2/ Портрет художника в интерьере

Не с первого раза ему удалось открыть дверь. Руки Мары дрожали – больше от унижения, чем от холода и промокших насквозь ботинок. Обидно было снова терпеть поражение, но сердце все же предательски радостно стучало в груди.

Впрочем, на этот раз Мара зашел дальше, чем когда-либо. Все было бы кончено, если бы Мару не застал врасплох непонятно откуда взявшийся дворник. Появился он на берегу, из-за лысых кустов, и все испортил. Застыл у мешка с опавшими листьями и бесстыдно – вообще без всякого выражения – таращился на Мару своими узкими глазами. Тогда Мара, стоявший по пояс в воде, вдруг с тоской осознал, что уже совершенно трезв и теперь ему хочется только поскорее вернуться домой. Сам себе он показался жалким и беспомощным. Стоять на виду у этих узких глаз было неприятно, к тому же ноги горели от холода; озноб поднимался от промокших джинсов по спине до самого затылка.

Таджик (или это был узбек?) крикнул Маре что-то на своем непонятном экающем языке. Мара знал, что никто не имеет основания помешать ему уйти под воду, это было его законное право, и тем не менее присутствие постороннего в решающий момент его напугало. Прикрыв глаза рукой, защищаясь от последних лучей заходящего солнца – он видел в этой размытой красной точке стремительно летящего в горизонт летчика-камикадзе, – Мара пытался рассмотреть лицо дворника, но оно оставалось темным пятном на фоне розовато-серого неба. Очевидно, покой Мары был нарушен, а решимость со всем покончить куда-то улетучилась. Впереди были только трезвость и неприятные мысли.

В вагоне метро вокруг Мары расступались люди. Пассажиры старались не смотреть в его сторону, и он хорошо их понимал. К тому времени, как Мара доехал до своей станции, под его сиденьем образовалась приличная лужа. Всю дорогу он мог только пялиться себе под ноги. В россыпи синих и серых точек на линолеуме на дне вагона в какой-то момент ему начал мерещиться знаменитый портрет Сартра (во всяком случае, угадывались очки и трубка, косящий в сторону глаз); этот осуждающий Сартр, знающий нечто позорное о Маре, был одновременно и мурлоком из World of Warcraft, и – если отвести ненадолго взгляд, а потом посмотреть снова – самолетом (вид сверху), вероятно «кукурузником», проносящимся над абстрактными серо-синими колосьями ржи. Во всем этом не было никакого смысла. Мара чувствовал, пока шел к остановке, как под пальцами внутри ботинок хлюпает грязь.

Был уже вечер, когда Мара поднялся на одиннадцатый этаж подмосковной высотки и вошел в квартиру. Здесь он почти девятнадцать лет прожил вместе с матерью, а последние полтора года – без нее. Почему-то мысли о матери настигли Мару, когда он сбросил на пол мокрую одежду.

У его матери тоже получилось не сразу. Дважды она пыталась выброситься из окна: впервые – зимой незадолго до его совершеннолетия (хотя Мара не считал себя виновным в ее болезни); тогда она не разбилась, ее спас снег под окном; а потом, уже окончательно и успешно, – прошлой весной, когда снег под окнами сошел и ничто не могло ее спасти. Она покончила с собой, не оставив записки, так что можно было только догадываться, отчего она так отчаянно желала расстаться с жизнью. Мара задавался вопросом: почему же она предпочла такой странный способ? Почему не пошла в воду, как другие, как все нормальные люди, решившие закончить, но помнящие о своей семье? Об этом Мара часто думал первое время, но ответа так и не нашел. После такого он, конечно, не мог рассчитывать на пенсионную компенсацию.

От матери Маре достались хрусталь за стеклом в стенке (как обещал в клипе Хаски), соковыжималка и коллекция платьев, больше похожих на комплекты нижнего белья (мать работала в местном ночном клубе); ни к чему из этого Мара с тех пор не прикасался. Денег на похороны у Мары не было, так что ее похоронили по госпрограмме – на подводном кладбище. Пока ее погружали под воду, он пытался вспомнить, сколько ей было лет, но так и не вспомнил. Если бы Мара не был рассеян, он бы заметил, что с тех пор соседи перестали с ним здороваться и даже избегали выходить из квартир, пока он ждал лифт на площадке.

Нашлось бы у него больше сил (если бы его внутренние воды не текли так вяло и не были замутнены), он не остался бы жить в этом месте. Может, продал бы старую квартиру матери и снял себе комнату, как все, поближе к центру. Но Мара был слаб, и обстановка, по большому счету, была ему безразлична.

Смерть матери какое-то время преследовала его в кошмарах, а иногда находила во время бодрствования: в те дни и ночи, которые он неотлучно проводил у мольберта, и когда был измотан и напряжен работой, ему слышался шепот из соседней комнаты, запертой со дня похорон и не отпираемой даже для уборки.

Отсутствие матери не вызывало у него тоски или жалости; было нечто другое – с тех пор как Мара остался один, в нем поселилось тревожное чувство, копившееся где-то в кишках и постепенно отравлявшее его изнутри, незримо и беспощадно. Тяжелее всего, как он уже понял, было пережить весенние месяцы – с последних чисел февраля до начала мая. Когда снег таял, барабаня по железному козырьку, а на улице шумели птицы, Мара наглухо закрывал окна и плотнее задергивал шторы. Весну, ставшую для него воплощением смерти, он уже дважды переживал взаперти. В оставшиеся девять месяцев года он все же выбирался из квартиры: чтобы посидеть на крыше многоэтажки, или навестить одного из своих приятелей-знакомых, или бестолково побродить по улицам Москвы… Раз в месяц или около того, если хватало денег, он покупал билет на электричку – всегда в терминале, потому что избегал общения с кассиршами, – и ехал куда-нибудь наугад, только чтобы ненадолго сорваться с места.

Денег, впрочем, обычно не хватало: мать после себя оставила немного, и Мара быстро всё истратил. За полтора года, прошедших с ее смерти, он сменил несколько мест работы, на которых подолгу не задерживался: месяц продержался грузчиком на складе спортивной одежды, пять недель – курьером в конторе, три месяца с перерывами – котломойщиком в столовой для поминок. Были и разовые подработки, которые Мара особенно ненавидел: он мыл стекла придирчивой заказчице с YouDo, на «Севастопольской» таскал коробки с кальянами на пятый этаж торгового центра, в магазинчик старого жадного араба, недоплатившего ему пару сотен…

Изредка подворачивались заказы на портретную галиматью, реже – на роспись стен. В таких случаях от него требовалось делать «красиво»: в основном вырисовывать вульгарные витиеватые узоры, цветы и птиц. И совсем редко попадались заказы интересные, за которые Мара брался с удовольствием.

Но было кое-что еще: уже около года он встречался с замужней женщиной, с которой познакомился на поминках, когда работал в столовой. Мара смутно помнил ночь их первой встречи: он сидел на железной ступеньке у служебного входа, а она пришла с гостями, весь вечер, наверно, поднимала эти стаканы с водкой за покойника и – по итогу всего выпитого – подозрительно долго ждала машину на тротуаре. По случайности уставший Мара встретил ее на том тротуаре. В необычном для него припадке участия он решился помочь и вызвал для нее такси со своего телефона. Этой женщине Мара, видимо, сразу понравился – по крайней мере, она выпросила у водителя его номер.

Так они и познакомились. Женщина эта была старше Мары, можно сказать, она была ровесницей его матери. Поначалу они встречались только по взаимному согласию, хотя Мара ни разу не был инициатором этих встреч. Она называла его странным прозвищем «мой мальчик», а себя просила звать по имени, Аней, и изредка выдавала Маре деньги. Сам он никогда ничего у Ани не просил, но и не отказывался от подачек – принимал их просто, как когда-то брал у матери.

Как-то так Мара и жил – по большей части на хлебе «Каждый день», дешевом алкоголе и бич-лапше. А иногда его подкармливала Аня.

Этой осенью Мара нигде не работал, если не считать картин, – хотя сам он не решился бы назвать свои работы «картинами». На столе в его комнате скопилась стопка неоплаченных счетов.

Он включил свет. В коридоре, как всегда, пахло табаком и красками, как всегда, были разбросаны по углам пустые бутылки, в полумраке, как всегда, ждала его прихода запертая дверь. До чего же погано было вернуться домой.

Мара прошел в свою комнату, включил компьютер и поставил музыку – Music of the Air Тима Хекера. По привычке остановился у мольберта, взял кисть. Картина была недописана; он давно уже ничего не доводил до конца. Рано или поздно наступал момент, когда работа становилась ему противна.

Но сейчас, хотя ему было тошно, он все же заставил себя смотреть на холст – возможно, из-за какого-то необъяснимого желания наказать себя за сегодняшнюю слабость.

На нижней половине холста была вода, спокойные темно-зеленые волны; а верхняя половина – еще и, вероятно, уже навсегда – в карандаше: на ней проступал силуэт женщины без лица, склонившей голову набок; на заднем плане виднелась громадина ГЭС, лишенная еще объема и похожая на голову великана, поднимавшуюся из воды. В комнате было не меньше десятка подобных картин. Холсты с безликими женщинами на серых отмелях и в болотистых оврагах лежали на полу, на продавленном матрасе (кровати в квартире не было); не срезанные с подрамников работы стояли вдоль стен.

Рисовать Маре не хотелось. Он сразу понял, что сегодня опять ничего не выйдет. Голова еще кружилась после портвейна, ужасно тянуло в сон. Всего лишь очередной ранний вечер, из которого не удастся выжать ни одного мазка. На секунду ему показалось, что он забыл о чем-то важном. Мара простоял перед мольбертом, так к нему и не притронувшись, до конца песни. Когда заиграла следующая композиция, Chimeras, он отложил кисть и вышел в коридор.

Он прошел на кухню – по грязному скрипящему полу, мимо ванной комнаты, поглощаемой плесенью, где из-за сломанного смесителя вечно журчала вода. Все лампочки в кухне давно перегорели. Повсюду были разбросаны пустые бутылки и жестяные банки. Одну из банок Мара нечаянно задел ногой, и она с шумом откатилась куда-то в угол. Немного прибраться ему и в голову не приходило. В лунном свете, жалко сочившемся сквозь стекло, дрожала кошачья тень. Не обращая внимания на Мару, кот яростно насиловал диванную подушку.

Мара насыпал ему корма. Кот, услышав шуршание пакета, спрыгнул на пол и уткнулся в миску растрепанной мордой. Несколько мгновений Мара тупо слушал его жадное чавканье, потом на ощупь включил чайник и заварил растворимый черный кофе.

Во дворе еще было светло – вероятно, из-за полной луны. Но Мара знал, что вскоре улицу затопит чернота. Из деревянной коробки еще доносились хриплые крики подростков, игравших в футбол. Крики их были торопливыми и тревожными, и Мара подумал, что, когда дети вернутся домой, матери заругают их за опоздание, но разойтись наконец по домам им не давал страх быть осмеянными друг другом. И все же уйти им предстояло. В отличие от них, Мара мог представить конец этого развлечения: рано или поздно дети уйдут, можно сказать, их уже там нет; они окончат этот день, повзрослеют и затем состарятся. Время не имело для Мары значения: еще перед тем как сделать первый глоток, он знал, что чашка его в итоге будет пуста. Предвидя эту пустоту во всем, Мара жаждал поскорее ее достичь.

Он отпил горячего кофе. В этот момент высокий мужчина в длинном плаще и в шляпе с широкими полями рывками пересекал детскую площадку. Он неестественно переставлял ноги и был, вероятно, пьян. «Может, так маскируются осьминоги-мутанты из Москвы-реки?» – вяло подумал Мара.

Он вернулся в комнату с чашкой в руке, хотя кофе залпом выпил еще в коридоре. Ему захотелось достать из-под подушки любимый перочинный нож и вспороть все холсты. Сегодня он, вероятно, осмелился бы это сделать, если бы на столе перед компьютером не завибрировал телефон. Тогда Мара вспомнил об отправленном сообщении.

Несколько часов назад он написал этой девушке. Может, его привлекло сочетание цветов на ее фотографии? Хотя это было бы слишком просто. Скорее всего, он подумал, что нужно написать именно девушке. Так вышло – случайность. Пусть даже они были в друзьях, Мара ее не помнил. Имя знакомое, лицо на фото казалось знакомым – но никак уже не определить, откуда бы он мог ее знать. Ее профиль скрывался в конце списка друзей. У них не было общих знакомых, а история их переписки в социальной сети была чиста. Хотя бы до этого дня.

Он взял телефон со стола и открыл приложение социальной сети. Ему действительно пришло сообщение, но от одного из его немногочисленных знакомых, с кем Мара поддерживал какой-никакой виртуальный контакт. Всего лишь ничего не значащая связь, случайное переплетение сетевых нитей, приятельство для обмена картинками и ведения бессмысленных споров: об истории мира Dark Souls и тактиках в Darkest Dungeon, о выборе сцен для психоанализа в фильмах Славоя Жижека, о лирическом герое текстов группы «Кровосток»… Это он, его едва-знакомый, так невовремя вспомнил о Маре, чтобы прислать ему давно позабытый мем (Мара и его приятель по переписке сходились на том, что дурные шутки – самые смешные).

А сообщение, отправленное той девушке? Оно было отмечено прочитанным, и ответа от нее не пришло. Значит, вот и все: никаких ненужных объяснений ждать не приходилось, и Мара вроде бы должен быть спокоен. Он спросил себя: «Разве это не к лучшему?»

Мара отложил телефон на край стола экраном вниз и подумал: «Хорошо. Это действительно к лучшему». Все это было ошибкой, которая, к счастью, обошлась без последствий. И все же Мара, self-confessed adolescent, избалованный и самовлюбленный, не привыкший к отказам, почувствовал себя уязвленным, даже «отвергнутым» – именно это не совсем подходящее слово зажглось у него в голове яркой неоновой вспышкой. И на этом все могло бы кончиться, не начавшись. Мара и Лиза могли бы так и остаться незнакомыми друзьями в социальной сети, как десятки и сотни тысяч других ненастоящих друзей, неясно существующих только виртуально, приговоренных навсегда быть единицами в счетчиках на страницах сплетенных профилей…

Он подвигал мышкой, чтобы разбудить потухший монитор, а потом долго и рассеянно смотрел на рабочий стол. Не хотелось даже мастурбировать. Он закурил. Неприятные мысли роились у него в голове, наползая одна на другую. Вперемешку вспоминались его бывшие девушки, какие-то стыдные случаи из средней школы, потом появлялась мать (как она приходила за полночь пьяной, как орала, и как он запирался от нее в комнате), а через мать все возвращалось обратно к нему самому, сегодняшнему. Мара подумал: вдруг он не получил ответа, потому что был признан посмешищем и не понял этого?

Иногда он и сам считал себя посмешищем (с перерывами на приступы самоуверенности и редкого творческого подъема), и ему всерьез казалось, что он все делает не так, как другие: неправильно ходит и вообще двигается, не то говорит, не о том думает; его волновало даже, верно ли он подражает эмоциям собеседника во время разговора, потому что выражение собственного лица, собственная мимика были ему отвратительны. Бывало, он разговаривал с незнакомыми людьми – например, в транспорте, или на улице, если его ввязывали в разговор и он был вынужден ответить, или в супермаркете под окном, с кассиршами, которых побаивался, – но каждый раз он чувствовал себя неловко и напряженно, спрашивая сигареты, будто его пытали, и простые слова застревали в горле…

Может быть, думал Мара, что он странен (в плохом смысле слова), бездарен, ничтожен и неизвестно что о себе напридумывал, а ему просто некому об этом сказать? А если даже так: откуда-то у него в голове взялась эта сумасшедшая мысль – будто он художник? Только потому, что он тихо и даже без особых успехов отучился в художественном училище? И что, если его мать (женщина, с которой он девять месяцев был связан пуповиной) терпеть не могла эту его тихую натуру, видя в ней отражение натуры отца (мужчины, которого Маре даже не довелось узнать)? К чему тогда эти «безликие женщины у воды», которым – он и сам это понимал – не хватало техники, страсти, храбрости, от которых тянуло мертвечиной; и к чему вообще вся его жизнь – гнусный набор каких-то разрозненных, разбросанных по временной шкале, ничего не значащих фактов? Зачем, в конце концов, ему карандаш и кисть?

Мара встал с кресла, прижав ладони к глазам.

Музыка уже не играла – оказывается, несколько минут или больше. Но он только сейчас услышал эту тишину. Внутри у него просыпалась какая-то совершенно ненужная жалость к себе; от нее, как решил Мара, нужно было срочно избавляться. Склонившись над столом, он принялся отсчитывать мелочь на крепкое пиво; ему хотелось снова напиться и поскорее обо всем забыть.

Накинув на плечи шарф и подняв с пола сырую, единственную свою куртку, Мара вышел на улицу.

Первую банку «Балтики № 9» он открыл сразу на ступенях магазина и сделал несколько жадных глотков на виду у клянчащих мелочь пьяниц. Обычно алкоголь его успокаивал, приводил в оцепенение и приятную меланхолию.

Вообще-то Мара предпочитал вино или портвейн, но и к пиву не испытывал неприязни. Он не считал его обывательской слабостью, как кое-кто из его приятелей. Наоборот, он считал, что «Балтика» для русского человека – это родное, нечто вроде сентиментального артефакта, отсылающего к корням, к полю, связующее звено с широким и необъятным пространством…

К ночи похолодало, но теперь Мара почему-то не чувствовал стужу. Он присел на край мокрой скамейки под окнами многоэтажки и стал пить пиво из ледяной банки, обжигавшей губы. Не ел Мара с утра – или даже со вчерашнего вечера (он не мог сказать наверняка), – поэтому мгновенно опьянел.

Откуда-то всплыл в памяти Кьеркегор с его «только страдающий человек в силах по-настоящему оценить жизнь». На мгновение Мару это позабавило. Он даже посмеялся в кулак, а проходившие через двор две толстые женщины в страхе от него отшатнулись. Они почему-то еще больше его развеселили.

А потом опять вспомнилась эта девушка. Неужели он не заслужил хотя бы самого короткого ответа?

«Что, если написать ей еще раз?» Мара порылся по карманам куртки, но телефона не нашел. Он с трудом вспомнил, что телефон, должно быть, так и лежит в квартире на столе. Тут же наплыла какая-то обида: вот он сидит сейчас на этой лавке непонятно зачем, как дурак, и сам себя накручивает. Но в конце концов, твердо сказал он себе, его ведь не волнует ни эта девушка, ни что она о нем думает; его задело другое – что она могла так просто его проигнорировать.

Не станет же он вставать ради нее с лавки, спешить за телефоном домой, тем более что пиво еще не допито… Разве стоит какая-то девица того, чтобы Мара тратил на нее столько времени? Да есть ли вообще разница, напишет он ей сейчас, или потом, или совсем больше не напишет? «Нет разницы», – хмуро подумал Мара. И притворился, что вся эта история ему глубоко безразлична.

Он просидел во дворе еще с полчаса, упрямо допивая банку и наблюдая за тем, как гаснут в окнах огни, а потом все же поднялся и побрел обратно к подъезду.

~ ~ ~

Несколько раз за вечер, накрывшись тяжелым санаторским одеялом, Лиза перечитывала полученные от него сообщения. Среди привычно навалившейся к отбою тишины, указывающей на ранний сон пациентов за стенами – стариков и детей-инвалидов, – эти сообщения показались ей тоскливыми и страшными, как будто отголосками из прошлого, всплывшими из мрачной глубины на поверхность. В другой ситуации она, пожалуй, могла бы оставить их без внимания – если бы вечер не был таким тихим и пустым.

Он писал ей:

Мара, 1 ноября в 16:31

Привет. Мы, кажется, не знакомы. Меня зовут Мара. Был бы у меня сын, хотя об этом я раньше никогда не думал, – назвал бы его в честь себя, то есть в честь известного якобинца. Я бездельник, эгоист и бездарность. Сказать точнее, мне двадцать лет, и я безработный. Долгое время я думал, что я художник. Но, видно, не вышло. Стою сейчас на берегу реки, собираюсь топиться. Хорошее тут место, тишина и покой, но настроение у меня поганое. С таким настроением только камнем на дно.

Мара, 1 ноября в 16:35

Это, конечно, мало что обо мне расскажет, да и не знаю, зачем я вообще все это пишу. Но я вдруг решил: вроде как надо оставить что-то после себя. Вот я и оставляю эти прощальные слова. Потому что мое так называемое творчество уж точно ничего не стоит. Утром я хотел от всего избавиться, но в последний момент не решился. Хотя об этом не жалею: вышло бы слишком кинематографично. Всегда раздражал этот жест в кино – когда горит бумага и отблески огня пляшут в глазах главного героя, всё в таком вот духе.

Мара, 1 ноября в 16:39

Кстати о кинематографичности. Если тебе интересно, я сейчас смотрю, как садится солнце. На берегу поднялся ветер, руки у меня дрожат, но подозреваю, что это все же не из-за ветра. Надо уже решаться; зря я, что ли, тут торчу? Но все равно страшно, очень страшно. Пишу тебе, а все-таки легче становится. С незнакомым человеком прощаться легче, меньше возни. Ты извини, если мы встречались или познакомились где-то – я сейчас вспомнить не могу. Просто знай, что был я. А скоро меня, надеюсь, не будет.

Мара, 1 ноября в 16:43

Вспомнился мне вдруг сейчас Джармуш. Он мне нравится, один из любимых режиссеров. Я у него не всё пересмотрел, а он, может быть, что-то еще снимет. Я этого уже не увижу. Греков-философов я так и не прочитал, а давно хотел. Еще вспомнил, что ни разу не был в зоопарке. В детстве мать не сводила, а когда вырос, подумал, что это какое-то неприятное место, где мучают животных. И моря я не видел. А вообще вроде ни о чем больше не жалею. Родных у меня нет, осталась пара приятелей, но по большому счету никому я не нужен. И сам я никого не люблю. Хоть как-то привязан я только к коту. Интересно, что с ним будет без меня?

Мара, 1 ноября в 16:44

Прости, навязал я тебе это всё зачем-то. Выговориться захотелось.

Мара, 1 ноября в 16:51

Еще напоследок о Джармуше. У него в старом фильме, не вспомню сейчас название, был монолог главного героя, неудачника. В тему. Цитирую неточно, по дырявой памяти: «Что такое навязанный кому-то рассказ о себе, как не рисунок, полученный в результате соединения всех указанных точек и составляющий некую картину? Пока не соединишь точки – не разберешься, а стоит соединить, и результат вряд ли будет похож на правду. Я живу как перекати-поле и при этом не вижу никакой разницы. Я встречал, наверно, как и ты, каких-то людей, я общался с ними, жил и наблюдал за их поведением, как с самого дальнего места на заднем ряду. Но для меня люди, которых я знал, – не более чем череда комнат; это всего лишь места, где я проводил время. Ведь когда входишь в комнату, испытываешь некоторое любопытство, но через некоторое время эта новизна полностью исчезает и остается только страх, жуткий страх». Вот точно как будто про меня. Это я так отчаянно цитирую Джармуша, потому что собственных слов для моей обезличенной жизни у меня нет. Такой уж я есть, нерешительный и вялый, как член старика. Торчу сейчас на берегу реки, переминаюсь с ноги на ногу и сам не понимаю, зачем мне вдруг так страшно захотелось написать кому-то постороннему – ведь можно же просто наслаждаться в последние минуты одиночеством? Так или иначе, ты теперь меня отчасти знаешь. Может, это к чему-то тебя обязывает, а может, и нет, я не знаю. Может, и читать не станешь. Я ведь написал тебе случайно, это правда, ты просто была в списке моих друзей. Ты теперь кажешься мне смутно знакомой, но я не помню, откуда мог бы тебя знать. И я не стану тебя винить, если ты не ответишь. Я даже не жду ответа. Просто я всегда иду на поводу у своего настроения и ничего не могу с этим поделать. Но если вдруг ты все же решишь мне ответить, это будет значить, что и твое настроение в какой-то момент было созвучно моему.

Мара, 1 ноября в 16:53

Я вроде и напился, но что же так страшно? Выпил бы еще, но уже нечего, бутылку я потерял. В любом случае пора уже завязывать. Так что на этом вроде бы все. Вышло как-то сумбурно, но уж как получилось.

Мара, 1 ноября в 16:53

Пока, Лиза.

Мара, 1 ноября в 16:56

Вспомнил. «Отпуск без конца» тот фильм назывался.

Такие вот были сообщения. Поток мыслей, ведущий непонятно к чему, как разбитая дорога. Неужели он действительно в первом же сообщении написал ей, чужому человеку, о своем нерожденном сыне? Слишком невероятно, как во сне. И как же странно он выражается, этот Мара! Лиза даже подумала, что раньше, наверно, так люди писали друг другу письма.

Она посмотрела на часы – с момента отправления прошло много времени.

Как-то надо было ответить, но нужных слов найти ей никак не удавалось. Написать первую строчку, как всегда, оказалось сложнее всего. Нужные слова ускользали, рассыпались и терялись в ее ответе, который она начинала писать, а потом удаляла.

Лиза несколько раз внимательно перечитала его сообщения, потом отыскала тот фильм, о котором он писал, и дважды пересмотрела монолог главного героя в начале. За окном тем временем наступила уже настоящая (даже по городским меркам) ночь, подушка была измята, а одеяло скомкано и тянулось к полу.

Сон как рукой сняло. Даже транквилизаторы впервые за долгое время не избавили ее от тревоги. Лиза понимала, что уже не сможет заснуть, пока ему не напишет; она видела, что он был в сети с телефона. Живой? Вдруг ждет ее ответа? Вдруг передумал идти в воду? Наверно, он уже заметил, что она прочитала его сообщение, и, может быть, видел даже, как несколько раз она набирала и стирала свое…

Потом он вышел из сети и долго уже не появлялся. Лиза прошлась по комнате, задержавшись у окна. Допила вино и оставила стакан с рубиновой каплей на подоконнике. Тогда только она решилась что-то уже отправить, пусть и без точных слов.

Лиза, 1 ноября в 22:20

Привет, Мара. Ты еще тут? Я тоже часто чувствую себя очень одиноко.

Написала она.

Лиза, 1 ноября в 22:20

Не делай глупостей, плз

(Стерла последнее слово и заменила его на «пожалуйста».)

Лиза, 1 ноября в 22:20

Мы с тобой что-нибудь придумаем. Я, если тебе интересно, тоже бездельник, хотя и вынужденный. Это все бездельники, что ли, так себя оправдывают?

Лиза, 1 ноября в 22:23

Хочешь, расскажу о себе? Я давно живу в санатории, это далеко от города, в тихом лесу, тут рядом только маленькая деревня. На площади вместо асфальта растет желтая трава, так странно. Там же, на площади, единственный продуктовый магазин в округе и огромная красивая церковь. У меня из окна в хорошую погоду, если надеть очки, можно увидеть реку, она прямо за деревней, но сейчас уже поздно – сколько я ни вглядывалась, рассмотреть ничего не получается.

Лиза, 1 ноября в 22:24

Топиться я пока не собираюсь, даже никогда об этом не задумывалась. Может быть, только лет в тринадцать, но не всерьез, понарошку. Сказать по правде, ты меня сильно напугал.

Лиза, 1 ноября в 22:25

Ты еще тут, Мара?

Лиза, 1 ноября в 22:31

Давай я пока побольше расскажу о себе. Я верю, что мы с тобой еще поговорим. Мне ведь тоже, как я уже сказала, одиноко. Очень тут одиноко, не с кем поделиться. Мне часто кажется, как бы это объяснить, что со мной что-то не так. И дело не только в физическом состоянии, хотя у меня довольно серьезные проблемы со здоровьем, а в том, что жить и «общаться» как нормальный человек я в принципе не умею. Я патологически ненавижу все вокруг: чавкающих старушек в столовой, медицинский корпус и почти всех местных врачей, еще ненавижу безделие и график, который тут важнее всего, – но, если вдруг меня завтра отсюда выпустят, я, наверно, не смогу распорядиться свободой, придумать дела, чтобы занять время. От одной мысли об этом мне становится страшно. Хотя и дома я тоже проводила время впустую. Я ничего не умею, а учиться боюсь. Скучать и ненавидеть – только для этого я, наверно, родилась. Ничего особенного во мне тоже нет. Это нас объединяет, правда? Думаю, как и ты, я никогда не стремилась сближаться с людьми – вдруг они, эти люди, – только не смейся – такие же, как я? Ничего на самом деле не значат, ходят туда-сюда, важные, вечно спешащие, одетые по погоде, в сандалиях или под зонтами.

Лиза, 1 ноября в 22:33

Ты еще тут, Мара? Ответь.

Лиза, 1 ноября в 22:35

Если я тебя не напугала, я имею в виду мои загоны и мою очевидную глупость, то я не буду против, если ты мне еще напишешь. Я буду правда очень рада. Мне все равно тут совершенно нечего делать. Прости, что долго думала над ответом. Я не сразу увидела твое сообщение. Обычно мне не пишут.

Лиза, 1 ноября в 22:36

Напиши мне еще, Мара. Расскажи, что ты рисуешь. Хотелось бы взглянуть на твои картины. Уверена, не такие уж они плохие.

Лиза, 1 ноября в 22:39

Кстати, а я вот тебя отлично помню. Точнее, помню тот день, когда мы познакомились. Неудивительно, что ты забыл, ты же был пьян. Хочешь, дам подсказку? Вспомни про бассейн в Лефортово.

Лиза, 1 ноября в 23:04

Бассейн, Мара, вспоминай. Отвлекись от плохих мыслей и вспомни.

Загрузка...