Конец августа и начало сентября были памятными для коллектива всей шахты, но особенно — для начальника участка Геннадия Комлева. Уже вскоре после Дня шахтера на все участки был разослан приказ начальника шахты о переводе комбайновой лавы Комлева на работу по цикличному графику. Геннадий получил этот приказ одним из первых. Уединившись, он стал детально разбирать каждый пункт приказа, делая пометки в своей записной книжке. Откровенно говоря, ему не хотелось, чтобы первые же дни работы по новому графику оказались неудачными. Поэтому задолго до составления и утверждения графика он перечитал всю литературу по этому вопросу, имевшуюся в шахтной библиотеке. Однако конкретных правил и указаний для себя он не нашел: каждый циклующийся участок на всех шахтах имел свои, присущие только ему одному, геологические условия. Одно лишь было ясно Геннадию после чтения: на участке должна быть твердая дисциплина, это признавал каждый автор, каждый мастер цикличных работ. А на его участке, как и на всей шахте, горные мастера зачастую утаивали от начальства случаи невыхода на работу некоторых навалоотбойщиков. Нередко отдельные горняки выходили из шахты на поверхность еще до конца смены, и это тоже укрывалось бригадирами и горными мастерами. В самом деле, проще было ничего не сказать о прогуле, чем затевать волокиту с рапортами и видеть, что начальство недовольно тобой. А под землей не видно, где человек, как он работал сегодня, а если начальство и спросит об этом, можно придумать тысячу причин и объяснений, похожих на правду. Шахта — не завод, где все рабочие на виду и где даже получасовой простой станка будет заметен.
Геннадий понимал, что меры против всего этого нужно принимать до начала работы по графику цикличности, иначе график будет изо дня в день срываться. Поэтому Комлев решил для себя: «Никакой поблажки никому! Пусть кое-кто сначала обидится, а потом все поймут, что прав был я».
Дней за пять до начала циклования он спустился в шахту в середине смены. Нужно было проверить, как идет работа по сооружению новой разминовки для электровозов, а заодно побывать и у добычников.
Слесари во главе с Устьянцевым трудились на совесть. Геннадий лишь издали, сворачивая в лаву, понаблюдал за их быстрыми движениями и тепло подумал: «Крепко Устьянцев слово держит. Смог же расшевелить его начальник шахты... А раньше, говорили, самый зубастый и своенравный был этот Устьянцев».
Хорошо шла работа и у добычников. Горный мастер Редько, вынырнув откуда-то из полутьмы, встал рядом с Комлевым.
— Пожалуй, моя смена сегодня тонн пятнадцать лишних даст, — внешне спокойно сказал он, но Геннадий почувствовал неуверенность в его голосе. И, наблюдая за растянувшимися вдоль забоя навалоотбойщиками, неожиданно все понял: в смене не доставало двух человек.
— Сколько на работу вышло, Редько? — быстро спросил он, поглядев сверху вниз на маленького Редько.
— Все, кажется... — пожал плечами горный мастер.
— Кажется... Так вот, чтобы вам не казалось, — вскипел он, зло глядя на Редько, — сегодня же напишите рапорт, почему отсутствуют два человека. Кто не вышел на работу?
— Журавкин и Насибулин...
— Где они?
— Дома, наверно... Где им быть.... Перехватили вчера, наверное, лишку...
Это окончательно взорвало Геннадия.
— Слушай, Редько... — тихо заговорил он, — запомни раз и навсегда, если по-приятельски еще кого отпустишь, я поставлю вопрос перед тобой прямо: или жульничать, или работать. Пятнадцать тонн, говоришь, лишнего дадите? А за Журавкина и Насибулина кто норму даст?
— Дадут ребята... — заторопился Редько. — Мы договорились с ними... Горлянкин за Журавкина отбивает пай, а за Насибулина все вместе.
— Круговая порука, значит... И вдохновляете ее вы, начальник смены... Марш сейчас же на поверхность... И к начальнику шахты, он с тобой поговорит!
Редько молчаливо пошел из забоя. Вот свет от его лампы скользнул по стене, замер и вдруг погас. «Хитришь, братец, — усмехнулся Комлев. — Думаешь отойдет начальник участка, перегорит злость у него, а тогда и прощенья подойти попросить можно... Не выйдет, пожалуй, ничего».
— Редько! — крикнул он в темноту. И почти в ту же секунду лампа вспыхнула и поплыла навстречу Комлеву.
— Слушаю...
Злость на горного мастера уже пропала, но менять своего решения Геннадий не мог и не хотел.
— Не думайте, Редько, что вы под горячую руку мне подвернулись... — жестко сказал он. — От каждого горного мастера и от каждого бригадира дисциплину буду требовать такую, какая нужна. Срывать график цикличности мне не хочется, да и вам, думаю, тоже...
— Но мы же еще не по графику работаем, Геннадий Петрович... — осторожно вставил Редько. — Мы не позволим такого, когда перейдем на график.
— Вы сколько уже в шахтах работаете, Редько?
— Пятнадцать скоро стукнет... Еще до войны начинал...
— За эти пятнадцать лет видели вы когда-нибудь, чтобы люди враз, в один момент, начали хорошо работать? Вот, скажем, участок отставал, отставал, и вдруг — в передовые вышел? За неделю — десять дней, предположим...
— Ну что вы...
— Почему же говорите, что перейдете на график, и сразу все изменится. Дисциплина не в один день и не одними добрыми желаниями строится.
Редько промолчал.
— А почему это за Насибулина все отрабатывают, а за Журавкина — один Горлянкин? — вспомнил Комлев.
— Получит деньги за него... — хмуро ответил Редько. — Горлянкина зря не заставишь пальцем о палец стукнуть... В папашу удался... — а помолчав, добавил: — Может, не ходить мне к начальнику шахты, Геннадий Петрович?
— Пойти надо... Оставьте за себя бригадира.
— Но я же, Геннадий Петрович...
— Это уже решено, Редько... В следующий раз подумаете, прежде чем разгильдяев покрыть.
Редько помялся, хотел еще что-то сказать, но Комлев уже направился к бригаде, и горный мастер, тяжело вздохнув, зашагал по забою.
...Поднимаясь по ходку на-гора, Геннадий долго размышлял, какими путями можно поднять весь коллектив участка на борьбу с отдельными лодырями, но откровенно признался себе, что одному ему здесь ничего не сделать. Сразу же из шахты он зашел к Шалину.
— Семен Платонович, к вам за поддержкой... — Геннадий в присутствии Шалина никак не мог избавиться от какой-то особой стесненности. Вот и сейчас он смущенно смотрел на парторга. — Понимаете, хочется, чтобы коллектив участка стал дружным, чтобы каждый болел не только за свои неудачи, думал не только о себе, но и помогал другому, а вот как это сделать — не знаю.
Шалин уже знал от бабушки об отношении Геннадия к Нине. До сегодняшнего дня им иногда приходилось решать некоторые вопросы вместе, но сейчас Семен Платонович как-то по-особому вгляделся в этого могучего симпатичного парня, привлекающего к себе ясным и спокойным взглядом серых глаз.
— Что ж, давай поговорим... — ответил парторг, а сам подумал: «А ведь дело может так обернуться, что быть ему зятем, этому парнюге... Такой может понравиться дочери».
— Понял я тебя, Геннадий... Петрович, — помедлив, тихо заговорил он. — Мысль серьезная, в двух словах не ответишь... Ну вот, к примеру... — Семен Платонович замолк, задумчиво отведя взгляд, но тут же, словно найдя ответ, оживленно встрепенулся: — Ты, конечно, знаешь Сотникова, того, что сменил Петра Григорьевича, твоего отца, на комбайне, тихий такой, молчаливый... Окунева, помощника врубмашиниста, знаешь, затем Горлянкина, к примеру, Редько, Калачева... Чем они друг от друга отличаются?
— Н-но... Это же разные люди! — пожал плечами Геннадий.
Семен Платонович кивнул головой, соглашаясь:
— Именно, разные... Но как из этих разных по характерам, склонностям и даже способностям людей создать единый, дружный коллектив? На какой основе строить его?
Ведь дружный, сплоченный коллектив не на песке, Геннадий Петрович, создается... Крепко уясни себе это... И еще неплохо запомнить вот что... Знать человека — этого мало. Надо выбирать из его многих качеств — и даже не качеств, — а слабеньких росточков, намеков на эти качества, то лучшее, в чем красота души человеческой проявляется. Вот, к примеру, Василько Калачев... Прихожу в забой, они сидят. Спрашиваю, в чем дело. Оказывается, вот только что остановился конвейер, заклинился рештак. А у Калачева такой виноватый вид, словно готов сквозь землю провалиться. «Я помогу им, мы... поможем, сейчас все будет в порядке», — говорит он, словно вина его. И знаешь, что я понял? Стыдится он, чтобы о его бригаде не подумали — лодырничают... А ведь они могли бы и не помогать слесарям, это ты знаешь... Вот на такие-то проявления хорошего, чистого отношения к труду надо обращать внимание, беречь их, сохранять и умно, я бы сказал — по-хозяйски выращивать... Ну, — встал Шалин, поглядывая на часы, — понял, что ты должен делать?
— Понял... — вскочил Геннадий. Да, он, действительно, понял, что ему надо делать. — Спасибо вам большое, Семен Платонович!
— Ну вот еще... — рассмеялся Шалин, крепко пожимая руку Геннадия. — А уж если спасибо хочешь сказать, так действуй! Это лучше, чем спасибо.
...Оставшись один, Шалин задумался. Что-то давнее, далекое, прошлое, когда он так же начинал работу в шахте после института, напомнил ему Комлев. Многое думал он тогда сделать в жизни, многое и сделал. Да только все вот недоволен собой, все кажется, что основное, что-то большое, прекрасное он так и не смог выполнить.
Но в то, что оно должно быть в его жизни — это большое, неизвестное, — он твердо верил. И это заставляло быть постоянно собранным, находить в себе силы много работать.
Шалин поднялся, в раздумье прошел по кабинету и неожиданно остановился перед большим, полутораметровым зеркалом. Оттуда на него глянул пожилой строгий человек... «А ведь это я... — усмехнулся Шалин. — Интересно это, когда человек сам себя со стороны видит... Да, да, это — я... Постарел, пожалуй. Морщин прибавилось, под глазами припухло. — Семен Платонович улыбнулся. — Дает жизни новая работа тебе? Трудненько приходится...»
Он уже несколько раз решал отдыхать вечерами,, встряхнуться от дум, которые постоянно тревожили память, но из этого ничего не получалось. Даже по воскресеньям Нине становилось все труднее уговаривать его пойти в кино...
Вспомнился их последний разговор.
— Папочка, — сказала тогда Нина, — ведь лучше будет, если ты отдохнешь, а потом со свежими силами примешься за работу.
Семену Платоновичу нравилась настойчивая заботливость дочери.
— Но ты, Нина, должна понять, что всякому делу свой срок...
Однако Нина не сдавалась.
— Ну хорошо, — спокойно заявила она. — Тогда я, папочка, тоже буду сидеть дома.
— Ни в коем случае, — горячо запротестовал он. — Ты можешь с подругами пойти в кино. А я пойду сам. Не обязательно ведь нам вместе идти.
Но Нина посмотрела на отца таким укоряющим взглядом (она удивительно в этот момент напомнила ему жену), что Семен Платонович сдался.
— Хорошо... Но следующий выходной — мой... Договорились?
— Договоримся... — хитро улыбнулась Нина. — Потом договоримся...
...Мысли Шалина были прерваны: зазвонил телефон. Говорил редактор городской газеты Колесов, он просил. поговорить с врубмашинистом Астаниным. Дело в том, что весной он приходил устраиваться в редакцию, но штат был полный, а теперь есть вакантное место. Колесов уже дважды вызывал Астанина, но тот почему-то отказывается приехать и даже не звонит... Конечно, врубмашинисты тоже нужны, но из Астанина неплохой бы газетчик получился, и надо поговорить с ним, что удерживает его в Ельном. Или руководство шахты не отпускает?
— Я об этом ничего не знаю, — заверил Шалин. — Поговорить с Астаниным могу, конечно... Да, да, поговорю... Всего доброго....
Семен Платонович позвонил в табельную шахты:
— Когда у нас врубмашинист Астанин работает? Сейчас в шахте? Передайте, пожалуйста, пусть зайдет после смены ко мне.
«Странно, что я его не знаю, этого Астанина, — подумал Семен Платонович, опуская трубку. — Астанин, Астанин... Ах, да это такой невысокий, с этакой себе на уме усмешечкой, что с корреспондентом областной газеты недавно беседовал. В редколлегию стенгазеты привлечь надо было бы его... Видимо, пишет неплохо, если в газету забирают... Жаль, конечно».
Смена кончилась. Вдоль подрубленной стенки забоя уже шел Касимов, останавливаясь иногда и подбивая в зарубную щель так называемые подшашки — деревянные чурки, которые нужны для того, чтобы не осел подрубленный пласт, иначе пропадет вся работа врубовки.
Неожиданно врубмашина остановилась — помешала загогулина в нижней части пласта.
— Вот, черти! — рассердился Валентин на бригаду Гаусса. Касимов подошел и встал рядом. Астанин сказал ему: — Передай Гауссу, что за такую подготовку дорожки в армии на гауптвахту бы посадили. Видишь, что делает?
Касимов согласно закивал головой, он сам не любил беспорядка и, помолчав, осторожно похлопал по плечу Валентина:
— Твоя хорошо рубить научилась... Ей-ей... Как Петра Григорьевич... Чисто так рублено.
— Ну уж, сравнил... — смущенно отмахнулся Валентин, но похвала Касимова заставила радостно забиться сердце. Строгий, придирчивый этот Касимов, зря не похвалит... Ну уж если одобрит — значит, и впрямь хорошо... И опять, как тогда, когда в первый раз повел врубмашину, Валентин ощутил прилив гордости, и напряженная усталость, накопившаяся в теле за целую смену, словно растворилась, исчезла под влиянием этого чувства. Санька расчистил дорогу, и врубмашина пошла.
— Ну вот и все! — притушив радостное волнение, сказал Валентин Саньке, останавливая машину. Но голос выдал его, в нем прорывалось что-то необыкновенно торжествующее, и Санька с удивлением посмотрел на товарища.
— Ты чего это?
— Да так, Саня... — рассмеялся Валентин, полный хорошего, теплого чувства к Саньке. — Просто так...
Санька недоуменно пожал плечами, но промолчал, принявшись закреплять врубовку.
Вскоре вышли на-гора, направляясь в баню. Запыхавшаяся табельщица догнала их. Астанина сейчас же вызывал парторг, она чуть не забыла.
— А помоемся в бане — тогда зайдем... — кивнул ей Санька.
— Сейчас же! — округлила глаза табельщица. — Слышите, Астанин?
Делать нечего, пришлось идти к парторгу «сейчас же...»
— Я подожду тебя! — крикнул вдогонку Санька...
— Звонил редактор газеты Колесов, — кивнув на приветствие Валентина, сказал Шалин, отметив в то же время, что это тот самый Астанин, которого он видел с корреспондентом областной газеты. — У них есть вакантное место, приглашают вас работать в газете.
— Нет, я не поеду, Семен Платонович.
Для Шалина было несколько неожиданным, что Астанин назвал его по имени и отчеству. «Неплохо бы и вам, парторг, прежде чем встречаться с людьми, интересоваться хотя бы в личном столе шахты, как их зовут», — укорил себя Семен Платонович, но уловив смысл сказанного Астаниным, удивленно откинулся на стуле.
— Почему же?
— Да как вам сказать, — замялся Валентин. — Не хочу там работать.
— А где же вы хотите? — машинально произнес Шалин.
Валентин не понял:
— Как «где»? Где и сейчас работаю.
И все-таки Шалину ответ Астанина показался странным; есть, вероятно, причины, о которых он, парторг, не знает. Что это за причины?
Семен Платонович вспомнил, что пообещал Колесову это же самое — выяснить причины отказа Астанина и остро глянул на Валентина:
— А после жалеть не будете, что вот, мол, шахта заела меня, из-за нее работу в редакции — чистую, интересную работу упустил?
Валентин вспыхнул:
— Знаете что, Семен Платонович! Вы со мной разговариваете так, как будто я мальчик, еще не знающий, что ему надо, — это прозвучало хлестко и зло, и Шалин почувствовал, что краснеет: «Ого, крепко отбрил! Интересный парень, в прятки играть не любит...»
— Да нет, Астанин... — попытался возразить он, но Валентин продолжал:
— А я для себя уже решил: буду работать в шахте! И дело вовсе не в благородном жесте, что, мол, вот я какой сознательный. Просто я раньше не знал шахту, совсем другое о ней думал... Впрочем, то же, наверное, что и сейчас еще многие думают: и трудно там, и вредно, и опасно даже, ну как это они, бедные, под землей работают? Просто нелепое, дикое представление о шахте... — Валентин махнул рукой: — Вы это и сами знаете, Семен Платонович, что я вам буду рассказывать!
Семен Платонович довольно рассмеялся и, подавая руку Валентину, сказал:
— Хорошо, Астанин... Кстати, семья-то у вас где?
— Семья... в Шахтинске.
— Жена? И дети есть? — поинтересовался Шалин.
— Жена... И сын скоро будет... — улыбнулся Валентин.
— Почему сын? — с приязнью спросил Семен Платонович. — Может, ведь, и дочь быть?
— Нет, сын... — весело замотал головой Валентин, почувствовав себя просто, непринужденно с этим добродушным человеком.
Шалин о чем-то подумал.
— Что ж... Перевозите семью сюда... — сказал он. — Недельки через полторы будем заселять шесть двухквартирных домиков, вам квартиру обязательно дадим.
— Спасибо... — смутился Валентин и заторопился к выходу.
Санька ждал его у входа в баню.
— Зачем Шалин звал?. По работе?
— Нет... — мотнул головой Валентин.
— А-а... — протянул Санька и направился в раздевалку. Валентин уже давно заметил, что Санька старательно избегает разговоров о жизни Валентина в Шахтинске, вероятно, из чувства такта не решаясь тревожить в его памяти воспоминания о прошлом...
Едва вышли из шахтной бани, он ошарашил Валентина вопросом:
— Скажи, Валентин, какой должна быть, по-твоему, хорошая семья?
— Какая семья? — почему-то ожидая подвоха, уточнил Валентин.
— Новая, социалистическая семья, понимаешь? — настойчиво добивался своего Санька.
— Видишь ли, Санька, я плохой знаток хороших семей, — пробовал отшутиться Валентин. — У меня семьи, например, не получилось.
Он взглянул на паренька, ожидая, что тот начнет расспрашивать, почему да как не получилось. Но тот лишь опустил глаза, отводя взгляд.
На поселковой улице в этот час было оживленно: возвращались со смены горняки. Идти надо было мимо клуба. И чем ближе подходили товарищи к клубному зданию, тем больше их разбирало любопытство: почему там столпился народ?
— Кто-нибудь из артистов приехал... — заметил Санька, словно забыв о начатом разговоре.
— Может быть... — машинально согласился Валентин, подумав, что на встречу артистов это вряд ли похоже.
В это время толпа расступилась и показалось два пошатывающихся человека в горняцких спецовках, идущие в обнимку. Валентин невольно остановился: один из пьяных был Ефим. На левой щеке Горлянкина алела грязная ссадина.
— Кроем домой, Васятка, — заплетающимся языком бормотал Ефим своему не менее потрепанному товарищу. — Ну, чего сбежались? Не видели, как друзья-товарищи друг дружку мутузят? — закричал Ефим на людей. — Р-расходись, не то...
— Идем, Санька, — подтолкнул Валентин товарища и усмехнулся: — Так называемое скотообразное состояние.
Но пройти мимо не удалось.
— Валька! Чертов сын! Избегаешь товарища?
Ефим Горлянкин медленно приближался к ним,
Санька, сжав челюсти, остался стоять рядом с нахмурившимся Валентином.
— З-здорово, дружище... — протянул Валентину руку Горлянкин, делая огромное усилие удержаться на ногах.
И вдруг случилось неожиданное. Санька отбросил протянутую Валентину руку Горлянкина и встал между ними.
— Т-ты чего? — вытаращил глаза Ефим. — Да я тебе как завезу сейчас в ноздрешницу...
— Нализался, так не лезь к другим, — вспыхнул Санька, смело надвигаясь на Ефима. Валентин потянул его за рукав:
— Оставь, Санька... Пошли...
Санька неохотно отошел от Ефима, бросив на ходу:
— Смотри у меня!
Это прозвучало настолько комически в устах невысокого Саньки, что вокруг грянул хохот:
— Ты его, Окунев!
— Ай, Моська...
— Малец с характером!
Улыбнулся и Валентин.
— Нагнал ты ему страху, Санька!
Тот еще раз оглянулся и сердито хмыкнул:
— Черт знает что!.. Распустили этого Горлянкина, в столовой вечером спокойно поужинать нельзя. Собралась их там целая компания, пьянствуют, к девчатам пристают... А Горлянкин у них за главного заводилу... Надо призвать их к порядку, — он нахмурил лоб и неожиданно взял Валентина за рукав спецовки. — Пойдем сегодня вечером в столовую?
— Зачем?
— А когда они начнут пьянку, мы их призовем к порядку... Пусть попробуют не подчиниться!
— Двое мы с тобой ничего, Санька, не сделаем... Да и, мне кажется, с ними надо не такими методами бороться. Через стенгазету, многотиражку, через комсомольскую организацию... Специально на собрании этот вопрос обсудить... А двое... Один в поле, говорят, не воин.
— Пожалуй, правильно, — задумчиво согласился Санька. — Утром пойду к новому нашему комсоргу, Крутикову. Поговорю с ним.
Санька снова загорелся, с негодованием вспоминая Горлянкина, но его слова вдруг превратились для Валентина в какое-то плохо уловимое жужжанье: навстречу шла сестра Ефима — Зина. Валентин опять невольно отметил, как обаятельна и женственна фигура Зины. Но это он отметил мельком, в какое-то мгновенье: в нем жгуче вспыхнул огонь стыда за тот вечер, когда Ефим уговорил его остаться. Как получилось, что он поцеловал ее, Валентин и сам не понимал. С тех пор он не видел Зину.
Вероятно, Валентин покраснел, потому что Санька прервал свой рассказ и удивленно приостановил шаг.
— Что с тобой?
— Н-ничего... — опомнился Валентин, чувствуя, что краснеет еще сильней. — Ты... иди, а я догоню... Ладно?
— Что с тобой? — уже тревожно спросил Санька.
— Иди, иди... — подтолкнул его вперед Валентин, видя, что Зина направляется к ним.
Санька недоуменно пожал плечами, но ушел, то и дело оглядываясь.
— Здравствуйте! — очень смущенно, несмело сказала Зина. Взволнованная улыбка затаилась в ее губах, вся она как-то неуловимо похорошела.
Поздоровавшись, они стояли и молчали, не зная, что говорить дальше.
— Вы извините меня... Зина... — тихо произнес он. — Но я не мог... по-другому поступить... Помните... — но Зина перебила его:
— Приходите сегодня вечером к реке, — отвернувшись, быстро проговорила она и, не дожидаясь ответа, пошла.
«Вот как дело обернулось! — беспокойно подумал Валентин. — Нет, нет, надо покончить с этим...»
Он молча подошел к ожидающему его Саньке и безмолвно, словно после ссоры, они пошли дальше.
Болезненно воспринимался Галиной взгляд каждого из учителей, знавших о ее неудавшемся замужестве. В те дни, когда она была летом дома, это чувство не возникало. Галина все ждала и ждала чего-то светлого, хорошего, но вот уже и осень на дворе, а она все одна и одна... И эти соболезнующие, противные вздохи и взгляды знакомых, они просто выводили ее из терпения...
— Ничего, все утрясется... — с необычной теплотой успокоила ее в первый день занятий Глафира Петровна, с любопытством глянув на изменившуюся фигуру Галины. Знала Галина, что утрясется, но к чему это очень уж участливое соболезнование?..
Борис Владимирович был еще откровеннее.
— Есть же еще негодяи на свете... — покачал он головой. — Доведут до... красивого положения и...
На него почти закричали учительницы, и он оторопело прикусил язык, сказав лишь только:
— М-да...
Хмурой, неразговорчивой стала Галина. Вот и сейчас, шагая с ребятами на экскурсию на завод, она лишь изредка отвечала на вопросы малышей. Когда проходили мимо здания треста «Шахтинскуголь», Толя Зайков оповестил всех:
— А вот мой папа... На почетной доске.
— Галина Васильевна, Галина Васильевна! — зашумели ребята. — Толин папа на почетной доске!
Галина глянула на Доску почета:
— Это хорошо, Толя! Таким папой можно гордиться.
И вдруг... Да, это был он, Валентин... Такое знакомое, такое родное лицо его... Похудел, глаза смотрят с портрета строго, серьезно... Родной мой, хороший, любимый!.. Тяжело мне, ты слышишь меня?
И слезы навернулись на глаза Галине. Она больно закусила губу, чтобы не расплакаться, отвернулась и заторопила ребят.
— Пойдемте быстрее, ребята...
А вечером пришла сюда одна... И теперь не сдерживала слез, тихо разговаривая со своим Валькой, поверяя ему свои невеселые думы. А когда ощутила удары его, их будущего сына, прошептала ему, глядя прямо в глаза Валентину:
— Вот он, наш папа... Ты слышишь, папа? Почему так долго не приезжаешь?
И во все сгущающейся темноте никак не могла отойти от него, все смотрела и смотрела на его похудевшее, родное лицо.
Темно. У Комлевых уже все спят.
— Я сказала маме, что не приду сегодня домой... — прошептала Тамара, приподнимая голову и стараясь угадать, уловить в темноте очертания лица Аркадия. Она пыталась еще что-то сказать, но он притянул ее к себе, и Тамара затихла безмятежно-счастливая.
— Знаешь что, — также шепотом сказал Аркадий. — Давай завтра пойдем в ЗАГС, а? Ты хочешь?
— Да... — кивнула она головой. — И пусть нам дают отдельную квартиру, скоро новые дома будут сдавать.
И опять их окутывает ласковое, спокойное молчание...
— А мне надо сына, — вдруг снова заговорил Аркадий. — Понимаешь, Томка, сына! Он обязательно на тебя будет похож, ведь больше всего сыновья на матерей похожи, а дочери — на отцов. Ты хочешь, чтобы у нас был сын?
Тамара долго не отвечала, и он позвал ее:
— Томка...
— Я слышу... — мотнула она головой и добавила как-то неуверенно: — А к чему торопиться, Аркадий?
— Но неужели у тебя нет желания стать матерью?
— Сейчас нет... А потом... потом видно будет, — она вздохнула. — Я еще не хочу возиться с пеленками, с утра до вечера стирать, мыть, ночи не спать.
Аркадий стал горячо убеждать ее.
— Пойми же, Томка, я тебе буду помогать, это наполнит нашу жизнь новым содержанием. Ведь это же замечательно!
— Оставь, оставь, — прервала она. — Вам, мужчинам, это и «новое содержание» и «замечательно», ну, а нам одно мученье.
— Я не понимаю тебя, Тамара... Значит, тебе не хочется, чтобы у нас был сын... или дочь?
— К чему такой разговор, Аркадий? — отодвинулась она. — Когда мне захочется ребенка, я скажу.
Все безмятежно-ласковое, что возникло между ними минуту назад, словно растаяло.
...Утром он ушел на шахту, когда Тамара еще не просыпалась. И странную неудовлетворенность чувствовал он, вспоминая вчерашний разговор. Да, конечно, очень уж рассудочно, сознательно относится она ко всему, стремясь иметь лишь то, что выгодно и нужно ей. А он не мог, да и просто не хотел что-то рассчитывать в своей личной жизни. Ему казалось, что расчет просто невозможен, когда любишь человека, и поэтому вчерашний короткий разговор приобретал для Аркадия такое большое значение... Значит, она его просто не любит, решил вдруг он, но тут же испуганно и позорно постарался убежать от этой мысли.
Ему захотелось еще раз собраться с мыслями, побыть одному, и он не стал задерживать рабочих на разнарядке.
Коротовский удивленно сказал:
— Разве сегодня не будем обсуждать коллективный план? Вчера все машинисты и слесари были предупреждены.
— Обсудим завтра... Сегодня я что-то нездоров... — и пошел к спуску в шахту.
Коротовский покачал головой: последние дни начальник участка вел себя странно, с лица его не сходило выражение рассеянности и беспокойства.
Аркадий спустился в шахту, долго ходил там, размышляя все о ней, о Тамаре. Он обошел участки и остановился, наблюдая за работой Валентина. Валентин с Санькой вели подрубку в старой лаве, на пятом горизонте, где угольный пласт разрабатывался уже боле трех лет. Толщина пласта с каждым метром уменьшалась, кровля становилась все неустойчивей и рыхлее. «Почему же так редки стойки крепления?» — подумал Аркадий, сразу заметив неладное.
— В чем дело? — спросил он крепильщика, замкнутого, нелюдимого рабочего по фамилии Кнычев. — Или вам жить уже надоело?
— А мы здесь при чем?.. — оправдывался Кнычев. — Астанин еще дня три назад сообщил о нехватке крепежа начальнику участка, тот говорит, что главный инженер приказал обеспечить лесом в первую очередь циклующуюся лаву.
— Астанин! Останавливай машину! — заволновался Аркадий.
В забое стало непривычно тихо.
— Сегодня же пишите докладную начальнику шахты... — говорил Аркадий. — Никто не имеет права заставить работать в таких условиях.
— Это ясно... — уныло согласился Кнычев.
— Ясно, ясно, — вскипел Аркадий и кивнул головой в сторону подходившего Валентина: — Астанин-то молодой горняк, а ты, Кнычев, больше десятка лет работаешь в забое. Нельзя разве было предупредить?
— Я что... начальству виднее... А если стоять, так кукиш и заработаешь.
Подошел Валентин.
— Последнюю смену работаю в лаве... Вот слушайте, что делается.
Все напрягли внимание. Временами резко потрескивали стойки, слышно было, как где-то позади падали глыбы породы и сочилась вода...
— Да-а... так и я не соглашусь работать, — побледнел вдруг Кнычев, прислушиваясь к треску. — У меня все же восемь душ детей... И чего я допросился сегодня на перекрепку?
— Окунев! Слетай-ка к нашим электровозникам, пусть сюда крепежного леса подвезут, — сказал Аркадий Саньке, а когда тот быстро пошел вниз по лаве, крикнул вдогонку: — В первую очередь пусть везут! — и обернулся к Валентину и Кнычеву: — Вот-вот должен подойти Касимов с бригадой, подождем их, к этому времени и лес подвезут.
Стойки затрещали совсем рядом. Аркадий тревожно метнул на них луч лампы и вздрогнул: они лопались под тяжестью оседавшей кровли. Аркадий едва успел крикнуть Валентину:
— Ложись к врубовке! — как что-то оглушительно ударило его по голове.
Падая, Аркадий вдруг увидел Тамару, она стояла невдалеке, освещенная ярким солнечным светом и улыбалась. «Я ведь знала, что так все получится... А ты говоришь — сын!»
Обвал! Это редкое за последние годы событие вселило беспокойный страх в сердце многих молодых горняков, не сталкивавшихся с обвалами и не знающих, что делать в таких случаях. Люди бежали из забоев, клеть не успевала поднимать рабочих на поверхность, а внизу собирались все новые и новые группы людей.
Звонили телефоны, хриплые голоса требовали кого-то вызвать, кто-то успокаивал по телефону женщину, говоря: «Да это же я, я, Лена! Я был наверху, когда произошел обвал... Да зачем ты спрашиваешь, жив ли я, когда я с тобой говорю, я Николай! Кого? Фу ты, глупая... Да это же я с тобой говорю... Что?»
Клубенцов был дома, он обедал, когда зазвонил телефон.
— Иван Павлович! Обвал! — кричал в трубку Тачинский...
Но Иван Павлович уже бросил трубку и, на ходу одеваясь, выскочил на улицу... Прежде всего — пресечь панику, организовать спасение заваленных людей.
При виде начальника шахты, Тачинский, до этого метавшийся по кабинету, бросился к Клубенцову.
— Иван Павлович! Говорят, там внизу около десяти человек. Что делать?
— Поч-чему вы не в шахте? — едва сдерживая гнев, сказал Клубенцов. — Сейчас же организуйте аварийные бригады и — вниз!
...На шахтном дворе, куда они вышли, стоял тревожный гул голосов. Среди горняков сновали женщины, разыскивая своих близких. Здесь уже был Шалин.
— Комлев! Вот ваша бригада! Дуладзе, Ахметов, Васильев, Коротовский, — называл парторг имена опытных горняков, людей, пользующихся всеобщим уважением.
— А что же мы сидеть сложа руки будем? — заволновались в толпе, когда аварийные бригады получили инструмент и тронулись к спуску в шахту. — Айда вниз, ребята!
И вот уже клеть не успевала опускать людей вниз, но теперь это были не объятые паникой, а спокойные, уверенные в себя люди. Оставшиеся наверху (всем начальник шахты не разрешил спускаться вниз) встречали каждого, кто появлялся из шахты, вопросом:
— Как там?
Ответ был неизменен:
— Работа идет!
Медленно возвращалось сознание. Рядом кто-то долго и настойчиво разговаривал. Голоса были приглушенные, они пропадали, но вот минуту назад он услышал эти голоса совсем отчетливо.
— Так, говорите, ничего страшного с ним не произошло? Это хорошо... — голос был знакомый. Валентин попытался вспомнить, кто это, но мысли убегали, и он не мог их сосредоточить.
— А Зыкин как? У него что-то с ногами неладное.
— Да, у Зыкина перебиты ноги... Положен в гипс.
Зыкин... это значит — Аркадий... Но почему — гипс? Он же велел уходить из лавы... Уходить. Куда уходить? Но что это? На тело навалилась тяжелая масса, стало трудно дышать, и Валентин застонал. Голоса пропали.
Ко лбу прикоснулось что-то холодное, сердце стало биться ровнее. Рядом кто-то есть... Взял руку... Галя... Родная любимая... Не уходи, не уходи... Галя, родная.
Хотелось открыть глаза, но веки словно налились свинцом. Наконец, это удалось. Белый потолок и... девушка, тоже вся в белом... Зачем она здесь? А где Галина? И внезапно Валентин все вспомнил... Обвал!. Но где же Кнычев, где Аркадий? А он? Что с ним? Валентин рванулся, но страшная боль откинула его обратно на подушку. Сознание угасло.
День был хмурый. Настоящий осенний день, с низко нависшими, быстро бегущими темными тучами, с противным мелким дождем «бусом».
Тамара стояла у окна и грустно смотрела на улицу... Много невеселых дум вызывала у нее эта пасмурная погода. Вот уже скоро полгода, как она здесь. Как пусто, неинтересно текут дни... И долго ли так будет?
Скрипнула дверь. Опять он. Он уже неделю навещает ее, когда Татьяна Константиновна уходит на обед.
— Здравствуй, Тамара. Ты опять скучаешь.
Не поворачивая головы, Тамара кивнула в ответ на его приветствие.
Тачинский быстро подошел к ней и встал позади.
— Я знаю, что тебе не хочется жить в этой... в этом грязном поселке... Но я же обещаю тебе гораздо лучшее. Я написал докладную в трест, меня переведут работать в город...
Тамара отошла от окна и, не глядя на Марка Александровича, села за стол.
— Подумай, Тамара, подумай хорошо о том, что я тебе предлагаю... Жена главного инженера — не последний человек в обществе. Ты будешь иметь все, что пожелаешь... и что я смогу... что буду в силах дать тебе... Вечером будем выезжать на собственной машине в театры, в кино. Разве у всех женщин есть такая возможность?
— Но ты же еще не переведен в город, — скупо отозвалась Тамара. — И потом, Аркадий...
— Ты все еще вспоминаешь этого калеку? Но я же говорил, что у него перелом обеих ног. Конечно, если тебе нравится возиться, быть нянькой у инвалида — выходи за Аркадия... Я не против, только мне кажется, что ты сама — против... Всю жизнь баюкать калеку.
— Да, всю жизнь... — резко повернулась Тамара, презрительно посмотрев на Тачинского. — Ты знаешь, на чем играть... Знаешь, что я не способна на такой поступок, что я люблю в жизни все беззаботное и легкое... Конечно, ты знаешь, что у меня сейчас нет другого выхода с моим проклятым характером, как подчиниться, поддаться твоим словам.
Уловив в глазах Марка Александровича радостную, почти торжествующую улыбку, она как-то вмиг сникла, вяло вздохнула.
— Зачем тебе это все говорить... — устало произнесла она. — Заранее только можешь знать: трудно нам с тобой будет ужиться, но попытаться можно... Кто знает, может, что и получится.
— Успокойся, Тамара, — осторожно погладил ее склоненную голову Тачинский. — Я это знаю... Аркадий был хорошим парнем. Был... Ты увидишь, как быстро пройдет твоя любовь к нему. Город, культура, театры, кино. Разве дадут они скучать тебе? Надо смотреть на жизнь проще, надо помнить, что она коротка, и спешить взять от нее все, все, что возможно.
По коридору застучали шаги — шла Татьяна Константиновна. Тачинский заторопился.
— Приходи сегодня вечером ко мне... Придешь? Ну, быстрей, сейчас она зайдет.
Тамара опустила голову и едва заметно кивнула в знак согласия, равнодушно подумав: «Теперь уже все равно, раз с Аркадием так получилось».
— Зачем он был? — спросила Татьяна Константиновна, внимательно оглядывая Тамару.
— Просто так.
А щеки вспыхнули огнем смущения и стыда...
Первый осенний дождь, начавшийся вчера ночью, застал Нину и Геннадия на берегу реки. Взглянув на небо, затянутое живой завесой низких туч, Геннадий накинул на плечи девушке свой пиджак.
— Не надо, Гена. Ведь я не неженка, мы в институте этой весной всей комнатой решили делать утренние обтирания холодной водой. Знаешь, как после этого хорошо чувствуешь себя!
— И все же оденься... А то вдруг — простудишься.
Нина благодарно взглянула ему в глаза.
— У меня сердце сейчас горячее. Не даст замерзнуть...
Дождь усиливался. Вот он вместе с порывом холодного ветра налетел на берег, застучал несильными, но настойчивыми молоточками в днища перевернутых лодок, ударился сплошным булькающим потоком о неспокойную поверхность воды и заплясал, зашумел в неистовом танце, резво и весело.
— Бежим! — крикнула Нина, схватив Геннадия за руку.
Нина увлекла его за собой, и они побежали, не закрывая лица и рук от холодных струй дождя. Остановились во дворе дома Нины.
— Идем к нам, — пригласила девушка.
— Ну нет, не пойду... — смутился Геннадий.
— Почему?
— Неудобно перед Семеном Платоновичем...
— А я... он все уже знает...
С бьющимся сердцем прошел Геннадий в комнату Нины. Нина сразу же куда-то исчезла. Вскоре она появилась, уже переодетая в сухое платье.
— Сейчас я выйду, а ты переоденешься... — и девушка положила на диван пиджак и брюки Семена Платоновича.
— Нет, нет... Я пойду домой... — запротестовал Геннадий.
— А это папа велел... Надеюсь, с ним спорить не будешь? — улыбнулась Нина.
Через десять минут все сидели за столом, на котором тоненько пел самовар. На кухне бабушка звенела стаканами.
— Так, так... Значит, дождичек — не вовремя... — посмеивался Семен Платонович, поглядывая на смущенных молодых людей.
— Он, вообще-то, вовремя, только... — заговорил Геннадий.
— Только прогулка — не вовремя?.. — поддел снова Семен Платонович. Все засмеялись, и от этого тень неловкости и смущенья, охватившая было Геннадия, улетучилась. Стало весело и радостно.
Подошла бабушка и, расставляя стаканы, проговорила:
— А что по берегу-то ходить? Я уж давно Нине говорила: приходите да сидите у нас. Семен-то все время на шахте, я одна, вот и мне, старухе, не скучно будет.
Все снова рассмеялись, и теперь смех и шутки не угасали весь вечер...
Геннадий ушел домой поздно.
Нина до самого рассвета не могла уснуть... Неспокойно было на девичьем сердце, но это было радостное, счастливое беспокойство.
Было у них, конечно, и нечто похожее на ссору. Произошло это вечером, в канун отъезда Нины в институт. Когда девушка сообщила Геннадию, что завтра уезжает, он оторопел.
— Приеду обратно летом, даже нет — на зимние каникулы еще буду здесь... Ты... ты... будешь писать мне?
Геннадий молчал, что-то обдумывая. Они шли в это время по дорожке поселкового сада. Под ногами шуршала осенняя листва. Среди оголенных ветвей берез чернели нахохленные воробьи.
— Я не знаю, Нина... — проговорил, наконец, Геннадий, — Нет, нет... знаю... Только я вот о чем... Давай сядем на ту скамейку.
Сели так близко друг к другу, как могут только сидеть влюбленные перед расставанием.
— Нина, а если ты не поедешь? Если...
— То есть, как не поеду? Занятия уже начались.
— Нет, ты не поняла меня... Нина... — с минуту он глядел в глаза Нины, искал там ответа на свои мысли. Нина смущенно улыбнулась и прижалась к нему.
— Не надо... Я понимаю тебя... — она опустила голову к нему на грудь и вздохнула. — Не могу я так сделать, Гена... Мне нужно закончить институт... а потом... потом...
— Но это же — целый год ждать? Нет, я так не смогу...
— Не сможешь?
Кровь отхлынула от лица Нины, она что-то хотела сказать, но внезапно махнула рукой и, вскочив, быстро пошла от Геннадия. Он, опомнившись, бросился ей вслед.
— Нина!
Она замедлила шаги, затем остановилась и, обернувшись, нахмурив брови, ждала, когда он подойдет.
— Но... зачем ты так? Я не могу без тебя, я не смогу и дня прожить, если тебя не будет со мной... Пойми же, пойми... Зачем тебе уезжать!
— Мне нужно ехать, нужно... А если.... Если ты не сможешь, не желаешь год ждать меня, то... то, пожалуйста... — и она, закусив губу, чтобы не расплакаться, отвернулась было от него, но Геннадий привлек ее к себе.
— Давай без ссоры решим это...
— Только я все равно поеду учиться...
— А я? Как же я?
— Но ведь мне тоже тяжело... Генка, но ведь я... — и Нина, прижавшись к нему, большому и растерянному, заплакала.
Минутой позже они уже сидели на скамейке, и Нина тихо говорила:
— Только ты жди меня... Обязательно жди... Я всегда буду помнить тебя...
На следующее утро она уехала... Долго смотрел Геннадий вслед машине, увозившей далеко, далеко в чужой город самого родного и близкого ему человека, и сердцу было так больно, как еще ни разу не случалось в жизни... Но вот рокот мотора затих, машина вскоре исчезла за поворотом.
«Вечером я уже не увижу Нинуську...» — грустно подумал Геннадий, медленно шагая к шахте.
Но грустить было просто некогда. Стремительный спуск в клетки, ярко освещенный рудничный двор, массивная тяжелая дверь, и Геннадий уже шагает по темному уклону, вырывая светом лампочки то беспорядочную груду серых камней породы, набросанных кем-то внавал к шероховатой стене штрека, то коричневую гладкую округлость какой-нибудь крепежной стойки, выдавшейся на повороте из привычного бесконечного ряда станков крепления. Одиноко скользит по штреку свет лампочки Геннадия, и он чувствует себя неловко, зная, что всюду в забоях сейчас идет работа, и даже не оправдывая себя тем, что Клубенцов до обеда разрешил ему не быть на шахте. И это ощущение вины незаметно для Геннадия вытесняет недавнюю грусть. Он уже обеспокоенно начинает подумывать о Саньке Окуневе, который сегодня вместо Астанина начинает самостоятельно работать на врубовке, и надо, конечно, посмотреть, как у него дела; и о Редько, оставшемся за начальника участка в эти часы: не забыл бы он почаще тревожить транспортников, а то опять будут простои... Потом надо сегодня же попроведать Аркадия.
...В лаве тихо... Возле врубмашины возятся Редько и Окунев с помощником. Звякают ключи, слышится приглушенный разговор. «Этого еще только и не хватало», — хмурится Геннадий, чувствуя, что случилась поломка машины. Редько оглядывается, когда Комлев уже совсем рядом. Горный мастер испуганно смотрит на Геннадия, и его застывшая полувыпрямленная фигура с ключом в руке неприятна Комлеву. Редько отходит шага на два в сторону от машины и быстро бросает Саньке:
— Начальник пришел...
Окунев распрямился и, увидев Геннадия, смущенно развел руками:
— Поторопился я, хотел побыстрее... Зубки полетели... Сейчас мы заканчиваем.
Геннадий молча встал возле машины, глядя, как помощник Окунева прилаживает в цепь согнутый кулачок зубка. В голове застрял этот приглушенный возглас Редько: «Начальник пришел...» Да, конечно, пришел начальник, и они чувствуют себя очень неловко, боясь его резкого выговора. А выговор они заслужили, это ясно. Хотя...
Геннадий смотрит на подрубленную линию лавы, потом на свои часы. Не может быть?! Это они подрубили за полтора часа?!
— Редько, я что-то не пойму, — говорит он, кивая на подрубленную часть лавы. — Это... сегодня?
— Да, да... — торопливо соглашается тот. — Окунев начал хорошо, на повышенной скорости, да вот — не заметил породы... — а голос у Редько настороженный, взгляд виновато-внимательный, и Геннадий морщится: «Что он такой... угодливый уж очень?»
И неожиданно подумал, что было бы, конечно, нехорошо, если бы сделал Окуневу и Редько выговор: поработал Окунев неплохо, он и сейчас еще из графика не вышел... И все это из-за такого виноватого вида Редько. Вот и пойми по его физиономии, когда он прав, когда виноват... Что он за человек? Стоп! Действительно, что он за человек? Да, да, Семен Платонович об этом ведь, кажется, говорил тогда: уметь распознавать в человеке и хорошее, и плохое... А что у Редько хорошего? Именно сначала, что в нем есть того самого незаметного хорошего, о котором парторг рассказывал?
Геннадий пристально посмотрел на Редько и вдруг подумал, что это совсем, совсем незнакомый человек. И это было очень странное ощущение, что Редько, вот этот самый Редько, внешность которого Геннадий мог без труда представить при одном упоминании фамилии, просто незнаком ему, Геннадию, хотя они уже несколько месяцев проработали вместе... Живет Редько, кажется, где-то на краю поселка, жена у него... да, да, жена умерла в канун Дня шахтера, Клубенцов отпускал его на время похорон... С кем же он сейчас живет?
— Слушай... м-м... Юрий Алексеевич, — с трудом вспоминает Геннадий имя и отчество Редько. — Дома как у тебя сейчас, все в порядке?
Редько удивленно глянул на Комлева.
— Дома? Да, да... В порядке... — а во взгляде опять настороженность: чем вызван этот вопрос?
Загудел, заставив Геннадия вздрогнуть, электромотор. Санька включил врубовку. Редько бросился к машине в радостном порыве, о чем-то заговорил с Окуневым, тот повернул к нему довольное, смеющееся лицо. Геннадий понял: говорят о чем-то хорошем. Но вот Окунев махнул рукой, давая знак своему помощнику отойти от машины. Врубмашина запела сердито, на низких нотах, бар ее медленно пополз по горизонтали к широкой щели, прорезанной у низа пласта.
Редько подошел, вытирая паклей руки, и встал рядом:
— Ну, теперь пойдет! — облегченно вздохнул он, внимательно наблюдая за врубовкой. Но радостное выражение вмиг исчезло с его лица, когда он нерешительно обратился к Геннадию: — Вы не позвоните, чтобы крепежу сюда подбросили? А то Касимов часика через три придет с бригадой, так чтоб не задерживать их...
— Ладно, — кивнул Геннадий. — Впрочем... Ты же сам это можешь сделать, я в комбайновую, к Сотникову наведаюсь.
Редько помялся.
— Вы уж... лучше сами... — сказал он, отводя взгляд.
«Что с ним? — вдруг подумал Геннадий. — Только что был в таком боевом настроении и — на тебе — опять, как вареная курица. А если его оставить за себя на сутки? Стоп! А не в этом ли вся разгадка?»
— Вот что, Юрий Алексеевич... — заговорил он. — Я сейчас ухожу на-гора, до конца смены едва ли буду. Действуй сам, как можешь... Понял?
И по ожившему, обеспокоенному взгляду Редько он догадался: ну, конечно, Редько просто боится быть очень самостоятельным в своих действиях, даже больше: он не хочет быть инициативным, зная, что начальник участка все равно придет и сделает все по-своему... «Ну, нет! — возбужденно думал Геннадий. — Вот поработаешь за начальника участка смену — позадиристей, побоевей станешь. Инициативу дает лучше всего определенная ответственность, так я слышал. Вот мы сейчас это и проверим...»
— Значит, понял, Юрий Алексеевич? — улыбнулся он Редько.
Редько хмуро кивнул головой, потом спросил:
— А вы... где будете?
— Меня на шахте не будет... Действуй сам.
И пошел вниз по лаве, чувствуя огромный прилив радости оттого, что нашел, наконец, в этом Редько ту неприметную еще ни для кого черточку характера. Конечно, Геннадий хорошо знал, что это только начало сложного и трудного дела.
Все кончено... Жизнь ушла в сторону, оставив его медленно угасать на больничной койке... Вот именно — угасать... Что он теперь значит для нее, с парализованными ногами? Калека... А жизнь не нянька, в ней мало места таким, как он... Напрасно доктор, спокойный, уверенный пожилой мужчина с седыми висками, говорил, успокаивая его:
— Не бросайся в панику... Ты жив, а это знаешь, что значит? Помнишь Мересьева из «Повести о настоящем человеке?» Вот с кого тебе примерчик неплохо взять... А ноги, что ж, — ноги все равно не главный орган человеческого тела.
Ему, доктору, хорошо так рассуждать, он обязан это говорить, он — здоровый, полный сил и энергии. А я...
Валентин закусил губы так, что на языке ощутился солоноватый привкус крови...
В двадцать пять лет калека... Кому ты нужен? Meресьев... Это было в войну, тогда миллионы теряли не только ноги... У Мересьева были товарищи, друзья, у него, наконец, был и самый близкий друг, а разве это не счастье?.. А у меня?.. Галина?.. Но зачем ты ей нужен, беспомощный калека, ей — красивой, здоровой.
Что может дать он Галине? Вечные слезы о загубленном у его постели счастье, бессонные ночи, когда рядом не близкий друг, а калека, беспомощный, поседевший... А товарищи, коллектив? Сейчас они каждый день ходят, говорят слова успокоения и все, начиная от Саньки и до Петра Григорьевича Комлева, уверяют его, что все хорошо, что впереди еще много интересного... Но пройдет полгода, год? Тогда им будет не до него, ведь жизнь не стоит на месте? Многие из них разъедутся в разные стороны, многие просто будут обходить «по забывчивости» его квартиру, и он так и будет лежать один, предоставленный горькой тоске. А жить так хочется, ведь еще столько не сделано в жизни...
Валентин закрывает глаза, и голову медленно окутывает туман забытья... Возникает знакомая картина города... Где он видел это? Да... это... это окна квартиры Галины... Но где же она? Она где-то здесь, рядом, он даже слышит ее голос... Галя! Он рванулся к ней, но снова все пропало... Нет, нет... Она здесь, он ясно почувствовал на своей шее ее дыхание... Но она ли это? Хотелось открыть глаза, но на лоб опустилась чья-то ласковая, теплая рука. От этого стало спокойно и хорошо... Валентин уснул...
Галина с волнением вглядывалась в похудевшее, бледное лицо Валентина... Она только часа два назад приехала в Ельное. Известие о несчастье с Валентином она получила вчера вечером, но на ночь Нина Павловна не отпустила ее в дорогу.
— Завтра утром приедет Иван Павлович, с ним и уедешь... А вообще-то я не советовала бы тебе в таком виде ехать. — Нина Павловна окинула взглядом фигуру дочери. — Через полмесяца рожать, надо бы, беречься, а ты... Не было бы чего плохого, Галина.
— Ничего, мама, не будет... Я дяде Ване скажу, чтобы он ехал осторожно.
— Смотри сама, доченька... Нужно ли тебе ехать? Может, он и не нуждается ни в чьей помощи.
— Нет, я поеду... Ему тяжело сейчас, нельзя оставлять его одного.
Всю дорогу она думала, как он ее встретит, что скажет. Может, мать права, и он, действительно, не нуждается в ее помощи? Но сейчас, сидя у постели и всматриваясь в его лицо, Галина поняла: да, она нужна здесь, пусть даже и против его желания...
Шли минуты. Валентин спал, тревожно вздрагивая во сне, а она все сидела у постели и о чем только не передумала. В голову все чаще приходила мысль: а что, если ему будет больней, когда он увидит ее?
Наконец, он проснулся... Открыв глаза, Валентин с минуту спокойно смотрел на нее, затем опустил веки, но неожиданно встрепенулся и, широко раскрыв глаза, выдохнул:
— Галя!
— Родной мой, хороший мой... — шептала Галина, прижавшись губами к его небритой щеке... И счастливые слезы текли по ее лицу.
Состояние Аркадия с каждым днем улучшалось, правая нога, переломленная в голени во время обвала, срасталась быстро. Вчера врач, просмотрев рентгеновский снимок, весело сообщил Аркадию:
— Еще месяц, и вы, молодой человек, сможете ходить на танцы...
Такая перспектива обрадовала бы любого больного, но Аркадий равнодушно выслушал эту весть. Последние дни ему было очень грустно. К другим больным каждый день приходили родственники. Аркадия же навещали только товарищи по работе, Шалин и через день — Геннадий.
Геннадий приносил обычно с собой десятки новостей с шахты, рассказывал о том, что «работа теперь пошла».
— Не только на нашем участке, где работают по графику цикличности, а и на других люди словно проснулись... Знаешь Саньку? Ну, тот, который с Валентином работал на врубмашине? Так он моего отца на соревнование вызвал! Молодец, парень!
Слушая его, Аркадий на время оживал, на него словно веяло дыханием шахты, и он спрашивал:
— А как мои транспортники? Кто ими сейчас руководит?
— Коротовский... Еще ни разу ваши транспортники не подводили нас. Трудновато им приходилось сначала, сам знаешь — циклующуюся лаву нелегко обеспечить порожняком.
Выслушав новости, Аркадий устало откидывался на подушку. Едва за другом захлопывалась дверь палаты, его вновь охватывала апатия. Жизнь идет, хотя он и выключен на время из нее. И где-то там, в этой шумной, бурной жизни — Тамара, так и не наведавшаяся к нему сюда ни разу. Это-то и угнетало его. Что с ней случилось? Почему она не приходит? Аркадий терялся в догадках, но понять ничего не мог.
...Однажды, это было, когда Аркадий уже мог с помощью сестры садиться на постели, он попросил сестру открыть окно: минуту назад ему показалось, что он слышит смех Тамары, что она здесь, у больницы.
— Нельзя, больной... — мягко ответила сестра, которую все звали Ася.
— Но поднимите же меня тогда, я хочу посмотреть в окно! — задыхаясь, крикнул Аркадий.
Ася осторожно усадила его. Сквозь оголенные ветви деревьев палисадника он увидел Тамару. Рядом с ней шел Тачинский и что-то рассказывал, смеясь и показывая рукой в сторону больницы. Тамара украдкой тоже посмотрела на окна, Аркадию даже показалось, что он встретился с ней взглядом. Вскоре они скрылись из виду. Вот и все... Разгадка была так ясна и проста, что у Аркадия закружилась голова, и он медленно повалился на руки Асе.
— Я же говорила, что не надо... — укладывая его, говорила Ася. — Доктор запретил вам волноваться, а вы... на улицу смотрите... Вот когда будете совсем здоровы, тогда даже в сад можете выходить...
«Неужели это — конец всему?.. Но, может быть, это случайная встреча? Нет, нет! Это — все! — стиснув зубы, думал Аркадий. — Что ж, этого надо было ждать».
Он, вероятно, что-то сказал вслух, потому что Ася переспросила:
— Что?
Аркадий качнул головой:
— Ничего...
А когда она собралась уходить, он попросил:
— Расскажите что-нибудь о своей жизни, о себе... Вы любили кого-нибудь?
Ася смущенно качнула головой:
— Нет...
— Значит, еще полюбите, — вздохнул Аркадий, устало закрыв глаза. Уже засыпая, услышал приглушенный голос Геннадия:
— Спит?
— Тише... — остановила его Ася. — Только что уснул. Уходите, уходите, придете завтра... Ему сейчас нужен покой.
Хотелось открыть глаза и сказать, что он еще не спит, но вместо этого Аркадий с благодарностью вспомнил слова Аси: «Ему нужен сейчас покой», — и мысленно ответил: «Хорошо, Ася... Я сейчас усну...» И уснул.
Утром, по пути на работу, Геннадий снова зашел. Аркадий уже не спал... Как это ни странно, но сегодня с утра он чувствовал себя спокойно и оживился, когда увидел Геннадия.
— А я вчера, заходил... — сказал, улыбаясь, Геннадий. — Да вот сестренка не разрешила будить тебя, — кивнул он в сторону Аси. — Заботливая у тебя сестренка.
Вошли Клубенцов и Шалин, и поэтому никто не заметил, как легкий румянец заиграл на щеках Аси при последних словах Геннадия.
Пока Клубенцов, Шалин, Комлев и Зыкин сидели, тихо о чем-то разговаривая, Ася куда-то сходила, принесла и поставила перед Аркадием стеклянную банку со свежей малиной.
— Возьмите, это вам прислали.
— Кто прислал? — искренне удивился Аркадии, но Ася только пожала плечами:
— Не знаю... Велели передать.
А сама почему-то смущенно покраснела.
— Почему же Тачинский сам не признался, что отдал распоряжение об особом обеспечении циклующегося участка? — тихо произнес Шалин, сбоку взглянув на начальника шахты. — Я после обвала мельком услышал разговоры об этом приказе, но он мне ответил, что не помнит, возможно отдавал распоряжение, возможно и нет... А ведь это-то, собственно говоря, и послужило причиной обвала...
Клубенцов шагал молча, что-то обдумывая... Они шли из больницы, где от Валентина только что узнали, что такой приказ действительно был.
— Боится ответственности, — прервал, наконец, молчание Клубенцов. — В этой истории могут быть две версии: первая — это то, что Тачинский исходил из благих намерений, создавая особое обеспечение циклующейся лавы за счет других участков. Ну, а насчет второй версии я пока что не уверен, она граничит с преступной халатностью. Даже и в том случае, если бы не произошел обвал, нарушилась бы нормальная угледобыча на других участках.
— Неужели Тачинский не знал этого?
— Вот об этом-то я и думаю...
...Вскоре из треста выехала специальная комиссия для расследования причин обвала. Но единственный, кто мог подтвердить слова Валентина о распоряжении Тачинского — Варавин, месяца два уже работавший начальником добычного участка, где произошел обвал, сказал, что такого приказа не было.
— У меня об этом от главного инженера бумажки нет? Нет! А слова к делу не пришьешь, — заявил он. — Может, и говорил он, да разве все упомнишь?
До начала октября Галина каждый день бывала у Валентина, в больнице к ней привыкли и частенько разрешали оставаться у его постели на два-три часа. Доктор, делая обход и заставая Галину в палате, шутливо ворчал:
— Ну, Астанина мне больше лечить не приходится, у него свой врач теперь есть.
Осмотрев Валентина, он каждый раз с удовольствием произносил:
— Хорошо, очень хорошо! Вас, Астанин, за последнее время не узнать.
И действительно, в глазах Валентина теперь не угасал трепетный огонек радости, и едва ли кто узнал бы теперь в нем того бледного, худого юношу, каким он был полмесяца назад.
Временами, правда, Валентин, ожидая Галину, вновь беспокоился, о чем-то тяжело вздыхал, а однажды, не выдержав, сказал ей.
— Боюсь я, что все это обман.
— Что обман?
— Ну... вот то, что ты радуешься вместе со мной, говоришь, что сильно меня любишь... А за что меня любить, ведь я сейчас не такой, как все.
— Не надо, Валя... Если ты меня любишь, то поверишь мне.
— Я люблю... но...
Галина не дала ему договорить, она наклонилась к нему и прошептала:
— А за что?
Он украдкой притянул к себе ее голову и, поцеловав, также тихонько шепнул:
— За то, что ты есть ты... Всю тебя люблю.
— А почему же мне не веришь? — Галина, задумчиво глядя ему в глаза, заговорила: — Вот уехал ты, мне было тяжело, но я не понимала, почему ты уехал. Думала, чтобы сделать мне побольней... Но когда узнала, как ты живешь, услышала о тебе многое от Ивана Павловича, когда он приезжал к нам, я вдруг подумала, что у тебя какая-то своя правда, свой взгляд на жизнь, которого я не поняла... И поняла еще, что ты сильнее, крепче меня в жизни, что я... должна тебя слушать... — Она низко-низко наклонилась к нему: — Ты понял меня?
Он радостно, успокоенно закрыл глаза и кивнул головой: понял, да.
...В первых числах октября Галина ушла в роддом, который находился в том же здании, что и больница, но только с другой стороны*
Вечером к ней пришла Тамара.
— Я только сегодня узнала, что ты приехала. Я ведь замуж вышла за главного инженера этой шахты. — Она с любопытством оглядела фигуру Галины и продолжала: — Другая ты стала, Галинка. Нехорошая... Любит тебя Валентин такую?
— Любит...
— А что ему не любить, он же теперь инвалид, за тебя обеими руками будет цепляться.
Щеки Галины вспыхнули:
— Это наше дело... — отвернувшись, тихо произнесла она.
— Да ты не обижайся. Я ведь просто так, пожалела тебя. А мы с Марком скоро в город уедем жить... Ты и сама посуди — мы люди культурные, образованные, что нам в этом захолустном поселке?
Галина оправилась от смущенья и насмешливо взглянула на Тамару.
— Вы — люди культурные, вам здесь делать нечего... А другим? Разве они хуже вас, те, кто живет здесь по полжизни, кто здесь родится и умирает?
— Зачем сравнивать, Галя, нас со всеми? У Марка высшее образование, он очень ценный работник. Должны же ему дать условия для нормальной, культурной жизни?
— Эх, ты! — усмехнулась Галина. — Все тебе надо «культурной жизни», все ты ищешь, где получше.
— Ну, а как же, Галя? Ну, вот ты с Валентином...
— Знаешь что... — гневно прервала ее Галина. — Ты меня с Валентином не трогай.
— Подумаешь, тоже... — обиделась Тамара и повернулась к выходу. — Совсем забыла, видно, про похождения с Бурнаковым...
И вышла, гулко хлопнув дверью.
Последние ее слова больно отозвались в сердце Галины. Она подошла к окну... На мокрую, в грязных лужах, холодную, осеннюю землю наплывали сумерки. Неуемный ветер пригибал голые, печальные ветви берез и черемух, раскачивал телефонные провода и, схватывая омертвевшие желто-бурые листья, бросал их охапками в канавы и рытвины.
Неужели и Валентин поверил в эту сплетню? Какой кошмар!
Галина глубоко вздохнула, отходя от окна. Внезапно ее, словно током, пронзила резкая боль, она схватилась за спинку кровати, подумав: «Ну вот, это и есть, наверное, роды...» А боль усиливалась, становилась все нестерпимей, в глазах поплыли темные круги. Галина стиснула зубы, чтобы не застонать, но нет, это было очень трудно, она вскрикнула:
— Ой! Как все это... нехорошо.
Сколько времени продолжалось так, Галина не знала, она машинально отмечала, что в комнате вспыхнул свет, забегали сестры, ей что-то говорили, куда-то вели, она просто изнемогала от раздирающей боли, уже плохо реагируя на нее. Но вот резь стала совершенно невыносимой, хотелось кричать, но в сердце что-то словно оборвалось.
Когда она очнулась, было странно легко... Кто это кричит? Неужели все кончено? Это он, он — ее сын — кричит? Она хотела сказать:
— Дайте его сюда... — но язык никак не повиновался. И все же Галина знала: это он, ее сын! Он родился... Лицо ее озарилось слабой счастливой улыбкой.
...Мрачный, полный невысказанных гневных слов, шагал Тачинский к дому. Сырой, пронизывающий ветер хватал его за полы пальто, отбрасывая их в стороны, заползал за воротник, хлестал ледяными струями в разгоряченное лицо, но он, сжав зубы, ушел в тяжелые думы... Сегодняшний случай, когда этот молокосос Комлев взялся критиковать его, опытного, заслуженного инженера, явился лишь дополнением к целой цепи маленьких и больших неудач... В переводе в город было вежливо отказано: «причин к тому», видите, ли «не находится»... Потом эта волокита с обвалом... Виноват опять же оказался он, главный инженер... Не нравится им, когда он заявил, что цикличность — пустая затея, если не создать особого обеспечения циклующейся лавы. Они стоят «за общий подъем», а где же найти силы для этого так называемого «общего подъема», если более десяти лет шахта жила исключительно за счет «дней повышенной добычи», и невыполнение плана стало прочной хронической болезнью?.. Спора нет, им удалось добиться небольшого перелома, шахта вышла из прорыва, но это не значит, что нужно сломя голову бросаться снова вперед... Положение сейчас неплохое, ну и сидели бы смирно, пока все хорошо.
Тачинский дошел до дому, но заходить в комнату не захотелось, и он снова зашагал по темной улице... Да... Жизнь складывается не так, как мечталось... И причиной тому — эти «новаторы», явившиеся на шахту несколько месяцев назад: Клубенцов, Шалин, а вместе с ними и десятки местных, которые нашли поддержку у нового начальства: Комлев, Коротовский и прочие... Единственный выход — перевестись работать в город — был теперь в тумане, в тресте явно не одобряют его перехода... А Тамара настойчиво требует перевода в город.
— Где же твой авторитет опытного и ценного работника? — насмешливо заявила она вечером. — Я не желаю больше жить в этой деревне... Видно, ты хорош только на обещания.
— Замолчи, Тамара, — сурово перебил ее Тачинский, хотя понимал, что по-своему она права. — Мне сейчас не до обещаний...
— Как ты смеешь? — вдруг зарыдав, крикнула Тамара. — Ты наобещал мне горы, разрушил нашу дружбу с Аркадием, а теперь тебе дела нет до меня? Подло, подло!
Она бросилась на кровать и, рыдая, уткнулась в подушку.
Вспомнив об этом, Тачинский нахмурился и, остановившись, долго прикуривал на ветру папиросу. Ветер срывал огонь со спичек, не давая ему разгореться.
— А, черт!
Тачинский далеко отшвырнул от себя папиросу и зашагал дальше... Да, жизнь с Тамарой тоже не получается... Тогда, когда он упрашивал ее выйти замуж, ему казалось, что все будет хорошо, едва они сойдутся. Уже теперь, через полмесяца, стало ясно, что загаданное не осуществляется.
...Рядом, во дворе, залаяла собака... Тачинский остановился и, вглядевшись в очертания домов, вздрогнул: он стоял в десяти метрах от дома Татьяны Константиновны... Здесь в былые времена ему всегда было хорошо: с него никто ничего не требовал, он был здесь полным хозяином... Но разве это только прошлое?.. Таня и сейчас еще любит его... А что, если?..
И, оглянувшись, Тачинский решительно двинулся к калитке.
Постучал в дверь Марк Александрович, не раздумывая. Он был абсолютно уверен, что Таня примет его. Конечно, для большей убедительности придется немного прикинуться, что его привело сюда сердце.
— Кто? — голос Татьяны Константиновны звучит настороженно, почти испуганно.
— Открой, Таня...
Прошла почти минута безмолвия, в течение которой Марк Александрович вдруг усомнился: а примет ли его Татьяна? С каждой секундой молчания по ту сторону двери он все больше склонялся к тому, что не примет, но неожиданно звякнул крючок, и дверь приоткрылась.
Татьяна Константиновна молча пропустила его, закинула было крючок, но тут же снова откинула его.
Марк Александрович быстро окинул взглядом знакомую комнату и с улыбкой обернулся к Татьяне Константиновне.
— Ну, вот, я пришел...
— Зачем? — помедлив, спросила Татьяна Константиновна.
Она стояла, прислонившись плечом к печке. На лице ее не было ни гневного, ни даже сердитого выражения, как представлял себе минуту назад Тачинский; оно было просто равнодушным, даже настороженный взгляд уже угас. Это смутило Марка Александровича. Он знал, что рассерженную и разгневанную женщину можно уговорить, но как поступить, когда она равнодушна, пугающе равнодушна?
— Таня... — тихо позвал он и встал, приближаясь к ней.
Татьяна Константиновна в упор посмотрела на него, и такое презрение прочитал он в ее открытом взгляде, что на миг промелькнула мысль: он напрасно пришел... И все же отступать было нельзя, надо было добиться от этой женщины того, что хотелось ему... «Побольше горячих слов», — быстро подумал он и ласково произнес:
— Я виноват перед тобой, Таня... Очень виноват... И я не знаю, сможешь ли ты поверить мне, что я... не мог не прийти... — это было все, что он нашелся сказать.
И вдруг порывисто схватил и крепко сжал ее руки. Татьяна Константиновна попыталась резко оттолкнуть его от себя, но он не выпускал ее рук, с легкой усмешкой глядя в ее гневные, сузившиеся глаза.
— Ты же знаешь, что я сильнее тебя... — сказал он и притянул ее к себе, уже решив действовать больше силой, чем словами.
И неожиданно, в какой-то один момент, все изменилось. Невероятным и ловким усилием Татьяна Константиновна вырвала свои руки от него, отскочила, схватив что-то с пола, и, тяжело дыша, произнесла:
— Не подходи... Прошу тебя... А то...
Взгляд Тачинского скользнул по вздрагивающей руке Татьяны Константиновны, и легкий холодок пробежал по спине: рука ее сжимала тяжелый, остроугольный винт, которым обычно закручивалась железная дверца печи.
— Так вот ты зачем пришел? — тихо заговорила Татьяна Константиновна. — Посмеяться захотел? Или думаешь, бывшая жена все позволит, ей же нечего терять? Пожалеть захотел, скуку развеять? Скучно, видно, с молодой-то женой? Подлец ты! Уходи!
Тачинский с опаской, незаметно косясь на руку женщины, направился к двери, все еще надеясь, что Татьяна Константиновна одумается и позовет его обратно. Но нет, его провожало суровое безмолвие, и от этого захотелось в отместку сказать своей бывшей жене что-то злое и обидное.
— Я думал, ты поймешь меня... — повернувшись от двери, насмешливо бросил он. — А ты... Высокие идеалы в жизнь претворяешь... Что ж, я не против... Только не спохватишься ли потом? Да поздно будет...
— Какой же ты все-таки... мерзавец, — тяжело произнесла Татьяна Константиновна.
Это было уже слишком. Марк Александрович с силой хлопнул дверью и вышел на улицу под пронизывающие порывы сырого осеннего ветра.
Ночью бушевала осенняя вьюга, била в окна первой снежной крупой, рвала калитки и гремела железными крышами, а утром взошло солнце. И было радостно смотреть, как быстро таяла на дорогах крупа, как по-весеннему звонко зашумели кое-где полные ручьи... А к полудню земля словно покрылась дымящимся маревом. Согретый солнцем воздух источал столько ароматных запахов, что люди удивленно качали головами:
— Может, вторая весна пришла?
После полудня, ближе к вечеру, похолодало, но от этого в воздухе стало лишь свежо, и все больные, кто мог ходить, вышли в больничный сад. Вместе со всеми — первый раз за полтора месяца — вышел в сад Аркадий. Опираясь на костыль и плечо Аси, он с волнением озирался кругом, словно видел эти голые деревья, дорожки, это небо впервые, и жадно вдыхал терпкие запахи увядшего сада.
— Какая красота! — остановившись, восхищенно заговорил он. — Эх, отбросить бы костыль да пробежаться, чтоб дух захватило... Стосковался я на этой койке по ходьбе...
Ася украдкой посмотрела на его бледное, похудевшее лицо, на котором резко выделялся крупный выпуклый лоб, и тихо вздохнула... Вот и уйдет он скоро из больницы, уйдет снова к друзьям, товарищам, будет продолжать вместе с ними большие дела, а она, скромная медицинская сестра, останется опять здесь, вдали от того, к кому за полтора месяца так сильно привязалась... На глазах у нее он с изумительной твердостью переживал два несчастья: свое увечье и измену любимой. В последнее время она научилась сердцем угадывать, когда ему особенно тяжело. В такие минуты он обычно лежал, уставившись взглядом в одну точку, и до крови кусал губы...
Однажды, не выдержав, она подошла к нему:
— Вам принести что-нибудь? Молока, ягод... Или еще что...
Он, прищурив взгляд, посмотрел на нее и отвернулся:
— Нет... А впрочем, принесите книг.
Она принесла ему «Землю Кузнецкую». Сутки он почти не отрывался от книги. Окончив последнюю страницу, снова задумался.
— Понравилась? — спросила Ася, решившись, наконец, подойти к нему.
Аркадий внимательно стая разглядывать ее и, наконец, произнес:
— А если бы вместо Тони Липилиной ослеп сержант, этот Герой, она бы тоже... не перестала любить его?
— Конечно... Ведь когда любят по-настоящему, никакая слепота... и вообще, ничто на любовь не влияет, — простодушно ответила Ася.
— Это в книгах... — мрачно произнес Аркадий и снова отвернулся.
— Неправда... И в жизни, — начала было Ася и неожиданно осеклась: ей вспомнилась Тамара.
— Ну, ну, а как в жизни? — усмехнувшись, взглянул ей в глаза Аркадий, затем, не дождавшись ответа, тихо продолжал: — Хотя, пожалуй, это и верно... для тех, кто по-настоящему любит.
...С этого дня они часто и подолгу разговаривали, но больной темы Ася старалась не касаться. Аркадий понимал ее, и с каждым днем их разговоры становились все откровенней и задушевней.
...А вот теперь приходит время расставаться.
Ася несмело предложила:
— Пойдем, посидим на скамейке?
— Хорошо...
«Сказать ему все... или не надо?» — тревожно подумала Ася, когда они уселись на скамейке, и неожиданно произнесла:
— С завтрашнего дня я ухожу от... я не буду работать в вашей палате...
— Как, почему? — встревожился Аркадий.
Ася смущенно опустила голову и отвернулась от него.
Аркадий беспокойно схватил ее руку, Ася медленно повернула к нему лицо: в глазах блестели непрошеные слезы:
— Почему же... Ася?
В его голосе было столько беспокойного сожаления, что она в отчаянье произнесла то, о чем он никак не догадывался:
— Потому что... потому что... я... люблю тебя! — и вскочив, убежала от него.
За окном — ночь... Стонет на улице октябрьский ветер, подрагивают оконные рамы, принимая на себя его порывистые удары, но в комнате тепло и уютно... Рядом спит Галина; счастливая улыбка блуждает по ее губам, она что-то тихо шепчет во сне, Валентин тихо прикоснулся к ее щеке рукой, она затихла... Беспокойно завозился в кроватке сын, Галина открыла сонные глаза.
— Спи, спи... Я покачаю его... — прошептал Валентин. Она счастливо улыбнулась, прижалась губами к его плечу и снова уснула.
Сердце Валентина полно счастья, такого большого, что он не может уснуть и лежит, слушая, как дышит Галина, лежит, а ему хочется, встать, выбежать на улицу и рассказать всем людям, как он счастлив... Люди, люди! Знаете ли вы, что такое счастье, когда оно приходит к человеку, вчера еще находившемуся на грани отчаяния за свою искалеченную жизнь? Чем отплатить вам, люди, за это счастье? Что я могу дать вам за это?
...Валентин провел ладонью по лицу: на ладони блестели крупные капли пота. Каждое движенье давалось ему с трудом, но лежать спокойно он не мог, настолько взволнованно билось его сердце. Он перегнулся с кровати, достал из тумбочки листы прежде начатого очерка, пробежал их глазами. И сразу вспомнились Санька, Клубенцов, вспомнился умный и чуткий старик Комлев, уверенный в себе Геннадий, вспомнилось, что внизу в эти минуты не угасает трудная горняцкая работа. Вот о них он и должен писать, он не может не сделать этого: так дороги и близки стали эти, еще недавно незнакомые люди. Придет время, он снова будет рядом с ними, но теперь его долг рассказать о них другим. И пусть усмехнется Желтянов, заметив шероховатости очерка. Но пусть же проймет его и краска стыда, когда он увидит, какие это хорошие, какие трудолюбивые и интересные люди, те люди, которые показались ему обычными и ничем не примечательными.
Перо быстро побежало по бумаге...
«Значит, Аркадий скоро выписывается из больницы, — подумала Тамара, сидя в бухгалтерии и сверяя счета, данные ей Татьяной Константиновной. — Что же мне Марк говорил, что Аркадий будет калекой? Ну подожди, милый Марк, тебе это просто так не пройдет».
Тамара еще утром услышала, что Зыкин вскоре возвращается на работу, и это встревожило ее. Если Аркадий снова здоров, к чему она поспешила с выходом замуж за Тачинского!
В обеденный перерыв Тамара побывала в больнице у врача и узнала, что Зыкин действительно на днях выходит из больницы. Перелом кости оказался не опасным. Врач добродушно поведал Тамаре даже о предполагаемом дне выписки «молодого человека».
«Как же быть? — размышляла Тамара — Нужно во что бы то ни стало оправдаться перед Аркадием. А что если... сейчас же написать ему письмо, как будто я не знаю о его выздоровлении. Да, да, это нужно сделать... Он, конечно, поверит мне, и тогда все будет в порядке».
И через полчаса письмо было написано. Она знала, что надо писать Аркадию. Да, да, конечно, она любит его, пусть даже калеку, но сможет ли он простить ее? Она ни на минуту не будет отходить от его постели, и он поймет, как дорого ей недалекое прошлое... лишь бы он простил ее и не вспоминал о тех горьких днях...
И такая торжествующая улыбка застыла на лице Тамары, что Татьяна Константиновна заинтересованно посмотрела на нее.
— Тамара, мне нужны счета... Они готовы?
— Да, да... Сейчас я докончу... — спохватилась Тамара и, спрятав письмо, защелкала костяшками счет.
По небу бегут взлохмаченные темные тучи. Вечерние сумерки сгущаются быстро. Чем темнее, сумрачнее небо, тем властней, неудержимей порывы ветра. В доме начинают скрипеть двери, гулко хлопать ставни. А окна все темнее и темнее. В голову лезет бог весть какая дрянь, а нервы и без того взвинчены...
Тачинский подошел к выключателю и облегченно вздохнул, когда вспыхнул свет и поставил все вещи и предметы в комнате на свои места. Марк Александрович, сам себе в этом не признаваясь, был суеверен. Днем, когда мир был ясен, он смеялся над своими ночными страхами. Но, просыпаясь внезапно в поту ночью после кошмарного сновидения, Марк Александрович леденел, если за окном или в комнате слышался странный шум.
Он усилием воли пробовал внушить себе, что это стали пошаливать нервы, но едва раздавался новый приглушенный скрип половиц или еле слышный стук в окно, его охватывал ужас. Перед чем? Ему казалось, что в ночном мире есть свои особые страшные силы, таинственные и вечные... Однако если бы ему сказали, что он просто трус и боится одиночества, он бы рассердился.
Вернувшись в этот вечер с шахты, Марк Александрович снова с невольной тревогой думал о предстоящей ночи. Тамара неделю назад уехала в город, к матери, и должна была вернуться еще вчера. Это тревожило инженера. Как ему не хотелось, чтобы Тамара поехала к матери! Он интуитивно угадывал, что Тамара придает этой поездке какое-то особое, ей одной известное, значение... Снова вспомнился ее странный взгляд, каким она посмотрела на него, садясь в машину. Марк Александрович вздрогнул тогда: ему показалось, что так прощаются с покойником.
...Поужинав, Тачинский принялся за почту. И тут его внимание сразу же привлек желтый конверт, на котором вместо адреса стояло: «М. А. Тачинскому». Почтового штемпеля на конверте не было. Разорвав конверт, Тачинский глянул на конец письма, и лист бумаги задрожал у него в руках: писала Тамара.
«...Можно было бы и не писать, но это я делаю исключительно для того, чтобы вам все было известно. Я думала, что можно прожить замужем и без любви, но вижу, что ошиблась. Честно ли я сделала, уйдя от вас? Думаю, что да. Вы мне много наобещали, но ничего, ничего не исполнили, а жить с человеком, который много говорит, но обещаний своих не исполняет, я, конечно, не смогла и не смогу в дальнейшем».
Марк Александрович жадно, не отрывая глаз, дочитал письмо, бросился к двери, но не вышел, а снова, уже стоя, перечитал неровные, с помарками строки послания. И вмиг представил себе, что его жизнь с этой красивой молодой женщиной окончена. Тамара уже никогда не войдет в эту комнату, не улыбнется ему шаловливыми темными глазами, зажигающими в нем неуемное желание. Уже одно то, что она снова стала недосягаемой, вдруг заставило подумать о ней, как о самом необходимом, желанном человеке. Перед глазами оживало лицо Тамары, она улыбалась и звала Марка куда-то, и он, повинуясь этому настойчивому видению, тронулся с места, выронив письмо, но вдруг опомнился, нервно оглянулся на дребезжащие от ветра окна и дверь, и привычный ночной ужас вошел в его сердце. Он хотел крикнуть: «Что это?! Я не хочу этого!», — а может быть, он и крикнул это, но громкий стук в дверь вернул ему самообладание.
Первые дни после выздоровления Аркадий чувствовал себя словно заново рожденным. Выходя из больничных дверей, он ощутил необычное волнение. Он не замечал слякоти, не видел хмурости низкого неба.
Находясь на грани отрыва от жизни, он понял ее цену. Он не будет расходовать теперь драгоценные мгновенья на мелочи...
Опираясь на костыль, он пошел вниз по лестнице, поминутно останавливаясь и оглядываясь вокруг.
— Аркадий! Подожди!
Он обернулся. Это была Ася.
— Ты домой сейчас? — спросила она, подходя.
— Не знаю... — подумав, ответил он, по привычке протягивая к ней руку, чтобы опереться. Она несмело взяла руку в свои ладони, но, виновато улыбнувшись, отвела пальцы Аркадия от своего сильного плеча, а затем, вздохнув, и вовсе отпустила. Она-то знала, почему он это сделал, но теперь он может обойтись и без ее помощи, уже может... После того памятного объяснения, когда она призналась в любви Аркадию, девушка с тайным замиранием сердца ожидала, что он ей на это ответит. Каждый новый день, когда Аркадий почти не замечал ее, казался пустым, приносил ей огромное страдание. Но он не мог ответить на ее чувства, и она искренне решила забыть о существовании Аркадия. Но он с нею держался по-прежнему, был общителен, откровенен и, сам того не подозревая, обезоруживал ее, доводил девушку до последней степени отчаяния.
Ася не хотела провожать Аркадия из больницы. Чтобы заглушить поднявшуюся боль, она попросила санитарку из родильного отделения — старушку Аксинью Петровну — подежурить здесь, а сама пошла в родильное отделение. Словно в тумане, плохо помня себя, она проработала в других палатах часа два или три: уход любимого человека из больницы означал для нее уход его из ее жизни, теперь увидеть его можно будет лишь случайно.
Ася несколько раз порывалась к окну, едва заслышав похожий голос, хотя твердо знала, что до полудня Аркадий вряд ли выпишется.
Перед часом дня прибежала за ней санитарка Аксинья Петровна.
— Что сидишь-то? Уходит он, уходит... — зашептала она, а когда Ася заявила, что ей безразлично, кто и куда уходит, та прикрикнула на девушку:
— Молчи уж! Извелась вся, иссохлась по нему, а тоже... прикидывается... Иди, иди, не мучай свое сердце.
И Ася пошла. Пошла, движимая только одним желанием — увидеть его в последний раз, а там...
— Ты проводишь меня? — спросил Аркадий после молчанья, во время которого он с жадным любопытством глядел и не мог наглядеться на окружающее, а в ней все замерло, затаилось в ожидании дальнейшего.
Аркадий взял ее под руку, но девушка освободилась и пошла рядом с ним, чуть позади, по старой больничной привычке, но он придержал шаг и привлек ее руку к себе. Она молча подчинилась этому.
— Ася, я вижу, что нам надо до конца быть понятными друг другу. Не хотелось обижать тебя, — заговорил Аркадий, — но... это надо сделать сейчас... или я никогда не сделаю этого.
— Чего?
— Я привык к тебе, даже больше, я чувствую, что ты не безразлична мне. Я ценю твою дружбу, — продолжал он задумчиво. — Такие отношения, как наши, не проходят бесследно... Ты знаешь это, вероятно, не хуже, чем я... Вот поэтому я и хочу на время прервать все, что есть между нами.
Ася вздрогнула и попыталась освободить свою руку, но Аркадий, словно окаменев, не дал сделать этого и продолжал:
— Нам встречаться нельзя... Нельзя потому, что под впечатлением минуты мы можем стать... мужем и женой, а этого я не могу сделать... Не могу, зная твою чистоту, знаю, что не отвечу сейчас тебе полной взаимностью... Поймешь ли ты меня, Ася?
— Я поняла, — глухо сказала Ася. Она думала о том, что Аркадий бежит от ее любви и поэтому просит забыть его.
— Ну, прощай... — остановившись, сказала Ася, делая над собой огромное усилие, чтобы не разрыдаться здесь же, посреди улицы. — Ты был очень внимательным человеком...
— Подожди... Не уходи, — попросил Аркадий, который только сейчас начал понимать, что Ася уходит от него. В душе его неожиданно возникли сомнения.
— Нет, прощай... А то я боюсь за твою встречу с ней... — кивнула Ася, и Аркадий, обернувшись, замер: позади них, шагах в десяти, шла Тамара. Лицо Аркадия стало почти мелово-бледным.
Ася нервно бросилась вперед. На ходу не было видно, как от приглушенных рыданий вздрагивали ее плечи.
...Аркадий словно оцепенел. Тамара, не дойдя двух-трех шагов, остановилась, оглядывая Аркадия. Так стояли они мгновенье, приглядываясь друг к другу.
— Ну вот, и снова встретились... — хрипло проговорил наконец Аркадий, делая шаг в сторону Тамары.
— Да... встретились... — спокойно и тихо ответила она, и при звуке ее голоса Аркадий невольно вздрогнул, и глаза его жадно впились в побледневшее лицо женщины: как дорого оно было ему все время, сколько страданий вызывал ее образ в те дни, когда он лежал в больнице. Он понимал, что к прошлому нет возврата, и все же всегда вспоминал ее, как что-то светлое в своей жизни.
Сейчас, стоя перед ней, он чувствовал, как исчезает вся злость и раздражение, накопленное к ней во время болезни. Она сейчас так далека от него: чужая мужняя жена, но это заставляло лишь сильнее тянуться к ней.
— Тамара... Проводи меня... — попросил Аркадий, еще минуту назад и не думавший сказать это. Ему до боли в сердце не хотелось, чтобы она ушла, чтобы так быстро кончилась эта неожиданная и такая долгожданная встреча.
— Пойдем... Я к тебе и шла, я знала, что тебя сегодня выписывают из больницы.
Они медленно и молча пошли по улице. Ему хотелось говорить и говорить, мысли возникали и пропадали в его голове, но он боялся нарушить неосторожным словом так удачно начавшуюся встречу... А Тамара ждала его слов, она видела, что его любовь к ней не угасла, видела это по взволнованному виду, по горячим, призывным взглядам, по нервному, чуть заметному подрагиванию его губ.
— Давай не будем молчать, Аркадий, — сказала она, зная, что уже почти оправдана в его глазах. Его признание нужно было ей, она знала, зачем... Не случайно она приехала от матери именно сегодня, когда он вышел из больницы, не случайна и их встреча... О! Она все обдумала до мельчайших подробностей, она верила теперь, что все будет так, как задумано...
— Ну не молчи же! — засмеялась она, беря его об руку. От ее прикосновения словно ток прошел по телу Аркадия.
— Давай будем говорить! — повеселел Аркадий, но вспомнив, о чем им нужно говорить, опять помрачнел:
— Не могу я об этом спокойно говорить... Я много думал о тебе, Тамара, и, наверно, от этого сердце словно каменное стало... Плохо ты сделала.
— Зачем вспоминать прошлое, — осторожно заметила Тамара. — Надо в будущее смотреть... То, что прожито — и плохое, и хорошее — уже ушло, а вот то, что впереди, то — наше... И от нас зависит сделать его только хорошим.
До Аркадия не сразу дошел смысл ее слов, но, поняв их, он изумленно остановился.
А Тамара, все больше волнуясь, быстро заговорила:
— Ты прав, Аркадий, — я виновата перед тобой, я себе этого никогда не прощу... Но ты должен понять, почему так получилось... Ты должен это знать, иначе ты не простишь меня... — Она почти жалобно взглянула ему в глаза, но он, вздохнув, отвернулся. И она снова заговорила, чувствуя, что он не понимает, сторонится ее, и от этого в ее голосе зазвучали нотки отчаянья. — Мне страшно было знать, что ты калека, что я не смогу дать тебе счастье, что, может быть, не с тобой мое счастье... И Тачинский сумел сыграть на этом. О, я понимаю теперь... Но понимаю и то, что даже к калеке, к тебе я все равно вернулась бы... Мне противно было жить с ним, а думать о тебе... И я решила ждать твоего выздоровления, чтобы сказать: я ненавижу Марка, я не люблю его, я тебя люблю... И если хочешь, сегодня же навсегда приду к тебе, ведь нам прежде было так хорошо! Вот и все, что я хотела сказать, а дальше — дело твое.
Тамара говорила с какой-то горькой откровенностью. Но Аркадий все еще не мог поверить ей: слишком много было в сердце тяжелого, невысказанного... Он не верил, не мог верить, что все это правда. В одно лишь он поверил: Тамара решается на разрыв с Тачинским.
И потому не сказал ей обидных и заслуженных слов упрека, а лишь тихо остановил ее:
— Не надо, Тамара... Не надо много говорить о своих переживаниях. Я научился немного держать их в себе... Сделай и ты это, — слова Аркадия прозвучали холодно, отчужденно. И Тамара вдруг поняла, что он не поверил ей и имеет обо всем происшедшем свое твердое мнение, жесткое, но правильное. Ей стало обидно за свои горячие слова, она отвернулась.
— Но что мне делать? — тихо спросила она, не поворачиваясь к нему. — Ты, конечно, имеешь право не верить мне... И другого трудно было ждать, но я почему-то надеялась... А на что? — И горько усмехнувшись, повторила: — Другого ждать мне уж, видно, нельзя, не имею права.
Стало темнеть. Они уже долго стояли на улице, и Аркадий подумал, что им не взбежать встреч с горняками, которые вот-вот начнут возвращаться с шахты.
— Пойдем, Тамара, к нам?.. Здесь не совсем-то приятно стоять...
Они молча, под руку, пошли по улице. Начинался ветер. Аркадий был в форменной шинели, ему становилось холодно. Рука, которой он вел Тамару, быстро согрелась. Странно, но именно это тепло, переданное через руку, заставило Аркадия подумать о прошлой их близости, и когда Тамара остановилась, быстро оглянулась кругом, а затем неожиданно обхватила его шею и припала к нему в долгом поцелуе, он не противился, а лишь сильнее притянул ее к себе. И словно что-то унесло их вмиг с темной поселковой улицы, они уже не думали о том, что их могут увидеть.
Когда они вошли в квартиру Аркадия, семья Комлевых была уже в сборе. Петр Григорьевич быстро поднялся из-за стола, откинул газету, которую он читал, подошел к ним и по очереди обнял и его, и ее. Лишь после этого он воскликнул:
— Ну, с удачным выздоровлением вас!
Геннадий, всегда с предубеждением относившийся к Тамаре, крепко обнял лишь Аркадия и долго держал его в своих могучих объятиях, а ей холодно пожал руку.
Феоктиста Ивановна сразу же захлопотала, заставила их раздеться, увела Тамару в небольшую комнату Аркадия, говоря:
— Пусть они посидят, мужики-то, а вы приберитесь и все там прочее, а потом и выйдете сюда.
Вероятно, чисто женским чутьем она угадала, что неспроста появились они здесь вместе. Тамару, несмотря на то, что неодобрительно относилась к ее замужеству с Тачинским, она любила как дочь Ивана Павловича. Потому, проводив ее, она начала усовещать Геннадия, который неодобрительно отозвался о приходе Клубенцовой.
— Ты постой, постой, сынок... Рано еще их обсуждать... А Тамара девушка неплохая, красоты-то любой у нее занять может... Если неурядица у них с Аркадием вышла, так кто его знает, кого в этом винить.
— Нет, мама, она сама виновата во всем, — горячо заспорил Геннадий. Было видно, что они уже обсуждали этот вопрос, но во мнениях разошлись, и спор вот-вот вспыхнет снова. Но тут вмешался Петр Григорьевич.
— Ну-ну, завели опять спор... Человек только от болезни ушел, а они его опять на раздумья наводят.
— Ничего, папаша, — улыбнулся Аркадий. — Мне сейчас полезно послушать, что люди говорят. В споре, говорят, рождается истина.
— Так-то оно так, Аркадий, — уклончиво ответил Петр Григорьевич. — Людей-то слушай, да свою голову не теряй. Люди разное могут сказать... К примеру, если я скажу о Тамаре, что она не совсем мне нравится, так ведь это лишь одного человека мнение... А людей-то тысячи. Каждый что-нибудь свое скажет, голову потерять можно. А я считаю, что если нравится она тебе — слушай не то, что о ней говорят, а то, как ее хорошим человеком сделать можно. Очень просто сказать о человеке мнение, а вот как ему исправиться — не всякий скажет.
Аркадий понял, что Тамара не нравится Петру Григорьевичу, и это неприятно отозвалось в душе. Он знал, что у Тамары много недостатков, но ему почему-то не хотелось, чтобы Петр Григорьевич думал плохое о его любимой.
— А как... как сделать ее хорошей? — еле слышно спросил, волнуясь, Аркадий у Петра Григорьевича.
— А разве это тебе сейчас нужно? — так же тихо сказал тот. — Она же замужем.
— Нет, она не замужем... — вдруг осмелел Аркадий, но в этот момент из дверей вышла Тамара, и откровенная беседа не состоялась. В присутствии Тамары общий разговор как-то не клеился: обычно заводилами вечерних споров были Генка или отец, но сегодня они отмалчивались, уткнувшись один — в газету, другой — в книгу. Аркадию подумалось, что этим они объявляют пассивный протест вторжению Тамары в их семейный круг.
А через полчаса, когда Аркадий и Тамара, договорившись взглядом об уходе, пошли в его комнату, ему послышалось, как Генка тихо проговорил:
— Ох, начинает она его за нос водить.
И на сердце Аркадия стало беспокойно, словно его уличили в чем-то дурном. Но он покорно шел за Тамарой, он не мог не идти за ней.
Едва за ними захлопнулась дверь, Геннадий сказал:
— Эта история мне не нравится... Слушай, отец, неужели бывает такое положение у парня, когда он знает, что ему нельзя встречаться с девушкой, а не может против ничего сделать?
Петр Григорьевич оторвался от газеты и усмехнулся:
— Испытаешь на себе — поверишь...
— Нет, я все же не согласен! — Геннадий встал, подошел зачем-то к двери, за которой скрылись Тамара и Аркадий, а вернувшись к столу, в сердцах с размаху бросил на него книгу. — Всем хорош Аркадий, а вот тут у него как-то некрасиво получается. Подумать только, она растоптала в грязи его чувства, когда связалась с Тачинским, бессовестно обманула Аркадия, а теперь снова пришла... Ну где же тогда понятие о нравственности у нее, да и вообще... Эх! Стоит ли говорить об этом! — Геннадий снова поднялся. Отец молча наблюдал за ним.
— Разве Тамару, — продолжал Геннадий, — можно упрекнуть в необразованности, разве не воспитывали ее с детских лет — семья, школа, все окружающее: что плохо, а что хорошо...
— Плохо, значит, воспитывали... — заметил отец.
Геннадий горячо возразил, что Тамаре нельзя жаловаться на воспитание, что все в семье делалось для нее.
— Вот и испортили девчонку, — вздохнул Петр Григорьевич. — Что человеку легко дается, к тому он легко и относится. Трудности в жизни лучше всего воспитывают человека. А у Тамары, видишь, как получается: отец день и ночь на работе, а мать во всем ей потакала.
— Не верю я, отец, чтобы Аркадий не понял своего заблуждения, только из сердца вырвать ее он не может... А помочь в этом мы обязаны... Но как?
— Трудное это дело, сынок... Стоит ли браться за него, хоть и друг он тебе, Аркадий... В сердечных делах друзей не бывает.
— Но и смотреть равнодушно я не могу... Стыдно мне и больно, когда вижу, что хороший человек затаптывается в грязь.
А в этот момент в комнате Аркадия был закончен серьезный разговор. Аркадий торопливо одевался. Тамара стояла около и, ласково глядя ему в лицо, тихо шептала:
— Постарайся, Аркадий, сделать это без лишнего шума. Мне уже надоело быть на языках у этих... баб и мужиков. Передай ему от моего имени, чтобы не вздумал шуметь, мы не регистрировались, и я ему не жена.
— Хорошо... Ладно... — нервно повторил Аркадий, одевая пальто и словно отмахиваясь от ее слов.
Он вышел минутой позднее Геннадия, ушедшего на занятия в поселковую партийную школу. Быстро, несмотря на боль в ноге, он прошел по улице и остановился около дома Тачинского. Хотелось собраться с мыслями, чтобы этот разговор, на который натолкнула его Тамара, произошел без лишних осложнений. Но волнение не оставляло Аркадия. Наоборот, сейчас оно дошло до такой степени, что Аркадия начал бить озноб. А не исполнить просьбу Тамары он не мог, она настаивала на этом, говоря, что очень желает, чтобы Тачинский оставил ее в покое.
Аркадий решительно двинулся к дому. Перед дверью ему послышалось, что в доме кто-то крикнул, он прислушался — все было тихо, и Аркадий постучал.
— Вероятно вам уже известно, зачем я пришел, — сказал Аркадий после продолжительного молчания. — Нам нужно поговорить о Тамаре... И поговорить серьезно.
— Пожалуйста, я слушаю вас...
Тачинский сидел, закинув ногу на ногу, с деланным спокойствием посасывая папиросу. Его поза должна была выражать полнейшее безразличие к разговору, но это явно ему не удавалось.
С нетерпением ждал Тачинский конца затянувшейся паузы. В сердце росло чувство уязвленного мужского самолюбия, и инженер несколько раз ловил себя на желании дать понять этому мальчишке его место в жизни, едко высмеять его, рассказав о своей связи с Тамарой. Тачинский понимал, что их никто не услышит, что все высказанное будут знать только двое. И он приготовился дать достойный ответ мальчишке, едва тот раскроет рот.
Но Аркадий не торопился говорить, он вдруг подумал, что разговор о Тамаре с этим человеком будет выглядеть очень странно. До чего, собственно, они должны договориться? Почему он не подумал об этом, когда пошел сюда по настоянию Тамары? Нет, нет, с Тачинским нужно поговорить совсем о другом.
Аркадий нервно усмехнулся:
— Пожалуй, говорить о Тамаре излишне... Я о другом хочу вас спросить...
Он резко встал.
— Как вам удалось избежать наказания за обвал? Мне и еще кое-кому это едва не стоило жизни, а вам хоть бы что... — Он шагнул к Тачинскому, тот инстинктивно привстал, остро глянув на Аркадия. — Да, я промолчал, когда меня спросили, виновны ли вы? Промолчал по известной причине. Хотите знать, почему? Скажу и об этом. Побоялся, что меня упрекнут, скажут — обвинение на личной почве...
Громкий хохот прервал горячую речь Аркадия. Тачинский смеялся, откинувшись на спинку стула, смеялся настолько естественно, что Аркадий вмиг словно прозрел, и, оглянувшись вокруг, вздрогнул: зачем он здесь? Аркадий попятился к двери, но Тачинский усадил его обратно на стул.
— Не торопись, Зыкин... Торопливость еще много навредит тебе в жизни... Мой совет — избавиться от поспешных выводов, от горячности и торопливости. Тем, что ты горяч, объясняю и твой приход сюда, к «сопернику», как ты, наверное, называешь меня. А ведь взрослый человек определенно скажет, услышав про подобный случай: мальчишество. Да, да! Мальчишество! Молод ты еще, Зыкин, а Тамара душою старше тебя лет на десять. Вот и вертит тобою, как захочет... О, она умнее, хитрее и расчетливее нас с тобою, вместе взятых! Я уже понял это, а ты... Вижу, что она снова властвует над всеми твоими поступками. — Тачинский усмехнулся, наслаждаясь убедительностью своих слов. Аркадий сидел, опустив голову, о чем-то задумавшись.
— Не думаешь ли ты, — продолжал инженер, — что я действительно буду вас преследовать? Это же абсурд! Я — главный инженер шахты, уже не молодой и узнавший жизнь мужчина — буду заниматься такими пустяками? Кто мог это выдумать? Тамара? Конечно, она... Так я к ней никаких претензий не имею, мы сошлись с ней по согласию, я ее не неволил, она сама заявила, что жить с тобой — инвалидом и калекой — не будет, что она любит меня... Я пошел ей навстречу, дал ей возможность ночевать в моей постели...
— Замолчите! Вы! — тяжело дыша вскочил Аркадий. Медленно приближаясь к Тачинскому, он продолжал: — Не сметь... вы слышите, не сметь говорить об этом! Она чище, выше, чем вы о ней думаете... А вы? Уже одно то, что вы провели несколько ночей под одной крышей с нею, не дает вам право насмехаться над женщиной... Это в высшей степени... подло! Да, да! Это — подло!
Аркадий повернулся и, резко хлопнув дверью, вышел. Свежий, холодный ветер охватил разгоряченные щеки. Аркадий шагал, глубоко дыша. С каждым шагом к нему возвращалось спокойствие. Он стал сознавать, что погорячился, что вел себя по-мальчишески, но чувства раскаяния не испытывал. Наоборот, его радовало, что наконец-то он высказал Тачинскому все, что думал о нем. И все же радость Аркадия была непродолжительной. Где-то в глубине души вырастала обида на Тамару, связавшую себя с этим мерзавцем.
Ожидая Аркадия, Тамара не могла сидеть спокойно в комнате. Выйти к Комлевым не хотелось, по сегодняшнему приему ей было ясно, что жить с Аркадием здесь она не сможет. Она стала перебирать в памяти всех близких знакомых и, наконец, пришла к выводу, что хороший друзей у нее, пожалуй, нет. Оставалось одно: идти к отцу, просить его о квартире или посетить Галину, которая после выхода Валентина из больницы жила с ним в отдельном домике, предоставленном шахтой.
Вспомнив о Галине, Тамара облегченно вздохнула. В конце концов Галина ей не чужая, она поймет положение Тамары. Да и, кроме того, ордер на квартиру был выдан Валентину благодаря горячему содействию Ивана Павловича; значит, Галина обязана этим семье Клубенцовых.
Подождав Аркадия еще несколько минут, Тамара вышла из дому. Галина жила на краю поселка в одном из новых, выстроенных этим летом красивых коттеджей. Тамаре нужно было пройти мимо дома Тачинского. Поравнявшись с домом, она замедлила шаги, с любопытством приглядываясь к освещенным окнам. Несколько дней назад это был ее дом, а сейчас там сидели два человека, с которыми столкнула ее судьба, и говорили о ней. Что там сейчас происходит?
Лишь на минуту остановилась она возле дома Тачинского.
...Галина стирала на кухне белье, когда Тамара вошла в дом. С живым любопытством глянув на Тамару, она пригласила ее в комнату, на ходу вытирая мыльные руки полотенцем. Гостья сразу же невольно отметила чистоту и порядок в комнатах. На полу — простенькие чистые дорожки; диван и мягкие стулья в белых чехлах; в переднем углу — туалетный столик, на котором, помимо разной мелочи, выделялось полуметровое зеркало в филигранной отделке. Простотой и уютом повеяло на Тамару от этой небогатой, но со вкусом подобранной обстановки комнаты. Глянув на окна, она заметила, что подарок отца в день свадьбы — красивого рисунка тюлевые шторы — хорошо дополняют убранство этой комнаты. Тамаре вспомнилось, что второй комплект таких штор до сих пор лежит у матери в сундуке — матери и дочери не понравился их рисунок. А здесь, в этой комнате, все было впору, все — на своем месте.
— Хорошо вы устроились... — сказала Тамара, когда обе женщины сели на диван. — Это где покупали, или ты сама сделала?
Тамара взяла в руки с мастерством расшитую маленькую подушку-«думку».
— Сама... — ответила Галина, улыбнувшись. — Времени у меня сейчас много, вот я и занимаюсь вышивкой.
— А где же ваш... ребенок? — спросила Тамара, смутившись: она до сих пор не знала имени ребенка.
— Спит наш Мишенька... Озорной стал, такой беспокойный и капризничает. Понервничала мамка, когда с ним ходила, ну, это и повлияло, наверное...
— А сейчас как? Не ссоритесь, не ругаетесь?
— Ну зачем же... Решили, что и без этого можно жить.
— А здоровье Валентина как? Где он сейчас?
— А вот здесь, за ширмой. Здоровье прежнее: не ходит. Доктор говорит, что это нервное потрясение. Спит он сейчас, кажется.
— Опасная у него болезнь?
— Трудно сказать... Может быть, всю жизнь, а может, и через месяц все в порядке будет... Иван Павлович был у нас здесь уже несколько раз, обещал помочь, чтобы профессора из Москвы вызвали...
Тамара покраснела, узнав, что отец уже смог и здесь побывать, а она собралась лишь сейчас, да и то, когда ей это стало остро необходимо. Она поспешила перевести тему разговора.
— А похудела ты, Галинка... — торопливо сказала она. — Изменилась сильно, я и не узнала сначала.
— Такая наша судьба, чтобы изменяться да худеть, — засмеялась Галина. Она и действительно изменилась: лицо побледнело, резче выступали скулы на щеках, но все это удивительно гармонировало с мягким задумчивым взглядом больших и округлых глаз. Она располагала к себе, вызывала симпатию.
«Хорошее лицо у нее... Счастлива она, наверное», — подумала с завистью Тамара, а вслух сказала:
— Ты знаешь, Галинка, я с Марком-то разошлась.
— Разошлась?! Почему? — брови Галины, изумленно дрогнули.
— А я его и не любила вовсе. Мой Аркадий снова здоров, и разве променяю я его на Марка? Ты Аркадия не видела еще? Я обязательно вас познакомлю. — Тамара помолчала, оглядывая комнату, и хмуро продолжала. — Да, Галя, бывает и так в жизни. Ошибешься, думаешь, что лучше так, а на деле... Да что там говорить... Во всех этих историях всегда оказывается, что мы, женщины, виноваты... А если подумать... Разве легко, например, быть матерью? Вот ты родила, стала матерью, тебе это приятно?
— Подожди... Я не пойму тебя, как это так: приятно, неприятно?
— Ну, что тут не понять. Наша доля такая женская — вышла замуж — и за пеленки... Так ничего хорошего в жизни и не увидишь... А ведь очень хочется — признайся, хочется! — видеть в жизни не только пеленки да горшки... Не знаю, как тебя, а меня иной раз в жар бросает от мысли: выйдешь замуж, и что же дальше? Получишь в коммунальном доме квартиру с общей кухней и каждое утро и вечер будешь ругаться с соседками из-за места на плите... Я думала, что Тачинский выше всего этого, что его жена — это уже что-то не совсем обычное, а получилось... Трус он и серый человек, только личину порядочного набрасывает на себя... Признайся, Галка, разве тебе не хотелось бы выйти замуж за человека с положением?
— Зачем это?
— Как зачем? — искренне удивилась Тамара. — Ты пойми одно: жизнь дается один раз! Зачем эту единственную жизнь наполнять нехватками, заботами, ссорами из-за каждой копейки. А ну-ка припомни, почему многие девчата стремятся выйти замуж за человека, имеющего неплохое материальное положение? Почему?
— Это странный вопрос, Тамара, и я...
— Ты выслушай меня до конца... Когда девушка выходит замуж за офицера, инженера, она уже знает, что, едва поженятся, у нее жизнь начинается — одна мечта... Я имела в Шахтинске таких знакомых и видела, как они живут. Это ж маленькие богини в своем мире, правда, в небольшом.
Галина встала: заплакал ребенок. Присев на стул, она дала маленькому Мише грудь, а сама повернулась к Тамаре.
— Не знаю, как ты, Тамара, — сказала она, — но я и не подумала о том, что женщина должна быть маленькой богиней. Просто мне и в голову это не приходило... И однако я сейчас счастлива и довольна своей жизнью. Ты спрашиваешь меня, приятно ли мне быть матерью? Извини меня, но для того, чтобы понять это, надо самой быть матерью... А уж, если разговор пошел откровенный, отвечу, что я думаю о замужестве по расчету, или, как ты говорила, о супружестве с человеком, имеющим положение в обществе. Страшная жизнь у такой женщины... Обеспеченная, но очень трудная. Что может быть тяжелее, чем жизнь с нелюбимым человеком, пусть и без забот. Кое-кому такая жизнь нравится. — Галина с усмешкой посмотрела на Тамару, и та поняла, что это относится к ней. Но что она могла ответить? Она лишь молча отвела взгляд.
А Галина снова заговорила:
— Конечно, трудно свою семейную жизнь устроить так, как мечталось... От пеленок и горшков, пожалуй, не уйдешь. Но разве это главное? Едва ли... Любишь человека — и пеленок замечать не будешь, а если еще и он тебя любит — вот тогда у вас крепкая семья и получится.
— Кто его знает... — задумчиво ответила Тамара, но голос ее звучал не совсем уверенно. — Это, пожалуй, красивая утопия, — тихо сказала она, но было видно: что-то из разговора задело Тамару за живое.
Тут она вспомнила о цели своего прихода.
— Галинка, знаешь что... Я хочу у вас жить.
— Жить у нас?
— Ну да, жить... Видишь ли...
— Подожди, подожди... О, я понимаю тебя... Ты, вероятно, не одна будешь жить?
— Ой, Галинка, какой ты молодец! Я не знала, как сказать тебе это, а ты меня предупредила... Значит, можно?
— Посиди здесь, я сейчас...
И она, держа на руках Мишу, ушла за ширму.
— Согласие получено, — хмуро сказала, возвратившись, Галина. — Можете жить с нами, места хватит.
Тамара вскочила и радостно бросилась к Галине, намереваясь поцеловать ее, но та смущенно уклонилась:
— Не забывай, что нас двое, — указала она глазами на сына.
— Вылитый отец, — наклонилась над ним Тамара и вдруг быстро выпрямилась и широко раскрытыми глазами посмотрела на Галину.
— Ой, ой... Я же забыла рассказать что-то о Валентине, — голос ее снизился до шепота. — Ты знаешь, он тут познакомился... хотя, нет, я тебе все по порядку завтра расскажу. И эту Зиночку Горлянкину покажу, когда она пойдет мимо.
Сердце Галины кольнуло от недоброго предчувствия.
После ухода Аркадия Тачинский долго сидел в задумчивости за столом. В голове теснилось множество мыслей: о Тамаре, о Зыкине, о Шалине и Клубенцове, он с завистью подумал, как быстро и плотно вошли они в горняцкую массу. А ему каждый день приносил лишь неприятности.
На улице послышались звонкие голоса молодежи, неторопливая, басовитая речь пожилых горняков. Это мимо дома шли с работы горняки третьей смены. Тачинский встрепенулся, торопливо оделся, выключил свет и вышел из дома. Сегодня было его дежурство на шахте.
Сразу же у ворот на него набросился сырой и холодный ветер, сильными порывами ветер распахнул полы пальто, Тачинский поежился и, поплотней укутавшись шарфом, зло поглядел в темноту, в ту сторону, где еще слышались людские голоса: даже то, что люди не боялись сырого ветра и громко разговаривали и смеялись, почему-то раздражало его... Как просто они, эти люди относятся ко всему!
Марк Александрович пришел на шахту, когда смена уже приступила к работе. Взяв у табельщицы сведения о выходе рабочих, главный инженер прошел к себе в кабинет. Через полчаса в кабинете то и дело стали раздаваться телефонные звонки: звонили с пятого горизонта, просили дать указание начальнику внутришахтного транспорта увеличить количество порожняка, потом с «Западной» лавы, вслед за этим — Комлев... И всех беспокоила мысль о порожняке. «Что они всполошились? — лениво подумал он. — Хотя... Ну, ну, все ясно... Октябрьский праздник на носу... Придется позвонить транспортникам, а то еще припишут что-нибудь политическое...»
Главный инженер вызвал к телефону Коротовского, дал ему указание не задерживать вагонетки на опрокидках, побыстрей разворачиваться у забоев, ввести, если нужно, в действие резервные вагончики, неделю назад спущенные в шахту по указанию Клубенцова... Занятый этими делами, Тачинский не замечал, как идет время. Но вот в кабинете стало тихо, наступила неожиданная пауза, и главный инженер поймал себя на мысли, что ему хочется уйти отсюда. В конечном счете, он здесь лишний... Он решает сейчас десятки мелких вопросов, не имеющих большой практической ценности, а главное, основное решается помимо него. А он всю жизнь стремился быть на виду. И до сих пор это ему удавалось. Но теперь... Теперь ему приходится делать то, что пожелает Клубенцов.
А внизу, в забоях, в это время полным ходом кипела работа... Мощные врубовки и комбайны вгрызались в угольные пласты, наполняя грохотом забои; стремительно пробегали по узким рельсам подземные поезда, везя «черное золото» к опрокиду, и люди в потемневших от угольной пыли зеленых спецовках ни на минуту не замедляли ритма. Сегодня они по-особенному дорожили каждой минутой: они начали предоктябрьскую вахту. Труднее всех сейчас, пожалуй, приходится горнякам циклующегося участка и их начальнику Геннадию Комлеву.
Геннадий после занятий в партшколе лишь полтора-два часа пробыл дома. Он не мог быть спокойным: снова участку предстояла трудная работа. Обязательства к Октябрьским торжествам взяли высокие, а тут, как на грех, поломался комбайн. Много, ох, и много беспокойных ночей принесло это Комлеву и машинисту.
Около комбайна Геннадий застал машиниста Николая Сотникова.
— Опять? — спросил быстро Комлев, здороваясь.
— Не пойму, в чем дело, — распрямившись на минуту, сердито ответил потный Сотников. — Все, вроде бы, делал по инструкции Петра Григорьевича. Бары начало зажимать, я сделал холостой ход, потом подал машину вперед — зубки полетели... Сменил их, подался на полметра, опять та же история... И уголь-то не особенно крепкий...
— Может быть, позвать механика? Простоим мы, а сегодня же день какой, — предложил Геннадий.
— Попробую еще сам... — мрачно ответил Сотников.
Но механика все-таки пришлось вызвать... Провозившись в машине около часу, он сердито сказал:
— Сам черт здесь не разберется...
Поймав на себе насмешливый взгляд Комлева, снова подошедшего к комбайну, механик рассердился и заявил:
— На поверхности надо разобраться с этой машиной.
Затем поступило распоряжение Тачинского выдать машину на-гора, а Сотникову, чтобы не пропадало время, работать вместе с Санькой Окуневым.
Сотников отказался.
— Если главному инженеру жаль моего рабочего времени, пусть запишет мне сегодня выходной... А комбайн на поверхность не стоит выдавать. Это же трата времени... Здесь буду доискиваться причины.
Геннадий молчаливо согласился, зная, что Сотников все равно настоит на своем... К тому же, доводы машиниста были убедительны.
Тачинский вспомнил о комбайне часа через два.
— Выдали машину на-гора? — раздался в телефонной трубке его голос. Комлев уже приготовился к выговору и сделал паузу в разговоре.
В этот момент подбежал запыхавшийся помощник Сотникова.
— Комбайн пошел! — крикнул он, Геннадий махнул рукой, чтобы он замолчал, и ответил в телефонную трубку:
— Не выдали... Сейчас комбайн снова начал работать. Сотников сам отремонтировал машину.
— Вот еще новости... — недовольно протянул Тачинский и положил трубку. Геннадий так и не понял, к чему относились эти слова: или к тому, что комбайн не выдали на-гора, или же к тому, что он заработал снова.
Сотников, не выключая машины, на мгновенье обернулся к подошедшему Комлеву, весело улыбнулся, показав ряд белых зубов, и крикнул:
— Ну, теперь дело пошло!
В других лавах работа шла также хорошо. Уголь с участка Комлева шел беспрерывно. К Геннадию снова вернулось хорошее настроение. Он отдался воспоминаниям о Нине, чувствуя, что в его жизни все так, как надо. А как она?