– Насть! Братьев покорми!
Громкий крик мамы заставил меня вздрогнуть и поспешно убрать тетрадь в стол. Я давно научилась понимать по интонациям её голоса, что произойдет в ближайшее время. А если она найдет тетрадку, то мне конец. Однако годы, прожитые вместе с ней в одних стенах, научили хитрости и осторожности.
У моего ящика было двойное дно. Сделала, пока мама с отчимом были на рынке, а мелкие в школе. Помимо моей тетрадки с мыслями там лежало немного денег, накопленных за время подработок, пара писем от Ваньки из деревни и мои кассеты с музыкой. Музыку тоже приходилось прятать, как и все, что маме «не нравилось»…
– Настя, блядь! – на этот раз крик куда громче. Визгливее. Страшнее.
– Настя – блядь. Настя – блядь, – ехидно повторил влетевший в комнату Матвей. А следом за ним в дверном проеме появился и Андрей. Мои братья.
– Насть, кушать хочется, – тихо буркнул Андрей, а Матвей, подойдя ко мне, гадко улыбнулся и резко схватил за грудь, сдавив так сильно, что в глазах набухли слезы. Я сдержала и крик, и удар. Стоит поднять на него руку и мне придется простоять в углу на коленях пару часов, а то и больше, если мама не в настроении.
– Пошли, – поморщилась я и, помассировав грудь, подтолкнула Андрея в сторону выхода из комнаты. Матвей уже умчался на кухню, чему я была только рада.
Ну а на кухне меня ждала мама. Она сидела за столом, разгадывала кроссворд и пила кофе. Когда я вошла, она даже не подняла на меня взгляд, зато улыбнулась и ласково потрепала по голове Матвея, который прильнул к её бедру.
– Кушать хочешь, сына? – спросила она. Брат кивнул, и мама наконец-то на меня посмотрела. – Ну! И чего стоишь? Забыла, где суп лежит?
– Помню, мам, – тихо ответила я, подходя к холодильнику. Открыв его, я с трудом вытащила огромную кастрюлю горохового супа, которую водрузила на плиту. Механизм кормления братьев был отработан годами, и я могла бы проделать все это с закрытыми глазами, не разлив ни капли супа. Зажечь конфорку, поставить на нее большую металлическую тарелку с холодным супом, через пять минут помешать, еще через три минуты попробовать и снять с огня. Потом нарезать хлеб, разлить суп по тарелкам и усадить братьев за стол. Младшенький всегда обедал без капризов, а вот с Матвеем приходилось возиться. Гаденыш, казалось, только и ждал, чтобы устроить мне очередную пакость. То швырнет в меня подмоченным хлебом, то тайком плеснет суп на пол, а пока я вытираю лужу, стукнет ложкой по голове. Стоит огрызнуться, как он сразу начинал ныть, а дальше по классике: мама размахивается, моя голова трещит от удара, во рту металлический привкус, а в глазах блестят слезы.
– Чайник поставь, – добавила мама, когда я усадила братьев за стол. Матвей скорчил мне рожу, но я равнодушно хмыкнула и повернулась к плите, услышав, как она уговаривает брата скушать ложечку. Со мной так не нянчились. – Давай, Мотя. Кушай. Будешь большой и сильный космонавт.
– «Психопатом он будет», – подумала я, ставя чайник на огонь. Затем повернулась к маме и спросила: – Что-то еще надо, мам?
– Уроки сделала?
– Да.
– Полы помыла?
– Да.
– Отец придет, одежу его постирать не забудь, – чуть подумав, сказала она. Я кивнула и ушла из кухни, пока еще чем-нибудь не озадачили. Отчим придет с работы в семь вечера, а значит можно доделать алгебру. Маме нельзя говорить «нет» – это я уяснила давно, поэтому на все вопросы отвечала «да». Но так было не всегда.
Вернувшись в комнату, я снова вытащила тетрадку из тайника. У многих в детстве был дневник, и я не исключение. Правда мой дневник разросся до трех тетрадей, каждая по девяносто шесть листов, зато полностью вмещал всю мою жизнь. Почти всю, конечно. В первом воспоминании, которое я записала в тетрадку, мне было семь лет. Первый раз, когда мама подняла на меня руку.
*****
– Сука! – рявкнула она и, размахнувшись, влепила мне подзатыльник. Рисунок, лежащий на столе, расплылся и на бумагу упали слезы. – Это что?
– Паровозик… – жалобно протянула я, пытаясь вытереть слезы с листа бумаги. Получилось плохо, поэтому следом прилетел второй подзатыльник. Рука у мамы была тяжелой.
– Вот рисунок в книжке! – слюни летят мне в ухо, но я, не замечая их, сгорбилась, ожидая еще одного удара. – Это паровозик! А у тебя, прости Господи, хуйня какая-то! Дебилы рисуют лучше!
Подзатыльник. Слезы. Рисунок, превращающийся в мокрое, размазанное месиво. Утром учительница спросит, почему рисунок такой мятый. Я совру и отвечу, что пролила воду. Врать я буду часто. Учителям, друзьям и себе. Себе врать больнее всего, но и эта боль со временем притупляется.
Я нарисовала еще пять паровозиков, но маме ни один из них не понравился. Голова гудела от ударов, глаза чесались и покраснели, а рисунки, все как один: мятые, влажные и некрасивые. В итоге решено было оставить первый паровозик, которому досталось сильнее всего: сопли, слюни, слезы. Еще и безуспешные попытки от всего этого избавиться.
Но мама не успокоилась. Она заставила меня два часа писать имя и фамилию в черновике, пока буквы не стали ровными и красивыми. Затем я подписала рисунок, пусть и вздрагивая изредка, ожидая еще одного подзатыльника и крика «сука». Но так тоже было не всегда.
Когда мама была в настроении, она рассказывала мне о детстве. Моём детстве. Порой улыбалась, когда вспоминала, как папа приезжал забирать её и меня из роддома. Но её голос грубел сразу же, стоило перейти к моей нелюбимой части. Когда ушел отец.
Нет, он не умер. Просто ушел. Одним январским утром собрал вещи, покидал их в чемодан и, оставив на кухонном столе клочок бумаги с запиской, исчез из моей жизни. В Грязи много таких: брошенных, одиноких и озлобленных.
Мама поменялась не сразу, а может я просто ищу ей оправдание. Сначала были попытки осознать, подстроиться и начать жить дальше, но они в итоге сошлись к тому, что мама до утра сидела с тетей Таней, нашей соседкой, на кухне. Они звенели стаканами, иногда смеялись, а утром маме всегда было плохо. Тогда я не понимала, что происходит. Понимание пришло гораздо позже.
Сначала мама просто огрызалась на мои вопросы. Могла обругать, но никогда не била. Не знаю, чем её так взбесил мой паровозик, но она словно с катушек слетела. А я плакала и не понимала, что сделала не так.
– Можно и лучше сделать, – фыркнула мама, когда я подписала рисунок и убрала его в портфель. Я ничего не ответила. Просто кивнула и пошла умываться. Ну а увидев себя в зеркале в ванной, снова разревелась. На этот раз тихо. Мне еще не раз придется плакать тихо, чтобы мама не услышала. Потому что, если живешь в Грязи, то должен быть сильным. Не важно, пацан ты, или девчонка.
Грязь – это не город, хотя я бы поспорила с этим утверждением. Грязь – это район города, в котором я живу. Не самый плохой, есть еще Речка и Окурок, куда даже днем забредать не рекомендуется. Во времена Советского Союза туда ссылали химиков, дебоширов, хулиганов и прочую шпану. В Грязи этого добра тоже хватало, но, по крайней мере, днем можно было гулять относительно спокойно. За исключением весны. В это время года Грязь словно с ума сходила. Отовсюду вылезали онанисты, наркоманы, буйнопомешанные и им подобный сброд. Однажды я шла со школы через парк и увидела, как в кустах стоит странный мужик. Он, не мигая, смотрел на меня и дрочил. Я испугалась, помчалась домой со всех ног, а когда влетела в квартиру, то увидела, что мама трясется на кровати, сидя на тощем мужике. Вместо сочувствия и помощи я получила кулаком по скуле, а потом еще три дня не могла нормально сидеть, потому что жопу неплохо так исполосовали ремнем, когда мужик ушел и мама сорвала свою злость на мне.
Со временем я привыкла к странным обитателям Грязи. Извращенцы в парках больше не пугали, местные наркоманы обходили стороной, стоило схватить с земли камень и злобно на них рявкнуть. Конечно, были и исключения, но в целом Грязь не самое плохое место для жизни, если смотреть на другие районы.
Мы жили в неплохом месте, как мне казалось. Рядом с домом был парк, а через сто метров от него небольшой пруд, в котором когда-то водились утки. Уток в начале девяностых сожрали бомжи. Мы с Катькой, моей подружкой, жившей по соседству, видели, как они ловят пернатых, потом ловким движением сворачивают им шею и суют в мешок.
– Хочешь жить – умей вертеться, – философски ответила тогда Катька. У неё всегда была наготове какая-нибудь умная мысль, чем Катька постоянно пользовалась. Такая мелочь, как утки, её не волновали, что она успешно доказала, вернувшись к игре в «классики».
Я любила гулять по нашему парку, любила сидеть под покосившейся ивой на берегу пруда. Не смущал меня даже каркающий мужик, бегающий голым на другом берегу. На районе и не такое бывает, да и пруда куда спокойнее, чем дома.
Папа получил квартиру, как только переехал из Сибири на юг. Он знать не знал, во что превратится красивый район, поэтому, как и все остальные счастливчики, просто радовался. Хрущевка по адресу: улица Ленинцев, дом восемнадцать, была копией других хрущевок, но выгодно выделялась тем, что окна одной стороны дома выходили на парк и на далекий пруд. Папе достался один из лучших вариантов. Угловая двушка, где кухня и гостиная с балконом выходят в парк, а комната во двор. Ну а когда я родилась, то комната, ожидаемо, стала моей. Правда, ненадолго.
Меня назвали Настей, в честь отцовской мамы, которую я никогда не видела. Об отце у меня осталось только одно воспоминание. Он берет меня на руки, подкидывает вверх и заразительно смеется. От него пахнет сигаретами, железом и чем-то сладким. Приятный запах. Я помню его до сих пор.
От отца мне достались глаза – большие и голубые, а также нос и губы. Мама частенько упоминала это, когда была не в настроении. Когда я была маленькой, то её слова меня расстраивали, а потом стало плевать. Как и на многое другое.
– Сучьи глаза, – ворчала она, смотря на меня сверху вниз. Я молчала, потому что знала – скажу слово и последует удар. Иногда молчать было легко, а порой невыносимо. Слезы застилали глаза, но слезы лучше боли. Да, рука у мамы была тяжелой. – Нос жидовский. Моего ничего нет…
Поначалу меня это оскорбляло, а потом я стала этому радоваться. Больше всего на свете я боялась стать похожей на мать. Как внешне, так и внутренне.
– Да, Настюх, мамка у тебя та еще гнида, – качала головой Катька, если попадала на концерты, которые устраивала мама, а их она устраивала постоянно. Я, конечно, вскидывалась, оскорблялась, но Катька махала рукой, ехидно улыбалась и добавляла. – Скоро в подвал тебя посадит. На цепь, как псину безродную.
– Ничего не посадит, – тихо отвечала я, однако в душе такой уверенности не было. Кто знает, что придет маме в голову в следующий раз.
Катька Сухова – моя лучшая подруга. И единственная. Мы жили в одном доме, только я на четвертом этаже, а Катька на втором. Это не помешало нам протянуть нитку, по которой мы обменивались записками, когда родители ложились спать.
С Катькой я познакомилась в семь лет, когда ко мне на улице пристал странный мужик. Он постоянно щурился, тер нос и предлагал мне конфету, если я ему кое-что покажу в подъезде. Лицо у него было серым, словно всю кровь откачали, а губы – мокрые и мерзкие, паскудно улыбались. Тогда я была наивной и верила людям, поэтому с радостью согласилась, не испугавшись откровенно ублюдской рожи. Мама меня конфетами не баловала, а тут дядька предлагал целую горсть долгоиграек. Настоящее богатство для девчонки моего возраста.
Понятно, что конфет я не получила. Дядька зажал меня в углу, у спуска в подвал, а потом расстегнул штаны. Хорошо хоть трусы спустить не успел. А все из-за соседской девчонки, которая в этот момент спускалась по лестнице с пакетом черешни. Она на миг замерла, перехватила мой испуганный взгляд, а затем нахмурила брови. Не испугалась, не заорала, не заплакала. Просто нахмурилась и сжала кулачки.
– Мой папка тебе пизды ща даст, – дерзко сказала она, без страха смотря на мужика. – Вчера он одного такого поймал, а потом палкой ноги сломал.
– Что? – переспросил мужик, ничего не понимая. Я боялась лишний раз двинуться, поэтому с мольбой уставилась на девчонку. Та сделала шаг в нашу сторону и изогнула бровь.
– Я ща заору, и он выскочит. Вон из-за той двери. Выскочит и отпиздит тебя до кровавых ссак, – девчонка указала пальцем на обитую дерматином дверь. Я знала, что она врет. Там жил не её отец, а полупарализованная бабка, которую я жутко боялась. Бабка частенько стояла в дверном проеме, когда я возвращалась с улицы и, страшно завывая, пыталась что-то сказать. Мама говорила, что она когда-то была учительницей. Хотя, если бы она выскочила, дядька точно бы пересрался.
– Я… это… – мужик судорожно застегнул штаны на пуговицу и попятился к выходу из подъезда. Девчонка гадко усмехнулась, а потом набрала в грудь воздуха, словно и правда собралась орать. Мужик побледнел и, выбив плечом дверь, выскочил на улицу.
– Ссыкло, – буркнула девчонка и подошла ко мне. – Пойдем на улицу?
– Пойдем, – кивнула я, а потом виновато посмотрела под ноги. На полу расплылась лужа. – Я описалась.
– Высохнешь. Меня Катя зовут. А тебя?
– Настя.
– Ты же с четвертого, да? – спросила она. Я кивнула. – Понятно. Черешню будешь?
Худенькая, смуглая, белобрысая, с длинным носом и маленькими черными глазками, Катька тем не менее излучала такую силу, какой у меня никогда не было. Порой мне казалось, что это не я её встретила, а Катька сама решила появиться в моей жизни. Но я была не против. Дети нашего двора меня избегали. Из-за моей мамы. Та могла выйти на улицу, позвать меня, а потом на глазах у всех наорать, обозвать блядью и шалавой, и уйти домой, как ни в чем не бывало. Только Катька, впервые столкнувшись с моей матерью, смерила её внимательным взглядом, поджала тонкие губы и покачала головой. Она думала я не услышу, что она скажет, но я услышала. Короткое и грубое слово, которое я произнести никогда бы не решилась. «Сука».
Вместе с Катькой в моей жизни появились новые краски. Назвать Катьку неугомонной мало. Это был кролик из рекламы батареек, только вместо батареек у неё был портативный ядерный реактор. В восемь лет она избила девчонку из соседнего двора, когда та, проходя мимо, попыталась отобрать резиновый мяч. К Катьке тогда участковый приходил, да только не особо-то и помогло. В обиду себя Катька никому не давала. Мне порой казалось, что она ничего не боится. Ни наркоманов, ни извращенцев, ни наших старшаков, которые пытались на неё залупнуться. К тому же Катька никогда не мыслила, как ребенок. Она говорила по-взрослому, думала по-взрослому, вот только любила иногда подурачиться.
Именно Катька в восьмом классе посоветовала мне записывать свои переживания в дневник, а когда я попыталась отказаться, стукнула кулаком в плечо. Кулаки у нее были маленькие, жесткие и до одури болючие.
– Пиши, Настька, – сказала она мне как-то раз, когда мы сидели у пруда после школы. Катька курила, а я задумчиво смотрела на зеленоватую, пахнущую болотом воду. – Пиши о всей хуйне, что у тебя в жизни творится.
– Зачем? – попыталась отмахнуться я, бросая камушек в пруд, но Катька так просто не сдавалась.
– Блядь, Насть, – устало вздохнула она. – Серьезно? Зачем? Ты себя давно в зеркало видела? У тебя ж круги под глазами, как у нарика. Синяки на руках. Ты, как тень, по школе ходишь, а после школы домой особо и не спешишь. Чо ты думаешь, я не знаю
– Так заметно? – с тоской спросил я. Катька, затянувшись сигаретой, кивнула.
– Я хоть и давно у тебя дома не была, но что-то подсказывает, там все еще хуже стало. Отвечаю, если б твоя мамка меня не выгнала, я бы ей втащила.
– Ты Матвея ударила, – робко улыбнулась я, вспомнив, за что мама запретила Катьке появляться у нас дома.
– Ой, блядь. Ударила, – фыркнула она. – Этот гондон меня за сиську ущипнул, еще и ржать начал. Да и не ударила, а леща прописала. От леща никто не сдыхал еще. Тебя, либо, сильнее лупят.
Я промолчала, потому что Катька была права. Она прищурилась и посмотрела вдаль. На другом берегу пруда скандалили незнакомые нам алкаши. Один свалился в воду, заставив подругу сухо рассмеяться.
– Ты не думай, Насть, что я дура. Я все вижу и слышу, – тихо сказала Катька. – Бабки на лавке вашей семейке кости моют будь здоров. Мне-то со второго этажа все слышно. Еще и пидор этот мелкий, Мотя ваш. Поднимаюсь вчера домой, а он в ящики почтовые ссыт. Меня увидел и писькой вертеть начал. Ему сколько лет? Или он просто ебанашка?
– Наверное, – кисло улыбнулась я. – Только что мне твой дневник даст? Думаешь, от меня так просто отстанут?
– Не, – поморщилась Катька. – Но полегчает точно. Когда все говно на бумагу изливаешь, сразу на душе хорошеет. Помнишь, меня Сидорчук в том году попытался бросить? К Локтевой клеиться решил.
– Ага.
– Тяжко мне было. Ну я по наводке мамкиной подруги и начала дневник вести.
– Помогло? – спросила я. Катька чуть подумала и кивнула.
– Помогло. Но потом я Лёшке все равно пизды дала после школы. Ишь, блядь, удумал бросать меня. Вот тогда полегчало основательно. Но это я. У тебя другая ситуация.
– Если мама найдет дневник… – я не договорила и, побледнев, отвернулась. Катька все поняла, вздохнула и, сев на корточки, обняла меня.
– Родная, – прошептала она. – Чем я тебе помочь-то могу? Ну, хочешь мамке твоей бревном по башке дам, когда она вечерком с магазина возвращаться будет?
– Нет, – рассмеялась я. Катька всегда могла поднять настроение. Грубыми шутками или простой нежностью, которой мне так не хватало.
– Нычку сделай, – хмыкнула она, закуривая еще одну сигарету. – Где дневник никто не найдет. Так и тебе спокойнее будет, и мамке твоей. И пиши, пиши, пиши. Может, потом в суд на них подашь. За это… как его… плохое отношение.
– Ты же знаешь, что не подам, – пожала я плечами. Катька снова кивнула.
– Ага. Знаю. Слишком уж сильно тебя поломали, родная. Вот и говорю – пиши. Пока не доломали окончательно.
– Попробую, – вздохнула я и, поднявшись с корня дерева, торчащего из земли, отряхнула джинсы. – Кать?
– Чего?
– Спасибо, – Катька скривила губы, потом обняла меня и легонько похлопала по спине. А я еле сдерживалась, чтобы не зареветь. Не получилось. Катька лишь кашлянула и обняла покрепче. Подруга, ближе которой у меня никого нет.
Вечером мама меня отпиздила. Не ударила. Не избила. Отпиздила. Как собаку, которая своровала кусок мяса. А виной всему порванные колготки.
Я сидела в своей комнате, читала «Ревизора» Гоголя, заданного по литературе, и не догадывалась, что тихий вечер обернется кошмаром. Два дня назад в школе была дискотека, куда я с трудом отпросилась и то, только на три часа. Мама запретила мне надевать юбку и колготки, обозвала «шалавой» и швырнула в меня джинсы. Я их ненавидела всей душой, потому что в джинсах приходилось ходить всюду. Школа, дни рождения родственников, магазин. И все время в одних и тех же джинсах. Катька уболтала меня спрятать в рюкзак юбку и колготки, чтобы переодеться в туалете, а я согласилась. Как оказалось, зря.
– Настя, блядь! Это что такое? – крик мамы заставил желудок болезненно сжаться, а сердце пустилось в галоп. Как и всегда, стоило ей повысить тон хоть немного. За дверью послышались её шаги и гаденький смешок Матвея, который от нее не отставал, если дело доходило до того, чтобы устроить мне взбучку.
– Мам… – я не договорила, потому что дверь распахнулась от сильного удара и в мою комнату влетела мама с перекошенным от ярости лицом. В руке она сжимала мои колготки и стоило увидеть их, как меня затрясло.
– Где ты порвала колготки? – тихо спросила мама, нависая надо мной. Я облизнула сухие губы и попыталась хоть что-нибудь ответить. Не получилось. Изо рта вырвалось только малопонятное сипение. – Еще раз спрашиваю. Где ты порвала колготки?
– Я не знаю… – ответила я. Мама кивнула, потом растянула колготки и показала мне небольшую дырку. Закусив губу, я вспомнила, как ударилась ногой о парту на школьной дискотеке.
– Сука! – прошептала мама и схватилась за сердце. Она часто так делала. Из-за её спины выглянул Матвей. На лице брата застыла ехидная улыбка, а глаза горели от радости. – Отец, значит, деньги тратит, покупает ей шмотки, а она вон что. Где шлялась?
– Нигде, мам. Правда, – я заплакала, но мои слезы её лишь сильнее раззадорили. Она зашипела и, схватив меня свободной рукой за волосы, потянула на себя.
– Шляешься, значит? Пиздой светишь? Шалава! – первый удар был неожиданным и неболезненным.
– Мам, не надо. Больно.
– Надо! Где ты шлялась, сука? Отвечай!
– На дискотеке была, – выдавила я из себя. Мама вздохнула, а потом принялась меня хлестать колготками. По лицу, по спине, по рукам. Не обращая внимания на стук соседей по батарее, на смех Матвея, который радостно гоготал позади нее, на мой крик. Отчаянный и жалкий.
– Шалава! Тварь! Сука! – приговаривала она после каждого удара. – Вся в папку своего. Кобелину! Гнида!
Она била сильно, широко замахиваясь, но удары колготками выходили не такими болезненными, потому что колготки были тонкими и почти невесомыми. Тогда мама стала бить ладонью и тут пришла боль. Жгучая и тяжелая. Я пыталась закрыться от ударов, вырывалась, просила перестать, но удары становились сильнее.
Когда же мама прекратила, то я еще какое-то время пролежала на кровати, свернувшись калачиком. Горели щеки, горели руки, горела спина. Я знала, что завтра выскочат синяки и придется снова идти в школу в водолазке с высоким горлом, чтобы их скрыть. Все это было уже не раз.
– Никаких тебе новых вещей, сука, – шумно дыша, сказала мама, швыряя в меня колготки. – Будешь в этих ходить. Хочешь штопай, хочешь выкинь. Но новых ты не получишь. Ишь, удумала. Дискотеки, сиськи-письки. Учиться надо, а не пиздой своей светить. Вон у Шиковых дочка… той еще блядью оказалась. Десятый класс, а дитя в пузе принесла. Какой теперь институт.
Я молчала, надеясь, что она успокоится и уйдет.
– Уроки сделала? – жестко спросила она. Я коротко кивнула, но маму мой ответ не удовлетворил. – Бегом в ванную. Умойся и назад. Проверю, что ты там сделала. Послали же мне шалаву, прости Господи.
– Хорошо, – тихо ответила я и, скользнув ужом, бросилась в туалет. Матвей помчался было за мной, но я успела закрыть дверь перед его носом и, упершись ногой в косяк, заплакала.
Спать я легла далеко за полночь. Мама не успокоилась, пока не проверила всю домашку. Дважды отвесила мне подзатыльник, заметив помарки в тетради по физике. И в качестве наказания заставила учить стихотворение. Правда, когда я его выучила и подошла к ней, то последовало стандартное:
– Выучила?
– Да, мам.
– Спать иди.
Я никогда не рисковала. Если она говорила учить стихотворение или отрывок из текста, то я старательно учила. Иногда могла учить всю ночь, а утром получала все тот же ответ. И пусть она никогда это не проверяла, я почему-то знала, что стоит мне раз схитрить и не выучить, как она обязательно проверит. И тогда снова боль, слезы и беззвучный крик в подушку, которого никто не услышит.
В школе я Катьке и словом не обмолвилась о колготках и ночной проверке домашки. Но что-то мне подсказывало, что Катька знает. Она молчала, а когда смотрела на меня, то всегда закусывала нижнюю губу, словно раздумывая – лезть или не лезть. Лишь взглядом скользнула по водолазке и, стащив тетрадь по физике, принялась скатывать домашку.
– Как ты здесь хоть что-то понимаешь? – фыркнула она, возвращая тетрадь. – Все эти формулы, цифры… Еще и Шептун так говорит, что хуй поймешь, что он вообще сказать пытается.
– У меня выбора нет. Я должна понимать, – тихо ответила я, убирая тетрадь в сторону. Катька кивнула и, посмотрев на Шептуна, нашего учителя физики, помотала головой.
– Херово, что выбора нет. Выбор он у каждого должен быть. Особенно у тебя, родная.
– Соловей! Сухова! Закончили разговоры, – перебил её учитель. Катька льстиво улыбнулась, но, когда Шептун отвернулся, показала ему средний палец, вызвав смешки у соседних парт.
На большой перемене мы с Катькой пошли на улицу. Катька, чтобы покурить, а я, чтобы просто подышать свежим воздухом. Правда, завернув за угол, мы столкнулись со старшаками из нашего класса – Кислым, Лимоном и Митяем.
Они, не обращая на нас внимания, прессовали школьного изгоя – Стасика Белоусова. Стасик – тихий и неконфликтный – частенько становился их жертвой, да и параллельные классы тоже порой подключались.
– Ты, таракан ебучий, – грубо рявкнул Митяй, хватая Белоусова за грудки. Катька говорила, что Стас и правда похож на таракана – рыжий, тощий, с длинными руками и ногами. Я же видела всего лишь забитого мальчишку, в глазах которого плескался ужас. – Хули ты мне калькулятор не дал? Если я парашу словлю, я тебя отхуярю, отвечаю.
– Батарейка села, – тихо попытался оправдаться Стасик, но старшаки его не слышали. Вернее, не захотели услышать. – Правда села.
– Пиздит, – заявил Кислый, двинув Стасу в плечо кулаком. – Я видел, как он щелкал по кнопкам.
– Я правду говорю, – голос у Белоусова дрожал, а я, на миг остановившись, вдруг увидела в нем себя. От внимания Катьки это тоже не укрылось. Она вздохнула и, подойдя к Митяю, положила тому руку на плечо.
– Чо доебались до него?
– Тебе не похуй, Сухова? – не оборачиваясь, спросил Митяй. Крупный, короткостриженый, с прокуренным голосом, он пугал меня. Грубостью, силой и злобой, которая бурлила в нём.
– Не похуй, раз спросила, – в голосе Катьки прорезался металл и Митяй, ехидно улыбнувшись, отпустил Белоусова, после чего повернулся к нам. Он возвышался над Катькой, как настоящий великан, но её это не пугало. Её вообще ничего не пугало.
– Калькулятор, сука, зажал, – рассмеялся Митяй. Кислый и Лимон синхронно кивнули, подтверждая слова вожака. Но Катька хмыкнула и повернулась к Стасу.
– Дай, – тот понял все без лишних слов и, покопавшись в пакете, вытащил оттуда старенький калькулятор. Катька нажала пару кнопок, поджала губы и с вызовом посмотрела на Митяя. – Ну? Не пашет он.
– Блядь, Сухова, – дернул плечами Митяй. Он, как и многие, почему-то тушевался перед Катькой, а я откровенно завидовала её храбрости и наглости. – Тебе реально объяснять надо?
– Отвали от него, Мить. Ну, правда. Заебали пацана, – тихо бросила Катька. Митяй вздохнул, посмотрел ей в глаза и махнул рукой. Затем повернулся к белому, как мел, Белоусову и сказал:
– Чеши, баклан. Бабам за тебя заступаться приходится.
Стас кивнул и, схватив дрожащей рукой калькулятор, вприпрыжку помчался ко входу в школу. Митяй правда быстро потерял к нему интерес и снова повернулся к Катьке.
– Чо, Сухова. Может погуляем как-нибудь?
– Может и погуляем, – задумчиво ответила та и взяла меня за руку. – Пойдем.
Тогда я еще не знала, что Митяй к десятому классу превратиться в настоящего урода, а бедному Белоусову придется прятаться от него по всей школе. Не знала и Катька, но, как и всегда, быстро свела все воедино. И Стаса, и мой испуганный вид, и черную водолазку.
– Чо случилось? – коротко спросила она, когда мы зашли в укромный уголок за школой, где можно было курить без риска запалиться.
– Ты о чем?
– Насть. Я серьезно. Чо случилось? – вздохнула Катька, закуривая сигарету. Чуть подумав, я осторожно оголила предплечье и показала ей внушительный синяк. Катька в ответ присвистнула, выпустила дым в небо и покачала головой. – Пиздец.
– Ага, – согласилась я.
– А я думаю, чего тебя так повело при виде Белоусова. За что?
– Колготки порвала.
– Ты или она?
– Я. На дискотеке, – устало ответила я.
– Сука, – буркнула Катька. – Из-за колготок так отхуярить… Насть, это нездоровая хуйня. Ты же понимаешь?
– Да, – робко улыбнулась я, но Катьку это неожиданно выбесило.
– Ну и хули ты смеешься? – рявкнула она, а потом выругалась, заметив, как я вздрогнула. – Блин. Прости, родная… Слушай, может в ментовку заяву написать?
– Участковый приходил уже, – отмахнулась я. – Соседи вызывали. Да я сама виновата, Кать. Не уследила, колготки порвала, отчим деньги потратил…
– Насть! – раздраженно перебила меня Катька. – Ты себя слышишь? Это колготки три копейки стоят. Хули тут такую ценность разводить, будто ты трусы золотые порвала? Нахера ты оправдываешь эту суку?
– Это моя семья, – пожала я плечами и, выдержав тяжелый взгляд подруги, добавила. – Все равно ничего не поделать уже. Надо просто меньше косячить.
– В жопу тебя! Я сама ментов вызову тогда. Настя, это не дело. Тебя пиздят, как сидорову козу, за такую мелочь, что аж смех и слезы, – воскликнула Катька. Я снова покачала головой, и подруга выругалась.
– Не надо никого вызывать, – я поежилась, сглотнула тягучую слюну и с мольбой посмотрела на Катьку. – Что, если… что, если, она узнает, кто вызвал. Ты представляешь, что со мной будет?
– Догадываюсь, – кивнула Катька. Она затушила сигарету об стену и, повернувшись ко мне, вздохнула. – Обещай мне одно. Нет, две вещи.
– Какие?
– Если у тебя появится шанс свалить, то ты свалишь. И еще. Если эта тварь снова тебя изобьет, ты мне скажешь об этом, идет? – спросила она и, поджав губы, уставилась на меня в ожидании ответа. – Обещай, Насть. Обещай!
– Хорошо, – ответила я. – Обещаю.
– Ты ж моя хорошая, – проворчала Катька и, обняв меня, погладила по голове. Она не знала, что я совру ей. Совру обязательно. Потому что до одури боюсь маму.
Вернувшись домой, я облегченно выдохнула, когда меня встретила тишина. На кухне нашлась записка, где говорилось о том, что мама с отчимом поехали на рынок за продуктами. Значит, у меня было еще три часа. Потом надо было сходить в садик за Андрейкой и на обратном пути забрать из продленки Матвея. Но это неважно. Я смогу побыть дома одна целых три часа. Так много… и так мало одновременно.
Сначала я искупалась. Долго и старательно намыливала, а потом терла жесткой мочалкой тело. Наслаждалась горячими струями воды, не боясь, что мама войдет в ванную и начнет орать. Долго вытиралась махровым полотенцем, словно желала продлить момент такого редкого одиночества. Но время таяло, а сделать еще надо было много.
После душа я помыла грязную посуду, которая дожидалась меня в раковине на кухне. Замочила в тазике рабочую одежду отчима. Налила из кастрюли в большую металлическую тарелку суп и поставила обратно в холодильник. Братья, придя из школы, точно захотят есть, а если я замешкаюсь, то Матвей обязательно пожалуется маме, что я его голодом морила. И еще что-нибудь выдумывает, чтобы мне точно досталось.
Когда я закончила и посмотрела на часы, то не смогла сдержать улыбки. Еще полтора часа. Можно достать плеер из-под матраса и послушать музыку. Можно почитать. Или просто насладиться тишиной, такой редкой и оттого вдвойне ценной. Но на душе скреблись кошки, словно я забыла о чем-то важном. И это важное сразу же всплыло в голове словами Катьки: «Пиши, Настька. Пиши о всей хуйне. И нычку сделай».
Задумавшись, я обвела взглядом комнату и улыбнулась, посмотрев на письменный стол, за которым делала уроки. Отчим недавно ремонтировал шифоньер и у него в кладовке остались несколько листов фанеры, из которой получится сделать двойное дно в одном из моих шкафчиков. Хмыкнув, я приступила к делу. Благо, что инструменты нашлись в кладовке, как и фанера, нужная для тайника.
Конечно, места в тайнике было маловато. Но туда легко можно спрятать толстую тетрадку и даже не одну. Ну а если места будет мало, то никто не мешает приподнять фальшивое дно, увеличив размер тайника. Когда я закончила, то от волнения даже рассмеялась. Правда пришлось похлопать себя по щекам. Дурацкое суеверие, но я побаивалась, что смех без причины заставит меня пролить слезы. Мама часто это повторяла.
Затем я сходила в гостиную и открыла дверцу шкафа, где лежали школьные принадлежности. Мне мама покупала обычные тетрадки, но я знала, что где-то там, в глубине, лежат и «общие» тетради на девяносто шесть листов. Найдя одну из них, я навела в шкафу порядок, постаравшись разложить принадлежности так же, как они лежали до этого. Мама может заметить, а рисковать я не собиралась.
Вернувшись за стол, я раскрыла тетрадь и замерла. Что писать? Как писать? Искренне или наоборот, умалчивая о самом сокровенном? А вдруг мама найдет? Но Катька говорила, что дневник надо вести искренне. Словно это немой друг, который никому не расскажет твои тайны, даже если его будут пытать. Но перебороть страх оказалось сложно. В голове возник образ кричащей мамы, которая размахивала найденным дневником. Я знала, что потом этим дневником меня отлупят, но страх ненадолго отступил, когда я взяла ручку.
Чистый лист в клетку манил и притягивал, а я неожиданно поняла, как много хочу рассказать этой тетрадке. Сколько хочу выплеснуть на эти страницы, не пугаясь грязи и не боясь ничего. Сердце билось, как безумное. Губы пересохли, да и в груди горел огонь, словно я собиралась сделать что-то противоестественное, страшное и унизительное. Непросто оказалось излить душу, но я убеждала себя, что надо это сделать.
Раз за разом повторяла Катькины слова, собиралась с духом, уходила на кухню попить воды и нервно смотрела на часы, которые равнодушными щелчками отсчитывали конец тишины и одиночества. Вздохнув, я снова взяла ручку, разгладила лист и, наклонившись над тетрадью, написала:
«Меня зовут Настя и мама меня ненавидит».