Глава первая Карьера за шесть пенсов


Крепко зажав в потной ладошке шестипенсовик, десятилетний мальчик с черными вьющимися волосами стоял посреди раскаленного тротуара и не отрываясь глядел на огромную яркую афишу. Вид бесстрашного охотника, смело идущего навстречу рычащим львам и разъяренным слонам, казалось, совершенно загипнотизировал его.

Сколько раз видел он себя в роли отважного охотника! Сколько раз проскальзывал под брезентовые стенки заезжего цирка или взбирался на колючую ограду местного зоопарка, чтобы только взглянуть на грозных львов или гигантских слонов!

— Последние билеты по шиллингу! Спешите, спешите! Последние билеты!

Низкий голос кассира, одетого в яркую униформу, ворвался в воображаемый мир маленького мальчика, внезапно вернув его к действительности. Когда до сознания малыша Дошел смысл слов, произнесенных кассиром, на его загорелом лице выразилось отчаяние и крайнее разочарование. Последние билеты по шиллингу! А у него всего лишь шестипенсовик. Один шестипенсовик — весь его недельный заработок. И чтобы получить эти шесть пенсов, нужно было без конца бегать по поручениям да еще делать кучу всякой работы по дому. Картину привезли в город в понедельник. И целую неделю он думал о том дне, когда увидит Фрэнка Бака в фильме «Пусть остаются живыми». Сегодня суббота, и в его родном городе Претории (Южная Африка) этот фильм идет последний день.

Робко подойдя к кассиру, мальчик спросил:

— Простите, сэр, а за шесть пенсов билетов больше нет?

— Нет, сынок, их распродали еще в два часа. Надо было приходить раньше.

— Я не мог раньше. Мне нужно идти пешком, а я живу далеко, — объяснял мальчик дрожащим, жалобным голосом, с глазами, полными слез.

— Ничего не поделаешь, мальчуган. Нужно раздобыть еще шесть пенсов, если ты хочешь видеть представление.

— А входных билетов за шесть пенсов у вас нет, сэр? Мне очень надо увидеть Фрэнка Бака.

— У нас не разрешают продавать входные билеты, сынок.

Это был слишком большой удар для мальчика, который последние шесть дней ни о чем другом и не думал. И ведь нужен-то был всего один шестипенсовик, чтобы перенестись на час в мир зверей и приключений, о которых он так мечтал с того самого дня, когда два года назад был провозглашен в своей школе героем за то, что поймал мартышку, сбежавшую из зоопарка. И, пока он лежал в постели, оправляясь от укусов обезьянки, маленькое пламя жажды приключений разгорелось еще сильнее. В то время к нему приехал дядя, у которого была ферма в Восточном Трансваале, и привез в подарок духовое ружье.

— Когда-нибудь, — сказал дядя, — у тебя будет оружие побольше и получше этой маленькой игрушки. Ты будешь охотиться на слонов, львов и леопардов и ездить по всей Африке.

— Как Фрэнк Бак?

— Да, мой мальчик, как Фрэнк Бак.

Дядя даже не представлял себе, как верно предсказал он будущее мальчика — бурные годы непрестанного риска и приключений, суливших ему успех и славу, а самое главное, суливших то удовлетворение, которое доступно лишь людям, ведущим жизнь, полную опасностей.

Когда малыш снова обратился к кассиру, по щекам его катились слезы.

— Пожалуйста, сэр, пустите меня за шесть пенсов. Мне правда очень нужно увидеть Фрэнка Бака.

Кассир взглянул на умоляющие, полные слез глаза, и его вдруг охватила жалость к этому бедному мальчугану, который протягивал ему на измазанной влажной ладони шестипенсовик. У кассира были собственные внуки, и он мог понять чувства мальчика.

— Ну, — сказал он, опуская руку в карман, — если тебе уж так необходимо увидеть Фрэнка Бака, то я, пожалуй, дам тебе шесть пенсов в долг. Но ты мне их вернешь.

Слез как не бывало.

— Ну конечно, сэр! Я отдам их в следующую же субботу. Уверяю вас, сэр!

— Ну что ж, договорились. А как же тебя зовут, сынок?

— Джордж Майкл, сэр.

— Джордж Майкл? Ну ладно, Джордж, беги, а то опоздаешь. И не забудь о следующей субботе.

О следующей субботе я не забыл и уже никогда в жизни не забывал этого доброго старика.

Во время сеанса я сидел, ухватившись за стоящий впереди меня стул, совершенно завороженный прекрасными картинами, силой и свирепостью диких зверей, ловкостью и отвагой Фрэнка Бака и его проводников-африканцев. Я совсем забыл о людях, сидевших вокруг меня, и не слышал ни криков, ни свистков, ни топота, поднимавшихся всякий раз, когда герою удавалось ускользнуть от верной смерти. Этим героем был я! Джордж Майкл, а не Фрэнк Бак подкрадывался к страшенному носорогу. Джордж Майкл сражал единым выстрелом, точно меж глаз, прыгающего на него льва с темной гривой.

Я покидал кинотеатр в каком-то трансе. Все, что я увидел, так подействовало на меня и мое воображение было так переполнено охотой и приключениями, что я даже не заметил, как прошел все четыре мили до дому.

Я сразу же догадался, что этот фильм снят не в какой-нибудь отдаленной студии, а здесь, в родной моей Африке, и не так уж далеко от моего дома в Претории. Интерес к диким животным, к лесам и чащам, где они обитают, сжигал все мои другие страсти, словно огонь при сильном ветре, пожирающий саванну. У меня появился ненасытный голод к книгам и фильмам об Африке и ее диких обитателях. И, как это нередко бывает, когда грядущие события еще задолго до их свершения каким-то странным образом влияют на наше сознание, я уже тогда смутно чувствовал, что моя жизнь как-то непостижимо связана с клыками, зубами и когтями Черного континента. Много лет лелеял я эту мечту в тайниках своей души, никогда не расставаясь с нею, и мечта сбылась в конце концов, но не так, как я тогда воображал.

В четырнадцать лет я убил своего первого леопарда. Я гостил тогда на ферме у дяди, подарившего мне первое духовое ружье. Леопарда я застрелил из дядиной винтовки. В тот день я гулял вдоль железнодорожной линии, проходившей через ферму, и вдруг за одним из поворотов оказался лицом к лицу с леопардом. Какую-то долю секунды мы оба стояли и смотрели друг на друга. Не знаю, кто из нас был изумлен и напуган сильнее. Но вот я вскинул винтовку и выстрелил. Раздался страшный рев, и затем все стихло. Я перезарядил винтовку и осторожно подошел к леопарду. Он лежал на боку, меж глаз у него зияла дыра. Леопард был мертв.

Чувство гордости придало мне сил. Каким-то чудом я ухитрился взвалить леопарда на спину и, сгибаясь под тяжестью этой ноши, направился к дому дяди. Удивительное дело, но всю дорогу, пока я нес на себе этот непомерный груз, я думал не о том, что сказали бы мои школьные товарищи или мой дядя, а о том, как поразительно хорош был бы этот выстрел для кино. Да, уже в том раннем возрасте я был увлечен фотографией и пленками, но теперь я часто думаю, что это увлечение было скорее тщеславием, чем сознательной подготовкой к большому делу. Может быть, тщеславие-то и заставляло меня фотографировать всех животных, которых мне удавалось убить или поймать.

«Вот будет здорово, — думал я тогда, — если показать потом ребятам эти снимки с изображением моих подвигов».

Но было ли это тщеславием или чем-то еще, все же мое увлечение положило начало тому делу, которое сейчас в Южной Африке считается самым крупным и процветающим.

В семнадцать лет я окончил среднюю школу и, не сумев найти работу в период застоя перед второй мировой войной, убежал из дому. Я успел пройти целых двести пятьдесят миль, направляясь в Родезию, прежде чем меня схватили и вернули домой. Вскоре для меня нашлось занятие. В двадцать один год я научился чинить деревянные духовые инструменты и стал мастером. А чтобы еще подработать, организовал, и, надо сказать, довольно удачно, танцевальный оркестр. Но любимым моим делом была охота, рыбная ловля и фотография. Интерес мой к ним никогда не ослабевал.

Через год мне предложили место директора в одном солидном магазине оружия и спортивных товаров. Владелец сообразил, что мой опыт охотника будет для него весьма ценен, и вскоре под моим управлением магазин стал процветать даже сверх всяких ожиданий. Я был доволен своей работой, чего не скажешь о большинстве людей. В свободные дни я охотился и ловил рыбу. А все вечера, кроме воскресенья и понедельника, играл в оркестре. В магазине я чувствовал себя в родной стихии среди рыболовных снастей всевозможных видов — и для мельчайшей рыбешки, и для самой крупной рыбы. Там были также пистолеты и револьверы всех систем и размеров, патроны, ружья и винтовки на вкус любого охотника — спортсмена или браконьера. Да, я продавал когда-то эти орудия смерти для истребления животных, которых теперь я так отчаянно стараюсь защитить.

Жизнь показалась мне еще прекраснее, когда я женился на Марджори. Мне было тогда двадцать три года. Вскоре после женитьбы я открыл собственный небольшой магазин спортивных товаров. Дело процветало. Я снаряжал сафари для сотен людей, желавших «положить в ягдташ» своего льва, слона или какое-нибудь другое животное. Вскоре моя слава охотника распространилась по всей Африке. Люди, мечтавшие об охоте, засыпали меня письмами, в которых просили моего совета о ружьях, охотничьих припасах и способах охоты. Многие правительства поручали мне отстреливать слонов и львов, губивших скот и посевы. Я исходил пешком тысячи миль в поисках слонов-отшельников. Сотни животных падали под моими выстрелами. Кровавый след тянулся за мной по африканской земле. И вскоре все общества защиты животных объявили меня жестоким «убийцей». Как они были не правы! Я не превозносил свои нелегкие охотничьи подвиги и не гордился ими. Я смотрел на них с ясным сознанием палача, который, исполняя долг, утешает себя тем, что жертва виновна и наказана справедливо. Охота ради охоты считается прекрасным и благородным спортом, развивающим наши чувства, если при этом охотник не нарушает запретов, установленных законом. Но когда животные признаны опасными для человека и подлежат истреблению, то это уже не спорт, а работа, подобная всякой другой, и успех тут зависит исключительно от умения и опыта того, кто ее исполняет.

Где бы я ни находился — в болотах Мозамбика или в песках Калахари, — я всегда брал с собой свою старенькую, подержанную 16-миллиметровую кинокамеру и потрепанный, видавший виды фотоаппарат. С помощью этих двух старых друзей я вскоре составил превосходную коллекцию снимков, сделанных во время моих бесконечных сафари нередко с риском для жизни. Все пленки и фотографии я бережно хранил в своем кабинете, ожидая того дня, когда можно будет приняться за фильм о диких обитателях Африки, которую я так хорошо узнал и так полюбил. Но взяться за этот фильм я решился только после того, как вместе с Марджори и двумя своими девочками, Кэрол и Джун, посмотрел голливудскую картину «Копи царя Соломона». У меня не было профессионального опыта кинооператора, и я не имел никакого понятия о постановке фильмов. Я был лишь удачливым любителем, твердо решившим проникнуть в таинственный и сложный мир профессионалов.

Я знал, что фильм «Копи царя Соломона» снимался частично в Африке, однако значительной долей своего успеха он был обязан хорошо продуманным сценам, подготовленным в идеальных условиях киностудии, где можно свободно распоряжаться освещением, аппаратами, микрофонами и актерами и где каждую сцену можно повторять до тех пор, пока режиссер не сочтет ее безукоризненной. Я же, наоборот, хотел создать небольшую съемочную группу и снимать на пленку все, что только привлечет мое внимание. Нашей студией будут широкие просторы под открытым небом, а нашими актерами — дикие звери, которые так же темпераментны и своенравны, как иные великие актеры нашего времени, только гораздо опаснее их. И к тому же мы не сможем устраивать репетиции или надеяться на повторную съемку.

Теперь я понимаю, что отправиться на завоевание мировых экранов для мелкого торговца оружием из Претории было слишком дерзкой мечтой, но тогда я смотрел на всю эту затею иными глазами. Я знал, что невозможно запечатлеть на пленке всей магии африканской ночи или величия наступающего дня, невозможно передать трепета погони, когда сердце стучит как молот, а во рту пересохло. Нападение рассвирепевшего зверя и его оглушительный рев. Выстрел и безмолвие смерти. Жужжание камеры и поспешное отступление. Бешеная дробь барабанов, несущаяся по джунглям. Стрекотание кузнечиков в траве и трубный рев слонов, продирающихся сквозь бамбуковую чашу! Как поймать все это на пленку?

Невозможно выразить в полной мере словами или на экране того потрясения, какое испытывает каждый, кто впервые приходит в эти дикие районы Африки. Но в своих фильмах я все же собирался показать чувства людей: ученого, приехавшего сюда делать открытия, фотографа, которому нужна выразительная деталь, охотника с его погоней за сильными ощущениями и натуралиста, жаждущего знаний.

И не нашлось никого, кто сказал бы мне о всей безнадежности этого дела, которое почти разорит меня. А если бы кто и нашелся, я бы все равно не послушал его и упорно продолжал бы начатое. Так уж я устроен.

Моя жена Марджори, очень справедливый критик всех моих начинаний, считает, что безрассудство и упорство я получил в наследство от своей семьи, где каждый отличался немалым упрямством.

Эту черту мы унаследовали от дела и бабки, которые всю свою жизнь прожили в Ливане. Они не были богатыми людьми, их доход зависел от того, сколько шелка они получат за сезон. Это был ненадежный источник существования. Помню, как бабка говорила мне, что старый сарай в ее саду за домом набит множеством крошечных шелковичных червей, которые целыми днями плетут нить жизни Для ее мужа и детей. Шелк в те времена был основным предметом производства в Ливане, и многие люди, чтобы хоть немного увеличить скудный доход от своих крохотных Ферм, нанимались на шелкопрядильные фабрики.

Другие, в том числе и моя родня, зарабатывали себе на жизнь еще менее надежным способом: они ткали собственный шелк на ручных станках, которые держали на кухнях, в спальнях или даже во дворах. Где-нибудь в конце сада у них росли тутовые деревья, и их листьями Скармливались тысячи жирных белых коротконогих созданий, которые лениво нежились на плоских лотках и в этой уютной обстановке производили свое ценное сырье. Денег, вырученных в течение сезона, семье должно было хватить на весь год, и часто по количеству шелковичных червей судили о зажиточности человека.

Моя бабушка Куфа Майкл, маленькая, хрупкая женщина, была глубоко религиозна. Когда родился мой отец, она дала обет сходить босиком в монастырь Мар Элиаса, ее любимого святого, и на руках отнести туда сына, желая окрестить его и получить благословение, чтобы сын вырос крепким и здоровым мужчиной и смотрел в неведомое будущее без страха и сомнения.

До монастыря Мар Элиаса было двенадцать миль, и, несмотря на протесты семьи, она отправилась туда в один из знойных дней по каменистой дороге, сбивая свои босые ноги до крови. Ребенок был завернут в покрывало из самого тонкого шелка, какой ей только удалось соткать. Склонив голову в беззвучной молитве, она брела с этой драгоценной ношей мимо зеленых виноградников, усыпанных спелыми гроздьями, и мимо оливковых рощ, манящих в свою тень. В крошечных деревушках люди удивленно останавливались, восхищаясь ее твердостью, а она, презрев усталость и зной, отказывалась от отдыха и продолжала тихонько двигаться к монастырю, который виднелся вдали, в багровой дымке среди холмов. С нею не было никого, кроме сына. Остальные родственники уехали в монастырь заранее, чтобы помолиться там за ее благополучное прибытие.

Странствие длилось несколько часов. Почти без сил добралась она до цели, но никому не позволила помочь ей подняться по массивной каменной лестнице. Слегка передохнув в прохладной тени портала и обретя новые силы в атмосфере покоя и благочестия, она решительно направилась к священнослужителям. При крещении младенца нарекли именем Элиас Майкл. Пока его крестили, она молилась Мар Элиасу, чтобы тот всю жизнь оберегал ее сына и помог ему основаться в какой-нибудь стране, где легче устроить свое будущее, чем в Ливане.

Когда крещение окончилось, она снова взяла ребенка на руки и направилась к двери. Родные стали уговаривать ее вернуться домой вместе с ними, но она отказалась.

— Разве я не прошла двенадцать миль, чтобы принести своего сына Мар Элиасу, и разве я не просила послать ему силы и защитить его? — спрашивала она. — Если это что-нибудь значит, то Господь и его святые угодники помогут мне благополучно добраться до дому.

Твердость духа Куфы Майкл перешла к моему отцу и никогда не изменяла ему. Думаю, что и я унаследовал свое упорство от этой прекрасной женщины.

Спустя тринадцать лет Элиас Майкл завершил школьное образование, какое в то время можно было получить в Бейруте. С раннего детства он проявлял способности к языкам и уже свободно говорил на арабском, французском и турецком. Знание этих языков могло бы помочь ему попасть в другие страны и, может быть, добиться большого успеха в жизни, осуществив мечту моей бабки.

Однажды он сидел на скалистом берегу безмятежного в тот час Средиземного моря. Услыхав позади себя шаги, он обернулся и увидел отца, который стоял за его спиной и глядел в даль моря. Немного помолчав, отец сказал:

— Элиас, я уже много дней наблюдаю, как ты сидишь на этом месте и смотришь на морс. О чем ты все время думаешь?

— Отец, — ответил мальчик, — я еще молод и ничего не смыслю в жизни, но даже такой ребенок, как я, может понять, что человеку с честолюбием в нашей стране делать нечего. День за днем сижу я здесь и думаю, как бы пересечь море и посмотреть, что за страны на той стороне и что может ожидать там человека.

Мой дед улыбнулся.

— Возможность побывать в дальних странах представится тебе скорее, чем ты думаешь, — сказал он спокойно, — я продал кусок земли за парфюмерной фабрикой и на эти деньги хочу повезти тебя в Европу. Собирай свои вещи, да побыстрее. Потому что скоро отходит корабль, идущий в Грецию, и мы должны попасть на него.

Хотя мать плакала, разлучаясь с сыном, в душе она гордилась тем, что сын так рано возмужал и что он полон честолюбивых стремлений.

В последующие восемь лет отец и сын ездили по Италии, Франции, Испании и Португалии, где Элиас Майкл Углублял свои лингвистические познания. Он брался за любую работу, какая только ему подвертывалась, вплоть До рассыльного, и со временем стал прекрасным переводчиком. Свободно владея арабским, французским, турецким, греческим, итальянским, испанским и португальским, он зарабатывал достаточно, чтобы содержать себя и отца и посылать немного денег матери, которая по-прежнему раз в месяц проделывала пешком двенадцать миль до монастыря, чтобы помолиться за мужа и сына.

Живя в Лиссабоне, Элиас Майкл нанялся на ферму, где выращивалась особая порода быков для корриды. Вскоре он и сам вышел на арену под именем Элиас Мигель Перес. Никто не знает, почему он выбрал это имя. Я только могу догадываться, что Мигель — по-испански Майкл, а Перес — просто сценическое имя, которое он взял, чтобы казаться испанцем. Имя, однако, прижилось, и даже через несколько лет, когда они уехали в Лоренцо-Маркес (на восточном побережье Африки), он все еще не расставался с ним.

В Лоренцо-Маркес Элиас Майкл вскоре стал посредником между приезжающими в этот далекий порт иностранцами и португальским правительством. Хотя он и не занимал никакого официального поста, все считали, что он может помочь любому иностранцу преодолеть все трудности с уплатой пошлины, оформлением документов и пройти через массу мелких формальностей, установленных для иммигрантов. Всю свою жизнь мой отец был человеком удивительной доброты и щедрости. Очень часто он платил собственные деньги за то, чтобы бедняка, приехавшего с семьей в Африку искать счастья, получше устроили, пока ему не подвернется какая-нибудь работа. А нередко он и сам получал значительные суммы от богатых иммигрантов, которым было приятно встретить человека, знающего их язык и готового оказать им помощь. Таким образом Элиас Майкл приобрел сотни друзей среди людей самого различного положения и достатка.

А когда ему надоела эта добровольная работа в Лоренцо-Маркес и он уже скопил порядочную сумму денег, они вместе с отцом направляются в Восточный Трансвааль, в город Махадодорп, куда после замужества переселилась из Бейрута его сестра. Вместе с мужем сестры он решил стать странствующим торговцем. Они приобретают быков и фургон, нагружают его товарами, которые пользовались особенным спросом у местных жителей, — блестящими стеклянными бусами, дешевыми ножами, яркими одеялами, штанами, рубашками, рулонами тканей — и отправляются в глухие районы, не пропуская ни одной деревушки, ни одного крааля. Дело пошло хорошо, потому что такая «доставка на дом» пришлась африканцам по душе, и в тот же год компаньоны уже смогли купить автомобиль, что позволяло им теперь пробираться в еще более глухие места. Вдобавок ко всему им были неведомы обычные тревоги торговцев, так как их покупатели платили наличными или же давали в обмен товары собственного изготовления, и среди них не было безнадежных должников. Спустя некоторое время Элиас Майкл послал денег в Ливан, чтобы его мать и два брата смогли приехать в Африку.

— Я никогда не сомневалась, что Мар Элиас позаботится о тебе, — прошептала мать, нежно обнимая сына, встретившего ее в Лоренцо-Маркес.

Устроив как следует мать и братьев в Иоганнесбурге, Элиас Майкл расстался со своим зятем-компаньоном и отправился в Бейрут за невестой. В доме своих родственников он встретил семнадцатилетнюю девушку, которую полюбил с первого взгляда. Элиас ухаживал за ней неделю, потом сделал предложение, и оно было принято. Обе семьи стали с радостью готовиться к свадьбе, которая состоялась в монастыре Мар Элиаса, и сразу же после этого жених увез свою невесту в Южную Африку. Когда они поселились в Претории, никто из них не знал ни английского, ни языка африкаанс. Однако это не особенно мешало им. Когда Элиас еще разъезжал со своим зятем по деревням, он сумел выучить несколько местных диалектов, пополнив таким образом и без того обширный список языков, которые он знал. Но, по его собственному признанию, он так никогда и не смог научиться говорить на английском и африкаанс с такой же легкостью, как на других языках.

Уже несколько лет жил он в Претории и все еще продолжал носить имя Элиаса Мигеля Переса, которое для него, по-видимому, имело особую притягательную силу. Он открыл ресторан со складом эскпортного продовольствия и назвал его «Тенериф» — по имени своего любимого острова в Атлантическом океане у северо-западного побережья Африки.

Первый его сын родился в 1913 году, а два года спустя на свет появился я. В то время мой отец познакомился с одним золотоискателем из Восточного Трансвааля. Этот человек скопил немало золотых самородков, и мой отец купил их у него. Зная, что это золото в Бейруте можно продать в два раза дороже, отец получил необходимые Документы и сел на корабль, идущий в Бейрут. Неведомо каким путем распространились слухи, что он везет с собой в Ливан целое состояние. Его выследили, и на тот самый корабль в Лоренцо-Маркес сели два подозрительных искателя сокровищ. Однажды вечером на шестой день пути, когда отец стоял у борта и, наклонившись, глядел на бегущую за кормой воду, на него вдруг кто-то набросился сзади. Двое нападавших старались столкнуть его за борт, но они не ожидали встретить человека такой необыкновенной силы. Видя, что его не одолеть, один из нападавших вынул револьвер и три раза выстрелил. К счастью, ни одна пуля не попала в цель. А когда на выстрелы прибежали пассажиры и капитан, мой отец уже успели справиться с противниками и крепко держал их в своих мощных руках — по одному в каждой.

Когда осмотрели каюту моего отца, золота там не оказалось. Его нашли потом в каюте грабителей. На них надели наручники, а золото для безопасности хранили в каюте капитана, пока корабль не прибыл в Бейрут. Отец продал золото одному из многочисленных ювелиров, живших на Сук-эль-Сайигин — улице Ювелиров. Но прежде чем расстаться с золотом, отец заказал каждому мужчине в нашей семье золотую булавку для галстука. Я берегу свою до сих пор, как бесценное сокровище.

Вскоре после возвращения отца в Южную Африку от менингита умер мой семилетний брат. Это был своего рода чудо-ребенок, говоривший на семи языках. Моя мать чуть не умерла от горя, и, чтобы ее спасти, доктор посоветовал отцу увезти ее из Претории.

— Мистер Перес, — серьезно сказал он, — если вам дорога жизнь вашей жены, немедленно увозите ее отсюда. Здесь ей все напоминает о сыне.

Мой отец решил, что сможет оставить на попечение И друга свое весьма процветающее дело, и вместе с матерью отправился в довольно долгое путешествие. Когда он вернулся, то не нашел ни друга, ни денег. Отец был на краю банкротства.

Его кредиторы соглашались получить по пяти шиллингов за фунт, но отец поклялся, что они не потеряют ни единого пенни. Он продал часть имущества, записанного на имя жены, и заплатил всем кредиторам. После этого отец оказался совсем без гроша. Это было ужасно, зато у него оставалась чистая совесть, и он чувствовал себя счастливым от сознания, что его репутация не запятнана. Все последующие годы отец очень бедствовал.

Потеря старшего сына и почти полный крах были страшным, сокрушающим ударом, от которого отец, по-видимому, так и не смог вполне оправиться. Я хорошо помню, что в детстве у меня не было таких игрушек и одежды, как у моих сверстников, с которыми я играл. И если я чего-нибудь хотел, то никогда не осмеливался просить об этом родителей, так как знал, что отец откажет себе в чем угодно, лишь бы у меня было все необходимое. Поэтому я нашел способ добывать все самостоятельно. Я продавал цветы из нашего сада, стриг своих школьных товарищей и бегал по всяким поручениям.

Вспоминая прошлое, я теперь понимаю, что, если б я не был лишен многого в детстве и если б мне не приходилось добывать все самому, пуская в ход силу и сообразительность, я бы не смог добиться успеха в жизни. Если бы мои родители имели возможность баловать меня, я бы не знал и половины своих удач. В тридцать три года я был уже владельцем трех магазинов спортивных товаров, фабрики рыболовных принадлежностей и отлично поставленного предприятия, снаряжающего сафари. И я собирался заняться еще одним увлекательным делом — съемкой кинофильмов.

Почти два года бродил я со своей маленькой съемочной группой по Африке, стараясь снять нужные мне кадры. Я полагал, что операторские и режиссерские просчеты в моих фильмах надо возмещать действием. И в поисках этого действия я нередко рисковал собственной жизнью и жизнью своих помощников. Если на меня бросался лев, я подпускал его к себе на десять футов и только тогда стрелял. А чтобы разъярить слона, я дразнил его до тех пор, пока он не бросался на меня, и лишь в нескольких шагах бедняга получал пулю в лоб. Иногда слоны нападали сами, как это случилось в одну из моих поездок, когда по поручению правительства Бечуаналенда я должен был уничтожить нескольких слонов-отшельников. И вот после многих опасных сафари, пока моя жена терпеливо поджидала меня дома, ухаживая за нашими двумя девочками, Кэрол и Джун, я собрал интереснейший материал для своего первого фильма.

Возвращаясь домой, я день и ночь трудился над фильмом, перекраивал его и монтировал, взяв напрокат оборудование. Постепенно фильм стал приобретать определенные очертания. Вырезая кадры, меняя эпизоды, я чувствовал себя скульптором, создающим из куска грубой глины образ, который он видит перед своим мысленным взором. Всякий раз, когда я просматривал фильм через свой маленький ручной литаскоп, я заново переживал все сцены: вот жаркие лучи солнца пробиваются сквозь густые кроны деревьев; неистовый ритм барабанов, отбиваемый большими черными руками, несется сквозь ночь, а тела носильщиков блестят от пота; стада антилоп импала, гну и буйволов в беспорядке бегут при нашем приближении; а вот желтые, злые глаза и оскал зубов нападающего леопарда.

Когда этот фильм постепенно возникал под моими руками, я старался придумать для него название. Слово «Африка», так горячо мной любимое, должно было войти в него непременно. Возможно, мысль, которую я так долго искал, пришла мне в голову как раз в тот момент, когда я смотрел через свой маленький литаскоп на огромного леопарда Скабенга, который весь дрожал от ярости и, выпустив когти, застывал в прыжке.

Ярость — вот что составляет основу жизни в джунглях. Ярость животного, убивающего другое животное, чтобы сохранить себе жизнь. Ярость. Я со своим ружьем был причастен к ней. И я назвал свой фильм «Ярость Африки».

Фильм наконец был готов. Я устроил просмотр для представителей печати и с трепетом стал ждать рецензии. Мои соотечественники, несомненно, должны быть самыми строгими критиками, они заметят малейшее отступление от истины. Однако, к величайшей моей радости, на следующее утро «Ярость Африки» была расхвалена всеми. Газеты называли ее лучшим сюжетным фильмом о диких зверях, созданном в Африке. Я считал это преувеличением, но тем не менее все это вдохновило меня, укрепило мои надежды и придало мне уверенности. Я уже хотел сесть на первый же самолет и лететь в Англию, чтобы попытаться продать свой фильм, но тут ко мне обратился один американский продюсер из Голливуда, оказавшийся в то время в Иоганнесбурге. Он прочел статьи в газетах и просил меня показать ему фильм. Я, разумеется, охотно согласился.

Фильм произвел на него сильное впечатление. Подавая мне свою визитную карточку, он сказал:

— Если вы повезете этот фильм в Голливуд, обязательно приходите ко мне. В моей студии мы приведем его порядок и продадим какой-нибудь фирме покрупнее.

Я взял карточку. Звали продюсера Питер Крафт. Это был человек небольшого роста, очень щуплый, с реденькими черными усиками, с копной черных, волнистых полос и бусинками черных глаз, твердыми, словно агат. (ним была его жена, привлекательная блондинка не старше двадцати четырех лет, с такой фигурой, что могла бы соблазнить и отшельника. Она была моложе своего мужа, по крайней мере, лет на двадцать. Я обещал зайти к ним, если приеду в Голливуд.

И вот 9 сентября 1952 года я отправился в свое первое воздушное путешествие, чтобы попытать счастья в Лондоне и Голливуде. Но, садясь на аэродроме Ян-Смэтс близ Иоганнесбурга в реактивный лайнер «Комета» британской авиакомпании, я даже не представлял себе, что вернусь в Южную Африку только через одиннадцать месяцев. И конечно, мне совсем ни к чему были все те препятствия, разочарования, беды и огорчения, которые я должен был пережить, прежде чем добиться успеха.

Первую остановку я наметил в Бейруте, в Ливане, стране моих прадедов. Отец мой умер в 1945 году, и с его смертью, к сожалению, оборвались все мои связи с: той чудесной страной. В Бейруте жили три его сестры, а также две сестры и два брата моей матери. Я их никогда не видел и никогда с ними не переписывался. О том, что они вообще существуют, я вспомнил только за несколько дней до своего отъезда, когда мать попросила навестить наших родственников. Я решил заехать в Бейрут, но, так как у нас не было ни одного адреса, я не смог предупредить их о своем приезде. Я знал адрес лишь одного человека, с которым отец когда-то вел переписку, и вот в его-то контору я и направился, как только сошел с самолета. Звали его месье Хисаф. Он был небольшого роста, имел внешность образованного человека и прекрасно говорил по-французски и по-арабски. По-английски он знал лишь несколько слов, и поэтому, когда я представился по-английски как «Джордж Майкл, сын Элиаса Майкла, который был, кажется, вашим большим другом», он ничего не понял и весьма вежливо извинился:

— Простите, месье. Я не говорю по-английски.

Как я был в тот момент благодарен своему отцу за то, что он держал нас в строгости, не позволяя детям разговаривать дома ни на каком другом языке, кроме арабского.

— Родной язык прежде всего, — говорил он. — Потом вы можете учить любые языки, но пока вы живете со мной под одной крышей, говорите на моем родном языке.

Как он был прав! Я удивил месье Хисафа, заговорив с ним на безукоризненном арабском языке.

— Я думал, — сказал я, — что вы говорите по-английски.

Он был страшно растроган, когда узнал, кто я такой. Его старческие глаза наполнились слезами, и несколько секунд он держал мои руки в своих, не произнося ни слова.

— Никогда не думал, — вымолвил он наконец, — что доживу до того дня, когда смогу увидеть сына своего дорогого друга Элиаса. Да, это очень важный день в моей: жизни.

Я долго слушал его воспоминания о тех днях, когда он и мой отец были молоды. Потом он стал вспоминать, как отец последний раз гостил в Бейруте. Месье Хисаф признался, что всегда мечтал пойти по стопам моего отца, — но Аллах распорядился его жизнью иначе. Об этом он не сожалеет, утешая себя мыслью, что после смерти будет похоронен на ливанской земле. Мой отец не раз высказывал такое же желание, но оно так и не сбылось.

— Месье Хисаф, мне очень хочется повидать своих родственников. Не могли бы вы показать мне, где они живут?

Он очень удивился, что я еще никого не видел, быстро, сходил за шляпой и тростью и вывел меня на шумную улицу.

— Сначала мы зайдем к младшей сестре твоей матери. Она живет недалеко отсюда, — сказал он, когда мы пробирались сквозь толпу по тротуарам.

Люди вокруг суетились и шумели. Самые энергичные и беспокойные расталкивали всех на своем пути. По булыжной мостовой тянулись навьюченные ослы, погонщики хриплыми голосами выкрикивали:

— Эй, эй, поберегитесь, поберегитесь!

Дорогие «кадиллаки» богатых торговцев беспрерывно сигналили перед верблюдом, который остановился посреди мостовой и задерживал все движение. За нами бежала шумная орава ребятишек, кричавших:

— Бакшиш, бакшиш, во имя Аллаха, бакшиш!

Повсюду около своих товаров сидели на корточках уличные торговцы. Другие расхаживали с лотками на шее, торгуя липкими леденцами и лепешками или же шнурками, щетками и дешевыми гребнями. Продавцы лотерейных билетов тащили их за собой целыми лентами и горланили: «Насиб йя насиб!» (лотерея, лотерея).

Праздная публика прохаживалась по улицам, сплевывая городскую пыль и ритмично постукивая четками. Когда я проходил мимо гадалок, сидевших с поджатыми ногами у своих лотков с песком, они хватали меня за брюки и жалобно выкрикивали какие-то слова, которых я не мог разобрать. Все это было красочно, но убого. Во времена моей бабки жизнь здесь, конечно, была еще более убогой, и теперь я понял, почему ей так хотелось, чтобы ее сын вырастил своих детей в более цивилизованной стране.

— Это старый, бедный район Бейрута, — объяснял мне месье Хисаф. — Простите, что я завел вас сюда, но это самая короткая дорога к дому вашей тетки.

Мы медленно пробирались сквозь суетливую толпу бедуинов, турок, арабов, евреев, сирийцев, ливанцев, американцев — казалось, здесь собрались люди со всех уголков земли. Отчаянно гудели автомобили, громко горланила невероятно пестрая толпа, в которой черное восточное одеяние мужчин и восточная чадра перемежались с европейской одеждой всевозможных покроев. Наконец мы выбрались из района трущоб и вышли на главную улицу с ее нарядной публикой и новейшими моделями американских автомобилей. Среди уличного шума то и дело раздавались резкие свистки полицейского. Он старался упорядочить движение беспокойного потока машин, а нетерпеливые шоферы пытались обмануть его бдительность.

Здесь в витринах современных больших магазинов смешались товары Востока и Запада. Чеканные медные изделия из Сук-эль-Хаддадин, персидские ковры, нейлоновые чулки и белье из Америки, мебель «чиппендейл» и веджвудский фарфор из Англии, глиняные горшки и кувшины из горных районов Ливана — все было собрано на этом космополитическом рынке.

Но вот мы покинули главный проспект и свернули в узкую, крутую улицу, которая вела к Хамра-стрит в Рас-Бейруте. В конце улицы мой проводник остановился и, с трудом переводя дыхание, показал мне на весьма приличный двухэтажный дом, увитый темно-малиновыми бугенвиллеями.

— Вот это дом твоей тетки, — сказал он.

Встреча с родственниками оказалась событием, которого мне никогда не забыть. Мы плакали и смеялись от радости, а потом каждый день в доме устраивались вечера, на которые собирались все родственники, пели песни и читали специально сложенные в мою честь стихи. Веселье затягивалось до утра. Угощали меня по-царски.

У моих двоюродных братьев был английский автомобиль, и они возили меня по всем замечательным местам Ливана. Я увидел собственными глазами удивительную и прекрасную землю, о которой так часто с большой гордостью, а иногда и с большой грустью говорил мой отец. Я увидел стены древних развалин Баальбека — этого памятника великой цивилизации прошлого — и могучие ливанские кедры, которые стояли здесь еще до Рождества Христова, и могилы пророков, давно умерших и ставших прахом, но оставивших людям свои прекрасные мысли и пророчества. С высоты величественных Ливанских гор я мог обозревать эту землю, которая уходила вдаль, сливаясь с горизонтом. Я видел, как за дальние горы величаво садится солнце в потоках разноцветного пламени, разлитого на вечернем темнеющем небе. Память перенесла меня к дням детства, когда я с восторгом слушал живые рассказы отца об этой земле непреходящей красоты. А когда ночь опустилась на горы, я почувствовал себя частицей этого великолепного спокойствия, разлитого вокруг.

Я был полон мыслей о великом прошлом Ливана, которое так отличалось от его настоящего. Меняются времена, меняется мир и люди в нем. И кто может сказать, к лучшему эти перемены или к худшему? Нравы и обычаи одного народа иногда не имеют никакого смысла для другого, однако существуют и такие обычаи, которые понятны всем, всегда и везде.

Многие ливанцы, разбросанные по всему свету, стараются сохранить в целости традиции своего народа. Но, увы, ассимиляция неизбежна, и, несмотря на усилия многих стойких патриотических семей оживить эти умирающие обычаи, сила западной цивилизации одолевает все и растворяет национальные особенности в единообразии современной жизни. Я бы не хотел увидеть древнюю землю Ливана совсем утратившей свою индивидуальность, за которую она так упорно держалась целые столетия. Но этот процесс в Ливане уже начался, и я видел неоспоримые доказательства. Манера есть, спать, одеваться, говорить, особенности свадебных обрядов и семейного воспитания все меняется под влиянием Запада.

Старые обычаи были целесообразны. Они придавали народу особое достоинство и особые черты, которые отличали его от всех других народов. Они составляли основу существования и смысл жизни. И они делали наглядным понятие «независимость».

Все же я покидал Ливан с чувством большого удовлетворения, так как исполнил наконец волю своего отца, который очень хотел, чтобы я побывал в его родной стране.

Загрузка...