадочно перерыв гору обуви в шкафчике под лестницей, мы сломя голову неслись к метро, потому что вечно опаздывали… А еще я неизменно вспоминаю Джонатана, допивая апельсиновый сок, потому что никогда не встряхиваю коробку и в последнем стакане всегда оказывается уйма мякоти.
Вот что значит быть живым. Вот что значит иметь собственных призраков.
Мы с Марни застряли на одной и той же нити паутины, вынужденные жить с памятью о смерти, без всяких шансов вернуться к тем нашим версиям, которые существовали до столкновения с ней.
Ты уже жалеешь меня?
Видишь перед собой женщину, истерзанную муками совести?
Что ж, если так, ты это зря.
Я не сожалею о том, что сделала; я не сожалею ни об одном из моих решений. Единственное, чего мне бы хотелось: чтобы они были более гибкими и я могла бы увидеть параллельные версии своей жизни. К примеру, очень интересно, какой могла бы быть жизнь с Джонатаном, но без Чарльза? Как в таких условиях выглядели бы мои отношения с Марни? Существует ли мир, в котором у женщины может быть и лучшая подруга, и муж одновременно? Или разрешается иметь одно исключительно ценой отказа от другого? Научиться бы перекраивать хронику жизни с правом выбора наилучшего ее варианта, вместо того чтобы влачить существование в рамках того из них, что представляется наихудшим.
Хотелось бы мне, чтобы моя жизнь закончилась со смертью Джонатана. Но она не закончилась. Потому что горе так не работает. Ты тянешь лямку своей жизни, пока ты жив, даже если и рад бы положить этому конец. Живешь, если только у тебя не хватает мужества самостоятельно поставить точку. А поскольку у меня кишка тонка, мне не оставалось другого выбора, кроме как жить без Джонатана.
А теперь и Марни постигла та же судьба: ей предстояло жить без Чарльза.
Я, собственно, к чему веду? К тому, что наша с Марни история продолжалась. Надеюсь, ты не возражаешь, если я буду рассказывать дальше, ведь у нас с тобой полно времени. Тем более что ты вряд ли захочешь остаться тут в одиночестве.
Важно признать: в дни, последовавшие за смертью Чарльза, я вполне отдавала себе отчет в том, что приняла необратимое решение. И его последствия меня устраивали. Да, мне порой бывало грустно, когда я видела опухшие веки Марни, ее потрескавшиеся губы, отчаяние, написанное на ее лице. Но я не испытывала чувства вины. Напротив, настроение у меня было довольно оптимистическое. Мне казалось, что я нашла способ создать свою паутину. И это давало мне ощущение большей безопасности, большего спокойствия.
Но я отвлекаюсь.
Тебе достаточно будет знать вот что: я хотела вернуть свою лучшую подругу. И мне это удалось.
Но лишь на время.
На похоронах было многолюдно. Коллеги Чарльза, в большинстве своем мужчины с волевыми подбородками и в строгих черных костюмах, привели с собой жен как под копирку: хорошеньких блондинок в облегающих черных платьях и лаковых туфлях на шпильке. Их сопровождала секретарша Чарльза Дебби, единственная в этой компании женщина, которая весила больше девяти стоунов и была ниже пяти футов[3], — дама за шестьдесят, коренастая, полная, с коротко стриженными седыми волосами. Ее элегантный жакет слегка морщил на пуговицах. Я уже видела ее раньше у Чарльза с Марни: она как-то раз заходила к ним в пятницу вечером занести какие-то документы.
Друзья Чарльза по школе и университету подъехали одновременно, все до одного в темных очках, поднятых на макушку, и в узких черных галстуках. Они топтались у церковных ворот, докуривая свои сигареты, туша их о прутья ограды и давя каблуками о плиты мостовой. Кто-то приехал с детьми, маленькими мальчиками в черных брючках и белых рубашках. Трое мальчишек устроили шумные игры, заливаясь неуместно веселым смехом. Я вдруг поймала себя на том, что задаюсь вопросом: а Чарльз в своем гробу тоже лежит в галстуке, повязанном вокруг свернутой шеи?
Сестра Чарльза Луиза прилетела из Нью-Йорка, впервые оставив на мужа и младших близнецов, и старшую дочь, и разрывалась между паническим беспокойством за их благополучие — будут ли они вовремя накормлены, помыты, переодеты? — и попытками продемонстрировать, что она страдает сильнее всех присутствующих. Мне лично слабо в это верилось. И тем не менее она усиленно изображала невыносимое горе. Судя по всему, у нее при себе был неиссякаемый запас бумажных носовых платков, она беспрестанно подкрашивала ресницы и то и дело громко всхлипывала. Мать Чарльза тоже планировала присутствовать. По словам Луизы, самочувствие матери чуть улучшилось, но потом внезапно оказалось, что это вовсе не так и она слишком слаба для столь долгого и утомительного путешествия. Зато были родители Марни. Мы думали, что ее брат прилетит тоже, но на него навалилась уйма работы, и вырваться у него не получилось, к тому же лететь из Новой Зеландии было очень дорого, и он пообещал, что непременно приедет, но чуть попозже, когда все немного уляжется.
Марни, судя по всему, не возражала. В эти несколько дней перед похоронами она была совсем притихшей, скользила из моей спальни в кухню, а из кухни в ванную, точно призрак, или неподвижно, как изваяние, сидела на диване, уставившись на подарочные коробки с дисками, — мы с ней смотрели эти фильмы сто лет назад, когда они только вышли. Она практически не плакала, зато по ночам не раз с криком подскакивала в постели, потом просыпалась и, извинившись, немедленно укладывалась обратно. Марни все еще находилась в глазу урагана, и, пока реальность вокруг нее бешено вращалась, она беспомощно стояла в центре, дожидаясь, когда этот беспощадный вихрь подхватит ее, чтобы выплюнуть.
В первые недели после потери она вообще не заходила в Интернет, отключив все уведомления и игнорируя сообщения, просочившиеся через этот барьер. Впрочем, пару дней она пыталась отвечать всем — убитым горем, переживающим и подозревающим, — и это оказалось ей не по силам. Голосов было слишком много, а времени слишком мало. Она отошла не только от своей работы и от телефонного общения, но и от большого мира вокруг нас. Она просто сидела и смотрела перед собой, как будто ждала указаний. За две недели она ни разу не переступила порога квартиры; первым ее выходом были похороны.
Бо́льшую часть гостей я помнила по свадьбе, но были и такие, кто оказался мне незнаком. Мое внимание привлекла женщина приблизительно одних со мной лет, в темных брюках, сапогах на высоком каблуке и стильном темно-синем джемпере. Она была высокая и худая, как манекенщица, и стояла так неподвижно, что была практически невидима. У нее были очень короткие иссиня-черные волосы, пронзительнейшие зеленые глаза, пальцы, унизанные множеством серебряных колец, а на шее сзади — вытатуированный маленький символ, что-то вроде нотного знака. Судя по всему, она пришла одна. Незнакомка держалась в задних рядах на протяжении всей прощальной церемонии и похорон — а вот теперь и на поминках. На плече у нее висела на ремешке черная сумка, и я как минимум дважды видела, как она доставала оттуда маленький красный блокнотик и что-то в него записывала.
— Ты знаешь, кто это такая? — спросила я Марни, указывая на женщину, когда та отлучилась в фойе.
Поминки проходили в небольшом зальчике с огромными окнами на реку, в частном клубе, который на самом деле куда больше напоминал конференц-центр.
Марни покачала головой.
Она присутствовала тут лишь физически, слегка покачиваясь на своих слишком высоких каблуках и смаргивая пелену слез, то и дело застилавших взор. Мыслями же она была где-то далеко, снова и снова переживая те мгновения, когда поникла над телом своего мертвого мужа, те невыносимо долгие минуты, на протяжении которых старалась убедить себя в том, что еще есть надежда. С дрожащими руками и ногами, крепко сжатыми губами и влажными от слез щеками, она была как перепуганный ребенок.
Похороны моего мужа я помню словно снятые через «рыбий глаз». Образы, которые сохранила моя память, причудливо искажены, раздуты, точно воздушный шар, пугающе выпуклы. Я вижу скорбные лица собравшихся: их склоненные головы, их слабые улыбки, их стеклянные глаза, — они то вплывают в поле моего зрения, то вновь исчезают из него, они слишком близко, некомфортно близко ко мне, я чувствую чье-то теплое дыхание, сочувственные пожатия чужих рук. Интересно, что все они тогда видели, когда смотрели на меня? Неужели я тоже выглядела такой же хрупкой, такой же оглушенной и потерянной?
Поминки подходили к концу. Мы с Марни сидели рядышком и смотрели, как школьные друзья Чарльза открывают стеклянные двери и выходят покурить во внутренний дворик, как его университетские друзья пьют в память о нем, а Луиза бурно рыдает, уткнувшись в плечо какого-то дальнего родственника. Я изо всех сил пыталась быть общительной, перекинуться словечком с теми, кого видела раньше, принести свои соболезнования и поделиться воспоминаниями, но не могла отделаться от ощущения, что все они предпочли бы поговорить с кем-то другим. Мне казалось — как казалось всю жизнь, — что я из тех людей, которые постоянно слышат: «Приятно было с вами поговорить, но мне надо найти моего приятеля», или «Рад был увидеть вас снова, а сейчас, пожалуй, пойду-ка я в бар и выпью еще чего-нибудь», или «О, я вижу там Ребекку. Вы позволите?». Поэтому я вздохнула с облегчением, когда Марни поднялась, ухватила меня за локоть и потащила к выходу, умоляя, чтобы я отвезла ее домой.
В такси мы ехали молча. В заднее стекло било заходящее солнце — теперь, когда надвигалась осень, оно садилось раньше, — и в том, как оранжевый закат пламенел в зеркалах заднего вида, было что-то такое… такое эпическое. Это выглядело как заключительная сцена из какого-нибудь фильма и действовало на меня ободряюще, будто мир был мне благодарен за вмешательство.
Мы вошли в мою квартиру, и Марни сразу же отправилась переодеваться из платья в мою любимую пижаму.
— Я не понимала… — сказала она, появляясь вновь и устраиваясь на табурете перед барной стойкой. — Я не понимала, какой это ужас. Когда ты переживала все это, я не понимала, какой это на самом деле был ужас.
— Ты делала все, что могла, — заверила ее я, наливая кипяток в кружки. — И вообще…
— Я не понимала, — настаивала она. — Спасибо тебе за то, что пытаешься меня разубедить. Но мы с тобой обе знаем: тогда я не понимала этого.
Я поставила на столешницу перед ней кружку чая с молоком.
— Вот, выпей, — сказала я. — Тебе станет получше.
Она кивнула и обняла ладонями бока теплой керамической кружки.
Когда-то давно, еще до того, как погиб Джонатан, я спрашивала себя: всегда ли человек, переживший тяжелую утрату, становится более сострадательным? Теперь, после происшедшей в моей жизни трагедии, могу с полной уверенностью заявить, что, если такое вообще возможно, ответ на этот вопрос одновременно и «безусловно, да», и «определенно, нет». Я обрела бо́льшую способность к состраданию и в то же время не находила в себе склонности к эмпатии. Я понимала всю глубину горя Марни, но при этом не испытывала практически никакого сочувствия к Луизе с ее показной скорбью, истерическими рыданиями и прочими ужимками.
И пожалуй, когда Марни сравнила наши с ней утраты, мое сочувствие к ней самой тоже слегка ослабло. Я понимала, что она испытывает искреннее, глубокое и мучительное горе. Но одно дело потерять мужа, который был добрым, хорошим и любящим человеком, и совсем другое — того, кто никогда не был достаточно хорош.
Хочу рассказать тебе о неделях, последовавших за гибелью моего мужа. Они были, без сомнения, худшими в моей жизни, и все слова кажутся мучительно бесцветными, неспособными хоть сколько-нибудь передать это состояние. Не существует понятий, которые могли бы в достаточной мере описать те толчки, что сотрясают тебя в результате ужасной утраты. Да, смерть окружает тебя все время, она в каждом воспоминании, и каждый миг ты остро ощущаешь, что любимого больше нет. Но это лишь один столп горя. В общем и целом, ты теряешь нечто неизмеримо большее, чем человека; ты теряешь всю свою жизнь.
В эти первые месяцы я отчаянно и безутешно оплакивала мгновения, которые не случились, все то, чему уже никогда не суждено сбыться. Если за одним плечом у меня были воспоминания о прошлом: о нашем знакомстве, о нашей свадьбе, о нашем медовом месяце, то за другим — воспоминания о том, что еще не создано. Я имею в виду нашу совместную жизнь: детей, которые должны были у нас родиться, дома, где мы могли бы жить, места, куда поехали бы вместе. Я застряла между прошлым и будущим, и если первое было переполнено чувствами, то второе представлялось мне начисто их лишенным.
Я была раздавлена масштабом этого переворота и не могла понять, что мне дальше делать со своей жизнью; я металась, пытаясь найти хоть какое-то подобие мира внутри себя. Сидеть, вспоминая и оплакивая Джонатана, я не могла. У меня не получалось сосредоточиться на каком-то одном моменте, потому что этих моментов было много и каждый казался концом света. Мысли у меня путались, настроение скакало, и даже сейчас я не всегда могу точно восстановить в памяти все события того периода, потому это была не совсем я.
Но эти несколько недель играют в нашей истории очень важную роль. В каком-то смысле именно тогда все и началось.
В тот вечер, сразу же после того, как умер мой муж, я поехала в бывшую нашу с Марни квартиру в Воксхолле. И обнаружила в моей старой комнате чьи-то чужие вещи: грязную одежду, брошенную на стуле в углу, джинсы, явно мужские, и три рубашки на вешалках. Поэтому я забралась в постель Марни.
Мои растрескавшиеся губы были солеными на вкус. Горло пересохло, мозг пульсировал в черепе, в глазницах давило и стучало. Лицо у меня опухло от слез, кожу стянуло. Я смотрела в потолок, расчерченный причудливым узором, который создавал свет уличных фонарей, пробивающийся сквозь жалюзи, и отчаянно пыталась заставить себя не чувствовать, не думать, не шевелиться. Я старалась вообразить себя в другом месте, но идти мне было некуда, и некого было искать, и негде…
Проснулась я от голосов в коридоре за дверью. Потом в замке щелкнул ключ, и в прихожей послышались шаги и смех. Я немедленно узнала хихиканье Марни, но второй голос, более низкий, звучный, явно исходивший из глубины широкой груди, принадлежал мужчине.
Они направились в кухню. Я слышала, как они о чем-то негромко переговариваются за стеной.
Хлопнула входная дверь, потом в кухне заиграло радио. Я вошла туда и увидела Марни. Склонившись над картонной коробкой, она упаковывала в пузырчатую пленку бокалы для шампанского.
— Быстро ты, — произнесла она, распрямляясь, и обернулась. — Ой! Что ты тут делаешь? Что случилось? Эй! Что такое? Что стряслось?
Чарльз вернулся через полчаса.
— Я раздобыл еще коробок, — крикнул он из прихожей. — Целых шесть штук. Думаешь, этого хватит? Можно было взять больше, но я не был уверен, что это нужно, и к тому же… — Он как вкопанный остановился на пороге и произнес лишь: — О…
Мы с Марни, обнявшись, лежали на диване. Я не уверена, что смогла бы сказать тебе, где проходила граница между нашими телами. Моя голова покоилась на ее груди, ее рука обнимала меня за плечи, а ноги переплетались, точно щупальца.
Тогда я впервые его и увидела. Он был высокий, красивый и элегантный. У него были широкие плечи и тщательно отутюженная рубашка в бело-розовую полоску, заправленная в джинсы. Верхняя пуговица была не застегнута, и в вырезе ворота виднелись темные волосы. У него был волевой подбородок, точеный нос, а брови казались почти черными. В темно-каштановых волосах поблескивала первая седина.
— Одну минуточку, — прошептала Марни мне в волосы и выскользнула за дверь.
В коридоре послышались приглушенные голоса, потом входная дверь вновь хлопнула, и Марни вернулась.
Некоторое время я его не видела. Насколько помню, пару недель я не выходила из квартиры. Но Марни считала необходимым, чтобы я начала вставать, чтобы не лежала целыми днями в постели, на несвежем белье, потея, плача и растравляя себя, и в конце концов начала отправлять меня за всякой ерундой на улицу. То ей нужно было масло, чтобы испечь торт, то молоко к кукурузным хлопьям на завтрак, то блокнот из магазинчика на углу.
Через месяц я как-то раз вернулась из супермаркета и застала его на пороге квартиры. Он собирался уходить. На нем был костюм с фиолетовым шелковым галстуком.
— Добрый день, — произнес он, придерживая дверь. — Вы, должно быть, Джейн, да? Что ж, мне пора. Рад был познакомиться. И примите мои соболезнования, ну, в общем, по поводу того, что случилось.
Он аккуратно обошел меня и удалился по коридору.
Я успела ухватиться за дверную ручку за считаные секунды до того, как дверь захлопнулась.
После этого он начал появляться более регулярно, заскакивал по вечерам после работы, то занести что-нибудь, какую-нибудь посылку, которую доставили на его адрес, то что-то взять — его вещи были повсюду: джемперы, туфли, часы. Иногда он оставался на ночь. Марни как-то упомянула — примерно пару месяцев назад; думаю, тогда я еще жила в Ислингтоне, — что она с кем-то встречается. Но в то время Марни постоянно с кем-то встречалась. Она без конца ходила по свиданиям и писала мне сообщения про своих мужчин, в которых она мгновенно влюблялась без памяти и потом так же быстро остывала.
Но вскоре он уже проводил больше времени с нами, чем без нас, а однажды ночью я услышала, как они с Марни спорят яростным шепотом. Черт побери, возмущался он, у них есть новая квартира, и, когда она предлагала ему купить что-нибудь вместе, он не думал, что будет жить там один и что все это затянется так надолго, и вообще, как она видит себе дальнейшее развитие ситуации?
Тогда я впервые почувствовала к Чарльзу нечто иное, нежели безразличие.
До того я практически не обращала внимания на его присутствие. Разумеется, я замечала его в квартире, но по большому счету для меня не существовало ничего, кроме моего горя.
Но тот миг был поворотным, он все изменил. Он зажег внутри меня пламя. Внезапно я воспылала ненавистью, которая затмила мое горе. Гнев был чувством новым и восхитительным: я впервые за много месяцев почувствовала себя сильной и энергичной. Я не могла поверить, во-первых, что взрослый мужчина способен быть настолько бесчувственным. Во-вторых, что он ставит свой жизненный комфорт выше моего горя, выше факта гибели моего мужа. И наконец, что я все это время находилась для этого ужасного, отвратительного человека где-то на самой дальней периферии его существования и даже не подозревала этого.
Я полагала, что дальше все будет развиваться очень просто. Марни выскажет ему все то, о чем я думала: он ведет себя как себялюбивая, эгоистичная свинья, и, если его отношение ко мне не изменится, они никогда не смогут жить вместе, пусть зарубит себе это на носу, и вообще, как у него язык повернулся — он в своем уме? — требовать от нее поставить его на первое место, когда мы с ней дружим много лет — целую вечность! — он что, не понимает, что хочет невозможного?!
Я представила, как мы с ней вечером будем над этим смеяться. Мой гнев быстро улетучится, и вместе с тем буря, которую вся эта история подняла в моей душе, заставит меня встряхнуться. В конце концов приятно будет испытать что-нибудь, кроме опустошенности, печали и паники.
Однако же разговор пошел совершенно не в ту сторону. Я слышала, как она что-то вполголоса втолковывает ему, отнюдь не на повышенных тонах и без малейшего намека на гнев в голосе, стараясь говорить тихо. Но совсем тихо у нее не получалось.
«Я знаю, знаю… — разобрала я. — И я тоже хочу жить с тобой. Ты же понимаешь. Я тоже этого не планировала».
На следующий вечер Марни приготовила мне ужин. Она объяснила, что в тот вечер, когда погиб мой муж, она помогала своему новому бойфренду паковать вещи для переезда. А на следующее утро они намеревались заняться ее квартирой. Она признавала, что они знакомы совсем не так долго, но она же видела, как счастливы были мы с Джонатаном, а ведь наши отношения тоже развивались стремительно, так ведь? Они с Чарльзом внесли залог за квартиру в другой части города. Да, они вместе всего несколько месяцев, но, когда встречаешь своего человека, сразу понимаешь, что это он, сказала она. К тому же все случилось спонтанно: они увидели квартиру с улицы, когда проходили мимо, и там как раз находился агент, он только что закончил показывать ее другой паре, так что они просто заглянули внутрь и даже не думали, что их предложение примут, ведь сумма, которую они озвучили, была маленькой, слишком маленькой, но его приняли — и после этого все закрутилось с бешеной скоростью. Она как раз собиралась позвонить мне и сообщить эту новость. Она хотела пригласить нас на ужин, чтобы мы стали самыми первыми их гостями в новой квартире. Она была миленькая. Ну или обещала в конечном счете такой стать. Она мне понравится, пообещала Марни.
Да, ей пришлось попридержать эти новости, — разумеется, она просто не могла поступить по-другому из-за всего того, что произошло. Но для нас обеих настало время двигаться дальше. Ей очень нелегко, сказала она, одновременно платить арендную плату за эту квартиру и свою долю ипотечной ссуды за новую, и вообще, ей давно пора подумать о том, чтобы перебраться туда; там нужно столько всего сделать, а ничего не делается. Быть может, я захочу снимать эту квартиру вместо нее? Но если нет — никаких обид, она поможет мне подыскать что-нибудь другое.
Наверное, я давно знала, что когда-нибудь она влюбится и захочет уехать из этой квартиры. И тем не менее решение Марни стало для меня шоком. Я не верила, что это произойдет так скоро. И уж точно не таким образом.
В тот же день я покинула Воксхолл и поселилась у Эммы. Но ее странный мирок был слишком уж странным для меня: пустой холодильник, причудливые правила. И я сняла себе отдельную квартиру. Впервые в жизни я стала жить одна. Дом был построен лет десять назад, и каждая квартира представляла собой идеальный квадрат: спальня, санузел и кухня-гостиная, пригнанные друг к другу, как фигурки в тетрисе. Предыдущему жильцу разрешили покрасить стены: в спальне они были синими, в санузле — оранжевыми, а за диваном — желтыми. Квартира располагалась в хорошем месте, стоила приемлемых денег и была вполне подходящей. Но я ненавидела там находиться. Я хотела быть с Марни. Поэтому я постоянно кляла Чарльза. Я винила его во всем: в моем одиночестве, в моей печали, в моем горе — отчасти потому, что позволяла себе это, а отчасти потому, что, откровенно говоря, считала тогда и считаю сейчас, что он в самом деле виноват в чудовищном злодеянии.
Если бы можно было предугадать, что очень скоро моя жизнь потечет привычным чередом, только уже без него, ненавидела бы я его так сильно? Или нашла бы утешение в знании, что чаши весов в итоге придут в равновесие?
Наверное, мне даже было за что его поблагодарить. Пожалуй, справедливо будет сказать, что он заставил меня вновь встать на ноги. Я к тому моменту не работала уже почти два месяца, и его себялюбие вынудило меня найти в себе силы, которые, как мне думалось, я утратила. За многие годы — да что там, за всю свою жизнь — я не провела ни одной ночи в одиночестве, а он отнял у меня компаньонку и вынудил уйти. Мои сторонники, мои вдохновители, мои советчики остались в прошлом. Не было никого, кто позаботился бы обо мне, никого, чья любовь была бы всеобъемлющей и безоглядной, никого, кто считал бы меня центром вселенной. Ничего этого не могло быть в моей жизни без Джонатана. И уж точно — без Марни.
Вскоре я узнала имя загадочной женщины, присутствовавшей на похоронах. Валери Сэндз — тридцать два года, разведенная, журналистка. Вот уже десять лет она писала для местной газеты, в свободное время вела свой сайт, который местами откровенно отливал желтым, и была исполнена решимости раскопать какую-нибудь реальную историю, что-то по-настоящему впечатляющее, что-то серьезное — то, что могло бы изменить ее репутацию.
ЛЮБОВНИЦЫ-ЛЕСБИЯНКИ РАСПРАВИЛИСЬ СО СВОИМИ МУЖЬЯМИ
Таков был придуманный ею заголовок. Он был набран большими буквами, темно-красным шрифтом, который на белом фоне ее блога выглядел как капли крови. Мы не догадывались ни о том, что публикация должна появиться в Интернете, ни о том, что кто-то вообще ведет расследование, пока не вышла статья в газете. Это обнаружилось недели через две после похорон, когда уже казалось, что когда-нибудь, в отдаленном будущем, Марни вновь вернется к нормальной жизни. Ее начинало понемногу отпускать, осознание масштаба потери ширилось, но концентрация горя уменьшалась, как разбавленный сироп, мы даже пару раз смеялись над чем-то вместе. Я кидалась в крайности, переходя от абсолютного спокойствия (ведь доказать мою причастность к смерти Чарльза было невозможно) к удушающей панике (а вдруг все-таки докажут?). Тем не менее похороны остались позади, и, по мере того как дни складывались в недели, я начала ощущать себя более уравновешенной и панические атаки испытывала нечасто.
Ни у кого не возникло особых вопросов, вернее, поначалу кое-какие вопросы мне все же задавали, но все они были несущественными, и самая очевидная версия случившегося вполне устроила всех в качестве правды. У Чарльза был приступ мигрени, ему зачем-то понадобилось спуститься с лестницы, у него закружилась голова, он оступился и упал, сломав себе шею; смерть его была практически мгновенной. И у Чарльза действительно в то утро была мигрень: Марни подтвердила это в присутствии парамедиков. А приступы головной боли у него нередко сопровождались дезориентацией, помутнением в глазах и головокружением.
Вопросы, которыми сыпали все: его друзья и близкие, знакомые и те, кто вообще нас не знал, но был потрясен, — были скорее риторическими, нежели фактическими. Как мог молодой мужчина свернуть себе шею, просто упав с лестницы? Что он чувствовал, когда падал? Каковы были шансы на выживание? Почему ему так не повезло, ведь миллионы людей оступаются и падают с лестниц и при этом остаются в живых?
Но я отдавала себе отчет и в том, что фактических вопросов не избежать. Однако, к счастью, предварительные результаты вскрытия поддержали все теории. В тот день Чарльз практически ничего не ел: в желудке у него обнаружилось лишь небольшое количество кофе и таблетки — в дозировке, несколько превышающей рекомендованную, — от вестибулярной мигрени. В процессе падения он получил тяжелые травмы — перелом лодыжки и вывих плеча, но непосредственной причиной смерти послужил перелом второго шейного позвонка. Также у него были множественные ушибы мягких тканей и, как оказалось, трещина в скуле, полученная, видимо, от удара о ступеньку во время падения. Однако ничего подозрительного вскрытие не показало, так что тело зашили и передали гробовщикам, а в официальном заключении написали, что это был всего лишь крайне неудачный несчастный случай.
По крайней мере, я стала чувствовать себя немного спокойнее. Я не боялась ни полиции, ни тюрьмы, ни того, что всплывет правда. Потому что никто из официальных лиц — ни парамедики, ни патологоанатом, проводивший вскрытие, — не обладал даже намеком на развитое воображение. Ну разве это не забавно? Нет, конечно, я нисколько не возражала. Но потом, после похорон, после той статьи, страх вновь закрался в мою душу. Потому что нашелся тот, кто был полон решимости поставить факты под сомнение, кто задавал вопросы, кто заподозрил, что со смертью Чарльза все далеко не так просто.
Валери искала историю, которая помогла бы ей повернуть карьеру в иное русло. Думаю, поначалу ей нравилось делать репортажи, но она проработала в газете слишком долго, целых десять лет, к тому же ей всегда поручали освещать никому не интересную мелочовку: выставки собак, благотворительные распродажи домашней выпечки, — и лишь изредка Валери выпадала удача написать про какую-нибудь звезду, замеченную в одном из модных ресторанов. Наверное, ей хотелось чего-то большего. Должно быть, она была вне себя от радости, когда в один прекрасный день долгожданная история сама приплыла к ней в руки. В буквальном смысле вошла в дверь и села перед ней на диван.
Валери развелась с мужем, с которым много лет жила не то чтобы несчастливо, а просто никак, и вот уже три года снимала квартиру пополам с другой девушкой, Софи. Соседки быстро сдружились. Софи училась на парамедика, и Валери нравилось слушать истории о жизни, смерти и страданиях: об исключительных мгновениях в человеческой судьбе. Софи, возможно, рассказала о том, что провела весь день с бригадой парамедиков, один из которых был потолще, а второй помоложе. Они поехали на вызов в престижный дом (полагаю, примерно так она это описала; во всяком случае, это то, что сказала бы я), где произошел несчастный случай: молодой мужчина упал с лестницы, — и когда его жена и ее лучшая подруга пришли домой, они обнаружили его бездыханное тело, в неестественной позе распростертое на полу в прихожей. И эти две молодые женщины, добавила, вероятно, Софи, показались ей странноватыми.
Валери была заинтригована.
Она дала волю своему любопытству и попыталась превратить свои подозрения в историю. Потому что понимала: если она хочет, чтобы эта история стала переломной в ее карьере, нужно найти ответы, задать правильные вопросы правильным людям, накопать как можно больше грязных подробностей и вскрыть неприглядную правду.
Однако же поначалу Валери ничего не нашла. Она побывала на похоронах и не заметила ничего предосудительного. Она завязала разговор с секретаршей Чарльза Дебби, и та немедленно выложила, что ее шеф действительно страдал мигренью. Она крутилась перед домом Марни — Джереми засек ее на камерах видеонаблюдения, — но моя подруга в то время там не жила, и Валери пришлось уйти ни с чем. Самая очевидная версия по-прежнему казалась самой вероятной.
Видимо, именно тогда она сбросила со счетов Марни и решила повнимательнее присмотреться ко мне. Однажды я видела ее у себя на работе: она кокетничала с охранником, сидевшим за стойкой в холле. Это был лысеющий мужчина в возрасте, с намечающимся брюшком, и в сравнении с этаким увальнем она, со своей стрижкой и высокими скулами, выглядела еще моложе и стройнее. Она склонилась над стойкой, демонстрируя ложбинку в глубоком вырезе свитера, и преувеличенно весело смеялась. Растянутые в улыбке губы открывали ровные белые зубы, и я еще, помнится, удивилась: и чего ей от него надо?
Кроме этого случая, больше никаких проявлений ее интереса к моей жизни я не замечала, но это еще не значило, что она мной не интересовалась. В Интернете тоже можно было найти много сведений, если знать, где искать, — а Валери, скорее всего, знала. Она могла прочесть статьи, которые я в свое время написала для университетского журнала, и раскопать упоминания о Джонатане — о его участии в марафоне и его гибели; в Сети до сих пор были доступны кадры съемки, сделанной впоследствии. Помимо того, на сайте моей компании в паре статей обсуждались улучшения в обслуживании клиентов и в связи с этим упоминалось мое имя.
Видимо, среди моря информации Валери нашла нечто такое, что побудило ее продолжать поиски. Быть может, она искренне считала, что разгадала загадку. Но публикация на ее сайте породила еще одну ложь. Там говорилось, что я убила Джонатана, толкнув его под приближающийся автомобиль. После этого я продала его квартиру, неплохо на этом наварилась, а также получила страховку. Убив своего мужа, я, по словам Валери, заработала целое состояние.
Но это было еще не все. Дальше в своем блог-посте она продолжала разводить инсинуации, не подкрепленные никакими доказательствами и не имевшие под собой абсолютно никаких оснований. Она утверждала, что мы с Марни — беспринципные мерзавки и тайные любовницы — сочли такую стратегию столь успешной, что решили незамедлительно провернуть этот план во второй раз.
СВАДЬБА. СМЕРТЬ. СОСТОЯНИЕ.
Эти слова рдели в самом низу страницы. Валери писала, что сейчас мы с Марни живем припеваючи, купаясь в роскоши, оплаченной кровью наших мертвых мужей.
Наверное, мы никогда не услышали бы о Валери и не прочли ее блог-пост, если бы его не перепечатал крупный национальный таблоид. У сайта Валери было несколько тысяч подписчиков — главным образом молодых лондонцев, — и, возможно, в конце концов мы случайно наткнулись бы на эту публикацию или узнали о ней от кого-то из фанов Марни. Но не исключено, что никто не нарушил бы наше блаженное неведение.
К несчастью, сей бред попал на первую полосу газеты, распространяемой на территории всей страны, он был использован в статье, которая возвещала о растущей одержимости нации идеальными преступлениями. В Интернете тысячи блогов, сотни подкастов. Но в качестве примера была выбрана именно наша история.
Там говорилось, что злополучный блог-пост стал вирусным. Им поделились на «Фейсбуке» и в «Твиттере» более ста тысяч раз, что было хотя и не исключительным, но определенно примечательным. Возможно, это и в самом деле было так, людей действительно заинтересовала история двух молодых женщин, которые убили своих мужей. Я не могу их винить; меня бы она, наверное, тоже заинтересовала. Но мой внутренний циник настойчиво нашептывает мне, что этот прием был просто прикрытием, хитрым способом публиковать клеветнические истории и зарабатывать на шумихе и сенсациях, не подвергая себя при этом реальному риску получить судебный иск. В газете привели несколько цитат с сайта Валери, однако при этом ссылались на «предполагаемое убийство» и нас с Марни ни в чем прямо не обвиняли.
Сама статья, кстати, была напечатана на одной из внутренних страниц, но на первой полосе был помещен провокационный заголовок, так что друзья и родные немедленно начали бомбардировать меня и Марни сообщениями. Все страшно переживали — не из-за наших мифических преступлений, конечно, а за нас самих. Никто не поверил ни единому слову, утверждали наши знакомые. И кому только в голову могла прийти такая чушь? Куда катится мир, в прессе теперь проверять факты перед публикацией уже не обязательно? Нас наперебой заверяли, что ни один нормальный человек никогда в жизни не обратит внимания на подобные бредни.
На тот момент мы еще не видели статьи и не подозревали о существовании сайта, поэтому я выскочила в магазинчик на углу купить газету — как была, во фланелевой пижаме аляповатой расцветки, накинув поверх длинный черный плащ. Вернувшись домой с газетой, я раскрыла ее на барной стойке. Мы с Марни принялись читать, синхронно бегая глазами по строчкам, кривясь в одних и тех же местах и одинаково хмуря брови на одном и том же вранье.
Завершалась статья цитатой из блога Валери. Там говорилось: «Я прекрасно понимаю, какой притягательностью могут обладать подобные истории, но полагаю, что не стоит делать упор на кровопролитие и считать, что читателей привлекает смерть. Для меня, равно как и для большинства моих подписчиков, главное — это правда, а не мелодрама и не скандал». В конце была приведена ссылка на веб-сайт.
Я вытащила из-под дивана свой ноутбук и водрузила его на барную стойку. Сайт никак не хотел грузиться — видимо, мы были не единственными, у кого возникло желание ознакомиться с оригиналом, — но в конце концов на экране появился красный заголовок.
Откровенно говоря, логикой в публикации Валери даже не пахло. Предложенная ей версия событий никак не согласовывалась с фактами. Я не убивала Джонатана. Его убил водитель такси, мужчина за пятьдесят, который сейчас отбывал срок за совершение в состоянии алкогольного опьянения ДТП, повлекшего по неосторожности смерть человека. Далее, после выплаты остатка ипотечного кредита за квартиру от денег, вырученных за ее продажу, у меня практически ничего не осталось, в основном благодаря экономическому кризису и последовавшему в результате падению цен на недвижимость. А из страховых денег я не потратила ни пенни.
Валери намекала, что этот ошеломляющий успех так воодушевил нас — это опять-таки были ее слова, — что мы, выждав всего каких-то четыре года, вновь прибегли к тому же самому плану.
«Каким образом они проделали это во второй раз? — писала она. — Должна признаться, меня очень подмывало на этом и закончить сегодняшнюю статью. Я подумывала сохранить интригу до следующей недели. Но я просто не смогла этого сделать, настолько мне не давала покоя эта история. И тем не менее я сейчас оставлю внизу пустое пространство и возьму небольшую паузу, чтобы вы могли самостоятельно поломать голову над тем, что же они придумали во второй раз».
Я прокрутила страницу вниз.
«Наркотики? — продолжала Валери. — Это вы предположили? Если вам в голову пришел какой-нибудь более прямолинейный вариант, думаю, вы недооцениваете этих женщин. Джейн Блэк не несет прямой ответственности за смерть ее мужа: не она сидела за рулем машины, сбившей его. Она просто выстроила ситуацию таким образом, чтобы получить желаемый результат. То же самое относится и к Марни Грегори-Смит. Она не сталкивала своего мужа с лестницы: мы знаем, что во время его смерти она находилась в библиотеке, — но она могла тайком бросить в его утренний кофе несколько лишних таблеток».
Это была полная чушь.
Но правда не имела никакого значения. Потому что, как я уже говорила, даже самый безумный вымысел может выглядеть абсолютно достоверно. И состряпать правдоподобную ложь не такая уж сложная задача. Это была блестящая история. Вот что самое главное.
Надо сказать, тогда я отреагировала на эту публикацию отнюдь не так спокойно. Хладнокровие мне изменило. Я рвала и метала. Злость жгла меня изнутри — так вспыхивает изжога, и ты понимаешь, что съела какую-то дрянь, — а по телу толчками расходились волны странного адреналинового возбуждения. Меня захлестывала ярость, почти как в тот момент, когда я начала ненавидеть Чарльза. Мне казалось, Марни тоже должна разозлиться, но, посмотрев на нее, я увидела, что она плачет.
— Как она могла? — прошептала она таким тихим и бесплотным голосом, что он прозвучал практически как выдох. — Как она могла написать такую… такое?.. Это же неправда. Как она могла так нас оболгать? Она утверждает, что… О господи, как ей такое только в голову пришло? Кто эта женщина?
Она ткнула пальцем в строку посередине экрана. Палец дрожал. На экране, выделенные жирным шрифтом, чернели слова, вынесенные в отдельный абзац.
«Они всегда были очень близки, — утверждает источник, знакомый с обеими молодыми женщинами. — Всегда держались очень обособленно. Можно даже сказать, были неразлучны».
— А это вообще кто такой? — Марни грохнула пустой кружкой о столешницу. — Откуда, черт подери, эта брехня? Это же кем надо быть, чтобы… Наши мужья мертвы. И какая-то сучка осмелилась… Кто это сделал, Джейн? Кто — и за каким хреном?!
— Марни… — пробормотала я, слегка напуганная, потому что ни разу за все двадцать лет нашей дружбы не видела, чтобы она вышла из себя. Она всегда отличалась сдержанностью, а сейчас кипела от злости. — Давай не будем спешить с выводами.
— Не будем спешить? Мы не можем себе этого позволить. Джейн, об этом уже говорят повсюду. Эта чертова статья лежит в почтовых ящиках по всей стране, во всех супермаркетах, на газетных лотках и в аэропортах! А потом все полезут в свои ноутбуки — мы же с тобой полезли, правда? Эта гадость уже у всех на экранах планшетов, черным по белому!
— Марни, пожалуйста, давай просто…
Видеть ее в состоянии такого неистовства было некоторым образом даже захватывающе.
— Думаешь, мои родители уже это видели? — вопросила она. — О господи! Они это прочитали… А если даже и нет, то скоро к ним постучится кто-нибудь из соседей или придет вежливое сообщение от кого-то из приятелей по гольф-клубу. «О, про вашу семью пишут в таблоидах, очень сочувствую, какая неприятность, хи-хи». Тогда они обо всем и узнают. Это же Интернет! Родители просто взбесятся. И их коллеги тоже это прочитают. Боже, Джейн. Что нам делать?
А потом так же внезапно, как и появилась, эта незнакомая мне Марни исчезла, и она снова заплакала, закрыв лицо руками и сотрясаясь всем телом, а вся эта клокочущая ярость растворилась в воздухе вокруг нее.
Тогда-то ко мне и вернулся страх. Он нарастал во мне, как лихорадка. Начало ему положила ее вспышка гнева. Я видела его форму, чувствовала его вибрации. И понимала, что когда-нибудь может настать день, когда этот гнев обратится против меня. А потом пришло осознание, что где-то есть человек, которого не убедили самые очевидные ответы, который не поверил фактам, вопреки тому, что они были официально подтверждены.
В тоне статьи, в формулировках Валери сквозило нечто неизмеримо более зловещее, нежели в самих словах. Уже тогда у меня появилось предчувствие, что все только начинается. И зародилось сплетенное со страхом подозрение, что худшее ждет впереди.
Несколько часов спустя на нас обрушился шквал звонков из других средств массовой информации. Въехав в эту квартиру, я установила стационарный телефон, потому что за это давали существенную скидку на Интернет, но теперь мне пришлось пожалеть о своем решении. Сообщения на автоответчике все множились и множились — многословные и цветистые, короткие и язвительные… Их было столько и приходили они так быстро, что мы не успевали их стирать. А вскоре нас начали заваливать электронными письмами и сообщениями на мобильные. Наша история завладела воображением их читателей, их слушателей, их зрителей. Что мы можем сказать по этому поводу? Не хотим ли мы тоже дать свои комментарии? Нас заверяли — абсолютно все, — что они не такие, как остальные репортеры, или радиоведущие, или телевизионщики. Всем остальным нужен лишь охват, драма, сенсация. А они? Нет, они совсем не такие! Им важно, чтобы восторжествовала справедливость. И сейчас у нас есть шанс — «ваш эксклюзивный шанс», говорили все они, — внести в это дело ясность.
Не смейся. Тут нет ничего смешного. Над чем ты смеешься? Над словами «внести ясность»? Ну да, пожалуй, это все-таки немного смешно. Я-то уж точно не собиралась ничего никуда вносить.
Как бы то ни было, мы с Марни знали, что эта ложь — фантастическая история про двух убийц-лесбиянок — была куда более интригующей, чем правда. Ну или, во всяком случае, предполагаемая правда. Кому не интересно прочитать про сладкую парочку живущих в грехе вдовиц, чье коварство сделало бы честь самому Макиавелли?
Поэтому мы не стали ничего комментировать. Мы выдернули телефон из розетки, отключили мобильные, а все электронные письма с неизвестных адресов автоматически отправляли в папку для спама. После этого мы заперли на ключ входную дверь и следующие две недели никуда не выходили из квартиры, раз в несколько дней заказывая продукты с доставкой на дом и смотря новые фильмы, скачанные с пиратских сайтов. Начальнику я не звонила, но, видимо, кто-то в офисе видел статью, потому что я получила короткое сообщение, в котором говорилось, чтобы я объявилась, когда буду морально готова вернуться на работу.
Мы с Марни были уверены, что рано или поздно шумиха уляжется и про нас все благополучно забудут. В конце концов, в мире полным-полно более интересных историй. К счастью, фотография, которую использовали в той злополучной статье, была ужасно размытой. Мы снялись вместе в наш первый приезд домой из университета на летние каникулы, и наши роскошные наряды по моде того времени, хотя и, бесспорно, сексуальные, делали нас практически неузнаваемыми. Впрочем, фоток Марни в Интернете было довольно много — на ее собственном сайте и в соцсетях, — а если хорошенько порыться, то в недрах моего корпоративного сайта нашлась бы и моя физиономия, но, судя по всему, в Сети засветился единственный снимок, где мы были вдвоем. Нам следовало просто запастись терпением.
Однако же, несмотря на все это, мне хотелось побольше узнать о той странной женщине, которая столь бесцеремонно влезла в нашу жизнь, поэтому я принялась перекапывать Интернет в поисках информации. Так я узнала о ее браке: о ее бывшем муже, его новой жене и их свадебном сайте. Я излазила его вдоль и поперек, пока не нашла заведение, где они отмечали свадьбу, и расписку, которую они выдали организаторам свадебного банкета. Я отыскала фотографии ее дома в «Инстаграме»: на них была съемная квартира, в которой она сейчас жила, ее соседка, которую я немедленно опознала, балкон, на котором они в летнее время сидели, попивая вино. Я смогла разглядеть название кафе, расположенного напротив, и без труда нашла его в Интернете. Так я определила ее адрес. В последние несколько недель она начала ходить на занятия чечеткой и даже выложила несколько видео: шестерка танцоров кружилась, подскакивала и отбивала ритм как заводная. Легче всего, пожалуй, оказалось выяснить, где она работает: эту информацию я почерпнула из предыдущих записей на ее сайте, причем ни одна из них не была столь же интригующей, как посвященная нам.
Тогда мне еще не приходила в голову мысль проследить ее жизненный путь на протяжении предыдущих десятилетий — это случилось позже, — но я была поражена количеством данных, которые я без труда раздобыла посредством всего нескольких щелчков мышкой. Мысль о том, что любой желающий может точно так же раздобыть и все мои данные, что моя жизнь — открытая книга, была пугающей. В последующие несколько недель я наблюдала за тем, как Валери публикует в Интернете фотографии из тех мест, где бывает, с метками местоположения, пишет о своих планах на ближайшее время и вывешивает объявления о грядущих мероприятиях в округе.
Я была совершенно уверена, что она тоже за мной наблюдает.
Возможно, шумиха и улеглась бы, если бы мы продержались еще несколько недель. Но Марни сломалась. Не выстояла. Вымысел, опубликованный в Интернете, не давал ей покоя: убийство, таблетки, смерть Чарльза. С каждым днем этот сюжет казался ей все более и более правдоподобным. Он преследовал Марни в ее снах. Ею поочередно овладевали то апатия, то беспокойство, спала она урывками, потому что едва стоило ей заснуть, как ее начинали одолевать кошмары. Она уже будто бы помнила, как бросила таблетки ему в кофе. Она во всех подробностях видела, как, приподнявшись на цыпочки, доставала упаковку из аптечки над раковиной, извлекала таблетки из блистера и высыпала в чашку, намереваясь отравить своего мужа. А потом, после многодневной бессонницы, у нее начались странные галлюцинации, и она стала думать, что, может быть, сама столкнула его с лестницы. Может, она все это время находилась там? Может, она стояла на лестничной площадке у него за спиной? Она видела все это как наяву — постеры, висящие в рамах на стенах, и ковер под ногами — и отчетливо помнила, что чувствовала, когда прикоснулась к Чарльзу, провела пальцами между его лопатками, положила ладонь ему на спину. Она перестала есть, но при этом много пила. Она перестала спать и совершенно извелась, не находя себе места. Ей необходимо было восстановить истину в том виде, в каком она была ей известна, пока ложь не завладела ею целиком и полностью.
— Это все было не ради меня, — говорила она потом. — Я сделала это не ради себя самой. Я смогла бы с этим жить. Но Чарльз? Он никогда не женился бы на женщине, которую они пытались из меня сделать. Они все выставили его наивным дураком, а он таким никогда не был. Я не могла допустить, чтобы о нем осталась такая память.
Это и побудило ее встретиться с Валери всего через пару недель после публикации той злополучной статьи. Марни вытащила газету из макулатуры, нашла имя журналистки и, зайдя на ее сайт, отправила ей письмо. И получила предложение позавтракать утром следующего дня в кафе на первом этаже моего дома.
Я не знала об этом, иначе остановила бы ее. Но к тому времени, когда я проснулась, ее место в постели рядом со мной уже успело остыть.
Подозреваю, Марни сильно разочаровала Валери. Та наверняка рассчитывала на какие-нибудь скандальные подробности и откровения, подтверждающие ее версию событий. Например, Марни могла бы признаться, что это она в то утро давала мужу таблетки, что она не слишком внимательно прочитала инструкцию, а то и вообще ее не читала, что устала и заработалась, поэтому в спешке ошиблась с количеством. Но разумеется, ничего подобного Марни не говорила.
Я могу лишь предполагать, что ее рассказ оказался неожиданно скучным. Марни, скорее всего, принялась твердить о том, какие ужасные у Чарльза были приступы мигрени. Упомянула — как минимум дважды — о своих опасениях, что у него может быть опухоль мозга. Но доктор — очень приятный человек и врач отличный, они ему доверяли — твердо стоял на своем: это всего лишь мигрень. Чарльз плохо переносил приступы, они всегда были довольно тяжелыми. Ей следовало остаться дома. Она могла бы позаботиться о нем. Она принесла бы ему стакан воды, или сэндвич, или то, за чем ему понадобилось спуститься на первый этаж. Она могла бы спасти его.
И Валери посмотрела бы на Марни — бледную и тоненькую до прозрачности, со спутанными волосами и темными подглазьями, еле заметно дрожащую — и поняла бы, что ее статья, при всей занятности, никак не могла быть правдой. Эта женщина, капающая слезами в свой кофе, такая хрупкая и подавленная, была не способна на убийство.
Валери наверняка была раздосадована. Она уж точно не на это рассчитывала. Ей хотелось написать продолжение, часть вторую, в которой часть первая получила бы развитие: больше подробностей, больше драмы, больше страстей. А вместо этого получила несоответствие фактам. Обвинение не выдерживало критического анализа.
Она наверняка клокотала от ярости. Но она не была дурой. И потому в ход пошло все. Она извратила их беседу, подав незначительные оговорки и крохотные обрывки фактов, которые ей удалось выудить из убитой горем вдовы, таким образом, чтобы состряпать из них еще одну жареную сенсацию.
Марни вернулась домой со свежими круассанами — мы постоянно лакомились ими по субботам и воскресеньям, когда жили в Воксхолле, — и я восприняла это как знак того, что она начала оживать, потихоньку двигаться в сторону возвращения к нормальной жизни — в тех условиях, которые теперь были ее новой нормой. Я ни о чем не подозревала до тех пор, пока на следующее утро мне не позвонила Эмма. Она подписалась на обновления на сайте Валери и спозаранку получила на электронную почту уведомление о том, что в блоге появилась новая публикация. Там говорилось, что Валери переработала свою прошлую статью с учетом неких «новых обстоятельств». На этот раз она узнала настоящую и куда более шокирующую правду, которая проливала свет не только на отношения этих двух женщин с их покойными мужьями, но и на подробности их отношений друг с другом.
Я открыла свой ноутбук и зашла на сайт.
Валери написала, что я ревновала Марни и завидовала ей. Она утверждала, что брак Марни — вопреки моим ожиданиям — оказался очень счастливым и мне невыносимо было видеть ее счастье с кем-то другим. Я, по всей видимости, совершила убийство ради нее и пришла в ужас, когда она не захотела сделать то же самое ради меня. Статья была длинной, путаной, в основном — полный бред. Но главный ее смысл, который Валери хотела донести до читателя, заключался, судя по всему, в том, что вся вина лежала на мне. Марни не могла убить Чарльза, потому что, «похоже, она по-настоящему его любила», написала Валери. Поэтому я предприняла необходимые действия, чтобы не дать ей отвертеться от изначального уговора. Это я дергала за ниточки, осуществляя коварные замыслы. Это я была истинной злодейкой. Это я убила его.
«К тому же, в то время как у Марни Грегори-Смит есть алиби, о ее подруге Джейн Блэк этого сказать нельзя. Выводы предоставлю каждому из вас делать самостоятельно, — писала Валери, — но лично мне кажется, что эта загадка близка к разрешению».
Ты знаешь, каково это, когда тебя обвиняют в убийстве, которое ты совершила? Это невероятно страшно.
Что?
Почему ты так на меня смотришь?
А, понимаю. Ты хочешь, чтобы я признала, что она подобралась к истине куда ближе, чем все остальные: полиция, патологоанатом, наши друзья и близкие. И ты задаешься вопросом: права она или нет? Может, она докопалась до правды? Ты хочешь знать, действительно ли я завидовала Марни?
Нет. Я могу с полной ответственностью заявить, что никогда не завидовала — ни ее жизни, ни всем тем безделушкам, которые украшали ее повседневность. Да, я восхищалась ее уверенностью в себе, ее теплотой, ее добротой и порой жалела, что сама не обладаю всеми этими качествами, но это совсем не одно и то же. Я ответила на твой вопрос?
А вот вопрос, который тебе следовало бы задать: завидовала ли я Чарльзу? И ответ, пожалуй, будет «да». Знаю, это звучит глупо, и, возможно, я не совсем это имею в виду, но он завладел чем-то, что принадлежало мне, — любовью, которая когда-то была моей, любовью, которая выбрала меня.
В публикации не упоминалось впрямую о том, что Валери говорила с Марни. Но где-то между «новыми обстоятельствами» и описанием заливающейся слезами вдовы, прижимающей чашку с остывшим кофе к груди и безуспешно пытающейся между всхлипами сделать глоток, до меня дошло, что случилось.
Я пошла в гостиную и обнаружила на диване рыдающую Марни с ноутбуком на коленях.
— Я все испортила, — судорожно всхлипывая, прерывистым голосом произнесла она. — Теперь она вцепилась в тебя. Это все я виновата. Она написала, что ты убила его. Ты это читала? Прости меня, Джейн. Прости меня, пожалуйста. — Она захлопнула ноутбук и поставила его на кофейный столик. — Я думала, она увидит, что я говорю правду. Хотелось дать ей понять, что она ошибалась, и — господи, ну надо же быть такой дурой! — я думала, что она опубликует у себя опровержение или что-нибудь в таком роде и все уладится. — Марни закрыла лицо руками. — Я даже надеялась, что, может, она извинится.
Из-за прижатых к лицу ладоней голос ее прозвучал приглушенно.
— Это не твоя вина, — отозвалась я, хотя, должна признать — раз уж пообещала быть честной, — была слегка раздосадована. Я же объяснила Марни, как мы должны себя вести, а она проигнорировала все мои инструкции. Но она действовала из благих побуждений; она думала, что сможет положить всему этому конец. — Ты же не знала.
Я пыталась сохранять спокойствие. Марни сидела на диване в своей фланелевой пижаме, скрестив ноги в закатанных штанах. Пуговицы на груди были расстегнуты, в вырезе краснели пятна крапивницы. Ей нужно было, чтобы я была сильной, чтобы я позаботилась о ней.
По правде говоря, я не ожидала осложнений. А после вскрытия и похорон начала чувствовать себя увереннее. У полиции не было никаких причин выходить за рамки фактов в том виде, в каком они их изначально обнаружили. Но я знала, что где-то все еще скрыты частицы правды. И эта странная женщина, которая так неожиданно появилась в нашей жизни, была, судя по всему, исполнена решимости рыть носом землю, пока не найдет то, что покажется ей более похожим на истину.
До того момента я еще надеялась, что изложенная Валери версия событий быстро забудется, уступив место слухам, новостям и другим выдумкам. Но теперь, после второй публикации, я не была уже в этом уверена. Я не знала, как далеко готова зайти Валери в поисках правды.
Меня так и подмывало отправить ей сообщение, вступить с ней в конфронтацию, донести до нее, что ее поведение просто неприемлемо. Но я понимала, что нельзя провоцировать ее: есть риск, что она лишь еще больше укрепится в своей решимости не отступать.
Я набрала полную грудь воздуха. Я знала, что нам следовало делать. Надо хранить молчание и нигде не светиться, пусть вера в несчастный случай укрепится за следующие несколько недель, пока не превратится в единственное объяснение, единственно возможную правду, пока смерть от падения с лестницы не станет неопровержимой.
И в тот момент я была так сосредоточена на том, чтобы исправить ситуацию с Валери, что не заметила, как под носом у меня назревает другая проблема.
Марни всегда была одной из самых сообразительных, умных и энергичных людей среди всех, кого я знала, и ни горе, ни слезы, ни хаос ничего этого не изменили. У нее всегда была поразительная способность, связанная, думаю, с ее творческой натурой, — превращать расплывчатые идеи в нечто оформленное, складывать головоломку из разрозненных кусочков. И я внезапно поняла, что она сейчас занята именно этим.
— Зачем я только вообще с ней связалась, — продолжала Марни, и ее тон менялся с каждым словом. — Могла бы сообразить, что ей нельзя доверять. Вечно я думаю о людях лучше, чем они того заслуживают. Ну почему так?
— Прекрати, — сказала я, опускаясь рядом с ней и взяв ее руку в свои. — Ты только еще больше себя растравляешь. Что сделано, то сделано, без толку теперь заниматься самобичеванием.
— К тому же во всем этом нет вообще никакой логики, — заметила Марни. По щекам у нее тянулись дорожки от слез. — Как, по ее мнению, ты должна была убить Чарльза? То, что она написала в своей первой публикации, было хотя бы теоретически возможно. Я могла сыпануть таблеток ему в кофе. Ну, то есть я этого не делала, однако теоретически могла бы. Но тебя-то даже не было в доме, когда он умер. Ты ничего не слышала. Это просто чушь собачья!
— Марни, хватит, — сказала я. — Оставь уже эту тему.
— Что ты, по ее мнению, сделала? Столкнула его с лестницы и пошла домой? А потом что? Вернулась обратно уже вечером? Да ты даже не знала, что он плохо себя чувствует. Ты должна была думать, что он на работе.
— Вот именно, — пробормотала я, хотя сердце у меня забилось чуть быстрее, а в горле стоял ком. Миндалины, казалось, внезапно распухли и пересохли, перекрывая доступ воздуха в легкие. Ладони, державшие ее руки, стали холодными и липкими.
— И вообще, зачем тебе могло это понадобиться? Ну да, я знаю, вы с ним не были лучшими друзьями, и это еще слабо сказано, а в последнее время все стало еще хуже — я про то ужасное недоразумение, — и все равно это просто бред какой-то!
Ее голос становился все громче и громче, начинал дрожать, и в нем то и дело проскальзывали пронзительные нотки. Она жестикулировала как сумасшедшая, лихорадочно взмахивая руками. На бледных щеках пылали красные пятна гнева.
— Ты бросила его умирать на полу в коридоре. Это она хочет сказать? Пришла, убила его и ушла? А потом? Вернулась обратно несколько часов спустя, чтобы посмотреть, как я его найду? Да эта женщина просто не в своем уме!
Она не могла остановиться, и я тоже не могла ее остановить. Она все сильнее горячилась, перечисляя многочисленные логические нестыковки, причины, по которым все это никак не могло быть правдой и было совершенно невозможно, а я слушала, как она отбрасывает примеры того, как я могла — то есть не могла — умертвить ее мужа. Болтология Валери всколыхнула в голове моей подруги все эти вопросы, и теперь я не знала, как заткнуть этот фонтан. Я пыталась увести Марни от темы, но она упорно гнула свою линию, и мне казалось, что моя грудная клетка стала слишком маленькой для моих легких, они не вмещались в нее и распирали ребра изнутри, и я не знала, хватит ли у меня выдержки не выдать себя, если Марни придет к правильному выводу.
— Мы были безумно влюблены друг в друга. Она на это намекает, да? Ты и я. Поэтому мы взяли и убили твоего мужа. Ну да, разумеется. Вполне логично. А потом я влюбилась в Чарльза. — Сквозь ее гневную речь прорвалось негромкое рыдание. — И тогда ты убила его, чтобы не делить меня с ним? Так, по ее мнению? Да?
Я ожидала, что она и дальше будет возмущаться, высказывать свое недоумение. И это само по себе было бы достаточно пугающе. Но она не стала. Умолкла. И устремила на меня взгляд.
— Так, по ее мнению? — после паузы повторила она дрожащими губами, широко распахнув глаза и решительно вскинув подбородок. — Она ведь на это намекает?
Я покачала головой, изображая возмущение, ужас и отвращение разом. Марни молчала, поэтому я подала реплику, отчаянно пытаясь свернуть этот разговор.
— Представь себе, — произнесла я и, вскинув брови, выдавила из себя смешок. — Нет, ты только себе это представь.
Мне оставалось лишь гадать, что она видит. Мои раскрасневшиеся щеки? Мои испуганные глаза? Слышит мое прерывистое дыхание? Читает правду, написанную на моем лице, такую же жгучую, как ее слезы?
— Представь себе… — повторила она негромко.
— Я знаю, — сказала я, — это просто бред. Можно подумать, я могла бы такое сделать. Я никогда бы ничего такого не сделала.
Это была пятая неправда, которую я сказала Марни. Я сказала ей, что никогда бы не сделала того, что уже совершила. Я сказала ей, что никогда не смогла бы причинить ей боль, хотя уже ее причинила. И, сидя рядом с ней и пытаясь всем своим видом ввести ее в заблуждение, я надеялась, что она поверит мне. И она поверила. Она медленно покачала головой и вздохнула, откинувшись на подушки и запустив пальцы в волосы.
Не думаю, что она действительно пыталась прижать меня к стенке. Ее вопросы были риторическими, и никакого ответа на них она не ожидала. Но страшно было уловить в ее тоне тень сомнения, пусть даже смутную. Правда костью стояла у меня в горле, она просилась наружу. Где-то в глубине моей души шевельнулось нечто такое, что требовало заявить о себе, язык чесался сказать: «Да, так. Именно так все и произошло. И я сделала это ради тебя».
И тем не менее я знала, что снова солгу и снова буду защищать то, что у нас с ней было.
— Нам с тобой надо решить, что мы будем делать, — произнесла я наконец.
Марни вытерла глаза и промокнула пальцы о пижаму. Пижамная рубашка у нее задралась, и Марни одернула ее.
— Мы все равно ничего не сможем сделать, — сказала она и, поднявшись, пошла в кухню. Она уже слегка успокоилась и взяла себя в руки. — Статья опубликована. И поверь мне, Джейн, — добавила она, — не стоит выяснять с ней отношения. Она просто напишет в Интернете какую-нибудь новую ерунду, но ведь мы-то с тобой знаем правду, и наши друзья и родные тоже знают, так разве на самом деле не это главное? Да, с нами поступили несправедливо. Да, я тоже в бешенстве. Честное слово. И меня тошнит оттого, что она может безнаказанно писать все, что взбредет ей в голову, не думая о людях, по которым ударит ее ложь. Но мне нужно, чтобы все это утихло.
— Ладно, — отозвалась я. — Тогда давай просто переждем.
Адреналин мало-помалу начинал выветриваться, и я наконец выдохнула до конца и подумала, что была, как никогда, близка к обмороку, потому что Марни практически вплотную — разве нет? — подобралась к правде.
Хочешь секрет? Эта пятая ложь напугала меня. Именно тогда я в полной мере осознала тот риск, на который пошла, — да, пусть и неосознанно, но все равно пошла. И, кроме того, мне стало ясно, каким образом это решение неминуемо скажется на моей будущей жизни. Следовало быть очень осторожной и держать себя в руках.
Я стала читать газеты. О нас снова все писали и говорили: экспертные мнения, высосанные из пальца новости и анонимные источники. Но в конце концов шумиха все же улеглась: на первые полосы вышел другой политический скандал и не сходил с них несколько месяцев.
Я хранила вырезки о нас под кроватью в коробке из-под обуви. Они напоминали мне о моей уязвимости. Они напоминали мне, чтобы я постоянно была начеку. Они напоминали мне, чтобы я продолжала лгать.
Я убеждена, что одни женщины созданы для материнства, а другие — нет. Это спорная точка зрения, знаю, и, наверное, кому-кому, а тебе я не должна была такого говорить. Но считаю, упомянуть об этом стоит.
Я всегда мечтала стать матерью. В детстве я баюкала своих пластмассовых пупсов, купала их и катала в игрушечной коляске с розовым матерчатым сиденьем, которое перекручивалось, как гамак. Я укладывала их в ряд, по очереди меняла им подгузники и наряжала в яркие хлопчатобумажные комбинезончики, застегивая их на кнопки между ножками. Куклы были практически неотличимы друг от друга: все как на подбор с твердыми круглыми животиками, розовыми щечками и ярко-голубыми закрывающимися глазами, — но моей любимицей была Абигайль. Она была лысой, и руки с ногами у нее не двигались. Один глаз у нее открывался и закрывался, а другой заедал — пластмассовые ресницы слиплись. Он открывался и потом упорно отказывался закрываться, глядя прямо перед собой, в то время как второй угрожающе мигал. Но я все равно ее любила.
В конце концов я переросла кукол и переключилась на младенцев. Я заглядывала в коляски на улицах и в кафе не упускала ни одной мамаши без того, чтобы не поумиляться вслух и не задать все полагающиеся вопросы: ой, какой сладкий малыш, а сколько вам, ой, ну какой же он миленький! Я участвовала в этих ритуальных танцах для взрослых вполне добровольно и была совершенно уверена, что когда-нибудь тоже буду гулять с коляской, а другие женщины будут наперебой умиляться и задавать мне вопросы.
А потом в какой-то момент — уже после гибели Джонатана — это воображаемое будущее перестало казаться мне таким уж очевидным. Действительно ли мне хочется гулять с коляской? Приятно ли будет выслушивать сюсюканье, вопросы и мнения окружающих? Не странно ли, что частица моего сердца навсегда поселится вне моего тела? Есть ли у меня желание делать все то, что полагается делать родителям: кормить, лечить и воспитывать? Нет. Мне этого не хотелось. Без Джонатана все это теряло смысл.
Если бы ты попросила, я могла бы написать на листке бумаги имена всех моих знакомых женщин и провести линию между теми, кто создан для материнства, и теми, кто не создан. Мы с Эммой оказались бы по одну сторону этой линии. А Марни — по другую.
Перспектива покоя оказала благотворное воздействие на психологическое состояние Марни. Она стала менее нервной, менее дерганой и уже не так сильно боялась неизвестности и пустоты, наступающих вслед за потерей. Мы нашли способ сосуществования, при котором нам обеим было спокойно и уютно. Она нередко плакала, но и смеялась тоже, и готовила, и даже написала несколько коротких статеек для своих любимых изданий. Почту свою она распорядилась пересылать на мой адрес, и я испытывала странное удовлетворение, каждый день глядя на ее имя рядом с моим на нашем почтовом ящике. А когда главный спонсор прислал Марни розовый керамический подарочный набор из новой коллекции, она даже записала несколько видеороликов.
Время от времени она поворачивалась ко мне — обыкновенно это происходило за завтраком или когда мы поздно вечером валялись на диване в пижамах, оттягивая необходимость ложиться спать, — и говорила:
— Смерть — это очень долгий процесс, правда?
— О да, — отзывалась я. — Ужасно долгий.
— Потому что прошел уже месяц, а потом он превратился в шесть недель, а потом в два месяца, а я до сих пор не могу осознать, что вот это теперь — моя жизнь. Я не могу поверить, что, сколько бы еще месяцев я ни прожила, сколько лет или даже десятилетий ни прошло, он все это время будет мертв.
Я чувствовала себя экспертом. И до некоторых пор мое покровительство было ей нужно. Я была очень рада тому, что она вернулась в мою жизнь. И нам было хорошо вместе, очень хорошо. Мы знали друг друга как облупленных, как самих себя — со всей нашей подноготной вплоть до мельчайших подробностей. Мы жаловались друг другу на родителей, которые уезжали, заболевали и не обращали на нас внимания. Мы смеялись над моей сестрой и ее братом — одна была целиком и полностью зависима от родных, а второй сбежал от них на край света. Мы вспоминали о приключениях, под знаком которых прошли наши с ней подростковые годы, — о первых, о последних и о «больше никогда». У нас двоих было столько общего, что мы снова стали почти единым целым.
Я наблюдала за тем, как она постепенно приходит в себя; говорить о полном восстановлении было рано, но прогресс сказывался в каких-то важных мелочах. Волнующе было видеть, как она снова готовит. Она красила ногти и досадовала, когда на следующее утро лак скалывался. Однажды днем она внимательно посмотрела на себя в зеркало, потом приподняла пряди пальцами и нахмурилась. В тот же вечер она куда-то вышла и вернулась домой с аккуратно подстриженными кончиками волос. Она слушала музыку. Она смотрела новости. Она регулярно плакала — постоянно, — но мгновения невыносимой печали перемежались чем-то лучшим.
А потом все снова переменилось. Состояние Марни ухудшилось, вернулся хаос самых первых недель. Она перестала спать. Ее одолевала слабость. Она плохо себя чувствовала. Ничего не ела. Если же ей все-таки удавалось заставить себя что-нибудь проглотить — пусть что-то совсем несущественное, тост или какой-нибудь фрукт, — ее начинало так яростно выворачивать наизнанку, что я просто перестала покупать в дом еду, чтобы не подвергать нас обеих этому кошмару. Ее мучил голод. Но хуже всего была постоянная усталость. А без пищи и отдыха у Марни не было сил бороться с непонятным недугом.
Во всяком случае, тогда мы считали это недомоганием.
Однажды ранним вечером я и Марни сидели рядышком за барной стойкой. На улице был салют, и мы подняли жалюзи, чтобы его посмотреть. Мы ели пустой рис — тот, который варится прямо в пакетике, быстро и просто, по порции на каждую, — и наше молчание не было неловким. У нас снова появилась привычка ужинать вдвоем, наши миры, как прежде, тесно переплелись, и мы больше не были случайными гостьями в жизни друг друга, а представляли собой, пожалуй, своеобразную пару.
— У меня задержка, — произнесла она, положив вилку на стол. — Я думала, это все стресс, ну, сама понимаешь, из-за того, что случилось. Но прошло уже три месяца, а месячных у меня до сих пор нет.
— Ну конечно, это все стресс, — заверила ее я. — К тому же ты нездорова. Ты теряешь вес, непонятно, в чем вообще душа держится, да еще эта твоя постоянная тошнота… о-хо-хо.
— Мне нужно сделать тест, — сказала она.
Я закашлялась, пытаясь избавиться от комка риса, застрявшего в горле, и встала из-за стола. Ни слова не говоря, я отправилась в прихожую и взяла с вешалки сумку. Потом вышла из квартиры, села в лифт и двинулась на улицу. Без пальто сразу стало холодно, но до ближайшего магазинчика на углу идти было всего ничего.
Меньше чем через десять минут я вернулась с тестом.
Марни сидела там же, где я ее оставила. Она согнулась над тарелкой, поставив локти на стол и обхватив голову ладонями.
— Держи, — сказала я. — Сделай его прямо сейчас.
Она молча взяла тест и поплелась в ванную. Маленький полиэтиленовый пакетик безжизненно болтался у нее на запястье.
Излишне говорить тебе, что результат оказался положительный.
Я напилась. Я пила текилу прямо из бутылки и рюмка за рюмкой запивала ее ромом, таким древним, что он не имел вкуса и был просто липким. Марни, уже чувствовавшая себя матерью, заливала свою тревогу и страх яблочным соком из одноразовых стопок. В два часа ночи мы вдвоем забрались в горячую ванну, в странном и излишнем припадке скромности предварительно натянув купальники. В три мы решили перекусить тостами с медом и сами не заметили, как прикончили целую буханку. После этого мы погрузились в нечто среднее между горем, шоком и истерией, и рыдали, и смеялись до тех пор, пока не уснули, но сон наш длился не слишком долго, и большую часть следующего утра мы с ней по очереди обнимались с унитазом.
Понимаешь, никто не ожидает от своей жизни такого вот оборота. Я была вдовой, работала без перспективы карьерного роста и едва сводила концы с концами. Марни была вдовой, чья райская жизнь только что кончилась, и к тому же беременной.
— Мне пора возвращаться, — заявила Марни на следующий вечер. — Пора привести свою жизнь в порядок. Мне нужно пойти к врачу, снова начать работать и вернуться в свою квартиру.
Тут же, не выходя из-за стола, она позвонила своей уборщице. Квартира должна быть вылизана до блеска, сказала она. И чтобы все вещи Чарльза были сложены в коробки и убраны в кладовку: его зубная щетка, его одежда — все, что напоминало бы о нем.
Мы наведались туда пару дней спустя. И были потрясены, обнаружив, что уборщица положила на полу в прихожей толстый белый ковер с черным узором. Мне не давал покоя вопрос, что там под ним: бурое пятно засохшей крови, царапины на лакированных половицах или просто въевшийся запах смерти, — но я не поддалась искушению приподнять краешек и посмотреть. Часть вещей Чарльза исчезла — его пальто, висевшее за дверью, и ботинки, аккуратным рядком стоявшие вдоль стены, — но он все равно присутствовал в этой квартире повсюду. В книгах на полках, в репродукциях на стенах, в длинном черном зонте, по-прежнему стоявшем в коридоре рядом с зонтом Марни.
— Ты не передумала? — спросила я, пытаясь угнаться за ней по квартире.
Она нахмурилась и двинулась по лестнице на второй этаж.
— Я имею в виду, не передумала ли ты возвращаться сюда, — пояснила я. — Ты точно этого хочешь? Может, лучше тебе куда-нибудь…
— Нет, — отрезала она, остановившись на верхней ступеньке и обернувшись ко мне. — Я должна остаться здесь. Так будет правильно. Я хочу, чтобы этот малыш, — она положила ладонь на живот, — хоть что-то знал о своем отце. А это был наш с ним общий дом. Так будет правильно. Я остаюсь здесь. — Она устремила взгляд куда-то поверх меня. — Это то самое место, — сказала она. — Возможно, я сейчас прямо на нем стою. Тут он сделал свой последний вздох. Это такая вещь, которую его ребенку следует знать, ты не считаешь?
А как считаешь ты? Хотелось бы тебе знать, где именно умер твой отец? Я, например, была бы убита горем, если бы мне позвонили и сообщили, что мой отец умер. Не потому, что скучала бы по отцу нынешнему: изменщику и предателю. Я скучала бы по тому человеку, каким он когда-то был.
В первые десять лет моей жизни он был моей константой, моей каменной стеной, надежной и нерушимой. Он всегда оказывался рядом, готовый меня поддержать, и, несмотря на то что с ним произошла метаморфоза и он перестал быть хорошим отцом, до того момента его нельзя было назвать эгоистичным. Слабый человек со своими недостатками, он тем не менее был полон решимости не дать своим худшим качествам взять над собой верх. А потом что-то изменилось. Проблемы, что десятилетиями назревали, как нарывы под кожей, — раздражительность, неуверенность и неустойчивость — словно прорвались наружу.
Захочу ли я побывать в том месте, где он умрет? Вряд ли. Для меня он умер перед входной дверью, с чемоданом в руке, когда с улыбкой объявил нам, что уходит.
— Может, лучше будет начать все с чистого… — начала было я.
— Я хочу вернуться домой к Рождеству, — перебила меня Марни.
— Но оно ведь практически на носу!
— Я хочу устроить праздник, — заявила она. — Я украшу дом, буду готовить — нужно будет купить елку и индейку — и сделаю так, чтобы это Рождество нам запомнилось.
— Это будет нелегко, — сказала я. — Марни, мне будет нелегко все это переварить, а тебе — все это провернуть.
— Я все решила, — отрезала она. — Ты приглашена. И Эмма тоже.
— Мы будем у…
— У вашей мамы. Ну да, правильно. Вы же с утра к ней поедете, да? Ну вот, а оттуда сразу ко мне.
— Я…
— Это не обсуждается, — произнесла она, и лицо ее внезапно окаменело, а глаза расширились. — Я приглашаю тебя отпраздновать Рождество вместе со мной. Примешь ты мое приглашение или нет — решать тебе. Но я буду отмечать его здесь — и жить к тому времени я тоже буду здесь.
У нас с Марни очень мало общих черт. Она открытая, теплая, нежная и бесстрашная. Я замкнутая, холодная, злая и трусливая. Она свет, а я — тьма. Но мы с ней обе исключительно упрямы. И я прекрасно знаю, что есть вещи, относительно которых она будет стоять насмерть: ее ни умаслить, ни переубедить, ни заставить.
— Ну тогда ладно, — сказала я. — Я с радостью приду.
— А ты поможешь мне переехать?
— Ну конечно.
— Вот и хорошо. Тогда давай начнем прямо сейчас. Я хочу снять мерки для новой кровати.
Именно этим мы и занялись. Мы записали мерки для новой кровати — хотя Марни планировала поселиться в квартире своего покойного мужа, мысль о том, что ей придется спать в его кровати, нагоняла на нее ужас. В тот же день Марни заказала небольшую двуспальную кровать («все равно я буду спать в ней одна», — сказала она) с ярко-розовым стеганым изголовьем («он никогда в жизни не согласился бы на розовое») и вместительным выдвижным ящиком («для пеленок, подгузников и всех прочих принадлежностей, которые будут нужны для малыша»).
Она переехала ровно две недели спустя, в тот же самый день, когда привезли кровать, и я пыталась быть прагматичной, но все равно не могла отделаться от ощущения, будто у меня снова что-то отняли. Я собрала ее чемоданы, упаковала посуду, которая успела расползтись по всей моей кухне, и сложила в коробки ее туфли, стоявшие за входной дверью. Утром мы погрузили весь этот скарб в такси, распихав сумки себе под ноги и поставив на колени, и она съехала от меня.
Я излишне драматизирую, да, знаю. Меня опечалил отъезд Марни, но я убеждала себя не грустить, утешаясь тем, что мне приятно видеть ее такой целеустремленной и довольной. Мне в радость было нянчиться с ней, заботиться о ней и быть для нее опорой, но всю жизнь так продолжаться не могло.
В мире множество уязвимых людей. Они висят на шее у окружающих, вечно рассчитывая на чью-то поддержку, на дополнительный костыль. Эмма, к примеру, невероятно уязвима. А вот Марни — нет. Несколькими днями ранее она снова начала работать: включила телефон, стала снимать свои видеоролики, писать в блоге и взаимодействовать с миром, который воздвигла вокруг себя. Казалось, она строит прочный фундамент для здания своей жизни и это делает ее сильнее.
— Ну все, ты можешь идти, — сказала она, когда мы втащили коробки в холл и потихонечку, в несколько приемов, перевезли на лифте в квартиру. — Думаю, дальше я справлюсь сама.
— Но надо же еще разобрать вещи, — возразила я. — Разве тебе не нужна помощь?
— Не нужна, спасибо, — сказала Марни. Она стояла в дверном проеме, за порогом своей квартиры, упираясь ладонью в косяк и твердо поставив ноги на деревянный пол, а я оставалась в коридоре. — Я уже в порядке, — продолжила она. — Но все равно спасибо.
— Но…
— Я позвоню тебе завтра. — И с этими словами она закрыла дверь.
Я была сердита и одновременно горда.
И отчасти обескуражена. Я оглянулась по сторонам, но в коридоре не было никого, кто мог бы стать свидетелем моего изгнания. Я стояла и смотрела на то место, где сидела почти три месяца назад. Казалось, это происходило с другим человеком, из другого времени и другого мира. А потом я отправилась домой.
Вот какая штука. У Марни была семья, как у всех нас, — но я никогда не воспринимала ее как настоящую семью. В детстве я была уверена, что семья — это нечто незыблемое, нерушимое, нечто постоянное и она никогда никуда не денется. У меня была сестра, которая, как я полагала, всегда будет моей сестрой, и родители, которые, как я опять же полагала, всегда будут моими родителями. И лишь гораздо позднее, когда отец ушел, а мать отреклась от меня, я поняла, что заблуждалась. Семья вовсе не являлась чем-то неизменным. Но в те годы, когда я формировалась как личность, это было именно так. Я довольно долго не понимала, что когда-нибудь мне понадобится собственное гнездо, свой дом. Я не отдавала себе отчета в том, что мне придется стать таким человеком, которого кто-то захотел бы полюбить.
А вот Марни усвоила этот урок в гораздо более раннем возрасте. Ее семья была величиной переменной — сегодня родители рядом, а завтра нет — и потому совершенно непредсказуемой. Она же хотела создать семью, в которой все будет иначе. У нее были творческие силы, связующие нити, чтобы свить свое гнездо, построить дом своей мечты. Именно это она и собиралась сделать.
Я всегда любила осень. Мне нравится ощущение приближающегося финала или, вернее, его отсрочки. Я люблю огонь, горящий в камине, задернутые шторы, толстые шерстяные свитеры и прочные ботинки, в которых ступня и пальцы надежно защищены. Люблю пронизывающий ветер, бегущие по небу клочковатые серые облака и чувство блаженства, когда входишь в тепло с холода. Лето — это всегда как-то слишком: слишком много завышенных ожиданий, слишком сильно на тебя давят со всех сторон, требуя радоваться жизни, быть веселым и счастливым. А зима слишком мрачная, даже для меня.
А вот декабрь в нашем городе всегда был странным месяцем, аномалией, не вписывающейся в календарь. В декабре даже сама материя города как-то видоизменяется. По мере того как приближаются самые темные и короткие дни в году, во всем облике Лондона, в его атмосфере, в людях, которые просачиваются на улицы, начинает сквозить что-то непривычное.
Часть этих изменений происходит медленно, за несколько недель. Между зданиями повисают гирлянды, ярко сияющие во тьме, и она с каждым вечером опускается на город все раньше. Витрины магазинов преображаются, празднично украшенные игрушками, елками, санками и фальшивым снегом. Толпы народу на улицах заметно редеют. Чем меньше времени остается до конца месяца, тем более массово рабочий люд — тот, что весь год трясется в вагонах, наводняет тротуары и по утрам ручейками вливается в крутящиеся двери офисных зданий, а по вечерам так же дружно устремляется в обратную сторону, словом, такие же бедолаги, как я, — берет отпуска вдобавок к государственным выходным и остается дома валяться на диване. Туристы в красных шапках с белыми помпонами, обвешанные пакетами с покупками, фотокамерами и малышами в рюкзачках-кенгурушках, стадами рыщут по магазинам игрушек, катаются на коньках на импровизированных катках, которые в зимнее время заливают на незанятых пятачках, и толпятся на эскалаторах с неправильной стороны. Но даже при всем при том их недостаточно много для того, чтобы уравновесить отсутствующих, заполнить полупустой город, чьи обитатели не высовывают носа из дому.
Другие изменения практически мгновенны: внезапно мы начинаем улыбаться случайным попутчикам, потом заводим на офисной кухне вежливые разговоры с коллегами, интересуемся их планами на выходные, спрашиваем, кто и что будет готовить, ужасаемся количеству детей, которым придется провести в замкнутом пространстве целых два дня, и риторически вопрошаем, кому же под силу такое вынести. А потом сами не успеваем опомниться, как вдруг начинаем направо и налево желать счастливого Рождества всем на своем пути: охраннику у входа, вечно чем-то недовольному, а теперь вдруг прицепившему на лацкан пиджака праздничную светящуюся булавку, директору в лифте, который пугающе улыбается во весь рот, бариста в кафе, куда ты каждое утро заскакиваешь купить кофе, мусорщику, уборщику, женщине, моющей кружки в кухонной раковине. Структура города изменяется, и внезапно все мы становимся лучше, чем были прежде: добрее, счастливее, оптимистичнее, — мы становимся наилучшими версиями самих себя.
Мы не замечаем коллегу, чья семья распалась, чьи дети празднуют Рождество где-то в другом месте, чьи родители давным-давно умерли. Мы по-прежнему игнорируем бездомную женщину, что сидит на обочине дороги на своем видавшем виды спальном мешке, кутаясь в рваное одеяло, чтобы защититься от пробирающего до костей холода. Мы не можем заставить себя признать печаль, которая по-прежнему существует среди всеобщего праздничного веселья.
В тот период моей жизни я могла быть как в одном лагере, так и в другом. Я могла нести как печаль, так и радость. У меня была лучшая подруга, решившая устроить рождественский обед, и замечательная сестра, а в придачу отсутствующий отец, погибший муж и мать, страдающая деменцией.
Думаю, в нынешнем году радости от меня будет мало, одна печаль. Я не могу от нее отделаться, понимаешь? И становится только хуже. Все хуже и хуже.
Пожалуй, если задуматься, это был мой последний год, в котором еще оставалось место для радости. В рождественскую ночь я позвонила Эмме сразу же после полуночи. Мы договорились, что с утра поедем навестить нашу мать. Ни одна из нас не готова была признаться в этом вслух, но я знала, что нам обеим хочется разделаться с визитом к матери как можно раньше, чтобы не думать о нем весь остаток дня. Я знала, что Эмме не хочется туда ехать, что это пугает ее до чертиков, и ожидала, что она будет изобретать всевозможные отговорки и искать способы отвертеться. Я набрала ее номер и, слушая длинные гудки, гадала, возьмет она трубку или предпочтет проигнорировать звонок, проигнорировать меня, лишь бы избежать поездки к матери.
— Ну и какой у нас план? — спросила я, когда Эмма наконец взяла трубку. — Встретимся там на станции? А оттуда пойдем пешком?
— Ей стало лучше, ты не знаешь? Они не говорили? — отозвалась Эмма.
— Они сказали, что она еще не до конца выздоровела, но, думаю, на часик заехать можно.
— О, ну, если она еще…
— Эмма, — оборвала ее я, — хватит.
— Я не знаю, Джейн, — с преувеличенной тревогой в голосе протянула она. — Если она еще нездорова… Не дай бог, мы еще подхватим от нее заразу… Может, лучше отложить поездку? Например, до следующей недели?
— Эмма, она наша мать. И сейчас Рождество.
— Пожалуй, я в этот раз не поеду, если ты не возражаешь, — сказала Эмма. — Увидимся тогда у Марни? Часика в два-три? Ты пришлешь мне адрес?
— Эм…
— Спасибо, Джейн. Люблю тебя. С Рождеством! — И она повесила трубку.
Я посмотрела на телефон. Я была сердита на нее, но этот разговор с незначительными вариациями за прошедшие годы повторялся столько раз, что неожиданностью для меня он не стал.
Эмма была — и вполне заслуженно, как я считала, — зла на мать, ведь та не оказала ей практически никакой поддержки в самые сложные годы ее жизни. Но и я тоже злилась. И имела на это ничуть не меньше, если не больше, оснований. От меня не просто в какой-то момент отреклись, бросив на произвол судьбы, — меня игнорировали большую часть моего детства. Эмма же всегда была любимицей. Но она никогда об этом не задумывалась, никогда не пыталась взглянуть на это с моей колокольни. Эмма всегда была тревожной, всегда на грани нервного срыва, всегда по уши поглощена собственными проблемами и зациклена на своих переживаниях, и это делало ее эгоистичной. Она могла себе позволить не навещать мать, потому что знала: я так не поступлю. Я никогда не смогла бы так поступить и никогда не поступала. Это было бы жестоко.
Но что, если бы я начала разговор с Эммой иначе? Мол, не могу найти в себе мужества поехать, не могу заставить себя на час проглотить свою злость, и на сей раз эту обязанность придется взять на себя ей. Что, если бы я последовала ее примеру? Если бы я перестала быть ее опорой и попросила ради разнообразия сменить меня на этом посту?
Я до сих пор не знаю ответа на эти вопросы. Способен ли человек, который всю жизнь зависел от окружающих, подставить плечо кому-то другому? Не уверена. Думаю, когда ты добровольно принимаешь на себя роль покровителя в чьей-то жизни, нужно заранее смириться с тем, что подопечный всегда будет ставить свои интересы на первое место и изменить сей расклад будет уже невозможно. Он скорее позволит тебе упасть, чем пожертвует собой, чтобы поддержать тебя.
Приехала я раньше времени, потому что таксист — по случаю праздника он содрал с меня за поездку по тройному тарифу — везде, где только мог, превышал скорость. Это было ужасно — бешеная езда, тряска, ощущение полной беспомощности и полной зависимости от другого человека.
Когда я вошла в комнату матери, она сидела в постели в оранжевой футболке и ярко-синей кофте, спадающей с левого плеча. Кофта была со сборчатым воротником, и к одной из его складок была приколота рождественская брошка в виде елочки, украшенной разноцветными шариками. Они поблескивали розовыми и желтыми огоньками.
— Доброе утро, — произнесла я с улыбкой и переступила через порог, пройдя под веткой омелы, подвешенной к притолоке. — Ну, как дела?
— Хорошо, — ответила она. — У меня все хорошо.
Я придвинула стоявшее в углу кресло к ее постели и присела рядышком. Когда мать поместили в это заведение, я наняла водителя с фургоном — визитка красовалась в витрине почтового отделения, — чтобы перевез из дому кое-какие ее вещи. Это кресло было самым значительным дополнением к здешнему интерьеру. И хотя кое-кто из медсестер такого самоуправства явно не одобрял, я настояла на том, что кресло совершенно необходимо. Также я прихватила четыре подушки из тех, что украшали дома кровать матери, несколько репродукций в рамках, торшер с кистями на абажуре, стопку книг и шкатулку с украшениями. Со временем в комнате появились и другие милые мелочи, например нескользящая подставка под графин, с напечатанной на ней фотографией времен моего детства. Пестрая серая ваза для цветов — накануне я купила в цветочном ларьке на вокзале рождественский букет — и планшет, чтобы мать могла смотреть фильмы, проигрывать старые семейные видео, а иногда, если она чувствовала себя на подъеме, писать мне письма по электронной почте. В последнее время я получала их все реже и реже.
Сейчас я оглядываюсь на себя и сама себе удивляюсь. Я столько времени посвящала заботам о матери, даже — возможно, это не совсем правильное слово, но тем не менее — нянчилась с ней. В детстве я пыталась всеми силами заслужить одобрение: отлично училась в школе, выигрывала всевозможные призы и получала похвальные грамоты; помогала по хозяйству: накрывала на стол, разгружала посудомойку и меняла постельное белье; пыталась быть веселой и жизнерадостной, заряжая всю семью позитивом. Все эти украшательства последнего пристанища матери и еженедельные посещения были всего лишь последними примерами многочисленных способов, которыми я пыталась привлечь к себе ее внимание.
Я натянула сползшую кофту ей на плечо, и она недовольно покосилась на меня. Зрачки у нее были расширены. Ее явно чем-то напичкали — то ли от простуды, то ли успокоительным, — и, к счастью, ее затуманенное лекарством сознание не уловило отсутствия Эммы. Оно осталось целиком и полностью незамеченным. И все же, несмотря на воздействие препаратов, в тот день мать проявила ко мне необычайно живой интерес, выспрашивая у меня подробности моей поездки и выпытывая мои планы на остаток дня.
— Ты поедешь к Марни с Чарльзом? — спросила она.
— Просто к Марни, — ответила я.
— Без Чарльза? — уточнила она и свела брови к переносице.
— Без, — сказала я, склонив голову набок, и озадаченное выражение на ее лице сменилось озабоченным, потому что это движение никогда ничего хорошего не предвещало. — Я же тебе говорила. Ты не помнишь? — Я вздохнула. — Чарльз умер.
— Он умер? — Она пришла в ужас, голос стал пронзительным, а лицо исказилось от потрясения, как это бывало каждый раз, когда я пыталась донести до нее эту информацию. — Когда?
— Несколько месяцев назад.
— От чего?
— Упал с лестницы. Я тебе уже рассказывала. Ты просто не хочешь об этом помнить.
— Нет, — заявила она. — Быть такого не может. Это ужасно.
— Да, — отозвалась я, — я присутствовала при этом. — Не знаю, зачем я это сказала, раньше мне в голову не приходило посвящать ее в подробности. Наверное, я просто хотела, чтобы она признала: это горе не имеет к ней отношения. — Мы с Марни нашли его на полу у лестницы в прихожей. Мы его видели.
— Мертвого? — уточнила она.
— Да.
— Он умер в одиночестве. — Она произнесла это с грустным видом, как будто это обстоятельство было особенно невыносимым. И тогда я вдруг осознала, что мы с ней никогда не обсуждали смерть, вернее, обсуждали, но не углубляясь в эту тему, не выходя за пределы простого факта, простой утраты. — Подумать только!
— Боюсь, — проронила я, — не исключено, что в тот момент, когда это произошло, я находилась за дверью их квартиры. Я ждала, когда вернется Марни. Она была в библиотеке. А я проторчала у них под дверью около часа, сидела в коридоре, читала книгу.
— Наверное, ты могла бы что-нибудь сделать, — сказала она, и это был наполовину вопрос, наполовину утверждение.
— Может, и могла бы, — пожала плечами я. — Если бы что-нибудь услышала. И если бы у меня был ключ.
Не знаю, зачем я это сказала. Хотя, наверное, все же знаю. Я хотела, чтобы она защитила меня, вгляделась в меня и увидела, что со мной что-то неладно. Пусть исправит поломку! Ведь таков материнский долг. А если это ей не под силу, если она не может ни увидеть, ни залатать эти трещины, тогда пусть считает меня человеком, который способен спасти другому жизнь, а не отнять ее. Пусть мать думает, что я могла бы что-то сделать и непременно сделала бы. И если бы я могла быть лучшей версией себя, то была бы.
— Ключ, — повторила она.
— Он, кстати, у меня когда-то был, — сказала я. — Я поливала цветы в их квартире, когда они уезжали в отпуск. Но сейчас у меня его нет. Я его вернула.
Она кивнула.
— Помнишь Дэвида? — спросила она. — Он жил с нами по соседству. Он поливал наши цветы, когда мы уезжали.
До Марни я добралась в самом начале третьего. В ее квартире толпилась куча народу, от которого исходило ощущение невероятной смеси веселья, горя и притворства. В прихожей стояла наряженная серебряными шарами елка с блестящим ангелом на макушке. Ведущая наверх лестница была со вкусом украшена, а на столике стояло блюдо с крошечными сладкими пирожками. Из динамиков лились рождественские мелодии, а вокруг шеи у Марни был обмотан обрывок мишуры.
Меня охватило неодолимое желание удушить ее этой мишурой.
— Джейн! — воскликнула она при виде меня, застывшей на пороге перед раскрытой входной дверью. — Раненько ты! Как поживает твоя мама? Входи, входи. Принести тебе что-нибудь? Выпить? Вина? А может, шерри?
Я протянула ей маленький подарочный пакетик. Я всю голову себе сломала, придумывая, что бы такое ей подарить — одновременно сентиментальное и сдержанное, что-то уважительное. В конечном счете я остановила свой выбор на формочках для печенья — стоили они, по моему мнению, каких-то невменяемых денег. Набор привлек ее внимание год назад в магазине по соседству с нашей первой квартирой. «Прелесть же, скажи?» — восхитилась Марни.
Формочки были сделаны в виде грудей самых разнообразных форм и размеров, к ним прилагались отдельные выемки для всевозможных сосков. Я тогда совершенно не поняла, чем они ей так понравились.
— Спасибо, — поблагодарила она меня и, даже не заглянув внутрь, поставила мой пакетик на пол у радиатора, в общую кучу к остальным подаркам. — Проходи. Эмма уже здесь. Кажется, она была в кухне. Она немного… Когда ты в последний раз ее видела? Ты сказала, будешь вино?
— Кто все эти люди? — спросила я.
Среди этих двадцати или тридцати человек, которые набились в ее квартиру, не было ни одного знакомого мне лица.
— Здорово, правда? — отозвалась Марни. — Отличная компания. Это Дерек. — Она кивнула мужчине средних лет в клетчатой рубашке и галстуке с оленем. — Он живет тремя этажами ниже. Его жена не так давно умерла. Рак. Так что у нас с ним много общего. А это Мэри и Иэн. — Она указала на пожилую чету, обоим было как минимум по девяносто лет. Он пытался съесть пирожок, но лишь усыпал весь пиджак крошками. У нее были восхитительные седые волосы, красиво заколотые таким образом, что ниспадали на одно плечо. — Они живут на первом этаже. Я встретила их вчера в подъезде и пригласила прийти. А вон там Дженна. Она моя маникюрша. А это Изобел. Она убирает мою квартиру. Ты, возможно, ее даже видела. Она ушла от мужа и собиралась праздновать в одиночестве, а я подумала, что это неправильно, и пригласила ее прийти. Здорово, да?
— Да, Марни. Очень здорово. Но ты точно уверена, что… Как ты себя чувствуешь? Тебе чем-нибудь помочь?
— Все под контролем. Две индейки в духовке. Чувствуешь, как пахнет? Будет вкусно. И закусок разных я целую кучу наготовила. Ты взяла телефон? Может, пофотографируешь? Я хочу сделать большой материал для блога о том, как устроить сборную рождественскую вечеринку.
— А как малыш? Ты достаточно отдыхаешь?
— Уже становится заметно, видишь? — Она повернулась ко мне боком. — Представляешь?
— Джейн! — Эмма подскочила ко мне и, схватив меня за руку, крепко обняла. — С Рождеством! Как ты?
Она попыталась отстраниться, но я не спешила ее отпускать. Когда я обняла ее, обвив руками за талию, мои ладони коснулись локтей противоположных рук. Так плохо она не выглядела уже давно. Я отступила назад и посмотрела на нее. Щеки у нее были запавшие, ввалившиеся настолько, что, казалось, еще немного — и сквозь кожу начнут просвечивать зубы. Из рукавов мешковатого свитера торчали руки-спички, а облегающие джинсы болтались на бедрах.
— Тот мужчина, — продолжала она. — Вон тот, видите? В свитере цвета лососины? Он двадцать минут ездил мне по ушам, еле вырвалась. Без обид, Марни, может, он отличный друг или еще кто-нибудь, но…
— В красных вельветовых брюках? — уточнила Марни.
— И в бумажной короне, — кивнула Эмма.
— Понятия не имею, кто он такой. Он ничего не говорил о… Так, минуточку, — произнесла она и решительно двинулась через кухню, чтобы представиться.
— Пирожок будешь?
Я протянула ей блюдо.
— Я уже съела несколько штук, — сказала Эмма, потирая свой живот, как будто хотела убедить меня, что он полон. — Надо оставить еще местечко для индейки.
Наши глаза встретились, и между нами в одно мгновение произошло несколько безмолвных диалогов сразу.
— Ты ничего не ешь.
— Ем.
— Ты врешь.
— Не вру.
— Не ври мне.
— Как ты смеешь обвинять меня во лжи?
Или:
— Ты ничего не ешь.
— Я не хочу.
— Ты не можешь не хотеть есть. Съешь что-нибудь.
— Хватит мне указывать.
Или:
— Ты ужасно выглядишь.
— Отстань от меня.
— Я серьезно. Когда ты в последний раз ела?
— Не твое дело.
Произносить все это вслух не было ровным счетом никакой нужды.
— Не надо, — сказала она только.
Я кивнула:
— Я могу чем-то тебе помочь?
— Нет, — отозвалась она. — Как мама?
— Нормально, — вздохнула я. — Чувствует себя все еще не очень, но уже намного лучше.
— Она сердилась? На меня. За то, что я не приехала.
Хотелось ответить, что мать сердилась, что она чувствовала себя несчастной, даже брошенной, и таким образом выставить себя лучшей дочерью. И в то же самое время меня так и подмывало сообщить, что наша мать даже не заметила ее отсутствия. Пусть Эмма думает: она забыта, ее утянуло в пучины деменции.
Но мы с ней обе знали, что я никогда не была любимой дочерью.
— Нет, — проговорила я. — Она была в нормальном настроении.
Эмма с облегчением кивнула:
— Ну что ж, тоже неплохо, наверное. Прости меня. За то, что не поехала с тобой. Я просто… не могла.
— Давай поговорим о чем-нибудь другом, — предложила я и задумалась: неужели в других семьях тоже много линий на песке — слов, которые нельзя произносить вслух. — На тебе ее старый джемпер? — спросила я.
— Да! — заулыбалась Эмма. — Ты его помнишь? Он всегда напоминает мне о том Рождестве, когда папа переоделся Санта-Клаусом, пробрался в нашу комнату, а потом споткнулся о ящик с игрушками, упал и устроил такой тарарам, что мы с тобой проснулись, и в итоге дело закончилось поездкой в больницу.
— Я помню, — откликнулась я.
— Мы с тобой были в пижамах, а мама в этом джемпере, и все остальные в приемном покое были пьяные, веселые и тоже покалеченные. Помнишь? А того мужика, который порезал себе руку до кости диспенсером для скотча, помнишь?
— И медсестру, которая угостила нас конфетами посреди ночи?
— С розовыми волосами.
— Да!
— Мне после этого всегда хотелось тоже выкраситься в розовый.
— Так выкрасись, — сказала я.
— Может, и выкрашусь, — усмехнулась Эмма.
— Все в порядке, — сообщила Марни, снова подходя к нам. — Я его все-таки знаю. Он работает в почтовом отделении при офисе Чарльза, и вообще, кризис предотвращен. Так, дайте-ка я гляну, как там поживают наши индейки. Ты, кажется, собиралась фотографировать?
Тот день был проникнут грустью. Она исходила от двух фотографий, стоявших рядышком в рамках на каминной полке. От деревянной елочной игрушки с гравировкой «Наше первое семейное Рождество». Очевидно, кто-то подарил ее Марни с Чарльзом на свадьбу. Кто тогда мог знать, что их брак не продлится и года? Грусть исходила от призраков, которые сопровождали каждого из нас: Марни, меня, прочих гостей, неприкаянно бродивших по квартире, — среди них не было ни одного, кто не привел бы с собой тень утраченной любви, невосполнимой потери.
Но тот день был расцвечен и радостью. И немалой. Поэтому я решила не зацикливаться на том, чего нельзя было изменить, и сосредоточилась на еде, разговорах и играх, в которые мы играли весь остаток дня, — незнакомцы, азартно выкрикивающие ответы и торжествующе хлопающие по рукам товарищей по команде. Я выиграла в шарады, если в них вообще возможно выиграть. И проиграла в «Эрудита». Иэн составил три слова из восьми букв и набрал пятьсот с лишним очков. Мы с Эммой побили Дженну с Изобел в канасту.
К семи часам бо́льшая часть гостей разошлась. Марни сняла фартук и присела на диван, накрыв ладонью явственно выпирающий животик.
— Давай я…
— По-быстренькому? — улыбнулась Марни.
Наша дружба зиждилась на «порядке по-быстренькому». В первый год нашей учебы в средней школе, когда мы подружились с Марни, наш класс вела миссис Карлайл, особа, помешанная на чистоте и порядке. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что наша училка страдала довольно тяжелой формой невроза навязчивых состояний. Тогда же мы считали, что она просто патологическая аккуратистка, но истина никогда не бывает очевидной в данный момент.
Практически каждое утро — а иногда и не по разу — она требовала, чтобы весь класс «по-быстренькому навел порядок». Это означало повесить куртки и свитеры на вешалки в конце класса, поставить рюкзаки под стульями ровно и поправить учебники на партах, собрать волосы обратно в хвост, если они вдруг распустились, — и чтобы никаких резинок на запястьях, никаких сбившихся воротничков, развязавшихся шнурков, закатанных рукавов. Ну и еще куча всяких придирок по мелочи.
Мы всегда подчинялись, однако эта ее команда стала у нас кодовой, шуткой для своих, одной из первых наших общих фраз, которых окружающие — наши родители, брат с сестрой, ученики других репетиторских групп и других школ — не в состоянии были понять.
Марни с Эммой уселись смотреть какой-то рождественский фильм — сначала один, потом второй, бок о бок, под одним одеялом, чувствуя себя вместе так же непринужденно, как в те времена, когда мы все были детьми, а я тем временем принялась сновать по квартире, собирая тарелки и стаканы, очистила их, загрузила в посудомойку и запустила ее, протерла все столешницы и, лишь когда порядок был восстановлен, забралась к ним под одеяло. Помню, несмотря на то что мы сидели в молчании, в квартире казалось шумно. Гудела посудомоечная машина, непонятно где капала вода. Звук будто разносился вдоль плинтусов и по лестнице, и я сделала телевизор погромче, чтобы заглушить его.
Когда на экране замелькали кадры заставки третьего фильма, я почувствовала, как телефон у меня в кармане завибрировал. Я вытащила его — не знаю даже, что я ожидала там увидеть, наверное, сообщение от отца, — но вместо него обнаружила имейл от Валери Сэндз.
В строчке «Тема» значилось: «НЕ УДАЛЯТЬ. ПОЖАЛУЙСТА, ПРОЧИТАЙТЕ».
Несмотря на подозрительность, я была заинтригована. С тех пор как Валери опубликовала вторую свою статейку, от нее не было ни слуху ни духу, и моя тревога немного улеглась. Ее молчание я восприняла как знак того, что она оставила нас в покое. И вот пожалуйста, она не нашла более подходящего случая объявиться снова, кроме как вечером самого тихого дня в году, дня, посвященного семье и друзьям, дому и счастью, послать имейл человеку, которого даже не знала толком.
Я перестала регулярно следить за ее жизнью через Интернет, лишь время от времени, чтобы быть в курсе, поглядывала, чем она занята. Я видела, что она присутствовала, хотя и не выступала сама, на представлении, организованном танцевальной студией, где она теперь занималась как минимум пару раз в неделю. И что она написала несколько статей на рождественскую тематику для газеты: о том, что на временном катке растаял лед, о том, что в нашем районе была замечена на шопинге какая-то очередная звездулька-однодневка, а также довольно серьезный материал о бездомности и одиночестве. Но я больше не отслеживала ее каждодневные передвижения по городу и не пробивала по Интернету все заведения, указанные в метках местоположения. Похоже, несмотря на то что я расслабилась, ее интерес к нам по-прежнему не угас.
Я открыла письмо, держа телефон под одеялом, чтобы не бросался в глаза светящийся экран. Ей известно, писала Валери, что первая ее статья была не вполне точной; как только она встретилась с Марни, ей немедленно стало совершенно очевидно, что она поспешила с выводами. Второй раз она такой ошибки не сделает и желает мне веселого Рождества. «Но, — писала она, — я думаю, что ваша история, ваша версия событий тоже не вполне точна». В той картине, что составила она, определенно недоставало кое-каких фрагментов, но она раскопала их достаточно, чтобы сделать вывод, что это не вся картина целиком и надо копать дальше, так как она полна белых пятен. Валери призывала меня пойти на диалог, заполнить эти пробелы, высказать наконец всю правду. Потому что, писала она, и я могу быть в этом совершенно уверена, она не успокоится, пока не найдет ответы на все свои вопросы.
Я засунула телефон в щель между двумя подушками. Все вернулось: липкий страх, паника, вновь разрастающаяся внутри.
Но тут Марни вскинулась, одеяло соскользнуло с ее плеч, и рука метнулась к животу.
— Я что-то почувствовала, — сказала она. — Мне кажется, я что-то почувствовала.
— Что? — спросила Эмма. — Что ты почувствовала?
— Не знаю. Может, малыш пошевелился? Это было как бабочка. Как бабочка у меня в животе.
— Дай мне, — попросила Эмма, убирая руку Марни и прижимая к ее животу свои ладони. — Я ничего не чувствую. Вообще ничего такого.
— Все, уже прекратилось.
— Ну вот, — с разочарованием в голосе произнесла Эмма. — В следующий раз говори сразу, как только начнется, я тоже хочу это почувствовать.
На протяжении последующих нескольких месяцев мне довелось наблюдать за тем, как живот Марни становился все больше и больше, разбухая и натягивая кожу, пока не стал походить на большой надувной мяч, засунутый под юбку. Я видела, как она изменяется, точно анимированная картинка, сантиметр за сантиметром, неделя за неделей, по мере того как наша жизнь постепенно возвращалась в привычную колею, с непременным ужином в конце каждой недели. Прекрасно и странно было наблюдать за тем, как эта женщина, которую я знала еще девочкой, у меня на глазах превращается в мать. И на каждой стадии этого превращения я оберегала и защищала ее. Сначала от родителей, потом от бойфрендов, затем от начальника. А потом от недостойного мужа.
И неизменно — даже сейчас — от правды.
В ту ночь мы с Эммой остались у Марни. Мы спали в одной постели, и у меня было ощущение, будто мы вновь стали детьми и ночуем в доме на колесах на побережье. За завтраком Эмма спросила про Валери, и Марни принялась объяснять, что один раз с ней встретилась и тем самым невольно спровоцировала появление второй статьи, что это все из-за нее и что я была права: нам следовало просто терпеливо ждать. Я не стала участвовать в этом разговоре под предлогом того, что мне нужно снять постельное белье, поскольку с похмелья следить за языком было выше моих сил. А потом, когда мы уже уходили, Эмма посмотрела на ковер у подножия лестницы и ляпнула:
— Ой, глядите, это здесь она бросила твоего мужа умирать! — И закатила глаза.
Шутка получилась мрачной, жестокой и бестактной, но Марни рассмеялась, обезоруженная этой прямотой. И я тоже попыталась выдавить из себя улыбку, наравне со всеми поучаствовать в веселье.
Но в глубине души я отдавала себе отчет в том, что все еще может рассыпаться, что правда может найти меня. Она была рядом, всегда где-то поблизости, на расстоянии вытянутой руки — и никогда не отступала в прошлое.
По утрам было темно, по вечерам тоже, а по ночам еще темнее. Воцарился холод, и с грязно-белесого неба сыпался снег. Деревья стояли без листвы, с голыми ветками, готовыми, казалось, вот-вот обломиться, и воздух был обжигающе морозным. Кожа у меня так пересохла, что постоянно зудела и шелушилась, оставляя мертвые чешуйки на постельном белье, полотенцах и одежде, когда я раздевалась в конце каждого дня.
С самого начала месяца я работала сверхурочно, замещая отпускников: родителей, которые не могли выйти на работу раньше середины января, когда у детей возобновлялись занятия в школе, а также высокое начальство, которое должно было появиться только в конце месяца, потому что начало года — идеальное время для отдыха на Карибах и в большей части Юго-Восточной Азии.
Каждое утро, приходя на работу, я перечитывала письмо Валери и мысленно пыталась придумать ответ. Я жонглировала словами, сочиняя то вежливое послание, убеждавшее ее оставить меня в покое и найти себе другую жертву, то резкое и гневное, бросающее ей вызов, а иногда, еле слышным шепотом, признательное. Но потом начинался рабочий день, и я сознательно отвлекала себя вопросами, решить которые было проще.
Я знаю, это прозвучит глупо, но у меня было ощущение, что она наблюдает за мной. Временами я видела ее, или, по крайней мере, мне казалось, что видела: рядом с моим домом, у меня в офисе, иногда из окна вагона метро, или на платформе, или в следующем вагоне. Короткостриженые женщины бросались мне в глаза повсюду, и я всегда напрягала зрение, пытаясь разглядеть, нет ли у них сзади на шее татуировки.
Я поймала себя на том, что прокручиваю в памяти смерть Чарльза. Но сосредоточиваюсь при этом не на своих чувствах: волне адреналина, предвкушении, облегчении, — а трезво пытаюсь просчитать, не всплывут ли где-нибудь какие-нибудь улики. Отпечатков пальцев не было. Свидетелей тоже. Равно как и подозрений — ни у кого, кроме Валери. Даже тела больше не было, оно гнило в могиле в шести футах под землей.
Меня швыряло от абсолютной уверенности — нечему там всплывать, Валери в конце концов оставит меня в покое — к острой панике. Но должна признать, что страх становился все сильнее и сильнее. В глубине души у меня поселилась уверенность, что в конце концов она найдет ту зацепку, которая позволит ей доказать мою причастность.
Я ответила на ее имейл в конце месяца. Это была пятница. Я должна была идти к Марни, но в понедельник она позвонила мне и сказала, что ее пригласили на открытие нового ресторана, поэтому наши планы придется перенести на следующую неделю. Я засиделась на рабочем месте допоздна, а когда вся работа была переделана — совсем вся, даже задачи, которые я многие месяцы откладывала в долгий ящик, — я открыла письмо Валери.
«Прошу прощения, — написала я, — за то, что так долго не отвечала. Но спасибо за извинения».
Что скажешь? По-твоему, это было слишком льстиво? Я хотела ей понравиться.
«Меня беспокоит, — продолжала я, — что вы одержимы нами, хотя на самом деле мы не стоим того, чтобы вы тратили на нас свое время».
Совершенно очевидно было, что ее интерес к нам носит более чем академический характер.
«Ничего нового вы не узнаете, — написала я. — Мой муж погиб в результате трагического несчастного случая. То же самое относится и к Чарльзу, который, как вам известно, был мужем моей лучшей подруги. Ужасное, чудовищное совпадение, но и только. Я надеюсь, что разъяснять вам это к настоящему моменту уже не требуется».
Но особых надежд я не питала.
«Я уверена, что ваше расследование привело вас именно к такому заключению. Так что, вероятно, моя просьба будет излишней, но я была бы вам крайне признательна, если бы вы прекратили свое расследование и больше ничего о нас не писали, потому что нам обеим совершенно необходимо найти способ вернуться к нормальной жизни».
Едва я успела нажать кнопку «Отправить», как пришел ответ.
«Давайте встретимся», — написала она.
«Нет, спасибо», — написала я.
«У меня есть кое-что, что вас заинтересует».
«Думаю, это маловероятно, — ответила я. — Но расскажите мне, что это такое, и я подумаю».
Я обвела взглядом безлюдный офис. Было уже почти девять вечера, и все остальные давным-давно разошлись по домам. Я слегка потрясла телефон, как будто ожидала, что оттуда вывалится новое сообщение. Но в папке «Входящие» по-прежнему было пусто. Я принялась водить большим пальцем по экрану телефона, снова и снова обновляя почту. Потом, оставив его с включенным экраном на тумбочке в офисной кухне, тщательно вымыла кружку. Я держала его в руке, пока отключала компьютер. Потом выключила мобильный и немедленно включила снова, после того как надела пальто, будто за это время что-то могло случиться. Я держала его перед собой в руке всю дорогу к выходу из здания и пока шла к станции.
Спать я в ту ночь улеглась, положив трубку рядом с собой на подушку и включив звук на максимум. Я подскакивала от каждого сообщения, которых оказалось на удивление много: автоматическое обновление статусов по жалобам клиентов, пришедшее поздно ночью, имейлы от магазинов, заполучивших мои данные без моего согласия, оповещение об изменениях в работе общественного транспорта на следующий день.
Ответа от Валери не было.
Я все ждала и ждала, но, видимо, в конце концов все-таки уснула, потому что следующее, что я помню, — это звонок будильника; пора было вставать и ехать к матери. Дальше все происходило как обычно: поход в туалет, душ, сборы. Именно тогда, разумеется, и пришло письмо от Валери.
Я обнаружила его, когда десятью минутами позже вернулась в спальню, завернутая в полотенце и с тюрбаном на голове. И принялась читать, стараясь сохранять хладнокровие.
«Что-то произошло за неделю до того, — писала она. — Не знаю, что именно. Но ваши соседки (очень, кстати, компанейские девушки) выходили из дому после полуночи, направляясь в клуб, и видели, как вы откуда-то возвращались. Они сказали, что на вас нитки сухой не было и лицо у вас было такое, как будто вы плакали. Ни для кого не секрет, что по пятницам вы всегда ходили в гости к Марни с Чарльзом. Девушки сказали, что обычно вы возвращались около одиннадцати. Так что же произошло в ту пятницу?»
— Ничего, — произнесла я вслух. И тут же выругалась: — Черт!
Я понимала, что нужно ответить: молчание могло быть неверно истолковано. Но я не знала, что написать. Признаваться в нашей ссоре нельзя, поскольку в этом случае у меня сразу возникал мотив. И меня пугало не только содержание письма, но и сам способ получения информации или так называемых улик. Валери побывала у меня в доме. Прямо под дверями моей квартиры. Она разговаривала с моими соседками.
Я опустилась на кровать, и полотенце, намотанное вокруг головы, развязалось. С мокрых волос по спине потекли холодные капли.
«Плакала? — написала я. — Нет. Но девушкам могло так показаться, ведь я действительно промокла до нитки. В тот вечер я решила прогуляться пешком от квартиры друзей до дому. Потому и пришла намного позднее и вся вымокшая. И ничего более».
Я нажала кнопку «Отправить».
Не надо так на меня смотреть. Это невежливо. Разве ты не знаешь, что есть люди, которые в самом деле любят гулять под дождем? Это освежает. И позволяет быть ближе к природе.
Валери ничего не ответила.
Я несколько раз перечитала ее вчерашние сообщения и щелкнула по ссылке в подписи одного из них. Она привела меня прямо на ее сайт. А там, набранные все теми же большими кроваво-красными буквами, рдели слова: ТЕРПЕНИЕ. ЭТО ЕЩЕ НЕ ВСЕ.
Наступил и прошел февраль, а Валери больше не объявлялась, и новых публикаций на ее сайте тоже больше не было. Я по-прежнему работала все светлое время суток и, даже когда часы перевели вперед, не видела солнца. В тот месяц я практически ни с кем не общалась, если не считать Марни. Она готовила для меня, как это было у нас заведено, и рассказывала о своей беременности, о том, что ощущает физически: растущий не по дням, а по часам живот, все эти боли, тут кольнет, там потянет, — и эмоционально: груз ответственности за новую жизнь.
— Так странно быть здесь без Чарльза, — говорила она каждый раз, когда мы встречались. — Я прямо-таки ощущаю его присутствие. Иногда даже чувствую его запах: будто пахнет лосьоном после бритья и вдруг повеет этим типично мужским, чуть мускусным ароматом, который всегда напоминает мне о Чарльзе. Но сейчас для меня главное, — неизменно добавляла она, — сосредоточиться на будущем. — Марни рассказывала мне о новых возможностях: ей прислали детские тарелочки на присосках, которые крепились к столу, и она подумывала, не завести ли на сайте рубрику с рецептами для детей. — Не могу же я все время упиваться своим горем, — повторяла она. — Я должна построить новую жизнь для себя и для ребенка.
Она частенько заводила речь о ближайшем будущем и о более дальних перспективах, о том, как может сложиться ее жизнь без Чарльза. И порой казалось, забывала отвести место в этом будущем для меня. Я считала своим долгом напомнить ей о себе.
— Я могла бы пожить с тобой какое-то время, — предложила я.
— О, это очень мило с твоей стороны, — отозвалась она. — Но, думаю, это излишне.
— Я могу каждый день к тебе заходить, — не сдавалась я. — Буду помогать тебе по возможности.
— Конечно, — сказала она. — Хотя, наверное, в первые несколько недель нам будут нужны тишина и покой.
Я была совершенно уверена, что Марни передумает. Когда-то я тоже планировала завести детей и не сомневалась, что семейная жизнь по-прежнему будет для Марни важнее всего прочего. Я представляла, как мы будем вместе ходить в кафе, гулять в парке с коляской, передавать ребенка друг другу. Я была совершенно уверена, что буду нужна ей. Ведь все вокруг только и твердят о том, как тяжело с новорожденными, что ребенку необходимы свежий воздух и деревенские продукты, что без поддержки родных и близких в этот период не обойтись…
Мне не приходило в голову, что я могу быть не слишком подходящей подругой для этого нового этапа ее жизни.
На работе дел было невпроворот. Я набрала пятерых новых сотрудников: двух женщин и троих мужчин. Бизнес стремительно рос — с каждой неделей заказов становилось все больше и больше, все новые и новые продавцы переходили на нашу платформу, и все постоянно пребывали в панике, поскольку наши системы, наш штат и наша структура оказались не готовы к такому резкому увеличению нагрузки.
Я сидела во главе стола в отделе клиентской поддержки. Мой стол именовался «Зейди». По всей видимости, женские имена заставляли окружающих чувствовать себя более комфортно, более расслабленно, поэтому все рабочие места в здании, от погрузочных площадок до офисов на девятом этаже, именовались в женском роде. Что интересно, «Джейн» среди них не встречалось. Думаю, директор предпочитал более игривые, более женственные варианты, имена, которые оканчивались на «и».
Мои новые сотрудники сидели на скамьях по обе стороны от «Зейди». Женщинам было за пятьдесят, обе недавно развелись и отчаянно нуждались в регулярном заработке. Двое пареньков, вчерашние выпускники, рассчитывали по-быстрому срубить деньжат, чтобы потом путешествовать: ходить под парусом, заниматься сёрфингом, нырять с аквалангом, кататься на лыжах и охмурять наивных восемнадцатилетних девушек, решивших перед поступлением в университет посмотреть мир. Третьему мужчине было сорок с небольшим. Его звали Питер. Он десять с лишним лет проработал в банке, получая шестизначную зарплату и соответствующие премии, пока в один далеко не прекрасный день его не прихватило на службе. Два года назад Питер, как обычно, сидел за столом в своем просторном кабинете в здании из красного кирпича, расположенном в деловой части города, и внезапно у него началось сердцебиение. Сердце колотилось все быстрее и быстрее, словно готово было разорваться в груди, оно бухало о ребра, сбиваясь с ритма. Питеру казалось, что легкие его наполняются водой, глаза готовы были выскочить из орбит. Он схватился за грудь, дыхание у него стало поверхностным, и в конце концов он потерял сознание.
После череды анализов, тестов и сканов ему сообщили, что он абсолютно здоров, не к чему придраться, хоть завтра в космос. Он вернулся на работу, и в тот же день сердце у него взорвалось снова. Ровно то же самое повторилось и назавтра. И на следующий день. Так продолжалось, пока Питер не прекратил ходить на работу и не засел дома. Его врач диагностировал у него стресс и отправил на больничный. «Как будто это было какое-то заболевание, — сказал Питер на собеседовании, — а не состояние психики». После этого панические атаки прекратились. Зато началась тяжелая, затяжная депрессия.
Питер был обезоруживающе честен и рассказал, что месяцы больничного растянулись на год и наконец он нашел в себе мужество обратиться к психотерапевту. Двенадцать сеансов проходили в тесном кабинетике небольшого пригородного дома. Пациент изо всех сил пытался сосредоточиться на аляповатых обоях и нарисованных синих птицах, застывших в движении, или на скрипе кожаного стула под ним, или на тонких седых волосках над верхней губой дамы-психотерапевта, на ее длинных сережках, которые касались плеч. Но она перехитрила его, и он против воли принялся выкладывать ей правду о себе: тайны, десятилетиями хранившиеся под спудом, свое истинное отношение к миру, людям и жизни (открыл даже те мысли, которые можно было бы счесть предосудительными).
Меня сразу безотчетно потянуло к нему. Он обладал всеми необходимыми навыками, такими как умение разговаривать с клиентами и вводить данные в компьютер, и сказал, что хочет начать все заново с самых низов, опять совершить восхождение по карьерной лестнице, но на этот раз более постепенно. Меня до глубины души поразило то, что он не пытался ни на кого переложить ответственность за свои неудачи. И при этом был честен не только с самим собой, но и со мной, человеком абсолютно незнакомым, к тому же потенциальным работодателем. Для меня это было что-то немыслимое. Зачем ему понадобилось говорить правду?
Тогда еще я не могла предвидеть, что настанет момент, когда я буду исповедоваться перед тобой, честно рассказывая обо всем этом нагромождении лжи.
Из пятерых новичков Питер был моим любимым сотрудником. И самым толковым. Он обладал прирожденным талантом улаживать проблемы. Клиенты его любили. И компьютеры слушались, а это нередко представляло собой самую большую сложность. В его присутствии я чувствовала себя более счастливой, компетентной, успешной, энергичной и уверенной. Я была рада, что взяла его на работу.
В последний день марта — ровно через шесть недель после того, как мои новенькие приступили к работе, — я пришла в офис в самом начале девятого и, открыв рабочую почту, обнаружила там имейл от моего начальника, отправленный в половине седьмого утра. Меня вызывали в кабинет для важного и безотлагательного разговора.
Я вернулась к лифтам и втиснулась в кабинку с десятком других сотрудников в строгих деловых костюмах и пиджаках в тонкую полоску. Лифт двинулся вверх. Подошвы моих кроссовок скрипели на натертом полу. Когда на шестом, седьмом и восьмом этаже кто-то выходил, я ловила на себе взгляды, в которых явственно читался вопрос: что я вообще забыла на девятом этаже? Наверное, эти люди тоже полагали, что меня сейчас уволят.
Мой начальник занимал кабинет с роскошным видом на город, открывавшимся из панорамного окна, которое тянулось от одной стены до другой. Он сидел за столом. Развязанный галстук болтался у него на шее, под глазами темнели круги, смуглая кожа казалась землистой, как будто из него выкачали все жизненное тепло. Дверь была открыта, но я все равно постучалась пониже таблички с его именем. Дункан Брин. Директор службы по работе с клиентами.
Вздрогнув от неожиданности, он вскинул голову.
— Джейн, — произнес он, — входите. Присаживайтесь. Хотите чего-нибудь? Может, кофе?
Я покачала головой.
— Рано вы. Впрочем, я не удивлен. Я слышу о вас массу хорошего.
Я почувствовала, как мои плечи расслабляются, как разжимается ледяная рука, стиснувшая внутренности, и опустилась в чересчур низкое кресло, которое на самом деле оказалось обыкновенным офисным креслом, замаскированным под нечто более изысканное, и неожиданно сделало попытку крутануться вокруг своей оси. Я уперлась ногами в пол, чтобы удержаться на месте.
— На самом деле, я не только слышу о вас массу хорошего, но и своими глазами вижу результаты ваших усилий. Вы понимаете, о чем я говорю? Думаю, понимаете. Количество звонков заметно возросло, как вам известно, но и количество клиентов тоже увеличилось, и это для нас хорошо, так что удивляться тут нечему. С этим ничего особенно не сделаешь. Но что мы можем сделать — и вы справляетесь с данной задачей, — это снизить процент клиентов, которые звонят повторно, потому что недовольны тем, как мы отработали их первоначальную жалобу. И более того, процессы, которые вы внедряете на основе данных, собранных вашими подчиненными, значительно снижают число звонков с претензиями. В отношении к общему числу заказов в первом квартале этого года мы получили на треть меньше звонков в сравнении с первым кварталом прошлого. Неплохо, правда? И это заслуга вашей команды. Ваша личная заслуга. И ваших новобранцев. Мы хотели выразить вам свою признательность. Не пугайтесь так. Это хорошая новость. Речь идет о повышении. — Он сунул руку в ящик стола и протянул мне конверт. На нем мелким черным шрифтом было напечатано мое имя. — Все подробности внутри, но суть в том, что мы хотели бы видеть вас старшим менеджером отдела по работе с клиентами. Вы будете заниматься стратегией. Цифрами. Продолжайте делать то, что делаете, — доведите свою команду до совершенства! — и, кроме того, вам придется взять на себя новые обязанности. Справитесь?
Я молча кивнула. Вставить хоть слово в его речь было практически невозможно, да я и не знала, что сказать, даже если бы могла.
— Ну что ж, возьмите эти бумаги, проверьте, все ли вас устраивает, подпишите и верните в отдел кадров. Приказ вступает в силу немедленно. Так держать, Джейн. Энергичные и инициативные сотрудники — вот кто нам нужен! А теперь — за работу. Вас ждут новые свершения!
Не стану кривить душой, этот разговор не вызвал у меня ничего, кроме недоумения. Дункан Брин был весьма своеобразным человеком. Говорил он исключительно короткими, рублеными фразами, а нередко и выкрикивал их, к тому же слова свои сопровождал самыми причудливыми жестами. Но, несмотря на все это, мне было приятно.
Тут я что-то значила. Тут мои усилия замечали и ценили. Тут я не была пустым местом. Я вернулась за свой стол и сообщила новости моим новобранцам. В обеденный перерыв Питер вышел на улицу и принес мне коричневый бумажный пакет из кондитерской.
— Это вам, — сказал он. — Праздничный маффин. В честь вашего успеха.
Хотела бы я, чтобы день на этом закончился. Но так не вышло.
Мы с Питером засиделись на работе допоздна. Я уже многие месяцы разрабатывала новую программную платформу, и до начала внедрения оставалось всего несколько недель. Остальные четверо сотрудников разошлись между пятью и шестью, спеша к своим детям и родителям, в паб к друзьям или к трансляции последнего футбольного матча. Питеру же спешить было не к кому — жена ушла от него где-то в разгаре его депрессии, — да и меня тоже дома никто не ждал.
— Ну и дура же вы, Джейн, — произнес Питер, выглядывая из-за монитора.
— Прошу прощения? — спросила я, решив, что мне послышалось.
— Вы дура, Джейн, — повторил он.
Его слова меня ошарашили, но я не чувствовала себя оскорбленной. Несомненно, во многих отношениях я была той еще дурой. А Питер производил впечатление человека очень умного, и мне не терпелось услышать, что он скажет. Мне хотелось отвлечься.
Он с улыбкой кивнул на большие белые часы, которые висели над дверью. Стрелки показывали полночь.
— Не дошло? — спросил он.
Я покачала головой.
— С первым апреля! Я вас разыграл.
Он ухмыльнулся, и я почувствовала себя одновременно разочарованной и глупой из-за того, что испытываю разочарование, и вместе с тем его дурацкое чувство юмора меня позабавило.
— Ну, дура так дура, — произнесла я. — Хотя я могу ровно то же самое сказать про вас. Мы с вами оба торчим тут как дураки, вместо того чтобы заниматься чем-то более интересным в другом месте.
Мы с минуту смотрели друг на друга, и это было приятно. Наконец-то среди всего того дерьма, которое всплывало на поверхность, появилось хоть что-то хорошее. Впервые за долгое время начальство отметило мой вклад в работу, и более того, нашелся человек, испытывавший ко мне достаточно теплые чувства для того, чтобы поддразнивать меня. Я даже начала думать, что, возможно, это лето будет не слишком ужасным и мне в кои-то веки удастся быть веселой, оживленной и жизнерадостной. Но приятные предчувствия длились недолго. Ты ведь уже знаешь, что обычно так и бывает?
Потому что потом у меня зазвонил телефон, и мы с Питером подскочили от неожиданности в своих креслах, напуганные не только внезапным шумом, но и самим этим тревожным звуком, этим пронзительным треньканьем, слишком звонким и легкомысленным в такой неурочный час.
— Наверное, надо ответить, — сказала я и поднесла трубку к уху. — Слушаю.
— Я пытаюсь дозвониться до миссис Джейн Блэк, — произнес отрывистый женский голос. У звонившей был аристократический выговор и сухой официальный тон. — Но меня все время… В общем, я успела поговорить со множеством людей, исключая миссис Джейн Блэк. Удалось ли мне?.. Вы?..
— Да, Джейн — это я, — подтвердила я и развернулась на своем стуле так, чтобы больше не сидеть лицом к Питеру. — Вы дозвонились по адресу. Прошу прощения, — добавила я в тон ей, — за доставленные вам неудобства.
— Меня зовут Лилиан Браун. Я медицинская сестра и звоню из больницы Святого Томаса. Вы указаны в качестве контактного лица в документах у… — Пауза, которая повисла в трубке, показалась мне вечностью: Лилиан зашуршала какими-то бумагами, перелистывая их, видимо, искала нужное имя. — У мисс Эммы Бакстер. Все верно?
Мне вдруг стало нечем дышать.
— Да, я ее сестра. Что случилось? Она… Что с ней?
— У нее был обморок. Сейчас она чувствует себя неплохо, учитывая все обстоятельства, но у нас имеются некоторые опасения. Вы не могли бы приехать? Она только что поступила в отделение. Боюсь, мы пока не можем ее отпустить. Но она очень настойчиво этого добивается.
— Я уже еду. Через полчаса буду у вас. Скажите ей, что я сейчас приеду, ладно?
— Спасибо, миссис Блэк. Мы будем вам очень признательны.
В трубке воцарилась тишина.
— Мне надо идти, — сказала я Питеру.
Я должна была уходить последней, погасив свет и проверив, все ли в порядке, но у меня не было времени ждать, пока Питер выключит свой компьютер и сходит в туалет вымыть чашку.
— Вы выключите? — махнула я рукой в сторону потолка. — Когда будете уходить?
— Конечно, — заверил меня он. — Надеюсь, у вас все хорошо.
Я кивнула и потянула со спинки стула пальто.
— Спасибо, — сказала я.
В больнице было тихо. Белые стены, выложенные плиткой полы и характерный запах дезинфекции производили эффект библиотеки, и посетители тянулись по коридорам в молчании, так что тишину нарушал лишь скрип подошв по полу и шорох одежды при ходьбе.
Понизив голос практически до шепота, я обратилась с вопросом в справочное, и меня отправили в смотровое отделение на четвертом этаже. Я пошла по указателям и, чтобы отвлечься от невеселой действительности, принялась рассматривать развешенные по стенам фотографии лысых от химиотерапии улыбающихся детей, пожилых женщин, машущих руками, и матерей, прижимающих к груди новорожденных младенцев.
За свою жизнь я навещала Эмму во многих больницах, но на протяжении последних пяти лет она балансировала в состоянии, которое с небольшой натяжкой можно было даже назвать сносным. Я вошла в коридор отделения и остановилась перед постом медсестры. Она разговаривала по телефону: отменяла назначенный на следующее утро внутрибольничный перевод пациента, поскольку тому потребовалась экстренная операция, после которой нужен полный покой.
Я молча стояла, дожидаясь окончания разговора и одновременно в глубине души желая, чтобы он продолжался как можно дольше. Мне отчаянно хотелось оттянуть неизбежное.
— Ну, дорогая, теперь ваша очередь, — произнесла она наконец. — Вы к кому?
— К моей сестре, — ответила я. — К Эмме Бакстер.
— Палата номер два, — отозвалась медсестра. — Вон за той дверью.
— Спасибо, — поблагодарила ее я, но она уже отвернулась к своему компьютеру и груде бумаг, что высилась рядом с ним.
В палате номер два стояло шесть кроватей, пять из них были заняты пациентами. Тишину то и дело нарушало негромкое похрапывание, мерное попискивание аппаратуры и приглушенное бормотание телевизора. Две пожилые женщины крепко спали, до подбородка укрытые одеялами, которые кто-то бережно подоткнул со всех сторон, чтобы защитить их хрупкие тела. Еще одна женщина помоложе, лет тридцати-сорока, лежала с подвешенной к потолку ногой, держа прямо перед собой мобильный телефон. Одна кровать пустовала — ни постельного белья, ни кресла для посетителей, ни тележки рядом. Еще одна была скрыта за голубой занавеской, и оттуда доносились негромкие свистящие вздохи, а по диагонали напротив, у самого окна, я увидела свою младшую сестренку.
Она заметила меня не сразу, поскольку уткнулась в телефон. Экран отбрасывал на ее лицо бело-голубые отблески, подчеркивающие его костлявость: слишком большие глаза в темных провалах глазниц, запавшие щеки, жилы, выступающие на шее. Ее пальцы, сжимавшие телефон, казались слишком длинными, костяшки — распухшими, а кости запястий грозили прорвать кожу.
Я медленно выдохнула, и в животе у меня заурчало, — видимо, сжавшиеся в узел внутренности начали потихоньку расслабляться.
Эмма вскинула глаза и улыбнулась.
— Ты приехала, — сказала она и положила телефон на столик.
— Ну разумеется, — отозвалась я и, придвинув к кровати деревянный стул, села рядом с ней. — Что случилось?
— Я упала в обморок, — сказала Эмма, и я, должно быть, закатила глаза или подняла брови, потому что она насупилась, а потом принялась оправдываться. — Нет, серьезно. Подумаешь, небольшой обморок. Устроили из этого целое событие. Да еще эта медсестра — Браун, кажется, ее фамилия, это она тебе звонила? — раскудахталась как я не знаю кто.
— Она просто добросовестно исполняет свою работу.
— Если бы это было так, она бы уже давным-давно отправила меня домой.
— Тебя привезли сюда на «скорой»?
— Да.
— Значит, это был не просто обморок. Иначе к тому моменту, как приехали парамедики, ты бы уже пришла в себя.
— Ой, Джейн, хватит уже. Пожалуйста, не начинай.
— Твое состояние им явно не нравится, — сказала я, — в противном случае тебя бы здесь не оставили.
— Со мной все в порядке, — упрямо буркнула Эмма.
Я вздохнула и накрыла ее руку своей. Как бы мне хотелось, чтобы сестра доверилась мне, не пытаясь утаить правду, и была при этом так же уверенна и откровенна, как несколько недель назад Питер!
— Что именно им не нравится? — спросила я.
— Мое сердце, — отозвалась Эмма.
Она отвела взгляд, смущенная, и мне захотелось обнять ее и пообещать, что все будет хорошо, сказать, что ей нет нужды от меня скрываться, потому что я понимаю: не все из нас стали теми людьми, которыми хотели стать.
— Все уладится, — прошептала я вместо этого. — Мы найдем способ со всем этим справиться.
Когда Эмма вновь устремила на меня взгляд, в ее глазах стояли слезы.
— Не думаю, — сказала она. — Я никогда не буду, — она скривилась, словно испытывая отвращение, — здоровой.
— Но…
— Нет, — перебила меня она. — Это все не про меня. Я уже десять с лишним лет не та, кем была когда-то. — Она нырнула под одеяло и отвернулась к окну. — Эта гадость меня убьет, — сказала она. — Ты это знаешь, и я тоже это знаю. Ничем другим это не кончится.
— Ну же, Эмма, — возразила я. — Ты мне это брось. Ничего подобного, способы победить эту гадость есть. Уж тебе ли не знать! Ты же столько лет подряд ее побеждаешь.
Я не болтала что на ум взбредет, это могло быть правдой, некоторые люди действительно справлялись с болезнью, однако мне было известно и другое: в случае с Эммой такому не бывать. Она права: я знала это, и знала очень давно.
Эмма всегда была стойким оловянным солдатиком, и все же в какой-то момент стало абсолютно ясно, что она надломлена и что, несмотря на все усилия, ей уже не выкарабкаться. Она начала существовать где-то на краю жизни, населенном лишь больными и недоступном для всех остальных. Счетчик, скрытый в глубинах ее сознания, отсчитывал ее утекающую по капле волю к борьбе. И все мы знали, что ее почти уже не осталось.
— Ты сможешь, — не сдавалась я. — Ты сильная.
— Да, я сильная, — ответила она. — Но я больна. Одно другого не исключает. Я не собираюсь сдаваться, и понимание того, что конец уже близок, не делает меня менее храброй.
— Я знаю, — сказала я. — Я все это знаю. Просто…
— Мне становится хуже, — перебила меня Эмма. — Ты ведь сама все понимаешь, правда? Я вижу это по твоему лицу, когда ты смотришь на меня. Я больше не могу это контролировать, эта дрянь полностью подчинила меня себе.
— Мы придумаем, как с этим жить, — проговорила я — и теперь, оглядываясь назад, понимаю, что пыталась уцепиться за соломинку.
— Ты не понимаешь, — покачала головой Эмма. — И это не твоя вина, да мне и не хочется, чтобы ты понимала. Ведь эта дрянь полностью мной завладела. Она — это я.
— Неправда! — запротестовала я. — Ты — намного больше, чем твоя болезнь.
И тогда слезы хлынули у нее из глаз, и я решила, что ей, должно быть, ужасно грустно, но не исключено, что она просто испытывала невероятное раздражение, чудовищную усталость от множества людей, неспособных понять ее и недуг, который она и сама не в состоянии была понять до конца.
— Нет, — отозвалась она. — Тебе хочется так думать, но ты ошибаешься. Может быть, когда-то давно это и было правдой. Может быть. Но не теперь. Помнишь, какой ты была, когда только познакомилась с Джонатаном?
— Эмма…
— Нет. Помолчи. Дай мне договорить. Так помнишь? А я хорошо помню. Ты была поглощена им целиком и полностью. Он был во всем, что ты говорила и делала, а может, и в каждой твоей мысли. Так вот, моя болезнь — то же самое. Это как влюбленность. Она поглощает тебя целиком. Неодолимо. Это все, что составляет мою суть.
— Нет, — сказала я. — Ты описываешь какой-то ужас, настоящий кошмар. А любовь — это чудесно, Эм. Вот увидишь. Когда-нибудь ты увидишь сама.
Она засмеялась, и от ее смеха мне захотелось плакать.
— Едва ли, — проронила она. — Думаю, для меня практически все глобальные вещи уже в прошлом. Осталась одна, самая последняя, в конце пути.
Мне захотелось схватить ее и хорошенько встряхнуть. Вытрясти из нее всю эту дурь, проникнуть внутрь ее головы и вытащить наружу этого демона. Я знала, что не могу спасти ее, однако до какого-то момента это наверняка было в моих силах. Ведь должен же быть какой-то способ! Однако я не сумела остановить угасание, прежде чем ее кости стали хрупкими, мышцы истощились, а сердце начало работать с перебоями. Если моя сестра довела себя до такого конца, значит я просто-напросто упустила ее.
Мы услышали чьи-то приближающиеся шаги и умолкли. В изножье кровати появилась медсестра.
— Миссис Блэк? — спросила она. — Меня зовут Лилиан. Это я вам звонила. Ну что, Эмма, ваши документы готовы, так что вы можете уйти домой, когда захотите.
— Но… — начала я.
— Я ухожу под расписку, — сказала Эмма. — Они тут все равно ничем не смогут мне помочь.
Я пыталась убедить ее остаться в больнице. Она отказалась. Я уговаривала ее на несколько недель лечь в реабилитационный центр. Она отказалась. Я зазывала ее пожить у меня, пока она будет приходить в себя, пока она будет выздоравливать. Она отказалась.
Тогда я отвезла ее домой на такси и уложила в постель.
Я очень боялась, что вижу свою сестру живой в последний раз. Но я была слишком измотана, слишком остро на все реагировала — и, что самое важное, я ошибалась.
Было бы очень хорошо, если бы день закончился хотя бы на этом, но то был еще не конец.
Я положила телефон рядом с собой на подушку, на тот случай, если я вдруг понадоблюсь Эмме ночью, и уже почти уснула, уже почти ускользнула мыслями куда-то за зыбкую грань между сном и явью, когда он завибрировал. Моя рука немедленно дернулась к нему, точно притянутая магнитом.
Это был не звонок — вибрация быстро прекратилась, — но на иконке почтового приложения горел красный кружок. Я открыла папку «Входящие», и там было ее имя: Валери Сэндз.
«Вы жили в их квартире целую неделю», — гласило письмо.
Она не написала ничего больше, всего одно это предложение, и я уселась на постели, прислонив подушку к изголовью кровати, чтобы вникнуть в смысл послания.
Она была права, разумеется. Она практически всегда была права.
Чарльз попросил меня поливать цветы, пока он и Марни будут в отъезде, и я в точности выполнила его просьбу. Если не считать того, что всю ту неделю, когда их не было в городе, я прожила у них дома. Без их ведома.
Что из этого было уже известно Валери?
И что она намеревалась делать с этими сведениями?
Медленно, но верно я начала прозревать. Страх мучил меня лишь тогда, когда я чувствовала, что моя дружба под угрозой. Меня не особенно беспокоила перспектива нового расследования, не пугала тюрьма, потому что не было ни тела, ни мотива, ни оснований подвергать сомнению уже написанные официальные заключения. Но чем дальше, тем отчетливее я понимала: если потянуть за тоненькие ниточки, торчавшие из моей лжи, дружба с Марни неминуемо разрушится. И проблема, похоже, заключалась в том, что именно эти ниточки обладали для Валери наибольшей притягательностью. Она задалась целью вбить клин между нами.
Чарльз умер более полугода назад, но бессонница накатила на меня именно сейчас, причем это случилось впервые за несколько лет. В детстве особых проблем со сном у меня не было — я засыпала пусть и не сразу, но без мучений, часто зачитавшись далеко за полночь с фонариком, заткнутым под матрас. А вот в подростковом возрасте было сложно. Я могла часами лежать без сна, переворачивая подушку, пытаясь улечься поудобнее и раз за разом подливая в свой стакан еще воды, которая от духоты теплой спальни быстро становилась противной и затхлой. Должна сказать, что лучше всего мне спалось под боком у Джонатана.
Мне порой с трудом верилось, что одно-единственное простое действие могло иметь такие последствия, что он вот так просто взял и умер, что смерть оказалась делом несложным и будничным. Я поймала себя на том, что регулярно возвращаюсь мыслями к тому дню, каждый раз чуть по-новому излагая события и развивая свою роль в них, но меня это не испугало. Напротив, я находила в этом странное удовлетворение. Приятно было сознавать, что в моей собственной жизни от моих действий еще кое-что зависит.
И опять-таки внутренний голос подсказывал мне, что сейчас подобные рейды в прошлое принесут только пользу, что мне необходимо любым путем сохранить за собой контроль. Тогда я не смогла бы облечь в слова это смутное ощущение потери равновесия. После периода временной стабильности, продолжавшегося несколько месяцев, все снова пошло вразнос.
Роды у Марни начались во второй половине апреля. Это случилось в пятницу, и я была выжата как лимон. К тому же меня дважды разбудили соседи. Сначала в половине одиннадцатого вечера им взбрело в голову куда-то пойти — за стеной стоял непрерывный хохот, звон винных бутылок, гул оживленных голосов, перемежаемый тщетным шиканьем «Потише!». Все ушли, а в четвертом часу ночи ввалились обратно. В промежутке мне попеременно снились то Эмма, то Марни, то Чарльз.
Повторяющийся кошмар про труп Эммы не терзал меня со времен учебы в университете, то есть почти десять лет, но теперь эти видения вернулись, став более пугающими, более выпуклыми, чем когда-либо прежде. Они проникали в совершенно посторонние сюжеты. Мне могло сниться что-то про работу: сотни одновременных звонков и нехватка сотрудников, которые могли бы ответить на них, многочасовое ожидание, вызов в кабинет с панорамными окнами на девятом этаже, — или прокручивался один из моих традиционных снов: я стою голышом перед толпой или у меня вываливаются все зубы. А потом вдруг в канцелярском шкафу или в кабинете у стоматолога я натыкалась на безжизненное тело сестры, лежащее где-нибудь в уголке со скрюченными в предсмертной судороге руками и ногами и остекленевшими глазами.
Чарльз тоже регулярно фигурировал в моих снах. Он неожиданно возникал то в моем офисе за соседним столом, то на крутящемся табурете гигиениста, иногда в костюме с галстуком, а иногда в тех самых полосатых пижамных штанах и свитере с университетским логотипом. В этих снах Чарльз редко совершал какие-то действия или обращался ко мне прямо; он просто в них присутствовал, маячил на краю кошмара, наблюдая за тем, как развиваются события. Я задавалась вопросом: может, содеянное не дает мне покоя, может, его присутствие в моих снах — симптом скрытого чувства вины или угрызений совести? Но правда заключается в том, что его общество во сне никогда меня не беспокоило. Он просто там был, точно так же как в моей реальной жизни его просто не было.
Звонок Марни вырвал меня из пучины кошмара. Я застряла в зеркале в моем шкафу и вынуждена была смотреть, как труп Эммы гниет в моей постели. Где-то на улице взревела газонокосилка, с такой силой, что задрожала земля, и рев двигателя продолжал волнами расходиться в разные стороны, пока я наконец с трудом не разлепила глаза.
Мой телефон, с вечера поставленный заряжаться, вибрировал на прикроватной тумбочке рядом с подушкой. Пока я пыталась сообразить, что происходит, он сполз с края и с грохотом полетел на пол. Я пошарила рукой под кроватью и наконец нащупала его. Все это время он продолжал звонить.
— Алло? — произнесла я.
В горле у меня пересохло, и собственный голос показался мне похожим на кваканье. Я кашлянула, избавляясь от слизи, которая успела скопиться за ночь.
— Джейн?
Голос был женский, но я его не узнала. Он был какой-то задыхающийся, какой-то отчаянный.
Сердце у меня забилось быстрее.
Я сразу же поняла, что это не Эмма. Я слишком хорошо ее знала: голос был не ее и она не стала бы молчать в трубку, — но это мог быть кто-то из ее друзей, или еще одна медсестра, или сотрудница дома престарелых, где жила моя мать.
— Слушаю, — произнесла я в ответ излишне формальным тоном.
В трубке зашипели, как от боли.
— Одну… одну минуточку. — Потом послышался громкий выдох. — Фффух… слава богу… отпустило. Я…
— Кто это? — перебила я.
— Это же я, — произнес голос. — Ой, прости, не слишком-то это информативно. Джейн, это я, Марни.
Я окончательно перестала что-либо понимать. За окном было темно, хоть глаз выколи.
— Марни? — повторила я. — Что… Почему ты звонишь? Ночь на дворе.
— Сейчас не ночь, — сказала она. — Уже почти шесть. Я думала, ты уже встала.
— Что случилось? — спросила я. — Что-то стряслось?
— Ну, — начала она, — ты только не волнуйся. Я просто… Мне кажется, началось. Ну, в смысле, роды. И я подумала… может, ты смогла бы прийти? Я хотела застать тебя до того, как ты уйдешь на работу. Времени наверняка еще куча, я уверена. Но у меня полночи живот схватывает. Я не сплю с трех часов. Его схватывает и опять отпускает, как и полагается, но я так и не смогла уснуть. И ждала, когда можно будет тебе позвонить. Я же думала, ты уже встала.
Мы столько времени прожили вместе, так хорошо изучили мельчайшие подробности в распорядке дня друг друга, что в наших отношениях не оставалось места ни секретам, ни оплошностям, ни сюрпризам. Я могла бы с легкостью, проснувшись однажды утром, начать жить ее жизнью: пить ее чай, ходить в ее фитнес-клуб и мыться ее гелем для душа, говорить ее голосом, употреблять ее словечки — просто быть ей. А она, наоборот, могла быть мной. Она была в курсе всего моего жизненного уклада, всех моих привычек. И прекрасно знала, что я ни разу в жизни не ушла на работу раньше шести утра.
— Когда я тебе нужна?
Повисло долгое молчание.
— Мне приехать прямо сейчас? — спросила я. — Я могу захватить все нужное с собой и принять душ уже у тебя.
— Да, — обрадовалась Марни. — Пожалуйста. Если тебе не сложно.
Она сказала, что очень меня любит, очень-очень, и это было крайне необычно и, по правде говоря, абсолютно не в ее характере. У нас совершенно не те отношения. Мы никогда не разбрасывались пылкими признаниями в любви и клятвами быть вместе навеки. Возможно, это нас и погубило. Но как бы то ни было, я поняла, что Марни до смерти напугана и действительно нуждается во мне.
Мне нравилось чувствовать себя кому-то нужной. Особенно нравилось быть нужной Марни. Я словно возвращалась обратно вдоль нитей паутины в наше прошлое, туда, где были только мы с ней, и мы были подругами, и ничто не осложняло этого простого факта.
Я натянула джинсы и свитер, выдернула из розетки зарядку и бросила в большую кожаную сумку. Я подарила ее Джонатану на Рождество за год до того, как он погиб. Потом из кучи выстиранных вещей, в беспорядке сваленных на кресле в углу комнаты, вытащила пару нижнего белья, запасную футболку, маленькое полотенчико и запихнула все это в ту же сумку. Заскочила в ванную за косметичкой. Когда я засовывала во внешний кармашек зубную щетку, то обнаружила там всякую всячину: пробники шампуней, расческу с выломанными зубцами, россыпь тампонов в разноцветных пластиковых обертках, тюбик туши для ресниц с присохшей к крышке черной коростой. Я застегнула косметичку и тоже швырнула в сумку.
Перепрыгивая через ступеньку и чувствуя собственное несвежее дыхание, я сбежала по лестнице и менее чем через полчаса уже звонила в квартиру Марни, взмокшая от пота и раскрасневшаяся. Наградой мне было облегчение, отразившееся на ее лице, когда она открыла мне дверь.
Мимо прошагал к лифту сосед в деловом костюме и галстуке с анималистическим принтом. Волосы у мужчины были еще влажными после утреннего душа, в руке он держал портфель. При виде меня, запыхавшейся, с малиновым, будто после марафона, лицом, и глубоко беременной Марни, которая стояла на пороге в персиковой ночной рубашке по щиколотку, он поспешно отвернулся в другую сторону и пробормотал:
— Доброе утро.
— Доброе утро, — нараспев протянула Марни. Не успел он скрыться за углом, как она обеими руками вцепилась в дверной косяк. — О нет, опять, — прошептала она и отступила назад, обхватив живот.
В квартире царил абсолютный хаос. В гостиной работал телевизор, в кухне играло радио, со второго этажа доносилась музыка. В прихожей была повсюду разбросана одежда: на перилах лестницы висели какие-то кофты, в углах валялись кучи шарфов, вешалка на стене грозила рухнуть под тяжестью курток и пальто. Везде были вещи, вещи, вещи: немытые чашки из-под чая и пустые стаканы явно не донесли до кухни, а огрызки печенья, обертки от сластей и нераспечатанные пакеты чипсов — до гостиной. На ступеньках почему-то лежали пеленки, крошечные комбинезончики и носочки.
Я поспешила прикрыть свое потрясение широкой улыбкой.
— Ну что, час «Ч» настал, — нараспев произнесла я и изобразила неуклюжую джигу, несколько раз переступив с ноги на ногу и аккуратненько похлопав в ладоши.
Марни простонала.
— Так, — сказала я. — Так. У тебя схватки.
— Да что ты говоришь? — прошипела Марни и вперевалку поковыляла обратно в гостиную.
Глядя, как она идет, вывернув ступни наружу и прижав ладони к пояснице, я немедленно испытала приступ паники. Я пыталась убедить себя, что все это совершенно нормально, что женщины по всему миру делают это каждый день и ничего страшного не происходит. Но мой мозг отказывался это воспринимать. Мы знали друг друга сначала детьми, потом молодыми женщинами, потом женами, но Марни в роли матери? Это не укладывалось у меня в голове.
Марни вскрикнула.
Я бросилась к ней.
Она кое-как опустилась на большущий синий надувной мяч.
— Так, — сказала я. — Ну да. Разумеется. Дыши глубже. Вот так. Вдох. Выдох. Вдох. А теперь…
— Ты что, смеешься? — выдохнула она. — Прекрати сейчас же. Заткнись.
— Ладно. Хорошо, — сказала я. — Я просто посижу здесь.
Я присела на краешке дивана, поставив сумку на пол между ногами. Марни принялась скакать на мяче, вверх-вниз, с силой выдувая воздух сквозь сжатые губы. В конце концов она отклонилась назад, выпятив грудь и живот вверх, а потом вздохнула и начала легонько покачиваться туда-сюда.
— Может, нам пора уже ехать…
— В больницу? — сказала она. — Нет, пока рано. Но схватки уже становятся длиннее. Да, кстати, как твои дела? Прости за все это. И за то, что не дала тебе поспать. Просто… — она обвела рукой царящий в квартире разгром, — все как-то разом навалилось.
Марни терпеть не может беспорядок; она категорически его не переваривает. Как ни забавно, это один из немногих пунктов, в которых мы целиком и полностью совпадаем. У нас разный подход к работе. Мы раскрываемся в совершенно разных ситуациях. Я люблю тишину или тихие голоса. Она любит включить на полную громкость радио, музыку или телевизор, а еще лучше все сразу. Я интроверт, мне необходимо личное пространство и уединение; я ценю возможность побыть в собственной компании. Она же — классический экстраверт: уверенная в себе, общительная и обожающая разговоры, обмен мнениями и прочие виды человеческого взаимодействия, которые так быстро меня выматывают.
Я ведь уже это говорила, да? Она — свет, а я тьма. Но беспорядок убивает нас обеих.
Думаю, она, скорее всего, самостоятельно справилась бы и с болью, и с дискомфортом, и со страхом перед родами — сомневаюсь, что для всего этого ей действительно нужна была я, — но она попросту не могла существовать посреди подобного хаоса.
— Да уж вижу, — сказала я. — Что случилось?
— Знаю-знаю, — закивала она. — Весь дом вверх дном. Я пыталась отдаться потоку, есть то, что нужно, и фокусироваться только на схватках, а потом подумала, почему бы не прибраться в квартире, ну чтобы все подготовить, понимаешь, а потом меня внезапно скрутило, ну и вот, — она снова махнула рукой, — что из этого вышло, сама видишь.
— Ясно, — произнесла я.
Я знала, чего она от меня хочет. И что ей сейчас нужно. Я всегда это знала. А она всегда знала, что я сделаю для нее все, чего бы она ни захотела: без вопросов и без жалоб.
— Так, давай-ка ты посидишь, — сказала я, — а я пока по-быстренькому приведу тут все в порядок.
Марни улыбнулась, и я порадовалась, что в такой ответственный момент, в преддверии нового этапа нашей жизни, нашлось время для «порядка по-быстренькому». Думаю, это привело меня к убеждению — ложному, как выясняется, — что ничего не изменится, что не стоит чувствовать себя ничтожной в сравнении со значительностью этого момента, что все будет в порядке.
Марни снова принялась скакать на своем мяче, а я засновала между комнатами, собирая и разнося по местам вещи, выкидывая мусор в ведро и аккуратно складывая непривычные, крохотные, пахнущие невообразимой свежестью одеяльца. Я распахнула окна. Был один из первых в этом году погожих дней — я даже не стала надевать плащ, который захватила с собой, — и гулявший по квартире ветерок дышал весной. Когда квартира была вылизана до блеска, я ополоснулась под душем, сделала нам с Марни чай — ей с большим количеством молока, мне с чисто символической капелькой — и присела на диван перед телевизором. Был включен круглосуточный новостной канал. Я взяла Марни за руку.
— Ты позвонишь моей маме? — попросила она.
Эта просьба стала для меня неожиданностью.
— Что? — переспросила я. — Зачем?
— Может, она захочет присутствовать? Ну или хотя бы быть в курсе того, что происходит.
— Ладно, — сказала я. — Ты точно этого хочешь?
Она кивнула.
— Ну, тогда хорошо.
Я вышла в прихожую, некоторое время постояла там, потом поправила пальто на вешалке и ногой загнала какое-то перышко в щель между полом и плинтусом и лишь после этого набрала номер матери Марни и с облегчением выдохнула, когда та не взяла трубку. Я оставила ей короткое и бессвязное голосовое сообщение, из которого она, скорее всего, все равно ничего толком не поняла бы, и несколько минут спустя вернулась в комнату.
К полудню схватки у Марни стали повторяться через три минуты, и я вызвала такси, чтобы ехать в больницу. Она переоделась в легкое летнее платье. Во всем остальном ей было слишком жарко и неудобно. Мы сидели рядышком на заднем сиденье, и, когда машина подпрыгивала на ухабах, Марни постанывала с закрытыми глазами, как будто в темноте легче было переносить боль.
В больнице Марни, отметившись у стойки регистрации, проковыляла к лифту. Мы добрались до родильного отделения, и я удивилась, глядя вокруг. Вроде бы все приметы обычной больницы были налицо: белые стены, кафельный пол и неистребимый запах дезинфекции, — и тем не менее что-то неуловимо отличалось. Другое освещение? Улыбки медсестер в пастельной униформе? Не знаю, в чем причина, но общая атмосфера здесь была куда менее гнетущей.
По пути сюда мы видели множество больных; по больничным коридорам везли пожилых женщин, похожих на привидения и казавшихся крошечными на своих каталках. Тут же все пациентки были с огромными животами, покрытые испариной и в буквальном смысле лопающиеся от жизни.
Улыбающаяся акушерка в бело-голубой форме отвела нас в боковую комнатку.
— Ну вот, милая, — сказала она. — Вы тут пока располагайтесь, а я загляну к вам через пять минут.
Марни вцепилась в спинку кровати и принялась покачиваться из стороны в стороны, надув щеки и снова закрыв глаза.
— Ты побудешь со мной? — прошептала она. — Пока все не кончится? Пока ребенок не появится на свет?
— Ну конечно, — сказала я. — Конечно же я побуду с тобой.
Что за вопрос — куда бы я от нее делась?
Одри Грегори-Смит появилась на свет в семь часов десять минут вечера двадцать четвертого апреля. Она была маленькая и сердитая, с крохотным красным личиком и опухшими, плотно зажмуренными веками, стиснутыми почти так же крепко, как и ее кулачки. У нее были реденькие светлые волосики, складчатые локти, колени и пальчики и похожий на розовый бутон недовольный ротик.
Марни прижимала свою новорожденную дочку к груди, разрываясь между радостью и паникой, твердя, что ей сейчас, кажется, станет плохо и что она может уронить малышку, а потом вдруг неожиданно закричала:
— Эй! Кто тут за все отвечает?
Я накрыла ее руку своей:
— Ты. — Мне не хотелось ее пугать, но ведь это же была правда. — Ты теперь за все отвечаешь.
— Вот черт! — отозвалась она, потом ошалело улыбнулась. — М-да, кажется, у нас проблема. — И немедленно разрыдалась.
Я принялась гладить ее по голове, утешая.
— Где моя мама? Она уже едет? — вскинула на меня глаза Марни.
— Я не знаю, — отозвалась я.
Я считала, что ее мать не заслуживала того, чтобы присутствовать при таком важном моменте.
— Ты же позвонила ей, да? — заволновалась Марни.
— Да, — заверила ее я.
— Точно? — переспросила она.
— Абсолютно, — кивнула я.
— И она сказала, что приедет?
— Не совсем, — ответила я. — Она не взяла трубку. Я оставила ей сообщение. Думаю, она уже должна была его прослушать. Я не хотела тебя волновать. Думала, она приедет прямо в больницу. Но наверное… Давай я позвоню ей прямо сейчас? Сообщу хорошую новость.
— Нет, — сказала Марни. — Не надо.
Это был именно тот ответ, на который я надеялась. Потому что в такой момент рядом с малышкой должны были находиться только самые близкие люди.
Марни оставили в больнице до утра, так что домой я поехала одна. Пока такси везло меня по узким улочкам, я размышляла о том, как сильно все переменилось за этот один-единственный день. Такие поворотные дни должны случаться в жизни разных людей постоянно. Я думала, что такие дни — знаменательные дни — это узловые точки, которые определяют судьбу: ты кого-то обретаешь или, наоборот, теряешь. У меня голова шла кругом, оттого что жизнь открыла передо мной новые возможности и круто поменяла русло, когда в ней появился этот новый человечек.
Накануне я выскочила из дому очень рано и не раздвинула занавески, поэтому в квартире было темно. Я немедленно заметила красную кнопку, мигающую на телефоне, — сообщение на автоответчике — и пошарила по стене, нащупывая выключатель.
Несколькими неделями ранее я воткнула стационарный телефон обратно в розетку и обнаружила на автоответчике все до единого сообщения, оставленные за то время, что телефон был отключен. Некоторые из них я даже прослушала: это были голоса из другого мира, из прошлого, когда наша новорожденная еще не появилась на свет. Но потом в сообщениях замелькали вопросы — про Джонатана, про Чарльза, — так что я просто все стерла.
Я нажала на мигающий треугольничек.
— У вас — одно — новое сообщение, — произнес механический женский голос. — Получено — сегодня в — двадцать — два — часа — двадцать — три — минуты.
— Привет, — послышался другой женский голос, на сей раз человеческий. Он эхом заметался по коридору, отскакивая от стен. — Думаю, вам небезынтересно будет узнать: я проверяю все, что вы сказали, и все, что произошло. — Голос у нее был глуховатый и хриплый. — И знаете, обнаруживаются очень интересные вещи. Я чувствую, что там была какая-то история — причем она до сих пор не закончилась, — и в конце концов я до нее доберусь. Я ее раскопаю, вот увидите.
Язык у нее заплетался, согласные звучали невнятно, а гласные протяжно, слова склеивались, как будто она весь день только и делала, что пила. Я посмотрела на часы. Было почти одиннадцать вечера.
— Ладно, не суть важно, — произнесла она. — Я знаю, что вы пробыли там больше часа. Я читала полицейский отчет: вы сказали, что ждали вашу подругу. А вам известно, что соседка из квартиры снизу будто бы слышала чьи-то крики? Так она утверждает. Это было чуть раньше, и тем не менее. Странно, если подумать. Ведь он же умер мгновенно, да? Так что времени на крики у него было не слишком много. Но это еще не все, правда? Время, которое вы провели там… Зачем кому-то нужно так долго находиться в чужом доме? А то, что произошло за неделю до этого?.. Просто прогулка под дождем? Мне слабо в это верится. Что-то тут не так, верно? Мы обе это знаем. Можете не перезванивать.
— У вас — нет — новых сообщений, — произнес автоматический голос, металлический и невыразительный.
Теплая радость, которая переполняла меня весь день, мгновенно улетучилась, скиснув, как молоко.
Что там слышала соседка? Я прошла в кухню и открыла кран. В ладони мне потекла холодная вода.
Кто жил в квартире снизу? Я сняла плащ и повесила его на спинку высокого стула, задвинутого под барную стойку.
Чарльз кричал, и его кто-то услышал за те несколько часов, что прошли после его падения? Я включила радио и выкрутила регулятор громкости, чтобы было не так тихо. По комнате разлилась какая-то песня, какая-то мелодия, которая ни о чем мне не говорила.
Это ставило под сомнение время смерти.
Я включила телевизор. Пульт от него был потерян несколько месяцев назад, поэтому, для того чтобы прибавить звук, пришлось нажимать кнопки сбоку от экрана.
Я опустилась на диван. Внутри стремительно разрасталась паника, грудь точно перехватило тугим обручем, не дававшим вздохнуть. Валери Сэндз подбиралась ко мне все ближе и ближе; я почти чувствовала, как она дышит мне в затылок, отчего крохотные волоски на моей шее сзади вставали дыбом; я ощущала ее приближение всей кожей спины, вдруг ставшей невыносимо чувствительной. Меня охватила нервная дрожь, мое тело протестовало против этого резкого перехода от ликования к ужасу. Внутри меня росло и ширилось что-то, не имеющее названия, и, поддавшись отчаянному желанию дать этому выход, я взревела, усугубляя какофонию воды, музыки и голосов из телевизора.
Дальше я какое-то время сидела молча.
Мне стало немного лучше: я почувствовала себя чище, свежее, легче.
Я поднялась, выключила воду, радио и телевизор и опять села на диван.
Мне необходимо было сосредоточиться.
Я велела себе успокоиться.
Значит, кто-то что-то слышал.
Это был не лучший вариант.
Но возможно, еще не катастрофа.
Потому что любой, кто когда-то жил в окружении других, знает, что люди — существа шумные, иногда очень шумные. А десятки квартир, втиснутые в один многоквартирный дом, всегда казались мне перебором. Где-то вечно плакали дети, и их утешали матери, и играла музыка, и слышался застольный смех, и бешено вибрировали стиральные машины, и хлопали двери, и топали чьи-то ноги, и звонили будильники или телефоны. А кому из нас не доводилось быть невидимым свидетелем чужой семейной ссоры, когда градус взаимных претензий становится все выше, а перепалка все ожесточеннее и с обеих сторон начинают сыпаться все эти дежурные «ты меня не слушаешь», «что ты меня вечно пилишь» и «ну почему ты не можешь хотя бы попытаться поставить себя на мое место»?
Не исключено, что кто-то в самом деле слышал, как Чарльз кричал, но это не имело никакого значения. Никаких весомых доказательств того, что он умер не мгновенно, не было. Крик падающего мужчины вполне мог на поверку оказаться визгом расшалившегося ребенка или возмущенными воплями недовольного жизнью подростка. Раздраженный рык и гневные восклицания с тем же успехом могли быть шумным скандалом между супругами, по горло сытыми друг другом, поженившимися слишком рано и слишком давно.
Ничего нового в этом не было. Равно как и ничего, заслуживающего внимания.
Ни одно из маленьких открытий Валери ничего не изменит. Все это в лучшем случае — косвенные улики, которые, скорее всего, были бы признаны несущественными. Поэтому я принялась избавляться от остатков своей паники, методично разбирая ее по косточкам и по очереди отбрасывая каждую ее составляющую.
Куда большую проблему — она определенно требовала решения, однако с ней так легко не разделаешься — представляла собой настойчивость Валери. Необходимо было избавиться от нее, заставить ее замолчать, сбить ее со следа, чтобы она, при всем старании, не сумела дотянуться до фактов, способных поставить под угрозу мою дружбу.
Я пошарила по кухонным шкафчикам в поисках чего-нибудь съестного. День выдался очень длинный, я валилась с ног от усталости, к тому же у меня болела голова, ломило лоб, боль, казалось, была сконцентрирована где-то в пространстве перед моим лицом. На одной из полок обнаружился завалявшийся пакет с остатками хлеба. Я соскребла плесень и запихнула их в тостер — все четыре куска. Потом положила на них масло, толстое и желтое, и смотрела, как оно тает, становясь прозрачным. Я была хозяйкой положения и намерена была ею оставаться. Я полила тосты жидким медом и, взяв один, наклонила его, чтобы мед распределился по поверхности. Тягучий янтарный мед на поджаристом тосте напомнил мне о Марни.
Я взяла тарелку в постель и аккуратно все съела, памятуя Эмму, которая терпеть не могла крошек. Потом отправила сообщение Питеру, объяснив, чем было вызвано мое сегодняшнее отсутствие на работе, и практически сразу же получила от него в ответ «Поздравляю!». Почему-то это меня обрадовало: кто-то счел, что я тоже заслуживаю поздравлений.
Я погасила лампу и в призрачном свете телефона принялась пролистывать на экране новые фото Валери. Она выложила фотографию, на которой они с соседкой по квартире держали в руках стаканы с неестественного цвета коктейлями в каком-то многолюдном ресторане, и еще одну, с заходящим солнцем, снятую с ее балкона. Было там и невероятное видео: Валери отплясывает в компании пятерых человек, собравшихся в круг. Подпись гласила, что они готовятся к какому-то выступлению, намеченному на лето.
Я поставила будильник и велела себе держать хвост пистолетом и ничего не бояться. Потому что я найду способ положить всему этому конец.
На следующий день я с самого утра снова поехала в больницу. Мне не терпелось увидеть Марни и Одри. На входе в родильное отделение я спросила, где они лежат, и меня отправили в палату в другом конце коридора. Я подошла к кровати номер семь, как мне было сказано, и обнаружила, что она скрыта тонкой голубой шторкой. Найдя щелку, я немного ее приоткрыла и сунула туда нос.
— Можно? — спросила я.
— Заходи, — отозвалась Марни.
Она сидела в постели, до пояса укрытая одеялом. Ее рыжие волосы были собраны в гульку на макушке. На ней была голубая больничная сорочка, и, со своим нежным, чуть припухшим лицом и ясными лучистыми глазами, Марни показалась мне невыразимо прекрасной.
— Доброе утро, — сказала я, примостившись в изножье кровати.
Матрас под моим весом немедленно просел.
— Ну-ка, кто это такой пришел нас навестить? — пропела Марни тоненьким, каким-то кукольным голоском, глядя не на меня, а на малышку, которую прижимала к груди. Она развернула Одри ко мне, чтобы я могла полюбоваться складочками на ее крохотных щечках, слегка помятым со сна личиком и ротиком, который открывался. — Кто это, а? — пропищала Марни.
— Доброе утро, Одри, — произнесла я.
— Привет, тетя Джейн, — все тем же писклявым голоском отозвалась Марни.
— Ну, как вы спали? — поинтересовалась я.
— Не очень хорошо, — ответила она. — Но ничего страшного, это нормально.
Она улыбнулась и снова прижала малышку к груди — легким движением, ни на мгновение не прекращая поддерживать головку, но при этом ловко ее поворачивая.
— Ты сама-то как себя чувствуешь? — спросила я.
— Так себе, — призналась она. — Все болит, но это было ожидаемо. И я счастлива. Все прекрасно.
— А как дела у нашей новорожденной? — Я потянулась к малышке, и моя рука замерла в нескольких дюймах от нее.
— Она — само совершенство, — ответила Марни.
— Я знаю, — улыбнулась я.
— Да, кстати, — сказала она, — хотела тебе сказать, пока не забыла: это немного странно, но я получила сообщение от той журналистки. Ну, помнишь ее? От той самой. Она оставила его вчера вечером.
Интересно, что в тот момент было написано на моем лице? Могу лишь сказать, что рука, которую я держала вытянутой, не дрогнула. Я почувствовала, как к горлу подступает тошнота, и поспешно сделала вид, что икаю, чтобы не выдать себя.
— Она опять объявилась? — спросила я.
— Она оставила мне сообщение.
— И мне тоже, — сказала я.
В палате вдруг резко похолодало. Волоски на моих руках встали дыбом, несмотря на то что я была в кофте. Я стиснула зубы, чтобы не стучали. Но Марни едва ли заметила во мне какую-то перемену. Она была всецело сосредоточена на Одри: белая хлопчатобумажная шапочка сползла той на глаза.
— Чего она хотела? — выдавила я.
Дурнота ощущалась не только в животе и в горле, но и в костях, и в мышцах тоже. Она была как волна, вздымающаяся в каждой клеточке моего тела.
— Понятия не имею, — хмыкнула Марни, поправляя шапочку на головенке Одри.
— То есть как это? — опешила я.
— Ты знаешь, — сказала она, — я не хочу о ней думать. Она неприятная женщина, а у меня сейчас в жизни масса приятных вещей. Не хватало только еще тратить на нее душевные силы.
— Ты ей не перезванивала? — спросила я.
Марни вскинула на меня глаза:
— Я даже сообщение заметила только сегодня утром. Вообще-то, я решила, что оно от моей матери. Иначе я и слушать бы его не стала.
— И?.. — не отступалась я.
Она стянула шапочку с головы Одри и смяла ее в кулаке.
— У нее слишком маленькая головка, — вздохнула она.
— Марни, — не сдержалась я, — да посмотри же ты на меня! Что там было? В том сообщении? Она что-то раскопала? Она по-прежнему занимается расследованием?
— Господи, Джейн… — Марни бросила в меня шапочкой, и та спланировала на голубое покрывало между нами.
— Что? — спросила я. — Неужели тебе не хочется знать, собирается она писать про нас снова или нет? Мне совершенно не улыбается перспектива опять попасть на этот ее чертов сайт, в особенности после того, что она написала в прошлый раз. А тебе? Неужели тебе совершенно все равно?
— Тебе нужно успокоиться, — сказала она. — Здесь неподходящее место. И вообще, что ты так из-за этого переживаешь? Ну подумаешь, какая-то журналистка пытается что-то раскопать. Если ей так хочется попусту тратить свое время — ради бога, пусть. Все равно она ничего не найдет, так что какое нам дело до того, чем она занимается.
Одри захныкала.
— О, нет-нет-нет, — заворковала Марни. — Так не пойдет. А ну-ка.
Она приподняла маленькое скрюченное тельце Одри, и я наконец-то выдохнула.
В том сообщении не могло быть ничего существенного. Никаких откровений, никаких улик, никаких разоблачений. В противном случае наш разговор с самого начала принял бы иной тон. Потому что Марни была не из тех, кто способен хранить какой-то секрет. Она была не из тех, кто копит все внутри себя до тех пор, пока не взорвется. Если бы она хотела что-то мне сказать, она бы сказала.
Но я позволила панике затмить мой разум и невольно подняла бурю в стакане воды, неосмотрительно продемонстрировав Марни свой страх. Я исходила из того, что она тоже напугана назойливостью Валери. Однако моя подруга не знала, что у меня есть веская причина бояться всех этих статей, сообщений и пристального внимания. Я самонадеянно подразумевала, что она по-прежнему знает и чувствует все то же самое, что знаю и чувствую я, и что все возникающие между нами недомолвки быстро устраняются, но, конечно, это больше не было и не могло быть правдой.
Нужно было вернуть разговор в мирное русло, скрыть свою тревогу, потому что недоумение Марни было совершенно справедливым.
— С ней все в порядке? — кивнула я на малышку.
Меня пугал зловещий контраст между правдой, которую могла обнаружить Марни, и этим крохотным островком полной безмятежности, со всех сторон отгороженным от мира голубыми шторками.
— Думаю, да. — И Марни снова прижала к себе Одри.
Она выудила из своего рюкзака, который был набит свернутыми комбинезончиками и умилительными носочками, еще одну крошечную шапочку и натянула ее на голову Одри.
— Прости, — сказала я. — Ты права. Нужно просто не обращать на нее внимания. В конце концов это ей надоест.
— Именно так, — согласилась Марни.
Явилась акушерка, чтобы осмотреть Одри, проверить ее слух и еще раз взвесить, перед тем как официально отпустить в большой мир за пределами больничных стен. Акушерка на сей раз была другая, не вчерашняя, а постарше, но тоже улыбчивая, по-матерински основательная, излучающая спокойную уверенность и теплоту. Я была благодарна ей за вмешательство.
— Ну и как вы будете добираться домой? — поинтересовалась она, остановив взгляд по очереди на каждой из нашей троицы.
— Я собиралась вызвать такси, — ответила я. — Вызывать прямо сейчас?
— Автокресло у вас есть? — спросила она.
Я кивнула на кресло-переноску, стоявшее в углу палаты.
— Отлично, — сказала акушерка. — Тогда вы готовы к выписке. — Она пощекотала Одри за пятку. — Ну, кто у нас тут самая счастливая маленькая сосисочка, которая сейчас поедет домой с двумя такими замечательными мамочками?
Я не стала ее поправлять.
— Джейн, — сказала Марни, когда мы ждали такси перед входом в больницу, — можно задать тебе один вопрос?
Она дрожала в своем летнем платье, несмотря на солнце.
— Конечно, какой угодно, — отозвалась я.
Одри, уже пристегнутая к своему креслицу и закутанная в одеяльца, захныкала, а потом чихнула.
— Ты сегодня сама не своя, — сказала она. — Тебя что-то расстроило?
— Со мной все в полном порядке, — заверила ее я.
— Это из-за той журналистки? — не отступала она. — Из-за ее сообщения?
Перед главным входом, пронзительно завывая, затормозила «скорая».
— Джейн! — потеряла терпение Марни.
— Что? — пробормотала я. — Что ты сказала?
Сирены смолкли. Из задка «скорой» спустили складные носилки на колесиках, и два парамедика в зеленом в сопровождении врача в голубом бегом покатили их внутрь.
— Ты все еще переживаешь из-за той журналистки?
— Может быть, — призналась я.
Марни вздохнула:
— Я это понимаю. Но мне в каком-то смысле еще хуже. Она обвела меня вокруг пальца. Когда мы с ней тогда встретились, я думала, что она нормальная. Она даже показалась мне милой. И очень красивой. Она изображала из себя добрую и сострадательную. Я действительно думала, что могу ей доверять. Но все это было притворством, верно? Так что я хорошо усвоила урок. Да, это мерзко, когда тебя обвиняют в таких вещах, — я знаю, каково это, не забывай, — но пойми, теперь она просто ноль, пустое место.
Я кивнула с видом полного понимания, как будто была согласна с ее логикой и тоже расстроена ложным обвинением.
— Или дело не в этом? — спросила Марни. — Она еще что-то сказала? В своем сообщении? Ты из-за этого дергаешься?
Я покачала головой.
— Что она тебе наплела? — не отступала Марни.
Я некоторое время молчала, подыскивая безопасный ответ.
— Думаю, она сказала мне в точности то же самое, что и тебе, — произнесла я наконец.
— Я прослушала только самое начало, — пояснила Марни. — И стерла сообщение сразу же, как только поняла, от кого оно. Но что там было? Что она наговорила?
Меня охватила дрожь облегчения. Решение не паниковать раньше времени было правильным. Марни не узнала ничего нового. А потом это кратковременное облегчение сменилось новым, более изощренным страхом. Дело не в том, что Валери оставила Марни пустое сообщение, не сказав ничего важного, заслуживающего внимания, — хотя я в глубине души очень надеялась на это. Нет, просто мне на сей раз повезло. Если бы Марни не стерла сообщение, кто знает, что ей сейчас было бы известно?
— Джейн? — настаивала Марни.
— Она звонила, чтобы извиниться, — выпалила я.
Правда — и мне почти стыдно в этом признаваться — заключается в том, что остальное содержание этого придуманного сообщения я сочинила прямо на ходу, автоматически, даже не задумываясь, состряпав очередную ложь так же легко, как и прежде.
— Она сказала, что у нее сейчас тяжелый период, что ее бывший муж недавно женился снова и поэтому она решила с головой уйти в работу. И что она сожалеет о том вреде, который причинила, и надеется, что мы сможем ее простить.
Это была шестая неправда.
Я озвучила ее по той же причине, что и все остальные. Но вкус у нее, у этой лжи, был иной, потому что она не решала проблему, а лишь отсрочивала ее. Валери взялась за Марни, и наивно было бы думать, что она отступится.
— Хм… — Марни взглянула на меня. — Это очень странно. Мне показалось, что тон у нее в начале сообщения был довольно-таки расстроенный. Как же она сказала?..
— Не важно… — начала было я.
— Да, знаю, — перебила она. — Но теперь это не дает мне покоя. Она сказала что-то такое, отчего я мгновенно взъерепенилась. И сразу же поняла, что говорит именно она. Мне не хотелось ее слушать, потому что я была уверена: там опять будет вранье на вранье, — и, честно говоря, у меня попросту не было желания в это вникать. Но… Нет, не помню.
— У меня сложилось впечатление, что она весь день пила, — заметила я.
— Не исключено. Но все-таки там было что-то еще.
Неужели Марни о чем-то знала? Неужели она сомневалась во мне? Я не могла утверждать наверняка. Но такая возможность казалась мне маловероятной. Потому что эта журналистка была в ее жизни залетной птицей, которая преследовала нас, не давала спокойно жить и публиковала про нас мерзкую клевету в Интернете. А я была верной подругой, надежной, испытанной и постоянной. Если бы речь зашла о слове одной против слова другой, я лично даже не задумалась бы, кому поверить. И тем не менее меня грыз червячок сомнения, ведь на моей памяти Марни ни разу еще не выказывала мне своего несогласия с такой легкостью.
— Да, — произнесла она, когда перед нами остановилось такси. — Да, очень похоже на то.
Я проводила их до дому: пристегнула автокресло Одри к сиденью, а когда мы приехали, подхватила ее приданое — пакеты с подгузниками, одеяльца, запасные одежки — и понесла в квартиру. Я переминалась с ноги на ногу перед входной дверью, пока Марни сражалась с ключом, который никак не желал вставляться в замочную скважину и заедал. Потом дверь наконец открылась.
Нас встретила пустая прихожая с черно-белым ковром, аккуратно придвинутым к подножию лестницы. Квартира была в том же состоянии, в каком мы оставили ее накануне: идеально прибранная, если не считать синего надувного мяча, брошенного посреди гостиной.
Я перешагнула порог и остановилась, держа сумки в руках, и тут Марни обернулась ко мне и произнесла:
— Все, дальше мы сами.
Вот так буднично мне дали понять, что я больше не нужна.
Что я опять не нужна.
Весна постепенно сменилась летом, а я пребывала в состоянии раздражения.
Мне хотелось проводить больше времени с Марни.
Мы строили планы, а потом она без предупреждения отменяла их. За эти первые несколько недель я не раз навещала ее, приносила что-нибудь нужное — пачку подгузников, лекарства, контейнер для льда, — но никогда не оставалась надолго. Всегда что-нибудь мешало нам пообщаться: то звонок патронажной медсестры, то визит акушерки.
На новом этапе своей жизни Марни была полна решимости справляться с заботами самостоятельно. Она полагалась на других женщин, таких же как она, молодых матерей, и выслушивала их советы. От меня тут проку было мало, и я чувствовала себя не у дел. Она доверяла медикам, которые могли выписать разнообразные мази, по всей видимости необходимые в первые недели жизни младенца. Мне хотелось быть рядом — очень хотелось, — и, честное слово, я пыталась быть полезной. Но все чаще и чаще мне казалось, что я только мешаюсь под ногами: не знаю, куда класть многочисленные новые принадлежности, как правильно держать младенца, какой стороной надевать подгузник…
Я отчаянно стремилась стать частью их мира и не могла понять, почему мне не отвечают взаимностью. Мне хотелось учиться всему вместе с Марни, решать те новые задачи, что вставали перед ней. В моем воображении существовала определенная картина совместной жизни, в которой наши три мира должны сплетаться в единое целое, но на такой дистанции это было невозможно.
Однажды мы даже выбрались на бранч в компании полуторамесячной Одри. Я очень радовалась, что увижу обеих, купила пластмассовую погремушку. Но малышку мой подарок не заинтересовал. Она все время капризничала, взбудораженная новыми звуками, запахами и ярким солнечным светом, от которого в кафе негде было укрыться. Ее крохотное личико побагровело от безутешного плача, и Марни, сама уже вся взмокшая, из последних сил качала ее на руках вверх-вниз и агукала на разные лады, пытаясь успокоить.
— Черт! — выругалась она. — Вентиляторы. Чертовы вентиляторы.
— Какие вентиляторы? — не поняла я.
Официантка как раз принесла нам тарелки: яичницу для Марни и сэндвич с беконом для меня.
— Я должна была их забрать, — простонала Марни. — В квартире ужасно жарко. Если честно, это настоящий кошмар. Одри толком не спит. Я завела себе маленький термометр, и он все время горит красным, потому что жара невыносимая — не помню ни одной такой весны, — но с погодой все равно ничего не поделаешь, да? Так что я заказала три вентилятора. Возможно, это перебор и можно было обойтись одним, но я была уже просто на грани. В общем, их надо забрать сегодня до двенадцати, а куда я с ней в таком состоянии? Придется отложить на завтра. А это означает еще одну ночь без сна.
— Может, я схожу? — предложила я. — Откуда их надо забрать?
Марни помолчала.
— Тебе это точно не трудно? — спросила она. — Ты правда могла бы их забрать? Тогда тебе надо идти прямо сейчас…
— Ну конечно, — заверила ее я.
Мне очень хотелось ей помочь.
— Так, погоди, я посмотрю… — Она порылась в сумке и вытащила оттуда чек. — Отсюда минут десять пешком, если идти быстро.
— Отлично, — сказала я, забирая у нее тоненькую бумажную полоску. — Без проблем.
— Но твоя еда, ты же…
— Я успела позавтракать дома, — отмахнулась я. — Я переживу. Честное слово.
— Ладно, тогда вот, возьми, — сказала Марни. Ее правая рука нырнула обратно в сумку. Она вытащила маленький ключик из желтого металла, и я сразу же его узнала. — Я расплачусь, а ты тогда поезжай оттуда прямо к нам домой, только мне надо будет сначала разобраться с Одри, так что не исключено, что ты доберешься до дому раньше нас. Тебе это точно не слишком трудно? Там все оплачено.
— Мне это ни капельки не трудно, — заверила я и протянула руку за ключом. Мои пальцы нащупали на головке сверху царапину, и я поняла, что это тот самый ключ, который был у меня раньше. — Встретимся у тебя дома.
Я забрала вентиляторы и дотащила их до ее квартиры; они были тяжеленными и громоздкими. Я открыла дверь ключом и вошла внутрь. Мне сразу бросились в глаза перемены: в квартире царил уютный кавардак, она казалась обжитой, наполненной. Я вскрыла коробки и прямо в прихожей собрала все три вентилятора и воткнула в розетку у батареи, один за другим, чтобы убедиться, что они работают. Пока я возилась на полу, мое внимание вновь привлек тот самый черно-белый ковер у подножия лестницы. Я приподняла один угол и заглянула под низ. Там ничего не было. Я откинула край ковра подальше, но на пятачке пола у лестницы не обнаружилось ни единого пятнышка.
Я оставила вентиляторы у нижней ступеньки, села на диван и стала ждать возвращения Марни с Одри, ничего не трогая, потому что мне не хотелось рушить атмосферу. Они появились в час с небольшим, и Марни, заявив, что страшно устала и ей нужно отдохнуть, поблагодарила меня за помощь и сказала, что нам непременно нужно еще раз выбраться на бранч или на ланч, раз уж сегодня ничего не вышло, и что она мне позвонит.
С тех пор увидеться нам так и не удалось.
На прошлой неделе она пригласила меня на ужин, но в обеденный перерыв позвонила мне в офис и сказала, что у нее совершенно нет никакого настроения готовить, что она очень устала, и спросила: не буду ли я против, если мы перенесем это на другой раз? Я ответила: ничего страшного, она может прийти ко мне в гости и я сама что-нибудь приготовлю, или могу приготовить что-нибудь у нее дома, или даже заказать что-то навынос. Но она была непреклонна. Как-нибудь потом, только не сегодня.
В последний раз мы виделись больше месяца назад.
Высвободившееся время — и место в моей жизни — я употребила на то, чтобы вплотную заняться Валери.
Хотелось бы мне сказать, что это в достаточной мере меня отвлекло, но это была бы неправда. А я пообещала тебе говорить только правду. Так что вот тебе правда. Я поймала себя на том, что обдумываю способы — как бы это выразиться? — лишить эту мерзавку возможности лезть в нашу жизнь раз и навсегда. Мне было известно, где она живет. Где она работает. Может, я и не знала ее секреты так хорошо, как она мои, зато была уверена, что смогу подстроить несчастный случай со смертельным исходом.
Но все было не так просто. Я никак не могла придумать способ расправы, при мысли о котором меня не начинало бы подташнивать. Мне нравилась идея толкнуть ее под машину. Получилась бы забавная симметрия. Я планировала стащить ее таблетки — у себя в блоге она как-то писала о том, что принимает таблетки от аллергии, — и подменить их чем-нибудь смертоносным. Но стоило мне перейти от фантазий к практическим соображениям, как внутри меня все немедленно восставало. Что в каком-то смысле доказывало неправоту Валери: все-таки по натуре я не была убийцей.
Так что нужен был другой план.
В тот день я по привычке просматривала ее свежие публикации в Интернете: фотографии, заметки и записи в «Твиттере» — и наткнулась на новый снимок, который она выложила только утром. На нем были выстроенные рядком туфли для чечетки, а подпись гласила: «Последняя репетиция — и поехали!» Я перешла на сайт танцевальной студии и обнаружила, что выступление должно было состояться всего несколькими часами позднее в бывшем здании церкви в центре города. Предварительной продажи билетов не было — кто раньше пришел, тот и занял лучшие места, — а в качестве входной платы предлагалось сделать пожертвование в благотворительный фонд, помогающий людям с психическими заболеваниями.
Я решила пойти. Мне хотелось на нее посмотреть.
Ровно в семь вечера я была там. Женщина, стоявшая с ведерком для пожертвований у входа, спросила меня, бывала ли я уже когда-нибудь на таких выступлениях, а когда я ответила, что нет, поинтересовалась, не знакома ли я с кем-нибудь из танцоров.
— С Валери, — ответила я, не задумываясь.
— Сэндз? — уточнила она. — С Валери Сэндз?
Я кивнула.
— Она — отличное приобретение для нашего коллектива, — сказала женщина. — Мы так рады, что она к нам присоединилась. Она не танцевала с подросткового возраста, но очень быстро вернула себе прежнюю форму. Уверена, сегодня она будет блистать. Вы будете ею гордиться.
Я с улыбкой кивнула и с благодарностью взяла ярко-розовую программку. Валери значилась в числе шести танцоров, чье выступление открывало концерт.
Я вошла в зал и была поражена его величиной, невероятно высокими и богато украшенными сводами, рядами крепких деревянных скамей, сценой, скрытой за тяжелым зеленым занавесом. Скамьи были заполнены: дети сидели на коленях у родителей, а подростки — сбившись в тесные кучки, так что я прошла вперед и встала у сцены рядом с другими опоздавшими.
Потом погас свет, занавес раздвинулся, и я увидела, как Валери выходит на сцену вместе с двумя женщинами и тремя мужчинами. Все они были в свободных черных брюках и облегающих черных футболках и выглядели скучно и обыденно — пока не заиграла музыка. Динамик у меня за спиной завибрировал, и эти шестеро мгновенно преобразились: четко и слаженно двигались они в такт все ускоряющейся музыке, с завораживающей быстротой мелькали их ноги, выбивая дерзкий, агрессивный ритм. Это было так зажигательно, что я против воли завелась, полностью поглощенная происходящим на сцене действом. Но вот Валери бросила взгляд на пространство перед сценой — видимо, кого-то искала глазами. А наткнулась на меня.
Валери запнулась, всего на миг, прежде чем вновь овладеть собой. Она быстро исправилась, но сбить ее с ритма было приятно. В кои-то веки я застала ее врасплох.
Я выскользнула из зала в конце песни, довольная тем, что теперь эта хищница на своей шкуре узнала, каково это, когда тебя выбивают из колеи.
Было утро субботы, и я, по обыкновению, отправилась навестить мать. Мне очень не хотелось вставать, но она знала, что я должна приехать, и ждала меня — хотя, конечно, вполне могла про это забыть.
Да и погода, слишком жаркая и влажная, не давала долго нежиться в постели по утрам. Последние три недели температура стояла выше двадцати семи градусов, а дождя не было вот уже почти целый месяц. Трава на газонах пожухла и превратилась в желтую солому, и гнетущая липкая жара накрывала город уже с рассвета. В такую погоду надо есть мороженое в парке, сидеть в тенечке, плавать в открытом бассейне и долгими знойными вечерами неторопливо ужинать в каком-нибудь ресторанчике под открытым небом, но не трястись в поездах и не торчать в четырех стенах в доме престарелых, выполняя свой дочерний долг.
В поезде было много народу. Мы еще не отъехали от вокзала Ватерлоо, и до отхода оставалось несколько минут. Я сидела у раздвижных дверей в ряду из четырех сидений, расположенных спиной к окнам. Сиденья напротив занимала семья: мать, отец и две маленькие дочери. На коленях у них лежали рюкзаки, и я подумала, что семейство, наверное, едет куда-нибудь к морю или на природу, где было немного прохладнее и не так душно.
На соседних путях готовился к отправлению другой поезд. Дежурный обвел взглядом платформу и дал сигнал в свисток. Состав, заскрежетав колесами, тронулся, и меня замутило, как будто наш вагон тоже пришел в движение. Я откинулась на спинку сиденья и прикрыла глаза.
Через несколько часов я вернусь в город и с ролью преданной дочери будет покончено до следующей недели.
Когда я открыла глаза, поезд стоял на станции Воксхолл.
— Прекратите сейчас же! — говорила женщина, балансируя на подножке лицом к перрону. Обеими руками она упиралась в дверной проем, перегораживая проход. Я не видела ее лица, но, судя по тому, как дрожал у нее голос, она была готова расплакаться. — Не садитесь на этот поезд.
— Ой, дамочка, уймитесь, — произнес мужчина на перроне. — Что вы расшумелись?
Женщина набрала полную грудь воздуха, и я поняла, что она напугана, но изо всех сил старается не показывать этого.
— Прошу прощения! — закричала она, обращаясь к дежурному. Он стоял к ней спиной и говорил с кем-то по рации. — Этот человек меня преследует! Вы меня слышите?
Он даже не обернулся.
— Я имею право ехать в любом поезде, — заявил мужчина.
— Только не в этом. Вы всю дорогу шли за мной и выкрикивали непристойности, и я не намерена больше это терпеть!
Она через голову перекинула ремешок сумки на другое плечо, чтобы не съезжал. На ней был ярко-розовый топ, в котором она выглядела моложе и казалась беззащитной. Джинсовые шорты открывали крепкие загорелые ноги.
Я перехватила взгляд женщины, сидевшей напротив. Ее муж обнимал обеих дочек за плечи и, как и мы с его женой, явно раздумывал, вмешиваться или нет.
— Ой, да пошла ты! — заорал мужчина.
— Так, все, хватит, — произнес отец семейства. — Потерпи пару минут, приятель. Сейчас подойдет еще один поезд. Не надо устраивать тут представление, ладно?
Мужчина какое-то время неподвижно стоял на перроне, словно обдумывая эту просьбу.
— Да пошли вы все! — бросил он наконец и с независимым видом удалился.
Я выдохнула. Спасовать перед хрупкой женщиной в джинсовых шортах и розовом топе было немужественно, равноценно проявлению слабости, в то время как отступить перед другим мужчиной — постарше и покрепче физически — было простым благоразумием.
Чарльз боялся сильных женщин. За ужином он регулярно проходился по своим коллегам женского пола: одним ставил в упрек излишнюю стервозность, другим — излишнюю мягкотелость. В успехе женщин, которым удавалось совмещать счастливую семейную жизнь, детей и впечатляющую карьеру, он ощущал угрозу себе лично. А может, мне просто хотелось так думать. Я скрупулезно отмечала каждый его недостаток и находила новые и новые причины, по которым он не заслуживал такой женщины, как Марни.
Девушка в розовом нажала кнопку закрытия дверей, и створки съехались у нее перед лицом.
— Спасибо вам, — сказала она, обращаясь к мужчине с дочками. — Спасибо вам большое, что не остались в стороне.
С этими словами она развернулась и направилась к свободному месту рядом со мной.
Она была мне знакома.
Я мгновенно поняла, кто она.
Это лицо я узнала бы где угодно.
Она была прекрасно мне знакома. Я уже видела эти черные волосы, зачесанные назад, а татуировки на левом запястье и большом пальце руки помнила по фотографиям, выложенным в Сети. Вблизи она выглядела иначе: черты лица были гораздо более резкими, более запоминающимися. Не забыла я и эту манеру выставлять вперед бедро, перенося вес тела на одну ногу, и черную сумку, с которой она приходила на похороны. Но все не ограничивалось только тем, как она выглядела, в какой позе стояла и какими вещами обладала. У меня было такое чувство, что я знаю, как работает ее голова, как она мыслит.
— Я вас знаю, — произнесла я.
— Знаете, — подтвердила она. — Хотя я не планировала попадаться вам на глаза. Но, с другой стороны, не могла же я предвидеть, что ко мне прицепится этот псих. Если честно, он слегка выбил меня из колеи. Кошмарный тип, правда? Он уже второй раз за мной увязывается. Кому вообще может понравиться, когда его преследует незнакомый человек?
Она вскинула бровь и рассмеялась.
Ее наглость меня поразила; она держалась так самоуверенно, так бесстрашно. Наверное, я должна была испугаться. Я это понимаю. Очевидно, получив от нее самой подтверждение того, что она преследует меня — по всей вероятности, уже несколько месяцев, причем с худшими намерениями, — я должна была лишиться присутствия духа. И тем не менее в тот момент это придало мне уверенности. Я была права. Меня преследовали. Я не ошибалась.
— Вы действовали куда более топорно, чем вам представлялось, — сказала я. — Я вас видела. И даже не один раз.
— О, в самом деле? — осведомилась она. — Черт побери! Какая неприятность.
Раньше я не замечала, какое у нее привлекательное лицо.
— Чего вы хотите? — спросила я.
— Я хочу знать, куда вы ездите каждую субботу, — отозвалась она. — Вы же не будете против, если я присяду?
Я отрицательно покачала головой, потому что не хотела, чтобы эта нахалка сидела рядом со мной и прикидывалась, будто мы с ней подруги и вовсе не она вываляла меня в грязи при всем честном народе.
— Буду, — отрезала я. — Еще как буду против.
— Ой, только не начинайте, — скривилась она.
— Вы только что намекнули, что преследуете меня, а теперь хотите сесть рядом — и что? Поговорить по душам? Нет. Мне это неинтересно.
— А вы, оказывается, любительница устроить драму на ровном месте, — усмехнулась она. — Вот уж не ожидала. Я думала, что вы будете вести себя очень сдержанно, даже безразлично, а тут такой фонтан эмоций! Разве не странно, учитывая, что это на самом деле никакая для вас не новость? Раз уж вы были в курсе, что я за вами слежу?
Это вывело меня из себя. Меня взбесил ее намек, что я веду себя как истеричка, ведь мне отчаянно хотелось продемонстрировать ей ровно противоположное: спокойствие, невозмутимость, самообладание.
Она как ни в чем не бывало опустилась на соседнее сиденье. Ее локоть соприкоснулся с моим, и узорчатый трикотаж ее топа защекотал мою голую кожу. Я чувствовала, как во мне разгорается гнев, и твердила себе, что должна игнорировать его и быть осмотрительной, действовать скорее расчетливо, нежели безжалостно.
Она вздохнула и провела рукой по волосам.
Руки чесались надавать ей пощечин, хотя я и знала, что насилием ничего не добьешься. Все в ней — самодовольная ухмылка, розовый топ, наглость — выводило меня из себя. Она обвинила меня в убийстве, причем не один, а целых два раза. Если верить ее клевете, я убила собственного мужа. А когда Марни наконец начала оправляться от своего горя и нашла в себе силы жить дальше, эта мерзавка, которая сидит сейчас рядом со мной, выбила почву у нее из-под ног, затормозив наше движение вперед.
— Вы должны выйти на следующей станции, — сказала я.
— Но тогда я так и не узнаю, куда вы едете, — заметила она и, поставив ногу на сиденье, принялась перевязывать шнурок.
— Вы могли бы просто меня спросить, — процедила я. — Тут нет ничего интересного. И честно говоря, если ваше расследование привело вас сюда, то вам определенно пора остановиться. Я еду к своей матери. Я навещаю ее каждые выходные и всегда езжу этим поездом.
— Где она живет?
— На конечной станции.
— А можно мне адресок?
Она заговорщицки мне улыбнулась, как будто мы с ней были заодно. Потом спустила ногу обратно на пол и стала поднимать и опускать пятку, не отрывая носка, так что на голени заиграли мышцы, а загорелое бедро слегка заколыхалось.
— Она живет в доме престарелых, — сказала я. — У нее деменция.
Я хотела казаться откровенной, словно мне нечего было скрывать, и поэтому добровольно выдавала ей информацию, чтобы произвести впечатление невиновной.
— Сочувствую, — произнесла Валери. — Это очень грустно.
— Что так? — спросила я. — Потому что она не сможет ничего вам рассказать?
На ее лице мелькнуло выражение потрясения.
— Нет! — возмутилась она. — Как вы можете говорить столь ужасные вещи? Это совершенно не так.
— Ага, как же, — буркнула я.
Я не знала, была ли она сейчас искренней. Да это и не имело значения.
Валери оглянулась через плечо, на ряды зеленых изгородей, проносящихся за окном.
— Вы считаете меня чудовищем, — сказала она. — Но это не так. Я просто знаю, что во всей этой истории что-то нечисто, и хочу это раскопать. И поэтому я должна продолжать то, что делаю. Боюсь, дальше будет только хуже.
Наверное, мое лицо исказилось, и, быть может, она прочла на нем страх, который гнездился в моей душе, потому что ее взгляд смягчился и стал почти сочувственным.
— Простите, — произнесла она. — Это прозвучало как угроза, да?
— А это было что-то другое? — поинтересовалась я.
— Да, вы правы, — согласилась она. — Наверное, так и есть. Вам кажется, что я уже приближаюсь к разгадке?
— Там не к чему приближа…
— Бросьте, — перебила меня Валери. — Вы знаете это ничуть не хуже моего. Вся ваша история шита белыми нитками. И она развалится на части, если потянуть за нужную ниточку. Я намерена отыскать ее.
— Вы ошибаетесь, — пожала плечами я. Прозвучало это неубедительно.
— Впрочем, я не считаю, что вы убили своего мужа, — сообщила она. — Если это вас утешит.
— Это меня не утешит.
— Я вам даже, пожалуй, сочувствую. Это тяжело.
— К этому привыкаешь, — отозвалась я. — Как к любому дерьму.
— О, я вас понимаю, — кивнула она. — Иногда мне приходится изрядно накачаться водкой, чтобы меня хотя бы немного отпустило… — Она принялась крутить серебряное кольцо, надетое на большой палец. — Я только что вспомнила про то сообщение. — Она поморщилась. — Я оставляла вам сообщение. На автоответчике. В общем, на следующее утро я чувствовала себя просто ужасно, не надо мне было столько пить. Но я говорила серьезно.
— Про то, что вы по-прежнему ведете ваше расследование? — спросила я. — Очень рада, что Марни даже не подумала слушать эту чушь, а сразу ее стерла.
Валери слегка склонила голову набок, и глаза у нее расширились. Я немедленно поняла, что сделала ошибку.
— Что вы хотите сказать? Что она не стала его слушать?
Я покачала головой.
— Я думала, она его прослушала, но не заинтересовалась.
Я ничего не ответила. Семейство, сидевшее напротив, сошло в Ричмонде. В самый последний момент перед выходом возникла небольшая суматоха: все ли взяли свои шляпы и рюкзаки, куда запропастился солнцезащитный крем, — и мать, смущенно улыбнувшись нам, поспешно потащила всех к выходу, пока двери не захлопнулись и поезд не отправился дальше.
Кондиционер чихнул, загудел и, на прощание свистнув, заглох. Без мерного гудения вентилятора и шипения охлажденного воздуха в вагоне внезапно стало очень тихо. Температура начала расти. Я встала, чтобы открыть окно, но оно было заблокировано. Как и все остальные окна.
— Ну что, принцесса? — раздался у меня за спиной мужской голос.
Я обернулась и увидела того самого скандалиста. Он уселся напротив нас, там, где еще минуту назад сидела семья.
Я осталась на ногах, ничего не говоря.
— Так что ты там блеяла?
Он говорил на повышенных тонах, и остальные пассажиры начали оборачиваться, внимательно глядя на нас и выжидая, чтобы понять, как будет развиваться ситуация. Может, они все это время слушали наш разговор? Если так, интересно, многое ли им стало ясно?
— Эй! — заорал он. (Валери внимательно рассматривала содержимое своей сумки.) — Раньше ты меня не игнорировала, а?
— Дальше по проходу есть свободные места, — произнесла я. — Вон там.
— Я не ищу, где мне сесть, ты не заметила, дорогуша? Я хочу поговорить с ней.
Валери упорно отказывалась поднимать глаза, роясь среди старых выцветших смятых чеков, перекладывая с места на место пустую бутылку для воды и телефон. Мне следовало бы уйти прочь, пусть бы разбиралась с ним самостоятельно. Но у нас, женщин, существует неписаный кодекс, который распространяется на общественные места и на общественный транспорт в особенности, и он предписывает нам объединяться в присутствии мужчин, которые представляют угрозу, поэтому я, разумеется, не задумываясь осталась рядом с ней.
— Смотри на меня! — проревел он, и Валери инстинктивно повиновалась.
Затем она набрала полную грудь воздуха и поднялась.
— Послушайте, — сказала она, — я просто еду на природу со своей девушкой.
Ее пальцы скользнули вдоль моего запястья. Я позволила ей сжать свою руку. Было ли это игрой? Владела ли она положением? Или это он им владел?
— И мы не хотим никаких неприятностей, — продолжила Валери, — так что скажите, что вам от нас нужно?
— А, ну так это все объясняет, правда? — произнес он, поднимаясь.
Я напряглась, но он не сделал попытки приблизиться к нам.
— Ты лесбиянка. — Он захохотал. — Что ж ты сразу-то не сказала? Хотя я мог бы и сам догадаться, уж больно ты злобная и бешеная.
Он двинулся мимо нас, вскинув над головой руку с оттопыренным средним пальцем, и исчез в конце вагона.
Мы проводили его взглядом и опустились на свои места.
— Он преследовал меня, — произнесла она очень тихо. — Мы с ним один раз сходили в бар выпить. Я собирала материал для одной статьи. А потом я увидела его у себя на представлении, на танцевальном представлении. Он наблюдал за мной из первого ряда. Это меня напугало. Ладно, надеюсь, больше я его не увижу.
— Прошу вас выйти на следующей остановке, — повторила я снова.
— Я не пойду за вами, — пообещала она.
— Я вам не верю.
Она засмеялась:
— Что ж, пожалуй, это справедливо.
— Прекратите ваше расследование.
— Я этого не сделаю.
— Сделаете, — сказала я. — Тут нечего искать, а ваши действия уже походят на преследование, и это само по себе преступление.
— Я расскажу полиции, что́ мне удалось обнаружить.
— Думаете, их это заинтересует? Прогулка под дождем и шум в квартире? Это никакие не улики, Валери. Один пшик. Вы ничего не обнаружили. Вы попусту тратите время. С вами что-то не так.
— Со мной все в порядке, — сказала она, но я видела, что мои слова затронули в ней какую-то болевую точку.
— Это ненормально! — Я пыталась не кричать, но гнев, накопившийся внутри меня, бил из каждого капилляра, и эти крохотные взрывы были мне неподвластны, они зудели, пульсировали и рвались наружу с отчаянной силой. — Вы ненормальная.
— Уж кто бы говорил. — Ее лицо исказилось: челюсти сжались, глаза сузились, рот искривился.
— Что это значит? — спросила я. — Что вы хотите этим сказать?
— То, что вы убили мужа вашей лучшей подруги. Ну что, хотите дальше поговорить про одержимость? Или про то, кто тут ненормальный? Я иду по вашему следу. И вы это знаете. Вы просто пока не можете до конца в это поверить.
— Знаете что? — сказала я. — Я думаю, вы просто завидуете.
Это была неожиданная мысль. До этого момента она никогда не приходила мне в голову. Но видимо, она все это время где-то назревала, потому что все вдруг встало на свои места.
Валери открыла было рот, чтобы что-то сказать, но так ничего и не сказала. Щеки ее слегка втянулись, как будто она закусила их, а лоб мгновенно стал совершенно гладким.
— Вовсе нет, — бросила она наконец.
Я пожала плечами с нарочито небрежным видом, копируя ее манеру.
Поезд подошел к платформе. Валери запустила руку в сумку и достала визитку. На ней была нарисована перьевая ручка, с одного бока украшенная золотым орнаментом.
— Я пойду, — сказала она. — А вы возьмите вот это. И позвоните мне. Очень вам советую. Я серьезно.
— Можете даже не надеяться, — отозвалась я.
Дверь, как всегда, была открыта, и я легонько постучала по косяку. Моя мать сидела в углу в своем кресле. У него был каркас из светлого дерева и лакированные деревянные ножки. Я никогда раньше не обращала внимания на узор на мягкой обивке — повторяющиеся неоново-зеленые завитки, — но в сочетании с ее фиолетовым шерстяным джемпером он производил гипнотическое впечатление. На ней были туфли, а не тапочки, и мне показалось, что она начала пользоваться увлажняющим кремом, который я подарила ей на день рождения, потому что кожа у нее на лице выглядела чуть более мягкой и ухоженной.
— Доброе утро, — сказала я.
Мать улыбнулась мне и похлопала ладонью по подлокотнику кресла. Она еще говорила, иногда, но все реже и реже, предпочитала объясняться при помощи жестов. Как-то раз она попыталась описать мне, каково это, когда слова теряются по пути к губам. Она сказала, что это как вести стайку ребят в школу. Каждое слово — это ребенок, и за этими непоседами не уследишь, поэтому они приходят не вовремя, а иногда вообще не приходят, остаются стоять на дороге или бродят кругами. Или, хуже того, приходят чужие дети, не те, которые ей нужны. Молчание было менее пугающей альтернативой.
Она кивнула в сторону кровати, призывая меня сесть. Я подчинилась, хотя матрас у нее был ужасно неудобный.
— Ты, — произнесла она.
Это означало: пожалуйста, расскажи мне про твою неделю, твой день, твою жизнь, про все, что произошло с тобой с того дня, как мы в последний раз виделись.
— Рассказывать особо и нечего, — сказала я. И это была правда. Моя жизнь снова вошла в привычную колею, превратилась в курсирование между домом и работой, работой и домом. — Но я собираюсь вечером позвонить Эмме. — При этих словах лицо матери слегка исказилось, и я поспешила продолжить, чтобы она не успела ни сформулировать ответ, ни начать бешено жестикулировать. — Может, я даже к ней забегу. С тех пор как она вышла из больницы, дела у нее намного лучше, но все равно, наверное, стоит ее навестить.
Мать нахмурилась. Она старательно игнорировала состояние Эммы, пока недуг не завладел каждой клеточкой ее тела. И период моего замужества прошел мимо нее, меня она воспринимала только вдовой. Но, несмотря на эти серьезные промахи, она знала нас обеих. И пожалуй, знала так, как только мать может знать своих дочерей. К примеру, для нее не было секретом, что ее старшая дочь манипулирует правдой, потому что она слабачка. У меня не хватало духу признать, что Эмме не то что не лучше, а даже немного хуже. У нее начали клочьями вылезать волосы, и на левом виске успела образоваться небольшая проплешина. Она безостановочно дрожала от холода, несмотря на многочисленные свитеры, носки и одеяла, в которые куталась. Ее мучил кашель, и она никак не могла от него избавиться.
Но у меня язык не поворачивался говорить об этом, потому что я не смела взглянуть в глаза правде. И моя мать это знала. Как знала и то, что состояние Эммы не могло стать «намного лучше» и в самом лучшем случае ей было очень плохо.
Мать побарабанила ногтями по деревянному подлокотнику, потом произнесла:
— Джон?
— Джонатан? — уточнила я.
— Завтра, — отозвалась она, указывая на календарь, который висел на стене.
Я подарила его матери на Рождество несколько лет тому назад. Это был обычный перекидной календарь с датами, но без дней недели, с фотографиями цветов, разными для каждого месяца. Мать выводила из себя собственная неспособность удерживать в памяти важные события — например, наши дни рождения, — поэтому мы с ней сели и внесли туда все ключевые даты. Джонатана уже пару лет не было в живых, но его даты оставались памятными для меня, и я вписала их в календарь наравне со своими.
Я встала и подошла к календарю. Каждое утро сиделка передвигала маленькую желтую наклейку на текущую дату. Конечно, бессмысленно было отмечать важные вехи и события, если мать понятия не имела, где находится.
Но ведь завтра действительно день рождения Джонатана.
Я напрочь об этом забыла.
В другой жизни я начала бы готовиться к празднику за несколько недель, если не месяцев: подарки, торт, открытка и воздушные шары. Я забронировала бы столик в хорошем ресторане или устроила вечеринку-сюрприз. Я попыталась бы найти подходящую оберточную бумагу, отражающую его индивидуальность: с рисунком в виде велосипедов, крикетных клюшек или каких-нибудь зверюшек — или заказала бы в булочной свежие круассаны.
И — всего лишь пару лет назад — я ждала бы этого дня с легкими, готовыми разорваться от невыразимого горя. Я в панике и с тревогой наблюдала бы за тем, как дата в календаре становится все ближе и ближе, думая обо всех тех вещах, которые делала бы, будь он жив, и которых не делала, потому что он был мертв.
— Да, — сказала я; мне хотелось, чтобы она думала, что я помню, что я и так знаю, потому что какой же надо быть женой, чтобы забыть про день рождения мужа. — Может, я к нему даже схожу. На кладбище. Прямо с самого утра. Перед тем, как ехать к Эмме. Надо будет купить цветов, наверное. А может, даже шарик. Нет, шарик не нужно.
Мать кивнула.
— Папа? — спросила она.
Иногда — чаще да, чем нет, — она забывала, что он больше не имеет к ее жизни никакого отношения. Ей казалось, что он приходит навестить ее, а порой она даже рассказывала мне об этих его визитах. Она утверждала, что он приносит ей цветы, хотя я ни разу не видела в ее комнате других букетов, кроме тех, которые покупала сама, и что он повесил полки в доме, хотя во времена их брака она годами просила его об этом, а у него так и не нашлось времени на такую мелочь. У него все хорошо, говорила она, и я знала, что так оно и есть: у него все было хорошо на расстоянии многих миль от нее, с другой женщиной, которая не была моей матерью.
Однажды, когда мы с Эммой в очередной раз поругались на тему того, что забота о матери — это наша общая ответственность, моя сестра заявила, что я так часто ее навещаю не потому, что она моя мать, и не потому, что это мой родственный долг, а потому, что я завидую ее способности все забывать. Она не помнила о том, что человек, которого она любила больше всего на свете, уже давно не с ней.
Я старалась по возможности не вдаваться в эту тему, приходя к матери: или игнорировала ее вопросы, или отвечала что-нибудь максимально расплывчатое, намекая, что он может заглянуть к ней в ближайшее время, но не обещая при этом передать ему привет или заехать к нему.
Возможно, она никогда и не пыталась удержать в памяти тот факт, что отец ушел. Возможно, она была рада не помнить об этом.
— Марни? — спросила она следом с улыбкой.
— У нее все отлично, — сказала я. — И у Одри тоже. Пару недель назад ходили на проверку к врачу. Она прекрасно набирает вес. Хотя мы почти не видимся. У них вечно куча дел.
— Материнство, — произнесла моя мать и зевнула, как будто это тоже было частью нашего разговора.
— Я понимаю, — откликнулась я. — Но дружба — это тоже важно. Пожалуй, надо будет как-нибудь нагрянуть к ним без предупреждения.
Мать горячо закивала в знак одобрения.
Из соседней комнаты послышался какой-то грохот, а потом досадливый возглас, — судя по всему, соседка матери что-то уронила на пол. Две медсестры тотчас же бросились мимо нашей двери на помощь.
— Я подумала: может, приготовить для нее ужин? — продолжила я. — Помнишь, раньше мы обязательно раз в неделю ужинали вместе? Я полагаю, нам стоит возобновить эту традицию. Нужно искать способы поддерживать общение. Как ты считаешь?
В других местах, с другими людьми, паузы заполнялись другими, более громкими голосами. Здесь же мой был единственным.
— Я вот думаю, не уйти ли в следующую пятницу с работы пораньше, — сказала я. — Никаких проблем возникнуть не должно. Все сбегают с обеденного перерыва, потому что в такую погоду хотят на выходные куда-нибудь уехать. Ну да, на телефонах остается меньше сотрудников, но нам и звонят реже, потому что народ в большинстве своем сваливает за город. В общем, я знаю, что по пятницам в три часа Марни встречается с другими молодыми матерями — на это она время выкраивает, — так что ее гарантированно не будет дома. Я собираюсь прийти к ней и приготовить что-нибудь невероятное, что-нибудь такое, что поразит даже ее.
Мать нахмурилась.
— У меня есть ключ, — сказала я. — Так что не подумай ничего плохого. Я не собираюсь взламывать замок. — Я засмеялась, и это вышло неуклюже.
Мать отрицательно помотала головой.
— Она сама дала его мне, — закивала я. — Да что с тобой такое?
— Нет, — произнесла она и покачала головой еще более энергично. — Нет.
— Не начинай, — буркнула я. — Это отличная идея. Будет для нее приятный сюрприз.
— Ключ, — не сдавалась мать.
— Ну да, ключ, — сказала я.
Мать перестала качать головой и в упор посмотрела на меня.
В нашей семье ответственным взрослым уже давным-давно была я, и тем не менее она по-прежнему играла эту традиционную всеведущую материнскую роль, с этаким проницательным прищуром, свойственным только матерям, и склоненной набок в ожидании ответов головой. Ей потребовалось несколько недель на то, чтобы принять уход отца, — мы были уверены, что она прикидывается, — а когда она в самом деле признала сей факт, это ее уничтожило. Он прислал нам открытку с пляжа где-то в Таиланде, сообщая, что у него теперь новый номер телефона и нам его давать он не намерен, но ему подумалось, что мы должны знать: он больше не игнорирует наши звонки и сообщения, а просто их не получает. Она плакала, пила и не выходила из комнаты, а я регулярно заглядывала к ней, чтобы оставить на ее прикроватной тумбочке бутылки с водой и забить холодильник готовой едой, которую оставалось только разогреть в микроволновке. Тогда она была не очень-то хорошей матерью.
— Все в порядке, — заверила ее я. — Не переживай так.
Она с силой хлопнула ладонью о деревянный подлокотник своего кресла и поморщилась от боли, потом принялась колотить себя по груди, пытаясь унять боль.
— Прекрати, — сказала я. — Прекрати сейчас же. Что ты делаешь?
Она другой рукой ударила себя по лицу, потом сбросила на пол графин с водой, стоявший на тележке рядом с ее креслом.
Я вскочила и бросилась его поднимать.
— Какая муха тебя укусила? Прекрати это безобразие!
— Ключ, — прошипела мать.
— Она только недавно мне его дала, — сказала я. И это была правда. — Это не… Это никак не связано с…
В дверях показалась медсестра. Мы с матерью обернулись к ней.
— Доброе утро, Джейн, — поздоровалась она со мной. — Доброе утро, Хелен, — с матерью. — Что тут у вас за шум?
Моя мать шлепнула себя ладонью по бедру. Потом уставилась на меня, желая что-то сказать, но ничего произнести не могла, не могла отыскать в памяти нужные слова, чтобы выразить то, что хотела.
— Ну, что такое? Ваша дочка приехала вас навестить. Это так мило с ее стороны.
Медсестра присела перед ней на корточки и взяла ее за руки, крепко их сжимая, чтобы она прекратила себя бить.
— Ключ, — прошипела моя мать. — Ключ.
Медсестра вопросительно поглядела на меня, и я пожала плечами.
— Боюсь, я понятия не имею, почему она так разволновалась, — сказала я.
— Ох ты боже мой, — захлопотала медсестра, принимая на себя ответственность за этот хаос. — Боюсь, у меня тоже нет никаких мыслей по этому поводу. Что же могло так ее растревожить? Давайте-ка подышим, моя хорошая, — проворковала она успокаивающим тоном. — Вот так. Мы со всем разберемся, но сначала давайте все вместе успокоимся. У нас была такая славная неделька, правда? К нам приходил парикмахер и сделал из нас настоящую красотку, да? — Она сделала широкий жест в сторону матери. — Вы же рассказали об этом Джейн? Так что теперь мы все готовы принимать гостей, да, ведь правда же?
— Ключ, — не унималась моя мать, по-прежнему буравя меня взглядом.
— Ну хорошо, хорошо, — согласилась медсестра, снова присаживаясь на корточки. — Что вам нужно? Вы хотите ключ? Хотите, чтобы я открыла окно, я угадала?
Мать думала обо мне худшее: что ключ был у меня все это время, а сейчас я просто сказала ей неправду.
Она ударила ладонью по тележке, и та, перевернувшись, опрокинулась на пол, так что бумажные платочки, графин и картина в рамке полетели в разные стороны.
Медсестра посмотрела на меня:
— Может, лучше будет…
— Ничего страшного, — сказала я, поднимаясь. — Не беспокойтесь. Я приеду через неделю. Возможно, она просто не выспалась или еще что-нибудь произошло.
Я теряла терпение, теряла контроль, делала одну ошибку за другой.
Раньше я говорила матери, что у меня нет ключа от квартиры Марни. И — более того — я сказала, что, если бы он у меня был, я воспользовалась бы им, чтобы спасти жизнь Чарльза. Это было полной чушью. Я воспользовалась этим ключом, чтобы отнять у него жизнь, и, возможно, мать это поняла.
Я не лгала сейчас, но солгала прежде, и она поймала меня в мои же собственные сети.
— Папа? — произнесла моя мать, и я обернулась к ней.
Она спрашивала про него, потому что нуждалась в нем. Она хотела, чтобы он вмешался, чтобы он повел себя как мой отец. Она знала, что мне нельзя доверять, и понимала, что слишком слаба и немощна, чтобы все исправить.
— Ты же знаешь, что он не придет, — сказала я как можно более сочувственным тоном. — Мы же с тобой об этом говорили. Он больше тут не живет. Ты забыла? Он уже много лет назад ушел из нашей семьи.
И с этими словами я направилась к двери.
Лишь потом, по дороге домой, мне пришла в голову мысль: а может, она вовсе не пыталась устроить мне выволочку, наказать меня, может, она была вовсе не сердита, а перепугана? Может, она пыталась меня защитить? Предостеречь меня, сказать, чтобы я была осторожнее, осмотрительнее, не выдала себя?
Разве не так поступила бы любая мать?
Она боялась за меня. Она заглянула внутрь меня и увидела там червоточинку, заметила гнильцу и признала, что я, возможно, не самый лучший человек на свете. И, несмотря на все это, она все равно хотела защитить меня.
Вернувшись домой, я позвонила Эмме, но она не взяла трубку, поэтому я посмотрела подряд три фильма, заказала на дом еду с доставкой, а потом отправилась в постель. На следующее утро я позвонила сестре еще раз и снова не дозвонилась, но ничего такого не заподозрила, потому что она, скорее всего, просто спала — она была очень слаба и часто испытывала упадок сил, — кроме того, у нее было обыкновение замыкаться в своей раковине и ни с кем не общаться, когда жизнь казалась слишком невыносимой.
В понедельник после работы я опять позвонила ей, и снова мой звонок остался без ответа. Тогда я решила заехать к ней и привезти что-нибудь из фруктов — время от времени Эмма съедала несколько ломтиков яблока, даже в свои худшие недели, — и напомнить, что я люблю ее и хочу помочь.
За эти три дня мне ни разу не пришло в голову, что сестра в беде, в опасности, что с ней что-то не так.
Я добралась до ее дома и постучала в дверь. Ответа не последовало.
Впоследствии полицейские спрашивали меня, чувствовался ли в тот момент какой-нибудь запах, но тогда я ничего не заметила, хотя до конца своих дней буду помнить эту чудовищную вонь.
Тем не менее мне стало страшно. В ту минуту я уже поняла, что дело плохо.
Я спустилась и отыскала охранника. Его наняли обходить окрестности, после того как на парковке по соседству зарезали молодого парня. Охранник сидел на невысокой каменной оградке и преспокойно смотрел на своем телефоне какой-то фильм, когда я окликнула его и попросила о помощи. Он тяжело вздохнул и сообщил, что ничего не может сделать и что тут нужна полиция.
Я немедленно позвонила туда и принялась сбивчиво объяснять, что у моей сестры серьезные проблемы со здоровьем, что всего несколько месяцев назад она лежала в больнице, что она практически не выходит из дому и с ней никак не связаться. Потом было томительное ожидание, во время которого я расхаживала туда-сюда перед охранником, не давая ему досмотреть фильм.
При этом чувствовала я себя довольно-таки глупо, потому что в глубине души опасалась — и надеялась тоже, — что переполох поднят зря. Но мысль о том, что случилось нечто непоправимое и ужасное, сверлила мой мозг.
Приехали полицейские, и, думаю, они мало сомневались в том, что здесь имеет место смертельный случай. По их настоянию охранник связался с управляющим жилым комплексом, и тот с запасным ключом вместе с нами поднялся к квартире.
— Если хотите, можете подождать здесь, — сказала женщина-полицейский. — Мы войдем первыми.
Я покачала головой.
— Все в порядке, — заверила я. — Я хочу при этом присутствовать.
Я понимала, что слабая надежда не оправдалась, что Эммы больше нет, и не хотела на сей раз проявлять трусость, прятать голову в песок от страха.
Дверь вскрыли, я переступила порог, и в нос мне немедленно ударил этот запах. Я вошла в комнату и увидела на диване ее, распухшую до таких размеров, каких она никогда не была при жизни, с сизой, уже пошедшей пятнами кожей и широко раскрытыми невидящими глазами. Рой жирных мух кружил над ней, а одна сидела у нее прямо на веке.
Я застыла как вкопанная, не в силах отвести взгляд, а женщина-полицейский бросилась мимо меня пощупать пульс Эммы, хотя и без того было понятно, что его нет. Управляющий у меня за спиной издал булькающий звук и бросился на балкон. Его рвало.
Я многие годы знала, что она умрет.
Звучит мерзко, и, может, так оно и есть, но она страдала смертельной болезнью. Неизлечимой. Это был единственно возможный исход.
Женщина-полицейский поднялась и, покачав головой, подошла ко мне. Она обняла меня за талию, развернула в противоположном направлении и вывела на площадку.
Мне не было страшно. Я знала, чего ожидать. Я предвидела горе и была к нему готова.
— Если хотите, я могу кому-нибудь позвонить, — предложила она.
Но на этот раз звонить было некому.
Вот небольшой перечень тех вещей, которые ты воспринимаешь как должное, когда в твоей жизни есть другие люди, — вещей, которых я теперь лишена: постоянное ободряющее фоновое присутствие тех, кому не все равно, что с тобой и где ты; инстинктивное желание поделиться с ними, выговориться, когда что-то летит в тартарары; номера тех, кому ты можешь позвонить с обочины дороги, из больницы, из полицейского участка; знание, что ты не будешь неделями лежать мертвым в постели, потому что кто-то вовремя хватится и начнет тебя искать.
Каково это — жить без всего этого? Без любви, смеха, дружбы и надежды?
Я не хочу этого знать.
Я не хочу жить такой жизнью.
Я делаю выбор — это заявление звучит дерзко и воспринимается как дерзость — вернуть в свою жизнь все эти вещи во что бы то ни стало, любой ценой, потому что иначе и жить незачем.
Во всяком случае, я отказываюсь так жить.
А это значит, что есть вещи, которым придется измениться.
Эмма умерла меньше чем неделю назад.
Совсем недавно, верно?
Я все еще не отошла от шока. Так и должно быть.
И в то же время, кажется, я уже достигла пресловутой последней стадии горя. Я понимаю, что ее больше нет, я в состоянии принять этот факт.
Наверное, я всегда знала, что она не доживет до старости. Я никогда не предполагала, что она превратится в одну из этих иссохших старух с пергаментной кожей, лежащих на больничных каталках. Такая картина с ней никак не вязалась. Наверное, потому, что она уже во многих отношениях напоминала этих старух в больничных коридорах.
Она много времени проводила в одиночестве. Никогда прежде я не видела ее такой слабой, как в эти последние несколько недель. Ее кости казались совсем хрупкими. У нее болела спина, а суставы были распухшими и артритными. Подняться по лестнице на свой этаж было для нее практически непосильной задачей. Это все тазобедренные суставы, утверждала она. Она страдала таким сложным букетом заболеваний, что бо́льшую часть своей взрослой жизни буквально балансировала на грани жизни и смерти.
Потому-то я уже очень давно знала, что это случится. Об этом мне каждую ночь говорили звезды, бесстрастно сияющие с неба. Они предвещали этот миг. Что ж, это далеко не самый худший способ потерять близкого человека.
Внезапная смерть, которая поражает без предупреждения, как молния в ночи, гораздо хуже. Ты выглядываешь в окно — и она внезапно раскалывает твой мир пополам, вспыхивая ярче любых звезд, с неумолимой стремительностью. У тебя нет времени ни подготовиться, ни даже ухватиться за воздух, прежде чем земля уйдет из-под ног.
Такую смерть невозможно принять. Она горше всего и оглушает как обухом по голове, разрушая и другие жизни, и чье-то будущее. Она приносит опустошение. Потому что все это обрушивается на тебя в единый миг, когда жизнь дорогого человека уходит сквозь трещины в земле, как вода сквозь пальцы.
Я вернулась домой сразу же после того, как нашли Эмму. Я поплакала, но не очень долго. А потом уснула.
Проснулась я рано — слишком рано — и почувствовала, что баланс моей жизни чудовищно нарушен, как будто все те кусочки, из которых она состояла прежде, за ночь изменили положение. Я натянула джинсы и свитер и побрела на улицу, чтобы напомнить себе, что небо не рухнуло на землю и деревья по-прежнему стоят где стояли, а асфальт не пошел трещинами. Я хотела напомнить себе, что это еще не самое худшее, что мне уже приходилось гораздо хуже.
Небо было черным, и эту черноту разбавляла лишь луна, висевшая над головой, да яркий теплый свет уличных фонарей. Я двинулась по городским улицам, мимо маленьких пятачков зелени, спрятанных в сердце кварталов. Вдоль обочины тянулись ряды припаркованных машин, уткнувшихся колесами в бровку тротуара. Я прошла мимо индийского ресторана с неоновой вывеской, мигающей в темноте, мимо закрытого на замок супермаркета, в витрине которого тускло моргала одна-единственная флуоресцентная лампочка.
Я прошла мимо двух агентств недвижимости и трех парикмахерских и поняла, что город по-прежнему стоит на своем месте.
Вернувшись в квартиру, я увидела в спальне и кухне пыль, плавающую в воздухе, и принялась за уборку. Потому что жизнь не признает мелких личных потерь. Пыль продолжает собираться. Покончив с ней, я встала под душ, а затем надела свою лучшую пижаму и устроилась на диване, поднимаясь только ради того, чтобы сходить в туалет, налить себе еще вина и сделать пару тостов. Я твердила себе, что надо просто быть стойкой и терпеть. Ведь это тоже пройдет.
На следующий вечер я притащила в спальню стул и, приставив его к шкафу, забралась наверх в поисках старых фотоальбомов, которые сделала моя мать давным-давно, пару десятилетий назад, когда мы еще были семьей. Они обнаружились там, где я и ожидала: пухлые, пыльные, в красных кожаных переплетах.
Я присела на кровать и принялась перелистывать страницы, пытаясь найти фотографии, на которых нас с Эммой запечатлели вместе. Таких были десятки. На одном фото я, в джинсовом комбинезоне и розовых сандалиях, сидя в кресле, держала ее на руках. Ей тут было, наверное, всего несколько недель, потому что из носа у нее все еще торчали изогнутые трубочки.
На другом снимке мы, в одинаковой школьной форме, держались за руки на фоне кирпичной стены. Эмма стояла рядом со мной, склонив голову мне на плечо. На третьей, очень милой фотографии мы сидели на лугу, перед нами на клетчатом покрывале были разложены сосиски в тесте, сэндвичи и печенье, а на заднем плане паслись коровы. А вот мы с Эммой в аквапарке — в одинаковых желтых купальниках, на фоне гигантских водных горок. Тогда ее маленькое тельце было миниатюрной копией моего: те же узкие бедра, те же квадратные плечи. Ближе к концу альбома я нашла две праздничные фотографии. На первой мы сидели рядышком в пижамах, окруженные подарками в нарядных обертках, позади нас мерцала огоньками елка, а на наших лицах сияли широкие радостные улыбки. На второй мы, в одинаковых дутых куртках и резиновых сапогах, позировали около снеговика с носом-морковкой и руками-прутиками. А на последней странице последнего альбома я увидела еще пару замечательных снимков. Нас с сестрой по очереди сфотографировали между родителями перед нашим последним семейным домом в день переезда…
Придется рассказать маме.
Была среда. Я никогда раньше не приезжала к ней в среду, но понимала, что до субботы ждать нельзя. Я дошла до станции и села в поезд. У моего отражения в окне были покрасневшие, заплаканные глаза и припухшая сероватая кожа. Я потерла ладонями щеки, чтобы привести их в порядок, и всю дорогу сдерживала слезы в надежде, что, когда я доберусь до места, лицо будет выглядеть получше.
Я позвонила в звонок на стойке регистрации. Вышедшая ко мне администраторша громко вздохнула, когда я сообщила, что мне нужно поговорить с матерью по неотложному делу.
— Мы вас сегодня не ждали, — заметила она.
— Как я уже сказала, — повторила я, — это неотложное дело.
— Она может быть в общем зале…
— Едва ли.
— У нас есть установленные часы посещений…
Не дослушав, я развернулась и зашагала по коридору по направлению к комнате матери.
Мое появление, видимо, нисколько ее не удивило. Когда я присела в изножье кровати, мать улыбнулась, — вероятно, она думала, что уже выходные. На ней снова была та синяя кофта с закатанными рукавами, а под ней, похоже, пижама.
— Мне нужно с тобой поговорить, — произнесла я.
Она кивнула.
— У меня плохая новость.
Она снова кивнула.
— Мама, — сказала я, — это очень плохая новость, хуже не бывает.
Я не называла ее мамой уже многие годы. Это слово всегда звучало в моих устах как-то неестественно, как будто женщина передо мной не имела к нему никакого отношения.
Она склонила голову влево. Потом снова кивнула, на этот раз более энергично, побуждая меня выкладывать новости, а не ходить вокруг да около.
— Это касается Эммы.
Она впилась в меня взглядом.
— Я поехала навестить ее, как и говорила тебе, — продолжила я, — убедиться, что с ней все хорошо. Она не отвечала на мои звонки. И не открыла мне дверь. В конце концов мне пришлось вызвать полицейских, потому что никто не хотел впускать меня в квартиру. Они приехали и отперли замок.
Мне хотелось, чтобы мать хоть что-то сказала, но она сидела молча, поэтому я стала рассказывать дальше, одним махом вывалив на нее все, что последовало потом, мои мысли, мои страхи, варианты развития событий, при которых все могло бы закончиться по-другому. Я знала, что она в замешательстве, но не могла притормозить. Я сообщила ей, что ее дочь мертва, в словах, которые никогда прежде не использовала, в словах, которые ждали своего часа внутри меня, но я надеялась, что никогда не дождутся.
— Мама, — сказала я, — ее больше нет. Судя по всему, у нее отказало сердце.
Думаю, после этого она окончательно все поняла, потому что ахнула и в ее глазах появилось безумное испуганное выражение.
Она открыла рот, потом закрыла его и отвернулась от меня.
Я попыталась взять ее за руку, но она отдернула ее.
Я попыталась заговорить с ней, но она начала негромко напевать что-то без слов себе под нос, и я поняла, что она не слушает.
После этого она больше на меня не взглянула. Я подошла к ней и наклонила голову, пытаясь посмотреть ей в глаза, но она уставилась бессмысленным расфокусированным взглядом куда-то сквозь меня.
Вот тогда я и поняла, что это конец: плесень, с которой она боролась последние несколько лет, теперь беспрепятственно расползется по всему ее мозгу. Мать отчаянно сражалась, цепляясь за остатки своей личности, и это требовало от нее нечеловеческих усилий — каждый божий день. Но теперь все это утратило смысл.
Поэтому я ушла.
Я много лет была для матери единственным родственником. Мужем, старшей и младшей дочерью в одном лице. Да, иногда меня это тяготило. Да, ездить к ней каждые выходные было невообразимо муторно. Да, меня раздражало, что никто больше не чувствует себя в достаточной мере виноватым, чтобы это делать.
Все они были просто эгоистами. Им было плевать. Им было плевать на нее.
Мне тоже следовало наплевать на нее. Какого черта я так беспокоилась? Это была пустая трата моего времени, моего терпения и моей жизни, которую я убивала на нее, считая, что делаю доброе дело и становлюсь лучше, жертвуя собой, а у нее при этом хватило наглости оставить меня одну, когда мне так требовалась поддержка!
Ох.
Прости.
Я тебя напугала, да?
Пожалуйста, не плачь.
В начале этой недели я обнаружила свою сестру мертвой. А несколько дней тому назад моя мать окончательно и бесповоротно впала в маразм. Так что если кому-то из нас и стоило бы плакать, то, думаю, это мне.
Она не смогла существовать без своей младшей дочери. Она не смогла существовать ради меня.
Неделя выдалась на редкость неудачная.
Сегодня утром я получила сообщение от Марни. Она писала: ей очень жаль, но придется отменить наш ужин сегодня вечером. Похоже, это уже стало для нее нормой. На сей раз встреча переносилась под тем предлогом — а предлоги у Марни всегда качественные, не придерешься, — что Одри приболела и всю ночь напролет температурила.
Я ответила ей, чтобы не переживала из-за меня, и пожелала Одри скорейшего выздоровления, сопроводив свое сообщение смайликами в виде сердечек.
Но никакого сочувствия я не испытывала. Мне было просто грустно. Потому что мы с ней больше не были детьми с бумажными стаканчиками и бечевкой, натянутой между нашими окнами. Мы были бесконечно далеки друг от друга, нас больше ничто не связывало, и наши пути разошлись.
Валери заикнулась, что ей достаточно дернуть за нужную ниточку, чтобы разрушить наши с Марни отношения. Я решила возвести вокруг нас стены, такие прочные, мощные и надежные, что никакая новость — даже самая важная — не смогла бы их пошатнуть. Нужно было укрепить нашу дружбу, придумать для нее подпорки, сделать ее настолько спаянной, чтобы она могла выдержать испытание любой правдой.
Я была намерена вплести многочисленные находки Валери в наши разговоры, небрежно, как бы мимоходом упомянув шумных соседей, возмутительно тонкие стены и перекрытия и ужасную слышимость. Я планировала будничным тоном обмолвиться о той неделе, которую я прожила в их квартире, вскользь заметить, что по ночам гудят трубы или громко тикают часы в спальне, — а потом при виде неизбежного изумления Марни разыграть недоумение: «Разве Чарльз тебе не говорил? Он сам мне это предложил».
Я рассказала бы ей и о встрече в поезде. Я поведала бы — и, по крайней мере, в этой части мой рассказ был бы правдой, — что за мной следила, даже преследовала меня угрожающе настроенная журналистка. А затем я спросила бы у Марни: не стоит ли мне, по ее мнению, позвонить в полицию? Валери. Я произнесла бы ее имя без страха. Потому что на этот раз Марни услышала бы ее историю из моих уст. А уж я бы постаралась изобразить Валери в мрачном свете: человеком, которому нельзя верить, лгуньей.
Но для того чтобы эти намерения осуществились, мне необходимо было провести в обществе Марни какое-то время.
И хотя очередная отмена совместного ужина расстроила меня, я была уверена, что Марни захочет встретиться со мной, когда узнает про мою сестру и мать. Смерть навсегда разлучает людей, но она же их и объединяет. Ты никогда не узнаешь, как сильно тебя любят, пока не окажешься в эпицентре горя такой вышины и ширины, что не сможешь ничего видеть за его пределами. Потому что тогда над этими стенами начинают очень быстро появляться лица, которые шлют тебе открытки с соболезнованиями, и письма, и цветы, и еду. И эти люди — твои люди, и они находят способ тебя вытянуть.
Марни нашла способ вытянуть меня в первый раз.
И я знала, что она сможет спасти меня снова.
Такая дружба, как наша, не пустой звук. От такой любви не отступаются.
Валери, тоже, судя по всему, никак не могла отступиться от такой любви, как наша.
С утра я обнаружила ее в подъезде моего дома. Она поджидала меня. Я шла из супермаркета и поначалу ее даже не заметила, но она окликнула меня, после того как я забрала из ящика почту. Валери устроилась на старом офисном стуле, который должны были вывезти на свалку, и крутилась из стороны в сторону, оставляя отпечатки грязных подошв на свежевыкрашенных стенах. У нее появилась новая татуировка в виде небольшого цветка чуть пониже левого уха. На ней были мешковатые джинсы с прорехами на коленях и обтягивающий черный джемпер.
Она прекратила крутиться и улыбнулась.
— Какая неожиданная встреча! — протянула она и уселась на сиденье по-турецки. — Я хотела с вами поговорить. На тему прошлой недели.
— Сейчас неподходящий момент, — бросила я, останавливаясь перед входом в лифт с охапкой корреспонденции в руке.
Не могу сказать, что я была удивлена, увидев ее. Наверное, на самом деле следовало бы удивиться, ведь это место я привыкла считать своей крепостью. Но между нами что-то неуловимо изменилось. Теперь я знала Валери немного лучше, знала, какой упорной она может быть, поэтому потрясения у меня не случилось.
— Это важно, — сказала она. — Вы меня расстроили.
Я против воли рассмеялась. Это было даже приятно и на мгновение принесло облегчение, но следом немедленно нахлынуло ощущение горя и вины.
— Я вас расстроила? — спросила я. — В самом деле?
— Тогда в поезде, — ответила она. — Когда сказали про то, что я завидую.
— А вы не завидуете? — усмехнулась я.
— Ну почему, завидую, — отозвалась она. — Но суть не в этом.
Было что-то детское в ее искренности, в ее присутствии здесь, в безыскусности того, что она говорила. За предыдущие несколько недель я произвела небольшое расследование в Интернете и ознакомилась с ее прошлым, начиная со школы — в шестнадцать лет она написала пьесу о жизни обитателей пруда, которая была выложена на школьном сайте, — и заканчивая университетом, где она была главным редактором студенческой газеты. Я раскопала ее старые страницы в социальных сетях, откуда узнала про ее лучших друзей, ее интересы и прочла список знаменитостей, с которыми она хотела бы познакомиться. Я проследила, как менялись ее хобби, места проживания и привычки. На двадцать девятом году жизни она занялась плаванием в открытых водоемах. Как минимум раз в неделю у нее были тренировки. В тридцать, после того как ее брак распался, перебралась в Элефант-энд-Касл. С тех пор в каждый свой день рождения она набивала себе новую татуировку; та черная на шее сзади стала самой первой.
Но вот что, пожалуй, было самым примечательным, хотя я осознала это лишь сейчас: все до единого закадычные друзья, которых Валери считала таковыми в семнадцать, с тех пор как в воду канули. Их не было у нее в «Инстаграме». Они не были подписаны на нее в «Твиттере».
— Ответьте мне на один вопрос, и я уйду, — продолжила она. — Каким образом вы с ней умудряетесь до сих пор оставаться такими хорошими подругами?
Я ничего не ответила.
— Ну же, — не сдавалась она. — Самый последний вопрос. Потому что для меня это нонсенс. Иметь лучшую подругу. В нашем возрасте. Это немного инфантильно, не находите?
— Я думаю, это большая удача, — сказала я.
— Я так не считаю, — начала она, — потому что такого не бывает, это…
— Неужели у вас совсем нет старых подруг? — перебила я. — С кем бы вы так срослись за много лет, что уже и не помнили бы своей жизни без них?
— Нет, — ответила она. — Никого.
— Это каким же одиноким человеком надо быть, — подытожила я.
Она пожала плечами и спустила ноги на пол.
— Я думаю, — попыталась она продолжить, — что…
— Неужели совсем ни одной?
— Я хотела поговорить о вас, — сказала она. — Меня интересуете вы.
— Зато вы меня — не очень, — отрезала я и принялась с безразличным видом просматривать свою корреспонденцию.
Там было письмо из банка и еще одно, из моего университета. А еще записка от руки: некий жилец квартиры на первом этаже настоятельно просил соседей по подъезду как следует закрывать дверь.
Я вскинула глаза и увидела, что Валери усмехается.
— Ага, и именно поэтому вы задаете мне кучу вопросов, — кивнула она. — Я вас знаю, Джейн. И куда лучше, чем вам бы хотелось.
— Вам это только кажется, — парировала я, но тон разговора уже переменился, она овладела положением и дергала меня за ниточки, как марионетку.
Она пожала плечами:
— У вас никого нет. Что, она опять отменила ваши планы на сегодняшний вечер? Интересно, в курсе ли она, как сильно это вас задевает? Думаю, вряд ли. Понимаете, она не знает вас так хорошо, как знаю я. И…
— Мне надо идти, — сказала я и, повернувшись к лифту, нажала кнопку.
Она засмеялась:
— Как скажете. Но насколько я вас знаю — а я думаю, что знаю, — никаких дел у вас нет.
— Вы все сказали? — осведомилась я, когда один из лифтов, скрежеща, начал двигаться вниз.
— Нет еще, — ответила она. — Я пришла сюда затем, чтобы сказать вам кое-что еще. Не хотите узнать, что именно?
— Нет.
Я снова нажала кнопку.
— Это неправда. Я же вижу, что хотите.
— Ну раз так, валяйте, — буркнула я.
Я могла бы попытаться убедить себя — и тебя тоже, — что это был хитрый ход. Могла бы сказать, что я подначивала ее исключительно для того, чтобы ускорить этот разговор, чтобы дать ей высказаться, — в надежде, что потом она уйдет. Но Валери, разумеется, была права: я хотела это узнать.
— Я прекращаю за вами следить. — Она некоторое время помолчала, глядя на меня. — Что, неужели вы даже не улыбнетесь?
— Мне все равно.
— Да нет, вам не все равно. Вы вздохнули с облегчением. Вот, в общем-то, и все. Именно это я и хотела вам сказать. Это не значит, что расследование завершено. Оно не завершено. Я по-прежнему хочу, чтобы Марни узнала правду. Потому что она гораздо поразительнее, чем то, что было в моем первом сообщении, так ведь? Ваша подруга еще многого не знает… Но я больше никуда не спешу.
— Валери…
— Вы все разрушите собственными руками.
— Ох, ради всего…
— Вот тогда я обо всем этом и напишу.
Лифт приехал, и двери открылись. Я вошла внутрь.
— Позвоните мне, когда все будет кончено, — прошептала она.
Всю эту неделю я не ходила на работу. Дункан прислал мне разгневанное письмо на тему того, что я пренебрегаю своими обязанностями. От Питера пришло встревоженное сообщение. Я не ответила ни на то, ни на другое.
Наверное, мне все это время было очень себя жалко, и сегодняшний день стал последней каплей, кульминацией в длинной череде плохих новостей.
Но потом вдруг неожиданно появился просвет. Как раз в тот момент, когда под ложечкой у меня начало сосать от голода и я принялась раздумывать, что бы такое съесть на ужин, мне позвонила Марни. Она пребывала в смятении и панике, была сама не своя от беспокойства, как это часто с ней случается, и не могла поддерживать спокойный и осмысленный разговор. Она сказала, что у Одри опять подскочила температура, что удалось буквально в последнюю минуту попасть на прием к врачу — им вообще очень с ним повезло, он всегда готов пойти навстречу и задержаться в кабинете, когда речь идет о маленьком ребенке, — и что он диагностировал отит и у нее есть бумажный рецепт, а копия отправлена по электронной почте в аптеку. Не могла бы я съездить туда за лекарством, поскольку эта аптека расположена как раз на полпути между нашими домами и еще открыта, если меня это не очень затруднит?
— Ну разумеется, — ответила я. — Я быстро.
Я натянула свои старые джинсы, вот этот свитер и темно-коричневые ботинки и под дождем поспешила на станцию. Я села в вагон с запотевшими от влажности окнами, переполненный семьями в мокрых насквозь анораках, и в моем сердце вспыхнула искорка надежды. Потому что это была хорошая новость, так ведь? Это было воссоединение, связующая ниточка, способ починить то, что казалось навсегда сломанным.
Я в точности знала, что произойдет. Я могла представить себе ее лицо, когда она узнает о том, что случилось с Эммой: ее потрясение, ее печаль. Я рисовала себе, как она ставит чайник, заказывает какую-нибудь еду навынос, а потом решает, что чаем такие душевные раны не лечат и требуется что-то покрепче, и открывает бутылку вина. Одри быстро уснет: антибиотики и болеутоляющее сделают свое дело, — и тогда мы сможем вместе предаться печали.
Но все пошло не по плану. Когда я приехала в нужную аптеку, оказалось, что она закрылась на час раньше, чем мы думали. Часы работы на двери были указаны верно: «Пятница: с 8 до 19», но, видимо, в какой-то момент кто-то где-то что-то напутал, и в Интернет попала неверная информация. Я позвонила Марни и сказала, что зайду к ней, заберу бумажный рецепт и найду другую аптеку, которая работает допоздна. Она запаниковала: а вдруг все аптеки уже закрылись и теперь до утра нужного лекарства будет не купить? — однако я заверила ее, что все уладится, а сама предвкушала, как позже, вечером, она в свою очередь будет утешать меня.
Я села в первый же поезд, а когда вышла на ее станции, серым было затянуто все вокруг: небо, дома, асфальт. Я двинулась своей всегдашней дорогой к ее дому: вдоль по переулку, мимо череды маленьких магазинчиков. Меня окрылял каждый шаг, радовал каждый миг. Вокруг были знакомые места, я шла к близким мне людям. Я немного поплакала, что сейчас для меня не редкость, но слезы принесли мне странное облегчение.
В подъезде я столкнулась с вашим соседом. Ну, помнишь, с тем мужчиной, который спешил с портфелем на работу в тот день, когда ты появилась на свет? Он только что вернулся со службы и стоял на пороге, открывая и закрывая свой зонт, чтобы стряхнуть капли воды. Этот господин явно узнал меня, потому что еле заметно улыбнулся и почти совсем незаметно кивнул.
Джереми поприветствовал меня в холле коротким взмахом руки.
Я почувствовала себя своей.
Я постучалась, и Марни открыла. Мне показалось, что она рада меня видеть.
— Ты пришла, — сказала она и улыбнулась.
На ней были темные джинсы и кремовая футболка, свободно ниспадающая на бедра, но плотно облегающая плечи. Волосы были собраны в небрежный пучок, и более короткие пряди, как обычно, выбивались из него, обрамляя лицо. Она была прекрасна.
— Мне ужасно неудобно, — принялась оправдываться она. — Они сказали, что до восьми. Я точно уверена, они сказали: до восьми.
Квартира сияла безукоризненной чистотой: полы сверкали, горизонтальные поверхности были идеально очищены от всякого хлама, и я не заметила ни одной вещи, которая принадлежала бы Чарльзу.
— Что-то случилось? — спросила она, подавшись ко мне, как будто хотела получше рассмотреть мое лицо. — Ты что, плакала?
Наверное, я кивнула.
— Что такое? — спросила она, увлекая меня в гостиную.
Одри, в одном подгузнике, лежала на желтом матрасике на полу. Щеки ее пылали лихорадочным румянцем.
— Так, — сказала Марни. — Садись-ка. Что происходит?
Она встала передо мной, я посмотрела на ее черный кожаный ремень с золотой пряжкой и попыталась сосредоточиться. Я больше не плакала, но глаза у меня щипало. Наверное, они покраснели или тушь размазалась.
Я опустилась на диван и прижала к груди подушку.
— У меня была кошмарная неделя, — произнесла я. — Эмма…
Я не знала, как закончить предложение, но это и не потребовалось.
— Нет! — ахнула Марни. — О господи! Когда? Что произошло? Почему ты мне не позвонила?
— Я нашла ее.
— Джейн!
— В понедельник.
Марни принялась расхаживать по комнате, запустив пальцы в волосы и кружа вокруг кофейного столика. У него были деревянные ножки и стеклянная столешница, и, если присмотреться, на стекле видны были многочисленные отпечатки пальцев и мутные разводы от воды, белые круглые следы от чашек и стаканов.
— Надо было позвонить мне, — сказала она. — Я сразу бы приехала. У меня это просто в голове не укладывается. Как они… Ты уже сказала маме?
Марни закрыла балконные двери и задернула занавески. Без шума машин и голосов проходящих под окнами людей комната сразу стала казаться меньше.
В ней остались только мы.
— Она совершенно не в себе, — ответила я. — Такое впечатление, что она исчезла сразу же, едва я стала говорить. После этого она уже больше не смотрела на меня. И не слушала. Она сидела на том же месте, что и несколько минут назад, но это была уже не она. От нее там ничего не осталось.
— Ох, Джейн, мне так жаль. — Марни опустилась на диван рядом со мной.
— Все совершенно логично.
— Да не логично это ни капли, — сказала Марни. — То есть… какая может быть в этом логика?
— Она всегда обожала Эмму, верно? А деменция это или нет… Какая разница? Я все равно никогда не могла рассчитывать на ее поддержку.
Марни негромко простонала.
— Какой кошмар! — сказала она. — Это просто ужасно. Я имею в виду… Бедная ты, бедная. Это, наверное, стало для тебя страшным потрясением. Ты ходила на работу?
Я покачала головой.
— Ты сидела дома? Всю неделю? Совсем одна? Но почему ты… — Она схватила меня за руки, и я отметила, что ногти у нее накрашены розовым лаком. Они были такими длинными, что защекотали мою кожу, когда она пыталась обогреть мои руки в ладонях. — Я могла бы побыть с тобой, — сказала она. — Я могла бы позаботиться о тебе. Мне страшно думать, что ты все это время переживала это в одиночку.
— Не так уж это и страшно, — сказала я.
— Не говори глупостей. — Она легонько шлепнула меня по руке. — Невозможно быть в одиночестве после такого… такой травмы. Я всегда рядом, была и есть, только набери номер. Зря ты мне не позвонила. Но теперь это уже не имеет никакого значения. Я рядом. Я рядом. Я всегда рядом. Когда похороны? Твоя мать на них будет? Тебе нужна помощь с организацией? Или с квартирой Эммы? Что я могу сделать?
— Я обещала освободить ее квартиру завтра, — сказала я. — Уже нашли нового жильца, и он въезжает в понедельник. Я очень надеялась, что не придется делать это в такой спешке, но на эти квартиры такой спрос, они очень дешевые, понимаешь, и…
Одри захныкала, а через несколько секунд она уже вопила. Ее маленькое личико побагровело, крохотные кулачки молотили по полу, а ножки месили воздух.
— О, я знаю, знаю, — заворковала Марни и поспешила взять ее на руки. — Я знаю, что ты ужасно себя чувствуешь, бедняжка моя маленькая. — Она принялась качать Одри на бедре, медленно поворачиваясь из стороны в сторону, то лицом ко мне, то от меня, но при этом на меня вообще не глядя. — Я знаю, знаю. — Она приложила тыльную сторону ладони ко лбу Одри. — Ох, малышка, ты опять вся горишь. Сколько сейчас времени? — Она бросила взгляд на стенные часы, на жирные римские цифры, на тонкие металлические стрелки. — Да, давай примем что-нибудь от температурки. А потом мамочка даст тете Джейн рецепт, она купит тебе лекарство, и ты в два счета опять будешь у нас здоровенькая.
Они скрылись в кухне.
— Джейн! — крикнула Марни из-за двери. — Ты не посмотришь, где тут у нас аптека, которая еще открыта?
Я велела себе сохранять спокойствие, проявить терпение, а между тем пустота заполняла мои легкие и паника расползалась внутри. Я ощущала себя покинутой, брошенной, и мне так не хотелось верить, что это правда! Но надо было заставить себя сделать то, о чем меня попросили, и я погрузилась в Интернет. В результате поисков поблизости нашлась лишь одна аптека, которая работала допоздна. До нее было всего несколько миль, но она располагалась далеко от станции метро, и автобусы там тоже не ходили. До меня доносился надрывный плач Одри и беспрестанное воркование Марни: «Ну-ну, маленькая. Не плачь. Мамочка здесь, мамочка с тобой», и я почувствовала, как внутри меня вскипает дикая ярость, но постаралась ее подавить.
— Ну что? — спросила она, заглянув в комнату, и нахмурилась, когда я объяснила ей проблему: на то, чтобы добраться до аптеки, у меня уйдет больше часа, поскольку значительную часть пути придется идти пешком, и еще столько же, если не больше, чтобы вернуться.
— Нет, это просто черт знает что такое! — в сердцах бросила она. — Мы живем в одном из самых больших городов мира, и при этом я не могу найти в зоне досягаемости ни одной паршивой аптеки. Хорошо. Ладно. Я сейчас уложу ее, а потом съезжу сама. На машине. Так будет быстрее. Ты посидишь с Одри? Тебя это не очень затруднит?
Я кивнула.
— Хорошо, — сказала она. — Дай мне несколько минут.
Они поднялись в спальню, а я включила телевизор и попыталась найти передачу, которая меня заинтересовала бы. Вариантов была масса, но ни один из них не показался мне хоть сколько-нибудь привлекательным. Я заглянула в холодильник, и там нашлась бутылка белого вина, так что я ее открыла — вряд ли Марни стала бы возражать — и налила себе небольшой бокал. Потом принялась осматривать полки в поисках книги или DVD-диска, которые вызвали бы у меня отклик, но толком не могла сосредоточиться. Прошло пять минут. Потом десять. Я сидела, уставившись в темный экран телевизора, в эту черную дыру над каминной полкой.
— Так, ладно, — сказала Марни, поспешно спускаясь со второго этажа. — Она не спит, а я так устала, что, кажется, ни она, ни я никогда больше не уснем; она сегодня ужасно скандальная, но, слава богу, сейчас немного успокоилась. Хоть плакать перестала — и на том спасибо. — Она заметалась по комнате в поисках кошелька, телефона и ключей от машины, потом затолкала все это в свою черную сумку. — Так, вроде бы все взяла. — В прихожей она сдернула с вешалки плащ и накинула его на плечи. Потом кивнула в сторону лестницы. — Заглянешь к ней через несколько минут, ладно? Чтобы убедиться, что температура снижается. Там есть термометр, ушной. Если раскричится, попробуй ее покормить. Бутылочка на всякий случай в холодильнике. Походная сумка с подгузниками под лестницей, но, думаю, в комнате и так есть все необходимое. Ладно. Я побежала. Я недолго, максимум через полчаса уже буду дома. Поговорим по-человечески, когда я вернусь. Мне очень жаль, Джейн. Я скоро.
Я ничего не сказала. Просто не знала, что сказать. Это было невероятное разочарование, и я думала, что разозлюсь, но злости не было. Только грусть.
Так что я пришла сюда, в твою комнату.
И начала рассказывать тебе эту историю.
Потому что она заслуживает того, чтобы ты ее услышала.
В конце концов, ведь это история твоего появления на свет, твоей жизни и тех людей, которые привели нас обеих к этому моменту. Я думала, это будет история о твоем отце, о том, каким ужасным человеком он был, о его смерти. Я думала, это будет история о твоей матери, о том, какая она потрясающая, и о том, как наша любовь была нам обеим опорой. Я думала, Марни утешит меня, мы погрузимся в приятные воспоминания и этим вечером у нас появится шанс все исправить.
Но я ошибалась.
Существует множество вещей, которые вроде бы должны сделать твою жизнь лучше, однако происходит ровным счетом наоборот. Возьмем, к примеру, еду навынос. Сиюминутное ощущение от нее восхитительное: пряная томатная паста на корочке пиццы, кисленькое манговое чатни с индийской лепешкой, хрустящие блины с уткой. Но потом все это камнем лежит в желудке. И уже не кажется таким прекрасным, как поначалу.
Я рассчитывала, что мой разговор с Марни будет развиваться совершенно по другому сценарию. И не ожидала, что после него мне станет настолько хуже.
Потому что я думала, что знаю ее. Если бы ты спросила меня, я сказала бы, что могу точно предсказать ее ответы в любом разговоре. Я могла бы рассказать тебе о ней очень многое. Например, бургеры она предпочитала средней прожарки, с дополнительным сыром — и «да, пожалуйста, помидоры тоже добавьте». Она всегда закатывала глаза в ответ на вопрос о своих родителях, и не важно, кто спросил и что именно. Свои тексты она неизменно сдавала позже установленного крайнего срока, но затягивала с этим не более чем на несколько часов. Она никогда и никому не перезванивала, и оставлять ей сообщения на автоответчике было бесполезно, потому что она все равно никогда их не слушала. Она ни за что и никогда — даже под дулом пистолета — не взяла бы в рот маринованный огурец и была очень признательна, когда я съедала его как можно быстрее, чтобы не вынуждать ее взирать на это безобразие на тарелке.
Все это по-прежнему справедливо.
И тем не менее наш разговор повернул совсем не в то русло, и мои расчеты оказались напрасными. Я шла к ней с готовым сценарием, продуманным до мелочей, в нем были тщательно прописаны наши роли: ее участие, ее поддержка, ее внимание, всецело сосредоточенное на мне, — а она без предупреждения взяла и начала импровизировать.
Я разочарована. Я напугана. Можно, наверное, сказать, что я озадачена.
Я знаю, что ты нездорова. Я же не дура. Я понимаю, что ее долг — обеспечивать тебя необходимыми лекарствами, заботиться о тебе, нянчить тебя. Но оборвать меня на полуслове, так непринужденно перескочить совершенно на другую тему, так откровенно, с таким бесчувствием обесценить мою потерю? По-моему, лучшие подруги так не поступают. А по-твоему?
Она прислала мне сообщение час с лишним назад, написала, что аптека оказалась закрыта, что на двери висело объявление: «ЗАКРЫТО ПО ТЕХНИЧЕСКИМ ПРИЧИНАМ ДО ПОНЕДЕЛЬНИКА», поэтому она поедет искать другую, после чего я отключила телефон, потому что хотела, чтобы здесь остались только мы с тобой и наша история, и к тому же мне необходима была пауза, чтобы собраться с мыслями и излить мою боль в одиночку.
Мой отец всегда говорил, что, когда влюбляешься в кого-то, надо во что бы то ни стало постараться любить его чуть-чуть меньше, чем он тебя, — это единственный способ защититься.
Но теперь уже слишком поздно. Могла бы я выйти из этой квартиры через несколько часов и никогда не оглядываться назад, никогда больше не видеть ни одну из вас? Не думаю. Такую любовь трудно выкорчевать из сердца. Не знаю, смогла бы я распутать те нити, которые вплетены в мои ребра, суставы и мышцы. А если бы даже и смогла, то не захотела бы.
И вообще, мой отец был не прав. По-моему, если ты любишь кого-то слишком сильно, нужно во что бы то ни стало сделать так, чтобы и этот человек тоже любил тебя. А я люблю ее: ее открытость, теплоту, ее уверенность в себе и свет, который исходит от нее. Ни одно из этих прекрасных качеств по-прежнему ни на йоту не изменилось. Но теперь этого мало. Теперь и открытость, и теплоту, и любовь целиком и полностью она отдает тебе.
Для меня ничего не остается.
Дозволено ли мне будет сказать, что мне хотелось бы, чтобы твоя мать любила меня так же сильно, как любит тебя?
Наверное, нет.
Но это правда.
Потому что когда-то это было так. Потому что вместе мы открыли для себя дружбу и поняли, что это нечто совершенно иное, нечто лучшее, чем наши отношения с теми, кто любил нас по обязанности. Мы обнаружили, что это наша жизненная опора. А потом, годы спустя, отказались от нее. Хотелось бы мне сказать тебе, что ты не сделаешь этих ошибок, но ты их сделаешь, потому что их делаем мы все. Мы все жертвуем самой главной любовью в погоне за чем-то бо́льшим.
О.
О нет.
Вот оно, правда?
Я не знала, что существует что-то большее. Я не могла этого предвидеть.
Но я права, так ведь?
Все сходится.
Ты отделяешься от своей семьи, а потом и от своих друзей, клетка за клеткой, косточка за косточкой, воспоминание за воспоминанием, и находишь себе пару, становишься частью романтической любви. Я думала, что после этого ничего уже не бывает, что это заключительная стадия. Я не понимала, что все повторяется снова в самый последний момент. Что это не линия, а замкнутый круг, что одна стадия плавно перетекает в следующую, до тех пор, пока ты не оказываешься ровно в той же точке, из которой вышел: что все вновь возвращается к семье.
Ты создаешь новые клетки и новые косточки, и вот ты уже не одна, вас двое в едином целом. В твоем теле зарождается новая жизнь. Она существует внутри твоей собственной. И после этого пути назад уже нет. Эти клетки и косточки — это новое существо будет жить самостоятельной жизнью, вне твоего тела. Ты отдаешь внешнему миру часть себя. Твое сердце раздваивается, и одно из сердец всегда будет биться отдельно.
Я не понимала этого прежде.
Но ты заставила понять.
Ты разбила эту дружбу своими маленькими ручками и ножками, своим крохотным сердечком, которое бьется в твоей груди. Ты положила начало этой неугасимой, неблагодарной, неравноценной любви.
Я думала, что дело во мне — в моих словах или поступках, — но я тут ни при чем, совершенно ни при чем.
Помнишь двух женщин в самом начале этой истории? Одну, высокую и ослепительную, и другую, съежившуюся и сумрачную, которым было так хорошо друг с другом? Помнишь их крепкие ветви и длинные сплетающиеся корни? На моих глазах это дерево практически засохло. Но я могу оживить его. Я потеряла свою романтическую любовь и уничтожила ее романтическую любовь. Я создала для нас возможность сдружиться вновь. Мне необходимо, чтобы наша дружба была крепка, как никогда, и есть лишь один способ этого достичь.
Мне придется проделать это снова.
Возможно, это покажется тебе излишним. Кажется, да? Но если я ничего не предприму, то так и увязну навсегда в этом кошмаре. Так и буду мучиться из-за того, что люди по доброй воле уходят от меня, поскольку не видят во мне человека, ради которого стоит жить. А я больше этого не хочу. Для меня существует лишь один путь к достойной жизни. И мне очень жаль, но тебе там места нет.
— Если что, звони! — крикнула она, удаляясь по коридору и уже на ходу засовывая руку во второй рукав плаща. В следующий миг она уже скрылась за углом. — Хорошенько заботься о моей девочке, — донесся до меня ее голос.
— Обязательно, — заверила ее я, и входная дверь захлопнулась.
Пожалуй, это была моя седьмая ложь.
Когда-то давным-давно я сама чуть было не родила ребенка.
Я до сих пор помню ту ночь, когда его не стало. Может, это была «она», но для меня этот нерожденный ребенок — всегда «он». Я успела побыть его матерью всего один вечер.
Мы ходили ужинать с небольшой компанией друзей. Я позвала Марни. Джонатан пригласил Дэниела и Бена, с которыми дружил со школы, Люси, девушку Бена, и Каро, единственную женщину в их мужской компании велосипедистов. Было очень мило. Мы пошли в индийский ресторанчик по соседству и заказали кучу еды, которую запили бессчетным количеством бутылок пива, а закончился вечер ликером. Когда настало время расходиться, мы обнялись, и Марни сказала, что у нее потрясающие новости, что надо бы нам с ней встретиться отдельно, что в ее жизни появился мужчина и у нее с ним все очень серьезно, и вообще, когда мы сможем поболтать? Каро со своей девушкой на следующее утро уезжали в велосипедное путешествие по Франции, и она пообещала прислать нам оттуда открытку. Бен с Люси в следующие выходные собирались ужинать с родителями, и все мы знали, хотя никто не говорил этого вслух, что в ближайшие несколько недель он сделает ей предложение.
Это был совершенно обыденный вечер — очаровательный, чудесный, обыденный вечер. Знаешь, я очень по этому скучаю. Когда ты окидываешь взглядом комнату или стол и видишь, что окружен людьми, которые тебя любят, нуждаются в тебе и ценят твое общество, у тебя возникает особое ощущение. Ты понимаешь, что тебе дико, бешено, неожиданно повезло. Я скучаю по этому ощущению. Я уже очень давно такого не испытывала.
Ночью у меня началось кровотечение, которое никак не хотело останавливаться. Я сидела на унитазе в нашей выложенной кафелем крохотной ванной, и живот у меня сводило от непрекращающихся болезненных спазмов. Моя ночная рубашка была задрана, на спущенных трусах расплывалось большое алое пятно.
Я помню, как слезы капали мне на колени и ползли вниз по ногам. Я не знала, что беременна, и, наверное, вряд ли горевала, но была перепугана и дрожала, меня всю колотило. А потом меня вдруг охватил гнев. Я помню тот жуткий звук, страшный, утробный рык, вырвавшийся откуда-то из недр моего живота, рык, отдавшийся в моих костях и сотрясший холодные кафельные стены.
— Джейн? — послышался из-за двери обеспокоенный голос Джонатана. Я помню, как он прозвучал, он до сих пор стоит у меня в ушах. — Что случилось, Джейн?
Я ничего не ответила, потому что не было слов, способных объяснить происходящее.
— Джейн. Пожалуйста. Открой дверь.
Я молчала.
— Джейн! — закричал он. — Открой! Сейчас же!
Я не шелохнулась. Через несколько секунд он с грохотом ворвался в ванную, с мясом выломав защелку, так что дверь содрогнулась на своих петлях и на пол полетели щепки. Помню, на нем были темно-синие джинсы без ремня, они сползли и держались на бедрах. На серой футболке понизу желтели какие-то пятна — кажется, это была краска. Стиснув зубы, он смотрел на меня застывшим и сосредоточенным взглядом, но губы выдавали его страх.
— Все в порядке, — произнес он и опустился передо мной на колени. — Все будет хорошо.
Он наклонился вперед и поцеловал меня в макушку. Хороший, самый лучший… Я помню, как он протянул мне обе руки, а потом заметил, что ладони у меня все в крови, и инстинктивно вздрогнул, но не отшатнулся. Он хотел, чтобы я знала: несмотря ни на что, мы вместе, мы семья и это навсегда.
Он поднялся и через голову стянул с меня ночную рубашку.
— Пойду принесу тебе что-нибудь переодеться, — произнес он. — Все нормально? Ты посидишь здесь?
Я кивнула, и на его лице расцвела легкая, мягкая улыбка, которая призывала меня не паниковать.
Потом я услышала, как он роется в моем комоде. Наверное, он не хотел слишком надолго оставлять меня одну. Вернулся он с парой старых трусов, некогда белых, а теперь серых, и толстой фланелевой рубашкой.
— Тебе нужно что-нибудь, чтобы…
Он посмотрел на чистые трусы, которые держал в руке.
Я кивнула и указала на ящик под раковиной.
— Это?
Он вытащил прокладку в фиолетовой упаковке.
Я кивнула.
— Хочешь, я…
Его глаза молили: пожалуйста, сделай это сама, и я до сих пор улыбаюсь, когда думаю о том, что он готов был пойти на это ради меня, если бы я попросила. Он отвернулся, и я принялась стирать кровь, испачкавшую мои бедра. Я делала это до тех пор, пока они не стали суше, хотя и не чище. Я поменяла трусы и, туго натянув ткань, приклеила к ним прокладку. Джонатан намочил под краном маленькое полотенчико и принялся вытирать мои руки, сначала одну, потом другую, каждый палец, затем очень аккуратно протер вокруг кольца, которое он мне подарил. Я поднялась, и он надел на меня ночную рубашку.
— Мне нужны штаны, — сказала я.
— И штаны тоже?
Я снова кивнула.
— Ладно, — сказал он. — Иди в постель, я что-нибудь найду.
Я пошла в спальню. Бедра у меня липли друг к другу, прокладка уже намокла. Я откинула одеяло и забралась под него, с изумлением отметив, какие чистые у меня руки, как будто ничего и не было.
Джонатан протянул мне свои пижамные штаны. Они были на резинке, в красно-зеленую клетку. Он постоянно их носил: по утрам, когда пил кофе и читал газету, по вечерам, когда валялся на диване и смотрел фильмы. Я до сих пор их храню.
— Но они же будут все… — начала я.
Он покачал головой:
— Ну и что.
Я не знала, что была беременна. Уже потом, задним числом, я перебрала в памяти наши прошлые уик-энды — куда ходили, с кем виделись — и поняла, что срок был уже месяц, если не два. Но тогда меня занимали другие дела, а поскольку счастливые часов не наблюдают, я не считала дней в календаре.
Я ни о чем не знала, и, хотя в тот момент мне было сложно описать словами свои чувства, мое неведение каким-то образом лишало меня права на переживания. Мне было грустно, но я считала эту грусть ничем не оправданной: как можно оплакивать то, чего никогда не было?
Но все же… Ведь это было. Да, пусть недолго, но было же. Я видела того человека, в которого однажды могли бы превратиться эти несколько клеток. Я видела маленького мальчика, как две капли воды похожего на Джонатана, мальчика со светлыми волосами и остреньким личиком, ехавшего на детском велосипеде. Я видела маленького мальчика, который протягивал мне ладошку, который любил, чтобы мы качали его за руки, который рос рядом с нами, который был любим и всегда это знал.
Несколько недель спустя Джонатан вернулся со своей последней пробежки, заключительной в подготовке к марафону. Он вновь начал чувствовать себя в моем присутствии расслабленно и непринужденно, перестал замирать, стоило мне войти в комнату, и постоянно коситься в мою сторону. Мы устроились ужинать на диване перед телевизором, и, поскольку трудные разговоры часто даются легче, когда сидишь бок о бок, я сказала Джонатану, чего хочу. А хотелось мне маленького мальчика, как две капли воды похожего на него.
И он улыбнулся и, повернувшись ко мне, сказал, что тоже этого хочет.
Думаю, Марни любила бы этого маленького мальчика. Да, она бы покупала ему подарки, придумывала для него развлечения и учила его готовить. Наверное, она относилась бы к нему лучше, чем я к тебе.
Нет, не так.
Я знаю, что она относилась бы к нему лучше, чем я к тебе.
Вынуждена признать, что я пребываю в предвкушении.
Потому что, когда с этим будет покончено, без вас обоих мы будем неразлучны.
Ты лежишь в своей колыбельке и сосредоточенно следишь взглядом за подвесной каруселькой-мобилем в виде серых и белых фетровых звезд на веревочках, свисающей с потолка. Марни сделала ее прекрасной, эту комнату, и идеально подходящей для тебя. Кремовая рулонная штора с изящным рисунком в виде белоснежных птиц. Полки, заставленные книжками, игрушками и яркими изображениями зверюшек в глянцевых белых рамках. Тебя очень любят.
Я вижу в тебе твою мать — в каждой твоей черточке. В твоих крохотных розовых губках бантиком, оттенок которых гармонирует с цветом твоего комбинезончика в розовую крапинку. В яркой голубизне твоих глаз. В том, как нетерпеливо сжимаются и разжимаются твои кулачки в ожидании последнего кормления перед сном.
Чем ты напоминаешь отца, так это длинными ножками и крепкими бедрами. Когда-то я наблюдала за тем, как эти ноги несли его по жизни навстречу всевозможным успехам. Знаешь, ему невероятно везло. У него были все мыслимые и немыслимые привилегии, богатство и обаяние, которое, судя по всему, было источником его самоуверенности. Все наперебой хотели вызвать его улыбку, рассмешить его, привнести в его жизнь что-то хорошее. Быть человеком, чьей благосклонности все добиваются, — феноменальное жизненное преимущество. Наверное, мне самой очень хотелось бы иметь хотя бы капельку обаяния.
Мне не верится, что наше с тобой время практически истекло.
Хочу, чтобы ты знала: я была первой, кто полюбил тебя, прежде чем кому-то другому посчастливилось познакомиться с тобой получше. Я первой тебя увидела. Я любила тебя еще в том промежутке между жизнью и не-жизнью, когда ты пересекала границу между тем, что не вполне существовало, и тем, что отныне должно было существовать всегда. Но после этого возможности узнать тебя как следует мне не дали — и ни единого шанса превратить изначальную любовь в нечто более существенное у меня не было. Я хотела, правда. Я распланировала для нас целую жизнь.
Ты начинаешь задремывать. Прости, я знаю, что уже поздно.
Я быстро.
Я не боюсь того, что может случиться. Если все пойдет не так, как задумано, — а я знаю, что это вероятно, — тогда я останусь ровно в том же положении, в каком нахожусь сейчас. Я буду точно так же одинока.
Но придет ли кому-то в голову что-то заподозрить? Усомниться в случайности очередной трагедии на обочине моей жизни? Думаю, вряд ли.
Как уже было сказано, я отношусь к тем, кому хронически не везет. Наверное, Марни теперь тоже одна из нас.
Эта подушка была сшита в подарок. Когда-то она принадлежала моей сестре. Я подарила ее тринадцатилетней Эмме, когда та лежала в больнице. Я сшила ее своими руками. Это смешно, я знаю. Можешь представить меня за швейной машиной? Вышивка в виде торта на лицевой стороне была маленькой шуткой. Эмма нашла ее забавной, а вот наши родители пришли в ярость. Они поверить не могли, что у меня хватило черствости так поступить с больной сестрой, ну а мы с ней потешались, видя, как они бесятся. Она передарила эту подушку тебе, когда ты появилась на свет. У твоей матери уже было вот это кресло-качалка из полированного светлого дерева, и Эмма сказала, что ему недостает чего-то трогательного и милого.
Так, ладно.
Хватит ерзать. Сколько можно?
Время пришло.
Я держу в руке подушку — она мягкая и слегка колючая на ощупь — и начинаю медленно, полностью контролируя себя, опускать ее вниз, и вдруг входная дверь с оглушительным треском распахивается настежь. Она с грохотом отлетает от стены, гремя болтающейся цепочкой, и снова захлопывается. Земля начинает уходить у меня из-под ног. Потом я слышу на лестнице шаги Марни и немедленно понимаю: что-то не так, потому что она с топотом мчится наверх, не разбирая дороги, не заботясь о том, чтобы не ступать на рассохшиеся ступеньки, скрип которых может разбудить малышку.
Когда Марни появляется на пороге, вид у нее встрепанный, выбившиеся из прически волосы облепляют взмокший лоб. Лицо раскраснелось, глаза влажные, безумные, налитые кровью, слипшиеся от слез ресницы трепещут, как бабочки в полете. Она пытается отдышаться, овладеть собой, но ничего не выходит, и у нее вырывается какой-то слабый звук, практически всхлип.
Она бросается к колыбельке, и капельки влаги с поверхности ее плаща пропитывают мой джемпер, холодя кожу.
— Джейн! — пронзительно кричит она. — Что ты натвори… Одри? — Она склоняется над колыбелькой. — Моя маленькая?
Пояс ее плаща развязан, он сполз с плеч, и его края болтаются где-то у щиколоток, с него на ковер капает вода. Она хватает дочку на руки, и тут что-то выскальзывает из кармана плаща и падает на матрас. Я подхожу поближе, чтобы получше разглядеть, что это, и от изумления начинаю задыхаться.
Это телефон.
И на его экране — эта самая комната.
А в этой комнате — миниатюрная я. Делаю шаг к колыбельке, хватаюсь за бортик, чтобы удержаться на ногах, и мой крошечный двойник на экране проделывает то же самое.
— Что это такое?
Но я могла бы и не задавать этот вопрос, потому что мои глаза уже мечутся по комнате в поисках камеры, которая передает видео на телефон, и она, разумеется, находится: второй телефон, стоящий на полке рядом с мягкими игрушками и стопками детских книг.
Меня против воли охватывает неподдельное потрясение, точно вирус, распространяясь по всем клеточкам моего тела, поднимаясь из глубин желудка кислой волной.
— Я все слышала, Джейн, — говорит Марни. — Я слышала, что ты сказала. Я подключилась к камере в аптеке. Хотела проверить, что с ней все в порядке. И слушала всю дорогу до дому. И если бы я не гнала как сумасшедшая… — Она закрывает глаза, зажмуривает их и стискивает губы. — Ты говорила о Чарльзе, о том вечере, когда он погиб, а потом… — По ее телу пробегает дрожь, и Одри в ответ агукает и сучит ножками, ее пухлые бедра в складочках колышутся, и на них появляются ямочки.
— Ты все не так поняла…
Но я не знаю ни как закончить предложение, ни как исправить то, что уже произошло.
— Не надо, — шипит она. — Еще одна ложь, да? Собираешься быстренько сочинить что-нибудь на ходу? Какой же я была ду…
— Марни, я…
— Я все слышала, Джейн. Что в тот день, когда он погиб, ты ушла с работы пораньше. Я была так рада, что ты здесь, в комнате, что Одри не одна. А потом — как ты сказала? — у тебя был ключ. И поначалу я ничего плохого даже не подумала; я всегда была о тебе самого лучшего мнения, никогда в тебе не сомневалась, ни разу за эти — сколько там? — двадцать лет.
— Я могу все объяснить, я…
— Джейн, — говорит она.
Я содрогаюсь при звуках собственного имени, в ее устах оно звучит как собачий лай. И вижу, что правду уже не скрыть: все, с ложью покончено.
— Положи-ка ты подушку, — произносит она.
Я все еще держу ее в руке, прижимая к бедру, и теперь автоматически разжимаю пальцы, и она падает на пол.
Марни выходит из детской. За окном уже совсем темно, лишь уличные фонари расчерчивают тротуар узорами теней, и опустевшая комната выглядит какой-то зловещей. Чувствую, как на меня начинает наваливаться необъятное горе, но пока еще слишком рано, чтобы я могла ощутить его тяжесть сполна. Я иду за Марни.
Она стоит на верхней ступеньке, глядя вниз, и рукав ее плаща слегка дрожит, совсем слабо, почти неуловимо. Я знаю, что она тоже чувствует это: необъяснимый страх.
Мы лепили друг друга, диктовали друг другу, как следует жить… И жить с этим страшно, но еще страшнее этого лишиться. Но именно это все еще дает мне надежду.
Одри агукает — почти смеется, — и на ее маленький кулачок наматывается рыжий локон. Она тянет, и Марни оглядывается на меня. Щеки ее пылают, все в потеках раскисшей туши. Глаза у нее заплаканные, краешки губ вспухшие.
Я знаю эти черты до мельчайших подробностей. Но сейчас они почему-то кажутся мне пугающе незнакомыми. В них появилось нечто новое, нечто большее.
— Уходи, — произносит она наконец. — Убирайся вон.
Четыре года спустя
Джейн сидит в своей машине, припаркованной между школьной площадкой и железнодорожными путями. Да, за это время она получила права. Проснулась она давно, часа в три или четыре утра, — однако сейчас все равно еще очень рано. Солнце бьет в лобовое стекло машины, медленно поднимаясь между многоэтажными офисными зданиями. Джейн откидывает спинку водительского кресла и, взяв с заднего сиденья плед, прикрывает ноги. Мимо с грохотом проносится поезд: один из первых в утреннем расписании. Пустые окна сливаются в одну сплошную полосу.
Джейн вспоминает, как сама ездила на поезде — она каждый день добиралась на нем на работу, — и думает: какое счастье, что она теперь живет в пригороде, в небольшом городке в трех остановках от конечной станции, и в центр выбирается только в случае крайней необходимости. Она купила квартиру — покойная сестра ее бы одобрила — в отреставрированном старинном особняке, разделенном на семь квартир, и отделала ее в приглушенных серо-белых тонах. Ей нравится зловещее сочетание старого и нового: камин с его безупречной симметрией, белоснежный глянец кухонной техники, ламинат, уложенный лесенкой. Она надеется, что эти безмолвные стены хранят свои истории, секреты, погребенные под пластами штукатурки и слоем свежей краски.
Ее собственные секреты больше не представляют для нее опасности. Был один скользкий момент, сразу же после того, как все рухнуло, но Джейн не потеряла самообладания. Она заявила полиции, что ничего такого не говорила — «Признание? Ничего подобного!» — и ей очень жаль, что в этом приложении предусмотрена только функция прямой трансляции и оно не записало ее слова, потому что тогда у нее была бы возможность доказать свою правоту.
Она всегда умела очень убедительно врать.
Марни боролась несколько месяцев, умоляя полицейских сделать хоть что-нибудь, не отступать, провести официальное расследование, но они сказали, что у нее нет никаких доказательств и что это все слова одной женщины против слов другой. Тем не менее Джейн вызвали еще раз — скорее всего, просто для галочки — и чуть ли не с извинениями задали ей все те же самые вопросы по второму кругу. Под конец беседы они упомянули об утрате, разбитом сердце и о том, что человеческое сознание способно на самые злые шутки. Джейн кивала, и ей даже не потребовалось делать скорбное лицо, потому что ее горе было неподдельным.
В ногах у нее стоит термос с чаем, и она делает глоток. Чай еще не остыл. Она наблюдает за тем, как мимо проезжает мужчина в толстом шерстяном пальто, включает поворотники и останавливается перед воротами школы. Он опускает стекло, достает небольшой брелок, и металлические створки, лязгнув, разъезжаются в стороны. Близлежащие улицы становятся намного оживленнее. Спешат на станцию офисные работники. Учителя паркуют свои машины и, забрав с задних сидений кипы бумаг, торопливо бегут внутрь, в тепло своих классов. Сегодня первый учебный день после каникул, и рутина еще не успела никому надоесть.
Джейн всегда выискивает взглядом в толпе рыжие волосы, вьющиеся огненно-золотыми спиралями, которые выбиваются спереди из прически. Коротко подстриженные черные волосы она никогда не высматривает, но все равно они повсюду бросаются ей в глаза, хотя неизменно оказываются недостаточно темными. Та самая татуировка на шее тоже ей пока не попадалась. Она вглядывается в толпу — к школе начинают подходить дети, но все они слегка постарше; родители провожают их до ворот и торопливо машут рукой на прощание. Джейн сползает на своем сиденье чуть ниже, сгибая ноги в коленях. Ей не очень уютно оттого, что мимо, почти вплотную к ее машине, проезжают на самокатах ребятишки, проходят семейные пары, жонглирующие сумками и младенцами.
Джейн вскидывает глаза, и вот пожалуйста: с противоположной стороны к воротам приближается Марни. На ней широкие черные брюки длиной до лодыжек и белоснежные кроссовки. Она придерживает на горле воротник своего синего пальто и шагает вперед своей всегдашней походкой: решительной, уверенной, бесстрашной. Она что-то говорит на ходу, и Джейн охватывает внезапный приступ зависти, потому что ей до боли знакомы движения этих губ, эти выступающие скулы, этот четко очерченный подбородок.
Рядом с Марни семенит Одри в красном дутом пальтишке и лакированных черных туфельках. Джейн кажется, что рыжие волосы девочки недавно укорачивали: они аккуратно подстрижены чуть пониже подбородка. В руке она несет маленькую красную сумочку, а на голове у нее красная шляпка.
У Джейн тоже есть такая шляпка. За пару недель до этого она проследила за Марни и Одри до школьного магазина на центральной улице. Марни вынырнула оттуда с объемистыми пакетами, в которых лежала школьная форма, а Одри вприпрыжку бежала перед ней, с гордым видом красуясь в новой шляпке. Поэтому Джейн зашла внутрь и купила точно такую же: наплела какую-то ерунду о дочери, которая якобы потеряла свою шляпу от прошлогоднего комплекта. Ей очень хотелось потереть материал — грубый фетр — между пальцами.
У ворот Марни наклоняется и что-то говорит Одри. Они смотрят на учительницу, которая с улыбкой приветствует новых учеников и ободряет родителей[4]. Марни нервничает. Джейн хорошо знакомы и эти стиснутые губы, и эти руки на бедрах. Ей очень хотелось бы стоять сейчас рядом с ее лучшей подругой, потому что она знает: в такие моменты ее поддержка нужна, как никогда.
А вот Одри, похоже, совершенно не переживает. Учительница явно уговаривает Марни уйти — ее жест понятен, — чтобы Одри наконец зашла внутрь, и Марни неохотно уступает. Прежде чем завернуть за угол, она несколько раз оборачивается и машет дочке.
Вот теперь вид у Одри становится слегка потерянный. Она озирается по сторонам.
Джейн не помнит свой первый день в начальной школе. Она практически уверена, что и Одри тоже не будет помнить сегодняшний день двадцать лет спустя. А если и будет, вряд ли в ее памяти отложится, как она вскинула глаза и увидела женщину, сидящую в красной машине и наблюдающую за ней. Она не вспомнит, что эта женщина улыбнулась и помахала ей.
Что она всегда улыбается. И всегда машет.