Я – Богдан Богданов, гений кибернетики, знаток абстрактного, выраженного цифрой. Мое имя неизвестно почти никому, но те, что знали меня, вспоминают об этом с охотой – по крайней мере, делают вид. Я тоже помню – всех или почти всех – просто потому, что так устроена моя память. Впрочем, в ней, в памяти, вовсе не многолюдно.
Мое детство пестрело событиями, но не оставило заметных следов, переврав к тому же некоторые их них. Я родился в маленьком балканском селе, но семья почти сразу отправилась в скитания – спасаясь в тоскливой спешке от полиции и кредиторов. В результате в бумаги попало другое место, какой-то невзрачный город, состоящий сплошь из согласных – я так и не научился писать его имя. Моя аура цвета индиго была опознана старухой из Жиара, когда мне исполнилось двенадцать. От старухи отвратительно пахло, но я очень ей благодарен – после ее открытия многое стало на свои места.
Я сменил несколько профессий, объездив всю Европу; был нищ, потом обрел достаток; стал сказочно богат и вновь остался ни с чем. Последние три года я живу в Мадриде – по случайности, спорить с которой у меня не хватило сил. Этот город мне чужд, я его не люблю. Однако ж он мне покорен – был покорен, пока не начал мстить. Я имел пентхаус в его лучшем баррио, пил сидр с его таксистами, вдыхал его грязный воздух, сдружился с одной графиней. Сейчас я – в сумасшедшем доме.
Он, впрочем, называется по-иному. Госпиталь для важных персон – вот его официальный статус. Но слухи не перебороть, каждый знает: угодившие сюда персоны несколько «того», большинство необратимо. Что не редкость и в общем даже не говорит о них плохо.
По степени моей важности мне здесь не место. Вместо комфортного заведения я мог бы попасть в обычную психбольницу для бедных, если бы не графиня Анна Пилар Мария Кортес де Вега. С ее легкой руки я теперь в окружении аристократов. В палатах по соседству тоскуют доны и доньи – исключительно из именитых семей. Одни из них свихнулись из-за денег, другие от несчастной любви. Есть и такие, что сошли с ума и от первого, и от второго сразу. Впрочем, это я так фантазирую наедине с собой. На самом деле их проблемы – результат дегенерации мозга, связанной с наследственным вырождением. Гены сблизились до предела; океан вариаций ссохся до размеров лужи. Это судьба всей знати, не желающей идти на компромисс.
С моим генным разнообразием все в порядке. Вырождение не грозит ближайшим потомкам – если таковые появятся на свет. Что ж касается разума, я живу по другим законам – и тоже не признаю компромиссов. Я веду себя так, будто их не существует. К знатности это не относится вовсе.
Мой отец был из башмачников и с детства провонял козьим клеем, а мать, напротив, росла чистюлей в семье банкира, погоревшего на падении фунта. Они неплохо ладили, несмотря на несходство происхождений. Их объединяло презрение к незадачливым предкам, не давшим им ни гроша, ни шанса. По крайней мере, мать не упрекала супруга в бедствиях, подстерегавших нас тут и там – с постоянством капризного рока. Он же, насколько я мог судить, относился к ней бережней, чем было принято в тех краях, и даже наверное видел в ней большее, чем было принято видеть. Что, право, делает ему честь.
Притом отец мыслил весьма конкретно – я бы сказал, предсказуемо-грубо, пусть изворотливо и с хитрецой. Профессия не далась ему в руки, да и не интересовала его ничуть. Он был бродяга по натуре и к тому же всюду ввязывался в конфликты с властью. В результате многие годы мы скитались от селенья к селенью, не имея постоянного угла и нигде не задерживаясь надолго. Нас не любили соседи, а местные приставы сразу чуяли возможность поживиться, что было иллюзией – он всякий раз ухитрялся оставить их ни с чем. Мы изъездили Балканские горы, были и в Родопах, и в Пинде, в Долматах и в Динарах, а потом вышли к Дунаю и поднялись аж до Будапешта. Там мы успокоились на время – отец затеял торговлю керамикой, а у матери отыскалась троюродная тетка, обучившая ее гаданию на картах. Наша жизнь обрела видимость постоянства, и у меня, с перерывом в год, появились два брата-близнеца и сестра.
Там же я наконец пошел в школу – с опозданием на два года, что сослужило хорошую службу. Читать, писать и считать я умел и без того, а в классе казался крупнее своих сверстников, так что те побаивались задирать меня, по поводу или без. Все, что им оставалось – выталкивать меня из своего круга, как слишком заметную чужеродную особь, и это принималось мной как должное, пусть без осознания причин. Столь же неприязненно относились ко мне и учителя, но предметы давались мне легко, а что до неприязни, я с малых лет приучился не придавать ей значения. Мои отношения с семьей тоже оставляли желать лучшего; маленькие братья и сестра лишь раздражали своим визгом – я не испытывал к ним теплых чувств. Это сильно расстраивало мать, а папаша сетовал, что от меня нет прока – и, наверное, не будет, судя по неприкаянному взгляду и неумению сойтись хоть с кем-то.
Только один человек понимал меня хорошо – девочка четырьмя годами старше из бродячего цирка, с которым мы столкнулись под Мишкольцем, уже когда из Будапешта пришлось бежать, потому что отец что-то не поделил с мадьярскими рома. У нее был большой рот и не по-детски пытливый взгляд, она умела сворачивать уши в трубочку и выпрямлять их по команде, а единственным ее другом до меня была игрушечная лягушка, пускавшая мыльные пузыри. Ее улыбка научила меня грезить, и ее руки научили меня кое-чему, хоть она была совсем невинна – лишь отчаянно, безгранично добра. Когда она танцевала на арене, я знал, что ее сердце колотится там, под ареной – под каблуками, под копытами пони, под декорациями и опилками. Никто не хотел видеть крылья у нее за спиной, но я угадывал их прозрачные тени, слышал их трепет – и жалел ее, и она приходила ко мне в цветных снах. Впоследствии наши пути пересекались еще не раз – цирк, как и мы, отправился на север, в сторону Варшавы, но долго плутал в окрестностях Татр и потом возвращался туда снова и снова, будто завороженный красотой мест и запахом горных сосен.
Мы же в то время осели в Липтове, где отец ввязался в предприятие по улучшению местных лечебных вод с помощью обычной соли. Он тоже сдружился с циркачами – особенно с фокусником Симоном, в занятии которого усматривал большой потенциал. Там-то мне и исполнилось двенадцать, и старуха из городка Жиар глянула черным глазом мне в самую душу – глянула и оторопела, и долго шепталась с матерью, перебиравшей рассеянно свои карты. Я слышал: «Ты уверена, что это твой ребенок? Ты помнишь, от кого его понесла? Быть может, тебя оплодотворил дьявол?..»
Им обеим было невдомек и не по себе, но мать тем не менее рассказала обо всем отцу. Ну а тот, не зная советчика лучше, взял бутылку сливовицы и отправился к Симону – будто бы для того, чтобы обучиться фокусу с серебряной монетой.
Цирк тогда кружил среди термальных источников, развлекая толстосумов, страдавших печенью и желудком. Моей девочки уже не было в нем – она, вдруг повзрослев, сбежала прочь с офицером-румыном. Я не был на нее зол и желал ей удачи, зная почему-то: крылья – они ненадолго. Симон же оставался верен своему цилиндру со звездами и черному протертому фраку. Его ремесло предполагало начитанность, и феномен Индиго оказался ему известен. Услышав обо мне, он тут же навострил уши – и отец заметил это и впервые подумал, что от меня может быть польза. Покончив со сливовицей, они решили сделать меня циркачом-вундеркиндом. Симон убедил отца, что талант быстрого счета, если у меня обнаружится таковой, сейчас в моде и может принести денег. Я считаю, это был его лучший фокус.
Мой папаша, воспряв духом, стал наводить справки – где бы выучиться на вундеркинда побыстрее. Вскоре, на свою беду, он наткнулся на чиновника из Микулаша, который был хваток, быстр и отрапортовал обо мне на самый верх. Завертелись бюрократические шестерни, на меня приезжали смотреть весьма важные люди, и в конце концов моя судьба была решена. Отца заставили подписать бумаги, наспех припугнув некоторыми из его грешков, и через месяц я уже плыл на пароме через Ла-Манш, направляясь в специальный пансион, открытый под надзором островной короны на деньги не самого безобидного из министерств.
Внизу плясали волны, меня мутило, и я ничего не понимал, предчувствуя только, что никогда уже не увижу ни родителей, ни братьев с сестрой. Почти так оно и получилось, о чем я совсем не жалею. Мне лишь любопытно, как далеко пошел потом тот чиновник, получил ли он когда-нибудь высокий пост, секретаршу и служебное авто.
На этом, можно сказать, закончилось мое детство. Я не в претензии – не у многих оно длилось дольше. Горы и лесистые холмы ушли из моей жизни, сменившись равнинами с желто-серым песком, низкими тучами и морским ветром.
«Поймай рыбку, брось пеликану. Не скучай по ней, что за дело? Соль на щеках – лишь от брызг». Такую считалку повторял я себе, хоть придумал ее не я. Кто – не помню, да и не важно. Кто-то из наших, с острова, из Пансиона.