КНИГА ВТОРАЯ МЕЗЕНЦЕВА И ЛАСТИКОВ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. Орден вдов

Иногда возникает скачок в чередовании событий.

Где-то погиб человек — при загадочных обстоятельствах, вдали от своих близких, — и последний кусок его жизни, очень важный, пропал для них, провалился во мрак.

Так случилось с Викторией. Прощальный поцелуй, объятие на вокзале, и все! Почти сразу — ей показалось, что сразу, — она узнала, что Шубина нет.

Что-то твердили ей о песчаной косе, о немце-смертнике, прикованном цепью к пулемету, — она не понимала ничего. При чем здесь коса, цепь, пулемет? Для нее Шубин умер в тот день, когда они прощались на перроне Балтийского вокзала. Больше она не увидела его, и он умер. Только привкус горечи и ощущение боли остались на губах, — с такой силой они поцеловались на прощанье.

В детстве Виктория пережила крымское землетрясение. Она приехала в Алупку с отцом накануне, поздно вечером. Воздух был удивительно плотным, почти вязким. Массой расплавленного асфальта навалился он на побережье. И ритм прибоя был странным — с какими-то провалами, как пульс больного. Что-то надвигалось — не то с моря, не то с гор…

И это ощущение повторилось спустя много лет — предчувствие надвигающейся катастрофы. Да, катастрофы! Ибо лишь с нею можно сравнить обыденный факт: где-то умер человек!..

Вечером Виктория, придя домой со службы, подошла в шинели и берете к радиоприемнику, включила его. Только после этого она стала раздеваться.

В ту весну каждый вечер был праздничным — ровно в двадцать передавались приказы Верховного Главнокомандующего. Потом гремели салюты и небо расцвечивалось фейерверком.

С трудом переводя дыхание — очень спешила, боясь опоздать, — Виктория услышала знакомый голос радиокомментатора.

Она остановилась с полотенцем в руках, но швырнула его на стул, разобрав первые слова. Речь шла об очередной победе войск Третьего Белорусского фронта и Краснознаменного Балтийского флота.

Голос звучал, как труба горниста над бранным полем:

— «…командование решило перерезать косу. Со стороны залива был высажен десант в составе батальона морских пехотинцев, со стороны моря — стрелковый полк на гвардейских торпедных катерах».

Виктория стояла, напряженно вытянувшись, прижав руки к груди.

Гвардейские торпедные катера!

— «После ожесточенных уличных боев, — продолжал греметь голос, — войска Третьего фронта овладели городом и крепостью Пиллау, последним оплотом гитлеровцев на Земландском полуострове. Удар сухопутных частей, при поддержке кораблей и подразделений Краснознаменного Балтийского флота, привел к уничтожению тридцатипятитысячной группировки противника и полному очищению полуострова. Десантники и военные моряки ценой значительных потерь в личном составе обеспечили успех этой операции, вписав золотыми буквами свои имена…»

Виктория опустилась на стул. Сердце ее так колотилось, что она должна была обеими руками держаться за него.

«Значительные потери»! Она была военным человеком, умела читать сводки. Вся коса, наверно, залита кровью наших солдат и моряков.

Борис?.. Нет, не может быть!

Но ночью опасение перешло в уверенность. Виктория вставала с постели, ходила взад и вперед по комнате, грея в руках осколок снаряда, подаренный Шубиным. «Станешь бояться, посмотри — и пройдет», — сказал он. Но он был счастлив на море. А этот бой происходил на суше, на какой-то песчаной косе.

И когда спустя несколько дней на пороге комнаты появился дрожащий от волнения Шура Ластиков, а из-за спины его выглянул незнакомый капитан-лейтенант, тоже с бледным, удрученным лицом, Виктория не спросила ничего. Только поднялась и схватилась за горло.

Потом она услыхала неприятный, скрежещущий, бьющий по нервам крик. Голос был незнакомый. Но это кричала она сама…



Вокруг, как ни странно, не изменилось ничего.

Люди каждый день спешили на работу, а с работы — к себе домой. Здания стояли на своих местах. По-прежнему светило неяркое ленинградское солнце. Иногда шел дождь. Было чуточку легче, когда дождь.

Да, все было, как прежде. Только, увидев лицо Виктории, люди, весело настроенные, с поспешностью гасили улыбку, как гасят папиросу в присутствии больного.

Лицо высокой худой женщины, которая шла, смотря только вперед, было неподвижно и очень бело, будто закоченело на ледяном ветру. Скорбь надменна! Она как бы обособляет человека, приподнимает над другими людьми.

И вместе с тем гордая Виктория стала тонкослезкой.

Однажды, возвращаясь со службы домой, она присела на скамейку в сквере напротив Русского музея. Вечер был тихий, но из-за крыш поднималась туча.

Дети, большеглазые, худенькие, с гомоном и писком носились вокруг.

Громыхнул гром, первый, майский. Мальчик лет пяти, бросив мяч, кинулся к своей матери, сидевшей на скамейке, уткнулся в ее колени.

— Налет, мама? Налет?

— Что ты, лапушка! Это гром.

Малыш пугливо, из-под материнской руки, посмотрел на небо:

— А чей это гром, мама? Наш или немецкий?

Сидевшие на скамейках с удивлением подняли глаза на женщину в морском кителе с погонами капитана. Она вскочила и, нагнув голову, быстро пошла, почти побежала в сторону Садовой.


Так жаль — до слез — стало этого малыша, который не знал еще, что такое гром, но уже знал, что такое налет!

И было жаль себя. Мучительно ныло, разламывалось на куски сердце: сына бы ей, сына! Чтобы хмурился, как Шубин, и улыбался, как он, и, протягивая ей осколок, говорил: «Если будешь бояться за меня, посмотри — и пройдет!»

Вот уж прозвучали и салюты девятого мая. Виктория ходила по празднично украшенным улицам и радовалась вместе со всеми. Но привкус горечи оставался на губах. Теперь он, этот привкус, всегда был с нею, чего бы ни коснулись губы.

И она безошибочно угадывала своих товарок, по признакам, почти неуловимым. Одна низко опустила голову, уступая дорогу мужчине и женщине, которые об руку шагали по тротуару, натыкаясь на прохожих, ослепленные своим счастьем. Другая поднесла платок к глазам. Почему? А! Увидала малыша, который подскакивает на руках у отца, загорелого, улыбающегося!

То был как бы тайный орден вдов — наподобие масонского. Стоило женщинам обменяться взглядом в празднично-шумной толпе, чтобы без слов понять друг друга…

Снотворным Виктория оглушала себя на ночь, но тем страшнее были пробуждения. Воющая тоска охватывала по утрам. Все делалось пугающе ясным, отчетливым, как при свете медленно опускающихся немецких «люстр».

Хотелось спрятаться с головой под одеяло, чтоб продлить немного миг забвения.

Потом снотворные перестали помогать. Виктория начала просыпаться по ночам. Это было ужасно. Во сне видела Шубина, разговаривала с ним, и вот пробуждалась одна — в тихой темной комнате!

Подушка, казалось, еще хранит вмятину от его головы. Губы пересохли и щемят, жаждая его губ. Плечи и руки тоскуют и томятся по его твердым ласковым пальцам.

Но его нет. По левую сторону кровати — стена, по правую — пустота. Безнадежно тикают часы-браслет у изголовья…



Да, время в ее внутреннем мирке остановилось. Оно остановилось на семнадцати двадцати — столько показывали круглые вокзальные часы, когда Виктория провожала Шубина.

А в большом, окружавшем Викторию мире время продолжало торопливо бежать вперед и вперед. Миновал 1945 год, за ним и 46-й. Осенью 47-го года вернулся из эвакуации Грибов и прочел вводную лекцию по кораблевождению, после чего у него побывал курсант Ластиков.

Начались поиски разгадки «Летучего Голландца». Но они, как и все остальное в мире, шли мимо Виктории.

На имя Шубина между тем продолжали приходить письма.

Виктория, не читая, с раздражением швыряла их в вазу на этажерке. Писали однокашники Шубина, которые, служа на Северном, Черноморском, Тихоокеанском флотах, еще не знали о его гибели. Но как не стыдно им не знать об этом? За что они так мучают ее, Викторию?

А весной 1948 года пришло письмо от Нэйла — почему-то из Западной Германии. Нераспечатанное, оно также отправилось в вазу и легло поверх груды других, пылившихся на этажерке писем…

Виктория нахмурилась, когда Шура Ластиков робко передал о желании Грибова навестить ее.

Этот-то ведь знает, что Шубина нет! Утешать хочет? Не нужны ей утешения!

Но потом она одумалась. Шубин всегда с любовью и уважением отзывался о своем профессоре. Отказать ему во встрече было бы неудобно.

Скрепя сердце Виктория согласилась.

Профессор был суховат и замкнут с виду и очень прямо держался. При нем нельзя было плакать — Шура предупредил, что он не выносит слез.

Однако и поведение его было таково, что не давало повода к слезам. Он не расспрашивал о Борисе, не заглядывал участливо в глаза. Поздоровавшись, коротко попросил извинить за беспокойство. Курсант Ластиков сказал, что у Виктории Павловны есть письма от друзей Шубина, возможно связанные с «Летучим Голландцем», а поскольку он, Грибов, занимается «Летучим Голландцем»…

Просматривая письмо Нэйла, он удивленно поднял брови, потом с неудовольствием покачал головой.

Лишь под конец визита профессор уделил внимание хозяйке.

— Вам переслали из Пиллау вещи Шубина?

— Некоторые.

— Не было ли среди них блокнотов, планов, карт?

— Нет. Вот его вещи. — Виктория указала на стену, где висела пустая порыжелая кобура на длинном ремне, а рядом тикали часы-браслет. — Часы идут. Завожу каждый день. Говорят, портятся, если не заводить.

Голос ее дрогнул.

Грибов посмотрел на Викторию и добавил мягче:

— Может показаться странным, что я не выражаю соболезнований. Это принцип. По-моему, соболезнования расслабляют.

— Да?

— Уверяю вас, — сказал Грибов еще мягче. — В горе понимаю толк.

Виктория наклонила голову — от Ластикова знала, что Грибов во время блокады потерял семью.

— Буду говорить лишь о деле. Это, — профессор поднял письмо, — полагалось передать мне без промедления. И уж во всяком случае вскрыть.

Слова его прозвучали как выговор.

— На вашем месте, — сказал он, — я бы обязательно поинтересовался тем, что пишет Нэйл. Ведь указан обратный адрес: Западная Германия, город такой-то, улица такая-то. И вы знаете, что Нэйл разделял ненависть Шубина к «Летучему Голландцу». Да, полагалось сразу вскрыть, прочесть и передать мне. Было бы лучше, чем предаваться никчемным самоистязаниям.

— Никчемным?! — Виктория выпрямилась. Шура Ластиков, присутствовавший при разговоре, привстал и с беспокойством оглянулся на шкафчик, где находились лекарства.

Но Грибов продолжал так же спокойно:

— Этот Нэйл входит, по его словам, в одну из комиссий, которые ищут в Западной Германии секретные немецкие архивы. Вам известно, что там охотятся за архивами? Так вот, комиссии Нэйла посчастливилось наткнуться недавно на очень важный документ. Это шифрованная радиограмма с борта «Летучего Голландца», по-видимому последняя.

Шура не удержался от возгласа радости. Виктория промолчала, угрюмо кутаясь в шерстяной платок.

— Текст радиограммы… — Профессор заглянул в письмо: — Текст ее таков: «FH» докладывает: Бельты закрыты, отстаиваюсь Винете, случае невозможности прорваться положу подлодку грунт Винете, рассредоточив команду, буду пытаться уйти по суше». «FH» — это, понятно, инициалы «Летучего Голландца» («дер флигенде Холлендер»). «Винета» — условное наименование тайной стоянки.

— Где же эта стоянка?

— А вспомните гонца, перехваченного накануне штурма Пиллау. Рассказывал вам товарищ Ластиков о гонце?

Шура снова привстал:

— Я рассказывал, товарищ капитан первого ранга.

— На клочке бумаги, который удалось вырвать у немца, упоминался Пиллау. Сопоставьте это с радиограммой. Есть все основания предполагать, что тайная стоянка — в Пиллау.

Виктория промолчала.

— Я полагал, что это будет вам интересно, — сказал Грибов с упреком.

Она не усмехнулась, только уголок ее рта нервно дернулся.

Грибов кивнул:

— Понимаю вас.

Виктория недоверчиво прищурилась.

— Конечно, находка Винеты не вернет вам Шубина, — продолжал Грибов. — Но учтите: «Летучий Голландец», вероятно, цел до сих пор. Разыскав и обезвредив его, мы предотвратим гибель тысяч, сотен тысяч людей. Подумайте о других женщинах, которые, подобно вам, будут тосковать и мучиться в расцвете лет.

Грибов выждал минуту или две, надеясь, что Виктория скажет что-нибудь. Она по-прежнему молчала. Но отсутствующее выражение в ее глазах исчезло. Сейчас эти прекрасные сумрачные глаза были широко открыты и не отрывались от Грибова.

— Американцам, — сказал Грибов, — было, оказывается, известно о существовании «Летучего Голландца». Поэтому радиограмма произвела сенсацию. Особенно поразило комиссию известие о том, что тайная стоянка — в Пиллау…

— Я перебью вас. Второй раз вы говорите: в Пиллау. Была в Пиллау, хотите сказать?

— Хочу сказать то, что говорю: была в Пиллау и осталась там.

— Но Пиллау вот уже три года, как переименован в Балтийск. В его гавани стоят наши корабли. И Винета не найдена?

— Надо думать, чрезвычайно искусно запрятана. И Шубин знал об этом.

— Неужели?

— Он пробивался именно к Винете во время уличных боев. Мне это совершенно ясно теперь. Шура нетерпеливо подался вперед:

— Разрешите, товарищ капитан первого ранга? На клочке бумаги было еще слово «кладбище».

— Да. Мне это вначале представлялось условным наименованием.

— А разве слово «кладбище» можно понимать буквально?

— По-видимому, нет, — осторожно сказал Грибов.

— Наверняка нет. Есть же условное наименование «Винета». А что это, по-вашему?

— Пока не знаю. Найдем — узнаем. — Он неожиданно спросил: — Вы так и не побывали в Балтийске на могиле Шубина?

Глаза Виктории потускнели.

— Боюсь, — помедлив, сказала она. — Боюсь увидеть его могилу.

Она зябко повела плечами.

— Сам Шубин всегда шел навстречу опасности, — возразил Грибов. — И потом, поверьте, невозможно долго прожить зажмурившись.

— А зачем вообще жить?

— Не говорите так! Если бы Шубин услышал, ему стало бы стыдно за вас. Позволите сказать прямо, что я думаю?

— Пожалуйста.

— По-моему, вы загипнотизировали себя своим горем… Нет, выслушайте до конца! Я, понятно, не врач, всего лишь немолодой человек, много переживший. Но я бы вас лечил Балтийском.

— Как это — Балтийском?

— Конечно, Винету и затопленную в ней подлодку будут искать без вас, и можно не сомневаться, что найдут. Но неужели вы хотите остаться в стороне от поисков? Найти Винету — ваш долг перед Шубиным.

— Долг? Почему?

— Еще Цезарь сказал: «Недоделанное не сделано». В Пиллау Шубин, так сказать, уронил нить. Ее надо найти и поднять.

— Именно мне?

— Кому же еще, как не вам? При очень сильной взаимной любви — извините, что я вспоминаю об этом, — подразумевается и полное взаимное понимание. А это имеет значение в данном случае. На многое в Балтийске, бывшем Пиллау, надо взглянуть как бы глазами Шубина.

— Его глазами?..

— Да, это важно. Но кто сможет сделать это лучше вас?

Виктория, опершись подбородком на руку, задумчиво смотрела на Грибова.

— Просьбу о переводе в Балтийск могут не удовлетворить, — сказала она наконец.

— Я напишу вашему начальству. Кто это? А! Мой бывший курсант. Большинство нынешних адмиралов — мои бывшие курсанты. Не забывайте, я как-никак человек со связями!

Он улыбнулся. И от этого суровое, печальное, иссеченное морщинами лицо его сделалось таким добрым, что Виктории ужасно захотелось поплакать у Грибова на груди.

Но плакать было уже поздно — гости прощались, стоя у порога…

Вскоре, воспользовавшись «связями» Грибова, Виктория уехала к новому месту службы — в Балтийск. И кто знает, быть может, это спасло ее рассудок.

2. Правда сильнее бомб

Вечером, на исходе знаменательного дня, когда Грибов побывал у Виктории и прочитал о Винете, он дольше обычного засиделся за своим письменным столом.

Картотека (о ней пока знают лишь он да Ластиков) очень увеличилась за зиму.

Почти каждый вечер зажигается лампа под зеленым абажуром. Словно бы опускается колокол света, и Грибов со своей работой оказывается под ним, — вернее, внутри него.

Да, очерчен магический круг! Все, что вне круга, погружено во мрак. Но тем ярче отблеск жизни на столе: все эти исписанные мелким штурманским почерком четырехугольники картона, газетные и журнальные вырезки, обведенные красным карандашом, а также пометки на географической карте.

Профессор любит повторять изречение Декарта: «Порядок освобождает мысль». И на столе у него образцовым порядок.

Здесь нет книг с торчащими из них лохмотьями закладок, хотя за зиму Грибов прочел уйму мемуарной, военной и военно-политической литературы. Нет и писем, хотя осенью еще была завязана и доныне поддерживается переписка с Князевым, Фоминым и другими сослуживцами Шубина. Их сообщения значительно дополнили и уточнили рассказ бывшего юнги.

На письменном столе профессора лишь его картотека. Факты тщательно отобраны, «спрессованы» и разнесены по отдельным листкам. Их можно сразу окинуть взглядом.

И эта отраженная жизнь беспрестанно в движении, листки то сближаются, то разъединяются, а от этого соответственно меняются смысл и взаимная связь дат и фактов.

Похоже на мозаику. Бережно и терпеливо складывает Грибов факты и даты, как разноцветные куски.

От множества событий, цифр, имен пестрит в глазах.

Но вот постепенно, не очень быстро, начал проступать зигзаг — некий причудливый, пока не совсем отчетливый узор. В «мозаике» сложилось: «Вува», «Вундерваффе» — иначе, волшебное оружие, с помощью которого гитлеровцы надеялись выиграть войну.

Это решение загадки выглядит как будто правдоподобно. По крайней мере, Шубиным до конца владела мысль о том, что подводная деятельность Цвишена и его команды «мертвецов» связана с испытанием нового секретного оружия.

Однако в ходе дальнейшей работы Грибов усомнился в правильности такого решения.

Он заставил себя отвлечься от слова «Вува», которое Шубин услышал в шхерах. Ведь тот мог и ослышаться.

Поразмыслив над этим, профессор отодвинул в сторону карточку с надписью «Вува». Посредине письменного стола очутились две другие карточки, озаглавленные: «Английский никель» и «Клеймо СКФ».

Три буквы «СКФ» завертелись перед глазами, как огненные круги рекламы.

Нейтралитет — ныне понятие устаревшее. Бизнес не имеет границ! Однорейсовый моряк прав. Как отказаться от выгодной сделки, если многие военные материалы продаются сейчас на вес золота, подобно заморским пряностям во времена Магеллана?

Военно-стратегическое сырье, которое в годы войны доставляли в Германию из «нейтральных» стран и даже стран противоположного военного блока, взмах за взмахом швырялось в топки войны.

Но отблески, которые падали из этих то и дело открывавшихся топок, по-новому освещали и тайную деятельность «Летучего Голландца».

Теперь карточки на письменном столе профессора легли в иной раскладке. Они группируются вокруг «Никеля» и «Клейма».

Эту новую «раскладку» можно обозначить словами:

«Подводный связной». Не являлся ли Цвишен таким связным? Не осуществлял ли «торговлю из-под полы», налаживая тайные коммерческие сделки между капиталистами воюющих стран?

Карточек, в общем, не так много, но кажется, что письменный стол прогибается под их тяжестью, — уж очень весомы факты.

И, чем больше скоплялось этих фактов, чем глубже вникал Грибов в сокровенную связь между ними, тем лучше понимал, что новейшая легенда о «Летучем Голландце» не потеряла своей злободневности и по окончании второй мировой войны.

Тут требовался, пожалуй, не столько историограф, сколько опытный контрразведчик, а быть может, полезно было и тесное взаимодействие между ними.

Пришло, наконец, время «двинуть дело по инстанции». Письмо из Западной Германии подхлестнуло Грибова. Нельзя медлить ни одного дня!

Поэтому он ускорил свой отъезд в командировку по делам училища, давно предполагавшуюся. А прибыв в Москву, прямо с вокзала явился к контр-адмиралу Рышкову, бывшему своему ученику.



— Я официально к вам, Ефим Петрович, — сказал Грибов, усаживаясь в кресло после обоюдных приветствий. — Разрешите доложить?

И он сжато рассказал о встречах Шубина с «Летучим Голландцем». Рышков удивился:

— Позвольте! Я же слыхал о «Голландце»! Еще весной тысяча девятьсот сорок четвертого года. Сам прилетал на Лавенсари, чтобы расспросить Шубина. Но почему прервалась работа? Вы говорите, Шубин даже побывал на борту этого «Голландца»?

— Потому и прервалась. Парадоксально, но факт. Медицинское заключение было неблагоприятно для Шубина. А вы уже находились в то время на Тихоокеанском флоте.

— Весной тысяча девятьсот сорок четвертого года речь шла о Вуве, то есть о новом секретном оружии. О никеле и шарикоподшипниках я не слыхал.

— Да и Вува. Не исключено, что была и Вува. Наряду со всем прочим.

— В шхерах упоминалась Вува, — настойчиво повторил Рышков. — То есть ракеты-снаряды. Известно, что немцы испытывали их на Балтике под конец войны.

— Вот как! В шхерах?

— Нет. На юге Балтики.

— Где?

— В Пеннемюнде на острове Узедом.

— И это происходило в тысяча девятьсот сорок четвертом году?

— Да.

— Весной?

— Осенью. Сведения у нас, Николай Дмитриевич, самые подробные. Испытаниями руководил небезызвестный Вернер фон Браун, «отец Вундерваффе», как величали его немцы. Проект назывался «Урзель», в честь какой-то женщины.[35] Ракеты-снаряды носили наименование «А-9». Пускать их предполагалось с подлодки.

— Ах, все-таки с подлодки?

— Да. В момент залпа она должна была находиться в подводном положении, то есть стрелять из-под воды. Дальность действия запланировали в пять тысяч километров. Но с испытаниями «А-9» ничего не вышло.

Грибов хмуро усмехнулся:

— Как оно и явствует из всего последующего. Ну-с, а что, по-вашему, могло помешать немцам?

— Этого я не знаю. Думаю, скорее всего, технические неполадки. В общем, как говорится, «фокус не удался».

— Шубин предполагал, что неизвестное ему секретное оружие собирались испытывать под Ленинградом. Но ваши сведения полностью проясняют картину. Зачем испытывать оружие под носом у противника, если в Южной Балтике, на большом удалении от линии фронта, это удобнее во всех отношениях? Узедом расположен укромно.

— Недалеко от нынешнего Свиноуйсьце.

— Да, бывший Свинемюнде. По тем временам глубокий тыл. Я рад, Ефим Петрович, что вы подтверждаете мою догадку: весной сорок четвертого года «Летучий Голландец» не занимался в шхерах испытанием нового секретного оружия. Он был занят чем-то другим.

— Но это же вытекает из сообщения самого Шубина, — подхватил Рышков. — На палубе «Летучего Голландца» не было соответствующих приспособлений. Шубин, по вашим словам, видел лишь спаренный пулемет.



Грибов помолчал.

— Для нас сейчас важнее не то, что он видел, а то, чего не видел, — сказал он.

Рышков недоумевающе смотрел на него.

— Я имею в виду пассажиров «Летучего Голландца». Представляя Шубина офицерам, старший помощник сказал: «Наш новый пассажир». Значит, были и другие пассажиры — до Шубина или одновременно с ним? Иногда, Ефим Петрович, они кажутся мне опаснее ракет-снарядов или атомной бомбы.

— Ну что вы! Да и были ли они? Вас поразило слово «новый». Но Шубин мог ослышаться или перепутать. Пассажирская подводная лодка! Что-то не верится! Транспортная — еще так-сяк! Допустим, она транспортная. Все равно упираемся в тупик, в кормовой отсек. У люка переборки торчал часовой? Подумать только: на подлодке — часовой! Но что могли прятать за его спиной? Вы отвергаете секретную аппаратуру, скажем, модель Вувы, которая проходила испытания на подводной лодке. (Грибов сделал протестующий жест.) Виноват, Николай Дмитриевич, я закончу свою мысль. Но, если это не аппаратура, тогда, несомненно, груз! И я даже скажу вам, какой груз. Сырье для изготовления атомной бомбы! «Летучий Голландец» занимался тем, что доставлял в Германию это сырье из разных отдаленных мест!

Рышков встал из-за стола и прошелся по кабинету.

— Я, конечно, думаю вслух. Почему «Летучий» дважды побывал у берегов Норвегии? Там находился завод тяжелой воды, не так ли? А рейс Цвишена по Амазонке? Мне припоминается, что в Южной Америке найдены залежи урановой руды. Где найдены? Быть может, вблизи этой речушки… как ее…

— Аракара, — сказал Грибов.

— Да, Аракары. Предположите, что бразильцы не знали об этом. Но знали фольксдойче, немецкие колонисты. Потихоньку от бразильцев они начали добывать руду и на подлодках переправлять в Германию. Вот вам гипотеза. Понятно, рабочая! В эту схему укладывается все, в том числе внешний вид и поведение команды «Летучего Голландца». Они вполне объяснимы. Более того: и вид этот и поведение — улика! Вообразите: подлодка, на протяжении нескольких лет, в условиях строжайшей секретности, почти не отстаиваясь у берега, перевозит радиоактивное сырье! Какой мозг, какое здоровье выдержат это? Постепенно, год за годом, матросы и офицеры «Летучего Голландца» превращаются в больных, полубезумных людей. Все дело в грузе! Он разрушает здоровье, сокращает жизнь, мало-помалу сводит с ума.

Рышков приостановил свою ходьбу и круто повернулся к Грибову:

— Ну, как?

Грибов сидел неподвижно, в раздумье.

— От «Летучего Голландца» всего можно ждать, — сказал он, вздохнув.

Он подумал о том, что у переборки кормового отсека Шубина остановил окрик: «Ферботен». Но ведь на это «ферботен» постоянно натыкался и сам Грибов во время своих мысленных странствий по отсекам «Летучего Голландца».

— Вы правы, фиксируя внимание на кормовом отсеке, — сказал он Рышкову. — Это — как запретная комната в сказочном замке. За ее дверями спрятано нечто страшное, чудовищно страшное — разгадка многих тайн.

Рышков удовлетворенно кивнул.

— Я думал о сырье для атомной бомбы, — продолжал Грибов. — Но для доставки его из «разных отдаленных мест», как вы сказали, потребовалась бы, наверное, целая флотилия «Летучих Голландцев». Впрочем… — Он пожал плечами. — Мне иногда приходит в голову, что деятельность «Летучего Голландца» могла быть очень разносторонней. Кстати, в тех же шхерах, где упоминалась пресловутая Вува, Цвишен взял на борт человека, которого именовали господином советником. А спустя несколько месяцев Шубин видел «Летучего Голландца» возле транспорта, загруженного шведскими шарикоподшипниками… Однако это могло быть и совпадением, — добавил Грибов со свойственным ему пристрастием к точности.

— Но никель-то не совпадение? Олафсон свидетельствует, что в норвежских шхерах «Летучий» конвоировал транспорт с английским никелем!

Грибов подавил улыбку. Ему нравился задор бывшего его ученика.

Контр-адмирал был человеком с живым воображением, легко воспламенявшимся. Если бы в кабинете присутствовал кто-нибудь третий, он мог бы подумать, что это Рышков, сердясь и негодуя, убеждает своего тяжелодума-профессора в существовании «Летучего Голландца».

— Возможно, не только никель, — неторопливо ответил Грибов. — Но уж никель-то бесспорно. В послевоенной мемуарной литературе я нашел подтверждение этому. Английские торговцы действительно продали немцам залежавшийся на складах никель. Посредниками были норвежские судовладельцы. Понятно, о самом факте говорится очень глухо, в одной фразе. Мы с вами располагаем гораздо более подробным и красочным описанием очевидца.

— А шарикоподшипники с клеймом «СКФ»?

— Мне удалось выяснить, что на этих шарикоподшипниках летали две трети самолетов Гитлера. Из Швеции, кроме того, вывозилось ежегодно столько железной руды, что это покрывало треть всей потребности Германии.

— Внушительные цифры!

— Уж чего внушительней! Вот вы, Ефим Петрович, говорили об урановой руде. Но ведь не только она опасна в руках военных монополистов. Мир, фигурально выражаясь, вращается вокруг металлической оси.

— Люди гибнут за металл, — подсказал Рышков.

— И гибнут, заметьте, не только ради тяжелых желтых крупиц. Целую армию свою уложили немцы на Украине, пытаясь удержать в руках никопольский марганец. У меня есть такая запись: «Стоимость военных материалов…» Надеюсь, что в ближайший приезд в Ленинград вы побываете у меня и ознакомитесь с моей картотекой. Не все в ней связано непосредственно с «Летучим Голландцем», зато воссоздает общую картину и дает пищу для догадок.

— Спасибо. Буду в Ленинграде, обязательно воспользуюсь приглашением.

— Что же касается слов «новый пассажир», то я допускаю: Шубин мог ослышаться или перепутать. Во время пребывания на борту «Летучего Голландца» он был вдобавок болен. На это тоже надо делать поправку. Однако каким бы окольным путем ни шли мы к разгадке «Летучего Голландца», очутимся под конец неизменно перед закрытой дверью в кормовой отсек. Разгадка там!

— Взломать бы эту дверь! — пробормотал Рышков.

— Быть может, придется сделать и это, — непонятно сказал Грибов. — Но отойдем на некоторое время от запертой двери!.. Вообще-то, Ефим Петрович, я не любитель кроссвордов, тем более технических. В истории «Летучего Голландца» меня прежде всего интересуют люди. А они были во всех отсеках. Если нам с вами нельзя в запретный кормовой отсек, то хорошо побывать хотя бы в каюте штурмана или командира «Летучего Голландца».

— «Хотя бы»! — Рышков засмеялся. — И побеседовать с ними по душам?

— И побеседовать по душам. Видите ли, для меня по-прежнему убедительно звучит одна фраза из «Войны и мира»: «Не порох решит дело, а те, кто его выдумали». Вот и хочется добраться до самых главных выдумщиков.

Через Цвишена! Ведь он, нет сомнений, был непосредственно, и на протяжении многих лет, связан с военными монополистами. И учтите: «Летучий Голландец» еще не найден!



Рышков внезапно прервал свою пробежку по кабинету и остановился перед Грибовым.

— Что вы хотите этим сказать?

Он присел на подлокотник кресла, не сводя с Грибова настороженно-испытующего взгляда. Потом вдруг широко улыбнулся:

— Ну, говорите же, не томите, Николай Дмитриевич! Ведь я знаю вас. Вы не можете без того, чтобы не приберечь что-то под конец. Приберегли, признайтесь? И наверняка самое интересное и важное. Вытаскивайте-ка это «что-то», кладите на стол!

— Отдаю должное вашей проницательности, — сказал Грибов. — В награду получайте! Вы, кажется, читаете не только по-немецки, но и по-английски?

— Само собой! Иначе какой бы я был контрразведчик?

Грибов вынул из кармана письмо Нэйла, заботливо разгладил на сгибах и подал Рышкову.

По мере того как тот вчитывался в письмо, улыбка медленно исчезала с его лица.

— Винета? Вот как! — пробормотал Рышков сквозь зубы. — И в районе Балтийска?

— Заброшенная старая стоянка, как я понимаю, — пояснил Грибов. — Но, видимо, хорошо замаскированная стоянка. Так сказать, рудимент войны.

— И вы считаете, что на грунте в этой Винете лежит «Летучий»? Еще со всей своей командой, чего доброго. Мнимые мертвецы превратились наконец в настоящих мертвецов? Во главе со своим командиром?

— Ну, это вряд ли. Злые люди обычно живучи. А Цвишен, видимо, очень зол.

— О! Думаете, жив? И действует до сих пор?! Грибов сделал неопределенный жест.

— Столько раз «тонул» и снова всплывал.

— Я просею Балтийск через частое сито! — с ожесточением сказал Рышков и энергично взмахнул рукой, показывая, как сделает это. — Будьте уверены, Николай Дмитриевич: раздобудем из-под воды этого Цвишена — живого или мертвого!

— Я предпочел бы мертвого, — пошутил Грибов. Но лицо Рышкова оставалось серьезным.

— Из области историографии, — медленно сказал он, — мы, таким образом, вернулись к заботам дня. Нэйл пишет: балтийской Винетой заинтересовались наши любознательные бывшие союзники. Выходит, встречный поиск, Николай Дмитриевич?

— Выходит, так.

— Злые люди живучи… Вы правы. Те, кто когда-то «фрахтовал» «Летучего Голландца», остались. И они сделались еще злее, хитрее, агрессивнее.

— Намного агрессивнее, Ефим Петрович! Именно поэтому так важно решить загадку «Летучего Голландца» и оповестить о решении весь мир. Правда сильнее бомб! Верю в это, несмотря на то что вот уже сорок лет, как я кадровый военный.

Рышков задумчиво смотрел на Грибова:

— Вы рекомендовали вдове Шубина перевестись в Балтийск. Быть может, полезно подключить ее к поискам? Я дам команду.

— Лучше, чтобы все получилось без команды.

— Ну, как хотите. «Виктория» по-латыни значит «победа». Я шучу, конечно.

Рышков встал. Поднялся с кресла и Грибов.

— Очень приятно опять работать с вами, дорогой Николай Дмитриевич! Считайте себя нашим постоянным консультантом по «Летучему Голландцу». Мне не надо напоминать вам, что поручение это секретное. Будем время от времени обращаться к вам за советом.

— Есть, товарищ адмирал! — сказал Грибов, как положено по уставу.



Полезно ли «подключить» Викторию Павловну к поискам «Летучего Голландца»? Для чего или для кого полезно? Для поисков или для Виктории Павловны? Грибов думал об этом, возвращаясь из Москвы. Во время своего визита к вдове Шубина он старался разговаривать с нею возможно более деликатно, хоть и строго. Он даже не назвал ее ни разу вдовой. Все так наболело в этой бедной женской душе, что любое неосторожное прикосновение могло причинить новую боль.

Конечно, Грибов хотел, чтобы Виктория занялась поисками Винеты в Балтийске. Это отвлекло бы ее от тягостных воспоминаний.

Но он отнюдь не настаивал, не понукал и не подталкивал. Торопливость была противопоказана здесь.

И как человек несколько старомодный, он считал, что к важной мысли или решению надо подводить женщин с осторожностью, создавая впечатление, что эта исподволь внушенная мысль явилась без подсказки, сама по себе.

Недаром Мопассан писал: «Она была женщина, то есть ребенок». А Виктория Павловна была вдобавок больной ребенок.

Подключиться, чтобы переключиться… Именно так понимал Грибов положение. Но будет ли реальная польза делу от участия Виктории в поисках? В этом он, признаться, не был уверен.

3. Виктория в Балтийске

По приезде на новое место службы Викторию охватила привычная и любимая ею атмосфера военно-морской деловитости. Все было просто, ясно, налаженно. Люди двигались как бы по четко расчерченным прямым линиям. Это успокаивало.

Балтийск — город флотский. Якорек — не только на ленточках бескозырок, которые носит большинство его обитателей, но и на щите у въезда со стороны шоссе. Улицы именуются: Черноморская, Синопская, Севастопольская, Порт-Артурская, Кронштадтская, Киркенесская, Флотская, Якорная, Катерная, Артиллерийская, Солдатская. Есть также Морской бульвар и Гвардейский проспект.

Комнату Виктории дали в доме на пирсе, неподалеку от метеостанции, места ее работы.

Корабли швартовались в двадцати шагах от дома. Каждые полчаса на них вызванивали склянки. Перед заходом солнца катились по воде мелодичные переливы горнов — к спуску флага. Под окном устраивались матросы, негромко басила гармонь, и на высоких нотах звучал женский смех.

Город медленно оживал. На месте руин, рядом с красными домами мрачноватой немецкой архитектуры, поднимались белые дома советской постройки.

А на обочинах тротуаров, где недавно ржавела брошенная впопыхах немецкая техника, запестрели цветы: гвоздика, анютины глазки и японская ромашка блеклых тонов, словно бы подернутая нежнейшей туманной дымкой.

Увидев высаженные цветы, самый недоверчивый или недалекий человек мог понять, что советские моряки обосновались здесь прочно, «насовсем».

В Балтийске у Виктории оказалось много старых знакомых.

Одним из первых встретил ее Селиванов, разведчик базы, который когда-то отправлял Викторию в шхеры.

— А я здесь в том же амплуа, что и на Лавенсари, — объявил он преувеличенно бодрым тоном, каким сейчас разговаривали все с Викторией. Потом, задержав в долгом пожатии ее руку, пообещал: — Еще встретимся, поговорим! Сначала окрепните у нас, хорошенько морским ветерком обдуйтесь!

Чудак! Как будто она приехала на курорт…

На второй день после приезда Виктория отправилась на окраину Балтийска, где размещался гвардейский дивизион (из-за множества лягушек место это в шутку прозвали Квакенбургом).

Виктория боялась неловких расспросов, неуклюжих соболезнований. Опасения были напрасны. Моряки отнеслись к ней с деликатным радушием. Некоторые знали ее еще по Кронштадту и Ленинграду, но тогда она была другой, веселой. Они стеснялись при ней своего зычного голоса, своей решительной, твердой походки. Недавно и Шубин был таким. А теперь полагалось говорить о нем, понизив голос, и называть его: «покойный Шубин». Это было нелепо, несообразно. Он всегда был такой беспокойный!

Князев, к сожалению, отсутствовал — года два уже, как был переведен с повышением на Север. Сейчас дивизионом командовал Фомин, тоже из «стаи славных».

Он почтительно проводил вдову Шубина к его могиле.

Это была скромная могила, укрытая сосновыми ветками и букетиками полевых цветов. Она возвышалась за шлагбаумом, у въезда в расположение части. И мертвый, Шубин не расставался с товарищами.

Викторию тронуло, что цветы у подножия могилы свежие. Кто-то обновлял их день изо дня. Вероятно, это были дети из соседней школы.

Фомин проявил деликатность до конца — придумал какое-то неотложное дело, извинился перед Викторией и оставил ее у могилы одну. Когда он вернулся, Виктория уже овладела собой.

— Еще просьба к вам, товарищ гвардии капитан третьего ранга, — сказала она. — Я бы хотела проделать последний путь Бориса с момента его высадки. Не сможете ли вы съездить со мной на эту косу?

— Есть. Хотя бы завтра. Удобно вам?

— Да.

Коса Фриш-Неррунг была очень узкой. Справа и слева сквозь стволы сосен светлела вода. Лес на дюнах был негустой. Дующие с моря ветры изрядно общипали его. На самых высоких деревьях остались только верхушки крон. От этого сосны сделались похожими на пальмы. И наклонены были лишь в одну сторону — от моря к заливу.

Справа от Виктории был Балтийск, за спиной, в глубине залива, — Калининград, прямо перед нею — заходящее Солнце. Сплюснутое, как луковица, оно неподвижно лежало на темно-синей воде.

А тучи двигались над ним, меняли краски, распуская шире и шире свои гордые разноцветные крылья.

Ветер, дувший с утра, стих. Но голые стволы с обтрепанными метелками наверху оставались в наклонном положении, будто навечно запечатлев картину бури, натиск отшумевшего шторма.

Тоска по умершему охватила Викторию с такой силой, что она схватилась за дерево, чтобы не упасть.

Фомин отвел глаза и быстро заговорил — первое, что пришло в голову:

— Со мной один профессор переписку завел. Капитан первого ранга Грибов. Может, слыхали о нем? Заинтересовался донесением, которое мы перехватили в море, перед штурмом Пиллау. Там было слово непонятное — «кладбище». Мы уж с Князевым и так и этак прикидывали. Порешили: условное обозначение, к настоящему кладбищу отношения не имеет. Нечто вроде, знаете ли, всех этих «Тюльпанов», «Фиалок», «Ландышей»… — Он робко попытался пошутить: — Помните, как «выращивали» их у своих раций связисты во время войны?.. А третьего дня меня о кладбище разведчик базы расспрашивал.

— Селиванов?

— Он. Далось им всем это кладбище!

— А Борис знал, где находится кладбище в Пиллау?

— Надо думать, знал. Князев рассказывал: командир перед штурмом тщательно изучал карту Пиллау.

— Но, переплыв канал и очутившись в городе, кинулся совсем в другую сторону?

— Вы угадали. В диаметрально противоположную сторону.

На обратном пути Виктория не проронила ни звука. Фомин тоже молчал, понимая, что ею овладели воспоминания.

Он не догадывался, что Виктория старается упорядочить, организовать эти воспоминания. Все силы души сосредоточила она на том, чтобы возможно более отчетливо представить себе картину штурма и тогдашнее состояние Бориса, — пыталась как бы войти в это состояние!

Изучая карту города, Борис не ожидал, что примет участие в уличных боях. Он думал попасть в Пиллау уже после его падения, как это было, скажем, в Ригулди. Но вот внезапный поворот событий, одна из превратностей войны, и Борис со своими моряками — на косе, в преддверии Пиллау, а значит, и предполагаемой секретной стоянки «Летучего Голландца».

Что ощутил он, переправившись в город через канал? Бесспорно, желание немедленно, самому, проникнуть в эту стоянку. И, если Цвишен еще там, не дать ему уйти!

Но каков был ход мыслей Бориса? Какими соображениями руководствовался он, сразу же, не колеблясь повернув направо, к гавани, а не налево, к кладбищу?

И далеко ли был от цели, когда очередь смертника, прикованного цепью к пулемету…

Сойдя с парома, Фомин повел Викторию вдоль набережной, потом узкими переулками и наконец остановился под аркой большого дома.

— Здесь, — сказал он.

Виктория боязливо заглянула через его плечо. Во дворе по-прежнему помещалось почтовое отделение. В других подъездах были квартиры. На веревках сушилось белье, ребятишки с гомоном и визгом играли в классы. Привыкнув к кочевой гарнизонной жизни, они в любом городе чувствовали себя как дома.

— Двор был устлан письмами, — сказал Фомин. — Ходили по письмам, как по осенним листьям. Кое-что отобрали потом и передали на выставку в Дом Флота. Разведчикам-то письма были уже ни к чему, война кончилась. А гвардии капитан-лейтенанта, — добавил он на той же спокойно-повествовательной интонации, — ранило вон там, у кирпичной стены. Хотите, войдем во двор?

— Нет.

— Госпиталь, — нерешительно сказал Фомин, — располагался чуть подальше, через три квартала.

Но лимит выдержки кончился. И к чему Виктории госпиталь? Шубина туда несли на носилках. Он был без сознания. Это был уже не Шубин.

Нет, не так он хотел умереть. Не на больничной койке, среди «банок и склянок». Он хотел умереть в море, за штурвалом. Промчался бы за своим «табуном», тремя тысячами «лошадей» с белыми развевающимися гривами, и стремглав, на полной скорости, пересек тот рубеж, который отделяет мертвых от нас, живых.



Викторию тронуло внимание, оказанное Шубину устроителями выставки «Штурм Пиллау».

Выставка помещалась в Доме Флота. Одна из стен в фойе была увешана картами, схемами и портретами участников штурма. А в центре, с увеличенной фотографии, обтянутой крепом, смотрел на посетителей Шубин.

Он усмехался, сдвинув фуражку с привычной лихостью чуточку набок. Выражение его лица не гармонировало с траурной рамкой. Но, вероятно, не нашлось другой, более подходящей фотографии.

Вокруг нее группировались фотографии поменьше. На них стеснительно щурились гвардии лейтенант Павлов, гвардии старшина первой статьи Дронин, гвардии старшина второй статьи Степаков и другие. Виктория узнавала их по точному и краткому описанию, сделанному в свое время Борисом.

— А это что? — Виктория нагнулась над витриной. Внимание ее привлекли записи, сделанные по-немецки на листках почтовой бумаги очень четким, аккуратным, без нажима почерком. Она не сразу поняла, что писали несколько человек, а не один, — просто каллиграфия хорошо поставлена в немецких школах и почерк унифицирован.

— Письма на фронт? — Она обернулась к сопровождавшему ее начальнику Дома Флота.

— Нет. С фронта домой. Почта не успела разослать адресатам. Для разведки письма эти уже не представляли интереса — через несколько дней Германия капитулировала, — а мы кое-что отобрали. Ярко характеризуют моральный уровень гитлеровцев на последнем этапе войны. Вот письмо, прошу взглянуть! Экспонированы только две страницы, письмо очень длинное. Какой-то моряк, уроженец Кенигсберга, пишет своей жене…

Виктория прочла:

«Мне бы хоть минуту побывать в нашем тенистом Кенигсберге…»

— К тому времени его Кенигсберг превратился в груду пепла и щебенки под бомбами англо-американской авиации. Моряк, видно, пробыл слишком долго в море, оторвался от реальной действительности. В Калининграде по указанному адресу не осталось никого. На конверте, лежавшем под стеклом, был адрес:

«Фрау Шарлотте Ранке, Линденаллее, 17». «Я жив, Лоттхен! — так начиналось письмо. — Ты удивишься этому. Но верь мне, я жив!»

Все время моряк настойчиво повторял это: «Я жив, жив!»

Обычно он называл жену «Лоттхен» или еще более нежно, интимными прозвищами, — смысл был понятен лишь им двоим. Но иногда обращался сурово: «моя жена». «Помни: ты моя жена и я жив!»

Виктория перевела взгляд на другую страницу. Вот описание какой-то экзотической реки. Изрядно покружило моряка по белу свету! Впрочем, описания были чересчур гладкие и обстоятельные, будто вырванные из учебника географии. И они следовали сразу за страстными упреками. Это производило тягостное впечатление. Словно бы человек внезапно спохватывался, стискивая зубы, и произносил с каменным лицом: «Как я уже упоминал, местная тропическая флора поражала своим разнообразием. Там и сям мелькали в лесу лужайки, окаймленные…»

И опять Виктория пропустила несколько строк.

«Не продавай наш дом, — заклинал моряк, — ни в коем случае не продавай! Помни, я жив и я вернусь!»

Она разогнулась над витриной:

— Бр-р! Какое неприятное письмо.

— Довольно характерное, не правда ли? Все вокруг гибнет, а он беспокоится о своем доме. Я взял эти странички наугад.

— Письмо давит. Не хочется читать дальше. Будто присутствуешь при семейной сцене.

И снова, как бы ища поддержки, Виктория посмотрела на фотографию улыбающегося Шубина…



Грибов был бы доволен, если бы понаблюдал за результатами прописанного им «лечения» Балтийском.

Виктория по-прежнему думала о Борисе беспрерывно, но думала уже по-другому. Мысленно вглядывалась в его лицо. Жадно. Пытливо. До боли в глазах. Однако — без слез! Черты лица не расплывались.

Для очистки совести Виктория побывала на кладбище.

Ничего особенного не было там. Папоротник и кусты жимолости. Они, видимо, очень разрослись за последнее время. Дорожки были покрыты густой травой. Деревья как бы сдвинулись плотнее. Это был уже лес, но кое-где в нем белели и чернели покосившиеся надгробия.

Виктория остановилась подле мраморного памятника, грузно свалившегося набок. По нему змеилась трещина. Тускло блестел над нею якорек, а ниже была надпись: «Покоится во господе вице-адмирал такой-то, родился в 1815 г., умер в 1902».

Машинально Виктория высчитала возраст умершего. Восемьдесят семь! Крепенек, однако, был покойный адмирал и, несомненно, в отличие от своих матросов, отдал богу душу не в море, а дома, на собственном ложе под балдахином.

И вдруг она поняла, что стоит на том самом месте, где когда-то стоял механик «Летучего Голландца»!

Виктории представился коллекционер кладбищенских квитанций, как его описывал Шубин: одутловатые щеки, бессмысленная, отсутствующая улыбка. Именно здесь, у могилы восьмидесятисемилетнего адмирала, возникла маниакальная мысль: тот моряк не утонет в море, кто накупит много кладбищенских участков!

Виктории стало жутко. Она оглянулась.

На кладбище, кроме нее, не было никого. Светило солнце. В кустах громко щебетали птицы. Со взморья доносился гул прибоя.

И оттого, что светило солнце, стало еще страшнее.

С трудом пробираясь сквозь заросли, Виктория выбежала к морю.

Что же означало слово «кладбище»?

Шубин понял это. Но она не могла понять.

В тот вечер Виктория вернулась к себе, измученная до того, что даже не смогла раздеться. Только сбросила туфли и повалилась на кровать.

Она лежала, вытянувшись, закрыв глаза, и шепотом повторяла:

— Помоги же! Помоги! Мне трудно, я не могу понять! Вообще ужасно трудно. Невыносимо. Ну, хоть приснись мне, милый!..



На следующий день Виктория пошла к Селиванову. «Мужик он умный, — говорила она себе, — и знает меня не первый год. Он не откажется от моей помощи.

Другой на его месте мог бы сказать: «Вы метеоролог? Вот и занимайтесь себе ветрами и сыростью». Селиванов так не скажет».

— Ну как? — спросила она с порога, заботливо прикрыв за собой дверь. — Нового ничего?

Не удивившись вопросу, Селиванов отрицательно покачал головой. Но вид у него при этом был бодрый.

— Впечатление такое, — сказала Виктория, усаживаясь на предложенный ей стул, — словно вы поджидаете меня с какой-то хорошей вестью.

— Угадали. Я знал, что вы придете ко мне. Еще тогда знал, когда были на пути в Балтийск.

— Так вот, товарищ капитан второго ранга, я хочу участвовать в поисках Винеты.

— Вполне естественно с вашей стороны. Уже посетили местное кладбище?

Виктория смущенно кивнула.

— Не смущайтесь. Этой простейшей догадкой надо переболеть, как корью. В свое время наши армейские товарищи тоже искали причал между кладбищем и морем.

— Неужели?

— Им, видите ли, рисовалась бухта, возможно, искусственная и очень тщательно замаскированная. А в глубине, под сенью кладбищенских деревьев, нечто вроде эллинга. В некоторых фашистских военно-морских базах, например в Сен-Лорене, были подобные эллинги. Представляете: железобетонное укрытие, наверху насыпан слой песка толщиной в четыре метра, а под ним подлодки. Говорят, спокойно отстаивались и даже ремонтировались во время самых жестоких бомбежек.

— Кладбище в Пиллау пусто.

— Да.

— Недаром Шубин шел не к кладбищу, а к гавани.

— Причем здесь гавань? Вы что же, полагаете, в гавани размещалась эта «В»? Никогда.

— Она могла быть очень маленькой.

— Бесспорно и была маленькой, так сказать, одноместной. Но ведь «ЛГ» не терпел никакого соседства. Думаете, полез бы в гавань, где полным-полно других военных кораблей? Что вы! На этом «ЛГ», по-моему, тележного скрипа боялись.

Даже разговаривая с глазу на глаз, Селиванов по укоренившейся профессиональной привычке предпочитал называть «Летучего Голландца» и «Винету» не полностью, но по инициалам.

— И все же Шубин шел к гавани! — упрямо повторила Виктория.

— Ошибка, Виктория Павловна, уверяю вас! Он, говорят, даже принял под команду солдат, оставшихся без офицера. До «В» ли ему было? Представляете: штурм, уличные бои? А Борис был азартный вояка, увлекающийся, Мне ли Бориса не знать! Слава богу, дружками были!

Виктория нахмурилась. Ей захотелось сказать:

«И все-таки я знаю его лучше, чем вы!» Но она только заметила сдержанно:

— Вы почти не встречались с ним после Лавенсари. Он очень изменился, побывав на борту «Летучего Голландца». Но оставим это. Если исключить гавань и кладбище, то где же, по-вашему, была Винета?

Селиванов выдержал паузу.

— Мне приказано привлечь вас к поискам, если таково ваше желание, — сказал он с некоторой торжественностью.

Лишь сделав это небольшое вступление, он перешел к сути дела. Она, по его мнению, заключалась в двух названиях: «Геббельсдорф» и «Альтфридхоф».

— Это такая деревенька в глубине залива, на самом берегу, — объяснил Селиванов. — Расположена примерно на полпути между Калининградом и Балтийском. Именовалась Геббельсдорфом при гитлеровцах, в честь их главного колченогого лгуна. А прежнее название — Альтфридхоф. По-немецки «Фридхоф» — «кладбище», не так ли? «Альтфридхоф» — «Старое Кладбище» или «Старый Погост», если хотите.

— Неужели?.. Хотя название подходит.

— То-то и оно. Последние дни я тем и занимался, что разыскивал это «кладбище». «Винета не может находиться в Пиллау, она в его окрестностях», — такова с самого начала была моя мысль. На одной из старых, до-гитлеровских карт я нашел то, что искал.

— Стоянку или деревню?

— Пока деревню. Видите ли, рядом с Альтфридхофом располагался небольшой судоремонтный завод. Гитлеровцы взорвали его при отступлении. Металлолому там уйма. Надо думать, и обломки «Летучего Голландца» где-то лежат. Я минеров туда послал. Шуруют. Был, вероятно, секретный док. Но доберемся и до него.

Селиванов сказал, что завтра снова отправляется в Альтфридхоф.

Создана комиссия с участием представителей штаба флота. Еще бы! Пусть эта стоянка заброшена, даже разрушена. Все равно находка ее — событие чрезвычайное!

— Мне остается только поздравить вас, товарищ капитан второго ранга.

— Рано поздравлять. Знаете пословицу: «Не кажи гоп…» Мы вот что сделаем. У меня в машине есть одно место. Я заеду за вами завтра.

— Есть. Спасибо.



Виктория очень медленно шла по городу, опустив голову.

Деревня Альтфридхоф — Старый Погост… Рядом — судоремонтный завод… Секретный док в его недрах…

Догадка Селиванова выглядела довольно убедительно. И все же Виктории трудно было побороть какое-то внутреннее предубеждение. Борис шел к гавани, в этом не могло быть сомнений!

Лучше Селиванова представлял себе, как засекречена подводная лодка Цвишена. Пусть даже изменили ее силуэт, скажем, сделали пристройку к боевой рубке, установили фальшивое орудие на палубе. Но и проделав это, Цвишен, мастер камуфляжа, не решился бы поставить свой «корабль мертвых» бок о бок с другими, обычными кораблями.

Борис знал об этом и тем не менее шел к гавани. Почему он шел к гавани?

Как пригодилась бы сейчас карта Пиллау с его пометками, если он делал пометки!..

Ну что ж, догадка с Альтфридхофом будет проверена завтра!

«У меня в машине есть одно место…» Этим, стало быть, и ограничится участие Виктории в поисках?..

Она, повторяя путь Шубина во время уличных боев, миновала вздыбленный желтый танк с рваной раной в борту. На стволе было выведено: «Шакал». Этот танк уцелел в ливийской пустыне, чтобы превратиться на Балтике в металлолом.

Неужели и от «Летучего Голландца» осталась только бесформенная груда железа?

За углом, неожиданно сразу, открылся обширный пустырь. Вдоль улицы, которая вела к нему, торчали почерневшие стволы. Кроны, как ножом, срезало артиллерийским огнем.

Большое красное здание стояло посреди пустыря. На его куполообразной крыше торчал шпиль с золотым петушком.

В свободное время матросы гоняли на пустыре мяч. Тут были когда-то дома, потом в развалинах домов — доты.

Виктории рассказывали, что из одного дота вскоре после штурма вылезла кошка. Наверно, она немного свихнулась от бомбежек и артиллерийских обстрелов. В руки не давалась, только кружила подле людей, мяукая и тараща желтые бесноватые глаза. Ее хотели пристрелить, чтобы не наводила тоску, но пожалели, начали приручать.

Минуло два-три дня, и кошка вышла из-под развалин, ведя за собой двух котят. Голодная процессия гуськом проследовала по трапу и далее прямо на камбуз, правильно заключив, что война кончена. Кошку командир приказал назвать Маскоттой, котят матросы назвали по-русски — Братик и Сестричка.

На каждом шагу видны были здесь следы недавнего штурма, который потряс город подобно всесокрушающему землетрясению.

«Спокойнее всего чувствовали себя мертвецы на кладбище, — рассказывал Виктории один старик немец. — Я сам охотно спрятался бы в гроб и накрылся гранитной плитой…»

Сверху Викторию позвал скрипучий, резкий голос. Она подняла голову. В крыше красного дома зияло отверстие от снаряда, но золотой петушок продолжал качаться на своем насесте, откликаясь скрипом на каждый порыв ветра.

Флюгер, наверно, не умолкал никогда — в Балтийске почти не бывает безветрия. И сейчас он вертелся как безумный, трещал, скрипел, лязгал. Но понять ничего было нельзя.

Виктория пошла дальше вдоль канала. По ту сторону его вытянулась шеренга розовых домов, которые случайно пощадило «землетрясение». Красные черепичные крыши мирно отражались в светлой глади. Пейзаж был задумчивый, совсем голландский. Засмотревшись на него, Виктория споткнулась о какой-то кабель. Тотчас же ее окликнули, на этот раз снизу:

— Осторожней, девушка!

На дне канала лежал притопленный буксир. Над водой торчали только труба и медный свисток, сверкавший в лучах заходящего солнца. Рядом покачивался бот с водолазным снаряжением. Три матроса, закончив работу, приводили его в порядок.

Увидев Викторию, они, как по команде, выпрямились и подняли вверх широкие улыбающиеся красные лица — откровенно залюбовались ею.

— Не повредили бы свои стройные ножки, товарищ старший лейтенант! — медовым голосом сказал один из матросов, побойчее. (Признал в Виктории по кителю офицера, но, не видя снизу погонов, титуловал наугад.) — А ведь, я считаю, такие ножки даже у нас на КБФ[36] — редкость. Правильно?

— Правильно! — поддержали его товарищи.

— Вон туда, за шлагбаум, вообще не ходите, — обстоятельно и заботливо объяснял матрос, видимо стараясь продлить удовольствие. — Замусорено все. И ковш там такой же замусоренный. Мы называем его: кладбище кораблей!

Виктория прошла по инерции несколько шагов, усмехаясь бесхитростному комплименту, почти что коллективному. И вдруг остановилась. Кладбище… кораблей? Матрос сказал о кладбище кораблей?

Водолазы с удивлением переглянулись в своем боте. Почему старший лейтенант со стройными ножками вдруг повернулась и быстро пробежала мимо них в обратном направлении?



Выслушав Викторию, Селиванов, надо ему отдать должное, не стал колебаться или упрямиться. Он тотчас же позвонил командиру порта.

— Ковш номер семь, точно! — сказал тот. — Вы же были там со мной. Да, свалка кораблей. Еще не расчищена, потому что далеко. Сейчас я заеду за вами. Надо поспешить, чтобы добраться засветло.

Вскоре Виктория, Селиванов, командир порта и еще несколько офицеров очутились у дальнего, заброшенного ковша. Узкоколейка, которая вела к нему, заросла травой. Шлагбаум был завязан ржавой проволокой.

Ковш № 7 выглядел уныло, как лес поздней осенью.

Торчащие вертикально или в наклонном положении мачты напоминали деревья, лишенные листвы. Иллюзию дополняла рыбачья сеть, которая была натянута над мачтами. Она была похожа на осеннюю дымку или легкий сероватый туман, запутавшийся между стволами деревьев.

Под сетью, покорно ожидая своей участи, жалось друг к другу около десятка кораблей: две баржи, речной пассажирский пароходик, три буксира, несколько щитов-мишеней. К берегу привалился бортом небольшой танкер с развороченной кормой.

Немцы стаскивали сюда все эти корабли, готовясь впоследствии отправить их на слом. Но — не успели. Помешало наступление советских войск.

А у новых хозяев гавани еще не дошли руки до этого отдаленного ковша. И без того полно дел было в Балтийске.

Заброшенность ковша бросалась в глаза. Сеть, натянутая над мачтами, была разорвана во многих местах и кое-где провисла до самой воды.

Потревоженные чайки с бранчливыми криками носились над нею.

— Меня давно удивляла эта сеть, — сказал командир порта. — Помните, в шхерах немцы прятались под рыбачьими сетями от авиации? Развесят у берега, будто для просушки, и ставят под них свои катера или подлодки. «Но здесь-то что прятать? — думал я. — Какой летчик позарился бы на такой хлам?»

— В этом и был расчет.

Да! Никаких особых сооружений! Ничего, что могло бы привлечь внимание сверху или с берега! Сеть даже была не камуфлированная, а самая обыкновенная — рыбачья.

Корабли стояли в ковше очень тесно, впритык. Но посредине, между речным пароходом и одной из барж, оставлен был неширокий проход.

— Вот тут он, верно, и стоял, этот «Голландец»! — вскричала Виктория.

Но лицо Селиванова еще сохраняло недоверчивое и замкнутое выражение.

— Быть может, он на дне? — предположил один из офицеров.

— Ну, что вы! Ковш слишком мелкий. На дне его не спрячешь подлодку-рейдер.

По брошенным доскам офицеры гуськом перешли на палубу парохода.

Отсюда хорошо были видны плиты причала. В магистралях, проложенных между ними, тянулись ответвления — через пароход к пустому пространству между кораблями. Это были топливный и водяной трубопроводы.

Командир порта по соединительным рожкам определил, что трубопроводы предназначались для питания подводной лодки.

Отдельные запасные части для нее, также и элементы аккумуляторной батареи, были обнаружены в соседней полузатопленной барже. Но основной базой, по-видимому, являлся пароход.

В борту пробита была дверь, с порога которой свешивался трап. Дверь вела в просторное помещение, где команда подлодки могла отдыхать после тесноты своих отсеков. В углу стоял разбитый рояль. За ним дотошный Селиванов нашел даже несколько разорванных игральных карт.

На пароходе, как на всякой базе, оборудованы были прачечная и душевая. Однако, судя по всему, подводная лодка отстаивалась здесь не подолгу. Это было нечто вроде конспиративной квартиры, где разрешается провести только одну ночь, чтобы не навести на след.

Но каким образом удавалось «Голландцу» незамеченным проникать в ковш и покидать его?

Это происходило, понятно, ночью. Виктория вообразила, как по сигналу с моря немецкое командование мгновенно затемняло гавань, объявляя воздушную тревогу. Приближаются бомбардировщики противника!

На самом деле у бонов — «Летучий Голландец».

Конечно, Цвишен, входя в гавань, дает позывные. Иначе его могли бы принять за вражескую подлодку и запросто расстрелять. Но это чужие, условные позывные. Он, так сказать, представляется под одним из своих псевдонимов. Вдобавок и псевдоним этот известен всего двум-трем лицам в Пиллау.

Впрочем, внимание всех в гавани отвлечено. Где же бомбардировщики противника? Огни выключены, бинокли на кораблях и на берегу подняты к небу, а тем временем длинная тень проскальзывает мимо бонов, мимо стоящих на рейде и у пирсов кораблей, поворачивает в глубь гавани, к ковшу № 7. Потом с осторожностью втягивается в узкий проход между полузатопленной баржей и речным пароходом.

Все! Дошла! Притаилась!

Отбой воздушной тревоги!

Утром заброшенный ковш, свалка кораблей, выглядит как обычно. Ветер слегка раскачивает рыбачью сеть. И даже чайки по-прежнему неутомимо снуют под нею.

Балансируя на узкой доске, переброшенной с парохода на причал, командир порта огляделся:

— Тесновато все же было ему.

— Ничего, — ответил кто-то из офицеров. — В тесноте, да не в обиде. Разворачиваться, понятно, приходилось на пупе.

— Но мне вот что странно, — сказал другой офицер. — Для одной-единственной подводной лодки оборудовали такую стоянку!

— Наоборот! Это и есть самый неопровержимый признак! — с воодушевлением возразил Селиванов. (Его недавнего скептицизма как не бывало.) — Именно для одной-единственной в своем роде! Можно ли еще сомневаться в том, что лодка эта была особо секретной и выполняла поручения чрезвычайной государственной важности?

Он быстро обернулся и посмотрел Виктории в глаза:

— Признаю при свидетелях: вы правы! Вернее, Борис был прав. «В» размещалась в гавани, а не в окрестностях Пиллау. Я ошибался.

4. Письмо, не доставленное по адресу

В своем докладе Селиванов дал высокую оценку той помощи, которую оказала ему вдова Шубина во время поисков Винеты. Приказом командующего капитану Мезенцевой объявлена была благодарность.

— И все-таки случай, — вздохнул командир порта, сидя у Селиванова. — Не услышь она тогда: «кладбище кораблей»…

— Неверно. И вы и я, несомненно, не раз слышали те же слова. Но мы не вслушались в них. И не поняли. А она поняла. Почему? Душа была настроена на эту волну. Все силы души были напряжены, и вот…

— Она не допускала мысли, что Шубин мог ошибиться.

— Да, и это, конечно.

Грибов, которого Рышков тотчас же известил о находке, поздравил Викторию по телефону.

Это была самая важная и ценная для нее похвала. И все же она была недовольна.

Нить, которую Шубин уронил во время штурма, была найдена и поднята. Ну, а дальше? Куда тянется, куда ведет эта нить?

Предусмотрительный Цвишен успел вывернуться, как всегда, и уйти заблаговременно, не дожидаясь штурма Пиллау.

Что же, в такое случае, означала его радиограмма, текст которой сообщил Нэйл? Стало быть, на Балтике была еще одна стоянка, помимо «кладбища кораблей» в Пиллау?

Откровенно говоря, Виктория ждала большего и от самого «кладбища». Находки были, в общем, ничтожными. Запасные части для подводной лодки? Груда разорванных игральных карт? Как хотите, этого маловато.

Виктория надеялась на то, что в Винете будут найдены какие-то документы, проливающие свет на деятельность «Летучего Голландца». Воображению ее рисовалось нечто подобное той же радиограмме или, на худой конец, обрывкам донесения, перехваченного Шубиным. Ведь мог забыть Цвишен в Винете что-нибудь особо важное? Мог или нет?

— Нет! — решительно отрезал Селиванов, когда Виктория поделилась с ним своими огорчениями. — Совершенно исключено, Виктория Павловна. Как я понимаю Цвишена, он не из тех людей, которым приходится обращаться в бюро утерянных вещей. Что вы, право! Такой пройдоха, опытнейший диверсант!

— Лоуренс тоже был опытнейший! — сердито сказала Виктория. — И, между прочим, забыл, говорят, в поезде чемодан со своей рукописью. Потом заново восстанавливал ее по памяти.

— А вы, я замечаю, вошли во вкус поисков! — Селиванов поощрительно улыбнулся. — Да, это затягивает. Дело азартное.

Но при чем тут азарт?

Не то что Селиванову, даже Грибову не решилась бы рассказать Виктория о том странном ощущении, которое испытала, обнаружив Винету. Это была не радость завершения поисков, нет. Винета была, увы, пуста. Значит, надо снова и снова искать, до основания перерыть весь Балтийск, чтобы найти… Что? Этого Виктория не знала.

Все больше овладевало ею ощущение, что в Балтийске, кроме Винеты, есть еще нечто очень важное, непосредственно связанное с «Летучим Голландцем».

Объяснить это ощущение было не просто.

Но вот пример, который, быть может, подойдет — хотя бы отчасти. Вообразите, что вы вошли в темную комнату и остановились на ее пороге или даже прошли до середины. Не слышно ничего, вокруг мрак. И все же вы уверены, что здесь еще кто-то. Быстро щелкаете выключателем. Так и есть! По углам сидят люди и молча смотрят на вас…

Виктория испытывала подобное нетерпеливое и в то же время боязливое ожидание. Она перешагнула порог комнаты, даже прошла до середины, но внутри по-прежнему было тихо. А выключатель на стене никак не могла найти, как ни старалась.

Мистика? Ничуть. Просто сигнал предельно напряженных, обостренно чутких нервов…



Осень незаметно перешла в зиму, теплую, бесснежную, но ветреную.

Рядом с домом Виктории возвышался маяк, снизу белый, сверху красный. Он загорался через короткие промежутки времени, и тогда делались видны грани его могучей линзы, отбрасывавшей свет далеко в море.

Если по небу быстро неслись тучи, маяк, казалось, качался. Когда же у входных бонов начинали жаловаться на туман ревуны, над маяком вытягивались длинные тени, будто крылья ветряной мельницы.

Виктория знала, что Шубин любил маяки. Быть может, он любил их оттого, что начинал службу в Кроншлоте, — там перед войной стояли торпедные катера. А фонарь на Кроншлотском маяке очень уютный, в форме бочоночка, разноцветный, похожий на елочное украшение.

Погода в Балтийске переменчива. Здесь часто бушуют штормы. Похоже, что ветры всей Южной Балтики слетаются в этот город на свой бесовский шабаш. Они катаются по крышам, визжа, как дерущиеся коты, громыхают, лязгают, кувырком проносятся по улицам, срывают с деревьев последнюю листву.

И вдруг — почти мгновенно — все стихает! Луна протискивается между тучами, освещая готически-острый силуэт города и просторную гавань с военными кораблями.

Море, которое видно Виктории в окне, в общем, дисциплинированное — зажатое волноломом и пирсами.

Лишь отдаленное эхо штормов докатывается сюда. В солнечный день вода за волноломом более темна, чем у пирса. Но солнце как-то не идет к этим местам. Наоборот, сизые, синие, серые тучи хороши. Окраска военных кораблей, покачивающихся на воде, гармонирует с ними.

Вероятно, сумрачные пираты Цвишена до своего мнимого потопления, не таясь, посещали Пиллау. Субботнюю ночь они кутили в ресторане «Цум гольдене Анкер»[37] — на месте его сейчас строится гостиница, — а в воскресенье отправлялись в кирку замаливать грехи. На скамьях сидели, тесно сгрудившись, исподлобья поглядывая по сторонам.

Неужели же после них не осталось в Балтийске никаких следов? Пусть Цвишен был дьявольски предусмотрителен и осторожен. Ну, а другие члены команды: офицеры, матросы?..

Виктория засмотрелась на море. Вдали что-то ярко сверкнуло. А! Чайка поймала луч солнца на крыло.

Таким было и ее, Виктории, короткое женское счастье. Сверкнуло на солнце крылом, и все!

Как мало, в общем, она побыла с Шубиным! Все кончилось для нее слишком быстро. Не успела опомниться от первых головокружительных поцелуев, как все кончилось.

Мысленно она со злостью одернула себя. Грибов послал ее в Балтийск не для того, чтобы она бесконечно причитала над собой. Он верил в нее. Он сказал: «Кто же лучше вас понимал Шубина? Сильная взаимная любовь подразумевает и безусловное взаимное понимание».

Но ведь так оно и было! Как-то Шубин заметил:

«Есть же бедняги на свете! Живут вместе, бок о бок, и много лет живут, а души их находятся, на противоположных концах солнечной системы».

А Виктория рассказала ему о своей приятельнице, которая с деланной беспечностью говорила:

«Как мы живем с мужем? Да так и живем. Сосуществуем!»

У Виктории с Шубиным было по-другому. Ей казалось иногда, что они угадывают мысли друг друга.

А вот теперь ничего не получалось у нее с «отгадкой»…

Ее раздражало и мучило то, что она до сих пор топчется посреди «темной комнаты». Твердо знает, что здесь есть кто-то, но никак не может нашарить выключатель на стене.



Бывая в Доме Флота и проходя по фойе, Виктория неизменно замедляла шаги у стендов. Шубин поощрительно и загадочно улыбался ей со стены. В фуражке, сдвинутой на правый глаз, выглядел так, будто, спроси его, тотчас же с готовностью ответит, где искать «недостающую деталь» разгадки.

Смотря на Викторию — по обыкновению, прямо и весело, — Шубин словно бы хотел помочь ей, подсказать. Но она не могла понять выражение его лица.

Почему-то тянуло к витринам, которые стояли под фотографией Шубина. И в то же время что-то как будто отталкивало от них.

Вероятно, все дело было в письме, которое «давило».

Моряк писал жене, опасаясь за свою жизнь. Но он безумно ревновал ее, и ревность была сильнее страха смерти. Он писал: «Я измучен ревностью. Я вижу тебя во сне. Ты стоишь и смотришь на меня холодно, отчужденно. Я просыпаюсь в ужасе и долго не могу заснуть. Но ведь мы не чужие друг другу. Я твой муж, и я жив!»

Какая-то тягостная тайна скрывалась между строк, — она как бы околдовывала.

Иногда Виктории чудилось, что она уже читала или слышала об этом ревнивом моряке. Где? Когда? Как ни напрягала ум, не могла вспомнить. После смерти Шубина она стала такой беспамятной…

Она скользила быстрым взглядом по витринам и спешила дальше.



Как-то летом случилось Виктории побывать по служебным делам в Калининграде.

С утра парило — перед грозой. Люди двигались согнувшись, едва волоча ноги, словно брели по дну океана.

Возвращаясь на вокзал, Виктория присела отдохнуть в скверике перед цветочной клумбой.

Оглядываться не хотелось. За спиной — она знала это — руины. Так в 1949 году выглядел центр бывшего Кенигсберга: руины, пышные заросли сирени и бурьяна, почти джунгли, а в скверах — яркие цветы, заботливо высаженные новыми жителями.

Кенигсберг был разрушен во время безжалостных англо-американских бомбежек в августе и сентябре 1944 года. Летчики молотили с воздуха преимущественно по жилым кварталам. Центр представлял из себя сплошное пепелище.

Восстановить эту часть города было уже нельзя. Калининград начал отстраиваться на окраинах бывшего Кенигсберга.

Не странно ли, что в притворе одной из разрушенных церквей сохранилась гробница Канта, имевшая форму призмы, острой гранью вверх? В этом был насмешливый и зловещий смысл, гримаса смерти: мертвый уцелел, тогда как десятки тысяч живых обитателей Кенигсберга погибли и погребены под развалинами.

Да, руины, руины!.. Со вздохом Виктория оторвалась от созерцания беззаботно-мирных цветов и встала.


Она прошла несколько шагов, осторожно ступая по щебню, и вдруг увидела под ногами дощечку с надписью: «Lindenallee, № 17».

Но, кажется, так называлась улица, на которой жила женщина, которой было адресовано письмо ревнивца? И номер дома как будто тот же?

Виктория осмотрелась. Ничего не сохранилось от Линденаллее. Только горы щебня были здесь, скорбные остовы домов, почерневшие от дыма, да пирамиды из бетонных плит и перепутанных прутьев каркаса, полускрытые зарослями бурьяна. Лип, от которых, вероятно, возникло название улицы, тоже не было. Над бурьяном и щебнем до сих пор висел специфический, непередаваемо печальный запах разрушения.

Виктории рассказывали, что некоторые жители, чудом уцелев после бомбежек, прятались потом в пещерах под развалинами, зарывшись в землю, как кроты.

Садясь в поезд, Виктория еще находилась под впечатлением руин Кенигсберга.

Начисто исчезнувшая Линденаллее как-то гармонировала при этом с тучей, которая медленно поднималась над городом. Она была темно-синяя, с фиолетовыми подтеками и, приближаясь, все больше наливалась мраком. С минуты на минуту можно было ждать дождя.

Поезд тронулся. За стуком колес Виктория не услышала грома. Туча над горизонтом расселась надвое. Небо прочертил быстрый зигзаг. Потом хлынул дождь.

Наконец-то!

Прижавшись лбом к стеклу, по которому хлестали дождевые струи, Виктория вглядывалась в темноту. Невидимые молоты ударяли по туче, как по наковальне, с ожесточением высекая из нее брызги искр.

Здешние места — грозовые места.

Коренные обитатели — славянское племя пруссов. Как у всех славян, на их небе правил громовержец Перкус (Перун). Надо думать, что грозы и тогда были часты.

Но нередко над здешними пологими холмами метали громы и молнии не боги, а люди.

Кенигсберг, превращенный ныне в пепелище, только повторил судьбу литовского поселения Твангете, сожженного рыцарями-тевтонами. Первые дома Кенигсберга были воздвигнуты на пепле, среди развалин.

И чуть ли не каждое столетие с той поры небо вновь и вновь сотрясают неслыханные грозы.

В пятнадцатом веке — это сражение при Грюнвальде, в восемнадцатом — при Гросс-Егерсдорфе, в двадцатом — при Танненберге и, наконец, самое ожесточенное и кровопролитное из всех — под Кенигсбергом-Пиллау.

Эхо титанических битв до сих пор грохочет над холмами, а в небе полыхают зарницы, как отблески далекой канонады…

Виктория не отходила от окна. Не слышно было ни грохота грома, ни шелеста дождя. Гроза была беззвучной. Только отчетливо постукивали колеса. И под этот стук, через правильные промежутки времени, над горизонтом вырастали корявые стволы молний. Мгновение были видны облитые ярким светом холмы, рощи, остроконечные черепичные крыши, и все опять исчезало в кромешной тьме.

Через пазы в окнах протекла вода, черная лужа с хлюпаньем плескалась по полу — в такт размахам вагона. Виктория подобрала под себя ноги. Это бы еще ничего. Она любила грозу. Но сегодня что-то мешало наслаждаться грозой. Что это было? А, письмо моряка и руины исчезнувшей Линденаллее! Какие-то почти бесформенные догадки роились в мозгу, возникали отдаленные смутные сопоставления. А в ушах назойливо звучало монотонное: «Я жив, Лоттхен. Я жив!»

Фраза эта не была умоляющей, нет! Звучала скорее как угроза, как заклинание. Моряк словно бы гипнотизировал на расстоянии свою жену. Слова с мучительным усилием вырывались из его горла. Он как бы взывал к жене из-под могильной плиты или со дна океана сквозь многометровую толщу воды.

И вдруг — новая ярчайшая вспышка! Туча, сопровождавшая поезд на всем его пути, взвилась и завернулась снизу подобно обгорающему свитку.

Виктория поняла! Она словно бы выхватила из огня драгоценный неразгаданный свиток.

Нет, уже разгаданный! Письмо, которое лежало под стеклом в Доме Флота и так неотвязно мучило ее, написал Венцель, штурман «Летучего Голландца»!



Утром письмо в присутствии нескольких офицеров было извлечено из витрины.

Это было нечто вроде дневника, довольно подробного, но без дат, беглые, отрывочные записи. Видимо, делали их время от времени, по мере того как в голову приходили мысли или представлялся случай уединиться.

И подумать, что все эти годы письмо с «Летучего Голландца» пролежало в фойе Дома Флота под фотографией Шубина!

А до этого оно долго валялось среди других не отосланных адресатам писем во дворе почтового отделения. И Шубин ходил по этому бумажному ковру. Стоило лишь нагнуться, чтобы подобрать чрезвычайно важный документ, гораздо более важный, чем перехваченное им донесение. С первых же строк Шубин, конечно, понял бы, кто автор письма.

Но он не смотрел под ноги. Он был поглощен поисками Винеты, так же как Виктория в прошлом году. Да, внимание их обоих было отвлечено. Именно поэтому письмо пролежало так долго под стеклом витрины.

Страницы письма были смяты, грязны, — видимо, затоптаны сапогами. На двух или трех листках расплылись бурые пятна. Кровь? Быть может, даже кровь Шубина?

Виктория отогнала эту мысль и начала читать. Вот упоминание о пучеглазом Гейнце, далее о Готлибе, Курте, Рудольфе…

5. «Их леве, Лоттхен!»

«Я жив, Лоттхен. Ты удивишься, узнав это. Но я жив. Вглядись получше: это мой почерк. Ты ведь помнишь мой почерк. Верь мне, это я. И я жив.

Я рискую жизнью, когда пишу тебе. Я вынужден писать, то и дело пряча листки, беспрестанно оглядываясь. Меня расстреляют, узнав, что я пишу тебе. Даже не станут высаживаться для этого на берег. Всплывут ночью и расстреляют в открытом море, если, понятно, позволит погода.

Церемониал известен. Приговоренного выводят на палубу под конвоем двух матросов, третий несет балластину, чтобы привязать ее к ногам. Руководит расстрелом вахтенный офицер, бывший товарищ по кают-компании, который накануне передавал приговоренному соль за столом или проигрывал ему в шахматы.

Я вижу это так ясно, словно бы это уже случилось. И я боюсь. Но еще больше я боюсь, что ты меня забудешь.

Письмо очень длинное. Я пишу его на протяжении всех этих долгих лет.

Писать на нашей подлодке строжайше запрещено. Но мне удалось обойти запрещение.

Видишь ли, я пользуюсь особым доверием командира (однажды он сказал, что я и Курт — его лейб-гвардия на подводной лодке).

Как штурман, я знаю все секретные подходы к Винетам, веду прокладку курса.

Мало того. Наш командир честолюбив. И он был бы не прочь издать после войны свои мемуары, наподобие «Семи столпов мудрости». Но Лоуренс соединял в одном лице разведчика и литератора. Наш командир ни в коей мере не обладает литературным даром. Поэтому он прибег к моей помощи.

В свободное время я делаю записи, которые он прячет потом в сейф. И я делаю это совершенно открыто, на глазах у других офицеров, а между тем урывками пишу и тебе. Конечно, при малейшей опасности приходится быстро подкладывать письмо под черновик мемуаров.

Надеюсь на случай, на какую-нибудь оказию. Во что бы то ни стало, и возможно скорее, ты должна узнать, что я жив!



Меня постоянно подгоняет этот Гейнц.

Из всех моих товарищей я больше всего боюсь и ненавижу Гейнца. Ты должна помнить его. Я познакомил вас в ресторане в Пиллау. Он пучеглазый, лысый и все время шутит.

Лоттхен! Шутки его подобны раскаленным иглам, которые во время допроса запускают под ногти! День за днем он снимает с меня допрос, подлавливает, расставляет ловушки!

Он ждет, что я сорвусь. И я могу сорваться. Скажу что-нибудь из того, о чем нельзя ни говорить, ни думать. Будучи выведен из себя его приставаниями, подлыми намеками на твой счет!

Изредка, впрочем, он дает мне передохнуть и принимается подлавливать других.

Вчера, играя в шахматы с Рудольфом, он начал вполголоса напевать:

Эс гейт аллес форюбер,

Эс гейт аллес форбай…[38]

— Приятный мотив! — небрежно сказал Рудольф. — Откуда это?

— Вы не знаете?

— Нет.

— О! Неужели?

— Я не музыкален. Ваш ход, доктор!..

Проиграв партию, Гейнц ушел, очень недовольный.

А мы с Рудольфом молча переглянулись. Мы, конечно, знали недавно придуманное продолжение этой песенки. Оно крамольное:

Цуэрст фельт дер Фюрер,

Унд да ди Партай.[39]



…Впрочем, может, это не Гейнц. Мне подозрителен Курт, любимчик командира. Не внушает доверия также Готлиб, механик. Возможно, он лишь прикидывается дурачком. Да, собственно говоря, и Рудольф, мой сосед по каюте…

Все здесь подозревают друг друга и следят друг за другом. И тем не менее, рискуя жизнью, я пишу тебе, чтобы сказать: я жив!..

Сейчас, Лоттхен, я открою тайну. Наша гибель мнимая! Мы только притворились мертвыми.

Подобно мертвым, мы погружены во мрак, в мир призраков, где двигаются крадучись и говорят вполголоса. Но ни один мертвец не получает жалованья, а мы получаем — даже тройной оклад! Ведь это неопровержимо доказывает, что я жив, не правда ли?

Бой в Варангер-фьорде, о котором было написано в похоронном извещении, кончился вничью. Командир обманул противника и ушел.

Но, вернувшись на базу, мы получили «назначение на тот свет», как сострил Курт. Весной 1942 года мы еще сохраняли способность острить…

Но знай: это только маскировка под мертвых! Наш командир жив. И я жив. Помни: ты моя жена и я жив!

Ни в коем случае не продавай дом на Линденаллее и не выходи замуж. При живом муже нельзя выйти замуж, помни это!

Доктор просто поддразнивает меня, чтобы заставить проговориться. Но я тоже начну прислушиваться к его словам, ко всем его обмолвкам, шуткам, анекдотам. И посмотрим, кого первым из нас проведут на нос лодки по сужающейся скользкой палубе!..

Но иногда я верю ему. И чаще всего — во сне. Когда человек спит, душа его беззащитна. Я ничего не могу с собой поделать, Лоттхен, как ни стараюсь. Я вижу сон, один и тот же, очень страшный. Я вижу, что иду по Линденаллее. Соседи, стоящие за изгородью, отворачиваются от меня и не отвечают на мои поклоны. Я подхожу к нашему дому, отворяю калитку, закрываю за собой. Проделываю это очень медленно. Я боюсь того, что произойдет. Я знаю, что произойдет.

Поднимаю глаза: на террасе стоит наш Отто в своей бархатной курточке и коротких штанишках. Он видит меня, но не трогается с места. «Что же ты? — говорю я. — Ведь это я, твой папа». Я задыхаюсь от волнения. Сердце неистово колотится в моей груди.

А потом появляешься ты. Ты тоже стоишь, не трогаясь с места, и смотришь на меня — холодно, равнодушно, отчужденно. Ты смотришь на меня так, будто я виноват перед тобой и Отто. Но ведь я не виноват! Меня заставили пойти на эту подводную лодку. Я не хотел этого. Ты же знаешь: я хотел остаться в Копенгагене…

Что может быть страшнее такого сна?

Только пробуждение!

Вероятно, человек, проснувшись в гробу, испытывает подобные муки.

Открыв глаза, я вижу себя все в той же тесной, как гроб, каюте-выгородке, а надо мной темный свод; Это подволок подводной лодки. И бежать из нее некуда…



Несчастья мои начались с апрельской командировки в Копенгаген. Помнишь ее?

Слишком хорошо выполнил задание! А мы с тобой так радовались моим успехам!

Подводному флоту понадобились эти проклятые военно-морские базы для нанесения ударов по Англии. Адмирал Дениц сделал заявку на Данию и Норвегию, и он получил их.

Англичане разрисовывают события так, будто наши солдаты были спрятаны в трюмах германских торговых судов, прибывших в Копенгаген накануне вторжения. Ты знаешь, что это вранье. Я рассказывал тебе. Накануне в Данию прибыли — обычным пассажирским самолетом — всего два человека: я — по уполномочию военно-морских сил и майор, командир батальона, который должен был захватить городские укрепления.

Майор под видом туриста занялся копенгагенской цитаделью, где размещены штаб, телефонная станция, караульные посты. А я отправился в порт.

У пирса было слишком много судов. Но я выяснил, что два больших транспорта скоро уйдут. Таким образом освободится место для наших десантных кораблей. Все устраивалось хорошо. В шифрованной телеграмме я мог даже указать номера причалов.

Вечером мною заинтересовался полицейский. Я объявил ему, что заблудился. Толстый болван услужливо проводил меня к остановке автобуса. А когда он ушел, я вернулся на пристань, чтобы закончить свою работу.

Посмотрела бы ты, как прошло вторжение! На маневрах не могло пройти лучше (кстати, операция так и называлась: «Везерские маневры»). Наши солдаты действовали в цитадели, словно бы стояли там гарнизоном несколько лет. И на пристани было не меньше порядка. Какой-то матрос-датчанин, зевавший у причала, даже принял швартовы с нашего десантного корабля. Спросонья дурень посчитал нас за своих. Хотя нет, я спутал, это случилось позже, в Норвегии.

Датчане вели себя, как кролики: наивные, толстые, самодовольные. Вторжение в Данию очень напоминало охоту на кроликов.

Если бы вся война была такой! Но она не была такой…



— Вы отличились в Дании и Норвегии, — сказал командир, когда я представлялся ему по случаю назначения на подводную лодку. — Добавьте к своим положительным качествам еще умение молчать. Такова отныне ваша профессия: действовать и молчать.

Я понял, что означает «действовать и молчать», очень скоро — во время операции «Букет красных цветов». В Пиллау и дома я не рассказывал тебе о ней, но теперь это уже не тайна. Надо было, видишь ли, выставить букет в окне нашего посольства в Дублине — как сигнал к восстанию и государственному перевороту. Но лишь после того, как мы высадим в Ирландии организаторов восстания!

Это не удалось, потому что один из них умер от сердечного припадка в Ирландском море, уже в виду пологих зеленых берегов.

Пришлось вернуться ни с чем, если не считать мертвеца.

И тогда я допустил оплошность. Я восстановил против себя доктора.

Понимаешь ли, на походе он очень раздражал меня: бестолково суетился подле умирающего, которого поддерживали его товарищи, давал ему нюхать нашатырь, неумело тыкал иглой в руку. Я терпеть не могу бестолковых. И за ужином я сказал, что «пассажир из Дублина» выжил бы, будь на борту врач, а не фельдшер (но ведь так оно и есть: Гейнц военный фельдшер, мы лишь из вежливости называем его доктором).

Гейнц позеленел от злости и все же засмеялся.

— У «пассажира из Дублина», — ответил он, — вместо сердца была старая, стоптанная галоша. С таким сердцем даже не стоило танцевать «гроссфатер», не то что пускаться в диверсии.

— Вдобавок в лодке было очень душно, — вставил Курт, любимчик командира.

— Курт прав, — подхватил доктор. — Если бы можно было всплыть и впустить через люк свежего воздуха… Но вы же знаете, что мы не могли всплыть. Над нами было полно английских кораблей. Впрочем, — любезно добавил он, повернувшись ко мне, — когда вы почувствуете себя плохо, я обещаю утроить свои усилия.

И видела бы ты, как он оскалился!

Рудольф говорит, что наш доктор снимает улыбку только на ночь, но утром, вычистив зубы, снова надевает ее.

Он злой, хитрый и неумный! Самое опасное сочетание. Помнишь восточную пословицу: «Тяжел камень, тяжел и песок, но всего тяжелее — злоба глупца»?

Но довольно о Гейнце.



Зато наш командир умен и широко образован. Рядом с мореходными справочниками на его книжной полке стоят Шпенглер, Ницше, Гете, Моммзен. В Винету-два по его заказу регулярно доставляют экономические журналы — вместе с горючим и продовольствием.

Впервые явившись к нему и ожидая, пока он просмотрит документы, я загляделся на книжную полку. Он перехватил мой взгляд:

— Вы, кажется, закончили университет до того, как поступить в военно-морское училище? Где именно? А! Об этом сказано в ваших документах. Кенигсберг.

— Готовился стать доктором философии, господин капитан второго ранга, — доложил я.

Но разговор на этом прервался.

Наш командир на редкость немногословен.

За все годы, что я служу с ним, он — при мне — лишь дважды вступил в общий разговор в кают-компании. И то неожиданно! Его как бы прорвало. Видно, тема задела за живое. Человеку все-таки очень трудно оставаться наедине со своими мыслями, тем более если они невеселые…

Говорят, он самый молчаливый офицер германского подводного флота. Очень может быть. Особые условия нашей деятельности, конечно, наложили на него свой отпечаток. Человек замкнут, потому что держит нечто под замком.

Впрочем, у вас, женщин, это, видимо, иначе. Вы делаетесь еще болтливее, когда утаиваете секрет. Старательно прячете его за своей беспечно-милой, кружащей голову болтовней…

Но я хотел не об этом. Я хотел описать тебе нашего командира.

Ты думаешь, его лицо всегда неподвижно? Наоборот! Мимикой он как бы дополняет скупо отмериваемые слова. И это производит пугающее впечатление. Чего стоит хотя бы обычная его ужимка: голова склонена к плечу, один глаз зажмурен, другой устремлен на тебя с непонятной, многозначительной усмешкой. Он будто прицеливается…



Повторяю: командир только дважды приоткрылся передо мной вне наших служебных с ним отношений.

В первый раз это было так. Мы доставили очередного пассажира в точку рандеву и возвращались «порожняком». Командир обедал в кают-компании, что не так часто бывает.

Он безмолвствовал, по обыкновению. Мы уже настолько привыкли к этому, что разговор за столом — понятно, негромкий и сдержанный из уважения к командиру — не умолкал.

Речь почему-то зашла о будущем. Что будем делать после войны, когда Третий райх повергнет в прах своих врагов и воцарится над миром?

Франц, старший помощник, сказал, что безработица нам, во всяком случае, не угрожает, войн хватит на наш век. Рудольф что-то пробурчал насчет усталости. Гейнц сощурился. Большие розовые уши его оттопырились еще больше.

Заметив это, я процитировал Гегеля: «Война предохраняет народы от гниения».

Рудольф открыл рот, чтобы ответить. Но вдруг в кают-компании раздался резкий, тонкий голос. Все с удивлением вскинули головы. Командир заговорил!

— Вы правы, Венцель, — сказал он. — Вернее, прав Гегель. Без войн нельзя. Человек не может без войн. В этом — сущность его извечной жизненной борьбы.

— Но с кем же воевать, если мир будет покорен? Командир мрачно усмехнулся:

— У людей короткая память. Время от времени придется напоминать то одному, то другому континенту, что хозяева мира — немцы!

Он замолчал и больше не принимал участия в разговоре.

А вторично разговорился — так же неожиданно, — когда подводная лодка лежала на грунте, ожидая наступления темного времени суток для всплытия. Мы сидели за ужином. Разговор шел о долголетии.

Помню, Готлиба не было с нами. Он был, вероятно, в моторном отсеке. Я похвастался своими отцом, дедом, прадедом. Никто из них не позволил себе умереть раньше семидесяти.

Гейнц стал расхваливать целебное действие китайских трав. Потом заспорили о том, какая профессия выгоднее в смысле долголетия. Я стоял за пастухов, Курт и Гейнц — за пчеловодов.

И вдруг в кают-компании раздался голос командира:

— Дольше всех живут главы военных концернов! Почему? Не знаю. — Он помолчал. — Я заметил, что фабриканты оружия живут тем дольше, чем больше людей с их помощью умерло. Сделал даже несколько выписок — любопытства ради. Вот! Возьмем хотя бы Армстронга. Основатель фирмы, изобретатель нарезного орудия. Он жил девяносто лет! Смерть, видно, расчетлива. Делает поблажки своим постоянным поставщикам. Очень умело откупался от смерти и Бэзил Захаров, компаньон его сына. Прожил… позвольте-ка!.. восемьдесят с чем-то. Да, правильно! Хайрам Максим, изобретатель пулемета, жил семьдесят шесть. Альфред Крупп — семьдесят пять. Август Тиссен — восемьдесят два. И сынок его Фриц не оплошал. Оказал финансовую помощь нашему фюреру и дотянул до семидесяти шести. А вы толкуете о пастухах и пчеловодах!

Он встал, спрятал в карман записную книжку:

— Нужно уметь извлекать уроки из чтения! Наш Готлиб собирает кладбищенские квитанции. Зачем? Чтобы дольше прожить. Вздор! Квитанции не помогут, не смогут помочь. Пакет акций — военных акций! — неизмеримо надежнее! Раздобудьте такой пакет, вцепитесь в него зубами и не выпускайте даже ночью! Смерть снисходительна к фабрикантам оружия.



Люди, по-моему, начинают интересоваться долголетием, почти прожив жизнь. Так и наш командир. На вид ему не менее пятидесяти, хотя он скрывает это и даже красит волосы. Об этом проговорился Курт.

Пятьдесят лет — и всего лишь командир подводной лодки!

Звание командира тоже не соответствует его возрасту и военно-морскому опыту. Он только капитан второго ранга. В этом звании был в 1942 году, так и остался в нем.

Видишь ли, он просто не успел получить повышение, потому что был «потоплен». Мы остались в тех же воинских званиях, в каких нас застигло потопление.

Вот почему лучший подводный ас Германии до сих пор лишь капитан второго ранга, хотя давно должен быть адмиралом.

При иных обстоятельствах он стремительно продвигался бы вверх по лестнице чинов и должностей. Ему покровительствует сам адмирал Канарис…

(Пришлось сделать перерыв, накрыть письмо картой. Мимо прошел Курт, беззаботно насвистывая и раскачиваясь, как в танце. Он, несомненно, наушник!)

Продолжаю. Да, Канарис… Командир учился в одном с ним кадетском училище в Киле, а ты знаешь, как однокашники помогают друг другу на флоте и в армии.

Но дело не только в Канарисе. Мне рассказывали, что еще в двадцатые годы нашему командиру, тогда безвестному лейтенанту флота в отставке, посчастливилось оказать важную услугу фюреру. Это случилось на митинге. На фюрера было совершено покушение, но наш командир прикрыл его грудью. Пуля, предназначавшаяся фюреру, задела шею командира и повредила какой-то мускул или нерв. Таково происхождение его увечья. Как видишь, оно почетно. Вот почему командиру доверено командование такой подводной лодкой, как наша. Он пользуется правом личного доклада фюреру!



Но почему, будучи другом Канариса, более того, пользуясь правом личного доклада фюреру, командир терпит Гейнца?

Считается, что Гейнц следит за нами по заданию командира. А я думаю: не соглядатай ли он, приставленный к самому командиру?

Пример. Мы прибыли в Винету-два и стали на ремонт. В этот день база была в трауре, как и вся Германия, по случаю пленения на Волге нашей доблестной Шестой армии.

Вечером в кают-компании собрались Рудольф, я, Готлиб, Гейнц, еще кто-то. Делая вид, что хочет развеселить и подбодрить общество, Гейнц, по своему обыкновению, расставлял нам ловушки. Мы помалкивали.

— Вы прямо какие-то неживые, — сказал он наконец с раздражением. — Или не дошло, повторить?

— Гейнц жаждет рукоплесканий, — сказал я.

— Могу даже разъяснить. Кстати, вы знаете, почему немецкий лейтенант, выслушав анекдот, смеется три раза, а генерал только один раз?

О боже! Еще история, заплесневелая, как морской сухарь!

Молчание. Гейнц быстро перебегает взглядом по нашим лицам: не клюнет ли кто-либо на крючок? В каждом рассказанном им анекдоте — крючок!

— Ох уж этот Гейнц! — лениво сказал Рудольф. — Когда-нибудь прищемят ему язычок раскаленными щипцами!

— Расскажи этот анекдот командиру, — посоветовал Готлиб. — Он поймет. Еще не адмирал.

— А заодно, — подхватил я, — выясни, как он относится к пленению армии на Волге.

Гейнц только злобно покосился на меня и больше уже не раскрывал рта.

Но я опять о Гейнце…



Наш командир, возможно, чувствует себя обойденным по службе.

И дело не только в адмиральском звании. Человеку, если он совершает необычное, нужны всеобщее признание, клики толпы, хвалебные статьи в газетах. Один некролог, даже пространный, не может заменить этого.

Командиру не хватает славы. (Как мне тебя!)

Наиболее значительное из того, что он совершил в жизни, — а он не молод, не забывай об этом! — не подлежит оглашению. На его подвигах стоит гриф: «Строго секретно».

С мая 1942 года лучший подводный ас Германии — в тени. И неизвестно, когда выйдет из нее. Да и выйдет ли вообще? Ведь даже дубовые листья к своему рыцарскому кресту он получил «посмертно». Об этом было в некрологе.

При командире нельзя упоминать прославленных немецких подводников. Его просто сгибает в дугу, когда он слышит фамилии Приена и Гугенбергера.



Из одного этого ты можешь заключить, что мы живы. Мертвые не завидуют живым. И они не ревнуют.

Впрочем, кто знает…

Но уж, во всяком случае, мертвые не страдают от холода, жары, духоты и зловония.

А мы переводим дух только по ночам, когда подводная лодка всплывает для зарядки аккумуляторов. Потом опять, и надолго, крышка гроба захлопывается с печальным лязгом.

Душно. Тесно.

К испарениям человеческого тела, к парам кислоты аккумуляторов, к специфическому запаху рабочей аппаратуры, а также смазок добавляется еще запах углекислоты. Накапливаются опасные отбросы дыхания.

Неделями, Лоттхен, мы пьем застоявшуюся теплую воду, и то в ограниченном количестве. Ее приходится экономить в походе. Едим однообразную консервированную пищу. И подолгу не моемся, как пещерные люди.

Посмотрела бы ты на нас, какие мы грязные! Ты, такая чистюля, заставляющая по субботам мыть с мылом тротуар перед домом и сама готовая часами плескаться в ванне, как маленькая девочка, взбивая пену!



Я любил смотреть, как ты плещешься в ванне.

Мысленно я вдыхаю сейчас аромат твоих волос. Ты раньше любила духи «Юхтен». Они пахнут прохладой, как липы в июле. Кто дарит тебе «Юхтен»? Или он привозит тебе трофейные «Коти»?

Но я снова о том же. Он! Я даже не знаю, кто это — он! Какой-нибудь молодчик с усиками, отдыхавший после фронта в Кенигсберге? Или; это наш хромоногий сосед, который сбоку похож на ворона?

А быть может, его все-таки нет? Ты по-прежнему верна мне, Лоттхен? Будь мне верна! Помни: я твой муж и я жив!

Но почему ты, собственно, должна быть мне верна? Я отсутствую уже третий год. И даже по официальным справкам я мертв.

Однажды ты сказала, улыбаясь: «Никогда тебя не обману. Нельзя будет сказать правду — лучше промолчу».

Ты бросила эти слова мимоходом, но я поднял их, сберег и ношу на груди до сих пор. Они прожигают мне грудь насквозь! «Промолчу!..» И вот ты молчишь. Ты молчишь уже третий год, и я схожу с ума от этого молчания.

А во сне меня мучает твой голос.

Нас всех мучают ласковые женские голоса.

Наверно, лишь полярник, долго проживший на зимовке, сумел бы это понять. Обыкновенным людям невдомек, какая страшная колдовская сила — женский голос!

Два с половиной года мы в отрыве от земли. Кратковременные стоянки на базах не в счет. Винеты засекречены, их обслуживают немногочисленные команды — исключительно из мужчин. (Начальство бережет нас. Оно считает, что женщины менее надежны, так как более болтливы.)

За эти два с половиной года ухо привыкло лишь к грубым, низким, хриплым мужским голосам. И вдруг в отсеках раздается женский голос! Нежный, высокий — милый щебет! Или томный, грудной — голубиное воркование! Это Курт включил трансляцию.

На стоянках иногда слушаем радио, чтобы не совсем отстать от вас, живых. Это разрешено. И, пока передают последние известия или очередную статью Геббельса, мы спокойно сидим у стола кают-компании или лежим на своих койках. Но стоит подойти к микрофону певице или женщине-диктору, как все меняется.

Будто порыв обжигающего ветра пронесся вдоль отсеков! Сохнет во рту. Волосы шевелятся на макушке. Душно, душно!

Этого нельзя вытерпеть! Из кают-выгородок раздаются хриплые, сорванные, грубые мужские голоса:

— Выключи! Выключи, болван! Ради бога, выключи!

Вкрадчивый и нежный женский голос потрясает нашу подводную лодку сильнее, чем глубинные бомбы!

Курт выдергивает штепсель…



Но сны-то ведь не выключишь, Лоттхен!

Даже каменная усталость не помогает. Мысли и во сне продолжают вертеться. Мозг искрит.

Что бы я ни делал днем, ночью неизменно возвращаюсь в свой страшный сон.

Иногда сны бывают ярче и реальнее жизни, особенно такой однообразной, как наша…

Но, быть может, тебе удастся обмануть меня? Сделай это!

Обмани меня, Лоттхен, когда мы будем снова вместе! Каждый день неустанно, по многу раз, повторяй: я верна тебе, я всегда была тебе верна!

И я, вероятно, поверю.

«Чем неправдоподобнее ложь, тем чаще надо ее повторять, чтобы заставить в нее поверить». Так сказал рейхсминистр Геббельс. В этом деле он знает толк…



Мне бы хоть минуту побыть в нашем зеленом Кенигсберге! Сделал бы один глубокий жадный вдох, и опять — в свою преисподнюю!

Но семисотлетие Кенигсберга обязательно отпразднуем вместе! До славного юбилея осталось немного. В 1955 году мне будет только сорок пять лет. Разве это возраст для мужчины?

Я мало курю, не пью. Вдобавок у меня отличная наследственность.

В день семисотлетия мы всей семьей побываем в розарии, потом на озере.

Флаги Третьего райха — на домах, полосатые полотнища свисают до земли! Над городом гремят марши!

Отто и Эльза пойдут впереди, чинно взявшись за руки, а мы, как положено родителям, следом за ними…

Когда я воображаю это, у меня меньше болит голова.

Монотонно тикают часы. Они поставлены по берлинскому времени. Всюду, на всем протяжении Германской империи, в самом райхе и в оккупированных областях, а также на кораблях германского флота, стрелки показывают берлинское время.

И я подсчитываю — просто так; чтобы забыться, — сколько еще минут осталось до семисотлетнего юбилея Кенигсберга…

6. Каюта-люкс (Продолжение письма)

Выше я писал об ирландском экстремисте, из-за которого я восстановил против себя Гейнца. Но были и другие пассажиры.

Для них впоследствии оборудовали каюту в кормовом отсеке, убрав оттуда торпедные аппараты. Конечно, там нет особого комфорта. Да и не может его быть. В подводной лодке слишком тесно. И все же эта каюта — не наши двухъярусные гробы и даже не салон командира.

Мы зовем ее между собой «каюта-люкс»… Длинной вереницей, один за другим, сползают наши пассажиры в подводную лодку. Сначала видим только ноги, которые медленно спускаются по вертикальному трапу. Потом видим и лица. Ноги разные. Лица — одинаковые почти у всех. Без особых примет. Сосредоточенные, угрюмые. Не лица — железные маски!

Лишь один пассажир походил, пожалуй, на человека. Да и то пока лежал в беспамятстве на полу. Едва открыл глаза, как лицо закостенело, будто у мертвого.

Я обозначил его в вахтенном журнале как «пассажира из Котки». Мы, понимаешь ли, записываем своих пассажиров без упоминания фамилии — только по названию города: «пассажир из Дублина», «пассажир из Осло», «пассажир из Филадельфии». Впрочем, этот был, можно сказать, безбилетным. Его выловили крюком в Финском заливе во время моей вахты.

Случайного пассажира не поместили в каюте-люкс — она секретная. Он спал на койке Курта, а ужинал с нами в кают-компании.

Меня потянуло к нему. От него веяло удивительным душевным здоровьем. В этом плавучем сумасшедшем доме только он да я были нормальными. Но мы не успели поговорить.

Было у него и другое, неофициальное название: «человек тринадцатого числа». Так его окрестили в кубрике.

Матросы были уверены, что он принесет нам несчастье. Ведь его выловили тринадцатого числа.

Не странно ли? На борту «Летучего Голландца» боятся призраков!

На нашей подводной лодке — металлическом островке, насыщенном до предела техникой, битком набитом механизмами, не хватает лишь колдуна, который совершал бы ритуальные пляски среди кренометров и тахометров!

Матросов напугало то, что «пассажир из Котки» явился в сопровождении свиты чаек. По-матросскому поверью, чайки — души погибших моряков.

Однако «опасное» влияние «человека тринадцатого числа» продолжалось недолго.

Пробыв у нас несколько часов, он ушел обратно в море. Замешкался при срочном погружении. Тут зевать нельзя. Мы ушли на глубину, а он остался. Либо утонул, либо попал в плен к русским.

Но такая смерть не хуже и не лучше всякой другой. По крайней мере, сэкономил балластину, которую привязывают к ногам, чтобы труп сразу ушел под воду. Обычно он уходит стоймя, словно напоследок вытягивается перед остающимся во фрунт…



Я вспомнил похороны в море. Нет, это была не казнь, обычные похороны. Умер матрос, наш с тобой земляк.

Позволь-ка, где же это было? В Тихом океане? Нет, пересекали Тихий океан в составе большого конвоя. Шло пять или шесть подводных лодок. А мне во время похорон запомнилось одиночество. Гнетущее. Ужасающее. Узкое тело подводной лодки покачивается на волнах. А вокруг океан, бескрайняя пучина вод. Значит, Атлантика. Это было в Атлантике.

Да, несомненно, не море — океан. Слишком длинными были волны, катившиеся мимо. И небо было слишком большим, светлым. Потому что оно отражало океан.

В тот раз, по-моему, мы перебрасывали тюки, набитые пропагандистской литературой.

Приходится время от времени впрыскивать под кожу этим фольксдойче сильно действующее, тонизирующее. Наша подлодка выполняет роль такого шприца для инъекции.

В данном случае, насколько я помню, это было подбадривающее лекарство. Но иногда в шприце бывает и яд…

Когда я поднялся на мостик, в глаза мне ударили косые лучи. Солнце склонялось к горизонту. Это был единственный ориентир в водной пустыне.

Я поспешил пустить в ход секстан, чтобы уточнить наше место. А вахтенный матрос стал к визиру[40] и принялся его поворачивать. В любой стороне горизонта могла возникнуть опасность. Второму матросу было приказано наблюдать за воздухом.

А внизу, на палубе, происходило погребение. Оно не отняло много времени.

Пастора у нас заменяет командир. Он выступил вперед с молитвенником в руках и прочел над мертвецом молитву.

Потом загромыхала балластина по борту, увлекая за собой тело, зашнурованное в койку, похожее на мумию.

Команда: «Пилотки надеть!» — и все кончено. Погребение заняло не более пяти минут, как раз столько, сколько нужно, чтобы определиться по солнцу.

Нельзя было рисковать слишком, долго находиться на поверхности!

Быть может, стремительно опускаясь, мы обогнали нашего бедного земляка, который, вытянувшись, как на перекличке, уходил глубже и глубже к месту своего последнего упокоения…



Люди по-разному уходят из нашей подводной лодки.

Бедный Генрих уходил плохо. Он не хотел уходить. Но мне нельзя вспоминать о Генрихе…

Я начал писать о пассажирах.

Некоторым еще до смерти приходилось полежать в гробу. Подразумеваю наши торпедные аппараты. Кое-кого доводилось провожать так — до нашего мнимого потопления.

Они залезали в аппарат по очереди. Затем Рудольф, наш минер, наглухо захлопывал заднюю крышку. Обменивались условным стуком. Короткий удар по корпусу аппарата: «Как самочувствие?» Ответный удар: «В порядке». Два удара: «Почувствовал себя плохо». Каждый сообщал только о себе.

Люди лежали в абсолютном мраке, головой касаясь пяток соседа. Потом Рудольф заполнял торпедный аппарат водой и, уравняв давление внутри аппарата с забортным давлением, открывал переднюю крышку. Люди по очереди выбирались наружу и всплывали — со всеми предосторожностями, не забывая о кессонной болезни.

Так было в тех случаях, когда командир не рисковал всплыть. Но зато мы приближались к берегу почти вплотную.

Понятно, для такого ухода требуются крепкие нервы. Но после нашего потопления в Варангер-фьорде (не забывай: оно мнимое!) все изменилось, в том числе и состав пассажиров.

Дико подумать о том, чтобы наших теперешних пассажиров заталкивали в торпедный аппарат. В большинстве своем это немолодые, солидные люди, без всякой спортивной подготовки. Даже каюта-люкс кажется им недостаточно удобной. Вахтенный офицер берет под козырек, когда их усаживают в надувную лодку, чтобы доставить на берег. Глаза при этом рекомендуется держать опущенными. Наши пассажиры не любят, когда им смотрят в глаза.

Иногда встреча происходит не у берега, а в открытом море. Пассажир пересаживается на корабль или, наоборот, с корабля на нашу лодку. Чаще всего это бывает ночью.

Помню одну такую встречу посреди океана. Мы явились в точку рандеву, когда корабля с пассажиром еще не было. Он запаздывал.

Наша подводная лодка всплыла и, покачиваясь на волнах, ходила короткими курсами и малыми ходами.


Я был вахтенным офицером.

Ты не можешь себе представить, что это такое — ночь посреди океана!

Куда ни кинь глазом — вода, вода. А над нею в пустоте висит одинокая луна. Нет ничего более одинокого на свете, чем луна над океаном…

Но и в новолуние страшно посреди океана. Слабый мерцающий свет разлит вокруг. Волны безостановочно катятся навстречу, неторопливо обегая земной шар. Это картина первозданного хаоса. Таким, вероятно, был мир, когда бог отделил свет от тьмы.

Странная мысль пришла в голову. Я подумал: как жутко, наверно, было богу! Не от страха ли одиночества он и создал нас, людей? Мы всего лишь порождение огромного космического страха. Поэтому и жизнь наша с самого детства до старости наполнена страхами, разнообразными страхами.

Я поймал себя на том, что бормочу:

— Бедный бог! Бедный!..

Я объясню тебе, Лоттхен, почему я уверен, что вернусь к тебе.

Наш командир — лучший подводный ас Германии.

Он чрезвычайно осторожен. Когда на воду падают сумерки, он неизменно идет на глубине, безопасной для таранного удара. Вечернее освещение обманчиво. В перископ может показаться, что еще (или уже) темно. Лодка может всплыть, а ее будет видно.

Командир выводит нас из таких опасных переделок, в которых сломал бы шею любой другой, менее искусный и опытный подводник.

Недавно «морские охотники» гоняли нашу лодку под водой на протяжении нескольких часов. Сальники дали течь. От гидравлического удара левый гребной винт остался только с двумя лопастями, и скорость уменьшилась. Глубинные бомбы сыпались за кормой, как яблоки с дерева в бурю.

Я подумал, что Готлибу не помогут и его четырнадцать кладбищенских квитанций.

И все же командир ушел. Нырнул под звуконепроницаемый слой и ушел.

Он знает назубок гидрологию Балтийского, Северного, Норвежского и других морей (гидрология, понятно, меняется от времени года).

Когда-то я объяснял тебе, что есть перепады плотности воды, через которые не проникают звуковые волны. А под водой нас преследуют по звуку. Нырнув под такой, как бы броневой, купол, мы можем маневрировать там или спокойно отлеживаться на грунте. Туда не достигают даже «звонки дьявола», как мы называем Асдик[41].

Кроме того, командир то и дело сверяется с картой кораблекрушений.

Это, собственно, карта мирового океана, но она пестрит особыми значками. Стоит взглянуть на нее, чтобы сразу же ориентироваться на обширном морском кладбище.

Наше место — вот оно! Совсем неподалеку от нас, на такой-то глубине, лежит «Неистовство», линейный трехдечный корабль британского флота, потоплен французами в таком-то году. Чуть подальше, на таких-то координатах, находится знаменитый «Титаник», который напоролся на айсберг незадолго перед первой мировой войной. А вот прогулочная яхта «Игрушка», водоизмещением столько-то тонн. Выбор, как видишь, велик.

Мы уже не раз играли в жмурки с врагом на морском кладбище. Гейнц в шутку называет это осквернением могил.

Командир подводит преследователей к затонувшему кораблю, выпускает немного соляра — для приманки, потом, круто отвернув, уходит переменными галсами. Он не притворился мертвым, нет. Вместо себя подставил мертвеца под удар!

На поверхность вздымаются обломки. Соляр и обломки!

Почему не доставить преследователям немного удовольствия? Назавтра в победных реляциях появится сообщение о новой потопленной немецкой лодке. А наша подлодка, цела-целехонька, выскакивает из воды на другом конце моря. Игра в жмурки продолжается…



Только что я отпаивал водой Рудольфа, моего соседа по каюте.

Бедняге померещилось, что он в церкви, на заупокойной мессе.

— Неужели ты не слышишь, Венцель? — бормотал он, схватив меня за руку и весь дрожа. — Ну вот — орган! Служка зазвонил в колокольчик! Поют девушки, хор! Боже мой, я слышу, как рыдает моя мать!

Я поддерживал его трясущуюся голову, боясь, как бы он не откусил край стакана.

На этот раз припадок прошел быстро. Я даже не вызывал Гейнца. Нового ничего все равно бы не сказал. Слуховая галлюцинация! С нашим Рудольфом это бывает.

Рудольф откинулся на подушки, рубаха на груди была мокрая — половину воды он пролил на себя.

— Успокойся же! — сказал я. — Ты моряк, возьми себя в руки!

— Я спокоен, — пробормотал он. — Я спокоен, ты же видишь. Я спокоен, как сельское кладбище…

Эти дни он слишком много смотрел на траурное извещение, которое висит над его койкой. И вот — результат! Я виноват, недоглядел.

Где и когда он раздобыл эту регенсбургскую газетенку? (Регенсбург — его родной город.) На наши базы почти не доставляют провинциальные газеты. И представь: это оказался именно тот номер, на последней странице которого мать Рудольфа извещает о заупокойной мессе по сыну, лейтенанту флота, погибшему смертью героя в Варангер-фьорде, и так далее!

Рудольф вырезал из газеты извещение, аккуратно окантовал и повесил над своей койкой.

Вначале это выглядело как шутка, мрачноватая, правда, но все же шутка. Рудольф то и дело повторял:

«Я полно прожил свою жизнь, даже прочитал траурное извещение о самом себе».

А потом начались эти слуховые галлюцинации…

Я один из немногих на нашей подводной лодке, кто до сих пор сохраняет ясную голову.



Профессор Гильдебрандт всегда хвалил мою голову. Он считал, что я умею убеждать. Порицал лишь за пристрастие к метафорам и некоторую сумбурность изложения. И тем не менее он собирался оставить меня при кафедре.

Я читал бы лекции в Кенигсбергском университете, в тех же аудиториях, в которых учился сам. Со временем ты стала бы госпожой профессоршей. И тогда не надо было бы рисковать жизнью, чтобы убедить тебя в том, что я жив.

Но — помутилась ясная голова!

Все дело в том, что Кенигсберг не только город великого Канта. Это и бывший центр комтурства Тевтонского ордена, затем оплот Второго и Третьего райха на Востоке.

И вот стали бить барабаны, и зарычали трубы, и от ветра, который они подняли, разлетелись мои аккуратные конспекты по философии.

Вероятно, в жизни каждого человека (а также, я думаю, и народа) есть роковая поворотная дата. Совершена ошибка — непоправимая, — и все идет под уклон, в тартарары!

Для меня такой датой был 1934 год. Фюрер провозгласил могущество Германии на море, и я, распростившись с Гильдебрандтом, пошел в училище подводного плавания.

А когда вся Германия перешагнула роковую дату?..

В первую мировую войну — я помню цифры — погибло два миллиона немцев, столько же, сколько населения во всей Дании. Сейчас, наверно, погибло втрое больше, то есть население Швеции.

Лоттхен, пойми! Мне гораздо труднее, чем остальным: Рудольфу, Готлибу, Францу, Курту! Я больше думаю, чем они. Это — кадровые офицеры флота Великой Германской империи. Их учили только одному — убивать. А я умею не только это. Все-таки я закончил университет…

Иногда я жалею, что закончил его…



Может ли возникнуть миролюбивая Германия — вот в чем вопрос!

Нет ли фатальной неизбежности, исторического предопределения во всем случившемся? Семя военных катастроф — не заложено ли оно, это семя, в самых глубинах немецкого духа?

Я хотел бы побеседовать сейчас с профессором Гильдебрандтом.

По-моему, на вопрос о миролюбивой Германии он ответил бы утвердительно. И в самом деле: почему бы Германии не быть миролюбивой? Есть же в нашем национальном характере, кроме воинственности, и прославленная аккуратность, и точность, и трудолюбие, и, наконец, мечтательность! Кто еще умеет так мечтать, как мы, немцы? Фауст не только погубил бедную Гретхен. Он занялся созидательным трудом на благо людей. Он строил плотины, отвоевывал землю у моря.

Мною иногда овладевает иллюзия. Это не слуховая галлюцинация, как у Рудольфа. Просто даю волю воображению, тому самому, за которое меня порицал профессор Гильдебрандт…

Вижу и ощущаю себя в просторном светлом кабинете. Окно — до пола — распахнуто настежь. Вдали, за деревьями, видна церковь, в притворе которой погребен великий Кант.

Я не капитан-лейтенант Ранке, я доктор философии Ранке.

Однако одновременно вижу и этого злосчастного капитан-лейтенанта. Он горбится над столиком у своей койки. Вот пугливо оглянулся, прикрыл картой маленький исписанный листок. Иллюминаторов в каюте нет. Лампочка горит вполнакала.

Но ведь это совершенно чужой для меня человек! Он вызывает во мне страх и отвращение.

Проходит несколько минут, и видение высокого кабинета исчезает. В каюте тесно, душно. Я — снова я, и устало распрямляюсь над этим бесконечным письмом к тебе.

«Две души — увы! — в душе моей!» Как прав был наш великий Гете, сказав это!

Но если миролюбивая Германия возможна, то это конец для меня, для таких, как я! Нет и не может быть места нам в миролюбивой Германии! Мы слишком много грешили.

Ты скажешь, что, оставшись при кафедре, я был бы мобилизован и направлен на фронт? Да. Но тут есть разница. Обер-лейтенант или капитан пехоты, обыкновенный офицер вермахта, — это совсем не то, что штурман нашей подводной лодки. Все дело в нашей подводной лодке…



Вчера Курт перехватил по радио сообщение английской станции. Якобы несколько «Фау», выпущенных на Лондон, сбились с курса.

Они покружились в воздухе и, вернувшись, взорвались во Франции, неподалеку от командного пункта фельдмаршала Рундштедта. Фюрер в это время проводил там совещание.

Англичане вне себя от радости. Еще бы! Немецкие «Фау» возвращаются и бьют по своим! Но они именно не бьют по своим! Ведь желанная для англичан встреча «Фау» с фюрером не состоялась. Бог простер свою могучую десницу над фронтом и отвел снаряды «Фау» от ставки Рундштедта. Фюрер был спасен!

Разве не видно в этом предзнаменования? Фюреру — даже в случае крайних неудач на фронте — предназначена величественная роль в будущем. Бог за фюрера!

А если уж и бог отступится от него, то ведь есть еще «Летучий Голландец». Мы станем судьбой фюрера!

Но тсс! Молчок, силенциум![42]



Быть может, судьба потому и хранит меня, что с некоторых пор жизнь моя и моих товарищей неразрывно связана с жизнью фюрера?

Выше я привел несколько случаев, которые должны убедить тебя в том, что я жив. Приведу еще один случай. Он произошел на суше, а не на море, что особенно важно.

Мы поднялись по реке, преодолевая бар. Пришли сюда в половодье, когда вода стоит на 10-12 футов выше корней деревьев.

Это невиданно громадная река, вся в густых, почти непроходимых зарослях, где живут драконы и где втайне возводят заколдованные замки.

Мы двигались только по ночам — в позиционном положении. Это значит, что систерны заполнены, продута лишь средняя группа. Над водой возвышается рубка, частично видна и поверхность палубы.

С берега можно принять нас за дерево, почти лишенное ветвей, но с тяжелыми корнями, плывущее стоймя.

Но дерево плыло против течения!

Согласно расчету времени, пора было поворачивать. Я уже начал беспокоиться. Вдруг командир, стоявший рядом со мной, сказал:

— Вот она, эта светящаяся дорожка на воде!

И справа, в зарослях, мы увидели мерцающую гирлянду. То были не болотные огни, а фонарики на вешках. Они были зажжены специально для нас и указывали путь к Винете-пять.

Командир приказал продуть все систерны, и подводная лодка, всплыв, углубилась в заросли тростника. За ними открылась узкая протока.

Мы были здесь впервые. Командир решил переждать ночь в зарослях.

Протока представляла собой как бы прохладный коридор. Над головой смыкались ветви деревьев, это напомнило мне нашу тихую, тенистую Линденаллее.

Утром нас окутала зеленоватая полумгла, которую косо перечеркивали лучи солнца. Командир выслал на бак впередсмотрящих, боясь наткнуться на сучья и корни поваленных деревьев.

По сторонам протоки высился тростник — в два человеческих роста. За ним темнел тропический лес. Ночь как бы прилегла вздремнуть у корней деревьев.

Наконец с облегчением я увидел, что тенистый коридор расширяется. Впереди светлым пятном зеленела расчищенная от деревьев поляна. Посредине стояло сооружение на высоких сваях.

Нет, по виду оно не напоминало замки, которые Эльза видела на цветных картинках. Но, по сути, это и был заколдованный замок, предназначенный для невидимок и призраков.

Мы ошвартовались у причала. Там кипела работа.

Мог ли предполагать великий Гумбольдт, что, спустя полтора столетия, по его следам пройдут саперы фюрера?

На поляне корчевали пни, забивали сваи, а над головой с криками носились взад и вперед ярко-зеленые желтоголовые попугаи.

Мы оказались как бы внутри вольеры…



Но там были не только попугаи. Сильнее их пронзительных криков донимала нас болтовня обезьян. О! Нескончаемая, стрекочущая, со взвизгами и истерическими рыданиями. Какой-то сумасшедший дом на ветвях!

Готлиб признавался мне, что иной раз его тянет схватиться за рукоятки спаренного пулемета и дать длинную очередь вверх. Сразу бы умолкли!

И разве можно винить меня за то, что в этом диком шуме, и духоте, и жаре я иногда терял контроль над мыслями? Я думал о тебе, Лоттхен, все самое ужасное, постыдное.

Но хватит, хватит об этом!

Как я уже упоминал, местная тропическая флора поражала своим разнообразием. Там и сям мелькали в лесу приветливые лужайки, окаймленные папоротником. Приветливость их, однако, лжива. Это трясина, топь, которую надо обходить с опаской.

Ты скажешь, что зелень должна успокаивать. В Кенигсберге она успокаивает. Недаром наш Кенигсберг считается самым зеленым городом в Европе после Парижа. Но тамошняя зелень была слишком яркой. Она не успокаивала, а раздражала. И листья казались покрытыми лаком.

Орхидеи попадались на каждом шагу — самой разнообразной окраски и разного запаха. Одни пахли, как фиалки, другие — как червивое тухлое мясо!

А неподалеку от нашей стоянки росло дерево, похожее на безумие. У него были тонкие искривленные стволы, а на них гроздья причудливых желтых цветов. Они завивались, как локоны, и свисали почти до самой земли. Слабые стволы гнулись под их тяжестью.

Я старался не смотреть на странное дерево, когда проходил мимо. Мне казалось, что это фотографический снимок чьего-то бедного больного мозга, сделанный при вспышке магния.

Но я хотел рассказать тебе о встрече с драконом.

Однажды ночью с разрешения командира я отправился поохотиться. Примерно в полукабельтове от причала был водопой. Я засел там, чтобы подстеречь какое-нибудь животное.

Ночь была лунная. Я покачивался в челноке, который одолжил у строителей, курил и думал о тебе и детях.

Вдруг мною овладела тоска. Это не была тоска по тебе или по дому, я уже привык к ней, если к тоске можно привыкнуть.

Это было что-то другое, мучительнее во сто крат!

Страх вошел в меня медленно, как тупое тусклое лезвие. Потом лезвие вытащили и с силой погрузили вновь.

Мною овладела паника.

Бежать отсюда, бежать!

Но весло вывалилось из рук. Я не мог двинуться с места. Мозг был полупарализован.

В лесу протяжно кричала сова. Индейцы называют ее «матерью луны». Корни деревьев переплелись в толстые тугие узлы. Так свиваются змеи весной. Ветки, опутанные лианами и орхидеями, купались в воде. Я как зачарованный смотрел на черную воду, боясь оглянуться.

Что это со мной? Болотная лихорадка начинается иначе. И Гейнц закармливает нас хиной — в целях профилактики.

Страх был необъясним. Я хотел уплыть отсюда — и не мог!

Стыдно признаться, но я начал кричать. Да, как испуганный ребенок, запертый в темной комнате!

Вахтенные на нашей подводной лодке услышали меня. Вскоре на шлюпке подошли Курт, Гейнц, еще кто-то.

Я объяснил им, что не могу двинуться с места. Гейнц, по обыкновению, отпустил какую-то шутку.

Но индеец, сидевший на руле, молчал. Он напряженно всматривался в сумрак за моей спиной. Потом сделал предостерегающий жест и словно бы выдохнул со свистом:

— Сукуруху!

По-индейски — это удав!

Мои товарищи схватились за пистолеты. Я оглянулся. В десяти — пятнадцати метрах от челнока, на отмели, засыпанной сухими листьями, возвышалась конусообразная масса. Над ней чуть заметно покачивалась маленькая голова.


Удав не двигался. Но при ярком лунном свете видно было, как вытягивается и сокращается длинное тело при дыхании.

Неподвижные глаза были устремлены на меня.

Не могу описать тебе эти глаза! Они светились во мраке. Но самое страшное не в этом. В них столько злобы, беспощадной, холодной, мстительной! Да, мстительной! На меня смотрел древний повелитель мира, король рептилий, свергнутый со своего трона человеком и оттесненный на болота, под корни деревьев!

(Мне довелось еще раз увидеть подобные глаза, но уже не в зарослях тропической реки. Об этом после.)

«Опомнись, Венцель! — сказал я себе. — Это лишь большой червяк. Ведь твое ружье с тобой!»

Однако ружье весило чуть ли не тонну. Я с трудом поднял его, не целясь выпустил в змею весь заряд. Рядом захлопали пистолетные выстрелы.

Лезвие, торчавшее между лопаток, исчезло! Я выпрямился…

Потом индейцы измерили длину убитого нами удава. Она составляла почти пятьдесят футов!

На строительстве было много разговоров об этом случае. Индейцы считали, что змея была сыта и только это спасло меня.

Глупцы! Любыми средствами провидение оберегает тех, кто предназначен для свершения высокой исторической миссии!



Но, гордясь этим, я, честно говоря, не хотел бы вернуться к дому на сваях.

Тамошние места — сплошной змеевник. В жару мы ходили в высоких резиновых сапогах, опустив голову, боясь наступить на что-нибудь извивающееся.

А в воде, помимо аллигаторов, нас подстерегали иглистые скаты. Они нападают на купальщиков и бичуют их своими длинными хвостами. Иглы очень ломкие и остаются в ране.

Поэтому, когда нам хотелось освежиться, слуги поливали нас из ведер, предварительно процедив воду.

Да, иглистые скаты, змеи, аллигаторы — это, пожалуй, охрана надежнее, чем батальон самых отборных эсэсовцев!

А дальние подступы к заколдованному замку охраняет рыба пирайя. Она неслыханно прожорлива и состоит только из огромной пасти и хвоста.

Многие натуралисты могли бы позавидовать нам. Мы наблюдали пирайю в действии.

Колесный пароход на наших глазах ударился о гряду камней и начал тонуть. Пассажиры и команда очутились в воде. Тотчас, словно бы под водой дали сигнал, к месту аварии ринулись пирайи.

По возвращении я покажу тебе несколько фотографических снимков. (Детям их смотреть не стоит.) Снимки уникальные. Гумбольдт, я думаю, многое отдал бы за них.

Снимки сделал командир. Он приказал вынести на палубу разножку, уселся и принялся хладнокровно фотографировать то, что происходило в воде у его ног.

Лоттхен! Это было ужасно! Это напоминало давку у дверей мясного магазина!

И я позавидовал самообладанию нашего командира. Он не знает жалости к побежденным, как герой древних саг. Я не могу так. Ты же меня знаешь. Я лучше отвернусь…



Ночь в зарослях вспомнилась недавно — во время аудиенции.

Он стоял выпрямившись у стола, в обычной своей позе. Я видел его впервые так близко. Он мельком взглянул на командира, потом устремил на меня испытующий взгляд. Глаза были неподвижные, выпуклые, отчего создавалось впечатление, что у него нет век (это незаметно на портретах).

Я принялся раскладывать на столе карту. Она показалась мне тяжелой, словно была сделана из свинца, а не из бумаги.

Потом я отошел от стола, ожидая вопросов. Странно, что ноги тоже стали тяжелыми.

Но во время доклада он ни разу не обратился ко мне, только изредка взглядывал на меня.

Я продолжал чувствовать скованность во всем теле. Когда он устремлял на меня взгляд, мною овладевала оторопь. (Говорят, в свое время он брал уроки гипноза).

Не исключено, впрочем, что мое состояние объяснялось просто усталостью после похода. А быть может, в кабинете было слишком жарко.

Кабинет был отделан только в черное и желтое. Сверху светила люстра, круглая, как луна. Немолчно трещал вентилятор на столе. Полотнища знамен, свисая со стен, покачивались от сквозняка, как заросли. Изредка через неплотно прикрытое окно доносились протяжные возгласы: «Ахтунг!» Ими обменивались часовые наружной охраны. Это было похоже на крик совы…

И тогда мне пришла в голову странная ассоциация.

По счастью, вскоре он отпустил нас наклоном головы, не спуская с меня своих неподвижных, лишенных век глаз.

Я понимаю: ассоциация нелепа, страшна. Но мне не с кем поделиться, кроме тебя. И от этих ассоциаций голова раскалывается на куски.

Я подумал: неужели же он совершит с нами предполагаемый дальний поход? Мне будет казаться, что в нашу лодку через верхний люк…[43]



Лоттхен! Мы в Винете-два. Ждем приказа о выходе в дальний поход.

Из газет ты знаешь о наступлении в Арденнах. Оно связано с нашим ожиданием. Все, что совершается сейчас на фронтах, связано с ним. Надо во что бы то ни стало оттянуть время!

Под Новый год на борт доставлен груз особой важности. Но я не должен писать об этом. И я хочу сообщить тебе о другом.

Сейчас отправлюсь к командиру. Буду просить его отпустить меня домой, в Кенигсберг. На самый короткий срок. На день, на несколько часов.

Мне хватит даже двух часов! Расстояние — пятьдесят километров, шоссе отличное. Туда и обратно — час, пусть полтора часа, принимая во внимание ночь (конечно, я отправлюсь ночью) и контрольно-пропускные пункты на шоссе.

Мне нужно только несколько минут побыть дома. Увидеть тебя и детей, обнять вас и сказать, что я жив!

Ведь можно пренебречь даже самыми строгими запретами, если война уже проиграна. Тем более сейчас, когда мы готовимся в дальний поход. Неизвестно, скоро ли вернемся в Германию. Быть может, пройдет не один год…

И никто меня не узнает. Я обвяжу лицо бинтами. На контрольно-пропускных пунктах меня примут за человека, который ранен в лицо. Не станут же сдирать бинты с раненого офицера!

А для соседей ты сплетешь какую-нибудь историю. Скажешь, например, что тебя проведывал друг твоего покойного мужа.

Решено! Иду к командиру. Как бы я хотел не отсылать это письмо!



Неудача! Командир отказал наотрез.

Положение, по его словам, обострилось. Мы ждем условного сигнала только до двадцать четвертого апреля. Потом, если будет трудно прорваться через Бельты и Каттегат, уйдем в восточную часть Балтики. Винета-три еще более надежна, чем Винета-два. Надо нырнуть под гранитный свод, отлежаться, выждать…

Это по-прежнему не смерть, Лоттхен!

Что бы ты ни услышала о судьбе нашей подводной лодки, помни, знай, верь: я жив!

Но это письмо, надеюсь, убедит тебя.

Я нашел наконец способ отправить его.

Ковш, в котором мы стоим, бдительно охраняется. У шлагбаума всегда торчит часовой. Конечно, солдатам невдомек, кого они охраняют.

Несколько дней, не обнаруживая себя, я наблюдал за часовыми, пока не отобрал одного. Лицо его показалось мне наиболее подходящим.

Вчера ночью мы столковались. Он достаточно глуп, чтобы поверить небылице, которую я придумал. И тем не менее он заломил непомерную цену. Короче говоря, сегодня мои золотые часы и тысяча марок перейдут в карман его куртки вместе с этим письмом.

А между тем ему надо лишь бросить письмо в почтовый ящик!

Я решил послать письмо по почте. Быть может, письма уже не перлюстрируются. В тылу, наверно, царит хаос, сумятица.

Рискую. Но что же делать? Узнал по радио, что русские подходят к Кенигсбергу. Еще несколько дней, и мы с тобой будем отрезаны друг от друга.

Кроме того, предстоит дальний поход… Если положение не улучшится, мы уйдем в дальний поход.

И тогда…

Но до этого ты должна узнать, что я жив! Надеюсь, через два-три дня ты уже получишь это письмо.

Прочитав и перечитав — для памяти, — немедленно сожги его! И никому ни слова, ни полслова о нем, если ты дорожишь моей и своей жизнью!..»

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1. Прокладка курса

Профессор, по обыкновению, задернул шторы на окнах. Еще Плиний сказал: «Мысль живее и ярче во мраке и безмолвии».

Наконец-то наступил тот момент, когда все стало ладиться в работе. Появилась легкость в пальцах, мысль сделалась острее, изложение проще, свободнее. И аргументы, которые недавно еще вяло расползались по бумаге, теперь сами со всех сторон сбегаются под перо.

Произошло это после того, как легла на стол копия письма, найденного в Балтийске. (Рышков незамедлительно передал ее Грибову для ознакомления и консультации.)

Конечно, именно среди руин Пиллау и Кенигсберга можно было понять, чье это письмо.

Венцель, в числе других фашистов, был повинен в разрушении Пиллау и Кенигсберга. Быть может, даже смутно догадывался об этом, воображая свою Линденаллее в дыму и пламени, но отгонял от себя страшную мысль.

Да, действовал как бы в бреду.

Сослепу продолжал наносить удары, не отдавая отчета в том, что каждый из этих ударов рикошетом падает на его близких.

С монотонным, маниакальным упорством он повторял свой припев: «Я жив!» Будто не только жену — себя самого старался уверить в этом.

Но Грибов сумел отбросить все лишнее — то есть личное.

Письмо штурмана он прочел как штурман. Словно бы процедил сквозь фильтр найденные в Балтийске листки, отжал из них ревнивые упреки и сентиментальные жалобы. На письменном столе остались даты и факты.

И снова, уже в третий раз, изменился «узор мозаики», который складывается из карточек на столе.

Венцель подтвердил предположение Грибова о том, что тайная деятельность «Летучего Голландца» была самой разносторонней. «Корабль мертвых», несомненно, участвовал в «торговле из-под полы», конвоируя английский никель. Но это было лишь одним из разделов его деятельности.

Он, несомненно, занимался не только экономической диверсией, но также и военной, политической, идеологической. Как морской бог Протей, то и дело менял обличье. Поэтому так трудно было вначале понять, разгадать его.

И в самом деле: попробуй-ка разгадай! То Цвишен готовится высадить в Ирландии организаторов восстания. То сопровождает транспорт с никелем. То принимает на борт какого-то «господина советника», которому поручено «расшевелить этих финнов», чтобы удержать их от капитуляции.

Но во всех случаях он ввязывался лишь в крупную игру. «По маленькой» не играл…

Факты и даты из письма Грибов тщательно сверяет с другими имеющимися в его распоряжении сведениями. А затем выводы «суммируются» на небольшой, формата атласа, географической карте, которая всегда под рукой.

Вскоре весь мировой океан испещрен красными зигзагами, короткими и длинными. Это след «Летучего Голландца». Иногда он пропадает, чтобы опять появиться через сотню, а то и тысячу миль. Да, едва различимый змеиный след, опоясавший весь земной шар…

С год или с полгода назад, сидя у Грибова, Шура Ластиков восхищенно сказал:

— И как это вам удалось, товарищ капитан первого ранга? Можно сказать, прошли задним ходом по событиям.

Грибов усмехнулся, бережно расправил загнувшийся уголок карты:

— Да. Моя последняя в жизни прокладка — причем уже не своего, а чужого курса. Иначе — биография «Летучего Голландца», положенная на карту. — Он добавил, как бы извиняясь: — Ведь вы знаете: мы, моряки, привыкаем мыслить картографически. Я не экономист, не военный историк. Я моряк, штурман. И решение задачи у меня чисто штурманское…

Взяв за основу указания, мимоходом брошенные штурманом «Летучего Голландца», он постарался восстановить прокладку курса. Ломаная тонкая линия как бы проступала меж строк. Так, при соответствующей обработке, возникает тайнопись, нанесенная на бумагу лимонным соком или раствором пирамидона. Прежде всего Грибов положил на карту отрезок пути между Ирландией и Германией. Рядом проставил дату «1940, июль».

Он сумел установить, что ирландский экстремист, которого перебрасывали в Дублин, действительно существовал. Фамилия его была Райан. Но на подходе к цели он умер от сердечного припадка, что дало повод к вражде между Венцелем и Гейнцем.

Линия прокладки пробежала и от Киркенеса до Гамбурга (дата — «1940, декабрь»). Сговор английских торговцев и немецких промышленников подтвержден в ряде мемуаров.

Изучение документов, переданных в распоряжение Грибова, помогло также уточнить назначение конвоя из пяти немецких подводных лодок, которые в 1942 году пересекли Тихий океан. («Помню ужасающее одиночество, — писал Венцель жене. — Значит, Атлантический, а не Тихий океан. В Тихом с нами было еще пять подлодок».)

Лодки доставляли из Японии важнейшее военно-стратегическое сырье, а именно кобальт. Он был остро необходим немецко-фашистским войскам на Восточном фронте. Но Япония еще не воевала с Советским Союзом. Во избежание огласки приходилось соблюдать особую осторожность.

А Цвишен был специалистом по таким «бесшумным» операциям. Поэтому он и находился в составе конвоя. Но, видимо, отстал от него где-то на полпути к Германии, — Венцель исключил Атлантику из этого перехода.

Атлантику «Летучий» пересекал с другими целями, и, надо думать, неоднократно. Пространство между Европой и Южной Америкой можно почти сплошь заштриховать линией прокладки.

Как сказано в письме: «Наша подводная лодка выполняет назначение шприца, в котором содержится подбадривающее для этих фольксдойче. Впрочем, в шприце бывает и яд».



Но Грибов не сомневался в том, что «Летучий» действовал у берегов Северной, а также Центральной Америки.

В одном документе сказано вполнамека о какой-то диверсии, подготовлявшейся в районе Панамского канала, по-видимому взрыве шлюзов. Кто должен был осуществить взрыв и почему не осуществил, так и не выяснено до сих пор.

Однако Грибову не верится, что Цвишен со своей командой мертвецов мог остаться в стороне от такой крупной военно-морской диверсии.

Впрочем, здесь профессор вступает уже в область непроверенного. А в подобных случаях он делает прокладку осторожным пунктиром. Это означает как бы вопросительно-неуверенную интонацию.

Так, например, пунктиром соединены на карте берега Северной Франции и Северной Америки. Рядом дата — «1944 год». Грибову неясно еще, принимал ли Цвишен участие в диверсии Эриха Гимбеля.

Этот инженер, кадровый эсэсовец, должен был проникнуть в недра «Манхэттен-проекта», то есть в тайну изготовления атомной бомбы, а если удастся, то и помешать ее испытаниям.

Он пересек с этой целью Атлантический океан — на подводной лодке! — и скрытно, ночью, высадился на восточном побережье США. Однако его почти сразу же выдал спутник, американский офицер, завербованный немецкой разведкой в одном из лагерей для военно-пленных.

Гимбель, впрочем, отделался легко. Смертную казнь ему заменили пожизненным заключением. Более того. Недавно он был помилован и вышел на свободу. В Западной Германии даже поспешили выпустить о нем и в честь него фильм «Шпион для Германии».

Что-то было в этой истории путаное, какая-то недоговоренность. Грибов считал вполне вероятным, что Гимбеля перед освобождением «выжали, как лимон», иначе говоря, заставили в обмен на свободу раскрыть некую важную тайну. Быть может, тайну «Летучего Голландца», если в США его доставил «Летучий Голландец»?

Индийский и Тихий океаны тоже пересекает пунктирная нить. Соединяя Индию и Японию, она связана, возможно, с человеком по имени Субха Чандра Бос.

Известно, что между Германией и Японией не было договоренности о том, кому перейдет Индия после разгрома Англии. Большинство индийцев были настроены антияпонски. Пользуясь этим, гитлеровцы начали под шумок формировать так называемый индийский легион — из солдат, взятых в плен в Северной Африке. Японцы, естественно, заволновались.

Чтобы умаслить их, в Токио был направлен — на подводной лодке! — один из предполагаемых руководителей легиона Субха Чандра Бос.

Не на борту ли «корабля мертвых» проделал он этот путь?..

И не были ли, подобно ему, пассажирами «Летучего Голландца» те многочисленные немецкие шпионы, которые регулярно забрасывались — на подлодках! — в Индонезию, хотя ее уже оккупировали союзники Германии, японцы?..

Согласно старому поверью, черт возвещает о своем приближении запахом серы. Об участии Цвишена в той или иной секретной операции Грибов догадывался по ее особо изощренному коварному вероломству.

Когда-то он пытался лаконично выразить смысл той или иной «раскладки». Сначала это была «Вува», «Вундерваффе», то есть секретное оружие, потом — «связной военных монополистов». Сейчас Грибову представляется наиболее точным, исчерпывающим такое определение: «ход морским конем».

Да, каждая операция, в которой участвовал «Летучий Голландец», может быть названа: «ход морским конем».



По вечерам кабинет профессора напоминает штурманскую рубку.

Она — святая святых корабля. Здесь всегда светло и тихо. Иллюминаторы плотно задраены. Где-то далеко завывает ветер, перекатывается эхо канонады. Штурман, склонившись над столом, не думает ни о чем, кроме прокладки. Только лампа подрагивает при качке, освещая карту и лежащие на ней транспортир, часы, циркуль, безукоризненно отточенные твердые карандаши…

Все это воскресает в памяти, когда старый штурман склоняется над прокладкой курса «Летучего Голландца».

На карте паутинные нити кое-где завязываются в узелки. Рядом с таким узелком чернеет буква «В» и порядковый номер. Это — Винеты. Пока известны всего лишь три. Вот они: Винета-два — в Пиллау, ныне не существующая, Винета-три — в восточной части Балтики, по-видимому в шхерах, и Винета-пять — в тропических джунглях Амазонки.

«Винеты бесспорно не однотипны, — доложил Рышкову Грибов во время очередного посещения. — Немецко-фашистское командование отступило в данном случае от своего обыкновения все и вся унифицировать. Характер маскировки определялся местными условиями. Конечно, в тропических зарослях можно и должно прятать Винету по-иному, чем в военной гавани или, скажем, в скалистых коридорах шхер».

О Винете-пять без промедления сообщено в соответствующие инстанции Бразилии. Но Винета-три, «рудимент войны» (так когда-то назвал Грибов Винету в Пиллау), — неподалеку, буквально под боком. И «Летучий Голландец», по словам Венцеля, должен был «отлежаться, выждать» именно в Винете-три. Усиленные поиски не дали пока ничего. Указания, которые содержатся в письме Венцеля, общи, сбивчивы: «Уйдем в восточную часть Балтики… Винета-три еще более надежна, чем Винета-два… Надо нырнуть под гранитный свод…»

Это и есть самое важной указание: «гранитный свод». Значит, Винета в шхерах запрятана где-то под землей?

Профессор ищет аналогий.

Он знает, что под конец войны часть Германии ушла под землю. Туда «провалились» некоторые военные заводы, аэродромы, штабы, склады. Под Кенигсбергом, например, располагался второй, «подвальный», Кенигсберг, который был частично затоплен перед капитуляцией.

Нечто подобное наблюдалось и в шхерах.

Шубин когда-то шутил, что «гранит на Карельском перешейке изъеден саперами, как пень — древоточцами».

Вспомнился в этой связи случай на Аландах.

О нем рассказал Грибову один из его учеников, который был членом Союзной Контрольной комиссии, проводившей в 1946 году демилитаризацию Аландских островов.

Работа подходила уже к концу. Воздвигнутые укрепления были взорваны или подготовлены к взрыву. Неожиданно в комнату, где заседала комиссия, вошел старый рыбак. Он не поздоровался, даже не назвал своей фамилии, положил на стол какую-то бумагу и так же безмолвно удалился.

Участники комиссии с удивлением увидели, что на оставленной бумаге нанесена часть схемы укреплений. Рассмотрев ее, они убедились в том, что утаен большой склад оружия.

Офицеры отправились к указанному месту. Это был небольшой, почти не посещавшийся людьми остров, а их в Аландском архипелаге более шести тысяч. Глубоко в расщелине скалы запрятаны были ящики с автоматами, карабинами, разобранными пулеметами. Кто-то пытался укрыть тлеющие угольки войны, готовясь раздуть их в будущем.

Быть может, и «Летучий Голландец» также спрятан в шхерах и ожидает нового трубного гласа, чтобы воспрянуть из-под пепла?..

Грибов встал из-за стола и, подойдя к окну, приоткрыл фрамугу.

Почти сразу ворвался в комнату бой часов.

То были куранты на каланче пожарной команды бывшей Адмиралтейской части, часы широкого дыхания и неторопливой, старомодной рассудительности.

Грибов привык к ним. Они были педантичны и напоминали о себе каждые пятнадцать минут. Сначала негромко отсчитывали: «раз, два, три», потом более внушительным, низким голосом говорили: «бам-м!»

Их бой похож был на перезвон колоколов, отдаленный, приглушенный, как бы идущий из-под воды… Почему именно из-под воды?

Вернувшись к письменному столу. Грибов задумался над этим неожиданно пришедшим сравнением. Оно связано с Винетой? Конечно. Сейчас все мысли связаны с Винетой.

Интересно, почему именно «Винета»? Что побудило Деница, Канариса или Гиммлера выбрать слово «Винета» для условного наименования стоянок «Летучего Голландца»?

Как будто ассоциируется с каким-то старым морским преданием. Да, средние века, слабый звон колоколов…

Иногда Грибову казалось, что он уже слышал или читал когда-то о Винете. Но воспоминания были слишком смутны, расплывчаты.

У своей настольной лампы, в комнате с плотно зашторенными окнами, он может без труда вообразить, что еще длится та, первая ночь над картотекой. Только что он проводил курсанта Ластикова и знаменитого подводника Донченко, присел к столу, придвинул к себе одну из карточек и после некоторого колебания вписал в нее:

«Светящаяся дорожка в шхерах».

Нет! Не четыре часа, а четыре года прошло с той ночи. Большой письменный стол сплошь устелен карточками, на которых — даты, факты, фамилии. А на маленькой карте в сети меридианов и параллелей, как пойманные рыбы, бьются Винеты…

Последняя ночь над картой прошла незаметно. За окном уже светло. Сквозь щели между шторами протискивается луч. Цепляясь за переплеты, он взбирается по книжным полкам, перемещается по стене к столу и, скользнув по карте через весь мировой океан, упирается в раскрытый настольный календарь.

Там запись — для памяти:

«Передача карты с прокладкой курса. Тов. Ластиков. Выпуск офицеров в училище».



С утра в училище необычно приподнятое настроение. Озабоченной рысцой пробегают по трапам дежурные, придерживая палаши у бедра. Командиры рот, выбритые до блеска, в полной парадной форме, при орденах и медалях, отдают и получают последние распоряжения. Стоя подле полотеров, исполняющих свой лихорадочный танец, офицер то и дело вынимает часы и нетерпеливо пристукивает ногой.

Все устали, взвинчены. Но это предпраздничная взвинченность.

Заместитель начальника по строевой части раздраженно оттягивает тесный крахмальный воротничок. Он вдруг спохватывается: привезли ли резинки для погон, кортиков и дипломов? Его успокаивают: привезли, привезли!

Даже часовой, застывший у знамени, судя по лицу его, несомненно, взволнован, хотя по уставу ему положено реагировать на происходящее только одним жестом: отданием чести по-ефрейторски, то есть отводя руку с винтовкой в сторону.

Об остальных курсантах и говорить нечего. В этот день равнодушных или спокойных нет. Разница лишь в оттенке эмоций.

У выпускников, которые донашивают на левом рукаве четыре золотых угла острым концом вниз, — это гордость пополам с радостью, старательно скрываемые. У остальных курсантов, носящих пока один угол, два или три, к радости примешиваются нетерпение и самая чуточка зависти.

Высшее военно-морское училище имени Фрунзе провожает своих выпускников, новых офицеров флота!..

Церемониал этот совершается в бывшем Актовом зале, ныне зале Революции.

Вот начинает доноситься тяжелая, ритмичная поступь. Раскрываются белые резные двери, в зал сине-черным компактным прямоугольником входят курсанты.

Вдоль левой стены выстраиваются выпускники с отличниками на правом фланге, у противоположной стены — остальные курсанты, держа винтовки к ноге. Не дрогнет, не шелохнется ровный, как по ниточке, ряд безукоризненно выглаженных фланелевок, хотя сердца под ними, вероятно, колотятся во всю мочь.

Александр Ластиков — на правом фланге выпускников.

Не поворачивая головы, ничем не нарушая неподвижности шеренги, он скользит взглядом по группе преподавателей училища. Среди них — в полной парадной форме Грибов.

В зал торжественно вносят училищное знамя. Оно проплывает вдоль строя курсантов. Развеваются гордые ленты орденов Ленина и Ушакова. С сосредоточенно-строгими лицами, не глядя по сторонам, шагают великан знаменосец и два ассистента ему под стать, — в знаменную бригаду отбирают самых рослых отличников. Широкую выпуклую грудь пересекает голубая лента с золотой окантовкой, на плече — обнаженный палаш.

Зачитывается приказ министра о присвоении выпускникам воинских званий. Лейтенант… Лейтенант… Лейтенант…

Впервые выпускники слышат свои фамилии с прибавлением офицерского звания. Они морщат носы, пытаясь остаться невозмутимыми. Но радостная мальчишеская улыбка помимо воли проступает на губах.

Команда:

— Офицерам-выпускникам погоны, кортики, дипломы вручить!

Поздравления, традиционный ответ: «Служу Советскому Союзу!», туш. И здесь соблюден церемониал: каждому отличнику туш исполняют особо.

Снова команда:

— Офицерам-выпускникам форму одежды — курсантскую на офицерскую сменить! Офицеры-выпускники, напра-во! По факультетам — шагом марш!

В классах на столах разложены тужурки с поперечными золотыми полосками на рукаве. Офицеры натягивают белые перчатки, поводят плечами, озабоченно скашивают на них глаза — привыкают к погонам. Те топорщатся крылышками: еще непослушны, не обмяты шинелью. На золотой канители — строгий черный просвет и две маленькие серебряные звездочки. Путеводные звездочки! Куда, в какие моря, к каким подвигам во славу Родины поведут они?..

Пока что приводят обратно в зал. Шелест одобрения, восхищения среди гостей. Очень трогательно выглядят эти юные офицеры, совсем еще новенькие, угловатые в движениях, смущающиеся собственного своего великолепия.

Звучит Гимн Советского Союза. Адмирал произносит поздравительную речь. Под гулкими сводами раскатывается:

— Равняйсь! Парад, смирно! К торжественному маршу, повзводно, на двух линейных дистанцию, первый взвод — прямо, остальные — напра-во! На пле-чо! Равнение направо! Шаго-ом — марш!

Следом за знаменем училища проходят молодые офицеры.

Зал опустел.

Приказ о назначении на флоты зачитывается уже в ротах:

— Лейтенант Авилов — на Тихоокеанский… Лейтенант Бубликов — на Черноморский…

Отличникам, по традиции, предоставлен выбор моря. Товарищи Александра заранее знают «его» море. Где и продолжать службу старому балтийцу, как не на Балтике?

Но заключительные слова приказа вызывают всеобщее недоумение:

«…откомандировывается в распоряжение командующего пограничными войсками Ленинградского военного округа».

Пограничными? Почему?

Александр обменивается с Грибовым многозначительным взглядом. Только они двое понимают, в чем дело. Это — тайна, о которой не положено знать никому, кроме самого ограниченного круга лиц.



Официальная часть закончена. Молодых офицеров окружают их гости — родственники и знакомые. Александр подходит к Грибову.

Короткое, сильное рукопожатие.

— Когда едете к новому месту службы?

— Послезавтра, Николай Дмитриевич.

— Очень хорошо. Я одобряю ваше решение не идти сейчас в положенный вам отпуск. Отгуляете его зимой.

— Конечно, Николай Дмитриевич. Хочется поплавать, пока длится навигация. А потом, я же читаю газеты…

Грибов кивком головы показывает, что понял, какое отношение имеют газеты к этому решению.

Он задумчиво смотрит на лейтенанта Ластикова. Внешне сходства с Шубиным никакого. Да его и не может быть. Александр — не родной, а приемный сын. И в то же время угадывается глубокое внутреннее родство между ними.

Жесты и разговор Ластикова несколько медлительны. На первый взгляд он может показаться даже флегматичным. Но это спокойствие спортсмена, который бережет силы для решающего броска или удара.

Ластиков немногословен. А ведь когда-то, будучи юнгой, мог часами разглагольствовать, потешая матросов. Произошло нечто подобное тому, что происходит с тоненьким дискантом, который в период возмужания переходит в мужественный баритон или бас.

Время-то, время как бежит! Давно ли у дверей звонил стриженный под машинку курсант-первокурсник, старательно прятавший под военно-морским этикетом свою застенчивость: «Разрешите войти!», «Разрешите представиться!»

Но потом, усевшись в кресле против хозяина, он овладел собой. Характерно, что сразу же овладел собой, едва назвал «Летучего Голландца», то есть перешел к делу, к цели своего посещения.

Помнится, сидел, сцепив пальцы рук между коленями, немного подавшись вперед, наклонив лобастую голову. Докладывал — именно не рассказывал, а докладывал — сжато, экономно, стараясь придерживаться только фактов.

Теперь лейтенант Ластиков, выпрямившись, стоит перед Грибовым.

Волосы у него светлые, почти льняные, не острижены под машинку, а расчесаны на пробор. Черты лица, очень загорелого, отвердели, определились.

И все же давешний милый сердцу Грибова угловатый первокурсник порой проглядывает в нем. Особенно когда задумается о чем-то — вот как сейчас, — и так глубоко задумается, нагнув голову и уставившись на собеседника своими темно-карими, широко расставленными, словно бы немного удивленными глазами.

— Я, Николай Дмитриевич, стал очень ясно понимать, как это важно: «Летучий Голландец»! Ведь мы по самому краю ходим, верно? Другие, может, только почитывают газеты и слушают радио краем уха, а для меня каждое слово будто молотком по голове. Закрою, знаете ли, глаза, и «Летучий» всплывает, как тогда, в шхерах, серый, в сером тумане, длинные стебли водорослей на нем.

Молодой офицер заставил себя улыбнуться, но глаза оставались невеселыми, злыми.

— Ну что ж! — бодро сказал Грибов. — Я сделал свою часть работы. Остальное зависит уже от вас. От вашей целеустремленности, настойчивости, терпения. Я так и доложил адмиралу Рышкову… Надеюсь, не подведете? Я шучу, понятно. Вы как проводите сегодняшний вечер? По традиции, с товарищами?

— Так точно. Прощально-отвальная встреча.

— Тогда значит, завтрашний вечер у меня?

— Спасибо, Николай Дмитриевич.

— Спасибо будете после говорить. Я закончил прокладку курса. Завтра вручу карту вам…

2. Тема великого города

Когда Александр вышел от Грибова, то почти ничего не видел, не замечал вокруг. Зигзагообразная линия прокладки плыла в сумерках перед его глазами.

Как красная змейка, вертелась она на фоне домов и деревьев, горбилась, как гусеница, сдвигалась и раздвигалась, как складной метр…

Александр спустился по Невскому к зданию Адмиралтейства, покружил в сквере, где прогуливались няньки, толкая перед собой колясочки с детьми и значительно поглядывая на матросов, стоявших группами под сенью деревьев.

Как ни был он поглощен своими мыслями, все же с нескрываемым удовольствием подносил руку к козырьку, отвечая на приветствия.

Час был сравнительно ранний. Предстояло решить, как закончить этот вечер, последний в Ленинграде.

Товарищи, конечно, еще догуливают на квартире у одного из выпускников. Отличные, бравые ребята, весельчаки! Но к ним сейчас не хотелось. Они бы обступили Александра, принялись бы допытываться, почему у него такой рассеянный вид, и настойчиво требовать, чтобы он немедленно выпил «штрафную». И потом там, наверно, сидит эта Жанна! Вчера Александр не имел от нее ни минуты покоя. Она почти беспрерывно хохотала, откидываясь назад всем корпусом, и говорила: «Красивый — жуть!»

— Шурик! Шурик! — кричала она через всю комнату (его никогда и никто не называл «Шурик»!) — Я приеду к вам в Выборг! Не бойтесь меня! Я не кусаюсь! — и закатывалась от смеха, будто и впрямь сказала что-то очень остроумное.

А он и не боялся. Просто думал в этот момент о словах Грибова: «Остальное теперь зависит от вас. От вашей целеустремленности, настойчивости, терпения! Не подведете?»

Быть может, в другое время она и понравилась бы ему, эта так называемая Жанна? Хотя вряд ли.

Он с удовольствием зашел бы к Виктории Павловне — покрасоваться погонами и кортиком. Она, конечно, угостила бы его домашним печеньем и конфетами. До сих пор никак не могла привыкнуть к тому, что Александр уже взрослый мужчина.

«Ешьте печенье, Шура! — приговаривала бы она. — От мучного лучше растут!»

А куда еще расти? И так уж сто восемьдесят два сантиметра!

Но Виктории Павловны, к сожалению, не было в Ленинграде.

Миновав Исаакиевскую площадь, Александр без цели медленно побрел вдоль Мойки. Он очнулся лишь у театра имени Кирова. Сегодня ставили «Медного всадника».

Что ж, это кстати — Александр любил думать под музыку.

В кассе билетов не оказалось. Пришлось купить с рук.

— Только, извиняюсь, место — неважнец, — честно предупредил человек, уступивший билет.

Капельдинер на цыпочках проводил офицера в ложу — увертюра уже началась. Был свободен один стул в заднем ряду. Александр осторожно присел на него.

Когда поднялся занавес, выяснилось, что место действительно «неважнец». Александру была видна лишь часть софита в узком промежутке между стеной и кудряшками дамы, которая поместилась перед ним. О том, что творится на сцене, он и его соседка, невысокая худенькая девушка, могли только догадываться по реакции зрителей, сидевших в два ряда впереди.

Александр опустил голову. Что-то в музыке «Медного всадника» будило воспоминания о войне.

То была своеобразная мелодия, повторявшаяся время от времени, словно бы упрямо прорываясь сквозь препятствия.

Александру захотелось взглянуть на сцену, где старательно топали балерины. Он встал, постоял, глядя поверх голов, потом присел на барьер, отделявший одну ложу от другой. Отсюда видно хорошо, будто взобрался на салинг грот-мачты!..

Да, ему-то хорошо, а каково девушке, которая занимает место рядом? Если Александр не видел ничего, то она уж и подавно.

Бедняга! Она изгибалась, вертелась, приподнималась, вытягивала шею, попробовала пересесть на освободившийся стул Александра, вернулась обратно. Еще бы! Плечистая дама и ее кудряшки закрывали собой весь горизонт!

Александр был подчеркнуто вежлив с женщинами, как положено моряку и офицеру. Он учтиво склонился к девушке:

— Извините, как ваше имя?

— Люда, — помедлив, удивленно сказала девушка.

— Так вот, Люда, почему бы вам не сесть на барьер, как я?

— Думаете, ничего? Можно?

— Вполне, — солидно подтвердил он.

Она уперлась руками в барьер, легко подпрыгнула и уселась рядом с ним.

— Ну как? — заботливо спросил он через минуту.

— О! Вполне, — повторила она его выражение с робким смешком.

Но через несколько минут Александра и Люду ссадили с их насеста — по требованию какого-то придиры. И они снова погрузились в свой «колодец», на дно которого доносились только звуки оркестра.

Снова зазвучала торжественная мелодия-аккорд, и холодок пополз по спине.

— Неужели он не был здесь? — пробормотал Александр.

— Кто? — негромко спросили рядом.

— Композитор… Простите, я думал вслух. Так живо представилась блокада, а потом наша победа… Когда в оркестре звучит вот это!

— Но это же тема великого города! — удивленно сказала девушка. — Она проходит через весь балет.

На них зашикали. Тема великого города, вот, стало быть, что! А он и не знал.

Теперь понятно, почему воспоминания его пошли по такому руслу…



Ему виделся город, погруженный во тьму, очертаниями зданий напоминавший горный ландшафт, беспорядочное нагромождение скал.

Взад и вперед раскачивались по небу лучи прожекторов — гигантский светящийся маятник. Казалось, ободряющее тиканье метронома идет от этих лучей, они-то и есть метроном, который включается во время воздушного налета или артиллерийского обстрела и настойчиво напоминает людям: город жив, город стоит, город выстоит!

Фронт совсем близко — в двенадцати километрах от Дворцовой площади. Уже готовится вступить в должность немец, фашист, генерал-майор Кнут, назначенный «комендантом Петербурга». Исполнительный дурак, он заготовил даже путевые листы для въезда в город легковых и грузовых машин.

Зря трудился! Гордые ленинградцы не испытали на себе действия фашистского «кнута».

Зато сверху, с бомбами, ворвался в осажденный город посланец фашизма — голод! Это было в сентябре 1941 года.

— Ахти нам! Беда-то какая, беда! — крикнула мать, пробегая по коридору. — Склады с продовольствием горят!

Все вокруг озарено оранжевым мигающим светом.

Зенитки отогнали фашистских бомбардировщиков, но непоправимое совершилось. Ручьи масла текли по мостовой. Мука и пепел, летая по воздуху, оседали на скорбные лица людей, стоявших у пожарища.

Огонь затухал. Кое-кто, согнувшись, уже рылся в черно-серой земле.

— Попробуй! Сладкая! — Шуркин друг Генка протянул ему в горсти немного земли.

Она и впрямь была сладкой. Горячей и сладкой; земля пополам с сахарным песком!

Это был первый большой воздушный налет на город. Вскоре стакан земли с пожарища продавался в Ленинграде втридорога.

И все-таки великий город стоял и выстоял!..

Если бы Александр узнал, что соседка его думает, в общем, о том же, о чем и он, то сказал бы: «Мысли идут параллельным курсом», — и очень удивился бы.

Только Люда думала не о сладкой земле с пожарища, а о блокадном хлебе.

О, эти заветные сто двадцать пять граммов, дневная норма, о получении которой начинали мечтать уже накануне! Муки в маленькой черной плитке было меньше, чем древесных опилок, да и мука-то, собственно, была пылью, которую соскребали с пола на мельничных дворах. Но ленинградцы уважительно и ласково называли свой блокадный хлеб хлебушком!

Черная плитка уплывает в сторону. Перед Людой заколыхалась толпа. На Сенной бьют торговку-спекулянтку. Люди, до предела истощенные, раскачиваются, взмахивают кулаками, но удары слабые. После каждого удара приходится останавливаться и переводить дыхание. А лица у всех отекшие, неподвижные, с желтыми и багровыми пятнами.

Увидев подобный сон, ребенок просыпается с криком и долго не может потом заснуть. Но ведь это и был страшный сон ее детства — блокада!

А сосед Люды тоже продолжает совершать свое бесшумное странствие. Он видит себя в темном провале улицы. Медленно идет, и длинная тень его ползет по сугробам перед ним. Зарево качается над Петроградской стороной, потом перебрасывается в район гавани.

Лютый мороз сковал город, вода замерзает на лету. Только что Шурка схоронил мать. Сам отвез ее на санках, заботливо запеленав, как когда-то она пеленала его.

Он не плачет. Лишь внутренний озноб с утра начал бить его и не проходит. Да какой-то туман застилает глаза.

Это страшная ледяная весна 1942 года, когда вслед за мужчинами начали умирать и женщины. Они дольше держались.

Мать Шурки держалась до последнего.

Неделю назад пришло письмо от бабушки из Рязани. Несколько ломтиков сушеного лука были прикреплены наверху страницы. «Прошу не отказать в просьбе, — стояло в письме, — пропустить по почте этот лук в незабываемый город Ленинград для моего внучонка Шурочки 13 лет».

Мать, наверное, и ломтика этого лука не попробовала!

И вот он придет домой, а дома его встретит молчание! Из глубины длинной темной комнаты, с дивана, не раздастся слабый голос:

«Шуренька, ты? А я уж бояться стала за тебя. На улицах-то стреляют…»

Вдруг что-то странное произошло с ним. Он будто провалился под воду. Только справа расплывалось желтое пятно. То был отсвет пожара.

Ослеп? Шурка испуганно закричал. Улица не откликнулась.

Он стоял в чернильном мраке, охваченный страхом и нерешительностью, широко раскинув руки. Над ним негромко тикал метроном.

Он опять позвал на помощь.

Кто-то отозвался. Запахло табаком, дымом, мужским потом.

Это были матросы, которые жили в казармах на канале Грибоедова и возвращались домой — после тушения пожара.

Рука, пропахшая дымом, взяла мальчика за лицо, повернула к свету.

— Зарево-то я вижу, — пробормотал Шурка. — А больше не вижу ничего.

Пауза.

— Куриная слепота это! С голоду, — сказал рассудительный голос. Потом поинтересовался: — Далеко ли живешь?

Шурка сказал адрес.

— Дома у тебя кто?

— Один я. Мать сегодня схоронил.

— А отец?

— Еще летом под Нарвой… Снова пауза.

— Покормить бы, — сказал второй, жалостливый голос.

— И покормим! Лейтенант свой, не заругает!..

Лейтенант — это был Шубин. А матросы — Фаддеичев, Чачко и Дронин. Страшный сон Шурки Ластикова кончился хорошо…

И Люде тоже видится ночь. Черным-черно вокруг. Тускло отсвечивает лед Невы.

Пришлось дотемна задержаться в госпитале у старшего брата.

Госпиталь находится за Финляндским вокзалом, Люда живет на Литейном.

Шагнув на лед реки, она оглянулась. К Неве, раскачиваясь из стороны в сторону, спускался мужчина в длинном пальто. Люде показалось, что она уже видела его у госпиталя. Значит, еще оттуда идет за нею?

Ею овладел страх. Ночь! На Неве, кроме них двоих, никого!

Она ускорила шаги. Шарканье за спиной сделалось громче. И человек ускорил шаги. Она побежала.

— Эй! — сипло крикнули сзади. — Карточки! Брось их, слышишь!

Но как она могла отдать карточки? Даже ценой жизни не могла их отдать. Карточки — это и была жизнь.

Люда скинула валенки и, держа их в руке, побежала в одних чулках. Она не ощутила холода, хотя мороз был лютый.

За спиной раздавались прерывистое дыхание и торопливый, очень страшный скрежет сапог по льду.

На берег вела лестница. Ступеньки обледенели, стали скользкими — днем по ним носили воду из проруби. Два или три раза Люда срывалась и, громко плача, сползала на животе.

Но преследователь ее, верно, очень ослабел от голода. Он так и не смог подняться по лестнице, свалился у ее подножия и уже не встал, может быть, умер.

А Люда, взобравшись наверх, тоже упала без сил. Тут лишь почувствовала, что ноги — как лед. Но надеть валенки она не смогла, так кружилась у нее голова.

Наверно, замерзла бы, если бы не помогли прохожие.

Всегда думает Люда о том, как ничтожно мало было тогда злых людей. Добрыми держался Ленинград! А злые были как дуновение сырого ветра, который вместе с пороховыми газами наносило с запада. Можно сказать, они лишь привиделись Ленинграду, пронеслись как призраки по его темным улицам и растворились в тумане над Невой.

А великий город — его люди и стены — стоял и выстоял!..

Люда вздрогнула, услышав громкие аплодисменты.

Все в ложе смотрели на сцену, где раскланивались балерины.

Только моряк, ее сосед, не аплодировал. Они с удивлением поглядели друг на друга, будто просыпаясь…

— Так и не увидели танцев? Грустно.

— А вы?

— Я-то ничего. Мне просто нравится музыка.

— И мне.

Они вышли из ложи и включились в «факельцуг», как назвал Александр медлительное шествие пар по кругу.

Он мельком взглянул на свою спутницу, не вникая, как говорится, в ее наружность. Да, худенькая, небольшого роста, кажется, некрасивая. Но он и не собирался ухаживать.

— Вы начали говорить о теме города, — напомнил он. Да, девушка разбиралась в этом! Оказывается, училась в университете, готовилась стать искусствоведом!

От темы великого города перешли к самому городу.

Люда самозабвенно любила Ленинград.

— Могу читать и перечитывать его без конца — как любимую книгу! — сказала она с воодушевлением. — Перелистывая его гранитные страницы…

Она вообще говорила с воодушевлением, немного наивным, но милым. Александр заметил, что встречавшиеся в фойе оборачиваются и глядят им вслед: такими блестящими были глаза его спутницы.

— Позавидуешь вашим знаниям, — сказал он искренне.

Дело было, однако, не только в знаниях.

— Мы столько пережили вместе с Ленинградом, — сказала она.

— Да? Я тоже.

Но о блокаде поговорить не удалось. Раздался звонок, призывающий в зал.

Александр по-прежнему не смотрел на сцену. Лишь когда заработали цветные прожектора, создавая иллюзию волн, он привстал, чтобы оценить происходящее со своей профессиональной, флотской, точки зрения. Гм! Ну и волны!

Возможно, продлись балет еще с полчаса, Люда и Александр, мысленно покружив порознь по городу, встретились бы, наконец, на Дворцовой площади. И тогда в антракте они узнали бы друг друга.

Но этого не произошло.

Александр проявил учтивость до конца. Когда спектакль кончился, он предложил взять такси, чтобы доставить Люду домой. Но что-то в его голосе заставило девушку отказаться. Показалось, что ему не очень хочется провожать ее.

— Я живу недалеко, — сказала она, чтобы вежливо объяснить отказ. И все же словно бы ждала чего-то — быть может, деликатно высказанной просьбы о новой встрече.

— Тогда пожелаю всего хорошего, — чопорно сказал Александр. — Было очень интересно. Спасибо, что рассказали о теме великого города.


Кончиками пальцев он коснулся козырька фуражки, повернулся и ушел.

А Люда, перебегая Поцелуев мост — о нем шутят, что это единственный мост в Ленинграде, который не разводится, — ругала себя без устали, со всей страстью к преувеличениям, свойственной юности. Бесстыдная! Мерзкая! Каким было ее поведение в театре? Ведь она просто вешалась на шею этому моряку! Чуть ли не упрашивала его проводить ее, умоляла, если не словами, то взглядом!

Что он мог о ней подумать?..

А он ничего о ней не думал.

Ей стало бы еще обиднее, если бы она узнала, что моряк сразу забыл о случайной соседке, едва лишь расстался с нею.

Выйдя на Сенную площадь[44], он увидел, как желтоватое облако поднимается над крышами домов. На фоне его резко выделялись антенны радиоприемников. Они представились Александру зенитными пушками и пулеметами, устремленными в небо в ожидании вражеского налета.

Как бы продолжалось его мысленное путешествие, начатое в театре.

Но вот облако распалось на облачка, из-за них проглянула луна, и перед Александром возник прекрасный мирный город, который отдыхал от дневных забот и трудов.

С завтрашнего дня покой его будет охранять он, лейтенант Ластиков!

Он повернул назад, очутился на канале Грибоедова и пошел вдоль него.

Небо очистилось от кучевых облаков. По нему бежала легкая рябь перистых.

Так и милый сердцу Ленинград, подобно высоким перистым облакам, проносился в ту ночь мимо юноши — высветленный, выбеленный луной, со всеми своими дворцами, арками и почти невесомыми, быстро летящими над темной водой мостами…

3. «Там леший бродит…»

То лето на границе было напряженным, и как раз на участке, который непосредственно прикрывает Ленинград.

Впечатление такое, словно бы кто-то длиннорукий шарит, нервно перебирает пальцами вдоль линии нашей государственной границы, нащупывая слабину, место возможного прорыва.

Сначала гибкая рука эта протянулась со стороны моря…

Наша авиаразведка обнаружила яхту неизвестной национальности на подходе к советским территориальным водам. Летчик радировал об этом в дивизион морской погранохраны. Тотчас же пограничный корабль получил приказ, двинулся навстречу яхте и задержал ее уже в наших водах.

Шла она из Стокгольма в Котку. Почему же вдруг очутилась так далеко от курса? Владелец яхты прикинулся заблудившимся. Он охал, стонал и с сокрушенным видом разводил руками: «Проклятый вест снес».[45]

Командир пограничного корабля сочувственно вздохнул, пряча улыбку.

Досмотровая группа, выраженная на яхту, не обнаружила в кубриках и в трюме ничего подозрительного. Однако яхта, как полагается, была препровождена на базу.

Там владельца ее подвергли еще более обстоятельному допросу. Он, кажется, ссылался на «проклятый вест»? Но это, к обоюдному удовольствию, поддается проверке.

Через каждые четыре часа в дивизионе получают так называемые кольцовки, то есть карты синоптической обстановки на море. Выяснилось, что владелец яхты возвел на погоду напраслину, — в тот день ветры вестовых румбов и не собирались дуть в этой части Балтики…

Прошло недели полторы. Ночью в наших водах было задержано второе иностранное судно, на этот раз сейнер.

Командиру досмотровой группы не понравилась палуба, точнее, небольшой участок ее. Недавно прошел дождь, все было мокро вокруг, а этот участок почему-то остался сухим.

— Тут у них шлюпка стояла, — доложил командир досмотровой группы. — Я считаю: увидели нас и спустили за борт. Надо догадываться, с гребцом.

Через четверть часа с помощью радиолокатора шлюпку обнаружили.

На ней угрюмо сутулился человек в плаще, бросив весла и нахлобучив капюшон на голову. А когда пограничники завели трос, как скакалку, и протащили под килем шлюпки, оказалось, что там два крюка. Но на них не было ничего.

— Успел отвязать в последний момент, — сказал боцман-пограничник, косясь на гребца. — Видать, дошлый, продувной, пробу негде ставить.

Что же висело на этих крюках? По-видимому, что-то тяжелое. Оно камнем ушло под воду. Мина?

— Пирсы, что ли, собрались взрывать? — спросил один из офицеров, сидя за столом в кают-компании. Корабль шел на базу, конвоируя задержанный сейнер. — Если мина, значит, что-то взрывать?

— Может, мина, а может, и не мина, — рассудительно сказал другой офицер. — Подвесили на крюках какой-нибудь чемоданчик. А в нем, представьте, контрабанда, или рация, или одежда для переодевания.

— Ищи теперь эту одежду на дне морском! — Командир корабля задумчиво повертел подстаканник. — Два нарушения подряд, и на одном участке… Похоже, нашаривают лазейку в каком-то определенном месте. А может, я ошибаюсь. Просто совпадение. Бывает и так.



Но вряд ли это было совпадением. В конце лета гибкая рука, протянувшаяся издалека к нашей границе, попыталась проникнуть в район шхер со стороны суши…

Сухопутную границу многие представляют себе по плакатам: бравый малый, выпрямившись, с винтовкой в руке стоит у полосатого столба. Но это часовой, не пограничник. Плох тот пограничник, который красовался бы в такой позе. Граница — это край невидимок. Столбы, правда, есть, но не в столбах дело.

Ночь. Птицы спят. Пахнет папоротником, грибной сыростью, хвоей, разогревшейся за день. Прошуршала в можжевельнике мышь.

Лосиха с лосенком вышла из лесу, посмотрела на распластавшегося в траве человека. Лосенок, чуть выдвинувшись из-за туловища матери, тоже посмотрел, удивленно и неодобрительно. Постояли, не спеша затрусили дальше.

Медленно светлеет. Тени резче. Стволы сосен стали выше, стройнее. По ним как бы стекают белые подтеки. Это за лесом восходит луна.

Два зайчонка, игравших на поляне, остановились. Ушки торчком! Поднялись на задние лапки, прислушались. Да, треск или шорох, настолько тихий, что даже уху пограничника не уловить его. И два пушистых комочка покатились в разные стороны.

Обитатели приграничных зарослей охвачены беспокойством.

Изумленно свистнула птица, взметнувшись из куста. Зацокала пугливая белка в ветвях и смолкла.

Луна поднимается все выше. Сейчас это уже не тот огромный красный диск, который таинственно выглядывал из-за сосен. Чем выше поднимается, тем делается меньше, бледнее.

Что это? Двоится в глазах? По темно-синему небу плывут рядышком две луны. Вторая плывет быстрее первой. Описала дугу, нырнула в чащу. И одновременно что-то пронеслось между деревьями, как громадный нетопырь.

Проходят томительные минуты. Над зазубринами леса опять всплывает двойник луны.

Это надувной шар, достаточно большой для того, чтобы поднять человека, правда, не очень высоко, метра на три над землей. Важно лишь преодолеть заграждение.

Держась за лямки, зловещий прыгун проносится над оградой, над опасной контрольно-следовой полосой, над просекой. Он скорчился, ноги его поджаты к груди. Такой рисуют бабу-ягу, летящую над лесом на помеле.

Мягкое приземление в зарослях папоротника. Облегченный вздох. Сошло! А ведь мог зацепиться за ограду или наткнуться на дерево. След сбит.

Нарушитель выпрямился. И сразу же опять присел. За спиной мелькнула тень. Осторожно оглянулся. Но это собственная его тень! Стоит выпрямиться, как она ложится поперек просеки. Он предпочел бы в эту ночь не иметь тени.

Вентиль отвернут» Газ выходит из шара с приглушенным свистом, будто всполошилось целое гнездо змей. Нарушитель отцепляет от пояса коробку с химикалиями для надувания шара, вместе с оболочкой прячет под корневищем. Пригодится на обратном пути.

Теперь свериться с картой. Вот его место. До залива осталось не более пяти километров. Это самый опасный участок пути.

Поскорее бы очутиться у залива и погрузиться под воду!

В пронизанном тревожном светом лесу раздаются приглушенный шорох, треск ветвей, прерывистое дыхание. Нарушителю кажется, что в груди у него грохочет барабан. От мокрой, облипающей одежды поднимается пар. Баллоны пригибают к земле, часто приходится отдыхать.

Он идет пригнувшись, ступая по-звериному, с носка.

Между разлапистыми ветками поблескивает озерцо. Чуть поближе матово отсвечивает окно. На взгорке — бревенчатый домик.

В точности такой, на ярко-зеленой, под цвет травы, подставке, был подарен ко дню рождения — давным-давно. Так же отсвечивало слюдяное оконце, так же натыканы были рядом маленькие елки. Мальчику Ваде не хотелось расставаться с ним даже на ночь. Подарок поставили на стул подле кровати, и счастливый «домовладелец», свернувшись калачиком, долго смотрел на него, пока не уснул. А сквозь сон журчал над ним тихий голос:

«Спи, Ваденька! Спи, маленький!..»

То была его нянька. Какие сказки она умела рассказывать!

В воображении вставала Русь: леса дремучие, камни горючие, реки бегучие. Плакала у ручья Аленушка. Шел на выручку ей добрый молодец в богатырском шишаке. А над лесом, дыша дымом, летали Змей Горыныч, бородатые карлы и скорчившаяся однозубая баба-яга.

Да, да! Удивительные, восхитительные сказки!..

Сейчас мальчик Вадя, став взрослым, сам очутился в таком сказочном лесу, и даже домик со слюдяным оконцем был тот же.

Но теперь дом не принадлежал ему. У нарушителя не было дома. Будто злым черным вихрем кинуло его прямо из детской кроватки на тротуары европейских городов.

Проволокло по каким-то кафе, номерам дешевых гостиниц, полутемным зловонным задворкам. И вот, описав траекторию над континентом, он опустился в заросли папоротника, в чужом сказочном лесу.

И все с появлением его неуловимо изменилось.

Звякнул затвор? Кто-то стоит в кустах? Нарушитель вглядывается в струящийся лесной сумрак. Почудилось, слава богу!

Но ощущение опасности редко обманывает человека.

Нарушитель замечен!

И уже старший наряда торопливо докладывает по «сигналке» начальнику заставы. Говорит вполголоса, стоя на коленях в кустах и часто оглядываясь…



Застава поднята в ружье!

Со звоном и лязгом разобрав автоматы, тревожная группа сбежала с крыльца и протопала сапогами по хорошо утрамбованной земле двора. Главное — перекрыть нарушителю пути отхода!

Из соседнего колхоза спешит подмога.

Дружину содействия ведет Прасковья Гуляева. Ростом она невелика, но голос у нее зычный, а характер беспокойный, недоверчивый.

Сейчас дружинники закрывают рубеж, чтобы не допустить нарушителя к заливу.

Тревога, будто низовой пожар, раздуваемый ветром, охватывает лес. Какие-то силуэты пронеслись мимо — не то вспугнутые лоси, не то рыси.

Каждым нервом своим ощущает нарушитель: обходят, настигают! Только бы ему добежать до залива! Маску на лицо, ласты на ноги — и нырк под воду, как ящерица. Ищи-свищи!

Но нет, не добежать.

Сквозь сердце иглой продернулся прерывистый, нестерпимо высокий звук. Лай! То лают собаки, брошенные по следу.

Нарушитель бежит, пригнувшись, будто падая с каждым шагом.

Позади него Русь, край удивительных нянькиных сказок. Впереди те же европейские тротуары, дешевый номер, полутемные зловонные задворки. Пусть! Лишь бы жить, жить!

Он прислонился к дереву, повел автоматом. Собака, выскочившая на поляну, с предсмертным визгом покатилась в сторону. Ага!

Он опять кинулся бежать, оглядываясь, стреляя из-под руки.

Справа в зарослях сверкнула вода. Вот оно, спасение!

Лесное озеро! Не очень большое и, вероятно, неглубокое. Ничего! Как-нибудь уместится в нем!

На бегу он вытащил маску. Спрятаться в воде! Переждать погоню! Его не найдут, если вода покроет с головой.

Но он не успел взять в рот загубник и надеть маску. Что-то с силой ударило в спину, как камень, брошенный с размаху. Он упал.

Над ухом раздалось рычание. Вторая собака, догнав его, зубами и когтями рвала резиновый шланг от баллонов.

Нарушитель выпрямился, стряхнул ее, дал короткую очередь.

Потом, бормоча проклятия, швырнул в воду бесполезный акваланг. К черту все, к черту!

Между соснами в стороне залива уже мелькают быстрые тени.

Он повернул под прямым углом, побежал налегке.

К заливу не пробиться. Задание сорвано! Скорей назад, назад, пока не поздно! Единственный шанс на спасение — там, за полосатыми столбами!

— Уйду, — пробормотал нарушитель, увидев столбы вдали, и тотчас же упал ничком. Цепочка маленьких вихрей взметнулась из-под ног, пробежала в траве. Предупредительный огонь! То тревожная группа залегла в кустах, преграждая нарушителю путь отхода.

Он несколько раз пытался встать. Но очередь из автоматов снова и снова настойчиво укладывала наземь.

— Бросай оружие!

Он метнулся в сторону. Споткнулся, упал. Вскочил, опять упал. Еще прополз несколько шагов, уже не видя ничего, царапая ногтями дерн, роя его лбом. Исчезнуть бы, зарыться в землю!

Не успел подумать, что его избавят от этого труда другие…

Начальник заставы подошел, посмотрел, досадливо крякнул:

— Эх, как же ты его так, Ищенко! Живым надо было. Какой ты всегда неосторожный!

— Та я ж його осторожно, товарищ капитан! — огорченно говорит Ищенко. — Я його по ногам быв. А вин якось-то вывернулся у мэнэ зпид мушки.

Проводник берет за ошейники разъяренных собак. Шерсть на них вздыблена, пасти оскалены.

Фельдшер возится подле двух пограничников, раненных нарушителем. Стрелял-то он хорошо, даже на бегу, этого у него не отнять!

— Прочесать лес! — приказывает начальник заставы. — За транспортом послали?

— Так точно, товарищ капитан!

Мертвеца перевертывают на спину. Вокруг него столпились пограничники и комсомольцы дружины содействия. На них глядит лицо, перекошенное злобной гримасой, серое от пыли.

— Знает его кто-нибудь?

— Никто не знает. Чужой в наших местах человек. Пограничные люди, столпившись, смотрят на мертвеца — чужого человека. Национальность его так же трудно определить, как и возраст. На нем поношенный черный свитер. Брюки заправлены в сапоги.

И лежит этот чужой человек в приграничном лесу, ожидая своей погребальной телеги. Мухи уже кружат над ним.



А тем временем идет планомерное и обстоятельное прочесывание леса.

В лесу уже светло, хотя солнце еще не поднялось.

Пограничники переворошили всю опавшую прошлогоднюю листву, заглянули под каждый куст, не миновали ни одного дупла. И старания их были вознаграждены. Они наткнулись на оболочку надувного шара и лямки к нему.

Это и увело вначале от небольшого лесного озера.

Посчитали, что искать больше нечего.

Шар-прыгун был по тем временам новинкой в технике перехода границы. Из Москвы приехала специальная комиссия. Затем, к большому удовольствию заставы, изучение новинки закончилось, и шар со всеми церемониями был препровожден в Музей пограничных войск.

Лишь спустя некоторое время, проводя повторные, еще более тщательные поиски, пограничники остановились и призадумались у лесного озера, на берегу которого топтался нарушитель, отбиваясь от собаки. За каким чертом его понесло сюда?

Вспомнили, что во время первого осмотра леса Кармен, лучшая собака заставы, никак не хотела отойти от озера и яростно лаяла на него.

Глубина была здесь небольшая — немногим более метра.

По дну озера прошлись баграми и выловили маску и ласты, а на пятом или шестом заходе вытащили и баллоны акваланга, которые подкатились под корягу.

Зачем они понадобились нарушителю? Неужели для того лишь, чтобы отлежаться в озере от погони?

Если нарушитель хотел проникнуть в Ленинград, то баллоны, естественно, были ни к чему. Быть может, он собирался пройти по дну заброшенного канала под водой и взорвать шлюзы? Это было единственное мало-мальски правдоподобное объяснение. Но сразу же возникал недоуменный вопрос: какой смысл в этой диверсии? Ведь канал давным-давно не используется по назначению.

В таком положении было дело, когда лейтенант Ластиков прибыл в дивизион, к месту своей службы.

4. Хозяин шхер

Он сидел перед новым своим комдивом и, отвечая на вопросы, придирчиво приглядывался к нему. В таких случаях осмотр всегда обоюдный.

Конечно, командир дивизиона пограничных кораблей не мог идти в сравнение с Шубиным. Но, по совести, кто бы и мог?..

Все же он был неплох. Невозможно было представить себе, чтобы кто-нибудь разговаривал с ним повышенным или нервным тоном. Спокойствие его было внушительно и немногословно. В некоторых случаях, вероятно, оно даже подавляло.

«Украинец, — подумал Александр. — Украинцы, они спокойные!»

Но дело было не в национальности, а в профессии.

Вероятно, Александр тоже понравился комдиву, потому что тот придвинул к нему раскрытый портсигар.

Молодой лейтенант вежливо отказался.

— Занимаюсь спортом, — пояснил он. — Приходится, знаете ли, беречь сердце.

— Ну да, вы же аквалангист! Мне говорили о вас в Ленинграде. — Он многозначительно посмотрел на Александра. — Я знаю о вашем специальном поручении.

Александр промолчал. Само собой, комдив должен был знать об этом, чтобы направлять его поиски в шхерах.

— Уже представлялись командиру своего корабля?

— Так точно.

— Корабль ваш проходит планово-предупредительный ремонт, — неторопливо продолжал комдив, — закончится он через два дня. За два дня вы управитесь. Надо съездить на заставу к Мурысову.

— Береговая застава?

— Нет, сухопутная. Но несколько дней назад на ее участке убит нарушитель, который нес с собой снаряжение аквалангиста. В связи с этим о вас уже несколько раз запрашивали из отряда.

Александр откашлялся. От волнения горло его пересохло. Нарушитель-аквалангист? Значит, Грибов был прав в своих догадках? Не зря советовал Александру заниматься подводным спортом?

— Куда же шел нарушитель?

— А это и надо установить.

Широкое красивое лицо комдива было по-прежнему спокойным, и Александр решил, что служить с ним будет неплохо.

— Думаю, товарищ комдив, вы тоже спортсмен, — осмелился предположить Александр.

— Почему так думаете?

— Очень уравновешенны на вид.

— А! — Комдив коротко засмеялся. — Восемнадцать лет на охране государственной границы. Научишься этой уравновешенности.

Он проводил Александра до дверей, что было высшим знаком его благоволения.

— Нет, я не спортсмен. Только болельщик. Но активный!..



Если бы Александр был суеверен, то решил бы, что это хорошее предзнаменование. Первые шаги его на Карельском перешейке направлены к Винете. Ни минуты он не сомневался в том, что чужеземный аквалангист искал Винету.

В отряде Александр тщательно ознакомился с выловленным из озера аквалангом, даже примерил на себя. Баллоны были новой, неизвестной ему конструкции, почти плоские. Они очень плотно прилегали к спине, что, по-видимому, давало возможность проникать в узкие подводные щели.

Затем командир отряда предоставил в распоряжение Александра «виллис», и тот по прямой лесной дороге, виляя между плитами гранита и длинными узловатыми корнями, за несколько часов доставил лейтенанта на заставу Мурысова.

Сухопутчики повели моряка к озеру.

— Нет, — сказал Александр, — озеро подождет. Покажите мне, откуда и как шел нарушитель. Это важно: как он шел.

Обычно шпионы и диверсанты пытаются нарушить границу на стыке двух застав. Стык, в их представлении, это что-то вроде межи. А межа всегда хуже обработана, чем поле.

Но в условиях нашей границы эта аналогия не подходит.

И, видимо, прыгун-аквалангист был неглуп. Он избрал другой путь — углубился в лес на участке заставы Мурысова, а потом шел параллельно линии границы, держа направление на лесное озеро.

Александра повели тем же путем.

Судя по всему, нарушитель передвигался короткими бросками. Подпрыгнув, с помощью своего шара проносился по воздуху, приземлялся. Опять с силой отталкивался ногами от земли и прыгал, как кенгуру. Так он пересек несколько полян. Но кое-где приходилось ползти.

Что же он сделал, когда понял, что его обходят? По-прежнему пытался прорваться к озеру.

Да, это было непонятно.

Лишь бросив в озеро снаряжение подводного пловца, нарушитель круто повернул — кинулся назад к границе. Вот здесь, уже в виду полосатых столбов, он был убит.

Комментарии на этом закончились, и хозяева с приезжим в молчании вернулись к озеру.

В общем, озеро, как и ожидал Александр, было безобидное. Облака плавали не только над ним, но и в нем, доставая до дна. Лишь зубчатая грань разделяла небо и воду. То темнел лес вдали. Тишина поднималась здесь из самых недр, доверху наполненных спокойными, неподвижными облаками.

Вспомнились рассуждения одного врача по поводу озер на Карельском перешейке.

«Озеротерапия! — глубокомысленно говорил он. — Нервных и усталых я лечил бы озеротерапией, то есть прописывал бы им озеро. В соответствующих дозировках. Купаться — это, конечно, своим чередом. Но главное — сидеть на берегу и смотреть. Особенно на восходе или на закате солнца».

Это показалось Александру недостаточно поэтичным. Дозировки, терапия… Он иначе понимал озера на Карельском перешейке.

«Они — как люди, — думал он. — Есть добрые, светлые, открытые солнцу и всем ветрам. Но есть и темные, злые. Зажатые скалами, таящие на дне своем вероломные замыслы или следы преступлений… Да, душа людей, душа озер!»

Он сам усмехнулся выспренности своего сравнения. Присев на валун, Александр вытащил блокнот и быстро набросал кроки местности. Ему, как всякому моряку, легче и проще было изобразить свой маневр на бумаге, чем объяснять его словами. Но в данном случае это был хитрый маневр нарушителя. Сухопутчики нагнулись над кроками.

— Что тут? — спросил Александр.

— Соседняя застава.

— А дальше?

— Залив морской. Шхеры.

— Ага!

Озеро в этой истории было, конечно, сбоку припека.

Только круглому идиоту пришло бы на ум прятать что-нибудь в таком небольшом и неглубоком озере. На пути нарушителя оно возникло, как случайная остановка, как полустанок. Но где же была конечная станция?

Морской залив? Да. Прыгун-аквалангист, несомненно, прорывался к заливу. Это был хитро задуманный обходный маневр. Сначала предполагалось путешествие по воздуху на шаре, затем «пересадка», и далее уже морем — с аквалангом под водой.

Где же намечалась «пересадка»?

До залива можно было доехать по лесной дороге, но Александр попросил провести его напрямик — лесом.

На полпути встретил его начальник соседней заставы старший лейтенант Рывчун. Это был коротенький веселый крепыш, немного постарше Александра. Он служил здесь уже третий год и знал на своем участке каждый камень, каждый кустик, — лучше, пожалуй, чем мебель в собственной квартире.

За разговором об этом Александр и не заметил, как очутился на берегу второго озера.

Вот таким озером врач, наверно, не лечил бы. Бр-р! Мрачно как! Душевный озноб охватывает!

Александр поднял бинокль, вглядываясь в противоположный берег. Что-то мучительно знакомое мелькнуло между неподвижными тихими соснами, в очертаниях скал, и исчезло.

Начал накрапывать дождь. Вода потемнела, противоположный берег придвинулся. Он был высокий, обрывистый, с крутыми осыпями. Сосны клонились на нем в одну сторону.

— Шхеры, — пояснил Рывчун.

Ну конечно же, не озеро, а шхеры! Их можно запросто перепутать в этом причудливом озерно-шхерном крае. Вдобавок Александр видел шхеры в последний раз ни много ни мало семь лет назад…

Когда он и его спутники поднялись на пригорок, перед ними открылся весь просторный залив, ослепительно сверкающий в лучах заходящего солнца. На глади его теснилось множество лесистых островков. Некоторые из них подступали к материковому берегу почти вплотную.

На один из этих островков, таких приветливых с виду, похожих на корзины с зеленью, и стремился нарушитель. Где-то здесь, в зыбком лунном свете, должна была произойти метаморфоза. Кенгуру мгновенно превратился бы в ящерицу, в амфибию.

Но к какому острову стремился нарушитель?

Это-то и надо было узнать.



Весь следующий день Александр ходил по берегу вместе с Рывчуном. Тот, по-видимому, был отчасти польщен тем, что на участке его заставы находится нечто таинственное и неразгаданное, являющееся предметом всеобщего взволнованного внимания. Но он то и дело косился на своего спутника. Лицо приезжего моряка было рассеянно, словно бы он что-то припоминал.

— Послушайте! — вдруг сказал он. — За тем вон лесочком — дот?

— Развалины дота, — поправил Рычун, с удивлением глядя на Александра.

Они миновали развалины дота.

— А тут, по-моему, стояла одна зловредная прожекторная батарея!

И это было так. Вокруг растрескавшихся, сдвинутых в сторону бетонных плит густо разрослись бурьян и мята.

— Где-то должен быть и маячок, — в раздумье сказал Александр, озираясь по сторонам.

— Был манипуляционный знак военного времени.

— Ну, правильно, — пробормотал Александр. — У самой лампы всего темнее.

— Какой лампы?

— Есть поговорка такая. У маяка. Поблизости от него и прятали Винету.

— Выходит, вы уже бывали здесь? — спросил Рывчун немного обиженно. — А я-то стараюсь, объясняю.

— Нет, на этом берегу не бывал, — ответил Александр. — Но однажды пришлось сутки просидеть напротив — вон там!

И пейзаж медленно, как вращающаяся сцена, повернулся перед ним на своей оси.

Александр уже видел однажды этот пейзаж — только очень давно и в другом ракурсе. Берег, на котором они стоят с Рывчуном, был в руках врага. Юнга, «впередсмотрящий всея Балтики», наблюдал за материковым берегом в бинокль, прячась в кустах на одном из островков.

Прошли сутки, наполненные тревогой и ожиданием, и на рассвете, в желтоватой слоистой мгле, неподалеку от шубинского катера всплыла подводная лодка Цвишена…

Да, несомненно, это произошло именно здесь! Естественно, что и Винета должна находиться где-то поблизости.



Но Александр забыл, что дело происходит в шхерах, двойственных, скрытных, порою даже вероломных. Шубин, морщась, называл их «страной миражей», а командир островной базы на Лавенсари — «шкатулкой с сюрпризами».

По телефону комдив разрешил Александру остаться еще на три дня для продолжения поисков.

Через несколько часов приехали из отряда военные инженеры. Вместе с Александром и Рывчуном они облазили на коленях каждый островок в заливе. Никаких следов бывшей тайной стоянки!

А островов девять, и все они — гранитные. Взрывать Гранит? Взрывы могли дать повод к нежелательной дипломатической возне, вызвать международные осложнения. Ведь государственная граница проходит как раз через залив. И без того поиски надо проводить, по возможности, более скрытно.

На исходе третьего дня обсудили результаты. А что, собственно, обсуждать? Результатов нет.

Азартно толковали о специальных приспособлениях наподобие миноискателей, покачивая головами, говорили о том, что придется испрашивать разрешение Ленинграда, а то и Москвы, высказывали резонные опасения по поводу того, что до осени уже ничего не успеть и, вероятно, придется отложить поиски до будущего лета.

Александр угрюмо молчал.

— Ведь вы новичок в таких делах, — сказали ему. — А в шхерах на каждом шагу можно камуфлетов ждать. Граница? Мало того, что граница. В этих местах долго фашисты находились. Стало быть, надо после них многое досмотреть, допроверить.

Затем последовал обстоятельный рассказ об утаенных подземных кабелях, о не восстановленной до сих пор системе водоснабжения и электросети. При отступлении увезены все планы, вся документация. Восстановить это не так-то легко.

— Двойное дно, — заметил один из инженеров. — Под ногами у нас двойное дно. Того и гляди, земля разверзнется или трещинами пойдет. — Он засмеялся.

— Действовать надо фундаментально, — сказал Александру второй инженер. — Представляете: обстукать, обшарить, а может, и перекопать такой большой район! Почему, кстати, вы думаете, что эта бывшая тайная стоянка — на острове, на одном из девяти островов? С не меньшим успехом она может находиться и на материковом берегу. Только подходы с суши к ней затруднены. Они доступны лишь со стороны моря — аквалангисту.

И с этим тоже нельзя было не согласиться.

На Шубина задержка подействовала бы самым худшим образом. Он рассорился бы с инженерами, поскакал жаловаться в Ленинград, в Москву, бесился бы, убеждал, торопил. Но Александр обладал большим запасом терпения.

Врагам дали по носу (может быть, даже не один раз, а три, если «заблудившиеся» сейнер и яхта шли по тому же заданию, что и прыгун-аквалангист). После этого было бы естественным притаиться, выждать. А там не за горами и зима. Не полезет же аквалангист под лед?

Зато будущим летом к Винете, вероятно, снова двинется вереница нарушителей в масках и с баллонами за спиной.

Значит, встречный поиск, как бывает встречный бой? Александр представил себе, как лихорадочно торопливо шарят под водой пальцы нарушителя. Омерзительно и страшно прикосновение этих скользких пальцев. Но он, Александр, крепко хватает их! И над тесно сплетенными руками поднимается лицо в зеленой воде — неподвижный стеклянный круг…

Пока же было приказано, не возвращаясь в дивизион, явиться на свой корабль, который уже вышел на охрану морской границы и сейчас находился неподалеку от заставы Рывчуна.

— Не переживай, лейтенант, — сказал Рывчун, провожая Александра. — Устережем твою Винету!..



Корабли пограничной службы беспрерывно двигаются вдоль морской границы, перегораживая залив, сменяя через положенный срок друг друга. Получается нечто вроде скользящей стальной завесы.

Первую свою вахту на корабле Александр нес в качестве дублера при командире.

Выпало стоять «собаку», самую трудную, не любимую моряками вахту — между полночью и четырьмя часами утра. Обычно в это время очень хочется спать.

Но молодому офицеру не хотелось спать.

Никто на корабле не знал, что это не первая его ночь в шхерах. Но как все изменилось с тех пор! Тогда он был всего лишь «штурманенок». Сейчас он — штурман, правда еще только приучающийся к делу. Тогда, согнувшись на баке, юнга-впередсмотрящий с тревогой вглядывался во тьму: не вспыхнут ли лучи прожекторов, а вслед за ними горизонтальные факелы выстрелов? Сейчас он «расхаживает» по выборгским шхерам взад и вперед без опаски, как хозяин.

Восточный берег не таит в себе ничего враждебного. Опасность надо ждать с другой стороны. Чужую территорию враги используют иногда как трамплин для воровского прыжка. Прокрадываются к советским берегам издалека — в предательских тенях и шорохах ночи…

Нет, Александру совсем не хотелось спать.

В шхерах было очень тихо. Повинуясь негромким приказаниям командира, рулевой осторожно перекладывал штурвал.

Внезапно над водой густо просыпались осенние падающие звезды. «Как салют в День Победы», — вспомнил Александр, и от этого стало хорошо на душе.

Командира уже сменил на вахте старший помощник. Но Александру все еще не хотелось в каюту.

Светало.

Шхеры вырастали на глазах, медленно выплывая из ночи, будто лопнули якоря, удерживавшие на месте гранитный лесистый берег.

Все было в точности как в 1944 году. Так же тихо струился туман по воде, свиваясь в кольца и развиваясь. И так же неожиданно прорезались в нем остроконечные верхушки деревьев.

Еле слышно приплескивала волна. Тускло-серое зеркало залива начало медленно розоветь.

Вода, гранит, небо были почти одного оттенка, брусничного. Это — рассвет, самые первые краски рассвета, как бы проба неуверенной кистью.

Потом в воду щедро подбавили золотых блесток…

Неукоснительно, строго по расписанию, совершается это привычное, но всегда удивительное волшебство: ночь превращается в день!

Можно ли сомневаться в том, что чары спадут наконец с Винеты? Гранит расколется, пойдет трещинами под ногами, и…

Такое уверенно-бодрое настроение охватывало всегда по утрам. Александр был молод. И день был молод. У них у обоих все было еще впереди.

5. Шорохи и тени

В новой обстановке Александр ориентировался сравнительно быстро. Недаром всю войну прослужил юнгой — «досыта поел флотской каши». Что же касается навыков командира, то он осваивал их еще в училище: на первом курсе был командиром отделения, на третьем и на четвертом — старшиной класса.

Другим молодым офицерам пришлось гораздо труднее.

Главное, многим из них не сразу удавалось найти верный тон в обращении с матросами.

«То братаются, то гонорятся, то есть проявляют офицерский гонор», — так писал Александр Грибову. И то и другое были, конечно, крайности.

Грибов не замедлил с ответом.

«Уменье поставить себя — большое искусство, — писал он. — Причем в искусстве этом важна именно безыскусственность».

Товарищам по дивизиону Александр показался немного тяжелодумом, замкнутым и немногословным.

Тому было несколько причин. Из двадцати двух лет своей жизни девять он провел на флоте, считая и пребывание в училище. Это были годы отрочества и юности, когда складывается характер. Александр рано возмужал. В гвардейском дивизионе торпедных катеров его окружали суровые вояки, которые были, можно сказать, запанибрата со смертью.

В шлифовке характера, несомненно, сыграл свою роль и «Летучий Голландец». Многолетнее соседство с тайной как-никак сказывается — приучает к внутренней собранности.

Придя на границу, Александр сразу пришелся ко двору, и не только сдержанностью в разговоре, хотя она — качество профессиональное.

Тяжелодум? Ну что ж! Он знал за собой этот недостаток. Зато был однодум — как бывают однолюбы.

Нужно только указать ему цель. И уж он стремился к ней неуклонно, методично, не отвлекаясь ни на что другое, чугунным плечом расшвыривая препятствия на пути.

Шубин сравнил бы его с торпедой. И в этом не было ничего обидного для Александра, потому что его командир говорил ласково-уважительно: «умница торпеда»…



Огромное удовольствие доставляло Александру узнавать шхеры — свои шхеры!

Уйма всякого зверья развелось здесь после войны!

А быть может, оно все время было в шхерах, только попритихло, запряталось в укромные уголки? И вот скопом вышло из чащ, когда кончилась война.

Животные вели себя удивительно храбро. Казалось, Карельский перешеек превратился в один огромный заповедник.

Был тут один лось, по которому проверяли часы. Дважды в день он являлся на маленькую железнодорожную станцию в лесу, точно к приходу поезда. Пассажиры, подъезжая, высматривали его из окон: «Вот он! Мчится со всех ног! Услышал гудок!»

На станции поезд стоит три минуты. Угощение припасено заранее — лось популярен по обе стороны границы. И, кивая головой с ветвистыми рогами, он снисходительно принимает — иногда даже из рук — дань своему величаво царственному великолепию.

Александру рассказали также о зайце, который жил на одной заставе. То был добрый малый, судя по воспоминаниям, очень общительный и хлопотливый. Он поднимался раньше всех, вприскочку отправлялся на стрельбы с пограничниками, а когда они возвращались, озабоченно прыгал перед строем. Завтракал, обедал и ужинал вместе со всеми, спать устраивался в ногах на чьей-нибудь койке.

Нужно представить себе нескончаемо долгие осенние или зимние вечера на заставе, чтобы понять, как любили этого наивного серого затейника.

Он стал жертвой собственной добросовестности. Как-то, потешая общество своими прыжками, прыгнул слишком высоко, ударился носиком о палку, которую держал над ним один из его приятелей, и упал.

Вначале думали, что заяц притворился мертвым — такова была одна из его затей. Потом поняли, что он умер.

До сих пор на заставе не могут без волнения говорить об этом.

Но звери на перешейке служат не только забавой. Они доставляют и немало забот.

Лоси, пробегая по лесу, задевают сигнальный провод, и начинается трезвон, который поднимает заставу в ружье.

Рысь переходит контрольно-следовую полосу, заботливо вспаханную и проборонованную на всем протяжении границы, и после этого над отпечатками осторожных лап, похожими на королевский знак лилии, долго в раздумье стоят следопыты: зверь ли прошел, нарушитель ли, прикинувшийся зверем?

Сейчас уже считается безнадежно старомодным напяливать на руки и ноги когти или копыта, чтобы на четвереньках перебираться через контрольно-следовую полосу. Но среди нарушителей могут найтись и ретрограды. «По старинке работают, отсталые», — с пренебрежением говорят в таких случаях.

Вскоре Александр перестал чувствовать симпатию к лосям. Связано это было с радиолокатором. Потом в кают-компании шутили, что тот работал слишком четко.

Еще во время практики Александр восхищался этим удивительным прибором, который одинаково хорошо «видит» днем и ночью, в снегопад и в туман. Зоркий «радиоглаз», укрепленный на мачте, беспрерывно вращаясь, «осматривает» пространство вокруг корабля. Радиоволны разбегаются от него в разные стороны и, натолкнувшись на преграду, спешат обратно. А в руке на экране появляются пятна и пятнышки, отсветы этих преград.

Александр завороженно следил за тем, как вертится светящаяся линейка-указатель, пересекая концентрические круги, определяющие расстояние. Вдруг хлопотливый лучик осветил пятнышко, которого не было раньше на экране, торопливо побежал дальше, приблизился, снова осветил его. Пятнышко передвинулось. Оно находилось в пределах девятого круга, то есть в девяти кабельтовых от корабля.

Передвинулось? Стало быть, не риф, не остров? Впрочем, это ясно и так. На карте ближайший остров, один из группы прибрежных островов, расположен значительно дальше.

— Неопознанная цель, товарищ лейтенант! — доложил радиометрист.

— Вижу. Скорость движения цели? Мгновенный подсчет:

— Три узла!

Шлюпочная скорость! Неужели нарушитель в шлюпке?

Дрожа от волнения, Александр вышел из рубки и доложил о движущейся цели командиру.

Тот с сомнением посмотрел на него. Но нетерпение молодого штурмана было заразительно.

— Курс двести тридцать! Полный вперед! Боевая тревога!

Палуба еще сильнее задрожала под ногами. Из люков начали выскакивать матросы. Пограничный корабль лег на курс сближения.

— Везет вам, товарищ лейтенант, — с уважением заметил сигнальщик. — Всего неделю у нас, а уже зверя заполевали!

— Это точно, что зверя, — подтвердил командир, не отрываясь от бинокля. В голосе его прозвучали веселые интонации.

Александр поспешил поднести к глазам свой бинокль. Высоко держа гордую голову над водой, пересекали пролив лоси: самец и две самки. Вероятно, животные перебирались с острова на остров в поисках корма. Красно-бурые, нарядные, яркие, как осенние листья, они спокойно плыли по воде и даже не отвернули, завидев корабль, только надменно покосились на него.

— Ну, ну! С кем не бывает, — утешил Александра командир. — На Дальнем Востоке со мной тоже был случай…

— Лоси?

— Утки. Летела, можете себе представить, стая диких уток, штук двести или триста. Низко над водой летела, и притом с большой скоростью — до пятидесяти узлов… А это чья скорость?

— Торпедный катер, — четко, как на экзамене, ответил Александр.

— Правильно. Пост СНИС дает неопознанную быстроходную цель. Тревога! Мы — наперехват!.. Э, да что говорить! Хорошо, хоть самолет не поднялся в воздух!

У Александра отлегло от сердца.

— Зря потревожил я вас, — смущенно сказал он.

— Не зря? Нет, не зря! — энергично возразил командир. — Лучше сто раз за лосями или утками сгонять, чем один раз нарушителя пропустить. В нашем с вами деле излишней бдительности нет и быть не может! Ходим по границе, по красной черте, а время, сами знаете, — разгар холодной войны, лето тысяча девятьсот пятьдесят первого года…



Лето в этих местах красиво, но беспокойно. Чарующая глаз игра света и тени — это ведь и естественная маскировка. Нарушитель в камуфлированном костюме может стоять рядом, между стволами деревьев, в чуть подрагивающей сетке солнечных пятен, и остаться незамеченным — как притаившийся в листве ягуар или тигр.

А осенью шхеры ржавеют. Багряные, буро-зеленые и золотые полосы в разных направлениях прорезает вода.

Порой начинает моросить дождь. Потом ветер в несколько приемов срывает разноцветную сеть с островов.

Теперь нарушителю уже не нужен его камуфлированный костюм. Он укутывается в туман. А дождь услужливо смывает за ним следы.

В ту пору на море клокочут штормы.

Но вот и дожди кончились. Над Карельским перешейком медленно оседает облако снегопада. Гранит и топи устилает белизна. Воду в проливах и заливах затягивает льдом.

Есть пословица: «Зима мужику забот убавляет». В какой-то мере относится это и к пограничникам. Не надо каждый день бороновать контрольно-следовую полосу. Все покрытое снегом пространство вдоль границы — зимняя контрольно-следовая полоса.

Если же нарушитель рискнет пойти по льду, то будет пробираться вдоль берега, косясь на приметные ориентиры, чтобы не сбиться в пути.

Подобно волку, он любит метель. Она заодно с ним. Не нужно возиться с веником, оборачиваясь через каждые два-три шага и заметая снег за собой. Метель сама заметет, загладит предательские следы.

Но радиолокаторы не дремлют. Случается, что пограничникам приходится вставать на лыжи и «доставать» нарушителя с боем на всторошенном льду.

Корабли пограничной службы бездействуют в эту пору. Зимой моряки приводят в порядок материальную часть и технику, а также занимаются разнообразной учебой. Но вечера и выходные дни у них свободны. Офицеры получают больше возможности бывать с семьями.

Ранние браки вообще приняты среди моряков и пограничников. Многие офицеры женятся сразу же по окончании училища.

Женатые смотрят на холостяков, понятно, свысока.

— Женись, не пожалеешь! — снисходительно советовали Александру. — Связь с берегом будет крепче. И на море как-то бодрее. Обрати внимание: корабль и тот быстрей возвращается с границы на базу, — как лошадь в конюшню. После штормов и бурь отдыхаешь душой в семейном кругу.

— Это смотря какая жена попадется! — отшучивался Александр. — Бывают такие, что в море, пожалуй, поспокойнее.

Но он и впрямь чувствовал себя в море лучше, чем на суше. Был как-то собраннее, здоровее, счастливее. Жизнь на корабле заполнена до краев, она проста и осмысленна.

В письмах своих Александр лаконично «докладывал» Грибову и Виктории Павловне о себе, описывал, как старается выработать у себя шубинский характер:

«Вот, например, сомнения и колебания. Я стараюсь не допускать себя до них. Колебаться-сомневаться — это ведь не то, что обдумывать. Разные вещи, правильно?

И вдруг замечаю: колеблюсь! Эге! Сразу круто кладу руля. Принимаю то решение, которое первое пришло мне в голову. Тут именно важно, что первое! Так учил гвардии капитан-лейтенант. «Тренирует волю, приучает к решительности», — объяснял он нам. И приводил случай с ослом: «Плохо быть ослом. Но особенно плохо — буридановым ослом».



Осенью 1952 года предстояли окружные спортивные соревнования. Ранней весной, когда лед еще сковывал море, комдив, «активный болельщик», отправил Александра в Ленинград для тренировки.

Неожиданно соседом его по общежитию оказался старый знакомый — Рывчун. Он занимался самбо.

Тренировкой динамовцев-самбистов, по словам Рывчуна, руководил участник войны, бывший полковой разведчик, человек уже немолодой, лет около пятидесяти. Недавно он возвращался ночью из гостей. В безлюдном переулке трое преградили ему дорогу. «Вытряхивайся, старичок, из шубы!» — предложил главарь. А двое других неторопливо зашли со спины — «помочь».

«Не знали, дурни, кого затрагивают. Самого Ивана Афанасьевича! — смеясь, сказал Рывчун. — Раскидал их, как котят. Потом уж опомнились, в милиции. Сидят на скамейке в ряд и глазами на нашего тренера хлопают — вот те и старичок!»

Это заинтересовало Александра. Несколько раз он сопровождал Рывчуна на занятия самбо. Вначале полеживал в сторонке на груде матрацев, наблюдая, как мелькают перед ним крепко сбитые тела, слушая короткие подстегивающие возгласы: «Хорош захват!», «Теперь подсек!», «Перевел на боевой прием! Все!» Потом мускулы спортсмена нетерпеливо запросились на середину зала. Рывчун с разрешения инструктора показал Александру несколько приемов.

— Реакция быстрая у тебя, — одобрил он. — Но слишком много силы пускаешь в ход. А большинство приемов построено как раз на том, чтобы на пользу себе обратить силу противника…

В свою очередь, Александр пригласил Рывчуна в бассейн для плавания.

— Наша вода в семнадцать ноль-ноль, — предупредил он. — Не запаздывай! Вода в бассейне нарасхват.

Последний год в училище Александр держал первенство по плаванию. Он и до этого плавал хорошо — благодаря требовательности Шубина. Но лишь перебросив баллон через спину, а на ноги натянув ласты, ощутил по-настоящему радость пловца.

Рывчун смирнехонько сидел на скамейке, поджав под нее ноги в галошах (гостям выдавали галоши). Из бассейна длинными всплесками выбрасывалась вода. На полу растекались лужи. Стон вокруг стоял от командных возгласов, плеска, быстрых ударов по воде.

Бассейн был подсвечен изнутри. Гибкие тени скользили взад и вперед, будто рыбки в аквариуме.

До чего же приятно было на короткий срок обернуться рыбкой! Погружаясь в воду, Александр каждый раз чувствовал восторг волшебного превращения. Подводник, запертый в своей металлической коробке, даже водолаз, тяжело ступающий по дну в сапогах-грузах, не испытывают ничего подобного. Ощущения подводного пловца можно сравнить лишь со свободным полетом в воздухе.

Проносясь по бассейну из конца в конец, легко разворачиваясь, быстро поднимаясь и опускаясь, Александр думал, что так, вероятно, будет летать человек. Реактивные самолеты станут использовать лишь на большие расстояния — для дальних путешествий. А в обиходе применят какие-то легкие приспособления вроде акваланга. Воздух, упругий, подвижный, пронизанный голубыми искрами, будет надежно держать — как вода держит Александра.

— Ну как? — спросил он, снимая маску и усаживаясь рядом с Рывчуном.

— А ты, я замечаю, целеустремленный человек, — сказал тот, прищурившись. — У тебя не окружные соревнования на уме, а что-то другое. Я знаю — что. На новую встречу надеешься, на счастливый случай?

— Случай? — Александр с достоинством выпрямился. — Насчет случая мой профессор так говорит: «Слабый ищет случая. Сильный его создает». Французская поговорка, к твоему сведению!.

6. Почерк Цвишена

В начале лета предполагалось приступить к поискам Винеты, но пограничников опередили.

Александр вызван к комдиву.

По тому, как спокойно тот держится, подчеркнуто неторопливо закуривает, Александр понимает, что дело срочное, важное и, вероятно, связано с Винетой.

Так и есть.

— Новое поручение для вас!

Многозначительная пауза. Но, беря пример с комдива, Александр уже научился при любых обстоятельствах сохранять спокойствие. Комдив благосклонно кивает:

— Да, по вашему особому департаменту. Не аквалангисты. Пока не аквалангисты. Какой-то черный макинтош.

— Опять у Мурысова?

— Нет. Рядом. Рывчун доносит, что на том берегу замечено подозрительное «шевеление». Прибыл какой-то черный макинтош. Из соседней гостиницы для туристов. Вы ведь любите ловить рыбу? — неожиданно спрашивает комдив.

Александр удивлен:

— Рыбу? Я бы этого не сказал.

— Почему?

— Да как-то не волнует, товарищ комдив.

— То есть как — не волнует?! — Комдив повысил голос. — Вас это не может не волновать! Вы же заядлый рыбак! Уверяю вас! Вот и отправляйтесь себе на рыбалку к Рывчуну. Завтра, кстати, воскресенье. Не будем раньше времени поднимать шум. Может, все это зря. Поняли?

— Так точно. Понял, товарищ комдив… Вообще-то жить на Карельском перешейке и не увлекаться рыбной ловлей — выше сил человеческих.

Еще весной в Ленинграде Рывчун настойчиво приглашал Александра к себе.

— Лещи у нас — во! — соблазнял он. — И щуки есть. Метра в два! Не веришь? Ну, пусть будет полтора. А окуньки, те, брат, сами в лодку сигают. Ей-богу, не вру! Побывай у нас — убедишься! Лучше приезжай вечерком, под выходной. Перевернем с тобой чарочку, заночуем, а в два часа утра, хочешь не хочешь, а разбужу. И — позорюем!

Так у них и все пошло: по расписанию.

Александр в ожидании ужина немного погулял в одиночестве вокруг дома, посидел на берегу залива, с рассеянным видом пошвырял в воду камешки.

— Ну как? Нагулял аппетит? — Рывчун уже суетился вокруг стола, накрытого к ужину.

Приятели, согласно программе, перевернули чарочку, отужинали, присели на крылечке посумерничать.

Быстрый дождик прошел. Небо — июльское, очень яркое, желто-зеленое. Облака разметались по нему оранжевыми и красными прядями. Солнце село, но еще светло.

В летней столовой, сбитой из досок, стоящей у берега на сваях (шутливое прозвище ее — «Наш поплавок»), бодро звякают ложки. Аппетит у пограничников богатырский, но сегодня возникают «неудовольствия». Едят, морщатся, приговаривают: «Плохо печет соседка. Плохой хлеб у соседки, кислый!»

Вчера пекарь заболел и отправлен в госпиталь. Хлеб приходится пока брать у «соседки», то есть на соседней заставе.

Наряды уже ушли на охрану государственной границы. Оставшиеся пограничники разбрелись по двору.

Несколько человек уселись с книжками на высоком камне. Пока светло, в помещение не тянет.

В другом конце двора происходит коллективная — всей заставой — стрижка Вовки, трехлетнего сына замполита. В руки он дается одному лишь старшине, а тот был в отпуску, только что приехал. За это время малыш зарос, как дикобраз. Сейчас он сидит на коленях у старшины, щелкающего ножницами, и, нагнув голову, рыдает басом. А вокруг толпятся его взрослые приятели и хором уговаривают:

— Ну, Вовка!.. Не плачь, Вовка!.. Давай, Вовка! Вполуха Александр слушает вечерние мирные звуки отходящей ко сну заставы. Постепенно шум глохнет. Краски блекнут, со стороны залива медленно наплывает туман…

Молчание нарушает Рывчун.

— А у нас происшествие, — говорит он, желая занять гостя. — Недавно два человека утонули. Не наши, с того берега, но ведь тоже люди — жалко.

Жена Рывчуна подает голос из дома.

— И таково жалко-то! — округло, по-володимирски, говорит она. — Оба молодые совсем. Хуторские. Ее-то нашли, а его по сю пору ищут…



На противоположном берегу залива живут хуторяне. Народ хороший. Не очень веселый, зато степенный, работящий. Есть победнее среди них, есть побогаче. Тех, говорят, специально расселяли здесь после сорокового года.

По хуторам кочуют странствующие батраки — совсем уж невидаль для советского человека. Приходят в поисках работы издалека, с другого конца страны, и все имущество умещается у них в небольшом сундучке да в карманах просторной суконной куртки.

Перед глазами пограничников проходит чреда сельскохозяйственных работ: пахота, сев, сенокос, снова пахота. Земли для прокорма маловато. Но ведь есть еще вода. На рассвете и под вечер, хлопотливо стуча моторами, выходят в залив рыбачьи лодки.

В праздничные дни на той стороне устраиваются гулянья или состязания в лодках под парусами. Соседи любят спорт. На лесистой горе темнеет пятиэтажное здание. Это гостиница для лыжников и туристов. Сюда приезжают не только из соседнего городка, но даже из столицы.

По возвращении на заставу старший наряда обстоятельно докладывает обо всем, что довелось видеть. Память у пограничников цепкая, хорошо тренированная:

— Доктор, стало быть, на тот хутор больше не приезжал. Но мальчонка еще ходит с перевязанной рукой. К хозяину поступили два новых батрака. Снова приезжал человек в черном клеенчатом плаще. Неизвестно, из города или из гостиницы. Машина у него — микролитражка, темно-коричневая, старая. Наблюдал за нашим берегом в бинокль, прячась на сеновале. После обеда обратно наблюдал — уже через окно. Хозяин ему что-то объяснял. А вечером дед, хозяйкин отец, удил рыбу с лодки…

Положено докладывать обо всем, что заслуживает внимания, в том числе и мелочи. Кто их знает, может, только с виду мелочи, а присмотришься да сопоставишь с другими мелочами — вдруг и выйдет важное!

В общем, картина открывается однообразная. Происшествий почти не бывает.

Но недавно, в воскресенье, случилось происшествие, и очень печальное.

Утром, как водится, хуторские жители отправились в кирку. Звонарь зазывал их затейливым колокольным перебором.

— Ишь вызванивает! — одобрил один из пограничников. — Чистенько выбивает сегодня! — Он сказал это тоном знатока, хотя до прихода на границу и не слыхивал колокольного звона.

А после богослужения начался сельский праздник. Тут-то, во время катания на лодках, и случилось несчастье. Оно случилось за мыском — пограничники не видали подробностей. Сначала за деревьями белел парус. Потом смотрят — нет паруса, исчез! Ну, значит, спустили его спортсмены. И вдруг к мыску гурьбой понеслись лодки. Туда же побежали люди по берегу, некоторые с баграми. Пограничники поняли: лодка перевернулась!

Подтверждение пришло на следующий день. С той стороны сообщили через пограничного комиссара, что утонули двое: девушка и молодой человек. Просили принять участие в поисках.

Застава тотчас же откликнулась. Несколько пограничников прошли вдоль нашего берега, осматривая заросли камыша и бухточки, куда могло прибить трупы течением. Ничего обнаружить не удалось.

Обычные доклады приобрели грустную окраску:

— Сегодня мать водили под руки по берегу. Или его мать, или ее. Очень плакала.

— Опять водолазов привозили из города. Все ищут. Родственники сильно убиваются.

На третий день поисков кого-то прибило к берегу. Пограничный наряд видел, как рыбак, удивший с мостков, бросил удочки и побежал, нелепо размахивая руками. Собралась толпа. Она долго стояла у воды, потом двинулась к домам. Что-то несли, тесно сгрудившись. Простыня, нет, подол белого праздничного платья волочился по земле. То была утопленница.

— Как Офелия, — дрогнувшим голосом добавил пограничник.

За что получил замечание:

— Вы свои поэтические сравнения — в стенгазету! Офелию, товарищ Кикин, в рапорт не надо… Спутника девушки так и не нашли…

— Куда же он девался? — Александр удивлен и обеспокоен, но не показывает виду.

— Могло в море вынести. Или под корягу прибило. Тут, знаешь, коряг у нас много. То и дело лески рвут. Заклинило между корягами, он и качается себе под водой. До будущей весны прокачается. А весной вытолкнет его при подвижке льда на поверхность. Обязан всплыть.

— Ну, наговорился? — укоризненно спрашивает жена Рывчуна. — За разговорами зорьку бы не проспать!..

Стемнело. Лают собаки. В квартире замполита — она напротив — осветилось окно. Шторы не задернуты.

Видно, как хозяин садится к столу, придвигает тетрадки и учебники. На загорелом лице его — кроткое, почти детское выражение, чуточку даже грустное.

Одно за другим темнеют окна.

Тревожная группа спит в одежде и сапогах, чтобы не мешкать с одеванием, если раздастся телефонный вызов с границы.

Вот и день прошел. Что принесет ночь? С этой мыслью отходят ко сну на заставе…



Мертвец, которого так долго искали, всплыл именно в эту ночь.

Он всплыл метрах в ста от нашего берега, напротив бухточки, осененной тенистыми деревьями, где вдобавок камыши гуще, чем в других местах.

Заметили утопленника не сразу — он очень долго покачивался посреди плеса, словно был в нерешительности.

Ночь — лунная, но небо сплошь затянуто облаками. Свет какой-то рассеянный, колеблющийся, тускло-тоскливый.

Пограничный наряд медленно проходит вдоль берега, прячась за кустами.

Чтобы прогнать тоскливое чувство, более молодой пограничник начинает разговор вполголоса:

— Тут старший лейтенант недавно рыбу подлавливал. На спиннинг. Однако не пошла. Все нервы ему повыдергивала. Играла, играла, так играючи и ушла.

— Тише ты! — останавливает старший. — Посматривай!

На плесе играет большая рыба; может, та самая, что «все нервы повыдергивала». Взблескивает плавник. Раздается характерный шлепок хвостом по воде.

Опять тускло блеснул плавник. Что это? Неужели не плавник — рука?!

Пограничники, не сговариваясь, разом присели. Из-за кустов неотрывно наблюдают за диковинной рыбой.


Все-таки, пожалуй, не рыба. Скорее пень с торчащими короткими корнями. Подмыло его весной в ледоход и вот носится, как неприкаянная душа.

Покачиваясь с боку на бок, пень неторопливо пересек залив.

У гряды подводных камней, очерченных рябью, надо бы этому пню остановиться. Течение завихряется здесь. Над камнями постоянно кружатся щепки, ветки, пучки водорослей. Но он не задержался — плывет дальше.

Напряженный шепот в кустах:

— Человек?!

— Умолкни ты!

«Пень» продолжает приближаться к нашему берегу.

Сейчас подплывет, распрямится, «обернется» человеком. Потом человек сгорбится, «обернется» зверем и на четвереньках со всех ног, обутых в медвежьи или собачьи когти, побежит в лес.

«По старинке, однако, работают», — хочет сказать младший пограничник, но ему перехватывает дыхание.

Нет! Это не человек, притворившийся пнем. Это мертвец! Он плывет на спине, закинув голову. В затененном, словно бы из-за штор, лунном свете лицо видно неясно. Однако угадываются неживая белизна, пугающая, зловещая окостенелость скул, носа, подбородка.

Мертвец плывет навзничь, чуть покачиваясь, как на катафалке. Лоб его пересекает узкая темная полоса, не то запекшаяся рана, не то водоросли.

Пограничники ждут, не шелохнутся, будто вросли в землю.

Встревоженно бормоча, волна подносит мертвеца все ближе.

Заскрипел песок. Волна протащила труп еще немного.

Ноги остались в воде, туловище уже на берегу. Оно лежит так близко, что можно дотянуться до него стволом автомата.

Держа палец по-прежнему на спусковом крючке, младший пограничник всматривается в запрокинутое лицо. Оно страшно. Бело и неподвижно. Один глаз вытек, другой отсвечивает, будто капля росы.

Пограничники ждут. Незаурядное терпение надо воспитать в себе пограничникам!

Проходит еще минут пять… Младший, пожалуй, поверил бы мертвенной неподвижности и вышел бы из-за кустов. Но старший опытнее. Что это сверкнуло тогда над водой? Рука?

Утопленник пошевелился.

Нет! Его качнула волна. Она медленно переворачивает труп на бок, кладет на живот. Однако волна-то ведь совсем маленькая?..

Пограничники ждут.

Очень жутко наблюдать за тем, как оживает мертвец. Медленно-медленно поднимает голову. Оперся на локти. Замер в позе сфинкса.

Это поза ожидания и готовности. Малейший подозрительный шорох на берегу — и мнимый мертвец отпрянет, извернется угрем, в два-три сильных взмаха очутится в безопасности на середине плеса…



Но неизменно тихо вокруг.

«Течет ритмичная тишина», — это, кажется, из Киплинга?

Так, впрочем, и должно быть. «Маскировка под мертвого». Ловко придумано! У шефа, надо отдать ему должное, светлая голова. Пусть он придирчив, высокомерен, с подчиненными обращается хуже, чем обращался бы с настоящими батраками, зато выдумщик, хитер, изворотлив — сущий бес!

Выжидая, человек лежит до половины в воде, будто взвешенный в лунном свете.

Монотонно поскрипывает сосна: рип-рип!.. рип-рип!..

Вначале план был другой, более громоздкий. Но, к счастью, подвернулась эта гибель во время катания на лодках.

Шеф и его «батраки» наблюдали за катастрофой с сеновала.

Лодка перевернулась в тот момент, когда спортсмен, сидевший на руле, ложился на другой галс. Упавший парус сразу накрыл обоих — и молодого человека и девушку.

Толпа повалила к месту гибели. Шеф длинно выругался.

— Поднимется кутерьма! — пояснил он. — Начнутся поиски, погребальный вой, плач, то да се. Верных пять-шесть дней задержки.

Он оказался прав. Поиски утопленников затянулись. Из города понаехало множество народу: чиновники, полицейские, родственники, праздные ротозеи. На берегу вечно толклись люди.

Шеф выходил из себя.

— Ну что за дурни эти утопленники! — говорил он. — Где их угораздило утонуть? Перед самым наблюдательным постом русских, и как раз теперь, когда мы здесь!

«Батрак» постарше соглашался с начальством. Ожидание всегда изматывает нервы.

Второй «батрак» высокомерно молчал, курил и сплевывал в сторону.

Это раздражало его напарника.

Познакомились они уже здесь и с первого взгляда безотчетно возненавидели друг друга.

Безотчетно? Пожалуй, нет. Сумма вознаграждения очень велика, а шеф пока только присматривается к своим помощникам. Кто из них пойдет на задание, а кто останется в резерве? «Батраки» видят друг в друге конкурента.

Второй «батрак» — немец. Лицо у него узкое, злое, заостренное, как секира. А глаза темные, без блеска, будто насквозь изъедены ржавчиной. Лет ему не более тридцати, но волосы на голове и брови совершенно белые. Ранняя седина, что ли, а может, он альбинос?

Первый «батрак» постарше. На вопрос о национальной принадлежности отвечает уклончиво. Всякое бывало… Иной раз — особенно с похмелья — долго, с усилием припоминает, кто же он сегодня: грек, турок, араб?

Впрочем, где-то на дне памяти сохраняется расплывчато-мутное видение: остров Мальта, трущобы Ла-Валлеты. Там он родился. Но это было очень давно, около сорока лет назад. Пестрым калейдоскопом завертелась жизнь. И сорокалетний возраст — почти предельный в его профессии.

Поскорее бы сорвать это вознаграждение! Убраться бы в сторонку, приобрести бар, доживать жизнь на покое. Но задание, наверное, перехватит альбинос. Он моложе.

И тут, как повсюду, безработные отталкивают друг друга локтями. Молодые, понятно, поспевают раньше пожилых.

Злые, как осенние мухи, бродят по хутору «батраки», выполняя для отвода глаз пустячную работу. Того и жди, вспыхнет ссора между ними. Шеф предотвращает ее коротким «брек».[46]

На третий день он с биноклем забирается на сеновал. Там есть узкое отверстие под крышей, нечто вроде амбразуры. В нее часами разглядывает противоположный, русский берег. И скалит зубы при этом. Ого! Маленьких детей пугать бы такой улыбкой!

Наутро он сообщает «батракам» свой план.

Альбинос вынул трубку изо рта:

— Придумано хорошо. А кто пойдет?

— Он.

— Почему не я?

Шеф нахмурился:

— Я решаю!

Потом все же соблаговолил объяснить:

— Он уже ходил на связь с этим Цвишеном, бывал на борту его лодки. В Басре, в сорок первом, — так, кажется?

— Да.

Альбинос неожиданно захохотал:

— Вы правы, как всегда. Старик лучше меня сыграет роль покойника.

Мальтиец обиделся:

— Я ненамного старше тебя, зубоскал! Впрочем, с твоей унылой неподвижной рожей не надо и маски, чтобы…

— Брек, брек! Вам еще пригодится злость. Конечно, вы сыграете лучше. Ведь это не первая ваша роль, не так ли?

И в этом он тоже прав.

Сейчас мальтиец — на русском берегу. Глаза его широко открыты. Уши наполнены вкрадчивыми шумами ночи.

А в закоулках мозга проносятся тени.

Они кривляются, дергаются, словно в танце. Это — босой, в подвернутых штанах фотограф на пляже в Констанце. Это — сонный портье второразрядной афинской гостиницы. Это — дервиш[47] из подземной тюрьмы в Басре.

Особенно ему удался дервиш. Как был продуман характер! Как тщательно отделана каждая деталь!

Этого дервиша заподозрили в том, что он — переодетый европеец, и сволокли в тюрьму.

Перешагнув ее порог, он спросил, в какой стороне восток, потому что окон в камере не было, и потребовал коврик для совершения намаза. Тюремщики грубо высмеяли его. Но кто-то ради любопытства швырнул ему грязную циновку.

Узник не удовлетворился этим и попросил кувшин с водой, чтобы совершать ритуальные омовения. В воде ему было отказано.

Тогда он принялся проклинать своих палачей.

Глотка у него была здоровая, и он вопил так, как могут вопить только ослы и дервиши.

— Смерть людей, — кричал он, — предначертана в книге судеб, и он не страшится смерти! Да будет на то воля аллаха, единого, премудрого, вечносущего! Но, препятствуя совершать предписанные кораном обряды, его лишают райского блаженства, которое обещано каждому правоверному. О гнусные палачи, сыны греха, зловонные бешеные псы!

Покричав несколько часов, он умолк. Заглянули в замочную скважину. Узник был занят тем, что отковыривал глину в стене и старательно растирал между ладонями. Его спросили, зачем он это делает. Он ответил, что при обряде «тейемун», предписанном пророком, разрешено вместо воды пользоваться песком, если час намаза настиг путника в пустыне.

Дервиш упрямо боролся за свой рай. Он неукоснительно совершал ритуальные омовения размельченной глиной и громко молился, стоя на циновке лицом к востоку.

Под дверями его камеры толпились любопытные. Сам начальник тюрьмы неоднократно спускался сюда и садился на стул у двери, чтобы послушать, как молится узник: не перепутает ли слова молитвы?

На исходе третьей недели стало ясно, что дервиш — настоящий. Перед ним с извинениями распахнули ворота, и он гордо удалился, неся под мышкой подаренную ему циновку и продолжая зычным голосом проклинать своих обидчиков — сынов греха.

Да, сыграно было без запинки!..

Он вжился в свою роль даже больше, чем Вамбери, знаменитый английский шпион.

Известно, что, возвращаясь из своего «путешествия» в Среднюю Азию, куда он ездил под видом турецкого дервиша, Вамбери едва не был разоблачен в Герате. Во время парада перед дворцом афганского эмира он стоял подле оркестра и машинально отбивал ногой такт, что не принято делать на Востоке. Промах был замечен самим эмиром, впрочем, без неприятных для шпиона последствий.

В «репертуаре» мальтийца роль упрямого дервиша, пожалуй, наилучшая. Но тогда он был моложе на одиннадцать лет. Ему было примерно столько же, сколько альбиносу сейчас.

Ну что ж! Остается сыграть свою последнюю роль — утопленника. И — со «сцены»! Куда-нибудь подальше, в глушь! Смешивать коктейли у стойки бара, ни о чем не думать, никого не бояться, стать наконец самим собой. Можно же под старость позволить себе роскошь — стать самим собой?



«Утопленник» выпрямился во весь рост, огляделся. Бухта ему нравится. Глубокая, тенистая. Облюбована заранее, во время длительного просмотра местности из узкой амбразуры на сеновале.

Пограничники слышат самодовольный смешок. Это страшнее всего. Лицо «мертвеца» при этом неподвижно, лишено всякого выражения.

Он делает несколько шагов, разводя ветки руками, словно бы еще плывет. Кусты смыкаются за ним, как вода. Теперь его нельзя увидеть с того берега, если бухта просматривается в бинокль. Лишь тогда нечто холодное, твердое упирается между лопаток. Рядом раздается тихий, но внятный голос:

— Руки вверх! Не оборачиваться!

Интонации убедительные, их нельзя не понять, даже если не изучал русский язык в специальной школе.

Но мальтиец не трус, и он выходил из еще более опасных переделок.

Он покорно поднимает руки. Одновременно, пригнувшись, как бы ныряет вниз головой. Пули со свистом пролетают над ним.

Лежа на земле, он стреляет несколько раз.

В такой тесноте промахнуться невозможно.

Стон боли!

С силой оттолкнувшись носами, мальтиец хочет откатиться к воде. Но движения скованны, баллон пригибает, а сверху навалились, приемом самбо выкручивают руку, в которой зажат пистолет.

Удар прикладом по голове! Мальтиец теряет сознание.

Старший наряда, стараясь не стонать, — он ранен, — вызывает на помощь товарищей с заставы.

Тем временем его товарищ укладывает нарушителя ничком, чтобы удобнее было держать.

— Поаккуратней, Кикин! — просит старший наряда, скрипя зубами от боли. — Не повреди его там! Мордой-то, мордой в землю не очень, задохнется еще!

Прибывают с заставы пограничники во главе с офицером и осматривают местность. В прибрежных кустах нет ничего. Вода залива — как гладкий лунный камень, Противоположный берег темен, тих.

Нарушитель пришел в себя, его конвоируют на заставу. Сзади несут раненого пограничника. Все, тесно сгрудившись, перебираются по валунам, прыгают через ручьи, ныряют в заросли ежевики и шиповника.

Рука у мальтийца, кажется, сломана, голова гудит, как котел, но, по привычке, он напряженно вслушивается в реплики, которыми обмениваются его конвоиры. Отлично знает русский язык. Однако никак не может понять, почему один из пограничников, обращаясь к нему, повторяет имя «Офелия». Произносит его даже с каким-то ожесточением:

— Ну, давай, давай! Иди уж… Офелия!

Впрочем, у нарушителя немного времени для догадок. Застава размещается неподалеку от бухты. Скрипят ступени. Его обдает теплыми домашними запахами, Сильнее всего запах сапог и масла для протирания оружия. Последний шаг — и он в кабинете начальника заставы.

Мнимый утопленник — с плеча его еще свисают водоросли — угрюмо молчит. Заранее решил не отвечать на вопросы. В кабинет входят русские офицеры, но он опустил голову, делает вид, что не смотрит по сторонам.

На него тоже не смотрят. Общее внимание привлекает маска, брошенная на стол. Она сделана очень искусно, «под мертвеца».

— Вот же гады! — удивляется Кикин, придерживая у ворота разорванную гимнастерку. — Что делают, а? Под чужое лице маскируются!

Впрочем, сейчас лицо нарушителя не краснее снятой с него маски. Бледность даже ударяет в какую-то зеленоватость. Челюсть у него очень длинная, нижняя губа выпячена, как у щуки.

Из-под полузакрытых век он следит за тем, что происходит вокруг.

Молодой моряк — почему на заставе моряк? — осматривает баллон, ласты, долго вертит в руках маску.

— Притворился мертвым! — негромко и со злостью говорит он хмурому приземистому офицеру. — Но это же почерк Цвишена!

Нарушитель не поднимает головы, но по спине его проходит дрожь…

Комендант участка, прибывший на заставу по телефонному вызову, сидит у стола, с подчеркнутой небрежностью перебросив ногу за ногу, и поглядывает на бледного немолодого человека без маски.

— Ничего не говорит, товарищ майор, — огорченно докладывает Рывчун. — Притворился немым.

— Заговорит, — уверенно замечает майор, покачивая ногой. — Это он еще не просох, не очухался. А переоденут его во все сухое да посадят против следователя, сразу весь наигрыш — как рукой! Он же, видать, не дурак. Дело идет о его жизни. Заговорит — будет жить. А уж если не заговорит…

Он очень проницателен, этот майор, старый пограничник! Нарушитель быстро взглянул на него, снова опустил голову.

Заговорит!..



Но, когда его доставили в Ленинград, он еще упирался некоторое время — по инерции.

Потом, подобно действию пружины часового механизма, инерция кончилась. Он вздохнул, провел по лицу тяжелой, со вздутыми венами рукой:

— Буду говорить!

И словно бы прорвало его! Стенографистка не успевает записывать, то и дело меняет остро отточенные карандаши.

Зачем ему, в самом деле, упираться, мучить себя? Бара уже не будет, это ясно. Обещанное вознаграждение потеряно. Честь? Долг? Это давно слова-пустышки для него. Родина? Но у него нет и не было родины.

И он устал притворяться. Последняя роль сыграна, больше ему не играть. Можно дать себе волю, расслабить натянутые нервы. Все кончено. И в этом есть какое-то облегчение.

Но, чем дольше говорит нарушитель, торопясь, поясняя, уточняя, тем более озабоченным делается лицо полковника, который снимает допрос…

Через несколько часов он является с докладом к генералу.

— Ага! — удовлетворенно говорит генерал. — Вы были правы. Это связано с прошлогодним нарушением.

— Но сам он клянется-божится, что ему ничего не известно об этой первой попытке нарушения.

— Темнит, как вы думаете?

— А зачем ему темнить? Он очень словоохотлив. И ведь это дело прошлое. Он ничего не скрыл от нас насчет будущего, насчет своего напарника, которого пока придерживают в резерве на том берегу. Вы знаете, у меня мелькнула догадка: не имеем ли мы в данном случае дело с двумя разведками?

— Которые соперничают между собой, не зная друг о друге?

— Да.

— Любопытно!

— Второй нарушитель пытается уменьшить свою вину. Прошу взглянуть, страница пятая протокола допроса: «Мое задание особого рода. Я не должен был убивать ваших людей или взрывать мосты, электростанции и заводы. Я послан изъять очень важную международную тайну».

— Вот как! Даже международную! Но сути тайны, по его словам, он не знает. Врет?

— Вряд Ли. Простой исполнитель. Так сказать, рука, а не голова. «Потом я должен был включить часовой механизм, — сказал он. — До остального не было дела. Ведь я хотел остаться в живых, вернувшись домой. А меня учили, что есть тайны, которые убивают».

— Резонно. Он заботился о своем здоровье. Как, кстати, самочувствие раненого пограничника?

— Умер по дороге в отряд, товарищ генерал. Не успели довезти до госпиталя.

Генерал, стараясь скрыть волнение, низко наклоняется над столом и без нужды передвигает тяжелый письменный прибор. Пауза.

— Продолжайте, — говорит он своим обычным ровным голосом. — Что сказал еще этот мнимый мертвец, столь заботящийся о своем здоровье?

— Он готов, по его словам, сам показать нам вход в эту Винету. К сожалению, нарушителя немного повредили при задержании — сломали ему руку. А там, как он говорит, надо проплыть метров десять под скалой.

— Но он набросал на бумаге план?

— Да. Остров обозначен под условным наименованием «Змеиный».

— Ну что ж! Главное — это план. Ведь лейтенант Ластиков аквалангист?

— Так точно. Но у меня есть вариант решения.

Полковник кратко докладывает свой вариант. Несколько минут генерал в раздумье барабанит пальцами по столу.

— Рискованно, вы не находите? Мы ставим Ластиков а под удар.

— Я подумал об этом. Его будут страховать запасные аквалангисты и Рывчун. Зато эффект двойной.

— Сомневаюсь в том, чтобы этот так называемый шеф решился на новую попытку. С противоположного берега был слышен шум, видны вспышки выстрелов. Логический вывод: нарушитель схвачен, возможно, признался.

— А мы прибегнем к хитрости, товарищ генерал. Представьте себе: до этого шефа — не уточняю, каким путем, вероятно, окольным — доходит весть: нарушитель при задержании принял яд. Кстати, капсула с ядом была при нем.

— Так. Продолжайте!

— Тогда вплавь направляется к острову второй нарушитель. Но Ластиков наготове и…

— Согласен! — Генерал прихлопнул ладонью листы протокола допроса. — Хоп, майли!

В молодости он служил в Средней Азии и, по старой памяти, любил иногда употреблять местные выражения.

7. Засада на острове Змеиный

Командир корабля хмуро встретил Александра после его возвращения с заставы, где был схвачен нарушитель, притворившийся утопленником.

— Не везет мне с вами, лейтенант!

Александр удивился. В чем он мог провиниться?

— Да нет! Штурман-то вы хороший. Но комдив то и дело отнимает вас у меня. Вот сейчас в Ленинград едете — на дополнительную тренировку перед соревнованиями. Уже приказ печатают.

На тренировку — сейчас? Но это же нелепо! Весь участок границы напряжен в связи с дерзкой попыткой ее нарушения, а он, лейтенант, штурман корабля, будет прохлаждаться, плескаться в бассейне под светом рефлекторов, как на киносъемке!

— Прошу разрешения войти?

За дверью раздалось: «Да!» Комдив говорил по телефону, видимо, с округом. Не отнимая трубки от уха, он махнул рукой в сторону кресла: пригласил садиться.

— Ясно, товарищ генерал, — повторял комдив. — Понял вас. Да, он уже здесь. Сейчас отправлю к вам, товарищ генерал!

Посмотрев на Александра, который сидел перед ним выпрямившись, с холодно-отчужденным видом, он усмехнулся, даже, почудилось, ободряюще подмигнул. Комдив подмигнул? Нет, этого не могло быть.

— Некогда объяснять, лейтенант. Берите мой катер и духом — на поезд и в Ленинград!..

Так Александр и сделал.

Из управления от генерала он вышел упругим шагом, в самом отличном расположении духа. И если бы кто-нибудь наблюдал за ним, то, вероятно, понял бы: радость эта особого рода, воинственная, от которой блестят глаза, но плотно сжимается рот!

Очень хотелось хоть на полчасика забежать к Грибову, но делать этого было нельзя. Да и до поезда оставались считанные минуты.

В другое время Александр обязательно дошел бы до вокзала пешком — тут-то и идти было всего ничего. Лишний раз полюбовался бы панорамой Невы и красавицей «Авророй», поставленной навечно у Нахимовского училища. Но сейчас не до того. Он на ходу вскочил в трамвай и сразу же стал протискиваться к выходу:

— Сходите у вокзала? Извините!.. А вы сходите?.. Девушка, стоявшая у выхода, послушно посторонилась. Вдруг совсем близко Александр увидел удивленно и радостно расширенные блестящие глаза.

— Вы?

— О! Это вы?!

Вагон остановился. Сзади прикрикнули:

— Товарищ моряк! Не сходите, так дайте людям сойти!

Ощущая нетерпеливые тычки в спину, Александр неожиданно для себя нагнулся к своей бывшей соседке по театру и, почти касаясь губами ее уха, быстро шепнул:

— Пожелайте мне удачи!

Глаза ее стали совсем круглыми.

Он соскочил с подножки, прошел несколько шагов и оглянулся.

Девушка медленно покачала головой, показывая, что ничего не понимает. Потом неуверенным движением поднесла руку к щеке и чуть заметно пошевелила пальцами — все-таки пожелала ему удачи!

В поезде Александр не переставал удивляться себе.

Что это на него нашло? Ни с того ни с сего попросил почти незнакомую девушку: «Пожелайте мне удачи!»

И ведь никогда не был суеверным или чрезмерно чувствительным. Глаза, что ли, у нее были в этот момент такие распахнутые, откровенно радостные? Его будто толкнуло под руку.



На следующий день группа лейтенанта Ластикова в составе его самого и двух пловцов, отобранных среди матросов дивизиона, была переброшена на маяк, находящийся по соседству с одним из островов в заливе.

Александр разъяснил матросам задачу.

— Дело-то, выходит, с туманцем, — глубокомысленно сказал матрос Кузема.

Второй матрос, Бугров, принялся азартно толковать о новейших аквалангистах, которые якобы уже передвигаются с помощью моторчика и винта.

— Слушай! Не засоряй ты мне мозги, — попросил Кузема. — Товарищ лейтенант объяснял: наш пойдет без моторчика. Как он пролезет с моторчиком под скалу?

— Правильно, — подтвердил Александр. — Зачем попу гармонь, когда у него есть колокола и кадило? Однако учтите, всякие неожиданности возможны. Ведь это что за люди? Как говорится: один пишут, два в уме.

— Хитрят?

— Еще как хитрят!

Была установлена ночная вахта. Днем остров по-прежнему пустовал, только тщательно просматривался в бинокль, но вечером туда доставляли Александра.

Два помощника дежурили в шлюпке неподалеку, готовые по сигналу ракетой поспешить на выручку.

Первая и вторая ночи на острове прошли спокойно. Не плеснули, расступаясь, волны, набегавшие на берег. Не скрипнула галька под крадущимися шагами. И не отпечатался на фоне неба силуэт, горбатый, хищный.

Лишь длинно шумели сосны над головой и шелестел прибой внизу. А вдали мигал маяк. Два длинных проблеска, три коротких — доброе напутствие для друзей, ободрение в ночи. И — суровое предупреждение врагам!

Незримая в воде линия границы разрубает залив в каких-нибудь шести кабельтовых от маяка. Ночью включается свет, начинает работать прожекторная установка. Белая метла, чуть распушенная на конце, аккуратно подметает залив, ходит равномерно взад и вперед, взад и вперед. Ничего незамеченного и недозволенного не должно оставаться на водной глади, никакого «мусора», никакой «соринки».

Справа — застава Рывчуна. Слева границу перекрывает корабль. Вместе с морским пограничным постом все увязано в один тугой узел.

Сейчас узел завязан еще туже — группой лейтенанта Ластикова.

На рассвете шлюпка подошла к острову и сняла с него Александра.

До полудня он проспал, потом перелистал затрепанную книжку «Остров сокровищ» и лишь вечером выбрался на воздух. Днем это было строжайше запрещено. За маяком с противоположного берега наверняка наблюдали любознательные господа в макинтошах, приехавшие из гостиницы для туристов. Появление лишних — сверх привычного числа — людей могло насторожить, возбудить опасения.

Зевая и потягиваясь, Александр уселся на скамейке рядом с начальником поста.

Население маяка обычно отдыхает здесь, под единственным своим деревом. Чудом каким-то устояло оно на каменистом мысу, обдуваемом со всех сторон ветрами. Это сосна, но приземистая, коренастая, напоминающая скорее саксаул. На ней иногда вырастают плоды, тоже необыкновенные: трусы и тельняшки, которые команда развешивает на ветвях после стирки.

— Замечание за это имею, — пожаловался Александру начальник поста. — Недавно приезжал комдив, очень сердился. «Не цените, говорит, свою флору! Сушите, говорит, на ней белье. Лень вам веревочки протянуть». А ведь с веревочек-то сдувает!

— Прищепки какие-то есть, — лениво сказал Александр.

— Откуда нам о прищепках знать? — вздохнул его собеседник. — Средства связи, устройство автомата, пулемета — это мы проходили. А прищепки — нет. Вот приедет жена, поучит.

Лицо его прояснилось.

Начальник поста был в одних годах с Александром, бронзово-загорелый, очень красивый. Весной, побывав в отпуску, он женился и теперь часто, к делу и не к делу, повторял слово «жена». Оно, это слово, было внове еще, им, видно, хотелось покрасоваться, пощеголять.

С первого же дня, проникшись к Александру симпатией, начальник принялся рассказывать ему историю своей любви.

Это была его первая любовь.

— И — последняя! — с достоинством подчеркнул он. Вокруг собеседников было очень тихо, как бывает только в шхерах после захода солнца. Ветер упал. Тельняшки висели на дереве совершенно неподвижно, не нуждаясь ни в каких прищепках.

— К нам писатель недавно приезжал, — сказал начальник поста. — Хочет о нас роман писать, про нашу героическую, а также будничную жизнь. Ну, не знаю. Другим, может, будет интересно читать. Нет, вот бы он про любовь написал! Мы ему говорим: мало вы, писатели, пишете об этом. А надо бы большой роман или даже несколько романов про самую настоящую, верную любовь. Именно — верную! Как ты считаешь?

Александр промолчал.

— Сели мы вокруг гостя под нашим деревом и критикуем его, но, конечно, вежливо. Старые, говорим, писатели больше писали про любовь. Почему? Разве сейчас стали меньше любить? А когда новые и пишут, то, извините, как-то вяло и все больше про измены или неудачную любовь. А нам надо про удачную!

— Попадается и про удачную.

— Тоже неправильно описано, я считаю. Поцеловались на последней странице, расписались, и книге конец. Мне неинтересно так.

— Как же тебе интересно?

— Мне — и моей жене, — солидно добавил он, — интересно прочитать дальше — о супружеской жизни. Как она строится, какой есть положительный опыт. Я бы желал прочесть о людях, которые полюбили друг друга в ранней молодости — как я и моя жена. Любят, понимаешь, очень сильно и много лет. Никакой фальши между ними, ни одного слова лжи. Прошли через всякие испытания, болезни, долгую разлуку и прожили в счастье до самой смерти. Вот это был бы роман!

Он с воодушевлением посмотрел на Александра.

— Писатель не обиделся на тебя?

— Кажется, нет. «Буду стараться, говорит. Самое главное, что я почерпнул на границе, — это то, что вы счастливые. А счастье — несокрушимая сила!» Потом засмеялся. «Я, говорит, если бы сумел, всех вас так описал, что лучшие девушки в стране только за пограничников бы замуж шли». — «А что, и правильно, — заметил мой прожекторист. — Обману не будет, товарищ писатель. Пограничник-то, он — человек верный!»

Александр одобрительно кивнул.

— Погоди-ка, — сказал начальник, видимо решившись. — Чего я тебе покажу сейчас!

Он сбегал в дом и принес фотографию жены.

— Вот она какая у меня, — с гордостью сказал он. — Нравится тебе?

Из ракушечной рамки выглянуло наивное личико с круглыми удивленными глазами. Косы были уложены на голове венчиком. Чем-то напомнило ту девушку, которая любила «перечитывать» Ленинград, «перевертывая его гранитные страницы». Но у той глаза, конечно, были выразительнее, ярче…

— Хорошая, — вежливо сказал Александр, возвращая фотоснимок.

— Да? Снимок, учти, плохой. А в жизни она гораздо лучше. Красавица она у меня! — Он спохватился: — Что же это я о себе да о себе! О нас с женой. А ты как решаешь этот вопрос?

Александр пожал плечами. Получалось неловко. На откровенность полагается отвечать откровенностью.

Но он совершенно не умел говорить на такие темы.

Потом опять вспомнил о девушке из театра. А о ней бы рассказал, если бы полюбил? Нет, вероятно. Это обидело бы ее. А разве он позволил бы себе ее обидеть?

В некоторых девушек, наверно, можно влюбиться, когда они слушают музыку. У соседки было тогда такое хорошее выражение лица, сосредоточенно-нежное, почти молитвенное.

Он только отвернулся на минутку, а она уже была тут как тут, рядом с ним, будто крошечный эльф спорхнул в ложу с люстры, висевшей над залом. А из оркестра в это время звучал аккорд, протяжно-томительный, величавый.

«Это же тема великого города! — удивилась она. — А вы и не знали?..»

— Эх! Заговорил я тебя! — с раскаянием сказал начальник поста. — Вот ты и печальный стал. Пойдем заправимся! Штормовых уток будем доедать.

В позапрошлую ночь был шторм, а в непогоду птицы летят на свет маяка, как ночные бабочки на огонь, и расшибаются о башню. Утром кок подобрал несколько штук и теперь баловал команду.

— Пошли! — Александр встал. — Через час мне на вахту…



Никакого движения на противоположном берегу — ни огонька, ни искорки. Двое в кустах неподвижны. Они разговаривают шепотом.

Точнее — это монолог. Говорит один — отрывисто, будто откусывая концы фраз. Второй лишь подает реплики и внимательно слушает. Он удивлен. У его обычно молчаливого помощника приступ откровенности:

— О! Вы назвали меня генералом от диверсий. Вы мне льстите. Цвишен — вот кого можно назвать генералом от диверсий! Я всего лишь старший фенрих, кандидат на офицерский чин.

Мой возраст, видите ли, был призван уже под конец войны. Мне было восемнадцать лет. Я выразил желание отдать жизнь за фюрера и представил документы об отличном окончании школы плавания. Бывший чемпион Европы Фриц Ягдт считал, что я могу стать пловцом мирового класса.

Командование удовлетворило мое ходатайство. После проверки я был назначен в соединение адмирала Гельмута Гейе. Наша часть находилась на особом положении. Личный состав проводил испытание секретного военно-морского оружия.

На глазах у меня испытывались «Зеехунды», двухместные подводные лодки, а также катера-торпеды. Команда нацеливала катер на вражеский корабль, потом выбрасывалась за борт.

Игра со смертью? Да. Но некоторым удавалось вернуться, особенно если их страховал второй катер, который находился поблизости.

Через полтора месяца я, согласно выраженному мной желанию, попал в отряд боевых пловцов. Мы тренировались днем и ночью. Итальянцы, как вам известно, обогнали нас в этом отношении, и нужно было наверстать упущенное.

Я, ученик Ягдта, по-прежнему шел в числе других. В одно из своих посещений сам Лев — так мы называли адмирала Деница — обратил на меня внимание. Я получил вне очереди звание старшего фенриха, кандидата на офицерский чин.

К сожалению, война быстро приближалась к концу. Силы наших сухопутных войск слабели. Флот был загнан в гавани. Именно поэтому диверсия — уже как средство обороны, а не нападения — выступила на передний план.

Да, совершенно верно. Это сказал Кеннингхэм[48]:

«В отчаянном положении единственный выход — атаковать!» Вот мы и атаковала.

Конечно, нам не удалось добиться таких результатов, как, скажем, итальянцам в тысяча девятьсот сорок первом году. Помните: на управляемых торпедах они проникли на александрийский рейд и атаковали два линкора — «Куин Элизабет» и «Вэлиент»?

Начальство повторяло: продержаться во что бы то ни стало! Затянуть время! Нет, это не был страх агонии, хотя говорят, что умирающие всячески пытаются оттянуть последнюю, неизбежную минуту. Мы-то еще надеялись. Нам объяснили, что в подземной Германии за нашей спиной выковывается оружие победы.

Правильно! Геббельс называл его волшебным мечом Нибелунгов. Речь шла об атомной бомбе.

Но с бомбой мы, немцы, опоздали. Говорят, всего лишь на полгода.

Я, однако, еще успел получить свой железный крест. Это было почти под занавес. Во время вашей высадки в Северной Франции. Меня послали на подрыв моста через один из каналов на Шельде. Впрочем, вы знаете об этом не хуже меня. Вы же изучали мой послужной список. Там расписано куда более красиво, чем было в действительности.

Вот именно! В диверсии решают тренировка, четко отработанные рефлексы, привычка. Сотни раз мы взрывали мост, так сказать, в уме. Затем после полуночи моя группа спустилась под воду и поволокла мину по каналу — почти на плечах. Возни было с ней — до седьмого пота.

Я приказал сменяться через каждые пятнадцать минут. Двое плыли, таща мину за собой, третий шагал по дну, толкая ее сзади. Четвертый отдыхал.

Силы, понимаете, надо было беречь. За весь путь мы ни разу не поднялись на поверхность.

Как ни спешили, но лишь на исходе ночи доставили груз к мосту. Важно было не перепутать мосты, как получилось с нашими предшественниками. Пришлось всплыть на поверхность, чтобы определиться.

Я и фельдфебель Дитрих вынырнули без малейшего плеска — нас специально учили этому. Потом мы по стропилам поднялись наверх.

Это был «наш» мост, то есть предназначенный к взрыву. Выяснилось, что придется снять часовых. Это, знаете, делается очень просто, вот так… Ну-ну, не буду! Хотел показать наглядно. Важно, понимаете ли, сразу добраться до горла! Может, вам когда-нибудь пригодится.

Хотя что это я? Ведь вы только посылаете на задания. Всю свою жизнь проводите в кабинете или в легковой машине, взвешиваете, обдумываете, потом провожаете таких, как я.

Впрочем, я бы не поменялся с вами. Мне было бы скучно. Опасность как-то разнообразит жизнь…

Убрав часовых, мы с Дитрихом прикрепили мину к подножию центрального быка. Я сверил часы и пустил в ход механизм. Ровно в полдень, время «пик», когда на мосту наиболее интенсивно передвигались грузовики и танки, мина должна была сработать.

Она и сработала. Не знаю, на сколько дней мы задержали продвижение ваших частей и какую роль сыграло это на последнем этапе войны. По-моему, было бы важнее задержать русских на Востоке. И к этому в конце концов пришли, но уже в тысяча девятьсот сорок пятом году.

Моя группа услышала взрыв, прячась в прибрежных камышах. Итак, дело сделано. Однако мы думали только о том, как бы вернуться домой. Самое трудное в таких случаях вернуться. Долго рассказывать об этом. Но и Дитрих, и Михель, и Рильке остались в канале.

Я спасся лишь благодаря своей выдержке и дьявольскому желанию жить. Двое суток мне пришлось просидеть на дне выгребной ямы, проще сказать — солдатского нужника. Об этом нет ничего в реляции. Подобные вещи обычно не вставляют в реляции. О них не упоминают и в послужном списке.

Яма, по счастью, была на берегу. Она вплотную примыкала к каналу. Когда саперы, ища нас, начали швырять в воду гранаты, я изловчился и пролез в узкую трубу. Дитрих замешкался. Наверно, труп его всплыл, как всплывает глушеная рыба. Ваши солдаты удовлетворились этим трупом. Михель и Рильке погибли раньше.

Двое суток — на дне выгребной ямы! Скорчившись, как недоносок в банке, держа лицо над зловонной жижей!.. Ну, ясно, не мог взять в рот загубник! Надо было беречь воздух на обратный путь… Кулаки сжимаются, когда вспоминаю об этом!

А ведь я был романтическим юношей. Я любил Шиллера. Я мечтал умереть за фюрера и Третий райх.

Казалось, всей воды в Шельде, даже во всем Ла-Манше не хватит, чтобы смыть с тела эту грязь, эти падавшие сверху нечистоты.

Никому и никогда еще не говорил про яму. Вам — первому. Просто к слову пришлось. Вечер очень тихий — и мне сейчас идти на задание. Хотя я не боюсь. Я уже давно перестал бояться.

И все же, знаете, в яме было лучше, чем в канале. Время от времени мое убежище сотрясалось от толчков. Ваши солдаты продолжали баламутить воду своими дурацкими гранатами. Черт их знает, для чего. В порядке профилактики, что ли?

Только на третью ночь я сумел уплыть…

Нет, вы неправы. Когда-то я был брезглив, очень брезглив. Не обижайтесь, но мне было бы интересно взглянуть на вас в яме!..

Но после этого что-то кончилось в моей жизни.

Да! Не могу забыть про яму!

Иногда я даже сомневаюсь: стоило ли так цепляться за жизнь? Не лучше ли было остаться в канале вместе с Дитрихом, Михелем и Рильке?..

Вы правы: я стал угрюмым, ожесточенным. А главное, слишком злым, чтобы бояться.

Когда ваши спустя месяц выловили меня в Ламанше, я не боялся. Если атрофируется душа, вместе с ней, вероятно, атрофируется и страх.

Вы-то, конечно, не знаете. Откуда вам знать?

Тот, кто просидел двое суток в выгребной яме, иначе смотрит на все: не только на жизнь, но и на смерть.

Ваш полковник в лагере понял это. Он был умный человек. Холодный, бессердечный, но умный. Поговорив со мной, отделил меня от остальных военнопленных, потом добился моего освобождения. «Дрессировка слишком хороша, — сказал он. — Жаль оставлять без применения…»

Мне? О, мне все равно. Я иду туда, куда меня посылают.

Вы, по-моему, куда больше волнуетесь. Не волнуйтесь. Операция пройдет хорошо. По сравнению с Шельдой, или захватом форта в Гавре, или потоплением плавучего госпиталя это пустяки для меня, детская игра в жмурки.

Я возникаю и исчезаю бесшумно. Об этом сказано в моем послужном списке.

А если кто-нибудь попробует встать у меня на пути, я сделаю лишь одно быстрое, хорошо отработанное движение. Не отодвигайтесь! Я помню, вы не любите прикосновений.

Механизм будет включен, часы начнут тикать. Я поставлю завод на пять утра, идет? Кое для кого это будет неприятное пробуждение.

Не беспокойтесь, я успею вернуться. Мы полюбуемся отсюда эффектным зрелищем. Огонь и дым! И опасной тайны нет больше.

Напоследок оцените мою деликатность. Ведь я так и не спросил, что это за тайна.

Впрочем, сужу о ее важности по сумме вознаграждения. Сумма велика, значит, тайна очень важна.

Впрочем, ничего бы не случилось, если бы я и знал. Умею мгновенно забывать. Это входит в мои профессиональные обязанности.

Посмотрите-ка на часы: не пора?..

Шепот стих. Только шумят мачтовые сосны, дрожит, будто в ознобе, листва осин и тяжело, глухо ударяет волна о берег…



Вечер был очень тихий, и закат хороший, не красный, но к ночи расшумелись деревья, и волны стали злее ударять о берег.

Шлюпка скрытно подошла к острову.

Всякий раз у Александра возникала одна и та же назойливая ассоциация. Сосны, казалось, обеспокоены чем-то, что происходит у берега. Быстрой вереницей сбегают по склону и напряженно прислушиваются, перегнувшись к воде. Такое впечатление возникало, наверно, оттого, что все деревья были наклонены в одну сторону.

А быть может, неприятное чувство появлялось от другого. Постоянно наклонное положение сосен напоминало роковую косу Фриш-Неррунг, у города Пиллау.

Остров был, впрочем, неприветлив сам по себе. Несмотря на множество ягод и отличную рыбалку, бывать на нем избегали.


В густеющих сумерках Александр увидел, как по скалам пробежала грязно-серая струйка. Еще две гадюки лежали у самой воды, настороженно подняв плоские головы. Один из гребцов замахнулся на них веслом, чтобы заставить убраться с дороги. Они зашипели, распрямились и неторопливо прошуршали между деревьями.

— Сторожевые змеи! — сказал Александр и заставил себя усмехнуться. — Сторожат Винету, как цепные псы.

Шлюпка с шорохом ткнулась в расщелину между скалами. Берега были круты, обрывисты.

Пристать можно было только здесь, и это было хорошо, так как облегчало наблюдение.

Александр устроился напротив расщелины, положил рядом ракетницу, маску, подводный фонарь, пистолет. Еще в шлюпке он обул ласты и с помощью матросов приладил к спине баллон. Потом отпустил гребцов.

Теперь — ждать! Набраться терпения и ждать! В этом вся тактика. Не спать, не дремать! Ловить каждый шорох, скрип, плеск! Превратиться в кошку, которая замерла у щели!

Это похоже на первую ночную вахту Александра в шхерах. Не вчерашнюю и не позавчерашнюю. Давнюю.

Тогда гвардии капитан-лейтенант послал юнгу в разведку. Ночью было очень страшно. А поутру стало еще страшнее. О берег внезапно ударила волна, и совсем рядом, в каких-нибудь тридцати метрах, начал медленно всплывать «Летучий Голландец». Сначала показался горб боевой рубки, следом — все узкое стальное тело.

И теперь опасность поднимется рядом с островом из воды…

Но Александр быстро подавил страх.

Для этого он всегда применял испытанное средство — вспоминал войну, фронтовых друзей, команду знаменитого торпедного катера.

Ему представилось, что они стоят за его спиной в слоистой мгле между соснами: пышноусый боцман Фаддеичев, весельчак радист Чачко, флегматичный моторист Степаков и другие.

На мгновение Александр снова ощутил себя мальчишкой, юнгой, воспитанником гвардейского дивизиона торпедных катеров, которого за «глазастость» прозвали «впередсмотрящим всея Балтики», а впоследствии «повысили в звании» и стали называть «штурманенком».

Потом Александр подумал о змеях — как в ту, давнюю свою вахту.

Что ни предпринимал, не мог подавить в себе этот страх и отвращение перед змеями. Даже специально тренировался, будучи курсантом: приходил в зоопарк и подолгу стоял перед террариумом. За толстым стеклом из стороны в сторону раскачивались кобры, в углу ворочался грязновато-серый питон. Александр смотрел на них в упор, чувствуя, что волосы шевелятся у него под фуражкой. Нет, страх и отвращение не проходили.

Он немного утешился, узнав, что Белинский так боялся змей, что не смог спать в номере гостиницы, в котором по стене «пущен» был змеевидный бордюр. Но Белинский был критик, а не пограничник. Ему не надо было служить в шхерах, где полным-полно змей.

Однако сейчас Александр как будто меньше боялся их, — во всяком случае, гораздо меньше, чем в зоопарке перед террариумом. Наверно, это было оттого, что он ожидал «самого главного гада». Скользкое земноводное существо, быть может, уже плыло к острову через залив.

Александр подумал о том, что вот он наконец на пороге Винеты. А за ним, притаив дыхание, заглядывая через его плечо, сгрудились все, кто желают ему счастья и готовы помочь в предстоящем поединке: Кузема, Бугров, Рывчун, начальник поста, комдив, а также генерал и профессор Грибов в Ленинграде. Там, наверно, уже гаснут огни. Город погружается в сон.

Очень интересно наблюдать с улицы за тем, как засыпают многоэтажные дома. Занавески на окнах разноцветные. Вот исчез красный прямоугольник. Наискосок от него, на другом этаже, разом потухли два зеленых. Через несколько минут большинство окон растворилось во тьме. Дом погрузился в сон, как в темную воду.

Кто его обитатели? Как провели они этот вечер? С какими мыслями, с каким настроением отошли ко сну?

Наверное, целый роман можно написать о любом большом ленинградском доме. Каждое окно — это отдельная глава. Каждый этаж — часть. И время одинаковое для всех: сегодняшний поздний июльский вечер…

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1. На пороге Винеты

В этот поздний июльский вечер в Ленинграде идет дождь. Прямоугольники окон, оранжевые, красные, белые, один за другим исчезают, растворяются в частой сетке дождя. Потом сразу гаснут уличные фонари.

Ночь. Дождь.

Совсем немного освещенных окон осталось в Ленинграде.

Вот одно из них — на Мойке, недалеко от Исаакия.

На подоконнике грустно сидит девушка, накинув на плечи пуховый платок. Она не отрываясь смотрит на крыши домов, расплывающиеся в желтовато-серой туманной мороси.

«Удачи, — сказал он ей, — пожелайте мне удачи!»

Это не было шуткой, нет. Он так серьезно посмотрел на нее. Темные глаза его заглянули ей прямо в душу.

И ведь он — военный моряк! Войны, слава богу, нет, но, быть может, его корабль проходит в море опасные испытания?

«Пожелайте мне удачи…» Он бросил эти слова мимоходом и растворился в толпе. А она пятый день места себе не находит от тревоги.

«Удачи…» Знал бы он, как она желает ему удачи. Всем сердцем! Всем существом своим!..

Так вот, стало быть, что такое любовь! Тревожиться, не находить себе места, не спать ночей, страстно желать кому-то счастья, потому что оно и твое счастье, — это любовь?

Книги, правда, обещали ей другое. Но ведь не всегда надо верить книгам.

Пять долгих-долгих дней… Но началось это гораздо раньше. Не пять дней — почти год назад.

Тогда, придя из театра, она долго не могла заснуть.

В окно виден был Исаакий. Крылатый купол его был матово-белым под луной. За стеной слышался храп мачехи и отца — привычный дуэт на флейте и тромбоне.

Стало светать, а девушка еще сидела на своем диванчике, обтянув колени одеялом, удивляясь тому, что произошло.

Моряк с упрямым лбом и серьезными темно-карими глазами по-прежнему был тут, рядом с нею, словно бы они не расставались. Ей было странно, даже страшно и все же приятно.

Хотя ей показалось, что она не понравилась ему.

И могло ли быть иначе?

Девушка была уверена, что она некрасива, чуть ли не урод. И зеркало холодно подтверждало это, едва она на бегу заглядывала в него. Она не любила зеркал.

Но ей не надо было смотреться в зеркало, чтобы узнать, может она понравиться или нет. Она не знала, что у нее есть нечто значительно более важное и привлекательное, чем красота. И отражалось это не в зеркале, а в ее глазах.

Они были такие блестящие, огромные, яркие, что хотелось без конца смотреть и смотреть в них.

Уже не замечалось, что рот великоват и носишко мал, а льняные пушистые волосы никак не желают завиваться. Не имел значения и цвет глаз. Он вдобавок менялся от настроения — был серым или светло-зеленым, а иногда почти синим. Имело значение лишь выражение ясного ума, правдивости и нерастраченной юной душевной силы.

А именно это никогда не отражает глупое зеркало.

И все же у нее, как она считала, была богатая любовными переживаниями жизнь.

Совсем недавно еще, подобно другим школьницам и студенткам, она подбегала к рампе и, отбивая ладони, вызывала на бис обожаемого тенора — нелепым, срывающимся, «девчоночьим» голосом. До этого, прочитав «Овода», яростно ненавидела Джемму и ревновала к ней бедного, обиженного Артура.

А еще раньше — тогда ей было лет двенадцать — она помогла одному мальчику, который дал бой крысам на Дворцовой площади. С ним ее сблизило то, что они оба не терпели крыс.

Конечно, горбатое чудовище с голым извивающимся хвостом — не очень-то хороший повод для знакомства. Но так уж получилось.

Мальчик был ранен, руки у него были забинтованы, и она хотела ему помочь.

Вскоре ему стало совсем плохо. Он сидел на ступеньках какого-то дома и кашлял и задыхался, кашлял и задыхался. И смотрел на нее страдальческими глазами, а она ничего не могла поделать. Даже ее санитарной сумки с лекарствами не было при ней.

Потом они долго ходили по набережной. Она пыталась вести его под руку, но он не хотел. Ленинград был полупустой и очень тихий. Он будто прислушивался к их шагам, а мальчик рассказывал о своем только что погибшем приемном отце.

Но больше они не встретились. И она не помнила его лица. Все время он отворачивал лицо, вероятно, стыдясь, что показал свои чувства перед девочкой.

Однако это имело и преимущества. Впоследствии она могла воображать его таким, каким хотела. Иногда приписывала ему короткий прямой нос и строгие стальные глаза. Иногда меняла прямой нос на орлиный, а стальные глаза — на смеющиеся голубые.

Но эти герои молодости, конечно, не шли ни в какое сравнение с лейтенантом, который повстречался с ней в театре, а спустя год, выходя из трамвая, попросил ее пожелать ему удачи. Он был такой сдержанно-сильный, такой тактичный!

Она была уверена, что угадывает за его мужественной внешностью очень нежную, поэтическую душу. Быть может, никто этого не угадывает — лишь она одна. Наверно, он любит стихи, а из композиторов ему должны нравиться Григ и Чайковский.

И вот теперь ему угрожала опасность…

Девушка прижалась лбом к стеклу. Ей представилось, что перед нею не улица, а огромный аквариум. Ветви деревьев — водоросли, машины — рыбы, раскрытые зонты редких прохожих — это быстро проплывающие мимо окна медузы…



В большом, во всю стену окне, которое выходит на Неву с Литейного, свет также не гаснет всю ночь.

Генерал расхаживает взад и вперед по кабинету. Телефон на его столе безмолвствует. Это плохо. Нервы настроены на резкий телефонный звонок, который вот-вот раздастся.

Господа в черных макинтошах заставляют себя ждать. Быть может, отдумали? Хотя вряд ли. Не такие это господа!

Москва разрешила ждать не более недели. Если гости не пожалуют, придется самим протискиваться в эту Винету. К сожалению, мальтиец так и не смог толком объяснить устройство тамошнего «Сезама».

«В Винете полно камуфлетов, — сказал он. — Случайно ваш человек нажмет не на тот рычаг и обрушит себе на голову гранитную плиту. А кому отвечать? Мне».

Он, впрочем, готов идти проводником. «Идти»… Его надо было бы волоком тащить под водой.

Досадно, что пришлось немного повредить при задержании. А с другой стороны: не на танцы же его приглашали!

Генерал с неудовольствием косится на телефон. Потом, присев к столу, перелистывает бумаги в папке.

Капкан открыт, приманка приготовлена. Но что это за приманка?

В Западной Германии до сих пор ищут архивные клады. Быть может, и в шхерах спрятан какой-то чрезвычайно ценный архив?

Но почему именно сейчас активизировались поиски этого секретного архива? Почему нарушители пытаются чуть ли не гуськом идти через границу, и даже летом, в самое неблагоприятное для них время, когда ночи наиболее коротки?

На это нетрудно ответить. Достаточно взглянуть на календарь.

20 мая 1952 года, то есть месяц назад, подписан так называемый общий договор о союзе между США, Англией, Францией и Западной Германией.

Англичане, американцы и французы, подписав этот договор, во всеуслышание сказали «Б». Что касается «А», то они сказали его вполголоса четыре года назад, провокационно введя в 1948 году западногерманскую марку в Западном Берлине. Надеялись, что это нарушит денежное обращение в Восточной Германии и подорвет ее экономическое восстановление. Надежды не оправдались. Но рейхсмарка действительно провела демаркационную линию между Востоком и Западом, что и стало началом фактического раздела Германии.

Теперь, в 1952 году, вокруг боннского договора развернулась острейшая политическая борьба. Каждый документ, который показывает, насколько опасна неофашистская Западная Германия, чрезвычайно важен в этой борьбе.

После войны Винета-три оказалась на советской территории. Вот почему возникла срочная необходимость изъять из Винеты секретный архив или, на худой конец, уничтожить его.

Дата — 1952 год — дает простор для самых разнообразных догадок.

Осенью в США выборы президента. Один из кандидатов — генерал Эйзенхауэр. Нет ли в секретном архиве Цвишена компрометирующих генерала документов?

Цвишен, судя по всему, был ловкой бестией. Он мог приберечь на черный день какие-то очень важные и опасные разоблачения.

Во всяком случае, несомненно, что «Летучий Голландец» находился в самом центре тайных политических и военно-стратегических интриг того времени. Быть может, некоторые из этих интриг еще не закончены и нити от них протянулись в наши дни?..

Генерал нетерпеливо смотрит на телефон, потом в окно.

Грязноватая муть колышется между брандмауэрами. Через оконное стекло слабо доносится урчание водосточных труб.

«И это июль! — думает генерал. — Ну и лето! Не воздух, жижа какая-то! Воздух пополам с водой. Будто сидишь где-нибудь на дне морском и выглядываешь из-за водорослей…»



Для Грибова это тоже мучительная, бессонная ночь.

Он достаточно осведомлен о ходе событий, хотя все рычаги, управляющие ими, сосредоточены сейчас в руках пограничников.

Профессор догадывается о том, что лейтенант Ластиков ожидает врага в шхерах. Быть может, как раз в этот момент нарушитель всплыл и единоборство уже началось?

Грибов подсаживается к столу. Это единственный способ, старый, испытанный, совладать с волнением.

Но сегодня не хочется копаться в цифири.

Помимо логики цифр, в движении событий есть еще и неуклонная логика развития характеров. Как ни подходи к войне, даже со скучным арифмометром в руках, все дело в конце концов сводится к людям, только к людям.

Из ящика письменного стола Грибов извлекает пожелтевшую, надорванную по краям и на сгибах газету. Это «Дойче Цайтунг» от 2 июля 1940 года, номер, в котором помещен фотоснимок Цвишена в момент вручения ему рыцарского железного креста.

Неотрывно всматривается Грибов в лицо своего врага, стараясь до конца понять этого человека.

Цвишен снят в профиль. Это жаль. В рисунке профиля сказываются характер, воля. Понять, умен ли человек, легче, когда лицо повернуто анфас.

Но и так видно, что Цвишен дьявольски хитер.

Лоб у него чуть покатый, с залысинами. Нос длинный, прямой, кажется, даже немного раздвоенный на конце.

Самодовольства в лице только что пожалованного рыцаря железного креста нет. Словно бы он даже чем-то недоволен. Улыбка Гитлера, во всяком случае, более любезна, почти приторна.

Профессор вертит под лампой газету, пытаясь с разных ракурсов взглянуть на командира «Летучего Голландца».

Да! Очень странное лицо! Будто нарисовано одним резким, быстрым, не отрывая пера от бумаги, росчерком. Мысленно хочется дорисовать его.

Усилием воли Грибов наконец повернул это лицо анфас, заставил Цвишена приподнять тяжелые складчатые веки. Взгляд из-под них, несомненно, властный и в то же время слегка косящий, ускользающий.

Командир «Летучего Голландца» и на снимке не смотрит в лицо своему фюреру.

Цвишен и Гитлер стоят друг против друга, склонившись в полупоклоне. Рукопожатие! Оба позируют перед фотографом. Но Гитлер позирует больше. Он позирует с упоением. Цвишен делает это явно по обязанности.

В каждом характере, по-видимому, есть свое «но». Это не обязательно ханжество, притворство, лицемерие. «Но» может быть совсем крошечным, незаметным. И оно может стать уродливым и громадным, как тень, отбрасываемая на стену, если источник света поставлен на пол у ног.

Какое же «но» в характере командира «Летучего Голландца»?..

И что это означает — Винета?

Профессор переводит взгляд на карту мира.

Всегда успокаивает его зрелище мирового океана, гамма синих прохладных оттенков — на больших глубинах очень сине, на мелях и у берега голубовато-бело.

Грибов с достоинством может сказать о себе, как говаривал знаменитый военный штурман, покойный контр-адмирал Дмитриев: «Жизнь вспоминается, когда смотришь на карту мира».

Было время, когда чуткий собеседник угадывал что-то горькое в этой фразе, улавливал печальные нотки, тщательно скрываемые. Вспоминается! Жизнь прошла и вспоминается…

Но теперь не так.

Воспоминания пригодились. Как транспортир, накладывает их Грибов на карту, восстанавливая путь «Летучего» по морям и океанам.

Одного не вспомнит до сих пор: где, в каком порту, под какими широтами слышал он это странное название «Винета»?

Мысль торопливо обежала земной шар. Венеция, Венето, Венесуэла… Не то, нет!

Долго в полной неподвижности сидит Грибов перед картой мира.

Ассоциации рождаются и пропадают. Чем свободнее, без напряжения, возникают, тем они ярче, неожиданнее.

Так вспоминают забытое слово. Не надо напрягать память, торопиться, волноваться. Надо как бы отвернуться, сделать вид, что поиски не имеют для вас значения. А подсознательный ассоциативный механизм будет тем временем делать свое дело — и вдруг сработает: подаст наверх забытое слово!

Ну конечно же: Гейне, его «Северное море»!

Поэт упоминает там сказочный средневековый город, который опустился со всеми жителями на дно. В ясные дни, согласно преданию, рыбаки даже слышат из воды приглушенный звон колоколов.

Винета в шхерах, по-видимому, сооружена одной из первых, и она — под водой.

Это, впрочем, отнюдь не откровение для Грибова, особенно после недавних происшествий на границе. Уточнен смысл условного наименования, только и всего!

Вопрос в том, дошел ли Цвишен до своего подводного убежища в шхерах.

Подобно крысе, метался он на Балтике в апреле 1945 года. Все щели заткнуты паклей и толченым стеклом. Пиллау горит. Данциг пал. Кильский канал в Бельты закрыт. Вероятно, была возможность интернироваться в нейтральной Швеции. Но это значило бы разоблачить себя.

Единственный путь — на восток, в район шхер, где советские войска.

Допустим, «Летучий» добрался до Винеты. Выбрался ли он из нее?

Этот район шхер был уже советским. Шнырять здесь, даже ночью, даже под водой, становилось труднее, опаснее с каждым днем.

И вряд ли Цвишен собирался долго отлеживаться в своем логове.

Он был человек быстрых решений. Пассивно ждать гибели? Нет, не в его характере!

Он сообщил в своей, по-видимому, последней радиограмме о том, что готов затопить подводную лодку. Из шхер выбирался бы уже посуху.

Что же он сделал, в таком случае, с секретными документами?

Наиболее важные документы захватил бы с собой. Но, вероятно, их было слишком много. Сжечь? Жаль. Да для этого, надо думать, и времени не было.

Значит, документы остались в затопленном «Летучем Голландце»?..

Но Цвишен в апреле 1945 года мог и не прорваться в шхеры.

На пути были минные заграждения, советские «морские охотники», сторожевые и торпедные катера. Цвишен мог затонуть.

А Балтийское море хотя и неглубоко, но обширно. Найти в нем подводную лодку, не зная координаты ее затопления, представляется практически невозможным.

Но если подлодка затонула, то все находившиеся в ней документы растворились в Балтийском море.

У Грибова на сей счет не было сомнений.

В начале первой мировой войны, будучи лейтенантом, он принимал участие в обеспечении секретных водолазных работ у острова Осмуссар.

Неподалеку от этого острова наскочил на камни немецкий крейсер «Магдебург». Выполняя инструкцию, командир его в последний момент выбросил за борт корабельные документы, чтобы те не достались врагу. Документы хранились в свинцовых переплетах и сразу же пошли ко дну.

Но русские водолазы подняли их. Это сыграло огромную роль в войне. На поверхность извлечены были документы скрытой связи германского военно-морского флота. Русское командование честно поделилось находкой с союзниками. В дальнейшем немцы на всех морях пользовались своими шифрами, не подозревая, что они понятны противнику.

После войны немцы узнали об этом и приняли иные меры предосторожности.

Отныне секретные данные наносились на карты и вписывались в документы особыми, легко смывающимися чернилами. Сейфы, где хранилась документация, имели отверстия в стенках. Когда корабль шел ко дну, вода проникала через эти отверстия в сейф и мгновенно смывала тайну.

Нечто подобное могло произойти и с «Летучим Голландцем»…

А у Нэйла возникла «гипотеза понтонов».

«Если бы я был на месте хозяев Цвишена, — писал он Грибову, — то приказал бы ему спрятать секретный архив в море, вблизи какой-нибудь банки. По-моему, это надежнее шхер. Представьте себе, ночью подлодка всплывает в намеченной точке, где-нибудь посреди моря. Затем за борт спускают на понтонах ящики с архивом. Понтоны будут поставлены на определенной глубине, они не видны. Ящики, прикрепленные к ним надежными тросами, спокойно лягут на дно. Да, нечто вроде минной банки. „Мины“ приберегают до поры до времени. В нужный момент они еще сработают.

Координаты этой точки впоследствии легко определить по резко выраженным глубинам.

Таким образом, Балтийское море превращено в огромный сейф или кладовую. Правда, кладовая эта отчасти сыровата, но ящики, надо думать, водонепроницаемы».

Конечно, нельзя исключить и такой вариант решения. Винета в шхерах, подобно Винете в Пиллау, всего лишь пустышка, скорлупа ореха без ядрышка.

И Шура Ластиков, который дорог Грибову, как сын, как внук, рискует своей жизнью, чтобы доказать: орех пуст внутри?

Ведь нарушители тоже могут не знать об этом.

Мучимый тревогой, Грибов подходите окну.

Ночь. Дождь.

В такую же погоду он в 1937 году проводил линкор «Марат» из Ленинграда в Лондон для участия в торжествах по случаю коронации Георга VI.

Балтийское море прошли в сплошном тумане. Идти приходилось уменьшенным ходом, по лоту, беспрерывно прощупывая глубины. За Борнхольмом поджидал танкер. В тумане линкор пополнился горючим и повернул по счислению в узкую часть Фемарнбельта.

Серая занавесь двигалась перед форштевнем, уносимая ветром. «Марат» шел как бы в кильватер тумана.

Лишь вблизи от места назначения разъяснило. Советские военные моряки увидели наконец белую глыбу на горизонте — остров Уайт, который прикрывает подходы к Спитхэдскому рейду.

Признаться, даже в той сложной навигационной обстановке штурман «Марата» не волновался так за свою прокладку курса, как волнуется сейчас…

2. Встречный поиск

Примерно милях в шестидесяти — семидесяти западнее Ленинграда дождя нет. Звездный свод медленно поворачивается над головой.

Александр придвигает ракетницу, смотрит на часы-браслет, переводит взгляд на небо.

Неужели и эта ночь пройдет напрасно? Ожидание почти нестерпимо.

Он меняет положение. Гранитные плиты холодят. Словно бы там, в глубине, находится сводчатый склеп с мертвецами.

Но так оно, вероятно, и есть. Александр не разделяет опасений Грибова и Нэйла. Конечно, «Летучий» — в Винете, и он набит секретными документами и мертвецами.

Не совсем приятно будет протискиваться по отсекам мимо скелетов. Но ведь гвардии капитан-лейтенанту было еще более неприятно. Живые Гейнц и Готлиб, наверно, куда противнее мертвых. И все же он вытерпел.

С улыбкой Александр вспоминает о разговоре комдива с Рывчуном об острове.

«Наверно, рыбалил там не раз», — шутливо укорил комдив.

«И не рыбалил я, товарищ комдив! Если бы рыбалил… Конечно, сразу бы смекнул. Ветра нет, а поплавок тянет к берегу…»

«Почему же не рыбалил?»

«Остров просматривается с того берега. Неудобно!»

Особенно важно было понаблюдать за островом в шторм. Вероятно, на поверхности у берега возникали пузырьки. Шторм загонял воду внутрь, а воздух под островом сжимался и не пускал.

Но никому из пограничников это не было известно.

Сам Александр только вчера заметил, что гребцам труднее у берега. Какой-то невидимый Мальстрем в миниатюре! Но теперь-то все понятно.

Удивительно еще, что рыбачьи сети ни разу не затянуло под остров.



Звезды — наверху, отражение звезд — внизу… Весь мир вокруг — звезды, одни лишь звезды. Будто паришь среди них, взвешенный в межпланетном пространстве.

В такую ночь особенно одиноко на посту. Но Александр не чувствует себя одиноким. Его товарищи, бесшумно окуная в воду весла, удерживают шлюпку вблизи острова. С материкового берега наблюдают за островом сухопутчики. А мористее, почти в самом устье залива, взад и вперед ходит пограничный корабль. Командир его приник к биноклю. Расчет стоит у автоматов. Команда наготове: поджидает «группу отвлечения и прикрытия».

Под конец допроса мальтиец разговорился. Он не утаил ничего. По плану «шефа» очередная «заблудившаяся» яхта должна пересечь государственную границу в устье залива, чтобы отвлечь внимание пограничников от того, что будет происходить в его глубине.

Откроется путь для нарушителя, направляющегося вплавь к острову, условно именуемому Змеиным. Так, во всяком случае, считал «шеф». Он не подозревает, что мальтиец, не воспользовался капсулой с ядом и оказался словоохотливым. Иначе план этот, конечно, был бы заменен каким-либо другим.

Александр взглянул на небо. Звезды стали как будто бледнее. Светает?

Внезапно прямо перед Александром поднялся на горизонте узкий вертикальный луч. Это подали сигнал с пограничного корабля. «Заблудившаяся» яхта задержана, и товарищи Александра, сохраняя озабоченный вид, «шуруют» в ее каютах и трюме.

Но это только формальность, игра. И пограничники и задержанные понимают, что главные события развернутся не здесь.

Столб света, покачавшись, упал. Тотчас же, чуть левее, поднялся второй. Сигнал с корабля отрепетован[49] исполнительным начальником морского поста. Вероятно, опасается, что Александр не заметил первого луча.

Итак, началось! Жди боевого пловца с минуты на минуту!

И второй луч рухнул, как подрубленный. Потом он суетливо заметался-зарыскал в устье залива. Это демонстративная суетливость. С того берега должны видеть, что внимание морского поста сосредоточено только на яхте.

В эту ночь все старательно подыгрывают неизвестному самонадеянному господину в черном макинтоше. Это игра в дурака. Им, несомненно, окажется самонадеянный господин — уж Александр позаботится об этом!

Черные столбы, которые появились на месте вертикальных лучей — их след на сетчатке глаз, — постепенно светлея, исчезают.

Ветер промчался по верхам. Сосны взволнованно зашумели. Потом словно бы кто-то шикнул на них или бросил горсть песку — разом умолкли.

Всем существом своим Александр ощутил, что на острове еще кто-то!

Не двигаясь, он повел глазами по сторонам.

На скале, которая обрывается в море, темнеет силуэт. Только что его не было здесь. Он совершенно неподвижен, будто испокон веку находится на острове, как и огромные, лежащие подле него валуны.

Александр удивился тому, что не услышал ни шороха, ни плеска.

В рассеянном звездном свете блеснули брызги, сползающие по матово-скользким, покатым, очень широким плечам. Голова кажется на них уродливо маленькой.

Перед Александром лягушка-великан. Вместо лица выдвинулась распяленная от уха до уха пасть — особая маска неизвестной конструкции. На спине торчит горб — баллон.

Александр мог бы кинуться на врага из-за своего прикрытия. Но он должен был неотступно следовать за нарушителем на суше и под водой. Лишь после того, как враг обнаружит искомое, надо немедленно разоружить и захватить его — «по возможности, живым».

Александр, однако, не только исполнителен, но и самолюбив. Он тотчас же выбросил из головы слова «по возможности» и заменил их словами «во что бы то ни стало».

Причудливый камень переместился на несколько метров к лесу — почти неуловимо для глаз.

Очутившись под защитой деревьев, нарушитель встал и двинулся вдоль берега. Александр тряхнул головой. Что это? Он внезапно оглох? Потом вспомнил: на Змеиный пойдет диверсант мирового класса, опытный во всякого рода уловках.

Человек-лягушка двигается абсолютно бесшумно, не спотыкаясь о камни, не задевая ветвей, не шлепая ластами по гранитным плитам.

Похоже на немое кино!

Скользя над землей, как призрак, он повернул под прямым углом, вернулся, опять повернул.

В движениях его нет торопливости или нерешительности. Это планомерный поиск. Руководствуется какими-то непонятными признаками, — быть может, отсчетом шагов?

Вот он поднес руку к глазам, сверился с часами или компасом, в задумчивости постоял над обрывом. Минуту или две горбатый силуэт четко отпечатывается на фоне звездного неба, потом исчезает так же внезапно, как и появился.

Александр вскинулся с места.

Мгновенно натянул маску, запихал в рот загубник, в два прыжка очутился на гранитной плите, где только что стоял нарушитель. На бегу выстрелил из ракетницы вверх. И, даже не увидев дугообразного зеленого росчерка на небе, стремглав кинулся с обрыва вдогонку за врагом…



Струящийся сумрак обступил Александра.

Под ногами он ощутил дно, спружинил, выпрямился и осмотрелся.

Во тьме масляным пятном проступал свет. Нарушитель зажег фонарь.

Александру вспомнилось, как гвардии капитан-лейтенант в одном из своих «поучений» разделял мужество на фазы.

«Первая фаза, — говорил он, — самая трудная. Вторая, та будет полегче. Решил, скажем, ворваться во вражескую гавань. Ворвался! А потом уж подхватит, понесет — только поспевай реагировать на обстановку».

Как всегда, гвардии капитан-лейтенант был прав. Очутившись под водой, Александр почувствовал себя спокойнее. Первая фаза пройдена. Сейчас остается лишь реагировать на обстановку.

Вот масляное пятно закачалось, начало медленно двигаться вдоль берега. Видимо, нарушитель продолжает искать.

Александр поплыл следом — очень осторожно, чтобы не удариться о подводные камни, не ткнуться с разгона в обрывистый берег. Однако гранитное основание острова словно бы расступилось перед ним.

Поднырнули под скалу!

Отведя руку в сторону, Александр быстро коснулся скользкой, поросшей мхом стены. Проникаем внутрь острова!

Светлое пятно стремительно взвилось. Александр последовал за ним и всплыл на поверхность.

Конусообразный луч, как комета, пронесся по гранитному своду, по ребристым вогнутым стенам, по аспидно-черной гладкой воде.

Это грот, но он обтянут изнутри железными креплениями или перекрытиями. В глубине угадывается нечто вроде причала.

Александр успел увидеть это мельком. Нарушитель опять нырнул. Немедленно сделал то же и Александр, будто невидимый трос неразрывно связывал обоих пловцов.

Почти одновременно они опустились на дно. Пучок света заметался, отталкиваясь от поросших мхом стен, выхватывая из мглы нагромождения плит и длинные, чуть покачивающиеся пучки водорослей.

Как бы луч невзначай не полоснул! Александр втиснулся в щель между двумя подводными камнями, прижался к ним, слился с ними.

Нарушитель, по-видимому, озабочен. Луч фонаря описывал кривые, поспешно обегал дно, возвращался, скользил по сваям. Грот был пуст.

Внезапно фонарь прыгнул вверх. Александр тоже всплыл.

Боевой пловец уже вскарабкался на пирс и сидел там.


Он весь серый, будто вылепленный из глины. Даже волосы на голове кажутся серыми. Обхватил руками поднятые колени, положил на них подбородок. Вероятно, привык отдыхать так, сохраняя полную неподвижность, словно бы превратившись в камень. А быть может, размышляет? То, что грот пуст, видимо, удивило и обеспокоило его.

Александр воспользовался короткой передышкой. Чуть высунув лицо из воды, жадно разглядывает грот.

Фонарь, стоящий на пирсе, бросает конус света вверх и немного вбок. Луч сломан на изгибе свода.

Вряд ли грот искусственный. Выглядит слишком грандиозно. Хотя чего не понастроили люди во время войны!

Пирс, конечно, сооружен: в его дальнем конце чернеет что-то кубообразное, вроде склада или ремонтной мастерской.

Уйму денег, должно быть, вколотили во все это!

Однако печать запустения лежит на всех сооружениях. Железные конструкции погнулись. От каменного настила отвалились две или три плиты.

Но где же подводная лодка?

Александр ожидал, что она будет покачиваться, пришвартованная к причалу, или лежать рядом с ним на дне. Но подводной лодки в гроте нет.

Человек-лягушка вскочил, стремительно прошелся вдоль причала. Ему пришлось согнуться, чтобы проникнуть в помещение склада или мастерской. Он пробыл там недолго и, выйдя, с силой хлопнул дверью. Значит, и там нет того, что искал! Потом он стал ощупывать стены, присвечивая себе фонарем. Тоже ничего!

Наконец человек-лягушка опустился на четвереньки и быстро запрыгал вдоль причала, часто наклоняясь, чуть ли не принюхиваясь к трещинам в настиле.

И вдруг из расщелины или углубления в настиле извлечен футляр! Издали Александру показалось, что это детский пенал.

Поставив фонарь на причал, нарушитель отвинтил крышку пенала. Движения его порывисты, но точны.

В руках что-то забелело. Минуту или две немец в нерешительности держал это «что-то» на весу. Потом торопливо затолкал обратно в футляр, завинтил крышку и положил у ног. Повернулся к стене, отодвинул в ней плиту. Внутри блеснул какой-то механизм.

Нарушитель поднял руку, чтобы включить его.

И лишь тогда Александр, стряхнув с себя оцепенение, бросился на врага.

Хлестнули выстрелы, оглушительно отдавшись под сводами. Александр вышиб пистолет из рук нарушителя. Оба аквалангиста упали.

Некоторое время они боролись, неуклюже ворочаясь, как черепахи. Тяжелые баллоны пригибали к цементным плитам, стесняли движения.

С сопением возясь на причале, враги подкатились к самому его краю, мимоходом столкнули футляр и упали в воду вслед за ним.

Несколько минут — или секунд? — они барахтались под пирсом, то и дело стукаясь о него. Так тесно переплелись руками и ногами, что, казалось, ничто не в силах разъединить их.

Нет связи прочнее ненависти!

Под водой боевые пловцы чувствовали себя ловчее, увереннее. Вода была их стихия.

Тактика изменилась под водой. Теперь оба стремились лишить друг друга преимуществ боевого пловца. Для этого надо было вырвать загубник изо рта.

Нарушителю почти удалось сделать это. Он зажал шею Александра рукой, согнутой в локте, другой торопливо шарил по его лицу. Александр начал захлебываться. А враг все сильнее и сильнее стискивал горло.

В самбо это называется — гриф горла. Рука, согнутая в локте, надавливает на сонную артерию. Несколько секунд — и смерть!

В гимнастическом зале самбист, захваченный таким приемом, почти сразу начинал барабанить пальцами по руке партнера: признавал себя побежденным и просил отпустить.

Ну, он-то, Александр, не попросит. Умрет, а не попросит!

Но в том же гимнастическом зале Александр разучил с заботливым Рывчуном защиту против смертельного грифа.

Мускулы вспомнили! Они сработали рефлекторно.

Пяткой Александр изо всех сил ударил по колену врага. От резкой боли тот ослабил хватку. Пограничник мгновенно высвободился и всплыл.

Он глубоко вобрал в себя воздух, трясущимися руками поправил загубник, огляделся по сторонам.

Враг исчез. Неужели уплыл из грота?

Нет, не так тренирован был этот человек, чтобы уйти от боя. Перед Александром опять мелькнула длинная тень.

В этой ярости, в этой молчаливой злобе было что-то необычное, пугающее. Казалось, дерется не человек, а громадная взбесившаяся рыба. Мускулистое, смазанное жиром тело вывертывалось, выскальзывало. Ласты бешено пенили воду.

У рыбы только один зуб, но очень острый — стилет. Александр перехватил правую руку со стилетом и, как клещами, зажал в кисти.

Но левая рука врага свободна. Распяленные пальцы нетерпеливо шарят по лицу, по плечам. Нужно прижимать подбородок к груди, чтобы не дать этим ищущим, скользким пальцам добраться до горла.

Нет, Александр не хотел применять оружие, хотя на боку у него был пневматический пистолет. Во что бы то ни стало захватить врага живым!

Но где же Кузема, Бугров? Почему не пришли на помощь по сигналу ракетой?

Сцепившись, боевые пловцы то поднимались, то опускались. От причала они переместились к центру грота, коснулись дна, всплыли, снова очутились у причала.

Был момент, когда Александр уже одолевал. Он обхватил противника ногами и, дергаясь всем телом, молотил его затылком о сваю. Так добивают метровых щук, пойманных на спиннинг.

Но нарушитель был слишком скользким — вероятно, смазался перед заплывом. Он извернулся, взвился вверх, снова кинулся на Александра. Острая боль резанула плечо.

Уже теряя сознание, Александр почувствовал, что нарушителя оттаскивают от него, и инстинктивно, изо всех своих слабеющих сил, сопротивлялся этому…



Застонав, он приподнялся.

Лежать было неудобно, твердо. Значит, был уже не в воде, а на земле. Ну да, вот и небо! Под соснами стояли и ходили пограничники.

— Жив? — с беспокойством спросил Александр, имея в виду нарушителя. — Жив он?

— Жив, жив! — успокоил начальник морского поста, садясь рядом на корточки. — Чистенько ты работаешь, лейтенант. Почти что и не повредил его.

— Зато очень крепко вцепились, — добавил Бугров. — Мы с Куземой едва отняли его у вас. С клочьями отдирали.

Александр посмотрел на матроса. Тот был в плавках, с ластами на ногах и мокрый весь, с головы до пят. Значит, помощь все-таки пришла по сигналу ракетой…

— Замешкались малость, — добавил матрос извиняющимся тоном. — Не сразу нашли этот подводный вход в скале.

Александр перевел взгляд на свое наспех забинтованное плечо — рука неподвижна, как полено. В другой руке зажат обрывок какой-то прорезиненной материи. «С клочьями отдирали…»

Он разжал кулак, уронил обрывок материи в траву, устало откинулся на спину.

Над ухом прозвенел взволнованный, очень знакомый голос:

«Раненый! Обопритесь на меня, раненый! В нашей сандружине я…»

Когда он опять открыл глаза, было уже утро. Народу на острове прибавилось. Звенели кирки и лопаты. Пограничники, весело переговариваясь, ворочали и отодвигали камни, будто устанавливали мебель на новоселье.

— Очнулся, — сказали рядом с Александром.

— И то пора-Александр поднял глаза. Сверху на него смотрел комдив.

— Здравия желаю! — радостно сказал Александр, пытаясь приподняться.

Но сидевший на земле фельдшер придержал его.

— Заторопился! — укоризненно сказал комдив. — Некуда торопиться тебе. Дело свое сделал. И сделал на совесть!

— А где… — Александр поискал вокруг глазами.

— Вот он! Все неймется ему.

Поодаль несколько пограничников, навалившись, придерживали под сетью что-то извивавшееся и судорожно бившееся на земле.

Александр успокоенно перевел дыхание.

— Зачем камни ворочают? — спросил он через минуту.

— Ищут аварийный люк.

— Не найдут, — уверенно сказал Александр. — А найдут, не откроют. Мальтиец предупреждал: плита отодвигается изнутри. С помощью ручной лебедки. Я нырну, товарищ комдив? Мне помогут доплыть.

— Еще чего! Раненый — нырнуть! Проинструктируй своих аквалангистов!

Александр растолковал Бугрову и Куземе, как искать приспособление для подъема крышки люка.

— Мальтиец говорил: это за ремонтной мастерской. Видели ее? Только не перепутать! Посредине механизм для взрыва Винеты.

— Где кусок стены сдвинут?

— Правильно. Нарушитель собрался включить, я помешал.

Кузема и Бугров долго возились внутри острова. Минут через пятнадцать они всплыли и взобрались на берег.

— Ну как? — спросил комдив.

— Четыре трупа нашли на дне.

— Ого! И впрямь склеп. А приспособление для подъема?

— Там облицовка плотная, товарищ комдив. Плита к плите.

— Значит, не нашарили нужной плиты. Мальтиец говорил: третья снизу, во втором ряду. Отодвигается легко.

Опять длительное ожидание. Александр сердито покосился на свою неподвижную руку.

Вдруг зашумели неподалеку ветви, хотя утро было безветренным. Раздались радостно-взволнованные голоса пограничников.

Раскачиваясь кроной, начала поворачиваться одна из сосен и вместе с нею — гранитная плита, ее подножие. Под гранитной, обросшей мхом плитой оказалась вторая — железная. Зачернело отверстие, открылись ступени винтообразной лестницы, уводившие вертикально вниз.

— Молодцы Бугров и Кузема! — сказал комдив. — Что ж! Воспользуемся любезным приглашением.



Александр тоже запросился в грот.

— Нельзя. Ты ранен, — сказал комдив.

— Просто устал, вымотался.

— А плечо?

— Не болит, — соврал Александр.

Кузема и Бугров подхватили своего лейтенанта под руки. Вставая, он с беспокойством оглянулся. А где же нарушитель?

Ага, вот он — неподвижно сидит под сетью, обхватив руками колени. («Эх, не догадались связать!») Голову положил на руки, спрятал лицо. Рывчун перехватил и правильно понял взгляд Александра.

— Будь спокоен! Не уйдет!

В узкий лаз опустили несколько фонарей. Грот осветился. Затем один за другим по ступенькам сошли командир дивизиона, начальник морского поста, матросы, поддерживавшие Александра.

Вода, недавно ходившая ходуном, уже успокоилась, но следы брызг темнели на стенах. Высота свода доходила до пятнадцати метров, площадь акватории была достаточна для того, чтобы в грот могла войти большая подводная лодка, всплыть и, развернувшись, стать у пирса.

Грот был естественный. Он представлял собой как бы глубокую пазуху в недрах острова.

Как мог возникнуть этот громадный тайник?

Несомненно, не обошлось без помощи ледников. Когда-то они прошли здесь. Первый ледяной вал пропахал борозду, вырыл глубокое ущелье. Его заполнила вода, образовав бухту.

Затем, спустя сотни или тысячи лет, второй вал приволок с собой большое гранитное поле. Оно сползло в море, но край поля не коснулся дна, а повис над ним огромным козырьком. И бухта стала подводной.

Недаром деревья, которые росли на берегу, были немного наклонены в одну сторону, к воде. Поле, по существу, было оползнем.

Люди лишь дополнили, усовершенствовали то, что было создано усилиями двух ледяных валов.

Когда и как узнали о «двухэтажности» острова? Трудно сказать. Но, вероятно, эту особенность его решили использовать во время сооружения оборонительной линии.

Ее, как известно, задумали в виде неприступного барьера. Укрепления протянули по материковой суше. Воздвигали их также и на островах шхерного района. Строителями были прославленные европейские фортификаторы.

Вероятно, они «словчили», сумели утаить недра острова от тогдашних его хозяев.

Действительно, грот не обозначен ни в одном плане фортификационных сооружений.

Между тем он существовал. И о нем знал лишь самый ограниченный круг лиц.

С началом второй мировой войны недра острова наполнились странной, бесшумной, полуфантастической жизнью. В гроте обосновался «Летучий Голландец».

Здесь подводная лодка имела все необходимое для ремонта механизмов, пополнения запасов и отдыха команды.

Пограничники обнаружили электропроводку — грот освещался электричеством.

Для удобства подхода зажигались в темное время суток фонарики, укрепленные на вешках. Они указывали путь к подводному входу в грот. Когда-то Шубин назвал это «светящейся дорожкой на воде».

Приближаясь к острову, «Летучий Голландец» давал какой-то сигнал, «петушиное слово», по которому служба Винеты включала «световую дорожку», а также ведущий кабель, проложенный на дне.

Ориентируясь по вешкам, лодка входила в зону действия кабеля, погружалась и, двигаясь строго вдоль него, медленно втягивалась в пасть огромного грота. Там всплывала и пришвартовывалась у пирса.

Наверно, в Винете были и другие средства, которые обеспечивали безопасность входа и выхода подводной лодки. Пока, однако, удалось обнаружить только кабель.

Оказалось, что вертикальная лестница проходит внутри шахтного ствола. По нему опускали громоздкие грузы. В отличие от аварийного лючка ствол открывался с помощью механизмов, которые приводились в действие электромоторами.

Даже при самом поверхностном осмотре ясно было, что Винета в шхерах не чета Винете в Пиллау. Это фундаментальная, специально оборудованная стоянка, рассчитанная на длительное в ней пребывание.

Был «запланирован» и конец Винеты.

В гроте обнаружили большое количество взрывчатки, равномерно распределенной под пирсом, между его сваями. Стоило включить приспособление для взрыва, чтобы Винета-три перестала существовать. Обрушившиеся своды погребли бы тайну под обломками.

Почему же Винета не взорвана? Забыть о ней не могли. Значит, приберегали на всякий случай — в ожидании новой войны?

Пограничники постояли недолго над тем, что Бугров и Кузема извлекли со дна Винеты. Зрелище было неприглядным. Смерть вообще неприглядна, особенно же внезапная, насильственная смерть. От четырех трупов, лежавших в ряд на пирсе, остались только кости да лохмотья одежды, по-видимому комбинезонов.

— Кто-нибудь из команды «Летучего Голландца»?

— Вряд ли. Скорее, обслуживающий персонал Винеты. Наверно, механики, монтеры.

— Кто же их так? Цвишен?

Комдив досадливо пожал плечами. Он присел на корточки и заглянул под причал, где между сваями колыхалась чернильно-черная вода. Удивление на лице его сменилось разочарованием.

— Четыре мертвеца и пустой пирс, — пробормотал он сквозь зубы. — И больше никаких следов этого «Летучего Голландца».

— А футляр? — вспомнил Александр. — Футляр еще не нашли?



Футляр извлекли из-под свай пирса, куда подводные пловцы затолкали его, «наподдавая», как мяч, ногами.

Комдив медленно отвинтил крышку. Внутри было нечто напоминавшее туго свернутую пружину.

— Поаккуратней, товарищ комдив! Еще рванет!

— Нет! Не мина! — вмешался Александр. — Нарушитель открывал, я видел.

— Все равно, давайте-ка с этим на свет! Тут темновато.

По вертикальному лазу все поспешно выбрались наверх.

Александр ожидал увидеть в футляре свиток, письмо — нашли же в Балтийске письмо, — или записочку, донесение, подобное перехваченному в свое время Шубиным.

Но действительность превзошла ожидания. Это была магнитофонная пленка, необычная, очень тонкая и твердая, как проволока.

— Ого! Да тут метров двадцать наберется, не меньше! — удивленно сказал комдив, бережно расправляя пленку.

Нарушитель, сидевший под сетью, поднял голову. У него было невыразительное лицо, странно заостренное вперед. Возраст неопределенный — от тридцати до пятидесяти, брови и волосы совершенно белые.

— За каждый метр мне дали бы пятьсот долларов! — хрипло сказал он по-немецки. — Двадцать метров — десять тысяч долларов! И это еще дешево, как я теперь понимаю. Можно было запросить по возвращении вдвое дороже, и они бы заплатили мне.

Те из пограничников, кто знал немецкий, с недоумением переглянулись. Рехнулся он, что ли? Толкует о возвращении, о долларах…

Нарушитель неотрывно смотрел на противоположный берег, затянутый утренней розовой дымкой. Кожа на лице его вдруг натянулась, как на барабане, что-то заклокотало в горле.

— Воображаю, как его сейчас корчит, этого недотрогу! — неожиданно отчетливо сказал он. — Ему не простят стольких провалов, я знаю. С него сдерут три шкуры за эти провалы. А он так боится прикосновений!

— Кто?

— О! Один недотрога, кабинетный деятель.

Нарушитель как-то деревянно, с напряжением захохотал. Очень злые люди не умеют смеяться.

И потом уже до самого Ленинграда он не размыкал губ…

Зато достаточно красноречивой оказалась запись на пленке, извлеченная из футляра.

Это, собственно говоря, было донесение, причем сверхтайное. Грибов, ознакомившись с ним, охарактеризовал его так: «донос из могилы».

3. Донос из могилы («Фюрера на борт не брать!»)

Шорох, шипение, словно бы змеи, свиваясь в кольца, медленно выползают из гнезда! Потом шепот, еле слышный, очень напряженный:

«Штурмбаннфюрер! Сегодня, двадцать шестого апреля тысяча девятьсот сорок пятого года, посылаю внеочередное донесение, которое осмеливаюсь считать наиболее выдающимся своим служебным успехом. Мне удалось вызвать на откровенность самого командира! Наконец-то я добился его доверия.

Я, к сожалению, не сумел пронести в его каюту портативный магнитофон, которым вы снабдили меня неделю назад. Вестовой, как назло, все время вертелся возле меня. Но я спешу немедленно восстановить разговор по памяти — во всей его последовательности и по возможности обстоятельно.

Лежу на койке в своей каюте-выгородке — я в ней один, накрылся с головой одеялом, держу магнитофон у рта, как вы советовали.

Наша лодка — на грунте. Ожидаем ночи, чтобы проникнуть в шхеры и укрыться в Винете-три.

В моем распоряжении еще около часа…

Штурмбаннфюрер! Дело идет о жизни фюрера! Капитан второго ранга Гергардт фон Цвишен готовит измену.

Он не придет по вызову, переданному из канцелярии фюрера, согласно условному сигналу: «Ауфвидерзеен, майне кляйне, ауфвидерзеен!»

В предыдущем донесении, посланном с нарочным из Пиллау, я высказывал свои подозрения на этот счет. Сейчас они подтвердились.

Вот как это произошло.

Вскоре после того, как лодка легла на грунт, командир вызвал меня и предложил разделить с ним ужин.

— Захотелось, знаете ли, поболтать, — небрежно пояснил он. — Поговорить по душам.

— Со мной?

— Вас это удивляет? Но ведь вы врач. А врачи, как исповедники, обязаны хранить тайны своих пациентов. Не так ли? Вы хорошо храните доверенные вам тайны?

Он посмотрел на меня, по обыкновению склонив голову набок.

— О, как могила, господин капитан второго ранга!

— Вы правы. Тайну лучше всего хранит могила. Но прошу к столу!

Мы уселись друг против друга.

— Вообразите, что мы в купе поезда, случайные попутчики. Через два-три часа один из нас сойдет на промежуточной станции. Допустим, первым сойдете вы. Новая встреча исключается. Поэтому позволю себе предельную откровенность. Итак, за откровенность!

Я не спешил с наводящими вопросами, хотя внутри у меня все кипело и дрожало от нетерпения. Впереди было еще много времени — два-три часа до всплытия!

Командир сам очертя голову кинулся навстречу опасности. Он был необычайно разговорчив в этот вечер — как бы старался вознаградить себя за долголетнее молчание.

Он сказал:

— Иногда — почти непреодолимо — тянет рассказать о себе.

— Да?

— Видите ли, я известен слишком узкому кругу лиц. Военные историки напишут о Приене и Гугенбергере. Обо мне не напишут никогда. О таких, как я, не пишут. «Строжайшая государственная тайна» — таков девиз на моем щите!

— Но знаменитый Лоуренс?

— О! Этот сам создавал шумиху вокруг себя. Бойкое перо, согласен! Во всем остальном — позер и дилетант. Настоящий разведчик должен жить и умереть в безвестности. Но я не жалуюсь.

Он развернул салфетку.

— Газетчики протрубили о Приене и Гугенбергере. А что сделали Приен и Гугенбергер? Потопили несколько кораблей? Ф-фа! Я сделал неизмеримо больше. Я неустанно подгонял войну! Не давал огню затухать ни на миг! Те же Приен и Гугенбергер давно уже торчали бы на берегу и получали половинную пенсию, если бы не я. И все же это пустяки в сравнении с тем… Но я забегаю вперед. Мне, доктор, ни к чему завидовать каким-то Приенам. Я даже не завидовал Канарису, хотя он — адмирал, а я лишь — капитан второго ранга. Лучше быть живым капитаном второго ранга, чем мертвым адмиралом.

— Как — мертвым?

— Неделю назад адмирала повесили в железном ошейнике, — спокойно сказал командир, накладывая себе на тарелку салат из крабов.

— Железном?!

— Чтобы дольше мучился. Агония, говорят, продолжалась полчаса. Так отблагодарил его фюрер за службу.

Я до боли сцепил пальцы под столом, чтобы не выдать своего волнения.

— Но в данном случае, — продолжал командир, — я согласен с фюрером. Канарис был двуличной канальей. Знаете, как прозвали его в Киле, в кадетском училище? Кикер[50]. В одном слове — жизнеописание покойного адмирала! Но он не только подсматривал, он еще и косил. Выражаюсь фигурально. Едва лишь фюрер перехватил его взгляды, бросаемые искоса в сторону англо-американцев, как Кикеру пришлось сменить просторный крахмальный воротничок на более тесный, железный.

— Он был вашим другом, — осторожно сказал я.

— Наоборот. Почему, по-вашему, я был назначен командиром «Летучего Голландца»?

— Мы считали, что Канарис оказывал вам покровительство. Ведь вы учились с ним в одном училище.

— Канарис терпеть меня не мог! И фюрер отлично знал об этом. Но он любил, когда его подчиненные враждуют между собой. Да, излюбленное балансирование, всегда и во всем! Я был назначен назло Канарису.

— Вы изумляете меня, господин капитан второго ранга!

— А мне нравится вас изумлять. Надоело ходить постоянно застегнутым наглухо. Надо же когда-нибудь дать себе волю, расстегнуться хоть на две-три пуговицы. Но, по-моему, командир расстегнулся нараспашку. Он подождал, пока вестовой сменит тарелки.

— Больше не нужен! Можешь идти.

Когда дверь закрылась, командир сказал:

— Гитлера называют гениальным стратегом. Сейчас этот стратег зарылся, как крот, в землю под Берлином. Зато он своеобразный гений в другой области: в компиляции и плагиатах, а также в притворстве. Кому судить об этом, как не нам с вами? Вы согласны со мной?

Командир продолжал говорить — я уже не слышал ничего. На минуту или две потерял способность не только запоминать, но и понимать. Фюрера при мне назвали Гитлером!

Однако усилием воли я вернул самообладание. Если командир, подумал я, говорит так о фюрере, то, значит, впереди сугубо важные разоблачения. И я призвал на помощь всю свою профессиональную выдержку. Видит бог, она понадобилась мне, ибо несколько, позже командир осмелился назвать нашего фюрера просто Адольфом!

— …историческая закономерность событий или то, что сам он называл предопределением, — услышал я. — Нет, я не обвиняю его. Он сделал все, что мог.

— Звезды неизменно благоприятствовали фюреру, — пробормотал я.

— Звезды? Я не верю в звезды. Я верю в дивиденды. В этом смысле я фаталист.

— Некоторые порицают фюрера за то, что он начал войну на два фронта, — сказал я. (Из всего изложенного, надеюсь, ясно, штурмбаннфюрер, что только в служебных целях я осмеливаюсь обсуждать гениальные предначертания нашего фюрера.)

— А что еще ему оставалось? Мы — в центре Европы, зажаты в тиски между Западом и Востоком. Отсюда эта постоянная двойная игра, то, что я называю балансированием на проволоке с разновесом в руках. Война на два фронта для Германии неизбежна.

— Но Бисмарк говорил…

— О! Бисмарк был такой же мастер темнить, как и Гитлер. Немцы всегда сражались на два фронта, начиная с Большого Фрица[51], даже еще раньше. Справьтесь об этом у вашего друга Венцеля, — он готовился стать профессором в Кенигсберге.

Традиционное, исторически закономерное, обусловленное географией притворство, доктор! И больше всего сосредоточено оно на нашей подводной лодке. Каждый отсек ее набит притворством.

— Особенно кормовой? — сказал я, запуская, так сказать, зонд поглубже.

— Имеете в виду каюту-люкс и ее почтенных пассажиров? Несомненно. Так помянем же наших пассажиров!

Мельком взглянув на часы, командир наполнил бокалы:

— Но вы совсем не пьете, доктор. Вы слушаете меня не дыша. Слушаете с таким напряжением, что даже, по-моему, шевелите губами! Плюньте на все. Пейте, ешьте, жизнь коротка!

Он отхлебнул вина.

— Нет, Гитлер не мог иначе. Стремление к колониям неистребимо, доктор, оно в крови. Этим я хочу сказать, что экономика империи, жизненные интересы концернов и больших банков окрашены еще и личными чувствами наших нацистских главарей. (Он так и сказал: главарей!)

— Кто же эти… главари? Мне известен лишь господин рейхсмаршал.

— Правильно. Геринг — сын офицера колониальных войск в Юго-Западной Африке. Затем идет Гесс. Родился в Южной Америке, жил в Египте. Отец — немецкий коммерсант. Потерял все свое состояние во время первой мировой войны. Мало вам? Да если хотите, я назову еще десяток имен. Рихард Дарре — уроженец Аргентины. Герберт Баке — родился на Кавказе…

— Достаточно. Я убедился.

— Эрнст Боле, наконец! Руководитель заграничного отдела нашей партии! Вы знаете его биографию? Она забавна. Детство провел в Кейптауне. Мать — англичанка. Отец — немец, притом старой бисмарковской закваски. За каждое слово, сказанное дома по-английски, детям полагалась порка. Правильные национальные идеи вколачивались будущему руководителю заграничного отдела партии, так сказать, сзади, как снаряды с казенной части!

Я, содрогаясь, поддержал его непочтительный смех, однако почти беззвучно, штурмбаннфюрер!

— Отцу Боле помогали товарищи его сына по школе. Эрнст был единственным немецким мальчиком среди англичан и голландцев. И это во время первой мировой войны! Когда он рассказывал о своих маленьких мучителях, у бедняги начиналась одышка и багровело лицо. Вот на чем, доктор, на порке и колотушках, вырос выдающийся национал-социалист Эрнст Боле! Впрочем… — Он задумчиво подпер голову кулаком. — Впрочем, мы, немцы, вообще слишком долго помним полученные нами колотушки. Возьмем хотя бы Францию… Но он не стал говорить о Франции.

— Россия помешала нам вернуть свои колонии. Не будь ее, мы бы уж причесали этих черненьких на прямой пробор, показали бы им расу господ! Все континенты:

Африка, Азия, Америка, Европа, рынки сбыта и сырья, дешевые рабочие руки, — все это скрывалось за широкой русской спиной!

— Не следовало ли начать с колоний? Командир смотрел на меня через стекло бокала, прищурясь.

— А вы любознательны, доктор, очень любознательны, — ласково сказал он с той неожиданной стремительностью переходов, которая ему свойственна. — Впрочем, так и полагается в вашей профессии, — добавил он. — Имею в виду, понятно, медицину… Если говорить обо мне, а я, наверно, интересую вас больше всего, то знайте: могу позавидовать в Третьем райхе только одному человеку.

— Кому же именно?

— Толстому Герману.

— Господину рейхсмаршалу?

— Да. И не потому, что он рейхсмаршал, а я всего лишь капитан второго ранга, но потому, что он еще и «Рейхсверке Герман Геринг АГ». Чуть ли не двести заводов, шестьсот тысяч рабочих! А с чего начал? С кортиков. Лет восемь назад он выпросил у Гитлера монопольное право вырабатывать почетные эсэсовские кортики. В то время я тянул лямку в Испании. Топил коммунистов. Я не додумался до кортиков.

Нам, доктор, забивали голову враньем. Нас уверяли, что мы, эсэсовцы, — элита нации, новое дворянство, аристократия заслуг. Чушь! Наверх, в общество подлинных хозяев Третьего райха, сумел протиснуться только Толстый Герман. Каждый раз, пристегивая к поясу почетный эсэсовский кортик, я вспоминаю о Толстом Германе. Правда, кое-кому из нас Гитлер дарил имения. Я не получил имения. Вы, по-моему, тоже.

Да, о Толстом Германе стоило призадуматься. Говорят: деньги дают власть. Правильно! Но и власть дает деньги, если умеючи ею распорядиться. Она дает все, к чему могут стремиться люди: деньги, много денег, виллы, яхты, чины и ордена, славу, всеобщее преклонение, любовь женщин — для тех, кому нужна эта любовь. Но самое главное, доктор: власть дает душевный покой! Она избавляет от мучительной неуверенности в себе и внутренне преображает человека!

Минуту или две он молчал, переводя дыхание.

— Но мое время еще не ушло, — добавил он непонятно.

— Разумеется, — пробормотал я, подкладывая, так сказать, еще дровишек в костер. — С вашими выдающимися дарованиями… С вашим опытом… И до сих пор лишь командир подводной лодки… Хотя это не обычная подводная лодка! Я думаю, единственная в своем роде!

— Курт называет ее подводным лайнером. Да! Я издавна связывал свои надежды с нашими пассажирами. Всмотритесь в них внимательнее, доктор.

— Но их уже нет.

— Ну, хотя бы взгляните на них со спины! Почти все они были иностранцами, заметьте! Или, по крайней мере, выдавали себя за таковых. За проезд, понятно, господа не платили. Зато каждый из них оставлял на борту лодки нечто более ценное, чем деньги, — клочок тайны… Нет, так нельзя, доктор. Хоть пригубьте бокал! Вы обязаны выпить за наших пассажиров, пока я рассказываю о них. За помин или за здоровье, значения не имеет. Они были такие разнообразные. Социальное положение — от официанта до короля или Великого Муфтия. Цвет кожи — самый пестрый. Помните трех очень вежливых «желтеньких» — это были наши «желтенькие», — которыми Рудольф «выстрелил» в море вблизи Венесуэлы?

— Они напоминали официантов.

— Но что они должны были делать в Венесуэле?

— Не знаю.

— Проникнуть в находившийся там японский диверсионный центр и парализовать его.

— Зачем?

— Готовился взрыв шлюзов на Панамском канале. Японцы в случае своего нападения на США хотели отсечь американский Атлантический флот от Тихого океана. Но нам, немцам, разрушение канала было ни к чему.

— Слишком возросла бы мощь японцев?

— Не только это. Что стали бы мы делать, если бы Гитлер утвердил южный план вторжения в США? Порядок вторжения, к вашему сведению, был таков. Высадка наших ударных эсэсовских частей в Бразилии. Создание стотысячной армии бразильцев, аргентинцев и так далее — с прочной основой из фольксдойче (многое было уже подготовлено). Потом триумфальный марш на север под флагом свастики. А дальше? Канал преграждал путь. Вместе со шлюзами были бы взорваны и мосты.

— Навести переправы!

— Но это намного замедлило бы наше наступление. Фюрер предполагал покончить с США в течение двух недель. Вот почему я доставил этих «желтеньких» в Венесуэлу.

— И они выполнили задачу?

— Вы же видите. Канал цел.

— И все-таки я не смог бы заставить себя есть с «желтыми» за одним столом.

— По званию каждый из них был старше вас. Ну хорошо! А возьмите белого пассажира — майора Видкуна. Какая выправка! Был лишь норвежцем, но издали, особенно со спины, его можно было принять за настоящего немца, офицера прусской школы.

— Да, майор держался с достоинством.

— Говорят, когда его волокли на казнь, он порастерял это достоинство. Ну, черт с ним! Вернее, мир праху его! В тот рейс он был мрачноват. Возможно, его одолевали предчувствия. А вас никогда не одолевают предчувствия?.. Хотя что это я? С чего бы им одолевать вас? Так вот о пассажирах. Майор был, конечно, не лучшим из них. Кем был он, в конце концов? Главой маленького окраинного государства, вдобавок доставленный туда на борту «Летучего Голландца»! Нашим пассажиром, доктор, могла быть особа поважнее, августейшая особа! — Он многозначительно помахал указательным пальцем. — Да, настоящий, высококачественный, официально миропомазанный король! Угадайте: кто?

Я задумался.

— В наше время выбор королей невелик, — сказал я.

— Бывший король. За неравный брак разжалованный в герцоги.

— А! Я знаю! Жена — американка, трижды разведенная?

— Правильно. Эдуард Восьмой! Перед ним поставили выбор: жена или трон. Он выбрал жену. Но потом, надо полагать, стало жаль трона. И жена, вероятно, пилила его день и ночь. Она миллионерша. А какой американской миллионерше не хочется, хотя бы недолго, побыть королевой? Я должен был прихватить эту парочку в Кадиксе.

— Кто же помешал их прихватить?

— Россия. Все та же Россия. Не будь России, американская миллионерша короновалась бы в Вестминстерском аббатстве.

— Англичане, пожалуй, удивились бы этому.

— Они удивились бы не только этому. В одно пасмурное утро проснулись бы в новом, отлично оборудованном для них рейхскомиссариате. Титул, впрочем, Эдуарду оставили бы. Но план сорвался из-за России.

— Из-за России? Почему?

— Дюнкерк. Англичане воспевают Дюнкерк, как чудо своей организованности. Конечно, их флот поработал на совесть. Но они не унесли бы ноги из Дюнкерка, если бы не было русских.

— Позвольте, в сороковом году мы еще не воевали с русскими!

— И тем не менее они помогли англичанам в Дюнкерке. Россия существовала, вот что важно! Штандартенфюрер Зикс подробно рассказывал мне об этом. А он осведомленный человек. В кармане у него было назначение на должность коменданта Лондона. Вы помните, что у Дюнкерка английский экспедиционный корпус столкнули в воду? Путь на Англию был открыт. И вдруг движение танковых колонн к Ламаншу приостановлено! Отчего? Зикс в отчаянии. Фюрер будто бы сказал при нем:

«Я в положении стрелка, у которого в винтовке только один патрон». И, конечно, патрон полагалось приберечь для России.

Я сделал вид, что очень удивлен.

— Нет, доктор, вы безнадежны. Даже под конец… под конец войны, хотел я сказать, вы не научитесь мыслить глобальными категориями. Учтите: поражение Англии и развал ее империи были бы на руку США, а также Японии. За нашей спиной они подобрали бы осколки. А нам после Англии пришлось бы еще возиться с Россией. Другое дело, если бы сначала пала Россия. Кстати, через год беднягу Зикса назначили комендантом Москвы. Наверно, хотели компенсировать за Лондон. Но и с Москвой не получилось. Смешная репутация, а? Дважды несостоявшийся комендант! Командир усмехнулся.

— Но и нам не повезло. Мы лишились общества экс-короля. Он повеселил бы нас. Говорят: пошел в деда. Такой же кутила и балагур.

— Нас достаточно веселил американец — игрок в покер. Тот, кого мы возили в шхеры. Его приказано было именовать господином советником.

— Вы злопамятны. Советник обыгрывал вас в покер?

— Не только меня. Был какой-то двужильный. Днем без роздыха играл в карты, по ночам совещался с этими озабоченными финнами. Чем они были озабочены?

— Доктор, от вас у меня нет больше тайн. Советнику не удалось обыграть финнов! Они совещались насчет так называемого долларового нажима.

— Нажима?

— Ну, вы же помните весеннюю ситуацию тысяча девятьсот сорок четвертого года. Англичане и американцы готовили вторжение в Северную Францию. Понятно, им хотелось подольше не пускать в Европу русских, попридержать у Карельского вала, пока сами они будут перелезать через Атлантический. Система разновеса, понимаете? Атлантический и Карельский валы — на разных концах рычага. Поднялся один конец, опустился другой.

— Но при чем здесь доллары?

— А, это давняя история. В тысяча девятьсот тридцать девятом году американские военные фирмы снабжали финнов оружием. В кредит. Сумма долга в конце концов составила что-то около десяти миллионов долларов. Янки не торопили с уплатой. Но спустя пять лет, накануне вторжения в Северную Францию, мы доставили в шхеры этого весельчака — игрока в покер. Ведь янки не воевали с Финляндией. Они не могли припугнуть ее бомбами. Зато могли предъявить к уплате векселя. Что и было проделано на глазах у нас и с нашей помощью.

— Игрок в покер потребовал от финнов: воюйте или платите?

— Что-то вроде того. Прижимистый кредитор, знаете ли!

— Я понял. Нам это было на руку: сохранить Финляндию против России. Но все же финны вышли из войны — несмотря на усилия игрока. Отчасти я рад этому. Он слишком часто блефовал. И вообще действовал мне на нервы. Был шумный, бесцеремонный, самодовольный. Типичный делец-янки.

— Не слишком ли типичный? Я недоумевающе молчал.

— Он мог сблефовать не только в покер, — сказал командир. — Предположите на миг, что это был немец, который только притворялся американцем.

— Зачем ему было притворяться американцем?

— Зачем?.. Но Риббентроп прилетел в Хельсинки уговаривать Маннергейма примерно тогда же, когда наш пассажир обламывал в шхерах несговорчивых финансистов. Случайное совпадение? Не знаю. Чересчур похоже на излюбленные клещи. Финнов зажали с двух сторон: германский дипломат в Хельсинки, мнимый американский кредитор в шхерах. И это вполне соответствовало бы тактике «Летучего Голландца». Притворство, доведенное до слепящего блеска! Но я ничего не утверждаю, доктор, просто думаю вслух. Возможен и первый вариант: Риббентроп взывает к чувствам боевого товарищества, янки же хладнокровно бьют по мошне.

Он снова покосился на часы:

— Мне так приятно, что я могу быть откровенным с вами! Ведь мы случайные попутчики, не так ли? А поезд приближается к станции, на которой вы, к сожалению, сойдете.

(Мне показалось, что он лукаво подмигнул. Или так падал свет на его лицо? Он всегда держит голову немного набок. На секунду, штурмбаннфюрер, мне представилось, что командир играет в какую-то непонятную для меня игру. С лица его как бы сдвинулась маска. Он смеялся, шутил, настойчиво угощал, а глаза, как всегда, были холодны, настороженны, враждебны. Но я не имел времени раздумывать! Нужно было слушать и слушать, не пропуская ничего!)

— Но вы так и не выпили за наших пассажиров.

— Вы тоже, господин капитан второго ранга! Командир поднял свой бокал, посмотрел вино на свет и осторожно поставил на стол.

— Отличное вино, особое! Его сохраняли для нашего последнего пассажира. Нет, не для игрока в покер. И не для экс-короля. Для того, кто готовился быть нашим последним пассажиром. Ведь нас собиралось почтить своим присутствием самое высокопоставленное лицо в Германии. Смирно, лейтенант Гейнц! Встать и вытянуть правую руку вперед! Ну-ну, я пошутил. Но вы угадали.

Самое невероятное в этом разговоре было впереди. Командир сказал:

— Нас называют лейб-субмариной фюрера. Но с чем это связано?

— Не знаю.

— Само собой. Откуда вам знать? Это знают только трое: я, мой штурман и Адольф. Теперь — с вами — уже четверо. Но вы, надеюсь, не проболтаетесь?

Я едва не выронил бокал. Назвать фюрера по имени! Это само по себе было уже государственным преступлением!

— В кабинете Адольфа, — сказал командир, — висит, к вашему сведению, особая карта. На ней аккуратно — Адольф очень аккуратный человек — отмечается местонахождение нашей подводной лодки. Адольфу хотелось бы, чтобы в такое тревожное время мы были поближе к нему. И для этого у него есть основания.

Потянувшись за бутылкой, он чуть было не опрокинул стол. Я поспешил поддержать его.

— Спасибо… Но вы совсем перестали пить. Не пугаю ли я вас своей откровенностью?

Командир выпрямился и без улыбки посмотрел на меня.

— Слушайте дальше. Самое интересное дальше. Ежедневно в условленный час мой радист выходит в эфир и подстраивается к определенной волне. Он ждет. Он терпеливо ждет. На волне не появляется ничего, и это хорошо. Стало быть, Третий райх еще стоит. Но вот — вообразим такой гипотетический случай — в каюту ко мне стучится радист. «Сигнал принят, господин капитан второго ранга», — докладывает он. Это самый простой условный сигнал. В эфире прозвучало несколько тактов. Где-то вертится пластинка. Исполнен популярный романс гамбургских моряков: «Ауфвидерзеен, майне кляйне, ауфвидерзеен». Не напоминает ли вам: «Небо безоблачно над Испанией»?[52] Тогда небо не было безоблачно над Испанией. И сейчас пластинка звучит зловеще. Она звучит как погребальный звон над Германией! Он означает, доктор, что все погибло, Третий райх рухнул, и Адольф на четвереньках выбирается из своего бункера. Он зовет на помощь меня! Я должен бросить все дела, чем бы ни занимался, где бы ни находился, и полным ходом идти в ближайшую Винету на побережье Германии. Там в люк нашей подводной лодки спустятся Адольф, Ева, два-три телохранителя. Отсеки «Летучего Голландца» — вот все, что осталось Адольфу от его империи! Затем погружение, полный вперед, курс вест, Амазонка!.. Учтите: радист, принявший сигнал, не знает его тайного смысла. Знаем только мы: Адольф, Венцель, я и вы. Теперь уж и вы! — Он любезно повернулся ко мне всем корпусом: — Видите ли, Адольф желал бы временно раствориться в сумраке тропических лесов. Черчилль в тысяча девятьсот сороковом году собирался эвакуироваться в Канаду. Почему бы Адольфу не укрыться на том же континенте, но южнее, у своих земляков, в Бразилии? Он хотел бы, подобно нам, притвориться мертвым. Третий райх рухнул, русские на улицах Берлина, но в резерве у Адольфа «Летучий Голландец». Пока есть «Летучий Голландец», еще не все потеряно.

Он приблизил свое лицо почти вплотную к моему:

— Сигнал «Ауфвидерзеен» будет принят, не сомневайтесь! Но пойму ли я его, вот в чем вопрос! Ведь я могу и снельсонить.

— Как это — снельсонить?

— Имею в виду подзорную трубу и выбитый глаз адмирала. Забыли этот анекдот?

Я вздрогнул. Я вспомнил!

[53]

— Но вы, я замечаю, вздрагиваете всякий раз, когда я говорю «Гитлер» или «Адольф». Хорошо, ради вас — ведь вы мой гость — я буду называть его «фюрер». Я объясню вам, почему хочу снельсонить.

Он откинулся на спинку стула:

— Понимаете ли, мне надоело получать приказы. В глазах этих высокопоставленных господ, которые даже не удосужились повысить меня в звании, мой «Летучий Голландец» — всего лишь подводный лайнер. Ошибка! И я отклоняю очередной приказ. Я принимаю решение самостоятельно. Вот оно: фюрера на борт не брать! — Видимо наслаждаясь выражением моего лица, командир повторил, смакуя каждое слово: — Да, фюрера на борт не брать!

Потом заботливо подлил вина в мой бокал.

— Эта мысль для вас, конечно, нова, — сказал он успокоительным тоном. — Постепенно вы освоитесь с нею. Сигнал, я думаю, раздастся завтра или послезавтра. Но это уже ни к чему. Фюрер живой — бесполезен. Мертвый, пожалуй, еще пригодится.

— Какая же польза от трупа? — спросил я растерянно. — Хотя, говорят, в Бухенвальде и Освенциме…

— Не то, нет. Гений, даже без высшего образования, годится на другое. Фюреру нужна не Ева, а святая Елена. Ореол мученика будет ему к лицу.

— Имеете в виду заточение? Муссолини уже побывал в заточении.

— И зря бежал оттуда. Скорцени, конечно, ловок, но глуп. Муссолини гораздо лучше выглядел бы в заточении, так сказать, скорчившись в ногах у Наполеона, чем на виселице, да еще подвешенный вниз головой. Я желаю фюреру заточения! Стать мучеником — это лучшее, что он может сделать для пользы общего дела.

4. Донос из могилы («Сохранить кофры Фюрера!»)

— Но багаж он позаботился доставить заранее. — Голос командира донесся до меня, как сквозь плотно задраенный люк.

— Какой багаж?

— Кофры. Пять кофров. Не притворяйтесь, что вы не видели их! Вы были на пирсе во время погрузки. А что в этих кофрах?

— Откуда мне знать?

— Комбинашки Евы Браун?

— Возможно.

— Нет. Кофры, если помните, доставлены в канун Нового года. В этом был расчет. Все в Пиллау перепились. Пирс был оцеплен. Багаж сопровождали семь офицеров СС. «Не слишком ли много для обыкновенного багажа?» — подумал я.

— Разве вам не сказали, что в кофрах?

— Эсэсовцы предупредили лишь, что груз — особой государственной важности! Комбинашки, таким образом, сразу же отпали. Но на несколько минут отодвинем эти кофры! Я не договорил о себе. Упустил одну деталь. Фон Цвишены — из Ганновера. Мы гордимся тем, что нынешний английский король — наш земляк. Ну как же! До недавнего времени короли Англии по совместительству были курфюрстами Ганновера. Отец нынешнего короля, воюя в четырнадцатом году с Германией, решил, что ему пристойнее именоваться Виндзором — по названию загородной резиденции. Раздумывая в Пиллау о судьбах Третьего райха, я вспомнил одного из наших добрых курфюрстов, предка Виндзоров. Он продавал своих подданных в солдаты любой платежеспособной иностранной державе. И брал совсем недорого, представьте! Три талера за голову! Потом на память пришли гессенские стрелки. В XVIII веке английский король нанял их и отправил за океан бить американских бунтарей. Вдумайтесь в это! Наши предки помогали англичанам против Георга Вашингтона! Не наступит ли, думал я, время, когда Вашингтон (город, не президент) станет покупать наших солдат, чтобы с их помощью бить каких-нибудь других бунтарей? Расчет с головы, естественно, производился бы уже не талерами, а долларами, что гораздо приятнее. Что вы больше любите, доктор, доллары или талеры?..

— Я люблю и то и другое, — сказал я, чтобы отвязаться от него.

— Но это плохо, доктор. Надо остановиться на чем-нибудь одном. Видите ли, мой предок — о нем сохранилось семейное предание — уехал с гессенскими стрелками в Америку и не вернулся оттуда. Если солдаты Вашингтона не прикончили его, значит, он прижился на американской земле. Весьма вероятно, что у меня родичи в США. Попав туда, могу встретить миллионера с такой же, как у меня, фамилией. И вот, полный гостеприимства, он напомнит мне одну латинскую поговорку. Вы врач и знаете латынь: «Уби бене, уби патриа»[54].

Я машинально поправил:

— Не «уби», а «иби».

— Пусть «иби». Но вы уловили мою мысль? Мне показалось, что я уловил ее.

— Боже мой! — воскликнул я. — Вы хотите продать фюрера американцам?!

Я представил себе, как фон Цвишен с обычной своей ужимкой принимает на борт фюрера и сопровождающих его лиц, потом, выйдя в море, тайно меняет курс и, вместо того чтобы идти к Южной Америке, направляется к берегам Северной.

— Но это измена, господин капитан второго ранга! Командир надменно вскинул голову:

— Я же сказал: фюрера на борт не брать! Таково мое решение. В каюте кофры, пять кофров. Для фюрера нет места. И потом, я не курфюрст Ганновера, не торгую немцами, получая по три талера с головы.

Признаюсь, я обиделся за нашего фюрера.

— Вы говорите так, — сказал я, — будто это простой ландскнехт, а не вождь германского народа и величайший полководец всех времен. Американцы, я полагаю, дали бы за него побольше, чем три талера.

— А зачем он американцам?

У меня дыхание перехватило от негодования.

— Кофры — другое дело, — спокойно продолжал командир. — Американцы, надо думать, не отказались бы от кофров. Ну вот, доктор, описав циркуляцию, мы вернулись к нашим кофрам! Слушайте дальше. Самое интересное дальше. Незадолго перед ужином я взломал замки на кофрах фюрера!

— О! Господин капитан второго ранга!

— Но ведь вам самому до смерти хочется узнать, что в этих кофрах. Вы даже подались вперед на стуле. Думаете, там слитки золота или жемчужные ожерелья? Нет! Там только папки. Черные, желтые, синие, белые. И на всех сургучные подтеки, как запекшаяся сгустками кровь. А поперек каждой папки надпись: «Государственная тайна».

Но ведь и на моем щите тот же девиз! И я не испугался…

Едва лишь я сорвал сургуч и раскрыл одну из папок, как понял, что наткнулся на клад.

Передо мной был личный архив фюрера!

Не знаю, известно ли вам, что фюрер близорук. Он тщательно скрывает это и не соглашается из кокетства носить очки. Ведь ни Цезарь, ни Наполеон не носили очки!

Поэтому для фюрера изготовлена особая пишущая машинка. Я видел ее. Литеры — спокойной округлой конфигурации, и они вдвое крупнее обычных литер.

Документы, предназначенные фюреру, печатаются только на этой машинке: на маленьких листах и с большими полями — так он любит.

Мне было достаточно взглянуть на первый же попавшийся под руку документ, чтобы понять: это отпечатано для фюрера!

— Я понял, что в папках! — вскричал я. — Там планы третьей мировой войны!.

— А вот и нет! Нюх изменил вам! Но разгадка близко, почти рядом.

Я развел руками, признаваясь в своем поражении.

— Военно-стратегические концепции, — сказал командира — очень быстро ветшают, особенно в наше время, в канун атомных битв. Но природа человека остается без изменений, и это очень плохая природа, доктор. Нам с вами известно об этом лучше, чем кому бы то ни было. Уж такова наша профессия: находить дурное в человеке, чтобы использовать это дурное в своих целях.

Я осторожно высказал другую догадку:

— Компрометирующие документы?

— Да. И они — наряду с другими. Повторяю: там есть все, что хотите, доктор! Богатейший в мире ассортимент диверсий!

Командир захохотал. Он так редко смеется, что я от неожиданности вздрогнул.

— В кофрах, — продолжал он, — вместе с перечнями и выдержками, напечатанными для фюрера, содержатся также: отличные дворцовые перевороты, ослепительные взрывы, моментальные фотографии, сделанные из-за угла (убивают, как пули), подлинники неосмотрительно выданных расписок и мастерски выполненные фальшивки, которые были (или будут!) подброшены разведке противника через услужливую нейтральную разведку. Ведь иная погубленная репутация стоит взрыва военного объекта, не правда ли?

Есть кофр, который я назвал бы стоком слизи и нечистот. С содержимым его полагалось бы знакомиться, доктор, надев предварительно перчатки мусорщика.

В этом кофре содержатся досье на некоторых политических деятелей Европы, Америки и Азии. К отдельным досье приложены счета из ресторанов или рецепты врачей, несомненно не подлежащие оглашению.

Кое-кто из этих политических деятелей еще не развернулся, не вошел в полную свою силу. Но это не беда. Документы сберегаются про запас. А деятель, разгуливая по улицам, не знает, что кто-то уже положил пальцы на его горло и может в любой момент нажать — так, чуточку, в целях предупреждения.

Имеются также списки (по странам) деятелей, которых я назвал бы: «люди-Винеты». Этим расписки и рецепты уже предъявлены. До поры до времени «люди-Винеты» законсервированы и притаились. Но стоит подать почти беззвучную команду, и…

Спешу оградить себя от подозрений, штурмбаннфюрер. Я стал побаиваться, не превышаю ли своих полномочий, вникая в суть операций, пока только намеченных, то есть сугубо секретных. Но нашего Молчальника, нашего Подводного Мольтке, уж нельзя было остановить.

— Считайте, что это мой каприз, — сказал он, — но я хочу, чтобы вы, доктор, поняли размах диверсий, намеченных на период «после войны». Вот вам одна из них. Она называется: «На дно!». Мир никогда еще не видал таких своеобразных по замыслу и масштабу операций.

Я, доктор, напрашиваюсь на похвалу. Это я подал мысль насчет операции «На дно!». «Мой фюрер! — сказал я, заканчивая свой последний доклад. — Почему бы не применить в отношении Третьего райха кое-что из тактики „Летучего Голландца“? Но, понятно, в достойных вас, грандиозных масштабах!» — «Не понимаю», — сказал он. «Положите всю Германию на грунт! — сказал я. — Конечно, временно. Пока минует опасность. Изредка вы могли бы поднимать перископ и осматриваться: не пора ли уже всплыть?»

— И фюрер воспользовался вашим советом?

— Как видите. Я же говорил вам: он гениальный плагиатор. И притом прирожденный притворщик. Уверяю вас: он знал о переговорах пройдохи в пенсне с Бернадоттом! Верный Генрих[55] думал, что дурачит своего фюрера, — на самом деле фюрер дурачил Верного Генриха. Фюреру не могла не прийтись по вкусу мысль притаиться. Немцам сейчас надо притаиться, замереть. Над головами их с грохотом прокатятся два встречных вала, столкнутся и… Но немцы уцелеют, покорно втянув головы в плечи. Они останутся в согбенном положении, пока им не подадут команду распрямиться.

— Кто подаст команду?

— Фюрер хотел сам подать ее. До тех пор Германия должна притворяться мертвой — подобно своему фюреру. Едва лишь вступит в действие план «На дно!», как военные заводы бесшумно опустятся под землю. Однако люди будут продолжать работу. Они будут ковать оружие, как гномы в своих пещерах. Германия под пятой врага — это страна гномов, теней, невидимок! Волшебное превращение будет длиться долго, ряд лет, быть может, десятилетий. Да, страна оборотней… Опущенные глаза, скользящий лисий шаг, подобострастие и уклончивость в манерах.

А в самых надежных тайниках сохраняются архивы. Все военнослужащие учтены, картотеки в полном порядке. Страна разбита на подпольные военные округа. Действуя бок о бок на протяжении ряда лет, различные группы оборотней ничего не знают друг о друге. Система взаимоизолированных отсеков, как на подводной лодке. О! Фюрер учел наш опыт до мелочей. В плане есть даже параграф насчет «дойных коров».[56]

— Неужели?

— Американские тресты и банки будут этими «дойными коровами». Они снабдят всем необходимым Германию, лежащую на грунте. Вся Германия, доктор, превратится в Винету! Пройдет положенный срок, и она снова всплывет со дна, послушная зову труб. Не под звон рождественских колоколов! Под грозную музыку Вагнера! Трубы, трубы! Полет валькирий! Недаром вагнеровский «Полет валькирий» стал маршем нашей дальней бомбардировочной авиации.

Командир зажмурился.

— Безмолвная водная гладь, и над нею стелется дым. Вот — протяжный зов трубы! Вода забурлила. И на поверхность из пены стали всплывать города. Сначала вынырнули колокольни, заводские трубы, мачты радиоантенн. Затем показались гребни красных крыш и кроны деревьев. Страна медленно всплыла, и тотчас же густой желтый дым повис над заводами, а с обсыхающих взлетных площадок поднялись самолеты и стаями закружили в воздухе.

Он открыл глаза. Холодный блеск их был как свет фар, неожиданно вспыхнувший во тьме.

— Да! Это Германия, доктор! Наша с вами Германия! Четвертый райх!

Командир долил себе вина, расплескивая на скатерть. Но почти не пил, только пригубливал. Казалось, он опьянел от одних слов, от признаний, высказанных наконец вслух.

Он сказал:

— Но когда же и выпить, как не сейчас? Представляете, что творится в бункере фюрера? Страх глушат вином прямо из бутылок и ходят по колено в коньяке…

Я молчал. Я чувствовал, что задыхаюсь.

Лодка давно не всплывала. Воздух в отсеках был загрязненный, спертый.

Вдобавок каюта командира очень тесна. Я сидел на табуретке, командир — на койке. Стол так мал, что наши колени соприкасались. Командир то и дело перегибался через угол стола и дышал мне прямо в лицо.

Удивляюсь, что меня не стошнило от этого ужасного говяжьего запаха и кислой вони. Но я вытерпел во имя служебного долга!

Я ждал, когда командир снова скажет о предполагаемом переезде фюрера в Южную Америку. Наконец он сказал об этом:

— Фюрер еще надеялся воевать. Руками пройдохи в пенсне он хотел столкнуть лбами русских и англосаксов, втравить их в драку, а сам проворно отскочил бы в сторонку!

Полагаю, что готовилась инсценировка самоубийства. Подходящий труп нашелся бы. Затем капитуляция, Третий райх уходит на грунт!

А фюрер отогревается от берлинского озноба в новом своем Волчьем Логове — в Винете-пять, на берегу реки Дракара. Постепенно к нему съезжаются помощники: Борман, Хойзингер, Эйхман. И кофры находятся тут же, под рукой! Каждый кофр, если хотите, — это ящик Пандоры. Пять ящиков Пандоры, набитых всякими ужасами и нечистью до отказа!

Вообразите тропическую звездную ночь. Вы бывали на Аракаре и знаете, что это такое. Под бормотание попугаев и вопли обезьян фюрер, озираясь на дверь, развязывает тесемки своих папок и бережно перебирает страницы. Потом медленно, стараясь продлить наслаждение, раскладывает на столе географические карты…

Но ничего этого не будет! Я, Гергардт фон Цвишен, командир «Летучего Голландца», рассмотрев секретный архив фюрера, счел его ценным и полезным. Однако самого фюрера — лишним! О, вы не можете этого понять! Вы ведь последний верноподданный!

Говорят, у фюрера не осталось резервов. Вздор! Именно я был последним резервом фюрера. Вначале он надеялся на атомную бомбу, потом на Венка и Штейнера и, наконец, на меня. В этом разгадка нашей стоянки в Пиллау.

Я пробормотал что-то насчет запасного выхода.

— Именно так! — подхватил командир. — Карета, ожидающая у запасного выхода! Но кучеру до смерти надоело развозить пассажиров! Вдобавок я не верил в переговоры Гиммлера с англичанами и американцами.

— Почему?

— Русские, к сожалению, стали героями этой войны. И Трумен и Черчилль не обобрались бы хлопот у себя дома, если бы двинули войска против русских. Я взвесил все это, и вот «карета» отъехала от запасного выхода — с багажом, но без седока!

Кажется, я отер пот со лба. Уверен, что самый опытный следователь нечасто слышал такие признания, даже с применением средств третьей степени.

— Кофры, кофры!.. А знаете ли вы, какой приказ получил я в Пиллау? «Уничтожьте кофры!»

— Не может быть!

— Да. Они там просто взбесились от страха, эти бункерные крысы. Сплелись в клубок и катаются по полу, кусая друг друга за хвосты. Приказ дан, несомненно, помимо фюрера.

— А чья подпись?

— Геббельса. Старый враль боится, что папки попадут в руки русских или англичан и американцев. Но я не уничтожу кофры, хотя бы из уважения к труду людей. Сотни, тысячи крупнейших немецких специалистов на протяжении нескольких лег не разгибаясь трудились над планом германизации мира. Это шедевр нашего национального организаторского гения! И уничтожить шедевр?.. Нет!

Однако дело не только в этом.

Я, доктор, добился того, о чем мечтал всю жизнь!

Вы видели: я выполнял сложнейшие секретные поручения, от которых зависел ход войны. Лоуренсу или Николаи не снились такие поручения. Отблеск высшей власти падал на меня. Но только отблеск! Всю жизнь меня изводила, мучила эта дразнящая близость к высшей власти. И вот она, власть! Я крепко держу ее в руках!

Разноцветные папки — это власть! И выпустить ее по приказу завравшегося болтуна, который сам замуровал себя в бункере? Я не был бы Гергардтом фон Цвишеном, если бы сделал это.

Один-единственный человек мог мне помешать. И не исключено, что попытается помешать.

— Кто же это?

— Американцы называют его вице-фюрером. Наши холуи — тенью фюрера.

— Рейхслейтер?[57]

— Видели его? Его мало кто видел. Он из тех, кто прячется за спиной трона и только изредка склоняется к уху повелителя. Я ненавижу его, как ненавидел Канариса. Он собирался сопровождать фюрера в Южную Америку. Ну что ж! Если он проберется туда и попробует наложить лапу на кофры с папками, поборемся! Папки мои! Не хочу больше воевать ни за Мартина, ни за Адольфа Второго, ни за Адольфа Третьего.[58]

Я растворюсь в джунглях Амазонки. Полная неподвижность, безмолвие! Буду ждать. Я научился ждать. И, вероятно, буду счастлив, ожидая. Сознание своей власти над событиями и людьми, пусть даже тайной власти, — ведь это самое упоительное в жизни, доктор! В сознании своего всемогущества буду равен самому господу богу!

(Конечно, это было уже кощунством, но после того, что я слышал о фюрере…)

— О, я начну не с кортиков, как Толстый Герман! Наступит время, когда перестанут пользоваться услугами подставных лиц: сенаторов, министров. Страной будут самолично править главы концернов, миллиардеры и миллионеры. И я хочу быть среди них! Ведь это не слишком дорогая плата за папки, как вы считаете?

Я не хочу явиться к своим американским родичам с протянутой рукой. Я явлюсь перед ними не как бедный родственник — как глава рода Цвишенов!..

Да, так я и сделаю. Мне стало легче, когда я посоветовался с вами, доктор. Спасибо за совет.

(Но я, клянусь, ничего не советовал ему. Под конец я даже перестал подавать реплики.)

Он замолчал, глядя мимо меня, и я с испугом оглянулся: не стоит ли кто-нибудь сзади, бесшумно войдя в каюту? Но там не было никого.

Командир допил вино и обеими руками растер лицо, будто умываясь.

— А теперь, — сказал он спокойно, — идите-ка спать, доктор! Часок еще успеете поспать!..

И вот я, пользуясь этим разрешением, лег на свою койку и накрылся с головой одеялом.

Разговор с командиром отпечатался у меня в мозгу, как при вспышке магния. Ведь вы, штурмбаннфюрер, хвалили мою память, считая ее моим наиболее сильным качеством. Да это и не такой разговор, чтобы его забыть.

Вы видите: фон Цвишен выдал себя с головой! Меры нужны срочные и, смею думать, беспощадные. На пути в Южную Америку нам не миновать Винеты-первой — для заправки горючим, и тогда…



Мой фюрер! Обращаюсь непосредственно к вам! Это дело государственной важности, не терпит отлагательства! Фон Цвишен не возьмет вас на борт! Он переждет в шхерах, потом будет прорываться без вас через Бельты и Каттегат в Атлантику. Он также отказался выполнить приказ об уничтожении особо секретных документов, которые могут попасть в руки русских или англичан и американцев!

Фон Цвишен — государственный преступник! Он нарушил присягу! Он вдобавок обокрал вас, мой фюрер! Присвоил себе ваши гениальные предначертания на послевоенный период!

Он выждет время, чтобы набить на них цену, и продаст тому, кто больше даст. Он сам признался в этом…

«Идите спать, доктор!» — сказал он. И с какой ужимкой он сказал это! Я бы напрочь отгрыз его трясучую голову, если бы смог!

Мой фюрер! Они решили меня убить! Догадались, что я слежу за ними, и решили убить. Вот почему фон Цвишен выворачивался передо мной наизнанку. Я обречен.

Я понял это только сейчас. Понял внезапно.

О, я понял, понял! Так откровенно можно говорить лишь с человеком, которому осталось жить считанные минуты. Ничего не успеет разболтать, даже если бы хотел!

Венцель уже прохаживается мимо моей каюты. А вот пришел Курт. Он уселся за стол в кают-компании. Из-под одеяла я вижу его прищуренные глаза.

Когда же они вынесли приговор? Вчера? Сегодня? Во фронтовых условиях достаточно решения трех офицеров, чтобы вынести смертный приговор.

Через несколько минут лодка всплывет. Меня проволокут по трапу на палубу. У нас расстреливают на палубе. Сзади несут балластину. Мне прикажут идти на нос, не оглядываясь. Я знаю ритуал, я присутствовал при казни. И теперь все это произойдет со мной, боже мой! Но нельзя же умереть так сразу! Я не успел приготовиться. Надо привыкнуть к мысли, что через несколько минут…

Проклятые!

Но они не знают, что донесение записано и будет отослано по назначению — непосредственно вам, мой фюрер! Фон Цвишен считает меня уже мертвым? Нет! Пока я могу говорить, господин капитан второго ранга, я опасен! Пусть яд подействует не сразу, но он подействует, и он смертелен!

Мой фюрер! Убейте их! Убейте!

Но только — медленно! Как адмирала Канариса!

Поспешите отдать приказ начальнику Винеты-первой. Пусть он схватит их сразу, как только лодка прибудет и станет заправляться горючим.

Но учтите: фон Цвишен хитер, как тысяча ведьм. Он может догадаться о ловушке по самым ничтожным признакам. А его нельзя упустить! Пошлите на пирс взвод, нет, лучше роту автоматчиков, блокируйте с моря входы в гавань.

Можно утопить подводную лодку тут же, у причала, — с помощью авиации, но надо обязательно допросить Цвишена перед казнью. С применением средств третьей степени!

Надеюсь, штурмбаннфюрер заставит фон Цвишена быть еще более разговорчивым, чем он был со мной. Не правда ли, вы заставите, штурмбаннфюрер?

Клятвенно, пред лицом смерти, подтверждаю правильность изложенных фактов! Все офицеры на нашей подводной лодке — изменники! Главный изменник — фон Цвишен! Со стенографической точностью я привел его высказывания о фюрере, которого он называл при мне Гитлером и Адольфом. Он не собирается выполнить приказ о секретном архиве. Кроме того, у него есть родственники в Америке.

Сейчас спрячу пленку в футляр.

Мой связной возьмет его, когда лодка ошвартуется у пирса в Винете. Затем футляр будет доставлен вам обычным путем.

Все! Курт встал из-за стола.

Убейте их, мой фюрер!!!»

5. Старое секретное оружие

Двери за ним захлопнулись. Александр постоял на тротуаре, подняв голову, глубоко, с наслаждением дыша. Сентябрьское небо щемяще сине. Просто скулы сводит от этой синевы. Но все пьешь ее, пьешь — глоток за глотком!

И оно — небо — очень высокое. Конечно, не такое высокое, как бывает в мае или в июне. Тогда весь воздух — это небо! Город пронизан светом и словно бы взвешен в нем, парит над землей.

От просторной Невы уже тянет осенней прохладой.

Чувство у Александра такое, будто он выбрался наконец наверх из духоты подводной лодки.

Только что в управлении ему дали возможность прослушать запись «доноса из могилы».

— Разгадка тайны — награда храброму! — в приподнятом тоне сказал генерал.

Прослушивание длилось более часа. И это был нелегкий час.

— Не рано ли выписался из госпиталя? — Прощаясь, генерал с беспокойством заглянул молодому пограничнику в глаза.

— Нет, я здоров, товарищ генерал.

Но, выйдя из управления, Александр никак не мог «раздышаться». Голова гудела, как сталь обшивки под ударами пневматических чеканов.

Хотелось бы обменяться с Грибовым впечатлениями, но профессора дома нет — Александр звонил ему из управления.

Как же провести остаток дня?

Кино? Стадион?

Рывчун усиленно приглашал Александра на стадион.

— Мы, самбисты, — говорил он, — выступаем в девятнадцать двадцать. Я, знаешь, немного волнуюсь. На границе почему-то не волнуюсь, а тут волнуюсь. И вроде бы я спокойнее, когда ты рядом. Ты ведь везучий!

Александр усмехнулся. Везучий! Вот и шубинское прозвище унаследовал. Смешно, конечно, но все же лестно.

Девятнадцать часов! Время еще есть.

Он проводил рассеянным взглядом чайку, которая пересекла Неву, почти касаясь поверхности воды крыльями. Похоже, будто нищий проворно проковылял на костылях…

Очень медленно, без цели, лейтенант двинулся вдоль набережной, погруженный в свои мысли.

Он думал о том, что отцы, даже мертвые, продолжают идти рядом с сыновьями, заботливо предостерегая их от всего плохого и поощряя на все хорошее. На плече своем почти физически ощущал сейчас тяжесть руки — сильной и доброй…

О! Был бы жив гвардии капитан-лейтенант, сколько бы порассказал ему сегодня Александр! Изменив своей теперешней солидной сдержанности. Снова превратившись в болтливого восторженного юнгу, который, рассказывая, нетерпеливо засматривал в лицо командиру, ожидая одобрения.

А гвардии капитан-лейтенант удивлялся бы, вставлял реплики или поощрительно кивал головой, широко улыбаясь.

«Так, значит, радист имперской канцелярии выходил в эфир?» — спросил бы он.

«Мы думаем так, товарищ гвардии капитан-лейтенант. В положенный час и на условленной волне…»

Над миром, содрогавшимся от последних залпов, печально звучала песенка гамбургских моряков: «Ауфвидерзеен, майне кляйне, ауфвидерзеен».

Ответа с моря не было…

А Третий райх уже трещал по всем швам. Стропила прогибались. Пол качался под ногами.

В этом месте рассказа гвардии капитан-лейтенант, наверно, немного посмеялся бы:

«Доктор-то, доктор! Сам себя, выходит, перехитрил?»

Пучеглазый, с оттопыренными ушами, доносчик выглядел в этой ситуации совсем как тот дурень из сказки, который рыдает на свадьбе и приплясывает на похоронах.

Его тревожило здоровье фюрера, когда тому осталось жить считанные часы.

Он разоблачал Цвишена в стремлении сторговаться с англичанами и американцами, но об этом мечтали и там, наверху: Геринг, Гиммлер, Дениц — все, кто готовился заменить Гитлера.

Да, доктор Гейнц оторвался от действительности. Слишком долго странствовал в потемках.

А за политическую отсталость полагалась пуля в затылок.

«Мертвый писал мертвому!» — глубокомысленно сказал бы Шубин.

Наверно, Гитлер уже не раз вытаскивал из ящика стола пистолет и задумчиво рассматривал его, примериваясь, как будет вкладывать в рот, столь много лгавший доверчивым немцам и всему миру.

И Гиммлер, отрываясь от мыслей о сделке с янки, осторожно трогал языком зуб, в дупле которого вместо пломбы была капсула с цианистым калием.

А если прищуриться, то можно даже различить очередь вдали, торопливо выстраивавшуюся к виселице в Нюрнберге, — согбенные, дрожащие призраки былого могущества и беспредельного самомнения Третьего райха.

Но всех опередил доносчик Гейнц.


Со скрученными назад руками, в разорванном кителе, он сделал несколько последних шагов по узкой, сужавшейся к носу палубе. Сзади Венцель и Курт волокли балластину.

Выстрел в затылок!

«Следующий!» — крикнули за тысячи миль от шхер.

И Гитлер поднялся на дрожащих ногах со стула в своем бункере под развалинами Берлина…

Кое-кто из позднейших его апологетов пытается нахлобучить ему на голову терновый венок. Гитлер, мол, как герой, решил погибнуть под развалинами.

«Нет, — сказал бы Шубин, широко улыбаясь, — просто не хватило билетов на обратный проезд!»

Под монотонное, сводящее с ума повторение начальных тактов «Ауфвидерзеен» — море по-прежнему не откликалось! — завершался распад государства и распад личности.

25 апреля был заключен в бункере мистический, предсмертный брак Гитлера с Евой Браун.

В тот же день на севере Италии партизаны перехватили его друга и соперника Муссолини. Гитлер успел еще зябко поежиться, узнав из радиоперехвата, что «преемника цезарей» после расстрела подвесили вниз головой на виселице.

А Третий райх продолжал нестись стремглав за «Летучим Голландцем» — к своей неизбежной гибели, на камни, прямо на камни!

Да, картина, косо висевшая в кают-компании «Летучего Голландца», имела многозначительный — пророческий смысл!

Гитлер продолжал ждать. Наступило утро 30 апреля.

До середины дня он не выходил из радиорубки. Цвишен не откликался. И тогда он нехотя вложил в рот дуло пистолета…



Александр постоял в нерешительности у решетки Летнего сада.

Не одна девушка, вероятно, с сочувствием оглянулась на него, вбегая в ворота. И кто эта гордячка бессовестная? Заставляет ждать такого парня, задумчивого и скромного, вдобавок с рукой на перевязи!

Он прикинул: посидеть на скамеечке или погулять по кружевным золотым аллеям? Но как-то не хотелось расставаться с Невой. Она текла в море, очень массивная, плотная, облитая солнечным светом. И мысли Александра плавно и неторопливо текли — рядом с нею. Им было по пути.

В Балтийском море, на какой-либо из его многочисленных банок, хотел Шубин воздвигнуть остров, искусственный, сложенный из уже бесполезных военных кораблей. (Виктория Павловна рассказала о «железном острове» Александру.)

Это не сбылось. Пока не сбылось.

Зато близ острова Осмуссар, западнее Таллина, притоплен и старательно обвехован немецкий линкор. Это корабль-мишень.

Днем и ночью вьются над ним наши самолеты. Иногда на дистанцию огня подходят военные корабли, чтобы отработать задачу — практические артиллерийские стрельбы. А порой стремглав несутся к нему торпеды с белыми хохолками пены.

Корабль не потонет. Он посажен прочно на грунт.

Находясь на практике, Александр не раз проходил мимо этого линкора. Сначала на горизонте возникало пятно — как черный пиратский парус. Потом оно превращалось в бесформенную глыбу металла. Контуры корабля уже нельзя угадать. Не зря же по нему тренируются из года в год.

И всегда при этом вспоминался «Летучий Голландец».

Именно он должен был находиться здесь. Не годы, а столетия чернеть бы ему посреди моря неподвижным черным пугалом! И чтобы вешки, оцепив его, предостерегали: «К зюйду от меня опасность!», «К норду от меня опасность!», «К весту от меня…»

Но, как обычно, он подставил вместо себя другой корабль и ушел. Отлежался в своей Винете и ушел.

А «донос из могилы» остался невостребованным. Видимо, подручный Гейнца («связной»), какой-нибудь унтер-офицер из команды подлодки, по прибытии в Винету незаметно вынес футляр и спрятал в условленном месте. Но за футляром не пришли.

Кто должен был прийти? Быть может, монтер или механик из «службы Винеты»?

Пограничники обнаружили на дне грота четыре трупа в комбинезонах. Вот, вероятно, объяснение того, почему цепочка оборвалась.

И еще в одной своей догадке прав профессор Грибов.

Соглашения между военными монополистами возможны лишь на короткий срок. Длительный, прочный союз исключен. Он просто вне природы капитализма. Алчность рано или поздно перевесит здравый смысл. Ибо в капиталистическом мире во главе всего — алчность, но не здравый смысл.

Несомненно, за секретным архивом охотились две разведки. Бесшумный кросс через границу! Финиш — Винета!

Мальтиец и альбинос шли по заданию американской разведки. Значит, прыгун-аквалангист был посланцем конкурирующей стороны — западногерманских военных монополистов. (Существовали и частные разведки — при крупных концернах.)

Больше всего боялись того, что секретный архив Гитлера попадет в руки русских. Ведь НАТО существовало только три года и Западная Германия еще не была принята в число его членов. Обнародование некоторых документов могло помешать сложной политической игре.

Но мало того. Западногерманские капиталисты хотели перебежать дорогу своим американским покровителям. Удалось ли это?

Американцы стремились овладеть секретными планами, чтобы их парализовать. Немцы, наоборот, — чтобы реализовать.

Надо думать, пройдоха Цвишен обошел и тех и других.

В Винете-три не было, и не могло быть, ни «Летучего Голландца», ни «кофров фюрера».

Последняя радиограмма Цвишена, в которой он сообщал, что положит подлодку на дно Винеты, а сам будет пробиваться на запад посуху, была лишь враньем, очередной его дезинформацией. Цвишен остался верен себе.

Уйдя в Винету-пять, выждав там, осмотревшись, он выбрал западногерманских хозяев. Патриотические чувства при этом, конечно, не играли роли. (Цвишен говорил Гейнцу: «Уби бене…»)

Просто западногерманская марка наконец поднялась в цене. Цвишен предпочел марки долларам.

Грибов мог даже более или менее точно установить срок, когда состоялась сделка. Что-нибудь зимой 1951-1952 года.

Ведь летом 1952 года западногерманские диверсанты не возобновляли своих попыток проникнуть в Винету. Им это было ни к чему. По-видимому, архив Гитлера находился уже за семью замками, в надежных стальных сейфах.

Но ни немцы, ни их американские конкуренты ничего не знали о «доносе из могилы», о футляре, в котором содержалась как бы краткая инвентарная опись всего, что было в «кофрах фюрера».

Да, секретное оружие… Именно это — наиболее точное определение того, что было в «кофрах фюрера»: старое секретное оружие! Ибо с древнейших времен яд и стилет, диверсия, шпионаж, клевета и провокации всех видов неизменно дополняют любое новое секретное оружие.



Александр тряхнул головой и огляделся. Он стоял на Дворцовой набережной.

За спиной его раздались оживленные голоса. Это гурьба экскурсантов, весело переговариваясь, входила в подъезд Эрмитажа.

Александр был в Эрмитаже очень давно, еще до войны, вместе со своей школой. От музея остались самые смутные воспоминания: что-то вроде огромного облака, в которое заходит солнце, — много багрянца и золота.

Багрянец и золото? Очень хорошо! Ему нужна разрядка.

Александр вошел в Эрмитаж.

Откуда-то сверху доносился голос, странно знакомый. Он как бы притягивал Александра к себе.

Впереди экскурсии шла девушка-экскурсовод, невысокого роста, худенькая, но хорошо сложенная. Она двигалась очень быстро.

Наконец, остановившись у черепахового столика, на диво инкрустированного, простроченного насквозь золотой проволокой, девушка обернулась к Александру, и он узнал ее. Правильно! Это Люда, пожелавшая ему удачи.

Она объясняла звучным голосом, выразительно жестикулируя маленькими руками.

С удивлением и гордостью узнал Александр, что Эрмитаж обладает самым большим в мире собранием картин Рембрандта — двадцатью пятью полотнами! В Ленинград приезжают искусствоведы даже из Голландии, чтобы изучать картины своего земляка!

А эта изумрудно-зеленая малахитовая ваза — изделие уральских умельцев, кропотливо подбиравших и наклеивавших кусочки малахита один к одному, чтобы получить желаемый узор!

Да, труд! Самоотверженный, во имя искусства, стало быть, для радости и счастья многих поколений людей!

Смотрите-ка, чудо XVIII века — гобелен! Сколько усилий вкладывалось в него! Лучший мастер мог выткать за год не более одного метра такого ковра. В течение своей жизни он создавал всего лишь один-два гобелена.

Но ведь труд человеческий и война несовместимы, они противоречат друг другу! Чудовищная бессмыслица разрушении, связанных с войной, стала особенно ясна Александру в Эрмитаже.

Как! Трудиться всю жизнь, недосыпать ночей, постепенно слепнуть над своей работой, создать наконец шедевр — сгусток солнечного света, и всего лишь для того, чтобы это в какую-то долю секунды превратилось в пепел?..

А девушка тем временем рассказывала о блокаде, о том, как уберегли сокровища Эрмитажа от немецко-фашистских бомб и снарядов.

Многое было заблаговременно эвакуировано в глубь страны. Под произведения искусства занимали целые составы, хотя каждый вагон был на счету. А то, что не успели вывезти из города, укрыли в его подвалах.

И тут Люда увидела Александра, который слушал ее с таким же вниманием, как и остальные.

Кровь хлынула девушке в лицо, горячей волной залила шею, руки — она покраснела так, как могут краснеть только очень светлые блондинки, вспыхнула вся, будто сноп соломы на ветру.

Александр смущенно кашлянул. Еще подумает, что он явился в музей ради нее!

А она, верно, так и подумала, потому что ее глаза засияли еще ярче — просто заискрились, как две звездочки.

Когда экскурсия закончилась, Александр подошел к девушке.

— Здравия желаю, — сказал он несколько стесненно и потому громче, чем следовало бы. — Вот где, стало быть, вы обосновались! В Эрмитаже.

Они вышли на широкую мраморную лестницу.

— У вас еще есть экскурсии?

— Нет. Я закончила работу.

— Можно, я немного провожу вас?

— Хорошо. Только возьму плащ. Я быстро. Александр в ожидании облокотился на перила лестницы.

Это была высокая, красивая лестница. Когда-то она называлась посольской, потому что в дни «высочайших» приемов по ее мраморным ступеням неторопливо поднимались и спускались иностранные дипломаты, сверкая пластронами манишек или золотым шитьем мундиров. Сейчас по лестнице гурьбой сбегали экскурсанты.

Но вот на верхней площадке показалась Люда. Она действительно оделась быстро, но спускалась не спеша. Плащ был темно-зеленый и очень шел ей. Волосы были старательно причесаны.

Спускаясь, она неотрывно смотрела на Александра. Он даже испугался, что она споткнется и упадет, и шагнул к ней навстречу.

Послышался задорный перестук каблучков. Из боковой двери набежала стайка девушек. Щебеча: «Людочка-Людочек, Людочка-Людочек!», они обступили, завертели его спутницу, будто прихорашивая, показывая Александру со всех сторон. И каждая лукаво-кокетливо, снизу вверх, посматривала на высокого моряка.

Фр-р! И разноцветная стайка умчалась так же внезапно, как появилась.

Девушка выглядела немного смущенной.

Вообще-то Александр не был силен по части проницательности. Но тут на него снизошло нечто вроде вдохновения.

Он понял: девушку впервые в ее жизни поджидает после работы молодой человек, и подружки рады за нее.



Они, так же рядом, чинно вышли из Эрмитажа.

И остановились, увидев как бы отражение его багрянца и золота на противоположном берегу Невы. Силуэт города был окрашен в красные, бледно-коричневые и фиолетовые тона, резко выделяясь на фоне низких желтых облаков.

Люда, вероятно, сравнила бы город со сказочной птицей Феникс, которая, в ярком оперении, поднимается из тлеющих углей. Но Александр был моряк. Ему представилось, что это эскадра. Строем кильватера она проходит перед ним. Он узнавал отдельные «корабли» по их характерным контурам, по «мачтам»: шпилю Петропавловской крепости, башенкам мечети, ростральным колоннам у Военно-Морского музея. Ленинград медленно плыл вниз по реке — на вест.

Александр перевел дыхание.

— Тициана бы сюда, — пробормотал он. — Тициан бы это, пожалуй, написал.

Люда порывисто обернулась к своему спутнику.

— Послушайте! — сказала она. — Это странно. Мне кажется, мы уже шли так. Нева, по-моему, тоже была. Александр наморщил лоб.

— Да, что-то в этом роде, — неуверенно согласился он, потом добавил бодро: — Но это бывает, знаете ли! Рефракция памяти! Психологам известны подобные случаи…

— Ах, психологам уже известны, — разочарованно протянула девушка.

Они миновали Дворцовый мост.

— Нет, мы где-то встречались, — настойчиво сказала Люда. — Еще до театра. Если бы я верила в метампсихоз… Вы не можете меня вспомнить?

Александр покачал головой.

— Обязательно постараюсь, — пообещал он. — Мне бы почаще встречаться с вами для этого. Раз в год маловато, вы не находите?

— Мы виделись еще на площадке трамвая, — с мягким укором сказала Люда. — Вы уже забыли?

— Как я могу это забыть? Вы тогда пожелали мне удачи!

— И помогло?

— Да. Большое спасибо.

— А в чем вы добились удачи?

— О!.. В спортивных соревнованиях! Я подводный пловец.

Люда помолчала.

— Мне, значит, нельзя знать. Я не буду. Но у вас рука на перевязи. Очень болит?

— Чепуха. Ударился о стенку бассейна во время прыжка… Нет, правда, Людочка, у вас легкая рука!

Молодые люди продолжали медленно идти вдоль Невы.

Медный всадник не обратил на них никакого внимания. Он, по обыкновению, был занят тем, что, сидя на коне, хозяйским жестом простирал над площадью руку и сосредоточенно смотрел поверх голов проходящих мимо парочек.

— Сегодня как-то странно на душе, — признался Александр.

— Плохое настроение?

— Наоборот, хорошее. Но не с кем было разделить его.

Он невольно выделил слово «было».

— Я понимаю, — торопливо сказала Люда. — Если поделишься с кем-нибудь горем, то уменьшаешь его наполовину. А поделишься радостью — увеличиваешь ее вдвое.

— Вы умная, — пробормотал Александр благодарно. — Вы очень правильно понимаете все. Вы понимаете меня с полуслова.

— Умная? А я не знаю, умная ли я. Разве тот, кто прочел много книг, умный? Но я провела блокаду в Ленинграде.

— О! Значит, понимаете, что такое жизнь.

Он сказал это — и замолчал.

Странная мысль пришла ему в голову. Он подумал, что есть сокровенный, даже Грибовым не понятый смысл условного сигнала «Ауфвидерзеен», — Виктория Павловна называла его лейтмотивом «Летучего Голландца».

«До свиданья! До свиданья! — повторяли Цвишен и его команда, уходя в туман или на дно. — Мы еще встретимся с вами. Мы вернемся!»

Но нельзя было позволить им вернуться!

Никогда не должен всплыть этот корабль-призрак, предвещающий смерть множеству людей, на топах своих мачт несущий ужас и безумие, подобные бледным колеблющимся огням святого Эльма!

Девушка подняла на Александра синие глаза.

— Вы стали серьезный, — сказала она. — Вспомнили ту войну и подумали о новой?

— Это удивительно! Вы понимаете меня, даже когда я молчу!

Александр был так поглощен своей спутницей, что не заметил Грибова.

Тот стоял на противоположном тротуаре, опираясь на палочку.

Едва закончилась прокладка курса, как сразу появилась и палочка. Но Грибов держал ее неизменно в левой руке, чтобы правая была свободна для отдачи приветствий.

До него донеслось:

— Сегодня не могу. Я не предупредила дома.

— А завтра? Хорошо бы нам с утра на Кировские острова! Я в отпуску.

Грибов стоял и долго смотрел им вслед.

Двое медленно шли вдоль Невы навстречу закату. А тучи на западе сдвигались и раздвигались, меняя очертания. Багрянец постепенно выцветал. В разрывах между тучами все чаще проглядывало чистое изумрудно-зеленое небо — признак того, что завтра погода будет хорошей.


Загрузка...