Восток. 1950–1955

Глава 5. Муза Перевоспитанная и реабилитированная женщина

Уважаемый Анатолий Сергеевич Семенов,

Это не то письмо, которое вам хотелось бы прочитать. Это письмо не о книге. В письме вы не найдете признаний о преступлениях, в которых вы хотели меня обвинить. Но в этом письме я не прошу о снисхождении и не убеждаю в своей невиновности. Я невиновна в том, в чем вы хотели меня обвинить, но все же определенная доля вины лежит на моей совести. Я жила с женатым мужчиной. Я не была хорошей дочерью и хорошей матерью. Моей матери пришлось доделывать то, что не смогла довести до конца я сама. Все это уже позади, но тем не менее я ощущаю потребность в том, чтобы изложить все это на бумаге.

Вы можете поверить каждому слову, написанному огрызком карандаша, за который я отдала две порции сахара, или вы можете посчитать, что все, что я написала, является чистой выдумкой.

Это не имеет никакого значения. Несмотря на то, что ваши имя и фамилия стоят в обращении в начале этого письма, я пишу не для вас. Я никогда не отправлю это письмо. Я буду сжигать эти страницы по мере их написания. Ваши имя и фамилия – это ничего не значащая формальность.

Вы утверждали, что во время наших ночных бесед я поведала вам не все, оставив «дыры» в своей истории. По своей работе следователя вы наверняка знаете, что человеческая память может быть весьма ненадежной. Возможно, один человек не в состоянии правдиво изложить всю историю и во всей ее полноте. Тем не менее я попытаюсь это сделать.

У меня есть огрызок карандаша короче моего большого пальца. Мое запястье уже ноет и болит. Но я буду писать до тех пор, пока грифель не сотрется полностью.

С чего же мне начать свой рассказ? Может быть, с настоящего момента, с того, что происходит прямо сейчас? С того, как я провела день, свой восемьдесят шестой день из 1825, оставшихся до того, как закончится мой исправительный срок и я стану перевоспитанной и реабилитированной женщиной? Или все же начать с того, что я пережила до этого? Вы хотите узнать о том, как я попала сюда, в место, находящееся в 600 километрах от Москвы? Приходилось ли вам бывать в поездах, которые едут совершенно в никуда? Приходилось ли вам находиться в деревянных бараках без окон, в которых мы ждали, пока нас отправят дальше по этапу? Знаете ли вы, Анатолий, каково жить на задворках мира? Вдали от Москвы, от своей семьи, от тепла и доброты?

Вы знаете, что последнюю часть маршрута конвоиры заставили нас идти? Было так холодно, что когда шедшая рядом со мной женщина упала и конвоиры сняли с нее ботинок, то в нем остался отмороженный мизинец. Знаете ли вы, что в одном вагоне со мной ехала женщина с двумя тонкими косичками до пояса, которая утопила своих детей в ванне? Когда ее спросили, зачем она это сделала, эта женщина ответила, что ей приказал голос в ее голове, который и сейчас не замолкает.

Рассказать вам о том, как эта женщина просыпалась с громким криком?

Нет, Анатолий, я не буду вам все это описывать. Наверняка эти подробности покажутся вам чрезмерно скучными, а я не хочу испытывать ваше терпение. Мне бы хотелось, чтобы вы продолжали читать это письмо.

Так что я начну с начала.

Из Москвы нас отправили в пересыльную тюрьму, надзирателями в котором были женщины. Условия жизни в лагере были чуть лучше тех, в которых я находилась во время нашего с вами общения. Камеры с цементным полом были чистыми и пахли аммиаком. У каждой заключенной в камере № 142 был свой матрас, а ночью надзиратели выключали свет, чтобы мы могли спокойно спать.

Но все это продолжалось недолго.

На следующую ночь после прибытия нас выгнали из камеры и посадили в теплушку, сообщив, что отправляют в Потьму. Теплушка была темной, и в ней пахло гнилым деревом. Для того чтобы конвоиры могли нас видеть, внутри вдоль всей теплушки шел коридор, отгороженный от той части вагона, в которой мы находились, железной решеткой. В арестантской части вагона стояло два металлических ведра – один в качестве туалета, а другой со щелочью, чтобы присыпать экскременты.

Я заняла самые верхние нары, легла и вытянула ноги. Сквозь малюсенькую щель в стене вагона я видела кусочек неба. Если бы этой щели не было, то я бы даже не знала, день сейчас или ночь, и не могла бы посчитать, сколько дней мы были в пути.

Однажды ночью поезд остановился. Здание рядом с платформой было больше похоже на хлев, чем на железнодорожную станцию. У поезда стояли конвоиры с огромными собаками. Раздался приказ выйти на платформу, но мы переглянулись и не торопились выходить. Один из охранников дернул какую-то женщину с рыжими волосами за руку и приказал всем выйти и построиться на платформе. Мы вышли из теплушки, не произнеся ни слова.

Цепочкой нас повели вперед по бездорожью. Я засунула руки в рукава пальто, чтобы они не мерзли.

Сначала мы шли друг за другом по снегу вдоль железнодорожных путей, которые вскоре закончились. Никто не спросил у конвоя, как долго нам идти, хотя мы думали только об этом. Два дня или два часа? Или две недели? Я старалась ставить ногу в след идущей впереди меня женщины и концентрировалась только на этом. Я старалась не думать том, что пальцы на руках и ногах начало покалывать от холода, а также о том, что текущие из носа сопли застывали на впадине над верхней губой – на том самом месте, которое Борис так любил трогать пальцем.

Все происходящее очень напоминало сцену из романа «Доктор Живаго».

Да, Анатолий, из той самой книги, которой вы так интересовались. У меня было ощущение, что Боря описал этот самый поход. Свет полной луны освещал покрытые снегом равнины, и следы заключенных блестели, словно серебро. Было инфернально красиво, и мне хотелось убежать в стоящий вокруг нас лес и бежать до тех пор, пока не кончатся силы или пока меня кто-нибудь не остановит. Мне кажется, что я была бы не против того, чтобы умереть в том месте, которое, как мне казалось, родилось в грезах Бори.

Потом впереди над вершинами елей мы увидели сторожевые вышки, на каждой из которых была нарисована темно-красная звезда. Подойдя поближе, мы увидели колючую проволоку, пустой плац и ряды бараков, соединенных с серым небом дымом, идущим из трубы на крыше. Вдоль колючей проволоки разгуливал тощий петух с переломанным клювом и изуродованным гребнем.

Мы пришли.

Не могу отвечать за всех остальных, но каждую секунду, каждую минуту, каждый час и каждый день нашего марша, который длился четыре дня, я мечтала о тепле. Но когда нас запустили внутрь и мы стояли на плацу около бочек, в которых горел огонь, я поняла, что никогда не чувствовала себя такой промерзшей, как тогда.

Вдоль дальнего периметра плаца стояла шеренга женщин. В их руках были тарелки и кружки. Они ждали обеда. Когда нас вывели на плац, эти женщины повернулись и окинули нас взглядом. Они посмотрели на наши головы, которые еще были нестриженными, и руки, которые замерзли, но пока еще не были покрыты мозолями. Мы же в свою очередь смотрели на их истощенные лица, бритые или обвязанные платками головы, их широкие, но понурые плечи. Вскоре все мы станем похожими на них. И так же будем стоять и смотреть, как на перевоспитание приводят партию новеньких.

На плацу появился десяток женщин-надзирателей, а мужчины-конвоиры, которые привели нас в лагерь, развернулись и ушли. Нас привели в длинное здание с цементным полом и печкой, после чего надзирательницы приказали раздеться. Мы стояли голые и дрожали, пока всех нас тщательно не обыскали. Ощупали наши волосы, подмышки, посмотрели под грудью и залезали пальцами в рот. Вскоре мне стало жарко, но не от тепла печки, а от злости, причину которой я тогда еще не могла до конца понять. У вас бывают такие приступы ярости, Анатолий? Такой ярости, которая бушует внутри вас и может вспыхнуть, как бензин, к которому поднесли горящую спичку? Бывают ли у вас такие приступы ярости ночью, как это происходит у меня? Ярости от осознания того, в каком положении вы сейчас находитесь? Или власть, неважно, какой ценой достигнутая, является единственным лекарством от этой напасти?

После досмотра мы выстроились в другую очередь. Да, Анатолий, в ГУЛАГе всегда есть очереди. Нам выдали обмылки и включили воду в душах. Вода была холодной, но, поскольку все мы замерзли, она казалась горячей. Мы обсохли, после чего нас обсыпали каким-то порошком, чтобы убить паразитов, которые могли быть на наших телах.

За столом сидела полька с чудесными прядями волос цвета льна, обрамлявшими ее частично лысую голову. Она штопала и зашивала дырки в серых, как предгрозовое небо, тюремных робах. Она бросала взгляд на каждую из нас по очереди и показывала на ворох роб, лежащий слева или справа от нее. В одном ворохе лежали робы большого размера, во втором – еще большего.

Потом женщина с торчащими ушами и большим носом раздала каждой из нас по паре обуви и даже не удосужилась поинтересоваться, подходит ли она нам или нет. Я вставила ступни в черные кожаные ботинки и немного прошлась, после чего у меня отвалились оба каблука. Потом я целый месяц экономила выдаваемый мне сахар, чтобы обменять его у другой заключенной (не на другую пару обуви, для чего мне надо было копить свою пайку сахара целых три месяца) на несколько маленьких гвоздей, которыми прибила каблуки к подошве.

Нас построили в колонну по трое и повели в барак № 11, в котором мне, Анатолий, было суждено прожить следующие три года.

По пути мне пришлось шаркать ногами, чтобы не потерять ботинки.


В бараке № 11 было пусто, потому что все его обитательницы были на работах. Надзирательница показала на незанятые трёхъярусные нары в дальнем углу барака, расположенные максимально далеко от печурки. Мы прошли к койкам, пригнув голову под висящими на натянутых веревках выстиранным нижним бельем и носками. В воздухе пахло луком и потными телами. Это был успокаивающий нас запах жизни.

Я положила выданное мне шерстяное одеяло на верхние нары в предпоследнем ряду, ближе к дальней стене барака. Я выбрала их, потому что на нары под ними положила свое одеяло женщина невысокого роста, на которую я обратила внимание еще в вагоне. Навскидку ей было где-то, как и мне, между тридцатью и сорока годами. У нее были темные волосы и нежные руки. Я думала, что мы можем подружиться. Ее звали Анна.

Но я так и не подружилась с ней. В бараке № 11 я вообще ни с кем не подружилась. В конце рабочего дня мы так уставали, что должны были экономить свою энергию для того, чтобы подняться с нар на следующий день.

Первая ночь в Потьме была тихой. Все ночи в Потьме были одинаковыми. Лишь завывания ветра успокаивали нас, помогая уснуть. Иногда по всему лагерю раздавался, словно сирена воздушной тревоги, пронзительный плач женщины, не выдержавшей одиночества. Этот крик и плач быстро «гасили» – как, никто из нас не хотел себе представлять. И хотя эти крики и плач слышали все, никто о них никогда не упоминал, но все мы беззвучно рыдали в душе.


Мой первый день на работах был тяжелым. Земля, которую надо было копать, была крепкой и промерзшей, а мотыга, которую мне выдали, такой тяжелой, что я не могла поднять ее выше пояса. Уже через полчаса работы все ладони у меня были сбиты. Я замахивалась мотыгой со всей силой, но откалывала полоску земли шириной в палец. Рядом со мной работала женщина, которой повезло больше, чем мне. У нее была лопата, и она могла налечь на нее своим весом. Это давало возможность копать более продуктивно. У меня была только кирка и участок, на котором я работала.

Если я делала норму, то мне давали еду.

В первый день в лагере я ничего не ела.

На второй день реабилитации я тоже ничего не ела.

На третий день мои успехи в работе были такими же, как и в предыдущие дни, и мне опять не выдали мою пайку. Проходя мимо меня в очереди в туалет, одна из молодых монахинь отломила мне кусок от своей хлебной пайки. Я была ей очень благодарна и впервые с тех пор, как меня забрали из моей московской квартиры, я подумала о том, что мне, возможно, надо начать молиться.


Монахини, которые были среди заключенных, меня поражали, Анатолий. Это была небольшая группа полек, очень преданных своей вере и более упертых, чем самые закоренелые преступники. Они отказывались подчиняться приказам охранников. Они громко молились во время переклички, что дико раздражало охранников. Меня их молитвы утешали, хотя я вовсе не была религиозной. Их наказывали – вытаскивали за робу и перед строем заставляли перед всеми встать на колени. Одну монахиню заставили так стоять весь день, упираясь коленями в каменистую землю. Но она не сдалась и все время молилась с лицом Святой Дурочки. Пальцами она перебирала невидимые четки, хотя лицо ей пекло солнце, а по ногам стекала в пыль моча.

Пару раз охранники сажали всех монахинь в карцер. Это был самый первый построенный в лагере деревянный барак, в котором крыша уже наполовину провалилась. Там было холодно и водились крысы и насекомые.

Я не могла не завидовать монахиням, хотя у них были гораздо более длинные приговоры, чем у меня.

Они были в группе, они не ждали весточки с воли, о которой мечтала каждая из нас. Несмотря на то, что их могли разлучать, они никогда не впадали в отчаяние, которое охватило души всех остальных. Они не были одиноки и всегда находились в компании с Господом. Я же всю свою веру вложила в человека, в Борю, смертного и поэта. Я не получала от него никаких известий и даже понятия не имела, жив он или нет.


На четвертый день на моих ранее нежных ладонях образовалась мозоль, и я уже могла полноценно работать киркой. Я поднимала кирку над головой и вонзала ее в землю с чудовищной силой. К концу дня я сделала свою норму и получила свой дневной рацион. Правда, тогда я смогла съесть только часть. Мое тело привыкало к новой жизни быстрее, чем мой ум. Ведь именно так всегда и происходит, верно, Анатолий?

Прошли эти страшные первые дни, потом недели, потом месяцы, а потом и года. Это были не дни в календаре, а количество выкопанных в земле ям и количество пойманных на теле вшей. Эти годы прошли в мозолях, волдырях и убитых в бараке тараканах. Существовало всего два времени года: зима и лето, и непонятно, что было хуже.

Я поняла, что нужно человеческому телу для того, чтобы выжить. Телу для этого особо много не надо. Я могла выжить на 800 граммах хлеба, двух кубиках сахара и супе, таком жидком, что было не понятно, что это – еда или подсоленная вода.

Но чтобы выжить и остаться в здравом уме, нужно гораздо больше, поэтому Боря всегда был со мной рядом. Мне казалось, что я чувствую, когда он обо мне думает, – в те моменты я ощущала покалывание на задней стороне шеи и на руках, вниз от плеч к ладоням. Я периодически чувствовала это в течение нескольких месяцев, но потом прошел год без этого ощущения, потом еще один. Что бы это могло значить? То, что его нет в живых? Если меня отправили в ГУЛАГ, то его наверняка тоже не пожалели.

Загрузка...