Ну хочешь — забирай, — сказал мне отец. Или, может, он сказал что-то другое, точно не помню. В общем, что-то простое, будничное. Мог бы он, конечно, и поторжественней это дело сформулировать. Сейчас-то, на пенсии, он стихи пишет. Я читал: лирично. Черт, а почему нельзя было помочь мне прочувствовать тот момент? Хочешь — забирай. Не хочешь — пошел куда подальше.
И именно так мне досталась моя первая машина.
Я приготовился к тому, что моя жизнь изменится бесповоротно.
На первой машине подростки уезжают в молодость. Задроты мчат к заповедникам, полным дерзких гурий. До машины ты привязан к маршрутам автобусов и линиям метро, как сторожевая собака к проволоке, натянутой вдоль забора. И только с первой машиной ты обретаешь волчью свободу. Забудьте о дефлорации: это первая машина делает мальчика мужчиной.
В то время я мечтал о «ТТ» — двухместном немецком спорткупе с кожаными красными сиденьями; его форма — тупой пистолетной пули — казалась мне пределом совершенства.
Получил я десятилетней давности японский седан; если для чего он и был хорош — так это для наружного наблюдения: более неприметной и невзрачной машины представить себе трудно. К тому же он был темно-серого цвета, и в дождливую погоду сливался с асфальтом. Салон — велюровый, серый — прекрасно подходил для стареющего немецкого бюргера, дряблая задница которого просила снисхождения и неги. Такому моя машина, наверное, и принадлежала до того, как отец купил ее за семь тысяч дойчмарок. Цена была единственным ее преимуществом.
А мне было всего двадцать два!
И жить мне с ней предстояло во Франции!
Как раз в этот момент моя судьба закладывала внезапный вираж: после года бесплодных поисков работы по специальности я уже почти принял предложение идти укладывать асфальт; и тут меня позвали журналистом на европейский новостной телеканал. Я был Буратино, который ткнул своим острым носом в нарисованный на холсте камин и открыл тайный лаз в сказку.
Вместо романтики большой дороги меня ждала черно-белая романтика старого французского кино. Но еще больше ждала меня пожеванная видаком романтика французского порно, которое я четырнадцатилетним нашел у родителей в спальне и которое совершенно лишило меня покоя.
Франция ждала меня.
Хорошо бы было въехать в нее через Триумфальную арку на открытом белом лимузине. И чтобы фанфары. Но я проскочил со стороны немецкой границы на неказистой япошке, так толком и не поняв, где же заканчивается Германия и где начинается Франция.
И все же для меня это мышиного цвета недоразумение со старперским велюровым салоном в тот момент было ничуть не хуже белого президентского кабрио.
Новая жизнь начиналась! В багажнике моего лимузина валялся один чемодан с рубашками и трусами и сто тысяч тонн плотно упакованных ожиданий.
Мои фантазии о будущем были нарезаны из фильмов «новой волны», милых дефюнесовских комедий, приключений Эммануэль и программы по литературе французской спецшколы. В них фигурировали юные бунтарки из Сорбонны, скучающие жены малахольных буржуа и смоляные негритянки, сбросившие оковы колониализма, но втайне скучающие по ролевым играм.
Франции было непросто их воплотить, я это хорошо понимал — но у меня же была моя машина! Все надежды были на нее, потому что с квартирой повезло не слишком: поселился я в студии размером в пятнадцать квадратных метров на уровне земли; из-за близкой реки у меня всегда было сыро, и штукатурку жрала плесень. Но кому нужна эта халупа, когда у меня есть великолепное просторное авто. В конце концов, вся Америка лишилась девственности на задних сиденьях своих ржавых развалюх! А у меня был сравнительно новый автомобиль, нежные велюровые сиденья которого так и звали потереться о них щекой. Да и мальчиком я уже не был.
Я был готов к любым приключениям. Мой двухлитровый мотор голодно урчал, мой рычаг переключения передач всегда был в положении «драйв». Газ — и понеслось.
Сначала Моника.
О ней трудно было не думать. Моника была парадоксальна: при своей миниатюрности — полтора метра от силы, — при пугающей хрупкости даже, и при очаровательной детской улыбке, которая никогда не сходила с ее губ, у нее была невероятная грудь. Завораживающий, лишающий дара речи четвертый размер. Если бы не эта четверка, Моникетта казалась бы ангелом. Но бюст давил ее к земле и не давал взлететь. Что еще сказать? Черное каре, матовый загар, итальянский акцент, сахарные зубы. Как и я, она работала журналистом, и я был уверен, что моральные устои у нее отсутствовали.
Как-то она предложила забрать меня из дома: «Не хочешь ли поужинать вместе со мной и моими друзьями?» Она была за рулем оригинального, двадцатилетней давности «Мини Купера», к которому, если бы не грудь, идеально подходила размерами. Всю дорогу она щебетала, а я пытался просто собраться с мыслями. Я был убежден, что в следующий раз мы поменяемся местами и катать ее буду я — за рулем своей машины. Может быть, мы будем медленно ехать по окраинным аллеям, сентябрьское солнце будет прыгать меж пятнистых платанов, Моника будет смеяться, свет и тень будут меняться быстро, в открытые окна будет дышать река; цель — загородный ресторанчик в старом особняке. Истертые стулья, гравюры в золоченых рамках, латунные светильники и вид на гаснущий город где-то под ногами. Бокал и еще бокал красного, а потом, так и не успев отъехать от закрывшегося ресторанчика, где мы были последними гостями…
Но нет.
Я все неправильно понял: это было бесполое любопытство пополам с желанием по-товарищески протянуть руку помощи новичку, который только-только прибыл в незнакомый город. Мои поползновения были не то что пресечены — а даже не замечены.
Конечно, я переживал. Ведь в то время я еще не знал, что итальянцы во избежание греха вообще не занимаются сексом, а размножаться приноровились хоть бы и почкованием, дабы вообще избегать искуса. Даже те из них, кто коммунисты, в постели все равно католики.
Это я узнал потом.
А тогда я решил, что просто недостаточно хорош.
На первую зарплату я купил себе прекрасную рубашку с пальмами и темные очки в золотой оправе, а на вторую — автомагнитолу с уютным синим дисплеем и съемной панелью. Магнитола на бесконечном рипите играла диск Hotel Costes: французский ретролаундж, самый подходящий саундтрек к моей тогдашней жизни.
Не знаю точно, что я имел в виду, сочетая сутенерские рубашки с сутенерскими очками. Возможно, что-то из Miami Vice или Studio 58. Тогда мне казалось, что я неотразим. Сейчас мне думается, что больше всего я походил на цыганского наркодилера. Сейчас вообще многое выглядит по-другому. Не факт, что правильно.
Так или иначе, именно в этом образе я предстал перед Камар.
Я познакомился с ней в поезде, путешествуя из Парижа в Лион. И это был единственный раз, когда я заставил себя познакомиться с кем-то в общественном транспорте — просто потому что понял, что буду жалеть всю жизнь, если этого не сделаю. Камар была марокканкой; ее кудри были обесцвечены и пахли жасмином; глаза ее — ланьи, карие, были только для страдания или наслаждения; она носила тесные белые рубашки, расстегнутые на три пуговицы, но на этом нельзя было останавливаться.
Она дала мне правильный номер. Я выждал несколько дней, прежде чем писать СМС. Писал, веря в чудо: она ведь мне сказала уже, что она арабка, а у арабов с этим делом все еще сложнее, чем у католиков.
И когда тренькнул ответный конвертик на моей «раскладушке», сердце у меня колотилось так, как с университета, наверное, не колотилось. Камар согласилась на пиво — но днем и в общественном месте.
Было воскресенье. Я вымыл машину в реке, уложил волосы бриолином и приехал на встречу в лучшем из своих сутенерских костюмов. Мы сели за жестяной столик на набережной Роны среди десяти тысяч человек. Камар была восхитительна и свежа; рукава рубашки были закатаны по локоть. На ее руках не было ни единого волоска, а для арабок это удивительно. Даже тех изъянов, которые ей можно было бы простить, у нее не было. Камар была совершенна. Бриз шевелил ее кудри, а потом летел мне в лицо — и я дышал ею. Жасмином.
Потом я подвозил ее куда-то в своей машине, и магнитола со съемной панелью мягко светила нам синим, и французский лаундж обволакивал, и пахло весной. Оставалось только свернуть куда-нибудь с главной дороги, заплутать в старом городе, застрять в каменном тупичке под газовым фонарем, сделать погромче и притронуться осторожно к ее пальцам… Притронуться к ее губам — полным, живым, просящимся — и уйти в нее с головой. Опрокинуть велюровое сиденье, опрокинуть Камар, опрокинуться самому, уйти в рипит.
Увы.
«У меня парень, — сказала она. — Мы живем вместе. Он француз. У его отца пивоварня. Мы любим друг друга. Спасибо за этот чудесный вечер». Пожалуйста, Камар.
Не будем с высоты прожитых лет пытаться понять, существовал ли француз с пивоварней, или все дело было снова во мне. Поверим девчонке на слово.
Стемнело. Я уже добрался до дома, но выйти из машины не мог. Меня укачивало от лаунджа, но я не выключал его. Я был верен своей мечте. Возможно, я даже темных очков в золотой оправе не снимал. Русские не сдаются.
Мне было угрюмо и упрямо.
Молодость улетала, а я ее не испытывал.
Дело было не в сексе. Не в механике.
Я хотел прожить Францию; познать все, что она дарит киногероям и книжным персонажам. Я хотел попасть внутрь «Мечтателей» Бертолуччи. А Франция отказывала мне раз за разом.
А потом была Бригитта. Белокурая, как и полагается германским валькириям. Старше меня на пять лет. С глазами бледно-голубыми, изо льда. Поджарая и жесткая. Она умела улыбаться своими тонкими губами, но не слишком баловала этим окружающих.
Оказалось, внутри эсэсовской внешности был застегнут живой человек. И этот человек пригласил меня на джаз-фестиваль.
Не помню, как назывался тот городок; мы ехали туда на моей машине, и надо было забираться в горы. Было лето, ночи стояли блаженные — теплые с мимолетной прохладой. Всю дорогу мы болтали о чем-то. Бригитта оказалась очень милой. Благодаря ей я простил немцам вероломное нападение на СССР.
Городок оказался построен подле древнеримского амфитеатра. Джазмены играли на той же сцене, с которой две тысячи лет назад выступали римские комедианты и трибуны. Я сидел на тех же камнях, на которых две тысячи лет назад сидели римляне в туниках. Камни были теплыми от недавно закатившегося солнца, но мне казалось — это римляне для меня нагрели. Сквозь прозрачное небо было видно все звезды, какие есть на свете.
Я ничего не понимал в джазе; что играли джазисты — не знаю до сих пор. Но саксофоны и фортепиано стали для меня тем вечером таким же открытием, как темная материя — для физиков: я узнал, что девяносто процентов мироздания нам невидимы и непостижимы, и ощутил, как выглядит Вселенная в подлиннике. С джазом все стало иначе. Горы, небо, девушка рядом со мной. На час приоткрылось — и снова захлопнулось.
Ее глаза растаяли.
Когда мы добрались до ее дома, она предложила подняться.
Не знаю, что на меня нашло. Струсил, наверное. Побоялся, что секс может осложнить производственные отношения: мы вместе работали. Почувствовал необходимость осмыслить происходящее. И поехал ночевать в свою пятнадцатиметровую студию один.
Когда я наконец решился, она сообщила мне, что уже встречается с оперным певцом, который давно добивался ее внимания.
Капут.
Джаз, который я пробовал было начать слушать, как-то не пошел.
Может быть, машина была проклята? Счастливой ее назвать точно было нельзя никак.
В один прекрасный день, собираясь на работу, я обнаружил, что пассажирское стекло высажено, весь салон забрызган битым стеклом, а на сиденье валяется кирпич. Нормальная для Франции ситуация: выбив колонизаторов из родного Алжира, арабы перенесли войну на территорию противника. Золотое правило — не оставлять в салоне ничего вообще и непременно снимать панель с магнитолы — не сработало. Брать было нечего, так что мне просто выбили стекло кирпичом. Потому что у меня была машина за три тысячи евро, а у того, кто бросал кирпич, не было.
Вставив новое стекло, я только полюбил ее больше.
Известный эффект: мы любим тех, о ком заботимся.
Через два года ее не стало.
Это я ее убил.
Вместе с бандой друзей-португальцев мы рванули через пол-Франции в Баден-Баден. Мне было необходимо продемонстрировать, насколько я крут, так что я жал педаль в пол. Целый час машина кряхтела, но выдавала сто тридцать километров в час. После этого нас нагнали какие-то люди и крикнули нам, что машина горит.
Через несколько дней мне позвонили из сервиса и сказали, что починка будет стоить около двух тысяч евро. Как раз столько машина и стоила в тот момент. «Если хотите, можете оставить ее у нас, — предложили мне. — Мы залатаем ее и отправим в Африку. Черные не избалованы, по сходной цене любое говно готовы купить». — «Забирайте, — сказал я, — черт с ней». И ничего не почувствовал.
С тех самых пор я сидел на немецких сайтах подержанных авто и выбирал себе новую машину. Я на них больше времени потратил, чем на порно, ей богу. Больше всего мне нравилась триста седьмая, кабрио. Обтекаемая, дерзкая, кабрио. Кабрио, кабрио, кабрио. Все, чего я не получил от своей «Примеры» — восторженных взглядов, поездок вдоль линии прибоя, загорелых моделей в темных очках, — я собирался получить от триста седьмой. Ради нее я копил — свои, ради нее брал кредит в банке, за нее три недели торговался — не хватало все равно — и потом, взволнованный и не верящий своему счастью, мчался в Германию, когда сделка все же состоялась. Платил как за оружие или наркотики — наличными. Четырнадцать тысяч евро наличными. Я был уверен, что турки, у которых я покупал ее, меня убьют прямо там, в этой глуши. В их автосалоне я был единственный клиент.
Я разбил ее через неделю.
Отремонтировал и продал.
Я решил уехать из Франции — домой.
И машина мне больше была не нужна.
Ни одно из последующих авто, которыми я владел — ни дешевые, ни дорогие, — ничем мне с женщинами не помогли. И вообще, думаю, машины здорово переоценены. Может, отец был прав тогда, что не стал делать из своего подарка события. Хочешь — забирай. Тачка и тачка. Но…
А еще мы с теми португальцами феерически сгоняли в Монпелье, где их ждали их португальские фифы. Я опять был полон ожиданий и опять ничего не вышло; но то утро на океанском берегу, с бокалом белого, в окружении странных белых вилл, построенных Лe Kopбюзье… И еще был Милан с моим товарищем Альфредо — через тысячу километров на пьяную вечеринку в местный миланский Дом журналистов, ничем не уступающий Пушкинскому музею… И еще. И еще.
Странно.
Когда мне звонили из сервиса и спрашивали: «Ну, забираем мы ее у вас?» — я ничего не ощущал. Не было жалости. Чувствовал: пора на следующую ступень. Черт с ним, с прошлым.
А сейчас вот пишу — и ощущаю. И хочется верить, что те арабы из пиратского автосервиса не соврали мне тогда и не списали мою «Примеру» на металлолом. Что они вправду починили ее и отправили в Африку.
И что она до сих пор гоняет где-то там, среди песков, развозит лоснящихся негритянок в головных платках или перепоясанных пулеметными лентами полевых командиров. Что умерла и воскресла и зажила совсем новой жизнью — повеселей, чем та, которая была с ней у меня.
И что ее багажник до отказа набит чьими-то надеждами, а где-то на самом дне завалялись — забытые, давние, смешные — мои.