Так же как в начале Первой мировой войны, в 1939 г. казалось, что вновь вспыхнувшая война будет ограниченной. Гитлер не думал, что Великобритания и Франция станут воевать с Германией после ее нападения на Польшу, подобно императору Францу-Иосифу, который в 1914 г., открывая боевые действия против Сербии, не представлял себе, что игра альянсов приведет к всеевропейскому конфликту.
Тем не менее между двумя войнами есть большая разница.
Первая мировая была одним из редких испытаний Истории, заставившим народы сплотиться вокруг своих руководителей. Патриотическое единство царило в каждом лагере; лидеры стран убеждали сограждан (и зачастую оказывались правы), что враг покушается на само их существование, на существование их Родины. Этим объясняется тот факт, что, в отличие от периода Второй мировой, с 1914 по 1918 г. ни одна из воюющих сторон не знала такого явления, как «пятая колонна».
Разумеется, во время первого мирового конфликта в государствах имелись внутренние оппозиционеры. Но они никогда не солидаризировались с врагом; они позиционировали себя как пацифисты, революционеры, противники всех правительств, всех войн, осуждали «империалистическую» войну, но считали защиту своей страны вполне законной. Даже Ленину пришлось изменить лозунг о необходимости «способствовать поражению собственного правительства», чтобы предложить трансформацию европейской войны в гражданскую. В Италии и Франции некоторые ненавистники светского образа жизни желали своей «падшей родине» Божьей кары, но их насчитывалась ничтожная горстка.
Народы Европы крепко помнили далекое прошлое. Им рассказывали и внушали, что их судьба отмечена оборонительной борьбой против «наследственного врага»: французов — против немцев, занявших Эльзас-Лотарингию; немцев — против тьмы славян и против французов, предавших огню Пфальц во времена Людовика XIV и не смирившихся с успехами Пруссии; русских — против «азиатов» и германцев — вчерашних татар и тевтонов, сегодняшних турок и немцев. Италия вечно враждовала с Австрией, Великобритания чувствовала угрозу своей гегемонии перед лицом неуклонного роста мощи германского государства. Последнее же воспевало свою ненависть (Hassgesang) ко всему английскому, мешавшему Германии расти и развиваться{75}.
В 1914 г. в каждой стране патриотическое единство заставляло забыть о характере режимов, вступавших с ней в союз: республиканская Франция объединялась со «Святой Русью», Германия Вильгельма II — с османским халифатом. Внутренние трудности нередко способствовали пробуждению национальных меньшинств в Австро-Венгрии, в Российской и Османской империи, но никак не ставили под сомнение саму политику руководителей этих стран.
В 1939 г. ничего подобного мы не наблюдаем: теперь уже именно характер режимов поляризует альянсы. Восхищение идеями коммунизма, нацизма или фашизма раскалывает общественность большинства демократических стран.
1938
Сентябрь … Конференция в Мюнхене
1939
Март … Гитлер аннексирует протекторат Богемия и Моравия
23 августа … Заключение советско-германского пакта
Конец августа … Бои на Халхин-Голе, победа советских танков над японской армией
1 сентября … Нападение Гитлера на Польшу
3 сентября … Великобритания и Франция объявляют войну Германии
Сентябрь … Капитуляция Варшавы; СССР занимает восточную Польшу
30 ноября … СССР вторгается в Финляндию
1940
2 марта … Окончание советско-финской войны
19 марта … Падение правительства Даладье, сменившегося правительством Поля Рейно
9 апреля … Захват вермахтом Дании и Норвегии
10 мая … Вермахт атакует Нидерланды, Бельгию и Люксембург
14 мая … Прорыв французского фронта под Седаном
15–18 мая … Капитуляция нидерландской и бельгийской армий
10 июня … Италия объявляет войну Франции и Великобритании
16-17 июня … Отставка Поля Рейно; маршал Петен просит перемирия
18 июня … Обращение к нации генерала де Голля
22 июня … Перемирие; Франция разделена на оккупированную и свободную зоны
3 июля … Британский флот атакует французский в Мерс-эль-Кебире
10 июля … Вся полнота власти в неоккупированной Франции переходит к маршалу Петену, рождение режима Виши
Август … Японцы проникают в Индокитай
Август-октябрь … «Битва за Англию»
Сентябрь … Нападение Италии на Киренаику
3 октября … Первые законы против евреев в Виши
24 октября … Встреча Гитлера и Петена в г. Монтуар под эгидой Пьера Лаваля
Октябрь-январь … Итало-греческая война
5 ноября … Переизбрание Рузвельта на пост президента
9 декабря … Английская контрнаступательная операция в Киренаике
13 декабря … Смещение Лаваля
1941
19 января … Наступление англичан в Восточной Африке
25 февраля … Забастовка в знак солидарности с арестованными евреями в Амстердаме
26 февраля … Соглашения Мёрфи-Вейгана (между США и Францией)
11 марта … Принятие в США закона о ленд-лизе в помощь британской армии
28 марта … Англичане уничтожают часть итальянского флота в сражении у мыса Матапан
Конец марта — начало апреля … Контрнаступление Роммеля в Киренаике
3 апреля … Переворот Рашида Али в Ираке (против англичан)
6 апреля … Германия захватывает Югославию и Грецию
10 апреля … Провозглашение «Независимого государства Хорватия»
11 апреля … Венгрия вступает в войну на стороне «оси»
18 апреля … Капитуляция югославской армии; вступление в войну Болгарии
10 мая … Неожиданный перелет Рудольфа Гесса в Англию
Конец мая … Взятие немцами о. Крит
22 июня … Нападение Германии на СССР
25 июня … Финляндия объявляет войну СССР
28-30 июня … Взятие немцами Минска и Львова
3 июля … Сталин применяет тактику выжженной земли
14 июля … Аккское перемирие в Сирии
14 августа … Черчилль и Рузвельт подписывают Атлантическую хартию
21 августа … Первое покушение полковника Фабьена на немца во Франции
Конец августа … Англичане и русские оккупируют Иран
Конец октября … Большое наступление немцев на Москву, оказавшееся безрезультатным
7 ноября … Проникновенный призыв Сталина к патриотическому сопротивлению
6 декабря … Контрнаступление маршала Жукова под Москвой
7 декабря … Пёрл-Харбор
Декабрь … США объявляют войну Японии; Германия объявляет войну США
Конфликт века ослабил Францию более, чем какую-либо другую страну. Начиная с 1918 г. для части французов главным врагом оставалась Германия. Разве ее жажда реванша не являлась крайне опасной для будущего французской нации? Война ее не разрушила, она была гуще населена, чем Франция, и фактически не выплачивала предусмотренных договорами репараций.
Когда Гитлер пришел к власти в 1933 г., Германия стала вести себя угрожающе, и политический мир Франции начало трясти от страха. Ужас перед новой войной, надежды, подаваемые Народным фронтом, и «блеющий» пацифизм руководили французским населением, готовым скорее мобилизоваться на помощь испанским республиканцам против фашизма, чем выступить против Германии, которую всеми силами старались задобрить, придумывая всяческие переговорные увертки, то есть, по сути, ведя трусливую политику. Левые не желали союза с фашистской Италией, правые — с Советами. Всем, кроме коммунистов, конечно, в идеале хотелось бы натравить Германию на СССР. Большинство англичан, надо сказать, думало точно так же.
По правде говоря, значительная часть французов была убеждена, что главный враг Франции — Советский Союз, поддерживаемый преданными ему компартиями. «Большевистская угроза» занимала в их умах первое место. По их мнению, следовало «закопать топор войны» с Германией — идея, выдвинутая еще Аристидом Брианом, а затем подхваченная его политическим наследником Пьером Лавалем, который считал необходимым применять этот принцип вне зависимости от того, какой режим выберут немецкие соседи: Веймарскую республику или нацизм. Сначала левая оппозиция тормозила процесс перевооружения — до тех пор, пока царил бриановский дух и дух Лиги Наций, после 1934 г. настал черед правой оппозиции играть роль пацифистов, поскольку новая война могла бы оказаться полезной Советскому Союзу и социализму вообще. «Лучше Гитлер, чем Блюм», — повторяли про себя политические деятели вроде Деа и Дорио. Отныне гражданская «франко-французская» война взяла верх над патриотизмом, деморализуя простого обывателя, затопленного публикациями ультраправой («Гренгуар», «Кандид», «Же сюи парту») и правой («Ле пти паризьен», «Ле жур» и пр.) прессы. В правом лагере лишь такие люди, как Поль Рейно и Жорж Мандель, противостояли этому течению: их называли «милитаристами». Жорж Бонне считал, что Францию в случае войны ждет неминуемое поражение, да и Эдуард Даладье, военный министр, а затем председатель Совета министров, был также недалек от этой мысли.
Советско-германский пакт — дипломатическое Ватерлоо — означал, по сути, что Германии не придется сражаться на двух фронтах. Во Франции эта новость буквально оглушила как коммунистов, так и фашистов. Заключение пакта парадоксальным образом укрепило, насколько возможно, национальное единство французов (исключая коммунистов, которых Даладье посадил в тюрьму за то, что они одобрили пакт как «фактор мира»). Однако после объявления войны раскол во Франции подспудно продолжал существовать. Доказательством служит ожесточенность, с какой осенью 1939 г., когда СССР напал на Финляндию, французская пресса обрушилась на Москву, критикуя ее куда сильнее, чем раздавившую Польшу Германию, с которой Франция находилась в состоянии войны. Советско-финская кампания подстегнула глубокий антисоветизм французского руководства. В такой обстановке организовывалась норвежская экспедиция, призванная помочь Финляндии, а заодно «перекрыть железную дорогу» Германии: чем сильнее Даладье настаивал на ней, чтобы скрыть свое бездействие на Рейнском фронте, тем упорнее сопротивлялся Чемберлен (поскольку на англичан ложились вся ответственность и расходы). Гитлер, рассчитывая на боязливость французов, и не подозревал, что, если в дело будет замешан СССР, их пассивность может оказаться столь агрессивной… В Норвегии он опередил союзников, которые только и успели, что зацепиться за Нарвик. В этой неудачной экспедиции люфтваффе доказала свое превосходство над военно-морскими силами Великобритании, иными словами — неоспоримое преимущество авиации перед флотом.
Для Даладье и Гамелена норвежская экспедиция была выгодна тем, что удаляла боевые действия от границ Франции. Но 12 марта 1940 г. Финляндия заключила с СССР перемирие, и попытка избежать столь пугавшего французов лобового столкновения провалилась. Оно произошло 10 мая, когда Германия захватила Нидерланды и Бельгию.
Даладье и Чемберлен оставили свои посты, на их место пришли более «задиристые» Поль Рейно и Уинстон Черчилль, французские войска вступили в Бельгию и Нидерланды на подмогу своим союзникам. «Это все же было необходимо», — объяснял генерал Гамелен. И тут бронетанковые части Гудериана перешли Арденны, двинулись на Дюнкерк и поймали французов и англичан в ловушку — маневр, предвещавший неминуемое поражение.
Французам не удалось «прищемить немцев на выходе из Арденнского массива», как предполагал Петен. Сгруппировавшись, немецкие танки выиграли сражение, что и предсказывал полковник де Голль. Катастрофа свершилась!
Над Парижем нависла угроза. Оттуда начался невиданный исход потерявших голову жителей. На пути своего бегства они сталкивались с передвигавшимися во всех направлениях остатками французской армии, близкой к разгрому и, тем не менее, сражавшейся гораздо лучше, чем о ней говорили, как станет известно лишь спустя долгое время.
Без сомнения на тот момент для всех французов главными врагами являлись немцы. Вместе с тем отсутствие помощи от англичан (ни Черчилль, ни командующий британскими ВВС генерал Даудинг не хотели отвлекать силы от защиты территории Великобритании, над которой вскоре также нависла угроза) вызывало растущее недовольство во французских руководящих кругах, особенно среди военных, чья англофобия нашла еще одно доказательство в свою пользу. Обвиняя в разгроме Народный фронт, они поддерживали пораженческие речи нового генералиссимуса Вейгана, а затем Петена. Чем сильнее ухудшалась ситуация, тем решительнее старый маршал уверял, что только окончание боев позволит «возродить страну». В его глазах, как и в глазах Вейгана, это «возрождение» вскоре стало самоцелью, в какой-то степени оправдывавшей поражение. Не могло быть и речи об эвакуации правительства в Северную Африку или куда-нибудь еще. Вейган заявлял, что покинет метрополию разве что «в кандалах»; Петен перещеголял его, утверждая, что не покинет ее никаким образом.
Ситуация на фронте, безусловно, сложилась отчаянная. После того как немцы заняли Париж и форсировали Луару, окончание военных действий представлялось неизбежным — но в каком виде? Военной капитуляции, просто прекращения боев или перемирия?
В обстановке разгрома «твердые» сторонники продолжения борьбы из-за моря, по всей видимости, уступили «мягкотелым», и те, одержав верх, нашли другого главного врага. Теперь это оказалась не Германия, с которой они собирались «закопать топор войны», а собственный режим, позорная Третья республика — на нее сваливали всю вину за поражение, и возможность низвергнуть ее давало только перемирие{76}.
Убежденные в том, что вместе с поражением закончилась и война, а также в том, что пришло время новой эры и возникает совершенно другое общество, «мягкотелые» дали полную волю злобе, затаенной против республики. На первый взгляд, вокруг Петена стали группироваться те же, кто атаковал существующий режим 6 февраля 1934 г., — аморфная масса людей, чьим идеологом выступал Шарль Морра. Но это движение имело более глубокие корни.
Головокружительные изменения, произошедшие в экономике и обществе со второй половины XIX в., породили всевозможные проекты совершенно различного толка — революционные и нереволюционные, правые и левые, а также ни те ни другие, но одинаково антипарламентаристские и враждебные существующим политическим партиям. Начало конфликтам положили дело Дрейфуса и отделение церкви от государства. Политика «священного единения» (L! Union Sacree) в 1914–1918 гг. их несколько пригасила, но сразу после войны они разгорелись вновь. Франция отвергала решения, избранные Россией, а также Италией и Германией, однако у этих решений во Франции были свои сторонники, которые, в целом выступая против них, впитывали идеи, лежавшие в их основе.
Таким образом, накануне Второй мировой войны, приближение которой чувствовал буквально каждый, перестали раздаваться голоса, решительно отстаивающие республику, права человека и идеалы Просвещения.
Самое поразительное в этом крахе — поочередное самоустранение всех, кто в последнее десятилетие возглавлял и олицетворял собой республику: во время прорыва фронта под Седаном ушел в отставку Даладье, чуть позже Гамелен, затем Альбер Лебрен, Жанне и Эррио — соответственно президент республики, председатели сената и палаты депутатов. Депутатов, которые, будучи бессильными, как Поль Рейно, передали власть маршалу Петену. Последний запросил перемирия в тот же день, еще прежде, чем поручил Пьеру Лавалю заняться сменой режима. В водовороте событий лишь один человек, простой заместитель министра, пытался противостоять происходящему — в одиночестве, но преисполненный решимости.
«Как француз и как солдат, я раздавлен стыдом из-за капитуляции без единого сражения, которую наша страна только что объявила», — писал полковник де Голль на следующий день после Мюнхенской конференции, 21 сентября 1938 г., из Меца подполковнику Майеру{77}.
«Антимюнхенец», как и Поль Рейно, де Голль единственный из политических деятелей поддерживал концепцию «механизированной армии». Он также еще до объявления войны ратовал за наступательную политику, утверждая, что линия Мажино, ставшая для режима чуть ли не объектом культа, самим своим существованием запирает Францию в четырех стенах и лишает ее возможности прийти на помощь союзникам, которых может проглотить Германия.
Повторим — Германия, поскольку именно она являлась главным врагом для этого человека правых убеждений, в первую очередь — военного, который, в отличие от Черчилля, не указывал на специфику гитлеровского режима и не говорил, что германский нацизм представляет угрозу цивилизации.
Тем не менее, желая победить этого главного врага, де Голль — националист, порой даже монархист — ценил всех, кто разделял его взгляд на необходимость иметь механизированные войска, и правых, и левых, и Жоржа Манделя, и Леона Блюма. Последнего, правда, с оговоркой, что его недоверие к профессиональной армии, необходимой для управления механизированными войсками, вытекает из идеологии левых, которые всегда, еще со времен Буланже, подозревали военных в том, что те хотят прибрать армию к рукам и участвовать в политике.
Через несколько дней после поражения де Голль рассказывал в письме генералу Катру: «Оказавшись в правительстве в последние дни боев, я увидел, какую искусную работу проделал враг в окружении наших руководителей, да и в их собственном сознании. Я ни секунды не сомневался, что падение нашего общего друга Рейно и приход к власти несчастного старого маршала [Петена] означает капитуляцию. Что касается меня, то я, не признав капитуляции, отправился в Лондон, с тем чтобы уже оттуда воссоздавать сражающуюся Францию»{78}.
Разумеется, это послание не подлежало огласке. Оно не в состоянии выразить всю силу патриотизма, вдохновлявшего деятельность де Голля, с тех пор как он побывал в немецком плену во время Первой мировой войны. Вынужденное бездействие пробудило в нем жажду реванша — такого же, какого ждал еще его отец после поражения 1871 г. Его досада (по словам самого де Голля) превратилась в гнев в результате бесконечных капитуляций его страны начиная с 1933 г., а также перед лицом личного провала, которым стало для него отклонение политическими кругами Франции, а тем более — военными, отстаиваемой им формы перевооружения. История подтвердила его правоту, но, увы, слишком поздно. Конечно, он одержал личную победу, остановив возле Лана танковую армию Гудериана, но этот успех лишь раздражал его, показывая, что он был прав и, если бы его в свое время послушались, смог бы предотвратить катастрофу.
Несмотря на поражения в Бельгии, Дюнкерке и на Сомме, де Голль не считал войну проигранной, если боевая решимость, которую олицетворял собой Черчилль, возьмет верх над повсеместным духом пораженчества. «Так мы будем драться или нет?» — сухо спросил он Доминика Лека 14 июня, когда директор кабинета Поля Рейно объяснял ему, готовясь к бегству, что премьер-министр собирается назначить маршала «бургомистром» французской метрополии, в то время как правительство эмигрирует в Алжир, если не сможет разместиться в «бретонском убежище». Еще суше он обратился к премьер-министру, почувствовав, что тот дрогнул под ударами Вейгана и Петена, поборников перемирия: «Я оказывал вам свое скромное содействие, но для того, чтобы воевать. Я отказываюсь подчиниться перемирию. Если вы останетесь здесь, то пропадете. Нужно добраться до Алжира как можно скорее. Так да или нет — вы решились?»{79}
Несколькими неделями ранее, едва придя к власти, Поль Рейно укрепил связи Франции с Великобританией, договорившись с ней о том, что ни один из союзников не заключит одностороннее перемирие без общего и совместного их на то согласия. Брошенный своими министрами, большая часть которых присоединилась к Петену и Вейгану, Рейно подал в отставку и передал власть Петену, тут же кинувшемуся заключать перемирие. Рассорившись с маршалом и не будучи более заместителем министра в правительстве, не сдержавшем свои обещания, де Голль улетел в Лондон… Один, но полный решимости{80}.
«В чем же все-таки заключается ваша миссия?» — спросила его супруга Жана Монне[11], знавшая, что де Голль не входит в правительство Петена. «Мадам, — ответил ей де Голль, — я здесь не с миссией. Я здесь для того, чтобы спасти честь Франции»{81}.
18 июня, с согласия Черчилля, он обратился к нации со своим одиноким призывом. Поскольку условия перемирия еще не были известны, ему, чтобы угодить британскому кабинету, пришлось приглушить мстительные нотки. Подобно Клемансо, который в 1917 г. ответил спрашивавшему о его программе журналисту: «Я воюю!», де Голль в июне 1940 г. тоже «воевал». Но, в отличие от «тигра», он не имел за своей спиной ни армии, ни государства. «Вы совершенно один, — говорил ему Черчилль. — Ну что ж, я признаю вас и одного»{82}.
Откуда у де Голля взялись эта надменность, эта энергия?
Может быть, из тайной неудовлетворенности…
Еще в юности Шарль де Голль считал себя призванным служить Франции и играл в генералиссимуса. Однако война, разразившаяся в 1914 г., не дала ему возможности достичь желанных высот. Трижды раненный, но ни разу серьезно, он не сумел приобрести репутацию, необходимую для судьбы, о которой мечтал. А потом даже пророческий гений не принес ему ничего кроме зависти тех, кто был способен оценить его в полной мере. Только исключительное свершение могло сделать его тем, кем, по его мнению, ему надлежало стать.
И возможность такого свершения наконец представилась!
Война, какой ее себе представлял и считал необходимой Уинстон Черчилль, была войной воображаемой, не имеющей к реальности никакого отношения.
Он рассчитывал на флот — тот продемонстрировал свое бессилие перед люфтваффе у берегов Норвегии. Он надеялся на французскую армию — вермахт смял ее в два счета.
Как понять такое ослепление, зная, что Черчилль не переставал бить тревогу по поводу отсутствия в его стране эффективной и многочисленной авиации?
Им руководило непоколебимое убеждение: оборона — тактика слабых. Однако, едва война была объявлена, Черчилль, заняв пост первого лорда адмиралтейства, заметил, что его соотечественники едва ли больше французов настроены на решительное продолжение борьбы.
Главнокомандующий французской армией Гамелен счел, что подписанные с Польшей договоры не обязывают его идти в наступление ранее 12 сентября. Однако к этому времени половина польской армии уже была разбита… Тогда, спрашивается, «зачем наступать»? Он решил также, что бомбардировки на территории Германии будут непродуктивными, ибо могут повлечь за собой репрессалии (sic!) и помешать развертыванию мобилизации. В самой Великобритании, когда Черчилль и его соратники предложили бомбить Шварцвальд, сэр Кингсли Вуд с возмущением бросил лорду Эмери, одному из министров кабинета Чемберлена: «Вы хоть понимаете, что собираетесь бомбить частные владения?!»
Выжидать, пока Гитлер сломает себе зубы на линии Мажино, выигрывать время для укрепления собственных позиций, воображать, что переговорами можно положить конец войне, — вот какие перспективы предлагали давние сторонники политики умиротворения.
Но это совершенно не совпадало с представлениями Черчилля о том, как нужно вести войну: нападать, нападать, бить где можно и когда можно!
Он от всех требовал немедленного перехода к действию. Каким образом? Нацелиться на балтийские проливы, дабы атаковать Германию с севера, и «тем хуже для нейтралитета малых скандинавских народов»: «Они не должны связывать нам руки, когда мы боремся за их права и свободы». А чтобы «немцы, в свою очередь, не ударили нам в тыл», Черчилль намеревался покончить с нейтралитетом Ирландии, «так называемой Эйре».
Как ни странно, провал норвежской кампании поставили в вину не ему, а, скорее, Чемберлену, обвиненному в глобальной недооценке политики Гитлера. Чемберлен, как и Даладье, вынужден был отойти от власти, после чего Черчилль возглавил коалиционное правительство, в котором лейбористы, в отличие от ряда своих коллег-консерваторов, охотно приняли участие. Страна восприняла это назначение лучше, чем парламент.
13 мая, после захвата Нидерландов и Бельгии, Черчилль обратился к народу с волнующими словами: «Мне нечего предложить [британцам] кроме крови, тяжкого труда, слез и пота».
Он никак не мог поверить, что «120 танков» сумели положить конец французской военной мощи. Впрочем, 15 мая во время разговора с Полем Рейно Черчилль уже был способен лучше оценить масштабы бедствия. Генерал Гамелен объяснял, что французская армия застигнута врасплох, но пока справляется. Черчилль заметил: «Он бесстрастен и спокоен, как будто анализирует битву при Азенкуре. Ни слова о будущем, ни признака надежды. Резервов больше нет». А тем временем немецкие танки уже в Лане.
Эта катастрофа вскоре привела к свержению с престола бельгийского короля. Однако, узнав, что Чемберлен и лорд Галифакс, так же как и Даладье, намерены пойти на уступки Муссолини, чтобы добиться нейтралитета Италии, Черчилль резко воспротивился{83}. Его непримиримость вызвала замешательство в Париже, поскольку итальянская интервенция, в случае чего, угрожала бы в первую очередь Франции.
Пока немецкие бронетанковые части двигались на Дюнкерк, несколько британских дивизий не подчинились приказам нового главнокомандующего генерала Вейгана осуществить операцию прорыва. Французы пришли в ярость, и Черчилль тут же, 31 мая, обещал оказать помощь в эвакуации Дюнкерка, попросив «избегать свар между товарищами по несчастью и удерживать дюнкеркский плацдарм до последнего, не капитулируя». Не капитулируя.
Джон Лукач, биограф Черчилля, считает такую решимость в тот момент, перед «битвой за Англию», переломным этапом истории середины XX в. Накануне «старый лев» взбудоражил британский народ: «Мы защитим наш остров любой ценой, — сказал он. — Мы будем биться на пляжах, в полях и на улицах, мы будем сражаться на наших аэродромах. Мы не сдадимся никогда, даже если, хотя я в это не верю ни на мгновение, наш остров окажется изолированным и мы будем голодать. Даже тогда наша империя, охраняемая британским флотом, продолжит свою борьбу с неприятелем вплоть до того дня, когда Господь решит, что настал час Новому Свету прийти на выручку Старому».
Он неоднократно повторял эту мысль.
На военном совете, проходившем во французском городе Бриар 13 июня, Поль Рейно, чувствуя себя в меньшинстве, обратился за поддержкой к Черчиллю, надеясь поднять тем самым боевой дух Вейгана, Петена, Шотана и других военачальников. Дебаты развернулись по поводу данного Англией и Францией друг другу взаимного обещания о незаключении сепаратного перемирия. Но какую, по сути, реальную помощь Англия оказала Франции, за исключением участия в эвакуации французских солдат из Дюнкерка, да и то всего лишь на четверть? Черчилль прекрасно знал, что из 39 английских истребительных авиационных полков на территории Франции воюют только пять и британских солдат на французской земле слишком мало. К осени их будет больше, обещал он. «Страждущему от жажды в пустыне вы говорите, что он напьется в сезон дождей», — раздраженно возразил ему Рейно. Черчилль выразил восхищение героической обороной французов в отчаянной ситуации, описанной Вейганом, утверждая, что понимает причины, заставившие их сдаться. Но Англия, сказал он, полна решимости продолжать борьбу. Тут Черчилль зачитал несколько выдержек из своего обращения к согражданам: «Если наши острова окажутся захваченными, страна будет защищаться, город за городом, деревня за деревней, но не сдастся никогда!» В этот момент Петен бросил полный иронии взгляд в сторону Энтони Идена{84}.
Ровно через день Поль Рейно (считавший невозможным нарушить соглашение от 23 марта, по которому Франция как страна, подписавшая соглашение, не может заключить сепаратное перемирие) отметил, что британский премьер-министр, преисполненный сочувствия и сопереживания, готов, кажется, пойти на уступки и сдаться…
Петен, в свою очередь, заявлял, что перемирие неизбежно. Он упрекал Народный фронт в отсутствии должной подготовки, высмеивал идею продолжения войны в Африке, советовал британцам тоже искать перемирия, считая их неспособными противостоять немецкой агрессии дольше месяца. «Время еще есть», — сказал он. «Вы не можете оставить нас одних воевать за общее дело!» — воскликнул полковник Спирс. «Но вы же нас оставили», — парировал Петен{85}.
По сути, видя всю тяжесть сложившегося положения, Черчилль удерживал военно-воздушные силы для охраны Великобритании, оставив Францию в беде… Точно так же, как несколькими месяцами раньше Франция оставила Польшу.
18 июня 1940 г., через пять дней после совещания в Бриаре, накануне разгрома Франции, Уинстон Черчилль произнес воодушевленную речь:
«То, что генерал Вейган назвал битвой за Францию, закончилось. Вот-вот может начаться битва за Англию. От исхода этого сражения зависит судьба всей христианской цивилизации. От него зависят наши обычаи и традиции… Вся ярость, вся мощь противника скоро обрушатся на нас. Гитлер знает, что если не обессилит нас на нашем острове, то проиграет войну. Если мы не склоним перед ним головы, то и вся Европа в один прекрасный день вновь обретет свободу… Если же будем сломлены, тогда весь мир, включая Соединенные Штаты, погрузится в бездну нового варварства, более зловещего благодаря извращенной науке и, возможно, более долгого, чем древнее.
Восстанем же на борьбу и укрепим сердца свои в чувстве правого долга, действуя так, чтобы, даже если Британской империи суждено просуществовать еще две тысячи лет, человечество всегда могло сказать о нас: “Это был самый славный час их истории!”»{86}
«Время еще есть», — заметил Петен. И Черчилль понял, что зараза пораженчества угрожает его стране и даже Соединенным Штатам. Он тут же телеграфировал Рузвельту — «последней надежде свободного мира»: «Этот человек опасен».
В первую очередь Черчилль, конечно, боялся, что в ответ на просьбу о перемирии Гитлер потребует немедленной передачи ему французского флота. Черчилль предложил ограничиться разоружением и постановкой кораблей на якорь в портах приписки, но в то же время предвидел, что Петен, не сомневающийся в скорой капитуляции Великобритании («ей свернут шею, как куренку», — не уставал повторять Вейган), выпустит их из рук, несмотря на клятвы адмирала Дарлана скорее уничтожить, нежели сдать флот. Ввиду этой смертельной опасности и риска, что побежденная Франция уступит Франко Гибралтар, а «домашние» сторонники «умиротворения» снова начнут свои закулисные игры, Черчилль решился на серьезный шаг: полное уничтожение французского флота, стоящего в порту Мерс-эль-Кебир, если тот не согласится встать на якорь в районе Антильских островов{87}.
Этим шагом, позволявшим режиму Виши оправдать измену союзникам и сотрудничество с нацистской Германией, Черчилль сделал невозможным возвращение к политике примирения и переговоров. И тут англичане почувствовали, что скоро им придется воевать по-настоящему, лицом к лицу с противником. Предвидя, что война будет жестокой и беспощадной, они начали готовиться к бомбежкам и ожидать высадки врага на берег.
14 июля Черчилль устроил торжественный прием в честь генерала де Голля и адмирала Мюзелье — еще одного де Голля, разочарованного тем, что столько французов, спасенных при Дюнкерке, возвращаются во Францию, вместо того чтобы продолжать сражаться. Премьер-министр Великобритании в тот момент заблуждался насчет представительских полномочий «героя 18 июня»{88}.
Между тем удар по Мерс-эль-Кебиру поставил де Голля в Лондоне в невыносимое положение. Он уверял сэра Эдварда Спирса, что адмирал Дарлан никогда не сдаст флот немцам. Черчилль признавал, что его затопление, повлекшее гибель 1 300 моряков, «чудовищное дело». Но слишком велика была опасность, что немцы так или иначе приберут его к рукам. Де Голль, несмотря на ярость, потрясение и горе, это понимал. А Черчилль, великий демократ и либерал, дал де Голлю возможность выразить свою боль на «Би-би-си». И все же «так было правильнее… уничтожить эти корабли».
В придачу после организации Совета обороны империи в Браззавиле, обеспечившем де Голлю базу во французской Экваториальной Африке, Черчилль предоставил ему корабли, которым при попытке присоединения Дакара пришлось стрелять в солдат армии Пьера Буассона, генерал-губернатора французской Западной Африки, оставшегося верным режиму Виши. Эта вторая драма чуть не довела де Голля до самоубийства, согласно признанию, сделанному им однажды Рене Плевену.
Жестко раскритикованный палатой общин, Черчилль, соавтор этого провала, взял вину на себя. Так же как генерал де Голль защищал его после Мерс-эль-Кебира, он, в свою очередь, до конца защищал честь генерала.
Через шесть дней после Мерс-эль-Кебира началась предварительная фаза «битвы за Англию», спланированной Герингом с целью нейтрализовать британские порты, парализовать английский флот и подготовиться к высадке на сушу (операция «Морской лев»). 700 истребителей британских военно-воздушных сил противостояли 800 истребителям и 1 000 бомбардировщиков люфтваффе. 19 июля 1940 г. лорд Галифакс ответил отказом на предложение Гитлера о перемирии, что повлекло за собой следующую фазу боевых действий, которые начались 10 августа и достигли апогея 15 августа; за эти дни самолеты люфтваффе совершили 1 786 вылетов, было сбито 75 немецких самолетов против 34 британских. Сокрушительное поражение Германии в воздушной битве объясняется отчасти английской системой перехватов и расшифровки сообщений противника «Ультра», но главное — эффективностью мощных радаров, позволявших заранее предупреждать о приближении немецких бомбардировщиков.
И тут Черчилль, внимательно следивший за операциями, но не вмешивавшийся в решения высшего военного командования, добился осуществления ответного удара по Германии, пока противник благодаря численному превосходству не уничтожил английские военно-воздушные силы, несмотря на все их успехи, настоящего наступательного удара — бомбардировки Берлина 25 августа 1940 г. Разъяренный Гитлер грозил в отместку «стереть с лица земли английские города». Этот стратегический перелом спас Великобританию, поскольку «распыление» немецкой авиации с целью карательных налетов на крупные английские города, в том числе Лондон и чуть позже Ковентри, сводило к минимуму опасность высадки сухопутных войск. 7 сентября Геринг был вынужден признать провал своей стратегии, и Гитлер отказался от операции «Морской лев»{89}.
Победа англичан висела на волоске. Люфтваффе потеряла 1 717 самолетов, а военно-воздушные силы Великобритании, изначально малочисленные, — 915. Особенно поражают спокойствие и стойкость, с которыми гражданское население Великобритании переживало бомбежки, о чем свидетельствуют выпуски «Бритиш ньюс». Решимость Черчилля сыграла в этом не меньшую роль, чем участие королевы-матери к жертвам и бестрепетность, с какой руководители страны брали на себя риск. Если сравнить в сентябре 1940 г. выбоины, оставленные британскими самолетами на стенах веймарского госпиталя или на могиле Бисмарка, с разрушениями, которые люфтваффе произвела в Бирмингеме и Лондоне, очевидна разница в количестве бомбардировщиков у противников. Но два пальца, вскинутые Черчиллем в победном V (victory) среди руин в знак поддержки бедствующему населению, лишний раз свидетельствовали о его неослабевающей решимости{90}.
Об этой «малой битве» Черчилль позже сказал, что «еще ни в одном человеческом конфликте столь многие не были обязаны столь немногим». По своему значению она стала одним из переломных моментов в ходе войны. Она спасла Великобританию, хотя и не положила конец страданиям ее городов, которые Геринг поклялся «ковентрировать» (то есть стереть в порошок, как Ковентри).
Впоследствии, уже по окончании войны, в книге Фредерика Уинтерботема{91} будет утверждаться, в частности, что Черчилль знал заранее (благодаря системе «Ультра») о планах немцев бомбить Ковентри. И что он сознательно допустил его бомбежку из опасения раскрыть перед немцами карты и выдать секрет расшифровки англичанами немецких сообщений. В действительности же в последний момент, получив информацию о налете на Лондон, Черчилль вернулся в столицу, чтобы разделить судьбу сограждан. Другая информация, пришедшая всего за несколько часов до бомбежки, указывала на ряд возможных городов, в том числе «Корн», но англичане не знали, что так немцы зашифровали «Ковентри»{92}.
Атаковать, всегда атаковать, даже со слабых позиций, идти в наступление — вот какие установки внушал Черчилль своим людям, чтобы поднять их дух и добиться победы.
В то самое время, когда учащаются налеты на Лондон, он принимает решение бомбить Берлин, британский флот в Средиземном море атакует военно-морскую базу в итальянском Таранто, выводя из строя половину находившихся там кораблей. Воодушевленная этим первым успехом, другая британская эскадра 6 февраля 1941 г. обстреливает Геную, да так ловко, что 200 итальянских самолетов, отправленных на ее поиски, так и не могут ее обнаружить.
Вместе с тем Черчилль, одержимый мыслью отомстить за поражение первой норвежской экспедиции, в марте 1941 г. собирается нанести мощный удар по Лофотенским островам, опираясь на очаги сопротивления в Норвегии и призывая организованные совместно с норвежцами вооруженные отряды (коммандос), прошедшие военную подготовку на Шетландских островах. Их высадка оказалась очень успешной, несмотря на необходимость вскоре покинуть место военных действий. Вот что говорится об этом эпизоде в дневнике Геббельса. 8 марта Геббельс записывает: «Нападение оказалось серьезнее, чем мы ожидали. Мы потеряли 15 000 тонн [горючего]. В деле, кажется, замешаны норвежские шпионы…» 9 марта он пишет: «Больше не стоит об этом говорить, Тербовен [рейхскомиссар Норвегии] примет меры, которые англофилы не скоро забудут». 22 марта Геббельс отмечает, что ответственный за пропаганду Лунде достаточно умен «для норвежца», что Квислинг со товарищи добиваются кое-каких успехов, но по большей части норвежцы все же настроены проанглийски. «На Лофотенах мы понесли серьезные потери», — добавляет он. В Великобритании выпуски «Бритиш Пате ньюс» широко освещали эту диверсионную экспедицию, вернувшихся коммандос поблагодарил лично король Норвегии{93}.
Мерс-эль-Кебир, Берлин, Таранто, Лофотенские острова — четыре наступательных операции подряд, в то время как Гитлер думал, будто поставил Черчилля на колени.
Они должны были показать Сталину, что англичане действительно воюют. Отправив послом в Советский Союз убежденного антифашиста Стаффорда Криппса, Черчилль рассчитывал, что СССР наконецто поймет, кто его главный враг: вовсе не Англия, а Германия.
В любом случае, и Сталину, и Гитлеру будет над чем задуматься{94}.
Черчилль был для Гитлера бельмом на глазу задолго до начала войны. Чтобы избавиться от него, он рассчитывал на старого Ллойд Джорджа даже больше, чем на Чемберлена или лорда Галифакса.
В октябре 1939 г. фюрера сильно насмешила статья Бернарда Шоу. «Прежде чем избавиться от гитлеризма, — писал юморист, — давайте избавимся от черчиллизма». Эта публикация вторила статье Ллойд Джорджа в «Санди экспресс», предупреждавшей об опасности отказа признать новый статус Польши, отныне разделенной. Такой отказ превратил бы Англию, если бы та встала на сторону Черчилля (к тому времени всего лишь лорда адмиралтейства, но уже вездесущего в британской политической жизни), в непримиримого врага Германии.
Устранение «старого льва» в Великобритании позволило бы ей сблизиться с Германией, чего фюрер искренне желал. Он в самом деле предпочитал сохранить британскую империю — пусть даже отняв у нее некоторые земли — чем видеть ее разобранной по частям США и Японией. Но в случае победы черчиллевского духа Великобританию следовало раздавить и обвинить во всех грехах{95}. Например, как только британская «Белая книга» раскрыла существование концлагерей в Германии, Геббельс тут же подготовил немецкую «Белую книгу», обличавшую преступления англичан в колониях.
После отречения Чемберлена от собственных взглядов, уступок Даладье и радушного приема Сталина Гитлера очень удивило твердое обязательство Лондона поддержать поляков: объявление войны Великобританией, а затем и Францией его сильно дезориентировало.
Впрочем, его быстро взбодрил запах пороха, молниеносная победа люфтваффе Геринга, затем первые расправы над захваченными в плен поляками.
Вступление в войну Великобритании и Франции, однако, означало, что война может затянуться, тогда как программа развития люфтваффе была рассчитана на срок до 1942 г., а военно-морского флота — до 1943 г. «Для военных армия никогда не готова достаточно, но нам важно быть более готовыми, чем другие», — сказал Гитлер Геббельсу в конце октября. Он не понимал инертности французов: «Артиллерийские дуэли смехотворны… и ничем не помогают полякам. Если они ничего не сделали по сей день [13 октября], то что смогут сделать дальше?» «Это поистине непостижимо», — добавил он.
«Наш настоящий враг — Великобритания, — твердил он, кивая на Черчилля (и только на него). — Мощь Великобритании — миф, он больше не соответствует действительности, надо отправить ее в нокаут, иначе миру не видать покоя».
Подобные мысли фюрер высказывал приватно. Также в частном разговоре он упрекнул шведа Свена Гедина, с которым встречался несколькими днями ранее и который в «Ньюс кроникл» написал, что, по сути, истинным врагом Германии является Советский Союз. Не сговорился ли Гедин с английскими пацифистами вроде лорда Галифакса, как раз передавшего И. М. Майскому, послу Сталина, что англичане могут заключить с Германией мир путем уступки некоторых колоний? «Нечего больше говорить об английских пацифистах», — внушал Гитлер Геббельсу. Столкнувшись с пассивностью французов, фюрер стал заглядывать гораздо дальше.
Что означало его поведение? Может быть, заступничество пацифистов его более не интересовало, поскольку он решил, что после победы над Францией (в которой он не сомневался) прекращение войны помешает ему воспользоваться своим преимуществом и поставить Англию на колени? А может быть, чувствуя себя не в силах поставить ее на колени из-за нехватки флота, Гитлер опасался прослыть «блефующим», если проявит желание, чтобы в Англии восторжествовали «мягкотелые». Больше всего на свете его раздражала перспектива услышать подобное от англичан или хотя бы допустить, что они так думают. Поэтому приоритетной задачей для него стало «вышибить Англию из седла», прежде чем покончить с большевизмом и славянской массой — это-то он сделает «без труда»…
22 января 1940 г. Гитлер представил семье Геббельсов свой план: «У него на уме война с Великобританией. Как только позволят метеорологические условия, Англию надо изгнать из Европы, а Францию уничтожить как великую державу. Затем Германия добьется гегемонии в Европе, и воцарится мир. Такова наша цель, наша вечная цель. После этого он еще останется у дел, чтобы завершить некоторые социальные реформы, а через несколько лет уйдет в отставку, передаст власть другим и сядет писать нечто вроде библии национал-социализма»{96}.
При встрече с Муссолини на перевале Бреннер 18 марта 1940 г. Гитлер поделился с дуче похожими замыслами, утверждая, что альянс с СССР чисто «тактический», а единственный его настоящий друг — Италия. Он, безусловно, сожалеет, сказал Гитлер, что в сентябре 1939 г. Муссолини не пригрозил принять участие в конфликте, ведь это могло бы воспрепятствовать войне. Он понимает, что Италии нужно подготовиться, однако, по его мнению, подобный жест был бы желателен, хотя в настоящий момент он не так нуждается в ее помощи, как в случае с Польшей… Но если дуче хочет стать хозяином Средиземноморья, ему не мешало бы поучаствовать в уничтожении Великобритании{97}.
Боясь, что французы и англичане, как в 1914–1918 гг., прибегнут к старой идее периферической войны и вторгнутся в Норвегию, «чтобы помочь Финляндии», Гитлер согласился с флотским командованием, рекомендовавшим опередить их. Англичане собирались «перерезать немцам железную дорогу», заминировав побережье Норвегии. Это дало немцам повод для действий, причем очень быстрых, и замысла создать «скандинавский блок», откуда можно бомбить Великобританию.
Операция «Везерюбунг» («Везерские учения») дала грандиозные результаты — союзники были захвачены врасплох и в Норвегии сумели удержать только Нарвик; король Дании капитулировал, а королю Норвегии пришлось укрыться в Великобритании. Тем не менее явный провал союзников не мог считаться для Гитлера настоящим успехом, поскольку, хотя люфтваффе и показала свое превосходство над английским флотом, последний вывел из строя немалую часть немецкого надводного военно-морского флота.
В Польше Гитлер предоставил армейскому командованию вести войну по собственному усмотрению. Наибольших успехов там достигла люфтваффе под командованием Геринга, которая подавила в зародыше любые попытки организованного сопротивления со стороны поляков. Гитлер упрекал Браухича и его генштаб разве что в «непонимании наших расистских позиций», из-за которого Браухич противился проводившимся СС массовым расстрелам пленных.
В Скандинавии люфтваффе снова отлично себя проявила, да и флот, несмотря на потери, внес свою лепту в триумф, возвеличивающий фюрера.
Гитлер опять возложил всю ответственность за боевые действия на военачальников: сам он, по словам генерала Варлимонта, был нервозен, не слишком уверен в себе, взвинчен, неуравновешен — в общем, не внушал большого доверия. Но после того как этот успех добавился к предыдущим, никто уже не осмелился бы поставить под сомнение авторитет фюрера{98}.
Лукач отмечает, что впервые Гитлер непосредственно участвовал в разработке стратегии при подготовке французской кампании. Фюpep не сомневался в оперативной компетентности генералов вермахта, но считал, что им не хватает дерзости, творческого подхода. Ему пришлась по душе идея генерала фон Манштейна: совершить массовый бросок танков через Арденны, слывшие непроходимыми, пока союзнические силы спешат на помощь уже захваченным немцами голландцам и бельгийцам. Такой удар «серпом» был рассчитан на то, чтобы загнать союзников в ловушку, которая захлопнется благодаря походу на Дюнкерк. Успех этой операции еще больше увеличил бы влияние Гитлера в вооруженных силах.
Ошибочно считалось, будто немецкие войска приостановили наступление на несколько дней, что дало время французам и англичанам покинуть Дюнкерк (потеряв при эвакуации несколько сотен тысяч солдат, попавших в плен), поскольку Гитлер щадил Англию, дожидаясь просьбы о переговорах. Отнюдь нет: он просто согласился со своими генералами, решившими сгруппировать войска перед броском на Париж{99}.
Судя по разговорам Гитлера с Геббельсом, Муссолини, Гальдером и другими после победы над Францией, он всегда рассматривал Великобританию как своего главного врага. Со стороны СССР он пока опасности не видел: тот соблюдал все условия советско-германского пакта и не имел достаточно сил, чтобы представлять собой угрозу. Однако 25 июня Гитлер сказал Геббельсу, что «еще не знает, будет ли действовать против Великобритании, потому что хотел бы сохранить ее империю (“нельзя, чтобы на немецкой крови наживались американцы и японцы”), и желает всеобщего мира, как только это станет возможным». Вместе с тем, когда Германия заключила перемирие с Францией, со стороны Великобритании никаких предложений не поступило. События в Мерс-эль-Кебире продемонстрировали решимость Черчилля, и, по мнению нацистского руководства, «англичане понятия не имели, что их ждет».
После месяца колебаний, 19 июля, Гитлер произнес большую речь о грядущей победе, обвинив саму Англию в продолжении войны. Эта речь встретила воодушевленный отклик у немецкого населения, более воинственного и сильнее настроенного против англичан, чем раньше. Воззвание к здравому смыслу смешивалось в ней с угрозой уничтожить страну, если английское правительство не откроет двери для мирных переговоров. Риббентроп подтвердил графу Чиано, что в душе Гитлер желал, чтобы его призыв достиг цели. Однако он был сухо отвергнут лордом Галифаксом, былым поборником «умиротворения»{100}.
Мысль о десанте в Англию в конце концов оформилась в виде плана операции «Морской лев». Ни адмирал Редер, ни командующие сухопутными войсками на самом деле не приветствовали такую операцию, по крайней мере до тех пор, пока люфтваффе не уничтожит британский флот. Даже Гитлер не проявлял особого энтузиазма. Но заверения Геринга, ставшего маршалом благодаря своим успехам в Польше, Норвегии и Франции, убедили его перейти к действию.
Правда, Гитлер, одновременно подозрительный и самоуверенный, вообразил, что англичане не уступают, потому что надеются снова привлечь на свою сторону Сталина. Отсюда он сделал вывод: чтобы поставить Англию на колени, необходимо предварительно раздавить Россию. Йодль узнал о такой точке зрения 29 июля 1940 г. и объявил военному командованию, что «Гитлер решил раз и навсегда разделаться с большевизмом путем неожиданного нападения в мае следующего года», чтобы к осени… 1941 г. с Великобританией можно было делать все что угодно{101}.
Тем не менее 1 августа 1940 г. Гитлер все же подписал директиву об интенсификации воздушной и морской войны против Великобритании «с целью ее окончательного покорения». Ожидал ли он, что, как убедил его Геринг, одна люфтваффе своими силами сумеет добиться этой цели? Так или иначе, проект войны на два фронта сводил на нет огромный успех, каким являлся советско-германский пакт.
На самом деле воздушное нападение на Великобританию, призванное сделать непригодными для использования ее порты, началось еще в середине июля, но разгара достигло примерно к 10 августа и велось без фанфар, дабы сохранялась мысль о возможности компромисса. Как выразился Геббельс: «Вердену — да, Карфагену — нет», — по той причине, что падение главного противника могло повлечь за собой непредвиденный эффект для самой Германии.
Упорный отказ Англии ответить на обращение от 19 июля крайне раздражал Гитлера, а тем более — ее сопротивление операциям, которые должны были уничтожить ее города, как Ковентри («ковентрировать»), и стереть их с лица земли. Блиц не дал ожидаемого эффекта, и его провал стал личным поражением Геринга, недооценившего роль и качества истребителей «Харрикейн» и «Спитфайр», а главное, упустившего из виду значение радаров{102}.
С 10 июля по 31 октября 1940 г., в то время как британские военно-воздушные силы потеряли 915 самолетов, люфтваффе потеряла 1717. Конечно, в результате блица погибло 23 002 чел. и было ранено 32 138 чел., но Гитлер ожидал гораздо большего числа жертв от 30 202 тонн бомб, сброшенных на Великобританию (согласно британским источникам — 34 203), 60% — на Лондон. О провале немцев свидетельствует и малое количество бомб, которое они смогли сбросить на Англию в следующем 1941 г. — всего 2 176 тонн.
«Терпение, терпение», — еще повторял Гитлер 1 и 5 ноября 1940 г., но начиная с конца сентября уже не верил в возможность воздушной победы. Тогда-то он и отменил операцию «Морской лев», которая к тому же не была достаточно хорошо подготовлена.
Фюрер осознавал, что потерпел дипломатическое и военное поражение, усугубленное еще одной (хоть и не столь крупной) неудачей, постигшей его с Франко. Последний заламывал непомерную цену за свое участие в войне против Англии, а это значительно снижало шансы на уничтожение мощи англичан в Средиземноморье. «Лучше я себе четыре зуба вырву, чем буду дальше торговаться с Франко», — сказал Гитлер после беседы с каудильо, которая предшествовала встрече с маршалом Петеном в Монтуаре. Кроме того, он не скупился на выражение ненависти и презрения к Англии. Она поддержала Польшу, вступила в войну, сопротивляется ему, вместо того чтобы договариваться, — нет, Англия однозначно играет не по правилам…{103}
Все летние месяцы Гитлер не переставал думать о том, кто его главный враг: Англия или большевистская Россия? Он задавался вопросом, в какой последовательности их надо побеждать, хотя заключение советско-германского пакта косвенно давало ответ на этот вопрос.
И вот сопротивление Англии заставило его отказаться от намеченной очередности конфликтов. 23 июля 1940 г. Гитлер объяснился по этому поводу с генералом Гальдером, после того как генштаб доложил ему о невозможности напасть на СССР осенью: «Англия возлагает все свои надежды на Россию и на Америку. Если надежда на Россию исчезнет, в то же мгновение исчезнет и надежда на Америку, поскольку устранение первой [России] повлечет за собой грандиозное увеличение возможностей для Японии на Дальнем Востоке… Стоит России проиграть, последняя надежда англичан растает. И тогда он [Гитлер] станет хозяином Европы и Балкан». «Разве что, с другой стороны, действительно объединиться с СССР для разгрома Англии…» — сказал фюрер тому же Гальдеру три дня спустя{104}. «Но, — оба раза заключал он, — необходимо действовать в 1941 году, потому что в 1942-м США уже будут готовы к войне».
Позднее, в 1945 г., Гитлер будет говорить, что боялся, как бы Сталин не пошел в наступление первым. Однако, учитывая сложившееся у него в начале войны и столько раз высказывавшееся мнение о неспособности СССР воевать (хотя тот и сумел навязать Финляндии выгодный для него мир), невозможно поверить, что именно по этой причине фюрер с июля 1940 г. потребовал приступить к подготовке плана «Барбаросса»{105}. Прогнозируя победу на президентских выборах в Соединенных Штатах кандидата от республиканцев Уэнделла Уилки, он думал, что США не будут участвовать в войне. Но после переизбрания Рузвельта в ноябре 1940 г. ему пришлось изменить мнение: принятый вслед за этим закон о ленд-лизе передал часть американской промышленности в пользование британской армии.
Румынский посол в Москве в 1941 г. (бывший ранее министром иностранных дел), англофил Грегуар Гафенко по свежим впечатлениям написал свой анализ гитлеровской политики в отношении СССР. По его мнению, главная идея Гитлера заключалась в том, что ресурсы Советского Союза должны играть для Германии ту же роль, какую играли ресурсы США для Великобритании. Отсюда — желание иметь их под рукой, не страдая от возможных капризов Москвы. Вместо того чтобы все сильнее зависеть от России по мере продолжения войны, Германии выгоднее было ее просто проглотить. Идея завоевания России и Украины не только казалась объективно обусловленной необходимостью войны с Англией (а в скором времени, несомненно, и с США), но и возвращала Гитлера к истокам его популярности, которую он приобрел благодаря своей враждебности к большевизму. Превращение войны в крестовый поход завоевало бы ему в Западной Европе симпатии тех, кто пуще всего боялся распространения большевизма, а на Востоке — в Турции, Иране, Афганистане — тех, кто с радостью увидел бы крах российско-советского могущества.
Роль освободителей, идущих к высшему объединению — европейской конструкции, которой они станут оплотом, дарила немцам совершенно новые ощущения. Но привлекательность нового порядка зависела от того, окажется ли Германия к моменту его установления способной прокормить свои народы, а британская блокада делала это все более затруднительным. «Чтобы победить Англию, Гитлеру нужно было завоевать Европу; чтобы остаться хозяином Европы, Гитлер должен был ее кормить; чтобы суметь ее накормить, он должен был обеспечить себе господство над Россией»{106}.
Однако жребий еще не был брошен.
Защищаемая среди прочих Риббентропом и послом в Москве Шуленбургом идея создания континентального блока от Испании до СССР и Японии, спаянного борьбой против Великобритании, все еще служила возможной альтернативой «Барбароссе». Она позволила бы Японии, освобожденной от угрозы со стороны русских, нейтрализовать американцев, господствуя на Тихом океане.
Вот только отказ Франко на западе от участия в блоке, если он не получит значительной компенсации, уклончивость японцев на востоке сильно вредили проекту, так же как и стремление русских к Балканам. Может быть, последнее являлось ответом на такое же стремление англичан? Или реакцией на реорганизацию придунайской Европы (главным образом в пользу Венгрии и Болгарии и в ущерб Румынии), которую Гитлер как победитель навязал «Венскому арбитражу» в августе 1940 г.?{107}
Когда Молотов встречался с Гитлером в Берлине в ноябре 1940 г., разработка плана «Барбаросса» не прекращалась ни на минуту. Дотошные и настойчивые расспросы Молотова по поводу «дранг нах остен» («натиска на восток») несколько смутили фюрера, но отступление Сталина от его передовых линий в Румынии, Болгарии и Югославии укрепили его уверенность, что сразить принципиального врага — большевизм — не составит труда. Так считал вермахт, так всегда думал и он сам. К тому же, полагал Гитлер, поскольку основные боевые действия против Великобритании ведутся только в воздухе и на море, то речь о войне на два фронта фактически не пойдет.
Предзнаменований скорого разрыва становилось все больше. Когда Риббентроп упомянул о возможности выхода Советского Союза к Персидскому заливу, Геринг стал оправдывать задержку с немецкими поставками в СССР уничтожением заводов на западе и необходимостью восстанавливать производство. Две встречи Молотова с фюрером (первая продолжительностью два часа тридцать минут, вторая — три часа тридцать минут) в особенности продемонстрировали несовместимость взглядов. «Мы воюем, а вы — нет», — объяснял Гитлер проникновение немцев в Финляндию и Румынию, не предусмотренное пактом. «Никель и нефть — это мы могли бы понять, но только с нашего согласия, и это не имеет отношения к присутствию немецких войск в обеих странах», — веско возразил Молотов. «А что происходит в Болгарии?» — добавил он. Гитлеру пришлось прервать первую встречу и уже на второй доказывать, что, в отличие от Румынии, Болгария не просила у Москвы никаких гарантий. В общем, так сварливо с фюрером еще никто никогда не разговаривал{108}.
Свое ближайшее окружение Гитлер не раз потчевал сентенциями относительно русских, «этой заячьей расы», и катастрофического состояния их армии: «Она едва способна воевать. Этим, безусловно, и объясняется упрямство финнов». Вероятно, «низкий средний уровень умственного развития русских, — говорил он, — не дает им пользоваться современным оружием. В России, как и везде, централизм — отец бюрократии и враг любой частной инициативы. Дали крестьянам землю, а те уселись в сторонке и ничего не делают. Потом создали государственную собственность, чтобы обрабатывать брошенные поля. То же самое в промышленности. Это зло проникло во все поры страны и сделало их [русских] неспособными как следует использовать свои силы». «Хороших же союзников мы себе нашли», — подытожил Геббельс.
В 1941 г. Гитлер снова заметил: «Их [русских] в Финляндии хорошо прижали. Красная армия, кажется, и в самом деле мало чего стоит…» «Плохо обучены, плохо вооружены — вот настоящий итог большевизма, — отчеканил он в очередной раз, комментируя военный парад во Львове. — Большевизм смел с лица земли старую европейскую элиту. Только она одна могла сделать из России колосса, способного к политическому действию. К счастью, это уже не так. Россия остается Россией. Теперь главное — помешать большевизму проникнуть в Европу»{109}.
Весной 1941 г. Гитлер непрестанно подтягивал войска к советским границам. Он направлял их в Финляндию, хотя та подписала с СССР перемирие, в Румынию, в Болгарию. Чем пунктуальнее СССР исполнял свои обязательства по поставкам сырья для Германии, тем дольше Германия задерживала поставки со своей стороны.
«Сталин — все равно что кролик перед удавом», — констатировал Гитлер.
Между тем, Сталин дал гарантии Югославии, где к власти пришло новое правительство в результате государственного переворота, свергнувшего принца-регента Павла, который недавно присоединился к трехстороннему пакту в присутствии Гитлера. Что это, афронт? Скорее всего, нет, поскольку Советы заверили фюрера, что их гарантии вписываются в рамки дружественных советско-германских отношений. Если же говорить о свержении Павла, то, хотя выиграл от него англофил Драгутин Гаврилович, переворот был направлен не столько против альянса с Германией, сколько против прохорватской политики Белграда. Но, так или иначе, фюрер почувствовал себя оскорбленным. Он поторопил вермахт со вступлением в Югославию: его ранее предполагалось совершить мирно, чтобы дойти до Греции, спасти итальянскую армию, дела которой шли плохо, и предотвратить укрепление там англичан. Принцу Павлу в качестве компенсации обещали Салоники. Однако того уже сместили, и Белград получил «компенсацию» в виде мощнейшей бомбежки, а затем вражеского вторжения с территории Австрии, Венгрии и Болгарии. Гитлер уведомил своих генералов, что эта операция на месяц задержит осуществление плана «Барбаросса» и потребует отозвать ряд частей, уже размещенных в Восточной Европе.
В Загребе, где вермахт опередил итальянцев, ликованию хорватов не было предела (кинокадры тому свидетельство) — столько обид накипело у них на сербов, которые, по их мнению, чересчур хозяйничали тогда в Югославии. Вплоть до Белграда Гитлер наблюдал за боевыми действиями из вагона специального поезда, «руководил ими», по выражению киножурнала «Дойче вохеншау». Рядом с Герингом в великолепной белой форме генералы Йодль и Браухич воистину выглядели невзрачно, а Гитлер казался как никогда довольным собой{110}.
В последний раз его видели таким.
И вот тогда-то случилось дело Гесса.
Поступок Гесса представлял собой последнюю тщетную попытку нацистской Германии найти компромисс с Великобританией.
Но Гитлер ничего о ней не знал.
11 мая 1941 г. один из адъютантов помощника Гесса, Карла Хайнца Пинча, передал фюреру конверт от Гесса. Альберт Шпеер вдруг услышал «почти звериный вой». «Где Борман?!» — кричал фюрер, белый как мел. Гесс в письме объяснял, что улетает в Англию с целью встретиться там с герцогом Гамильтоном — представителем группировки, неизменно выступавшей за «умиротворение», — и осуществить былую идею фюрера о дружбе с Великобританией, которую тот, несмотря на все усилия, так и не сумел воплотить в жизнь. Если фюрер не был с ним согласен, ему оставалось только объявить Гесса сумасшедшим.
Пролетая над Шотландией, Гесс спрыгнул с парашютом, а его самолет разбился. Гесса задержали, установили его личность. Он встретился с герцогом Гамильтоном, который хотел предупредить о нем короля, объяснил, что прибыл по собственной инициативе, втайне от фюрера, чтобы закопать топор войны с Англией и убедить англичан: поскольку Англия не может выиграть войну, то самое мудрое решение — заключить мир{111}.
Эту невероятную эскападу каждая из стран — Германия, Великобритания и СССР — интерпретировала по-своему.
Черчилль сначала не придал ей значения. Он тогда был в кино, смотрел братьев Маркс в фильме «На Диком Западе» и не хотел, чтобы его беспокоили. Лишь потом он задумался над истолкованием этого события.
Гитлер пришел в бешенство. Он спрашивал себя, неужели Гесс настолько хороший пилот, чтобы долететь до места назначения, срочно предупредил Муссолини, дабы тот не подумал, будто за его спиной готовится сепаратный мир. Немедленно было выпущено коммюнике, где отмечалось, что Рудольф Гесс психически нездоров и, возможно, страдает галлюцинациями; с ним, несомненно, стряслось что-то неладное. На следующий день прибыл Геббельс. Гитлер находился в подавленном настроении, а министр пропаганды подлил масла в огонь: «Какое зрелище для окружающего мира: помощник фюрера — умалишенный!»
Когда из Лондона сообщили, что Рудольф Гесс в руках британских властей, нацистское руководство на какой-то момент охватила паника: ведь тот мог выдать англичанам дату намеченной на следующий месяц операции «Барбаросса». 13 числа Гитлер выступил с речью перед гауляйтерами. Со слезами на глазах он говорил о верности и предательстве, а также о психических проблемах Гесса.
Такова истина.
Но даже в Германии в нее никто не верил. Все были убеждены, что Гесс не мог действовать без санкции фюрера, если только в руководстве страны не возникли серьезные разногласия. Дабы не допустить распространения подобных мыслей, Геринг, сам несколько месяцев назад выступивший инициатором демаршей Биргера Далеруса (шведа, которому поручили прощупать англичан на предмет возможных мирных переговоров), подчеркнуто выказывал Гитлеру свою преданность.
В Англии Черчилль не собирался давать Гессу никакого ответа. Он, так же как Идеи, был уверен, что фюрер не имеет отношения к его поступку, и ломал себе голову над тем, что за ним кроется и как его можно использовать. Однако ни лорду Саймону, ни американцу Самнеру Уэллсу не удалось выудить у Гесса подлинной информации о политике фюрера. По всей видимости, Рудольф Гесс намеревался вернуть Гитлера к исключительно антисоветскому курсу и помочь ему, открыв путь к миру на западе. Но прежде всего он старался таким образом снискать высшую благосклонность обожаемого фюрера. Лорд Галифакс, Идеи и другие убедили Черчилля держать Гесса «про запас» в заключении, ограничиваясь эксплуатацией идеи, будто его авантюра свидетельствует о разброде среди нацистского руководства{112}.
Сталин поначалу видел в миссии Гесса доказательство того, что англичане (которые, по его мнению, все это и затеяли) готовы заключить мир с Германией, чтобы та могла напасть на СССР, воюя лишь на одном фронте. Донесения посла Майского только укрепляли его в этой мысли, поскольку допрашивать Гесса было поручено лорду Саймону, представителю группировки сторонников «умиротворения». Сталин также верил в существование разногласий в нацистской верхушке.
В конце концов, в Москве решили, что именно Гитлер послал Гесса в Англию, перед тем как приступить к операции «Барбаросса», но англичане его плохо приняли. Понадобилось выступление Черчилля 22 июня с выражением безоговорочной поддержки Сталина, чтобы последний изменил укоренившееся в нем с 1939 г. мнение, будто английская политика преследовала единственную цель — натравить Германию на СССР{113}.
Воспоминания целого ряда военных подтверждают опубликованное в 1971 г. свидетельство Хрущева о растерянности Сталина и его неспособности уяснить масштаб катастрофы после немецкого нападения 21 июня 1941 г. Например, он выступил с речью только 3 июля, а верховное командование вооруженными силами возглавил месяц спустя. Адмирал Кузнецов рассказывает, что Сталин появился в ставке главнокомандующего на второй неделе войны и принял на себя верховное командование лишь после выступления 3 июля. Маршал артиллерии Воронов в первые дни видел Сталина редко, тот был нервным, подавленным. По словам генералов Тюленева, Болдина и маршала Баграмяна, характер отдаваемых Сталиным приказов свидетельствовал о непонимании ситуации. Командующий Западным фронтом маршал Еременко покинул Москву, так и не встретившись со Сталиным. Мрачный вождь виделся только с ближайшими соратниками и не сразу осознал тяжесть постигшего страну бедствия{114}.
Этим нелицеприятным свидетельствам противоречат воспоминания Молотова, опубликованные в 1991 г. В своих беседах с Феликсом Чуевым Молотов представляет Сталина в намного более выгодном свете. Конечно, его версия обесценивается тем, что параллельно он отрицает существование секретных протоколов к собственноручно подписанному им советско-германскому пакту о ненападении[12]. Поскольку Хрущев отстранил Молотова от государственного руководства как члена «антипартийной группировки», тому, несомненно, доставляло удовольствие противоречить Хрущеву по всем основным пунктам. Например, Молотов утверждает, что, получив известие о немецком вторжении, Сталин вовсе не впадал в депрессию, обвиняет в преднамеренной лжи Жукова, написавшего, что «разбудил» Сталина, чтобы проинформировать его о тяжести положения, и т. д.{115} При всем том, мнение Молотова заслуживает некоторого внимания, поскольку он не мог переврать абсолютно все.
Кстати, о депрессии: журнал посещений кремлевского кабинета Сталина свидетельствует, что 22 июня начиная с 5 часов 45 минут утра он принял 29 посетителей, в том числе Молотова, Берию, Тимошенко, Мехлиса, Жукова, 23 июня — 21 посетителя и т. д. По данным того же журнала, Молотов единственный из руководителей, кто начиная с 22 июня приходил к Сталину каждый день (кроме 30 июля и 1 августа), причем первым, на протяжении многих месяцев. Иными словами, он действительно был ближайшим соратником Сталина. Есть и другие свидетельства, подтверждающие воспоминания Молотова. Мы к ним еще вернемся{116}.
Молотов, как и Хрущев, считает, что смешно хотя бы на миг допускать мысль, будто нападения немцев никто не ожидал. Но Сталин, по его словам, делал все для того, чтобы оттянуть войну. Конечно, 22 июня белорусский фронт был прорван внезапной атакой, однако отсутствие должной ответной реакции объяснялось в том числе обычной осторожностью, которая повелевала, во избежание провокаций, не размещать советские войска в непосредственной близости от границ. «Да можно ли было, — объясняет Молотов, — Черчиллю [предупреждавшему Сталина о передислокации немецких войск] верить в этом деле? Он был заинтересован как можно быстрее столкнуть нас с немцами… Очень многие намекали, чтобы ускорить столкновение». Сталин «своим-то далеко не всем доверял»! Генерала Павлова (командующего Белорусским военным округом) нападение действительно застало врасплох: 21 июня он был в театре. Его потом расстреляли. «Ну, дубоватый… — с сожалением говорит Молотов, — это больше беда человека, чем вина». Можно ли сохранять бдительность всегда и везде?[13]
«Просчет» имел место — очень хотелось отсрочить конфликт еще на несколько месяцев, ведь более года уже удалось выиграть благодаря советско-германскому пакту. По мнению Молотова, важнее всего то, что СССР в конечном счете сумел вооружиться лучше, чем Германия, тогда как в 1939 г. он был не в силах противостоять вермахту. В первые дни войны Сталин «переживал» и предпочел, чтобы сначала выступил с объявлением военного положения Молотов: «Он сказал, что подождет несколько дней и выступит, когда прояснится положение на фронтах». К тому же, возможно, Сталина больше устраивало, чтобы именно Молотов, лично подписавший советско-германский пакт, теперь объявил о его расторжении. На одном из совещаний на второй или третий день после нападения, добавляет Молотов, Сталин сказал: «Все просрали»{117}.
Выведенный из равновесия вступлением в войну, которую он рассчитывал оттянуть, Сталин действительно еще не предвидел размаха бедствий, которые ждали его в первые же две недели войны — особенно падения Минска. По словам Д. А. Волкогонова, он вместе с Молотовым и Берией даже подумывал обратиться к послу Болгарии Ивану Стаменову, чтобы с его помощью склонить Гитлера ко «второму Брест-Литовскому миру». Но болгарский посол отверг это предложение, заключив: «Если вы отступите хоть до Урала, то все равно победите».
Несколькими днями ранее, поскольку в течение двух с половиной дней в Кремле не собиралось ни одного совещания (с самого утра 29 июня до 17 часов 30 минут 1 июля), Молотов, как вспоминает Микоян, взял на себя инициативу приехать к Сталину с делегацией, чтобы предложить ему создать Государственный комитет обороны{118}. Делегация включала Берию, Ворошилова, Молотова и Маленкова. Каганович, Вознесенский и Микоян явились чуть позже, но отбыли вместе с остальными. Такой коллективный и непредвиденный визит сильно удивил Сталина, хотя в конечном счете, кажется, уверил его в незыблемости его власти и влияния на окружающих. Все находились в таком же замешательстве, как и он. Проверка по журналу посещений кабинета Сталина показывает, что за этот период группа посетителей была у него единственный раз, в ночь на 3 июля: пришли в 22 часа 30 минут и ушли все вместе в 3 часа 20 минут утра{119}.
Тем не менее, перед лицом бесконечных поражений у Сталина начались новые приступы депрессии, как свидетельствует его дочь Светлана, вспоминая о визите к нему в эти две первые недели войны ее тетки Евгении:
«…Они [тетки Светланы] были близки ко всему, что происходило в нашей семье, знали подробности о мамином самоубийстве, о ее предсмертном письме. Наверное, не забыл он и того, как в начале войны, в августе 1941 года, разговаривал с Евгенией Аллилуевой и советовал ей эвакуироваться с детьми на Урал. Она передавала мне этот разговор позже.
— Я никогда не видела Иосифа таким подавленным и растерянным, — говорила она. — Я приехала к нему, думая найти поддержку, надеясь, что он подбодрит меня. Только что сдали немцам Новгород, где я родилась и выросла, я была в панике. Каков же был мой ужас, когда я нашла его самого в состоянии, близком к панике! Он сказал: “Дела очень, очень плохи! Уезжайте, эвакуируйтесь. В Москве оставаться нельзя…” Я ушла совершенно потерянная, мне казалось, что это — конец.
Он помнил это и не хотел, чтобы об этом знали другие. И Евгения Аллилуева получила 10 лет одиночки, откуда ее спасла через шесть лет только смерть отца»{120}.
После Мюнхена, и даже раньше, Сталин считал столкновение с нацистской Германией неизбежным. Однако соотношение сил на тот момент заставляло его оттягивать такую развязку. В сентябре 1939 г. он выражал радость по поводу заключения советско-германского пакта. Потом взорвался гневом при известии о капитуляции Франции в июле 1940 г.: он просчитался, война на западе не затянулась, и Гитлер мог повернуть против него скорее, чем ожидалось. Необходимо было снова и снова выигрывать время, умасливая фюрера. И все же 22 июня 1941 г. гром грянул. Сталин не хотел этому верить, даже когда его информировали о нарушении воздушной границы СССР.
Вплоть до 22 июня и даже после первых донесений о вторжении немцев Сталин упорно отказывался признавать факты, оставаясь в убеждении, что речь, наверное, идет о череде досадных недоразумений или провокаций со стороны рвущейся в бой немецкой военщины, которая старается придать достоверность информации, переданной англичанами, с целью вынудить СССР к немедленному вооруженному ответу, то есть к войне.
Мысль о том, чтобы «не совершить непоправимого», полностью завладела Сталиным. Он прекрасно знал, что СССР будет готов к столкновению, если таковое случится, не ранее 1942 г.
Война с Финляндией, прежде чем обернуться «полупобедой», представляла собой невыносимый провал. «Мы завоевали ровно столько финской территории, сколько нужно, чтобы похоронить наших убитых», — сказал один из советских генералов. Немецкий рапорт на конец декабря 1939 г. неумолимо заключал, что «советская армия не способна противостоять современной армии с хорошим командованием».
Не только немцы, но и французы с англичанами насмехались над унизительным поражением, которое маленькая Финляндия нанесла «могучей России». Война с Финляндией закончилась в марте 1940 г. — в июне последовал разгром Франции. Стало ясно, что теперь, когда Франция побеждена, надо ждать немецкого нападения.
В декабре 1940 г. и январе 1941 г. были проведены специальные военные игры с целью извлечь уроки из недавних событий{121}. Да и не только из них, поскольку анализировалась также победа, одержанная Красной армией летом 1939 г. над японскими войсками на Халхин-Голе, — успех, оставшийся неизвестным на Западе. Между прочим, победитель японцев генерал Жуков в результате этих игр сменил на посту начальника Генштаба К. А. Мерецкова, которого Сталин обескуражил неожиданным вызовом на совещание высшего командного состава. Не имея под рукой шифрованных донесений, необходимых для составления толкового рапорта, Мерецков потерял свой пост еще до окончания учений.
Согласно отчетам генералов, участвовавших в подобных совещаниях, там царила тяжелая атмосфера. Первые дебаты завершились устранением маршала Кулика, оспаривавшего преимущества мощных бронетанковых войск, которые «будут в два счета уничтожены артиллерией», и превыше всего ценившего кавалерийские войска, опираясь на пример войны в Испании, где рельеф местности не позволил развернуться крупным механизированным соединениям. Он повторял аргументацию, поддержанную Сталиным в 1939 г., что привело к расформированию крупных бронетанковых соединений в советской армии. Однако за прошедшее время польская и французская кампании подтвердили правоту сторонников последних. Подобного рода споры происходили и среди генералов вермахта, а во Франции поборников танковых войск олицетворял генерал де Голль. Во время военных игр в январе 1941 г. Сталин продемонстрировал согласие с Жуковым, победителем на Халхин-Голе, пересмотрев, таким образом, свою позицию 1939 г., и одобрил также массовое производство тяжелых пушек и минометов калибра 87 и 120 мм.
В ходе этих дебатов с участием Сталина выявилась неподготовленность Генерального штаба, отражавшая общую неподготовленность советской армии. Было решено ускорить и расширить производство танков Т-34 и тяжелых танков. На совещании 1 июня 1940 г. Сталин подчеркнул в справке красным карандашом численность новых машин: KB — 625, Т-34 — 1 225{122}. В июне 1941 г. действительно насчитывалось 2 000 Т-34, готовых к боевым действиям. Сталин завершил дебаты такими словами: «Современная война будет войной моторов: моторы на земле, моторы в воздухе, моторы на воде и под водой. В этих условиях победит тот, у кого будет больше моторов и больший запас мощностей»{123}.
В столь ненадежной ситуации Сталин прежде всего боялся, что Великобритания — вечный враг — заключит мир с Гитлером или, по крайней мере, будет подталкивать СССР вмешаться в конфликт, чтобы спастись самой. Она ведь и держится-то лишь потому, что рассчитывает снова привлечь на свою сторону Сталина.
После поражения Франции Великобритания действительно непрестанно льстила Советскому Союзу, пыталась ослабить его связи с Германией и спровоцировать стычки на Балканах. Поэтому подозрительность Сталина вполне можно понять. Стоит вспомнить все маневры Лондона (до и после Мюнхенской конференции) с целью избежать альянса с Москвой и по возможности создать условия для германо-советского столкновения. Пакт положил им конец, но идея сохранилась, как свидетельствовала помощь англичан и французов Финляндии в 1939–1940 гг.
Англия по-прежнему оставалась главным противником советского режима. После поражения Франции, когда Стаффорд Криппс, посланный Черчиллем в Москву, чтобы попытаться изменить «расклад», заявил, что Германия благодаря советско-германскому пакту получила в свое распоряжение экономические ресурсы СССР, тогда как Англия полностью отрезана от европейского континента, Сталин ответил: «Разбить Францию — это еще не значит господствовать в Европе, надо иметь господство на морях, а такого господства у Германии нет, да и вряд ли будет. Европа без водных путей сообщения, без колоний, без руд и сырья». И добавил, что Криппс забыл про США{124}.
Кроме того, в ответ на выраженное Криппсом беспокойство по поводу интереса Германии к Балканам, и особенно к Турции, Сталин указал ему, что именно оттуда англичане всегда предпринимали агрессивные действия против России, а затем и СССР, в 1854, 1878 и 1919 гг. Он припомнил также 38 комиссаров[14], расстрелянных англичанами в Баку в то время, когда Черчилль возглавлял иностранную интервенцию в Страну Советов.
Если эскапада Гесса подтверждала мысль, что Англия и Гитлер могут состряпать какое-нибудь перемирие, которое позволит Германии накинуться на Советский Союз, то выводы Сталина достаточно логичны: британская политика имеет одну-единственную цель — разорвать альянс Германии с СССР, чтобы вынудить последний вступить в войну.
Сталин и Молотов в своих наблюдениях и соображениях руководствовались марксистским подходом к истории, отдавая экономически обусловленным мотивам действия исторических сил приоритет перед всеми остальными. Тот факт, что Стаффорд Криппс с ходу предложил значительно расширить экономические связи между СССР и Великобританией, только укрепил их в этом мировоззрении. Советский Союз предполагал систематически развивать экономические отношения с Германией. Микоян, в частности, взялся установить товарообмен с немцами, прекрасно зная, сколь велики нужды СССР. Какое бы разочарование ни испытывали Советы, видя, как Гитлер шаг за шагом захватывает придунайскую Европу, вопреки всем их протестам, они не прекращали пунктуально поставлять Германии все, предусмотренное экономическими соглашениями, — даже когда с начала 1941 г. перестали получать ответные поставки из Германии (за что, правда, Геринг не преминул извиниться перед Молотовым){125}.
«Хуже всего для нас будет, если Россия прекратит поставки», — рассуждал Вайцзеккер, который вместе с Риббентропом и послом в Москве Шуленбургом считал предпочтительным для Германии континентальный вариант, а не войну{126}.
В своем экономическом взгляде на историю Сталин и Молотов в известном смысле воскрешали мысли Каутского, Бебеля и Гаазе, утверждавших после марокканского кризиса 1911 г., что войну предотвратили экономические интересы и боязнь обрушить имперский режим. Последующие события показали, что тут имела место серьезная диагностическая ошибка. При обсуждении возможных направлений будущей немецкой атаки такого типа анализ заставлял Сталина, его военных и других советников предполагать, что ее целью станет украинский хлеб.
Другой повод сомневаться в нападении Германии, очевидно, заключался в невозможности для нее воевать на два фронта. Хотя в Берлине были полностью уверены, что Англия капитулирует («через два-три месяца», как повторяли немцы и осенью 1940 г., и зимой 1941 г.), в Москве на ситуацию смотрели совершенно иначе. Во-первых, после переизбрания Рузвельта в ноябре и принятия вслед за тем закона о ленд-лизе Советы поняли, что вне зависимости от того, вступят США в войну или нет, они будут всячески поддерживать Великобританию, образуя с ней единый блок[15]. Противостояние англичан воздушному блицкригу произвело на СССР большое впечатление. То, что Молотов, находившийся с визитом в Берлине в ноябре 1940 г., вынужден был укрываться в бункере Риббентропа, пока город бомбили британские ВВС, напоминало сомневающимся: Англия никуда не делась. Это также доказывало, что, хотя она, конечно, продолжит попытки втянуть СССР в войну, былого риска ее объединения с Германией уже не существует.
Великобритания оборонялась и в Средиземноморье, мог констатировать Сталин. Об этом свидетельствовали сопротивление англичан в Ливии и победа в Таранто в то время, когда греки осенью—зимой 1940–1941 гг. заставили присмиреть итальянскую армию. Таким образом, хотя в оккупированной Европе германская мощь казалась непобедимой, а английское сопротивление походило больше на чудесную отсрочку (по мнению и самих англичан, и Гитлера), Сталин судил по-другому. Он считал, что именно там (в Средиземноморье) уже проходит настоящий фронт и Гитлер не рискнет открыть второй.
Кстати, для СССР угроза войны на два фронта перестала существовать со времен большого турне японского посла Мацуоки в Москву, Берлин, Рим и снова в Москву, в ходе которого Япония 14 апреля 1941 г. подписала с Советским Союзом пакт о ненападении. Как и подписание советско-германского пакта, это был настоящий праздник для Сталина и Молотова. Они провожали Мацуоку на поезд совершенно захмелевшие{127}.
Посланец императора Хирохито не преминул предложить Сталину помощь в осуществлении его хорошо известной мечты о выходе к «теплым морям» — скажем, через Карачи в Индии, когда тот будет освобожден от британского ига. Мацуока также объяснил, что Япония воюет не с китайским народом, а с Чан Кайши — орудием англосаксонского империализма, и выразил пожелание, чтобы СССР прекратил оказывать последнему помощь. Сталин ничего на это не ответил, лишь указал, что его очень волнует будущее Сахалина (особенно, разумеется, северной части полуострова). Он упирал на то, что благодаря пакту Япония и Россия, бывшие врагами на протяжении полувека, теперь становятся друзьями.
Конечно, оставался еще спор между Маньчжоу-го и Монголией, и поддержка одной стороны Хирохито, а другой — Сталиным могла породить конфликт. Но ни тот, ни другой такого конфликта не желали. Для них наибольшее значение имел договор о нейтралитете между Россией и Японией[16].{128}
Успокоившись за положение на востоке, Сталин боялся совершить малейшую оплошность на западе, поддавшись на возможную провокацию.
С того момента, когда, зная о собственных слабых местах, Сталин смог оценить жалкие достижения люфтваффе в небе на Великобританией, а также поражение итальянцев на Средиземном море, и до подписания пакта с Японией, то есть с октября 1940 г. по апрель 1941 г., хозяин Кремля постоянно отступал перед агрессивным продвижением Германии в придунайскую Европу. Он всячески оттягивал испытание сил, желая любой ценой избежать его до 1942 г.
Можно без преувеличения сказать, что он вел политику «в духе Мюнхена».
Разумеется, Молотов заявлял Германии протесты, но чисто риторически. Факты говорят сами за себя: Венский арбитраж, военное присутствие Германии в Румынии, а затем и в Болгарии, пассивность СССР перед лицом вооруженной интервенции в Югославию — и это несмотря на договор о поддержке со свергнутым режимом. Единственная граница, которую Гитлер тогда не пересек, — регион нижнего Дуная, разорение которого могло лишить его румынской нефти{129}.
Риббентроп представлял все эти немецкие инициативы как меры, призванные воспрепятствовать посягательствам англичан на Балканы, казалось, подтверждавшимся помощью, которую британцы оказывали Греции, пока не были вынуждены оттуда убраться.
Тем не менее, Сталин отныне считал главным врагом Германию. И, дабы его ни под каким предлогом не заставили вмешаться в войну, дал указание разрозненным остаткам коммунистических партий действовать в дальнейшем не согласно решениям Коминтерна, а исходя единственно из интересов их собственных стран. Такая национализация Интернационала стала еще одним отступлением.
Когда Центральная Европа и Балканы оказались под немецким колпаком, английская угроза проливам превратилась в миф, но явное желание англичан, чтобы Россия вступила в войну, оставалось реальностью, несмотря на то что информацию о передвижении немецких войск, переданную Черчиллем Сталину, последний рассматривал как провокационную или, по крайней мере, практически бесполезную, ибо он знал реальное положение дел лучше, чем думают многие.
Если сравнить документы из советских архивов и источники немецкого происхождения, напрашиваются определенные выводы. Немцы, черпая сведения о России из путеводителей Бедекера, знали, кто проживает в Москве. По аналогии с Прибалтикой они заранее решали, какие квартиры и дома займут, когда завоюют русскую столицу. Но что происходит в глубине страны, было им совершенно неизвестно. «Я вступаю на неведомую землю», — сказал Гитлер после 22 июня 1941 г. Уверенные в своем превосходстве, немцы шли в Россию примерно так же, как веком ранее англичане и французы начинали завоевание Африки.
Вдобавок Гитлер в январе 1940 г. объяснил Геббельсу, что, если не брать в расчет традиционно связанные с армией секретные службы, «он терпеть не может шпионов, этих многочисленных агентов, пичкающих действительно серьезных людей не всегда достоверной информацией». Чтобы представить, до какой степени немцы недооценивали способность русских создать оружие, не уступающее их собственному, достаточно вспомнить насмешливо-снисходительное отношение генерала фон Манштеина к советскому военному параду в Брест-Литовске в эпоху пакта (в ходе которого самое современное свое вооружение русские не показали){130}. К тому же немцам (как, впрочем, и французам) застили глаза чистки 1937 г. в армии и казнь Тухачевского; они считали советскую армию обезглавленной, не замечая, что в мае 1940 г. Сталин приказал вернуть из ГУЛага 4 000 офицеров, включая генерала Рокоссовского{131}.
Зато от советских наблюдателей не ускользала ни одна деталь жизни Германии. Стоило Гитлеру выступить на обычном офицерском собрании, на следующий же день Сталин благодаря «товарищу Виктору» знал, что именно говорил фюрер. Так, 1 января 1941 г. Гитлер обронил, что «шестьдесят миллионов англичан контролируют одну шестую планеты, а девяносто миллионов немцев владеют лишь малым клочком земли». Две недели спустя «источник Лаврентий» сообщил, что предполагается сотрудничество с немцами чехов в колонизации Украины, когда та будет завоевана. Архивы содержат сотни, тысячи донесений, полученных ИНО — иностранным отделом Главного управления государственной безопасности НКВД СССР. Каждый день органы военной разведки с их шифровальщиками, агенты управления госбезопасности, наконец, просто борцы-активисты наводняли Москву информацией. Берия, в конце концов, дал указание: «Не следует оказывать чрезмерное доверие тайным членам коммунистических партий… Разрешается использовать добытые ими сведения в дополнение к операциям наших агентов, но было бы ошибкой превращать эти сведения в основной источник нашей информации». Причиной подобного недоверия, безусловно, являлось опасение, что после удара, нанесенного активистам коммунистического движения советско-германским пактом, на них уже нельзя всецело полагаться. Конечно, 117 членов «Красного оркестра», как в Германии (48 человек), так и во Франции (35 человек), Швейцарии и Бельгии, считались абсолютно надежными. Зато к «Кембриджской пятерке» — видным деятелям, которые даже в момент заключения пакта сохраняли уверенность, что СССР в конце концов победит нацизм, — в Москве относились с подозрением, потому что они были англичанами. В их число входили художественный критик Блант и высокопоставленный государственный служащий Филби, который в 1944 г. совершил настоящий подвиг, добившись своего назначения руководителем спецслужбы, занимавшейся контролем за деятельностью… советской разведки! Сталин и Берия упорно продолжали думать, что англичане их дурачат, пока в сентябре 1941 г. с помощью еще одного члена «пятерки» Кернкросса не узнали о проекте атомной бомбы, а в 1943 г. благодаря системе расшифровки «Ультра» — о том, что немцы собираются наступать со стороны Курска: содержание одних только секретных донесений от Маклина занимает 45 архивных дел… В июне 1944 г. Сталин официально поздравил «Кембриджскую пятерку»{132}. Пока же вечно подозрительный генсек верил на слово разве что криптоаналитику Сергею Толстому: тот нашел ключ к японскому шифру и перевел текст, который Токио направил своему послу в Берлине для передачи Риббентропу 29 ноября 1941 г., за десять дней до Пёрл-Харбора: «Скажите Гитлеру, что мы ударим на юге, а не на севере». Сталин тут же приказал перебросить войска с Дальнего Востока на запад: они будут использованы в конце битвы за Москву{133}.
В США, где советские органы госбезопасности имели 221 агента, им было полное раздолье: американская демократическая традиция, не искушенная в разнообразных формах шпионажа (УСС, предшественника ЦРУ, еще не существовало) и враждебная подобным методам, не замечала шпионских уловок. Рузвельт отказывался верить своему советнику Берли, которого хорошо знал, когда тот утверждал, что «око Москвы» зорко следит за всем, что они делают. Кто же шпионит в Белом доме — неужели Хисс или Уайт? На самом деле шпионили и тот, и другой. Уоллес, вице-президент США до выборов 1944 г., заявлял потом, что если бы Рузвельт умер в срок его мандата и ему пришлось бы исполнять обязанности президента, то он назначил бы Уайта министром финансов, а Даггана (еще одно «око Москвы», неизвестное Уоллесу) — государственным секретарем…{134}
Когда Гарри Хопкинс, которого Рузвельт послал к Сталину в конце июля 1941 г. разузнать о насущных нуждах СССР, встретился в Москве с генералом Н. Д. Яковлевым, то не мог от него ничего добиться. На все расспросы Хопкинса о возможной нехватке танков, тяжелых или легких, Яковлев отвечал только: «Танки хорошие, а есть ли у нас необходимость в противотанковых орудиях, я не уполномочен вам сообщить…» «Танки у нас есть», — заключил он чуть позже. «Что же касается Сталина, он был совершенно точно осведомлен о типе орудий, которыми располагали США, а также о калибре винтовок и о состоянии наших резервов» — свидетельствует Хопкинс{135}.
Сталин, со своей стороны, жаловался, что получает слишком много информации. «Думаешь, я могу прочитать твой длинный рапорт?» — сказал он в начале июня 1941 г. генералу Мерецкову, докладывавшему о ситуации в советской армии и вермахте.
В начале июля 1940 г., 9 числа, НКВД упомянул в своей справке о первых перемещениях немецкой пехоты на восток и о строительстве укреплений между Силезией и Польшей. 20 числа поступил доклад Ф. И. Голикова о том, что шесть-семь дивизий переброшены из Франции и около пятнадцати из Польши. 17 августа осведомитель НКВД в Каунасе сообщил Берии, передавшему это донесение Сталину, о движении войск в Восточной Пруссии. Вплоть до июня 1941 г. каждые две недели или хотя бы раз в месяц Сталин получал сводки от генералов Мерецкова и Тимошенко, указывавшие на значительное количество немецких сил, передислоцированных к советской границе. На 18 сентября 1940 г. там насчитывалось уже 113 дивизий, 10 000 танков, 13 000 самолетов. Десять дней спустя агент Судоплатов сигнализировал о прибытии немецких войск в Словакию и прокладке там вторых путей на железных дорогах. Затем в Москве узнали о переброске около 30 дивизий в сторону Украины и т. д.
Вместе с тем советское военное командование и НКВД вперемешку с достоверной информацией представляли ложные сведения, подбрасываемые вермахтом: например, сообщение от 7 декабря о том, что в скором времени вермахт атакует одновременно Украину и Финляндию, куда немцы без оружия могли прийти через Швецию. Еще в сентябре Йодль дал указание организовать утечку информации, которая даст русским повод думать, будто Германия готовит нападение на Балканы.
В любом случае, советское военное командование, а также Сталин прекрасно знали о существовании плана «Барбаросса». Свое название этот план получил 18 декабря, но разрабатывался уже с июля 1940 г. и был утвержден накануне поездки Молотова в Берлин 12 ноября. Неудивительно, что в июле 1940 г. параллельно с информацией о перемещениях вермахта множились справки о состоянии советских войск. 7 июня Сталин отдал приказ о производстве танков Т-34: начиная с этой даты и до конца 1940 г. надлежало изготовить 183 танка на заводе-разработчике, 500 на харьковском заводе № 183, 100 на Сталинградском тракторном заводе (СТЗ) плюс 2 000 моторов на заводе № 75.
И надо же, какое совпадение (случайное ли?)! 9 июля 1940 г. немцы приняли решение о реконструкции дорог в восточной Польше. Русские об этом узнали, и незамедлительно последовал ответ. 12 числа генерал Тимошенко доложил Сталину, что до конца 1940 г. будет осуществлена прокладка 262 км новых железных дорог и 272 км вторых путей, в 1941 г. — 2 289 км. Параллельно в Сибири будут проложены вторые железнодорожные пути от Хабаровска до Владивостока на случай, если японцы вторгнутся на территорию СССР в момент нападения на него Германии. Начиная с июля 1940 г. была ужесточена трудовая дисциплина на промышленных предприятиях: рабочие больше не могли переходить на другое место работы, запрещались любые собрания в рабочие часы. В течение первых месяцев 1941 г. Сталина регулярно информировали о положении дел в армии, вскоре спецслужбы назвали ему и дату немецкого наступления: май или июнь. Однако нападение на Югославию и Грецию давало основание думать, что атака на СССР, скорее всего, придется на вторую половину июня, о чем сообщил из Токио Рихард Зорге. С этой информацией сочеталась другая, в частности, полученная британскими секретными службами благодаря системе «Ультра» и содержавшаяся в послании Черчилля с пометкой «лично в руки», которое привез Сталину Стаффорд Криппс: «В тот момент, когда немцы думали, что Югославия у них в руках, то есть после 20 марта, они начали переброску 3 из 5 их танковых дивизий в Румынии на юг Польши. Когда до них дошла новость о революции в Сербии, контролирующая инстанция отменила передвижение. Ваше превосходительство, надеюсь, оценит важность этих фактов».
Это означало, что обострение ситуации в Югославии отсрочило блокировку с юга рубежей Советского Союза, готовившуюся немцами, по всей видимости, с целью вторжения. Черчилль был нарочито немногословен, дабы не создавать у Сталина впечатления, будто его хотят напугать.
Тем не менее, Сталин, по-видимому, именно так и думал. Не поверил он и посланию Зорге, к которому относился с подозрением, поскольку его рекомендовал бывший троцкист[17]. Он считал, что нарушение советской воздушной границы 6, 9, 10 и 21 июня вполне может быть недоразумением или провокацией, а перемещение немецких войск на восток — связано с желанием избежать налетов английской авиации{136}.
Чтобы прощупать Берлин, информационное агентство ТАСС в заявлении от 14 июня 1941 г. назвало «нелепыми» распускаемые в том числе английской прессой слухи о близости войны между СССР и Германией: «…Германия так же неуклонно соблюдает условия советско-германского пакта о ненападении, как и Советский Союз… переброска германских войск… связана… с другими мотивами…» Заявление ТАСС в некотором роде призывало Германию к новым переговорам.
Не шла ли тут речь о попытке Сталина выиграть несколько недель в ожидании ответа? 22 июня он получил ответ.
В августе 1942 г. Сталин признался Черчиллю: «Мне не нужно было никаких предупреждений. Я знал, что война начнется, но думал, что мне удастся выиграть еще полгода…»{137}
Его отказ верить неприятной информации, упорное желание видеть в ней происки англичан или еще чьи-нибудь соответствуют указанной стратегии, свидетельствуют о ней и все меры, принятые с лета 1940 г.
Несмотря ни на что, и, в частности, несмотря на все уступки «в духе Мюнхена», данная стратегия провалилась. У Сталина оставался на руках лишь один козырь (по крайней мере, он на это надеялся) — ненападение Японии…
В хрестоматийной истории международных отношений принято считать «инцидент в Маньчжурии» в 1931 г., то есть вторжение в эту страну Японии, «настоящим» началом Второй мировой войны, хотя давно показано, что ее корни кроются в Первой мировой и подписанных после нее договорах. Та же хрестоматийная история «в западном духе» делает виновником войны в Китае милитаризм, уподобляя его некой форме расизма и оставляя, таким образом, в стороне личную роль императора.
Эти взгляды необходимо пересмотреть.
До коронации молодой Хирохито нисколько не верил наставникам, говорившим о его божественном происхождении. Принц Саёндзи, читавший Вольтера, объяснял Хирохито, что верить этим наставлениям не обязательно, главное — понять их пользу: обожествление императора заставляет народ слепо ему повиноваться. Дабы пламень веры не потух, необходимо усерднее, чем когда-либо прежде, сохранять традиционную пышность двора и соблюдать ритуалы{138}. То же самое продемонстрировал ему и король Георг V во время визита Хирохито в Великобританию. Внутри Букингемского дворца царила некоторая фамильярность поведения, разительно отличавшаяся от внешней помпезности, которой окружала себя корона. «Я понял тогда, что жил [в Японии], словно птица в клетке», — сказал наследный принц. В особенности же ему стало ясно, что Георг V, величайший монарх на земле, обладает значительной политической властью, но за кулисами, делая вид, будто он нейтрален, стоит над партиями, уважает нормы парламентского режима. Хирохито хорошо усвоил этот двойной урок. Приверженность его собственной страны к ритуалам впоследствии позволила императору извлечь из него выгоду.
Подобный подход больше всего устраивал императорский двор, собрание сановников, которые желали быть силой, независимой от контроля политических партий и парламента, и считали, что «божественный» авторитет микадо должен служить инструментом власти. Помимо них, военные тоже пользовались огромной властью совместно с императором-главнокомандующим. Таким образом, император оказался в самом центре, «наподобие молчаливого паука», и, собирая информацию с разных сторон, лучше знал проблемы страны, а также мог умело использовать одних против других{139}.
Понятно, что данная картина идет вразрез с тем образом, который японцы и американцы создали после Хиросимы: образом императора-марионетки, находившегося в стороне от событий, предшествовавших разгрому его страны. От этой роли его избавят только для того, чтобы навязать ему капитуляцию. Мне кажется, все было совсем наоборот. Как полагает Пьер-Франсуа Суйри{140}, Хирохито, чрезвычайно деятельный за внешним фасадом, любил представлять себя сегуном на белом коне, несмотря на то что после поражения 1945 г. позволил американцам отодвинуть себя в тень в качестве гражданского императора.
Поначалу, занимаясь проблемами развивающейся в стране уже полвека парламентской политической жизни (правительство опасалось роста левой угрозы; едва зародившаяся коммунистическая партия в 1924 г. подверглась таким суровым репрессиям, что ей пришлось самораспуститься), ведя игру со своим двором, с военными, с западными державами (Великобританией и США), навязавшими Японии ограничение морских вооружений, Хирохито склонялся, скорее, к примирительной линии поведения. Но он недооценил раздражение, царившее в военных кругах (во флоте и в Квантунской армии, рвавшейся в Китай), которым противостояло правительство. Это ослабляло авторитет Хирохито, хотя он всей душой был с военными. Император недооценил также общую милитаризацию настроений; начиная с 1925 г. все школьники посещали занятия по военной подготовке{141}.
Кризис 1929 г. дал военным кругам Японии возможность удовлетворить свои аппетиты: с одной стороны, крах рынка шелка вызвал панику, быстро перекинувшуюся на другие рынки, с другой стороны, американская дипломатия оказалась парализованной.
Когда произошел «маньчжурский инцидент» 1931 г., как тогда говорили — провокация, призванная оправдать захват этой провинции начиная с Кореи, Хирохито, узнав о нем, сначала дал понять, что «в будущем армии следует быть осторожнее», затем — что он поддержит ее, «если операции увенчаются успехом», и, наконец, что продолжать наступление следует не далее Великой китайской стены{142}. Последний приказ, несомненно, был связан с возможной реакцией СССР и США.
Убежденный доводами Мацуоки и принца Коноэ о необходимости контролировать Маньчжурию, дабы обеспечить выживание и развитие японской экономики, Хирохито счел неблагоразумным препятствовать далее росту милитаризма. Осуждение Лигой Наций, а потом исключение Японии из этой организации подвигли его к сближению с националистами всех мастей, заявлявших о призвании Японии к господству в Азии.
Вместе с тем он параллельно ставил препоны любым политическим шагам, которые могли бы привести к разрыву с англичанами и американцами. Это вызывало сильное недовольство военно-морского флота, вынужденного ограничиваться защитой территориальных вод Японии. Другие же вооруженные силы сделали вывод, что на континенте, где завоеванная Маньчжурия превратилась в государство-сателлит Маньчжоу-го (в 1932 г.), у них развязаны руки. В 1937–1938 гг. японские войска совершили второе нападение на Китай, намереваясь захватить Пекин и завоевать китайские моря; Хирохито одобрил абсолютно все инициативы военных, включая разграбление Нанкина и сопровождавшие его зверства[18], а также торпедирование американского судна «Панай», стоявшего на реке Янцзы. Премьер-министр Японии принц Коноэ передал Вашингтону свои извинения и материальную компенсацию за «ошибку». Император хранил молчание. Газета «Лос-Анджелес таймс» спрашивала, кто же реально правит Японией — микадо или армия (последняя гипотеза и стала впоследствии американским кредо).
Трудно было выяснить, замешан ли в событиях сам Хирохито. Инцидент с «Панаем» представлял собой своего рода тест. Стреляя в американское судно в декабре 1937 г., японские офицеры хотели дать понять представителям Запада, что их отныне не ждут в Китае с распростертыми объятиями. Однако все виновники инцидента имели связь с антилиберальным заговором, львиная доля участников которого в 1936 г. оказалась в тюрьме. Император отказал в ходатайстве об их освобождении: «Они — позор для Японии». Армия, тем не менее, собрала под свое крыло сочувствующих заговорщикам и отправила их в Китай, где один из их наставников, Хасимото, и подготовил эту антизападную акцию.
После выражения сожалений и прочих дипломатических церемоний Рузвельт пожелал непосредственно обратиться к микадо, велев передать ему послание, след которого остался в американских архивах. Но это послание таинственным образом исчезло. Очевидно, в Японии его перехватили военные, а правительство не сумело им помешать. Текст его гласил: «Армия и флот — дети и верные слуги императора — находясь у него в подчинении, делают все, что им вздумается, совершая зверства, которых император наверняка не мог желать или санкционировать»{143}.
Принц Коноэ в 1937–1938 гг. не единожды уворачивался от мирных переговоров с Чан Кайши, предпочитая войти в контакт с его соперником Ван Цзинвэем, возглавлявшим в Нанкине марионеточное правительство и выпустившим «Манифест о Новом порядке в восточной Азии», одобренный Хирохито[19]. Согласно манифесту, Китаю надлежало установить дружественные отношения с Японией и признать Маньчжоу-го, присоединяясь к нему в борьбе с коммунизмом (что подразумевало право Японии оставить свои войска внутри Китая). Наконец, предполагалось экономическое сотрудничество между двумя странами, которое позволило бы Японии эксплуатировать ресурсы Северного Китая и Внутренней Монголии.
Такая программа означала, что Япония вбивает между Ваном и Чаном клин — новое коллаборационистское правительство, управляющее провинциями, которые будут контролировать японцы, начиная с оккупированных.
Перед лицом коммунистической угрозы Япония подписала с Германией в 1936 г. Антикоминтерновский пакт — для подстраховки на случай возможной агрессии СССР. Но японское руководство не желало идти дальше на континенте. После неожиданного разгрома своих войск советской армией в приграничных боях на реке Халхин-Гол в 1939 г. японцы стали бояться, что англосаксы от них отвернутся. «Инцидент» на Халхин-Голе стоил микадо целой дивизии. Император, однако, не наказал виновных, то есть военных, зато строго осудил министров, не сумевших предвидеть, что Соединенные Штаты не возобновят торговые соглашения, обеспечивавшие снабжение Японии нефтью и различной металлургической продукцией (в частности, металлоломом). Но ведь именно из-за японской агрессии в Китае Рузвельт не захотел возобновлять эти договоры (в начале 1939 г.).
Заключение советско-германского пакта показалось Хирохито ударом по Антикоминтерновскому пакту. В приступе гнева он отправил в отставку кабинет Хиранумы, так же как до этого позволил Коноэ уйти самому ввиду неспособности добиться победоносного завершения военных операций в Китае.
Таким образом, вне зависимости от причин и характера поражений и разочарований кара всегда постигала только министров и никогда — военачальников.
Приоритетной целью японской политики в те годы являлась попытка претворения в жизнь некоего азиатского подобия доктрины Монро, предполагавшего, как минимум, что Япония может действовать в Китае как заблагорассудится. Но усиление СССР и Германии, а также растущее влияние США на устремления Японии вынуждали последнюю выйти из заданных рамок и участвовать в мировой политике. Вторым политическим ориентиром оставалось желание императора не допустить чрезмерного ухудшения отношений с американцами{144}.
Военные настаивали на альянсе с Германией несмотря ни на что; император соглашался на него лишь в том случае, если он понадобится, чтобы противостоять Советскому Союзу. При любом раскладе, полагал он, прежде всего необходимо урегулировать китайский вопрос. Однако происходившее на Западе — уничтожение Франции, Нидерландов, изоляция Великобритании в 1940 г. — открывало невиданные перспективы: у Японии появилась возможность заполучить голландскую Ост-Индию, Индокитай, Сингапур…
Следовало ли теперь отказаться от проводимой до сих пор политики и поддаться искушению завоевать южные моря? Это означало порвать с Великобританией и США, лишить всесильную сухопутную армию ее «священной» войны в Китае, зато на флоте наступило бы ликование…
Вторая дилемма Хирохито как раз и заключалась в том, какие последствия во внутренней политике будет иметь изменение баланса влияния армии и флота. Разве не стоило взвесить их не менее тщательно, чем преимущества и риски любого его выбора?
Вырисовывались три более-менее противоречившие друг другу позиции. Одна фракция, связанная с Антикоминтерновским пактом, а затем с трехсторонним альянсом, сложившимся летом 1940 г., желала эффективного объединения, которое позволило бы выжать как можно больше из побед Германии. Армия ее поддерживала, особенно с тех пор, как Гитлер, вначале пославший немецких военных советников к Чан Кайши для борьбы с коммунистами Мао Цзэдуна, в конце концов, поставил на Японию, а не на Китай. Но клятвопреступление, которое представлял собой советско-германский пакт, заключенный без консультаций с Токио, значительно ослабило эту фракцию. Микадо разделял ее взгляды лишь в том, что касалось необходимости для Японии щита против СССР, — вот вторая позиция. И, наконец, еще одна фракция выступала за отказ от любой политики, грозящей оттолкнуть от Японии США, контролировавшие 36% японского импорта, на три четверти нефтяного. С ее точки зрения, следовало воспользоваться той пустотой, которая образовалась в результате поражения Франции, Нидерландов и неспособности Великобритании обеспечить свое присутствие в Восточной Индии, и обеспечить господство Японии на богатых природными ископаемыми теплых морях, чередуя методы запугивания, ограниченного силового воздействия и переговоров. Хирохито долго придерживался такого же мнения, желая экспансии без всякого риска{145}. Но вояки на флоте и в сухопутной армии думали, что время работает против Японии и надо опередить американскую интервенцию, неизбежную в любом случае.
Как Гитлер считал необходимым покорить СССР (на что, по его мнению, хватило бы трех месяцев), дабы завладеть материальной базой и природными богатствами, которые позволят затем победить Великобританию, так и большинство японских руководителей доказывало Хирохито, что нужно ударить по Соединенным Штатам, чтобы нейтрализовать их, прежде чем они будут готовы к войне. Тогда США согласятся на переговоры, и Япония сможет повернуть против СССР. Хирохито прислушался к их аргументации.
В действительности, как известно, эти расчеты оказались ошибочными. Однако анализ совещаний, в которых участвовали император, генерал Тодзё и некоторые другие сановники, свидетельствует, что проблема рассматривалась именно под таким углом. К тому же прогерманский клан Японии, декларировавший свою близость к нацизму, считал, что, пока действует советско-германский пакт, война против СССР была бы непопулярна в армии.
При всем недоверии, которое испытывал теперь Хирохито к нацистской Германии, он все же расценивал присоединение Японии к трехстороннему пакту положительно, поскольку этот пакт уменьшал давление Советов на Маньчжоу-го, однако не хотел, чтобы тот привел его к конфликту с США и Великобританией. «Если между Японией и СССР будет подписан пакт о ненападении и мы двинемся на юг, то главную роль станет играть военно-морской флот… Готова ли к этому армия? Германия и СССР — страны, которым нельзя доверять, и союз их противоестествен. Вы не думаете, что у нас будут проблемы, если одна из них нас предаст и воспользуется тем, что все наши силы сосредоточены на войне с США? Чтобы действовать против Америки, нужен удобный случай, такой, например, как высадка немцев в Великобритании… это позволило бы нам пойти на юг, поскольку американцы поспешили бы на подмогу англичанам», — объяснял Хирохито{146}.
Излагая подобные гипотезы, Хирохито все больше склонялся к тому, чтобы безотлагательно воспользоваться международным положением, и в июле 1941 г. по случаю оккупировал часть французского Индокитая, что заставило президента Рузвельта ввести частичное эмбарго на поставки нефти в Японию. Убежденный адмиралом Нагано в успехе внезапной военной операции против англо-американских сил, Хирохито удостоверился, что, даже приостановив военные действия в Китае, можно не бояться советской атаки: японских войск там достаточно. Уступить американцам теперь, толковал министр обороны Тодзё, значит поставить под угрозу завоевания в Китае, а также будущее Маньчжоу-го и даже Кореи. Пакт, подписанный со Сталиным в результате европейской миссии Мацуоки накануне немецкого нападения на СССР, несколько успокоил Хирохито, однако принц Коноэ, вопреки своему прежнему мнению, считал, что Германия проиграет войну с Советским Союзом. Так думал он один. Вскоре Коноэ ушел в отставку, а на его место «высочайшим повелением» был назначен генерал Тодзё: это означало конец правительства, возглавляемого гражданским лицом.
Между тем, Хирохито распорядился оставить японские войска в Маньчжоу-го, чтобы перед лицом немецкого вторжения советские войска не смогли передислоцироваться на запад. Речь шла не о помощи Гитлеру: японцы готовились отхватить кусок Сибири, наплевав на пакт, подписанный со Сталиным тремя месяцами ранее. Микадо не хотел «опоздать на поезд», если немцы войдут в Москву. Несмотря на это, император воспротивился операции, на которой настаивали сухопутные войска, предпочитая наступать на юг с его богатствами, а перед тем вывести из игры США. В середине октября 1941 г. японская кинохроника начала распространять информацию о средствах самозащиты от различных типов бомб в случае воздушной атаки{147}.
Хирохито сопротивлялся также давлению Риббентропа, который предлагал устроить победную встречу немцев и японцев в Омске. Провал немцев под Москвой подтвердил правильность прогнозов принца Коноэ. И все же идея последующего раздела Сибири не умерла. Предполагалось, что транссибирскую железную дорогу будут одновременно контролировать и японцы, и немцы, русское население Сахалина будет использоваться на работах по добыче полезных ископаемых острова для нужд Японии и т. д. В ноябре 1941 г. был продлен Антикоминтерновский пакт, за ним последовал тройственный пакт Японии, Германии и Италии.
Касательно американцев и англичан жребий был брошен. Адмирал Ямамото наметил цели на Гавайях и Филиппинах. Хирохито пристально следил за развертыванием войск. Вплоть до самой последней минуты он беспокоился о надлежащей синхронности запланированных операций: в Пёрл-Харборе, на Филиппинах, на острове Гуам, на острове Уэйк, в Гонконге. Его заботили две задачи: первая — найти аргументы, позволяющие доказать, что нападение является вынужденной реакцией на экономическое удушение Японии, особенно в плане нефти, вторая — внушить Ямамото, которому перед атакой на Пёрл-Харбор надлежало пройти севером, чтобы не слишком приближался к советским берегам и не давал Сталину повода ответить на предполагаемую угрозу. В любом случае, очередь Сталина еще придет.
Успех нападения на Пёрл-Харбор оправдал самые смелые ожидания: большую часть американского флота удалось потопить. Правда, японский командующий не скрывал своего разочарования от того, что не получил приказа «попытаться пойти дальше», то есть высадиться на американском побережье где-нибудь между Алеутскими островами и Калифорнией. Во всем же остальном японский «блицкриг» завершился триумфом.
Ударная группировка из шести авианосцев повсюду обеспечивала японцам четырех- или пятикратное превосходство воздухе. Она действовала от Гавайев до Цейлона, совершая налеты на Пёрл-Харбор, Рабаул, Порт-Дарвин и Коломбо.
Капитулировали Гуам, Уэйк и Гонконг, вскоре сдались и голландская Ост-Индия с Малайзией. Атакованный с севера Сингапур, в свою очередь, пал 15 февраля 1942 г. Сцена капитуляции британской цитадели, показывающая, как генерал Персиваль трепещет перед исполненным победной спеси генералом Ямаситой, — одна из самых унизительных, когда-либо заснятых кинокамерой!
Сразу же после Пёрл-Харбора, 18 января 1942 г., Япония подписала с двумя своими партнерами своего рода план по разделу мира на оперативные зоны: все, что располагалось к востоку от 70-го градуса долготы, включая часть Сибири и Северной Америки, отходило под контроль Японии, на Западе, в том числе в Южной Америке, надлежало действовать немцам и итальянцам. Встреча союзных армий должна была произойти на юго-востоке, где-то в Индии. Можно задаться вопросом, не имело ли наступление Роммеля в Египте весной 1942 г. своей целью, помимо прочего, именно эту встречу?{148}
15 мая 1942 г. Риббентроп вновь стал настаивать, чтобы Япония примкнула к большому наступлению вермахта. Но посол императора в Германии Хироси Осима ответил, что распыление сил вынуждает его страну перенести нападение на СССР на более поздний срок, вне всякого сомнения — не позже октября 1942 г.
Все свидетельства говорят об одном: в год, предшествовавший Пёрл-Харбору, Чан Кайши, безусловно, оказался самым прозорливым из руководителей воюющих государств. Только он (вместе с японским принцем Коноэ) не верил в победу немцев над Россией. Только он считал, что Япония воспользуется международным положением, чтобы ударить по «мягкому подбрюшью» западного империализма, то есть по голландской Ост-Индии, Малайзии и Филиппинам, а не по Сибири. Только он предвидел, что условий, которые Япония навяжет Китаю, даже прояпонское правительство в Нанкине не сможет принять. Только он не стал недооценивать милитаристский дух Японии и, уверенный в неизбежности войны, сделал вывод, что отныне Китай сможет обрести настоящих союзников, в данном случае — США. Только он, вопреки собственной супруге и части своего клана, нашел возможным положиться на Сталина в борьбе против китайских коммунистов. Фактически именно Чану СССР поставлял самолеты, танки и другое оружие, оставив Мао «всего несколько револьверов».
«После войны, — говорил Чан Кайши Оуэну Латтимору, советнику, рекомендованному ему Рузвельтом, — коммунистическая проблема будет улажена с помощью военной силы, но СССР и Коминтерн — дело другое. Мы не можем вести переговоры с китайскими коммунистами, потому что одни и те же слова для них и для нас имеют разный смысл. Но на Сталина можно рассчитывать, он всегда держит слово». В самом конце войны Чан Кайши, несомненно, будет думать иначе, но в 1941 г. его точка зрения была именно такова{149}.
Глобальные прогнозы Чан Кайши косвенно дают представление о его стратегии. После Пёрл-Харбора он хотел взвалить на американцев все хлопоты по разгрому японцев, сберегая полученную от них помощь для борьбы с Мао Цзэдуном. Подобная выжидательная тактика, которую он объяснял недостатком сил, сыграла против него, так как китайцы надеялись, что их народ вскоре перейдет в наступление против оккупантов. Коммунисты же предпочли сначала сразиться с Японией и тем самым выиграли битву за народное признание. После стольких лет смирения китайцы наконец-то воспряли духом.
В то же время политика Чана испортила его отношения с американцами. Последние рассчитывали на военное возрождение Китая, охотно помогли бы ему и весьма желали восстановления единого фронта Гоминьдана и китайских коммунистов, чтобы страна не скатилась снова к гражданской войне. Однако партия на троих, разыгрывавшаяся, с другими ставками, между Чаном, китайскими коммунистами и Сталиным, почти двадцать лет вдохновлялась такой ненавистью и таким недоверием, которые перевешивали все остальное. Чтобы понять исходные условия этой партии, необходимо вернуться назад, к 1927 г. и даже чуть дальше.
По-настоящему она началась уже с 1923 г. В то время, спустя 12 лет после отречения от престола последнего китайского императора Пу И и возникновения Китайской республики, ее основатель и создатель Гоминьдана (Национальной народной партии) Сунь Ятсен был связан с членами находившейся еще в зародыше коммунистической партии. Вместе с А. А. Иоффе, одним из тех, кто подписал Брест-Литовский мир, он составил тогда совместное заявление: «Доктор Сунь считает, что коммунистическая и даже советская система не может быть внедрена в Китае, где отсутствуют благоприятные условия для нее. Это мнение полностью разделяет господин Иоффе, который полагает, что более насущной и важной проблемой Китая является вопрос его объединения и национальной независимости. Он заверил доктора Суня, что Китай может рассчитывать на всемерную поддержку России в этом великом деле»{150}.
С целью заручиться такой поддержкой Сунь отправил в Москву одного из членов своего генштаба, приветствовавшего такую инициативу, — своего шурина генерала Чан Кайши, который в сопровождении коммуниста Чан Тэя должен был приобрести оружие и получить советы.
Потрясенный обязательным наличием в армии комиссаров, занимавшихся, помимо прочего, политическим воспитанием военнослужащих (как можно, например, увидеть в фильме братьев Васильевых «Чапаев»), Чан Кайши вернулся из СССР с довольно прохладным отношением к методам советского режима. Он взял слово на собрании Коминтерна, проходившем под председательством Г. Е. Зиновьева и в присутствии Г. Н. Войтинского, который, ко всеобщему удовольствию, годом ранее участвовал в создании компартии Китая (его преемник в Китае — властный голландец Баринг, рассчитывавший на «коренные народы Индонезии», — такого успеха не добился). На этом собрании Чан Кайши заявил: «Гоминьдан, действуя под знаком “трех народных принципов”[20], стоит на стороне всех порабощенных народов в борьбе против империализма. В Китае нашими самыми главными врагами являются феодалы-милитаристы, вскормленные империалистами. Мы надеемся, что через два-три года наша революция победит. Я многому научился за время моих поездок по Советскому Союзу. Мне кажется, сохраняются некоторые не совсем верные представления о том, что такое в действительности революция в Китае. Надеюсь, наши друзья из Интернационала окажут нам честь посетить Китай с целью наблюдения и изучения проблем революций в странах Востока»{151}. Однако советско-китайский медовый месяц уже был омрачен взаимным недопониманием.
С одной стороны, газета «Известия» опустила в заявлении Иоффе и Сунь Ятсена первую фразу об «отсутствии благоприятных условий» для создания советов и установления коммунистического режима в Китае. С другой стороны, едва Чан Кайши вернулся из Москвы, Сунь Ятсен отправился в Кантон и Гонконг, где восхвалял английский парламентаризм и заявил, что надо взять за образец методы работы британского правительства{152}. А год спустя советский дипломат Л. М. Карахан уже вел в Пекине от имени Москвы с одним из милитаристов переговоры о судьбе китайской железной дороги{153}. Одно с другим не очень связывалось. Но дальше — больше…
Чан Кайши сказал еще одному деятелю Коминтерна, М. М. Бородину, что «враждебность монголов направлена не против китайцев, а против милитаристов», стараясь предотвратить начинавшийся в ту пору процесс захвата Москвой Внешней Монголии. Но, хотя Сунь получил заверения в том, что у России нет никаких видов на Монголию, русские войска там все же оставались — то есть один этап захвата был пройден…{154}
В Москве китайских коммунистов рассматривали как закваску, даже как рычаг в рядах Гоминьдана, членами которого они становились. Для Гоминьдана эта двойная принадлежность китайских коммунистов являлась расплатой за помощь, которую он хотел получить у СССР. Кроме того, подобная ситуация позволяла Гоминьдану укрепить свои позиции относительно пекинских «северных милитаристов» и благодаря указаниям Бородина — не только официального представителя российской коммунистической партии, но также эмиссара Коминтерна и советского правительства[21] — лучше понять механизмы функционирования советской власти{155}.
На самом деле проникновение китайских коммунистов в Гоминьдан не опиралось, как десятью годами ранее в России, ни на солдат, ни даже на рабочую организацию. Оно ограничивалось кадровыми партийными работниками — своего рода зачаточной бюрократией, состоявшей исключительно из интеллектуалов. Правое крыло Гоминьдана считало его опасным, Чан Кайши тоже — хотя и старался все же сохранить союз с Москвой. Он, «конечно, может признать, и охотно, что стоял у истоков введения коммунистов в Гоминьдан… — заявил Чан Кайши, отправляясь на север в поход против правившего в Пекине милитариста, — но всегда говорил также, что будет бороться против их влияния, если они начнут приобретать перевес»{156}.
Поскольку Сталин собирался «выжать лимон [то есть Гоминьдан] и выбросить», Москва открыто вела несколько политических линий: помогала националистическому движению Чан Кайши победить северных милитаристов, но при этом сохраняла дипломатические отношения с возглавляемым одним из них правительством в Пекине, чтобы договориться о статусе железной дороги; поощряла левое крыло Гоминьдана, которое хотело свергнуть Чан Кайши, и одновременно поддерживала китайских коммунистов, желавших одержать верх над левыми гоминьдановцами.
Чан Кайши выставил вон присланную к нему Москвой миссию Бородина. Но Сталин не позволил китайским коммунистам самостоятельно выступить в ответ против Чана, отдав приоритет борьбе с империалистами и милитаристами. После победоносной операции на севере Чан ликвидировал рабочие дружины, которые помогли ему победить в Шанхае, затем раздавил «Кантонскую коммуну», парализованную лозунгом Сталина о «едином фронте против империализма» и в некотором роде просто «положившую голову под топор». Троцкий, которому вторил Мальро в произведении «Удел человеческий» («La Condition humaine», 1933), впоследствии резко осудил «эту политику подчинения рабочего движения буржуазии».
Сталин и Бухарин ссылались на то, что «военная сила Чан Кайши по-прежнему опережает социальную динамику, которая, вопреки видимости, ограничивается анклавами»{157}. А главное, учитывая разницу между силами Советского государства и китайского коммунистического аппарата, находившегося в зачаточном состоянии, СССР на текущий момент был больше заинтересован в упрочении гоминьдановского государства, чем китайской компартии, которая, конечно, называла себя революционной, но не имела ни средств, ни собственной базы, чтобы одержать победу. Даже если бы она и победила, южное правительство во главе с коммунистами немедленно вызвало бы конфликт с Великобританией, чего Советская Россия вовсе не желала. В данном вопросе Троцкий соглашался со Сталиным, считая, что на внешней мировой арене «России нужна передышка»{158}.
Наконец, как это ни непостижимо, китайских коммунистов, в частности Чэнь Дусю, по меньшей мере два раза застигли врасплох действия Чан Кайши, а затем резкая перемена в его поведении, хотя их предвещал ряд довольно заметных признаков. Может быть, как истинные марксисты, они относились к Чан Кайши, «военной косточке», с некоторым презрительным снисхождением, недооценивая его интеллектуальные способности?
Вот в каком историческом контексте Мао Цзэдун — член аппарата Гоминьдана, «светской власти грядущей революции», и вместе с тем коммунистической партии — вынашивал идею о том, что в Китае антагонистический конфликт между буржуазией и пролетариатом возглавит и разрешит крестьянство. Тут он выступал в роли своеобразного ученика Цюй Цюбо[22] и Бухарина. Пока Единый фронт разваливался, Мао вел агитацию в деревнях провинции Хунань, теоретически обосновывал характер действий различных групп, составлявших крестьянство, указывал ему на его передовую роль, оставаясь в рядах Гоминьдана и компартии, дабы лучше приноравливать свою деятельность к общей стратегии. Не становился ли этот бунтарь еретиком?
Сталин посоветовал китайским коммунистам заключить союз с левым крылом Гоминьдана и заранее осудил тех, кто из него выйдет. Мао, таким образом, поступал в соответствии с генеральной линией. После разгрома его товарищей в Кантоне он вел жизнь человека вне закона, но весьма агрессивного, имеющего под рукой несколько тысяч человек, укрывавшихся в горах на западе страны. Позднее эти люди предпримут «Великий поход».
В 1925 г., когда после смерти Сунь Ятсена к власти пришел Чан Кайши, «империя рассыпалась, словно песок». Три года спустя Чан устранил коммунистов и победил большинство милитаристов. Китай как будто стоял на пороге нового объединения? Конечно, у Чан Кайши оставалось еще много соперников и противников, но в целом тучи на его горизонте рассеивались. Не для того ли, чтобы предотвратить возрождение Китая, японцы, осуществляя давние замыслы, напали тогда на Маньчжурию?
Нападение произошло 18 сентября 1931 г. 20 сентября Чан Кайши записал в своем дневнике: «Японские милитаристы закусили удила. Они не остановятся до тех пор, пока не реализуют свои завоевательные планы, — следовательно, в восточной Азии мира больше не видать». Через день он добавил: «Агрессией Японии в Китае началась Вторая мировая война. Интересно, отдают ли себе в этом отчет государственные деятели мира?»{159}
Правительство Нанкина воевало с нарождающейся красной армией Мао Цзэдуна и Чжу Дэ, когда произошел «маньчжурский инцидент»: в километре от Мукдена вблизи железной дороги взорвалась бомба, но причинила столь мало ущерба, что поезд прибыл вовремя. Это послужило предлогом для японской интервенции в регион, где постоянно случались беспорядки. Японская армия оккупировала столицу Маньчжурии. Через несколько месяцев японцы провозгласили независимость Маньчжоу-го — страны с 20% маньчжурского населения, — чтобы посадить на ее трон потомка бывшего китайского императора Пу И.
После японской агрессии Чан Кайши ввиду усталости страны, несмотря на брошенный студентами тридцати китайских университетов призыв к войне с Японией, предпочел обратиться к арбитражу Лиги Наций, которая только что мирным путем разрешила греко-болгарский конфликт и еще находилась под впечатлением от пацифистского пакта Бриана-Келлога об отказе от войны. Но, вопреки докладу лорда Литтона, пришедшего к заключению о вине японцев, осуждение агрессора ограничилось пустословием, и японские делегаты покинули Лигу Наций с вызывающим видом. Они были уверены в своей безнаказанности, прикидываясь единственными защитниками западного порядка от советской угрозы и китайской анархии.
Предсказание от 22 сентября 1931 г., если считать его подлинным, в известной мере объясняет позицию Чан Кайши в последующие годы. Японские агрессоры вновь подхватили одну из тем «21 требования», сформулированных во время Первой мировой войны, — тему экономической зависимости Японии — упорствуя в давнем стремлении к экспансии на китайскую территорию. На достигнутом они не остановились. Новый акт агрессии в июле 1937 г. представлял собой еще одну провокацию, призванную оправдать широкомасштабное вторжение в Китай.
Конфликт в период между этими двумя инцидентами не прекращался, а Чан Кайши по-прежнему не желал признавать истинные размеры бедствия. Военные, выражая всеобщее возмущение, разжигаемое китайскими студентами, даже арестовали его, но вскоре освободили по совету Сталина, который понял причины его поведения.
В каком-то смысле «сианьский инцидент» отображает в миниатюре дилеммы, стоявшие перед китайскими руководителями в конце 1936 г., когда страну захлестнула ненависть к Японии. Эта история потрясает неожиданными поворотами сюжета.
Перед лицом растущей опасности войны на Западе и заключения Антикоминтерновского пакта Мао почувствовал необходимость перемирия с Чан Кайши, чтобы успешнее сражаться с японцами. Чан, со своей стороны, задумал нанести коммунистам последний удар в виде «шестой кампании окружения». Провести операцию поручили генералу Чжан Сюэляну. Но тот счел, что в своих переговорах с Мао Цзэдуном Чан Кайши сформулировал чрезмерные требования, и решил арестовать его в городе Сиань на северо-востоке Китая (провинция Шэньси). Атакованные посреди ночи охранники Чан Кайши достаточно долго отбивались, дав ему возможность бежать в заснеженные скалистые холмы. Его потом нашли спрятавшимся в узком гроте, трясущимся от холода в одной ночной рубашке и неспособным четко говорить, потому что он в панике забыл надеть зубной протез. Молодой капитан отнес его на спине в ставку главнокомандующего к генералу Чжан Сюэляну. Генерал извинился за обхождение, которому подвергся Чан Кайши, и вновь потребовал от него изменить политику{160}.
«Я — генералиссимус, — ответил тот. — Вы должны оказывать мне уважение. Если вы рассматриваете меня как своего узника, то лучше убейте меня, но не унижайте»{161}.
Мао Цзэдун, поднятый по тревоге Чжан Сюэляном, предложил отдать Чан Кайши под суд и казнить. В это время супруга Чан Кайши в Чунцине развернула активную деятельность, добиваясь переговоров, тогда как правое крыло Гоминьдана собиралось бомбить Сиань. В Москве Димитров считал, что Чжан Сюэлян не стал бы действовать без согласия Мао, однако врагом Китая номер один по-прежнему остается Япония и необходимо восстановить (как в 1927 г.) единый фронт коммунистов и Гоминьдана. Сталин через Чжоу Эньлая передал Чжан Сюэляну, что «арест Чан Кайши — это отнюдь не революционное событие, а японский заговор». «Объективно», согласно марксистской логике в сталинском варианте, так оно и было. Эдгар Сноу вспоминал: «Мао впал в дикую ярость, когда получил приказ отпустить Чана. Он ругался на чем свет стоит, топал ногами». Но потом решил все-таки подчиниться распоряжениям Коминтерна{162}.
Что же касается Чан Кайши, то, как только японцы начали захватывать оставшуюся часть страны, он счел себя обязанным разъяснить свою позицию: «Пока есть хоть малейшая надежда на мир, нельзя от этой надежды отказываться, и, пока критический момент, требующий жертвоприношения, не наступил, не стоит зря призывать к жертвоприношению».
Эти принципы Чан Кайши снова публично провозгласил в 1937 г., объясняя, что Китай слишком слаб, слишком раздроблен, чтобы вступить в войну с Японией. Сначала надо укрепить единство страны и тем самым увеличить ее силы. С 1928 по 1937 г. Китай набирался сил и в результате помешал врагу увеличить свое присутствие в стране, превратив захватчика в узника собственных завоеваний{163}. Подобное изложение политической стратегии Чана одним из его панегиристов, безусловно, содержит долю истины. По крайней мере, оно укладывается в логику прогноза, сделанного Чан Кайши в сентябре 1931 г. Данная стратегия сопровождалась перемирием, которое он заключил со своими соперниками и с Мао Цзэдуном, обосновавшимся в то время, по окончании своего Великого похода, в Яньани. Однако, формально демонстрируя непреклонность в вопросах государственного суверенитета и необходимости войны для восстановления территориальной целостности, разъяснения Чана затушевывали тот факт, что всю энергию своих армий он до сих пор направлял на победу над соперниками, а не над внешним врагом{164}.
В этом обвиняли Чан Кайши левые гоминьдановцы, и в частности Сун Цинлин, вдова Сунь Ятсена, из-за этого Мао Цзэдун требовал его расстрела, хотя после вмешательства Сталина пересмотрел приоритеты, поскольку в глазах Москвы только Чан Кайши олицетворял собой Китай как единое целое. С 1937 г. Мао, в свою очередь, посвятил себя борьбе с японцами, а не с их «дружком» Чаном; он полагал, что, действуя таким образом, эффективнее отдалит китайцев от Чан Кайши, нежели отняв у него власть насильно{165}.
Тем не менее японское вторжение в 1938 г. и после, сопровождавшееся всяческими ужасами, сильно изменило расклад карт: Пекин, Нанкин, Шанхай, а также Ухань, куда отступил Чан, пали к ногам японцев. Затем нашествие приостановилось. Чан Кайши заперся в провинции Сычуань, в Чунцине — недоступный, но вместе с тем изолированный, поскольку в 1940 г. англичане в угоду Токио перекрыли ему путь в Бирму. Он все время пытался вести с Токио переговоры, но на своих условиях. Поэтому, в конце концов, японцы отказались от переговоров с ним и предпочли иметь дело с небезызвестным в прошлом Ван Цзинвэем. Ван, которого станут звать «китайским Петеном», порвал с Чан Кайши и согласился возглавить марионеточное прояпонское правительство в Нанкине.
Таким образом, теперь возникло три Китая, включая Китай Мао, тоже превращенный в своего рода государство. И все три выступали от имени Единого фронта Гоминьдана или от имени реформированного Гоминьдана. На самом деле новый компромисс, достигнутый между Мао и Чаном в 1937–1938 гг. во имя идеи «объединить Китай, чтобы лучше сражаться», рухнул чуть ли не сразу после заключения. Казалось, свой метод — потерять территорию, но выиграть время — Чан Кайши применял в основном в соперничестве с коммунистами. Вполне логично объявив Японии войну после нападения на Пёрл-Харбор, он использовал оружие, поставленное ему Вашингтоном, не против оккупантов, а против Мао Цзэдуна, о чем горько сожалел генерал Стилуэлл{166}.
Что же касается Мао, то, несмотря на повторный призыв Коминтерна, Димитрова и Сталина искать соглашения с Чаном, он заявил, что об этом больше не может быть речи теперь, когда китайский народ понял, что, в отличие от Чана, Мао сражается с японцами по-настоящему.
Как и после атаки на Всемирный торговый центр в Нью-Йорке в сентябре 2001 г., шок от нападения на Пёрл-Харбор 7 декабря 1941 г. оказался настолько сильным, что с тех самых пор американцы, не щадя себя, не прекращают попытки понять, что же тогда все-таки произошло. Об этом написано уже около тысячи книг.
Теперь мы, конечно, знаем поминутно хронологию событий тех дней, которые предшествовали японской агрессии. Последняя стоила американцам 8 линкоров, 3 легких крейсеров, 3 эсминцев, 4 вспомогательных кораблей, 67 бомбардировщиков, 13 истребителей, 4 «летающих крепостей» (еще 150 самолетов получили повреждения), 2 403 человек убитыми и 1 178 — ранеными{167}.
Проведенное американцами расследование выявило невероятную несогласованность в действиях американских военных, которая, по крайней мере, частично сыграла свою роль в случившемся. База в Пёрл-Харборе не располагала машиной для дешифровки японского кода, хотя в Вашингтоне имелись целых четыре, в Лондоне две и на Филиппинах еще одна. Макартура в Маниле предупредили о возможности японского рейда, но он не знал, что в Гонолулу нет дешифровальной машины, и сам был очень этим фактом удивлен, так же как адмирал Киммел и генерал Шорт в Пёрл-Харборе. Там заметили какие-то приближающиеся самолеты, но почему-то подумали, что те летят из Калифорнии. Военному командованию Пёрл-Харбора не сообщили о провале переговоров с японцами в Вашингтоне. Поступила телеграмма, которая извещала о существовании «угрозы войны», и морякам приказали не открывать огонь первыми, но 7 декабря никто и представить не мог, что эта угроза может коснуться Пёрл-Харбора. Несколько линкоров, построенных в ответ на перевооружение японского флота, еще весной получили приказ покинуть базу. Наконец, когда начальник Генерального штаба генерал Маршалл 7 декабря, прочитав перехваченное сообщение, убедился, что японцы намерены атаковать американскую военную базу, он не воспользовался телефоном: боялся, как бы японцы не подслушали и не отреагировали немедленно. Его предупреждение передавалось по телеграфу по очереди: сначала на Филиппины, затем в Панаму, Сан-Диего и лишь в последнюю очередь на Гавайи, куда оно, таким образом, пришло… через 8 часов после нападения{168}.
Отсутствие координации действий между Вашингтоном и командованием военно-морского флота, уверенность в том, что агрессивно настроенная Япония, скорее всего, нападет на Филиппины и голландскую Ост-Индию (что в глазах конгресса не являлось поводом для войны) все-таки не вполне объясняют инертность американцев. Тут есть доля ответственности самого президента Рузвельта. Его можно заподозрить в том, что он сделал из Пёрл-Харбора своего рода приманку. И в самом деле, нападение японцев на эту плохо вооруженную военно-морскую базу оправдывало объявление войны, за которое американский конгресс ни за что не проголосовал бы при иных обстоятельствах.
Как же проанализировать поведение Рузвельта?
«Это, должно быть, какая-то ошибка! — воскликнул министр военно-морских сил США Фрэнк Нокс, когда ему из Пёрл-Харбора сообщили о нападении японцев. — Речь наверняка идет о Филиппинах».
«Нет, сэр, — ответил ему адмирал, — о Пёрл-Харборе».
Ближайший советник Рузвельта Гарри Хопкинс, со своей стороны, свидетельствует: «В 13.40 я обедал с президентом за его рабочим столом, когда министр Нокс предупредил нас, что идет воздушный налет на Пёрл-Харбор и что это не учения. Я выразил уверенность, что произошла явная ошибка и Япония, безусловно, не станет нападать на Гонолулу. Президент заговорил о тех усилиях, которые он приложил, чтобы удержать страну в стороне от конфликта, и о своем горячем желании не допустить войны до завершения его президентского срока. Но, сказал он, “если новость об этом нападении верна, то ответственность с меня лично полностью снимается, так как японцы приняли решение за меня”. Ему сообщение показалось правдивым: “действовать неожиданно — вполне в духе японцев”. А в тот самый момент в Вашингтоне снова обсуждался вопрос о мире на Тихом океане»{169}.
Это краткое свидетельство, записанное вечером 7 декабря, в сжатом виде отражает обстановку:
• удивление флотских военачальников по поводу того, что нападение совершено на Пёрл-Харбор;
• аналогичное удивление политического советника, наиболее осведомленного, наряду с Корделлом Халлом, в международных делах;
• утверждение президента, что если действительно начнется война, то с него ответственность будет полностью снята;
• его напоминание, что до сих пор он делал все от него зависящее, чтобы удержать свою страну за гранью конфликта.
Двумя днями позже, не предупредив никого из собственного окружения кроме, вероятно, Геббельса, Гитлер объявил Соединенным Штатам войну. В день, когда он узнал, что битва за Москву проиграна, Гитлер захотел показать, что удерживает инициативу в своих руках. Если бы США объявили войну первыми, это могло бы сильно подорвать боевой дух немцев. В каком-то смысле Гитлер даже оказал Рузвельту услугу. Ничто не говорит о том, что конгресс во второй раз объявил бы войну, и, таким образом, ответственность с американского президента снова «была полностью снята»[23].
Когда перечитываешь ту часть воспоминаний Рузвельта{170}, где рассказывается о событиях, предшествовавших Пёрл-Харбору, видно, что две трети текста касаются гитлеровской угрозы и способов противостояния ей, Японии и дальневосточному вопросу посвящено не более тридцати страниц. Это четко отражает тот факт, что если для существенной части американской общественности главным врагом США являлась империя Восходящего Солнца, то для Рузвельта — нацистская Германия.
Воспоминания также, вне всякого сомнения, показывают: американская конституция до такой степени ограничивала права президента, что, несмотря на мировое могущество его страны, он представлял собой «связанного Гулливера» (по выражению Стенли Хоффмана). Имея дело со всесильным и стоявшим на изоляционистской позиции конгрессом, президент вынужден был хитрить, чтобы поступать в соответствии со своими убеждениями — помогать демократиям, спасать Великобританию после июня 1940 г., сдерживать Японию.
Так, президент США не мог объявить войну, «если нападению не подвергнется национальная территория», не имел права нарушить «закон о нейтралитете», который запрещал поставлять военную технику какой-либо воюющей стране.
В июне 1940 г., видя, что совершенно бессилен сделать хоть что-то для отчаянно взывавшей о помощи Франции, Рузвельт испытал весьма болезненное ощущение поражения, какого еще никогда в своей жизни не знал. Потрясенный и огорченный, он потребовал дать ему право управлять страной по-настоящему. Обида, которую он отныне затаил на Францию, безусловно, была связана не только с разочарованием, вызванным разгромом французов, но и с памятью о том, как он не мог помочь Франции ничем, кроме добрых слов.
До сих пор Рузвельт далеко опережал в прозорливости и общественное мнение, и конгресс, вернее оценивая опасность подъема нацизма. В стране царили крайне изоляционистские, то есть в данном случае пацифистские и националистические, настроения. Кризис 1929 г. американцы, которым раньше всегда обещали процветание, восприняли как не исполненное обещание. Они избрали Рузвельта, с помощью «Нового курса» вернувшего им уверенность в себе и возродившего американскую мечту. Успех «Нового курса» снова узаконил их право быть другими, право на сей раз действительно избегать участия в европейских склоках, которое после Первой мировой войны не приносило им ничего кроме разочарований. Держаться в стороне от идущей к своей гибели Европы, сохранять обособленность — таково было кредо подавляющего большинства населения США. Долгое времени и сам Рузвельт разделял такую точку зрения, наблюдая, в частности, несостоятельность Лиги Наций.
Ситуация изменилась, но американская общественность не обратила бы на это внимания, если бы не образование весьма воинственных лоббистских групп, отстаивавших изоляционистскую политику или, наоборот, боровшихся с ней. В стане изоляционистов находились в основном не столько американцы немецкого происхождения (как в 1914–1918 гг.), сколько ирландцы, крайние англофобы. Были среди них и активисты движения «Америка прежде всего» (America First), руководимого, в числе прочих, знаменитым летчиком Чарльзом Линдбергом, который обозвал Рузвельта «ненормальным», когда тот захотел увеличить производство боевых самолетов в США. К ним также принадлежали Хёрст со своим издательским концерном, крупные промышленники (например, Форд), которые восхищались подъемом Германии и мечтали о расширении торговых связей со столь динамичной экономикой. Все они выступали за политику «умиротворения», считая ее единственно возможным ответом на требования Гитлера.
Другой лагерь объединился вокруг так называемого комитета Уайта. Некоторые его члены, как, например, Дин Ачесон, вскоре стали ратовать за то, чтобы при необходимости вступить в войну и помочь демократиям защищаться. Основатель комитета Уайт отождествлял фашистских чернорубашечников и нацистских коричневорубашечников с куклуксклановцами. Положение этого лагеря осложнялось расхождением во взглядах его представителей: одни думали, будто усиление Великобритании убережет США от участия в мировой войне, другие, тоже пацифисты, полагали, что важнее все же сохранить демократию, чем мир.
Лагерь изоляционистов получил неожиданную поддержку со стороны ультралевых, коммунистов и сочувствующих им после заключения советско-германского пакта, когда его пацифизм стал еще активнее.
Объявление войны не изменило ситуацию: как показал опрос, проведенный в сентябре 1939 г. агентством Ропера, всего 2% американцев считали нужным участвовать в конфликте на стороне англичан и французов{171}.
Советско-германский пакт существенно усложнил картину политических установок в США, и Рузвельт, решив выставить свою кандидатуру на выборы 1940 г., по необходимости должен был обратить на это внимание. Именно в те годы он осознал, что, наряду с печатью, кино становится силой, которую невозможно игнорировать, и делающие его люди оказывают немалое влияние на политические предпочтения зрителей-избирателей.
В США понятие свободы прессы включало в себя и свободу кинематографа. Существовала только самоцензура, связанная с моральным «кодексом Хейса». Рузвельт, подобно другим видным деятелям его поколения, раньше считал кинофильмы просто развлечением. Однако в 1937 г., после показа в Белом доме фильма Йориса Ивенса «Испанская земля» с прочитанными Хемингуэем комментариями, его взгляды изменились, а решимость бороться с усилением фашизма укрепилась.
Оценив по достоинству ту роль, которую кино могло сыграть в пропаганде защиты демократий, Рузвельт стал отныне субсидировать целую программу по съемке художественных лент об испанских республиканцах: так появились «Последний поезд из Мадрида» Джеймса Хогана, «Три товарища» Джозефа Манкевича и т. д. Рузвельт не был кинолюбителем, зато мир кинематографа им сильно интересовался. За несколько предыдущих лет этот мир значительно расширился за счет режиссеров-иммигрантов (Фриц Ланг, Уильям Дитерле и др.), вступавших в американские антифашистские организации. Конечно, внутри кинематографического лобби существовали сильные разногласия, но в большинстве своем оно поддержало предвыборную кампанию Рузвельта в 1940 г., и Рузвельт отплатил ему сторицей{172}.
В мире американского кинематографа развернулась тогда настоящая гражданская война. Она отражала все политические дебаты того периода. Переплелись несколько конфликтов: сценаристы и актеры (Джордж Рафт, Пол Муни) сражались с продюсерами; интервенционисты (например, «Уорнер бразерс») — с изоляционистами; либералы и сочувствующие им коммунисты (политические противники окрестили их «глупцами») — с «лакеями» кинокомпаний, которые чурались фильмов, способных задеть немцев, таких, как «Признания нацистского шпиона» Литвака или «Великий диктатор» Чаплина.
Летом 1939 г., когда был подписан советско-германский пакт, либералы (Мелвин Дуглас, Гэри Купер) покинули ряды антифашистов. С тех пор борьба шла между двумя лагерями. К первому, рузвельтианскому, принадлежали «Уорнер бразерс», Дэвид Селзник, Фредрик Марч, Хамфри Богарт, Джеймс Стюарт и др. Ко второму, считавшему, что «Новый курс» представляет собой одну из форм коммунизма и Рузвельт, который старается развязать войну, готов объединиться с Советами, — актеры Адольф Менжу, Джон Уэйн, Роберт Тейлор, продюсер Уолт Дисней, режиссеры Сэм Вуд, Кинг Видор и Эдвард Дмитрык. Позднее, уже в эпоху маккартизма, они поквитаются с демократами, составив знаменитый «черный список Голливуда».
После Пёрл-Харбора Рузвельт лично вмешался, чтобы наладить выпуск собственной американской военной кинохроники, вопреки мнению флотского командования, запрещавшего доступ на борт военных кораблей операторам студий «Фокс» и «Парамаунт», так что киносборник «Ньюсрилз» нередко был вынужден заимствовать кадры у англичан. Рузвельту пришлось даже схитрить для того, чтобы Форд и Пэрриш могли снять сражение у атолла Мидуэй (в знак благодарности они включили в свой полнометражный фильм «Битва за Мидуэй» кадры с Рузвельтом-младшим… который в битве не участвовал. Рузвельт посмотрел эту сцену, не моргнув глазом).
По его просьбе режиссер Фрэнк Капра снял документальный фильм в стиле Ивенса («За что мы сражаемся»). Но больше всего поражают, несомненно, его личные рекомендации по поводу количества и тематики художественных лент, помогающих победе. Один фильм в честь Норвегии («Луна зашла»); два — в честь СССР («Миссия в Москву» и «Северная звезда»); три — антинацистских («Дети Гитлера», «Стража на Рейне», «Мужчина, за которого я вышла замуж»); два — о Франции («Эта земля моя» Ренуара и «Касабланка» Кёртиса). Антияпонский фильм обнаруживается всего один — «Позади восходящего солнца» Дмитрыка. Далее идут фильмы о морском флоте, сухопутных войсках, авиации, фильмы, оправдывающие справедливую войну («Сержант Йорк»), фильмы о промышленном производстве и о жизни в деревне… Рузвельт собственноручно подчеркнул имена тех, кто должен прославить «непобедимую крепость» страны — американскую семью…
Никто из остальных главных действующих лиц войны — ни Гитлер, ни Сталин — не разработал столь всеобъемлющей программы{173}.
Вот в какой обстановке Франклин Рузвельт пошел против ветра, без колебаний выбрав курс. Однако ему пришлось проявлять осторожность и прибегать к хитрости, чтобы обойти конгресс и сохранить контакт с общественностью. Ни тот, ни другая не забыли, что в течение долгого времени он сам был изоляционистом.
Резкий поворот политического курса Рузвельта произошел в октябре 1937 г., после масштабного вторжения японцев в Китай. Дабы получить возможность пересмотреть господствовавшую до тех пор тактику изоляционизма, он назвал свое выступление «Речь о карантине». Это был ловкий ход. Карантин — санитарная мера изоляции, которая воспринимается положительно, тогда как предлагал-то Рузвельт, по сути, экономическую блокаду Японии.
Его речь произвела эффект «грома среди ясного неба». В ней Рузвельт обличил «настоящую эпидемию» страха, захватывающую весь мир. Словно эхом на нее откликнулось нападение японцев на американский военный корабль «Панай». Тем не менее сенаторы-изоляционисты Бора и Ладлоу тут же заявили в сенате, что «не будут отправлять [американских] мальчиков на Дальний Восток из-за одного потопленного корабля, находившегося в зоне риска». Кроме того, Ладлоу предложил внести в конституцию США поправку, требующую проведения национального референдума как необходимого предварительного условия для вступления страны в войну, если только она сама не подвергнется вооруженному нападению{174}.
Таким образом, предчувствуя опасность сложившейся международной обстановки, президент был связан по рукам и ногам и не имел реальной власти. Гнев Рузвельта на Японию несколько поутих, когда она принесла извинения за инцидент с «Панаем», хотя преступления японцев в Китае возмущали его до глубины души. Американский посол Уильям Буллитт советовал президенту сохранять спокойствие: «Эмоционально нас, конечно, сильно задевает происходящее в Китае, но у нас там довольно небольшие экономические интересы, а жизненно важных интересов нет»{175}.
Рузвельт был лишен возможности действовать не только на Тихом океане, но и в Европе, не в силах отреагировать ни на аншлюс Австрии, ни на Мюнхенский кризис. Чемберлен отказался сообщить ему выдвинутую Жоржем Бонне идею международного арбитража. В январе 1939 г. в США планировалась широкомасштабная программа самолетостроения с целью помочь Франции и Великобритании. Однако закон о нейтралитете позволял поставлять самолеты в эти страны лишь в том случае, если они не участвуют в войне. Таким образом, следовало реализовать программу, пока война не началась. Призывы Рузвельта в 1938–1939 гг. к соблюдению положений пакта Бриана-Келлога и его предложения о проведении международной конференции вызывали со стороны Гитлера лишь насмешки[24]. Между тем, американский президент, очень чутко следивший за происходящим в Европе, и в особенности за судьбой евреев, сказавший однажды Чемберлену, что тот может «рассчитывать на нас во всем кроме войск и кредитов», сумел, по крайней мере, провести (27 ноября 1939 г. и 13 февраля 1940 г.) закон о продаже Соединенными Штатами военной техники на условиях «cash and carry»[25]. Правда, он тоже относился к числу законов о «нейтралитете», но, учитывая господство союзников в Атлантике, фактически лишал немцев всех поставок из Америки.
С началом войны ориентация президента на антигитлеровскую коалицию конкретизировалась. Когда посол США в Великобритании Кеннеди, сторонник «умиротворения», предложил Рузвельту взять на себя роль посредника, тот отказался, поскольку достигнутый таким образом мир позволил бы укрепиться или, по крайней мере, уцелеть режиму насилия и агрессии{176}.
Рузвельт проявил свои чувства и публично: «Наша страна останется нейтральной, но я не могу требовать от каждого гражданина оставаться нейтральным в душе». Чувствуя, что за ним неотступно следят, он не хотел «совершать непоправимых поступков» и зачастую говорил противоположное тому, что собирался делать. Например, в тот самый момент, когда один промышленник из Чикаго переоборудовал свой завод по производству бумажных обоев для изготовления зажигательных бомб, Рузвельт заявил: «Мы никогда не думали переводить государство на военные рельсы — ни в системе обороны, ни в области внутренней экономики. Как раз этого-то мы и хотим избежать». Рузвельт знал, что должен быть как нельзя более осторожным, особенно после того, как его освистали (на сей раз ультралевые), когда он заговорил о помощи «маленькой Финляндии» во время зимней войны.{177}
Позднее, к моменту лондонского блица, когда англичане выпустили 8 000 самолетов за год, Рузвельт потребовал построить 50 000 и впятеро увеличить количество парашютов. Вмешательство изоляционистов умерило это требование. Он предложил образовать Научно-исследовательский комитет национальной обороны, руководить которым поручили Вэнивару Бушу: именно он начнет разработку программы по созданию атомной бомбы. Затем, желая добиться поставки англичанам 50–60 эсминцев, необходимых для обеспечения безопасности их конвоев в Атлантическом океане, Рузвельт убедил конгресс, будто эти корабли сильно устарели, хотя адмирал Старк ручался за их боеспособность. Когда Черчилль предложил взамен предоставить американцам Бермудские острова и Ньюфаундленд, тот же Старк удовольствовался заявлением, что данные базы укрепляют оборону США. Переговоры с англичанами велись тайно. Кандидат в президенты от республиканцев Уэнделл Уилки, ставший интервенционистом, пообещал не поднимать эту тему в ходе предвыборной кампании и слово свое сдержал.
Рузвельт во время кампании так умело скрывал свою игру, что Уилки, принимая во внимание непрекращающиеся проявления в стране симпатий к англичанам, даже обвинил соперника в пренебрежении национальной обороной. Рузвельт дошел до того, что стал защищать законы о «нейтралитете» (которые на практике то и дело обходил), и добавил: «Отцы и матери, обращаясь к вам, хочу еще раз заверить — я это уже говорил, но не устану повторять снова и снова — ваших детей не пошлют сражаться в иностранной войне»{178}.
Мы правильно прочитали: в иностранной войне. А если нападут на США?
В ноябре Рузвельт был переизбран и впервые в своих «беседах у камина» дерзнул заговорить о нацистах. Он придумал притчу о садовнике: «Видя, что дом соседа горит и пожар грозит разрастись, садовник, вместо того чтобы продать соседу свой поливальный шланг, просто одолжил его». Подобным «шлангом» стал ленд-лиз, одобренный голосованием в марте 1941 г.
«Я уничтожаю таким образом пристрастие к доллару», — сказал Рузвельт, устанавливая это нововведение для трех стран, сражавшихся против нацистской Германии, фашистской Италии и японского милитаризма: Великобритании, Греции и чанкайшистского Китая.
Даже после переизбрания Рузвельт чувствовал кандалы у себя на ногах. Чтобы помочь Великобритании, запустить механизм «свободного союза» и воплотить в действительность программу превращения Соединенных Штатов в «арсенал демократии», следовало перевести страну из состояния мира в состояние экономической войны. А это было совсем непросто. Вторжение вермахта в СССР в июне 1941 г., конечно, дало англичанам передышку, но в то же время пробудило изоляционистские настроения у тех, кому фактическая солидарность между «свободной страной» и Советским Союзом казалась неким предательством.
Правда, подобная реакция уже не являлась характерной для всей американской общественности. Поражение Франции и изоляция Англии заставили американцев почувствовать опасность, которая отныне могла угрожать и их стране. Накануне французской капитуляции, в мае 1940 г., 64% американцев собирались оставаться в стороне от войны и 39% полагали необходимым помочь Англии. В декабре 1940 г. последний показатель вырос до 60% и достиг 70% к 29 марта 1941 г., когда англичане стали терпеть поражения, в частности в Греции. В начале июля 1941 г., вскоре после нападения немцев на СССР, он составлял 61%{179}.
Ощутив поддержку общественности (но не слишком ее опережая, по словам Черчилля), Рузвельт отправил морских пехотинцев в Исландию «для обеспечения безопасности конвоев». Весной немцы торпедировали американский сухогруз «Робин Мур», затем атаковали эсминец «Грир». Мало-помалу США оказались в предвоенном состоянии, однако все еще не шли дальше разрешения вооружить американские грузовые суда, данного конгрессом в октябре 1941 г.
«Свободный союз», складывавшийся «дистанционно», принял более конкретную форму благодаря встрече (поначалу конфиденциальной) Рузвельта и Черчилля близ Ньюфаундленда 14 августа 1941 г. Она завершилась первым совместным заявлением глав двух государств — Атлантической хартией. Осуждая тайные договоры, провозглашая право народов на избрание собственного правительства, протестуя против аннексии территорий с помощью силы, эта хартия являла собой, скорее, обличение авторитарных государств и надежду для порабощенных народов, нежели программу конкретных действий. Тем не менее, она свидетельствовала о моральном участии США в сражении, которое вела против фашизма Великобритания, и в борьбе за сохранение демократических правительств. Рузвельт пытался таким образом спровоцировать Германию. Однако напал на США Токио.
Со времен «Речи о карантине» (октябрь 1937 г.) отношения между США и Японией оставались натянутыми, прежде всего — из-за безостановочно расширявшейся оккупации японцами китайских территорий. Впервые в настоящий ужас Рузвельта привели бесчинства и жестокость японцев во время резни в Нанкине. В ответ на бомбежку Чунцина в 1938 г. 72 бомбардировщиками морской авиации (вне всякой связи с наземными операциями) — первый после Герники рейд с целью устрашения, унесший жизни около 5 000 человек среди гражданского населения, — американцы ввели эмбарго на экспорт товаров, предназначенных для японской авиации.
Это были тяжелые экономические санкции, поскольку в 1940 г. 36% японского импорта (в т. ч. 70% используемого в Японии железа, 32% машинного оборудования, 90% меди) шли из США, и 75% от них составляла нефть{180}.
Рузвельт и Корделл Халл, по должности специально занимавшийся тихоокеанскими делами, не сомневались, что располагают, таким образом, самым мощным из всех возможных средств давления.
Ставка была велика, «потому что Тихий океан, в отличие от Атлантического, являлся не просто путем, ведущим к выгодному рынку, но также зоной, где находились их [американские] колониальные и островные владения [Филиппины получили независимость только в 1946 г.], что и предопределило разное отношение к борьбе за господство в Европе и в Азии»{181}.
Перед лицом японского натиска Вашингтон разорвал торговый договор, заключенный с Токио в 1911 г. Затем, вслед за прекращением поставок продукции для авиации, приостановил экспорт в Японию железа. Оккупация японцами французского Индокитая в июле 1941 г. в результате договора с правительством Виши повлекла за собой замораживание японских активов в США. Потом через дипломатов возобновились бесконечные переговоры между Корделлом Халлом и принцем Коноэ. Заключенный весной советско-японский пакт мог означать, что Япония намерена обратить свои взоры в сторону теплых морей. США, отказавшись сотрудничать с Лондоном в помощи обороне Сингапура, тем самым хотели дать понять, что желают избегать каких бы то ни было провокаций, поскольку Рузвельт, как и другие, полагал, что Япония не прибегнет к вооруженной интервенции, пока Великобритания не будет окончательно повержена.
Идеи знал от Хопкинса, что конгресс США никогда не проголосует за войну «лишь потому, что японцы напали на голландцев». В течение всего лета 1941 г., когда начались боевые действия между Германией и СССР, Рузвельт и Халл в надежде, что Япония воздержится от участия в войне, всеми силами старались не раздражать ее лишний раз.
Тем временем клещи экономических санкций сжимались все туже; в Японии стала чувствоваться нехватка нефти. Коноэ, ввиду того что японские армии в Китае завязли, а переговоры с США, которые в обмен на снятие нефтяного эмбарго требовали, ни много ни мало, эвакуации японцев из Китая, провалились, пришлось подать в отставку. Генерал Тодзё, принявший бразды правления, понимал, что американцы не объявят войну, даже если Япония нападет на Филиппины. С военной точки зрения в Тихом океане они не были к этому готовы: у них насчитывалось всего 3 авианосца против 10 японских, 80 эсминцев против 113 японских, 24 крейсера и линкора против 36 японских. Если к флоту США прибавить военно-морские силы Великобритании и Нидерландов, то все вместе они едва-едва достигали паритета с Японией{182}.
Президент Соединенных Штатов по-прежнему считал (как и перед Пёрл-Харбором) основным врагом нацистскую Германию. Разумеется, это полностью отвечало желаниям Черчилля во время ньюфаундлендского совещания. Атака японцев на Пёрл-Харбор, где развевался американский флаг, дала Рузвельту все основания потребовать, чтобы конгресс проголосовал за войну.
Никто не ожидал там нападения… кроме «Парамаунт»{183}. В самом деле, в кинохронике «Ньюсрилз» от 13 ноября, говоря об опасности войны с Японией, закадровый комментатор упоминал не Филиппины или какую-нибудь другую мишень, а именно Пёрл-Харбор — «прекрасно защищенный и готовый буквально ко всему».
Имел ли место со стороны Рузвельта преднамеренный замысел сделать из Пёрл-Харбора приманку? Вряд ли. Ни он, ни американцы, памятуя об их комплексе превосходства, не могли, конечно, ожидать подобной дерзости от японцев, несмотря на прецедент с Порт-Артуром, расположенным чрезвычайно близко к их базам. Думало ли американское руководство подтолкнуть японцев к войне, закручивая гайки нефтяной блокады? Ничто не доказывает наличие у него такого желания — ведь оно видело своего главного врага в нацистской Германии. Как бы то ни было, поведение столь склонного к манипуляциям Рузвельта не могло не дать повода для подозрений.
Что же касается Гитлера, то, по свидетельству Генриха Хайма (адъютанта Бормана), опубликованному историком Вернером Мазером в 1971 г., фюрер, узнав о нападении на Пёрл-Харбор, якобы сказал: «Теперь англичане потеряют Сингапур. Я этого не хотел. Мы воюем не с теми врагами. Нам следовало бы стать союзниками англосаксонских держав. Но обстоятельства вынуждают нас совершить историческую ошибку»{184}.
Тем не менее вскоре он объявил США войну. С причинами, побудившими его сделать это, мы уже знакомы (см. выше, с. 113).
Немцы, не прекращавшие давить на Японию, чтобы та вступила в войну, очень обрадовались, когда их союзник, наконец, перешел от слов к делу. В ту же ночь Риббентроп позвонил Чиано и сообщил ему эту новость. Войну с США Гитлер уже начиная с осени 1940 г. из-за отказа Англии капитулировать считал неизбежной{185}. Разве что он успел бы, победив СССР, сформировать единый евразийский блок, который заставил бы США отступить, потому что в данном случае англо-американская высадка на берег стала бы невозможной.
Нападение на Пёрл-Харбор произошло 7 декабря 1941 г. А 6 декабря Гитлер вынужден был отдать приказ о прекращении наступления вермахта на Москву.
Рузвельт и Черчилль оказались «в одной лодке». К тому времени они уже обдумали общий план дальнейших действий. В начале 1941 г. в Вашингтоне прошли секретные переговоры между генерал-майором Донованом, генералом Маршаллом и адмиралом Старком, в ходе которых стороны достигли договоренности о том, что в случае войны с Японией и с Германией «стратегия на Дальнем Востоке будет оборонительной, а Европа будет рассматриваться как основной театр военных действий». Так появился документ ABC-I, направленный на поддержку Великобритании как раз в те дни, когда сторонники «умиротворения» серьезно угрожали авторитету Черчилля, выступавшего за войну без пощады.
Вторжение нацистской Германии в СССР ничего в стратегии союзников не изменило. Их выбор был на руку Советам, поскольку для СССР англо-американская высадка в Европе представлялась насущной и первоочередной необходимостью.
Нападение японцев на Пёрл-Харбор и на Филиппины в конце 1941 г. заставило пересмотреть приоритеты. Пораженная в самое сердце, Америка пожелала ответить на оскорбление. Но это оказалось непросто, поскольку часть американского флота уже находилась в Атлантике, а первые победы японцев (от Сингапура до голландской Ост-Индии) были столь крупными, что подготовка и осуществление ответного удара непременно потребовали бы определенного времени. Тут уже почувствовали себя в опасности и австралийцы, принесенные в жертву черчиллевской стратегии (чего они Англии так и не простили).
Определенные размолвки по поводу вышеуказанных проблем с самого начала если и возникали, то не между Рузвельтом и Черчиллем, а, скорее, между американскими военачальниками. А вот между Муссолини и Гитлером, наоборот, начали зарождаться глубинные стратегические разногласия, несмотря на то что Италия и Германия тоже принципиально определились со своим главным противником.
При изучении проблемы идентификации главного врага той или иной страной больше всего поражает тот факт, что этот враг чаще всего был ей мало известен. Единственное несомненное исключение представлял Сталин, который благодаря продолжительной активности Коминтерна лучше знал, что происходило вокруг, особенно в Германии. Как можно заметить, противник такой осведомленностью похвастаться не мог, и Гитлер вступил в СССР, как в Terra incognita. Объяснялось это тем, что Гитлер одновременно питал в душе глубокое презрение к русским (к этому мы еще вернемся) и недоверие к информации, источник которой не мог проконтролировать, а также закрытостью советского режима, слабостью коммуникаций и государственной власти на местах в огромной стране (наследие Святой Руси; еще в 1985 г. в Приморском крае один тракторист, телегами возивший лисьи шкурки, посмеиваясь, заявил, что «здесь указы Петра Великого относительно торговли мехами никогда не соблюдались»).
Другой пример крайней государственной закрытости представляла собой Япония, страна непостижимой для Запада культуры.
В ее институциональном устройстве стоит отметить особо развитый культ секретности, затрагивавший абсолютно все сферы жизни (до 1941 г. — вплоть до расписания движения поездов). Что уж говорить о функционировании японского правительства, в котором посол США не понимал ничего, хотя чисто формально оно и регулировалось конституцией? Имея лишь поверхностные знания о стране и, вместе с тем, восхищаясь японской цивилизацией, Джозеф Грю переоценил стремление японского руководства к примирению. Он плохо разбирался во внутренней политической борьбе в правящих кругах Японии.
Естественно, тайна готовящегося нападения тщательно оберегалась, японский флот не пренебрегал и дезинформацией: накануне Пёрл-Харбора, как ни в чем не бывало, вышел из порта лайнер «Татута Мару», «японская “Нормандия”», и проделал половину пути, прежде чем произошла неожиданная атака. Эта тщательно спланированная операция подразумевала абсолютное молчание сотен человек.
Со своей стороны, японские власти не располагали достаточной информацией о том, что происходит в США. Но все-таки благодаря японской общине, проживавшей тогда в Калифорнии, они знали, «что нужно атаковать в воскресенье, к концу уик-энда, когда американцы расслабятся». Потом, после нападения, японские шпионы сообщали и более существенные сведения на случай, если будет готовиться высадка в Калифорнии или Панаме (по свидетельству одного из японских офицеров{186}, генеральный штаб Ямамото был очень разочарован тем, что после Пёрл-Харбора «не пошли дальше»).
В качестве превентивной или репрессивной меры калифорнийские власти тут же интернировали всех жителей штата японского происхождения.
Сознавая, что их разведка пока не на высоте (Управление стратегических служб США насчитывало всего несколько сотрудников), американцы поневоле, как это ни унизительно, обращались за помощью к агентам британской разведывательной службы («Интеллидженс сервис»). Подобная ситуация просматривается в фильме Джона Хьюстона «Через Тихий океан» (1942), где американский моряк, которого играет Хамфри Богарт, разок позволяет себя провести японскому шпиону, вынюхивавшему в Панаме часы вылета американских военных самолетов.
Однако военное время — не то, что мирное: именно американские секретные службы ВМФ первыми расшифровали японский код, узнав таким образом в апреле 1942 г., что японцы собираются высадиться в Порт-Морсби, в Коралловом море, а затем — о подготовке нападения на Мидуэй.
В самом начале войны Рузвельт был плохо информирован не только о Японии. По словам Роберта Шервуда, спустя месяц или два после переизбрания он заявил, будто «уверен, что державы “оси” не выиграют войну», и его уверенность основывается «на самых последних и самых проверенных сообщениях». Между тем, замечает Шервуд, «его так называемые секретные источники вряд ли стоили больше источников “Нью-Йорк тайме” или “Чикаго дейли ньюс”, печально известных своей неточностью»{187}. ЦРУ тогда еще не родилось.
Можно также утверждать, что «главный враг» рассматривался не только как враг, но и как добыча — во всяком случае СССР, вернее его территория. Само собой, и в Берлине, и в Токио большевизм с коммунизмом были не в чести, но подконтрольные красным регионы не стали оттого менее желанны для агрессоров. Вот только планы Гитлера и Хирохито не совсем друг с другом совпадали. Германия рассчитывала захватить Украину, Кавказ и пр., чтобы заполучить ресурсы, которые позволили бы ей выиграть затяжную войну против Великобритании и ее главного арсенала — США. Япония же намеревалась нейтрализовать американцев и англичан в Тихом океане, а затем реализовать свой давний проект — овладеть Восточной Сибирью и Монголией{188}. Обе ошиблись в расчетах.
Ошибка обусловливалась, в частности, присущей руководителям двух стран уверенностью в принадлежности их народов к высшей расе и, повторим, их презрением к противнику. «Кулак необходим для господства над Россией, — заявил Гитлер 5 июля 1941 г., то есть спустя две недели после вторжения немцев в СССР, считая, что до победы буквально рукой подать. — Итальянец усерден, как трудолюбивая пчела, а в глазах русского главным достижением цивилизации является водка. Его идеал состоит в том, чтобы не делать больше самого необходимого, наше представление о труде для него — сущее проклятие… Желание вернуться в животное состояние выражается в его революциях». Неделей позже, в застольной беседе, Гитлер бросил с презрением: «Русским претят казни, поэтому Сталин пользуется китайцами и латышами. Они же выполняли работу палачей и в царской России». 27 июля в сражении под Смоленском немцы взяли в плен более 300 тыс. чел. Гитлер тогда дополнил свой диагноз: «Для господства в этих восточных землях наверняка хватит 250 000 человек под хорошим руководством. Возьмем пример с англичан в Индии. Пространство на Востоке навсегда должно перейти под власть немцев. С нашей стороны самой большой ошибкой было бы давать образование тамошним массам, они безграмотны, пусть такими и остаются, надо, чтобы они могли жить прилично, — это и в наших интересах. Они представляют собой массу прирожденных рабов, и мы не станем мучить их школами. Даже позволить им водить паровозы — уже ошибка… Из Крыма мы сделаем исключительно немецкую колонию: он будет нашим, немецким, Лазурным берегом»{189}.
В Японии советники объяснили Хирохито, сколь полезно внушать народу, что император имеет божественное происхождение. Но местное образование преследовало еще одну цель: «помочь усвоить, какая это привилегия — быть японцем». Во всех книгах, по которым еще детьми учились люди его поколения, на первых же страницах задавался вопрос: «Часто люди говорят, что наша страна превосходит другие и заслуживает нашего почитания; я хотел бы узнать, на чем основано это суждение?» И, конечно, книга отвечала на него, поскольку «это хороший вопрос». Воспринятые ранее западные ценности обесценились, с тех пор как США и Европа попытались «надеть на страну намордник». И чужие земли более не заслуживают похвалы: в Шанхае много шума, Лондон перенаселен, в Каире безумно жарко. Если дарвинизм и проник в труды японских ученых, то, безусловно, потому, что эта доктрина ставила под вопрос христианскую идею человека, а также позволяла обосновать превосходство Японии и рост ее мощи{190}.
Япония всем обязана самой себе, а ее соседи воплощают либо анархию, как Китай, либо угрозу, как Россия. Китайцы и Великую китайскую стену построили заблаговременно, чтобы отгородиться и защититься от России (sic!). Присутствие Японии в Китае должно, таким образом, рассматриваться как своего рода форма гуманитарной помощи — в ту неделю, когда Тодзё «высочайшим повелением» был назначен премьер-министром, Хирохито в храме Ясукуни почтил память 15 013 китайцев, погибших за японский мир.
В 1914–1918 гг. в Японии не существовало «иностранной партии». В 1939 г. и позже с этой проблемой столкнулись практически все государства, но в разной степени. Если даже Гитлер со Сталиным не смогли ее избежать, то в оккупированных странах она отличалась особой остротой. И Франция, и прочие страны следовали примеру Норвегии, где Квислинг стал олицетворением коллаборационизма.
Чан Кайши имел дело с настоящим марионеточным правительством, установленным японцами в Нанкине, — правительством Ван Цзинвэя. Между прочим, стоит отметить, что, разбомбив Чунцин, японцы не сделали того же в Яньани, хотя Мао Цзэдун отдавал явный приоритет борьбе с оккупантами. Возможно, японцы считали, что надо оставить ему поле для сражений с Чан Кайши, а также боялись оттолкнуть от себя Сталина. Любопытно, что этот вопрос никогда не поднимался историками.
Черчиллю, как известно, со своей стороны, приходилось у себя дома бороться со сторонниками политики «умиротворения», а боязнь и неприятие большевизма могли пробудить кое у кого из них определенную симпатию к Германии. В момент блица такой риск стал уже неактуальным. В Британии воцарился патриотический союз, олицетворяемый премьер-министром и монархом. И хотя Гитлер рассчитывал на маленькую фашистскую партию Мосли, «арест 11 000 ее членов отбил почки герцогу Виндзорскому». Тем не менее при дворе поведение экс-короля Эдуарда VIII и бывшей миссис Симпсон внушали беспокойство. Они оба выражали явное расположение нацизму, и существовали опасения, что во время высадки на берег немцы привезут с собой Эдуарда VIII из Испании или Португалии, чтобы посадить его на трон вместо Георга VI. Черчилль, до войны поддерживавший эту пару, счел необходимым отправить Эдуарда подальше и назначил его губернатором Бермудских островов{191}.
Де Голлю было совсем не просто подтвердить в Лондоне свою легитимность: события 1940 и 1941 гг. в Мерс-эль-Кебире и Дакаре не помогли ему в этом, хотя позиции французов в Экваториальной Африке благодаря поддержке жителей Браззавиля упрочились. Ахиллесова пята де Голля — фактическая зависимость от Великобритании — вынуждала его проявлять непреклонность, отстаивая права Франции, которую он намеревался олицетворять. Позднее эта непреклонность и прямолинейность вызвали еще два тяжелых кризиса, чуть не закончившихся разрывом с Великобританией: из-за войны в Сирии и захвата Мадагаскара англичанами («с целью не допустить, чтобы французы снова стреляли во французов, как в Дакаре», оправдывался потом Черчилль){192}.
Жесткость де Голля давала другим представителям Сопротивления в Лондоне повод и оправдание для попыток контролировать неуступчивого генерала во имя «сражающейся Франции». Подле Черчилля ведущую роль играли адмирал Мюзелье и Андре Лабарт, более или менее ставившие под сомнение республиканские убеждения де Голля; после третейских разбирательств сложился коллектив, который де Голль в конце концов возглавил.
Движения французского Сопротивления, возникшие в метрополии независимо от де Голля после провозглашения маршалом Петеном политики коллаборационизма, желали получше узнать этого «человека из Лондона». Кристиану Пино, синдикалисту из «Северного освобождения» (Liberation-Nord), поручили испытать де Голля на верность республиканским идеям. При встрече с генералом в Лондоне в мае 1942 г. его сильно поразило, что тот практически ничего не знал о внутреннем Сопротивлении. Де Голль смотрел на историю с чисто военной точки зрения, по мнению Пино, а его представление о французском обществе просто приводило в замешательство. Синдикалистам он попросил передать следующее: «Скажите этим славным людям, что я их не предам».
Что касается преданности идеалам республики и демократии, де Голль уверил своего визитера, что тот может в ней не сомневаться. В принципе одобряя взгляды Жана Мулена, он был убежден, что реставрация политических партий, чью монополию и режим он осуждал, все же необходима. Он хотел отмыться от любого подозрения в фашизме или диктаторских замашках и получить «аттестат о демократичности», необходимый «сражающейся Франции», чтобы нейтрализовать неприязнь Рузвельта.
Сталину довелось столкнуться не с «иностранной партией» в прямом смысле слова, а, скорее, с враждебными настроениями зависимых народов — в Прибалтике, на Кавказе и в других местах (см. ниже раздел «Сталин, евреи и другие национальные меньшинства»).
Кроме того, согласно его интернационалистскому подходу к истории, врагом сталинизма являлся троцкизм со своим проектом «перманентной революции». Внутри СССР троцкисты — Иоффе, Раковский и др. — а также их предполагаемые сторонники подверглись небывалым доселе репрессиям. За пределами СССР, в Коминтерне, охота на троцкистов никогда не прекращалась. Разве они по-прежнему не разлагали Интернационал? А в случае конфликта не стали бы подлинной силой, как во время войны в Испании? «Троцкистов надо гнать, расстреливать, уничтожать», — заявил Сталин. Польскую коммунистическую партию, представлявшую препятствие для возможного сближения с Германией, распустили, ее членов уничтожили как троцкистов. Белу Куна, деятеля венгерской революции 1919 г., убрали, наклеив ему тот же ярлык. Между тем, Троцкий в изгнании вел себя крайне вызывающе. В 1938 г., тотчас после Большого террора, обезглавившего Красную армию, он писал в своем «Бюллетене оппозиции»: «Но точно ли еще продолжает хихикать за кулисами Сталин?.. Грозные военные опасности стучатся во все ворота Советского Союза. А Сталин тем временем разрушает армию и попирает страну»{193}.
Если обзывать троцкистами всех предполагаемых или воображаемых оппозиционеров было очень удобно, то заткнуть рот Троцкому стало для Сталина настоящей навязчивой идеей. Сталин вложил в нее и личную ненависть. Он завидовал ораторскому таланту этого певца мирового революционного пожара, его принадлежности к классу интеллектуалов, с которым сам Сталин не имел ничего общего. Разве Суханов, наиболее прозорливый очевидец революции 1917 г., не назвал его как-то «серостью» на фоне блестящих теоретиков марксизма, в том числе и Троцкого? Тайна Сталина, его «Розовый бутон», заключалась в комплексе неполноценности по сравнению с другими, куда более яркими соратниками Ленина, «интеллектуалами», которых он отправлял на костер, огульно объявляя троцкистами, даже если в действительности они соперничали с Троцким, — Зиновьевым, Радеком, Бухариным и пр. Сталин предпочел им своего грузинского соотечественника Берию, армянина Микояна, бесцветного Молотова — в общем, тех, кто вряд ли заблистал бы на его фоне.
Осталось ликвидировать лично Троцкого. Первая попытка в 1937 г. провалилась, второй занялся Берия, отвечавший за все антитроцкистские акции. В 1939 г. к Сталину вызвали П. А. Судоплатова, заместителя начальника ИНО НКВД. Он оставил наиболее подробное и полное свидетельство о том, как был отдан приказ об убийстве Троцкого. Берия на встрече со Сталиным сказал, что троцкисты «стремятся лишить СССР позиции лидера мирового коммунистического движения». «Сталин… продолжал держать трубку в руке, не раскуривая ее, — пишет Судоплатов. — Затем чиркнул спичкой… и пододвинул к себе пепельницу. […] Сталин встал из-за стола и начал мерить шагами кабинет… По словам Берии… моя задача состояла в том, чтобы, используя все возможности НКВД, ликвидировать Троцкого. Возникла пауза. Разговор продолжил Сталин.
— В троцкистском движении нет важных политических фигур, кроме самого Троцкого. Если с Троцким будет покончено, угроза Коминтерну будет устранена.
Он снова занял свое место напротив нас и начал неторопливо высказывать неудовлетворенность тем, как ведутся разведывательные операции… Затем Сталин посуровел и, чеканя слова, словно отдавая приказ, проговорил:
— Троцкий, или, как вы его именуете в ваших делах, “Старик”, должен быть устранен в течение года, прежде чем разразится неминуемая война. Без устранения Троцкого, как показывает испанский опыт, мы не можем быть уверены, в случае нападения империалистов на Советский Союз, в поддержке наших союзников по международному коммунистическому движению. Им будет очень трудно выполнить свой интернациональный долг по дестабилизации тылов противника, развернуть партизанскую войну». Операции дали кодовое название «Утка»{194}.
Это совещание происходило в марте 1939 г. Троцкий, укрывавшийся в Мексике, был убит 21 августа 1940 г. в Койоакане агентом НКВД, сумевшим войти к нему в доверие. Фильм Джозефа Лоузи «Убийство Троцкого», вышедший в 1972 г., не содержит информации, добавленной Судоплатовым, которая стала известна лишь в 1994 г.
Наконец, Муссолини знал, что альянс с Германией не пользуется в Италии популярностью. Объявление о неучастии страны в войне благосклонно встретили и монархистские круги, и церковь, и, по всей вероятности, большая часть общественности. Но дуче, как и правители 1915 г., хотел, чтобы Италия участвовала в конфликте: «Фашизм — это действие». Масштабы и природа его власти позволяли ему единолично принимать решения и «соблюдать пакт с Гитлером».
После вступления Италии в войну неприязнь антифашистов, христианских демократов и монархистов к режиму стала сильнее, чем когда-либо. Однако репрессии их разобщили. Они никак не контактировали между собой, и деятельность их оставалась фрагментарной. Кроме того, в самом начале конфликт затронул лишь империю и Грецию, мобилизации сил — кроме словесной — не требовалось, и страна не ощущала по-настоящему, что идет война: об этом свидетельствует кинохроника «Луче».
Затем стали чувствоваться ограничения (в питании и пр.), а вскоре, после военных поражений и особенно бомбежек городов, — проявляться усталость и недовольство. К активным действиям против дуче перешла не столько оппозиция, сколько сам режим.