— Ах да, понимаю. Поговорю с каждым в отдельности.
Ребята занимаются делом — кто шалашики сооружает, кто ковыряет мерзлую землю без толку, но все же из снега делают брустверы вокруг выкопанных ямок. Все же занятие. К политруку сразу вопросы насчет еды. Ели-то прошлым вечером, ночь топали, животы, конечно, подвело. Но кое-кто уже костерики маленькие запалил, набил котелки снегом — будут кипяточком баловаться. Коншин с политруком присаживаются, снимают рукавицы, протягивают к огню руки — вроде и телу теплее становится.
— Стопочку бы сейчас в самый раз, — говорит один из отделенных. — Для поднятия духа, — и поглядывает на политрука.
Но тот отмалчивается. Видно, другие у него сейчас мысли.
— Ну что ж, вижу — обустроились вы маленько, — поднимается он. Настроение вроде бодрое… — Помолчав немного, политрук поворачивает голову к полю, вглядываясь в Овсянниково. Как ваша родная деревня называется? обращается он вдруг к Рябикову, находящемуся, как всегда, при Коншине.
— Костенево, — отвечает тот с некоторым недоумением. — А что?
— Небось такая же деревенька? И избы такие же? — продолжает политрук. Похожа…
— Так вот, товарищи… В бою будет страшно, очень страшно, но чтоб этот страх перемочь, думайте-ка вы вот о чем: Овсянниково — твоя деревня, в ней твои родные под немцами мучаются… Понимаете? Легче будет, страха меньше, а злости больше. Поняли, ребятки?
— Чего не понять, товарищ политрук, — отзывается Рябиков. — И так глядишь на это Овсянниково, думаешь: русская деревня-то, а под гадом фашистом. Сердце кровью обливается, мое же Костенево тоже под ним.
— Выбить надо гадов оттедова. Выбить! Это мы знаем, товарищ политрук, нас агитировать не надо, вы вот скажите — как с огоньком будет? Танки как, будут ли в поддержку? — ожесточенно говорит один из "бывалых" с седой щетиной на лице.
— Да, надо выбить, товарищи… Танки, по-моему, на подходе. Будет, наверно, и артиллерийская подготовка. — Политрук обводит глазами бойцов и видит, что у всех один вопрос: сегодня ли в наступление? Но он и сам не знает, что решит начальство, поэтому замолкает.
— Что-то вы не очень уверенно говорите, товарищ политрук, — начинает тот, с седой щетиной. — Я же вторым заходом на фронте. Кое-чего повидал. Без хорошего огонька тут делать нечего. Видали, сколько их не дошло-то? То-то и оно…
— Скоро придет командир роты, он скажет точно. — Политрук поднимается.
— Вас проводить? — спрашивает Коншин.
— Не надо.
Но Коншин все же провожает до оврага… Политруку за тридцать. Для Коншина — почти старик. Наверно, женат, имеет детей. До войны как будто работал кем-то в райкоме, инструктором, видимо… У него красноватое обветренное лицо деревенского жителя, морщинистое не по годам. На формирование его прислали за неделю до отправки на фронт, и поэтому Коншин мало его знает, не так, как Кравцова, с которым почти полтора месяца вместе. Но по тому, как без колебаний перемахнул политрук овраг, видно — не трус.
И сейчас так же спокойно, как и в первый раз, перебегает он простреливаемое место, машет Коншину рукой и скрывается между деревьями на той стороне оврага.
Опять взвод без начальства. Опять все на плечах Коншина. Надо бы дать приказ окапываться, но не знает он, оставят ли здесь или перекинут взвод. Да и не берут малые саперные мерзлую землю, хоть что делай! А ямки небольшие в снегу и так почти все выкопали, но толку от них чуть, одно самовнушение, ну и для порядка.
Командир первого отделения — ставший теперь помкомвзвода — приглашает Коншина в только что сооруженный шалашик.
— Погреемся, командир, малость, покурим, — говорит он, пропуская Коншина вперед.
В шалаше тепло, дымно… Не успел Коншин курнуть два раза, как кидает его в дрему. Глаза закрываются, и проваливается он куда-то, где нет ни этого поля, ни развороченной земли, ни минометного обстрела, ни наступления впереди… Ничего нет. И побыть там, где ничего нет, хоть несколько минут, видимо, просто необходимо всем им, потому и сержант засыпает, не докурив цигарку, и красноармеец, который с ними, — тоже.
Но ненадолго это. Как провалились в небытие, так и вырвались из него прострекотала пулеметная очередь над оврагом. Видно, идет к ним кто-то…
Пошли с сержантом туда. По дороге проходят мимо группки бойцов, человек пять сбились в круг, курят, один из "бывалых" что-то рассказывает, слушают без улыбок.
— Товарищ командир, где же лейтенант наш? Может, и правда к немцам ненароком попал? — спрашивают Коншина.
— Убит Четин… За оврагом на тропке лежит, — не сразу отвечает Коншин.
— Уже… — протягивает кто-то и поеживается. Поеживаются и остальные.
— Мальчонка совсем, — вздыхает другой.
На этом разговор о Четине прекращается, и Коншина удивляет, что эта первая смерть людей не поразила, что приняли они ее более или менее равнодушно… И он начинает понимать, что смерть здесь — это совсем другое, чем в обычной жизни. Вспомнилось, как переживали они гибель своего однополчанина, придавленного сошедшим с рельсов вагоном, как несколько дней ходили потрясенные случившимся… Здесь же, видать, все не так. Да и сам Коншин разве уж так сильно затронут этой смертью? Да, конечно, в первые минуты было больно и жалко Четина очень, а сейчас кажется это обыкновенным, и, видимо, потому, что каждого здесь может убить в любое время, и если каждую смерть переживать — сердца не хватит.
У оврага никого нет… Наверно, просто так прошлись немцы очередью. В шалаш уже не тянет, и Коншин с сержантом бродят по леску, меряя его без толку шагами туда-обратно. Невелик лесок. На тыльной стороне его заметили подбитый танк с развороченной башней и подивились силе взрыва, который такую стальную махину искорежил начисто. "Что же с танкистами?" — представилось сразу. И потянуло курить.
Не только Коншин с сержантом маются в ожидании. Весь взвод, по двое, по трое, слоняется по передовой. Сидеть в шалашах или валяться под елками уже невмочь. Пять шалашей соорудили, но не знают, стоит ли еще? Может, погонят их с этого места вскорости? Лучше бы, разумеется, оставили здесь. Вроде бы привыкли уже. Но никто ничего не знает. Начальства нет, взводный убит, а помкомвзвода Коншин, который теперь за командира взвода, хоть парень и ничего, но тоже бродит по передку как в воду опущенный, губы сжаты, в глазах смуть, тоже на войне по первому разу… На Урале-то, на формировании, гонял взвод дай боже, и тактику, и рукопашный, в общем, давал жизни, но пригодится ли здесь все это — вот задача. Разве эти, что на поле лежат, в снег уткнувшиеся, не обученные? Но не прошли и половины пути. Короче, выяснилось в общих разговорах, что жить здесь можно, лишь бы никуда не трогали…
Но тут опять стрекочет очередь у оврага, прислушиваются: к ним кто-то бредет. И верно, через несколько минут появляется ротный. Шинель в снегу. Видно, когда овраг переходил, уложили его немцы в сугроб.
— Ну как, ребятки? — спрашивает Кравцов без нарочитой бодрости, по-душевному.
Ребята мнутся, кто плечом пожмет, кто пытается улыбку состроить, да не выходит, кто в землю взглядом утыкается — а чего отвечать?
— Понимаю, — говорит ротный, обводя всех глазами. — Ничего, обвыкнете помаленьку. Отойдем-ка, Коншин, в сторонку. — Отходят. — Видал Четина?
— Видал.
— Принимай взвод по-настоящему. На отделение толкового бойца поставь.
— Сделано, товарищ старший лейтенант.
— Ну и лады тогда…
Разговор вянет.
Кравцов просит махорки, — видно, хочет продрать горло как следует: комсоставу легкий дают табак, "Беломор". Завертывает, затягивается.
— Почему они не прошли? — кивает Коншин на поле.
— Спроси чего полегче, — хмурится Кравцов.
— А мы… мы пойдем? — наконец решается Коншин на главный вопрос.
— Наверно, — отрывисто и как-то раздраженно отвечает Кравцов. Настраивайся на это, ну а людям… людям пока не говори.
Проходятся они по пятачку, ротный осматривает участок второго взвода, покачивает головой, кривит губы, потом говорит Коншину:
— Выдели двух бойцов Четина захоронить… Ну, я пошел. В случае чего пришлю связного.
Коншин приказывает двум бойцам идти за овраг к Четину, и те отправляются вместе с Кравцовым. Опять слышна пулеметная дробь — наблюдают немцы за этим местом здорово.
После ухода ротного расползаются люди по шалашикам: надоело без толку бродить. Появились дымки, но немцы на них внимания не обращают, мины не бросают, и народ совсем осмелел — костры и вне шалашей разжигают. Томит всех не только ожидание, но и голод. Почти сутки прошли, как пищу не принимали, но ясно всем — раньше ночи не доставят, так что ничего не остается, как пояса потуже затянуть да куревом аппетит отбивать. Правда, говорят, что в наступление лучше с пустым брюхом идти, тогда ранение в живот не так страшно, но пожевать все же хочется…
Во всем взводе часы только у Коншина имеются, и, взглянув на них, видит он, что к двенадцати подваливает. Шесть часов, как они здесь, а время-то пролетело совсем незаметно.
Один из "бывалых", рядом оказавшийся и увидевший, сколько времени, облегченно вздыхает.
По всему, не будет наступления, командир. Мы, как правило, на рассвете в бой ходили. Времени впереди целый день. Значит, ежели овладеем, можно оборону немецкую переоборудовать и немецкие атаки выдержать, да и немцы на рассвете сонные, в блиндажах припухают, пока к окопам выскочат, можно половину пути пройти… А в середине дня кто же наступать надумает? Не дело это. Считайте, что этот день и ночка — наши. Пойдем, видать, завтра на рассвете.
Не очень-то верит Коншин этим словам, но верить хочется, и немного от сердца откатывает, завертывает самокрутку без дрожи в руках и затягивается со смаком. Одна у них сейчас радость: у каждого по полной пачке махры, дымить пока можно взахлеб, дня на два должно хватить, а загадывать и на них нельзя. Потому от каждого тянется густой махорочный дым, цигарки изо рта не выпускают.
Около одного шалаша Коншина окликают:
— Кипяточку не хотите, товарищ командир? — Протягивают кружку.
Обжигаясь, пьет Коншин, и хорошо идет горячая водичка. Наполняет пустой желудок, согревает тело. Сейчас бы сахарком закусить — и было бы совсем ладно; но зря обшаривает он карманы — не завалялось в них ничего, пусто, кроме махорочной пыли, не нащупывают пальцы ничего.
Глядят ребята на него жадно — не сказал ли чего ротный определенного насчет наступления, но Коншин делает вид, что взглядов тех ждущих не замечает, — зачем раньше времени людей тревожить, что будет, то будет. Хватит того, что сам знает, что у самого под ложечкой пустота какая-то. Отмалчивается Коншин, но, конечно, скрыть все на своем лице не в силах, и по нему видят люди, что впереди у них то, о чем задумываться неохота, что гонишь из головы, но поле-то перед ними, и — хочешь не хочешь — мысли идут: кому из них лежать сегодня на этой развороченной снарядами земле, не мне ли?
Так проходит еще часа два, к двум стрелки коншинских часов подбираются… Да, пожалуй, и вправду не будет наступления, куда это в середине дня топать? И немного от сердца отлегает, чуток ребята пободрели. Если до этого разговоры вели скупые, то сейчас поживее пошли. Смешков, конечно, не слыхать, но говорят уже в полный голос, не тем сдавленным шепотом, как поначалу.
И тут совсем неожиданно, так как пулемет немецкий замолчал, прибывает от ротного связной.
— Командиру второго взвода приказано перейти со взводом к землянке помкомбата, — говорит он Коншину.
Значит, всем взводом через овраг, в ту главную рощу… А как переходить, когда светло, когда наблюдают немцы, когда по одному человеку пулеметом кроют? Для чего — об этом Коншин сейчас не думает. Там ли будут сосредоточивать роту для наступления или просто передислокация взвода — не это сейчас главное. Главное, как этот овраг без потерь перемахнуть? Ну хорошо, одно отделение немец вдруг проморгает, но после этого уже следить будет неотрывно и другое встретит уже верняком, как только рыпнутся…
Собирает он отделенных.
— Как, товарищи, переходить будем? Не махнуть ли сразу всем взводом?
Сморщили лбы отделенные думают. Потолковали, порядили и решают — всем взводом, в один заход, одним рывком, а для этого вытянуть взвод в одну шеренгу перед оврагом, чтоб при беге друг дружке не мешать, и с маху…
Сообщают командиры отделений об этом бойцам, те тоже задумались… Больно неохота уходить отсюда. Вроде чего жалеть? Деревца тут тоненькие, не очень густо растущие, землянок нет, окопов тоже, только шалашики, наскоро сляпанные, но стал уже для них этот кусочек земли вроде родным, свыклись с ним, как-то устроились, и покидать его — нож острый. А главное, никого тут не убило, никого не ранило, так бы и жить здесь, но нет — приказ…
Выстраиваются люди перед оврагом, почти весь лесок в ширину заняли, друг на друга поглядывают: кому счастье выпадет на ту сторону живым добраться, кому нет? Коншин предупреждает: как перебегут, сразу залечь, дальше не бежать — и командует:
— Приготовиться… Марш!
Подгонять никого не нужно, махнули что есть мочи. Может, две-три секунды был взвод на виду и сгинул, залег на той стороне оврага, отдышивается. Опаздывает немец с очередью, но слышат люди — мины завыли. Тут уже приказа не надо, сами перебежками бросились вглубь, от оврага подальше. А там уже поднимаются и поотделенно, змейкой, к землянке помкомбата двигают.
В центре рощи и первый взвод, и третий, а подальше и вторая рота. Народу много. И вроде бы повеселей должно стать, но чуют люди, что собирают их вместе не зря, что-то готовится, а что может готовиться, кроме наступления? Посматривают на поле, и кажется всем, что до деревни той, немцами занятой, не восемьсот метров, как Коншин на глаз подсчитал, а много больше — ведь еле-еле домишки проглядываются, да и день этот, серый, промозглый, тоже видимости не прибавляет.
Кравцов, помкомбата и командиры других рот стоят у землянки, покуривают и тоже взглядами на поле.
Коншин ремень подтягивает и направляется к Кравцову для доклада и, не то по привычке, не то для того, чтобы показать свою выдержку начальству, переходит почти на строевой шаг. Во всяком случае, ножку держит. Но ротный останавливает его рукой, хотя и глядит одобрительно.
— Располагайте взвод, — говорит он, а потом, чуть усмехнувшись, берет помкомбата за рукав: взгляни, дескать, какие у меня орлы.
Помкомбата кидает рассеянный взгляд на Коншина, но быстро отводит: не до того ему, видно, — брови нахмурены, губы в ниточку сведены.
Что знает Коншин о помкомбата? Да почти ничего. Когда на формировании были, заставляли их, бывших студентов, командирские удостоверения заполнять, вот и помнит, что с двадцать второго года тот. Для Коншина все те, кто моложе его на год-два, кажутся мальчишками. Сам он с двадцатого, ну и стаж армейский почти три года… Конечно, лучше бы помкомбата Кравцов был: и в летах, и второй раз на фронте, но командиров в армии не выбирают.
Коншин, увидев Чуракова и Пахомыча, направляется к ним.
— Ну что, ребятки, тут заваривается?
— Для чего сюда пришли, то и заваривается, — хмуро, но спокойно отвечает Чураков и добавляет свое обычное: — Живы будем — не помрем.
— Будем ли? — с тоской и чуть слышно говорит Пахомов.
— Слякоть не разводи. Навалимся всем батальоном — пройдем запросто. Только прав батальонный — вести огонь надо с ходу непременно, — произносит это Чураков спокойным баском, как-то уверенно.
И становится Коншину после этих слов легче. Захотелось даже, чтоб уж скорей наступление началось, — была не была, а то уж больно ожидание замучило.
Он хлопает Чуракова по спине:
— Молодец, Иван. Тебя не прошибешь. Завидую.
— А что прошибать? Сами докладные писали, а знали ведь — не на гулянку напрашиваемся, на войну… Вот и пришли… воевать.
— Ну, бывайте, ребята, я к своему взводу пойду. — Коншин еще раз хлопает Чуракова по спине.
— Бывай, Алеха…
Из землянки помкомбата выскакивает связист:
— "Волга" вас, товарищ лейтенант.
Помкомбата, закусив губу, бросается в землянку. Кравцов и остальные ротные подходят ближе, напряженно вслушиваются.
Андрей Шергин сидит под елью и сосредоточенно смотрит на поле. Коншин идет к нему, присаживается рядом. Шергин только мельком бросает на него взгляд и ничего не говорит. Коншин завертывает цигарку и тоже молча тянется к Шергину прикурить.
— Про письма не забудь, — наконец произносит Шергин.
— Не забуду.
И опять молчание. Почему-то не находит слов Коншин. Видно, потому, что отчужден Шергин, весь в своих мыслях и далек как-то от него. Но все же немного погодя спрашивает:
— Как обстановка, на твой взгляд?
— Обыкновенная, — не сразу отвечает Шергин. — Вот по этой балочке, что от оврага тянется, я до середины поля дойду без больших потерь, а там… Там не знаю… Там, наверно, надо рывок. Но останутся ли у людей силы…
— Ты думаешь, что мы сможем взять эту деревню все-таки?
Шергин долго не отвечает. Несколько раз затягивается махрой, потом медленно, отчеканивая каждое слово, говорит:
— Я должен со своим взводом войти в нее первым…
Коншин невольно отшатывается. И смысл слов, и тон, каким они сказаны, поражают его. Ему начинает казаться, что Шергин невменяем, что он целиком захвачен какой-то именно своей целью и ничего другого для него не существует. Коншину становится даже как-то не по себе.
— Почему — должен?
Шергин поворачивается к нему, внимательно смотрит, затем говорит:
— Разве ты не понял? Адрес на письмах…
— Да… Я хотел спросить… Постеснялся.
— Мой отец — бывший комбриг… И я должен… должен доказать… Понимаешь?
— Понимаю. — Коншин действительно понимает, что Шергин в этом бою будет воевать так, как никто из них…
Между тем выбирается из землянки помкомбата, и его сразу обступают ротные. Коншин поднимается и идет туда. Совсем близко подходить неудобно, но ему так важно знать, что же теперь, после звонка комбата. Он подбирается как можно ближе и становится за дерево.
— Так нельзя! — слышит он голос Кравцова и видит, как тот резко взмахивает рукой.
— Так нельзя говорить, старший лейтенант! — обрывает его помкомбата, стараясь придать уверенность и начальственность своему голосу, но Коншин не может не видеть, что тот растерян и как-то весь смят.
— Виноват, — продолжает Кравцов. — Но ведь и дураку ясно… Не в бирюльки же играть будем. Танки-то хоть будут?
— Нам приданы два танка. Они уже здесь. Короче: это приказ, и обсуждать его нечего.
— Да, конечно, — говорит командир второй роты. — Но если не будет артподготовки, может, перенести на завтрашнее утро… Подберемся затемно, а на рассвете навалимся…
— Приказано наступать сейчас, — уже с каким-то отчаянием говорит помкомбата. — Вы же поймите — это решение не комбата и даже не командира бригады… Это свыше.
— А там, свыше, знают, что боеприпасов нет? Почему, кстати, их нет? замечает командир второй роты.
Кравцов тяжело и длинно матерится, а потом режет:
— Чего пустое молоть. Давайте решать.
Помкомбата как-то сжимается, губы кривятся, и ротные понимают, как трудно ему решиться… Он же, как и они, прекрасно понимает, что пройти это заснеженное поле, окруженное тремя деревнями, занятыми врагом, и с трех сторон насквозь простреливаемое, батальону без поддержки артиллерии почти невозможно. Смутная догадка, мелькнувшая еще в землянке при разговоре с комбатом, что не наступление это, а какой-то маневр, может быть, разведка боем, опять пробегает в мыслях, и он вдруг почти неожиданно для себя решает.
— Товарищи, — почти шепотом начинает он, — а если так? Пустим один взвод… для пробы… Если потери будут большие — отведем обратно. Ну как?
Ротные молчат… Конечно, потери будут большие. Конечно, один взвод просто погибнет на этом поле… Но ведь один взвод — не батальон, не рота…
— Ну как, товарищи? — опять спрашивает помкомбата и вытирает пот со лба.
— Чудно как-то… — схватившись за подбородок, говорит Кравцов. — Вы бы нам, лейтенант, настоящий боевой приказ дали… Сведения о противнике, соседи и прочее, ну как положено. А так что? Самодеятельность какая-то получается…
— Именно, — подтверждает командир третьей роты и сплевывает цигарку.
— Нет сведений о противнике, нет никаких соседей, наступать будет только наш батальон. Понимаете? — выпершивает помкомбата.
— А ты-то сам понимаешь? — в сердцах бросает Кравцов, перейдя на "ты", на что помкомбата не обращает внимания и снова вытирает лоб платком.
— Ну как, товарищи? — повторяет вопрос помкомбата.
Это уже не бравый двадцатилетний лейтенант, а немолодой человек с почерневшим, искривленным лицом и потухшим взглядом.
— Решай сам. Наше дело — приказ выполнять. — Кравцову и жалко помкомбата, и злость берет — поставили пацанов…
До Коншина, слышавшего весь этот разговор, дошло только одно — "взвод на пробу". И на эту пробу может пойти его взвод! Остального он не понимает — ни соображений помкомбата, ни возражений Кравцова. Только одно — "взвод на пробу, взвод на пробу". И вдруг — самое страшное — слова помкомбата…
— Хорошо, решаю. Командиру первой роты выделить взвод.
Коншин обмирает и упирается взглядом в спину своего ротного — только не второй, только не второй, только не мой… Бьется, раскалывая голову, лишь эта мысль: только не мой, только не мой…
Кравцов не торопится… Он опускает взгляд в землю и думает. Каждый взвод для него одинаково дорог, в каждом живые люди… Да и не обойтись взводом, даже если это разведка боем. Немцы не дураки, чтобы открывать свои огневые точки ради одного взвода… Придется ротой идти, а может, и всем батальоном…
Коншин, уже не таясь, выходит из-за дерева и глядит на Кравцова отчаянным, наверно полубезумным, взглядом, и тот, почувствовав, оборачивается, сталкивается глазами с ним, понимая, что слышал тот все… И не сразу, а еще подумав немного, с трудом выталкивает из себя:
— Пойдет… первый взвод.
— Действуйте! — с облегчением выдохнул помкомбата. Наконец-то что-то решилось.
Коншина окатывает какая-то сумасшедшая, стыдная радость и сматывает с тела сковывавший до этого холод… "Не мне идти, не мне… Слава богу, не мне…" бормочет он про себя, не понимая еще, что это — отсрочка, только небольшая отсрочка… Но радость расползается по душе, и не может он ее погасить, хотя понимает, что радость эта гадка, потому как на смерть пойдет другой, пойдет Шергин… "Неужели я такой подлец, неужели?…" — шепчет он про себя, но эти слова не сбивают того невероятного облегчения, которое он чувствует.
— Командиры взводов, ко мне! — раздается сдавленный голос Кравцова и срывает Коншина с места, но первым подбегает к ротному Шергин и вытягивается по стойке "смирно".
И вот они трое — Шергин, Коншин и командир третьего взвода, молоденький высокий лейтенант с чуть-чуть подрагивающими губами, — стоят перед Кравцовым. И спокойней всех на вид Шергин, на которого Коншин не может смотреть.
— Так вот, ребятки, первая рота получила приказ на наступление. Слева от нас пойдет вторая рота, третья пока в резерве… Задача — как можно быстрей сблизиться с противником и уничтожить его в рукопашной схватке. Сигналы уставные… В случае чего — роту принимает Шергин. — Кравцов говорит спокойно, будто на учении, и только последние слова выдавливает с натугой. — Кстати, первый взвод двинется первым, вон по той лощине, которую ты и наметил, Шергин…
— Ясно, — чуть дрогнувшим голосом отвечает тот.
— Поставить задачу перед отделением и выдвинуть людей на исходный рубеж. Все понятно?
— Да… понятно… — еле слышно подтверждают взводные.
Вот и свершилось! Вот и наступило то, к чему готовили они себя годы в кадровой. Грянет сейчас первый для них бой! Как поведут они себя? Что будет? Добьются ли победы? Из всей роты только Коншин знает, что, если потери первого взвода будут очень большими, наступление, может быть, отменят. Для Шергина же и командира третьего взвода все отрезано, у них впереди только это белое поле, только оно, кажущееся бесконечным, и черные треугольники крыш занятой немцами деревни, к которой они сейчас побегут и которую должны взять.
— Шергин, держи, — отдает Кравцов ему карабин. — А мне бы винтовочку со штыком, смени у кого-нибудь.
— Вам "токаревку"?
— Нет, нашу, образца… К ней привык.
Действительно ли думает Кравцов, что дойдет до рукопашной, или так, для поддержания их духа и веры, меняет он свой карабин на винтовку, об этом никто не ведает, но впечатление нужное производит.
Шергин ведет свой взвод к оврагу, Коншин к краю леса левее, а еще левее располагается третий взвод. Дальше — вторая рота, но ее не видать. Оттуда же, слева, слышно урчание танков и треск ломающихся деревьев. Значит, выходят на исходные позиции, значит, будет им поддержка.
А там, на немецкой стороне, никакого движения. Угрозно и молчаливо глядят избы с пригорка. Сзади темной полосой невысокий лесок. Что же будет сейчас, когда выйдет на поле взвод Шергина? Что?
Уже наготове он, пока скрытый деревьями, но вот-вот выбежит он на поле, нырнет в лощину, которая скроет его на время от немцев… Но лощина, наверно, пристреляна минометами, вспоминает Коншин слова ротного.
— Сержант, туда можно перейти? — спрашивает Коншина подошедший сзади старший лейтенант и указывает рукой через овраг, на тот лесок, в котором недавно они находились.
— Можно, только бегом. Простреливается, — отвечает Коншин.
У старшего лейтенанта пушечки в петлицах, на шее висит бинокль, в руках раскрытая планшетка с картой. Наверно, будет засекать немецкие огневые точки, думает Коншин и смотрит, как старшой перемахивает через овраг.
Кравцов сам не знает, почему выбрал он первый взвод. Да и выбирать-то было не из чего. Коншина, слышавшего разговор, посылать нельзя было, а этого молоденького лейтенанта — не хватило духу. Вообще вся эта затея с "пробой" была поперек горла: помирать — так всей ротой, а так стоять и смотреть, как без толку гибнут люди, просто невмочь. И потому думал он, что опытный и спокойный Шергин, может, сбережет людей, может, как-то избежит уж очень больших потерь — и тогда… тогда поддерживать его надо всей ротой… Стыдно же иначе. Да и как же иначе?
"Ну, Дуська, — говорит он про себя, — останешься вдовой, нагуляешься вдоволь, если мужики останутся. Может, тогда и поймешь, что был у тебя муж неплохой, что любил тебя… Так тебя вряд ли кто полюбит, побалуются — и в сторону. Покусаешь еще локти… Да ладно, — перебивает он себя, — чего это вздумал хоронить прежде времени. Поживем еще, повоюем". Он кладет руку на плечо Шергина:
— Давай, Шергин, двигай. Как из лощины выйдешь, веди огонь что есть сил. Патронов не жалей. Оттуда уже будут видны немцы, понял?
— Есть. Первое отделение, вперед! — И Шергин, обгоняя людей, бросается на поле.
За ним цепью рассыпаются сперва первое, а потом и остальные отделения и, пробежав несколько десятков метров по полю, ныряют в лощину. Не очень-то она глубока, но все же скрывает… И сразу же треск нескольких пулеметов и завывание мин. Потом над взводом в воздухе рвется что-то — раз, два… четыре, а дальше уже не сосчитать…
Небольшие серые облачка почти неподвижно висят над лощиной… Бризантные, думает Кравцов, представляя, как сверху на головы и спины людей летят раскаленные кусочки металла, от которых уже не спастись ничем…
Время перестает существовать для Коншина. Он стоит за большой елью и не сводит глаз с шергинского взвода. Ему даже невдомек, что надо бы лечь, потому как пули шаркают по лесу, взвывают над головой и отделенные без его команды укладывают людей у кромки леса. Поодаль, тоже за елью, стоит Чураков, он на правом фланге своего, третьего, взвода, а его лейтенант на левом. Он тоже не спускает взгляда с поля, на котором мечется первый взвод, и, пожалуй, только сейчас в его душу холодной противной струйкой вливается страх.
"Не так все делается, не так", — думает он и сжимает свой тяжелый кулак, стараясь придавить легкую дрожь в пальцах, и ему хочется не быть одному. Он оглядывается — Пахомыча нет, он со своим отделением левее, а Коншин тут, рядом. Надо к Алехе, решает он, резким движением выбрасывает тело и в несколько прыжков достигает Коншина, хватает его за руку. Тот секундно отрывается от поля, слегка пожимает пальцы Чуракова.
— Иван?
— Я… Вдвоем веселее.
— Да… Лучше.
Конечно, лучше, только ствол дерева не укрывает их двоих, а пули-то рыскают по роще…
От первого взвода тянутся первые раненые — кто бегом, придерживая простреленную руку, кто ковыляет, припадая на раненую ногу. Носилок на роту четыре штуки. С одними санитары, подгоняемые санинструктором, бегут вдогон первому взводу и через некоторое время обратно — тащат тяжелораненого.
— Если потери будут большие, взвод отведут и наступление отменят, говорит Коншин Чуракову.
— Откуда знаешь? — удивляется тот.
— Слыхал.
— Точно?
— Точно.
— Дела… — протягивает Чураков. — Это ж ни в какие ворота не лезет. — И чувствует, что какая-то постыдная надежда заползает в душу. — Выходит, может, нам и не придется?
— Может. Но как глядеть на это?
— Да… — Чураков разражается длинным ругательством.
Подбегает Кравцов и бухается под ель.
— Чего столбами стоите? Ложись!
И вот они втроем лежат около ели и видят, как из лощины уже на поле выбегает Шергин, падает и, лежа, взмахом руки подтягивает людей. Появляются еще двое, трое, потом еще, еще, рассыпаются цепью и открывают огонь. Их стрельба почти не слышна в грохоте разрывов, треске разрывных пуль, которыми засыпали немцы их расположение, но огоньки из стволов видны.
— Молодец Шергин-то, — протягивает Кравцов, и не поймешь — одобрение в его словах или боль какая-то.
— Мы пойдем? — не может скрыть дрожи в голосе Коншин.
Кравцов не отвечает, только смотрит долго, а потом, чуть скривив губы в улыбке, тихо говорит:
— Ничего, держитесь, ребятки… — поднимается и тяжелой рысцой отбегает от них к землянке помкомбата.
Лежа им плохо видно поле, и потому они встают — у каждого полтуловища закрыто стволом, а половина открыта.
Шергин поднимается, что-то кричит и бежит вперед. За ним — взвод. Но теперь-то уже видно, как мины рвутся прямо среди людей. Видно, как раненые отползают назад; видно, что некоторые лежат уже недвижно… И вдруг Шергин падает!
— Видишь, Иван?
— Вижу.
К Шергину подползает кто-то из бойцов. Наверное, его связной Сашка. Склоняется над Шергиным, что-то делает. Поле окутано дымом от разорвавшихся снарядов, мин, и потому видно плохо.
— Перевязывает, — говорит Чураков.
Ну, теперь вряд ли без Шергина взвод станет передвигаться, — думает Коншин. Теперь надо его отводить. Скажу ротному, что Андрей ранен. Но что это? Шергин поднимается. Виден закатанный рукав телогрейки и бинты на руке. Еще слышен его голос — "вперед", и он опять бежит по полю, а за ним — перебежками его поредевший взвод.
"Не надо, Андрей, — про себя бормочет Коншин. — Ты же не знаешь… тебя "на пробу" пустили. Не надо. Уходи с поля. Уходи. Тогда отведут и твой взвод. Уходи. Ты же ранен, ты же имеешь право…"
Но Шергин бежит и неизвестно как, но заставляет бежать за собой и свой взвод. Кучка людей на огромном поле. С трех сторон немцы, и с трех сторон огонь. Неужели Шергин не понимает, не видит, что его никто не поддерживает, что вот-вот должна быть команда "отход"?
— Надо отводить взвод. Смотреть нет мочи. Я к ротному, — говорит Коншин.
— Погоди. Так и послушает тебя ротный. Да и не в нем дело, — кладет руку ему на плечо Чураков.
— Но нельзя же так. Он же тронутый, Шергин. Погубит себя, погубит людей…
Кравцов и помкомбата, тоже спрятавшиеся за стволом большой ели, смотрят на шергинский, барахтающийся под пулями и взрывами, взвод. Четыре одиноких цепочки, в которых по семь-восемь человек… Считай, половины уже нету, а прошли метров триста только, впереди еще ох как много… Сейчас взвод залег. Наверно, очень плотный огонь. Пора отводить, думает Кравцов, касаясь рукой спины помкомбата. Тот понимает его жест.
— Сейчас решим. Иду звонить комбату.
Но тут опять взметывается с земли Шергин, а за ним и остальные.
— Герой, — бормочет Кравцов.
— Да. Надо представить к награде. К звездочке.
— Ему Героя нужно. Не меньше.
— Героя? — удивляется помкомбата.
Но Шергин опять падает. И не поймешь: ранило ли еще, или залег?
Кто-то снова склоняется над ним. Значит, ранило второй раз, а может… Но нет, видно, как перевязывают его.
— Ну, хватит, Шергин! Давай обратно! — вырывается у Кравцова.
— Да, пожалуй, надо отводить… — Помкомбата трогается к землянке, где телефон, но Шергин поднимается.
Хромая, он что-то кричит, машет рукой и идет вперед… За ним, перебежками, следует взвод.
— Хватит, лейтенант! Либо отводи, либо посылай в поддержку! — в сердцах выпаливает Кравцов, весь дрожа.
Помкомбата на миг задумывается, потом решительно режет:
— Да. Посылайте связных во второй и третий взводы — пусть начинают!
— А вторая рота пойдет?
— Да. Давайте скорее!
Когда связной от Кравцова подбегает к Коншину, тот стоит на коленях около лежащего Чуракова и рвет гимнастерку на его груди. Под левым соском небольшая дырка, крови совсем нет, и это вначале удивляет Коншина, а потом он понимает Чураков мертв, и кровь свернулась…
Отчаяние, какого не испытывал никогда в жизни, охватывает Коншина.
— Ваня, Ваня… Как же так?… Иван, дорогой… Мы же три года вместе… Как же это?… Иван… — бормочет Коншин.
Связной опускается рядом с ним.
— Товарищ командир… Товарищ командир…
Коншин непонимающе смотрит на него.
— Товарищ командир… ротный приказал — второму вперед, — прошептывает связной.
— Что?… Куда вперед? Зачем?… — не доходит пока до Коншина.
— Наступать второму взводу… Старший лейтенант приказал, — повторяет связной.
— Наступать? — наконец понимает Коншин и взрывается: Какого черта! Передай ротному, что мне не "вперед" нужно, а настоящий боевой приказ! Я три года в армии! Понял?
Связной убегает, а Коншин опять склоняется над Чураковым. Нестерпимая боль рвет сердце… На миг представляет себя лежащим на поле, таким же недвижным, как Чураков, и яростное желание повернуть время обратно пронизывает его. Он хочет — хочет так, как никогда и ничего не хотел в жизни, — очутиться сейчас в своем дальневосточном полку, откуда вырвала его поданная им докладная с просьбой на фронт… Но лишь на мгновение эта горькая вспышка. Он тяжело поднимается. Неужели он трусит? Да нет, не может быть! Нет, нет…
— Ты что, мать твою… — взвизгивает подбежавший Кравцов. — Какой тебе еще, к черту, приказ нужен?! — Но осекается, увидев мертвого Чуракова. Насовсем? — спрашивает уже тихо.
— В сердце…
Секунды две молчит Кравцов, а потом так же тихо:
— Ты же слыхал, какой приказ мне помкомбат отдал… Не до устава тут. Понял? Надо, браток, надо… Давай двигай, — и подталкивает легонько в спину. — Как тебя звать-то, запамятовал.
— Алексей.
— Давай, Алеха, давай… Сейчас танк двинет, — он еще раз подталкивает Коншина.
Тут уже все! Обратного пути нет! В голове пусто, в душе тоже, будто выпотрошено… Не помнит Коншин, как подбегают к нему вызванные Рябиковым отделенные, как говорит он им что-то, выдумывая на ходу боевой приказ, как, развернувшись в четыре цепочки, бежит его взвод по полю, как сам делает первый шаг из леса, а потом, голося "вперед", обгоняет людей, как слышит слева "ура" и видит бегущую за танком вторую роту, какого-то капитана, кричащего: "За Родину, за Сталина!", а потом и комсорга батальона, который, обгоняя капитана, кричит то же… Все словно в тумане, словно в дыму… Да и верно, в дыму, который стелется над полем и едко пахнет серой.
— Куда? — останавливает Коншин ползущего назад бойца, вроде бы никуда не раненного.
— В пах попало… Не знаю, чего там, но боль зверская…
— Иди, — бросает Коншин, а самого обжигает — вот ведь куда ранить может.
Невольно сдерживает он ход, потом падает, сдвигает малую саперную пониже, но когда поднимается и продолжает бежать, видит, что мешает лопатка бегу, и подтягивает обратно.
Кравцов и политрук стоят у кромки леса и напряженно смотрят на второй и третий взводы, на которые немцы перенесли сейчас огонь с первого взвода. Тот пока залег, и только несколько раненых — кто ползком, кто перебежками подавались назад, к леску.
— Шергин-то уже дважды ранен, а не уходит… — говорит политрук.
— Зря я его, наверно, первым послал.
— Почему зря?
— Так… Ты ведь не знаешь, что у помкомбата решено было?
— Не знаю.
— Ну и знать это теперь не надо… Идти надо, комиссар. Помирать — так всем и с музыкой… — Кравцов чуть усмехнулся.
— Не торопишься ли помирать, старшой?
— Не тороплюсь. Но как жить буду, ежели живой останусь, не знаю.
Они молчат еще некоторое время, потом Кравцов затягивается последний раз цигаркой, резко бросает ее и зачем-то долго затаптывает сапогом в снег.
— Пошли, что ли? Ты к шергинскому взводу иди по оврагу, там раненых много, выносить надо, а я вслед Коншину…
— Стоит ли? Разве не видишь? — протягивает политрук.
— Вижу! Захлебывается наступление. Но того и ожидать следовало. Все вижу! Но люди-то наши там… Понимаешь, там! И мы должны…
— Да, должны… Пошли…
Они вместе выходят на поле… Политрук подает вправо, к лощине, а Кравцов неспешной трусцой бежит догонять коншинский взвод.
"Ну, Дуська, — говорит он себе, — видать, не свидеться нам больше. Прощеваться надоть… — переходит он на деревенские родные слова, от которых отучался все армейские годы. — Такое, видишь, дело получается… — И почему-то перекладывает винтовку из правой руки в левую, а пальцы правой сами собой складываются щепотью. Он усмехается: — Надо же… Партийный же я. А перекреститься вроде охота…" — усмехается еще раз, перебрасывая винтовку опять в правую руку.
И тут оглушает его разрыв… Какой-то миг видит он покачнувшееся небо, а потом странная черная темень закрывает все… И остается лежать на желтом грязноватом снегу, раскинув руки, крестьянский сын, кадровый командир Красной Армии, старший лейтенант Кравцов… А его рота, не зная еще о гибели своего ротного, продолжает бежать дальше, задыхаясь в матерных вскриках вперемежку с "ура", подставляя свои груди пулеметному граду, то падая, то вставая, подстегиваемая хриплыми жестокими командами: "Вперед… вперед…"
На одну секунду сталкивается Коншин глазами с рядовым Савкиным, когда делает рывок, обгоняя людей, и видит в них то же — думайте, командир, думайте, хоть и трудно это, но думайте… Куда там думать! Несет Коншина вместе с людьми по полю, и из всех мыслей только одна вроде дельная — добежать до подбитого танка, а там подняться в рост за ним, осмотреться, может, разглядеть, что в немецкой обороне, хоть увидеть, куда вести огонь, а то что? Попыхивают они винтовочными выстрелами, а куда? Из автоматов вообще огонь не ведут — разве достанешь?
Связной Коншина — Рябиков — паренек невысокий, но плотненький, из кадровых пехотинцев, не отстает, бежит вровень, от мин особо не шарахается, каждой пуле не кланяется. Не ошибся в нем Коншин, когда думал, что воевать тот будет хорошо.
Оборачиваясь, видит Коншин, как тает его взвод, как ползут назад раненые, как замирают на поле убитые… Не дойти нам до немцев, думает он, а если и доберемся, то несколько человек, куда врукопашную, с кем? Но нет приказа на отход. Значит, прежний приказ в силе, значит, нужно вперед…
И тут видит он, как правее его, метрах в ста, волокут по снегу двое бойцов окровавленного Шергина. "Надо к нему, — может, помогу чем". Коншин бросается вправо длинными перебежками. Добегает, падает рядом:
— Живой?
— Покамест да, — отвечает шергинский связной Сашка, потный, весь в крови и грязи.
— Куда его?
— В грудь.
— Тащите скорее — и сразу в санвзвод. Прямо сами, не ждите санитаров. Скажите, я приказал.
Такого белого, без кровинки лица, какое было у Шергина, Коншин никогда не видал. Белыми были даже губы.
— Я все сделал, Коншин, все… — приоткрывает глаза Шергин. — Все, что мог… все…
— Тащите, ребятки, — повторяет Коншин, и тут близкий разрыв мины отбрасывает его в сторону.
На спину падают комья земли, он ощупывает себя: вроде крови нигде нет и нигде не больно — пронесло, значит. Только чуть шумит в голове. Но он не может подняться, словно что-то сразу скосило силы, тело обмякло. Не заснуть бы, проносится мысль, но глаза непроизвольно закрываются.
Подползает отставший немного Рябиков:
— По цепи передают — командиру второго взвода принять роту.
— Что? Убило ротного?
— Не знаю. По цепи приказ помкомбата.
Роту? Это встряхивает Коншина. Роту? Ему — роту? Вдруг сразу прилив сил. Откинуты мысли о себе. Ему — роту! Он отвечает за роту. Что же делать? Уткнуть людей в снег и ждать приказа на отход? Ведь видит же помкомбата — захлебнулось все, захлебнулось… Нельзя больше вперед! Если еще продвинемся, на обратном пути немец перебьет всех! Надо остановить роту! Но приказа-то нет! Что приказ, видно же — провалилось все. Идти дальше — лишние потери!
Он чуть приподнимается, вскидывает руку, резко опускает ее и кричит: "Лежать! Всем лежать!"
Но слева, где за танком двигается вторая рота, еще кричат что-то, еще видится какое-то движение. От танка люди оторвались, и тот начинает разворачиваться. Рядом кусты разрывов.
Но Коншин лежит. Лежит и взвод. На глаза попадается боец с минометом.
— Почему не ведешь огня? — набрасывается Коншин.
— Так мин нема.
— Какого же хрена ты тащишься с ним. Ползи назад! Кому ты нужен с этим самоваром!
— Так приказано же было.
— Катись отсюда!
И тот смешно, задом, начинает пятиться обратно. Коншин разряжает себя матом. Наползает тяжелая злость на все — на себя, начальство, на все, что творится вокруг. Рябиков лежа завертывает цигарку и протягивает ее Коншину:
— Покурите, командир.
Коншин с остервенением тянет в себя вонючий дым махорки, закашливается и если не успокаивается, то чуть остывает — а ну все к чертовой матери, не пойду дальше, хоть режь, не пойду. Какое-то безразличие ко всему охватывает его, и опять усталость наливает тело.
— Вы командир первой? — вдруг слышит он вопрос. К нему подполз связист с телефоном.
— Даю связь с помкомбатом, — начинает он крутить ручку. — Скорее, пока провод не перебило.
— Коншин, — слышится в трубке голос помкомбата. — Приняли роту?
— Да.
— Почему не двигаетесь дальше?
— Сильный огонь.
— Продолжать движение!
Коншин не успел ответить "есть", как связь оборвалась.
— Ах ты черт! Вася, давай обратно, где-то перебило! — кричит связист подползающему бойцу, своему напарнику. Тот молча пополз обратно.
"Продолжать движение… — бормочет про себя Коншин. — Но разве не ясно, что потери большие, что дай бог еще метров сто продвинуться, а дальше идти уже не с кем будет…"
Но он отсекает мысли о бесплодности дальнейшего продвижения, потому как приказ есть приказ, начальству, может, виднее… Вдруг на Усово пошел второй батальон? И привычка подчиняться приказу взяла свое — вперед так вперед…
Он привстает на колено, взмахивает рукой, кричит:
— Рота, продолжать движение! Вперед! Вперед!
Увидев, что несколько человек поднялись, он тоже бросается вперед, держа направление к танку… Изредка оглядываясь, видит, что третий взвод, лишенный командира, не принял его команды, лежит не двигаясь, так же как и вторая рота… Танк, ее поддерживающий, развернулся и уходит в тыл, не выдержав огня, преследуемый жесткими короткими хлопками противотанковых пушек.
Немцы, сбавившие немного стрельбу, пока рота лежала уткнувшись, сейчас, увидев, что люди двинулись, опять усилили огонь и прижали их к земле. Обернувшись, Коншин видит, что метров на двадцать опередил он взвод, но тот растянут и близко около него всего несколько человек. Сколько же осталось людей?
Этого он не знает. Надо, конечно, двигаться позади взвода, чтоб все было на виду, как и требовал комбат на последнем привале, но… учили-то их по-другому — вперед, за мной…
Лежат они с Рябиковым как раз напротив танка, который скрывает их от немцев и тем самым и от обстрела, а мины фриц кидает дальше — по взводу, и они, с воем перелетая, рвутся где-то сзади, и кого-то там либо ранит, либо убивает. Теперь понимает Коншин, почему во встречных санитарных поездах все больше было раненых в руки и ноги, — с такими ранениями самим с поля боя выбраться можно, а кого потяжелее… Как сюда санитары доберутся, если его ранят тяжело? Может, к ночи только. А до ночи доживешь или нет? Должно бы страшно сделаться при такой мысли, но страху и так доверху — больше не умещается в его душе, и проходит эта мысль как-то мимо, не задев глубоко.
Лежат они в воронке, правда небольшой, но все же скрывающей их… Тут бы и дождаться команды на отход, никуда не трогаться, благо связист с телефоном отстал, и не услышать ему сейчас помкомбатов голос — "продолжать наступление". Смотрит Коншин на часы — половина пятого… Неужто лишь полчаса прошло с того, как Шергин на поле вышел? Да, в четыре началось. Господи, полчаса только, а вроде бы жизнь целая прошла…
Видя, что противник залег, немцы огонь уменьшили: видно, боеприпасы экономят, зря не расходуют. Эх, пролежать бы здесь до самого приказа на отход. И к танку незачем двигать — в воронке этой укрытисто и спокойно. Завертывает Рябиков по цигарке, запаливают, но не успевают и затяжки сделать, как слышат урчит сзади танк.
Значит, вторым заходом на поле вышел, ну и шум сразу, и "ура". Правда, недружное, слабенькое.
— Обождем своих, — говорит Рябиков.
Коншин соглашается и чуть высовывает голову посмотреть назад, на ребят.
Вторая рота за танком опять двинулась, а его взвод и третий и не шелохнулись, да и как поднимешься, когда немцы снова и бризантными, и минами, и пулеметами стали сечь…
Но команды "вперед", слышные позади, словно стегают Коншина по душе — надо подниматься. Если он не поднимется — рота не двинется, не стронут ее отделенные. Опять кидает взгляд назад Коншин — да, лежат люди… По тому, как жадно докуривает он цигарку, понимает Рябиков — сейчас вставать придется, и как-то померк взгляд… Досмаливает цигарку, поправляет ремень… Неохота смертная им обоим вылезать сейчас из этой воронки. И неизвестно, смог бы Коншин заставить себя, если бы не голос политрука сзади:
— Первая рота! Слушать мою команду! Вперед! Вперед!
Выходит, думает политрук, что погиб Коншин, раз берет роту на себя, а он здесь отлеживается… Что политрук решит? И то, что политрук, или помкомбата, или бойцы смогут подумать, что струсил он, толкает его, выбрасывает из уютной воронки, вырывая из груди отчаянный крик:
— Первая рота! Направление — подбитый танк! За мной! Вперед!
И не бежит Коншин, а стоит под пулями, пока не видит — поднимаются люди, делают рывок вперед, ну и он тогда… К танку, скорей к танку… Бежит, падает, поднимается, опять бежит…
— Давай, давай! — кричит не переставая, машет левой рукой призывно. — За мной, ребятки, за мной! — пока не спотыкается о падающего ему под ноги Рябикова и, валясь кулем в снег, не слышит откуда-то, кажется ему, будто с неба, торжествующий голос: "Попался, рус… Сдавайся…" — и близкую дробь автомата, пули которого просвистывают над головой.
Отвалившись от Рябикова, жмется Коншин в умятый гусеничный танковый след, в который они упали, не понимая еще ничего, не соображая еще ничего, только видя побелевшее лицо Рябикова с вытаращенными глазами и чувствуя, как холодный липкий пот заливает тело.
— Немцы… Под танком… Я как увидел — вам под ноги, — шепчет Рябиков.
Начинает теперь понимать обстановку Коншин, и ужас, объявший его поначалу, сходит, потому как слышатся и крики, и стрельба, правда не густая, двигается, значит, рота, не одни они будут, подойдет подмога.
До танка метров сорок. Гранату, пожалуй, с лежачего положения не докинешь, голову не высунешь. Одно остается — дождаться роту, а пока вкопаться поглубже. Рябиков это уже сообразил, вернее, не сообразил, а сработала пехотинская выучка — где ни лег, скорей за лопатку…
Снег они наружу не выбрасывают, а сдвигают его поперед следа и довольно скоро до стерни доходят, тут и конец их окапыванию, мерзлую землю лопатки не берут, но уже достаточно скрыты они в этом следе хорошо…
Несколько раз, пока они копали и ненароком их туловища немного высовывались, немцы пускали короткие очереди, но больше не орали. Сколько их там может быть — двое, трое? Но наверняка окопчик у них там, под танком, придумали неплохо. Сверху махиной танка закрыты, от пуль окопчик спасает. Видно, сторожевой пост сюда выдвинули. И что было бы, если они этот танк обошли, — прямо в спины, с тыла начали бы немцы их обстреливать, ну и паника, конечно, в цепи вышла.
Теперь уже Коншин соображает, как этих немцев им прихватить, когда рота подойдет, но там, сзади, видимо, опять заминка — что-то не слышится никакого движения, а посмотреть не посмотришь…
— Как ты их заметил? — спрашивает Коншин.
— Вы все время назад оборачивались, а мне почему-то к этому танку подбегать не хотелось. Словно чуял чего. Ну, и все время к нему приглядывался. И когда бежали, и когда залегли мы. А тут, смотрю, вроде автомат торчит из-под днища. Стрельнуть не успел, сразу вам под ноги.
— Зачем же они крикнули? — вслух думает Коншин.
— Кто их знает? Может, забоялись, что в тыл им забежим?
— Они пристрелить нас могли запросто… Что-то непонятно.
Коншин вынимает "лимонку" и кладет около себя. Рябиков тоже.
— Как ребята к нам подойдут, будем бросать. Может, достанем.
— Попробуем.
Они уже очнулись и разговаривают спокойно; только жаль, высунуться нельзя — посмотреть, что сзади, а там чего-то затихло, никто команд никаких не кричит, только рвутся мины немецкие… Может, политрука ранило и некому людей поднять. Да, конечно, не надо было отрываться так далеко от роты, думает Коншин.
И тут вдруг сквозь грохот боя прорывается пронзительно:
— Отхо-о-од… Отхо-о-о-д…
У Коншина падает сердце, он всем нутром ощущает, как поворачивают назад бойцы, как ползут обратно, а может, кто и бежит, чтоб поскорей убраться с этого мертвого поля. У Рябикова опять глаза выпучились, заерзал всем телом, словно готовя его к рывку.
— Лежать! — Коншин кладет руку на его плечо и прижимает к земле.
— Одни же останемся, командир… Совсем одни, — бормочет он.
— Лежать, — повторяет Коншин, еле сдерживая и себя, чтоб не подняться и не побежать назад.
А сзади: "Вторая рота — отход!" И это повторяется на разные голоса "отход, отход"… Коншину хочется закричать то же самое, вскочить и бежать, бежать изо всех сил назад, лишь бы не остаться им одним на этом поле, в сорока метрах от немцев…
— Что делать? — шепчет Рябиков.
— Не знаю…
Коншин переворачивается на другой бок, и его плечо на секунду высовывается наружу, тут же автоматная очередь и тот же противный торжествующий голос: "Попался, рус, сдавайся".
Коншин безобразно, как никогда в жизни, матерится, и это грязное ругательство, произнесенное шепотом, как-то отводит душу, как-то заставляет забыть о безвыходности положения, но все же каждое новое "отход", доносящееся до них, наливает отчаянием — одни, совсем же одни они на этом поле…
И главное, не может он сосредоточиться, не может найти выхода, только какие-то обрывки мыслей, далеких и ненужных сейчас, носятся в мозгу…
А позади отход… Еще кидают немцы мины по отступающим, но все реже разрывы, утихает пулеметная пальба, и нестерпимое желание быть сейчас со всеми, попасть в тот лес, из которого они наступали и который кажется сейчас чуть ли не землей обетованной, заставляет Коншина напрячься для броска, потому что страшнее лежать здесь, чем бежать под пулями. Но теперь Рябиков прижимает его рукой.
— Дотемна надо лежать, командир. — И эти трезвые слова заставляют Коншина расслабить тело.
— Да, наверно, — соглашается он и смотрит на связного.
Лицо Рябикова в подтеках грязи, лоб исцарапан, но глаза живые, и вдруг этот чужой паренек, знакомый ему всего месяц, становится для него самым дорогим, самым близким человеком. Нет, не один он на этом поле, вдвоем они…
— Как тебя звать? — спрашивает Коншин.
— Рябиков, — отвечает тот, удивленно вскинув брови.
— По имени?
— Серега… А что?
— Так…
Коншин протягивает руку, и они, не снимая рукавиц, обмениваются рукопожатием.
— Живы будем — не помрем, — невольно повторяет Коншин слова Чуракова и тут же сжимается от боли: нет уже Ивана, нет… Жив ли Пахомыч?
Рябиков улыбается:
— Выберемся, командир…
А на поле все затихает… И эта наступившая и необычная — после не прекращающегося почти час грохота и воя — тишина наваливается на них тяжелым, мертвящим ужасом… Коншин поворачивается на спину и видит серое безнадежное небо, по которому легкий ветер медленно относит клочья дыма, висящие над полем боя…
И вдруг: "Помогите… Санитары…" Голос совсем слабый, но в наступившей тишине слышится ясно, и Коншин узнает его — это Савкин.
"Братцы… Санитаров бы…" — раздается опять, и Коншин не выдерживает, на миг приподнимается. Тут же стрекочет автоматная очередь — и Рябиков сильно дергает Коншина назад. Несколько пуль пролетают над ними, несколько впиваются в снег рядом.
— Это Савкин, — шепчет Коншин, — ноги, по-моему, перебиты.
— Ничего не сделаешь, командир…
— Кровью истечет…
— Нечем помочь, командир… Вылезем — убьют немцы верняком.
Да, конечно… Но Коншин представляет, что испытывает сейчас Савкин, какие муки принимает перед смертью, лежа сейчас беспомощный и уже понимающий, что никто к нему не придет. Никто…
Еще несколько раз звал Савкин санитаров, с каждым разом все слабее и тише, а потом умолк… Как ни странно, и Коншину, и Рябикову стало легче, потому что все время мучила их совесть, что они должны и в то же время не могут ничем помочь…
— Отмучился… — вздыхает Рябиков.
Разгоряченные бегом тела начинают остывать. Сперва коченеют ноги, потом руки, а вскоре холод залезает внутрь.
Хорошо, что мороз невелик, градусов восемь — десять, но и то, думают они, дотемна можно закоченеть совсем, надо бы что-то предпринять…
Глубокая вмятина от гусеницы танка идет вправо, в лощину. Видно, он шел оттуда, потом вышел на поле, повернул здесь и, не пройдя от поворота метров пятидесяти, был подбит. Они лежат как раз в следе, идущем вдоль поля, недалеко от поворота. Может, начать прокапывать и потихоньку ползти в прокопе до лощины, а оттуда уже как-нибудь, где ползком, где перебежками, добраться до рощи.
След в некоторых местах глубокий, а в некоторых совсем мелкий. Там-то и придется копать. Настоящей темноты ждать здесь не очень тоже — подползут немцы незаметно, закидают гранатами. А еще беспокоит — не могут ли немцы через люк пробраться в танк? Тогда с башни Коншин с Рябиковым как на ладони расстреляют запросто. Правда, танк сильно разворочен. Наверно, все внутри смято; и потом, кабы могли, то давно бы забрались, но все же лучше от танка подальше… На том и порешили.
Лежат лицом друг к другу. Коншин справа. Ему и разворачиваться, а как? След узкий, вертись не вертись, а какая-то часть тела высунется, немцам покажется — врежут непременно. Но делать нечего, начинает Коншин подбирать под себя ноги.
— Помогите, командир, — говорит Рябиков, снимая каску, и пятится назад. Отвлеку фрица.
Нацепляет он каску на ствол автомата и, отползая от Коншина на несколько шагов, готовится высунуть ее.
— Приготовились? Валяйте. — Он высовывает каску, а Коншин рывком перебрасывает тело. По каске ударяют несколько пуль, и она, звеня, раскачивается на стволе.
Еще раз благодарит Коншин случай, что не один он здесь, а с этим Серегой, который, оказывается, и находчивей, и сообразительней его.
Теперь за работу… Тело и руки маленько согреваются, но ноги замерзают все больше и больше.
У Коншина как-то странно пусто и в душе, и в голове. Он не думает ни о прошедшем бое, ни о том страшном, что произошло, ни об убитом на его глазах Чуракове, ни о Савкине, так и не дождавшемся помощи. Он сосредоточенно копает, углубляясь вперед, и только в копанье, в этом движении, сейчас весь смысл его существования. Все замыкается для него в этом узком, неглубоком следе от гусеницы, который уводит его от смерти.
Пять человек осталось от отделения Пахомова — трое убиты, четверо ранены, — и сейчас сидят они в шалаше, притиснутые друг к другу вокруг небольшого костерика, разожженного в каске. Руки протянуты к огню — бьет озноб. Они еще не верят, что остались живыми, и все угрюмо молчат — как-то не до разговоров. Уж больно страшен и безнадежен был первый бой.
Некурящий Пахомыч раскашливается от каждой затяжки, но все равно мусолит цигарку — тоска сжимает сердце, прямо хоть вой… Он видел труп Чуракова, он знает, что не вернулся с поля Коншин. В роте не осталось больше никого из однополчан — он один. Если завтра будет еще бой, вряд ли ему остаться живым. Конечно, не все из окопа разумеет боец. Быть может, и не должен он понимать все. Но всегда хочется понять ему смысл приказанного. Если проводили они разведку боем — тогда ясно. Но если было это просто не совсем продуманное, не очень-то подготовленное наступление — тогда обидно до боли. Двух танков было явно мало, как и двух мин на миномет и двух снарядов на ствол. И раскалывается голова Пахомова от этих мучительных и безответных вопросов…
— Что ж, командир, неужели завтра опять в наступление?
— Ну, откуда ему знать? Это надо комбрига спросить, — перебивает другой.
Разговор начинает разгораться помаленьку, и такой, который Пахомов, как командир, прекратить обязан — начальство стали поминать неласково, — но Пахомов никогда металлом в голосе не обладал, и командирства в натуре у него не было, да и согласен он с бойцами — что говорить, порядка не было, а кто в том виновен, среднее ли начальство или большое, кто знает…
— Ну, чего ты лаешься? — наконец прерывает кто-то. — А политрук наш? Почитай, без него половину раненых на поле оставили бы. Видал, как метался он под пулями, а заставил всех подобрать.
— Я о политруке ничего не говорю. Чего политрук, он с нами в цепи шел…
— А ты что хотел? Чтоб и комбриг в цепи с тобой топал? У каждого свое место.
— Это оно так. Но вижу я, наше место самое худшее.
— На то ты и рядовой ванька.
Разговор утих на время, а потом молоденький боец, совсем мальчонок, произносит с таким надрывом в голосе, что все поневоле поеживаются:
— Неужели побьют всех нас?…
На что пожилой, первый начавший разговор, отвечает:
— Всех не всех. Кого-то ранит, ну а кого-то, конечно, и прибьет до смерти… На то и война…
"Да, война", — наверно, каждый произносит про себя, но разве это успокоит?
Метров шестьдесят, наверно, пробились Коншин со своим связным по танковому следу, и танк теперь от них видится в три четверти. Теперь немцам, чтоб стрелять по ним, надо из окопчика вылезать, потому как ходовая часть танка видимость им закрывает.
Уже начинает пробиваться надежда, что выкарабкаются все же, доберутся до своих. И когда опасность понемногу отодвигается от них, больше начинает клонить их в сон. Еле сдерживаются, чтоб не задремать прямо здесь, в снегу, в шестидесяти метрах от немцев. И одна мечта: как доползут они до своих, заберутся в шалашик, отогреют у огня иззябшие, закоченевшие ноги и провалятся в небытие, чтоб забыть обо всем.
Понемногу темнеет небо над ними, и — к счастью. Добрались они почти до склона, и снег отметен тут ветром, след от гусениц мелкий, с торчащей колкой стерней. Дальше невидимыми не проползешь… Придется дожидаться настоящей темноты, но наступит она не так скоро, а когда ждешь чего-нибудь с нетерпением, время тянется… Опять холод по всему телу, и томит бездействие. Коншин, более нетерпеливый, предлагает:
— Рванем, может, Серега?
— Нет, командир, потерпим маленько… Обидно же будет, если… — Он не договаривает, но Коншин понимает: конечно, обидно, почти же выкарабкались, на что поначалу и не особо надеялись.
Медленно, очень медленно гаснут кровянистые облака над деревней. Самого солнца не видать, но тучи оно сделало малиновыми, даже чуть лиловыми. Нехороший закат, мрачный, но им не до того — лишь бы скорей стемнело.
Разговора не заводится, да и одолевает их обоих зевота нервная, но опять ощущает Коншин, что ближе Сереги нет у него сейчас человека, что спаялись они за несколько часов крепко. Надо бы теперь всегда вместе, думает Коншин.
Но вот с востока налезает на небо синева, начинает вроде смеркаться, и надо готовить затекшие тела для рывка. Но рвать ли? Может, лучше ползком до лощины? И благоразумный Рябиков склоняет Коншина к этому.
И вот ползут они, вжимая тела в землю, непрестанно ожидая автоматной очереди из-под танка, все еще боясь верить, что уходят от смерти, и когда добрались до лощины, когда сползли с ее склона, долго лежали обессиленные, перемученные, глотая махорочный дым, пряча огоньки цигарок.
— Ну, пошли, что ли? — говорит Коншин, приподнимаясь.
— Пошли, командир.
И, согнутые в три погибели, тяжело переставляя затекшие ноги, идут они по дну лощины к чернеющей стене леса, из которого не слышится ни звука, не видится никакого движения, будто мертвый он, будто нет там людей.
И когда подошли уже близко и с немецкой стороны взвилась первая ночная ракета, испугались, как бы не бабахнули свои из леса, приняв за немцев, а что может быть обидней — свои угрохают.
Они поднимаются в рост, начинают громко разговаривать…
— Ребята, есть кто? Это мы — свои… Слышите? — не выдерживает Рябиков, но в ответ ни звука. — Дрыхнут, что ли?
— Может, отвели батальон? — предполагает Коншин.
Но двигаться дальше страшно — врежет какой-нибудь со страху… Они останавливаются. Еще раз Рябиков, уже погромче, спрашивает черноту стоящего перед ними леса: есть кто-нибудь? Отликнитесь! Но опять никакого ответа.
Поколебавшись немного, наконец решаются они двинуть дальше. Входят в лес, раздвигают ельник, спотыкаются о трупы, о поваленные деревья — никого… Проходят дальше и наталкиваются на кого-то, сидящего на пеньке. Поставив винтовку между колен, согнувшийся, сидит он и дремлет.
Коншин дотрагивается до его плеча, но тот даже не вздрагивает от неожиданности, а только медленно поднимает голову и смотрит на них каким-то отсутствующим, бессмысленным взглядом.
— Где люди? — спрашивает Коншин.
— А нет людей… Побило всех… — отвечает он усталым, бесцветным голосом.
— Ну чего порешь? — вступает Рябиков. — Давай очухивайся!
— Я не порю, — опускает снова голову. — Побило людей…
Он начинает сопеть носом, затем закрывает голову руками, и его плечи сострясаются от всхлипов.
— Побило всех, побило… — бормочет он.
Коншин, встряхивая его, приказывает идти к краю леса и наблюдать. Тот с трудом встает и бредет, как слепой, натыкаясь на деревья… Коншин глядит вслед, хочет выругаться, но сил нет. Наконец недалеко от землянки помкомбата встречают они несколько человек из второго, коншинского, взвода. Наложили лапнику под большой елью, и кто сидит, кто лежит съежившись, попыхивают огоньки цигарок.
Коншин подходит. Один-два человека поднимают голову, но глядят на него без удивления, безразлично, будто он не с поля приполз, а был с ними все время. И понимает Коншин, что смяты люди, подавлены настолько, что все им теперь безразлично. Да и не знают они, что остался он на поле, потому как, видимо, разбрелись все кто куда.
— Ротного ранило? — спрашивает Коншин после некоторого молчания.
— Убило.
Подходит сержант, командир отделения. Он удивлен.
— Откуда, командир, мы думали…
— "Откуда", "откуда"! — вступил Рябиков. — Кабы вы поближе к нам были, могли бы немцев прихватить… А вы, как отход дали, сразу назад, не подумали, почему командир не отходит, почему нет его…
— Какие немцы? — спрашивают, оживившись, бойцы.
— "Какие", "какие"! Под танком — немцы. Поняли? И держали нас дотемна. Как шевельнемся — так очередь над головой…
Рябиков теперь, как отошло все, видать, гордится тем, что приключилось с ними, рассказывает подробности взахлеб, а Коншин отправляется к землянке помкомбата.
Там накурено, темно. Лейтенант сидит прямо на полу, прислонившись к стене, воротник шинели поднят, глаза на осунувшемся лице закрыты, в губах торчит потухший окурок.
— Товарищ лейтенант, — трогает его за плечо Коншин.
Тот открывает глаза, непонимающе смотрит, потом опять закрывает. Да, нелегко ему после такого, думает Коншин, но все же какое-то раздражение, даже злость входит в душу: наломал-таки дров лейтенант с этим "на пробу", и он, уже не церемонясь, встряхивает помкомбата.
Тот вздрагивает и просыпается окончательно.
— Коншин? — не очень-то удивляется он.
Видно, после этого страшенного боя никому ни до чего… В живых остались и ладно, потом во всем разберемся…
Коншин рассказывает о случившемся.
— Значит, немцы под танком? — спрашивает помкомбата и морщит лоб, что-то соображая.
Коншин догадывается, о чем тот думает: можно ли взять тех немцев ночью? И его охватывает опасение: не ему ли прикажут идти на это, а он так умучен, что только одно хочется — спать, спать и ни о чем не думать…
Помкомбата приказывает связисту соединить его с комбатом, и тот начинает крутить телефон: "Волга", "Волга"… Под эту "Волгу" Коншин, присев рядом со связистом, вдруг проваливается в сон, от которого через несколько секунд его отрывает оглушительный грохот артиллерийских залпов. Некоторое время огонь идет по тылам, а потом обрушивается на их местоположение…
Дрожит земля. Дрожит потолок землянки. Разрывы хлопают совсем близко, но самое страшное — сильнейший огонь по тылам. "Отрезают", — думают и помкомбата, и Коншин, иначе чем же объяснить эту канонаду позади?
И тут вваливается в землянку Рябиков.
— Бегут люди! Паника! — выхрипывает он. — Вроде танки немцы пускают.
Расстегивая на ходу кобуру, помкомбата выбирается из землянки, за ним Коншин.
Черными тенями мимо пробегают бойцы.
— Куда? Отставить! — кричит помкомбата, стреляя в воздух из пистолета, но вдруг осекается — разрыв рядом освещает кошмарное: в нескольких шагах от землянки — стоит, пока еще стоит, покачиваясь, что-то непонятное, уже не похожее на человека, все разодранное спереди — грудь, живот, а вместо лица окровавленная маска. Коншин закрывает глаза, а когда открывает, видит обмякшего, осевшего лейтенанта.
А люди бегут… Кто-то уже кричит: "Отрезают!" — кто-то визжит: "Танки!"
И Коншин чувствует, как паника охватывает и его, как хочется ему тоже разорвать рот и, что-то крича, бежать и бежать из этого ада, чтобы и с ним не случилось того же, что с тем, у землянки… Видит, что и с помкомбата творится то же самое
Что случилось бы дальше — бросились бы они бежать вместе с бойцами или все же нашли силы взять себя в руки и остановить панику — неизвестно. Только замечает Коншин, как слева взмывается фейерверком автоматная очередь из трассирующих — и люди останавливаются, потом медленно пятятся назад; на них с поднятым ППШ, из ствола которого летят красные точки, наступает политрук его роты.
— Какие танки? Кто видел танки? Назад! Нет никаких танков! — кричит он. Всем занимать оборону! По своим местам! Где бронебойщики? Занять позиции!
За политруком идет с карабином какой-то старший лейтенант, видимо, артиллерист, который тоже кричит:
— Вот стоят мои пушки! Мы не пустим танки! Прекратить панику! Где помкомбат? Где командиры рот?
Народ понемногу успокаивается, хотя и рвутся вокруг мины, хотя и бухают сзади артиллерийские снаряды, хотя в редкие промежутки между разрывами слышится рокот танковых моторов.
— Вы помкомбат? — подходит артиллерист к лейтенанту. — Что же вы? Остановите людей! Организуйте оборону! Что с вами? — Помкомбата вдруг сламывается, и его начинает тошнить. — Вы кто? — обращается старший лейтенант к Коншину.
— Коншин! — восклицает политрук. — Живой? Откуда? Это сержант Коншин, он принял первую роту.
— Так чего же вы? Тоже скисли! Мальчишки! Давайте организовывать оборону. Командуйте же, черт вас возьми! Это же ваши люди.
Коншин наконец очухивается. Спокойный и требовательный голос старшего лейтенанта, презрительное "мальчишки" заставляют его стронуться с места, и он мечется по роще, собирая бойцов и отделенных, направляя их к опушке в ненадежные снежные окопчики…
Обстрел начинает утихать. Не слышно и рева танковых моторов. Выходит, попугали их немцы только, показали, на что они способны, ну и кровушки пустили. К тем потерям, что при наступлении понесли, еще прибавилось. Сколько в батальоне осталось, придется завтра подсчитывать. И в наступившей тишине стоны раненых и жалобное: "Братцы, санитаров…"
Превозмогая неимоверную усталость, Коншин вместе с политруком еще долго ходят по леску, организуя вынос раненых… Коншин с удивлением отмечает, что нет уже в его сердце той щемящей жалости к ним, какую испытывал вначале, — вот как торопятся в тыл, вот как боятся, чтобы не добило…
— Ждите своей очереди. Санитаров мало, — бросает Коншин, поражаясь холодности своего голоса, и ловит себя: не завидует ли он им, которые завтра будут в санроте, в безопасности и тепле?
Ему же завтра опять принимать утренний минометный налет, опять, может, идти в наступление… Так чего же ноете? Потерпите, всех вынесем, только не сразу…
Было около десяти вечера, когда наконец они с политруком устроили ротный КП в большой воронке от авиационной бомбы. Настлали лапнику вниз, сверху перекрыли воронку тонкими стволами сломанных березок и елок. В центре разожгли костерик и разместились вокруг него все шестеро: двое связистов, двое связных и их двое. Все были измучены донельзя, но заснули только бойцы — Коншин и политрук спать не могли. У Коншина вертелись в голове картины прошедшего дня, и какая-то огромная обида, что так неудачно все вышло, сдавливала грудь.
"Почему так случилось? Почему так нелепо все сложилось? Почему? Почему?" громоздились, налезая друг на друга, мысли и не находили ответа.
Политрук посасывает цигарку и смотрит в огонь потухшим, усталым взглядом думает, видать, о том же… Но пока они молчат, каждый в своих мыслях, да и сил нет говорить. Политрук вообще не особо разговорчив, не изводит бесконечными беседами и поучениями. Он старался поговорить с каждым в отдельности, по-простому, ну и на старшину часто нажимал, чтобы с довольствием порядок был. В общем, ничем он не выделялся, на голос никого не брал, а вот он все-таки остановил панику, организовал вынос раненых и с поля боя, и после вечернего налета…
Коншин приглядывается к нему… Он понимает, что политрук внутренне сильнее и жизненного опыта ему не занимать, лет на двенадцать старше он Коншина. И смущает его, что по стечению обстоятельств этот человек оказался у него в замполитах… Ненадолго это, конечно, пришлют скоро кого-нибудь на роту, думает он.
Костерик потрескивает. Иногда какая-нибудь сухая веточка вспыхнет ярким огнем, осветит их пристанище, плеснет красным бликом по измученным лицам и багряной точкой отразится на стволе автомата.
— Кто же виноват? — вырывается у Коншина.
Политрук поднимает голову, затягивается цигаркой и отвечает не сразу:
— Не виноватых надо искать, а причины… — потом, посмотрев на растерянное лицо Коншина, добавляет: — Считай, Коншин, что в общем плане это наступление было необходимо и имело определенную цель… Давайте так, — и кладет руку на плечо Коншина.
И тут дребезжит телефон. Связист, мгновенно проснувшись, берет трубку.
— Вас… Комиссар батальона, — говорит он Коншину.
— Ну, как вы там, москвич? — слышится в трубке сочувственный голос батальонного.
— Доложить обо всем, что произошло? — спрашивает Коншин.
— Нет, нет. Я все знаю от помкомбата… Как вы думаете, немцы еще под танком?
— Наверное…
— Если мы сейчас пошлем отделение разведчиков, удастся ли им взять немцев?
— Думаю, удастся… Надо две группы. Одной зайти с тыла…
— Да, конечно. — Комиссар некоторое время молчит, видно обдумывая что-то. — Коншин, вы… не смогли бы возглавить группу? Сразу не отвечайте, подумайте…
— Товарищ комиссар… — устало начинает Коншин.
— Понимаю, очень устали, — сразу же прерывает комиссар. — Тогда встретьте разведчиков и покажите пути подхода.
— Есть встретить.
— Группа подойдет к землянке помкомбата в двадцать три ноль-ноль. У вас есть часы?
— Да. Встречу у землянки.
— Так вот, Коншин, вы боялись струсить, а мы думаем представить вас к награде…
— Я и трусил, товарищ комиссар… Еще как, — говорит Коншин правду.
— Но превозмогли, Коншин, превозмогли… Это главное… Дайте мне политрука.
Коншин передает трубку и закрывает глаза. Сквозь усталь проходится приятное — "думаем представить вас к награде". Значит, выдюжил он все-таки свой первый бой… Но скоро это приятное улетучивается. Очень хочется спать, и очень не хочется идти встречать разведку в двадцать три ноль-ноль. Взглянув на часы, видит: у него еще сорок минут.
Просыпается Коншин за десять минут до срока и будит Рябикова. Тот, ничего не спрашивая, протирает глаза и встает. Политрук тоже просыпается, подкидывает в костерик ветки.
— Идете?
— Идем, — отвечает Коншин.
— Пожалуй, я пойду тоже. — Политрук свертывает цигарку, прижигает от костра. — Знаете, это очень важно, если разведчики захватят хоть одного немца. Тогда… тогда… — Он не договаривает, но Коншин понимает.
Выползают из воронки… Голубовато поблескивает снег от ракет, в небе красные нити трассирующих… Красива ли ночная передовая? Наверное, если добавить — жутковато красива…
К землянке помкомбата подходят одновременно, отделение разведчиков в белых маскхалатах и они. Молча приветствуют друг друга. Лейтенанта — командира взвода разведки — Коншин почти не знает. Помнит только, как звонил тот на станции Воробьевы горы по телефону-автомату и говорил с кем-то непринужденно, даже весело, не как остальные — запинаясь, сдавленными голосами.
Сейчас он возбужден первым заданием. Глаза поблескивают, движения энергичны.
— Кто был у танка? — спрашивает резко.
— Я и мой связной, — отвечает Коншин, показывая на Рябикова.
— Точно там немцы?
— Днем были точно.
— Пошли, покажите.
Из землянки выходит помкомбата, и все направляются к опушке.
— Товарищ командир, — шепчет Рябиков, трогая Коншина за рукав, — можно мне с ними попроситься?
— Ты что? Мало досталось? — удивляется Коншин.
— Больно охота прихватить гадов. Сколько мы из-за них натерпелись, пока от танка ползли. Разрешите? А?
— Лейтенант, мой связной хочет с вами, — говорит Коншин.
Тот кидает мимолетный взгляд на Рябикова и сразу соглашается.
— Очень хорошо, будет полезен… Петров, снимите маскхалат и передайте этому бойцу.
Разведчик Петров вроде бы хочет возразить, но взгляд лейтенанта колок и холоден.
— Есть передать халат.
Дисциплинка у них будь здоров, думает Коншин, и ему вдруг начинает казаться — у этих ребят получится.
Подбитый танк — хотя до него почти полкилометра — виден хорошо в свете ракет. Лейтенант внимательно вглядывается в поле и вскоре решает:
— Товарищ помкомбата, пойду по лощине. Первая группа заползет по ней за танк, вторая — из лощины зайдет сбоку. Одобряете?
— Хорошо, действуйте. — Решительный и уверенный тон лейтенанта ободряет помкомбата и внушает надежду на успех поиска.
Лейтенант снимает с плеча автомат. Видать, решил идти вместе с разведчиками, думает помкомбата и трогает его за плечо:
— Может, вам самому не стоит?
— Стоит. Первая разведка. Обязан возглавить сам, — отрывисто рубит лейтенант и, тихо подав команду "вперед", первым спускается в лощину.
Коншин подходит к уже одетому в маскхалат Рябикову:
— Осторожней, Серега…
— Ничего, командир… Рассчитаюсь с фрицем за сегодняшнее.
Коншину как-то не по себе — вроде бы отнекнулся он от предложения комиссара возглавить группу, но, с другой стороны, кажется ему, что командир разведчиков лучше справится с этим делом: не деморализован безудачным боем, не устал так, как Коншин, который сейчас еле-еле на ногах держится, так и тянет броситься наземь. И когда разведчики скрываются в лощине, присаживается Коншин на что-то и проваливается сразу…
— Коншин, они прошли без потерь, — слышит он сквозь сон напряженный шепот политрука.
Разведчиков не видно, но тишина на передовой говорит о том, что и немцы не видят их… Ракеты, правда, все так же методично взлетают с разных концов поля — погаснет одна, вспыхивает другая. Берегутся фрицы. Значит, боятся их, несмотря на неудавшееся наступление. Дрема с Коншина сошла, и он, как и другие, напряженно вглядывается в поле, на котором пока ничего не видно, разведчики отошли далеко, да и вблизи сливались они в масхалатах со снегом.
Долго тянется время, а с поля — ни звука… Мусолит цигарку политрук, нервно затягивается помкомбата, пряча огоньки самокруток в рукава шинелей, будто школьники на перемене, думает Коншин. И таким далеким кажется ему недавнее прошлое, словно не годы прошли, а целая вечность или вообще ничего не было — ни Москвы, ни школы, ни института…
И вдруг — хотя и ждали этого — взблеск яркого света у танка, а уже потом глухой звук разорвавшейся гранаты, и сразу же стрельба со всех сторон — и с нашей, и с немецкой, и около танка… По нашим пулеметам начинают немцы бить минами, несколько взрываются недалеко от их группы, но они не обращают внимания — все не спускают глаз с танка, сейчас там самое главное… Ракет немцы прибавили, и они загораются то там, то здесь и все время висят над полем, освещая его… Одна надежда на лощину, по которой разведчики смогут выбраться незамеченными.
Коншин переживает больше всех, беспокоясь за Рябикова: "Эх, Серега, не надо бы тебя отпускать, вдруг что случится, а ты единственный для меня сейчас близкий человек… Нет Чуракова, нет ротного, неизвестно, жив ли Пахомов…"
И вот наконец-то! Ухватывают они взглядом что-то темное, барахтающееся, иногда вдруг пропадающее и понимают, что немец это, которого тянут невидимые в своих маскхалатах разведчики…
— Вышло, Коншин, вышло! — хлопает по плечу Коншина политрук, да так сильно, что тот даже приседает.
И то, что целый маетный этот день и вечер сжимало грудь тоской, давило до боли, начало помаленьку растаивать, уходить куда-то, и стало сердце наполняться новым, прежде не испытанным чувством — чувством победы, пусть пока небольшой, пусть даже совсем махонькой, но все же победы: взяли они "языка", взяли… А что это значит, понимают все — будут сведения о противнике, будут знать они расположение огневых точек и в следующее наступление пойдут уже подготовленными.
И почти не страшным кажется уже Коншину предстоящий день, утренний минометный обстрел и все, что будет происходить на этом клочке земли, называемом передовой… Взяли они "языка", взяли… Значит, не зря все, не зря…