Прошло несколько лет.
Утром в воскресенье Ирка, наряжала Юрку в праздничную матроску, в желтые, негнущиеся от новизны сандалии, сказала мне:
— Ты что, забыл — мы к Муле на саман.
Я вздохнул:
— Женя по-прежнему пьет, а Муля по-прежнему разбивается в доску?
— Иначе она не может.
— Да уж!
Ехать мне не хотелось. С тех пор как мы перебрались на новую квартиру, я редко бывал у Мули. На новой квартире — мы получили комнату в центре — стало легче жить. И не только потому, что отпала необходимость запасаться углем и дровами и было ближе на работу, — спало какое-то избыточное давление. Вернувшись из армии, Женя умиротворенно и основательно готовился к новой жизни, возился во дворе, обрезал засохшие ветки на деревьях, ставил забор, чинил сарай. Он и запомнился мне в эти дни покуривающим, обсыпанным стружками, которые он не стряхивал. Муля купила Жене серый костюм и белую кепку. В этой белой модной кепке Женя и пошел в первый раз на работу. В гараже, куда Женя устроился, ему дали старый самосвал с гремящим, расшатанным кузовом, с гремящей, расшатанной кабиной. Орудовцы штрафовали Женю на каждом углу, белая кепка промаслилась и закоптилась.
С этой белой фуражки, кажется, все и началось. «Я тебе говорила, — сказала Муля, когда ей в первый раз пришлось стирать Женькину кепку, — все будет в мазуте. Кто на работу в белой ходит?» Дома Женю начали раздражать теснота, шум, раскладушка, на которой ему приходилось спать. Однажды ночью она сломалась под ним. Тогда Женя решил строить свой дом. Привез глины, немного кирпичей, досок, сбросил их возле дома, и там они пролежали несколько лет, потому что Женя ушел из гаража и возить стало нечего и не на чем. Около года Женя работал токарем на номерном заводе, а потом перешел в добровольное пожарное общество печником. Там уже работали его старые друзья: Валька Длинный, Толька Гудков, Валерка, уже вернувшийся из тюрьмы, — он получил сравнительно небольшой срок «за превышение необходимой обороны». В ДПО можно было больше заработать. Женя женился. Год назад у него появился ребенок. И теперь Женя приглашал родственников и знакомых на саман; наконец-то собрался строить себе дом.
— Поедем, поедем, — сказала Ирка. — Муля обидится. Два года Юрку нянчила, теперь с Женькиной дочкой возится, а мы ей не можем помочь.
На улице Юрка пристал: «Купи мороженое» — и Ирка не устояла, купила. В трамвае Юрка залился мороженым, испачкал костюмчик, испачкал Ирку — она держала ладонь горсткой у его подбородка, а потом вытирала матроску носовым платком. Однако настроение у Ирки не испортилось. Последние два года Юрка меньше болел, не так часто кашлял, и мороженое ему иногда можно было покупать.
От путепровода вдоль трамвайной линии построили десятка полтора пятиэтажных домов. Половина из них уже была заселена, кое-где работали новые магазины. На площади, где во время войны и долго после войны собиралась толкучка, строили широкоэкранный кинотеатр с модерным железобетонным козырьком над входом. Асфальт, который раньше кончался у толкучки, теперь протянули далеко за город, к микрорайону, который в городской и областной газете называли «наши Черемушки». Над асфальтом стоял плотный городской шум: шли самосвалы, автобусы, грузовики, у которых вместо кузова — арматурная кассета для панелей сборных домов. Однако, когда на своей остановке мы вышли из трамвая и прошли от асфальта шагов пятьдесят, то попали в деревенскую тишину. Здесь и пахло деревней: садами, земляной пылью, солнцем. И звуки здесь были деревенскими, редкими, не сливающимися в городской гул. Ирка поторапливала Юрку — было уже девять часов утра, а приглашали нас на шесть, поработать по холодку, пока солнце не поднимется. Муля и Женька, наверно, не ложились спать. Ночью месили глину с соломой, делали саманный замес. Днем его здесь никак не сделать — одна водонапорная колонка на весь квартал, да и вода днем плохо идет: летом слабый напор.
Работающих мы увидели, когда повернули за угол. Их было много — мужиков и баб.
Рядом с ними остановился очкастый парень в майке, младший из братьев Сирот, Жора.
— Бог на помощь, — насмешливо крикнул он саманщикам. — Работайте, работайте, а мы на пляж.
— Иди к нам, — ответили ему.
— Так раньше не приглашали! — сказал Сирота.
— Сюда не приглашают, — ответили ему, — сюда сами идут!
— Так у вас, наверно, и водки нет, — не сдавался Жора.
— Пей, хоть залейся!
— А чего ж тогда вот эти ждут? — показал Жора на мужиков в праздничных рубахах, которые, покуривая, стояли рядом с замесом.
— Это советчики!
— Руководители!
— У них язва желудка!
Сирота подмигнул Ирке — молодец я? — и потянул майку из-за спины.
— Уговорили!
Мы прошли во двор к бабам, которые возились в сарайчике, превращенном в летнюю кухню, — стучали ножами по столу, резали лук, крошили капусту, готовили угощение добрым людям, пришедшим делать саман для дома, в котором будут жить Женя и его жена.
Ноги у женщин были по самые колени в глине, подолы платьев в глине, волосы перевязаны косынками.
Бабы успели загореть, лица у них лоснились, опаленные солнцем и печным жаром…
В своих измазанных платьях с подоткнутыми подолами, крепконогие, туго перевязанные косынками, они были именно бабами. Ирка так и поздоровалась с ними:
— Здравствуйте, бабоньки.
Муля, ничуть не подавленная обилием забот, свалившихся ей на голову, крикнула ей на бегу:
— А мы на вас уже не надеялись.
Вернулась и стала в сотый раз рассказывать, где в саду будет стоять Женин дом, куда окнами, сколько деревьев для него придется вырубить.
— Я наконец от всех вас избавлюсь, — сказала она Ирке. — Сама заживу. Увидишь, какой у меня в доме будет порядок. А то живешь, как в кузне. Грязь, пеленки нестираные. Я ничего плохого про свою невестку не скажу, а неаккуратная.
— Разжигаешь, Муля, потихоньку пожарчик, — засмеялась Ирка. — Ни с кем не хочешь Женю делить?
Подошла, будто двумя рубанками строгая пол в кухне — шорг-шорг, — бессмертная Мулина мать, всмотрелась в Ирку, словно из освещенной комнаты в темную:
— Это кто?
Муля отмахнулась от нее, и бабка, недовольно ворча: «Ничего не говорят!» — пошла из кухни. Во дворе она подобрала хворостину и замахнулась на мальчишек, осаждавших глиняную гору:
— Кши, окаянные! Вот искушение.
Бабка кричала и замахивалась так, чтобы все видели ее старание.
— Десять лет у нее работы не было, — сказала Муля, — а тут появилась.
Муля вдруг сорвалась, подбежала к бабке:
— Мама, не гоняйте пацанов! А то я вас к Мите отправлю!
Ирка переглянулась с женщинами:
— Все такая же?
Ей понимающе ответили:
— С утра пораньше всем разгон дает!
— Уж и как саман надо делать, мужиков учила. Цыган лошадей пригнал, лошадьми глину месили, так и его учила. Сама не спит и других на работе загоняет.
Баба Маня сказала:
— Муля не может, чтобы кого-нибудь не долбануть до крови. Женька сегодня ночью умаялся, заснул, а она бегает по двору: и то, мол, не сделано и это, а он спит. «Да чего вам? Они строятся, пусть делают, как хотят». — «Они мне мешают». Она уже не дождется, когда останется одна. Это у нее мысль такая: «Когда я вас, чертей, поразгоняю! И то у меня будет так, и это…» Энергии в ней молодой много. Я это понимаю, в тридцать четыре года вдова.
Мне дали рабочие залатанные Женькины брюки, Ирке отыскали старое, пахнущее старым, давно не стиранным платье, она переоделась, разулась, подоткнула подол и босыми ногами ступила на горячую землю. Земля была твердой, колючей, обильно усыпанной комочками просохшей, затвердевшей глины, острой крошкой жужелицы и кирпича, и Ирка пошла, неуверенно покачиваясь, словно пританцовывая. Ее встретили подбадривающими выкриками:
— Давай-давай!
— Смелей ходи!
Молодые парни, Женькины друзья, набрасывавшие вилами саман на носилки, разделись до трусов. Мужики постарше ограничились тем, что сняли рубашки и выше колен подкатили брюки — приличия на улице блюлись по-деревенски.
Многие мужики работали всю ночь — рассыпали глину в толщину штыка, перелопачивали ее, забрасывали соломой, поливали из шланга, протянутого от колонки, смотрели, как цыган, весь синий от наколок, хвастаясь, гонял по глине двух ломовых лошадей. У лошадей — гнедой кобылы и ее двухлетнего сына — развязались длинные хвосты, в хвосты набилась глина, и глиняные колтуны тяжело свисали к самой земле. Лошади уже сделали свою работу, их привязали к забору в тени акации. Они стояли, устало подрагивая кожей. Морды у них тоже были усталыми. Над глазом коника сохла огромная глиняная клякса, глиняными у него были редкие короткие ресницы, волоски на нижней губе.
— Загонял ты коника, — сказала Ирка цыгану, — не жалко?
— Его? — крикнул цыган (он и потом все время кричал, а не говорил). — Он и не работал! Она работала. Мать! Она за него всю ночь работала.
Цыган был пьян. Он был законно пьян. Он сделал свое дело, и теперь его должны были поить водкой. Он всем показывал, что пьян. Сидел на корточках в тени акации рядом со своими лошадьми, забрызганный глиной еще больше, чем его лошади, смуглокожий, худющий, с толстыми мослами коленок, с толстыми мослами локтей и запястий, и кричал на работающих, советовал им что-то, укорял их в том, что они все делают не так.
— А ты носилки не бери, — крикнул он Ирке, — живот надорвешь. Ты бери станок набивать. Станок набивать — бабье дело.
Мужики вообще-то неодобрительно посматривали на цыгана. Им не нравилось его хвастовство, то, что выпил он еще перед работой вчера вечером и потом, во время работы, тоже пил, куражился над лошадьми и притомил их больше, чем нужно. Но им и приятно было смотреть на пьяного цыгана! Цыган сделал свою работу, и то, что теперь он пьян, как раз об этом и свидетельствовало.
Ирка позвала Нинку, и они вдвоем взялись за носилки. Носилки были грубыми, тяжелыми, с толстыми грубыми рукоятками. Мужики набросали саману «с верхом», и Ирка, подняв носилки, «села на ноги». Она сделала несколько торопливых шагов — медленные и не получились бы, — носилки, как маятник, пошли из стороны в сторону, раскачали их с Нинкой. Но Ирка справилась и с носилками, и с болью в ладонях, и с болью в босых ногах, которым камешки и жужелица казались теперь особенно острыми.
Они благополучно донесли саман, вывалили его на землю и под одобрительные шуточки мужиков пошли назад.
Во второй раз им под носилки заботливо подложили кирпичи, чтобы сподручнее было браться за ручки («Малая механизация!» — сострил Жора Сирота).
Они отнесли с десяток носилок, и Ирка почувствовала, что втянулась. Она это почувствовала и потому, что смело и даже с удовольствием ступала в самый замес, в мокрую, скользкую глину, и потому, что боль в ладонях не то чтобы притупилась, а сделалась привычной, и потому, что солнце, под палящие лучи которого полчаса назад, казалось, и ступить немыслимо, — теперь жгло терпимо и даже приятно, мгновенно высушивало пот, стоило лишь на минуту приостановиться.
Но самое главное (она мне потом об этом говорила), Ирка вдруг почувствовала прилив бабьей умиленности перед мужицкой силой, перед мужицким умением все сделать: и саман замесить, и хату поставить, и лошадьми управлять, и где-то там, у себя на заводе, работать. Это была уличная, окраинная бабья умиленность, которую Ирка всегда вытравляла в себе, презирала в Нинке, в своих уличных подругах и которой было много даже у непримиримой и воинственной Мули.
С досаафского аэродрома каждые десять минут поднимались вертолеты. Оглушая, треща пропеллерами, они проходили низко над головами саманщиков.
— Летаете, — сказал Жора Сирота, — вы саман попробуйте! — И подмигнул Ирке.
Я прислушивался к разговору мужиков, грузивших саман на носилки. Это был обыкновенный обмен шуточками, но все же так шутить могли только вот эти мужики, которые и у себя дома, и на производстве все делали своими руками.
— Дядя Федя, — приставал Жора Сирота, подхватывая вилами соломенную притруску с замеса, — какое это сено?
У дяди Феди потревоженное оспой лицо, малоподвижные косящие глаза. Чтобы взглянуть на собеседника, он поворачивается к нему чуть боком.
— А кто его знает!
Дядя Федя явно осторожничает, не хочет ввязываться в разговор, в котором молодой парень собирается побить его своими знаниями.
— Как «кто знает»? — картинно поражается Жора.
— Пшеница теперь переродилась, — неохотно объясняет дядя Федя. — Раньше я легко разбирался. Так раньше можно было разобраться. Была белоколосная, черноколосная. Жито было, пшеница. Гарновка. А теперь? Теперь каждый — агроном. И каждый мудрует. Хотят хлеб переродить. Чтобы и скотину отходами кормить, и чтоб человек ел.
— Так всегда ж так было, — смеется Жора.
— Так, да не так, — угрюмо отвечает дядя Федя. Тяжелый человек дядя Федя, неприветливый. Иной раз с ним поздороваешься, а он не ответит. Не ответит, и все тут. Хату давно еще, сразу после войны, себе строил, не звал соседей на саман. Придет с работы — жил он в землянке, — выкопает яму для замеса, наносит ведрами воды и сделает десятка два глиняных кирпичей. Роста он небольшого, но жилистый, мускулистый. Руки у него утолщаются книзу, к предплечьям, и заканчиваются настоящими лапами-совками — черными, посеченными морщинами и шрамами, не боящимися ни заноз, ни ударов. Все мужики набирают саман вилами — и вилами его брать тяжело! — а дядя Федя широкой лопатой, грабаркой. Когда на лопату налипает глина, он счищает ее ребром ладони.
Ни Мулю, ни Женьку дядя Федя не любит. Мулю за ее непримиримый, неуживчивый нрав, Женьку считает пустым человеком. И все-таки работает у них на самане почти всю ночь и все утро.
Подошел Женька, он подсчитывал готовые кирпичи.
— Восемьсот пятьдесят, — сообщил он и сказал с облегчением: — Половину уже, кажется, сделали.
— Женя, — показала Ирка на вертолет, который медленно — грохот его винта мешал разговаривать — проходил над головой, — не завидно?
— Не-а, — смущенно сказал Женя.
— А ведь ты на самолете летал?
— Летал, Ира.
— И с парашютом прыгал?
— Прыгал.
— А теперь себе дом строишь?
— Хату.
Лицо у Жени усталое. Влез он в это строительство, а работа такая тяжелая. Вот он и отвлекается: то кирпичи пересчитает, то поднесет саманщикам воды, папиросами угостит. Вроде так и должно быть — хозяин! Но все видят, что он просто устал.
— Половину уже сделали, — говорит Жора Сирота. — Тебе полторы тысячи кирпичей нужно. Дядя Федя, на твой дом сколько саману пошло?
— С пристройкой — полторы тысячи.
— Вот, — говорит Жора. — И тебе пристройка нужна. — И спрашивает Женьку: — Знаешь, какой замес должен быть, чтобы саман получился качественным? Стал ногой на глину — и провалился до самой земли. А у тебя замес густоват. Воды маловато.
— А кто его контролировал? — спрашивает дядя Федя. — Лошадьми месили. Понадеялись на лошадей.
— Лошадь, конечно, умней человека, — серьезно соглашается Жора.
Женя смущенно посмеивается, но не возражает. С ним разговаривают — значит, можно еще постоять, покурить. Его окликает всевидящая Муля, но он раздраженно машет на нее рукой.
— Знаешь, — говорит он Ирке, — Томилин в Италии побывал, в Африке. Механиком плавает.
— Что-нибудь интересное рассказывает?
Женька засмеялся:
— Да как он рассказывает. Пять минут послушаешь — и в сон. Вначале еще слушать можно, потом напрягаешься, а через пять минут — напрягайся не напрягайся — только бу-бу да бу-бу.
Женя ушел, а Ирка мне сказала, что вот Женя и пьет часто, и хамит, и многие люди его только таким и знают, а она не может забыть, каким он в детстве был слабым и мамсиком. Как однажды они пошли на толкучку продавать отцовы туфли — Муля уехала менять одежу на продукты, а им эти туфли оставила на крайний случай, — продали, а на вырученные деньги купили у перекупщика билеты на «Багдадского вора» — так Женька канючил, хотел пойти в кино. И про Нинку Ирка вдруг вспомнила, как Нинке в войну сшили из козьей шкуры пальто, жесткие рукава в этом пальто не сгибались, руки у Нинки торчали в стороны, она ходила, как распятая, а Маня все жалела ее и отдавала ей свою еду.
— И знаешь, что я сейчас подумала? — сказала Ирка. — Глупо и высокомерно, что мы Юрку не назвали именем деда. Глупо и высокомерно.
Часам к четырем по обеим сторонам улицы вытянулись длинные ряды сыро лоснящихся глиняных кирпичей.
— Вот тебе и стены готовы, — сказал Жора Сирота Женьке.
Женщины, готовившие угощение, уже успели умыться. Бабы, набивавшие стайки саманом, пошли мыться во двор, куда Муля и Женька наносили воды. А мужики отправились отмываться прямо под колонку. Туда же цыган повел своих лошадей. Из короткого шланга, натянутого на кран, вода била в лошадиные морды, груди. Вода стекала по лошадиным ногам, по крупу, причесывая, приглаживая короткую блестящую шерсть. В мокрых трусах и майках тут же крутились пацаны, их никто не прогонял.