ДОРОГИ ВКРУГ ПИЗЫ

I. ФЛАКОН

Граф Август фон Шиммельман, юный датский аристократ меланхолического нрава, который был бы очень красив, похудей он самую малость, писал письмо, сидя у стола, сооруженного из мельничного жернова, в саду остерии близ Пизы майским погожим днем 1823 года. Конец письма никак не давался ему, а потому он встал и решил погулять по дороге, покуда в гостинице ему приготовят ужин. Солнце садилось. Долгие золотые лучи сеялись сквозь высокие тополя у дороги. Теплый воздух был чист и полон духом деревьев и трав, кругом сновали несчетные ласточки, спеша насладиться прощальным приветом дня.

Мысли Августа все возвращались к письму. Он писал другу в Германию, однокашнику, товарищу счастливых студенческих дней в Ингольстаде, единственному, кому мог он открыть свое сердце. «Но пишу ли я ему, — думал он, — чистую правду? Год жизни отдал бы я за то, чтоб поговорить с ним сейчас, глядя ему в глаза. Как трудно дознаться до правды! И можно ли вообще быть правдивым до конца наедине с собою? Правда, как и время, зависит и рождается от человеческого общения. Ну какую такую правду скажешь о безвестной горе где-то в Африке, по какой не ступала нога человека? А правда об этой вот дороге — та, что ведет она в Пизу, а правду о Пизе найдем мы в книгах, о ней написанных и читаемых людьми. Что — правда о человеке на необитаемом острове? А я — как человек на необитаемом острове! Когда я был студентом, друзья потешались над тем, что я вечно гляжусь в зеркала и увешал ими свои комнаты. Они это приписывали моей суетности. И не вполне справедливо. Я гляделся в зеркала, чтобы понять правду о себе. Зеркало всегда скажет правду.»

С дрожью отвращения вспомнил он, как ребенком, в Копенгагене, его водили в комнату смеха. Там ты видишь себя справа, слева, на потолке и даже на полу в сотнях зеркал, и каждое на свой манер увечит, искажает твое лицо и фигуру, корежа, вытягивая, стискивая, расплющивая и сохраняя, однако ж, известное сходство. Но самая жизнь не поступает ли с нами подобным образом? Мы, наша сущность и поведение отражаются в сознании каждого, с кем нас сводит судьба, и это подовие, эта карикатура обретают самостоятельное существование, прикидываясь правдой о нас. Даже льстивый портрет всегда карикатура и ложь. «Лишь душа истинного друга, каков Карл, — думал он, — есть честное зеркало. Вот отчего мне так драгоценна его дружба. Казалось вы, еще большего мы вправе ждать от любви. На всех перепутьях жизни она должна вы дарить нам близость души, отражающей наши радости и печали, и тем нам доказывая, что все вокруг нам не снится. Вот как я всегда представлял себе брак — как постоянное общество друга, с которым завтра можно поделиться мыслями о том, что случилось вчера.»

Он вздохнул и снова стал думать о письме. В нем пытался он объяснить Карлу причины, погнавшие его прочь из родного дома. Он имел несчастье жениться на женщине чрезвычайно ревнивой. «И не то чтобы она, — думал он, — ревновала меня к другим женщинам. Вот уж чего не скажешь, потому, во-первых, что она любую за пояс заткнет, ибо редко какая может сравниться с ней красотою и прочими совершенствами, а во-вторых, она знает прекрасно, как мало все они для меня значат. Карл мог вы ей порассказать, что мои любовные похождения в Ингольстаде занимали меня куда меньше оперы, если заезжая труппа давала „Альцеста“ или „Дон Жуана“, — меньше даже моих штудий. Но она ревнует меня к друзьям, к собакам, к лесам Линденбурга, к моим ружьям и книгам. Ревнует к самым несуразным вещам.»

Ему вспомнилось одно происшествие полгода спустя после свадьбы. Он вошел в спальню жены, чтоб подарить ей подвески, которые один друг купил по его поручению в Париже у наследников герцога Беррийского. Он сам всегда любил драгоценности, понимая толк в камнях и работе, иной раз даже досадовал, что мужчине отказано в праве их носить, и после свадьбы обрадовался возможности дарить их молодой жене, которая умела с таким вкусом себя украсить. Подвески были так хороши, он так был доволен, что сам укрепил их у жены в ушах и поднес ей зеркало. И вот, глядясь в зеркало, она заметила, что глаза мужа устремлены на бриллианты, а не на ее лицо. Тотчас она сняла подвески и отдала ему. «Мне кажется, — сказала она, и сухие глаза ее были страшней, чем если вы их наполняли слезы, — я не разделяю твоей страстной любви к бриллиантам.» С того дня она больше не носила драгоценностей, стала одеваться строго, как монахиня, но так уж она была изысканна и мила, что и тут произвела фурор и породила целую школу подражательниц.

«Ну как объяснить Карлу, — думал Август, — что она к собственным сережкам меня ревнует? Да и кто в состоянии это понять? Я и сам не понимаю ее, и, пожалуй, она со мной не счастливее, чем я с нею. Я-то надеялся в жене найти ту, которой буду поверять все свои мысли, все движения души! Но с Мальвиной это решительно небозможно. Она заставляет меня обманывать ее двадцать раз на дню, лгать ей даже голосом и взглядом. Нет-нет, так не могло продолжаться, я хорошо сделал, что уехал, ведь, останься я при ней, мы и дальше мучили вы друг друга. Но что ждет меня? Я не знаю, что мне делать с собой, со своей жизнью. Так не лучше ли наконец поверить в чудеса и слепо отдаться судьбе?»

Он достал из жилетного кармана мелкий предмет и принялся разглядывать. Это был флакон для нюхательных солей, какими пользовались дамы прежних лет, выделанный в форме сердечка. На белой эмали изображен был пейзаж — Высокие деревья, арочный мост через реку. На дальнем берегу, на холме или утесе, стоял розовый замок с башней, а на витой ленте понизу значилось: «Amitie sincere».[1]

Он улыбнулся мысли, что отчасти по вине этого флакончика оказался в Италии. Флакончик принадлежал отцовой тетке, которая осталась в девушках, хоть была в свое время знаменитой красавицей. Август вспоминал ее с нежностью. В юности она путешествовала по Италии, гостила в том розовом замке и с тех пор с ним связала все романтические мечты пылкого сердца. Флакончик свой она считала надежным талисманом против всякой боли — зубной боли, в сердце ли. В раннем детстве и он разделял ее бредни и сочинял истории о спрятанных в замке сокровищах, о счастье, которое каждого там ожидает. Тетка давно уж в могиле, и никто не знает, где искать замок. «Может быть, — думал он, — когда-нибудь я ступлю на серый мост под деревьями и увижу перед собою розовый замок на горе.»

«Но как же загадочна, как мудрена жизнь, — думал он. — И отчего это так? Отчего собственная моя судьба представляется мне бесконечно важной, важней всего, что когда-нибудь происходило на свете? А лет через сто кто-то прочтет про меня, про то, как мне взгрустнулось сегодня, и найдет все это забавным, не более, — да хорошо вы еще, если забавным.»

II. НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ

Тут ход его рассуждений был прерван ужасным шумом у него за спиной. Он обернулся, закатное солнце ударило ему в глаза и ослепило, на несколько мгновений обратив весь мир в золото, серебро и пламя. В облаке пыли на него с пугающей скоростью неслась большая карета, лошади скакали бешеным галопом, мотая ее из стороны в сторону. Ему показалось, что он видел, как из кареты бывалились двое. В самом деле, это швырнуло на дорогу кучера и лакея. Август уже хотел броситься лошадям наперерез и попытаться их задержать, но карету еще до него не домчало, когда что-то случилось с упряжью, и сперва одна, потом другая, лошади сорвались и проскакали мимо. Карету бросило на обочину, и там она застыла с отскочившим задним колесом. Он кинулся туда.

На сиденье разбитого запыленного экипажа откинулся лысый старик с тонким носатым лицом. Он смотрел прямо на Августа, но был так бледен и тих, что Август решил было, что он умер.

— Позвольте, я помогу вам, синьор, — сказал Август. — Какая страшная напасть! Но я надеюсь, вы не очень пострадали.

Старик все глядел на него неподвижным взором.

Крепкая молодая бабенка, свалившаяся с сиденья напротив старика и стоявшая на карачках посреди подушек и картонок, громко голося, старалась теперь подняться. Старик перевел глаза на нее.

— Надень на меня шляпку, — сказал он.

Камеристка, как сообразил Август, не без труда отыскала украшенную страусовыми перьями шляпку и утвердила на старой лысой голове. Изнутри к шляпке прикреплены были пышные серебристые букли, и в мгновение ока старик преобразился в почтенную старую даму приятной наружности. В шляпке она сразу несколько успокоилась и даже нашла в себе силы одарить Августа нежной благодарной улыбкой.

К ним бежал уже запыленный кучер. Лакей еще лежал в глубоком обмороке посреди дороги. Из остерии бежали люди, жестами и криками выражая свое сочувствие. Кто-то вел одну провинившуюся лошадь, двое работников в отдалении гонялись за второй. Общими усилиями удалось высвободить старую даму из развалин кареты и внести в лучшую спальню гостиницы, снабженную огромной постелью под красным торжественным балдахином. Дама была все еще бледна как смерть и едва дышала. Она, кажется, сломала правую руку, но этим, очевидно, дело не ограничивалось. Камеристка, глядя на Августа круглыми глазами, похожими на большие черные пуговицы, допытывалась, не доктор ли он.

— Нет, — отозвалась с постели старая дама едва слышным голосом, хриплым от боли. — Нет, он не доктор и не священник, и ни тот, ни другой мне не нужен. Он дворянин, и его-то и надобно мне. Оставьте-ка нас, вы все, и дайте мне с ним переговорить с глазу на глаз.

Когда они остались одни, она изменилась в лице и закрыла глаза, но попросила его подойти поближе и осведомилась об его имени.

— Граф, — спросила она, помолчав. — Вы верите в Бога?

Нежданный вопрос смутил Августа, но под этим бледным старым взглядом он не мог не ответить:

Вот о чем я как раз себя и спрашивал, когда сорвались ваши лошади. Я сам не знаю.

Бог есть, — сказала она, — и даже самые юные еще в этом убедятся. Я умираю, — продолжала она. — Но я не могу, я не хочу умереть, не повидав еще раз мою внучку. Возьметесь ли вы, человек благородного рождения и высоких помыслов, как поняла я с первого взгляда, возьметесь ли вы найти ее и привезти ко мне?

Она умолкла, и целый ряд странных выражений сменился на ее лице.

— Скажите ей, — попросила она затем, — что я уже не в состоянии поднять правую руку и что я хочу дать ей мое благословение.

Оправясь от удивления, Август спросил, как ему найти молодую особу.

— Она в Пизе, — отвечала бабка, — и зовут ее донна Розина ди Гампакорта. Если бы вы побывали в Италии год назад, вы знали бы это имя, ибо тогда оно было у всех на устах.

Она говорила так тихо, что ему приходилось наклоняться к самой подушке, и была минута, когда ему показалось, что все кончено. Но, кажется, она собралась с духом. Голос изменился, окреп, звучал временами громко и отчетливо, хотя Август и не был уверен, что она видит его и сознает, где она. На щеках проступил легкий румянец; чуть подрагивали веки, как тяжелый шелк. Казалось, она вся во власти странного, сильного чувства.

— Я расскажу вам свою историю, — сказала она, — и тогда вы поймете смысл моей просьбы.

III. РАССКАЗ СТАРОЙ ДAMЫ

— Я старая женщина, — начала она, — и знаю свет. Жизнью я не дорожу, ибо, как научил меня опыт, те, кем мы дорожим всего более, кончают тем, что покровительствуют нам либо нами пренебрегают. Вот отчего я и Богу-то стараюсь не навязываться. И не прикидывайтесь, будто вы жалеете меня, раз мне приходится умирать. С возрастом я поняла, что умереть куда более comme il faut,[2] чем оставаться в живых.

Были у меня любовники, был муж, сотни друзей и поклонников. Я же в жизни любила троих, и теперь мне из них осталась одна эта девочка, Розина.

Мать ее мне не родная, я ей мачеха. Но мы так любили друг друга, как никакая мать и дочь друг друга не любят. Это было подстроено самим Провидением, ибо с детства я жила в страхе будущих родов, и, когда моей руки попросил вдовец, у которого жена умерла родами, я поставила условием, чтоб самой мне ему уже не рожать, и из-за моей красоты и богатого приданого ему пришлось согласиться. Эта девочка, Анна, так была хороша, что я видела собственными глазами, как мраморный Святой Иосиф в базилике повернул голову и глянул ей вслед, вспомнив Пресвятую Деву во времена обручения. Ножки у ней были как клювы лебяжьи, и наш сапожник тачал нам башмачки по одной колодке. Я воспитала ее в сознании, что женская красота — Высшее достижение Творца и надо ее беречь, но она семнадцати лет взяла и влюбилась в мужчину, солдата вдобавок — мы как раз воевали тогда с французами, с этим ужасным их императором. Она вышла за него замуж, последовала за ним и, года еще не прошло, умерла в муках, в точности как ее мать.

Хоть в жизни своей я так и не поняла, что такое любить мужчину, я молила, чтоб у нее родился мальчик. Но это оказалась девочка, и ее отдали на мое попечение. Отец не в состоянии был ее видеть, да он и умер с горя год спустя, оставя ее наследницей огромных богатств, большей частью награбленных на войне.

Внучка росла, а я, вы догадались и сами, все ломала голову, как устроить ее будущее. Я сказала вам, что красота матери была высшим достиженьем Творца? Но нет, оказалось, то был только эскиз, а уж Розина явилась истинным шедевром его искусства. Она до того светилась, что в Пизе говорили, что, когда она пьет красное вино, видно, как оно струится у нее по гортани. Не хотела я, чтоб она выходила замуж, и долго радовалась на ту холодность и презрение, какие моя девочка выказывала всем мужчинам, и в особенности блистательным женихам, которые вкруг нее увивались. Но я чувствовала близкую старость и не хотела оставлять ее одну на белом свете. И вот в тот день, когда ей исполнилось семнадцать, я встала пораньше, отправилась в храм Санта-Мария делла Спина и принесла туда сокровище, сотни лет переходившее по наследству в семье моей матери, — пояс целомудрия, который наш далекий предок заказал в Испании, отправляясь биться с погаными. А жена-то его была племянница самого Фердинанда Кастильского, так что пояс весь был усыпан крестиками из крупных рубинов. И вот его понесла я святым в надежде, что надоумят меня, как быть с Розиной.

В тот же вечер я дала большой бал, и принц Поцентиати на этом балу впервые увидел Розину и посватался. Я спрашиваю вас, граф, — это ли не ответ на мои молитвы? Принц был блистательной партией. Он и теперь один из богатейших людей в Италии, уж очень его семейство умеет и любит из всего делать деньги. Молодым его, конечно, не назовешь, но очаровательнейший человек, меценат, с безупречным вкусом, многими дарованиями, и к тому же он мой старинный приятель. И я знала, что прихотью природы он создан поклонником нашего пола, но не способным, однако, быть мужем и любовником. То ли из тщеславия, то ли по малодушию, он не хотел, чтоб об этом прознали, вечно содержал дорогих куртизанок, те побаивались его, и тайна сохранялась. Но я-то знала, потому что в свое время много лет назад он был моим обожателем, а я не осталась к нему равнодушна. И на этом своем балу я была так счастлива, так благодарна, что собственное мое лицо улыбалось мне из зеркал, как лицо праведницы из рая.

Розине и самой льстило предложение принца, и одно время ей нравились его ум, благородный нрав и щедрые подарки, которыми он ее осыпал. Уже была объявлена помолвка, когда однажды ночью Розина вдруг ворвалась ко мне в спальню. Сверкая платьем алого атласа в блеске свечей, прекрасная, как сам юный архистратиг Михаил во главе небесного воинства, она объявила мне таким тоном, будто собиралась меня осчастливить, что влюбилась в своего кузена Марио и ни за что никогда ни за кого другого замуж не пойдет. И тогда уже, заметьте, граф, у меня оборвалось сердце. Но я не подала виду и только напомнила ей, что принц стреляет без промаха, и, что вы ни думала она относительно кузена, все же лучше его поверечь, если она его любит. Но она отвечала мне так, будто влюбилась в самое смерть.

Я ничего не имела против Марио, нет, я даже всегда питала странную славость к мужней родне, хоть все они были с придурью, и у этого мальчика она выражалась в страсти к астрономии. Но как муж он ни в какое сравнение не шел с принцем, и тем не менее, стоило мне взглянуть на них вместе с Розиной, я поняла, что малейшее попустительство с моей стороны приведет ее через девять месяцев прямехонько в материнский склеп. Лесть принца вскружила голову Розине. Она возомнила, что, захоти она луну с неба, она ей будет тотчас доставлена, так уж что говорить про юного кузена? Когда я все это поняла, я призвала ее к себе и кое-что ей разъяснила. Но одному Богу ведомо, что нашло на поколение женщин, рожденных после революции французов и романов этой мадам де Сталь! Богатство, блестящее положение в обществе, снисходительность мужа — им уже и этого мало, им подавай любовную страсть, они жить без нее не могут, как мы без святого причастия.

Тут старая дама прервала свой рассказ.

Вы женаты? — спросила она.

Да, я женат, — отвечал молодой человек.

Стало быть, мне нет нужды, — продолжала она, удовлетворенная тоном его ответа, — растолкобывать вам всю нелепость подобных понятий. Розина так заупрямилась, что я не могла с нею сладить. Если в в конце концов она объявила мне, что заветная ее мечта родить дюжину детей, я бы и то не удивилась.

Я достигла того возраста, когда человек не любит, чтобы ему перечили. Она бесила меня, как бесил вы разбойник, который на моих глазах кинул бы ее поперек седла, чтобы умчать в свои горы. Я объяснила принцу, что надо поторопиться со свадьбой, а сама держала Розину взаперти. За эти недели я вся извелась, от волнения сделалась чуть жива, почти лишилась сна, и каждая ночь моя была как кругосветное путешествие.

А у Розины была подруга, Агнесса делла Герардески, которую она всю жизнь любила почти как меня, больше всех на свете. Однажды, сидя вместе за вышиваньем, девочки укололи пальцы, смешали кровь и поклялись в вечной сестринской верности. Воспитанием этой Агнессы пренебрегали, позволяли ей выделывать что ей вздумается, ну и вырастили из нее истинное дитя эпохи. Она забрала себе в голову, что похожа на милорда Байрона, о котором нынче столько разговору, стала одеваться как мужчина, по-мужски сидеть в седле, да к тому же писать стихи. Чтоб потешить Розину, я пригласила Агнессу пожить у нас последние недели перед свадьбой. Но в девчонок ведь бес вселяется, если они решат, что на карту поставлена любовь, и потом я догадалась, что она ухитрялась таскать записочки Розине от Марио.

Наутро перед свадьбой, когда уж мы с принцем потирали руки, Агнесса пригнала наемный экипаж, Розина выскользнула из дому, села в него, и они покатили по дороге в Пизу. Но у горничной Розины еще осталось понятие о совести, она мне их выдала, я тотчас велела запрягать, села в карету и погналась за ними. К полудню я догнала несчастную колымагу, Агнеса правила, одетая кучером, усталые клячи валились с ног, а мои-то лошадки были свежехоньки.

Увидя, как они бегут во весь опор, Розина вышла на дорогу, я тоже вышла и к ней подошла, и обе мы не проронили ни слова. Я посадила ее к себе в карету, на подружку и не взглянула и приказала кучеру поворачивать. Там, на пути к моему дому, стоит среди деревьев маленькая церквушка. Когда мы с нею поравнялись, Розина попросила придержать лошадей и минутку ее подождать. Я подумала: «Не иначе какой-то обет принести хочет», — и пошла с нею вместе. Но под этими темными сводами, в прохладном запахе ладана я со страхом и тоской поняла, что сердце юной девушки — само темная церковь, таинственный храм, и старухе нет туда доступа. Розина прошла прямо к алтарю и упала на колени. Она посмотрела в лицо Пресвятой Деве долгим взглядом, поднялась и прошла к двери мимо меня так, будто я — старая крестьянка и молюсь тут сама по себе. Я терзалась, мучилась, но не могла выдавить из себя молитву, будто мне сказали, что Пресвятая Дева и все святые оглохли. Потом я вышла, увидела, как она стоит у кареты и смотрит в сторону Пизы, и заговорила с ней. «Если ты не понимаешь, — сказала я ей, — я-то понимаю, какое это безумие нам разлучаться из-за мужчины. Не ты одна, я тоже могу дать обет. Клянусь тебе — пока я в состоянии поднять правую руку, я не благословлю тебя на брак ни с кем, кроме принца, иначе не гулять нам с тобой вместе в раю.» Розина взглянула на меня, присела в реверансе, как приседала девочкой, и не сказала ни слова. На другой день отпраздновали пышную свадьбу.

А через месяц Розина подала прошение Папе об отмене ее брака на том основании, что он так и не был осуществлен. Скандал был ужасный. У принца могущественные друзья, а она молоденькая, неопытная и, главное, совсем одна. Но она стояла на своем с таким упорством, что всех заставила о себе говорить и привлекла на свою сторону. Принца не любили главным образом из-за этой его несчастной страсти к деньгам. А простолюдину, сами знаете, больше нравится нежная, возвышенная страсть. Розину стали почитать чуть ли не святой, и, когда ей наконец удалось объявиться в Риме, ее окружали на улицах толпы и приветствовали, как оперную примадонну.

Розина бросилась к ногам Святейшего со всеми своими удостоверениями от римских докторов и повитух. Принц свалился замертво, когда ему об этом сообщили, и на три дня потерял дар речи. Обретя его вновь, он перво-наперво велел закрыть ставни, чтобы не слышать с улицы песен о пизанской непорочной деве. Он грыз ногти и воображал счастье юных влюбленных — думаю, это неплохо у него получалось. Во всяком случае, едва у нее в руках оказалось письмо Папы об отмене брака, они с Марио поженились.

В это время, когда кругом только и речи было, что о Розине, я отказалась видеть ее и старалась о ней не думать. Но на что прикажете обратить мысли старухе, когда она решила не думать о том, что их занимало семнадцать лет?

Два месяца назад я узнала, что внучка моя ждет ребенка. Хоть я и не рассчитывала на иное, это был последний удар. Уж и не знаю, как я пережила его. Я думала о ее матери, о своем обете. Надежда моя на святых окончательно пошатнулась. День и ночь у меня перед глазами была Розина, какой стояла она тогда на коленях в церкви, и сердце мое переполняла такая тоска, от какой можно вы, кажется, избавить даму в моем возрасте. В конце концов я выкинула из головы всякие мысли насчет рая, поняв, что тамошние тысячи лет не стоят и недели в нашем итальянском доме вместе с моей внучкой. Долгое время я была слишком слаба, чтобы тронуться в путь, но вчера собралась наконец в Пизу.

Вот вам и вся моя печальная повесть, граф. А теперь судите сами о путях Провидения.

Тут она надолго умолкла. Когда, испугавшись тишины, он заглянул ей в лицо, оно изменилось. Она словно вся стала меньше, но глаза из-под восковых век пристально смотрели на него.

— Я готова расстаться с этим миром, — сказала она. — Он меня наизусть знает, как я знаю его, и нам нечего больше сказать друг другу. Мне самой даже странно — отчего меня так занимает, отчего мне так дорога эта старая Карлотта ди Гампакорта, которая скоро совсем исчезнет со сцены, что я не могу с ней расстаться, не предоставя ей возможности простить должникам ее. Но что поделать — В моем возрасте трудно отказываться от давней привычки. Так согласны ли вы ради меня отправиться за моей девочкой в Пизу?

Левая рука ее скользнула по простыне, как вы нащупывая его руку. Август тронул холодные пальцы.

— Я к вашим услугам, мадам, — сказал он. Она глубоко вздохнула и закрыла глаза. Он поспешил позвать доктора, за которым меж тем послали.

Слугам он приказал готовиться в путь рано на рассвете, а сам вернулся к письму, чтоб успеть его отправить. Проглядев письмо, он решил, что его рассуждения могут огорчить своей безысходностью доброго Карла, а потому снова взялся за перо и прибавил две строчки из «Фауста», любимые строчки друга, которыми тот, бывало, в Ингольстаде не раз заключал их споры:

…Добрый человек в своем стремленье темном

Найти сумеет настоящий путь.[3]

И с нежной улыбкой он запечатал письмо.

IV. ПЕЧАЛИ ЮНОЙ ДAMЫ

Когда на другой вечер он подъезжал к гостинице, последней перед Пизой — множество домов, карет и пешеходов, гомон и грохот говорили о близости большого города, — его обогнал фаэтон, и с козел, бросив поводья гостиничному кучеру, соскочил стройный молодой человек в широком черном плаще. Следом вышел старик мажордом, похожий на маскарадного Панталоне. Смеркалось. Первые звезды проступили на синем глубоком небе, повеяло вечерней прохладой. Августа охватило особенное дорожное чувство, составляющее счастье истинного путешественника. За день его оставляли позади и обгоняли всадники на конях и ослах, кареты, телеги, запряженные быками и мулами, и уже ему представлялось, что жизнь устремляется по определенному назначению, а значит, не может его не быть и у самого Августа. Огни, шум, запах дыма, сала и сыра, которыми встретила его гостиница, тешили сердце. Будто самый дух Италии спустился с дальних гор, перебрался через множество рек, чтобы здесь, на площади перед остерией, нежно омыть ему лицо.

Остерия была когда-то приемной роскошного дворца, и Август ступил в большую красивую залу, расписанную фресками. Старик хозяин с двумя слугами сервировал стол подле открытого окна, и все трое углубились в жаркий спор, от которого хозяин оторвался, чтобы приветствовать гостя и заверить его, что все мыслимое будет сделано ради его удовольствия. Но как прикажете быть, когда столько важных господ нежданно-негаданно нагрянет разом? И в заведение, которое так дорожит своей репутацией! Просто голова кругом! Через полчаса прибудет принц Потенциати, да еще с молодым другом, принцем Джованни Гастоно! Эти знают толк в еде и заказали куропаток, а повар возьми да испорти соус. Август спросил, не принц ли Джованни тот юноша, которого он видел только что у подъезда. Нет, не он, сказал старик, это не иначе другой знатный привередник.

Как, неужто милорд и не слыхивал про принца Нино? О, подобного юноши не встретишь нигде, кроме Тоскании. Еще малым ребенком он был так дивно хорош, что с него писали младенца Христа для собора. Где вы он ни появлялся, сразу все очарованы. И он патриот, он истинный сын Тоскании. Честолюбивая мать посылала его ко дворам Вены и Санкт-Петербурга, но он воротился домой, не пожелав разговаривать ни на одном языке, кроме родного, а ведь это язык великих поэтов, милорд! Дворцы его обставлены в духе тосканской старины, оркестр играет только итальянскую музыку, кони скачут в классических скачках, а осенью, когда оканчивается сбор винограда, он устраивает пышные праздники, как в добрые старые времена, — Все танцуют старинные танцы, обнаженные сельские девы выжимают виноградные гроздья, импровизаторы воспевают ночь, Тосканию, любовь и рачительного хозяина…

Перебросив через руку засаленное полотенце, не спуская острых черных глазок со слуг, старик успевал с молодой живостью ума и отменной любезностью занимать чужестранца. А чего стоит тот случай, когда немецкий певец дерзнул выйти в опере Чимаросы «Ballerina Amante»[4] и принц Нино вспрыгнул на сцену, прогнал нахала и сам пропел всю партию от начала и до конца, к восторгу партера? А? Что же до прекрасного пола — и тут обширная физиономия старика буквально вся собралась в одну точку, — милорд ведь и сам, верно, знает: если уж они бросаются мужчине на шею — что прикажете делать? Но и в этом принц Нино показал себя верным сыном Тоскании. Ведь, захоти он только, он бы в два счета женился на эрцгерцогине, да и сама сестра русского царя влюбилась в него до безумия, но он отвечал дивными строками Реди из «Вакха в Тоскании»[5] о том, что «объятия свои побережет для винных вочек родины любезной.» Правда, говорят, что тосканские мужья не так досадуют на его неотразимость, как можно вы представить, ибо женщина, принадлежавшая однажды принцу Нино, никогда уж не снизойдет до другого кавалера, и не одна любвеобильная дама, будучи покинута им, оставалась вперед верна своему мужу и своим воспоминаниям. Жаль, что из-за расточительности и небрежности к земным благам он попал в сети старого принца Потенциати, который дает деньги в рост. Правда, говорят, в последнее время он переменился. Кажется, сам он рассказывал, что в жизни его произошло чудо и заставило поверить в чудеса. Иные думают, что святая королева Матильда из его рода явилась ему во сне и отвратила его помыслы от всего мирского… Но тут один из слуг так грубо нарушил правила сервировки, что старик, как бы в некоем душевном сальто-мортале, оборвал свою речь и набросился на него. Немного погодя он вернулся к Августу, с улыбкой, но в совершенном молчании неся заказанное вино, и тотчас покинул его с глубоким поклоном. Два старика священника сидели над своим вином подле очага, бросавшего отсветы на засаленные сутаны, а правивший фаэтоном юноша задумчиво прихлебывал кофе, который принес ему старый слуга, сидя под картиной, изображавшей явление ангелов Аврааму. Он был строен, хорош, и Август, чувствительный к красоте, и вдобавок угадывая в этих чистых нежных чертах сходство с чертами друга своего Карла, какими он помнил их по Ингольстаду, все возвращался к нему взглядом. Когда старик слуга, воротясь, повинился, что повздорил со слугою Августа из-за лучшего места в конюшне, Август воспользовался случаем и вступил с юношей в беседу. Задав ему несколько вопрособ о дороге в Пизу, он затем пригласил его выпить вместе с ним стакан вина. Молодой человек отвечал с отменной учтивостью. Он-де просит извинить его, но вина он не пьет. Однако, поняв, что Август чужестранец и не знает дороги, он пересел к нему, чтобы все получше ему объяснить. Во время разговора молодой человек оперся левым локтем о стол, и Август, разглядывая его руку, в который раз убеждался, что жители этой страны строили мраморные дворцы и философские системы тогда уже, когда его предки в северных лесах делали оружие из камня, пили горячую кровь медведей и одевались в их шкуры. Это сколько же уходит тысячелетий на выделку подобной руки и запястья! В Дании запястья и лодыжки толстые у всех, и, чем выше вы поднялись по общественной лестнице, тем они у вас толще.

Юноша зарделся от удовольствия, услышав, что Август датчанин, и объяснил, что ему еще не приводилось встречать соплеменников принца Гамлета. Он прекрасно знал творение английского гения и продолжал беседу так, как если бы Август прибыл прямо от двора короля Клавдия. С чисто итальянской деликатностью он не касался ужасных перипетий трагедии, будто Офелия — недавно погибшая сестра его собеседника, зато прелестно цитировал монологи и уверял, что часто переносится мыслью в Эльсинор на вершину страшного, нависшего над морем утеса. Август не стал его разочаробывать, умолчал о том, что Эльсинор расположен на совершенно плоском берегу, и спросил вместо этого, не сочиняет ли сам он стихов.

Нет, — отвечал юноша, тряхнув темными кудрями. — Раньше было дело, да вот уж год, как я этим не балуюсь.

И напрасно, по-моему, — сказал с улыбкой Август. — Уж конечно поэзия — одна из ярчайших радостей жизни и помогает преодолеть скучное однообразие будней.

Юноша, рассматривая Августа как врата или друга злополучного датского принца, готов был ему открыть свое сердце.

— Со мной случилось нечто такое, — сказал он, немного помолчав, — что я не могу претворить в поэзию. Прежде комедии и трагедии выходили из-под моего пера, но и они этого не вместят. — Он еще немного помолчал и прибавил: — Я теперь отправляюсь в Пизу заниматься астрономией.

Его благородная открытость подкупала Августа, который и сам некогда в Ингольстаде с увлечением изучал звезды. Потолковали немного и о них, Август рассказал, как великий датский астроном Тихо Браге велел построить девятнадцатифутовый квадрант и небесный глобус в пять футов диаметром.

Астрономию я хочу изучать оттого, — сказал молодой человек, — что не могу более выносить мысли о времени. Когда я о нем думаю, я чувствую себя в тюрьме, и для моего покоя и счастья мне надобно вовсе из него вырваться.

Я и сам то же чувствую, — сказал Август печально. — Но для меня ясно, что, если в любой миг нашей жизни, пусть даже в такой, какой мы сами назовем счастливейшим, нам скажут, что он будет длиться вечно, мы сочтем, что обречены вместо вечного блаженства на вечные муки.

С болью вспомнил он, что это соовраженье посетило его в первую врачную ночь. Молодой человек, казалось, с большим вниманьем следил за его мыслью.

— К несчастью, синьор, — сказал он немного погодя, и его юное лицо вдруг побледнело, а глаза потемнели, — меня преследует воспоминание об одном-единственном часе в моей жизни. До самого прошлого года меня равно радовала мысль о прошлом и будущем, да, время было живописной легкой тропой, по которой можно гулять туда-сюда, если вздумается. И вот теперь я не в силах оторвать мысль от того единственного часа. Каждая его секунда важнее для меня, чем иные годы. И спастись я могу лишь там, где времени вовсе нет. Я знаю, — сказал он, — кое-кто будет меня отсылать к идее духовной весконечности, дарованной нам религией, но я могу их уверить, что это не для меня. Проверено. Напротив, мысли о всемогуществе Божием, о свободе человеческой воли, о рае и аде как раз и наводят меня на те рассуждения, от которых я стремлюсь избавиться. Я хочу обратиться к весконечности пространства, и, судя по тому, что мне рассказывали, я думаю, что пути звезд, их эллипсы и круги в бескрайнем небе могут увлечь наш разум по иному руслу. А вы как думаете, синьор?

Августу вспомнилось то недолгое и недавнее прошлое, когда и сам он чувствовал себя скорее сыном вольного эфира.

— Я думаю, — сказал он печально, — что жизнь ведь подчинена законам притяжения в духовном, точно как и в физическом смысле. Земельные владения, женщины… — Он глянул в окно. На синем весеннем неве, яркая, как алмаз, сияла вечерняя Венера.

Юный незнакомец побернулся к нему.

— Так вы в самом деле считаете, что разговариваете с мужчиной? Нет, вовсе я не мужчина и, с вашего позволения, нисколько этим не тягощусь. Разумеется, всевеликое на свете создано мужчинами, и все же, я смею думать, в мире жилось вы куда спокойней, если б они безжалостно не разрушали то, что так дорого нам.

Август совершенно смешался, сообразив, что обращался с юной дамой как с юношей, но извиняться не стал, ибо вины его тут не было. Он поспешил представиться и осведомиться, чем он может ей служить по дороге в Пизу. Девушка, однако, ничуть не изменила обращения с ним после своего признания и казалась решительно безучастной к тому впечатлению, какое оно могло произвести. Она сидела в той же позе, скрестив под плащом стройные ноги и обняв одно колено руками. Август подумал вдруг, что едва ли когда еще приводилось ему разговаривать с молодой женщиной, которая вы не заботилась прежде всего о том, какое впечатление она на него производит, и понял, отчего он всегда так скучал и томился, беседуя с дамами. Дружеский интерес и доверие, какие выказывала ему эта девушка, ничуть не пекшаяся о его к себе интересе, показались ему так милы, будто их только он искал всю жизнь в женщине. И он старался не испортить дела и не впасть в привычный пошлый тон светского разговора.

Как жаль, — сказал он задумчиво, — что вы такого дурного о нас мнения, ведь все мужчины, которых приходилось вам встречать, я убежден, старались вам понравиться. Не объясните ли вы, отчего это вечно так происходит? вот и мне одна дама объясняла не раз, что я причина ее несчастья и уж лучше обоим нам умереть, — а я-то изо всех сил старался сделать ее счастливой. Уж сколько лет прошло с тех пор, как Адам и Ева, — взгляд его скользнул через залу к их изображению на стене, — соединились в раю, а зачем, спрашивается, если мы так и не научились друг другу угождать?

Ну, а ее вы не спрашивали? — спросила девушка.

Я спрашивал, — ответил он, — но будто злая судьба мешала нам говорить об этом предмете спокойно. Я пришел к быводу, что женщины по какой-то причине вообще предпочитают скрывать, чего они от нас ждут. Они вовсе не стремятся к соглашению. Они хотят состояния вечной войны. О, если в хоть раз в истории человечества мужчина и женщина сошлись вы как два посла дружественных держав и могли вы договориться! Правда, сам я, — прибавил он, помолчав, — когда-то в Париже знавал одну особу, которая вполне могла вы сойти за такого посла. Она была знаменитая куртизанка. Но едва ли вы вы вручили ей верительные грамоты. Скорей сочли вы ее предательницей общего женского дела.

Девушка немного подумала над его словами.

Я полагаю, — сказала она, — что и у вас в стране бывают балы, вечера и рауты?

Да, — сказал он. — Бывают.

А значит, вы знаете сами, — продолжала она медленно, — что роль гостя совсем не та же, что роль хозяина или хозяйки, и никто не ждет и не хочет, чтобы они вели себя одинаково?

Да, вы, разумеется, правы, — сказал Август.

Ну вот, так же точно и вог, — сказала она, — когда создавал Адама и Еву, — она тоже глянула на них через залу, — отвел мужчине в тех отношениях, о которых мы рассуждаем, роль гостя, а женщине — роль хозяйки. Вот мужчина и принимает любовь легко, ведь честь и достоинство дома не ставятся им на карту. И можно ходить в гости даже к тому, кого вовсе не собираешься принимать у себя. А теперь вы скажите мне, граф, — чего нужно гостю?

Я думаю, — сказал Август, немного поразмыслив над ее вопросом, — что, исключив, как мы, я надеюсь, в нашем случае вправе, гостя-невежу, который приходит угощения ради и, навив себе брюхо, тотчас уходит домой, — гостю хочется, во-первых, отвлечься, забыться, избавиться от скуки и уныния будней. Во-вторых, приличному гостю хочется себя показать, произвести впечатление. И в-третьих, наверное, ему хочется лишний раз убедиться, что он подлинно существует на свете. Но раз уж вам угодно было прибегнуть к столь милой метафоре, синьора, ответьте и вы мне великодушно — чего нужно хозяйке?

Хозяйке, — отвечала юная дама, — нужна благодарность.

Но тут громкие голоса под окном положили конец их беседе.

V. ИСТОРИЯ О ПЛЕННОЙ УБИЙЦЕ

Первым вошел хозяин остерии, пятясь и держа в каждой руке по серебряному подсвечнику, с проворством, удивительным в таком старом человеке. За ним следовали трое господ, для которых и сервировался стол, причем первые двое шли рука об руку. С их приходом зала разом преобразилась, так много внесли они с собой громкости, яркости, да и попросту грубой материи — ибо двое из них были весьма крупные мужчины.

Внимание Августа привлек, как непременно всегда и везде привлекал он внимание каждого, человек лет пятидесяти, непомерной толщины и огромного роста. Одет он был во все черное с изысканным вкусом, белье сверкало белизной, сверкали кольца на пальцах, сверкала крупным бриллиантом галстучная булавка. Кудри свои он густо чернил, лицо пудрил и искусно подкрашивал. Несмотря на толщину и тугой корсет, двигался он с удивительной грацией, словно вслушиваясь в одному ему внятную музыку. Словом, подумалось Августу, если только отвлечься от наших условных понятий о том, как подобает выглядеть человеку, его можно счесть предметом редкой красоты, и из него получился вы, например, весьма внушительный идол. Он-то и держал речь — высоким, пронзительным, но и странно привлекательным голосом.

— Как мило, как мило, мой славный Нино, — говорил он, — что мы снова вместе. Но я слышал о тебе, я за тобой следил и знаю, что ты купил недавно у Касцини «Данаю» Корреджо и упряжку в шестнадцать пегих лошадей для своей новой кареты.

Молодой человек, к которому он обращал свою речь и которого держал под руку, почти его не замечал. Взглянув на юного кавалера, Август тотчас понял, что красота его в этой стране должна высоко цениться. Он успел обойти немало картинных галерей Италии и отдавал себе отчет в том, что любой святой Севастьян, пронзенный стрелами, любой Иоанн Креститель, питающийся акридами и диким медом, и даже любой ангел из отверстого гроба Господня, стоило ему выйти из рамы и приодеться с овдуманной небрежностью, выглядел вы в точности так же. Да еще этот темный тон волос, лица и глаз, отдающий как бы патиной старинных полотен, да еще это выражение бездумности, которая была вы так уместна в раю, где думать уже решительно не о чем.

Третьим в компании был высокий и крепкий, тоже нарядный юнец в светлых кудрях и с розовым, несколько овечьим лицом, без всяких признаков подбородка, переходящим в толстую шею. Этот впитывал каждое слово пожилого господина и не сводил с него глаз. Все трое уселись за трапезу, озаренные блеском свечей.

Юная дама взглянула на вновь прибывших, встала, запахнулась в свой черный плащ и ушла. Август проводил ее за дверь, где ждал уже старый слуга со свечою в руке.

Когда Август вернулся, на столе его встретил каплун и торт в розовых завитках свитых сливок. Ужинавшие у окна так шумели, что он то и дело отвлекался от своих мыслей и от еды и поглядывал в их сторону. Он замечал, что старик, усиленно подливая вино сотрапезникам, сам пил только лимонад, но оживлялся, однако, ничуть не меньше других, словно черпал веселость из пьянящего источника, вьющего внутри и не нуждающегося в пополнении извне. Наконец голос его зазвучал, не перевиваемый другими, и Август услышал следующую историю.

— Много лет назад в Пизе, — говорил пожилой господин, — я был свидетелем того, как Монти, славный наш сочинитель, выхватил пистолет и выстрелил в монсеньора Талбота. Случилось это за ужином, и ужинали только мы трое, в точности как вот мы сейчас с вами. А вышло все из-за спора о вечном проклятии.

Монти, издавший тогда как раз своего «Дон Жуана», был во власти жестокой тоски, не пил, не принимал участия в беседе, и монсеньор Талбот подивился такому расположению духа в поэте, достигшем столь громкого успеха. И Монти тогда спросил, не кажется ли монсеньору, что всякий вы мучился от тяжкого чувства ответственности, создав человека, обреченного вечным мукам. Талбот с улыбкой утешал его тем, что вечный огонь уготован лишь людям подлинно существующим, Монти стал кричать, что его Дон Жуан существует подлинно. Монсеньор, все еще улыбаясь и развалясь на стуле, объяснил, что имеет в виду существа из живой плоти. «Живая плоть! — вскричал поэт. — И вы могли усомниться в живости его плоти, когда в одной Испании тысяча три дамы принесут вам свидетельства, что с этим у него все в порядке!»

Монсеньор тогда несколько серьезней спросил его, уж не считает ли он себя создателем наравне со всемогущим Богом. «Всемогущий Бог! — крикнул Монти. — Бог! Да знаете ли вы, что Бог именно и мечтал всегда создать моего Дон Жуана, Гомерова Одиссея и Сервантесова Рыцаря Печального Образа? Для них-то и старался он, создавая свой ад и рай. Или вы полагаете, что всемогущий собирался коротать вечность в обществе моей тещи и австрийского императора? Люди — лишь глина в руках всевышнего, его материал, мы же, художники, мы — его орудия, его шпатель и резец, и, когда статуя выполнена по его замыслу в мраморе и бронзе, он нас развивает и отбрасывает, и мы иного не стоим. Когда вы умрете, монсеньор, вы загаснете, как свеча, и ничего-то от вас не останется, а по вечным чертогам гуляют Орландо, Мизантроп и моя бедная, несчастная дона Эльвира. Таков рабочий план Творца, и, если нам он покажется немного растянутым, кто мы, чтобы его судить, мы, ничего решительно не смыслящие в том, что такое время и вечность?» Монсеньор Талбот и сам был большой ценитель искусств, но ему неприятно стало слушать подобную ересь, о чем он и сообщил весьма строго поэту. «Ну так отправляйся же туда и сам убедись!» — вскричал Монти, и, оперев о край стола пистолет, которым поигрывал, он выпустил заряд прямо в прелата, и тот упал, обливаясь кровью. Дело вышло нешуточное, монсеньору Талботу пришлось подвергнуться тяжелой операции, и некоторое время он был между жизнью и смертью.

Молодые люди к тому времени уже выпили три или даже четыре бутылки вина, а потом устали резвиться и предлагать на выбор рассказчику разные виды вессмертия, которые он бы мог обрести под пером разных поэтов. Но в их речи мелькало так много незнакомых имен и понятий, да и голоса их звучали так неотчетливо, что Август упустил нить беседы и подхватил ее только тогда, когда слово опять взял старик.

— Нет, нет, дети мои, — сказал он, смеясь, — сам я связываю с бессмертием куда более основательные надежды. Но мне хочется обратить ваши мысли к вечности или хоть развеять уныние, в которое погрузился недавно наш милый Нино, к печали всей Тоскании. А потому я вам расскажу еще другую историю.

Он откинулся на стуле и до конца своего рассказа уже не прикасался к еде и питью. Август заметил, что смуглый сосед, которого называл он своим Нино, последовал его примеру, так что юнец с овечьим лицом единственный из троих и оставался верен простым радостям жизни.

— Жил в Пизе, мои милые, — начал старик свой рассказ, — еще во времена моего прадеда богатый дворянин древнего рода, и на долю его выпал страшный удар судьбы. Юный друг, особенно близкий его сердцу, которого осыпал он щедротами, отплатил ему черной неблагодарностью, нанеся ему оскорбление, да вдобавок такого сорта, что, стань оно нзвестно, оно, без всякой его вины, навлекло вы на него презрение света. Дворянин наш был философ и больше всего в жизни ценил душевный покой. Когда он заметил, что лишился сна, и понял, что ему не вернуть былого веселья, покуда он не прольет кровь юного врага, он решил, что пролить ее стоит. Но из-за своего положения в обществе и еще кое-каких обстоятельств он не мог это сделать собственными руками, а потому призвал на помощь молодого наемного убийцу. В те поры еще водились подобные люди. Юноша этот был отчаянный мот и довел себя до долгов, от которых не видел иного спасения, кромеженитьбы. Друг моего деда сделал ему прекрасное предложение. «Я хочу, — сказал он ему, чтобы все остались довольны. Я заплачу тебе за свой душевный покойстолько, сколько он того стоит, а это немало. Помоги мне своим искусством, а уж я погашу твои долги сполна и выкуплю даже коралловые четки твоей прабабки, которые ты отдал в заклад.» Наемник согласился, и на том они и порешили.

В этом месте рассказа большой черный кот, лежавший у камина, вдруг вспрыгнул к старику на колени. Не взглянув на него, старик стал его гладить и продолжал:

— Часы пробили полночь, когда убийца ушел на дело, и, зная, что все равно ему не сомкнуть глаз, дворянин ждал его в своем кабинете за заставленным яствами столом. Едва провило час, молодой человек появился в дверях бледный как смерть. «Я отомщен? — спросил дворянин. — Мой враг убит?» — «Да», — отвечал наемник. «Точно ли?» — спросил дворянин, а сердце у него так и плясало в груди. «Да, — сказал наемник, — если точно убит тот, кому я трижды вонзил в грудь мой стилет по самую рукоять. (В те поры, милый Нино, еще пользовались этим орудием.) И чтобы все, как вы сами сказали, остались довольны, я хочу с вами выпить бутылку шампанского.» И они прелестно отужинали вдвоем. «Знаете ли, — сказал вдруг наемник, — что, по-моему, ужасно досадно? А вот что: все мы заделались такими умниками, что уж и не верим в то, чему учили нас наши благочестивые бабушки. Ведь как я был бы рад, если в верил, что оба мы с вами обречены на вечные муки!» Дворянин удивился и пожалел юношу, который был, кажется, сам не свой. И, чувствуя к нему в тот момент живейшее расположение, он всячески пробовал его утешить. «Видно, для тебя это было чересчур, — сказал он. — Я-то думал, ты покрепче. Что же до вечных мук, ты не отчаивайся, тут ты прав, надо думать. Убийство, которое сегодня ты совершил, я сотни раз совершал в сердце моем, а стало быть, согласно Писанию, точно так же в нем повинен. Иные схоласты могут даже доказать, что твое участие в деле было ничтожным и кажущимся и ты успеешь еще отмыть свои руки в крови агнца и сделать их вновь белоснежными. Однако же, как ни прискорбно, расплачиваясь с тобой, я помнил о беспокойстве, которое тебе причинял, и о риске, которому тебя подвергал, зная законы Пизы и связи моего покойного недруга, о душе же твоей как-то не думал. Оказывается, тебе и с этой стороны грозит опасность. И как вы мала она ни была, я даю тебе сверх прежней платы еще и мой перстень.» И с этими словами он снял с пальца перстень, украшенный огромным рувином, бесценное сокровище, протянул молодому человеку, а тот расхохотался ему в лицо, будто ни о каких высоких материях они и не говорили, и был таков. Дворянин наш улегся в постель и впервые за долгие месяцы уснул крепким сном, убаюканный сладкими мыслями о том, что желание его наконец-то исполнилось и он со всею щедростью расплатился с юным его исполнителем.

В этом месте рассказа кот прогулялся по столу и обосновался на коленях юного Нино. Тот, как в зеркале повторяя соседа, принялся гладить нежную шерсть, откинувшись на стуле и слушая.

— Но, видно, так уж суждено было тому дворянину, — продолжал старик, — Вечно терпеть разочарование в людях. Всего какой-нибудь месяц прошел с достопамятной ночи, и он еще, словно оправясь после тяжкого недуга, наслаждался жизнью, обществом друзей, дивной музыкой и цветением пизанской весны, как вдруг стал он получать от друзей из Рима известия, что юный враг, за смерть которого он так щедро расплатился, обретается в вечном городе, здоров и весел, как никогда, и ласкаем папским двором и римским светом.

Это последнее доказательство людского коварства поразило его в самое сердце. «Кому и верить, — думал он, — когда тот обманул? Не оттого ли был он так бледен, что меня предал?» Да, бедняга слег, на несколько дней потерял дар речи, долго страдал от невыносимой воли в глазах и правой руке — однако зачем же останавливаться на его телесных страданиях, когда они были ничто в сравнении с мукой душевной? Но был он человек мыслящий; и все обращался мыслями к тому будущему, которое рисовалось им вместе с наемником за славной трапезой в роковую ночь. «Неужто, — думал он, — важны лишь намерения, дела же наши — ничто?» И чем больше он думал, тем больше склонялся к этому заключению. И даже, думал он, намерения до той поры и важны, покуда остаются намерениями. ибо действие их отменяет. Вернейшее средство не вожделеть жены ближнего есть овладеть ею, а любить врагов наших, благословлять ненавидящих и проклинающих нас куда легче, когда с ними покончено. Он вспомнил, с каким умилением сам он думал о своем враге в тот недолгий период времени, когда считал его умершим. «Стало быть, — думал он, — в аду, вероятно, полным-полно людей, не осуществивших своих намерений. Их гложущий червь ненасытен.» И вот, — сказал старик, и голос его стал вдруг тих и нежен, как ласка, — изверясь в наемниках, он решил впредь осуществлять свои намерения самостоятельно. Был только один-единственный вопрос, который ему хотелось бы разрешить, прежде чем навсегда покончить со всей этой плачевной историей. И вопрос такой, — продолжал он совсем уж медовым и тающим голосом, — за сколько же он меня продал?

Он помолчал немного.

— Вот и вся моя история, милый Нино, и, надеюсь, ты не слишком заскучал. Ты весьма меня обяжешь, если выскажешь теперь свое суждение.

Все надолго примолкли. Юный принц посмотрел на старика, налег локтями на стол, упер подбородок в ладони и своим плавным жестом вдруг так напомнил кота, сидевшего у него на коленях, что Август даже вздрогнул.

— Да, с твоего позволения, — сказал он, — я заскучал немного, ибо история твоя чересчур затянулась, а еще, однако, не кончена. Положим же ей сегодня конец.

Он наполнил левой рукой свой стакан, отпил до половины и медленно, так, будто выпил лишнего и отяжелел, запустил этим стаканом через стол, в старика. Вино стекло по багряному рту на пудреный подбородок, стакан скатился старику на колени, потом на пол и разбился.

Отчаянно вскрикнул юнец в светлых кудрях. Вскочил, извлек кружевной платочек и принялся утирать с лица старика вино, бережно, будто это кровь. Но старик его оттолкнул. Лицо его на несколько секунд застыло, как маска. Затем стало странно, торжественно сиять, будто внутри поместили источник света. Раскраснелось ли оно и впрямь под румянами, трудно сказать, но с ним произошла удивительная метаморфоза. Он выглядел стариком, покуда вел рассказ. Теперь в нем проглянула юная, чуть не ребяческая отвага. Август понял отчетливо, кого он ему напоминал: лик Вакха, бога бражников, округло и мощно всходил над столом. Все светилось в его лучах, будто древний бог, венчанный виноградными лозами, являлся оторопелым смертным. Он тщательно отер губы платком, долго его разглядывал и наконец заговорил, нежно приглушая голос, как и пристало богу беседовать с людьми, которым, он знает, иначе не снести его силы.

Я знаю, Нино, — сказал он. — Мужчины в твоем роду умеют умирать. — Он отхлебнул лимонаду, чтоб отбить вкус вина на губах. — А ты, оказывается, еще и влистательный критик, Нино, — продолжал он, — и не только старинных песней тосканских, но и новейшей прозы. В самом деле, это недостаток моей истории — В ней нетконца. И как славно конец порой все венчает. Так не угодно ли тебе встретиться со мною завтра на рассвете позади этого дома? Место мне знакомо — лучше не придумать.

Ну что ж, — сказал Нино, не меняя позы, по-прежнему уткнув подбородок в ладони.

Благодарю тебя, — сказал старик. — Я в тебе не сомневался. А теперь, — прибавил он, со спокойным достоинством оглядев залитую вином рубашку, — с твоего разрешения, я тебя покину. Я не могу оставаться в твоем обществе в таком виде. Артуро, друг мой, дай-ка мне руку. Не бойся, Нино, я пришлю его к тебе обратно для переговоров. Покойной ночи, милый!

Он ушел, опираясь на руку белокурого юнца, бледного как смерть и, кажется, совершенно потерянного, а смуглый принц, так страшно его оскорбивший, остался сидеть без движения, будто сон его сморил прямо за столом. Потом вдруг он повернулся, глянул на Августа, которого прежде не замечал, встал, подошел к нему и приветствовал его с отменной учтивостью. Хоть на ногах он держался не слишком твердо, но был, по-видимому, готов на любую партию в поставленном судьбою балете.

— Синьор, — сказал он, — Вы явились свидетелем ссоры моей с моим другом принцем Потенциати, который от меня потребовал удовлетворения. Не окажете ли вы мне честь завтра быть моим секундантом? Я Джованни Гастоне из Тоскании и ваш покорный слуга.

Август отвечал принцу, что до нынешнего дня не принимал участия в дуэлях.

— Рад вам служить, синьор, — сказал он. — Но, по мне, куда лучше в мирном застолье уладить ссору между друзьями. Да и не следовало вы вам поднимать руку на человека много вас старше.

Джованни нежно ему улыбнулся.

Пусть совесть ваша будет спокойна, граф, — сказал он. — Принц — оскорбленная сторона, и за ним выбор оружия. А если вы вы бывали в Тоскании, вы вы знали, какой он стрелок. Что же до его возраста, и впрямь, он больше чем вдвое нас с вами старше, но при всем том он в сравнении с нами дитя. Для него столь же натурально прожить двести лет, как мы располагаем жить до шестидесяти. Того, что терзает нас, он попросту не замечает. Вы его не знаете, это человек удивительный.

Слова ваши нисколько меня не успокаивают, — сказал Август. — Ну, а что, как он вас убьет?

Нет-нет, про это вы и не думайте, — сказал молодой человек. — Видите ли: он был столько лет моим лучшим другом. Пора поглядеть, кто для Бога дороже.

Птица пропела в саду, странно, нежно и четко, словно ночь сама оврела голос.

— Слышите? Слышите, как печалится азиола? — сказал Джованни. — Раньше ее крик был для меня всегда добрым предзнаменованием. Не знаю, — прибавил он, помолчав, — что-то на сей раз она мне пророчит. Ну да у Господа фантазия, видно, побогаче моей. И с другом моим Потенциани сходства у него побольше, чем со мною. Тут сомневаться не приходится. — Он помолчал в раздумье. — Кони эти, например, которых я купил, — сказал он, — я же до сих пор не придумал им кличек. Старый принц тут ничуть вы не затруднился. Ну а вы? Не можете ли что-нибудь присоветовать?

VI. МАРИОНЕТКИ

Едва юный принц, снова его поблагодарив, пожелал своему секунданту спокойной ночи и с ним распростился, старый почтенный слуга, которого Август видел в фаэтоне, подошел к нему сзади, бесшумно, как кот, и тронул его за рукав. Его госпожа, сказал он, обеспокоена шумом в доме и желала бы знать, что он означает. Сама она стояла и ждала Августа в саду, там, где свет из окна падал на каменную скамейку. Старый слуга занял позицию неподалеку, подле раскидистого вяза.

Августу не хотелось сообщать юной даме о дуэли, но скоро он уведился, что она прекрасно о ней осведомлена благодаря тому, что старик мажордом с хозяином вместе подслушивали под дверью. У Августа же она допытывалась в крайнем волнении, что послужило причиною ссоры. Август почел за благо сразу ей быложить все на случай возможного потом дознанья и, объяснив, что сам он не видит тут никакого повода для смертельной стычки, передал ей весь застольный разговор так, как запомнил. Она слушала молча, стоя прямо и неподвижно, как статуя, только посреди рассказа взяла его за руку и ввела в круг света. Когда же он кончил, она попросила пересказать историю старого принца о наемном убийце и на сей раз перевивала его, стараясь запомнить кой-какие выраженья и цифры.

Когда он всю историю повторил, она поворотилась к окну, и вдруг он с ужасом обнаружил, что лицо ее точно, как в зеркале, воспроизвело выражение лица старого принца в миг, когда его смертельно оскорбили. Она не румянилась, не пудрилась, а потому он увидел ясно, как вся она, ото лва до шеи, залилась краской, будто от натуги или от хмеля. В ослабленном виде, ни физически, ни нравственно не овладая его давящей силой, она повторяла метаморфозу старого Диониса и легко сошла бы за юную вакханку его свиты, а то и за одну из его пантер — так страшно блестели эти огромные глаза.

Она глубоко вздохнула.

— Едва я увидела вас, синьор, — сказала она, — я поняла, что со мной непременно случится что-то хорошее. Будьте же добры, скажите: возможно ли, если оба выстрелят одновременно и точно прицелятся, возможно ли, что две пули разом пробьют их сердца?

Август, признаться, не ожидал от юной леди, поэта и звездочета, подобной свирепости.

Ни о чем таком я не слыхивал, — сказал он. — Но не стану и уверять, что это небозможно. Меня самого страшит исход дуэли, ибо, по странному совпадению, не далее как вчера я слышал, что старый принц стреляет без промаха.

Ов этом все слышали, — сказала она. — Кого не может он запугать иначе, тому грозит пистолетом. Но скажите мне, ради Бога, синьор, — продолжала она, — кто этот юноша, которого принц убьет на заре? Вы мне его не назвали.

Август назвал ей имя. Снова она выпрямилась и застыла.

Джованни Гастоне, — протянула она. — Так вот это кто. Значит, я его видела. В день моего первого причастия, тому пять лет, он тоже был в церкви со своей бабушкой и держал над нею зонтик от кареты до самой паперти, потому что лил проливной дождь.

Пусть они лягут спать, — сказала она, помолчав. — И если это последняя его ночь, пусть он выспится хорошенько. Но ведь нам-то, синьор, нам-то глаз не сомкнуть. И что же нам остается? Мой слуга говорит, в остерии театр марионеток, а зрители-возчики поздно возвращаются из Пизы, вот через час и будут давать пред-ставление. Не пойти ли взглянуть?

У Августа и у самого сна не было ни в одном глазу, и редко когда его так это радовало. Он ощутил странную легкость во всем теле, какой и в детстве не испытывал. В блаженной растерянности, словно золотоискатель, напавший на драгоценный металл, он осознал, что напал в своей жизни на драгоценную жилу. Общество этой девушки было на редкость приятно. И не оттого ли вдобавок, думал он, что она, как и он, облечена в черные длинные панталоны — естественнейшую для человека одежду? «Все дамские шлейфы и буфики настолько призваны подчеркивать эту их женственность, что с ними не больно и беседуешь, — как с офицером в мундире или со святым отцом в сутане, столько же приблизительно толку извлекая из беседы.» И он устремился за нею следом в большой беленький сарай, где был устроен театр и шло уже представление.

Воздух, жаркий и душный, смешанными запахами ударял в ноздри, хоть окно под самым потолком было растворено в ночную небесную синь. Помещение наполовину было заполнено зрителями и смутно освещалось двумя лампами, свисавшими с потолка. Но свечи у самой сцены создавали магический светобой полукруг, в котором одежды маленьких артистов, при дневном свете, быть может, и блеклые, скучные, сверкали зеленью, багрецом и лиловостью, как горсть драгоценных камней. Безмерно вымахавшие тени вторили всем их движениям на грязно-белом экране.

Кукольник осекся на полуслове при появлении знатных гостей, принес им два кресла и бодрузил перед самой сценой. А затем продолжал представление, громко, на разные лады меняя голос соответственно ролям.

Разыгрываемая комедия была классическая «Отмщение Правды» — вещь пленительнейшая в театре марионеток.

Сюжет нехитрый и запомнится каждому. На дом, где собрались все действующие лица, ведьма насылает проклятие, согласно которому всякая в его стенах произносимая ложь немедля оборачивается правдой. И вот корыстная юная дама, с целью подцепить богатого жениха рассыпающаяся в любовных увереньях, влюбляется в него по уши; бахвал неожиданно для себя и впрямь делается героем; ханжи в конце концов становятся истинно добродетельны; старый скряга, твердящий, что у него ни гроша, в самом деле разоряется. Женщины, оставаясь одни, изъясняются стихами, мужчины нет-нет и подпустят весьма крепкое словцо; и только мальчик, единственная чистая душа в этом вертепе, исполняет прелестные песенки под аккомпанемент мандолины за сценой.

Пьеса веселила зрителей, усталые пропыленные лица светились, шутки Монсуса, клоуна, встречались взрывами смеха. Юная дама, признававшаяся, что и сама кропает пьесы, следила за сооружением собрата с сочувствием и любопытством. Кое-какие реплики странно задевали сердце Августа. Слова влюбленного, например, обращенные к подруге, что черствая корка верней насытит, чем самый толстый том поваренной книги, он воспринял как добрый, разумный совет. Вот наивная жертва рассуждает с изготовившимся убийцей о красотах лунной ночи, негодяй же в ответ дивится способности всевышнего заставлять нас восхищаться обстоятельствами, совершенно для нас невыгодными и вовсе даже наоворот. «Бог любит нас, — говорит он, — как мы любим наших собачек: когда он в добром расположении, веселы и мы и виляем хвостиком, а случись ему нахмуриться из-за каких-то небесных распрей, тотчас мы сникаем и толкуем о самоубийстве. Если же он в порыве ангельских чувств решает соорудить лунную светлую ночь, мы радостно трусим за ним по пятам.» Тут Август засмеялся. И подумал, что недурно бы снова, как в детстве, почувствовать себя песиком Господа Бога.

В конце опять появляется ведьма, и на вопрос, что же такое правда, она отвечает: «Правда та, что все мы с вами играем в комедии марионеток. А главное в комедии марионеток, детки мои, — не отступить от идеи автора. Тут — тайна, но, так уж и быть, я вам ее выдам. И в этом главное счастье жизни, которое люди-то ищут совсем в другом. Да, это благословение — играть в комедии марионеток, и, коли я до нее дорвалась, меня из нее не выма-нишь. Но вы-то, мои сотоварищи-актеры, вы не отступайте от идеи автора. Развивайте ее до последнего.» Речь ее вдруг показалась Августу донельзя убедительной. «Да, — подумал он, — будь жизнь моя комедией марионеток и знай я хорошенько свою роль — уж как вы все шло складно и ловко.» Здешний народ, сдавалось ему, и следует этому идеалу. Действительные ужасы, преступления и чудеса принимает он с той же простотою и легкостью, с какой эти маленькие актеры принимают мир фантазии автора. — Севе-рянин, бывитый душевным потрясением из колеи, сразу начинает растерянно запинаться и заикаться, южанин же и в порыве самой раздирающей страсти декларирует гладко, как по писаному, будто жизнь, какие вы коленца ни выкидывала, остается комедией, где все роли заранее распределены, разучены, отрепетированы. И, коли я наконец дорвался до участия в комедии марионеток, меня из нее не выманишь.

Когда пьеса кончилась и куклы раскланивались, Август услышал, что сзади отворилась дверь, побернулся и увидел принца Джованни со слугою. Они вошли и озирались, ища кого-то среди публики. Решив, что они отыскивают его, он встал и двинулся к ним, подальше от шума аплодисментов. Он несколько конфузился оттого, что пошел развлекаться ночью, быть может, последней в жизни его нового знакомца, но Джованни, кажется, это ничуть не удивило, и он справился спокойно, хороша ли пьеса. «Вот незадача, — сказал он потом. — Друг принца, назначенный назавтра его секундантом, занемог, бьется и плачет не переставая. А я, помнится, видел вас вечером с мальчиком, которого, судя по вашему обращению, я счел господином высокого рода, быть может, вашим соотечественником. Так не угодно ль вам его уговорить, чтоб он заменил Артуро, ибо ни мне, ни принцу не хотелось вы откладывать дело.»

Речь принца поставила Августа в затруднение. Он не вправе был выдавать тайну юной дамы и почел за благо оставить Джованни в том заблуждении, что это юный датчанин, предоставленный его заботам. «Но он совсем еще мальчик, — сказал он, — и едва ли способен принять участие в предприятии, столь важном. Однако он и сам здесь, и, если вы благоволите подождать, я с ним переговорю.»

Девушка еще была поглощена происходящим на сцене, когда Август к ней подошел, но тут как раз дали занавес, и все кончилось. Он пересказал ей просьбу принца и предложил сообща найти предлог, чтобы завтра на заре ей уехать подальше от дуэли. Минутку она подумала, потом встала и взглянула на Джованни, который тоже пристально, через всю залу, смотрел на нее.

— Синьор, — произнесла она медленно и твердо. — Я охотно окажу услугу вашему принцу Нино и с радостью буду его секундантом. Семьи наши не ладили, но на то и долг благородства, чтобы забывать старые распри. Скажите же ему, что зовут меня Аниоло делла Шефардесци и я его покорный слуга.

Принц Джованни, видя, что на него смотрят, подошел, Август представил молодых людей друг другу, и те обменялись приветствиями в духе отменной учтивости. Она стояла к сцене спиной, и огни рампы одевали ее нимвом, уподобляя ангелу, в овлике юного щеголя явившемуся на маскарад. Зрители узнавали принца Нино, останавливались на почтительном расстоянии и его разглядывали.

Джованни рассыпался в благодарностях по поводу оказанной ему чести.

— Принц, — отвечала девушка. — Когда уж она состарилась, а он сделался премьер-министром в Египте, жена Потифара добилась у Иосифа аудиенции и попросила высший орден страны «Райскую звезду» для своего зятя. «Я не люблю быть назойливой, — сказала она, — но я так давно не докучала вашему сиятельству просьвами. Надеюсь, на сей-то раз вы не откажете мне.» — «Мадам, — отвечал премьер-министр, — некогда, давным-давно, был я в тюрьме. Оттуда звезд не видно, но мне они снились. Мне снилось, что без моего присмотра они в беспорядке рассыпались по неву, и пастухи со своими овцами не находят пути в горах, и погонщики верблюдов вслепую влуждают по пустыне. Мне и вы однажды снились, мадам, мне снилось, что звезда Альдеваран упала с неба, и я подобрал ее и отдал вам. Вы прикололи ее вулавкой к косынке и сказали: „Премного благодарна, Иосиф.“ Я рад сердечно, что сон мой оказался в руку. Орден, о котором просите вы для своего зятя, уже ему пожалован.»

И на том они расстались.

VII. ДУЭЛЬ

Солнце еще не взошло, но в воздухе было разлито чудесное обещание света, и в неве ни облачка. Плиты террасы еще не просохли от ночной росы; вот одна птица, за нею другая завели свою песню в саду, и с дороги понеслись крики ранних возчиков, вышагивавших рядом с длиннорогими своими быками.

Август первым вышел из дому. Он глубоко вдохнул прохладу утра, чистую, как стакан воды, и различил в ней тонкий дымок, дух деревьев в цвету и дорожной пыли. Странным показалось ему, что и смерть затаилась в этой прохладе, но сомневаться не приходилось, что противники схватятся не на шутку; а судя по условиям дуэли, принятым с вечера, он весьма опасался, что одному из участников уж не увидеть солнца в зените.

Мысль о смерти стала еще неотвязней, когда он медленно добрел до края террасы. Отсюда далеко было видно обсаженную деревьями и вьющуюся между холмов дорогу. На горизонте он различил прерывистую голубую черту под низким легким облаком. Верно, подумал он, когда разгуляется день, там и окажется Пиза. Там и сделает он свой первый привал, на то у него в кармане рекомендательные письма к видным людям города. Но те-то двое идут к последнему привалу на жизненном своем пути и, верно уж, куда больше него напутешествовались, куда больше видов навидались, раз это нисколько их не пугает.

Обернувшись, он увидел, что Джованни вышел из дому, остановился и, в точности как прежде он сам, глянул в небо. Увидя Августа, он подошел, поздоровался, и они принялись бродить взад-вперед по террасе, беседуя о разных пустяках. Если и был дуэлянт неспокоен, волнение его, глубоко запрятанное, выказывалось разве особенно нежной шутливостью. И, однако, Август чувствовал, что нависающая роковая опасность ему дорога и ни за какие блага мира он от нее вы не отказался. «Я тотчас понял, увидя вас, граф, — сказал он Августу, — что это счастливая встреча.»

Двое слуг старого принца вынесли огромное кресло. Разжиревшему Потенциати трудно было стоять, и он наловчился стрелять на дуэлях сидя. Слуги спрашивали, где поставить кресло, все принялись искать безупречно ровное место. Стрелять условлено было с десяти шагов, а потом прилежно вымеряли расстояние и определили, где стоять Джованни.

Слуги старого принца поставили рядом с креслом столик, поместили на нем пару дуэльных пистолетов в элегантнейшем ящике, стакан лимонада и шелковый кружевной платочек и вернулись в дом. Тем временем на террасу вышла девушка со старым своим слугою. Она была очень бледна, поеживалась в просторном плаще от утреннего холода и держалась несколько в стороне от других. Деревенский лекарь, за которым меж тем послали, старичок, пропахший мятой, в стародавнем паричке с косицей, прибыл одновременно с нею, пристроился рядом и принялся ее потчевать историями об известных ему дуэлях, которые все окончились смертельным исходом. Юный принц издали на них поглядывал. Воздух медленно наливался светом. Птичье пенье стало вдруг громким, восторженным, будто вот-вот случится что-то прекрасное. По дороге, блея, прошла большая отара овец, поднимая облако пыли, уже с золотою подцветкой.

И тогда отворилась дверь остерии и вышел старый принц, опираясь на плечо слуги. Он был одет с большой изысканностью, в бутылочно-зеленом плаще, тщательно накрашен, напудрен и держался с изяществом и достоинством. Видно было, как он взволнован. Над горизонтом как раз вегало солнце, но и оно не могло придать всей сцене той новой значительности, какую придавало ей появление старика. Прочие все гасили и скрывали чувства, их овуревавшие, он же выказывал свою печаль с простотою ребенка, не сомневающегося в понимании окружающих. В карих глазах стояла влага, но взгляд был открыт и нежен, будто загадки жизни все давно для него решены. Все в нем дышало той уверенностью, с какой великий виртуоз орудует смычком на зависть самому сатане, и притом будто просто забавляется. Душевное его равновесие поражало не меньше, чем устойчивость огромного тела на странно маленьких ногах. Едва встретясь с ним взглядом, Август понял неотвратимо, что пуля его смертельна. Сам Юпитер, прячущий острия молний в складках плаща, не мог бы казаться неодолимей.

Он дружески, учтиво заговорил со всеми, кажется, тотчас пленив сердце лекаря, который уже не мог оторвать своих рыбьих глазок от великого мужа. Тот не спешил, но и мешкать, no-видимому, не собирался. Ясно было, что, едва он перейдет к действию, все произойдет в темпе и стиле совершеннейшего менуэта.

Уронив несколько слов о погоде и прелестях пейзажа, заверив секундантов в глубокой своей признательности, он предложил Джованни быврать пистолет. Тот, вооружась, ретировался на десять шагов до назначенного ему места. Старик отпустил плечо слуги, в пояс поклонился противнику, и каким-то удивительным жестом, будто вот, покончив со скучной повседневностью, он добрался наконец до настоящей жизни, он взвесил на руке оружие и поудобней устроился в кресле. Август занял позицию на равном расстоянии от овоих, так чтобы оба расслышали его сигнал. Легкий утренний ветер прошелся по саду, ощипывая с деревьев лепестки и разнося запах цветенья. Август уже прочищал горло, чтоб отсчитать три роковых числа, как вдруг девушка прошла мимо него к старому принцу и заговорила таким голосом, будто птица спустилась с ветки и запела у него на плече.

— Выслушайте меня, принц, — сказала она, — до своего выстрела. Мне нужно вам кое-что открыть. Будь во мне уверенность в исходе дуэли, можно вы и подождать, пока вы уложите своего друга. Но никто не знает в точности путей Провидения, а мне вы не хотелось, чтобы вы умерли, так и не узнав того, что я собираюсь вам победать.

Все повернулись к ней, но она смотрела только в тихое, скорбное лицо старого принца. Маленькой, хрупкой казалась она с ним рядом, но строгостью и торжественным самообладаньем напоминала юного ангела смерти, обрушившегося с синих высот на плиты террасы, дабы вершить суд.

— Год тому назад, — сказала она, — Розина, жена ваша, выскользнула из дому среди ночи и отправилась в дом старой своей кормилицы подле пристани, чтоб там проститься с кузеном Марио, который утром покидал Пизу. Тем двоим надо было повидаться и решить свою судьбу, а силы Розины были на исходе, она просто умерла вы, если б не увидела возлюбленного. В спальне у Розины, как вы помните, принц, всегда по ночам горела лампа, и она не решалась ее погасить в ту ночь, опасаясь, как вы вы сами не вошли к ней ненароком или приставленные шпионить за нею горничные вдруг не подняли переполох. А потому она попросила лучшую свою подругу, тоже невинную девушку, связанную с нею нежной любовью и одной тайной клятвой, подменить ее на часок в постели. Общими силами им удалось подкупить негра-слугу по имени Баба, отдав ему двенадцать ярдов алого бархата и болоночку Розининой подруги — все их земное достояние, — чтоб он беспрепятственно открывал им дверь. Они входили и выходили, нарядившись аптекарем, который иногда призывался среди ночи ставить клистир вашему старому дворецкому. Розина отправилась в дом кормилицы и переговорила с Марио в присутствии старушки, как и было задумано. Они поклялись в вечной верности, она вручила ему письмо к своему дядюшке, римскому кардиналу, и, едва пробило час ночи, прокралась обратно в дом. Вот вам, принц, и вся моя история.

Все застыли в неподвижности, как дереянные куклы на затерянной среди просторов террасе: Август со старым лекарем — оттого, что ничего не могли взять в толк; старый принц и Джованни — оттого, что не могли прийти в себя от волнения. Наконец старик вновь обрел дар речи.

— Но кто же, — сказал он, — надоумил вас сегодня все это мне рассказать, мой прекрасный юный синьор?

Девушка посмотрела ему в глаза.

— И вы не узнаете меня, принц? — сказала она. — Я и есть Агнесса делла Герардески, оказавшая жене вашей эту услугу. Вы меня видели. Я была у вас на свадьбеподружкой невесты, я была в желтом платье. И еще как-то вы зашли к жене в гостиную, а я играла в шахматы с профессором Пакхиани, которого вы подослали к ней, чтобы он ее образумил. Розина стояла у окна, чтоб никто не видел ее слез.

После этих слов принц Джованни уже не сводил с нее глаз и застыл как каменный.

Старый принц сидел в кресле совершенно без движения, теперь еще больше напоминая драгоценного старинного идола, выделанного из черного дерева, золота и слоновой кости. Он внимательно вглядывался в рассказчицу.

Простите меня великодушно, синьора, — сказал он с глубоким поклоном. И снова застыл. — Значит, — проговорил он вдруг медленно, веско, — будь Баба мне верен, я накрыл вы их обоих в домике кормилицы и им вы от меня не уйти?

Да, — сказала девушка. — Но что им даже смерть от вашей руки, если в они умерли вместе?

Нет, нет, нет, — сказал старый принц. — Боже упаси, я и не подумал вы их увивать. Я просто бы содрал с них одежду, сказал ей, что утром жестоко расправлюсь с молодчиком, и запер вы их вместе на оставшуюся ночь. Когда она пугалась, когда гневалась, лицо, все тело у нее розовели, как цвет олеандра.

Тут он глубоко задумался, а все кругом примолкли. Он все больше застывал и делался как вы уже неодушевленным предметом, памятником самому себе, своей жизни. Но вдруг старое лицо залилось яркой краской.

— И тогда, — вскрикнул он с глубоким чувством, — тогда она, моя душенька, и сейчас оставалась вы мне в забаву!

На террасе настала мертвая тишина. Никто не решался заговорить перед лицом печали, столь глубокой.

Вдруг он озарил всех улыбкой, по-стариковски тихой, по-детски нежной.

— Мелковат, — проговорил он отчетливо. — Мелковат. Я всегда был мелковат. Вот в чем причина моего поражения. И я завидовал Марио, какой же низкой завистью я ему завидовал! И в мелком моем тщеславии я предпочел вы, чтоб наследник моего имени, буде явится на свет, происходил из княжеского рода. Мелковат, мелковат я оказалсядля планов творца.

— Нино, — сказал он немного погодя, — милый Нино, друг мой, прости мне дурные мысли. Дай руку.

Джованни, бледный как смерть, протянул ему руку. Но, едва стиснув его пальцы, старик вновь схватился за пистолет, будто обороняясь от более страшного противника.

Черные глубокие глаза смотрели в пространство со страхом, но и с решимостью, рот приоткрылся, будто вот сейчас он запоет.

— Карлотта! — вымолвил он.

Странным, величавым и усталым движением он поворотился вправо и косо, вместе с креслом рухнул наземь. Глухо ударилось о плиты тяжелое тело. Кресло лежало, задрав две ножки, он бывалился из него и остался недвижим. И тогда пистолет, зажатый в его руке, выстрелил, и пуля, описав безумную траекторию, прожужжала у Августа над самым ухом. Оглушенный, он вдруг с отчетливостью неовыкновенной увидел перед собою свою жену. Но тотчас пришел в себя и увидел уже доктора, который опустился на колени подле старого принца, грозя небу своими кулаками. Лицо принца постепенно покрывалось пепельной бледностью, и румяна и помада казались розовой и багряной эмалью на серебре.

Доктор уронил руки и ощупал грудь лежащего. Потом он оглянулся на остальных, и лицо его было начисто лишено выраженья. Встретив живые взгляды, он, однако, оправился. Встал и торжественно объявил:

— Кончено.

Все притихли. Поверженный старый принц по-прежнему составлял центр картины, будто он медленно возносился в небо, а они, оставленные ученики его, глядели с земли ему вслед. Только Нино был сам по себе, как вписанный в старый алтарь портрет дарителя, не вовлеченного в священное действо.

Солнце, вставая в лазури, нежными, тонкими тенями полнило складки зеленой ткани, облекавшей неподвижное тело.

VIII. ОСВОБОЖДЕННАЯ ПЛЕННИЦА

Вот слуги подняли и отнесли старого принца в дом, и Джованни с Агнессой остались лицом к лицу на опустелой террасе. Глаза их встретились, и так, будто это для нее важней всех событий рокового утра, она глядела ему в глаза все время, покуда хозяйский петух — кстати, он по прямой линии происходил от знаменитого петуха в доме первосвященника Кайафы и предки его были завезены в Пизу на возвратном пути крестоносцами — завел и завершил свой протяжный крик. Потом она отвернулась, чтоб последовать за остальными. И тут, по-прежнему не шелохнувшись, Джованни заговорил.

— Не уходите, — сказал он.

Она остановилась, но не отвечала.

Не уходите, — сказал он снова. — Дайте мне с вами объясниться.

Едва ли, — сказала она, — вы сможете что-то мне объяснить.

Он долго стоял, смертельно бледный, будто собираясь с силами, потом наконец начал странно севшим, изменившимся голосом:

И дух мой, — хоть умчались времена,

Когда его ввергала в содроганье

Одним своим присутствием она,

А здесь неполным было созерцанье,—

Пред тайной силой, шедшей от нее,

былой любви изведал обаянье.[6]

Наступило долгое, глубокое молчанье. Ее можно вы счесть садовой статуей, когда в не играл ее нежными прядями легкий ветерок.

— Я оставил вас, — продолжал он тем же севшим, как ошеломленным голосом. — Я ушел. Но в дверях я обернулся. Вы сидели на постели. Лицо твое было в тени, но лампа со спины озаряла твои плечи. Ты была голая, я же сорвал с тебя одежду. Полог постели был зеленый, золотой, как лес, как один из моих лесов в горах, а ты, ты была как Дафна у меня на полотне, Дафна, оборачивающаяся лавром. А я стоял в темноте! И часы пробили один удар. Год целый! — Вскрикнул он. — Год целый я ни о чем ином не мог думать, как только о той минуте.

Снова оба стояли молча, потерянно. Как марионетки во вчерашней пьесе, они подчинялись чужой, более сильной руке и не знали, что с ними будет.

Снова он заговорил:

Крапива скорби так меня сжигала,

Что, чем сильней я что-ливо любил,

Тем ненавистней это мне предстало.

Такой укор мне сердце укусил,

Что я упал…

И умолк, ибо, хоть тысячу раз твердил сам с собой эти строки, вдруг не мог вспомнить дальше ни звука. Казалось, он вот-вот рухнет замертво, как рухнул давеча его соперник.

Она обернулась, вгляделась в него, очень строго, но на лице ее был написан тот покой, та ясность, какие звуки поэтические всегда производят в душе, истинно преданной поэзии. И голосом ясным и нежным, как голос поющей птицы, она произнесла:

…Пусть твой дух стесненный

Боязнь и стыд освободят от пут,

Так, чтобы ты не говорил как сонный.

На мгновение она отвела взгляд, глубоко вздохнула и заключила:

Знай, что порушенный змеей сосуд

Был и не стал; но от судьи вселенной

Вино и хлеб злодея не спасут.

И с этими словами она устремилась прочь, и, хоть прошла она так близко, что он мог бы ее удержать, стоило протянуть руку, он не шелохнулся, не двинулся, будто овречен был навеки остаться там, где она его покинула.

Август с нею столкнулся в дверях. Хоть он был потрясен событиями утра и вдобавок видом старика, торжественно и мирно теперь покоившегося на широкой гостиничной постели, совесть нашептывала ему, что надо вы передать в Пизу поручение старой дамы и воспользоваться помощью Агнессы. Но, кое-что поняв в роковых событиях, в которых играла она не последнюю роль, он не решался докучать ей такой прозой, как адрес и прочее. Однако она его приветствовала радостно, словно старого приятеля. Подала ему руку, одарила ласковой улыбкой. Она переменилась, будто вдруг ожила статуя.

Внимательно выслушав Августа, она загорелась желанием поскорей донести до подруги бабушкино порученье, предложила к его услугам свой фаэтон, ибо он куда проворнее тяжелой кареты, и сама вызвалась править.

— Друг мой, милый датский граф, — сказала она, — едемте отсюда прочь, в Пизу. И поскорей. Ведь я свободна теперь. Я вольна лететь куда угодно, хотя вы в собственных мыслях. Я могу спокойно думать о завтрашнем дне. А завтрашний день, я верю, прекрасен. И мне только семнадцать лет, и с Божьей помощью я проживу еще шестьдесят. Я не заточена уже, как прежде, в пределах одного-единственного часа. И нечего о нем думать. О Господи! — Вскрикнула она в сердцах. — Да я и вспомнить-то его не смогу, как бы ни старалась!

Она была как юный возница, упоенный скоростью, уверенный в исходе состязанья. Кажется, идея скорости уже овладела ею безраздельно. Входя в дом, она оглянулась на террасу.

Знаете, — сказала она, — а ведь мы все были несправедливы. Этот старик был великий человек и достоин любви. Покуда он был жив, мы желали его смерти, но вот его нет, и как нам его недостает.

И стало быть, — сказал Август, выводя из случившегося свое собственное умозаключенье, — пора понять, что все люди, которых мы встречаем, с которыми нас сводит судьба, обоснобываются в нашем сердце, как деревья, нами посаженные в саду, как мевель, нами поставленная в доме. И лучше уж их беречь и находить им верное употребление, не то останешься в голом саду, в пустом доме.

Она задумалась над его словами.

— Да, — сказала она. — И старый граф впредь останется в саду моей души фонтаном черного мрамора, даря тенистую прохладу, играя звонкими струями. И я всегда смогу подле него отдохнуть и собраться с мыслями. Будь я на месте Розины, я вы от него не сбежала, нет, я постаралась вы сделать его счастливым. Хорошо вы, он стал наконец счастливым. И как больно приносить кому-то несчастье.

Август подумал, уж не раскаивается ли она запоздало, что нарушила ход дуэли, и он сказал, утешая ее:

— Не забудьте, вы сегодня спасли человеку жизнь.

Она изменилась в лице, помолчала немного. Потом повернулась и заговорила пылко.

— Но кто вы, — сказала она, — кто вы мог спокойно стоять в стороне и слушать, как человека столь несправедливо поносят?

Едва подали экипаж, они помчали в Пизу. Разгорался жаркий день, дорога пылила, тени деревьев стлались под самые колеса. Август оставил лекарю свое имя и адрес на случай дознания, но старый принц, в конце концов, умер ведь своей смертью.

IX. ПРОЩАЛЬНЫЙ ДАР

Граф Август фон Шиммельман провел в Пизе уже три недели и положительно влюбился в этот город. Он завел роман со шведской дамой, которая жила в Пизе, чтобы быть подальше от мужа и держать небольшую оперную сцену, являясь на ней друзьям. Последовательница Сведенборга, она видела себя с Августом вместе, уверяла она, в ином воплощении. Но куда более занимали его попытки двух священников, одного старого, другого молодого, обратить его в католичество. Не то чтобы хотел он обратиться, но был, однако, приятно удивлен тем интересом, какой могла представить для кого-то его душа, и старательно открывал овоим священнослужителям мельчайшие ее движения и переливы. Предвидя тем не менее, что духовное его обольщение не может длиться вечно, как, увы, обольщения всякого рода, и кончится вот-вот, он стал посвящать свои досуги тайному политическому братству, куда был введен в качестве представителя свободной страны. Там свел он знакомство с истинным старым якобинцем, изгнанником, былым монтаньяром и другом Робеспьера. Август часто к нему наведывался и в темной мрачной каморке под самой крышей обветшалого дворца рассуждал о тирании и свободе. К тому же он брал уроки живописи и начал копировать одну старую картину в галерее.

Тут получил он письмо от старой графини ди Гампокорта, которая обреталась на своей вилле близ Пизы и приглашала его к себе. Письмо полно было дружеских излияний и содержало важное известие. Узнав в один и тот же час о том, что бабушка ее при смерти, а бывший муж умер, юная Розина разрешилась от времени мальчиком, которого окрестили Карло в честь прабабушки, которая и характеризовала его, как чудо совершенства. Обе женщины, старая и молодая, теперь совершенно оправились, хотя старая графиня отчаялась когда-нибудь снова владеть правой рукой, и обе только и мечтали его увидеть и выказать ему свою признательность за неоценимую услугу.

Август отправился на виллу старой графини томяще жарким вечером. Когда он приближался к месту своего назначения, наконец-то грянула три дня нависавшая над Пизой гроза. Странно пожелтевший воздух пахнул серой, темные могучие тополя при дороге гнулись на бешеном ветру. Над самой каретой ослепительно вспыхнула молния, прокатился гром, упали первые тяжелые теплые капли, и вот уж все вокруг накрыло серым посверкивающим водопадом. Когда проезжали по каменному мосту с низкими перильцами, Август видел, как черную реку пронзают тысячи дождевых стрел. Карета с трудом одолела крутой каменистый подъем, скользкий от дождя, и, едва остановилась подле длинной мраморной лестницы, навстречу сбежал слуга с огромным зонтом, дабы гость не вымок, взбираясь по ступеням.

В просторной зале, окнами на длинную террасу над рекой, тяжелая дровь дождя по плитам отдавалась так гулко, словно он хлестал прямо с потолка. В стеклянные отворенные двери врывался запах свежести и горячего камня, резко остывающего в водяных потоках. В самой зале пахло розами. В дальнем углу старик аббат обучал девчушку игре на фортепьяно, но дождь и гром мешали отсчитывать такт, урок пришлось прервать, и оба глядели теперь в окно, на берег и реку.

Старуха графиня и молодая мать, сидя рядышком на диване, любовались младенцем. На руках у кормилицы, дебелой юной особы, облаченной в нечто розовое и красное, как олеандровый куст, он казался немыслимо крошечным, как печеное яблочко, все в кружевах и в лентах. Внимание дам разделялось между ним и грозою, и то и другое приводило их в такой неистовый восторг, будто в жизни не было и не будет ничего более увлекательного.

Графиня Карлотта хотела встать навстречу гостю, но так разволновалась при виде его, что не могла шевельнуться. Глаза под морщинистыми веками были полны слез, и во вce время разговора они струились у нее по лицу. Она его расцеловала в обе щеки и с глубоким чувством представила внучке, и впрямь прекрасной, как те мадонны, которых понагляделся он в Италии, а затем и младенцу. Август никогда не в состоянии был испытывать ничего, кроме страха, в присутствии столь крошечных существ, хотя и соглашался признать, что они представляют известный интерес как некое невнятное обетование. Тем более его изумило, что все три женщины явственно считали дитя уже верхом совершенства и, кажется, досадовали, что в дальнейшем ему суждено меняться. Но вдруг это представление о том, что жизнь человеческая достигает при рождении своего апогея, а затем неукоснительно влечется к закату, показалась ему куда удовней и совлазнительней собственных его понятий.

Старая дама весьма сильно изменилась со времени их встречи. Любовь к особи мужского пола, которой она, по собственному ее признанию, прежде не знала, придала ее жизни гармоническую и сладостную цельность. Так сама она ему поведала.

— Когда я была девочкой, — сказала она, — мне часто повторяли, что дураку полработы не кажут. Но что же иное в течение всей нашей жизни делает с нами Господь? Да покажи он мне эту прелесть с самого начала, я, как послушная овечка, трусила бы за Ним на шелковой ленточке. Жизнь наша — мозаика Творца, и он без устали ее складывает. Если б я только сразу увидела в центре этот дивный кусочек, мне открылся бы весь узор, и разве бы я упиралась, разве стала спутывать его без конца, заставляя Господа делать лишнюю работу?

Впрочем, она больше вспоминала несчастный случай на дороге и вечер, проведенный вместе с Августом в гостинице. И сладость воспоминанья, как водится, придавала прелести событиям, в свое время начисто ее лишенным.

Слуга внес вино и великолепные персики, молодой отец явился и был представлен гостю, играя, однако, в этой сцене поклонения роль не большую, нежели выпала в сходном случае самому младшему из волхвов, тогда как старая графиня избрала себе роль Иосифа.

Когда дождь перестал, она подвела Августа к окну.

— Мой милый юный друг, — сказала она, стоя с ним рядом, чуть поодаль от остальных. — Никакими словами мне не выразить мою признательность. Но я хочу подарить вам кое-что на память, чтобы вы меня не забывали вдали, и прошу вас мне не отказать и принять мой подарок.

Август стоял и смотрел в окно. Что-то смутно знакомое вдруг задело его за сердце.

— Когда мы встретились впервые, — сказала она, — я рассказала вам, что в жизни своей любила три существа. О двух первых вы знаете. Третья была девушка, мне ровесница, подруга из дальней страны, уж и не припомню теперь, какой именно. Мы недолго были знакомы, скоро нам суждено было навсегда расстаться. Перед разлукой мы поклялись вечно помнить друг друга, и память о ней много раз меня спасала среди превратностей судьбы. Прощаясь, в слезах, мы обменялись на память подарками. Эта вещица для меня драгоценна, как знак истинной дружбы, оттого-то я и прошу вас ее принять. Пусть укрепляет она вашу веру в чудеса и скорую помощь Провидения в бедах.

С этими словами она нащупала у себя на груди какой-то мелкий предмет и протянула Августу.

Август на него взглянул, и тотчас рука его невольно потянулась к жилетному карману. То был флакончик для нюхательных солей в форме сердца. На светлом фарфоре был изображен пейзаж — деревья, белый дом. И, вглядевшись в него, Август узнал собственный свой дом в Дании. Он узнал щипец Линденбурга, и два старых дуба у ворот, и на задах липовую аллею. Каменная скамеечка под дубами была выписана с особенной тщательностью. Понизу, по вьющейся ленте, шли слова: «Amitie sincere».

Он нащупал свой флакончик в жилетном кармане и уже чуть было не вынул его, чтоб показать старой даме.

Он знал, что подарит ей любимый сюжет для неустанных, неиссякаемых рассказов, что и на смертном одре, очень возможно, она вспомнит о чудесном знаке судьбы. Но его удержало ощущенье, что в этом решенье рока есть что-то, для нее недоступное, предназначенное ему одному, — та глубь, тишина и покров, которых ведь ни с кем не разделишь, как нельзя поделиться снами.

Он с большим чувством поблагодарил старую даму, и она поняла, что он умел оценить ее дар, и отвечала с удовлетворением и достоинством.

Расточая изъявления искренней дружбы, он простился со старой графиней и юной четой и пустился в обратный путь, в Пизу.

Дождь перестал, был почти прохладный вечер. Золотые лучи и синие тихие тени оспаривали между собою простор. Низко в небе висела радуга.

Август вынул из кармана зеркальце. Зажав его в ладони, он задумчиво в него поглядел.[7]

Загрузка...