— Отдать кормовой!
Загудела лебёдка. Продольный швартовый обвис дугой, и двое на причале стянули с лобастой головы кнехта толстую петлю.
Последний трос, связывавший судно с берегом, плюхнулся в воду.
— Вирай!
Конец спешно вытянули на палубу.
Портовый буксир натужно вскрикнул и потащил судно от пирса. Тёмная полоса между кормой и стенкой расширилась, заиграла отражёнными огнями.
Второй штурман перегнулся через оградительную цепь, посмотрел на воду и доложил в микрофон на капитанский мостик:
— Корма чисто!
В ответ прозвучал охрипленный мегафоном голос:
— Хорошо.
Лёшка стоял поодаль от работавших. От его помощи отказались. Он обиделся, но промолчал.
Отход судна, как и швартовка, момент серьёзный. Не до просвещения новичков, только поспевай выполнять команды, несущиеся из динамика, и приказы второго штурмана, который находится здесь же, на корме. И старший матрос рядом. Распоряжения следуют одно за другим, промедление недопустимо, и без твёрдых навыков, без опыта не управиться.
У Лёшки не было ни навыков, ни трудового опыта. Официально он палубный практикант, а на самом деле всего-навсего матросский ученик. Настоящие занятия начнутся, наверное, завтра. Сейчас тоже урок, но, как выразился боцман, оглядный.
Лёшка и стоял без дела, стоял и глядел. Никто не обращал на него внимания. Лёшка тихо удалился. Он прошёл на нос и поднялся на полубак.
Матросы сматывали на барабан вьюшки тонкий стальной трос. «Шпринг», — отметил про себя Лёшка. Что-что, а морские термины он усвоил с детства. Отец даже дома называл лестницу трапом, порог — комингсом, пол — палубой, стены — переборками.
Кряжистый, плотный человек, боцман Зозуля хозяйственно распорядился:
— Манилу завтра уложим. Обмакнули всё-таки. И калышек полно.
Лёшка напряг память: «Манила» — манильский трос, свит из волокон абаки, дикорастущих бананов. Прочен, намокает мало. Странное слово «калышка» встретилось впервые. Что оно означает?
Спросить было некого: все заняты. Лёшка спустился обратно, вернулся на корму, а оттуда забрался по наружным стальным трапам на самую верхнюю палубу, именуемую пеленгаторным мостиком. Здесь было промозгло и безлюдно, как на плоской крыше высотного дома.
Ночь и туман скрывали город. Фонари пакгаузов и подъездных путей, высокие, как звёзды, оградительные огни портовых кранов светились расплывчато и тускло.
Судно казалось частью города, одним из его островов, населённым, густо застроенным, но уплывающим в море.
Название судна было написано на носу и на корме — «Ваганов». На корме стояло ещё одно слово — имя прославленного города. «Ваганов» носил его как отчество — Ленинград. И так же, как Ленинград, «Ваганов» был частицей всего Отечества.
В каких бы водах мирового океана «Ваганов» ни плыл, в каких бы чужеземных портах ни стоял, все члены экипажа, от капитана Астахова до матросского ученика Лёшки Смирнова, чувствовали себя полномочными послами, дипломатами, представителями Советского Союза.
Торжественный, полный высокой значимости акт выхода в заграничное плавание сейчас никого не занимал на «Ваганове». Привычное дело, очередной рейс, по горло срочной, ответственной работы.
И Лёшка не впервые уходил в море — несколько раз совершал малый каботаж на судне отца. Вернее, на судах: отец плавал и на пароходах, и на турбоходах, и на теплоходах. Лёшка ездил с мамой, а позднее и с Димкой в Ригу, Таллин, Калининград. Они встречали отца. Судно не каждый раз возвращается в порт приписки. Бывает, что доставленные товары удобнее или выгоднее разгрузить в другом месте.
Вот тогда Лёшке и удавалось пожить несколько дней в отцовской каюте. Потом судно уходило в Мексику, Канаду, Францию. Или ещё куда-нибудь, на другой край земли.
Последний рейс отца был во Вьетнам…
Лёшка вздохнул.
Справа остался последний береговой огонь. Буксир прощально гуднул, отвалил в сторону и круто развернулся на обратный курс.
Палуба под ногами задрожала сильнее и чаще, вдоль бортов запенились и зашипели белые волны. Казалось, судно не плывёт, а едет по заснеженной дороге и, словно бульдозер с треугольным ножом, расчищает путь.
Главный двигатель набирал обороты, входил в полную мощь, а Лёшка внезапно ослабел, припал грудью к планширу, зашмыгал носом, замотал головой, чуть не заревел в голос. Так ему вдруг тошно, так одиноко и тоскливо на свете стало! Но он тотчас опомнился, пугливо оглянулся: нет ли кого?
На мостике не было ни души. Закутанные в брезент, стояли по бокам тумбы навигационных приборов.
Согнутая ладонь антенны локатора непрерывно вращалась, озирая туманное море. На верхушках двуногих мачт горели топовые огни.
Залезть бы туда, сложить ладони рупором и закричать, чтобы дома услышали: «Ма-ма!»
«Тебе так хорошо-о, — сказал Димка, прощаясь, — ты та-ак уезжаешь, а мы так не-ет».
Привычку взял такать и завидовать! Стоило Лёшке собраться куда-нибудь, Димка сразу хныкал: «Ты та-ак…» Сейчас, в эту минуту, Лёшка не злился, как обычно, на брата. Свершись чудо и окажись он тут, на мостике, Лёшка бы, наверное, поклялся никогда и никуда не уходить без него.
Из распахнутого светового люка машинного отделения сочилась блёклая желтизна. Остеклённые створки люка похожи на парниковые рамы, но снизу пахнет не огурцами, а перегретым машинным маслом. Так пахли отцовские рубашки, белые нейлоновые рубашки, которые мама перестирывала, хотя отец и уверял, что отмачивал их в специальном мыльном растворе сутками.
«Но ты же в них спускался в машину!» — говорила мама.
«Один раз, Мариночка! — оправдывался отец. — И я всегда закатываю рукава!»
Когда привезли отцовские вещи, они тоже пахли маслом. Они и до сих пор пахнут машиной и морем.
Трудно сказать: если бы отец был жив, пошёл бы Лёшка в матросы или нет? Скорее всего, нет. Отец и мама и заикаться о море не разрешали. «Думать не смей! Куда хочешь: в сапожники, художники, астрономы — только не в море!»
Но Лёшка мечтал только о море. Это было не просто возвышенное и туманное желание, а неодолимая сила. Всё остальное — рисование, гитара, футбол — было второстепенным увлечением. Он не отдавался им и наполовину, быстро охладевал, не достигнув сколько-нибудь заметных успехов. Причиной тому была всё та же страсть к морю, единственно настоящая. Все же считали, что мешала леность, и с детства попрекали его. Лёшка не был лодырем, он не питал отвращения к работе, но страдал замедленностью во всём, что делал. Это проявлялось и в походке — вперевалку, нога за ногу, в манере говорить — тягуче, с паузами, даже в улыбке — растянет немного губы да так и застынет.
Округлое лицо с широко поставленными глазами и ямочкой на подбородке выражало постоянное благодушие и доброту.
Выше среднего роста, широкий в плечах, крепко сбитый, Лёшка по всем статьям годился в моряки, но дома об этом и слышать не хотели.
«Хватит нам и одного вечного бродяги!» — категорически заявляла мама, выразительно поглядывая на отца.
С раннего детства Лёшка только и слышал: «приходит», «уходит», «в рейсе». Не сосчитать, сколько раз встречали и провожали отца.
Сегодня провожали Лёшку. Впервые — в море, в самостоятельную жизнь. Расставание было тяжким, мучительным. Отход затянулся, и Лёшка — стыдно признаться! — с тайным нетерпением ждал, когда наконец объявят по судовой трансляции: «Внимание! Всем посторонним покинуть судно».
Это значит: на борт прибыли пограничники и таможенная комиссия, члены экипажа обязаны разойтись по своим каютам, а посторонние — жёны, дети, родители моряков — сойти на берег.
Трап превращается в пограничный мост. На пирсе, как на государственной границе, стоят солдаты в зелёных фуражках.
Судно уходит в дальнее плавание, за границу.
«Посторонним покинуть судно». Холодные, строгие, обидные слова, а ничего не сделаешь: граница! «Ваганов» ещё стоял у родного причала, но граница уже разлучила моряков с семьями, с «посторонними». Они остались по ту сторону трапа, на земле.
Когда этот мост вновь соединит их: через месяц, два, полгода? И отец, бывало, уходил как будто ненадолго. «Ерунда, Мариночка! Трамвайный рейс — в Амстердам и назад». Но из Голландии прилетала радиограмма: «Пошли на Кубу». Или в Марокко. Или ещё куда-нибудь за семь морей и океанов.
Лёшка тоже уверял маму, что скоро вернётся, но она-то знает, каким долгим сроком оборачивается это «скоро». Всю жизнь мама ждала отца. И Лёшка ждал. У других ребят отцы как отцы — все триста шестьдесят пять дней в году дома. Дети моряков не видят отцов месяцы и годы.
Ничего нет на свете хуже, чем расставание! Когда в конце концов защёлкал динамик, Лёшка вздрогнул, словно и не ждал этого момента.
Мама не плакала, но и по глазам было видно, что у неё всё внутри плачет. Димка затянул было своё «Тебе та-ак…» и осекся. Мама обняла обоих, Лёшку и Димку, громко прошептала:
— Всё будет хорошо, мальчики мои. Всё будет хорошо…
Так всегда говорил отец: «Всё будет хорошо, мальчики мои, всё будет хороню, Мариночка». А мама напутствовала: «В добрый путь!» Потом от отца приходили короткие вести с разных концов земли, и Лёшка перетыкал на большой, в полстены, карте мира красный флажок, отцовский след.
Не так часто видел Лёшка своего отца, чтобы забывать его слова. И умел отец говорить так, что помнилось.
Накануне последнего рейса отец долго стоял у карты мира, вспоминал свою жизнь по тонким цветным линиям рейсов, которые с малых лет старательно вычерчивал Лёшка.
— Это мои следы на земле, — задумчиво проговорил отец.
Трассы проходили по голубому и синему, они лишь начинались и оканчивались у коричневых, жёлтых и зелёных берегов. Лёшка хорошо знал карту, он и читать научился по географической карте, а не по букварю.
— На море! — поправил Лёшка.
Отец покачал головой.
— Нет, сын. На воде следы не остаются, только на земле. Всё, что творит человек — в океане, на берегу, в небе, — всё для людей. Человек оставляет свой жизненный след на земле.
На другой день отец ушёл в свой последний рейс.
После гибели отца Лёшке всё как-то сделалось безразличным. Мама почувствовала, поняла его настроение и потому, наверное, дала согласие. И дядя Вася сыграл важную роль. С другим мама не отпустила бы. Будто Лёшка отправлялся в турпоход, а не на работу.
Отец и дядя Вася плавали матросами, пока не поступили в высшее мореходное училище. Отец — на заочное отделение, а дядя Вася на дневное. И Лёшка будет учиться, но не на радиста или механика, а на штурмана и станет капитаном, капитаном дальнего плавания.
До этого ещё далеко, ох как далеко!..
Лёшка протяжно вздохнул и зябко повёл плечами.
Бак обезлюдел, никого не было уже и на главной палубе. Пора было укладываться, но уходить не хотелось.
— Так я и думал, — раздался за спиной голос Николаева. — Не спишь, конечно.
Он положил руку на Лёшкино плечо.
— Всё правильно. И я, когда впервые попал в море, сутки проторчал здесь. Не один, правда…
О той ночи и отец рассказывал: до самого рассвета простояли тогда на верхнем мостике два друга.
Когда отец уходил в рейс вечером или ночью, мама до утра не ложилась.
Приедет домой из порта, сядет в кресло и вяжет. Свитер для отца, пуловер Лёшке или Димке что-нибудь. И перед возвращением отца не спит никогда.
— Мама, наверное, новый свитер начала, — сказал вслух Лёшка.
— Всё будет хорошо, не тревожься. — Николаев притянул его к себе.
Они постояли молча. У Лёшки немного отлегло от души.
— Всё будет хорошо, — повторил Николаев и отстранился. — А теперь — отдыхать, Лёша. У тебя завтра нелёгкий день будет. Рабочий…
Иллюминаторы в каюте были зашторены плотными занавесками. В темноте Лёшка опрокинул складной стул с одеждой соседа. Тот мгновенно зажёг у изголовья свет. Лицо оставалось в тени, а рыжие волосы засветились, как неоновые.
— Кто? Что?
— Это я. Спи.
— Да-да, — пробормотал сосед.
— Ты не знаешь, что такое «калышка»? — спросил вдруг Лёшка.
— Кто? Что?
— Ка-лыш-ка, — по слогам сказал Лёшка.
— Калышка… — Сосед сладко почмокал губами, будто варенье пробовал. — Загогулина такая.
Лёшка невольно заулыбался. Сосед помедлил секунду и нашарил выключатель.
«Загогулина… — повторил про себя Лёшка, опять оставшись в темноте. — А что значит загогулина-калышка?»
Розовое небо светилось над розовым морем.
Тесно прижимаясь к стальному корпусу, неслась от форштевня тугая белая волна. Дойдя до середины, она косо отходила в сторону, гофрируя зеркальную гладь. От кормы до неразличимого горизонта тянулся клокочущий пенный след.
Лёшка глубоко вдыхал полной грудью ароматный, йодистый воздух, жмурился от солнца, улыбался, сам не замечая этого, — так хорошо ему было.
Прекрасное утро предвещало прекрасный день. Не только день — будущее.
Впереди белые заморские города, легендарные тропики Рака и Козерога, синяя бесконечность. Впереди удивительные приключения, необыкновенные встречи и события.
Впереди ураганные ветры, свирепые штормы, жизнь отчаянного риска и схваток с необузданной со дня сотворения мира водной стихией.
Вёсельные галеры, парусные фрегаты, колёсные пароходы, турбоходы, теплоходы и атомные корабли… Техника мореплавания проделала путь, не меньший, чем живая природа от червя до альбатроса, а морская профессия — одна из самых древних мужских профессий на земле — по-прежнему одна из самых мужественных.
Он думал о море красивыми, возвышенными, но чужими словами, ибо своих слов у него ещё не было. Ему лишь предстояло познать настоящую цену матросского хлеба, не самого лёгкого хлеба на свете.
И всё-таки Лёшка думал о море и своём будущем светло и радужно не потому, что пребывал в полном неведении о трудностях жизни моряка. Напротив, они-то, трудности и опасности, привлекали его романтическую душу, жаждавшую приключений и героических действий. Конечно, он никому не признавался, что мечтает о подвигах, как и не задумывался над тем, способен ли на это. Просто он считал: сын героя не может быть трусом. Не должен. И уж во всяком случае сын обязан быть достойным своего отца, а Лёшка хотел этого больше всего. Отец сказал когда-то: «Ты моё будущее». Слова запомнились и после гибели отца приобрели особенный смысл: Лёшка заменит отца.
«Не держи его, Марина», — сказал дядя Вася.
«Как я могу отпустить его? Опять бояться и ждать, ждать и бояться!»
«Море и его призвание, Марина. Один рождается математиком, другой — композитором. Лёша — прирождённый моряк. Отпусти его. Увидишь: и тебе легче будет. Ты уже не можешь не ждать».
За неделю до вступительных экзаменов Лёшка забрал из института свои документы. Молодая секретарша уставилась на него как на сумасшедшего: «В матросы? В простые матросы?! Эх, ты… Матрос вроде чернорабочего…»
Лёшка не удостоил её ответом. «Чернорабочий…» Все великие мореходы и адмиралы начинали с простых матросов!
«Чернорабочий…» Слово-то какое брезгливое, высокомерное. Вспомнил, и сейчас противно стало.
Лёшка сплюнул за борт. Белый комочек утонул в белой кипени и умчался назад.
Посмотрим ещё, кто чёрный, кто белый, кто настоящий, кто «эх ты!»…
— Эй, ты! — окликнул с верхней палубы грубый голос Зозули. — Чего расплевался!
Море для моряка, что колодезь в деревне. Плевать за борт — невоспитанность.
Лёшка отпрянул назад, повернулся и встретился лицом к лицу с соседом. Он выглядывал в иллюминатор.
Каюта практикантов была на главной палубе и выходила иллюминаторами в открытый коридор правого борта. Палуба второго «этажа» нависала над коридором, словно крыша веранды.
— Койку прибирать не думаешь?
— Думаю.
— Живее! На завтрак опаздываем.
Лёшка равнодушно отмахнулся: человеку настроение испортили, а тут какой-то завтрак.
Он переступил высокий комингс и дёрнул ручку. Дверь не подалась. Лёшка дёрнул сильнее, ещё сильнее.
Сосед выглянул из каюты:
— Защёлку подними. Сверху, в уголке. Вот-вот. Впрочем, не закрывай, тепло на улице.
— На улице, — пробормотал Лёшка и пошёл застилать постель.
— Живее, на завтрак опоздаем! — опять напомнил сосед.
В рабочих брюках на лямках и разодранной на тощей груди тельняшке он выглядел забавно. Звали его Павел, а фамилия — Кузовкин.
В столовой команды людей было немного. Ночная вахта ещё не освободилась, утренняя уже поела и ушла. Первый стол от двери занимало непосредственное матросское начальство: боцман, старший матрос, старший моторист, артельный. Все гладко выбритые, причёсанные, в белоснежных рубашках с туго закатанными рукавами. И не подумаешь, что несколько часов назад они тащили тяжёлые мокрые канаты, ворочали бочки, орудовали гаечными ключами, сматывали промасленные стальные тросы.
У Павла развязался шнурок на ботинке.
— Иди, я догоню.
Перед входом в столовую Лёшка столкнулся с высоким блондином, матросом первого класса Федоровским. Лёшка вежливо пропустил его вперёд.
— Доброе утро, приятного аппетита! — поздоровался Федоровский, сразу обращаясь ко всем.
— Доброе утро. Приятного аппетита, — повторил вслед Лёшка.
Кто сказал «спасибо», кто — нет, но все ответно кивнули.
Лёшка опустился в удобное вращающееся металлическое кресло с подлокотниками и мягким кожаным сиденьем.
Место ему отвели такое, что он всё время видел перед собой боцмана. Ел Зозуля степенно, домовито, основательно. И молча. Вдруг он опустил кружку с чаем и уставился на Лёшку.
Сзади заученной скороговоркой невнятно произнесли:
— Доброутроприятноаппетит!
— Паша, — врастяжку сказал боцман.
Федоровский коротко хмыкнул: «Ну даёт твой сосед!»
— Распустилась молодёжь! — прокурорским тоном изрёк боцман.
— Чего, товарищ боцман? — невинно спросил Паша.
— Сейчас ему дракон задаст на полный максимум-минимум! — предсказал Федоровский.
— Далеко собрался, Паша? — ласковым голосом поинтересовался Зозуля.
— Завтракать и на работу.
— На работу, значит. А я думал, на праздник Нептуна. Только далековато ещё до экватора, Па-ша.
— Далеко, товарищ боцман.
— Ну, тогда сходи да переоденься в человеческое, Паша. Сделай такое одолжение, уважь компанию.
Паша исчез.
— Распустилась молодёжь. — Зозуля так и сверлил Лёшку чёрными глазами.
У Лёшки хлеб в горле застрял.
— Паштет бери. — Федоровский пододвинул раскрытую консервную банку.
— Спасибо, — прохрипел Лёшка.
— Напрасно отказываешься: до обеда проголодаешься как зверь.
С трудом проглотив застрявший хлеб, Лёшка заторопился вон.
— Смирнов!
Всё в Лёшке замерло. Сейчас дракон ославит его на весь экипаж: «Распустилась молодёжь! Только на борт поднялся, заплевал всё море!»
— Спецовку получи. После чая сразу к шкиперской подходи.
Лёшка перевёл дух.
— Я уже, я готов.
— А я — ещё нет, — спокойно сказал Зозуля и взялся за чайник. На облупленном носу боцмана блестели капельки пота. — Распустилась молодёжь, — повторил он. — Разве такие матросы раньше были?
— В русско-японскую? — насмешливо подал кто-то голос из угла.
— Перед Отечественной.
Лёшка стоял, не зная, уходить или оставаться. «Сколько же Зозуле лет, если он ещё до Великой Отечественной войны плавал? Меня тогда и на свете не было». Зозуля не досказал, какие раньше матросы были, занялся очередным бутербродом.
Лёшка вышел в коридор и стал дожидаться боцмана. Откуда знать, куда идти? Много у боцмана кладовых: всё палубное судовое имущество на его ответственности. Тросы, краски, ветошь, инструменты, чехлы, запасные части, шлюпки, плотики, даже запасной якорь, что лежит на корме, в ведении боцмана. И спецодежда, и обувь…
Выдав Лёшке тёмно-синие брюки, куртку, ватник, тяжёлые ботинки и лёгкие туфли, похожие на домашние шлёпанцы, но на резиновой подошве, Зозуля повёл его на корму, в тросовую. Там держали мыло и порошки.
Стиральный порошок хранился в деревянной бочке; Зозуля насыпал с полкилограмма в бумажный кулёк.
— Для нейлона малопригоден, а робу отстирывает добела.
Лёшка подумал, что отец, наверное, замачивал свои белые рубашки в растворе из такого порошка.
— Прачечная знаешь где? Внизу, да. Там две стиральные машины. Пользуйся. Выключать только не забывай… Ну, лады. Переодевайся — и на полубак. На нос, значит. Да, как устроился?
«Почему его драконом зовут? Никакой он не дракон. Боцманы-драконы давно вывелись на флоте, вымерли, как динозавры. Это ещё отец говорил».
— Спасибо, товарищ боцман, нормально.
— Ну, лады.
Сделать калышку ничего не стоит. Перекрутился трос, запетлил — вот и калышка. Разгоняй теперь, распрямляй, вытягивай в нитку.
Жёсткий швартовый манильский трос толщиной с руку боцмана Зозули. Распутать манилу и уложить не просто. Впятером бились. Лёшка с напарником разворачивали калышку в петлю диаметром с колесо самосвала, ставили вертикально и перекатывали до конца троса. Петля исчезала, а вместе с ней и калышка. Федоровский и Паша вытягивали всё удлиняющийся участок манилы по палубе.
Разделавшись с одной калышкой, приступали к следующей. Манила, будто гигантский удав, вырывалась, изворачивалась, сопротивлялась яростно и жестоко. Матросы бились с ней, как с живой. Петля то и дело заваливалась, её снова ставили торчком и, напрягаясь всем телом, катили вперёд.
Катить с каждым разом всё дальше и дальше, а калышкам числа нет. Вперёд, опять назад, опять толстенный золотистый жгут петлёй-колесом, опять — навались! Ноги напряжены до дрожи, немеют пальцы, жилы на шее вздулись.
— Давай-давай! — подгонял Зозуля. И помогал то одним, то другим.
Осенний балтийский ветер продувал до костей. Пот высыхал, как на морозе. Разлохмаченные волосы прилипли ко лбу.
Осталась треть бухты, а силы — все, выдохся Лёшка. Не разогнуть спины, мышцы, как порванные струны, в глазах чёрные мухи.
— Давай-давай!
Зозуля наладил швартовую лебёдку. Трос ещё нужно пропустить через барабан со смешным названием «турачка» и аккуратно уложить в специальный ящик под палубой. А сил уже нет, но стыдно жаловаться, просить пощады, отдыха, чтобы свалиться и лежать, не шевелясь, минуту, две, час…
— Давай, молодёжь!
Ему что, Зозуле, любая тяжёлая работа — пустяк, натренировался за четверть века. И в те четыре года, которые не плавал, а воевал в морской пехоте, тоже закалялся. Лёшка не приучен к физической работе. Пусть Зозуля думает и делает что хочет, но Лёшка — всё.
Он поднял голову, продышался и вдруг посмотрел на Пашу. У того с Федоровским задача не легче, и — ничего. Тянут себе. Не вспотели даже. Или вспотели, да не видно.
Неужели Лёшка слабак в сравнении с таким тощим, хилым цыплёнком?
Лёшка сцепил зубы и с какой-то яростной, отчаянной силой набросился на проклятую закалышканную манилу.
Зозуля загонял в гнездовье швартовый манильский трос, будто индийский факир змею в корзину.
— Понял, что такое калышка? — придыхая, как астматик, спросил Паша.
Последний рывок окончательно опустошил Лёшку — и кивнуть не смог, — но едва присел, новая команда:
— Кузовкин, Смирнов — люки задраивать!
Федоровский покажи. Федоровский взял небольшой ломик, вставил острый конец в гнездо откидного стопорного зажима и с усилием повернул его. Стальная шарнирная лапа прижала закраину трюмной крышки к резиновой прокладке, чтоб и в сильный шторм ни капли внутрь не проникло.
С первым и вторым трюмами управились к одиннадцати. Лёшка даже часы к уху поднёс: идут ли? Неужели они работают всего три часа? Руки, ноги — всё тело ноет, а до обеденного перерыва целая вечность, три тысячи шестьсот секунд!
— Смирнов, Кузовкин, Федоровский — на корму, баки опорожнить.
К железным бакам с пищевыми отходами привязали для страховки прочные лини и опрокинули за борт.
Сразу же налетели чайки, с криком набросились на объедки.
Водворив баки на место, взялись за бочки с машинным маслом. Каждая бочка — четверть тонны.
— Так эти не наши, дедово хозяйство, — слабо запротестовал Паша. Не хотелось ему ворочать тяжеленные цилиндры, связывать их, крепить к палубе. И бочки и трос — в масле.
— Тельняшечку свою жалеешь? — угрюмо пошутил Зозуля. — Перетрудился! Деду с его ребятами работёнки хватит.
«Дед» — старший механик. После рейса во Вьетнам Лёшкиного отца должны были повысить. Он заранее посмеивался:
«Вот так-то, Мариночка, станешь ты скоро женой деда!»
Раньше, чтобы дослужиться до высокой должности старшего механика, обрастали дедовской бородой.
Отцу не исполнилось и сорока…
Лёшка первым взялся за бочки с машинным маслом.
— Вот это по-молодёжному, — негромко похвалил Зозуля.
Затем подметали и скатывали водой из шланга всю кормовую палубу.
Точно в двенадцать Зозуля объявил довольным голосом:
— Перекур с макаронами по-флотски!
Лёшка ел не разбираясь: давно он таким голодным не был. И таким усталым. Последний раз, наверное, в прошлом году, когда на спор трижды подряд переплыл туда и обратно озеро Красное, а ширина его почти километр. Лёшка вылез тогда на берег чуть живой, но счастливый. Ребята смотрели на него как на героя. Герой не герой, но не всякий столько часов продержится на воде! Лёшка потом даже перед дядей Васей похвалился, по секрету: выдала бы мама за такое!
И дядя Вася не очень-то восторгался: «На миру, конечно, и смерть красна. А стоило ли рисковать? Из-за чего? Во имя чего? Подвиги не на пари, не для личной славы свершаются».
Лёшка пытался оправдаться: не в пари главное, он себя проверял, осилит или нет. И кроме того, это же тренировка! «Разве что тренировка», — уступил дядя Вася.
Чёрта с два выдержал бы Лёшка такую «тренировку» без свидетелей! Он бы и сейчас, работая в одиночку, давно с ног свалился.
Как же не хотелось натягивать после обеда робу!
Опять задраивали трюмы, наводили порядок в тамбучинах — кладовых внутри коробчатых оснований грузовых мачт, расклинивали и заливали цементным раствором якорь-цепи в палубных клюзах.[1]
На полдник уже никто не переодевался, расположились табором в коридоре и напились чаю с галетами. Лёшка еле добрался до койки и заснул мертвецким сном. И на ужин не пошёл.
— Ну и здоров ты спать! — с искренним восхищением сказал на другое утро Паша. — Я так больше двенадцати часов не улежу.
— Сколько я проспал? — пробормотал Лёшка. Он повернулся на бок и тихо охнул: всё тело ломило.
— Семнадцать часов ноль восемь минут! — торжественно объявил Паша, словно передавал по радио новый олимпийский рекорд. — Поднимайся, а то на завтрак опоздаем.
И начался новый день, такой же нелёгкий и не героический, как и первый. А за ним третий, четвёртый… И снились Лёшке не кокосовые архипелаги, не синие дали, а бочки, тросы, скребки, ржавая пыль, вёдра с краской, суровые нитки для сшивания брезента, снилась швартовая манила с калышками.
Перед Гамбургом, на правом берегу северного рукава Эльбы, лежит на зелёных холмах небольшой городок Ведель. Таких городков много в Европе и в других частях света.
Не меньше и яхт-клубов. Но каждый раз, когда судно приближалось к Веделю, Николаев выходил на крыло мостика, смотрел и слушал.
Яхт-клуб Баухор-Ведель издавна торжественно приветствует все корабли, идущие в Гамбург и обратно. Встречает и провожает мореплавателей флагом и гимном их родины.
За двенадцать ли миль от родного берега, где проходят морские границы территориальных вод, за двадцать ли тысяч, где кончается географическая карта, — всюду и везде символы твоего народа, твоей земли, твоего дома волнуют остро и сильно.
Николаев смотрел и слушал, пока не смолкал последний звук и Ведель не скрывался за элеватором, похожим на неприступный средневековый замок.
И сегодня, как всегда, едва на траверзе показались мерцающие огни Веделя, Николаев покинул радиорубку и вышел на крыло.
Где-то наверху тихо переговаривались.
— Паренёк ничего, подходящий, — хвалил кого-то Зозуля. — Толк будет. Вспомните моё слово: максум через год до первого класса дойдёт.
— Максимум, — привычно поправил артельный Левада.
— Без тебя знаю, — мирно выговорил Зозуля. — Мне «максум» привычнее. А из Смирнова толк будет, будет. Молодой он ещё, конечно, малорасторопный, но не сачок. И море любит.
— Это верно, — подтвердил Федоровский. — Вот о Паше такого не скажешь.
Зозуля тяжело вздохнул:
— Паша — другой. И дело вроде бы освоил, поднаторел за практику, а в матросы производить рано.
— Устав бы ему дочитать, — с усмешкой произнёс Левада. — Права усвоил, а обязанности на чужие плечи перекинуть старается.
— Права качать он умеет, — опять вздохнул Зозуля и твёрдо закончил: — Но ничего, час придёт — дурь из него выйдет. Море не таких обламывает.
— И ломает, — сказал Федоровский. — Кого — и надвое, не склеить потом.
— Бывает, — философски согласился Зозуля. — Поплаваем — увидим.
«Где же Лёша? — подумал Николаев. — Наверху его, ясно, нет. Неужели спит? После такой радиограммы!»
Лёшка ещё ни разу в жизни не получал в море радиограмм. С моря на берег — не счесть, с берега — никогда. Уже это одно возбуждало тревогу. Что там случилось? С мамой что-нибудь? У неё последнее время болело сердце, и сосед, доктор Фёдор Фёдорович, делал ей уколы.
— Читай, — торжественно сказал Николаев и сунул в руку жёлтый листок.
Лёшка крепко сжал его, но взглянуть не решился.
— Читай.
Лёшка отступил, испуганно замотал головой.
— Всё хорошо, Лёша, всё хорошо.
И он прочёл. Раз, другой, третий… Прочёл и ничего не понял.
ДВАДЦАТОГО СПУСК НОВОГО БМРТ КОНСТАНТИН СМИРНОВ ВЫЛЕТАЕМ НИКОЛАЕВ ЦЕЛУЕМ МАМА ДИМА.
Что значит БМРТ? При чём тут имя и фамилия отца? Какая связь между этим и Николаевым?
— Почему ты молчишь, Лёша? — Николаев обнял его за плечи и потормошил. — Не мрамор, не бронза, не деревянный обелиск — живой пароход!
И до Лёшки дошло: именем отца названо новое судно, большой морозильный рыболовный траулер, БМРТ, мама с Димкой вылетают в город Николаев на торжественный спуск «Константина Смирнова» на воду.
Именем отца… Нет, сразу не понять, не осмыслить. Именем отца! Лёшка волновался всё сильнее, не зная ни что надо сказать, ни что делать…
И позднее, когда его поздравляли все ребята палубной и машинной команд, штурманы, механики, помполит, сам капитан, Лёшка отвечал на рукопожатия, улыбался, говорил «спасибо», голова всё ещё шла кругом и никак не удавалось вообразить пароход с крупной надписью «КОНСТАНТИН СМИРНОВ». По носу и на корме, а на верхнем мостике, на белых щитах, для всего мира латинскими буквами — KONSTANTIN SMIRNOV.
За ужином он что-то ел, пил, не ощущая ни запаха, ни вкуса, далёкий от происходящего вокруг. Вернул его на палубу «Ваганова» боцман Зозуля.
— Значит, так, — объявил он на всю столовую, — к полуночи в Эльба-реку войдём, ошвартовка в два тридцать. Ты, Смирнов, спокойно отдыхай себе, без тебя обойдёмся. Такому делу при солнце учиться надо.
«Да, конечно, — подумал Лёшка. — И я… У меня сегодня…»
— И поспать перед вахтой положено, — закончил Зозуля. — С восьми к трапу заступишь. Инструктаж на месте. Сменит тебя Шавров.
— Понятно, — без особого удовольствия отозвался матрос Шавров. — А я в город собирался.
— Значит, не пойдёшь.
— Значит, не пойду, — вздохнул Шавров.
Тут только Лёшка понял, что и ему не выбраться в Гамбург.
— Я тоже, — поднявшись с кресла, упавшим голосом произнёс Лёшка, — и я в Гамбург…
Чёрные брови Зозули сдвинулись вплотную.
На помощь Лёшке неожиданно пришёл Федоровский.
— Вы же знаете, товарищ боцман, — сказал он укоризненно, — такое событие у него, а вы…
— Что я? — искренне удивился Зозуля. — Я его поздравил, все видели. А дальше что? Что дальше? В рамку его портретную вставить? От работы освободить, пыль сдувать? Он есть матрос, а судно, между прочим, не в его честь названо.
— Но Константин Смирнов отец его! — напомнил Паша.
— Ты, Паша, не шуми. — Голос Зозули сделался спокойным и рассудительным. — Разберём с максумальной вдумчивостью. Итак, назвали траулер именем Константина Смирнова. А какая в том личная заслуга Алексея, сына его? Ни-ка-кая. Сын героя. Это, конечно, гордость и почёт, можно сказать. Но! — Зозуля высоко поднял руку с отставленным пальцем. — Но и ответственность. Персональная! Тем более в данном случае: Алексей наш не только сын героя-моряка, но и сам моряк, матрос. А что есть вообще матрос?
Никто не отозвался. Зозуля принял молчание за полное согласие.
— То-то, — удовлетворённо заключил он и принялся за компот.
Выйдя из столовой, Лёшка прошёл мимо своей каюты и забрался на спардек. Но и там показалось не очень укромно.
На корме, между рабочей шлюпкой и бочками с машинным маслом, лежал принайтовленный к палубе запасной якорь. Лёшка присел на него, как на скамью. Здесь его никто не мог увидеть. И почти не дуло. «Хорошее местечко», — отметил Лёшка. Он вспомнил, как когда-то играл на отцовском пароходе в прятки с капитанским сыном и чьей-то девочкой.
Лёшку и взрослые не смогли сразу найти. Подняли на ноги всю команду. Мало ли что могло случиться! Обнаружили его часа через два спящим под брезентовым чехлом рабочей шлюпки. Капитан сердито сказал, что если ещё раз повторится нечто подобное, он очистит борт от всех посторонних.
Лёшка засопел, набычился и с вызовом выкрикнул:
«Это папин пароход!»
Все рассмеялись. Мама крепко схватила Лёшку за руку и потащила в отцовскую каюту. Лёшка не плакал, он упирался и упрямо твердил: «Это папин пароход, папин!»
Рыболовные флотилии Советского Союза промышляют во всех широтах, от Ледовитого океана до Огненной Земли, от Балтики до Японского моря.
По всему миру пролягут голубые трассы «Константина Смирнова», большого белого парохода.
Почему-то Лёшка представлял себе теплоход имени отца только белым. Белым-белым.
На душе вдруг стало горько и защипало глаза. Зачем ему пароход? Пусть самый большой, самый новый, самый белый! Ему нужен отец, живой, здоровый, весёлый. Родной человек. Ты его редко видишь, долго ждёшь, но он возвращается. Теперь ждать нечего, отец уже никогда не спросит: «Как дела, сын?» И ты, как бывало, не скажешь: «Нормально, папа».
Разве нормально ставить человека к трапу, когда у него такое на душе? А завтра все отправятся в Гамбург, он же, этот человек, останется!
Обида сдавила горло. Лёшка сознавал, что всё это ничто в сравнении с большим и настоящим горем, которое вновь переживал сегодня, но боль от обиды на боцмана не стихала. Он чувствовал себя одиноким, заброшенным, никому не нужным, как в ночь отхода из Ленинграда.
Судно сбавило ход. Вода за кормой клокотала тише, не так вздрагивала палуба. Лёшка вылез из своего убежища и огляделся. Море кончилось. «Ваганов» медленно двигался по широкой полноводной реке. От тёмного берега с проблесковым маяком быстро шёл катер.
— Федоровский, на руль! — дважды сказало радио.
На входе и выходе из порта, в узкостях и других сложных для плавания местах к штурвалу становился Михаил Федоровский, лучший рулевой. Федоровский не только первоклассный матрос, он и английский язык хорошо знает. Лоцманы — немцы, датчане, голландцы, шведы, турки — все отдают команды по-английски.
— Подать люстру! Выбросить штормтрап! — скомандовали сверху.
За борт вывесили большой рефлектор с сильными лампами и спустили верёвочную лестницу с деревянными ступеньками.
Лоцманский катер вплотную прижался к борту, и человек в плаще ловко вскарабкался по штормтрапу наверх. Яркий свет за фальшбортом погас. Катер быстро отдалился, и «Ваганов» опять набрал скорость.
У берега в тёмной воде Эльбы змеились отражённые огни. Их становилось всё больше. Вскоре показался целый городок, холмистый, зелёный; редкие огни и цветные лампочки над верандой ночного ресторана светились сквозь кружево ветвей.
На открытом пригорке, за яхтными причалами, стояло двухэтажное здание с обзорной вышкой и мачтой, серебряной в луче «юпитера». Вдруг вспыхнуло пламя. Оно отделилось от крыши, затрепыхало на ветру, взлетело к рее на мачте.
«Красный флаг!»
Зазвучала музыка.
Он узнал мелодию, но не поверил себе: слишком неожиданной и невероятной была она здесь, на Эльбе. Невидимый оркестр вступил в полную силу. Берег, река, небо в неярких звёздах — всё запело вокруг, и гордо откликнулся тифонный бас «Ваганова».
«Наш гимн, советский!»
Лёшка невольно принял стойку «смирно».
Сотни раз слышал он Гимн Советского Союза, но никогда не испытывал такого глубокого волнения.
Ему почудилось, будто стоит он на виду у всего мира и весь мир смотрит на него, словно он, Лёшка, не палубный практикант, не матрос, а Чрезвычайный и полномочный представитель СССР Алексей Константинович Смирнов.
Всё смолкло. Лишь мерно колотил под палубой главный двигатель.
Лёшка очнулся от волшебного видения.
Зелёный городок исчез за элеватором. Тёмное небо, тёмные берега, тёмная Эльба.
Стало до жути одиноко. И как совсем ещё недавно Лёшка бежал от всех, так сейчас он бросился к людям. На одном дыхании взобрался по наружным трапам наверх и задержался у радиорубки. Двери были настежь открыты. Николаев убирал в стол пишущую машинку.
— Видели? — взволнованно спросил Лёшка. — Здорово! Кто это?
Выслушав объяснение, Лёшка повторил с чувством:
— Здорово! — Но тут же сник и произнёс опечаленно: — В Гамбурге, наверное, всё очень здорово.
— Увидишь завтра.
Лёшка помотал головой.
— Не пускают меня! — с отчаянием сказал он. — На стояночную вахту с утра боцман назначил. — Он жалостливо и моляще взглянул на Николаева. Полные губы обидчиво задрожали. — Разве он имеет право? Паша говорит, что практикантов в загранпортах к трапу не ставят.
Так это или нет, Николаев не знал. Он слабо разбирался в трудовом законодательстве и в том, какую и кому можно давать работу. Работа есть работа. Надо — значит, надо. Если в море или на берегу каждый вздумает перекладывать свою ношу на чужие плечи, далеко не уплыть, не уехать.
— Ты поменьше своего Пашу слушай.
— Я не слушаю, дядя Вася. Но — Гамбург!
«Ничего не случится, если через сутки в Гамбург сходишь, — подумал Николаев. — Не убежит! Впрочем, суда здесь обрабатывают быстро…»
— Хорошо, потолкую с боцманом, — неопределённо пообещал Николаев, недовольный и крестником и самим собой.
Надо было прямо сказать, что и как, но трудно отказать Лёше, да ещё сегодня.
— Вы тоже пойдёте в Гамбург? — повеселел Лёшка.
— Нет.
— Почему? — искренне удивился Лёшка.
— Дело есть, — сухо ответил Николаев.
В Лёшкиной душе зашевелилось сомнение: верно ли он поступил, обратившись за заступничеством? Но желание посмотреть Гамбург пересилило.
— Дядя Вася, а что там самое интересное?
Николаев искоса взглянул на Лёшку: «Мальчишка ещё совсем и сирота…»
— Много чего интересного, за день всего не увидеть.
— Жаль…
— Матрос — не турист.
«Палубной команде приготовиться к швартовке!» — загремело судовое радио.
— Пора сворачивать музыку. — Николаев стал выключать аппаратуру. Во всех портах мира выход в эфир категорически запрещён, можно только слушать и принимать, а принимать сегодня уже нечего.
«Палубной команде приготовиться к швартовке».
— Я пойду, — спохватился Лёшка и побежал вниз, но на полдороге остановился: боцман же велел отдыхать.
Вся палубная команда участвует в швартовочной операции. Даже штурманы рукавицы надевают. Нашлось бы и Лёшке где силы приложить. Просто пожалел его боцман: отправил отдыхать перед вахтой…
«Нехорошо получилось», — с поздним раскаянием подумал Лёшка. Зачем он сказал о Гамбурге? В столовой и теперь дяде Васе. Конечно, боцман начальнику судовой радиостанции не откажет, но…
А может, Паша и прав? Не полагается… И рейс только-только начался, навахтится ещё Лёшка и за себя и за других, а в Гамбурге посчастливится ли ещё раз побывать, загадать трудно.
«Как решат, так и…» — успокоил себя Лёшка и отправился в каюту.
Заснул он не скоро: ворочался, вздыхал, мысленно перечитывал мамину радиограмму. И когда, наконец, уснул, привиделся ему во сне не Баухор-Ведель, не таинственно-заманчивый Гамбург, а белый папин пароход.
Практиканты наряжались в город, когда вахтенный передал им вызов боцмана.
— Обоих? — переспросил Паша и умчался первым.
Лёшка провозился с галстуком. Придя почти следом, он застал уже конец разговора.
— Вот так, Кузовкин, — официально и назидательно сказал Зозуля. — Слово моё твёрдо.
— Но, товарищ боцман, — заканючил Паша, — я же не успею!
— Успеешь. Такую бородёнку и без лезвия снять ничего не стоит. Цыплячий пух.
Паша с Ленинграда не брился, отращивал шкиперскую бородку.
— Но борода же — личное дело! — в отчаянии выкрикнул Паша.
Зозуля многозначительно крякнул, подумал немного и уверенно заявил:
— Вообще-то, конечно. Но в частности — не совсем. Каждый матрос есть лицо экипажа. Ты на берегу не какой-то там вольный бродяга, а советский человек, представитель коллектива, нашего коллектива, Паша. И позорить себя мы не дозволим. Ясно?
— Но, товарищ боцман…
— Вот что, — рассердился Зозуля. — Или остаёшься на борту с бородой и «но», или в полном порядке увольняешься в Гамбург. Всё.
Паша, не препираясь больше, ушёл. Зозуля проводил его хмурым взглядом и обратился к Лёшке:
— Теперь с тобой, Смирнов. Как пишут в газетах — «идя навстречу»… В общем, заступаешь с ноля. День свободный, разрешаю увольнение.
— Спасибо! — порывисто поблагодарил Лёшка.
— Благодарности для других придержи, — недружелюбно сказал Зозуля, и Лёшка покраснел.
За завтраком он успокоился и ликовал, что всё так удачно кончилось. Спросил Федоровского:
— В Гамбург идёшь?
Тот странно взглянул на него и усмехнулся:
— Кто бы спрашивал…
Лёшке сделалось жарко… Значит, вместо него Федоровского на вахту назначили… Кое-как покончив с едой, Лёшка пошёл к боцману, потупившись, заявил:
— Я не пойду в город.
— Твоя воля, — равнодушно согласился Зозуля. Он, видимо, не понял Лёшку.
— Пускай Федоровский идёт. Не хочу, чтобы он за меня…
— Вон что! — сказал Зозуля и вдруг напустился: — Раньше думать надо было! А ты как же полагал: святой дух за тебя отвахтит! Ничего менять больше не буду. Всё. И заруби себе: на судне мамок-нянек нету. Приказано с ноля — значит, с ноля. Всё.
Матросы гуськом сходили на берег. Трап пружинисто раскачивался.
Паша уже стоял внизу.
— Порядочек? Я же говорил! — победоносно шепнул он Лёшке. — Ты меня слушай, со мной не пропадёшь!
Лёшка сосредоточенно разглядывал свои остроносые туфли. В душе противоборствовали чувства неловкости, вины перед Федоровским и неодолимая тяга увидеть знаменитый Гамбург.
— Не страдай. — Паша поддел Лёшку плечом. — Они тут сто раз были, а мы — впервые.
— Все в сборе? — громко спросил четвёртый штурман Кудров. — Пошли.
…Яркое, надраенное, словно для адмирала, судёнышко наискось мчалось через Эльбу.
Впереди разворачивалась панорама большого портового города.
Мощные краны вытаскивали из трюмов горы мешков, ящиков, кип, бочек, тюков, рулонов, пакетов. Заводское оборудование в огромных, добротно сколоченных ящиках взмывало над палубами, как секции крупнопанельных домов. Из танков[2] наливных судов насосы перекачивали в береговые ёмкости нефть.
Плавучие паровые установки перегоняли в вагоны, баржи и хранилища сыпучие грузы: зерно, цемент, сахар. По лязгающим транспортёрам неслись потоки руды и угля.
На причалах угорело метались юркие автопогрузчики. Жёлтые, красные, нагруженные, как муравьи, они развозили грузы по пакгаузам и к бортам судов.
Сотни теплоходов, отдавая груз, всплывали всё выше и выше над причальными стенками. Другие, наполняясь тяжестью, опускались, приседали в маслянистой воде гаваней.
Гавани и причалы тянулись в глубь Эльбы сколько видел глаз.
Впечатлял и город. Большой, зелёный, всхолмлённый, с острыми пиками готических кирх, белой телевизионной вышкой, унизанной кольцевыми ярусами ресторанов и обзорных площадок.
Пассажирские причалы для морских судов и местного водного транспорта ярмарочно пестрели красочными рекламами бесчисленных портовых киосков.
У Паши захватило дух.
И Лёшка никогда не видел такого большого города сразу, почти целиком. Ленинград красивее и крупнее Гамбурга, но посмотреть на него так нельзя, разве что с самолёта.
— А то что за церковь? Вон, без креста, на берегу, под зелёным куполом!
— Въезд в Эльба-тоннель.
— Крутой спуск?
— Нет, лифтом опускают.
— Здорово!
— Подумаешь, невидаль! — осадил Лёшкин восторг Зозуля. — Гремит, грохочет, точно сотню якорь-цепей враз травят. Преисподня железная.
Боцман не терпел, когда расхваливали что-нибудь чужое: город, судно, страну — всё едино.
Катер широко развернулся и прошёл вблизи белоснежного нарядного лайнера.
— Наш, — горделиво отметил Зозуля, — «Сибирь»!
В советском порту он и взглядом бы не удостоил «пассажира»: «Подумаешь, невидаль! Морская гостиница интуриста!» Но здесь, в чужом порту, «пассажир» был своим, частицей Родины.
Людей на набережной было относительно мало. Можно разглядеть каждого. Смотреть только нечего: люди как люди, обыкновенные. Ничего в них иностранного нет. Разговаривают, правда, на непонятном языке. Так и твой язык не всем доступен.
Моряков было много. Англичане, американцы, поляки, русские, скандинавы — полный интернационал. Покупали в киосках открытки с видами Гамбурга, пивные стаканы с трафаретными рисунками, разные сувениры. Играли в автоматическую лотерею.
Небольшой ящичек, похожий на кассу бескондукторного автобуса в Ленинграде, даже верх такой же — прозрачный. Сквозь толстый плексиглас видны: разноцветное драже, миниатюрные складные ножички, крохотные зажигалки, брелоки для автомобильных ключей. Всё вперемешку.
Паша не устоял перед соблазном приобрести гамбургскую зажигалку за десять пфеннигов. К тому же Кудров заверил: автомат — беспроигрышный, что-нибудь да выпадет в окошко внизу.
Выпали три шарика — три конфетки. Паше не терпелось попробовать выигрыш на вкус. Конфетка оказалась такой крепкой, что её едва удалось разгрызть. Рот наполнился лекарственной горечью, лицо исказилось гримасой.
— Перекусил? — с серьёзной миной спросил Кудров. — Тогда пошли дальше. Куда двинем? К Хагенбеку?
Лёшка решил, что Хагенбек — какой-нибудь нумерованный кайзер, германский царь. Нужны ему эти цари!
— А здесь есть музей Тельмана?
Зозуля хмыкнул:
— Забыл, где находишься, Смирнов?
Ничего Лёшка не забыл. Гамбург — старый центр революционного рабочего движения. Здесь вождь пролетариата Германии поднимал на восстание народ.
— В ФРГ ты, Смирнов, а не в демократической республике. Тут одному «железному канцлеру» монумент стоит, Бисмарку. Вот там, на холме…
— Можно подняться, — предложил Кудров, — вид оттуда хороший.
Лёшка был с фотоаппаратом, отцовским.
На холме узкая асфальтированная дорога перешла в лесную аллею, извилистую и крутую. У вершины деревья и кусты почтительно остановились, словно не решились приблизиться к суровому канцлеру. Вокруг памятника было голое пространство.
Монумент поражал не величием, не искусством зодчих и архитекторов, а размерами: от основания до макушки Бисмарка — с трёхэтажный дом.
Закопчённый гранит цвета парадного нацистского мундира, нарочитая грубость форм подчёркивали резкую, солдафонскую натуру бывшего премьер-министра кайзеровской Германии.
Каменный великан в накинутом на плечи военном плаще тяжело опирался обеими руками на рыцарский меч.
Бисмарк никак не вписывался в кадр фотоаппарата. Лёшка приседал на корточки, отходил в дальний угол площадки — ничего не выходило!
— С косогора спустись немного, — посоветовал Кудров.
На обрывистом склоне — Лёшка открыл рот от неожиданности — росли белоствольные деревца с кружевной зеленью.
Лёшка обрадовался так, словно встретил друзей детства:
— Берёзы!
Позабыв о Бисмарке, он погладил шелковистую кору. Подошли остальные. И каждый прикоснулся к берёзке.
— Как же они попали сюда? — дивился Паша. — Немцы в войну вывезли?
— Берёзы по всему миру растут, — сказал боцман. — Но, конечно, не такие, как дома, на родине.
Возвращались другой дорогой — пологой, сразу перешедшей в улицу. Дома сплошной стеной; на первом этаже пивные, закусочные, крохотные магазинчики: войдут четверо — не повернуться.
Тесная улочка вдруг оборвалась. На открытой зелёной лужайке до войны, наверное, были дома. Неподалёку стояла высоченная церковь, двухцветная: внизу — красный кирпич, верх и купол со шпилем — сизые, будто окисленная бронза.
— На колокольню, что у нас на Владимирской стоит, похожа, — заметил моторист.
— Собор Михаила, — пояснил боцман. — Внутри лифт есть, до самого верха поднимает.
Лёшка, задрав голову, смотрел на открытый балкон с колоннами. «Забраться бы туда и сфотографировать сверху весь Гамбург».
Двери-ворота собора были заперты.
Впереди, справа и слева от широкой улицы, над старыми, в шесть — восемь этажей, зданиями и современными небоскрёбами из стали и стекла возвышались вековые кирхи, остроносые, как ракеты.
Никто на русских моряков не обращал внимания, как на туристов в Ленинграде. Лёшка шагал спокойно и уверенно. Он как-то быстро освоился здесь. Даже не верилось, что это заграница. Надписи только всюду немецкие. Лёшка читал и мысленно переводил их. Получалось!
Улица вывела моряков на просторную и пустынную площадь со станцией метро в центре.
— Отсюда до Хагенбека остановок восемь, — сообщил боцман.
— Погуляем ещё, — попросил Паша. — В универмаг бы какой заглянуть.
— Можно, — согласился штурман Кудров.
— Тогда на Риппербан надо. — И боцман свернул на красивый проспект, тянувшийся до самого горизонта.
Всё здесь было иным, чем в портовом районе. Роскошные отели, рестораны, магазины с зеркальными стёклами во всю стену, надраенная бронза дверных ручек.
«Игрушку Димке купить надо», — подумал Лёшка, и, словно по щучьему велению, сразу же возникла перед ним витрина с пистолетами, ружьями, винтовками. Они лежали, висели, покоились в коробках-футлярах, совсем как настоящие, не отличить!
— Зайдём в игрушечный?
— Какой тебе игрушечный! — обозлился неожиданно для Лёшки боцман. — Доподлинное боевое вооружение. Вон и парабеллум лежит. Меня из такого в сорок четвёртом ранили.
— Вы и в Гамбурге воевали? — спросил Лёшка.
— Нет, наша дивизия только до Дрездена дошла. Там и победу отпраздновали… А этим, фашистам недобитым, потише вести себя надо. Нечего им опять парабеллумами обзаводиться.
Гамбург — почти двухмиллионный город, портовый, торговый, промышленный. Город как город, но люди…
Лёшка пристально приглядывался к встречным, стараясь угадать, кто они: моряки, рабочие, чиновники, бывшие эсесовцы?
По внешнему виду фашиста от нормального человека не отличить. Лёшка пристроился к боцману и не отставал ни на шаг. Туристская беззаботность кончилась. Почему-то вспомнился монумент Бисмарку. Странно он как-то стоит: ни к морю лицом, ни к городу…
— Товарищ боцман, — обратился Лёшка, — отчего Бисмарк спиной к Гамбургу поставлен?
— Чего не знаю, того не знаю.
— Не к Гамбургу, а к востоку, — вмешался в разговор Кудров. — Символика. Бисмарк неоднократно предупреждал немцев: «Не вздумайте идти войной на Россию!»
— Не дурак был, — с уважением произнёс Зозуля.
Универмаг занимал четырёхэтажное угловое здание.
У входа — маленькое кафе, жевательную резинку на лотках продают всех видов, поштучно и наборами, как шоколадное ассорти.
На первом этаже торговали сувенирами и галантереей. Паша потащил Лёшку с собой: «Ты хоть немножко по-немецки шпрехаешь».
Переводчика из Лёшки не вышло: стоило лишь подумать, что нужно заговорить с настоящими немцами, как из головы мгновенно улетучивались все немецкие слова до единого. Хорошо, что на всех товарах были пластмассовые ценники.
Они купили многоцветные шариковые карандаши и брелочки для ключей, а Лёшка ещё и набор открыток с видами Гамбурга.
На верхние этажи подниматься было уже некогда, хотя Паша и рвался:
— Ничего, обождут малость.
— Нет! — твёрдо заявил Лёшка.
Никто из своих ещё не подошёл.
— Я же говорил! — прошипел Паша. — А-а, ну тебя! Сам сбегаю. Я мигом!
Пашин «миг» затянулся, и ребята куда-то подевались. Лёшке надоело ждать. Он вышел из магазина и стал глядеть на улицу.
Народу было немного, как в рабочие часы на Невском. Машин — негусто, в большинстве грузовые.
Прошло ещё минут пятнадцать. Никто не появился. Лёшка забеспокоился, возвратился в вестибюль, опять вышел. Никого. Не могли же его бросить, забыть о нём! Почему не могли? Запросто даже. Компания большая. Собрались в вестибюле. «Все?» — «Все». И пошли себе…
Неприятно засосало под ложечкой. Мысль о том, что он отстал от своих, привела его в полную растерянность.
Входили и выходили люди. Никто по-прежнему не обращал внимания на Лёшку, но он ощущал теперь, что вокруг него не незнакомые, а чужие, совсем чужие люди, другой мир.
Надо было что-то предпринять. Бежать вслед за ребятами? В какую сторону? Спросить, как проехать к «Ваганову»? Он не запомнил номер причала, а их в порту десятки, если не сотни. И название станции метро не вспомнить.
Бисмарк! Вот кто может выручить. Монумент каждый гамбуржец знает, а от Бисмарка рукой подать до пристани. Там «Сибирь», свои…
Свои… А может быть, они и не покинули его? Ждут, волнуются, ищут по всем этажам.
Лёшка кинулся к эскалатору, но кто-то грубо схватил за плечо и дёрнул назад.
— Хватит, Смирнов, — процедил сквозь зубы боцман.
У Лёшки мгновенно отошли все страхи. Он так обрадовался, что чуть не бросился Зозуле на шею.
— Улыбочки ещё строишь, — процедил боцман и потащил Лёшку за собой.
— Да я…
— Оправдываться потом будешь.
Теперь ничего не страшно, никакие угрозы и наказания. Нашлись, свои нашлись!
Зозуля вывел Лёшку на улицу. Он пошли вокруг здания. Миновали ещё два вестибюля. И там продавали кофе, булочки, жевательную резинку. Как же Лёшка не додумался, что в таком огромном универмаге не один, а много выходов! Растерялся, как таёжный парень, впервые очутившийся в большом городе. Но куда Паша делся?
Паша и ещё двое матросов стояли у того входа. Остальные, очевидно, искали Лёшку.
— Скажу, что нашёлся! — скороговоркой выпалил Паша и хотел юркнуть в универмаг.
— Куда? — сверкнул глазами Зозуля. — Не расходиться, а то и до вечера не соберёмся. Сказано быть здесь — значит, быть.
Последнее относилось к Лёшке.
— Я… — виновато начал он. — Я думал, что вы ушли…
Чёрные брови Зозули полезли на лоб.
— Как это «ушли»? Кинули тебя, значит, одного? Эх, ты! — Боцман огорчился и оскорбился. — Плохо же ты о моряках думаешь, Смирнов, если посмел допустить такое в мыслях. Разве моряки бросают товарищей? В море, на берегу — всё едино.
Лёшка густо покраснел.
— Совесть иметь надо, если голову потерял.
— Извините, — промямлил Лёшка.
— Почему от напарника отбился?
Это уже было несправедливостью. Разве Лёшка отбился? Паша его бросил. Лёшка выразительно посмотрел на Пашу, но оправдываться не стал.
Паша спешно оборвал невыгодный для него разговор:
— Чего купил?
— Ничего.
— Ну да, ничего! Покажи.
— Отстань ты! — в сердцах отмахнулся Лёшка.
Зозуля тяжело посмотрел на одного, на другого.
— Что, что? — смешавшись, робко спросил Паша.
Боцман не удостоил его ответом.
Один за другим подошли остальные; последним — штурман Кудров. Он ни о чём не стал расспрашивать, с ходу объявил приговор:
— В жизни со мной на берег не ступишь, Смирнов!
— Заблудился он, Геннадий Нилыч, — заступился боцман. — С кем не бывает!
Лёшка уже не раз подмечал: Зозуля мог распекать подчинённых как угодно, но при начальстве всегда вставал на защиту.
Кудров сменил гнев на милость:
— Перетрусил, салажонок?
«Салага» — презрительная кличка молодых, «желторотых» матросов. Но штурман не издевался, он посмеивался, и не было сейчас у Лёшки права обижаться. Не его оскорбили, а он оскорбил. Оскорбил недоверием своих товарищей. Они тоже улыбались, но сдержанно. Лучше бы его отругали!
Он шагал понурив голову.
Ничего не было мило, всё потеряло интерес для него: зеркальные витрины, средневековые готические храмы с цветными витражами стрельчатых окон и позеленевшими фигурами бронзовых святых, дома из красного кирпича, армированного тёмными деревянными балками и откосами, ухоженные скверы, даже знаменитый на весь мир зоопарк Хагенбека.