Снились Катерине Петровне диковинные подсолнечники. Будто росли они в долине и все тянулись вверх, безудержно устремляясь в небо. Стержней не было видно, зеленая листва не шевелилась, а над листвой, как бы вися в воздухе, горели огромные золотые звезды. Они поворачивались к солнцу, а солнце торопилось на запад. Подсолнечники не успевали следить за его полетом. И как бы говорили они ему: «Не спеши за горизонт, мы еще не нагляделись на тебя, не напились твоего света».
Но солнце уходило. Вот оно закатилось за темную полоску горизонта, и подсолнечники начали подниматься вверх, как языки оранжевого пламени. Поднимаясь, они удлинялись и в небе слились, как сливаются мелкие ручьи в огромный поток. Это был невиданный пожар. Пылали подсолнечники, пылала долина. Вдруг загорелось все небо и разлилось всепоглощающим пламенем над землей.
Катерина Петровна проснулась и долго с ужасом глядела в знойное небо. Над ней, как золотой факел, пламенел подсолнечник. Широкая листва его просвечивала, и было видно, как на одном из лепестков суетится жучок. К подсолнечнику подлетел бархатный шмель с позолоченными пыльцой лапками, сердито пожужжал и впился хоботком в желтый диск. В небе мелькали птицы.
Где-то, совсем недалеко, куковала кукушка, и Катерина Петровна вспомнила детство: «Кукушка, кукушка, сколько мне лет еще жить?» И засмеялась. Кукушка столько накуковала, что хватит и ей и сыновьям…
Сколько же жить ее сыновьям?
Сонливость развеялась. Катерина Петровна лежала на траве и думала как-то обо всем сразу: о войне, уже много месяцев полыхавшей над родной землей, о колхозе, о сыновьях, ушедших на фронт.
Живы ли они? Что они сегодня ели и чем были заняты? Катерина Петровна с трудом проглатывала кусок хлеба по утрам. Больно было думать, что в ту минуту, когда она завтракает, сыновья ее голодны. На столе всегда лежали ложки и вилки всех членов семьи. Она сидела у стола и думала о том счастливом дне, когда все ее дети снова усядутся за общий стол. Каким весельем забурлит тогда ее дом…
«Ее дом»…
Катерина Петровна с горькой усмешкой вспомнила, как трудно было привыкать к деревянному домику, в котором пришлось временно поселиться.
Но война все продолжалась, и Катерина Петровна уже привыкла к русской деревне, где поселились эвакуированные колхозники. Сидор Захарович договорился с колхозом «Луч»: прибывшие с ним люди работали в одной бригаде.
Хозяйка избы, в которой нашла себе угол Катерина Петровна, приветливо относилась к этой седой женщине, изгнанной фашистами из родного села. И все же Катерине Петровне трудно было привыкнуть к чужому дому. Больше всего ее угнетали деревянные стены. Комната напоминала ей огромный ящик. Катерина Петровна повесила над кроватью домотканый ковер, украсила окна и углы комнаты вышитыми полотенцами. В огороде она развела подсолнечники. И все это она делала потому, что тосковала по Украине. Она по-детски радовалась, когда подсолнечники зацвели.
Хозяйка побелила печь, желая доставить удовольствие украинке. И обе они радовались, украшая печь простым орнаментом собственной работы. Однако стоило хозяйке уйти к себе, и Катерина Петровна опять загрустила, вспомнив о семье, о родной далекой хате…
По утрам, выходя из дому, она печальными глазами оглядывала улицу с деревянными избами, вспоминала сады и хаты родных Сорок, и часто ей чудились знакомые с детства задушевные мелодии, шум тополя, скрип колодезных журавлей…
Сидор Захарович — человек бывалый: он сразу освоился в чужом селе. Он скоро привык к новой обстановке и хозяйничал в колхозном дворе и в поле, как у себя в Сороках. Главной его задачей было добывать хлеб и продукты для фронта, и он по-своему оценил хорошее хозяйство «Луча». В свободные минуты Сидор Захарович любовался стенами домиков, покрытыми голубой масляной краской; рассматривал коровники и погреба; с любопытством заглядывал в глубокие колодцы.
Спустя неделю он уже знал в лицо всех колхозников и колхозниц, успел побывать у многих из них дома; открыто и немилосердно критиковал он лодырей и нерадивых… Его сразу заметили и относились к нему, как к хорошему хозяину.
Когда в колхозе не хватало кормов для скота, Сидор Захарович сумел достать в соседних селах мякину и сено. С ним считались в районном центре. Еще бы! Помощники Сидора Захаровича не только успевали ремонтировать инвентарь «Луча»; по и помогали другим колхозам.
Больше всего доставалось от Сидора Захаровича Марье Семеновне, временно исполнявшей обязанности председателя колхоза «Луч». Он то ругал, то учил ее, как руководить хозяйством. Вначале Марья Семеновна огрызалась, даже жаловалась секретарю райкома. Потом поняла, что ей, недавнему бригадиру, еще не под силу руководить целым хозяйством.
Она позвала к себе Сидора Захаровича в гости, и все думали, что после этого он перестанет ее критиковать. Но оказалось, что они мирно, в дружеской обстановке разрешали вопрос, кому руководить колхозом. Вскоре весь коллектив «Луча» проголосовал за Сидора Захаровича; он всем успел понравиться.
В горячее весеннее время он уже был председателем.
Глядя на тоскующую Катерину Петровну, Сидор Захарович говорил с укором:
— Перестань хныкать, Катерина. Не до того, голубка, теперь. Война кончится, вернемся домой, наладим все как следует, и тогда заливайся слезами сколько хочешь… Катерина Петровна невольно улыбалась:
— Тогда и плакать не захочется…
— Тем лучше, — заключал Сидор Захарович, лукаво подмигивая.
Постепенно Катерина Петровна привыкла к людям, познакомилась с их жизнью. Она знала, что многие женщины так же ждут писем от сыновей; волнуются, думая о фронте. И Катерина Петровна вместе с ними еще горячее принималась за работу.
Она постоянно думала о сыновьях, мысленно провожая их в бой, с болью и страхом представляя себе опасности, которым подвергались они на фронте.
Катерина Петровна подробно расспрашивала бывалых людей: как там на фронте, какому роду войск труднее? Раньше она думала, что Роману легче, чем Петру. Роман мог за много километров от фашистских укреплений громить их из тяжелых орудий. Петр хотя и сталкивался с противником лицом к лицу, но сидел за крепкой стальной броней. Но ведь могут налететь фашистские самолеты и сбросить бомбы на батарею Романа. А танк Петра могут подбить из противотанковых орудий… На то и война…
Еще чаще думала она о старшем сыне. Командир полка в ответ на ее письмо подтвердил, что Максим действительно пропал без вести. Но ведь она знала, что после первой мировой войны кое-кто из пропавших без вести вернулся домой. Может быть, и Максим вернется? Или он погиб?
Она будет ждать…
Пока что она с ужасом ждала новых вестей. Ей казалось, что война постепенно убьет всю ее семью. И как ни старалась Катерина Петровна заглушить тоску, ничего не помогало — росла она, как пырей. Сегодня вырубишь до самого корня, а завтра, смотришь, опять пробивается стебель.
Катерина Петровна успокаивала себя, думая о Викторе: ведь воевал он и на Дальнем Востоке и на финском фронте… Отчаянно воевал — и все же остался жив…
Успокоив себя насчет Виктора, Катерина Петровна подумала об Андрее. И, как страшную сказку, услышанную еще в детстве, вспомнила она думу про мать и ее сыновей.
Катерина Петровна вскочила, заволновалась: «Что же это я лежу? Люди работают, а я отсыпаюсь».
Стало стыдно, хотя ночью она, как всегда, плохо спала и в поле прилегла на полчаса во время законного обеденного перерыва.
Девушки и пожилые колхозницы окучивали картофель, хотя могли еще немного посидеть, побалагурить. Когда-то любили они послушать патефон или сами пели, собравшись у воза, на котором привозили еду. А теперь все спешили. Слишком много было работы, и колхозницы просили своего бригадира не отвлекать их даже читкой газет. Пусть Катерина Петровна сама читает газеты и рассказывает им новости.
Катерина Петровна по утрам успевала послушать радио, а днем просматривала газеты и, помогая то одной, то другой колхознице окучивать огород, беседовала с ними.
Она приносила в поле письма от фронтовиков — от сыновей, братьев, мужей… Это было самое тяжкое дело для нее. Она искренне радовалась тому, что колхозницы получают письма; ей нетрудно было ловить почтальона Керекешу, прозванного «человеком-неуловимкой». Но каким испытанием было для нее чтение чужих писем, в то время как ей перестали писать!
Была большая семья у Катерины Петровны, и вот никого не осталось. Анна и Олег, наверное, погибли… Им не удалось выбраться из Сорок, когда появились фашистские десанты. Случайный знакомый подтвердил опасения Катерины Петровны: Анна в самом деле не успела эвакуироваться. Она все еще дежурила в сельсовете, когда последние машины с детьми ушли на восток. И как проклинала себя Катерина Петровна за то, что силой не увезла невестку и внука.
Клавдия разыскала Катерину Петровну через Бугуруслан, где были сосредоточены адреса всех эвакуированных, и написала ей о своей жизни. Она потеряла всякую надежду увидеть когда-нибудь Максима. Катерина Петровна звала ее к себе. Им легче будет вместе сносить удары судьбы… Клавдия заартачилась: она, мол, по-прежнему любит Катерину Петровну, но жить с ней в одном доме не сможет. «Надо лечить, а не растравлять раны», — писала она.
Вскоре Клавдия перестала отвечать на письма свекрови. Потом Катерине Петровне вернули ее письмо с надписью на конверте: «Возвращается за ненахождением адресата». Ей так и не удалось найти невестку. Катерина Петровна поняла, что Клавдия для нее тоже «пропала без вести».
Так вот и жила Катерина Петровна одна, в чужом селе, среди чужих людей. И все же она ждала писем — от Петра и Романа, от Виктора… Даже от Клавдии.
Перекинувшись двумя — тремя словами с колхозницами, Катерина Петровна поглядела на солнце и, ни к кому больше не обращаясь, сказала:
— Схожу за почтой, наверное, Керекеша принес уже свеженькие газеты.
Она сказала «газеты», а думала о письмах. И загадывала: будет ли ей сегодня письмецо и от кого именно — от Петра, от Романа, от Виктора? А может, партизаны хоть привет передадут от Андрея?
Она быстро направлялась к чистеньким домикам селения, где разместился эвакуированный колхоз, и вслед ей неслись выкрики колхозниц:
— Катря, мне весточку принеси… от сыночка…
— Катерина Петровна, мне телеграмму от Павла…
— Тетя Катря, не забудьте и про меня…
Приближаясь к деревне, Катерина Петровна встретила Ворону, подумала: «Значит, неудача будет. Хуже черной кошки». Она невольно усмехнулась, и Ворона заметил это.
— Вот и хорошо, что встретились, — сказал он, привычно подкручивая кончики черных усов. — Не в контору ли поспешаешь?
— Почтальона ищу.
— Ищи ветра в поле… — с присвистом произнес Ворона. — Чарочку где-нибудь перехватил и отсыпается. А ты, видно, письмеца ждешь?
— Как же не ждать?
— Я вот не жду, — вздохнул Ворона. — Да и тебе от Андрея-то не дождаться весточки нынче. Ох, чует мое сердце, что несдобровать нашим хлопцам… Несдобровать…
— Типун тебе на язык! — озлилась Катерина Петровна. — Еще и в самом деле беду накаркаешь.
— Сам душою болею…
Катерина Петровна не хотела задерживаться и тем более говорить о том, что ее постоянно угнетало. Вспомнив, что Ворона искал ее, она уже по-деловому спросила:
— Ну, что там у тебя, Александр Иваныч? Опять с председателем не поладил?
— Черт с ним поладит… Придирается… А тут еще и Пахомов сподличал…
— С чего бы это? Он — добрый старик.
Катерина Петровна недоверчиво отнеслась к словам Вороны, так как хорошо знала ветеринара Пахомова, работавшего в «Луче», как утверждали местные люди, со дня основания колхоза. Старик очень расстроился, когда ему сказали, что среди эвакуированных украинских колхозников находится «свой» ветеринар. Увидев Ворону, он невольно пришел к выводу, что «такой» вытеснит его, старого ветеринарного фельдшера. А тут еще сам Ворона распустил слух, будто он ветеринарный врач, да еще и со «стажем»… В колхозе «Луч» даже в довоенное время нечего было делать двум ветеринарам, так уж — теперь наверняка придется уступить место более молодому, к тому же довольно прыткому ветеринарному врачу…
Катерина Петровна понимала, что Пахомов боится за свое «место», но и мысли не допускала, что он может «сподличать». Она вспылила, когда Ворона, вздохнув, с унылой усмешкой повторил: «Да, добрый…» Догадавшись, что Катерина Петровна не намерена затягивать разговор, Ворона прибавил жалобным тоном:
— Этот самый Пахомов при всех назвал меня фальшивым. И будто от него исходит требование перевести меня в скотники.
— Так ты ж и есть фальшивый! — засмеялась Катерина Петровна. — В Сороках-то все знают, что с тобой было, Александр Иваныч…
Ворона, нервно сузив глаза, пристально посмотрел на Катерину Петровну.
— Так, может, это от тебя слух пошел… будто я вовсе и не ветеринар?
— Какой там слух? Я слухи не распускаю, Александр Иваныч. А на партийном собрании высказалась…
— На партийном собрании? И что ж ты про меня там сказала?
— Да то, что все наши Сороки давным-давно знают. Не доктор ты, Александр Иваныч. И даже не фельдшер. Пахомов — опытный и еще трудоспособный. А двух ветеринаров держать накладно…
Ворона побагровел, в притененных густыми бровями глазах вспыхнула злоба. В эту минуту вспомнил он все, что когда-то произошло в Сороках. Сын Катерины Петровны — Роман беседовал с бывшими фронтовиками, а после заявил в райкоме партии, что в царской армии Ворона был санитаром, а в Сороках начал выдавать себя за «доктора». Роман Наливайко доказал, что во время революции Ворона присвоил себе чужую форму. И в документе, которым он ввел в заблуждение односельчан, написано не Ворона, а Воронов, и не Александр Иванович, а Алексей Иванович…
После этого бывший «доктор» Александр Ворона стал даже не ветеринаром, а скотником. В дни эвакуации ему опять повезло: вернули на прежний «пост». И он, по всей вероятности, одолел бы Пахомова, если бы Катерина Петровна не вмешалась…
— Выходит, что все от тебя исходит? — тихо, хрипнущим голосом спросил Ворона, продолжая глядеть ненавидящими глазами на свою бывшую соседку.
— Ты о чем? — недоумевала Катерина Петровна.
— Может, это ты посоветовала опять в скотники меня произвести? — с трудом подавляя гнев, уточнил Ворона.
Катерина Петровна с горькой усмешкой покачала головой.
— Эх, Александр Иваныч… Сколько лет учим тебя жить по-советски, а ты все свою линию гнешь. Не видишь, что в пропасть катишься. Ну, чего ты так вызверился? Я же хочу, чтоб тебе лучше было.
— Чтоб мне лучше было?! — с деланым смехом воскликнул Ворона. — Ну, дай и тебе бог счастья! И сынкам твоим долгой жизни желаю… А за Романа твоего век буду бога молить…
Он говорил с откровенной издевкой. Катерина Петровна, схватила его за локоть:
— Опомнись, Александр Иваныч! Такая беда на нас всех надвинулась, так зачем же еще нам — меж собой — враждовать? Вдумайся, что я говорю. Ты ж фальшивым ветеринаром и в «Луче» стал. А зачем это тебе? Поработай в коровнике как следует, покажи себя в деле, Александр Иваныч… Та мы ж тебя на руках будем носить…
Катерина Петровна с такой ясной, доброй улыбкой смотрела на Ворону, что он не выдержал взгляда ее светлых, синеватых глаз и отвернулся.
А в следующее мгновение ей уже было не до Вороны — впереди показалась знакомая фигура однорукого почтальона. Словно молодая девушка, подлетела Катерина Петровна к нему, протянула руку. И вся засияла, когда почтальон, улыбаясь, вручил ей сложенное треугольником письмецо.
— Ох, Петрусь… сыночек родненький… — шептала Катерина Петровна, узнав почерк того самого сына, с которым больше всего любила беседовать. И сейчас она, читая письмо посреди улицы, как бы разговаривала с Петром. — Голубок ты мой ласковый… Под пулями да под бомбами о маме своей тревожишься. Да я же вся… вся благополучная… Только б с вами, мои дорогие сыночки, беды не случилось…
Почтальон уже отошел. Катерина Петровна поискала глазами, с кем бы поделиться своей радостью. И в эту минуту она, словно самому близкому другу, доверила Вороне то, о чем «под большим секретом» сообщал ей сын-танкист:
— За одно сражение Петруся орденом наградили. А еще был такой бой, за который могут будто бы и в Герои произвести…
— Отчаянный он у тебя, — без особого восхищения произнес Ворона. И тут же добавил, стараясь заглянуть в письмо: — Ну, и мой Костя не посрамит нашу фамилию. Хоть и моложе Петра, а тоже хоть с кем потягаться может… Отважный, одним словом, хлопец…
Катерина Петровна покивала головой, как бы соглашаясь с Вороной, но думала она все же не о Косте, а о своих сыновьях. Прислонившись спиной к забору, она еще раз — громким шепотом — перечитала письмо от Петра. И Ворона с удивлением слушал нежные слова, которыми начиналось и которыми заканчивалось письмо танкиста Петра Наливайко.
«Ишь, как разнежился на войне, — думал Ворона, прислушиваясь к радостному шепоту Катерины Петровны. — А тут и простого «здравствуй» не доходит от сына. Один-единственный и тот написать не может. Она радуется, а тут хоть волком вой».
И, злясь, безотчетно ненавидя седую, счастливую женщину, Ворона побрел к скотному двору.
Почему-то вспомнилось сейчас, как Сидор Захарович говорил Пахомову, что никто не искал Ворону, что тот, мол, сам прилип к колхозу. Пахомов сказал смеясь: «Так он же, коли так, не ветеринар, а овод».
И скотник Кругляк, подхватив это слово, начал трунить над Вороной, говоря, что нельзя подпускать овода к коровам. Ворона, дескать, и в скотники не годится…
«Надо было мне в Сороках остаться», — заключил Ворона, представив свою дальнейшую жизнь в «Луче», где, как ему казалось, окружают его «лютые враги».
И хотя никто больше не придирался к нему, а Сидор Захарович начал даже похваливать его, как скотника, душа Вороны не смогла обрести равновесие. Работая в коровнике, он испытывал жгучую ненависть к Катерине Петровне и ее сыновьям. Однако, чем сильнее было это чувство, тем крепче сковывал его страх при виде бывшей соседки.
Сидя у себя в комнате, где даже в ясный солнечный день было сумеречно, Ворона чуть приоткрывал засиженную мухами занавеску и с ненавистью смотрел на улицу. Утром и вечером появлялась там торопливая Катерина Петровна.
«Чтоб тебя парализовало, — думал он, возмущаясь даже тем, что эта пожилая женщина не утратила былого проворства. — Чтобы ты туда пошла, а назад не вернулась». И ему было совершенно безразлично, куда именно шла Катерина Петровна, — главное, «чтоб не вернулась». Но она шла в поле, и еще более оживленная возвращалась домой. Шла в колхозную контору и опять спешила домой, как девушка. Другие пожилые женщины давно жаловались на ревматизм и еще какие-то свои особые болезни, а эта и не старела, и не болела.
«Подсыпать бы тебе какого-нибудь вредного порошку в борщ, — мысленно язвил Ворона, — чтоб ты и до отхожего места не добежала. А то можно и покрепче средство найти для тебя…»
Однако, повстречавшись с Катериной Петровной на улице или в колхозной конторе, он начинал заискивать.
Однажды даже поблагодарил ее за то, что она «пристроила к делу» его… Катерина Петровна простодушно рассмеялась, когда Ворона, улыбаясь, сказал ей спасибо…
— Видишь, нынче-то и сам доволен, — проговорила она. — Человеку и в беде легче, коли у него совесть чистая. Что ж, старайся… Старайся, Александр Иваныч… Колхоз в долгу перед тобой не останется…
«Да и я в долгу не останусь», — зло подумал Ворона, хотя с лица его еще не сошла заискивающая улыбка.
Почтальон Керекеша ехал на велосипеде, держась за руль одной-единственной левой рукой. Правой руки он лишился на фронте и вынужден был переменить профессию счетовода на письмоносца. Это было для него «временное явление» — он учился писать левой. И, может быть, успел бы «набить» себе руку, если бы реже пил.
Когда-то у него был красивый почерк; он виртуозно считал на счетах, рисовал карикатуры для стенгазеты. И теперь, лишившись руки, он горевал, заводил дружбу с теми, кто мог «чаркой попотчевать»; подвыпив, он бесконечно говорил об ужасах войны.
До ранения Керекеша служил в одном полку с Максимом, поэтому Катерина Петровна хорошо относилась к бывшему фронтовику. Узнав, что Максим пропал без вести, Керекеша ничуть не удивился, словно так и должно было случиться. Катерина Петровна спросила:
— Это часто бывает?
— Да, это бывает, — ответил почтальон. — Стоит зазеваться — и будь здоров! Но это не страшно. Один мой товарищ пропал без вести и оказался в плену.
Керекеша видел, как заволновалась Катерина Петровна, и торопливо прибавил:
— Да вы не беспокойтесь, все будет в порядке. Ручаюсь. Я вот сам сначала пропал без вести, а потом меня в госпиталь перетащили…
Он заврался и все испортил. Катерина Петровна вернулась домой совсем убитая. Но все же она продолжала встречаться с почтальоном; она все ждала: может быть, он скажет что-нибудь новое?
В нетрезвом виде Керекеша покачивал головой и бессвязно говорил о том, как он в первом бою вместе с Максимом бежал от немцев «во все лопатки»… Катерина Петровна нетерпеливо прерывала его, оглядывалась по сторонам: не слышит ли кто-нибудь болтовню Керекеши?
Сегодня почтальон был трезв, и Катерина Петровна приветливо улыбнулась ему. Задержав Керекешу, она потрогала пальцами набитую письмами и газетами сумку:
— Есть что-нибудь для надоеды?
«Надоедой» она сама себя называла за то, что каждый раз спрашивала, нет ли ей писем или телеграмм, заставляя Керекешу вновь и вновь рыться в сумке, хотя он с самого начала утверждал, что для Катерины Наливайко ничего нет.
Не отвечая на вопрос, Керекеша начал просматривать пачку писем, вынимая их из сумки по одному. Катерина Петровна напряженно следила за пальцами его руки. Стоило им задержаться на каком-нибудь конверте, как сердце Катерины Петровны замирало.
Как часто, прочтя фамилию на конверте, Керекеша опускал письмо обратно в сумку, а Катерина Петровна, подавив вздох, виновато говорила:
— Ну, давайте газеты и письма для моей бригады, побегу в поле.
На этот раз Керекеша особенно усердно рылся в сумке, перебирая письма; он даже подмигнул Катерине Петровне. Ее начало знобить, колени задрожали, а руки сами собой потянулись к почтовой сумке. Она уже не могла сдержать себя и свободной рукой помогала почтальону.
Увидя Керекешу, к нему со всех сторон начали сходиться свободные от работы колхозницы. Был жаркий день. Керекеша вытирал рукавом гимнастерки потный лоб, сердито смахивал пальцами влагу с желтых жидких усов и уже с любопытством постороннего человека наблюдал, как жадные руки колхозниц и подростков перебирают письма.
Он был чужим человеком в колхозе, но его успели полюбить, и часто колхозницы угощали его пирогами или пышками. Многим он приносил хорошие вести, и ему прощали то, что он часто пьет. Когда он был трезв, ему охотно давали «чарочку». Как-то еще весной, получив телеграмму от Виктора, Катерина Петровна весь вечер просидела с ним, вспоминая родные Сороки и угощая Керекешу наливкой своего приготовления. И теперь он, глядя на Катерину Петровну, уже самостоятельно еще и еще раз перебиравшую письма, думал о вкусном ужине, который предстояло ему разделить со счастливой матерью, получившей весточку от сына.
Но письма не было, и Керекеша уже с тревогой следил за разочарованным лицом Катерины Петровны. Когда она оставила наконец сумку, передав ее другим колхозницам, искавшим адресованные им письма, Керекеша испуганными глазами окинул окруживших его людей, еще раз лично пересмотрел все адреса и вдруг хрипло спросил:
— Граждане, кто взял письмо для Катерины Петровны?
Колхозницы смотрели на почтальона с удивлением, а подростки настороженно переглядывались и отходили. Они знали, что, если пропадет что-нибудь из сумки Керекеши, он уж кого-кого, а ребят не пощадит. Запомнят они, как крепок кулак единственной руки бывшего фронтовика.
Катерина Петровна покачала головой и невольно улыбнулась. Она решила, что Керекеше просто показалось. Никакого письма не было ей, и никто, конечно, не мог его присвоить. Колхозницы и ребята просматривали адреса на полученных ими письмах, и их недоумение возрастало.
— Це мени, ось точно написано.
— Чего ж бы я взяла чужое письмо? Глянь — это же от моего Василька.
— Что ж ты разыгрываешь старую женщину, никто из нас никакого письма для Катерины Петровны не видал…
Керекеша сдвинул брови, на лбу его гармошкой сбежались морщины. Не глядя ни на кого, он мигал глазами и кусал наползавшие на нижнюю губу усы, пытаясь что-то вспомнить. Наконец с виноватым видом проговорил:
— Показалось мне, что ли? Ну, как сейчас, помню, Катерина Петровна: такой синий конверт и красивыми буквами адрес написан.
— Наверно, от Романа, — обрадовалась мать. — У него почерк красивый. Или от Виктора…
Керекеша озабоченно продолжал:
— А может, показалось? — Морщины на лбу почтальона разошлись, глаза обнадеживающе глянули из-под желтых бровей. — Завтра я этот вопрос проясню на почте, Катерина Петровна. Будьте уверены: если только письмо имеется, оно будет доставлено вам в самый раз. Керекеша понимает, что значит письмо в наше время…
Ворона, брезгливо морщась и сплевывая, сгребал железной лопатой навоз в кучу. Уж лучше запах карболки, чем этот постоянный смрад темного и тесного коровника, где в два ряда стоят рыжие, понурые коровы. Доярки утверждали, что до войны в этом помещении было светло, чисто. Может быть… Очень может быть… Кое-где под потолком и сейчас еще висят покрытые паутиной, мышиного цвета, электрические лампочки. В «дежурной» валяются доильные аппараты. Но «век электричества» кончился здесь с тех пор, как колхозные мастера ушли на фронт. Некому отремонтировать и наладить движок… В домах мерцают коптилки. По ночам у дверей коровника тускло горит фонарь «летучая мышь». Да и его порой уносят в конюшню или свинарник…
Доярки говорили, что в первые дни войны еще можно было добиться порядка в коровнике. Но когда «пройдоху» Кругляка назначили скотником, все здесь пришло в упадок. Он, этот нелюдим Кругляк, не вывозил навоза из помещения, а сбрасывал его в самые темные углы. «Это просто вредительство», — возмущались доярки…
Следовало немедленно выгнать Кругляка из колхоза, но Сидор Захарович послал его пока на конюшню: пускай, мол, поработает под контролем других конюхов, может быть, исправится. Люди-то позарез нужны…
Став скотником, Ворона тоже обратил внимание на молчаливого Кругляка. У этого высокого, длиннорукого человека было странное лицо: брови его угрюмо наползали на злые, зеленоватые глаза, а толстые губы улыбались. Он улыбался постоянно, даже в те минуты, когда председатель отчитывал его за безделье.
В то время, когда Ворона вывозил тачкой навоз из коровника, Кругляк подошел к нему, попросил закурить.
Александр Иванович насыпал ему махорки в газетную бумажку и опять принялся за свое дело. Кругляк медленно крутил цигарку, глядя на скотника. Коричневое, худое лицо его, как всегда, улыбалось.
— Ты, сказывают, большим начальником был? — спросил он, когда Ворона, опрокинув пустую тачку, остановился у порога, чтобы передохнуть.
— А что? — хмуро спросил Ворона.
— Ничего… так…
«Нет, не так, — подумал вдруг Ворона. — Неспроста ты про меня расспрашивал».
Он мог без обиняков спросить: что ему, собственно, нужно, этому Кругляку? Но не так глуп Ворона, чтобы поступать опрометчиво. Предчувствуя, что этот нелюдим хочет сказать нечто важное, Ворона не торопил его. Вместе с тем нельзя было упускать случай.
Доярки были заняты своим делом: доили коров, подносили корма к яслям. Да они обычно и не смотрели на Кругляка — слишком он «напакостил» им…
В том, что Ворона и Кругляк курят на некотором расстоянии от коровника, не было ничего удивительного, на дверях ведь висит дощечка с надписью: «Курить строго воспрещается».
И ведь не случайно Кругляк отошел подальше от дверей, — такие тонкости Ворона умел понимать. Человеку хочется поговорить откровенно. О чем? О своем прошлом или о прежних «постах» Вороны?
Прошло несколько минут. Конюх и скотник курили, разглядывая друг друга. Из коровника доносились голоса доярок, позвякивание ведер и подойников. Серые крыши постепенно сливались с унылым цветом вечерних сумерек. Лишь изредка можно было заметить слабые огоньки в окнах домов.
— Что смотришь? — спросил вдруг Ворона. — Узнаешь?
— А где нам было встречаться? — угрюмо проговорил Кругляк. — В тюрьме, что ль?
— И там побывал, — со вздохом признался Ворона. И тут же прибавил, давая понять конюху, что с ним можно разговаривать без обиняков: — Ну, ты, как видно, мою биографию изучил?
— Знаю…
— Так что ж… встречались?
— Нет. Я в тюрьме не сидел.
— Так я тебе и поверил.
Кругляк осклабился:
— А ты ведь и впрямь побывал там. Чувствую. Ну, это меня не касается. Вот что скажи, Ворона: Сидора Захарыча любишь?
— Люблю.
— И я.
Ворона рассмеялся:
— Выходит, что мы с тобой одним миром мазаны. Так, что ли?
— Как тебе хочется, так и понимай.
Тщательно затоптав ногами окурок, конюх молча направился к себе: надо было лошадей поить. Спустя некоторое время он повел первого коня к стоявшему, у, колодца корыту. Конь жадно пил воду, похрапывая, судорожно вздрагивая. Кругляк заорал:
— Ну… дорвался… бездонная бочка!..
Он приводил и уводил лошадей, не давая им вдоволь напиться. Ворона и раньше замечал это, но ему было не до лошадей: своих забот хватало. Теперь он подумал: «Сущий вредитель… Только, как видно, сильно трусит… И хочется, и колется.!. Такому за всю свою жизнь не попасть в тюрьму…»
Поведение нелюдима вызывало в душе Вороны презрение и брезгливость. Не думает ли он, что и Александр Иванович способен заняться «мелким вредительством»? Не на такого напал.
Ворона не случайно устроился перед войной ветеринаром: он по-настоящему любил животных; коровы с детства вызывали в нем добрые чувства. Когда ему самому приходилось их доить, в нем пробуждалось желание ласково погладить шелковистую шею. (Своих коров он тщательно мыл и чистил.) Ему хотелось порой целовать еще влажного новорожденного теленка… А какую нежность он испытывал, держа на своей шершавой ладони желтеньких пушистых цыплят…
Нынче, видя, что Кругляк просто издевается над животными, Ворона готов был накинуться на него. Ему хотелось вывести тех же лошадей из конюшни и еще, раз их напоить… Напоить так, чтобы они не оглядывались с тоской на корыто…
«Ну и гад, — подумал Ворона, увидев, что Кругляк как ни в чем не бывало опять направляется к коровнику. — Я тебя проучу».
Он еще и сам не знал, как это ему, скотнику Вороне, удастся проучить конюха Кругляка. Допустим, что он заявит о своих подозрениях председателю… Может быть, Сидор Захарович и поверит ему… Но как установить «факт вредительства»?
«Очень просто, — решил Ворона, — пускай Сидор Захарович сам проследит за его действиями. Исподтишка. Так, чтобы и комар носа не подточил…»
Но зачем это Вороне? Хм… зачем… Да хотя бы для того, чтобы Сидор Захарович понял, что Александр Иванович свой человек… Стопроцентно советский…
«Стопроцентно»…
В течение всей своей жизни Ворона не был в глазах других таким «стопроцентным». А ведь именно потому, что ему постоянно не доверяли, он и скатился «в преисподнюю».
Скотник… Подумать только: бывший доктор, заведующий больницей стал скотником…
Надо кончать с этим… кончать…
Доярки разошлись по домам. Ворона повесил у дверей «летучую мышь» и приготовился слушать Кругляка, у которого, как видно, пробудился аппетит к разговору. (Слишком долго он не находил в «Луче» собеседников.)
Ночь была темная, хмурая. Когда вдали вспыхивали фары машины, у дороги на мгновение вырисовывались ненатурально зеленые кусты. Ворона мысленно переносился в другие края, туда, где в это время, как бездомный щенок, валялся в кустах его сын Константин.
Константин… Костя… сынок… единственный его сынок…
Может быть, его и в живых уже нет? Ворона старался не думать об этом. Почему-то он все-таки был уверен, что Костя переживет войну. Но где они встретятся? Там, на оккупированной территории, или здесь? Может быть, Костю, как некоторых других раненых партизан, вывезут когда-нибудь на самолете в советский тыл? Только бы ранение было не очень тяжелое…
А что, если война еще больше затянется? Американцы и англичане, как видно, не очень спешат на помощь Красной Армии. Может случиться, что Гитлеру удастся присоединить к Германии всю Украину… Тогда что?
«Тут надо еще помозговать, — решил Ворона, — кому из нас выгоднее поменять местожительство — мне или Косте…»
Такие мысли наполняли голову Вороны в то время, когда Кругляк опять устроил себе «перекур» на нейтральной территории — между конюшней и коровником. Ворона не подошел к нему, только проговорил равнодушным голосом:
— У тебя, оказывается, и своего табачку хватает?
— Хочешь?
— Обойдусь.
— А то попробуй моей махры.
— Обойдусь, говорю. И ты, пожалуйста, не ходи сюда с цигаркой. Заметит Сидор Захарович, так обоим влетит…
Должно быть, Кругляк понял, что Ворона вообще не возражает против общения, но не хочет, чтобы конюх курил возле коровника. На этот раз он затоптал свою цигарку раньше, чем полагалось; Ворона догадался, что Кругляку хочется продолжить разговор. И когда тот подошел, он уже без всякого опасения спросил:
— Так что ты хочешь, Кругляк? Может, думаешь, что я твой родич?
— Родич не родич, а одним духом мог напитаться.
— Ну и что?
Они уже настолько понимали друг друга, что можно было позволить себе полную откровенность. Однако Ворона не торопился. Разглядывая худое, скуластое лицо стоявшего под фонарем Кругляка, он думал: «Не всякую рыбу, что начала клевать, можно крючком за жабры схватить. А все-таки пускай клюет…»
Хлопнув себя ладонью по голове, Ворона проговорил:
— Ох, я ж и тютя. У меня чистый спирт припрятан в кладовке. Постой тут, я — мигом!
Не прошло двадцати минут, как он принес завернутую в газету бутылку, ломоть хлеба и несколько кусочков сала. Они пили просто из горлышка. Закусывая, Ворона спросил:
— Из каких краев будешь?
— Да мы ж земляки с тобой, — тихо ответил Кругляк и вдруг, по-гусиному вытянув вперед голову, прислушался.
Ему показалось, что за углом кто-то стоит. Многозначительно взглянув на Ворону, он присел с испуганным видом. Ворона схватил его за руку.
— Эге, да ты труслив как заяц. С таким никакой каши не сваришь.
— А ты хочешь сразу к черту на рога попасть? То-то и пришлось тебе в тюрьме посидеть, Александр Иваныч, — не без ехидства произнес Кругляк. — Я, брат, не из таких…
— Напакостил — и в кусты. Так, что ли? — Ворона беззлобно выругался. — Эх, ты… А я-то думал, что из тебя настоящий напарник получится. Нет, с тобой, Кругляк, и связываться не стоит…
— Береженого бог бережет, — пробормотал Кругляк.
«Клюет», — твердо решил Ворона. Однако такой решимости у него ненадолго хватило, — в следующую минуту он ощутил в себе некую раздвоенность. Было ясно, что Кругляк — «свой», с таким следовало бы сойтись поближе. Но в то же время Ворона понимал, что ему лично надо быть осторожнее. Катерина Петровна и Сидор Захарович заметят даже то, что он с Кругляком общается. А ведь как ни хитрит этот Кругляк, все видят в нем не того человека, которому можно было бы доверять…
Кругляк не знал, какие мысли тревожат Ворону. Поощряемый его восклицаниями, вроде: «Ну и как?», «а дальше-то что?» или «неужто правда?», Кругляк коротко поведал о своей судьбе. Был он «настоящим хозяином» на Полтавщине до того «проклятого года», когда началась сплошная коллективизация сельского хозяйства. Его раскулачили и выслали «бог весть куда…» Пришлось Кругляку до самой войны «мыкаться». Узнав, что гитлеровцы «укрепились» на Украине, Кругляк решил пробраться ближе к линии фронта. В «Луче» ему, в общем-то, неплохо, но тянет «на родину». Теперь вся «загвоздка» в том, как перейти линию фронта?
— А если красные попрут фашистов? — спросил Ворона, с насмешливым прищуром глядя на конюха. — В Германии, что ли, будешь век доживать?
Сжав ладонями худое морщинистое лицо, Кругляк долго оставался в неподвижности. Он думал… Он мучительно думал…
— В этом — вторая загвоздка, — пробормотал он наконец. — Коли б знал, где упадешь, так и соломки подстелил бы. Я вот с тобой хотел посоветоваться. Ты не из глупых, видать; скажи, брат, надолго ли они в наших краях окопались?
— Этого сам господь Саваоф не знает, — со вздохом ответил Ворона. И вдруг спросил: — А почему бы тебе в «Луче» не остаться навсегда? Работу дают… Трудодни начисляют… Живи да поживай…
Кругляк вспылил:
— А ты останешься? Усадьбу твою разорили, говоришь, сад уничтожили, фамилию обесчестили… И ты согласен вот так… скотником в колхозе до конца жизни? Да чтоб меня трижды мои деды-прадеды прокляли на том свете, если я примирюсь…
— Раз так, иди туда… — посоветовал Ворона.
— Куда?
— Да к себе на Полтавщину.
— Но я ж еще не знаю, удержится ли там германская армия, — с отчаянием прошептал Кругляк. — Если б я мог знать…
— Ишь какой хитрый, — рассмеялся Ворона. — Чужими руками жар хочешь загребать. Шкурой своей дорожишь. А кому она нужна — твоя шелудивая шкура? Уж коли Советская власть тебе не по нутру, иди навсегда к фашистам. А что ж… Прогонят тебя с Полтавщины опять, так и в самой Германии приспособишься. Не все ли тебе равно, чьим быкам хвосты крутить?
— Да я ж хозяином был! — с гневом и тоской возразил Кругляк. — Со мной сам пан-помещик раскланивался. Селяне даже наймитов моих боялись… А ты хочешь, чтоб я лично до конца жизни батрачил. Да чтоб мне руки и ноги покорчило, если я покорюсь…
— Гнида ты! — ругнулся Ворона. — Даже не вошь, а всего только гнида. Чтоб ты вшой мог стать, нужен тебе теплый кожух… Ну, хватит балясы точить. Я, между прочим, не из тех, кого ты можешь в напарники себе взять. Понял?
И, прервав бесполезный разговор с конюхом, Ворона ушел к себе.
На следующий день доярки не могли надивиться его старательности. Он не только убирал, навоз и менял подстилку, но и помогал коров доить. Им вообще в диковинку было то, что мужчина лучше любой доярки массирует вымя и доит корову…
Слух о необыкновенном рвении скотника дошел до председателя колхоза. «Хитрит», — подумал Сидор Захарович. Однако такая хитрость бывшего ветеринара ничуть не тревожила его: ферма только выиграла от того, что скотник начал лучше работать. «А может, он и на самом деле взялся за ум?» — размышлял председатель, узнав, что Ворона поражает всех своим усердием…
И вот сам Ворона пришел к Сидору Захаровичу, чтобы сообщить под большим секретом, что конюх Кругляк — «подозрительная личность». Предупрежденный Вороной, председатель несколько дней украдкой наблюдал за Кругляком, когда тот водил лошадей к колодцу. Затем Сидор Захарович собственноручно еще раз напоил их, чтобы убедиться, что Ворона не «наговаривает» на конюха…
Когда Кругляк пытался оправдываться на общем собрании, Ворона потребовал, чтобы и ему дали слово. К этому времени в нем созрело решение «перестроиться». Он никогда не перестанет ненавидеть тех, кто превратил его в скотника, кто разлучил его с единственным сыном…. Но грош цена этой ненависти, если она будет прорываться, как у Кругляка, даже на работе. Надо быть поумнее…
Кругляк во многом похож на самого Ворону. Познакомившись с этим человеком ближе, Ворона понял, что надо во что бы то ни стало (и как можно скорее!) завоевать доверие окружающих его людей, особенно коммунистов. Иначе — смерть… Ведь война затянулась. И неизвестно, удержится ли Гитлер на Украине…
Если Вороне суждено вернуться на Украину, то и в этом случае ему не нужны «напарники» вроде Кругляка. Эта трусливая «гнида» только помехой будет. И лучше избавиться от него, пока есть возможность… Они как два паука в банке… Нет, нет, Кругляк должен быть убран с дороги, по которой еще придется шагать Вороне…
Ошарашив Кругляка своим вероломством и красноречием, Ворона вывернул наизнанку душу бывшего кулака с Полтавщины. Таких, как Кругляк, надо нынче особенно тщательно проверять. И пока он еще не вывел из строя конское поголовье; необходимо правлению «принять самые решительные меры»…
— Что ты так смотришь на меня? — с издевкой спросил Ворона, обращаясь к оторопевшему Кругляку. — Я не из тех. Понял?
Конюх все еще не мог опомниться от неожиданности.
— Ведите его прямо в НКВД, — сказал Сидор Захарович, указывая на Кругляка. — Я сейчас приду…
Он задержался на минуту, чтобы поблагодарить Ворону. Однако, пожимая ему руку, Сидор Захарович сказал с усмешкой:
— Только не думай, Александр Иванович, что мы после этого повысим тебя в должности. Налаживай дело в коровнике и будь, как сейчас, бдительным на своем посту…
«Чтоб ты пропал с таким постом!» — озлобленно подумал Ворона.
Письма, адресованного Катерине Петровне, не оказалось на почте, и Керекеша заволновался…
Возвращаясь в колхоз, он, как обычно, зашел в крайний домик, в котором жил Ворона. Александр Иванович был самым активным подписчиком. Керекеша с удовольствием приносил ему свежие газеты, журналы. Письмами Александр Иванович не интересовался: он знал, что сын не может ему написать, а больше не от кого было получать. Друзья и родственники разбрелись по всей стране, и лень было Александру Ивановичу их искать. Зато газеты он читал запоем и с нетерпением ждал появления почтальона.
Его не удовлетворяли радиопередачи, он искал в газетах «подробностей», и часто, прерывая кого-нибудь из колхозников, комментировавших новости радио, Ворона уверенно говорил:
— Это что… Вот я в «Известиях» читал одну статейку. Она проливает свет на события. Газету, я вам скажу, надо читать умеючи… А что радио — это для всех…
Он не был таким, как «все»; докапываясь до мельчайших подробностей каких-нибудь событий, он с глубокомысленным видом делал свои выводы; он разъяснял колхозникам то, что, как ему казалось, не было понятно из газет. Он бесконечно говорил о героизме Красной Армии, о разгроме немцев под Сталинградом; с гордостью подчеркивал, что в Отечественной войне огромную помощь оказывают Красной Армии партизаны, в рядах которых находится его сын Константин.
Ворона часто напоминал Сидору Захаровичу о его «непоправимой ошибке». Стоило отпустить Александра Ивановича в партизанский отряд, и весь колхоз мог бы теперь гордиться своим земляком. Он, Александр Иванович, — старый рубака…
Говоря о своих возможных подвигах, он громко вздыхал и обижался, когда Сидор Захарович не признавал своей ошибки, не сочувствовал бездействующему «старому рубаке». И уж совсем падал духом Ворона, когда председатель прерывал его восклицанием: «И в уходе за скотом можно геройство проявить!»
Конечно, он и сам понимал, что от хорошей работы тыла во многом зависят успехи на фронте. Но за скотом могут и женщины ухаживать, а ему, еще крепкому мужчине, следовало в партизаны записаться…
Разоблачив конюха Кругляка, Ворона почувствовал себя крепче. Кажется, Сидор Захарович начал доверять ему…
Вот еще Керекешу надо «раскусить». Что за человек, в самом деле?
В присутствии Керекеши, для которого всегда была приготовлена стопка водки, Ворона постоянно восторгался Красной Армией: она хотя и отступала порой, но крепко била фашистов.
Обычно Керекеша отмалчивался, злясь на себя за то, что, даже побывав на фронте, не научился разбираться в политике так тонко, как это умеет делать Ворона. В то же время он вздыхал, косясь на коричневый шкаф, где Александр Иванович держал свой заветный графинчик. Если скупой хозяин, покряхтев, наливал «повторно», Керекеша считал своим долгом поддержать разговор и, моргая хмельными глазами, глухо бубнил:
— Но они, гитлеровцы, тоже не жалеют нас. — Он встряхивал своим изуродованным плечом и продолжал: — Вот… не успел носа высунуть, а они как громыхнули. Эх, об чем говорить… Дайте, пожалуйста, еще рюмашечку.
— Хватит, а то письма растеряешь, — наставительно говорил Ворона. — Тебе нельзя напиваться до потери сознания: ты, Керекеша, государственный человек…
Так и заканчивался их разговор. Керекеша злился на хозяина; тот в свою очередь был недоволен гостем.
А может быть, и не стоит возиться с этим дурнем, как с Кругляком? Пожалуй, этот пьяница еще пригодится Вороне…
Когда Керекеша вновь появился со свежими газетами, Ворона, как всегда, дал ему рюмку водки, сказав при этом, что водка с каждым днем дорожает и что дружба с почтальоном ему дорого стоит. Александр Иванович добродушно улыбался, и Керекеша, приняв его упрек за шутку, продолжал аппетитно закусывать хлебом с огурцом…
Кивая головой, Ворона просматривал газету. На его лице застыло такое выражение, словно он съел молодое кислое яблоко. Керекеша смотрел на него с любопытством. Это был плечистый мужчина с широким краснощеким лицом и с лихо подкрученными черными усами. Виски у него совершенно побелели, даже подернулись желтизной, голова облысела, над лбом торчало несколько седых волосков, как напоминание о бывшем чубе, но усы сохранили свой естественный цвет.
Просмотрев газету, Ворона хлопнул Керекешу по плечу и, выпучив глаза, с деланым испугом произнес:
— Силища какая! Га? Ух, какая силища!
Керекеша продолжал смотреть на Ворону веселыми, мигающими глазами. Он привык к тому, что Ворона постоянно восторгается Красной Армией, и, кивая головой, промычал:
— Да-а, си-ли-ща…
Не обращая внимания на собеседника, Ворона продолжал:
— Красная Армия — сильная, а смотри, что делается на центральном участке. Как они прижимают ее. Значит, у них ого-го-го! Если они так будут жать, придется нам и отсюда того… «выковыриваться»…
Керекеша пьяными глазами поглядел в газету и опять закивал головой, как бы соглашаясь с хозяином. Однако, заметив, что Ворона заинтересовался письмами, почтальон резко, из-под самого носа у Вороны забрал сумку и вдруг, поднявшись, глухо спросил:
— Александр Иванович, письмо для Катерины Петровны вы стибрили?
— Какое письмо? — удивился Ворона.
— Письмо для нашей бригадирши… для Катерины Петровны. Разве вы не читали, что там на конверте написано?
Ворона засмеялся:
— Чего это я буду интересоваться всякими письмами. Что я — военная цензура? Чудак!
Керекеша несмело, но настойчиво повторял:
— Отдайте письмецо, Александр Иванович. Слышите, отдайте, я вас прошу. Прочитали и отдайте. Оно вам без интересу. Что у вас, газет не хватает на закурку?
— Что ты ко мне пристал, как будяковая колючка? Какое письмо?
— Такое… Отдайте! Бедная мать мучается. Отдайте, Александр Иванович.
Ворона побагровел от ярости:
— А мне какое дело, что она мучается? У меня единственный сын в партизанах. И никаких писем не получаю. Я тоже «бедный»…
— Отдайте… — жалобно тянул почтальон. — Вы же сами родитель, должны понять материнское сердце. Отдайте!
Ворона покривил правый угол рта, отчего ус поднялся выше. Злость прошла: он уже спокойно глядел на почтальона, как бы испытывая его. Керекеша начал сердиться:
— Отдайте! Я государственный человек, слышите? Я заявлю в милицию!
Ворона продолжал ухмыляться. Керекеша вспыхнул. Схватив тарелку, на которой оставались только хлебные крошки, и капли огуречного сока, он ударил ею о край стола. Злобно отбрасывая ногой белые осколки, Керекеша орал:
— Отдай!.. Я инвалид Отечественной войны! Не трогай мои нервы!
Ворона принес из сеней веник и начал подметать комнату; руки у него тряслись, но говорил он спокойно, рассудительно:
— Не кричи на меня, суконный сын. А то я, знаешь, пойду в НКВД и заявлю, как ты, инвалид Отечественной войны, Красную Армию позоришь. И Катерине Петровне расскажу, как ты ее сына грязью поливаешь. Разве не ты говорил, что Максим обмотал бинтом ногу и удрал, когда в атаку шли. Га? Ну, чье тогда сверху будет?
Керекеша обмяк и снова сел, нервно запихивая газеты в сумку. Ворона покровительственно положил руку на его изуродованное плечо:
— Ух и дурень же ты, как я посмотрю на тебя. Кипишь, кипишь, а для чего, спрашивается? Хочешь Ворону запугать? А я, брат, не та ворона, что куста боится. Хе-хе-хе… Ну, давай помиримся, Керекеша. Тебя как звать?
— Василий.
— Ну, вот что, Вася: за тарелку я с тебя ничего не потребую, можешь еще и чашку разбить, но если будешь письма терять — сядешь маком. Это я тебе всерьез говорю. — Ворона спокойно вынул из кармана помятое письмо и передал почтальону. — На, обрадуй нашу дорогую бригадиршу… Пусть ей веселее будет. Она там, наверное, ждет не дождется, бедная, весточки…
Керекеша ощупал конверт пальцами, как бы проверяя, есть ли внутри письмо, затем поднес его к глазам и, убедившись, что оно хорошо заклеено, с недоумением поглядел на Ворону. Тот укоризненно покачал головой:
— Нельзя тебе пить, суконный сын. Больше я тебе ни одной чарки не дам. Ни-ни, брат, и не проси. А то ты не только письма, но и голову потеряешь… Вчера ты ушел, смотрю, вот тут, у стола, письмецо лежит. Позвал я тебя, а ты хоть бы что — не оглянулся даже. От водки оглох, суконный сын. Хотел я сам отнести бригадирше письмо, да побоялся: скаженная она, подумает, что я интересуюсь ее письмами. Зачем, думаю, наводить тень на плетень. Ну, иди, иди, Вася, там тебя бабы ждут не дождутся…
Керекеша перечитал вслух надпись на конверте. Хмель у него прошел. Он вдруг вскочил, как мальчишка, и, не прощаясь с хозяином, выбежал на улицу.
Ворона постоял на пороге, прислушиваясь к удаляющимся шагам, затем вернулся в комнату, закрыл на крючок дверь за собой и, подойдя к столу, поднял лежавшую на скатерти газету. Под ней оказался большой пухлый пакет…
Керекеша бежал, лишь на секунду-две задерживаясь возле опрятных домиков, чтобы вручить старухам и ребятишкам газеты. Он спешил к Катерине Петровне и, лишь ступив уже на ее крыльцо, вспомнил, что в такое время она обычно бывает в колхозе. На мгновение Керекеша задержался у новенького синего почтового ящика, прибитого Катериной Петровной совсем недавно к дверям, и торопливо приподнял крышку, намереваясь опустить конверт. Вдруг он передумал, решив лично вручить матери долгожданное письмо.
Рассеянно отвечая на вопросы встречных и на ходу всовывая кому-нибудь из них газету в руки, Керекеша побежал к колхозной конторе. Войдя в комнату, где находились счетоводы, почтальон торопливо спросил:
— Где Катерина Петровна? Ей письмецо от сына.
У него был такой радостный вид, будто он сам по меньшей мере друг человека, приславшего письмо.
Дверь председательского кабинета распахнулась, и на пороге показалась Катерина Петровна, все еще продолжавшая с кем-то спорить. Увидев радостное лицо почтальона, она забыла о споре и, почти выхватив у него письмо, прижала на мгновение конверт к щеке; она глядела куда-то в пространство широко открытыми глазами. Дрожащими пальцами разрывала она конверт, ища глазами, где бы сесть так, чтобы ей никто не мешал. Седенький плешивый счетовод, сидевший обычно в углу между шкафом и столиком, любезно предложил ей стул.
Вынув из конверта квадратный листок бумаги, Катерина Петровна так разволновалась, что целую минуту не могла читать. Руки ее все еще дрожали. Счетовод и случайно вошедшие в комнату колхозницы смотрели на нее радостными глазами: все ведь понимали, что переживала эта седая женщина, мать пятерых сыновей, как ждала она писем.
Катерина Петровна подняла голову, увидела напряженные взгляды присутствующих и, молодея от счастья, шутливо проворчала:
— Ой, да не мешайте же вы мне!..
Старый счетовод, улыбаясь, заставил окружающих заняться делом, чтобы не мешать Катерине Петровне, и сам начал перебирать лежавшие на столе бумаги, хотя по всему было видно, что мысли его заняты чем-то другим.
В комнате стало тихо, слышалось только учащенное дыхание почтальона, старательно вытиравшего платком потное лицо. Внезапно послышался глухой стук — все обернулись и увидели упавшую на стол серебряную голову Катерины Петровны. Старый счетовод, не зная, чем помочь, схватил стоявший на столе графин, но, убедившись, что в нем нет воды, сокрушенно вздохнул. Катерина Петровна подняла голову, поглядела на всех невидящими глазами и, пошатываясь, вышла из комнаты.
На столе остался забытый ею белый квадратный листик, из которого все узнали, что танкист Петр Наливайко никогда не вернется к своей старой матери — он погиб на фронте смертью героя…
Вечером того же дня Ворона пригласил к себе Керекешу и, сверх ожидания, дал ему полстакана водки, поджарил яичницу с салом на закуску, положил целую буханку хлеба на стол. Это удивило почтальона, так как обычно он закусывал огурцами или солеными помидорами, а хлеба получал не больше одного куска.
Еще больше удивился Керекеша, увидев тарелку с мочеными яблоками и блюдечко с конфетами и белыми сухариками. Казалось, Ворона решил устроить пиршество, выставив все, чем только сам располагал.
Выпив водку, проголодавшийся Керекеша жадно хватал то огурец, то яблоко, то конфету; затем, видя, что хозяин не проявляет прежней скупости, придвинул к себе сковородку с яичницей и торопливо проглотил пять желтых глазков, словно боялся, что Ворона заберет у него яичницу из-под носа.
Ворона печально глядел на гостя и, казалось, не видел его. Мысли хозяина были заняты чем-то посторонним. Скользнув взглядом по столу, он потянулся к графину, налил Керекеше еще полстакана, затем вылил себе остальное в чашку, молчаливо чокнулся и выпил. Он не закусывал. Постепенно лицо его покраснело, седые брови сдвинулись…
Керекеша все еще удивленно поглядывал на хозяина; он не узнавал этого человека и совсем растерялся, когда увидел на глазах Вороны слезы. Тот плакал, как мальчик, размазывая слезы по лицу. Затем положил руки на стол, прижался к ним мокрым от слез лицом и зарыдал.
Керекеша вскочил и, продолжая жевать, испуганно склонился над плачущим хозяином. Он не знал, что говорить, что делать. Нерешительно положив руку на вздрагивающее плечо Вороны, почтальон думал о его странном характере. Керекеша считал Ворону сильным человеком и никак не думал, что он способен так расплакаться.
Не поднимая головы, Ворона прошептал:
— Тяжкий сон, брат, приснился… Кошмар…
— Сон? — удивился Керекеша. — Мне каждую ночь фашистские танки снятся. Вот это ужас! Будто лежу в окопе, а тут как загудит… залязгает… Рррраз — и… Господи боже мой… Я, когда проснусь, так с ума схожу… — Помолчав, Керекеша спросил: — А вам что снилось?
— Кошмар, — всхлипывая, прошептал Ворона. — Сынок у меня был… Костя… Ну, вроде уже и… нет его… нет…
— Хо-хо-хо, — с нарочитой веселостью произнес Керекеша. — Так это ж только приснилось. Говорят, что в жизни как раз наоборот бывает. Выпьем за его здоровье!
Ворона не стал пить. Глаза у него были красные, скорбные. Все еще по-детски всхлипывая, он глухо спросил:
— Ты больше ничего не терял?
— Я теперь бдительный, — сказал Керекеша.
— Ну и слава богу. А то я из-за тебя тревожился. Знаешь, какие могут быть неприятности. Почта — государственное дело. В самый раз можешь в тюрьму угодить.
— Не дай бог, — прохрипел Керекеша, ища глазами свою сумку.
— Эх, ты! — упрекнул Ворона. — Опять в сенях бросил. Разиня.
Когда Керекеша нашел сумку, Ворона уже ласково проговорил:
— Возьми на дорогу конфетку, Вася… Теперь такими гостинцами не балуют…
Но почтальон отказался даже от конфеты. Дрожащими пальцами он рылся в сумке, листал старую потрепанную книжку, проверяя наличие заказных писем. На лбу его выступили крупные капли пота.
Успокоившись, он с вымученной улыбкой посмотрел на хозяина:
— Напугали вы меня, Александр Иваныч. Чтоб вам ни дна ни покрышки…
Когда почтальон ушел, Ворона закрыл дверь на крючок, завесил окна одеялами и, вздыхая, вытащил толстую тетрадь из-под кипы газет, лежавших в шкафу, где хранились продукты.
Это была присланная с фронта тетрадь Андрея. В приложенном к ней письме командир Н-ской части сообщал, что тетрадь доставлена в штаб перешедшим линию фронта партизаном, товарищем К.
По поручению командира отряда товарища П. партизан устно рассказал следующее. Соученик Андрея — Константин Ворона — оказался предателем; он поддерживал связь с украинскими националистами. Боясь разоблачения, он повел Андрея не к командиру отряда, а к тому месту, где находился фашистский патруль. Близорукость помешала Андрею вовремя обнаружить приближавшихся к нему фашистов. Но он не растерялся и не струсил: не желая сдаваться в плен, Андрей взорвал гранатами себя вместе с предателем Константином Вороной и шестью фашистами.
Труп Андрея партизаны не обнаружили. Видимо, озверевшие гитлеровцы захватили его с собой, чтобы поиздеваться хотя бы над мертвым героем. Все, что осталось от Андрея, — это его тетрадь. Вот почему партизаны решили переслать ее матери…
Ворона позвал Керекешу, чтобы удостовериться, что тот не обнаружил никакой пропажи. Пока почтальон закусывал, хозяин в сенях, обжигая спичками пальцы, вынул из сумки потрепанную книжку и расписался в ней за Катерину Наливайко. Теперь он мог заняться дневником ее сына. И, покусывая губы, роняя слезы на густо исписанные страницы, Ворона начал читать, вздрагивая каждый раз, когда нетерпеливые глаза его находили в тетради родное имя сына…
Между тем Керекеша старательно смачивал водой волосы, задержав у колодца старуху с полным ведром. Старуха, рассматривая почтальона добрыми слезящимися глазами, покачивала головой. Изредка она сама брызгала водой ему в лицо и тихо смеялась, приговаривая:
— Не забудь, кто тебя в чувство приводил… Письмецо хорошее принеси.
— Принесу, — прошептал Керекеша, не глядя на старуху, и, пошатываясь, снова направился к дому, в котором жил Ворона.
Он решительно постучал в дверь и удивился, увидя быстро появившегося на пороге хозяина.
Ворона никак не ожидал, что почтальон вернется. В первое мгновение он озабоченно нахмурил брови, затем улыбнулся и бесцеремонно потянул Керекешу за пустой рукав:
— Ну, иди, иди, суконный сын! Вишь ты, тянет, как карася на крючок с червяком. Ладно, рюмашечку еще налью. Только больше ни-ни…
Керекеша впервые входил в знакомую комнату с твердым намерением не пить. Он отстранил Ворону, приблизившегося к нему с заветным графином, и глухо спросил:
— Я тут никакого пакета не оставлял?
— Нет, — сердито ответил хозяин. — Ты у меня ничего не оставлял. И давай так договоримся, Керекеша: газеты и что там еще полагается я буду брать у ворот. Ты лучше и не входи ко мне. С тобой, брат, и я в тюрьму попаду…
— Не дай бог, — прошептал Керекеша. — Ну, вы на меня не сердитесь. Показалось, будто на почте еще вчера дали мне толстенный пакет. Заказной, понимаете?
— Понимаю, — сказал Ворона, скашивая в сторону сощуренные глаза. — Ну и что?
— Проверил по книжке, так вроде и не было такого пакета. У меня правило: дал адресату заказное — изволь расписаться…
Ворона полистал старую, пахнущую луком книжку почтальона, сказал:
— У тебя все адресаты расписались.
— Я и сам вижу. А тут померещилось…
— Померещилось. Ах ты, суконный сын! Тебе пить нельзя. Никак нельзя.
Керекеша стоял у порога неподвижно, угрюмо глядя на хозяина. Ворона сказал, все еще листая его книжку:
— Да… тут полный порядок. Ты хоть и пьешь, но ум свой, как видно, не пропиваешь.
— Государственное дело, — пробормотал почтальон, прощаясь с хозяином. — Ну, а насчет снов, Александр Иваныч, так вы не расстраивайтесь. В жизни, говорят, как раз все наоборот получается…
Впервые за все время Ворону по-настоящему потянуло к людям. Он не мог сидеть в своей комнате; томился по ночам в коровнике, когда одному приходилось дежурить. Засыпая, он неизменно видел перед собой живого сына. Костя представлялся ему по-разному: то больным в землянке, то раненым в кустах, то извивающимся под гусеницей танка… Но каждый раз он выкрикивал одни и те же слова, обращенные к родителю: «Зачем ты меня бросил, батя?»
Просыпаясь, Ворона плакал и тут же тянулся к водке. В коровнике он начинал метаться, не зная, что делать, как успокоить душу. Стараясь отвлечься от тяжких дум; он еще горячее принимался за работу: убирал навоз, чистил коров…
Однажды утром Марья Семеновна, исполнявшая теперь обязанности заведующей животноводческой фермой, увидела его за работой и похвалила. Ворона не сразу понял, о чем она говорит. Ему показалось, что эта пожилая рыжая женщина подтрунивает над ним. Он сказал:
— У меня горе, так что ты не смейся.
— А я и не смеюсь, — возразила Марья Семеновна. И тут же спросила: — А какое горе?
Хотелось рассказать ей о гибели сына, но тут же Ворона сообразил, что этого делать нельзя: Марья Семеновна общается с Катериной Петровной. Он сказал уклончиво:
— Одинокий я… Сынок-то в партизанах… А он у меня единственный…
— И я одинокая, — прошептала Марья Семеновна, невесело глядя на подкручивающего усы скотника.
Нет, ей и в голову не приходило, что с этим еще крепким мужчиной у нее могут возникнуть какие-то близкие отношения. Ей даже неловко стало оттого, что Ворона смешно прихорашивается, как будто пришел на свидание к своей зазнобушке.
У этой некрасивой, но сильной, плечистой женщины было свое горе: муж погиб на фронте, сын-студент — во время бомбежки в Москве. Она тоже пыталась развеять тоску-печаль на работе, но у нее ничего не получалось: хоть и не плакала на людях, а работать в полную меру не могла. И еще больше горевала Марья Семеновна, видя, что возглавляемое ею колхозное хозяйство приходит в упадок. Сидор Захарович выручил ее. Она взяла на себя животноводство, старалась, работала изо всех сил, даже дояркам помогала коров доить… И все же не могла тоску заглушить. И все ей казалось, что наступила безнадежная пора старости, что только смерть положит конец ее мукам…
Однако, присматриваясь к Катерине Петровне, она вдруг поняла, что с любым горем можно справиться, если ему не поддаваться. Главное, надо не о себе думать, а о других. Вот ведь какая судьба у Катерины Петровны: лишилась родного крова, рассталась с сыновьями… Одного уже навеки потеряла… А посмотришь на нее со стороны, и тебе совестно становится… Как же можно приходить в отчаяние, если такая обиженная судьбой женщина, как Катерина Петровна, и то не чувствует себя несчастной. Иной солдат может поучиться у этой старухи. Она и не подозревает, что Марья Семеновна, глядя на нее, и сама бодрится. При этом Марья Семеновна думает, что все украинские женщины такие крепкие и выносливые. Ведь и Настя Максименко молодчина, и дочка Сидора Захаровича Софья — геройская девушка…
Нынче, увидев, как рьяно глушит свою тоску-печаль Ворона, Марья Семеновна еще больше приободрилась. Она восхищалась и душевной и физической его силой. А как старательно он чистил колхозных коров! Нет, право же, хорошие люди эти украинцы. У Марьи Семеновны было какое-то недоверие к Вороне, но вот он окончательно покорил ее сердце. Еще тогда, когда он разоблачил проходимца Кругляка, она обратила внимание на этого человека. Суровый, не очень разговорчивый, но, в общем-то, по-настоящему советский человек. Нынче, узнав о том, как он тоскует по сыну, увидев, как он при этом находит радость в труде, Марья Семеновна до такой степени прониклась к нему уважением, что не выдержала и сказала:
— Живем мы как-то не так, Александр Иваныч. Чайку пришел бы попить…
— И от чарочки не откажусь, — с улыбкой: ответил Ворона.
Марья Семеновна заметила, что, когда он улыбается, лицо его становится особенно приятным. «Добродушный хохол, — подумала Марья Семеновна. — Горе сделало его угрюмым, а душа у него, как видно, ласковая. Такой и развеселит, и песню споет, как соловушка. Они, украинцы, все песенники…»
В этот день Марья Семеновна сама стала неузнаваемой: задорно понукала она доярок, собственноручно меняла подстилку под коровами, помогая скотнику; даже что-то напевала себе под нос.
Лицо ее раскраснелось и стало красивее; бронзовые волосы выбились из-под платка. «Смотри, какая, — невольно подумал Ворона. — Вроде даже и ничего… У этой масти своя краса…»
Он с нетерпением ожидал вечера. И уж совсем по-мальчишески обрадовался, когда Марья Семеновна сказала, уходя из коровника:
— Как только Анисим заступит на дежурство, ты и приходи…
Ворона начинал понимать, что с ним происходит: душа хотела отдохнуть, развлечься. Горе легче забудется, если он сумеет разделить его с этой женщиной.
Ворона знал, где она живет, но никогда еще не приходилось бывать у нее. Домик Марьи Семеновны стоял в самом конце ровной улицы, где не было ни одного деревца. За ее деревянным, похожим на скворечник домиком с желтыми резными ставнями зеленел сад. Эвакуированные украинки давно заметили этот уголок и восхищались мудростью покойного мужа Марьи Семеновны, отгородившегося таким способом от холмистой приволжской степи.
Нынче, когда Ворона понял, что при любом исходе войны ему не придется вернуться в Сороки, душа его наполнилась желанием сблизиться с одинокой рыжей женщиной, стать хозяином опрятного домика и сада. Он был в том возрасте, когда человеку бывает совестно употреблять слово «любовь», однако и чистого расчета у него не было. Хотелось иметь близкого человека… Делить с ним все, что еще наполняло жизнь…
Больше всего боялся Ворона, что Марья Семеновна ограничится «чаепитием». Ведь Катерина Петровна, например, и не посмотрела на другого мужчину, с тех пор как ее мужа убили. А была она во сто крат красивее этой рыжей вдовы…
Марья Семеновна ждала гостя. Встретив его на крыльце, она тихо проговорила:
— Вот и хорошо, что пришел. Будем чай пить…
Ворона, подобно многим другим украинцам, не увлекался «чаепитием», но сегодня ему нравилось сидеть за столом, на котором задумчиво шумел маленький, поблескивающий медными боками самовар.
Комната была оклеена обоями. Висевшая над столом керосиновая лампа мягко освещала стены, украшенные многочисленными фотографиями в маленьких разноцветных рамках. Скользнув взглядом по ним, Ворона заметил портрет мужчины в шляпе.
«Муж, — подумал гость. — Однако почему же он в шляпе? Учителем был, что ли?»
Марья Семеновна любовно наполняла кипятком голубые чашки. Самовар все еще шумел; на медный поднос, в сереющий под ним пепел, падали искорки. Удобно расположившись у стола, Ворона пристально смотрел на хозяйку. Теперь, когда она была в одной легкой кофте, фигура ее поражала стройностью. Ей было лет сорок пять, не больше, но в пальто или сером ватнике она казалась неуклюжей старухой. Нынче Ворона видел перед собой довольно еще привлекательную грудастую молодицу.
Он невольно спросил:
— Муж-то у тебя кем был?
— Кооператором, а после — председателем колхоза.
— Председателем?
— Да… Я из его рук все колхозные дела приняла…
Ворона пошутил:
— И вручила их черт знает кому…
— Ну-ну, — с улыбкой упрекнула хозяйка. — Ты в моем доме и слова такого не произноси. Обижусь…
— А ты не обижайся, — немного смутившись, сказал Ворона.
Он украдкой поглядывал на хозяйку, пившую чай с блюдечка. Сам-то он обжигался и дул в чашку, что забавляло Марью Семеновну и вместе с тем тревожило.
— Ты пей, как я… Вот… вот…
Она смеялась, наблюдая за гостем, который и к блюдечку боялся прикоснуться губами. Внезапно она потянулась рукой к его усам:
— Это ж тебе мешает…
И приподняла черный, с упругим завитком, ус.
Он схватил ее руку, судорожно сжал. Марья Семеновна отстранилась и, неодобрительно поглядев на гостя, неожиданно спросила:
— А ты почему беспартийный?
Его ошеломил этот вопрос; покраснев, опустив глаза, он тихо ответил:
— Да как-то не пришлось…
— Может быть, грех какой на душе имеешь?
Он вздохнул:
— Только и греха, что сына бросил на Украине. Вот Сидор Захарыч и дочку и даже зятька прихватил с собой…
— Ну… это ты ни к чему… — перебила его хозяйка. — Ты Сидора Захарыча не трогай, у меня на него свой взгляд.
— Я и не трогаю…
Марья Семеновна без особого стеснения рассматривала его. Ворона понимал это по-своему и старательно крутил усы. Видя, что гость не допивает свой чай, Марья Семеновна спросила:
— Наливкой тебя угостить, что ли?
— От такого добра не откажусь.
Она вынула из-за сундука бутылку с наливкой, наполнила рюмку и ласково сказала:
— Попробуй. Это смородинная. Собственного приготовления.
Он осушил рюмку и облизал губы.
— Ты настоящая хозяйка.
— Может быть, женишься?
Ворона заглянул ей в лицо и расхохотался. Нет, не оттого, что она пошутила, — он вдруг заметил, что и глаза у нее рыжие. Рыжие и озорные. Свет лампы играл в них, как лунный блик на воде.
— Могу, — сказал он наконец, пододвигая свой стул поближе к раскрасневшейся хозяйке.
Она стала серьезной, пожалуй, даже печальной.
— А ты мне не нравишься.
— Да что ты?
Ворона был так растерян, что Марья Семеновна опять развеселилась.
— А что ж ты думаешь? Вот так — пришел, покрутил усы и покорил, да? Нет, Александр Иваныч, я не из таких, да и возраст не тот… А если… если у тебя сердце хорошее, оно поймет меня. Я живую себя в землю не закопаю, но и шлюхой не стану…
— Зачем ты так говоришь? — с досадой перебил ее Ворона.
— Говорю, что думаю. Слушай. Шлюхой не стану… — На глазах ее вдруг заблестели слезы. — Не знаю: вдова я или еще не вдова… Не знаю… Пока война не кончится, другого не приму. Ждать буду. Бывает, что и возвращаются с войны… — Она заметила и огорчение и крайнее удивление на лице гостя. — А ты не падай духом. Дружить с тобой не откажусь. А когда война кончится… и если… если мой не вернется, я с тобой старость коротать буду. Только стань человеком. Вот тебе мое условие: покажи себя на работе, развернись. Да может и так случиться, что ты еще бригадиром, а то и председателем станешь…
— Добре, — сказал он задумчиво, остановив взгляд на кровати, над которой возвышалась покрытая кружевной накидкой горка подушек. — Добре, я себя покажу.
Все же он хотел остаться у нее и сейчас. Марья Семеновна, смеясь, выпроводила его. Он ушел расстроенный, но постепенно успокоился, думая о будущем: «Можно и тут окопаться. Муж вряд ли вернется… А мне и тут хорошо будет… Что ж, Костенька, перегородил ты мне дорогу назад. Останусь. А с врагами твоими я тоже рассчитаюсь. Они еще наплачутся…»
Он возвращался домой окрепнувший, ободренный.
Катерина Петровна весь вечер просидела у себя в комнате, не зажигая света.
Сидор Захарович приказал не беспокоить ее и поручил руководство бригадой Насте Васильевне. Веселая и шумливая Настя притихла, узнав о горе, постигшем Катерину Петровну.
Рано утром она решила навестить Катерину Петровну, не желавшую никого впускать к себе в дом: ей, как заместителю бригадира, надо посоветоваться, чем с утра заняться.
На крыльце дома Настя столкнулась с Вороной. Сдержанно ответив ему на приветствие, Настя постучала в дверь. Послышался слабый голос:
— Кто там?
Настя недружелюбно взглянула на Ворону, подумала: «Тоже пришел голову морочить» — и как-то неуверенно ответила:
— Открой, Катря, это я…
Катерина Петровна молчала. Настя, не дождавшись, пока ей откроют, подумала вслух:
— Добре, завтра зайду, — и ушла.
Не успела она отойти, как дверь медленно приоткрылась, на пороге показалась Катерина Петровна. Не заметив Вороны, она молча посмотрела вслед удалявшейся Насте. У нее словно отнялся язык, и она не нашла в себе сил, чтобы позвать Настю.
Ворона сдержанно кашлянул. Катерина Петровна вздрогнула и обернулась. Увидя Ворону, она устало закрыла глаза и так простояла целую минуту, не шевелясь. Ворона нарочито громко вздохнул:
— Услышал я, Катерина Петровна, какое у тебя горе. Не сердись, что пришел в такую минуту: сердце не выдержало. Оно ж у меня не каменное.
Он снова вздохнул. Катерина Петровна открыла глаза и поглядела на него так, словно удивлялась тому, что он еще не ушел.
— Зайди, — сказала она. — Что ж мы стоим на улице?
— Да прямо неудобно заходить, — сказал Ворона, боком проходя в дверь, мимо Катерины Петровны, и по привычке подкручивая усы. — Посижу минутку, может, тебе веселее станет.
Он вошел в дом и сел у стола. Катерина Петровна не открывала занавески, в комнате был полумрак. Белые полотенца сливались со стеной, огромные маки, вышитые на рушниках, казалось, висели в воздухе, спускаясь гирляндами вдоль оконных рам; стол, покрытый скатертью, белел посреди комнаты, как мраморная плита.
Ворона сел спиной к свету, так что лицо его нельзя было разглядеть.
Они долго молчали. Ворона вздыхал. Катерина Петровна, словно немая, стояла у печки, прислонившись спиной. Тихо, как бы боясь нарушить тишину, Ворона сказал:
— Получил я письмо от Кости.
Катерина Петровна вся затрепетала:
— От Кости?
— От Кости, от сыночка…
— Что ж он пишет? Андрей здоров?
Ворона ответил не сразу:
— Ничего… Хлопцы здоровы. А вот про твоего Максима сын пишет такое, что и сказать страшно.
Ворона замолчал и с опаской поглядел на Катерину Петровну.
— Знаю: без вести пропал, — прошептала Катерина Петровна, не вдумываясь в слова Вороны. — Ты скажи, как это письмо дошло? Откуда оно?
— Оттуда… Партизаны передали в штаб Красной Армии, а из штаба мне.
— Может, хоть одно слово дописал Андрей от себя. Что ж, Костя написал, а Андрей не мог? Или как?
— Наверно, не мог. Эх, для чего только послали его туда! — Ворона понизил голос. — Обидели тебя, Катерина, ни за что ни про что. Пятеро сыновей, и всех на верную смерть послали.
Катерина Петровна хотела возразить: Виктора и Андрея никто не посылал, они добровольцы; но у нее не хватило сил, чтобы сказать несколько слов. Она продолжала стоять у печки, боясь пошевельнуться. Казалось, стоит сдвинуться с места, и она грохнется на пол.
И все время она глядела на занавески, сквозь которые тускло просвечивались квадраты стекол. Чудилось ей, будто все затопила вода, и слова Вороны доносятся глухо, пробиваясь сквозь ее толщу.
Она не любила Ворону, но почему-то не хотелось, чтобы он ушел.
— Ну, может, это и брехня, — сказал Ворона; — Костя мальчуган еще. Слух до него дошел, вот он и написал. А зачем писать? Ведь знает, что матери неприятно будет…
Катерина Петровна думала, между тем, про Андрея, делившего все невзгоды с Костей. Андрей и Костя учились вместе, вместе партизанить ушли. Это как-то примирило ее с Вороной. И она сказала так, лишь бы поддержать разговор:
— Наши хлопцы, наверное, и теперь дружат.
— Да… дружат, — пробормотал Ворона и, поднимаясь, прибавил: — Так вот… про Максима ты, оказывается, не все знаешь… Будто бы нашелся он…
Катерина Петровна сорвалась с места так, словно обожглась у печи. Пальцами вцепилась в мягкое сукно пиджака Вороны.
— Нашелся? Что ж ты сразу-то не сказал?
— Да видишь ли, какое дело: он будто бы у немцев служит. Ну, это, скорее всего, брехня…
— Брехня! Не мог он с ними… И не говори… Нет… нет, и не говори…. Он не мог…
— Да ведь всякое бывает, — сказал Ворона, боясь отстранить женщину, чтобы она не упала. — Кто попал к немцам, с тем может что угодно случиться.
— Неправда, неправда! — закричала Катерина Петровна, теряя рассудок. — Максим не такой!
Ворона сбивчиво заговорил, усаживая Катерину Петровну на стул:
— Костя… мальчуган глупый… он мог не разобраться… Ясное дело, Максим не такой. Не из той семьи вышел, чтоб к немцам пойти на службу. Ах, дурень Костя! Как это можно писать такое! Теперь же и цензура читает письма и вообще… Но ты не волнуйся, Катерина: я то письмо спалил, чтоб и следа не осталось.
Ворона натянул фуражку на голову, торопливо сказал:
— А этим… Сидору Захарычу и его зятьку Степану не страшно в тылу сидеть. С ними такого не случится. Эх, Катерина, больно мне за тебя… Одна за всех страдаешь…
Он вышел, осторожно прикрыв дверь за собой; будто и не было его — исчез, как призрак.
Катерина Петровна повалилась в постель, но, не полежав и минуты, решительно поднялась, причесала голову, повязалась платком и вышла из дому.
Несколько минут стояла Катерина Петровна на крыльце, рассматривая все еще непривычную прямую улицу с однообразными домиками, такими не похожими на украинские хаты. Но за углом, как в родном селе, слышался знакомый говор, стучали ведра — колхозницы поили лошадей. Где-то скрипела телега, горланили петухи. Вдруг заворчал трактор. Катерине Петровне послышался голос Петра. Она вздрогнула и быстро сошла по ступенькам с крыльца. Вот сейчас, казалось, вырвется из-за угла машина и сын, держась левой рукой за баранку руля, помашет правой и весело крикнет:
— Бувай здорова, мама, в субботу вернусь, будем в шашки играть!
Что-то сдавило горло, но Катерина Петровна только вздохнула и быстро пошла в сторону колхозного двора, размышляя вслух:
— Антона и Христю надо отправить за мякиной, а то сгниет в поле. А крышу на коровнике пускай кончают Настя и Горпына. А то дед Карпо будет еще неделю возиться.
Возле конторы Катерина Петровна встретила Софью — дочь Сидора Захаровича. На ней был старый отцовский пиджак и полинявший от времени берет. «Куда она в таком наряде?» — подумала Катерина Петровна, намереваясь незаметно пройти мимо девушки. Но Софья увидела Катерину Петровну, кивнула головой, и приостановившись, хотела что-то сказать.
Катерина Петровна, едва ответив на приветствие, пошла дальше. Она чувствовала взгляд Софьи: видимо, девушка продолжала смотреть ей вслед.
У коровника суетилась озабоченная Настя. Они удивленно поглядели друг на друга, затем Настя со свойственной ей ласковостью обняла Катерину Петровну, но от волнения не могла сказать и слова. Это удивило Катерину Петровну, любившую Настю за веселый нрав. Сегодня она не узнавала ее.
— Что ты так присмирела?
— Ой, голубушка ты моя! — оживилась вдруг Настя. — Я думала, шо ты там плачешь-плачешь… Постукала, а ты молчишь. Я уже не знала, шо и подумать. А тут столько забот всяких. Я ж теперь вместо тебя временный бригадир. Сидором Захарычем назначена.
— А что ж я, больна или не способна? — обиделась Катерина Петровна. — Пока силы есть, сама буду работать.
Настя недоверчиво заглянула в глаза Катерины Петровны и, идя рядом с ней, прижалась к ней плечом, продолжая без умолку болтать:
— Не журись, Катря. Наши ж опять наступают. Ось Харьков и Киев возьмем. А там кончится война, поженим наших детей: мою Нину и твоего Андрея. А шо ж? Такую свадьбу справим. Ох и выпьем же, и погуляем! Она ж у меня одна-однисинька. Все наше село на свадьбу позову.
— Какое село?
— Наше село. Господи, — наши Сороки!
— Ох ты, молотник! — засмеялась Катерина Петровна. — Довольно языком молотить. Полезай на крышу.
Настя недоумевала:
— Чего ж я на крышу полезу? Я ж не пьяная.
— Пьяные на крышу не лазят.
— Лазят, лазят! Мой свекор, бывало, как только выпьет лишнее, так и лезет на крышу; все ему хотелось посмотреть в небо, як там ангелы живут?
— Ну, хватит, хватит! Полезай, будешь крышу латать. Мужчин не хватает, значит, надо самим учиться. А то на деда Карпа надежда мала.
Настя засмеялась:
— Чего ж я буду крышу латать, я ж теперь временный бригадир, а не простая колхозница.
— Полезай, полезай! Я тебе еще помощницу пришлю. А бригадир — живой и здоровый, не надо замещать его. И чтоб сегодня крыша была закончена.
Катерина Петровна обошла весь двор, проверяя работу колхозников. Она тут же отправила подводу за мякиной, проверила сбрую на конюшне, распорядилась подвезти воды на пекарню. Всех она поражала своим спокойствием.
С деловым видом подошла она к колхозницам, впрягавшим коров в телеги. Это она сама предлагала использовать на сельскохозяйственных работах нетельных коров и теперь с любопытством наблюдала, как постепенно приученные животные выполняли несвойственную им работу. Видя, что одна из коров начала упрямиться, ложась на землю, Катерина Петровна взяла повод и повела ее, в то время как колхозница, сидя на возу, управляла вожжами.
— Вот так и надо их приучать, — сказала Катерина Петровна и направилась к мастерским, где старики ремонтировали машины.
У конного привода возилась группа людей. Катерину Петровну удивило то, что среди них, в числе других девушек, находилась Софья.
Молодая учительница была похожа на мастерового: руки черны от мазута, на лице темные пятна, волосы непокорными прядями выбивались из-под берета. Она внимательно следила за каждым движением Степана Стародуба, подтягивавшего гайки на конном приводе, и руки ее тянулись к механику, словно она хотела помочь ему и не знала, как это сделать. Степан разгибал на минуту спину и, скользнув взглядом по суровому лицу стоявшего рядом Сидора Захаровича, вдруг улыбался Софье, показывая большие белые зубы.
«Счастливые», — подумала Катерина Петровна. Все у них было по-прежнему. И Сидор Захарович был счастлив своей дружбой с Настей Максименко. Им только война помешала оформить брак.
В первое мгновение Катерине Петровне хотелось уйти, но, вспомнив, что это же хозяйство ее бригады, она сдержалась, степенно подошла к группе девушек и несколько минут стояла молча, следя за их работой. Наконец спросила, чуть улыбнувшись:
— Что, девчата, не трудно?
— Не трудно, — ответила одна из девушек, лукаво поглядев на Степана. — С таким инструктором можно горы перевернуть.
— Добре, только хорошенько изучайте машины, чтобы потом не бегать за инструктором, не спрашивать про всякий пустяк.
— Некогда будет бегать, — сказал Сидор Захарович, закуривая.
Софья подошла к Катерине Петровне, тихо сказала:
— Посидели бы вы дома, тетя Катя, батько вам заместителя назначил — Настю.
— Что ж я, больная? — нарочито громким голосом возразила Катерина Петровна. — Теперь больной человек и то не удержится дома.
Софья смутилась:
— Ну, мы думали… раз у вас такое горе…
— А вы за меня не беспокойтесь, я еще с ног не валюсь. А работать мне нужно много. Чтоб сынам легче воевать было, надо стараться… У меня ж нет ни дочек, ни зятьев… Сама…
Голос Катерины Петровны дрогнул. Она сердито махнула рукой и отошла в сторону, к девушкам, что возились у жаток. Софья и Степан переглянулись, и брови молодого механика нервно сдвинулись; он исподлобья поглядел на Сидора Захаровича.
Но тот продолжал дымить цигаркой, делая вид, что ничего не заметил.
Софья давно осиротела. Она привыкла к Катерине Петровне, словно к матери, приходила к ней советоваться и чувствовала себя в ее хате, как дома. Часто она играла в шашки или в карты с Петром, и Катерина Петровна лукаво поглядывала на них, а соседи были убеждены, что это кончится свадьбой, и готовились как следует повеселиться.
Но свадьба не состоялась. Случилось так, что из Красной Армии вернулся Степан Стародуб, такой же боевой танкист, как и Петр, только менее веселый и чересчур «книжный». Он так же любил технику и все доставал книги, выписывал журналы, читал и проверял свои знания на практике. Любая машина интересовала его.
Как-то он купил старый негодный мотоцикл и начал возиться с ним, набрасывая чертежи, приспосабливая изготовленные в колхозной мастерской детали. Парни подтрунивали над ним, но в то же время завидовали его усидчивости, упорству. А когда он починил мотоцикл и в очередное воскресенье катал на сельском выгоне девушек по кругу, все поняли, что это за сила — Степан Стародуб.
Даже Петр сомневался, что из «двухколесной дряни», купленной Степаном за бесценок, может получиться настоящая машина. Но как бы там ни было, Степан стал владельцем единственного во всем колхозе мотоцикла.
Степан по очереди катал девушек, вызывая восторг у собравшихся на выгоне колхозников и детей. Когда очередь дошла до Софьи, Петр помог усадить ее на мотоцикл позади Степана. Поглядев на Петра, Степан кивнул головой и насмешливо сказал:
— Будь здоров, Петр, не кашляй!
И не успел Петр подумать, что это значит, как мотоцикл затарахтел, врезался задним колесом в землю, взбил пыль столбом и мгновенно скрылся за углом колхозного клуба.
Степан и Софья вернулись через час — полтора веселые, смеющиеся, но пешие. Они дружно тащили занемевшую, обессиленную машину. Толпа на выгоне все еще не расходилась, словно ждала их появления. Петр чувствовал себя задетым и сказал, встретив Степана насмешливым взглядом:
— Ну что, отказала твоя керосинка?
— Не беспокойся, — серьезно ответил Степан. — Машина у меня отличная, только горючего не хватило. Доставай горючее и катайся, бес с тобой, только смотри, шею себе не сломай…
Он передал машину Петру, а сам взял Софью под руку, как настоящий кавалер, и, подмигнув ребятам, зашагал с девушкой по улице.
С тех пор началась необыкновенная любовь, и, когда парни подтрунивали над Петром, он добродушно отвечал:
— Дураки вы! Разве я мог бы полюбить Софийку, как Степан? Это его пара. А моя дивчина еще ждет меня.
Софья училась в городе и, когда приезжала на лето, была со Степаном неразлучна. Все говорили о предстоящей свадьбе, и было ясно, что это произойдет, когда Софья закончит свое училище. Но едва закончила она учебу — началась война.
Видя, как другие мужчины уходят на фронт, Софья с ужасом думала о предстоящей разлуке со Степаном. Конечно, она обрадовалась, когда Степан получил отсрочку, но понимала, что это ненадолго. Обеими руками она ухватилась за свое счастье и боялась его потерять.
Часто по ночам она испытывала угрызения совести, думая о тех, кто погиб на фронте, но стоило утром увидеть Степана, как все ее ночные тревоги рассеивались; она была счастлива, что Степан рядом с ней, что проклятая война не разлучила их.
В тот день, когда пришла страшная весть о смерти Петра, Софья потеряла покой.
Вечером Степан, как обычно, помылся после работы, надел чистую рубаху, повязал галстук и отправился к Софье. Он бывал в доме Сидора Захаровича каждый вечер, и все удивлялись, что он оттягивает свадьбу. Никто не догадывался, что молодой паре стыдно было думать о свадьбе во время войны.
Войдя в дом, Степан увидел Софью и встревожился: она была бледная, задумчивая. Девушка не отвечала на ласки. Ее белый красивый лоб морщился, большие карие глаза подозрительно блестели.
— Что с тобой, ласточка? — спросил Степан, обнимая девушку. — Заболела?
— Не-ет.
— Может, я чем-нибудь обидел?
— Не-е-ет.
Неожиданно Софья вздохнула и сказала:
— Все говорят, что батько освободил тебя от военной службы из-за меня.
— Кто говорит?
— Все.
Степан вскочил: он готов был бежать, но сам еще не знал куда. Софья задержала его у самого порога:
— Куда ты?
— Я им всем языки поотрываю.
— Кому?
— Кто болтает… Ты же знаешь, что я спорил с Сидором Захарычем. Но разве твоего батьку переспоришь!
— Я знаю, а другие не знают.
— Так пускай все знают.
— Не кипи, Степа.
Софья прижалась к Степану.
Минуту стояли они обнявшись — неподвижные, замершие от счастья. Слышно было, как у Степана на руке тикают часы. И вдруг Софья сказала:
— Знаешь что, Степочка, нам ведь все равно разлучиться придется…
— Придется, — как эхо отозвался Степан.
— Зачем тянуть? Все равно… война… Ты бы сходил в военкомат… Пускай посылают тебя куда нужно. Так будет лучше… И пускай все знают…
Софья не договорила и заплакала. Степан глухо сказал:
— Я сам думал через неделю-две идти. А не говорил потому, что жалко было тебя расстраивать.
— Все равно, Степочка… Не миновать нам этого.
В тот же вечер они твердо решили: Степан утром пойдет в военкомат, и пусть там решают его судьбу.
Они не зажигали огня и, казалось, потеряли счет времени. Наконец Софья сделала над собой усилие и сказала:
— Скоро батько придет, надо свет зажечь.
— Мне пора уходить, — сказал Степан и начал прощаться.
Он думал, что больше не увидит Софью, но ни слова не, сказал об этом. Софья не плакала, и только в ту минуту, когда он уже промелькнул, как тень, мимо окоп, она повалилась, на диван, который, казалось, все еще сохранял его тепло, и разрыдалась. И так плакала, что не слышала, когда в дверь постучался отец.
Утром Степан быстро сложил свои вещи в рюкзак и только тогда сказал матери, что его вызывают в военкомат.
Мать смотрела на него недоверчиво; ей казалось; что он шутит. Когда же увидела, что он всерьез прощается и уходит, загородила ему дорогу:
— Постой, Степочка, я сбегаю к председателю, он тебе опять отсрочку выхлопочет.
— Нет, мама, теперь мне никакая отсрочка не нужна. Пришла моя очередь. А вы не горюйте, со мной ничего не случится. Я буду за такой броней, что мне никакие пушки не страшны. Вообще все будет хорошо. Вы, мама, только Софью не забывайте, она для меня теперь все равно что жена.
Стоя уже на пороге, Степан подумал и прибавил:
— Вы бы, мама, перебрались к Софье или к себе взяли бы ее… Вам же веселее будет.
Мать замахала руками:
— Что ты, Степочка, а люди что скажут! Вы хоть бы свадьбу справили.
— Война, мама… не до свадьбы теперь. Вернусь — тогда свадьбу сыграем.
Мать так ошеломили слова сына, что она долго стояла, размышляя; между тем Степан окинул взглядом комнату, в которой поселился в день приезда в «Луч», кивнул на прощание матери и ушел.
Вначале он хотел сразу явиться в военкомат, оформиться, а затем уже отпроситься на час и зайти в правление колхоза. Но потом решил, что лучше предупредить Сидора Захаровича, чтобы больше не возвращаться в колхоз и не расстраиваться.
Он зашел в контору в тот момент, когда Сидор Захарович «распекал» Катерину Петровну за то, что у нее в бригаде все еще не закончена подготовка к уборке урожая. Она сидела молча у стола. Лицо у нее было пунцовое, глаза злые; правая рука теребила скатерть. Сидор Захарович стоял за столом и говорил спокойно, но каждая его фраза была крепка, как удар молота.
— Можешь злиться на меня, но подготовку надо закончить вовремя. Мыслимое ли дело: бригадир дуется на председателя, а работа тормозится.
— Я не дуюсь ни на тебя, ни на твоего зятя, — сказала Катерина Петровна.
— Он такой же мой зять, как твой кум. А к уборке надо готовиться. Понятно?
— У меня же все готово.
— А цепы?
— Опять цепы. Ты хоть бы не срамил колхоза. Когда это мы цепами молотили?
— Если припечет, будем молотить и цепами и руками. Главное — вовремя хлеб обмолотить и государству сдать.
— Сдадим, — уверенно ответила Катерина Петровна и вдруг заметила стоявшего на пороге Степана.
Он молча слушал и улыбался. По лицу, по рюкзаку, висевшему у него за спиной, Катерина Петровна догадалась, что Степан уходит в военкомат. Она взволнованно вскочила, и все остальные также заметили механика. Он снял фуражку и поклонился:
— До свидания, граждане. Ухожу в армию.
Сидор Захарович скрутил цигарку, но не закурил; глядя на Степана, он спокойно сказал:
— Что это за драмкружок? Делать тебе нечего?
Степан серьезно возразил:
— С конной молотилкой и цепами вы здесь без меня справитесь, а на фронте танкисты нужны. Вот… на смену Петру пойду.
Катерина Петровна не выдержала, подбежала к Степану и, обнимая его, прошептала:
— Бувай здоров, Степочка. Я знала, что ты так и сделаешь. Иди, да береги себя.
Сидор Захарович вышел из-за стола и критически оглядел Степана, как бы проверяя, не забыл ли он чего-нибудь. Затем шутливо взял Катерину Петровну за локоть:
— Постой, не спеши прощаться. Я с ним поговорю. — Он суровым тоном спросил: — Ремонт машин закончен?
— Кончат без меня, — сказал Степан.
— А курсы трактористов насмарку?
Степан вдруг закричал:
— Какое мне дело до вашего ремонта и курсов! Раз вы хозяйственник — надо было предвидеть. Партия чему учит? Я виноват, что вы раньше не подумали, чтоб девчат подготовить.
— А почему ты не спросил Гитлера, когда он войну начнет? — Сидор Захарович вспомнил о своей цигарке, закурил и, насмешливо улыбаясь, продолжал: — Ты тоже не предвидел, что я тебе всыплю перцу. Словом, нечего дурака валять. Снимай мешок и принимайся за работу… Артист…
— Мне стыдно на улице появиться! — закричал Степан. — Всем колю глаза. Оно и понятно: какого черта я здесь торчу? Здоровый, обученный военному делу… Хлопцы нашу землю защищают, а я в тылу отсиживаюсь. Не хочу, чтоб думали, что вы меня, как «зятька», отстояли. И Софья этого не хочет. Так что прощайте, Сидор Захарович.
Степан решительно шагнул через порог. Сидор Захарович спокойно окликнул его:
— Степан, вернись!
Но дверь с шумом захлопнулась.
— Степан! — уже сердито повторил Сидор Захарович.
Фигура Степана мелькнула за окном.
Сидор Захарович, побагровев от гнева, выбежал на крыльцо.
Степан, не оглядываясь, шел по улице.
Встревоженные бригадиры вышли вслед за председателем. Бросив окурок на землю, Сидор Захарович начал догонять Степана.
Механик продолжал идти. Сидор Захарович поравнялся с ним и что-то сказал. Степан продолжал упрямо идти вперед. Тогда Сидор Захарович опередил его и загородил дорогу. Никто не слышал, о чем они говорили, но Степан вдруг резко повернулся и пошел обратно.
Бледный, растерянный, прошел он мимо стоявших на крыльце колхозников, направляясь к своему дому.
Возвращаясь в контору, Сидор Захарович свертывал на ходу новую цигарку и хмурился. Но через минуту он уже улыбался и, как бы отвечая на недоуменные взгляды бригадиров, сказал:
— В мирное время я всяких нарушителей дисциплины не любил. А теперь… Ну, так на чем мы остановились, товарищи? Да, насчет цепов… Высказывайся, Катерина Петровна.
И Сидор Захарович снова сел за свой председательский стол.
Встречаясь с Сидором Захаровичем, Степан отворачивался. К Софье он заходил только в те часы, когда знал, что Сидора Захаровича наверняка нет дома. Он злился по каждому пустяку, кричал на всех, заставляя работать. На курсах трактористов он вел себя так, что девушки ходили жаловаться на него председателю. Сидор Захарович выслушивал жалобы и спрашивал: «Ну, а как работа идет, хорошо?» — «Хорошо», — отвечали сконфуженные девушки. «Главное, чтоб работа шла хорошо», — успокаивал Сидор Захарович.
Он собирался поговорить со Степаном о его поведении, но не успел.
Курсы трактористов закончили работу, и девушки перестали жаловаться на механика. Они даже хвалили его.
Катерина Петровна неловко чувствовала себя перед Степаном и в особенности перед Софьей. Она решила зайти к ней и поговорить обо всем откровенно.
На улице она встретила почтальона. С хмурым лицом вручил ей Керекеша письмо. Узнав почерк Романа, Катерина Петровна засмеялась от радости и поглядела на почтальона с укоризной:
— Что это ты… вроде батьку похоронил. Тогда смеялся, а теперь, когда такое хорошее письмо принес, смотришь как волк.
Лицо Керекеши посветлело:
— Разве угадаешь, какое кому письмо несешь? Трудная теперь работа у почтальона. Ух, какая трудная!
Все еще смеясь, Катерина Петровна остановилась посреди улицы и вскрыла конверт. В нем оказалось маленькое письмецо Романа с припиской, сделанной чужим почерком.
Роман писал: «Мамочка, родная, я ранен, но не очень тяжело, так что не волнуйся. Доберусь в госпиталь, поправлюсь и приеду к вам на побывку. Если знаете, где Анечка с сыночком, пришлите адрес. Ей про ранение не пишите, сам напишу. До свидания, мамочка. Сообщите, где братья, что с ними. Роман».
Дальше шли слова, написанные другим человеком. Их было еще меньше, но они так подействовали на Катерину Петровну, что у нее подкосились ноги. Едва успела ухватиться рукой за забор.
Неизвестный человек писал:
«Дорогая гражданка! Ваш сын Роман скончался, тяжело раненный в живот. Вместе с вами горюем. По поручению бойцов — Василий Иванович, санитар».
Утром на следующий день Катерина Петровна снова работала в поле. Она стремилась к колхозникам, но была молчалива среди них. С этого дня, казалось, оборвалась ее связь с окружающими людьми; она жила, не думая о времени, не замечая смены дней.
Осень наступила незаметно. Катерина Петровна неожиданно удивилась, увидев желтые листья на деревьях.
Однажды вечером пришла к ней Софья. Не сказав ни слова, девушка села у стола и опустила голову. «Чего она пришла?» — недоумевала Катерина Петровна, стуча кастрюлями.
Ей не хотелось ни печку топить, ни варить. «Для чего я эту посуду брала? — думала она. — Кастрюли, хоть на целую бригаду вари. Дюжина ложек… Пропала моя семья, без вести пропала».
Иногда хотелось выбросить лишнюю посуду просто на улицу. Но в следующую минуту Катерина Петровна начинала любоваться блестящими белыми кастрюлями, думая о том, с каким удовольствием будет варить борщ, когда дети вновь соберутся в ее доме. Она, как всегда, раскладывала ложки на столе — для каждого члена семьи. По привычке положила ложку для Романа, но быстро убрала ее… И опять заколебалась: что, если Роман жив? Может быть, ей по ошибке написали. Ведь официального извещения нет, а она уже хоронит его.
Катерина Петровна снова положила ложку на стол и сама села рядом с Софьей, собираясь ужинать. Но есть не хотелось, и она задумчиво глядела на остывшую в тарелке кашу.
Софья сидела неподвижно, опустив глаза. Казалось, она ничего не видит и не слышит. Катерину Петровну злила ее молчаливость. Она раздраженно спросила:
— Чего ты сидишь, вроде кого похоронила? Может, будешь вечерять со мной?
— Спасибо, — едва слышно произнесла Софья и опять замолчала.
Катерина Петровна не зажигала свет, и в комнате было сумрачно. За мокрыми от дождя окнами, как хлопья черного снега, падали листья.
— С милым поссорилась? — недружелюбно спросила Катерина Петровна, все еще недоумевая, почему девушка так расстроена.
— Степа уехал… — сказала Софья. — Кончил все, что батька от него требовал, и уехал на фронт.
Катерина Петровна вздохнула с облегчением:
— А чего ж он будет дома сидеть? Другие уже головы свои сложили, а он…
Софья испуганно посмотрела на Катерину Петровну. В ее густых ресницах блеснули слезы. Не сказав ни слова, она вскочила и выбежала из комнаты.
Катерина Петровна бросилась вслед за ней, позвала:
— Софья! Софийка!
Никто ей не ответил.
Катерина Петровна вышла на крыльцо и, глядя в мокрую темноту, снова позвала. И снова никто не ответил. Софья словно утонула в тумане. Было так тихо, что Катерина Петровна отчетливо слышала, как редкие дождевые капли ударяются о стекла окон.
Постояв несколько минут на крыльце, Катерина Петровна продрогла и открыла дверь, собираясь вернуться в комнату. Внезапный порыв ветра засыпал ее влажными листьями; откуда-то издалека залетели странные звуки… Катерина Петровна уловила мелодию — тихую, как звон комара. «Радио в клубе», — подумала она, стараясь отогнать тревожные мысли.
Она подумала об Андрее, и фантастические мысли, как это часто бывало в последнее время, приходили ей в голову. Может быть, Андрей играет в эту минуту, и она слышит его музыку. Может быть, он отвоевал у фашистов радиопередатчик и зовет мать по ночам.
Катерина Петровна вернулась в комнату, зажгла свет и, снова сев у стола, решительно подумала: «Буду вечерять». Но так весь вечер и просидела, не прикоснувшись к еде, уставившись неподвижным взглядом в пустующее место на скатерти, где обычно лежала ложка Петра.
Много дней пролежал Максим в госпитале. Он уже начал было поправляться, когда ему рассказали о смерти шофера Протасова. Максим очень мало знал этого человека, лежавшего в соседней палате, Ему было известно лишь то, что он, Протасов, на предельной скорости вывез его из-под вражеского обстрела. Протасов был ранен, когда пытался защитить своим телом Максима.
Очень хотелось Максиму посмотреть на него, но, когда ему разрешили выйти из палаты, Протасова уже не было — он скончался после тяжелой борьбы за жизнь.
Максиму казалось, что он потерял самого близкого человека. Он ходил по широкому коридору госпиталя, всматриваясь в незнакомые лица раненых, которым так же, как и ему, разрешалось ходить, и мучительно припоминал лицо Протасова. Кажется, у него были небольшие рыжеватые усы. Максим запомнил только эти усы и глаза — добрые, небесного цвета, глаза северянина.
Немного поправившись, Максим начал искать себе занятие. И вдруг пришло в голову, что он может быть полезным, находясь даже в госпитале. Он организовал кружок по изучению мотора. Выздоравливающие бойцы знакомились с новыми типами танков и самоходных орудий.
Каждый день Максим осведомлялся: нет ли ему писем? И никак не мог привыкнуть к короткому ответу медсестры (которой так хотелось, чтобы он получил письмо). «Нет, — говорила сестра, — но вы ждите. Напишут».
Кто напишет? Клавдия? Но, если бы она была жива, разве не нашлось бы у нее сил, чтобы разыскать Максима? Нет, Клавдия, наверное, погибла. Если она не успела эвакуироваться, гитлеровцы убили ее…
Он боялся даже подумать, что Клавдии нет в живых. Где-то в душе жила неистребимая вера в то, что все закончится благополучно, настанет снова мирная, счастливая жизнь. Он с новыми силами примется за любимое дело… И сына… сыночка Леню будет воспитывать.
Устав, Максим добрался до своей койки и лег. Сосед, лежавший справа, радостно улыбаясь, читал письмо. Сосед слева лежал, остановив взгляд на матовой лампочке, смутно белевшей под потолком. За окном сверкало солнце, и трудно было понять, о чем думает раненый, глядя на лампочку. Неожиданно он повернул голову, посмотрел на Максима, словно почувствовал его взгляд.
— Читал сводку? — спросил сосед, оживляясь. — Наши-то наступают.
Максим рассмеялся:
— Это ты на потолке вычитал?
— Почему на потолке? В газете… И по радио передавали.
— А я вижу: человек прилип глазами к лампочке, — продолжал шутить Максим. — Что-то он там изучает, думаю.
— Электрик я, — сказал сосед. — Гляжу вот: какая грубая работа. Лампочку подвесили, как в казарме. Да мы и в казармах аккуратнее делали. По работе соскучился, брат. Эх, об чем говорить…
Максиму захотелось рассказать о себе, о своих мыслях. В это время в палату вошла санитарка.
— Сестра вас спрашивает, — сказала она тихо электрику.
— Сестра? — недоумевал тот. — А что ей нужно? Я ни на что не жалуюсь.
— Да ее не пускают, — сказала санитарка, тоже чему-то удивляясь.
— Почему не пускают? Ничего не понимаю. Она что, из другого госпиталя?
— Да она ваша сестра… не медицинская, — пояснила санитарка. — Насилу разыскала вас.
— Марина? — прошептал электрик, судорожно приподнимаясь.
— Да, да, Марина. Только лежите, нельзя вам вставать.
После длительных переговоров с главным врачом сестру электрика пропустили, и она неслышными шагами вошла в коридор госпиталя.
Здесь было тихо. В глубоких креслах, затянутых чехлами, сидели выздоравливающие бойцы. Им было приказано сидеть спокойно, поменьше волноваться, иначе главный врач не разрешит выходить из палаты. Они с детским любопытством рассматривали появившуюся в коридоре курносую молодую женщину.
Марина помнила все указания дежурной медсестры: войдя в палату, она осторожно прижалась к раненому и, сдерживая слезы, тихо сказала:
— Ты только не волнуйся, Вася, не расстраивайся. У нас все, все благополучно. И Катя твоя жива-здорова…
— А дети… дети?
— Детки тоже здоровенькие. Вот снимочки… погляди…
Она показывала брату маленькие любительские фотографии. Он, всхлипывая, прижимал их к щеке, затем долго всматривался в круглые детские личики.
Максим с трудом сдерживал слезы. Когда Марина положила снимки под подушку брата, он вдруг попросил:
— Покажите, пожалуйста… У меня тоже… вот такой карапуз где-то…
— Где? — машинально спросила Марина.
— Не знаю, — устало произнес Максим.
С грустной улыбкой разглядывал он чужих детей. Марина украдкой наблюдала за ним, наконец сказала:
— А я вам помогу найти его. Ей-богу. Вот ведь братишку-то разыскала… Скажите, кто вы? О жене расскажите… я все… все запишу…
— Она у меня бедовая, — с похвалой отозвался о сестре электрик.
Максим сообщил ей все данные: о Клавдии, о матери, об Анне Степановне… Может быть, кому-нибудь из них удалось эвакуироваться…
Он провожал Марину в коридор и все еще рассказывал ей о Клавдии, которая, должно быть, уже поседела с горя…
Марина пообещала, прощаясь:
— Умру, а своего добьюсь. Уж какую-нибудь Наливайко я вам разыщу через Бугуруслан. Да я и в газеты буду писать. Я вот Васеньку нашего так и нашла. Он до войны в газеты пописывал…
Когда Марина ушла, Максим вернулся в палату, лег на свою койку и сказал соседу-электрику:
— Если хочешь, после войны в Сороки уедем.
— Это где? — спросил электрик.
— На Украине. Там такие места… залюбуешься.
— А люди?
— Люди? Вроде меня. А что?
— Поеду, — с улыбкой проговорил электрик. — Ты погляди-ка… вот что я придумал…
И, поблескивая молодыми глазами, сосед начал показывать Максиму чертежи, сделанные им карандашом в маленьком блокноте.
— Электрополивалка, — с гордостью произнес он. — Для искусственного орошения овощных культур…
День был тихий, небо серое, облачное; сверху падали редкие снежинки; казалось, их можно сосчитать. В белесом поле с шумом пронесся черный поезд. Сидор Захарович задержался на крыльце конторы и поглядел на пробегающие вдали цистерны. Часто, глядя на товарные составы, он думал: «Если б хлеб можно было добывать, как нефть или руду…» Он завидовал рабочим. Ему хотелось беспрерывно добывать пшеницу, как шахтеры добывают уголь. И его злило, что начиналась зима. Был он по-прежнему шутлив, но все чаще придирался к кому-нибудь из колхозников и, если обижались на него, говорил:
— Тяжело, да? А на фронте легче?
По ночам, освободившись от колхозной работы, Сидор Захарович читал газеты. Он повесил у себя над кроватью карту Советского Союза и часто, оторвавшись от газеты, водил шершавым пальцем по карте, хмурясь, покачивая головой. Уже и Харьков и Киев взяла Красная Армия, а все же сколько еще земли украинской фашисты поганили! Сколько еще боев впереди!
Наутро Сидор Захарович становился еще придирчивее. И чаще всего почему-то доставалось Катерине Петровне. Порой он требовал от нее больше, чем от бригадира. Ей казалось, что он перекладывает свою работу на ее плечи… Она с возмущением говорила о «незаконных придирках». Сидор Захарович сурово отвечал:
— Я не придираюсь, а учу тебя. Может, меня, как старого артиллериста, на фронт пошлют. Кому я тогда хозяйство передам?
Говоря так, Сидор Захарович улыбался, но взгляд его был по-прежнему суров. Катерина Петровна не придавала значения его словам.
Он понимал, что она не верит в серьезность его тона, но и не пытался убедить ее. Больше всего его беспокоило то, что Катерина Петровна поссорилась с Софьей.
Софья стала механиком. Почти каждый день они сталкивались на работе, но в их отношениях не было прежней теплоты. Проходя мимо, Софья старалась не глядеть на Катерину Петровну, а Катерина Петровна возмущенно говорила:
— Я виновата, что она кавалера потеряла! У меня два сына погибли… А что с остальными, даже не знаю. И я ни на кого не сержусь, а она на меня дуется.
Еще никогда не была Катерина Петровна так зла, как теперь. Когда Сидор Захарович попытался уговорить ее, чтобы она помирилась с Софьей, Катерина Петровна сказала:
— Я с ней не ссорилась. Пускай дурь выбьет из головы. Она должна мне в ноги кланяться. Я мать, а она кто такая?
Так и не удалось помирить их, и это очень огорчало Сидора Захаровича. Его серьезно тревожило настроение дочери. Софья очень изменилась после отъезда Степана: отец почти не слышал ее голоса в доме. Еще недавно Софья напевала или рассказывала что-нибудь смеясь; теперь дом стал безмолвен, как могила.
Все чаще ездил Сидор Захарович в район и привозил оттуда брошюрки, за чтением которых его можно было застать даже в конторе. Иногда он, отложив книжку, недовольным тоном говорил:
— Черт его знает, какая сложная техника.
Он упорно изучал мотор, самостоятельно водил машины и думал о самоходных орудиях. Теперь совсем не та артиллерия, что в первую мировую войну.
Однажды он сказал, лукаво глядя на собравшихся у него в кабинете членов правления:
— А что, товарищи, если кому бог сына не дал, надо самому на фронт ехать, а?
Настя серьезно возразила:
— На фронте без тебя обойдутся, Сидор Захарович. От тебя больше пользы в тылу…
— Ага, больше пользы! А кончится война — будете глаза колоть. Катерина пятерых вояк фронту дала… Даже твоя дочка, Настя, воюет. А чем я похвалюсь?
— У тебя ж зять на фронте, — пошутила Катерина Петровна.
Сидор Захарович нахмурился:
— Ну, хватит об этом. Давайте подумаем про сало и хлеб для фронта.
Когда обсуждали работу бригад, Сидор Захарович почему-то больше всего недостатков находил в работе Катерины Петровны. Часто она уходила домой обиженная, даже не попрощавшись. После таких стычек она долго не заговаривала с Сидором Захаровичем, а на его вопросы отвечала через силу.
И вдруг Катерина Петровна пришла в контору такая жизнерадостная, что все удивились. Такой ее уже давно не видели. Сидор Захарович собирался поговорить о достижениях в работе бригады, чтобы поднять настроение; было за что похвалить ее: переживая большое горе, Катерина Петровна не растерялась и справилась со своей работой. Да ее бригада и Марье Семеновне помогла: коровники и свинарники были утеплены.
«Догадалась — и повеселела, — подумал Сидор Захарович. — Но нет, я тебя все-таки приперчу…»
И он нарочно заговорил о каких-то старых хомутах, валяющихся на конюшне. Он думал, что Катерина Петровна вспыхнет и начнет отругиваться, но она смотрела на Сидора Захаровича добрыми, ясными глазами и, казалось, не слышала его. Словно он говорил не о ней, не о ее бригаде, а о чем-то постороннем.
Он упрекнул Катерину Петровну в несерьезном отношении к своим обязанностям. Она глядела на него широко открытыми глазами, продолжая улыбаться.
«Что с ней?» — недоумевал Сидор Захарович, переглядываясь с членами правления.
Катерина Петровна обвела всех счастливыми глазами:
— Что вы так смотрите на меня? Думаете, умом тронулась?
Она помолчала и затем радостно сообщила:
— Вот телеграмма от Максима. Из госпиталя. Обещает приехать.
В комнате как бы светлее стало. Все улыбались, будто всем передалась материнская радость.
Только Ворона хмурился, опустив голову. Катерина Петровна торжествующе поглядывала на него: «Наврал твой сынок… наврал… — думала она. — Хорошо, что хоть ты слово сдержал и никому ничего не сказал. Поскорее бы приехал Максим, тогда все выяснится… А там, может быть, и Роман найдется. Может быть, и о нем по ошибке написано…»
Ворона сказал с нескрываемой завистью:
— Счастливая! Хоть одного сына увидишь. Может, без руки или без ноги, а все-таки жив. А я, наверно, никогда не увижу своего Костю. Он у меня такой, что голову сложит, а с поля боя не побежит.
Катерину Петровну больно укололи эти слова. Она хотела сказать, что ее сыновья тоже «с поля боя не бегают», но Сидор Захарович оттеснил Ворону.
— Теперь, Катерина, я скажу тебе то, что давно уже собирался сказать, — проговорил он по-деловому. — Хочу тебе поручить… председательский пост… А сам уеду. Не могу дольше в тылу сидеть. Мне только сорок восемь лет. — Он лихо подкрутил усы, как бы подражая Вороне. — Ты с сыном-агрономом вполне справишься без меня.
Видя, что Катерина Петровна собирается возразить, Сидор Захарович сел на свое председательское место и строго сказал:
— А теперь, товарищи, пока Максим еще не постучался в дверь, займемся нашими делами.
И он заговорил о подготовке к будущему севу, которым, может быть, придется заняться и в «Луче» и дома — в Сороках…
В последние ночи Катерина Петровна плохо спала. Все ей чудилось, что кто-то стучит в окно: «Мама, открой…» Она вскакивала и дула на посеребренное изморозью окно, встревоженно глядела на улицу.
За окном была белая пустота, только ночной сторож в темном тулупе иногда проплывал в сумраке, направляясь к колхозным амбарам.
Катерина Петровна снова ложилась в постель и пыталась уснуть, но тревожные мысли не давали ей спать. Перед глазами стоял Максим — то безрукий, то безногий, то без одной ноги, с костылем под мышкой. Каждый раз он напоминал кого-нибудь из инвалидов, которых уже не раз видела Катерина Петровна на станции и в колхозе. Переживая тревогу, она в то же время радовалась, словно все пятеро сыновей возвращались домой. И когда за окном раздавался какой-нибудь шум, она снова, полураздетая, бросалась к окну или выбегала в сени. Затем долго стояла посреди комнаты, прислушиваясь и не чувствуя холода.
Случилось, однако, так, что в тот вечер, когда приехал сын, Катерина Петровна крепко уснула. Несколько минут он стучал в окна и двери, пока разбудил мать, уставшую от работы и ожидания.
Спустя полчаса Максим сидел у стола и глядел на мать, убиравшую корыто и вытиравшую мокрый пол. Казалось, он видел ее только вчера, такой же озабоченной, быстро убирающей комнату. Но было это очень давно и совсем в другом месте; было это в тот самый вечер, когда Петр вместе с Максимом и Романом собирался на фронт.
Петр уходил воевать, как в театр: мылся, аккуратно причесывался, брился. Он беспечно шутил, и Максим невольно любовался братом — самым веселым и самым красивым в семье.
Он был похож на мать. Максим, с детства считавший себя неудачником, не раз с завистью думал о Петре. И завидовал ему даже в ту минуту, когда они все трое уходили на фронт, — завидовал той смелости, с которой Петр шел навстречу смерти. Прощаясь, Петр заглянул брату в глаза: «Будь здоров, агроном, смотри, патроны не посей вместо пшеницы…»
В ту минуту Максим подумал, что он в последний раз видит брата… И теперь вздрогнул: на него смотрели ласковые синие глаза Петра. На мгновение Максим потерял рассудок: он с трудом осознал, что это мать смотрит на него, закончив свою работу.
— Как в бане выкупался, — сказала Катерина Петровна, продолжая ласково улыбаться.
Максим знал: мать думает сейчас о Петре, о том, как он купался, уходя на фронт. Максим был менее разговорчив и не так ласков, как Петр. Он казался сердитым, хотя в жизни никого не обидел. Дети в школе, где он руководил агрономическим кружком, относились к нему с особым уважением. Они затихали, как только он появлялся в школьном коридоре. Анну Степановну любили ребята и после уроков бежали за ней почти до самого дома, расспрашивая о чем-нибудь, а Максима они никогда не провожали; он уходил один, думая о чем-то своем. И никто не догадывался, что он завидовал тем, кто умел беззаботно смеяться и балагурить.
Они сидели вдвоем. Мать молчала, только глядела на сына не отрываясь, словно видела в нем всю свою семью. Впервые Максим заметил тоску в светлых глазах матери. Казалось, глаза ее блестели не от смеха, а от слез: синими каплями вспыхивали они и гасли под серебряными прядями свисавших на лоб волос.
Вспомнилось, как Андрей в шутку жаловался, что с детства знал только седые волосы матери, что его родила старуха. Мать била его пальцами по губам и просила Максима рассказать о ее русой косе… Он один в семье помнил мать молодой. Но Максим отмахивался, продолжая читать книжку, с которой не расставался даже во время еды.
Теперь хотелось сказать матери, что он помнит ее молодой; с тех пор прошло много лет, но она почти не изменилась. — Еще и сейчас только сухие, жилистые руки старили ее… Но Максим ничего не сказал; он приподнялся и, налегая на костыль, направился к матери. Хотелось приласкать ее — одинокую, терпеливо ожидавшую сыновей… Но ему так и не удалось это сделать — он вдруг застонал и присел на другой стул, закрыв глаза от боли и вытянув раненую ногу.
Вдруг мать повалилась на пол и, осторожно прикасаясь к этой самой ноге, заплакала. И он опять ничего не мог сказать. Он уже знал, что Петр и Роман погибли, а Андрей остался партизанить… Мать жила одна в этом чужом домике… И даже Клавдия, добрая Клавдия, которую мать любила, как родную дочь, забыла о ней… Вся семья разбрелась, и мать напряженно разыскивала всех в огромном мире. Она так хотела снова собрать семью, но пока только один Максим вернулся. И мать тихо спрашивала, глядя на его раненую ногу:
— Больше не пошлют на фронт, правда, не пошлют?
— Не пошлют, — угрюмо ответил сын.
— Не пошлют, — тихо повторила мать.
Она продолжала сидеть на полу, глядя на Максима счастливыми глазами. Затем поднялась и, взбивая подушки, ласково прошептала:
— Отдыхай, Максимушка, завтра поговорим обо всем.
Она вышла в соседнюю комнату, неслышно прикрыв за собой дверь. Засыпая, Максим услышал приглушенное всхлипывание. Он догадался, что это мать плачет, но у него не хватило сил открыть глаза.
Кажется, никогда еще не было столько сил у Катерины Петровны. Как молодая девушка, работала она лопатой, отгребая снег, расчищая дорожку от крыльца на улицу. Потом принесла от колодца два ведра воды, не замечая, что пальцы щиплет мороз. Затем ушла в колхозный двор, где, как всегда, по утрам собирались колхозники и бригадиры.
Она заговаривала с каждым встречным, и все улыбались Катерине Петровне, зная о ее радости.
Сидор Захарович давал указания возчикам, сидевшим уже на возах и сдерживавшим застоявшихся лошадей; несколько подвод с дымящимся на морозе навозом направлялись в поле. Подростки гнали коров к колодцу — на водопой. Где-то у колхозного клуба простуженным голосом заговорило радио, и люди начали прислушиваться, упрашивая друг друга: «Да тише… не мешайте же слушать…»
В сводке Информбюро сообщалось о новых победах Красной Армии, и Сидор Захарович покачивал головой, укоряя самого себя:
— Красная Армия наступает и скоро Сороки освободит, а я тут застрял. Принимай уже дела, Катерина Петровна, отпусти душу на покаяние.
— Не торопи ее, — вмешался Ворона, — до Сорок еще далеко. Ты дай ей с сыном наговориться. — Он вдруг спросил, обращаясь к Катерине Петровне: — Что, крепко спит?
— Спит, — прошептала Катерина Петровна, — спит как убитый.
— Совесть, значит, спокойная, — сказал Ворона, — а люди черт знает что болтают про такого человека. Чтоб им языки поотсыхали.
Катерина Петровна замерла от страха: не думает ли Ворона рассказать всем про письмо Кости? Но ведь это же такая глупая выдумка. Максим не был в немецком тылу. Он из госпиталя выписался.
Сидор Захарович нахмурился. Колхозники настороженно смотрели на Ворону. А он продолжал, пожимая плечами:
— И как это только может язык повернуться у Керекеши? Ну, даже если что-нибудь знаешь, зачем языком трепать? Государственный человек, а такие безответственные слова говорит.
— Да что он там говорит? — строго спросил Сидор Захарович.
— Ну, мелет языком… будто Максим Наливайко, с которым он в одном полку служил, в первом же бою здоровую ногу бинтом обмотал… и дал стрекача… Конечно, Максим не вояка. Он агрономическим, а не военным наукам обучен, но все-таки воевал. Это же факт. Нога-то, оказывается, действительно ранена, и даже всерьез…
Ворона все еще продолжал возмущаться поступком почтальона, но Катерина Петровна не слушала его. Опустив голову, чтобы не видеть окружавших ее людей, она почти побежала домой, сбиваясь с тропинки, проваливаясь в глубокий снег.
Максим проснулся от страшного гула. Казалось, за окнами разрываются бомбы. Он вскочил и застонал от боли. В глаза ударили солнечные лучи, и в первую минуту он не мог сообразить, где находится. Наконец увидел мать, стоявшую у стола, на котором с вечера оставалась грязная посуда. Это она громыхала пустыми кастрюлями, неизвестно для чего переставляя их с места на место. Брови ее были нахмурены. Заметив, что сын проснулся, она начала тихо вытирать посуду, но по-прежнему метала в его сторону недовольные взгляды. Он не мог понять, что случилось.
— Что такая сердитая, мать? Спала?
— Спала, чтоб мне заснуть уже навеки.
— Что так?
— От радости, что сын вернулся. Лучше б ты меня в живых не застал.
— Да что с тобой? Кто тебя так распалил, мать?
Она приблизилась к сыну, сидевшему на кровати, и, глядя в упор, спросила:
— Как же ты воевал, сынок? Не приходилось от немцев бегать?
Максим вспомнил о своем первом испуге, и ему стало смешно. Давно это было. С тех пор много событий произошло в его жизни: он несколько раз был ранен, попал в окружение и пробился к своим. Напряжение, боевые дни заслонили собой все, что он пережил в первом бою. И он ответил матери улыбаясь:
— Приходилось.
Катерину Петровну злила его улыбка. Она резко спросила:
— Обмотал ногу бинтом и побежал. Да?
— Да, мать… — уже без улыбки ответил Максим. — Обмотал здоровую ногу бинтом и побежал. А кто тебе об этом сказал?
Катерина Петровна схватилась руками за голову и застонала. Ее седые волосы растрепались, и Максим вдруг заметил, что они уже тронуты желтизной. Он начал рассказывать о том, как испугался в первом бою, но мать закрывала уши, чтобы не слышать его.
Вечером она прислала сыну пироги с капустой и кринку молока, но он не прикоснулся к еде, хотя испытывал голод. Он вышел на крыльцо, постоял минуту и направился к колхозной конторе, с ожесточением налегая на больную ногу. У крыльца конторы встретил Сидора Захаровича. Председатель колхоза обнял его и сказал шутливым тоном:
— Допрыгался? Ну, ничего, мы тебе в колхозе опять повозку дадим. У нас и калеки работают.
— А я не калека, — возразил Максим, чувствуя себя серьезно задетым. — Вот еще немного отдохнет нога — и опять на фронт.
— Куда тебе на фронт! — строго сказал Сидор Захарович. — Я до сих пор жалею, что тогда отсрочку не выхлопотал тебе в военкомате. Какой из тебя вояка! Ты, брат, природный хлебороб.
— Будьте здоровы, — сказал Максим, не желая продолжать разговор, — я мать ищу.
— Она у меня сидит. Да и ты приходи — по чарке выпьем. Завтра думаю в военкомат отправиться. Пришла моя очередь…
Максим отошел, напряженно думая: «Кто это распустил слух? Выходит, Сидор Захарович тоже знает? Значит, мать недаром так волновалась».
Он не знал, что ему делать. Хотелось пойти к председателю колхоза и рассказать, что с ним произошло. Но кто распространяет слухи?
Нога отяжелела, и Максим направился к крыльцу, решив отдохнуть на скамье. Только теперь он заметил в сумерках сторожа в огромном тулупе, из воротника которого выглядывали лишь усы и нос. Максим был рад, что может посидеть спокойно, ведь старик ему незнаком. Но вдруг нос сторожа зашевелился, тускло блеснули огоньки глаз, и послышался хриплый голос:
— Это ты, наверно, Катерины Петровны сын? Чего ж ты к председателю не идешь? Там и мамка твоя гуляет.
Максим поморщился от этих слов, но сдержанно спросил, прикидываясь, что ничего не знает:
— Что это еще за гулянка?
— Не знаешь? — оживился сторож. — Председатель с активом прощается. На войну собрался. Правду говорят ваши украинцы: что дурная голова не задумает, а ноги несут… Ты ему расскажи, как там, на фронте. Может, передумает. Жалко такого председателя отпускать. Ей-богу, жалко!
Максиму показалось, что и сторож знает о его поступке. Он молча поднялся и направился к председательскому дому, решив откровенно поговорить со всем активом. Так будет лучше.
Войдя в дом, он увидел сидевших у стола людей, среди которых было несколько человек знакомых. В углу сидела мать. Она как-то сконфуженно поглядела на сына. Максим протянул впереди себя костыль, словно проверял, прочен ли пол. Вдруг раздался насмешливый голос:
— Не щупай, этот пол не минирован! Мины у нас только на столе.
Это говорил Керекеша. Он указал глазами на бутылки, возвышавшиеся над тарелками с пирогами, и лихо топнул ногой:
— А тут безопасно. Хоть до потолка прыгай — не страшно.
Максим напряженно всматривался в лицо Керекеши. Оно было знакомо, но Максим никак не мог вспомнить, где он видел этого человека.
Керекеша сказал, щуря пьяные глаза:
— Не узнаешь? А мы в одной части служили.
Подмигнув, он вдруг пустился в пляс:
— Эх, раз, еще раз… Пляши, пляши, нам теперь до самой смерти не страшно. Ловко отделались, а?
Максим присел на скамью у окна, стараясь не глядеть на мать, шептавшуюся с Сидором Захаровичем. Он не видел, как Сидор Захарович, поднявшись, дружески позвал его кивком головы. Максим думал о Керекеше. Значит, это он распространил слух в колхозе?
Керекеша остановился против агронома и, понизив голос, с откровенностью пьяного человека начал болтать:
— Я тоже хорошо отделался. Доктор говорит: не горюй, может быть, еще спасем руку. А я кричу ему: режь, не жалей, у меня тело гнилое, рука сгниет. Доктор испугался и отрезал, видишь, как чисто. А я — ого-го-го… Пускай найдут еще одного такого здоровяка! Что мне рука?! Я и одной выпить могу. А если бы с рукой остался — мог бы голову потерять.
Максим пристально смотрел на однорукого человека. Он с трудом вспоминал подробности первой встречи с ним. Кажется, это его Максим вытаскивал раненого из огня… А может быть, это был не он?
Приплясывая, Керекеша подошел с пустым стаканом к столу. Сидор Захарович неохотно взял со стола бутылку, собираясь наполнить стакан почтальона. Охваченный внезапной яростью, Максим размахнулся костылем и с силой ударил по бутылке. Засверкали осколки стекла и со звоном посыпались на пол. Малиновые брызги разукрасили белую скатерть. Все повскакали со своих мест.
Керекеша с ужасом поглядел на агронома: ему показалось, что тот снова поднял костыль. Однако Максим не тронул почтальона. Окинув всех злобным взглядом, он вышел в сени, повалился на сухую холодную солому и заплакал от невыносимой боли.
Чьи-то руки помогли ему в темноте подняться. Почувствовав на своих пальцах теплые капли слез, он догадался, что это мать. Она подала ему костыль и открыла наружную дверь. За дверью смутно блестела полоса снега.
Максим молча сошел с крыльца. Мать предупредительно открыла калитку. Он пошел дальше, скрипя по тугому снегу ботинками и костылем. Внезапно остановился, не оглядываясь, прислушался: сзади раздавался мягкий скрип валенок. Это шла мать.
Он быстрее пошел домой, на душе стало легче.
Марья Семеновна не то что уж очень интересовалась Вороной, но пристально наблюдала за ним и в коровнике и в колхозной конторе. С ней он был ласков; коров жалел, телят на руках носил, приговаривая: «Маленькие вы мои…» А Катерину Петровну ненавидел. За что?
Материнским сердцем Марья Семеновна поняла, что Ворона нарочно испортил Катерине Петровне встречу с Максимом. Именно он, а не этот пьянчужка Керекеша.
Она попыталась вызвать его на откровенный разговор. Ворона нервничал.
— Ты вроде ловишь меня.
— Ловлю.
— Нашла вредителя.
— Ты еще хуже. Кругляк животных губил, а ты за людей взялся.
— Ох, какие слова, Марья… Какие слова. И не совестно тебе?
Они разговаривали в доме Марьи Семеновны. Сегодня она не устраивала чаепития — самовар не шумел, чашки лежали на тарелке вверх донышком. Усадив Ворону возле окна, Марья Семеновна нарочито внимательно рассматривала его лицо.
— Ты вроде и не украинец, — проговорила она с усмешкой. — Знаешь, что я подумала, когда ты только приехал?
— Интересно…
— «Турок», подумала. Даже спросила Сидора Захарыча: откуда такого привезли? Ну, он не понял меня, говорит: «Из-за Десны черти принесли». Это у вас такая поговорка?
— Да, есть такая присказка, — с улыбкой подтвердил Ворона. — Вот что, Марья: давай-ка по чарочке выпьем. Да и помиримся. Ну, если я что не так сделал, не сердись. Научи меня, старого дурака, как с людьми обращаться. Может, я чего и не понимаю… Разве я хотел про Максима плохое сказать? Сам переживал за него…
— Врешь.
— Вот тебе и раз… Давай лучше выпьем…
— Нет, — решительно возразила Марья Семеновна. — Так поговорим… без чарочки… Ты у меня, голубчик, на подозрении…
— Умом тронулась…
Марья Семеновна продолжала, не спуская глаз с его лица:
— А для чего ты Керекешу к себе заманиваешь?..
Ворона побледнел, встал:
— Это уже нахальство…
— Что? Ты сядь, я с тобой еще поговорю…
— Если муж тебя не бил, так ты теперь пожалей свои кости, — отчеканил Ворона.
— Правды боишься?
— Надоела ты мне! — крикнул Ворона и, не прощаясь, выскочил на улицу.
Марья Семеновна вышла на крыльцо, посмотрела ему вслед. В сумерках фигура этого человека чем-то напомнила ей мужа. В глазах защекотало, сердце подступило к горлу. Она с трудом переступила порог и села на первый попавшийся стул. Голова кружилась, в глазах темнело. Внезапно она вспомнила Катерину Петровну и с усилием выпрямилась, упрямо посмотрела на фотографию мужа. Сказала вслух:
— Чуть не променяла на этого турка… Эх, баба…
Опять послышались шаги у крыльца. Она вздрогнула: не вернулся ли Ворона? Уж теперь она и кулаками может его выпроводить…
К ней стучался сын Катерины Петровны. Марью Семеновну ошеломило это. Наверное, он видел, как Ворона уходил от нее. Бог знает что подумает…
Едва переступив порог, Максим спросил:
— Непрошеных гостей принимаете?
— Входите, дорогим гостем будете, — с искренним радушием произнесла Марья Семеновна.
Она усадила его за стол и потянулась было к самовару. Максим сказал:
— Чаевать будем после… При электричестве…
Марья Семеновна не понимала его. Она пожала плечами, когда он начал вдруг вывинчивать серую от пыли электрическую лампочку. Повертев лампочку в руках, Максим сказал:
— Целая и невредимая. А проводка исправна?
— У нас только движок из строя выбыл.
— Знаю. А почему Степан Стародуб не отремонтировал его?
Марья Семеновна немного сконфузилась:
— Не в том дело… По правде сказать, он как раз перед отъездом наладил его. Но кто ж будет у нас светить? Да и горючее нынче на вес золота. Подождем, пока война кончится…
— А мне хочется колхозникам праздник устроить, — сказал Максим. — Как только я у Софьи узнал про движок, так и взбрела в голову эта фантазия. Поглупел на фронте, правда? Впрочем, вы же и раньше меня не знали…
— Вы славный, — тихо, сдерживая слезы, проговорила Марья Семеновна.
Максим отказался от чая, и они тут же направились к колхозной водокачке, где стоял движок. Через полчаса Максим и Софья начали налаживать движок и динамо-машину, а Марья Семеновна занялась проверкой лампочек. В домах все было исправно, оставалось только получше затемнить окна. Затем надо было заглянуть в конюшню, в коровник.
Она вытирала тряпкой серые стеклянные шары, когда на пороге коровника показалась плотная фигура скотника.
— О, и ты тут? — воскликнул Ворона, делая вид, что он обрадовался, увидев Марью Семеновну. — Дай тряпку, я сам это сделаю…
— Лучше навоз выбрось, а то смрад такой, что дышать невозможно. Раньше у нас этого не было…
— Да я же стараюсь, Марья…
Неожиданно вошел Максим. Он искал Марью Семеновну, чтобы предупредить ее, что Софья готова включить ток. Марья Семеновна радостно проговорила:
— Милые вы мои… Да я же еще и лампочки не повытирала…
Максим, только сейчас заметив Ворону в глубине коровника, воскликнул:
— А, земляк! Я как раз и тебя хотел видеть, Александр Иванович. Дело есть… Важное дело есть…
— Что еще там?
— Могу и при свидетеле спросить. Так даже лучше. Я хотел спросить тебя, Александр Иванович: не приходилось ли тебе, по нечаянности, за мою маму расписываться?
— Где… расписываться?
Электричество загорелось так неожиданно, что Ворона невольно вздрогнул. Обычно краснощекое лицо его стало вдруг белым, как у мертвеца. Он продолжал смотреть в сторону Максима, но глаза его бегали, мигали; взгляд их никак не мог задержаться на чем-нибудь. Марья Семеновна пристально, не моргая, смотрела на него. И вдруг сказала решительно:
— Сейчас я Керекешу позову.
Она быстро вышла. Ворона, усмехаясь, поднял с пола выпавшую у него из рук лопату.
— Все вы тут подурели… — Взглянув на помигивающую над головой электрическую лампочку, он с озабоченным видом проговорил: — Пока Софья коровник освещает, надо навоз убрать. Днем тут невозможно управиться. День-то короткий…
Подняв тяжелую лопату с влажным навозом, он понес ее мимо Максима так, чтобы тот, паче чаяния, не загородил ему дорогу. Максим невольно отступил. Тогда Ворона, уронив на порог лопату с навозом, бросился наутек с прытью молодого бегуна.
Сидор Захарович уехал, зная, что сын будет помогать Катерине Петровне. Между тем Максим решил искать Клавдию. Когда мать после утреннего наряда вернулась домой, сын укладывал чемодан.
— Ты куда собрался? — встревоженно спросила она.
— К своей семье поеду.
— Разве ты знаешь, где Клава живет?
— Найду где-нибудь. Ты же сказала, что в Бузулуке была.
— Уехала она оттуда. Письма мои назад вернулись.
— А ты и успокоилась, — жестко сказал Максим. — Не пишет, ну и ладно. Меньше беспокойства будет…
Мать обиделась:
— И не совестно тебе так говорить? Я ей писала-писала… Звала к себе. Но она у тебя с гонором…
— Какой там гонор! Ты, наверное, так обласкала ее, как меня, когда я сюда приехал. Не дала даже отдохнуть…
Она ушла в контору. Максим долго стоял над раскрытым чемоданом, размышляя. Потом отбросил здоровой ногой чемодан и, повалившись на кровать, впился зубами в подушку. Наконец успокоился. «Мать все поймет, — подумал Максим. — Она умная, она все поймет».
Вечером в контору колхоза, где Катерина Петровна сидела за председательским столом, прибежал Керекеша. Он узнал, что Сидор Захарович, уезжая, советовал договориться с почтой о замене почтальона.
Жестом указав Керекеше на стул, Катерина Петровна продолжала говорить, обращаясь к озабоченной Насте:
— Понимаешь, Настенька, дело это теперь ответственное, не каждому доверять можно. И пора тебе грамотой крепче заняться. Ты ж еще молодая, может, начальником почты станешь.
Настя кивала головой в знак согласия.
— Ну, раз нужно, Катря, шо ж поробыш… Треба соглашаться. — Она радостно улыбнулась… — Может, аж теперь я получу весточку от Нины… Ой, Катря, голубка, где ж наши дети? Шо там с ними?
— Что ты хотел? — спросила Катерина Петровна, взглянув на сгорбившегося, хмурого Керекешу.
Он замялся, косясь на Настю.
— Говори, у нас нет секретов.
Керекеша вспотел и, торопливо вытирая лицо верхом шапки-ушанки, заморгал глазами.
— Не могу при Насте Васильевне, — упрямо заявил он.
Настя сердито пожала плечами:
— Секретничайте, я выйду.
Когда она вышла, Керекеша прошептал, озираясь по сторонам, словно не веря, что в комнате больше никого нет:
— Страшный человек Ворона.
Катерина Петровна сдержанно улыбнулась:
— А ты только сейчас его раскусил?
— Я его давно раскусил… Но думал, что он из любопытства… А он… Знаете, что он сделал?
— Я все знаю, — спокойно сказала Катерина Петровна. — Да вот беда: Ворона сбежал, придется тебя одного под суд отдать.
Керекеша затрясся. Он долго смотрел на Катерину Петровну испуганными, мигающими глазами, как бы вникая в смысл ее слов, затем с видом отчаявшегося человека сказал:
— Всё равно. Но я хотел про другое сказать. Это Ворона распустил слух, будто Максим с фронта убежал. Я ему только про один случай рассказал, а он… Это он, чтоб опозорить вас и Максима… А ваш Максим…
Катерина Петровна стояла над столом с таким выражением лица, словно не она Керекешу, а он ее осуждал.
— Максим так воевал!.. Когда лейтенанта поранило, он нас всех в атаку водил. А в первую минуту с кем не бывает… Когда видишь такой ужас кругом… — Керекеша неожиданно всхлипнул. — Он меня, раненого, из огня вытащил. Сам весь в крови, а меня тащит… Ему медаль за отвагу дали.
— Медаль?
— Да что медаль… — продолжал, всхлипывая, Керекеша. — Ему орден надо было дать, самый боевой орден, но он не любил хвалиться, если что сделает. Если б вы видели, как он немцев штемпелевал! Господи… Таких, как я, целый взвод его одного не стоит… И на него такую клевету возвели…
Катерина Петровна молча глядела на Керекешу. Глаза ее вспыхивали синими огоньками; покрасневшее лицо казалось совсем молодым.
— За что он вас так невзлюбил, этот Ворона? — спросил Керекеша.
— Мы с ним классовые враги, — пошутила Катерина Петровна.
— Да ведь он колхозник!
— А душа у него кулацкая…
Керекеша продолжал, задыхаясь:
— Он ваш пакет украл, а в книжке у меня подпись подделал…
— Какой пакет? — прошептала Катерина Петровна, чувствуя озноб. — Что ж ты мне ничего раньше не говорил?
Керекеша молчал; култышка его мелко дрожала.
Дверь распахнулась, и на пороге появилась встревоженная Настя. Катерина Петровна сделала над собой усилие, чтобы не упасть. Руки ее одеревенели; она с трудом накинула на плечи пальто, но, уходя, сказала по-деловому:
— Посиди тут, Настя, мне надо в район… Да не волнуйся, пожалуйста!
Катерина Петровна впрягла лошадь в сани и, не обращая внимания на конюха, ходившего за ней следом, уехала в район.
Поздно ночью она вернулась такая расстроенная, что не могла снять хомут с лошади; молча кивнула на лошадь конюху и поспешно ушла, словно боялась, что он будет расспрашивать.
Катерина Петровна тихо вошла в комнату и остановилась у порога. Сын спал, бормоча что-то во сне и беспокойно шевеля раненой ногой. Жаль было его будить, и мать долго сидела у стола, глядя на спящего Максима. Лампа горела тускло, мигая, и лицо его казалось от этого особенно неспокойным. Не зная, чем заняться, Катерина Петровна вынула из печи холодный чайник, начала наливать в чашку и вдруг сообразила, что чай ведь остыл. Сконфуженно подошла к печи, собираясь развести огонь; звякнула крышкой чайника и испуганно посмотрела на сына: не проснулся ли? Но Максим спал глубоким, хотя и неспокойным сном.
В комнате было душно. Катерина Петровна накинула на плечи толстый шерстяной платок и вышла на улицу. Ночь была тихая, лунная. На снегу лежали короткие тени домов. В одном доме топилась печь, и дым вырастал из трубы, как белое сказочное дерево. Вырвавшись из трубы, дерево расширялось и постепенно росло; затем крона его начинала таять, сквозь ветви пробивалось синее небо, поблескивали звезды; наконец пушистая крона исчезала, а снизу, из отверстия трубы, опять вырывались клубы дыма, превращаясь в новое белое пушистое дерево. Так бесконечно оно росло и таяло, чтобы вырасти вновь.
Постояв посреди улицы, как бы размышляя, что дальше делать, Катерина Петровна медленно вышла в поле. Здесь начиналась синяя снежная пустыня. В этой пустыне, словно одинокая лодка в море, чернела дымящая сторожевая будка. В степи прошумел поезд, простучал колесами на стыках, оставляя за собой длинный хвост дыма, в котором потонули горящие низко над горизонтом звезды.
«Хорошо бежит», — подумала Катерина Петровна, глядя на исчезающий в степи товарный состав.
Каждый день на фронт шли поезда — везли людей, орудия, танки, самолеты. Катерина Петровна радовалась и верила, что скоро уже придет день, когда она отправится на Украину.
Она собиралась вернуться домой — надо отдохнуть, завтра много работы, — как вдруг заметила в поле одинокую фигуру. Кто-то стоял и так же, как Катерина Петровна, глядел на тающий над железной дорогой дым.
Катерина Петровна приблизилась и узнала Софью. Девушка обернулась на скрип шагов и сконфузилась. Катерине Петровне также стало неловко: она вспомнила, как Сидор Захарович, уезжая, просил не забывать о Софье.
— Что ты тут делаешь? — спросила Катерина Петровна, озабоченная неожиданной встречей.
— Так… — невнятно ответила Софья. — В хате скучно одной…
— Ты не сердись на меня, Софийка, — тихо сказала Катерина Петровна, желая помириться с девушкой. — Ты должна понять и не обижаться. У тебя все еще впереди, Софийка, а у меня… Я мать… Ты это понимаешь? Пятеро сыновей у меня… Я их растила… растила… и вот…
Софья заплакала. Катерина Петровна подошла к ней, словно мать, обняла ее и спросила:
— Чего ты? Что с тобой, Софийка?
Софья молчала, доверчиво прижавшись лицом к плечу Катерины Петровны. И они долго стояли молча, задумавшись. Каждая думала о своем горе. Неожиданно Софья прошептала:
— Я все понимаю, тетя Катря, все понимаю. А только и вы… и вы тоже поймите… — Софья заговорила бессвязно, торопливо. — Матерям всегда тяжело, но я тоже… я тоже буду матерью… и мой ребенок… может быть, никогда… никогда не увидит Степу… Отца не увидит…
Катерину Петровну ошеломило это. Она не знала, что ответить девушке. И вдруг заметила, что Софья почти раздета: поверх отцовского пиджака была накинута легкая шаль.
— Что же ты так выскочила из хаты? — заволновалась Катерина Петровна. — Софийка, голубка моя! Ты ж простудишься! Пойдем домой, я тебя горячим чаем напою.
Она силой уводила девушку к себе. Вот сейчас они затопят печь, согреют чай… Может быть, и Максим проснется, выпьет с ними чайку. Легче будет с ним говорить при постороннем человеке. А может быть, и совсем не надо будет ни о чем разговаривать?
Катерина Петровна и Софья приближались к колхозной конторе, когда их задержала чем-то напуганная Настя.
— Ой, — сказала она, хватая Катерину Петровну за рукав, — а я тебя так ищу… так ищу… Все село обошла. Максима разбудила… Тут милиционер якыйсь пакет от прокурора привез. Думала распечатать, да побоялась.
Передавая пакет, Настя прибавила, понизив голос:
— А ще милиционер сказал, шо Ворона под следствием. И я за тебя так боялась! Не дай бог, думаю, Ворона с тобой шо-нибудь сделал. Он же только прикидывался янголом, а сам настоящий зверь…
Катерина Петровна вскрыла большой конверт и, обнаружив толстую тетрадь, с радостным изумлением воскликнула:
— Ой, Андрюшин почерк… Это же от него… от сыночка… — Она прижала тетрадь к щеке. — А я думала, что Ворона спалил пакет. Настенька, голубка моя, это же весточка от Андрея! Он через фронт прислал…
Не сговариваясь, они втроем повернули к конторе, шумно прошли мимо сонного сторожа и, очутившись в кабинете председателя, начали торопливо зажигать лампу.
— Ну, давай, Катря, — сказала Настя, нетерпеливо раскрывая лежавшую на столе тетрадь. — Давай же читать, шо там наши детки пишут.
В комнате было тепло, лампа постепенно разгоралась, и даже Софья повеселела, глядя на счастливых матерей. Они сели у стола рядом, тесно прижавшись друг к другу. И пока Катерина Петровна листала тетрадь, словно любуясь почерком сына, Настя ворковала:
— Ой, Катря, какие же мы счастливые! Ось война кончится, к деткам своим вернемся. Эх, и ударим горем об землю, шоб оно в прах рассыпалось! Такую свадьбу сыграем, шо на весь свет прошумит. Ух, я ж и напьюсь, Катря! А шо ж, она ж у меня одна-однисенькая, моя Ниночка.
Катерина Петровна начала читать вслух, но вдруг умолкла и с испугом посмотрела на Настю.
— Что-то мне спать захотелось, — сказала она усталым голосом. — Голубки мои, тут столько написано, что до утра не кончим читать!
— Нехай Софья читает, — предложила Настя, — быстрее будет.
— Нет, Настенька, — возразила Катерина Петровна. — Софья нездорова, видишь, какая зеленая. Отведи ее домой да чаем угости. А то за ней некому поухаживать… А я тут на диване переночую. Что-то мне не хочется Максима беспокоить…
Настя ушла с явной неохотой, догадываясь, что Катерина Петровна хочет остаться одна.
Одевшись потеплее, Настя и Софья несколько раз выходили на улицу, чтобы проверить, есть ли свет в конторе. И они убедились, что Катерина Петровна не спит.
Софья уснула, а Настя все еще сидела у окна, борясь с дремотой. Наконец также уснула, положив голову на подоконник.
Проснувшись, она удивленно заглянула в окно, за которым сверкало холодное зимнее солнце. Потом тихо, боясь разбудить Софью, вышла на улицу.
Войдя в контору, Настя осторожно постучала в дверь председательского кабинета. Ей никто не ответил, но вдруг послышался стон, и Настя обеими руками схватила дверную ручку. Дверь была заперта изнутри, ключ торчал в замочной скважине. Настя постучала снова, на этот раз более настойчиво. За дверью повторился приглушенный стон. Тогда Настя выбежала из конторы, решив позвать Максима. Ей казалось, что с Катериной Петровной что-то случилось.
Когда Настя привела в контору встревоженного Максима, там уже собрались колхозники. С замирающим сердцем подошла Настя к дверям председательского кабинета и вдруг испуганно отпрянула: дверь распахнулась, на пороге появилась Катерина Петровна. У нее было бледное, усталое лицо, но во взгляде чувствовалась строгость, с какой Сидор Захарович встречал людей по утрам.
— Что вы тут шумите? — спросила она.
Максим пошутил:
— Митинг по случаю моего отъезда. Председательствуй, мать, а то и шумно у нас и регламента не соблюдаем.
Катерина Петровна пристально «посмотрела на сына. Он шутит, значит, на душе у него хорошо. Пусть едет, может быть, его счастье еще не захирело. Конечно, агроном колхозу позарез нужен, да ведь у него всего лишь отпуск. Грешно задерживать… Она еще ночью решила, что не станет возражать против его скоропалительного отъезда.
Поначалу думалось, что надо сказать об Андрее, но и тут сдержала себя: хватит ему своего горя. Мать понимала, что с Клавдией что-то случилось. Трудно было постичь, что именно. Но, зная характер Клавдии, Катерина Петровна поневоле тревожилась за судьбу сына. Впрочем, может быть, это и ложная тревога. Ведь Клавдия так сильно любила его. Что бы там ни произошло, старшая невестка еще может вернуться в семью. А вот Анна… Анна — отрезанный ломоть…
Пока Катерина Петровна размышляла, глядя на улыбающегося сына, Настя обшарила глазами ее стол и, выбежав из кабинета, озабоченно спросила:
— А где тетрадь? Ты сховала ее?
— Личные вопросы на вечер оставим, Настенька, — торопливо возразила Катерина Петровна. — А сейчас надо во двор идти… Люди наряда ждут…
Она решила, что и Насте не следует говорить о гибели Андрея и Нины. Надо как-то подготовить ее…
После наряда Катерина Петровна могла позволить себе немного побыть с Максимом. Он ходил за ней следом, но этого было мало: хотелось посидеть с ним, поговорить… Нет, нет, не об Андрее и не о Клавдии! Просто она что-нибудь хорошее скажет, чтоб ему легче было в пути. И как бы ни встретила его Клавдия, пусть знает, что мать в нем души не чает…
Пока шли домой, у нее много хороших слов созрело в душе; мысленно она называла его и дорогим сыночком, и родненьким, и Максимушкой… А переступила порог — и как бы растеряла все ласковые слова. Он шутил, смеялся, вынимая бритвенный прибор из чемодана, а мать не могла и слова произнести. Он говорил:
— Усы, что ли, отпустить? Так ведь в дороге хлебнешь горя. Разве девчата отпустят меня, усатого, если где-нибудь сцапают? Девчата нынче смелые стали…
Мать в это время думала: «Шутишь, а душа, верно, болит».
Он тихо запел:
Дiвка в сiнях стояла,
На козака моргала…
А у матери было одно на уме: «Хочешь меня, старую, перехитрить…» Вместе с тем она радовалась, что у него такой сильный характер. Батя его был еще крепче… Когда его батю немецкие оккупанты вешали в восемнадцатом году, он кричал жене: «Все равно немцу несдобровать на нашей земле. Не журысь, Катруся!»
Максим уронил зеркало на стол; Катерина Петровна вся встрепенулась:
— Не разбил?
— Пока бог миловал, — все тем же шутливым тоном ответил Максим. — А что?
— Да так… Я ж это зеркальце из Сорок привезла. Оно наше, фамильное.
— Помню, помню… Когда Андрюшка дурачился с ним, ты чуть в обморок не упала. Суеверная ты у нас, мать…
— А ты?
— Я? Хочешь, я это зеркало вдребезги разобью, не побоюсь! — Он размахнулся, но вдруг бережно поставил зеркало на стол. — Не страшно, а жалко. Фамильное ведь… Да и другого-то у тебя нет, верно?
Все же он так небрежно обращался с ним, стараясь получше разглядеть свои залепленные мыльной пеной щеки, что мать поминутно вскакивала и просила:
— Осторожнее, сынок! Давай лучше я подержу…
Она держала перед ним зеркало; он скоблил бритвой свою щеку и, усмехаясь, говорил:
— Сейчас ты у меня, мать, в роли фронтового товарища. Там именно так и брились… во время передышки…
Побрызгав на себя тройным одеколоном, Максим произнес с неожиданной грустью:
— Помнишь, как у нас в хате духами пахло? Нынче у Клавы и куска пахучего мыла, наверно, нет…
Мать отвернулась, с трудом сдержала слезы. «Любит, — подумала она. — Так меня покойный Павел любил…»
Второй муж любил ее не меньше, но она крепче запомнила первую любовь. А Максим был первым сыном…
У Катерины Петровны дрожали руки, когда она ставила зеркало на место. (Обычно оно на хозяйской этажерке стояло.)
Максим сказал с добродушной ухмылкой:
— Да, мать, ты у нас суеверная. А я вот в самого черта не верю. Уж война меня просветила…
Говоря так, он бросил нечаянный взгляд на старую фотографию, висевшую когда-то под копией картины Левитана. Лицо его словно похорошело от радости.
— Я не заметил раньше… Думал, что это хозяйский снимок. А ведь это мы с Клавой. Как раз перед свадьбой снимались… Ты помнишь, мать, эта фотография под «Золотой осенью» висела. Картина, должно быть, пропала…
— Клава ее увезла.
— Да что ты?!
Максим еще больше повеселел. Весь день он что-то мурлыкал себе под нос, шутил, смеялся… Правда, его огорчило то, что рамка почернела и не было никакой краски в доме, чтобы освежить ее. Прежде Катерина Петровна не обращала внимания на эту рамку, а тут и сама подумала: «Черная, как на покойнике…» Она пообещала сыну, что закажет колхозному плотнику другую рамку. Он спросил, щуря глаза:
— Думаешь, что и я суеверный?
Но пока она готовила ужин, Максим ножом содрал черную краску на рамке. Мать сразу же заметила это, но ничего не сказала ему. А Максим все пошучивал…
Поправляя шапку на голове, он в последний раз заглянул в «фамильное» зеркало и сказал:
— Ты эту стеклянную вещь береги, мать. Как никак — наследство…
Он уезжал в приподнятом настроении. Софья, должно быть намеренно, включила электричество как раз в тот момент, когда он покидал дом, — комната внезапно озарилась светом. Максим торжественно произнес:
— Хорошее предзнаменование!
— Хватит, — строго сказала мать.
И он присмирел. Между тем Катерина Петровна подумала: «Пускай у тебя вся жизнь будет такая светлая».
Провожая сына, она сама правила конем. И радостно было ей сознавать, что в домах на главной улице приволжской деревни, по которой они ехали на станцию, впервые за многие месяцы стало светло, как в родных Сороках перед войной.