Глава 1

В воскресенье, двадцать четвертого апреля 1931 года, примерно в начале десятого утра я стояла у открытого окна в ночной рубашке и смотрела вниз на улицу, с любопытством вглядываясь в редких прохожих. Я часто так делала в те времена: ждала, когда кто-то появится из-за угла, и придумывала для этого человека историю жизни, пририсовывала ему своей фантазией семью, родственников и друзей. Это было мое любимое утреннее развлечение. Очень типичное развлечение для девочки восьми лет.

Наша квартира находилась в комплексе новых домов во Французской концессии. На улице тихо. В квартире за пределами комнаты, наоборот, шумно, привычно шумно.

В те времена мое имя было Ирина Коул. Я родилась в Шанхае в 1924 году. Моя мать, Елизавета Коул, урожденная Соколова, – иммигрантка из России. Мой отец, Джордж Коул, – американец, служащий американской торговой компании. У меня была сводная сестра по матери, Анна, и родные сестра и брат, Лидия и Александр, двойняшки. Я – самая младшая в семье, тихий ребенок-интроверт.

Я слышу краем уха, как мать громко говорит отцу: «Сегодня двадцать четвертое апреля, а не двадцать третье! Вечно ты путаешь, Джордж!», и Лидия повторяет за ней, копируя ее манеру: «Сегодня же двадцать четвертое, папа!» «Сегодня двадцать четвертое апреля!» – бормочу я, пародируя их обеих, – мне не нравится, когда они разговаривают с отцом таким тоном. Именно так я и запомнила, что этот день был двадцать четвертым апреля.

Когда мне надоело вытягивать шею, чтобы разглядеть, что происходит за массивным подоконником, я побрела в столовую, где уже собралась вся семья.

Я немного медлю в полутьме большого коридора перед открытой дверью в столовую – мне нравится наблюдать за всеми как бы со стороны, отстраненно, пока никто еще не догадывается о моем присутствии. Я чувствую себя, как зритель в театре.

Я вижу семью Коул – всех, кроме меня, – за завтраком. Мой отец, моложавый, слегка желчный на вид, закрылся газетой и погружен в чтение. Я знаю, что он не упускает ни одного момента дистанцироваться от домашних. Я знаю это, потому что похожу на него. В меньшей степени эта склонность выражена у Александра, моего десятилетнего брата, а вот мать, Анна и Лидия совсем из другого теста. Они шумные, бесцеремонные, вечно во все суют нос и жить не могут без болтовни, скандалов и сплетен.

Анна и Лидия вырывают другу друга сахарницу и сталкивают со стола чашку. Моя мать, благообразная пышущая здоровьем матрона, тип «наседки», с виду немного старше мужа, старается их утихомирить.

– Немедленно прекратите! – кричит она по-русски. – Боже, и это девицы из приличной семьи! Лидка! Лидия, что я сказала! А ну прекрати!

Мама выхватывает сахарницу, бьет по рукам десятилетнюю Лидию и толкает на место тринадцатилетнюю Анну.

Александр, который только что вошел в столовую, избалованный «единственный сын в семье», зевает, берет кусок хлеба с маслом, запихивает его в рот.

– Александр, сядь! – кричит мать. – Это не делают стоя! Господи, за что я наказана!

Тут на сцене нашего семейного театра появляюсь я, восьмилетняя девочка в ночной рубашке. Я вплываю в столовую и делаю попытку забраться на стул.

Мать оборачивается и всплескивает руками:

– Это что за чудо-юдо! Ты куда это лезешь расхристанная! Я не пушу тебя такой к столу! А ну немедленно иди… – Она оттягивает меня от стула, подталкивает к дверям. – Живо умываться! В воскресенье – в таком виде! позорище!

– Я уже умывалась… – бормочу я по-английски.

– По-русски! По-русски говори с матерью! Сколько раз повторять?!

Мать всегда требовала, чтобы я говорила с ней по-русски. Но я была молчаливой робкой девочкой – типичным младшим ребенком в семье. Мое общение с матерью и свободно болтавшими по-русски братом и сестрами сводилось к обмену бытовыми фразами – слишком мало для полноценной языковой практики. Поэтому моя русскоязычность развилась однобоко: в восемь лет я отлично понимала русский, как, впрочем, и сейчас понимаю, но никогда я не была способна выражать на нем сложные мысли и понятия. Как будто на меня наложили печать немоты в пространстве этого языка.

Лидия и Анна опять дерутся.

– Лидия! Опять!.. Девочки! – кричит мать и бросается разнимать их.

Я и Александр бесстрастно наблюдаем.

– А отцу все равно! А отцу наплевать! Джордж! Господи! Да будет ли у нас приличный дом когда-нибудь?!

Отец на миг поднимает взгляд и опять утыкается в газету.

Старшие сестры хихикают.

– Ну мама! Он же все равно не понимает по-русски! – говорит Лидия.

– Зачем я вышла замуж за этого человека! Погубленная жизнь!.. – восклицает мать по-английски – драматизм ее реплики вновь на мгновение превращает семейный завтрак в подобие театральной постановки, – а затем вздыхает и добавляет более бытовым тоном, снова по-русски: – Ирка, марш переодеваться!

Я флегматично выплываю из комнаты, и после этого вся сценка гаснет в моей памяти. Так и не вспомнить мне никогда, каков был вкус того воскресного завтрака, помирились ли старшие сестры, сумела ли тогда мать вывести отца из его обычного состояния безучастности…


Еще одно воспоминание из самых ранних лет моей жизни: мы с матерью ждем у дверей студии, пока у Александра, Лидии и Анны закончится урок танцев, и затем они выходят к нам, одетые в специальную форму, запыхавшиеся и важные от сознания значительности своих занятий, а я тихо им завидую, потому что мать, из соображений экономии, посчитала, что я еще слишком мала, чтобы отдавать меня вместе с ними в студию.

Однако, хотя я и завидую брату и сестрам, мне и в голову не приходит просить, канючить и уговаривать мать записать и меня тоже в танцкласс. Как я теперь понимаю, в этом и заключалась особенность моей личности: я словно бы всегда предпочитала плыть по течению, воспринимая любые события как должное, не стараясь изменить их, но приспосабливаясь к ним. Некоторые назвали бы это слабостью, но на самом деле это просто такое свойство характера. Это личностное своеобразие. Это просто один из способов существования в нашем мире – не лучше и не хуже других.

Из воскресных воспоминаний примерно того же периода: мы все вместе, исключая отца, который обычно не участвует в наших прогулках, заходим в православную церковь и слушаем службу. Мать набожно шепчет молитву. У брата и сестер хватает терпения стоять спокойно, но я быстро устаю, отвлекаюсь, верчу головой. Священник смешно запинается, читая текст. Я и Лидия фыркаем. Лицемерка Лидия тут же берет себя в руки, делает набожную физиономию и отвешивает мне подзатыльник, который я воспринимаю смиренно, как младшая в семье.

Когда мы возвращаемся из церкви домой, навстречу попадается богатая китаянка с девочкой. Девочка держит красивую куклу.

Я засматриваюсь на куклу, замедляю шаг и почти повисаю на Лидии, которая по приказу матери вынуждена держать меня за руку.

Лидия раздраженно отпихивает меня и ускоряет шаг.

– Да ну тебя! Сама иди! – говорит она, всегда готовая показать, что такие малолетки, как я, ей не пара.

Отстав, я бросаюсь догонять семью.


Я всегда думала: как странно, что я так и не выучилась толком говорить по-русски, хотя для этого были все условия. Я привыкла только понимать русский, но не говорить на нем. Я отлично понимаю этот язык и могу, если надо, сделав небольшое усилие, ответить без акцента. Но все-таки это только видимость. Психологи утверждают, что в этом нет ничего необычного, что полубилингвов гораздо больше, чем билингвов.

Русский был языком для домашнего использования. Гораздо чаще я говорила на английском и французском. На этих языках велось преподавание в школе.

Кроме того, мой постепенно спивающийся отец часто разговаривал со мной на английском. Не то чтобы я была его любимицей – он выделял меня чисто по принципу противоречия: раз я считалась самой незначительной в семье, то вот он и выбрал меня себе в соратники по отстранению от всех. Я думаю, по этой же причине он стремился привить мне привычку говорить на английском – чтобы расширить свое англоязычное пространство и создать заслон от экспансии шумного и нежеланного влияния русской жены.

Я вспоминаю, как он вслух читает мне «Винни-Пуха», лежа на диване в гостиной. Я сижу на стуле рядом и слушаю со смешной серьезностью. Где-то на заднем плане мать вытирает пыль с мебели – она никак не могла привыкнуть, что это занятие для прислуги, – и, как обычно, что-то выговаривает то ли Анне, то ли Лидии.

Отец забавно изображает персонажей из «Винни-Пуха». Я смеюсь.

Отец откладывает книгу, берет бутылку, стоящую рядом с диваном, отхлебывает и спрашивает тоном экзаменатора:

– Как тебя зовут, дитя?

Я с готовностью отвечаю, произнося свое имя на русский манер:

– Ирина Коул!

– Нет! Ответ неверный!

Я спохватываюсь и произношу свое имя на английский лад:

– А! Ирэн! Ирэн Коул!

– Нет! Твое имя – Айрини! – торжественно говорит отец.

– Айрини?.. – заинтригованно повторяю я.

– Так звали даму в книге одного английского писателя – Айрини. Это дама из высшего света! Она была загадочная и превосходная! – поясняет отец.

То, что отец удостоил меня сравнением с какой-то дамой из высшего света, приводит меня в восторг.

– Ого! Загадочная и превосходная! О, я тоже буду такой! – восклицаю я.

Отец и мать поженились по любви, но к моему рождению эта любовь прошла. Тогда я, конечно, не понимала их отношений. В них, по-видимому, было довольно много житейской грязи, но, пока не доходило до открытых стычек, у родителей хватало ума с грехом пополам держать свои счеты подальше от детей.

У отца была любовница-китаянка. Моя мать давно смирилась с наличием китаянки, но не могла смириться с тем, что он делал этой женщине щедрые подарки, оттягивая, таким образом, деньги от семейного бюджета. Думаю, что отношения моих родителей можно было бы назвать бесконечным нейтралитетом, при котором мать и отец почти не разговаривали друг с другом. Нейтралитет изредка переходил в недолгое семейное благоденствие, но чаще нарушался скандалами и сценами со слезами и рукоприкладством – обычно из-за денег.

Я вспоминаю, как я, маленькая девочка, просыпаюсь от приглушенного шума в гостиной, вскакиваю и бегу туда. Притаившись у дверей, я с детским ужасом наблюдаю, как растрепанная мать пытается что-то вырвать из рук отца.

– Негодяй! Я так и думала! Ты уже и до этого скатился! – страстно обвиняет мать.

– Уйди с дороги, – коротко говорит отец.

– А те деньги? тоже пошли этой шлюхе? А дети пусть с голоду помирают, да?!

Отец отталкивает ее. Она бросается на него. Он очень сильно, больше не сдерживая злость, толкает ее, она падает.

Мать срывается на крик:

– Ах, свинья! Ненавижу! Если бы не дети!..

Мимо меня вихрем проносится Анна, врывается в комнату, обнимает мать, помогает ей встать.

– Мамочка!.. Мамочка! что этот подлец опять тебе сделал?.. – с плачем спрашивает она.

Я тоже начинаю плакать. Лидия, которая уже прибежала и стоит рядом, тоже всхлипывает.

Отец выходит, делая вид, что не замечает нас, – и надолго покидает дом, скорее всего, отправляется к своей китайской любовнице.

Все стычки родителей слились в моей памяти в эту обобщающую сцену. Подобные эпизоды повторялись бесчисленное количество раз с некоторыми вариациями: то вдруг в ссору вместо Анны вклинивался Александр, то мы с Лидией начинали разнимать родителей, то анекдотическим образом внезапно в самый разгар конфликта выяснялось, что в другой комнате загорелась занавеска от солнечного луча, прошедшего через забытую кем-то лупу, – и все, забыв о разногласиях, бросались тушить пожар.

Но несмотря на то, что у нас были свои «скелеты в шкафу», я бы не назвала себя ребенком с ужасным детством, а семью несчастливой. Не было даже раскола детей на лагери поддержки кого-то из родителей, если не считать Анны, которая всегда была настроена против отчима. Обычная семья среднего класса из Французской концессии. Только сейчас – спустя много лет – я начинаю понимать, что росла в довольно экзотичном окружении. Но тогда эта экзотика воспринималась как норма, как часть жизни.

Иногда в памяти всплывают картинки из прошлого, которые заставляют меня думать, что моя семья в некотором смысле могла считаться счастливой. Редкие моменты, когда мы все ощущали себя как единое целое. Эти эпизоды содержат такой запас счастья, что, даже просто вспоминая о них, я чувствую себя счастливой.

Такое понимание единения с моими родными однажды снизошло на меня в кинотеатре, где мы сидели все вместе в одном ряду и смотрели картину с печальным концом.

Мать, сестры и я дружно заливаемся слезами. Александр и отец насмешливо посматривают на нас.

– Вот дурочки – плачут! Смотрите на них! Скоро все платки прорвутся! – шепотом по-русски издевается над нами Александр.

Тема платков действительно назрела. Лидия громко сморкается. Я тоже громко шмыгаю носом.

Отец, сидящий в конце ряда, достает платок из кармана и передает нам его через Александра, бормоча что-то про необходимость «предотвращения всемирного потопа».

После киносеанса мы возвращаемся целой процессией домой по ночной улице. Мать и Анна впереди. За ними бредем я и Лидия, в лицах изображая героев только что просмотренной картины. За нами – брат. Отец медленно едет за нами в автомобиле.

– Ах сэр! вы разбили мне сердце! мне жизнь не дорога без вас! – страстно восклицаю я, прижимая руки к груди.

– Нет! было вот так: «Ах, сэр! я погибну от любви к вам!» – поправляет меня Лидия.

Впереди мать рассуждает с Анной тоже на тему любви, но немного в другом ключе.

– Да… Настоящие мужчины умеют сильно любить… Как же я мечтаю, чтобы вы, мои девочки, встретили таких!.. Но – увы! Такие мужчины редки… Пример с вашим отцом показывает, что… К сожалению, это… Хотя тебе рано об этом знать… – Мать вздыхает, и, оборачиваясь, зовет: – Ирина, Анна! Где вы там! Почему вы так отстали?

– Я не Анна, мам, – насмешливо откликается Лидия, и все дети хихикают.

– Ох, прости господи!.. – сокрушенно говорит мать.

Александр задерживается у лотка и покупает китайские сладости на деньги, которые дал ему отец. Он догоняет меня и Лидию.

– Мадемуазель! силь ву пле! – галантно говорит он, вручая каждой из нас по пригоршне.

– Мерси, – жеманно благодарит Лидия, и я вслед за сестрой, старательно подражая ей, с той же интонацией тяну «мерси». Но Александр уже не слышит меня – он бросается догонять мать и Анну и тоже одаривает их липучками, приговаривая: «Мадам, мадемуазель, силь ву пле!»


Иногда мать устраивала в квартире масштабную генеральную уборку – это было очень увлекательно. На свет божий вытаскивались все вещи, которые валялись забытые в дальних углах, и, пока их чистили, мать вспоминала и рассказывала нам истории о том, откуда они взялись.

В такие дни мать нанимала двух-трех работниц-китаянок, а мы, дети, помогали им таскать кипяток в ведрах, или сортировали белье и одежду, или сами стирали, или протирали то, что требует особенно деликатного обращения. В те моменты казалось, что весь мир сосредоточен вокруг семьи Коул.

Вот в моей памяти оживает картинка, как мы все с энтузиазмом занимаемся общим делом: Лидия выкручивает и развешивает выстиранное белье, я сортирую одежду по корзинам, мать и работница-китаянка ставят на огонь таз с водой. Анна в глубине кухни полощет уже чистое белье, затем начинает строгать мыло для мыльного раствора – ей помогает Лидия; чуть поздней к ним присоединяюсь я.

Мы строгаем мыло и слушаем историю о том, как мать сбежала в Шанхай из большевистской России со своим первым мужем и трехлетней Анной. Мы знаем эту историю наизусть, но каждый раз снова завороженно слушаем ее, потому что она напоминает нам сказку.

– …А когда мы, русские беженцы, получили наконец разрешение от властей сойти на берег, первое время мы жили в страшной нищете! Я с Анной на руках, – рассказывает мать. – Анна была вот такая крошечная и постоянно просила «мамочка, дай хлебушка»… Это было в двадцать втором, да, в двадцать втором… Подумать только, совсем немного времени прошло, а как все изменилось…

– Я совсем ничего такого не помню… Невероятно… Не может быть… – с сомнением говорит Анна, сидящая рядом со мной.

– Еще бы!.. Тебе было три года… Но потом я сразу сориентировалась и вышла замуж за Джорджа – и стало полегче. Мне завидовали очень многие: ведь я была не так уж и молода, и с ребенком – но мне удалось и создать опять семью, и получить американское гражданство. А потом, через год, родились двойняшки – их назвали в честь русских дедушки и бабушки, их в России замучили большевики; а еще через год родилась Ирочка…

Я, услышав свое имя, поднимаю голову и настораживаюсь, готовясь насладиться коротким мигом внимания к моему положению в семейных хрониках.

– Я так назвала тебя в честь старшей сестры… Она, бедняжка, тоже погибла в гражданскую… – вздыхает мать и готовится еще что-то сказать обо мне, моем имени и моей погибшей от рук большевиков русской тете, по всей видимости, замечательной, потому что не зря же меня назвали в ее честь.

Однако Анна перебивает:

– То, что ты говоришь, мамочка, напоминает эпизод из Средних веков…

Мать вздыхает.

– Да, теперь-то мы избалованы хорошей жизнью. Вам и представить невозможно, каково оказаться без крова на чужой земле! Эх, девочки мои!.. Вы живете сейчас, не зная горя, – вы не представляете, какой ценой я создавала это благополучие! Вот что я скажу: всегда держитесь друг друга! Самое дорогое, что может быть, – это семья! Кто поможет тебе в этом мире, если не самые родные, близкие люди? – Никто!

Лидия брызгает водой из таза на кошку, сидящую на подоконнике, – кошка взвивается и убегает. Я перестаю вслушиваться в то, что говорит мать, и хохочу вместе с Лидией. До сих пор жалею, что отвлеклась: может быть, именно в тот раз мать рассказала что-то очень важное о нашей семье – что-то такое, что позволило бы моей памяти настолько сильно зацепиться за моих родных, что они смогли бы остаться со мной и после того, как воспоминание погаснет.

Практически все самые яркие воспоминания детства связаны с семьей. Единственным событием, где память не только зарегистрировала взаимоотношения в семье, но и отметила некоторый интерес к внешнему миру, было посещение банка с отцом и Александром в один солнечный сентябрьский день.

Мне десять лет. Отец взял нас на прогулку. Для меня это небывалый, невиданный праздник. Я невероятно горжусь: наши мужчины снизошли принять меня в свою компанию. Отец везет нас в парк, и по дороге мы заезжаем в банк. Пока отец решает какие-то вопросы с банковским управляющим, мы с братом сидим на мягком кожаном диване и, беззаботно болтая ногами, разглядываем все, что нас окружает.

Офис банка похож на зал из сказочного дворца: вращающиеся стеклянные двери, хрустальные люстры и повсюду на стенах зеркала. Из больших окон на мраморные плиты пола – черные и белые, как на шахматной доске, – падают резкие розоватые лучи предзакатного солнца и тянутся дальше, вглубь просторного помещения, делая объемнее и ярче все предметы на своем пути. Приветливая девушка-конторщица угощает нас шоколадными конфетами и с улыбкой спрашивает, не принести ли чаю.

Из банка мы не спеша идем к парку через залитую солнцем площадь. Неподалеку шумит стройка, на этом месте скоро будет суперсовременное здание – «как в Нью-Йорке», так говорят в нашей семье обо всех новшествах. Репортер-американец с фотокамерой останавливает молодого китайца, который катит тачку с цементом, и просит его позировать для снимков. В моей голове проносятся соображения о том, что американец ведет себя странно. Зачем делать фотографии никому не интересного китайского рабочего, если можно запечатлеть меня, маленькую принцессу, разве я, моя семья и другие семьи белых шанхайцев не являемся центром и сутью шанхайской жизни? Это было первое и, наверное, единственное в моей жизни проявление колониального сознания. Я чувствовала себя избранницей судьбы, вокруг которой должна вращаться вселенная, – так совокупно подействовали на меня хорошая погода, ощущение безопасности в обществе отца и брата и короткое погружение в атмосферу колониального комфорта. Освещенный розовым солнцем Шанхай в те мгновения представал предо мной во всем великолепии как город гордых белых людей, живущих в красивых и чистых домах, таких как это здание, которое возводят неинтересные, испачканные цементом китайцы. И конечно, я совсем не могла предположить, что этой торжествующей белой цивилизации осталось существовать считанные годы.

Загрузка...