Памяти К. Е. Антаровой посвящаю
Для многих людей планеты — для меня тоже — Гималаи не просто географический термин. Это — слово-пароль, слово-символ. Это, может быть, ключ к расшифровке тех загадок, которые издавна мучат наше воображение.
Древние легенды размещали в недоступной высоте гималайских хребтов Шамбалу — страну духовных подвижников и Учителей человечества; современные экспедиции романтиков от науки с риском для жизни ищут на крутых горных перевалах следы снежного человека. Непроходимые пропасти и снежные лавины перекрывают пути к священным пещерам. Густая мгла и туманы скрывают от нашего взора остроконечные скалы, на которых то ли природой, то ли людьми высечены строгие мудрые лики. Горам вообще сопутствует тайна. Что же касается Гималаев, то в книгах, посвященных Востоку, нередко можно встретиться с мыслью (иногда она высказана прямо, иногда угадывается в подтексте): здесь самая главная тайна. Для авторов этих книг вершина мира как бы трансформируется в вершину человеческого духа.
Давным-давно кто-то высказал предположение: мы все с Гималаев. Существует гипотеза, которая утверждает, что наши предки спустились с Гималайских гор. Двигаясь с востока на запад, в районе Алтая, они разделились на две ветви: одна устремилась в Европу, другая — в Иран. Так образовалось, если верить этой гипотезе, нынешнее человечество. И кто знает, может быть, в сокровенных глубинах души никогда и не умирало воспоминание о наших истоках, о нашей далекой прародине? Может быть, именно этим и объясняется устремление к Гималаям, интуитивно-властное тяготение к высочайшим вершинам планеты, откуда мы все пришли и расселились по лицу земли?
Думаю, все, кому посчастливилось бывать в Гималаях, согласятся со мной: перехвалить этот край невозможно. Описывать космическую красоту гималайских пейзажей не берусь. Делать это после Рериха (имею в виду не только картины, но и его дневники) — все равно что писать музыку для органа после Баха.
О гималайском климате можете судить по такому факту: в долине Кулу в целости и сохранности стоят деревянные здания шестнадцатого века (в одном из них я провел ночь). Выглядят они так, будто лишь вчера пригоняли бревнышко к бревнышку. Да что шестнадцатый век! По здешним глобальным временным масштабам это почти что современность. В Нагаре мне показывали дома одиннадцатого столетия, и я трогал руками их почерневшие и обомшелые стены. Правда, кедр, который главным образом употребляется здесь для постройки, дерево весьма крепкое, неохотно поддающееся разрушительной работе времени. Но объяснить столь поразительную живучесть старинных строений одними лишь замечательными свойствами кедра, конечно, нельзя.
О гималайском воздухе я уж не говорю. Это действительно нечто особенное. Насыщенный хвойной праной и очищенный сразу и электрическими разрядами высот, и дыханием вечных снегов, он кажется неким целебным напитком. И не вдыхать его надо, а пить глотками, соблюдая, разумеется, поначалу осторожность, чтобы не вызвать с непривычки головную боль.
Гималайские дороги, узкие, извилистые, стремительно несущиеся над пропастью, все время таят неожиданности. Сквозь заросли диковинных растений, о названии которых осведомляешься у попутчиков, вдруг открывается картина, столь привычная для нашего взгляда: поляна, сплошь заросшая белыми цветами с золотисто-рыжими крапинками. Тысячелистник. Чем ближе к небу, тем резче контрасты. Рядом с магнолией, источающей дурманящий запах, спокойно растет белоствольная, типично воронежская березка. Островок чернолесья дышит в лицо сыростью и грибным ароматом. Поневоле понимаешь путешественника, который, очутившись в сердце гималайских гор, с неподдельным восхищением воскликнул:
— Здесь есть все, что есть на земном шаре, и даже больше!
Первое впечатление от Гималаев незабываемо. Выехав ранним утром из Дели, мы мчались сквозь грохот и пыль по шумной автостраде, ведущей на север. «Волга» — машина, конечно, хорошая, но не приспособленная к местным условиям: кондиционер в ней не предусмотрен. Летнее солнце, очень скоро настигшее нас, раскалило ее добела. Мы задыхались от жары и духоты. Разговоры, такие оживленные вначале, умолкли. И вот, когда солнце было в самом зените, мы незаметно пересекли границу, отделяющую жару от прохлады, и очутились в царстве гигантских кедров и голубых сосен. Не правдоподобная тишина обрушилась на нас. Казалось, некто властной рукою отключил все грохоты, шумы и крики. Случилось это столь неожиданно, что мы попросили шофера остановиться: хотелось освоиться с новой обстановкой. Каюсь, я даже впал в сонное оцепенение, и странное ощущение возникло у меня: мир, оставшийся за некой незримой чертой, с его суетой, треволнениями, гвалтом, нереален, а единственно реально вот это: кедры, сосны, безмолвие. Переживание повторилось на обратном пути, когда так же стремительно мы преодолели рубеж между Гималаями и равнинной местностью. Но теперь ощущение стало иным: единственно реален вот этот мир, нахлынувший на меня дорожной сутолокой, сигналами машин, голосами прохожих, а то, что осталось позади — горы, снега, безмолвие, — нереально, выдумка, сон.
Индия немыслима без Гималаев. Давно отмечено, что она повсюду «кульминировалась в народных воображениях… сокровенно таинственными снеговыми великанами». Легко понять, почему в Индии эти горы считают священными. Ведь именно отсюда, с гималайских вершин, несет свои воды воистину животворящая артерия всей страны — Ганг. Ведь именно отсюда, с гималайских вершин, в часы нестерпимого зноя, выжигающего все живое на коричневой и бурой земле, доносится освежающее дыхание ветра, предвещающего долгожданный дождь. Ведь именно отсюда, с гималайских вершин, сейчас, как и в древности, спускаются в долину люди, которые провели в углубленной внутренней работе, в уединении, в пугающем безмолвии гор и снегов годы, а то и десятилетия. Это те люди, которых индийцы нередко называют Махатмами[1].
Почитание Гуру — Учителя у местного населения в крови. В атмосфере этого почитания здесь растят детей. Поэтому неудивительно, что Махатмы сразу же обрастают густой толпой учеников. В наши дни в этой толпе можно обнаружить европейцев и американцев, пересекших моря и континенты в надежде получить ответы на мучающие их вопросы, в надежде услышать голос живой истины. Гуру в набедренных повязках по произвольно выбранному маршруту кочуют из селения в селение, из города в город, движимые бескорыстным чувством передать людям малую толику того знания, которое им открылось во время размышлений. Иногда их можно видеть под деревом в классической позе лотоса. Тогда они похожи на ожившие древние статуи.
Но было бы заблуждением думать, что Махатмы отрешены от жизни, что они соприкасаются с современностью лишь символически. Мне рассказывали, что Гуру новой формации патронируют музыкальные школы и литературные академии. Разумеется, они не занимают официальных постов, не имеют никаких регалий. Это для них исключено. Их влияние — это влияние морального авторитета людей, которым ничего не нужно лично для себя. Кстати, слово «авторитет» в применении к Махатмам, пожалуй, неуместно, потому что они против всякого давления на человека извне. Во всех случаях жизни они предпочитают действовать не проповедью (вернее, не только проповедью), но живым примером.
О Махатмах существует обширная литература. В ней, как это часто бывает, выдумка перемежается достоверными сведениями. Некоторые индийцы полагают, что не все Гуру спускаются с гор. Они верят, что главные Махатмы пребывают в недоступных для простого смертного местах, в полной неподвижности, воздействуя на мир энергией своих мыслей. Мы не знаем подлинной мощи целеустремленной и одухотворенной мысли, говорят индийцы, иначе бы мы поняли, что это самая активная форма участия в жизни.
Одна из примечательных особенностей нашего времени: живя на стыке науки и мифа, мы научились бороться с предубеждением. Сквозь фантастическую оболочку легенд, сквозь наслоения столетий мы понемногу начинаем различать светящееся зернышко истины.
Напомню о картине Николая Рериха «На вершинах». На ледяной площадке высокой горы сидит голый человек в состоянии «самадхи», то есть полной отрешенности от себя и окружающего мира. Чувствуется, что ветры и морозы не причиняют ему ни малейшего беспокойства. Более того: его тело багрово-красное, словно он только что вышел из бани; даже снег под ним слегка подтаял. Я полагал, что это плод творческого воображения художника. Оказывается, написано с натуры.
Таких примеров демонстрации фантастической мощи, скрытой в человеческом организме — в наши дни они становятся подчас предметом научного наблюдения и эксперимента, — известно немало. Никакого противоречия с законами природы (лишь малую часть которых на сегодняшний день нам удалось постичь) здесь, конечно, нет. Если беспределен Макрокосмос, то и Микрокосмос, каковым является человек, тоже беспределен, а значит, и возможности человека практически ничем не ограничены.
Внутреннюю силу, находящуюся в человеке в связанном состоянии, в разные времена называли по-разному. В древнеиндийских рукописях она фигурировала под именем «Кундалини», в современных источниках ее окрестили «психической энергией». Но как бы ее ни называли, это — энергия, которая доказывает беспредельность и неисчерпаемость феномена, имя которому — человек.
Научное исследование этой свернувшейся в клубок силы («Змей-Кундалини»), по существу, только-только начинается. Здесь приходится идти на ощупь, по большей части без ясно различимых и привычных ориентиров. Поэтому упреки в адрес науки — дескать, слишком уж медлительна и осторожна — неосновательны. Здесь, может быть, как нигде, следует действовать с оглядкой: ведь при неумелом обращении с внутренней энергией можно нанести вред и себе и окружающим. Чтобы этого не случилось, одного знания мало. Нужно нечто другое, не менее важное, чем внешнее знание предмета: внутренняя чистота. Научная проблема оборачивается таким образом сугубо нравственной: слишком велика в данном случае мера ответственности.
На Востоке, где с древнейших времен воспитанию внутреннего человека придается исключительное значение, существует такое понятие: Культура сердца. Если хотите, это краеугольный камень всей духовной этики. Чтобы привести человека к гармонии, внутренней и внешней, одной лишь культуры ума, знаний, добываемых извне, недостаточно. Нужна еще и иная сила, иная культура — Культура сердца.
Культура сердца — это путь индивидуальной неповторимости человека. Напрасно ум, как некое животное (по выражению, заимствованному из индийских источников) подбирает опыт чужих достижений: здесь ничто внешнее не может помочь. Чтобы завоевать ничтожное звено в Культуре сердца, надо сбросить огромную цепь предрассудков и суеверий.
Культура сердца не отрицает культуру ума.
Она лишь указывает на ограниченность головной работы, лишенной сердечных порывов. Жить от ума нельзя. Творчество, в какой бы форме оно ни выявлялось, есть гармония сердца и мысли. Вот почему восточная мудрость так настоятельно призывает: «Раскрепостите в себе сегодня ум от его постоянной жажды прочесть нее новое и новое слово Истины. Усвойте, что только те кусочки Истины могут стать Действием в жизни человека, которые он вскрыл в себе, омыв их своими трудами на общее благо, закрепил их полной верностью своего благоговения и преклонения перед величием путей человеческих. И сколько бы он ни читал духовных источников, если сам живет в постоянных компромиссах, — ни крупицы Истины не введет в свое единение с людьми».
Атмосферу, создаваемую Культурой сердца, пожалуй, нигде так не почувствуешь, как в Индии. У Николая Константиновича Рериха есть наблюдение, в правоте которого впоследствии я убедился сам:
«Кто побывал в Индии не туристом, не прохожим, но прикоснулся к сущности жизни страны, или, вернее, великого континента, тот никогда и нигде не забудет очарования великой Индии. Можно всюду выполнять различные полезные задачи, можно примениться к любым условиям, можно понять разные языки, но все же ничто не затмит необычное очарование Индии.
И сердце Индии отзывчиво там, где оно почует взаимность. Никакие слова и уверения не сравняются с великим знанием сердца. Зато и неизменен приговор сердца. Оно знает, где настоящее добро, под любою поверхностью сердце определит сущность. В Индии к этому сердечному языку прибавляется еще и неповторенная психическая чуткость. Даже на расстоянии вы можете взглянуть на кого-либо из толпы, и он сейчас же оглянется, как бы желая ответить. Сколько раз нам приходилось убеждаться в этой необыкновенной чуткости.
Невозможно чем-либо насильственным или противоестественным развить в себе эту чуткость. Лишь веками, в великом ритме, в постоянном мышлении о предметах высоких развивается это чрезвычайное качество».
Мое путешествие в Индию началось задолго до того, как я ступил на трап самолета, совершающего свой рейс по маршруту Москва — Дели. Приходится возвращаться на годы и даже десятилетия назад, чтобы вновь пережить момент, когда передо мной впервые обозначились Гималайские горы. В памяти воскресает апрель 1958 года. Кузнецкий мост, залитый ярким весенним солнцем. Хвост очереди на выставку Николая Рериха.
В то время — очевидно, как и многие — я и не подозревал о существовании русского художника, кончившего свои дни в Индии. Лишь спустя много лет я прочту, восхищаясь точностью формулировок, книгу-эссе Всеволода Никаноровича Иванова.
«Рерих! Это имя человека, которого просто называют и имя которого звучит, как необъятный комплекс идей и образов. Стоит только назвать его, и все знают:
— А! Рерих!
Такое пожалование именем есть высочайшая награда своего народа, который так жалует своего великого знатного мастера. Оно означает, что искусство такого мастера перестает быть личным искусством живописца, выражением высокого уменья. Имя становится жизнью. Имя становится обозначением целого мира».
К сожалению, тогда лишь единицы могли разделять пафос этих слов. Пик Рериха был скрыт от нас туманом легенд, непонимания, кривотолков. Нужны были долгие годы работы, чтобы рассеять туман, чтобы в истинном величии предстал перед нами лик русского творца и мыслителя, которого в Индии звали Гуру-Дэвом[2], лик Мастера, энциклопедически совместившего в себе самые разнообразные дарования: художника и философа, писателя и ученого, путешественника и общественного деятеля. Переступая порог выставочного зала, я, естественно, и не ведал, что мне в числе других предстояло заняться этой работой.
Признаюсь: я шел на выставку с некоторым недоверием, ибо в ту пору, следуя моде, считал себя почитателем Пикассо и Шагала. Восток, которым занимался Рерих, меня не интересовал совершенно. И вот — полотна неизвестного мне живописца. Их было много. Стремясь, очевидно; как можно шире представить творчество художника, их густо развесили на стенах. Небывалая цветовая гамма ударила мне в лицо. В первое мгновение хотелось даже закрыть глаза. Ничего подобного этому я не видел. Я не мог бы выделить отдельного сюжета или пейзажа, все для меня слилось в единое звучащее целое. Потом, оправившись от первого потрясения, помню, я долго стоял у картины, излучающей синий спокойный свет: «Огни на Ганге». Я чувствовал, как отдыхаю душой, каким умиротворением веет от таинственного вечернего сумрака, от фигуры женщины, пускающей вниз по течению реки яркие лепестки огня. Возвращаясь к тогдашнему ощущению, могу сказать: произошло нечто, похожее на замыкание тока. Как будто молния ударила в меня и сожгла что-то во мне навсегда. Но, конечно, осознать, а тем более четко сформулировать все это для себя тогда я не мог.
Восточная мудрость, на которую я буду постоянно ссылаться в книге, ибо сам замысел книги возник под ее импульсом, утверждает, что все истинные изменения в людях происходят всегда мгновенно. Мгновенно именно потому, что раскрывается новый аспект любви в сердце, скорее сверкнувшей молнии. Если люди неустойчивы, их внутреннее преображение, совершающееся в одну минуту, сопровождается таким длительным и нудным периодом умирания старой личности, что они смешивают этот период муки с блаженным мигом счастья самого их преображения.
Справедливость этих слов я мог бы подтвердить собственным примером, потому что «нудный период умирания старой личности» у меня действительно растянулся на годы. Правда, воспоминание о Рерихе жило теперь во мне постоянно, но Гималайские горы на долгое-долгое время удалились, или, вернее, ушли в тайники подсознания.
Выплыли они оттуда и снова приблизились ко мне спустя двенадцать лет, когда я писал стихи «Голубые холмы Индостана». Для меня самого эти стихи — доказательство интуитивности творческого процесса, его непредсказуемости. Отлично помню, что мысли мои были далеки от Индии. Толчком к стихам послужил совсем пустяковый повод. Перелистывая том Большой советской энциклопедии, я наткнулся на объяснение, что «Гималаи» в переводе на русский язык означают «Обитель вечных снегом». Казалось, что тут особенного: обитель печных снегов. Но сознание почему-то замкнулось на этой фразе. Как будто что-то щелкнуло внутри, и передо мной возникло совершенно отчетливое видение: снежные горы, луна. Первая строфа родилась непроизвольно, прямо-таки выдохнулась: «Гасит отзвуки лунного эха Гималаев пылающий снег. Над обителью вечного снега Вечность свой замедляет разбег».
Со стихами связана забавная история. Рецензируя мою книгу, критик выделил «Голубые холмы Индостана», отметив при этом, что в них хорошо отразились непосредственные впечатления от Индии. Статья, может быть, и льстила авторскому самолюбию, но положение дел в ту пору все же обстояло иначе: до «непосредственных впечатлений» было еще далеко. От Гималаев меня отделял четырехлетний промежуток.
Но именно после индийского цикла, образовавшегося так стихийно, стали как бы сами собой притягиваться в мой дом труды Рериха, его книги. В монографии Сергея Эрнста я обнаружил стихи художника, поразившие меня чрезвычайно: о Рерихе-поэте я не имел ни малейшего понятия. Помню свое переживание: какой-то клубок подкатился к горлу, когда я читал вслух строки, звучащие столь таинственно и торжественно: «Встань, друг. Получена весть. Окончен твой отдых».
Открытие великого духовного континента Индии, который лишь в силу моего предубеждения и нелюбознательности оставался для меня заповедным, было в то же время открытием заново самого себя. То ли материалы пришли кстати, то ли потому, что я воспринимал их сугубо лично, они решительным образом повлияли на весь ритм моей жизни. Даже режим дня изменился: из «совы» я превратился в «жаворонка», то есть оставил утомительные бдения по ночам и целиком переключился на утреннюю работу. Слова, сказанные по тому или иному конкретному поводу, адресованные определенному лицу, мне по большей части казались обращенными именно ко мне — и ни к кому другому. А суждения о сокровенной сути творческого процесса — естественно, я их изучал с особым вниманием — четко согласовывались с моими собственными наблюдениями. «Люди одаренные вовсе не нервно больные, а наоборот, они только тогда могут творить и становятся истинно ценными для своей современности, когда найдут в себе столько мужества и верности своему любимому искусству, что забывают о себе, о своих нервах и личном тщеславии и в полном спокойствии и самообладании несут свой талант окружающим людям. Неорганизованное неустойчивое существо не может носить в себе истинного таланта. Или же оно должно рано умереть, так как гений разорит всякого, кто не может добиться полного самообладания и стать достойным — в гармонии — своего дара».
Чуть ли не сразу я выявил для себя удивительное свойство индийских текстов, позже я понял, что это признак подлинной мудрости: в них я все время узнавал свои мысли. Иногда я даже вздрагивал от неожиданности, настолько казалось, что это — мое, давным-давно уже внутренне продуманное. Просто было недосуг и лень (скорее всего, лень) зафиксировать мысль на бумаге.
Я жил в атмосфере, как бы наэлектризованной Индией и Гималаями, и естественно, что к этому источнику произвольно и непроизвольно подключалось мое творчество. Иногда индийская традиция настолько определяла настрой и содержание моих вещей, что я сопровождал их специальными предисловиями.
Но, конечно, больше всего поразила мое воображение созвучность мыслей духовных Учителей Индии (в особенности Вивекананды[3]) с современностью, перестраивающей на новых основах свое бытие. Тут, разумеется, играло роль и то обстоятельство, что высказывания не были отделены от нас темным и холодным прогалом времени, в текстах при всей специфичности слога отчетливо угадывались реалии нашего века.
Повесть посвящена памяти Конкордии Евгеньевны Антаровой, имя которой — как я понимаю — мало что говорит современному читателю. Потому необходимо небольшое пояснение. Выдающаяся певица своего времени (она считалась лучшей исполнительницей партии графини в «Пиковой даме»), заслуженная артистка РСФСР, Антарова принадлежала к числу самых близких и преданных учениц Константина Сергеевича Станиславского. Принципы своего Учителя она старалась воплотить не только на сцене, но и в жизни. К сожалению, мне не довелось ее видеть. Антарова умерла в 1959 году. Но мне посчастливилось познакомиться с ее книгой, ставшей в наши дни библиографической редкостью: «Беседы К. С. Станиславского».
Мне посчастливилось еще больше, когда в мои руки попали ее неопубликованные записки, представляющие собой своеобразную квинтэссенцию восточной мудрости, многовекового индийского опыта. Могу признаться, что записки Антаровой, никогда не бывавшей в Индии, открыли мне Индию гораздо больше, чем иные научные монографии и туристские очерки об этой стране.
Свои материалы она не предназначала для печати, и потому они нуждаются и в строгом отборе, и в тщательном редактировании. Но их ценность для меня состояла прежде всего в том, что они являли собой пример освоения идей восточной мудрости под углом практического приложения к работе и жизни. Насколько я могу судить, две главные особенности отличали этот непростой, этот действительно глубинный опыт постижения — творческого и жизненного — индийской философии и культуры.
Во-первых, ученицу Станиславского интересовала не только древняя Индия и ее древняя мудрость, но и современная Индия и ее великие учителя: Рамакришна[4], Вивекананда, Рабиндранат Тагор. Разумеется, между старой и современной Индией не было непроходимой пропасти, и учителя новой Индии неоднократно заявляли о том, что многие их положения зиждутся на основах древней мудрости; тем не менее старым идеям был дан новый импульс, новый толчок; появился новый язык, на котором во весь голос заговорила Индия, вставшая на путь борьбы за национальное освобождение.
Любопытно отметить, что на другом конце европейского континента в том же направлении шел духовно-творческий поиск знаменитого французского писателя Ромена Роллана, громогласно заявившего о своем стремлении («парадоксальном» — так он сам характеризует его): «объединить огонь и воду», сблизить «мысль Индии и мысль Москвы». (Кстати, Антарова была знакома с Роменом Ролланом и состояла с ним в переписке.) Примерно в эти же годы автор «Жана Кристофа» работал над своими индийскими книгами: «Жизнь Рамакришны», «Жизнь Вивекананды», «Вселенское евангелие Вивекананды», «Махатма Ганди». Думается, что не случайным было это совпадение, а закономерным и знаменательным.
Во-вторых, Антарова понимала (и учитывала) всю глубину разницы между восточной и западной психологией. Стараясь максимально приблизить идеи индийской мудрости к европейскому восприятию, она придала им соответствующую литературную форму. Это был своего рода эксперимент, при котором отвергались буквализм и прямое цитатничество, а тексты освобождались от излишнего давления специфических понятий и терминов. Мысль Индии, не изменяя своему существу, обретала воплощение в традиционных, привычных для нашего сознания формах. Это была квинтэссенция многовековой индийской мудрости, но квинтэссенция строго избирательного плана.
Из глубочайшего кладезя индийской духовной культуры черпалось, выделялось, высвечивалось и как бы укрупнялось все то, что способствовало разрушению одного из самых живучих предрассудков человеческого сознания, выросшего на базе вековых привычек, догм и стереотипов. Дело в том, что многие считали, а кое-кто считает и до сих пор (отсюда, может быть, их стремление пересадить механически и прямолинейно на почву современности некоторые принципы древних учений), что поиск и обретение духовно-нравственных ценностей могут быть успешными лишь в неких экстремальных условиях, что для этого надо уходить в горы, уединяться от людей, замыкаться в скорлупу своего внутреннего «я». Тексты, восходящие к древней и новой мудрости Индии, сведенные Антаровой воедино, переложенные ею с учетом нашего восприятия, утверждали прямо противоположное: они призывали искать и обретать эти ценности не в стороне от жизни, а в гуще жизни, не отъединяясь от людей, а в общении с людьми, в работе, в быту. Более того: настойчиво и последовательно проводилась мысль о том, что лишь истины, постигнутые сердцем и волей человека в буднях, в повседневной работе, являются основательными и подлинными.
И это естественно, ибо в буднях они добываются с большим трудом и большим напряжением сил, чем в ситуации, сложившейся неким особым образом. Не секрет, что, как правило, экстремальная ситуация (в особенности если ее создают искусственно) кратковременна и под напором суеты повседневности может довольно скоро уйти из сознания и тем самым погасить порыв, вспыхнувший в душе человека.
Читая эти записки и невольно проецируя их на современность, я сделал для себя вывод, что они не только не противоречат, но, наоборот, согласуются с нравственным поиском наших шей, потому что они не отрывают человека от земли, не растворяют его в блаженном созерцании заоблачной синевы, а заставляют его работать, — причем работать постоянно и в любых условиях — над решением конкретных практических задач повседневности.
Словом, в записках Антаровой — и этим они сразу и навсегда завоевали мое сердце — схвачена светящаяся позитивная суть индийской духовной культуры, индийского этического опыта. Мне они еще раз подтвердили правоту знаменитой мысли Достоевского о «всемирной отзывчивости» русского характера. Помню, находясь уже непосредственно в Индии, сколько раз и убеждался, как точно отвечают записки Антаровой призывам и устремлениям учителей новой Индии, и прежде всего — Вивекананды, этого стойкого и пламенного сторонника философии активного действия.
В общем, «открытие Антаровой» стало для меня событием, к которому мне захотелось (поскольку речь идет о моем «внутреннем» путешествии в Индию) приобщить и других. Выписывая из ее рукописей отдельные фрагменты, выстраивая их в определенном порядке, объединяя той или иной темой, я как бы превращал их в своеобразные письма-послания, адресованные не только себе самому, но и тем, кто будет их читать. Для себя я назвал их «Наукой радости». Такое определение, на мой взгляд, наилучшим образом выявляет существо дела. Впрочем, судите сами по этим выпискам.
«Помни, что радость — непобедимая сила, тогда как уныние и отрицание погубят все, за что бы ты ни взялся. Знание растет не от твоих побед над другими, побед, тебя возвышающих. Но от мудрости, спокойствия и радостности, которые ты добыл в себе тогда, когда этого никто не видал. Побеждай любя — и ты победишь все. Ищи радостно — и все ответит тебе.
Жизнь, вся жизнь Вселенной, всегда утверждение. Строить можно, только утверждая. Кто же не может научиться в своей жизни простого дня, в своих обстоятельствах радости утверждения, тот не может стать светом на пути для других.
Чем больше в человеке инстинктов самости, т. е. чем сильнее он сосредоточивает мысль на своем «я», тем больше и глубже его сомнения, тем чаще катятся слезы из его глаз, тем яростнее его борьба со своими страстями, со своими буйными, жаждущими, не знающими покоя мыслями.
В борьбе с самим собою еще никто и никогда не обретал покоя. Ибо идут вперед только утверждая, но не отрицая. Не борьба со страстями должна занимать внимание человека, а радость любви к Жизни во всех формах, стадиях и этапах.
Нет ни покоя, ни мира в тех существах, что ищут все новых и новых источников откровения. Все, что они подхватывают из попадающихся им записей и книг, все это они всасывают верхними корками ума, но мало что проникает в их святая святых, составляя зерно их сердца.
Простые слова, возносимые с радостью, произносимые в мире собственного сердца, достигают большей цели, чем сотни переписанных истин, выловленных из разных «источников».
Человек должен жить так, чтобы от него лились эманации мира и отдыха каждому, кто его встречает. Непременная, обязательная задача каждого человека — прожить свое простое, будничное сегодня так, чтобы внести в свое и чужое существование каплю мира и радости.
Прост ваш день труда. Обласкайте каждого, кто войдет к вам. Если к вам пришел одинокий, отдайте ему всю любовь сердца, чтобы уходя он понял, что у него есть друг. Если придет скорбный, осветите ему жизнь вашей радостью. Если придет слабый, помогите ему знанием того смысла жизни, который вам открылся.
Ни в какие мрачные или трагические моменты жизни нельзя забывать самого главного: радости, что вы живы, что вы можете кому-то помочь, принеся человеку атмосферу мира и защиты.
Не допускай никогда унылого чувства «недосягаемости» перед чужим величием духа. Всегда благословляй достигшего больше твоего и лей ему свою радость, чтобы ему было легче достигать еще больших вершин. Проще, легче, веселее — эти слова — целая программа для каждого. В этих словах усматривай, что высота духа не иго, не отречение и не подвиг, а только полная гармония. Она выражается в постоянной, ни на минуту не нарушаемой радостности.
Не набирай на свои плечи долгов и обязанностей, которые на тебя никто не взваливал. Иди радостно. Просыпаясь утром, благословляй свой новый расцветающий день. Творчество сердца человека — в его простом дне. Оно в том и заключается, чтобы принять все обстоятельства своего дня как единственно свои и их очистить любовью, милосердием, пощадой. Но это не значит согнуть спину и позволить злу кататься на тебе. Это значит и бороться, и учиться владеть собой, и падать, и снова вставать, и овладевать препятствиями, и побеждать. Быть может, внешне не всегда удается их побеждать. Но внутренне их надо победить.
Ломай вырастающие перегородки условного между тобой и людьми. И ищи всех возможностей войти в положение того, с кем общаешься. И ты всегда найдешь, как тебе разбить препятствия предрассудков, нелепо встающих между людьми, открыть все лучшее в себе и пройти в храм сердца другого. В себе найди цветок любви и брось его под ноги тому, с кем говоришь. И только в редких случаях встречи с абсолютно злыми людьми останутся без победы твоей любви.
Братья и друзья! Не то считайте милосердием, что даете сами или дается вам как долг, обязанность, тяжелая ноша. Ибо то еще стадия предрассудочная.
Но то считайте милосердием, что даете в радости, в сияющем счастье жить и любить.
Не тот любит, кто несет свой долг чести и верности. Но тот, кто живет и дышит именно потому, что любит и радуется, и иначе не может.
И любовь сердца такого человека не брага хмельная и чарующая, создающая красоту условную, но сама чистая красота, несущая всему мир и успокоение.
Радостью вводится человек в единение с людьми, а следовательно, и со всей Вселенной»[5].
Оглядываясь назад, я вижу, что мое активное вживание в индийский материал было внутренней подготовкой к поездке, которая в противном случае грозила бы превратиться в обычное туристское мероприятие.
Хочу предупредить читателя: в повествование будут постоянно вторгаться «письма-послания», о которых я уже говорил выше. Может быть, с точки зрения читателя их окажется слишком много, может быть, они даже составят своего рода книгу в книге. Но без этого — чувствую — нельзя. Ведь они явились для меня своеобразным путеводителем по Индии. Они — сужу об этом по собственному опыту — помогают понять некоторые существенные особенности психического склада народа Индии.
Я вылетал из Москвы 24 мая. Как известно, семьдесят четвертый год был годом юбилея Рериха. 9 октября исполнялось сто лет со дня его рождения.
К тому времени я оказался прочно вовлеченным в магнитную орбиту Рериха. Таких, как я, в шутку называли «рерихнувшимися». Никогда не чувствовал в себе задатков исследователя, но тут как-то само собой получилось, что я занялся — всерьез и надолго — изучением литературного наследия художника. Постепенно мне становилась ясной принципиальная значимость стихов Рериха для нашей поэзии: в них впервые в нашей художественной практике сливались в единое целое две великие духовные традиции — русская и индийская. В редакциях журналов и газет стихи Рериха встречали хороший прием, и начиная с семьдесят второго года они стали появляться в периодике. Но самое главное — готовилась к изданию книга стихов Рериха. Я написал к ней предисловие, где высказал свою точку зрения на его стихи, а также расшифровал некоторые символы (тогда еще нуждавшиеся в пояснении). Название книги — «Письмена» — я заимствовал у Горького, который именно этим словом определял, а тем самым высвечивал монументальность мысли Рериха, возвышенно-пророческий настрой его поэтических медитаций. К моменту отъезда сигнальный экземпляр сборника был у меня в руках. Я вез его в подарок сыну художника, живущему в Индии, — Святославу Николаевичу Рериху.
Ныне единственный представитель на редкость талантливой семьи Рерихов, он стал продолжателем своего отца на путях творческих. Картины Рериха-младшего запомнились еще по московской выставке шестидесятого года. В них как бы сфокусировалась Индия в ее многообразии и неповторимости: одухотворенные лица людей, многоцветье ярких тропических красок, светоносная мощь горных хребтов и неба. Особое впечатление оставляли портреты Джавахарлала Неру («пандита[6] Неру»), которые художник писал при его жизни, находясь рядом с ним.
Можно сказать, что мой путь в Индию лежал через Рериха. Моя поездка была связана с организацией его юбилея. Я должен был встретиться со Святославом Рерихом, чтобы договориться о его персональной выставке, приуроченной к дням юбилея (она проходила впоследствии в залах Третьяковской галереи). Нужно было также условиться с ним о приезде нашей киногруппы, снимавшей документальный фильм «Николай Рерих». Они надеялись на его помощь. И наконец, редакция журнала «Огонек» (она-то и командировала меня на две недели в Индию) рассчитывала на новые материалы о Рерихе, в особенности об «индийском» периоде его жизни, о его контактах с Рабиндранатом Тагором, о его встречах — в майские дни сорок второго года — с Джавахарлалом Неру и Индирой Ганди.
Трудность моей задачи состояла вот в чем. Я никого не знал в Индии. Я не был знаком — даже заочно — со Святославом Рерихом. Я мог лишь надеяться на то, что ему хотя бы известно мое имя: обо мне упоминал в своих письмах таллинский биограф Рериха, издавший о нем книгу в серии «Жизнь замечательных людей», Павел Федорович Беликов. И потом, прежде чем встретиться со Святославом Рерихом, поначалу следовало его разыскать, что, как мне объяснили, без предварительной договоренности может оказаться делом чрезвычайно сложным. Если он будет у себя в Бангалоре, то связаться с ним не составит труда. Но он может быть в отъезде, и тогда его надо искать по всей Индии. Наконец, он может быть в Гималаях, в доме, оставшемся ему от отца: туда он имеет обыкновение выезжать поздней весной или в начале лета. А чтобы добраться туда по трудным и опасным горным дорогам, нужна машина, нужен хороший опытный шофер. А где и как все это достанешь?
К тому же меня весьма беспокоила проблема языка. Я ехал один, без переводчика. И хотя когда-то в университете я изучал английский язык, приводя в ужас своим произношением преподавателей, к моменту отъезда все эти уроки, разумеется, начисто выветрились из моей памяти.
В нашем посольстве и делийском отделении общества советско-индийской дружбы были осведомлены о моем приезде, но, судя по всему, в Индии я мог рассчитывать лишь на собственную инициативу и… везение.
«Без машины, без переводчика — вот и просидишь в Дели всю командировку», — предрекали мне мои друзья-скептики.
Несколько подняла мой дух Людмила Васильевна Шапошникова, волевая, энергичная женщина, счастливо соединяющая в себе ученого и журналиста. Я познакомился с ней накануне отъезда. До этого я знал ее по книге «Годы и дни Мадраса», где непосредственные впечатления автора и исторический материал, собранный ею, складывались в увлекательный рассказ об Индии. Она мне сообщила, что в Индии вот уже без малого год живет ее подруга — Нина Степановна Карпова. Индолог по специальности, она преподает в местном университете и работает над докторской диссертацией о Калидасе[7]. К ней-то она и посоветовала обратиться за помощью. «Она в Агре, но это не так далеко от Дели: сто — сто двадцать миль».
Правда, рекомендация тут же обросла всякими «если». Если разыщете, если не будет занята, если сумеете заинтересовать, если согласится. Но все же это было «что-то». Людмила Васильевна написала письмо и, вручая его мне, добавила с многозначительным выражением в голосе:
— Было бы замечательно, если б удалось уговорить. Хинди она знает как родной. Ходит в сари. Дружна с самыми разнообразными людьми. Она знакома даже с каким-то гималайским Гуру. Он помогает ей готовить докторскую диссертацию.
Далек мой Гуру от меня, и все же
Как близок Он, когда к Нему стремлюсь.
Хочу унять взъерошенные мысли,
Потом предстать перед Твоим лицом.
Одна волна окатывает нас,
Одно мгновенье длится это чудо.
О, сколько было надобно пройти,
Чтоб заработать этот зыбкий миг
Соединения нашего и встречи.
Усильем духа вновь соединен
С Твоим безмолвием и Твоим простором.
Учитель мой! Безмолвие Твое
Врачует, охраняет, направляет.
Но даже если слов не разберу,
Мысль о Тебе спасительна, Учитель.
Понятие учителя (в том числе Учителя с большой буквы) общеизвестно. Но, пожалуй, лишь в Индии в него вкладывают столь трепетный и возвышенный смысл. О понятии «Гуру-Махатмы-Учителя» следует сказать особо. Исходя из требований современности, его надо очищать от всяких чужеродных примесей и фантастических измышлений.
Первое — и, пожалуй, самое главное — это понятие более объемно, чем мы порою себе представляем. В нем могут быть воплощены как сугубо объективные факторы, так и сугубо субъективные. Конечно, Гуру может быть конкретным лицом, носящим определенное имя, и, как в старину говорилось, прилепившись к нему всеми помыслами, ты идешь по ступеням внутреннего роста, непосредственно руководимый им. Но дело может обстоять и по-другому.
В предисловии к циклу стихов «Беседы с Учителем» я говорил, а ныне могу повторить, что в индийской традиции слово Учитель с большой буквы нередко обозначает твое же внутреннее «я», в котором сконцентрированы твои лучшие чувства и помыслы. Как бы отделившись от тебя, это внутреннее «я» живет самостоятельной жизнью, обращается к тебе, наставляет тебя, устремляет ввысь. Это, разумеется, не раздвоение сознания, а устремленное напряжение духа.
И та и другая трактовка понятия, очевидно, одинаково правомерна: объективное и субъективное не находятся здесь в противоположении. Наоборот. Они в тесной и неразрывной взаимосвязи. Ведь Гуру, работая с учеником, обращается к его так называемому высшему «я». Но, с другой стороны, и твоя индивидуальная внутренняя работа, если она вершится в чистоте и бескорыстии, развивая твои лучшие чувства и мысли, по закону взаимного духовного тяготения может привести и обязательно приводит к тому, кого именуют Гуру-Махатмой-Учителем.
Второе. Понятие Учителя настолько широко, что оно включает в себя буквально всю нашу жизнь, требуя пристального внимания и бдительности ко всем явлениям жизни, даже самым незначительным. Зов, пробуждающий дух человека, может прийти отовсюду. («Надо — и муравей гонцом будет».) Поэтому в Индии так популярна поговорка: «Никто тебе не друг, никто тебе не брат, но каждый человек тебе Учитель». Известен другой, более максималистский вариант поговорки: «Никто тебе не друг, никто тебе не враг, но каждый человек тебе великий Учитель». Каждый человек, а значит, и каждая встреча, а значит, и каждое явление жизни. Все зависит лишь от того, насколько ты внимателен, насколько развил в себе дар распознавания. Сказанное может быть подытожено краткой формулировкой, которую я приводил уже раньше в своей книге «На вершинах»: «Все, что зовет вверх, и есть Учитель!»
Третье. Понятие «Учитель», в принципе, носит безличный характер. Во всяком случае, здесь четко выражено устремление к безличному началу. Разумеется, далеко не все Гуру безымянны. Институт Махатм настолько прочно врос даже в социальную почву Индии, что здесь, конечно, хорошо известны имена Учителей как прошлого, так и настоящего. Мы знаем, какой любовью окружено имя Махатмы Ганди. Мы знаем также, что в письме духовных Учителей Востока, которое Рерихи привезли в двадцать шестом году в Москву для передачи советскому правительству, Махатмой называют Ленина («брат наш, Махатма Ленин»).
И в то же время многие Учителя Востока и Индии предпочитают выступать под обобщенным именем Махатмы. Твердое, неизменное желание оградить себя от известности, а тем более от широкой популярности — характерная их черта. В книге «Община», изданной Рерихами в двадцать седьмом году в Улан-Баторе и представляющей собой листы бесед с высоким общинником Востока (то есть лицом, не желающим рекламировать свое имя), говорится: «Для одного мы Махатмы, для другого ученые, для третьего повстанцы, для четвертого комитет революционеров». Нетрудно заметить, что в подтексте звучит все та же мысль о «муравье». Неважно, какой «муравей» принес весть, важно, чтобы она пришла вовремя и чтобы она была правильно воспринята.
Нас, воспитанных в атмосфере иной психологии, подчас озадачивает это настойчивое внутренне убежденное стремление быть безвестным. Оно кажется нам таинственным, странным. А ничего странного нет. Во-первых, в нем, в этом стремлении, запечатлен дух подлинного бескорыстия, которое для многих из нас остается недосягаемым идеалом. Во-вторых, оно проистекает из представления о безымянности истинного творчества.
Понимание анонимности творчества отнюдь не парадоксально, как может показаться с первого взгляда. Оно развито не только на Востоке, но, если пристальней вглядеться в историю нашей культуры, у нас тоже. Безымянны авторы нашего фольклора, неизвестны по большей части имена мастеров древнерусской живописи; не случайно, быть может, не дошло до нас имя автора «Слова о полку Игореве».
В наше время на безличном, а вернее, надличном характере искусства настаивает Рерих. Неоднократно он повторяет мысль об условности авторского имени (не делая исключения и для себя). Ведь каждое произведение искусства (независимо даже от самого создателя) столько вбирает в себя отовсюду, что по справедливости должно считаться плодом коллективного труда. Усвоение этой столь очевидной вещи, по мнению Рериха, необычайно способствовало бы расширению сознания творца. Поэтому он призывает: «Подумайте об анонимности творчества. В нем еще одна ступень в возвеличении духа, за случайными пределами дней в нем еще шаг ускорения прогресса человечества».
Условность авторского имени я мог бы, в частности, продемонстрировать и на примере данной книги. Разумеется, в ней есть то, что принадлежит мне непосредственно: путешествие, которое я пытаюсь описать с документальной точностью, впечатления от встреч с людьми и одухотворенной мыслью Индии. Но я прекрасно отдаю себе отчет в том, что самое главное, определившее весь замысел книги — а именно, одухотворенная мысль Индии, — естественно, мне не принадлежит. Для того чтоб прикоснуться к ней, понадобилась работа многих поколений. Я также отдаю себе отчет в том, что не мог бы возникнуть замысел и без Конкордии Евгеньевны Антаровой, которую по справедливости и без преувеличений следовало бы назвать соавтором этой книги.
Впрочем, каждый пишущий знает, как трудно отделить свое от чужого, заимствованное от оригинального. Современный индийский философ Кришнамурти, отличающийся беспощадной точностью психологического анализа, отказывается однозначно определить импульс, вызвавший к жизни то или иное произведение (что это: то ли внешнее воздействие, то ли собственные эмоции, то ли интуиция, то ли все это вместе взятое?). Автор многочисленных статей, книг воспоминаний, стихов, он с обезоруживающей искренностью заявляет: «Мне хотелось бы знать скрытые тонкости этого весьма сложного процесса, который именуется писательским трудом».
Какого б уровня знаний ни достигали Махатмы и Учителя в своей непрестанной работе и поиске, они никогда не замыкают на себе устремленную и ищущую мысль человека. В светящейся цепи познания, уходящей ввысь, в бесконечность, они считают себя лишь соединительными звеньями. Вот почему они так непримиримы к суеверным представлениям на свой счет. Вот почему с такой настойчивостью они стараются развеивать легенды о своей исключительности и недосягаемости. Вот почему они не устают повторять: «Не считайте нас существами высшими. В страдании и плаче разворачивалось наше сердце, в тревогах и муке расширялось наше сознание. Когда-то каждый из нас был самым простым, обычным человеком и шел по такому же простому трудовому дню, как идете вы сейчас. Если вы это поймете, если поверите, что все, чего мы достигли, было достигнуто нами только потому, что любовь учила нас самообладанию, — вы найдете тот же путь».
Жадно и суетливо ищущих некоего «откровения», уповающих на встречу с Учителем как на чудо, они честно предупреждают: «Спеша, люди часто слишком многого ждут и от самих себя, и от тех, в ком они ищут себе идеальных руководителей. Не торопитесь». Все фантастические догадки о сверхъестественном разбиваются, как о скалу, об их незыблемое убеждение: в природе нет тайн, а есть только та или иная ступень знания. То, что сегодня кажется недосягаемым, завтра станет доступным, а послезавтра чем-то простым и будничным. Вся обозримая история человечества подтверждает это.
Если Махатмы требуют от своих учеников сдержанности в речи, а то и налагают обет полного молчания («Есть вещи столь великие и священные, что о них не говорят»), то это объясняется не туманно-мистическими, а вполне понятными реальными причинами. В общении с каждым человеком, считают они, должны обязательно учитываться два обстоятельства.
Во-первых, ценность каждого слова. Она так велика, что иногда одно произнесенное не вовремя слово может погубить целый круг людей.
Надо, очень думать о каждом слове, которое мы говорим, учат Махатмы. Нет таких слов, которые может безнаказанно выбрасывать в мир человек. Слово — не простое сочетание букв. Оно всегда передает действие силы в человеке. Даже если он не знает ничего о тех силах, что носит в себе, и не думает, какие вулканы страстей и зла можно пробудить неосторожно брошенным словом, даже и тогда нет безнаказанно выброшенных в мир слов. Берегись пересудов не только в словах: даже в мыслях старайся всегда найти оправдание людям и пролить им мир хотя бы на одну ту минуту, когда ты встретил их.
Во-вторых, должна учитываться степень готовности другого человека, в особенности если ты стараешься приобщить его к какому-то новому знанию.
Тайн в мире духовных сил нет, повторяют Махатмы. Есть та или иная ступень знания, то есть та или иная ступень освобождения. Поэтому убеждения людей, их моральные требования, их радостность или уныние в единении друг с другом, доброжелательство или равнодушие и т. д. — все зависит от степени закрепощенности в личных страстях или от их освобожденности.
Как они считают, субъективизм человека и отрицание им своей современности под тем или иным предлогом всегда служат явным и верным признаком его невежественности. Поэтому думать, что ты можешь любого человека поднять к более высокому миросозерцанию, если приобщишь его к своей истине, раскрывшейся тебе благодаря твоему собственному труду и любви, составляет такое же заблуждение, как пытаться объяснить немузыкальному человеку прелесть песни.
Отдавая другому самую драгоценную и неоспоримую для себя истину, ты не достигнешь никаких положительных результатов, если друг твой не готов к ее восприятию. А профанировать свою святыню ты всегда рискуешь. И не потому, что человек, которому ты ее открыл, зол или бесчестен. Но только потому, что он еще не готов.
Есть целый ряд знаний, войти в которые может только сам человек. Ввести в них ничья посторонняя мысль не может. Развиваясь, человек сам ставит — свои, по-своему — вопросы матери-природе, и она ему отвечает.
Это не значит, что каждый человек способен ставить природе те вопросы, до которых он своим умничаньем додумался. Прочел человек десяток-другой умных книжек, побыл членом, секретарем или председателем каких-либо философских или иных обществ, загрузил себя еще большим числом условных пониманий и решил, что теперь он «готов», что он водитель тех или иных людей, что знания его — вершина мудрости.
Здесь начало всех печальных отклонений. Здесь начало разъединения, упрямства, самомнения, споров о том, кто прав, кто виноват. Вместо доброжелательства друг к другу и мира внутренне не созревший человек, ухвативший мираж знаний, приносит людям раздражение и оставляет их в неудовлетворенности и безрадостности.
Тот, кто вошел в дом и принес раздражение, тот всегда не прав, хотя бы свой приход он объяснял самыми важными причинами.
Махатмы полагают, что внешние церемонии и обряды, каким бы ореолом таинственности и торжественности они ни были бы окружены, при отсутствии должной внутренней устремленности не имеют никакого значения для духовного развития человека. Это — предрассудок точно такой же, как и попытка при помощи одних лишь волевых усилий или йогических упражнений раскрыть в себе высшее «я», приблизиться к Гуру. «Путь к Учителю идет только через любовь к людям». Это сформулировано самими Учителями как закон.
К тому, кто встал на путь ученичества, а не разговоров о нем, обращен их призыв: «Рассматривай себя как канал, как соединительное звено между нами, которых ты ставишь так высоко, и людьми, которым сострадаешь. Передавай, разбрасывай полной горстью всем встречным все то, что поймешь от нас и через нас. Все высокое, чего коснешься, неси людям, и выполнишь свою задачу жизни. Но то будет не тяжкий и скучный долг добродетели, а радость и мир твоей собственной звенящей любви. Несите не бремя жизни, не иго ученичества, но радость труда, разделенного с нами».
Снова радость. Вот главная ось, на которой держится, по существу, духовное делание. Призыв к радости — не дань риторике, как может кое-кому показаться. Он практичен и жизнен прежде всего потому, что учитывает объективные закономерности роста человеческой психики. Что же касается духовных контактов, то суть дела могут прояснить следующие слова:
«Решившись следовать чьим-то указаниям, избрав себе в другом человеке путь, надо быть в гармонии с тем, кого хочешь назвать своим Учителем. Чтобы воспринять указания Учителя и нести их как творящую силу в свой день, надо быть в радости. Только одна радость открывает возможность слиться двум сознаниям, стоящим на разных ступенях развития. И чем радостнее и чище низшее сознание ученика, тем легче, проще и дальше оно может влиться в сознание Учителя и тем больше может унести он, радостный, из открывающегося ему высшего сознания».
Старинная восточная поговорка гласит: «Путешествие — это победа над жизнью». Она была исполнена великого смысла, когда путешествие занимало месяцы, а то и годы караванного пути, когда караван, составленный из верблюдов, лошадей, яков, медленно и осторожно двигался от перевала к перевалу, когда незнакомая местность таила неожиданности и опасности: тут тебе и горные обвалы, и песчаные заносы, и снежные вьюги, да и разбойники могли налететь в любую минуту. Требовались воля и мужество незаурядные, ибо на каждом шагу возникали препятствия. Нам нынче трудно представить себе состояние путника, который после таких мытарств и такого напряжения физических и духовных сил — наконец! — достигал намеченной цели. Воистину это было победой над жизнью!
А сейчас? Если и вспоминаешь эту популярную в Азии поговорку, то лишь затем, чтоб придать ей иронический оттенок. Нынешний вариант «хождения за три моря» укладывается в шесть часов воздушной трассы из Москвы в Дели. Что, собственно, «побеждать» во время этого беспосадочного полета, когда сидишь в комфортабельном кресле, обдуваемый легкой струей воздушного вентилятора? Привычку к сигарете, если ты курящий, в момент взлета и посадки? Скуку, которую пытаешься рассеять беседой с попутчиком или ленивым перелистыванием журналов? Собственные мысли, которые изобличают в тебе неустойчивость человека, вырванного из привычной обстановки и оказавшегося между небом и землей? Больше побеждать нечего.
Мы вылетели из Москвы поздним вечером. Легкий ужин. Пассажиры стали готовиться ко сну, откинувшись поудобнее в креслах. Я же читал свои записи и какое-то время боролся со сном. Мне обязательно хотелось увидеть Гималаи, над которыми, как я узнал, мы будем пролетать ранним утром. Но тишина и ровный рокот моторов меня убаюкали. Дрема одолела меня, и Гималаи я проспал.
Проснулся, когда под нами плыли зеленые поля, желтое бугристое плоскогорье. Индия. Утренний кофе прогнал оцепенение, взбодрил.
Самолет пошел на посадку, но оказалось, что это не Дели, а Карачи. В Дели, как потом выяснилось, бушевала песчаная буря. Вот и пришлось, изменив маршрут, приземлиться в Пакистане.
В иллюминатор было видно ровное бетонное поле. У самолета выросли усатые охранники с длинными винтовками за плечами. По радио объявили, что температура воздуха двадцать восемь градусов. Так как меня запугали рассказами об индийской жаре, то я вздохнул с облегчением: такая температура не диковинка и в наших широтах. Но я поторопился радоваться. Когда я вышел на трап самолета, то чуть не задохнулся: было ощущение, что я попал в баню, и не просто в баню, а в парилку — такая здесь стояла духота. Близость моря (Карачи — город портовый) сразу дала себя знать. Воздух был горяч, влажен, да к тому же он был насыщен резким запахом бензина. Мы заторопились — скорей! скорей! — под спасительную крышу аэровокзала: там должен быть кондиционер. Но нам не повезло: кондиционер почему-то забарахлил и вышел из строя. На улице и в зале было одинаково душно.
Словом, два часа вынужденного ожидания в Карачи были хорошей подготовкой к Дели. Когда мы прилетели в Дели, нас встретила сорокаградусная жара. Но воздух сух, ибо климат здесь континентальный. И по сравнению с Карачи это показалось раем.
Кстати, с погодой в Индии мне вообще повезло. Лето в том году было относительно прохладным. Термометр не поднимался выше сорокаградусной отметки, а обычно в это время здесь около пятидесяти градусов жары.
Выяснилось, что я переношу жару неплохо. А когда я попал в Гималаи, зону умеренного климата, то не только не страдал от жары, но по ночам — теплых вещей я не взял — просто-напросто замерзал. Если бы надо мной не сжалились и не дали женскую шерстяную шаль, в которую я кутался по вечерам, мне бы пришлось плохо.
«Важно отдать твердо самому себе отчет, чего именно ты хочешь. Важно не быть пустым или шатким внутри, когда ты начинаешь свой новый творческий день. Важно, утверждаясь все сильнее в верности тому, что ты избрал себе как жизненный путь, кончать свой день. Кончая его, совершенно четко отдать себе отчет, в чем ты был тверд, в чем отступил от светлой идеи, для которой живешь и трудишься. Важно — жить каждый день, трудясь так легко и честно, как будто это был твой последний день жизни.
Напрасно ждать особых испытаний. В простых серых буднях надо разглядеть главные дела любви, а жить легко свой текущий день — вот самый главный признак ее. В обычном деле обычного дня живущий жизнью любви должен быть звеном духовного единения со всем окружающим.
Ты выбрал тот путь, где героика чувств и мыслей живет не в мечтах и идеалах или фантазиях, а в делах обычного серого дня. Поэтому бдительно постигай любые маленькие факты жизни — те крохотные университеты духа, которых. бывают сотни у каждого человека в его простом дне.
Усвой первое правило людей, желающих идти в ногу со своим народом, со своей современностью: нет дел мелких. Всякое дело составляет или утверждение Жизни — и тогда оно является сотрудничеством с Нею. Или оно является унылой мыслью о себе, то есть отрицанием, непониманием основного закона существования на земле: все в тебе самом, и все для блага общего, ибо все — любовь. Лишенное этого понимания, существование человека является голым эгоизмом невежественности.
Привыкни делать каждое текущее дело как самое важное. Привыкни не пересыпать перцем благих мыслей действий своего дня. Этим ты затрудняешь не только одного себя, но и всех тех, кто окружает тебя.
Нельзя, стремясь к чему-то высшему, путать понятия обывателя с понятиями мудреца. Не тот мудрец и герой, кто сумел совершить однажды великий подвиг. А тот, кто понял, что его собственный трудовой день и есть самое великое, что дала человеку Жизнь.
В жизни каждого человека наступают моменты, когда он начинает по-иному оценивать события жизни. Все мы меняемся, если движемся вперед. Но не самый тот факт важен, что мы меняемся, а как мы входим в изменяющее нас движение Жизни. Если мы в спокойствии и самообладании встречаем внешние события, выпадающие нам в дне, мы можем в них подслушать мудрость бьющего для нас часа Жизни. Мы можем увидеть непрестанное движение всей Вселенной, сознать себя ее единицей и понять, как глубоко мы связаны со всем ее движением.
Только не думай, что освобожденный всегда должен быть свободным от внешней суеты, от ее кажущихся пут, от забот быта и его условностей. Лучше всего служит своему народу тот, кто не замечает тягостей суеты, потому что понял основу смысла своей Жизни: нести силу Света именно в эту суету.
В жизни человека не может быть ни мгновения остановки. Человек растет и меняется непрестанно. Все, что носит в себе сознание, меняется, расширяясь. Если же человек не умеет принимать мудро своих меняющихся обстоятельств, не умеет стать их направляющей силой, они его задавят, как мороз давит жизнь грибов, как сушь уничтожает жизнь плесени. И, конечно, тот человек, что не умеет, сам изменяясь, понести легко и просто на своих плечах жизнь новых обстоятельств, будет подобен грибу или плесени, а не блеску закаляющейся и растущей в борьбе творческой мысли.
Нет серого дня, есть сияющий храм, который строит сам человек в своем трудовом дне. Не в далекое небо должен улетать человек, чтобы там глотнуть красоты и отдохнуть от земных забот. Но на потную и печальную землю он должен пролить каплю своей доброжелательности.
Если люди заняты одним созерцанием, если их сила ума и сердца погружена только в личное искание совершенства, мы знаем, что им закрыт путь вечного движения. Ибо нет возможности жить только личным.
Не может сознание человека идти вверх, если сердце его молчит и он не видит в другом существе то же небо, что открыл в себе.
Расти в силе каждый день. А для этого научись действовать, а не ждать, творить, а не собираться с духом. Действие, действие и действие — вот путь труда земли.
Но свою вечную силу ты не можешь сделать ни хуже, ни лучше сейчас, если вчера жил только мечтами о действиях. А действовали другие, рядом с тобой шедшие, огонь духа которых был, быть может, много меньше твоего. Но они действовали, а ты думал, как будешь действовать, и упустил в бездействии свою вечную силу, потеряв летящее «сейчас» без пользы и смысла.
Вступая в новый день, живи так, как будто это твой последний день. Но последний не по жадности и торопливости желаний или духовных напряжений, а последний по гармоничности труда и его бескорыстия».
В делийском аэропорту Палам меня встречали. Когда я подошел к таможенной перегородке, меня окликнул по фамилии высокий сухощавый человек с густой проседью в волосах. Это был наш советник по культуре Виктор Иванович Сизов. Он «вычислил» меня по напряженному лицу и озабоченно-ищущему взгляду.
Его спутник — работник делийского отделения Общества советско-индийской дружбы Ижиков — оказался обладателем пышной и короткой, топорщившейся во все стороны прически. Мне даже, грешным делом, подумалось, что ему больше подошла бы фамилия не Ижиков, а Ежиков.
Таможенный чиновник, увидев, что меня встречают наши официальные представители, взял под козырек.
Мы вышли на улицу, щурясь от яркого солнца. Сизов сел за руль, и мы направились в город. По дороге я начал посвящать его в свои планы. Узнав, что о поездке я не условился ни со Святославом Рерихом, ни с кем-либо еще, он удивился моей беспечности. А на вопрос о переводчике укоризненно покачал головой:
— Боюсь, что ничем не сможем помочь. — И назидательно-жестко заключил: — В следующий раз не садитесь в самолет, пока не будет переводчика.
Он был прав, и возражать было нечего. Нельзя же, в самом деле, не предупредив, не поставив никого в известность, вторгаться, как торпеда, в чужие планы и чужую жизнь. Вряд ли меня в его глазах могло извинить и то обстоятельство, что опыта таких поездок у меня не было.
После паузы я спросил о Нине Степановне Карповой: нельзя ли связаться с Агрой, чтобы ее разыскать?
— Карпова? Я ее немного знаю, — сообщил Сизов. — Мне кажется даже, что на днях я ее видел в Дели. Сегодня же наведу о ней справки.
Меня устроили в отеле «Дипломат». Номер был со всеми современными удобствами: с ванной, с кондиционером (слава богу, он работал). По тем временам номер стоил дорого: семьдесят семь рупий в день (сейчас, естественно, цены иные).
Я открыл чемодан и вручил гостям «презенты» — каждому по банке балтийской кильки, а также краюху черного хлеба на двоих. Всем этим я по совету Шапошниковой предусмотрительно запасся в Москве. Соленая рыба и в особенности — черный хлеб здесь для нашего брата самый желанный деликатес. Сизов бережно прижал краюху к груди, осторожно разрезал ее на две половины. Крошки привычным движением смахнул в рот. «Для наших домашних это — как праздник», — сказал он мне.
Потом меня отвезли в наш посольский городок. Сизов дал взаймы местной валюты, чтобы я мог пообедать в здешней столовой. Меня ко всему прочему угораздило прилететь в субботу, когда все банки закрыты, и я не мог разменять свой чек. Сизов пожелал мне приятного аппетита, сказал, что зайдет за мной после обеда. Я остался в одиночестве за столиком, на котором, пробиваясь сквозь желтые занавески, радостно играли солнечные блики. Когда я меланхолично доедал ломоть арбуза, раздумывая, а не выпить ли мне для полноты счастья и стакан холодного компота, вновь появился Сизов. Он пришел с хорошей вестью: Карпова — в Дели. Мало того, она остановилась в посольской гостинице. И мы сейчас же можем направиться к ней.
Нина Степановна Карпова оказалась светловолосой, средних лет женщиной. Ее серые глаза глядели на нас вопрошающе, с удивлением. Сизов представил меня, буркнул: «Ну, теперь вы сами разберетесь» и ушел. Я протянул ей письмо от Шапошниковой. Она бегло просмотрела его, и, как говорится, все сразу стало на свои места.
Нина Степановна пригласила меня (теперь уже как хорошего знакомого!) к столу. Вытащила из холодильника фрукты. В том числе — экзотический золотисто-желтого цвета манго. Вкус у него был непривычный, но пробовать так пробовать, и за разговором незаметно для себя я уничтожил несколько плодов.
Выяснилось, почему Нина Степановна, на мое счастье, не в Агре. Дело в том, что она заболела. Ее направили в делийскую больницу. А потом, когда выздоровела, она неожиданно получила телеграмму от своего знакомого Гуру — от того самого, о котором упоминала Шапошникова. Он просил ее задержаться г. Дели, потому что достал для нее какую-то старинную рукопись, предмет долгожданных исканий Нины Степановны. Вот она и задержалась, тем более что занятий в университете у нее в эти дни не было.
Заговорили о Рерихе. И тут меня ждал сюрприз. Рерих и его жена последнее время находились в Дели. Лишь сегодняшним утром они отправились к себе в Гималаи. Я разминулся с ними на несколько часов.
Но это было еще не все. Наслышанная о Святославе Николаевиче от своих друзей-индусов («некоторые из них называют его Махатмой, а вы понимаете, что значит такая похвала для индуса»), Нина Степановна набралась храбрости и два дня назад позвонила Рерихам. Они ее пригласили к себе в отель. Как и следовало ожидать, Святослав Николаевич произвел на Нину Степановну чрезвычайное впечатление. Единственное, о чем она сожалела, что встреча была слишком короткой, и мечтала вновь увидеться с ним. Таким образом, мои планы полностью соответствовали ее желаниям, и она с удовольствием согласилась поехать со мной в Гималаи. «Если достанете транспорт», — добавила она со вздохом. В ее вздохе чувствовалось сомнение.
У себя в номере я подвел итоги минувшего дня. В общем, они были утешительными. Я знал, где находится Рерих. Была решена проблема переводчика. Оставалось одно — правда, это и было, наверное, самым трудным: добыть машину. Но все равно до начала рабочей недели, то есть до понедельника, решить этот вопрос было нельзя.
Я принял душ и, оглушенный новыми впечатлениями, лег спать под ровный шум кондиционера.
Но поспать мне не пришлось. Тишину прорезал резкий телефонный звонок. Я схватил трубку, судорожно перебирая в уме примитивные английские фразы. Одну из них — защитительную — я приготовил на все случаи жизни: «Ай спик инглиш вери бед». («Я говорю очень плохо по-английски»). Но меня приветствовали на чистейшем русском языке.
Председатель делийского отделения Общества советско-индийской дружбы Юрлов и его жена приглашали меня поужинать с ними. Пришлось вскакивать, наспех приводить себя в порядок. Считанные минуты спустя я был внизу.
И вот мы в просторном зале клуба нашего общества. Кроме нас — никого. На столе рис, заправленный по индийскому образцу острыми соусами. Фрукты. Соки. Содовая вода. Есть мне не хотелось, и я в основном налегал на соки.
Было уютно. Приветливо поблескивая очками, Юрловы внимательно слушали мой рассказ о целях поездки, о моих волнениях и трудностях.
Святослава Николаевича они знали хорошо. Бывали у него в Бангалоре. Гостили у него в долине Кулу.
— Наш активист, — сказал о Святославе Николаевиче Юрлов. — Что ж, как говорится, дело святое. Что-то надо придумать.
После небольшой паузы спросил:
— Если б вам дали транспорт, когда бы вы смогли отправиться в Гималаи?
Я прикинул в уме. В понедельник мне надо быть в посольстве, чтобы официально представиться, а потом… потом я, очевидно, вольная птица…
— Во вторник.
Значит, двадцать восьмого мая. Дадим машину и шофера дадим отличного… На какой срок? Давайте прикинем. Дорога туда заберет день, оттуда тоже день. Несколько дней, очевидно, пробудете там. Следовательно, на неделю. Устроит?
Вернулся я поздно, во втором часу, и долго не мог уснуть из-за радостного возбуждения. Еще бы! Проблемы, которые меня так страшили, которые занимали все мои мысли, решены в первый же день! И никаких особых усилий вроде бы не понадобилось.
— Ну, вам, несомненно, какой-то добрый волшебник колдует, — сказала Нина Степановна, когда я сообщил ей о счастливом повороте событий. — Другие годами живут в Индии и не могут попасть в Гималаи. А для вас сразу все двери открылись.
Мы сидели в прохладном полусумраке ее комнаты. Из окна было видно, как на зеленой лужайке двора возле гигантской клумбы, горевшей на солнце алыми лепестками роз, строились на торжественную линейку пионеры.
— Какая красивая клумба! — восхитился я.
— Красивая, подтвердила Нина Степановна. А неделю назад эта клумба была в осаде. Ребятишки с палками в руках, пожарные со шлангами. Да нет, не пожар. В клумбе обнаружили змею. Представляете, какой стоял визг и гвалт, пока ее ловили.
Я с опаской покосился на клумбу. Нина Степановна прошла на кухню, принесла вскипевший чайник, печенье.
Я решил, что наступил удобный момент расспросить о ее знакомом Махатме. Нина Степановна с готовностью поддержала разговор. Она показала его фотографию. Устремленный взгляд до боли жгучих, пронзительных глаз не гармонировал с упитанным лицом Махатмы. Я сказал об этом Нине Степановне.
— Что тут поделаешь, — посетовала она. — Вы знаете, как индусы относятся к Махатмам. Его приход в дом — величайший праздник. Каждый старается угостить. Хоть горсточку риса, но он должен съесть. И так везде и всюду. Поэтому полный Махатма в Индии, скорее, правило, а не исключение из правила.
Наш индустриальный век накладывает отпечаток на все. На Махатм тоже. По словам Нины Степановны, ее Махатма страстно увлекается фотографией. Постоянно странствуя, он имеет счастливую возможность делать редчайшие снимки. Коллекция его гималайских пейзажей, по мнению Нины Степановны, уникальна.
— Сколько лет он пробыл в Гималаях? Точно не знаю. Но думаю, что не меньше пятнадцати. Конечно, горный воздух, уединение все это развивает в человеке феноменальные силы. Но сами Махатмы (настоящие Махатмы) не любят демонстрировать феномены, вернее, то, что мы называем феноменами (потому что в конечном счете все это основано на использовании определенных законов природы). Они утверждают, что так называемые чудеса представляют собой насилие над несозревшим духом человека, над его волей, и по большей части не помогают ему, а вредят. Считаясь с постепенностью духовного роста человека, они предпочитают вести работу в форме бесед, где главным образом не слова, а как бы сама атмосфера беседы умиротворяюще и гармонично воздействует на людей.
Но при всей высоте духа они, конечно, не боги, как полагают некоторые суеверные индусы. В чем-то они ушли вперед, чего-то не знают. Во всяком случае, как мне кажется, они нуждаются в информации из внешнего мира. Мой Гуру, например, спрашивал: правда ли, что у вас в России толщина снега достигает полутора метров. Я отвечала: правда. В Сибири это не редкость. Я привозила ему пластинки с музыкой Вагнера, с нашим церковным пением. Он был в восторге. Давала ему читать Толстого и Достоевского (разумеется, в переводе на английский). Понравились мысли, духовный настрой. Но сюжеты, любовные интриги, говорит, для меня это неинтересно. Понять его можно. Его подход к жизни предполагает более строгое, простое и, я бы сказала, молниеносно-четкое, как удар меча, решение жизненных конфликтов и ситуаций, которые нам представляются клубком сложнейших, запутанных, мучительных противоречий.
Впрочем, если у вас есть такое желание, мы можем сегодня ближе к вечеру поехать к моим знакомым индусам. В Дели он обычно останавливается у них. Может быть, он уже там.
Естественно, я согласился с радостью.
— Каковы отношения между Учителем и учеником? Самые разнообразные. Единой модели тут не существует. Правда, если отвлечься от конкретного Гуру и конкретного чела[8] (что, в общем-то, правильно, потому что у каждого Гуру есть свой Гуру, у того — свой и так до бесконечности) и сосредоточиться на обобщенном образе Учителя с большой буквы, то какие-то основные принципы все же можно попытаться выделить.
Учеников, очевидно, можно разделить на две группы.
Первая — те, что действуют рядом с Учителем. Следуя указаниям Учителя, которого видят и слышат непосредственно, они, по понятиям индусов, отрабатывают карму[9] послушания.
Вторая — те, что действуют вдали от Учителя, не видя и не слыша его непосредственно. По понятиям индусов, они отрабатывают карму инициативы.
Ясно, что вторая карма предпочтительнее, ибо считается, что ученик в наибольшей мере помогает Учителю не тогда, когда живет и действует возле него, а когда он созрел к полному самообладанию и может быть один послан в гущу людей, в толщу их страстей и скорби.
В этом случае человек не только приучается к самостоятельности. Считается, что при должной духовной направленности в нем обостряются внутреннее зрение и внутренний слух. Вдали от Учителя, приступая к любому делу, готовя себя к рабочему состоянию, ученик должен сосредоточить мысли на Учителе, а также собрать все внимание и всю полноту чувств и мыслей только на том, что собирается делать. Как видите, это вовсе не мистика, а сосредоточенность и предельная собранность внимания.
Это постоянное внутреннее предстояние перед тем, кого человек избрал своим Учителем, находится вне умственно-аналитических представлений. Мне приходилось слышать, как говорили, обращаясь к чела:
«Пока ты будешь повторять себе — умом, — что я рядом с тобой, всегда твое самообладание будет пороховой бочкой. Как только ты почувствуешь, что сердце твое живет в моем и мое — в твоем, что рука твоя — в моей руке, ты уже и думать не будешь о самообладании как о самоцели. Ты будешь его вырабатывать, чтобы всегда быть готовым выполнить возложенную на тебя задачу. И времени думать о себе у тебя не будет… Если ты живешь в полном самообладании, ты всегда держишься за мою руку. И все твои дела — от самых простых до самых сложных — я разделяю с тобой. Если же раздражение вклеивается в твои дела, значит, ты выпустил мою руку, нарушил в себе гармонию и сам не можешь удержать моей руки в своей, хотя я ее и не отнимал. Помни обэтом, мой друг, и старайся даже в тяжкие дни хранить в сердце не только равновесие, но и радость».
Но, конечно, одной готовности, как таковой, мало. Предполагается еще и верность Учителю и его словам, причем такого характера, что в ней сами собой должны умирать все сомнения и страхи. Вообще любое проявление страха квалифицируется как недостаточная верность Учителю. А закон добровольного повиновения, которому беспрекословно в каких-то случаях жизни следует ученик, объясняется весьма убедительными причинами. Утверждается, что он создан не для того, чтоб превратить ученика в автомат и чтобы давить его волю, а для того, чтобы защищать его от его же чересчур рьяного желания служить всем и каждому и — по недостатку знания — набирать долгов и обязательств свыше меры. Этот закон ограждает ученика от разбрасывания. Ученик должен сознавать себя как бы стоящим на страже и именно у того порохового погреба, где его поставил Учитель.
А чтобы исчезла даже тень сомнения и не было повода для брюзжания, рекомендуется все время помнить, что те широчайшие планы, которые охватывает взор Учителя, не может охватить взор ученика, каким бы умным и мудрым ни был последний. Посвящения ученика в те или иные вещи идут не только по ступеням его личного роста. В нем учитывается и степень его созревшей силы для помощи Учителю, о которой сам ученик, может быть, и не подозревает.
Некоторые ученические правила существуют в виде стихотворных афоризмов и призывов. В переводе с санскрита они звучат вот так.
Нина Степановна на мгновение сосредоточилась, потом прочла:
— Вот три завета жизни и труда:
1. Не повторять, но повторяться.
2. Идти вперед, но помнить о других.
3. Не сомневаться, что Учитель рядом.
Сомнение предательству равно.
Есть еще одна существенная вещь, на которую все время указывают Махатмы. Некоторые люди слишком буквально воспринимают слово «ученичество», рисуя в своем воображении школу (непременно в тихом, уединенном месте), чуть ли не ученические парты, доброго наставника. Близость к Учителю рисуется ими как некий праздничный отдых. А она, эта близость, держится лишь постоянным, напряженным будничным трудом, который под импульсом Учителя становится лишь интенсивнее.
Неустанно говорится об одном и том же: что в деле ученичества не стоят на месте. Если кого-то ты сделал для себя живым примером, если кого-то ты выбрал себе Учителем, так будь добр не отставать от него. Отставать от Учителя — значит закрепощаться в суевериях и предрассудках. Чтобы этого не случилось, опять-таки требуется полная и бескорыстная отдача труду, разделяемому с Учителем.
Путь к Учителям вроде бы широко открыт. А встречи с ними редки. Считается, что помимо прочего мешает еще один живучий предрассудок — он развит среди индусов, но не только среди них — стремление видеть Учителя в каком-то сказочном обличье. Начисто забывается мудрая поговорка: «Надо — и муравей гонцом будет».
Вот и получается, что какие-то люди все время мечтают об Учителе, о пути с ним и жизни возле него. А когда тем или иным образом они подходят к тропе, на которой могут встретить Учителя, они начинают отрицать эту тропу, критиковать ее, что-то в ней их не устраивает. И выходит, что им важна была не весть, которая до них дошла, а муравей, что ее принес. Внимание их концентрируется на муравье и на собственном духовном умничанье, которое, по представлениям Махатм, является не чем иным, как духовным убожеством.
Гималайские Гуру считают, что никого нельзя поднять к более высокой ступени. Можно только предоставить каждому все возможности подниматься выше, служа ему живым примером. Но если человек не найдет в самом себе любви, он не поймет и встречи с более высоким существом и будет жаловаться, что ему не подали достаточно любви и внимания, хотя сам стоит возле них и не видит протянутых ему рук. Естественно, он не понимает того, что лишь по неустойчивости и засоренности своего сердца не может увидеть подаваемой любовной помощи. Отсюда — недовольство, нытье, нарекания.
Словом, все в человеке. Готов дух человека, созрел он, говорят Махатмы, готова и новая форма труда и деятельности для него. Все упирается в непреложный закон: готов ученик — готов ему и Учитель.
Мы увлеклись разговором и слишком поздно спохватились, что теряем драгоценные утренние часы, когда на улице относительно прохладно. А еще вчера Нина Степановна обещала мне показать Дели. Делать нечего. Вышли из дому в разгар жары, когда время приблизилось к полудню.
Нина Степановна уверенным движением подозвала скуттер. Этот оригинальный экипаж — продукт изобретательного ума индийцев. Он представляет собой симбиоз мотоцикла и средневекового паланкина с полукруглой крышей. Экипаж менее комфортабелен, чем машина, но зато дает экономию на дорогостоящем бензине. Мы взяли скуттер, прельщенные не столько его дешевизной, сколько экзотичностью, и направились в исторический центр города — к Красному Форту. Крепость из красного песчаника, возведенная в XVII веке, ныне более всего знаменита тем, что здесь в августе сорок седьмого года была провозглашена независимость Индии. В присутствии ликующей многотысячной толпы народа Джавахарлал Неру поднял над цитаделью трехцветный флаг индийской республики с чакрамом (колесом, символизирующим неодолимое движение света) посредине.
Улочка, ведущая к Форту, напоминает торговые ряды. По обеим сторонам — магазины, открытые прилавки с товарами. Пестрые ткани. Изделия из бронзы и сандалового дерева. Антикварные вещи. Драгоценности. Продавцы возгласами и жестами зазывают к себе. Тут же бойко торгуют прохладительными напитками, разливая в металлические стаканы ослепительно белоснежную влагу («сок сахарного тростника», — пояснила Нина Степановна). Мне немедля захотелось его отведать, но она решительно воспротивилась: «Еще, чего доброго, схватите какую-нибудь инфекцию».
Мы не торопясь прошлись по крытым галереям дворца, построенного во времена Великих Моголов. От той эпохи остались бассейны, выложенные мрамором. Правда, фонтаны давно иссякли, но при желании можно вообразить дышащие прохладой голубые струи воды. В мечети мы долго любовались многоцветной мозаикой камней, складывающихся в гармоничные узоры. Потом с высоты галереи снова всматривались в перспективу залитого солнцем города. На улице, стараясь привлечь наше внимание, а вслед за ним и наши пайсы[10], пели и плясали полуголые чумазые дети. Во дворе Форта прямо на газонах сидели люди, расстелив одеяла, и просто так, на траве. Какая-то семья, сбившись в полукруг, приступала к обеду. В траве мелькали полосатые юркие бурундучки. Людей они (это же Индия!) не боятся и подбегают к самым ногам.
Отношение к «братьям нашим меньшим» здесь, в Индии, действительно совершенно особое. Нина Степановна рассказывала, что здесь с детства воспитывают людей под девизом: остерегайся вносить в день хотя бы малейшую жестокость. Здесь учат, что, если вы видите, как бьют ребенка и не заступились за него, вы столько же согрешили перед ним, сколько и тот, рука которого била ребенка. Если вы слышали жестокое слово, которое, словно плеть, хлестало невинного, и не сумели защитить его, вы виновны перед ним не менее самого ругавшего. И наконец, если вы присутствовали при том, как причиняли физические страдания беззащитному бессловесному существу и не протестовали и не защищали его, вы виновны даже более, чем тот, кто причинял страдания.
А что касается существ бессловесных, то они очень чувствительны к атмосфере мягкости и любви; эта атмосфера формирует их характер и поведение. Я наблюдал, как мирно прогуливались по улицам Дели низкорослые коровы. Некоторые из них с позолоченными рогами, с цветными ленточками на рогах. Это на редкость спокойные животные с постоянно добрым выражением в глазах. Впечатление такое, что они и бодаться-то не умеют.
Устав от ходьбы и духоты, мы устремились в кафе под открытым небом. Выпили по бутылке ледяной — прямо из холодильника — кока-колы, расплатились и уже собирались уходить, как неожиданно нас остановил круглолицый индиец лет тридцати, одетый в темный не по сезону костюм. Он спросил о чем-то Нину Степановну, она ответила, после чего он быстро и нараспев заговорил. Нина Степановна засмеялась и обратилась ко мне: «Давайте присядем. Он говорит интересные вещи».
На столе снова появилась кока-кола, еще какие-то напитки. Внимание индийца было целиком поглощено Ниной Степановной. Он продолжал свою горячую, взволнованную речь, которую Нина Степановна прерывала, повторяя одно и то же: «ача́, ача́». Кстати, из поездки в Индию я вывез твердое убеждение, что вот это «ача́, ача́» — оно означает утверждение («да-да», «хорошо») — воистину магическое слово. Используя его, можно поддерживать беседу, даже не зная языка. Я, во всяком случае, так поступал.
Пользуясь короткими перерывами в разговоре, Нина Степановна наспех объяснила мне суть дела. Индиец, остановивший нас, оказался представителем какой-то родовитой семьи джейпурских раджей. Младший отпрыск знатной фамилии, он пошел по торговой линии, и сейчас ему принадлежат и кафе, в котором мы находимся, и какие-то лавочки в районе форта, и модные магазины в центре Дели. Нину Степановну он узнал по фотографиям в газетах. Недавно индийские газеты опубликовали материалы о русской исследовательнице Калидасы вместе с ее портретом. Нина Степановна обещала мне потом их показать.
Гостеприимный хозяин начал с того, что выразил обиду: зачем она заплатила за напитки?
Он даже хотел возвратить деньги — я видел, как он пытался это сделать, — но Нина Степановна, конечно, отказалась. Также отказалась она и от предложения пойти в магазин и выбрать себе в подарок какую-нибудь вещь или камень. Но бывший раджа оказался весьма настойчивым в своем желании обязательно услужить Нине Степановне. Он спросил о ее планах. Она сказала, что мы собираемся ехать к Рерихам в Гималаи. О Рерихах хозяин кафе не имел понятия, но местность, где они живут, знал досконально. Он радостно заявил, что неподалеку от Рериха сейчас отдыхает его дядя, а у того дом, оборудованный по последнему слову техники, с кондиционером и прочими удобствами. Он стал упрашивать нас остановиться на день-другой у дяди. Вырвал из блокнота листок, написал адрес. В свою очередь Нина Степановна дала ему телефон своих делийских знакомых, чтобы он мог с нею связаться. (Через день мы уехали, а когда вернулись, Нине Степановне рассказывали, как в ее отсутствие обрывал телефон представитель джейпурских раджей, настойчиво добиваясь сведений о Нине Степановне.)
— Раз вы так популярны в Индии, то за нашу поездку я теперь абсолютно спокоен, — смеясь, сказал я Нине Степановне. — Лучшего Вергилия, чем вы, здесь не найдешь.
Мы возвратились в посольство довольно поздно, как раз перед закрытием столовой. Пообедали, а затем Нина Степановна пошла к себе отдыхать. Я же отправился бродить по ближним кварталам, стараясь не терять из виду родной дом с красным флагом на крыше. Вернувшись, ждал условленного с Ниной Степановной часа на скамейке возле цветочной клумбы, той самой, где недавно изловили змею.
«Подумай, что такое страх. Это самое сложное из всех человеческих ощущений. Оно никогда не живет в человеке одно, но всегда окружено целым роем гадов, не менее разлагающих духовный мир человека, чем самый страх. Страх заражает не только самого человека, он наполняет вокруг него всю атмосферу тончайшими вибрациями, каждая из которых ядовитее яда кобры. Тот, кто заполнен страхом, подавлен как активное, разумное и свободно мыслящее существо. Мысль только тогда может литься, правильно улавливая озарения интуиции, когда все существо человека действует гармонично, в равновесии всех сил его организма. Только тогда ты попадаешь — через сознательное — в то сверхсознательное, где живет духовная часть твоего творящего существа. Если же мысль твоя в каменном башмаке страха, тебе невозможно оторваться от животной, одной животной, части организма. Твой дух не раскрывается.
Люди, подгоняемые по земле страхом, неполноценные человеческие существа. Строить великие вещи, создавать Жизнь они не могут.
Нельзя вырвать из себя какое-то одно чувство, чтобы весь организм не ответил эхом тому или иному движению духа. Если ты сегодня, в эту минуту, поддался страху — весь твой организм заболел. Если ты двинулся в радости и героическом чувстве — ты вплел в свой организм те залоги победы, которые через некоторое время войдут в действие всей твоей жизни.
Если ты начинаешь учить вперед свои нервы, как им воспринимать то или, иное явление, да еще запутываешь их в сеть страха и воспоминаний, ты никогда не воспримешь правильно ни одного факта Жизни.
Мужество, одно мужество и бесстрашие раскрывают всего человека, все его силы и таланты. Старайся найти в себе свободное, не отягченное мусором личных неудач и скорби восприятие Жизни. Никакая скорбь не может сковать той абсолютно независимой сути, что живет в сердце человека.
Будьте смелы. Не останавливайтесь в пути, чтобы оплакивать неверные шаги прошлого. Каждая такая остановка кладет на ваше настоящее разъедающий пластырь. Учатся на своих ошибках только те, кто вырастает духом, поняв свое вчерашнее убожество. Тот, кто окреп сегодня, потому что увидел в своем вчерашнем недоразумении или ссоре с людьми собственную ошибку и решился более ее не повторять, тот сегодня вырос на вершок во всех своих делах и встречах.
Не имеет смысла жажда знания без наличия сил духа приложить эти знания к действиям дня.
Истина, прочитанная глазами, которые плачут, не озарит путь человека в его сером дне. И день его с его прочтенной истиной останется днем серым, днем сомнений и терзающих желаний.
Истина, прочитанная глазами, которые перестали плакать, озарит серый день человека. Построит в его дне несколько храмов, так как он ввел истину в дела своего дня. И день его стал сияющим днем счастья жить, а не днем уныния и разложения всех своих духовных сокровищ, что собрал раньше.
Чистота и бесстрашие — первые условия духовного зрения. Вся сила и весь новый смысл твоего существования — научиться ничего не бояться. Добивайся полного бесстрашия. И не забудь, что бесстрашие — это не только отсутствие трусости. Это полная работоспособность всего организма, полное спокойствие в атмосфере опасности.
Но самообладание может быть бессмысленно, если оно акт чисто личный, а не действенная сила. Та сила, что вбирает в себя эманации раздражения встречного и тушит их, как глухая крышка, плотно покрывающая горшок с красными углями и сдерживающая их огонь.
Невозможно таить внутри разлад, страдать и разрываться, а вовне показывать полное якобы спокойствие и этим лицемерным самообладанием помогать человеку переносить его горькие минуты. Только истинно мудрое поведение, то есть внутренне убежденное спокойное состояние может помочь человеку. Оно может прервать тысячи драм людей только одним своим появлением, одной встречей. Таков живой пример мудреца. И в каком бы образе он ни встретился человеку, он может поднять его силы к героическому напряжению. Может помочь ему перейти из маленького, о личном горюющего человека одной улицы в одухотворенное понимание себя единицей всей Вселенной, неизбежно подчиненной одному и тому же закону целесообразности, который ведет все живое на земле к совершенству. Вы можете сказать, что все это вы знаете и понимаете. А на самом деле ничего не знаете и не понимаете. Потому что на языке мудрости знать — это значит уметь. А понимать — это значит действовать. Тот, кто говорит, что он знает и понимает, а не умеет действовать в своем трудовом дне, в действительности ничего не знает. Он по своей невежественности ничем не отличается от цирковых собак и лошадей, которые просто усвоили ряд привычных ассоциаций, воспринятых в той или иной последовательности.
Есть только одна непобедимая сила в жизни, и эта сила — Радость. Каждый раз, когда вам что-то не удается, когда вы хотите победить все препятствия и добиться результатов, побеждайте любя и радуясь. Каждая ваша улыбка ускорит вашу победу и развернет в вас силы. Каждая ваша слеза и слова уныния скомкают то, чего вы уже достигли в своих способностях, и отодвинут вашу победу далеко от вас».
В сумерках, которые здесь сгущаются чрезвычайно быстро (в этих широтах тьма обрушивается на вас внезапно, по существу, без всякого предупреждения), мы мчались на скуттере с той предельной скоростью, какую может выжать из себя сия машина. За время своего краткого пребывания в Индии я так и не смог постичь правил здешнего уличного движения. Иногда в меня закрадывалось сомнение, — а существуют ли вообще эти правила, — потому что машины здесь вылетают сразу со всех сторон, несутся друг на друга лоб в лоб и лишь в последний момент каким-то чудом избегают столкновения. Выдержка и хладнокровие индийских шоферов поразительны. Вот коричневый «форд» чуть-чуть не смял наш экипаж — еле-еле мы успели вырулить в сторону. Мы с Ниной Степановной даже вскрикнули от испуга, а наш шофер спокойно обернулся к нам с лучезарной сияющей улыбкой, словно предлагая посмеяться над столь забавным происшествием.
Мы миновали полосу оврагов, каких-то буераков, лесных прогалов. Тьма нас настигла, когда мы въехали в старый район города.
Надобно сказать, что старый и новый Дели — это как бы две разных части света. Нью-Дели раскинулся широко, привольно; он относительно малолюден. Это город офисов, отелей, дипломатических представительств. Здания посольств — у каждого из них свой стиль: одни тяжеловесные, монументальные, другие ажурно-легкие; за оградами бьют фонтаны — сконцентрировались все в одном месте, как бы образуя особую зону в городе. Нью-Дели спать ложится рано. Примерно к восьми вечера жизнь на улицах замирает, сосредоточиваясь за тяжелыми дверями ресторанов и отелей.
Другое дело — старый Дели. Дома здесь прижались друг к другу, улицы узкие. Теснота такая, что неизвестно, как быстрее достичь цели: на машине или пешком (мне все же кажется, что пешком быстрее). Вечером здесь, наоборот, многолюдно. Жара спала — народ высыпал на улицу. Крики, разговоры. Базары шумят чуть ли не всю ночь под открытым небом.
Мы остановились у дощатого магазинчика, у которого отсутствовали двери. Нина Степановна пошла к знакомым выяснять обстановку, а я остался в одиночестве, разглядывая развешенные на стенах магазина лубочные картинки с изображением бога Кришны. Вот Кришна — полный, розовощекий, веселый ребенок. Вот он — юноша с лукавым выражением лица. Вот он отрешенно, забыв обо всем окружающем, играет на флейте.
Прошло минут пять, не более, и у машины выросла стройная фигура шестнадцатилетней девушки с живыми и радостными черными глазами. Она приветствовала меня, как это делают везде в Индии, сложив ладони вместе и прижав их к груди: «Намасте». Я отвечал ей тем же. Знаками она пригласила меня идти за собою.
Мы спустились по каменным щербатым ступеням вниз и очутились в узеньком дворике небольшого деревянного дома. Нина Степановна представила меня хозяину — человеку с оливково-смуглым лицом — Нараяне Рао. Его глаза мне показались какими-то безучастными, сонными. Но впечатление было обманчивым, потому что они проснулись и загорелись неистовым огнем, когда разговор коснулся его излюбленных тем. Скромный чиновник столичного банка превратился в философа, поэта, убежденного в правоте своих мыслей. Но это выявилось чуть позже.
Мы прошли в дом и уселись на низеньком диванчике в зеленом потертом чехле. Дверь в другую комнату была открыта, и я увидел на стене портрет Гуру — увеличенную копию той фотографии, что мне показывала Нина Степановна.
— Эта комната, — объяснила она, — для членов семьи является своеобразным храмом. Здесь не спят, здесь не обедают, не принимают гостей. Сюда заходят, чтобы медитировать, чтобы сосредоточиться, побыть в безмолвии. В этой комнате всегда останавливается Гуру. Они ждут его со дня на день.
Быстрая, энергичная девушка — ее звали Ракеш — побежала куда-то и принесла нам с Ниной Степановной большие стаканы, наполненные соком сахарного тростника (того самого, на который я с вожделением поглядывал в полдень). Предвкушая удовольствие, я сделал первый глоток и… последний. Увы, мой организм оказался неподготовленным к специфическому вкусу напитка. Я держал стакан в руках, не зная, как выйти из положения. Я вертел его так и эдак, делал вид, что медленно пью, растягивая удовольствие, с отчаянием смотрел на Нину Степановну. Заметив мои страдания, она сказала, что если не нравится, то можно пить не до конца. Какое там до конца! Я не мог больше сделать ни одного глотка. Терзаясь сомнением — а не обижу ли я учтивых хозяев? — я незаметно отодвинул стакан в сторону, в тень, чтоб не было видно, полон он или пуст. А Нина Степановна мужественно осушила свой кубок до дна.
Что такое медитация? Этот термин, пришедший к нам из Индии, — ныне он обрел права гражданства, становится привычным, — оброс всякого рода толкованиями, породил вопросы, у иных — недоумение. Так как я работаю в жанре стихотворных медитаций — жанре, новом для нашей поэзии, мне приходилось давать пояснение этого термина, по необходимости краткое: ведь не мог же я предварять стихи развернутыми трактатами. Я определял медитацию как сосредоточенность на той или иной теме, как внутреннее осознание ее. Естественно, что такое определение никоим образом не могло претендовать на полноту обобщения. Если медитация это сосредоточенность, то уместно спросить, в чем же отличие ее от знакомого нам процесса умственной работы, которая тоже предполагает концентрацию внимания на той или иной теме? Где грань между тем и другим? Существует ли она вообще?
Тут сам собою напрашивается ответ, что между обычным умственным напряжением и состоянием медитации нет непроходимой пропасти, что все отличие между ними, очевидно, заключается лишь в качестве сосредоточенности. Медитация — собранность внимания необычного рода и силы, когда человек как бы целиком сливается с предметом размышления. Это состояние — по большей части бессознательно — испытывали пишущий стихи и музыку, художник, артист. Но не только они. Каждый из нас, если разобраться, переживал когда-то такие моменты.
Достичь слияния с предметом размышления, разумеется, не просто. Чтобы оно осуществилось, требуется особый внутренний настрой. Медитация учит искусству создавать этот настрой.
В процессе медитации человек как бы пробивается к сокровенно-глубинному пласту своего существа.
Что означает полнота внутреннего единства (пусть кратковременная) с точки зрения современной психологии? Она означает, что начинают активно работать планы подсознания, вступает в действие механизм интуиции и вопросы получают молниеносно-мгновенное и четкое решение. Мы привыкли называть это озарением, экстазом.
Некоторые индийцы полагают, что при медитации происходит подключение человека к своеобразному солнечному и космическому генератору, и светоносная энергия насыщает клетки нашего организма. При целенаправленной медитации, утверждают они, ее приток увеличивается во сто крат.
Такое понимание значимости внутренней концентрации объясняет исключительное и даже благоговейное отношение к медитации, которое бытует в Индии. Отсюда и возвышенно-поэтический настрой ее характеристик, когда, например, говорится: медитация — это то чудо, когда не ты поднимаешься на гору, а гора спускается к тебе. Медитация провозглашается чуть ли не единственным средством, спасающим человека от страха (от страха смерти также). В наш век по-новому прочитывается древняя и чеканная формулировка: медитация — это соединение творца с творением. Если вдуматься в существо формулировки и не замыкать слово «творец» в узкодогматические (а тем более религиозные) рамки, то медитация получает глобальное и космическое толкование как соединение человека с первозданной несотворенной основой бытия.
Но вообще надо признать, что границы медитации чрезвычайно подвижны. Пытаться исчерпать ее существо какой-либо категорической формулой — затея безнадежная. Казалось бы, медитацию, учитывая устремленность людей, занимающихся ею, можно определить как сосредоточенность на предметах высоких и возвышенных. Некоторые так и относятся к медитации, не замечая, что тем самым они обедняют содержание этого воистину всепроникающего термина. Кришнамурти, о котором я уже упоминал, заявляет, что не видит основания, почему нужно заниматься медитацией над каким-то специально избранным предметом или темой, вместо того чтобы направить медитацию на все, что входит в жизнь: будет ли это вопрос, как провести вторую половину дня или какой костюм вам надеть. Такие мысли столь же важны (если отнестись к ним с полным внутренним осознанием), говорит он, как любая философия. Не предмет вашей мысли имеет наиболее важное значение, но качество вашего мышления.
Ну хорошо. Но ведь можно отбросить все эпитеты и попытаться определить медитацию шире широкого. Почему бы не обозначить ее как сосредоточенность на любой без исключения теме? Увы. И эта столь всеобъемлющая на первый взгляд формула содержит неприемлемое для медитации ограничение. Дело в том, что с древнейших времен существует не только медитация, фокусирующая внимание человека на некой единой точке, но и медитация, старающаяся освободить человека от мыслей, медитация, устремленная в абсолютное безмолвие. Именно медитацию чистого безмолвия и имеет в виду Кришнамурти, когда призывает человека ловить промежуток между двумя мыслями. А великий философ новой Индии Ауробиндо Гхош[11] заявляет буквально следующее: способность думать — это замечательный дар, но способность не думать — дар еще больший. Он обращает внимание на то обстоятельство, что фактически все открытия делаются, когда мыслительная машина останавливается хотя бы на какое-то мгновение. Этот психологический закон, в общем-то, известен всем нам достаточно хорошо. Так, по признанию Менделеева, знаменитая периодическая система элементов предстала реально перед его внутренним взором не тогда, когда мысль его была в наибольшем напряжении, а во сне. Можно привести и другие не менее убедительные примеры подобного рода.
Таким образом, парадоксальный призыв: «Думайте не о словах, не думайте словами» оказывается основанным на знании тонких, не всегда поддающихся прямолинейному измерению закономерностей человеческой психики. Научившегося «не думать» (естественно, имеется в виду не отказ от мысли, а своего рода отдых от нее) настигает озарение потому, что он свободен от любого груза и давления, и даже невесомого, которое несет с собой та или иная мелькнувшая мысль.
Мой собеседник, Нараяна Рао, который оказался горячим сторонником медитации безмолвия, говорил:
— Есть два вида познания: внешнее и внутреннее. Познание, в котором орудие анализа — ум — становится господствующим, непременно приводит к отрицанию мира. Отсюда — пессимистическая формула: «Во многой мудрости много печали».
Внутреннее познание, которое за каждой дробной частицей видит единство бытия, приводит к радости величайшей. Отсюда оптимистическая формула: «Радость есть особая мудрость».
Оба изречения о мудрости совершенно справедливы, они не противоречат друг другу, ибо каждое из них выражает определенный аспект истины.
Так как ум — орудие анализа, он не может реально представить себе целостность бытия. Слуга превращается в господина, когда забываешь о целостности бытия, когда она перестает звучать в тебе. Когда же вспоминаешь о целостности бытия, ум вновь превращается в слугу верного и послушного.
— Поймите, — восклицал Рао, обращаясь ко мне. Он говорил медленно не только для того, чтобы Нина Степановна успевала переводить, но, очевидно, и для того, чтобы слова, разделенные паузами, звучали весомее, — осознание через мысли не единственный вид сознания. Есть осознание через чувства (правда, примешиваются мысли, но в принципе ведь возможно полное отключение от них). И, наконец, есть осознание через отождествление. С другим предметом. Со всем, что окружает. Здесь — в момент отождествления — исключается как мысль, так и чувство, то близко к тому состоянию, что называется смертью. Но на самом деле это не смерть, а то, что можно назвать полнотой внутренней жизни.
И потом надо помнить, постоянно помнить, что познание — процесс двусторонний. Познавая предмет, мы не подозреваем, что для него мы тоже выступаем в качестве объекта исследования. Уровень познания зависит от понимания этого факта. Чувства дают внешнее общение с предметом, в то время как мысль уводит в его глубину. Но подлинное познание начинается тогда, когда происходит отождествление с познаваемым предметом, когда границы между объектом и субъектом исчезают.
— Но давайте вернемся к начальной точке нашей беседы: что такое мысль? — продолжал Рао, обжигая нас глазами.
Как вы знаете, существо и значимость ее раскрываются в многочисленных образах и символах. Вымрем то, которое, может быть, является главным: мысль — это крылья духа. Опираясь на них, дух взлетает ввысь.
Трудно найти слова, вскрывающие подлинную мощь мысли. Это энергия, питающая все остальные энергии, это сила, насыщающая все остальные силы. Словом, это величайший инструмент духа.
И с другой стороны, та же самая мысль — величайший ограничитель духа. Сила оборачивается слабостью, взлеты сопровождаются падениями. И происходит это потому, что мысль содержит в себе Время и его колеблющиеся токи.
Как бы ни раздвигались пределы, ты остаешься в неких границах. Тебя можно сравнить с птицей, которая вырвалась из тесной клетки и думает, что она на свободе, а на самом деле она — в другой клетке, более просторной. Вырвешься из этой клетки, и опять — в клетке, еще более просторной. И так до бесконечности.
Как преодолеть эти временно-пространственные ограничения? Что означает подлинное осознание себя реально? Преодоление гипноза собственной мысли и умственных представлений. Грубо говоря, надо проснуться. А этому должно предшествовать совершенно четкое понимание, что все наши умственные представления условны, приблизительны, искажённы.
Но, конечно, добровольный и, само собой разумеется, временный и носящий сугубо психологический характер отказ от мысли чрезвычайно труден, он равнозначен смерти. Ведь мы привыкли отождествлять себя с мыслью. Человек — это мысль. «Я мыслю, следовательно, существую». И это верно. Но кто, собственно говоря, сказал, что надо всеми силами цепляться за существование (подчеркиваю: за существование, а не за жизнь). Может быть, прекращение существования — это благо. Конечно, имеется в виду не внешнее прекращение, а нечто внутреннее и глубинное. Когда мысль расстается со словом, происходит то же самое, как если бы человек расставался с телом, — она умирает. Безмолвие — это смерть мысли, но и воскресение ее.
Рао сделал небольшую паузу.
— Надеюсь, однако, из моих слов вы не вывели заключения, что я стараюсь развести как взаимоисключающие понятия мысль и безмолвие. Эти понятия, как две чаши весов, которые то в равновесии, то в подвижном состоянии. Да и кто рискнет провести границу между безмолвием и мыслью? Кто ответит, является ли безмолвие концентрацией мысли (пусть непроизвольной, пусть неосознанной) или дело обстоит как-то по другому? Тут лишь одно очевидно: и концентрация мысли, и безмолвие, как бы лишенное мыслей, могут быть равнозначны. Есть один-единственный оселок, которым, на мой взгляд, должно мерить истинность пути: устремленность, единство. Эти два слова развеивают любую иллюзию, ибо в них суть. Есть устремленность к единству? Значит есть истина. Нет — значит нет истины.
Можно сказать: все истина, и нет ничего, что выражало бы полностью истину. Вот почему столь важно неотрицание. Отрицание — это привязанность к тому, что отрицаешь, более того, это утверждение того, что отрицаешь. Поэтому можно сформулировать как закон, — Рао вынул из бокового кармана записную книжку, с некоей торжественной интонацией в голосе произнес:
— Не отрицай любое верование. Разберись, что в нем устремлено к единству, и прими это устремление. Разберись, что в нем ведет к раздробленности, и отсеки это.
Не отрицай антиверование. Разберись в нем, и если оно ведет к единству, прими его. Если к раздробленности — отринь его.
Запомни: все, что претендует на исключительность, неистинно, потому что ведет оно к обособленности и раздробленности, потому что оно нарушает главный закон единства.
Как я понял, для Рао проблема времени неразрешима вне одухотворенного поля медитации и безмолвия. Об относительности понятия времени он говорил так:
— Прошлого уже нет, будущего еще нет, а настоящее, пока я произносил эти слова, улетучилось. Получается, что как будто нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. А это может означать лишь одно, что они — прошлое, настоящее и будущее — существуют одновременно, одномоментно.
Мы движемся во времени. А надобно добиться того, чтобы время двигалось в нас: убыстрялось, замедлялось, исчезало. Надо передвинуть шкалу времени внутри себя. Пусть время будет в твоем потоке, а не наоборот. В этом — задача медитации.
В обычной жизни человек живет между прошлым и будущим, и это разделение доставляет ему страдание. В процессе медитации и безмолвия исчезают как прошлое, так и будущее, остается лишь настоящее, и это приносит радость. Сделать эту радость законом жизни — значит освободиться, значит победить.
Человека можно представить себе в виде статуи: верхняя половина — будущее, нижняя — прошлое. Гармонизация будущего и прошлого — такова задача нашего настоящего. Тогда лишь осуществляется подключение к непрерывности Вечного, что, собственно, и является целью медитации.
Искусство духовного общения в Индии развито повсеместно. Об индийском собеседнике можно написать целую книгу. Умение слушать — его отличительный дар. Удивительна чуткость, с которой он реагирует на любое движение вашей души. Замечательно отсутствие категоричности, нередко в спорах, предельное внимание и уважение к вашим словам. Здесь исходят из убеждения, что разговор должен идти не на уровне слов, а выявить что-то, стоящее за словами, то, что на уровне сердца. Ясно, что в этой атмосфере беседа превращается как бы в совместную медитацию на ту или иную тему. Беседа такого рода на языке хинди именуется «сатсангом».
Насколько «сатсанг» чтится индусами, можно судить хотя бы по тому факту, что сама беседа, вне зависимости от ее конечного результата, считается наградой за то хорошее, что человек совершил в этой или прошлой жизни (как известно, если не все, то большинство религиозных и философских школ Индии сходятся в одном пункте; они верят в перевоплощение человеческих душ или допускают такую возможность). А «сатсанг» на фоне священных Гималайских гор, в котором мне впоследствии пришлось участвовать, как мне объяснили, уже не просто награда, а двойная, исключительная награда.